«Страна желанная»

5489

Описание

Книга рассказывает о подвигах мальчика Глебки в годы Великой отечественной войны.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Страна желанная

Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ. БОЙ У ГОРЕЛОЙ СОСНЫ

Глебка осторожно раздвинул колючий куст можжевельника и убедился, что опоздал со своим обходным манёвром. Враги опередили его и уже залегли возле Горелой сосны.

Глебка нахмурился, досадливо почесал переносицу и стал соображать, что же теперь делать.

Противник занимал очень выгодный рубеж. Горелая сосна стояла на пригорке, и торчащие вокруг неё толстые пни служили надёжным укрытием для стрелков. Позиция была удобна для обороны, и в то же время с пригорка легко было атаковать.

Противник явно находился в более выгодных условиях. Единственным преимуществом красных было то, что они ещё не обнаружили себя, и враги, повидимому, не подозревали об их близости.

Этот единственный шанс на успех командир красных и намеревался использовать. Он принял решение атаковать и атаковать немедля. Победу могли принести теперь только быстрота и внезапность нападения. Глебка вскочил на ноги, вынырнул из-за кустов, метнул гранату и ринулся к Горелок сосне, крича на весь лес:

— Бей камманов! Кончай гадов!

Он бежал вперёд, не оглядываясь, уверенный в том, что бойцы следуют за ним по пятам. И он не ошибался. Атака развёртывалась дружно и стремительно. Бойцы бежали в рост, прыгая через кочки и крича:

— Ура-а-а! Бей камманов!

Спустя минуту к громким крикам бойцов приметался заливистый собачий лай, и впереди атакующей цепи оказался довольно крупный густошёрстный пёс. Острые уши пса торчали кверху. Взлаивая на бегу, пёс вскидывал вверх морду и скалил зубы, словно смеялся. Суета и воинственные крики, видимо, нравились ему. Он первым ворвался в лагерь врага и стал носиться между пней, хватая за штаны и атакующих и обороняющихся.

Никто, однако, не обращал на пса никакого внимания. Все поглощены были разгорающимся боем. Впрочем, бой потух, не успев как следует разгореться. Командующий силами интервентов, которые защищали позиции у Горелой сосны, вскочил на ноги и закричал на чистейшем русском языке, даже окая по-архангельски:

— Это всё неправильно. Я так боле не стану.

Командир отряда красных, занёсший было шашку над головой врага, закричал, с досадой опуская оружие:

— Как так не станешь? Чего это неправильно?

— Ещё бы правильно, когда вас вона семеро, а у меня того и всего, что один Минька. Хитры тоже.

Говоривший повернулся к своему отряду интервентов, состоявшему из девятилетнего Миньки, и скомандовал:

— Собирай, давай, гранаты. Боле не воюем.

— Это как же не воюем? — вскинулся Глебка. — Выходит коли так, ты сдаёшься?!

— Держи карман шире. Как же, — угрюмо буркнул главарь интервентов и вытер нос рукавом латаной рубахи. — Больно мне надо сдаваться.

— Значит сдрейфил окончательно? — спросил с презрением Глебка.

— Сдрейфил, сдрейфил! — закричали красные бойцы, поддерживая своего командира. — Слабо, небось, стало.

— Ничего не слабо, — огрызнулся командующий отрядом интервентов, — не хочу боле и всё. Так играть неправильно.

Глебка смущённо хмыкнул. Гнев его прошёл. Он понимал, что в сущности говоря, жалобы Степанка на малочисленность отряда вполне справедливы. Конечно, у него в шесть раз меньше солдат, чем бойцов у Глебки. Но что же делать? Каждый раз, как ребята начинают играть в войну и делятся на партии, все хотят быть только красными бойцами. Никто не желает идти в камманы, как презрительно кликали на севере англо-американских интервентов. Нынче едва уломали Степанка и Миньку быть камманами, но в последнюю минуту и они вот пошли на попятный и испортили всю игру.

Глебка нахмурился и почесал деревянной шашкой босую ногу. Где-то неподалёку за лесом несколько раз кряду звонко бухнула пушка. Звуки выстрелов раскатились по кочковатой низине, поросшей можжевельником и низкими кустиками голубели. Глебка обернулся на звук выстрелов и сказал уверенно:

— Маклинка бьёт.

Ребята разом притихли. Снова ударила пушка, за ней сразу другая.

«Ближе, чем вчера, бьют», — с тревогой подумал Глебка, но вслух ничего не сказал. Ребята, вытянув шеи, прислушивались к раскатистому эху выстрелов. Война, в которую они только что играли, стояла у порогов их жилищ.

ГЛАВА ВТОРАЯ. В ЛЕСНОЙ СТОРОЖКЕ

С наступлением темноты Глебка вернулся домой в лесную сторожку. Сторожка стояла на опушке леса между станцией Приозерской и деревней Воронихой, лежащей в трёх с лишним километрах от станции. Сторожка была невелика, но срублена добротно из толстых сосновых брёвен. С высокого, в четыре ступеньки крыльца дверь вела в сенцы. В сенцах стоял ушат с водой, накрытый крышкой, и валялась всякая рухлядь. Другая дверь из сеней вела в единственную комнату с двумя окнами, прорубленными на юг. Небольшая квадратная комната казалась просторной оттого, что была почти пуста. Некрашеный дощатый стол, сосновая самодельная кровать в углу, табурет и лавки вдоль стен составляли всё убранство сторожки.

Единственно, что было в этом жилье примечательно и что сразу бросалось в глаза всякому входящему, — это две полки с книгами в красном углу, где в других домах обычно висели иконы.

В сторожке икон не было. Старый лесной объездчик дед Назар, частенько заходивший к леснику Шергину, всегда бывало снимал у порога свою облезлую ушанку, которую носил и зимой и летом, и по привычке крестился на красный угол.

— Это ты что же, Назар Андреич, на Карла Маркса крестишься? — смеялся Шергин, приветливо кивая старому другу.

— А чего ж, — отшучивался дед Назар. — Бывает и сгодится.

Деду Назару было уже далеко за шестьдесят, ростом он был невелик, сложения довольно хлипкого, но никогда ни на какие болезни не жаловался, всегда был оживлён и до сих пор оставался неутомимым и добычливым охотником.

Что касается лесника Шергина, то он, в противоположность малорослому деду Назару, выглядел богатырём. Просунув широченную ладонь за пояс Глебкиных штанов, он легко поднимал сына над головой на вытянутую руку.

Глебка гордился силой отца. Большеголовый, светловолосый, вихрастый, он был мальчишески угловат, худ и тонок в пояснице. И всё же, несмотря на худобу, несмотря на заострившееся лицо и выпиравшие ключицы, в Глебке без труда угадывалась будущая физическая крепость. Это можно было определить по размаху плеч, по цепкой хватке рук, по устойчивости, с какой держался он на ногах во время схваток со своими сверстниками.

Многие из повадок перенял Глебка от отца, которому пытался подражать решительно во всём. Заветным его желанием было стать таким же сильным, как отец. Чтобы достичь этого, он с упорством, всегда его отличавшим, начал раз по пять на дню упражняться с тяжёлым камнем.

Было это весной четырнадцатого года, когда Глебке только что исполнилось девять лет. Мать, постоянно болевшая и решительно во всём видевшая источник неминуемых бед, бранилась, когда заставала Глебку с его камнем-силомером. Она опасалась, что мальчишка надорвётся и грозилась нажаловаться отцу. Но отец отнёсся к этому совсем иначе. Увидев однажды Глебкины упражнения, он сказал, усмехнувшись в чёрную густую бороду:

— Копи, копи силы. Слабого, брат, у нас всяк пнуть норовит, а бедняка и подавну.

Он присел на крыльцо и, достав старый синий кисет с махоркой, стал свёртывать самокрутку. Глебка сейчас же уселся ступенькой ниже и припал боком к отцовской ноге. От высоких болотных сапог отца приятно пахло кожей и дёгтем. Отец закурил и сказал:

— Вот рассказывают бывало: жил такой парень один. Он захотел стать сильным. И что же он придумал? Взял новорождённого бычка на плечи и обошёл весь дом. Он положил себе, что вот этак каждый день упражняться будет, чтобы накопить силы. Ну, характер у парня был, как видно по всему, крепкий, и он действительно соблюдал слово. Каждый день он брал на плечи бычка и обходил с ним свой дом. Бычок рос и тяжелел, но от ежедневных упражнений прибывали и силы парня. Так продолжалось много дней, и, что ж ты думаешь, под конец парень обходил дом с двухгодовалым быком на плечах. Вот и разочти, что получается, если упражняться, как следует быть. Видишь, как силу развить можно. Конечно, при том терпение большое надо иметь, да и прежде силы мускулов, ещё и силу в характере.

Отец замолчал и выпустил густой клуб махорочного дыма. Он глядел задумчивыми глазами на зубчатую стену леса и, не торопясь, покуривал. Лес издали казался синим, и дым, застревавший хлопьями в тугих пружинистых завитках отцовской бороды, тоже был синий.

Глебка, точно заворожённый, глядел на этот дымок и сильней прижимался к шершавым голенищам отцовских сапог. Ноги отца стояли на ступеньках, как сосновые столбы. И весь отец был крепок, кряжист, могуч.

Отец знал множество занимательных историй. Глебка любил эти рассказы, и отец не скупился на них. Нередко рассказы заменялись книжкой. Лесник рано выучил сына грамоте и приохотил к книге. Правда, книга была редкостью на Приозерской, так как ближайшая библиотека находилась в Архангельске, то есть за сто двадцать километров от станции. Стопку книг, которою располагал сельский учитель Митрофанов, Глебка давным-давно прочитал. Жил учитель в селе Заречье, в семи с лишним километрах от станции. Там же находилась и трёхклассная церковно-приходская школа. Шергин сам отвёл девятилетнего Глебку в школу. Для того, чтобы попасть в школу, Глебка каждый день проделывал в оба конца пятнадцать километров. Летом это бы и ничего, но как раз летом-то ученья не было, и дальний путь в Заречье приходилось проделывать то по непролазной осенней слякоти, то по трескучему морозу, то в такую метелицу, что за три шага ничего не видно.

Впрочем, и без метели немного увидишь зимой на лесной дороге. Зимний день на севере краток и неярок. Для того, чтобы попасть в школу к девяти часам, приходилось выходить из дому в начале восьмого. В эти часы ещё совсем темно. Возвращаться из школы часа в два-три приходилось тоже в сумерках.

Страшно одному в глухом тёмном бору. Свистит ветер, шумят сосны. Что-то поскрипывает, потрескивает и временами ухает в лесу. А вдруг это медведь ломится сквозь чащу и сейчас вылезет на дорогу? Глебка вздрагивал и прибавлял шагу, а то и бегом пускался. Но потом страх проходил: Глебка вспоминал, что медведь в это время в лесу не ходит, а лежит в берлоге. Вообще страшно было только первое время. Позже привык Глебка и к шорохам, и к шумам лесным, и к темноте. Ежедневные походы в школу через тёмный глухой бор закалили не только мышцы Глебки, но и его характер.

Во вторую зиму отец надоумил Глебку ходить в школу на лыжах. В ту же зиму появился чёрно-белый лохматый пёс Буян. Путь до школы Глебка проделывал теперь минут за сорок и в весёлом обществе Буяна. Пёс мотался по обеим сторонам дороги, лаял на белок, случалось, вспугивал куропаток или рябчиков. Глебка покрикивал на него, посвистывал, ухал вслед перебежавшему дорогу зайцу беляку. Лес уже не пугал, не казался страшным. Он был знакомым, своим, обжитым почти, как сторожка.

Вечерами отец часто давал Глебке почитать какую-нибудь книгу. Книги появлялись в сторожке Шергина таинственными и неведомыми для Глебки путями. Часть книг тотчас исчезала под половицами в запечном кутке. Но кое-что перепадало и Глебке. Тайну появления книг, кроме Шергина, знали только молодой станционный телеграфист да один из паровозных машинистов, незаметно доставлявший их из Архангельска.

Из всех книг, прочитанных Глебкой в течение первых двух лет школьного учения, самой увлекательной и волнующей была толстая и до невозможности истрёпанная книга, называвшаяся «Спартак». Прочитав её почти не отрываясь до конца, Глебка перевернул и начал сызнова. Многие страницы этой книги он знал наизусть, словно они были оттиснуты не на истёртых, пожелтевших страницах, а прямо в Глебкином мозгу. Все сражения, описанные в книге, — Казилинское, Аквинское, Камеринское и другие — были повторены у Горелой сосны и в окрестных лесах.

Не один синяк заработал Глебка в битвах с римскими легионерами, отстаивая дело освобождения рабов из-под гнёта жестоких патрициев. Но синяки, конечно, ничего не значили. Так ли сражался отважный Спартак! Да, Спартак был молодцом. Жаль, что погиб и, вообще, что так давно жил. Вот бы сейчас такого! Впрочем, сейчас ведь и освобождать некого: нет ни угнетённых рабов, ни жестоких патрициев. Немедленно по прочтении книги Глебка поделился этими своими мыслями с отцом, и отец совсем нежданно для Глебки сказал, нахмурясь, что угнетённые рабы и жестокие патриции и сейчас есть.

— Как же так, есть? — спросил Глебка, удивлённо уставясь на отца. — Где же они?

— Везде, — коротко уронил отец. — Только называются они нынче по-другому — рабочие и капиталисты.

Глебка был озадачен и после короткого раздумья сказал колеблясь:

— Коли патриции там разные и рабы есть, может, и Спартак то же самое есть?

— Есть у нас и покрепче Спартака, — усмехнулся отец.

Глебка задумался. Всё это было странно и не вполне понятно. Неужели то, что говорил отец, правда? Да, конечно же. Разве отец станет зря говорить. Но если это правда, тогда…

Глебка порывисто схватил отца за руку и спросил скороговоркой, как всегда говорил, когда волновался:

— Значит и восстание будет опять?

— Будет, — кивнул отец и, положив большую тяжёлую руку на Глебкино плечо, прибавил: — Обязательно будет.

В голосе его была не только твёрдая уверенность, но и угроза. Похоже было, что, говоря с сыном, он говорит ещё с кем-то, с кем спорит, кому угрожает этим будущим восстанием, к кому обращает глядящие поверх Глебкиной головы тёмные сумрачные глаза.

Глебка не знал и даже не подозревал, с кем спорит и кому угрожает отец, но слова отца волновали и будоражили. Шергин долго шагал по сторожке сумрачный, насупленный, молчаливый… Шёл к концу четырнадцатый год — первый год жестокой и губительной войны. Весной следующего года отца забрали в солдаты, отправили на германский фронт, и о нём не было никаких вестей.

Слабосильная лесничиха, оставшись одна с двумя детьми, еле перебивалась, работая судомойкой на станции в буфете или батрача у кулака Мякишева в соседней деревне Воронихе. Жили впроголодь, всё ожидая, что пройдёт лихолетье и настанут добрые дни. Но время шло, а легче не становилось. Так и не дождавшись добрых дней, мать Глебки, а вслед за ней и младшая сестрёнка умерли в шестнадцатом году от сыпняка.

Хлебнул в эти дни Глебка горького с лихвой и, может статься, вовсе сгинул бы, если б не дед Назар, приютивший осиротелого мальчонку. Он и помог Глебке дотянуть до семнадцатого года, когда вернулся отец.

Отец явился на станцию как вестник и носитель больших жизненных перемен. На плечах его нескладно коробилась мятая, пропахшая махоркой солдатская шинель, за плечами тускло поблескивал воронёный ствол винтовки. Он исхудал и почернел, словно обожжённый пронёсшимися над его головой лихими годами. Но годы и беды не согнули его плеч и не потушили его глаз. Наоборот, в нём буйно клокотали разбуженные революцией неисчерпаемые силы. С первых же дней своего возвращения лесник Шергин оказался в центре всех политических событий не только на станции, но и в окружных деревнях. Вместе с немногочисленными ещё в те дни единомышленниками-большевиками он поднимал всю волость на борьбу с кулаками, буржуазией, соглашателями и заговорщиками, угрожавшими нарастающей революции. Вокруг Шергина всегда толпился народ, кипели споры и сами собой возникали бурные митинги.

Глебка в эти дни ходил за отцом по пятам, не спуская с него восторженных глаз. Отец казался ему ещё более рослым, ещё более могучим, чем прежде. Казалось, что он не только управляет событиями, но может даже наперёд знать, что будет. Разве не говорил он вон сколько времени назад, что восстание угнетённых рабов обязательно будет…

И вот восстание разразилось. Его хотели задушить, раздавить. Закипел яростный, смертельный бой. Он шёл по всей России и теперь вот подкатывался уже к станции Приозерской, затерянной в снегах далёкого севера.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. НОЧНОЕ ЗАРЕВО

После боя у Горелой сосны и целого дня рысканья по лесу есть захотелось не на шутку. Поэтому Глебка очень обрадовался, когда, засветив огонь, увидел на столе небольшую краюшку хлеба и селёдку, оставленные для него отцом.

Селёдка была с сильным душком, ржавая и тощая, но Глебка не стал разбираться в её качествах. Наскоро ободрав кожу, он ухватил селёдку одной рукой за хвост, другой за голову и жадно закусил хребтину крепкими белыми зубами. Селёдка оказалась невыносимо солона. Подстать ей был и хлеб — прогорклый и почти наполовину состоявший из мякины. То и дело попадались в нём какие-то колючие остья, царапавшие дёсны и застревавшие между зубами.

Впрочем, такие мелочи в восемнадцатом году почти не замечались. Что касается Глебки, то он находил в хлебе и селёдке только один недостаток: и того и другого было слишком мало. К тому же часть хлеба пришлось уделить неразлучному другу Буяну.

Но если съестного Глебке явно не доставало, зато студёной колодезной воды было хоть отбавляй, и Глебка выпил два полных ковша подряд. После этого ужин можно было считать законченным. Подсев к столу, Глебка подвинул к себе сальник, устроенный из черепка плошки, и стал поправлять нитяной фитиль, опущенный одним концом в мелкую лужицу какого-то жира или звериного сала, сильно отдающего ворванью.

Буян чистился и скрёбся у порога. Покончив с этим, он свернулся калачиком, чтобы отдохнуть после утомительного и хлопотливого дня, и широко зевнул.

Глядя на него, зевнул и сидящий у стола Глебка. Но тут стали бить пушки в залесье, и удары их были теперь сильней и звонче, чем утром. Это означало, что фронт за день ещё более приблизился к Приозерской. В голове заворочались беспокойные мысли. Было уже поздно, а отец, уехавший с зарёй не то в волостной, не то в уездный исполком, ещё не возвращался. Если он уехал в уком, то верней всего воротится не раньше завтрашнего утра, а если в волисполком, то его можно ждать с часу на час.

Глебка хотел было выйти на крыльцо, посмотреть, не едет ли отец, но тут навалился на него неодолимый свинцовый сон и потушил все мысли. Глебка уронил голову на стол и мгновенно уснул.

Когда он проснулся, сторожку наполнял вздрагивающий красноватый свет, а на лавке возле стены сидел отец и торопливо навёртывал на ногу портянку. Сам Глебка лежал врастяжку на тёплой лежанке.

Он снова закрыл глаза, потом потянулся и чуть приоткрыл их. Славно было лежать так на хорошо прогретой лежанке, в тёплой сторожке. И откуда оно — это тепло взялось? То, верно, батя. Вернулся, поди, поздно, а всё-таки очаг затопил и Глебку на лежанку перенёс…

— Батя, — сказал Глебка, объятый блаженным полусном. — Батя, ты чего обуваешься?

— На станцию побегу, — сказал отец своим густым басовитым голосом.

Глебка заворочался на лежанке. Ему не хотелось, чтобы отец снова ушёл. Окончательно проснувшись, он открыл глаза и тут заметил, что за окном полыхает багровое зарево. Красноватые отсветы его волнами ходили по сторожке. Глебка сел на лежанке, спустил ноги и смотрел на разраставшееся зарево.

— Чего это, батя?

— На станции горит. Верно, снарядами белогады подожгли.

Отец поднялся на ноги, притопнул надетым сапогом, подтянул голенище и взялся за свою солдатскую папаху.

Глебку точно ветром сдуло с лежанки.

— И я с тобой, батя.

— Поздно. Куда ты на ночь глядя, — отозвался отец уже от порога. — Спи.

Он сильно хлопнул дверью и исчез. Только ступеньки крыльца затрещали под его крепкими ногами.

— Батя, — крикнул вдогонку Глебка, но ему никто не ответил.

Глебка стоял посредине сторожки, насупясь и переминаясь с ноги на ногу. У порога встряхивался и пофыркивал наставивший острые уши Буян. Глебка решительно подтянул подвязанные сыромятным ремешком штаны и сказал ему:

— Побёгли, Буянко.

Через минуту они были уже на дороге и в шесть ног мчались к станции, находившейся примерно в километре от сторожки. На станции было светло как днём. Горел пакгауз и ещё две станционные постройки. Горела обшитая тёсом водокачка. Верхушку её разнесло снарядом. На земле валялся щебень и скрюченное железо. То, что водокачка вышла из строя, сильно затрудняло тушение пожара.

Возле горящих зданий метались чёрные тени людей. Глебка присоединился к ним. Он таскал воду из колодца, вместе с другими разбирал высокие поленницы дров, потом побежал к беспорядочно сваленным перед пакгаузом тюкам и ящикам. Пакгауз пылал, нужно было оттащить в сторону груз. Глебка ухватил за край подвернувшийся под руку ящик, но он оказался слишком тяжёлым для одного. Тут подскочил какой-то высокий дядя, подхватил другой конец ящика, и они подняли его вдвоём.

Оказалось, однако, что и вдвоём нести ящик тяжело. Глебка закряхтел, но хотя ноги у него и подгибались, а ящик он всё же не бросил. Оттащив груз на сотню шагов, Глебка почувствовал, что дальше не может сделать ни шагу и сейчас угол ящика выскользнет из его рук. Хорошо, что как раз в это мгновенье Глебкин напарник скомандовал густым голосом:

— Опускай. Только не бросай, смотри. Осторожно. А то груз такой, что и нас с тобой на воздух поднять может.

У Глебки хватило сил осторожно опустить ящик, но тут же он и сам сел на землю.

— Тяжел, черт, — сказал напарник густым голосом, и только сейчас Глебка различил в этом голосе знакомые нотки. Он поднял голову и узнал отца.

— Ничего. Не так тяжёлый, — сказал он, смущённый тем, что выказал слабость, и присел на землю.

— Понятно, — кивнул отец. — Такому богатырю Микуле всё нипочем.

Отец усмехнулся в чёрную пружинистую бороду, и оба побежали за новым ящиком. Потом Глебка, в сутолоке потерял отца из виду и снова увидел его только под утро, когда пожар был уже потушен. Отец говорил о чём-то со станционным телеграфистом и с каким-то красным командиром в короткой курточке, кожаном картузе и с пулемётной лентой вместо пояса. Заметив Глебку, отец подозвал его к себе, и они пошли домой.

Буян, измазанный не то сажей, не то дегтем, деловито трусил впереди. Глядя на него, можно было подумать, что он принимал самое деятельное участие в тушении пожара.

Отец, сосредоточенный и угрюмый, всю дорогу молчал. От него пахло гарью и дымом; сапоги были сплошь заляпаны грязью; шинель в двух местах прожжена. Не лучше выглядел и Глебка. Придя домой, отец взял жёсткий голик и, сняв на крыльце шинель и сапоги, стал чиститься. Потом передал голик Глебке и скомандовал:

— А ну, пожарник, тащи теперь мыло и воду.

Глебка сунулся в сенцы, зачерпнул из ушата ковш воды, взял с полки обмылок и снова выскочил на двор. Отдав отцу ковш, он засучил рукава линялой рубахи. На востоке за колючей стеной леса заалела холодная предзимняя заря. Воздух был пронзительно чист. Вода лилась из ковшика прозрачной лепечущей струёй прямо на Глебкины руки. Казалось, она сейчас зазвенит: такая она была серебристая и колючая эта падающая в ладони струйка.

Мирно всходила утренняя заря. Мирно лепетала студёная пода. И оттого ещё ненужней и резче показалась ворвавшаяся в это утро частая пулемётная дробь. Потом стала слышна и винтовочная стрельба. Начинался бой за станцию Приозерскую.

Глебка видел, как дрогнул в руках отца ковшик, как вода беспокойной неровной струёй упала мимо Глебкиных ладоней на землю.

— Что-то больно близко сегодня с утра палят, — сказал с опаской Глебка.

— Близко, — отозвался отец и обратил хмурое насупленное лицо к северу, откуда слышалась всё усиливающаяся стрельба. — Близко. К станции рвутся, живоглоты проклятые.

— И чего им тут нужно? Чего они лезут к нам?

— Чего лезут? — переспросил отец и всердцах кинул ковшик на крыльцо. — Что им тут нужно? А то, что Советская власть им поперёк горла стала. Вот и озверели они и кинулись революцию душить, чтобы опять своё жандармское царство установить. Пробовали русские буржуи сами, своими руками это сделать, да не вышло, видишь ты, кишка тонка. Пришлось на помощь заморских буржуев кликать. А те рады стараться. У американских, английских и прочих капиталистов тоже свой интерес нашу революцию задавить, чтобы ихний рабочий люд, чего доброго, с нас пример не взял. Заодно у них расчёт и добром нашим поживиться, богатства русские к рукам прибрать. Вот и пришли они со своими войсками на нашу землю. Архангельск, значит, забрали, к нам по железной дороге рвутся. Теперь наша станция у них на пути. Вот и жгут её, жгут добро наше, кровавыми мозолями нажитое. Убивают наших людей. Хотят нас в бараний рог согнуть, холуями своими сделать. Ну, плохо ж они русского человека знают, плохо пролетарскую силу вымерили…

Шергин вдруг смолк. По лицу пошли красные пятна. Глаза под густыми бровями загорелись. Руки сжались в кулаки так, что на них обозначились тугие синие вены. Он посмотрел на свои сжатые кулаки, словно измеряя их силу, и закончил:

— Мы Россию отвоевали у богатых для бедных, у буржуев для трудящихся и никогда во веки веков никому её не отдадим. Понял?

— Понял, — откликнулся Глебка, и голос его осёкся от волнения.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РАССТАВАЛИСЬ, УХОДИЛИ

В ночь, когда горела станция, не удалось поспать ни одной минуты. Это была вторая бессонная ночь. Помывшись после тушения пожара, Шергин хотел было вздремнуть хоть часок, но прислушавшись к усиливающейся стрельбе, подумал, что, видно, и третья ночь будет не лучше двух предыдущих.

Готовясь к отпору приближавшимся интервентам и белогвардейцам, укомовцы решили не медля организовать партизанский отряд. Шергин взялся достать оружие, надеясь получить его на Приозерской у одной из красноармейских частей. Обстановка осложнялась с каждой минутой всё больше; дело не терпело никаких отлагательств, и о сне думать не приходилось. Шергин быстро надел только что вымытые сапоги и снова ушёл на станцию.

Через час он вернулся в сопровождении двух деповских рабочих и четырёх красноармейцев. Каждый из них нёс по нескольку винтовок. Быстро сложив винтовки в сенцах, Шергин скомандовал:

— Айда за патронами!

Спутники его пошли по дороге к станции. Шергин задержался на крыльце и позвал Глебку.

— Вот что, — сказал он озабоченно и вынул из кармана потрёпанную записную книжку. — Дело срочное. Замкни сторожку и лети в Ворониху. Найдёшь Квашнина Василья, знаешь? Ну вот. Передашь ему записку мою. Он тебе справит подводу. Ты её гони сюда.

Шергин вырвал из записной книжки листок, сложил его вдвое и подал Глебке.

— Вали. Одна нога здесь, другая — там. Дело первейшей важности. Понял?

— Ага, — кивнул Глебка.

Шергин быстро пошёл к станции вслед за красноармейцами, а Глебка помчался в Ворониху. Не успел он пробежать и ста шагов, как услышал за собой громкий лай. Он обернулся. Следом за ним летел Буян. Глебка усмехнулся и припустил во всю прыть. Буян то отставал от него, то обгонял, и три километра, отделявшие сторожку от деревни, они пронеслись ветром.

Глебка хорошо знал Василия Квашнина — отца Степанка — и направился прямо к его избе. Хозяйство у Василия было бедняцкое, безлошадное. Тощая земля родила плохо, и хлеба своего только-только хватало до весны. За хлеб, за лошадь, за семена приходилось идти в кабалу к местному богатею Дерябину, отрабатывая ему то на смолокурне, то на сенокосе, то извозом. Призыв в армию в четырнадцатом году вовсе подорвал Квашнинское хозяйство. Жена без него влезла в неоплатные долги, и Дерябин закабалил её накрепко.

Революция поломала эту кабалу. Вернувшись с фронта, Василий получил от Советской власти и землю и лесу на постройку. Он поставил себе крепкую избу на свежей расчистке с краю деревни, возле самого леса.

Сюда и примчался Глебка, выполняя отцовское поручение. Дома, однако, ни самого Квашнина, ни жены его Ульяны не было. Только Степанок возился на неогороженном дворе. Его как старшего оставили присматривать за младшими братишками.

— Где батька? — спросил Глебка деловито у Степанка.

— А тебе что? — буркнул Степанок, находившийся в самом дурном расположении духа.

Он терпеть не мог возиться с братишками и сейчас с завистью глядел на Глебку, у ног которого вился весело пофыркивающий Буян.

Глебка не обратил внимания на дурное настроение Степанка. Он был слишком поглощён своими делами.

— Ты говори, когда спрашивают, — сказал он сердито. — Где батька?

Степанок по обыкновению тотчас же сробел и сказал торопливо:

— В сельсовете он, в сельсовете.

Потом придвинулся к Глебке и заговорил, понизив голос:

— Сказывают, на станции ночью больно горело. А я, понимаешь, такое дело, спал, не слыхал. Вот ведь. Ты был на пожаре-то?

— Ага, — кивнул Глебка и, отмахнувшись от дальнейших расспросов Степанка, побежал в сельсовет.

Сельсовет помещался в нижнем этаже большого кулацкого дома. Хозяину дома Мякишеву пришлось потесниться и довольствоваться отныне одним вторым этажом.

Василий Квашнин действительно оказался в сельсовете, и Глебка передал ему записку отца. Квашнин прочитал её и, вздохнув, почесал затылок. С конями в деревне дело обстояло очень плохо. Коней получше взяли для армии ещё в четырнадцатом году, когда началась первая империалистическая война. Брали и позже — в пятнадцатом и шестнадцатом. Совсем недавно провели реквизицию лошадей белогвардейцы. Часть скота пала из-за бескормицы. Кони сохранились по большей части у кулаков. Вот почему, прочтя записку Шергина, Квашнин долго прикидывал, как ему быть, и, наконец, решительно завернул во двор Мякишева.

Мякишев — коренастый, крепкий старик с рябым от оспы лицом и злыми медвежьими глазками — как раз стоял на пороге конюшни и встретил сельсоветчика насторожённым недобрым взглядом. Выслушав просьбу Квашнина о подводе, Мякишев сердито буркнул:

— Нет у меня для тебя коней.

Квашнин сказал хмуро:

— Конь не для меня надобен. В коне срочная нужда по государственному делу.

— Смотри, пожалуйста, какой государственный человек сыскался, — насмешливо скривился Мякишев.

— Из-за пустого поперёк идёшь, Андрей Нилыч, — сказал Квашнин, стараясь сдерживаться, но Глебка видел, как покраснели его впалые щёки, как руки сжались в кулаки. — Только и всего, что в волость сгонять.

— Ах, сгонять! — взорвался Мякишев, злобно брызгая слюной. — Ты пойди наживи сперва своего коня, а потом и гоняй. Больно вы охочи до чужого добра, голодранцы. То молотилку вам давай, то зерно в чужих амбарах считаете, то теперь коня. Думаете уж так и не найдётся на вас управы. Постойте. Недолго уж, недолго…

Мякишев красноречиво повёл короткопалой рукой в сторону леса, из-за которого слышались выстрелы.

— Хватит, — сказал Квашнин с злобной хрипотцой в голосе. — Хрен с тобой, кулацкая твоя душа. Задавись со своим конём.

Он плюнул под ноги Мякишеву и пошёл со двора. За воротами он сказал Глебке:

— Вот ведь каково с ними жить, с кулачьём. — Он с шумом вздохнул и прибавил: — Ты тут подожди. Добуду я тебе коня. Душа с них вон, а добуду.

Он ушёл, а через четверть часа подъехал на телеге, запряжённой плохоньким гнедым меринком.

— На, — сказал он соскакивая с телеги. — Владай. Когда надобность минет, обратно пригони. Да гляди, шибко не езди, меринок слабосильный.

— Понятно, — кивнул Глебка, стараясь говорить густым голосом, каким говорил отец.

Он взобрался на телегу и стал подбирать верёвочные вожжи. Квашнин следил за каждым его движением, и морщинки озабоченности, прорезавшие его лоб, понемногу разгладились.

— Справный мужичок. Сколько же тебе годов?

— Тринадцать, — сказал Глебка важно.

— Ну, ну, — усмехнулся Квашнин, и сухая тёмная его рука ласково легла на Глебкино колено. — Значит, скоро на свадьбе у тебя погуляем. Валяй, валяй, расти. Большие, брат, дела нас с тобой ожидают.

Он заулыбался, потом махнул рукой, и Глебка тронулся в путь, Буян бежал обочиной, изредка оглядываясь на плетущегося ленивой рысцой меринка. Когда Глебка доехал до сторожки, отец уже был дома и возился в сенцах с патронными ящиками. Увидев сквозь отпертые двери подъезжавшего Глебку, он крикнул:

— Молодец, парень. Давай грузись!

Вдвоём они быстро погрузили на подводу винтовки и патроны. Потом отец прикрыл их рогожками, закидал травой и, взявшись за вожжи, сказал.

— Постараюсь к завтрему назад, но, впрочем, как выйдет. Может и замешкаюсь. Ты сбегай на станцию к Рузаеву Ване, телеграфисту. Он тебе мой паёк выправит. Он всё знает.

— Батя, — сказал Глебка просительно. — Я с тобой тоже. А? Я б тебе разгрузиться подмог.

— Нельзя, — сказал отец строго. — Такие дела, что никак тебе со мной нельзя.

Отец потрепал Глебку по плечу и прыгнул в телегу.

— Смотри не озоруй. Да не скучай. Скоро свидимся. Жди.

— Ладно. Буду ждать, — отозвался Глебка, насупясь.

Отец хлестнул меринка по боку верёвочной вожжой, и тот, неторопливо затрусил по схваченной утренником дороге.

Глебка стоял и смотрел ему вслед. На душе его было неспокойно. Буян стоял рядом с ним и, навострив уши, тоже смотрел вслед удаляющейся телеге. Вот всё глуше цокот копыт и трескучий грохоток колёс. Вот всё меньше становится и меринок, и телега, и отец. Вот скрылась подвода за поворотом… А Глебка всё стоял и смотрел на то место, где ещё минуту тому назад был отец, махнувший на прощанье рукой.

ГЛАВА ПЯТАЯ. СТОЯТЬ НАСМЕРТЬ!

Расставаясь с сыном, Шергин рассчитывал следующим утром вернуться на Приозерскую. Но события назревали с угрожающей быстротой и опрокинули все расчёты.

Шергин, как и все местные коммунисты, не знал в эти дни ни минуты покоя, ни часу отдыха. Едва приехал он в волость с винтовками и патронами, как стало известно о критическом положении в районе станции Приозерской.

Оставив оружие волисполкомовцам, Шергин поехал в уком, а потом с поручениями укома, членом которого состоял, помчался в объезд двух соседних волостей для организации помощи Красной Армии.

В Шелексе к нему явился единственный на всё село коммунист Дьяконов и рассказал, что по собственному почину решил созвать митинг молодёжи, чтобы организовать партизанский отряд. Дьяконов просил Шергина, как члена уездного комитета, выступить на митинге по текущему моменту.

— Ладно, — хрипло сказал Шергин, оглядывая покрасневшими воспалёнными глазами избу, в которой остановился. — Только одно условие. Дай мне поспать один час.

Вслед за тем, не дожидаясь ответа Дьяконова, Шергин снял свою заношенную солдатскую шинель, кинул её на лавку, растянулся на ней и мгновенно заснул. Последние трое суток он почти не спал и был беспрерывно на ногах: казалось, что теперь ему в три дня не отоспаться, а уж в течение ближайших полусуток и пушками не поднимешь. Однако когда Дьяконов спустя час с небольшим вошёл в избу и коснулся плеча спящего, Шергин мгновенно пробудился и спросил быстро и хрипло:

— Ну что? Как? Народ собрал?

Народ был уже в сборе. Несмотря на то, что Дьяконов созывал на митинг только молодёжь, явилось всё население Шелексы. Шергин шёл к месту митинга, ещё не будучи в силах раскрыть как следует глаза и покачиваясь от усталости. Но едва поднялся он на крыльцо избы, служившее трибуной, как сонливость и усталость мгновенно исчезли.

— Товарищи, — сказал Шергин громко. — Меня просили сказать по текущему моменту. Я скажу. — Шергин оглядел собравшихся, словно прикидывая, что говорить и как говорить, потом тряхнул головой и заговорил решительно и твёрдо: — Товарищи! У большевиков есть такое золотое правило — всегда говорить народу правду. Легко ли, трудно ли, хорошо ли, худо ли — так всё по правде и говорить, не кривя душой, не обманывая трудовых людей. Вот недавно товарищ Ленин в Москве сказал, что мы никогда не были в таком опасном положении, как теперь. Что же это, спрашивается, за опасное положение? И почему мы в него попали? Товарищ Ленин объясняет нам, в чем тут дело. Была война и было два лагеря, империалистов примерно одной силы, которые в той войне пожирали и обессиливали один другого. Теперь положение изменилось. Теперь Америка, Англия и Франция одолели и повалили Германию. Теперь, как указывает товарищ Ленин, остаётся одна группа победителей-капиталистов. И эти хищники-капиталисты собираются делить между собой весь мир. Наша Советская республика мешает этому разбойничьему дележу, и они ставят своей задачей во что бы то ни стало свергнуть, свалить Советскую власть и поставить у нас свою буржуйскую власть. Вот откуда ветер и дует, товарищи, на нашу сторону, вот откуда беда на нас и валит.

Шергин жадно глотнул холодного воздуху и, сдёрнув с головы свалявшуюся солдатскую папаху, зажал её в кулаке.

— Спрашивается, чего же им надо — этим мировым акулам? Чего они хотят от нас? Догадаться об этом нетрудно, да они и сами не скрывают своих планов. Хотят они, чтобы мы на них спину гнули и им заместо рабочего скота были. Хотят они, чтобы мы в их карманы наше золото сыпали, а сами мякинный хлеб ели. Американский президент Вильсон, облизываясь на наш жирный кус, уже объявил официально, что России больше не существует. Он с английскими и французскими подпевалами и другими из их капиталистской шайки уже сговорились, чтобы Россию перефасонить на свой лад и поделить. Даже карта такая, говорят, в Америке составлена и отпечатана, на которой вся Россия на лоскутки распорота и по сторонам растащена. Прибалтику, Украину, Белоруссию, Кавказ, Сибирь, Среднюю Азию — это всё они размахнулись от нас отрезать и к себе прирезать. Так, значит, распорядились господа хорошие с нашей землёй исконной. Ну о другом прочем и говорить не приходится. Недра наши, уголёк, нефть, железо, золото, неоглядные пашни наши, леса русские немереные — это всё уже тоже рассчитано: кому что прикарманивать. Вот ихняя программа насчёт Советской власти в России. Как эта программа вам сдаётся, товарищи крестьяне?

Шергин приостановился и вопросительно оглядел стоявших, внизу крестьян. На мгновенье воцарилась мёртвая тишина. Потом тонкий надтреснутый голос выкрикнул:

— На-ко выкуси на такую программу!

Стоявший в первом ряду высокий старик поднял над головой сложенные в кукиш пальцы и повёл кукишем в воздухе. Кругом рассмеялись. Шергин усмехнулся в чёрную вьющуюся в кольца бороду и, подняв ладонь, сказал:

— Я думаю, что тут правильный ответ людоедам заморским дан. Получат они от нас вот этот самый кукиш. Но, товарищи, только кукиши казать, этим ещё дела не поправишь. Положение у нас сложное и надо на него серьёзно смотреть. Мировая буржуазия на нас не с пустыми руками наступает. Первым делом сбила она в одно всю контрреволюционную шваль, какая только на нашей земле ещё осталась. Подкормила, вооружила и спустила на нас всю густопсовую свору белых генералов. Рвутся они со всех концов, сжимают железным кольцом сердце наше — красную Москву. Но и это ещё не вся беда. Не надеясь на белогвардейские силы, заморские грабители и сами пришли на нашу землю, чтобы топтать её солдатскими сапогами. Американцы, англичане, французы, японцы уже орудуют в Сибири, в Поволжье, на Кавказе. Лесной север наш для них тоже лакомый кусок. Они ещё с весны начали понемногу в Мурманске десанты высаживать и прибирать край к рукам. Второго августа американцы с англичанами захватили нахрапом Архангельск и кинулись загребать, что можно. Думали они разом пробиться по Двине на Котлас, но это у них не вышло. Им там морду набили, как следует, и прочь погнали. На нашей Северной железной дороге у них тоже большие планы. Они по этой дороге к Вологде рвутся и дальше, на Москву. Ихний главнокомандующий английский генерал Пуль объявил, что, мол, в десять дней до Вологды дойду. Но уже, как видите, не дни прошли и не недели с той поры, а месяцы, и поход этот у интервентов и белогадов не получился. Теперь наша задача так сделать, чтоб и дальше у них ничего не получилось. Выбор тут такой перед нами: либо к американским да английским буржуям в кабалу идти, либо становиться грудью на защиту своей Советской власти. Народ наш уже выбор давно сделал. На Двине до подхода частей Красной Армии врага держали местные отряды добровольцев. Я думаю, и мы не плоше себя показать должны. Не дадим и на нашем участке ходу гадам-захватчикам. Будем бить их из-за каждой кочки. Будем лупить их в хвост и в гриву. Захотели нашей землицы, гости заморские, — что ж, дадим всем по три аршина на брата. На лес наш зуб у вас горит — ну что ж, дадим и лесу: по осиновому колу каждому. Словом, расчёт произведём полный и окончательный, чтоб и впредь неповадно было подлецам на нашей земле шкодить.

Шергин умолк, хотел надеть на голову шапку, но увидел, что в руке её уже нет. Она лежала у его ног на крыльце. Шергин посмотрел на неё с удивлением, словно она сама прыгнула к нему под ноги. Потом наклонился, поднял и, надевая на голову, сказал:

— Вот вам, товарищи крестьяне, и весь текущий момент. А если коснуться резолюции по моменту, то резолюция наша, я думаю, будет короткая. Первое — стоять насмерть за Советскую власть, за землю свою, на которой наши деды и прадеды жили и которая теперь целиком наша народная; второе — организовать отряд красных партизан и чтобы тому отряду стоять насмерть за Советскую власть, за народ наш свободный, за родимый наш север. Верная резолюция?

Шергин перегнулся через перила крыльца и протянул большую сильную руку над сгрудившейся вокруг крыльца толпой. Несколько молодых голосов тотчас отозвалось:

— Верная резолюция.

Старик, который давеча показывал интервентам кукиш, кивнул седой гривастой головой и тоже сказал:

— Верная резолюция.

— Верная, верная, — закричали со всех сторон, и уже кто-то взбегал на крыльцо, чтобы сказать слово.

Говорили, впрочем, на этом митинге немного. Не было времени для долгих разговоров. В конце митинга приняли наказ вступающим в партизанский отряд. Он же был и обязательством каждого партизана и его клятвой: «Мы, нижеподписавшиеся граждане Савинской волости, вступая в партизанский отряд, обязуемся твёрдо встать на защиту Советской власти от всех разбойников-капиталистов и от всех контрреволюционных сил, твёрдо выполнять все боевые задачи, быть всегда наготове, при полном боевом порядке. По первому приказанию начальника отряда и отдельных командиров выступать беспрекословно. При выполнении боевой задачи действовать дружно, все как один, не забывать своего поста. Того, кто при встрече с неприятелем будет прятаться за спину товарищей и уклоняться от своей задачи, бить на месте преступления как подлого труса».

Окончив чтение сочинённого всем митингом документа, Дьяконов положил листок на вынесенный из избы стол. Рядом он положил огрызок карандаша и вызвал желающих подписать партизанское обязательство. Сперва потянулась к нему молодёжь, а за ней пошли бородачи.

Шергин следил за тем, как один за другим подходили участники митинга к столу и, сняв шапки, старательно выводили своё имя под обязательством.

В это время у крыльца появился член волисполкома Рябов, только что приехавший в Шелексу. Лицо его было озабочено и нахмурено. Увидя Шергина, он подошёл к нему и тихонько сказал, что сейчас получено сообщение о взятии станции Приозерской англичанами и белогвардейцами.

Выслушав это сообщение, Шергин минуты две стоял молча, прикидывая в уме, какие последствия могла иметь потеря Приозерской. Заняв станцию, враг овладевал конечным пунктом Онежского тракта. Раньше интервенты владели только частью этого тракта, соединяющего побережье Белого моря с железной дорогой Архангельск — Вологда. Теперь они получили в свои руки одну из важнейших на севере транспортных магистралей. Вместе с тем они смыкали прежде разобщённые участки фронта — железнодорожный и онежский.

Подумав об этом, Шергин замотал головой, словно его пчела ужалила, но тут же застыл неподвижный и хмурый, увидев светловолосого мальчонку, выскочившего из стоявшей через дорогу избы. Он глядел на всклокоченную голову мальчонки, а видел другую голову — такую же светловолосую и вихрастую… Глебка… Как же теперь с Глебкой? Раз Приозерская взята, выходит, что он теперь отрезан. Что же это такое? Как же так получилось?

Шергин растерянно огляделся, словно ища у окружающих ответа на свои недоуменные вопросы. В ушах его прозвучали последние слова Глебки: — «Батя! Я с тобой тоже. А?»

Эх, если б он в самом деле взял Глебку с собой. Но теперь уже поздно было жалеть об этом. Между ними пролегла ощетинившаяся штыками линия фронта. Впрочем, разлука всё равно была бы неизбежна, даже в том случае, если бы Глебка был сейчас здесь. Партийные организации укома и волисполкомов нацеливали коммунистов на организацию партизанского движения и активное участие в нём. Уходя партизанить, Шергин всё равно не мог бы взять Глебку с собой. С дедом Назаром мальчишка перебьётся как-нибудь. Назар Андреевич обещал в случае чего взять его на своё попечение, позаботиться о нём. Старый лесовик знал на сто вёрст вокруг каждую кочку, каждую былинку. У него всякая зверушка, всякая пичуга на примете. Он и на боровую дичь умелый охотник и на водоплавающую, и на зверя. Своим дробовиком и силками он и себя и Глебку прокормит. На него можно положиться…

Да, конечно. И всё-таки сердце Шергина тоскливо заныло, когда он подумал о Глебке, о неустроенной его судьбе… Много, много нынче неустроенных судеб. И всё надо устроить, а ещё прежде того отвоевать их общую судьбу…

Шергин шумно вздохнул и, точно стряхнув с себя давящую тяжесть, подошёл к столу, на котором лежал листок с партизанским обязательством. Толпа уже отхлынула от стола, возле которого осталось только трое бородачей. Они подписывались под обязательством последними. Шергин посмотрел, как они один за другим осторожно и старательно вместо подписей ставили корявые кресты. Когда они отошли, Шергин с Дьяконовым подсчитали подписи.

— Девяносто, — сказал Дьяконов, останавливая толстый заскорузлый палец на последней подписи.

— Девяносто одна, — сказал Шергин, ставя свою подпись в самом низу листа.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ХМУРОЕ УТРО

Весь день за станцией сильно палили. Ночь Глебка спал неспокойно и проснулся поздно. В сторожке было совсем светло. В углу за печкой возился дед Назар. Когда он пришёл, Глебка не слыхал.

Старый лесной объездчик был давним другом Шергина. Его небольшой домик стоял в лесу неподалёку от Шергинской сторожки. Жил дед Назар одиноко. Происходил он из крестьян Пинежского уезда и до сих пор любил при случае ввернуть в разговоре, что «Пинега с Питером под одним литером», хотя из родных мест ушёл более сорока лет тому назад. Говорили, что ушёл он не по своей охоте, а не поладив с начальством. Местный исправник на весенней пинежской ярмарке цапнул у охотника, привёзшего на ярмарку меха, несколько лучших песцовых шкурок. Ограбленный охотник не посмел перечить начальству, но за него вступился бывший под хмельком Назарка Маслин. Он выхватил шкурки из рук исправника и перекинул хозяину. Исправник за такой дерзостный поступок приказал схватить Назарку и выпороть. Но Назарка в руки стражников и понятых не дался, сильно потрепал одного из стражников и, грозясь «поломать кости» самому исправнику, скрылся в лес. Исправник, давно точивший нож на строптивого парня, обрадовался случаю и создал дело о «буйстве при публичном торгу, увечьи стражника при несении служебных обязанностей и сопротивлении законным властям». Он приказал «всенепременно схватить того Назарку Маслина, как он выйдет из тайболы», угрожая на этот раз отправить его «при надлежащем деле прямо в Архангельскую губернскую тюрьму, где и сгноить его».

Назарка расчёл, что теперь ему уже не житьё на Пинеге и вовсе ушёл из родных мест. После этого он скитался по необъятной Архангельской губернии более двадцати лет, побывал за это время в далёкой и богатой Ижме, ловил навагу под Кемью, бил тюленя на Зимнем берегу Белого моря, ходил покрутчиком на тресковый лов, белковал в бескрайних архангельских лесах.

С годами Назарка поутих нравом и полюбил лесной мир. Стал он уже Назаром, потом Назаром Андреевичем, после и дедом Назаром. Родных своих он мало-помалу растерял и позабыл, своей семьёй не обзавёлся, а так и остался жить бобылём на белом свете.

На Приозерской дед Назар появился лет восемнадцать тому назад, да так и остался тут, поступив на службу в лесничество. С лесником Шергиным они сразу и крепко подружились, и эта дружба, основанная на сходности непокорных и гордых характеров, осталась навечно крепкой и нерушимой.

В Шергинскую сторожку дед Назар заходил в любое время и с делом и без дела. Часто появлялся он и в отсутствии лесника, чтобы проведать Глебку и приглядеть за ним. Поэтому Глебка не удивился, когда, проснувшись, увидел хлопотавшего в сторожке деда Назара. Бормоча что-то себе под нос, дед ковырял топором пол за печью. Потом отложил топор, побежал в угол, где висели книжные полки, снял с полки стопку книг и потащил за печку.

— Ты чего, деда? — спросил Глебка, сбрасывая с себя старый тулуп, которым был укрыт, и спуская ноги с лежанки. — Ты чего там хоронишь?

— А-а, проснулся, — откликнулся дед певучим северным говорком и, понизив голос, спросил:

— Отец-то, как вчерась поезжал, ничего особенного не наказывал?

— Как же, — встрепенулся Глебка. — Наказывал ждать беспременно. Сказал, что скоро воротится.

— Скоро? — дед Назар как-то неопределённо растянул это слово и смущённо заморгал глазами. — Вот уж и не знаю, парень, как оно теперь скоро-то получится. Станцию, вишь ты, заморские паразиты и белогады взяли. Мы уже, значит, с тобой теперь за фронтом у их в тылу. Да, брат.

Дед Назар сокрушённо помотал маленькой седой головой и поспешил с книгами в угол за печку. Проводив его глазами. Глебка увидел, что широкая половица в запечном кутке поднята и в открывшийся тайник дед укладывает снятые им с полки книги.

Глебка сидел на лежанке растерянный и ошеломлённый. Что же это такое? И станция взята и они за фронтом теперь? А как же будет с возвращением отца?

Глебка вскочил на ноги и стал поспешно одеваться. Он кинулся к деду с расспросами. Но старик и сам знал немного. Он смог только ещё раз повторить, что интервенты и белогвардейцы уже взяли станцию и продвинулись вперёд по направлению к станции Емца.

Глебка слушал деда Назара удручённый, так как не мог себе представить, что теперь будет. Он стоял возле печки за спиной деда Назара и смотрел на бурые морщинистые руки, укладывающие в тайник за печкой отцовские книги. Вид этих книг вывел, наконец, Глебку из оцепенения. Он знал, как бережно отец относился к книгам, и не понимал, почему дед Назар затискивает их теперь под пол.

— Ты зачем книги берёшь? — спросил Глебка, нахмурясь.

— Затем, чтобы отцу твоему, ежели он воротится, головы не сняли, — проворчал дед. — Да за один замах и тебе тоже.

Он уложил в тайник одну пачку книг и притащил другую. Обложка верхней книжки отлетела, и Глебка увидел портрет человека с могучим выпуклым лбом, глядевшего прямо Глебке в лицо улыбающимися, чуть прищуренными глазами. В уголках этих удивительно живых глаз лучились тонкие морщинки.

Дед Назар долго всматривался в портрет, потом перевёл взгляд на подпись и, пришёптывая, прочёл: «Товарищ Ленин — вождь мирового пролетариата».

Дед Назар тяжело вздохнул и, покачав головой, сказал, не спуская глаз с портрета:

— Так. Значит, опять в подпол, как до семнадцатого года.

Он поднял с полу обложку книги, бережно прикрыл ею портрет и, кладя в тайничок, добавил.

— Ну, что ж. До времени ведь.

Дед сложил в тайничок все книги и брошюры, какие были на полках, потом поставил половицу на место и старательно забил и заровнял её. После этого он притащил из сеней удочки, старое ведро, ещё какую-то рухлядь и кинул поверх закрытой половицы за печку. Покончив с тайничком, дед внимательно оглядел сторожку. Теперь, когда не было книг, пустые полки резко бросались в глаза, и, подумав, дед взял топор, оторвал полки и унёс с собой.

Через час он снова заглянул в сторожку и сказал:

— Ты б, Глебка, на деревню лучше пошёл.

— Зачем я пойду на деревню? — сказал Глебка, сам не зная, что делать. — А вдруг батя придёт?

— Отец сейчас сюда не полезет, в лапы к этим, к камманам, — сказал дед. — Он же понимает, что к чему. А вот сюда гости непрошеные могут и пожаловать. Ещё тебя начнут про отца пытать. А в деревне, вишь ты, народу много. Там никто этакого мальца не заметит.

Глебка колебался. Дед Назар сказал уже сердито:

— Ты, слышь, не дури, парень, не противничай. Потом воротишься. А сегодня тут горячо для тебя. Иди, давай, отсюда подобру-поздорову. Это же и для отца будет лучше.

Последний довод решил дело. Может так и верно для бати лучше. Глебка надел ватник и ушёл в деревню к Степанку.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЛЕЙТЕНАНТ ПИТЕР СКВАБ В ВОРОНИХЕ

Дед Назар ошибался, думая, что, спровадив Глебку в деревню Ворониху, избавил его от всех опасностей и беспокойств. Ворониха оказалась местом далеко небезопасным и очень неспокойным. В тот самый час, когда Глебка сбежал с крыльца своей сторожки и вышел на тракт, ведущий к Воронихе, в деревню входила рота солдат королевского Дургамского полка под командованием лейтенанта Скваба.

Лейтенанта Питера Скваба в полку считали исполнительным офицером. Он старался оправдывать эту репутацию, так как давно уяснил себе ту практическую истину, что хорошая репутация — это хорошая вывеска. Это часто повторял Питер Скваб старший — глава лондонского торгового дома «Герберт Джошуа Питер Скваб и сыновья — торговля лесом и пиломатериалами».

Провожая сына, отбывавшего вместе с полком в Мурманск, он сказал:

— Интервенция русского Севера — большое и прибыльное дело. Наша фирма особенно в этом заинтересована. У России очень много леса и очень мало сил сейчас. Это определяет наше отношение к ней. Помни, Пит, что ты едешь в Россию не только как британский офицер, но и как представитель нашей фирмы. Будь беспощаден и предприимчив.

Питер Скваб был беспощаден и предприимчив. Сразу по прибытии в Россию он убедился, что лесу в России было действительно много. Лес был буквально всюду. Даже дорога в эту деревушку пролегала по великолепному сосновому бору с прямыми, как свечи, сорокаметровыми стволами. Сама деревня тоже окружена была дремучими вековыми лесами. Говорят, что они тянутся на сотни миль. Боже мой, какое богатство! Какое неисчерпаемое, несметное богатство. Неужели пропадать такому богатству? Нет-нет! Его надо взять. Им надо овладеть. И, в сущности говоря, это нетрудно было бы сделать, если бы не большевики…

Дойдя в своих размышлениях до этого места, лейтенант Скваб нахмурился. И без того узкие губы его сжались в ниточку. Он пристально вглядывался в лица окружающих его людей. Перед ним было всё население деревни. Лейтенант велел собрать всех на площади перед старой деревянной церковкой. Он хотел обратиться к ним с речью.

По настоянию отца, Питер Скваб изучал русский язык и вёл всю переписку фирмы с русскими лесоторговцами. Сейчас знание языка должно было пригодиться. Он собирался щегольнуть им в своей речи.

Для полной безопасности за его спиной стоял взвод солдат под командой сержанта Даусона, а с церковной паперти глядел на толпу тупорылый пулемёт. Обеспечив себе таким образом внимание слушателей, лейтенант Скваб произнёс перед крестьянами деревни Воронихи следующую речь:

— Жители России! Войска союзников пришли, чтобы не сражаться с вами, да, не сражаться с вами, но, как возможно, помогать вам. Мы пришли помочь, да, помочь, чтобы стать вам свободной нация. Мы дадим для населения очень большое число хлеба. И за то именно мы просим вас быть на нашей стороне против большевиков и комиссаров, от которых с сего числа имеем честь освободить вас.

Лейтенант приостановился, любуясь последней фразой, произнесённой им легко и быстро, ибо выражения «с сего числа» и «имеем честь» часто встречались в коммерческой переписке и были хорошо знакомы и привычны. Сделав после удачного оборота речи внушительную паузу, лейтенант продолжал:

— Теперь у вас будет британский порядок и никакой анархии. Всякий другой порядок сейчас же отменяется. Я буду приказывать некоторые разумные и строгие меры, а вы будете выполнять эти меры. Кто не будет покорно всё делать, того я буду беспощадно уничтожить.

Лейтенант взмахнул перчаткой, словно показывая, как он будет уничтожать неповинующихся. Крестьяне стояли неподвижно и глядели на него хмуро и насторожённо. Это не понравилось лейтенанту. Они должны были робко опустить глаза. Они не должны стоять так, глядя прямо на него.

— Кто здесь у вас есть болшевик? — спросил он отрывисто.

Толпа молчала. Лейтенант Скваб подождал минуту. Взгляд его остановился на рябом лице кулака Мякишева, стоявшего несколько в стороне от толпы вместе с лавочником Дерябиным.

С приходом англичан Мякишев повеселел, уничтожил все следы пребывания в его доме сельсовета и снова перетащил часть мебели из верхнего этажа в нижний. Вслед за тем Мякишев привёз обратно к себе во двор молотилку, которую сельсовет отобрал у него для общественных нужд. После этого он надел свою праздничную синюю тройку, положил в жилетный карман огромные серебряные часы, обулся в мягкие хромовые сапоги и пошёл к попу, в доме которого стал на постой лейтенант Скваб.

Лейтенант Скваб сидел в просторной поповской горнице с навощённым полом, фикусами, пузатым комодом под накидкой вологодских кружев и большим иконостасом в красном углу. Он сидел и пил чай. За самоваром сидела полнотелая попадья с розовым лицом, розовыми руками, с розовыми на локтях ямочками, выглядывающими из-под рукавов розового утреннего капота.

Третьим за столом был отец Захарий — желчный, малорослый, сухонький, с нервным лицом и быстрой речью. Постоянно поправляя налезающие на лицо жиденькие рыжеватые волосы, отец Захарий толковал лейтенанту о божественном происхождении всякой власти (кроме, разумеется, большевистской) и о том, что все мужики скопидомы и подлецы.

Отец Захарий говорил скороговоркой, и лейтенант плохо его понимал. Он изредка кивал своей длинной головой и всё смотрел на пухлые, розовые руки попадьи. Попадья смущалась и сладким голосом предлагала ещё чаю. Лейтенант пил, отец Захарий продолжал говорить.

Увидя входящего Мякишева, он приостановился и, прервав доказательства божественности происхождения власти и мужицкой подлости, отрекомендовал вновь пришедшего как представителя имущих и благонамеренных крестьян Воронихинского прихода.

Мякишев приветствовал лейтенанта Скваба как «представителя славных союзников» и сообщил ему фамилии сельсоветчиков, которых, по мнению Мякишева, следовало немедленно арестовать, как первейших смутьянов и большевиков.

Лейтенант Скваб вынул записную книжку в кожаном чёрном переплёте, аккуратно записал в неё все фамилии и сказал, что займётся этими людьми. Но прежде он хотел показать населению свои мирные намерения, чтобы привлечь его на свою сторону в борьбе с большевиками. С этой целью лейтенант и созвал в полдень крестьян на площадь.

— Кто же здесь болшевик? — нетерпеливо повторил лейтенант Скваб свой вопрос.

И опять все замолчали, глядя на этого длинного иноземца, который нивесть зачем приехал из Англии в Ворониху и спрашивает про большевиков.

Вместе с другими смотрел на лейтенанта Скваба и Глебка. Он залез на зелёный столбик церковной ограды, откуда было хорошо видно всё, что делалось на площади. Рядом с ним устроился Степанок.

— Гляди-ко, гляди, — дёргал Степанок за рукав Глебку. — Солдаты-то ихние не на той руке ружьё держат, не по-нашему.

— А сапоги-то, сапоги-то, гляди. Вона, который у пулемёта сидит, ногу задрал, гляди. И каблук и подошва — всё в гвоздях. Не меньше, как гвоздей по сто на каждом сапоге будет.

— Погоди ты. Офицер опять чего-то говорит.

Не дождавшись ответа, лейтенант Скваб вынул из кармана длиннополого френча чёрную записную книжку и стал называть записанные ещё утром под диктовку Мякишева фамилии. Их было пять — весь состав сельсовета.

Назвав фамилии, лейтенант опустил записную книжку и сказал громко.

— Эти фамилии приказ выйти наперёд.

Но никто не вышел вперёд. Наоборот, два человека выскользнули из задних рядов и скрылись в первом от церкви проулке. Это были секретарь и член сельсовета. Ещё один член сельсовета и председатель скрылись из Воронихи на заре, услыхав о взятии интервентами и белогвардейцами станции. Они ускакали в волосгь и там присоединились к формирующемуся партизанскому отряду. Единственным членом сельсовета, который находился на площади, был Василий Квашнин.

Лейтенант нетерпеливо передёрнул плечами.

— Я буду ещё раз сказать фамилии, — объявил он, думая, как выйти из неловкого положения. — И они будут громко откликать.

Он стал снова читать фамилии одну за другой, делая после каждой остановку и оглядывая толпу. Толпа отвечала после каждой фамилии:

— Нет такого.

После первой фамилии ответ был недружен и его негромко выкрикнули два-три человека. Но мало-помалу толпа осмелела и уже в ответ на новую названную лейтенантом фамилию все громко и дружно кричали:

— Нет такого.

Они прокричали «нет такого» и тогда, когда названа была фамилия Квашнина, хотя сам Квашнин стоял на виду у всех. Это была уже явная насмешка. Лейтенант не подозревал ещё правды, но по оживлению в толпе понял, что на площади делается не совсем ладное. Левая щека лейтенанта задёргалась, и он грозно поглядел в сторону Мякишева, который утром дал ему список членов сельсовета. Мякишев кашлянул и показал рукой на Квашнина. Он пытался сделать это исподтишка, незаметно для других, но многие из крестьян заметили его предательский знак. Глебка, отлично видевший всё с высоты своего столба, сказал Степанку взволнованно:

— Вот гнида. На твоего батьку указывает.

Лейтенант понял жест Мякишева. Он сказал что-то по-английски сержанту Даусону и показал перчаткой на Квашнина. Сержант в сопровождении двух солдат подошёл к Квашнину и сделал ему знак, показывая, что надо выйти вперёд. Квашнин сделал несколько шагов и приблизился к лейтенанту.

— Ну ты, скажи сейчас, почему сразу не откликал, когда я говорил болшевик выйти наперёд? — спросил лейтенант резким, каркающим голосом.

— Я не большевик, — ответил Квашнин.

Он говорил негромко, но его спокойный окающий говорок был слышен на всей площади: так тихо стало на ней.

— Ты не болшевик? — сказал лейтенант Скваб. — Но? Ты врал. Не так?

— Я беспартийный, — сказал Квашнин всё так же сдержанно и спокойно. — А врать, я отродясь не врал.

— Врал. Врал, — перебил лейтенант. — Вы все врал. Все врал. Кричали, что нет Квашнин, нет такого. А? Но? Ты и сейчас эту минуту врал. Говори правду, кто ты есть? Ну?

Квашнин стоял молча. Потом, словно на что-то решившись, сказал, глядя прямо в лицо лейтенанта.

— Кто я такой, то всем здесь известно: я русский человек и на своей земле стою. А вот ты кто такой?

Он сказал это твёрдым голосом, глядя прямо в лицо стоявшему перед ним иноземному офицеру. Эта твёрдость, этот смелый взгляд больше всего и взбесили лейтенанта.

— Что? А? Ты не знал, кто я? — вскричал он с бешенством. — Харашо. Харашо. Ты сейчас узнал.

Он мигнул сержанту Даусону, широкоплечему детине с лицом ветчинного цвета, а тот в свою очередь мигнул двум своим солдатам. Все трое подвинулись сзади к Квашнину. Лейтенант, не торопясь, надел перчатку — дорогую толстую перчатку из кожи австралийской свиньи пеккари.

— Ты узнал. Ты сейчас узнал.

Лейтенант коротко размахнулся и ударил Квашнина прямо в лицо. Удар пришёлся по рту. Рот мгновенно окровянился. Голова Квашнина от удара дёрнулась назад. В следующее мгновение он рванулся вперёд на обидчика, но сержант и двое солдат опередили его. Они закрутили ему руки назад и связали кушаком, снятым тут же с самого Квашнина.

Лейтенант снова размахнулся и ударил Квашнина в лицо, потом ещё и ещё, приговаривая с каждым ударом:

— Ты узнал. Ты сейчас узнал!

Эти короткие вскрики и громкое, прерывистое дыхание лейтенанта явственно слышались на затихшей площади. И вдруг над толпой повис тонкий, надрывный вопль. Это кричала жена Квашнина Ульяна. Она вырвалась из толпы и побежала через площадь к лейтенанту.

— Пошто бьёшь! Пошто бьёшь, окаянный, — кричала она на бегу и, приблизясь к лейтенанту, вцепилась в его руку, занесённую для нового удара.

Лейтенант рывком повернулся к ней и что-то крикнул сержанту. Сержант, оставя Квашнина, кинулся на помощь лейтенанту. Он с силой рванул женщину за обмотанный вокруг её головы и шеи платок. Теряя равновесие, она повернулась к нему лицом. Сержант изо всех сил ударил её коленом в живот. Женщина, как подкошенная, рухнула на землю, испуская глухие стоны. Лейтенант на мгновенье обернулся к ней и брезгливо ткнул носком ботинка.

— Русский дрянь. Дрянь.

— Не смей! — закричал не своим голосом Квашнин, — стараясь вырваться из рук держащих его солдат. — Не смей, гад!

В толпе закричали сразу несколько голосов:

— Пошто жёнку трогаешь! Не трожь жёнку!

Толпа угрожающе загудела и качнулась в сторону лейтенанта. Он махнул рукой стоявшим за его спиной солдатам, и первая шеренга взвода двинулась на толпу, выставив перед собой штыки.

Сержант тем временем схватил Ульяну за узел головного платка и поволок по земле через площадь. Ульяна перестала биться и затихла, потеряв сознание.

Квашнин смотрел на неё остановившимися глазами. Потом он перевёл глаза на лейтенанта, и столько в них было ненависти, так страшно было окровавленное, вспухшее лицо Квашнина, что лейтенант отскочил на шаг назад и схватился за кобуру. Он не на шутку перетрусил при виде этого разъярённого крестьянина, при виде толпы, медленно, с проклятиями отступающей перед штыками солдат к краю площади.

Глядя на заплетающиеся пальцы лейтенанта, судорожно и бестолково дёргающие пряжку ремешка у кобуры, Квашнин понял, что живёт последние минуты.

— Стой! — крикнул он с внезапной силой.

Он крикнул, не обращаясь ни к кому, но все услышали этот властный окрик и все застыли на месте: и лейтенант Скваб, и сержант Даусон, и солдаты, и теснимая ими толпа крестьян. Все головы повернулись к Квашнину. Он стоял против лейтенанта, прямой, высокий, и говорил твёрдо и ясно, так что слышно было на всей площади.

— Так вот вы зачем из-за моря к нам приехали. Вот за какими делами на Русь пришли. Слыхать было и раньше, что вы грабители и бандиты, ну теперь и своими глазами народ увидал. Только ведь этим нас не возьмёшь. И Советскую власть этим тоже не свалишь. Не на пугливых напали. Мне перед смертью и глаз своих не хочется марать твоим поганым видом, сукин ты сын заморский, пигалица тонконогая, буржуй вонючий. Плюю я на тебя. Вот.

Квашнин перегнулся сколько мог вперёд и плюнул прямо в лицо лейтенанту. Потом он повернулся в сторону отступающей перед штыками толпы односельчан и крикнул:

— Товарищи! Не поддавайтесь, товарищи! Не страшитесь их, гадов. Бейте их…

Голос его сорвался. Лейтенант вырвал, наконец, револьвер из кобуры и выстрелил в упор два раза подряд. Квашнин покачнулся и, как стоял прямой, такой же прямой повалился наземь. Лейтенант стоял над ним зелёный от ярости, со сгустком красной слюны на лице. Потом ещё раз выстрелил в мёртвого и, подняв револьвер, выпустил остатки обоймы по рассеивающейся толпе крестьян.

Через минуту площадь опустела. Падал первый снег, медленный и тихий. Лёгкий ветерок чуть кружил редкие снежинки, и они, словно нехотя, шли к земле. Они садились, как белые светлячки, на сухую, потрескавшуюся землю, на раскрытую ладонь Квашнина, на его сомкнутые губы. Они слетали на его лицо и не таяли. Лицо было холодным, как земля, на которой он лежал.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ. КАРАЮЩЕЕ ПЛАМЯ

Глебка сидел на полу в тёмном углу Квашнинской избы.

В избе было холодно. В окно глядела глухая полночь. Несмотря на позднее время, никто не спал. Ульяна Квашнина лежала с широко раскрытыми глазами на соломенной подстилке неподвижная, вытянувшаяся, словно неживая. У её изголовья сидела старуха-соседка и что-то тихо и жалостливо говорила ей. Другая соседка с вечера увела младших ребят к себе на ночёвку. Степанок сидел в углу, рядом с Глебкой и время от времени всхлипывал. Плечи его вздрагивали при этом, как, в ознобе.

Глебка молчал, насупленный и мрачный, как грозовая туча. Он не плакал, как Степанок; всё, чему он был свидетелем сегодня на площади возле церкви, наполняло его яростью и гневом. Перед глазами его всё ещё неотступно стоял Василий Квашнин. Он видел его возле телеги таким, каким он был вчера утром. Тёмная жилистая рука его ласково лежала на Глебкином колене: «Значит, скоро на свадьбе у тебя погуляем, — говорил он улыбаясь. — Валяй, валяй расти. Большие, брат, дела нас с тобой ожидают».

Он собирался гулять на свадьбе, жить, большие дела совершать. И вот он лежит там, на площади, неподвижный, холодный, мёртвый…

Глебкины руки сами собой сжались в кулаки, к горлу подступила колючая горечь, грудь теснили ненависть и гнев. И когда Степанок снова стал всхлипывать, Глебка сказал сдавленным, глухим голосом:

— Я им, Степанок, казнь за батю твоего сделаю.

Эти слова, сказанные сквозь стиснутые зубы, он точно из сердца вырвал: они были как клятва. Глебка выпрямился, говоря их. Он поднял сжатый кулак и погрозил «им», глядя из-под насупленных бровей в тёмное заоконье. И вдруг он заметил, что тьма за окном стала светлеть и розоветь. Он вздрогнул. В избу просачивался розовый свет. Этот свет был знаком Глебке… Он дёрнул Степанка за рубаху и сказал прерывистым шёпотом:

— Горит, Степанок, слышь, горит где-то.

— Где-где? — схватился Степанок и разом перестал всхлипывать.

Вытянув шеи и затаив дыхание, оба с минуту вглядывались в розовеющее заоконье, потом, пошептавшись, тихонько прокрались из избы и выскочили на улицу. В конце деревни стояло багровое зарево, и валил густой чёрный дым.

— Мякишев горит! — крикнул Степанок и побежал мимо черневших по бокам улицы изб, туда, где уже полыхало пламя.

Глебка помчался следом за ним, и спустя несколько минут они были уже на месте пожара. Степанок не ошибался. Горел двор Мякишева. Занялось на повети, полной сена, заготовленного для Мякишевского скота. Сухое сено вспыхнуло разом и запылало так дружно и жарко, что тушить его было бесполезно. Проснувшись среди ночи и едва глянув в окно, Мякишев тотчас понял это.

— Гори-им! — завопил он не своим голосом и, сорвал с гвоздя чёрный романовский полушубок, опрометью кинулся во двор.

Клеть и набитая сеном поветь располагались над хлевом и конюшней. Скот уже почуял огонь. Коровы громко ревели в хлеву. Пронзительно ржали кони. Жалобно и непрерывно блеяли овцы. Мякишев кинулся открывать ворота хлева, но от страха и волнения пальцы не слушались, и он долго возился с засовом. Из дому с воплями выскочили жена и невестка и бросились помогать ему.

Пламя росло с каждой минутой и гудя поднималось к чёрному ночному небу. На колокольне часто и тревожно бил набат, сзывая жителей деревни на помощь, но никто не спешил к месту пожара.

Огонь, поглотив поветь, клеть, хлев, конюшню, сарай, подбирался к двухэтажному Мякишевскому дому. Но вокруг бушевавшего пламени суетились только чёрные фигурки самого Мякишева и его домочадцев.

Между тем вся деревня давно уже была на ногах. Крестьяне стояли возле своих изб и смотрели насторожёнными глазами на бушевавший огонь.

Огонь никому, кроме Мякишева, не угрожал и, вопреки вековечному обычаю русской деревни бороться с огнём всем миром, никто нынче не тронулся от своих ворот, ни в одном дворе не звякнуло ведро. Даже те, кто был всегда заодно с Мякишевым, лавочник Дерябин и другие кулаки, сидели по своим дворам, боясь их оставить. Они понимали, что пожар у Мякишева, — это не несчастный случай. Это народ карал Мякишева за предательство. И они боялись, что помогая предателю, поставят под удар и себя.

Даже ребят на пожаре нынче не было. Родители держали их при себе, следя, чтобы они не отходили от своих изб. Только Глебка и Степанок, которых некому было удерживать, одни были свидетелями того, что делалось на Мякишевском дворе.

Глебка смотрел на бушевавшее пламя, точно заворожённый. Он считал этот пожар каким-то чудом. Только что, сидя в тёмном углу Квашнинской избы, он клялся устроить «им» казнь. И вот, словно кто подслушал его мысли и казнил врагов. Вот оно карающее пламя!

Остаток ночи Глебка простоял за плетнём огорода, глядя на полыхающий огонь. К утру от дома Мякишева и хозяйственных строений остались дымящиеся головешки. Тогда Глебка повернулся к пожарищу спиной и пошёл по дороге к станции.

Дед Назар, встретив Глебку, спросил:

— Ты чего же воротился?

— Я батю дожидать буду, — сказал Глебка негромко и решительно.

В сущности говоря, дед Назар был рад, что Глебка вернулся. Он уже знал обо всём, что случилось в Воронихе, и боялся за Глебку. Да и скучно ему было без лесничонка, к которому давно привык и привязался. Нынче Глебка показался деду каким-то новым и непривычно сдержанным, словно он разом повзрослел. И в словах Глебки была какая-то сдержанная, но неуклонная твёрдость. В ответ на Глебкино: «Я батю дожидать буду», дед тяжело вздохнул и сказал, кивнув маленькой седой головой:

— Ну что ж. Дожидай.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ДОМ И КРЕПОСТЬ

Деревня Ворониха стояла на почтовом тракте. Тракт шёл на город Онегу. На Онежском участке стояли американские части. Лейтенант Питер Скваб выслал разведку для установления связи с американцами.

За коротким отрезком тракта по другую сторону Воронихи вплоть до станции Приозерской лейтенант поручил наблюдать сержанту Даусону. Сержант взял часть своего взвода и вышел на дорогу к Приозерской. Он решил установить заставу где-нибудь между деревней и станцией, высылая на дорогу парные патрули. Надо было отыскать при дороге строение, в котором можно было бы обосноваться заставе. Единственным таким строением была сторожка лесника. Сержант Даусон нашёл, что местоположение её вполне отвечает всем необходимым требованиям. Он кивнул двоим из сопровождавших его солдат и, сойдя с дороги, уверенно взошёл на крыльцо сторожки. Солдаты шли следом за ним.

Сидевший в сторожке Глебка услышал дробный стук окованных гвоздями ботинок и вскочил с лавки. Буян залился злобным лаем и кинулся к двери. Дверь широко распахнулась, и на пороге её появился сержант. За его спиной виднелись солдаты и блестели стволы винтовок. Буян бросился на чужаков и тотчас отлетел в сторону. Сержант одним пинком кованого ботинка опрокинул его и отбросил в сторону.

Буян, вскочил на ноги и собирался снова кинуться в атаку, но был остановлен коротким Глебкиным окриком:

— Назад.

Дрожа всем телом, пёс полуприсел, словно готовясь к прыжку, и взглядывал на Глебку, как будто прося разрешения прыгнуть. Но Глебке было не до пса. Он стоял неподвижный и застывший, не сводя глаз с сержанта. Он узнал пришельца с первого взгляда. Сомнений быть не могло. Это тот краснорожий детина, который закручивал назад руки Василию Квашнину, а потом волок по земле его жёнку Ульяну… Зачем явился он теперь сюда? Что ему здесь-то нужно?

Буян подобрался к Глебке и, просунув острую морду между Глебкиных колен, грозно зарычал на чужака. Глебка слегка сжал морду Буяна коленями, и пёс замолчал. Тогда Глебка хмуро и отрывисто спросил у сержанта:

— Тебе чего?

Сержант Даусон ничего не ответил. Он не понимал и не хотел понимать русского языка. В данном случае он вообще всякие разговоры считал излишними. Он находит для себя подходящим этот дом и он его занимает. Кто жил здесь до него и кому он принадлежит — Даусона не касается.

Не обращая никакого внимания на Глебку, он бегло оглядел сторожку, обошёл её, заглянул через окна наружу. Из окон была видна дорога. Прекрасно. Сержант поглядел на потолок. Потом вышел в сени. Осмотрел и их. После этого он вернулся в сторожку, подошёл к лежанке, указал солдатам на Глебкин сенник, на лежащий поверх него драный полушубок и что-то сказал отрывисто и громко. Один из солдат сгрёб с лежанки сенник и полушубок и потащил их к двери.

— Ты чего? Ты куда это? — сердито спросил Глебка.

Но и на этот раз сержант не обратил на Глебку никакого внимания. Солдат застрял со своей неудобной ношей в узком дверном притворе. Глебка кинулся к нему и схватился за рукав полушубка. Он был не на шутку рассержен бесцеремонностью чужаков. Солдат что-то крикнул и, вырвав полушубок из Глебкиных рук, протиснулся в сени. Глебка шагнул следом за ним. Наружная дверь была открыта. Солдат вышел на крыльцо и сбросил сенник и полушубок прямо на снег. Туда же выбрасывал другой солдат вёдра и кадушки, потом сенник с отцовской кровати и другое лесниково имущество. Глебка постоял с минуту в сенцах ошеломлённый всем происходящим и растерянный. Когда солдаты выбрасывали отцовское одеяло, он уцепился за него и зло крикнул:

— Вы чего? Из ума что ли выскочили?

Этот крик привлёк к Глебке внимание сержанта. Сержант посмотрел на него, словно только что увидел. Потом протянул руку к Глебке и взял его за ворот. Глебка дёрнулся и схватился за руку сержанта. Это не изменило положения. Рука была, как железная. Сержант Даусон легко приподнял худенького Глебку и кинул в дверной пролёт. Болтая руками и ногами в воздухе, Глебка вылетел наружу и ткнулся головой в снег. Сержант вышел на крыльцо посмотреть, как барахтается в снегу Глебка, и захохотал.

Этот хохот точно плетью полоснул Глебку… Его выкидывают из отцовского дома да ещё и смеются над ним. Этого Глебка стерпеть не мог. Яростно вскрикнув, он кинулся на сержанта, но тот перехватил Глебку на первой ступени крыльца и пинком отбросил назад. Глебка упал на какую-то кадушку. Кадушка треснула и рассыпалась на клёпки.

При падении Глебка больно зашиб голову и на мгновение перестал видеть окружающее. В следующую секунду он был уже на ногах и снова бросился на сержанта.

Даусон перестал хохотать. Он посмотрел на Глебку холодными, немигающими глазами. Оказывается, этот русский мальчишка — не вещь, которую можно не замечать или швырнуть, куда захочешь. Это боец. Он лезет в драку. Ну, что ж. Тем хуже для него. Глаза сержанта налились кровью, и неизвестно, чем кончилось бы это столкновение, если бы в дело не вмешался Буян, выскочивший как раз в эту минуту на крыльцо. Увидя, что чужак ополчился на хозяина, пёс ринулся вперёд и вцепился зубами в обвитую шерстяной обмоткой ногу сержанта.

Сержант взвыл и так бешено лягнул ногой, что Буян слетел с крыльца вниз, перекувырнувшись при этом в воздухе. Вслед за тем хлопнул выстрел, и посланная взбешённым сержантом пуля просвистела над самым ухом Буяна. Второго выстрела и второй пули Буян дожидаться не стал. Он изо всех сил припустил в лес и вскоре скрылся за стволами сосен.

В ту же минуту исчез с поля битвы и Глебка. Дед Назар, выскочивший на шум из своей хибарки, с одного взгляда понял всю опасность положения. С проворством, которого трудно было от него ожидать, дед подбежал к крыльцу, ухватил Глебку поперёк туловища и утащил к себе.

Шум схватки разом стих. Сержант поставил прокушенную ногу на перила крыльца и принялся развёртывать обмотку.

— Проклятый пёс.

Сержант повернулся к солдатам и приказал:

— Как только он снова появится около дома — этот пёс — застрелить! — Он увидел на снятой обмотке бурые пятна крови и прибавил злобно: — Вообще стрелять всякого русского, который появится около дома.

— Должен я окликать подходящего прежде, чем стрелять? — осведомился один из солдат.

— Можешь окликнуть после того, как выстрелишь, — усмехнулся сержант.

Другой солдат спросил:

— Распоряжение касается и хозяев этого дома?

— Дурак, — ответил презрительно сержант, — хозяин этого дома я.

Он поднял голову и оглядел сторожку сверху донизу оценивающим взглядом. Домик был невелик, но срублен из толстых и ровно подобранных сосновых брёвен добротно и прочно. Да. Таких брёвен в Англии не достать. Лейтенант Скваб недаром так много говорит о русском лесе. Он в этом деле знает толк. А что, если бы этот домик разобрать по бревну, перевезти в разобранном виде в Йоркшир и там снова поставить на дальней отцовской ферме, которую у него арендует Батлинг? Эта мысль вызывает улыбку на толстых губах сержанта. Честное слово, это было бы неплохо — поставить такой русский охотничий домик!

Сержант снова оглядывает сторожку и всё больше проникается мыслью, что дом этот его, сержанта Даусона, собственность. Он даже прикидывает на глаз — как бы хорошо выглядел вырезанный над дверью девиз: «Мой дом — моя крепость». Это чисто английский девиз. Да. Чисто английский и по духу и по выражению. Чертовски ловко сказано. Тут всё, что надо, заключено: и утверждение священного права собственности, и гордое сознание этого права, и грозное предупреждение всякому, кто вздумал бы посягнуть на его очаг, вторгнуться в его дом.

Сержант Даусон самодовольно выпрямляется, не замечая вопиющего противоречия этих мыслей с делами человека, только что вторгшегося в чужой дом, разгромившего чужой очаг и выкинувшего на улицу исконных хозяев.

Глебка, которого утащил к себе дед Назар, сидел в его хибарке, забившись в самый тёмный угол. Всё тело его ныло от ушибов, полученных в схватке с сержантом Даусоном. Но не телесная боль мучила Глебку. Его терзали нестерпимая горечь, унижение, ярость. Никогда в жизни не испытывал он такого унижения и такой ярости.

Дед Назар, сидевший на лавке у окна, чинил порвавшиеся силки, которые поутру собирался ставить на погибель зазимовавшей в соседнем рябиннике стайке рябчиков. Поглядывая искоса на Глебку, он думал огорчённо: «Вишь как уязвился, гордая душа. Эка беда».

Дед тяжело вздохнул и, наклонив седую голову над работой, заговорил неторопливым и ровным голосом:

— Вот уж истинно, не сам бог казнит, тварь напускает. Явились на нашу голову. Но то ничего, парень. Ты это самое, как говорится, плюй налево — растирай направо. Сегодня вроде они осилили, но ты и тут души не теряй. Мы своё возьмём. По-всякому живали, всякое видали. А что согнуть нас норовят, так вица она и гнуча, да хлёстка. Её согнёшь, а она, гляди, распрямится да как хвостнёт по лбу — на раз башку рассадит. Дай срок. Получат они, получат, сполна, что причитается за все их злодейства, и камманы эти заморские, да и с белой сволотой заедино. Тьфу, прости господи, и говорить про них, так оскомину на языке навяжешь.

Дед Назар плюнул, реденькая его бородка задрожала. Глебка вдруг сказал из угла задыхающимся голосом:

— Я их, деда, спалю, как в Воронихе их запалили. Ночью как заснут, припру двери жердиной покрепче, чтоб не выскочили, сенник свой растрясу под дверью и запалю.

Дед Назар покосился на окошко и сказал сердито:

— Ну ты. Того. Ты знаешь. Ты это брось-ко. Ты это в голову себе не забирай. Мал ещё воевать.

— Не мал, — крикнул Глебка в запальчивости. — Не мал. Вот увидишь, сделаю. Вот увидишь.

Глебка вскочил на ноги. Он весь дрожал от возбуждения. Глаза горели на бледном, исхудалом лице, словно в глазницы заронили две горячих, неугасимых искры. И глядя на это бледное, полное решимости лицо, дед Назар подумал: «А, пожалуй, что и в самом деле сделает. Надо доглядывать за парнем-то, чтоб не погубил себя прежде времени».

Он снова поглядел с опаской за окно. В это время кто-то завозился за дверью. Потом дверь медленно приоткрылась, и в хибарку протиснулся запыхавшийся Буян.

— Вона, — сказал дед. — Пожалуйте, ещё один вояка.

Буян кинулся к Глебке, тихонько повизгивая от радости и неистово крутя хвостом. Дед Назар глядел на обоих, наморщив лоб, и качал седенькой головой.

— Да. Видишь ты, какое дело. Чую я, наживёшь с вами беды. Один одного стоит. Пса-то теперь беспременно прятать от них надо. Беспременно. А то, гляди, застрелят.

Он озабоченно вздохнул. Потом вдруг озорно подмигнул.

— А ловко он его цапнул. И фамильи не спросил. Прямо сходу и за икру. Наших, мол, не забижай. Вон он какой у нас боевой. Пёсья повадка, да волчья хватка.

Буян глядел на деда умными глазами, точно понимал его речь, и в ответ помахивал хвостом. Сейчас он меньше всего напоминал волка. Между тем слова деда Назара о волчьей хватке были не простой прибауткой. Волчья кровь, несомненно, была в крови Буяна. Древнюю примесь её можно было распознать по тёмной седловине на спине, по необыкновенной ширине и крепости груди, по слишком большому для сибирской лайки росту. Эта капля волчьей крови и делала обычно безобидного и игривого пса опасным в минуты боевой ярости.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. У КОСТРА

Партизаны подходили по одному — по двое и тотчас подсаживались к костру на подстилку из елового лапника. Те, кому не хватало места на зелёном кольце ельника, становились за спинами сидящих. Над их головами раскинулось бархатистое черно-синее небо, вытканное серебряной россыпью звёзд. За их спинами стояла стена вековых елей, прятавших хмурую колючую темень ветвей под пухлыми шапками снега, розовеющего в отсветах огня.

Но партизаны не смотрели ни вверх, ни по сторонам, где всё было им знакомо с младенческих лет. Они смотрели в потрескивающий костёр, пламя которого время от времени жарко взмётывалось оранжевыми языками.

Кто-то сказал негромко и глухо, не отрывая глаз от костра:

— Много сейчас таких костров по лесам горит.

Кто-то другой отозвался так же негромко:

— Вся Россия костром занялась.

Все помолчали. Командир, оглядевшись, сказал:

— Ну что ж, товарищи, кажется, все собрались. Давайте проверим наличный состав да за дело.

Сделали перекличку. В се сто двадцать шесть шелексовских партизан оказались налицо. Командир вышел поближе к костру, чтобы его все видели, и заговорил:

— Товарищи партизаны! Коротко обрисую положение и нашу боевую задачу. Положение такое, что на нашем Северном фронте американцы и англо-французы, а вкупе с ними и белогады с осени прошлого года нажимают на всех главных направлениях фронта: по Мурманской железной дороге — в сторону Петрозаводска, по Двине — на Котлас и по Северной дороге — к Вологде. Красная Армия и весь советский народ дали им достойный отпор. Образовалась наша Шестая армия, которая крепла в осенних боях и набиралась сил. С начала нынешнего, девятнадцатого года она начала наступательные действия. В январе, как известно, наши с трёх сторон ударили по Шенкурску. Много месяцев американские инженеры укрепляли город и ближние районы. В городе был большой гарнизон из американских, канадских и белых частей. Но всё это, вишь, не помогло. Наши Шенкурск взяли и гнали тех американцев с канадцами и белогадами вместе семьдесят вёрст без передышки. После того у Средьмехреньги, на Пинеге и на Мезени красные тоже пошли наступать и лупят интервентов на совесть. Теперь очередь за нашим участком, товарищи.

Командир сдвинул ушанку назад к затылку, расстегнул верхний крючок полушубка и отодвинулся от костра. Ему было жарко. Он вытер рукавом пот со лба и продолжал:

— На нашем участке, товарищи, положение такое: Красные части стоят против интервентов на железной дороге. Узкое пространство по обе стороны полотна укреплено сильно, а дальше — леса немереные, бездорожье, снега. Непрерывного фронта ни та ни другая сторона в таких условиях держать не может. Остаётся что? Драться на узком участке железной дороги? Но тут сильно укреплённые позиции, брать их в лоб тяжело. Остаётся одно — обход позиций врага по нехоженым глухим лесам. Вот сейчас такая операция командованием Красной Армии и планируется. Какая в этом деле наша роль? Мы с вами каждую тропинку, каждую лесину на сотни вёрст кругом знаем. Поэтому мы пойдём с частями Красной Армии проводниками и разведчиками. Одновременно будем, понятно, участвовать в операции и как боевая единица. Задача, поставленная командованием Шестой армии, такова. Одна колонна углубляется в лес слева от железной дороги, идёт лесами на Большие Озерки, проводит марш по целине в семьдесят вёрст, делает в тылу врага налёт на Большие Озерки и с боем занимает их. Вторая обходная колонна идёт лесами справа от дороги, выходит в тыл врага на разъезд четыреста сорок восьмой версты между станциями Емца и Обозерская и подрывает их бронепоезд. Оба маршрута хорошо нам известны.

Командир, сделав короткую передышку, стал говорить о подробностях марша, о снаряжении и боезапасе, о разбивке отряда на две группы. После него заговорил комиссар отряда.

— Несколько слов перед походом, товарищи, — сказал он, выходя вперёд и поправляя ремень, которым был туго подпоясан. — Час тому назад у этого костра один из товарищей сказал, что вот, мол, сколько таких костров сейчас по лесам нашим горит. И ещё другой добавил, что вся Россия сейчас костром занялась. Товарищи, не только Россия — весь мир сейчас костром занялся, весь мир горит в огне борьбы, охвачен пламенем революции. Пламя это зажгли мы, наш народ, наш пролетарский класс. Это наше счастье и наша гордость, товарищи. Да, наша гордость. Мы нашим костром всему миру светим. Миллионы людей, нищих, голодных, обездоленных, ограбленных и угнетённых капиталистами в разных странах, тянутся к нам, чтоб крупицу нашего тепла взять, чтоб искру нашего огня унести в своё тёмное царство. У нашего костра сто человек, у тысяч таких костров сотни тысяч борцов за революцию, за Советскую власть. Не хочет народ покориться подлым захватчикам. Не хочет и не покорится никогда. Выходит он бить лютого врага смертным боем, как идём сегодня и мы его бить. Свернём голову гидре контрреволюции! Смерть мировой буржуазии!

Комиссар поднял вверх обе руки и сжал их в кулаки. Он потряс ими в воздухе — этими большими, тяжёлыми кулаками и повторил:

— Смерть мировой буржуазии!

Лицо его, бурое от мороза и отсветов огня, словно вылито было из красной меди. Он оглянулся вокруг. К нему обращены были такие же отлитые из меди лица. Вспыхивали маленькие сполохи на тёмных стволах винтовок. Партизаны стояли плотным кольцом вокруг костра в полушубках, ватниках, старых солдатских шинелях, в тупоносых валенках и лохматых ушанках.

Шергин смотрел на комиссара, смотрел на стоящих вокруг партизан и вдруг вспомнил о Глебке. Он часто думал о сыне и сегодня подумал о нём, когда командир сказал о походе на четыреста сорок восьмую версту к бронепоезду белых. Это ведь совсем близко от Приозерской, всего вёрст семь. А ведь там на Приозерской Глебка, сын. Как-то он там? Каково-то ему приходится?

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СТУК В ОКНО

Каждый вечер, ложась спать, Глебка говорил себе: «Вот завтра утром проснусь, а батя уже дома — на лавке сидит у окошка или печку растопляет». Но наступало утро, а на лавке у окошка никого не оказывалось, и печка была холодна, как и вчера.

Пришла зима, долгая, морозная. Легли снега, глубокие, непролазные, розовые на заре, синие в сумерках. Время точно остановилось. Порвались привычные связи. Вместе с отцом исчезли и все близкие люди, бывавшие прежде в сторожке лесника. Они ушли с отступающими красными частями и теперь, верно, сражались где-нибудь между станциями Емцей и Плесецкой. Фронт прокатился громыхающим горячим валом по станции и ушёл километров на семьдесят вперёд. Станция стала глубоким тылом. Давно оставил Ворониху отряд интервентов под командованием лейтенанта Питера Скваба. Давно снялся с места и ушёл сержант Даусон со своими солдатами. Глебка вновь вернулся в свою сторожку. Время от времени появлялись в деревне и расквартировывались американские, английские или белогвардейские воинские подразделения и снова уходили. На станции стояли длинные вереницы теплушек. В теплушках жили иностранные солдаты.

Глебка не любил ходить на станцию. Чаще бывал он в Воронихе у Квашниных. Вместе со Степанком и другими ребятами он играл в лунки или возился на улице с Буяном. Иногда отправлялись всей ватагой на Кондозеро. В окрестностях было несколько лесных озёр, соседству с которыми станция и обязана была своим названием. Кондозеро имело для ребят особую притягательную силу. Оно лежало в низине, окружённой стеной вековых елей. Сквозь эту живую стену даже сильные ветры не всегда могли пробиться, и когда с первыми морозцами озёра замерзали, то ни на одном из них не было такого ровного и гладкого льда, как на Кондозере.

По давнему обыкновению на этот даровой каток сбегались ребята из всех окрестных деревень. Прикрутив верёвками к валенкам деревянные коньки-самоделки, ребята носились по застывшему озеру из конца в конец, перекликаясь суматошными, ломкими голосами, далеко разносившимися в морозном воздухе.

Позже, после снегопадов, картина на озере резко менялась. Вместо коньков некоторые ребята притаскивали с собой санки, и крутой озёрный берег превращался в гору для катанья. Лёд сохранялся лишь на длинном, до половины озера раскате да на плешинах под берегом. Укатав как следует склон горы, ребята поливали его водой. Воду таскали в берестяных туесах, черпая её из лунки, пробитой во льду в двадцати шагах от горы. Те, у кого не было санок, приносили с собой ледянки. Ледянка изготовлялась из доски, на одной стороне которой, многократно поливаемой водой, наращивалась толстая ледяная корка. Умело сделанная ледянка несла по озёрной глади метров двести, а то и больше.

Находились смельчаки, которые катались на ледянках стоя, держась за особо приделанную палку. Глебка поспорил как-то с коноводом зареченских ребят, что съедет с горы на коньках, и заложил на спор свою ледянку, которую делал три дня.

Прослышав о споре, все ребята, какие только были на озере, собрались у горы и загалдели, гадая вслух, съедет или не съедет Глебка. В конце концов все сошлись на том, что съехать с такой горы на коньках невозможно и что Глебка зря бахвалится. Один только Степанок держал Глебкину сторону и ради дружбы поставил на спор свой единственный конёк.

Спустя несколько минут этот конёк перестал быть собственностью Степанка, так как Глебка опрокинулся и, перекувырнувшись два раза через голову, съехал вниз на собственных штанах. При этом он больно ушиб руку и набил на лбу большую многоцветную шишку. Поднявшись на ноги, Глебка долго стоял на месте, обескураженный неудачей и оглушённый падением. Ребята громко смеялись и справлялись, целы ли Глебкины штаны. Зареченский спорщик тут же потребовал выспоренную ледянку. Глебка молча отдал ледянку, потом так же молча повернулся и снова полез на гору…

Часто вместе с другими ребятами Глебка играл в партизаны. Боевые действия развёртывались почти всегда на лесной опушке, и для большой свободы маневрирования играющие становились на лыжи. У всех были обычные деревенские лыжи-самоделки, и только один Глебка владел настоящими охотничьими лыжами. Он гордился этими отцовскими лыжами, выкрашенными сверху в красный цвет и подбитыми серебристой нерпой. Они не проваливались на целине и благодаря обивке не скользили назад на подъёмах. Эти преимущества Глебкиных лыж сказывались тогда, когда увлечённые игрой ребята оставляли исчерченную лыжными следами опушку и углублялись в лес. Там на пухлой целине Глебка быстро настигал на своих лыжах любого из «врагов».

Он уверенно шёл впереди своего отряда по заваленному снегами бору, ища следы укрывшегося противника. Поиски заводили иногда в тёмную лесную глухомань. В лесу стояла насторожённая тишина, и за каждым древесным стволом чудилось неведомое и таинственное. Случалось, что разгорячённому игрой Глебке начинало вдруг казаться, будто он преследует всамделишних врагов, затаившихся в воронихинском лесу.

…А может не врагов, а друзей суждено ему встретить в лесной чащобе, друзей дорогих и желанных? Ведь говорили же все кругом о красных партизанах. Правда, вблизи Приозерской они не показывались, но соседняя Порецкая волость была целиком под их властью. Они часто заходили в прифронтовые деревни, появлялись иногда и в глубоких тылах врага. Они вырастали, словно из-под земли, на дорогах, по которым двигались интервенты, громили их обозы, разбрасывали среди населения, среди вражеских солдат листовки и внезапно исчезали, словно лесные духи.

Кто знает — не таятся ли они вон за этой седой елью, обнявшей мохнатыми лапами заснежённую кучу валежника, точно желая укрыть кого-то.

И в самом деле, когда Глебка подошёл ближе, сугроб вдруг ожил. Большой ком снега упал вниз и рассыпался серебряной пылью. Валежник ломко хрустнул, тёмные еловые лапы вздрогнули и тихонько качнулись. Вместе с ними вздрогнул и Глебка. Он остановился, как вкопанный, но тут же с губ его сорвалось досадливое:

— Эх, косой чёрт!

Выскочивший из-под валежника беляк уже чесал по целине, и вслед ему нёсся резкий свист ребят. Беляк исчез за стволами, исчез и увязавшийся за ним Буян. Его громкий лай постепенно затихал вдали. В лесу снова наступила тишина. С тёмного неба падали синие сумерки. Пора было кончать игру. Лениво перекликаясь, усталые ребята возвращались в Ворониху. У избы Квашниных Глебка прощался со Степанком. Степанок звал к себе. Выходила на крыльцо Ульяна и тоже звала зайти в избу. Глебка заходил. Но едва наступала темнота, он становился на лыжи и убегал к себе в сторожку.

Напрасно уговаривал Степанок остаться на ночь, напрасно овдовевшая, осунувшаяся Ульяна, жалея оставшегося без надзора лесничонка, звала его перейти жить в свою избу. Глебка хмуро отнекивался и неизменно возвращался к себе домой. Отец сказал: «Жди». Он непоколебимо верил в то, что отец сдержит своё обещание и рано или поздно вернётся, несмотря на разделявшую их линию фронта, несмотря ни на что. Глебке казалось, что, если он уйдёт надолго из дому, как раз в это время отец и может придти.

Когда особенно тягостным становилось это долгое ожидание, Глебка выходил поздним вечером на дорогу, ведущую в Заречье, и долго смотрел на раскатанные санными полозьями и блестевшие при звёздах колеи. Он смотрел туда, где памятным осенним утром исчезла за поворотом телега с укрытыми под рогожей винтовками. Ему казалось, что он слышит грохот её колёс и видит машущего ему рукой отца. Он с тоской вглядывался в мутную ночную темень и вслушивался в насторожённую лесную тишину. Всё было неподвижно и безмолвно. Только изредка потрескивал на морозе заиндевелый ствол сосны.

Глебка возвращался в сторожку и уныло слонялся из угла в угол. К нему подходил Буян и, ластясь, крутился у ног. Заходил дед Назар и приносил чего-нибудь поесть: горбушку мякинного хлеба или добытую на охоте дичину.

С дедом было веселей и легче. Он знал великое множество старин, собранных им в годы своих скитаний. Больше всего, однако, любил дед былины о русских богатырях. Богатыри совершали удивительные подвиги. Могучие и великодушные, они разгоняли разбойников, освобождали честных людей из плена, стояли богатырскими заставами на рубежах земли русской — стерегли и обороняли её от печенегов и татар, от половцев и других наезжих недругов, бились за землю свою, за города её и сёла.

Когда дело доходило до богатырских сшибок, голос деда Назара крепчал. Дед молодел. Потускневшие глаза снова начинали сверкать. Он притоптывал ногой. Скрипели выщербленные половицы. Вздрагивал хилый огонёк стоявшего на столе сальника. По стенам и потолку, ломаясь на углах, метались огромные тени. Глебка следил за их причудливой игрой, и ему казалось, что это богатыри дерутся с печенегами.

А ночью ему снились длинные и беспокойные сны. В Ворониху врывались американцы и англичане и навстречу им от околицы летели богатыри. Впереди всех тяжело скакал на огромном коне чернобородый Илья Муромец. Он наскакивал на стоящего посредине дороги лейтенанта Скваба и обрушивал на его голову свою палицу «весом в девяносто пуд». Долговязый англичанин подбрасывал вверх свою перчатку из свиной кожи и нырял под брюхо богатырского коня.

Тогда вдруг появлялся Василий Квашнин и ловил вожжами лейтенанта. Он набрасывал петлю на его длинную гусиную шею, но лейтенант визжал и извивался, и Квашнин никак не мог затянуть петлю. Тут на него кидался нивесть откуда взявшийся краснорожий сержант, и Квашнин валился на землю. С неба начинал падать густой снег. Он падал белой шуршащей завесой. Внезапно из-за снежной завесы выскакивали партизаны и впереди них — отец. Партизаны кидались на помощь богатырям. Они сражались с солдатами лейтенанта Скваба и с краснорожим Даусоном. Солдаты громко топали ногами, обутыми в тяжёлые ботинки. На длинных ногах лейтенанта надеты были такие же тяжёлые с гвоздями на подошвах ботинки, и отец бил по ним богатырской палицей. Он бил долго и сильно, и глухой звук его ударов отдавался в лесу. От него неприятно свербило в ушах… Глебка завертел головой, чтобы избавиться от этого назойливого стука, и заворочался на лежанке. Потом, ещё сонный, чуть приоткрыл слипающиеся глаза. Буян, лежавший у порога, поднял голову и, навострив уши, беспокойно заворчал.

В сторожку глядела белолицая луна. На полу вытянулась большая угловатая тень стола. Кто-то стучал в окно. Впрочем, может быть, это только почудилось. Может быть, он всё ещё спит, и это продолжение сна. И во сне — батя и богатыри. Такой длинный, хороший сон… Глебка закрыл глаза и, вздохнув, повернулся на другой бок.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. КРОВЬ НА СНЕГУ

Путь был дальний и нелёгкий. Передовым шёл Шергин. Он уже бывал в этих местах, разведывая местоположение вражеского бронепоезда и подходы к нему. Теперь он вёл обходную колонну уверенно и быстро.

Он двигался бы ещё быстрей, если бы не знал, что идущим следом за ним красноармейцам не поспеть за лыжниками-партизанами.

Маршрут строился так, чтобы обходить деревни стороной и двигаться лесами, глухоманью, целиной, никому не попадаясь на глаза, не обнаруживая движения колонны. По этой же причине строго запрещено было разводить на стоянках костры.

А зима была, не в пример предыдущему году, сурова и обильна снегами. В январе, когда ходили в рейд по тылам интервентов на Большие Озерки, ночью мороз доходил до сорока трёх градусов. Теперь стужа спала, но всё же было за двадцать и на полуторасуточном марше без горячей пищи, без кипятку, без костров легко было обморозиться. Красноармейцам без лыж было несравнимо тяжелее двигаться снежной целиной. Вот почему шедший передовым Шергин старался сдерживать скорость движения партизан.

Но особенно медлить и задерживаться тоже нельзя было, так как к разъезду четыреста сорок восьмой версты — месту стоянки вражеского бронепоезда — нужно было подойти к вечеру, чтобы успеть всю операцию провести до восхода луны.

К вечеру лыжники всё же порядочно оторвались от пешеходов. На подходе к цели Шергин остановился в густом ельнике и, послав двух партизан на лыжах назад для связи с красноармейской колонной, стал поджидать её. Он волновался и украдкой поглядывал на часы, прикидывая, сколько он ещё может ждать. Поздним вечером вернулся один из лыжников-связных и сообщил, что колонна подойдёт примерно часа через полтора. Шергин нахмурился. Столько ждать было невозможно. Он принял решение начинать операцию и послал нового связного к командиру колонны, чтобы поторопить его. Тем временем подошли трое разведчиков, высланных несколько ранее на разъезд для того, чтобы уточнить, на каком пути стоит бронепоезд. Переговорив с ними, Шергин разделил партизан на группы по четыре-пять человек, вывел их из ельника и двинулся к разъезду. Сам Шергин шёл с одной из подрывных групп. Их было несколько. Одна должна была взорвать железнодорожное полотно впереди бронепоезда, другая — позади и уйти с разъезда. Особая группа, с которой продвигался Шергин, должна была подорвать поездные орудия крупного калибра. Несколько небольших отрядов прикрывали работу подрывников. После взрыва полотна они должны были присоединиться к остальным партизанам и вместе с ними вести бой с командой бронепоезда и орудийной прислугой до подхода красноармейской колонны.

Каждый партизан имел свою задачу и хорошо знал её. Рассредоточившись, отряд бесшумно двигался к разъезду, огни которого служили верным ориентиром.

— Не ждут гостей, — сказал Шергину подрывник Сергеев, скользивший рядом с ним по светившемуся в темноте снегу.

— Это наш козырь, — усмехнулся Шергин. — А теперь, ребята, рты на замок.

Он снял лыжи, лёг на снег и осторожно пополз к тёмной линии вагонов бронепоезда. Партизаны его группы следовали за ним. Неподалёку от полотна натолкнулись на занесённые снегом шпалы. Сергеев с мешком взрывчатки за спиной пополз дальше, остальные залегли за шпалами.

Спустя несколько минут Сергеев вернулся, но уже без мешка. Он тяжело дышал и, несмотря на мороз, лицо его лоснилось от пота.

— Ну, теперь держись, — зашептал он взволнованно и торопливо. — Рванёт как следует быть…

Он едва успел выговорить это, как воздух дрогнул и, сжавшись в тугой ком, с громом прокатился над головами прижавшихся к земле партизан. Оглушённые взрывом, они вскочили на ноги и побежали вперёд. На развороченном полотне громоздились рваные угловатые плиты брони, вагонные оси, колёса, опутанные обрывками проводов. Толстый орудийный ствол стоял торчком, уставясь дулом в тёмное небо. Второе орудие лежало на боку, зарывшись стволом в снег.

— Чистая работка, — крикнул Сергеев, пнув ногой орудийный ствол.

— Подходяще, — кивнул Шергин. — Только это ещё полдела.

Он поднял голову, точно прислушиваясь к чему-то или ожидая какого-то сигнала. И тотчас почти одновременно раздались слева и справа два сильных взрыва. Это партизаны подорвали железнодорожное полотно за выходными стрелками позади и впереди бронепоезда. Яркие вспышки взрывов осветили разъезд, но в следующее мгновенье он снова погрузился в непроглядную чернильную тьму. Наступила минутная тишина. Потом тьма наполнилась криками, топотом бегущих ног, выстрелами, трескучими разрывами гранат. Партизанам дана была инструкция — каждому шуметь за десятерых, чтобы скрыть малочисленность нападающих, и они ревностно следовали этой инструкции.

На запасном пути запылала теплушка-каптёрка и приторно-удушливый дым, отдающий жжёным сахаром, поднялся к чёрному небу густыми, тяжёлыми клубами.

Где-то в хвосте бронепоезда начал бить длинными очередями пулемёт. Шергин, который стрелял по американцам, перебегавшим от теплушек к большому пакгаузу, остановился и с тревогой посмотрел в ту сторону, откуда нёсся захлёбывающийся стрекот пулемёта. Там действовала небольшая группа молодых ребят, только недавно вступивших в отряд. Должно быть, они напоролись в темноте на пулемёт.

— У кого гранаты есть? — спросил Шергин у окружавших его партизан из подрывной группы.

Оказалось, что на всю группу осталась одна лимонка, находившаяся в кармане Шергинского полушубка. Шергин сказал негромко:

— Что ж, раз такое дело, обойдёмся и одной. Сергеев, бери ребят, беги в хвост поезда и открывай огонь по пулемёту. Да смотри, так укройся, чтобы он тебя достать не мог. Мне надо только, чтоб он с вами завязался, а я тем временем обойду разъезд, перебегу пути и с тыла гранатой его ударю. Понял?

— Понял, — проворчал Сергеев. — Дай мне гранату. Увидишь, враз подорву. Я как кошка в темноте вижу.

— И я разгляжу, — отрезал Шергин. — Выполняй, что говорят.

Сергеев недовольно хмыкнул и, тихо окликнув остальных четырёх подрывников, вместе с ними исчез в темноте. Шергин постоял с минуту, прислушиваясь к работе пулемёта, и подумал, что по возвращении в Шелексу надо будет обязательно провести с молодёжью ночные ученья…

Операция прошла успешно. Рейд на разъезд четыреста сорок восьмой версты удался вполне. Взрывами полотна бронепоезд был прикован к месту и не мог подойти к фронту на помощь своим. Два тяжёлых орудия были подорваны, часть команды перебита.

Вполне удачно прошёл и рейд другой колонны на Большие Озерки. Пройдя лесами семьдесят вёрст, партизаны и красноармейцы внезапно налетели на деревню и, разгромив гарнизон, заняли её. При этом было взято в плен сорок пять солдат интервентов и пятнадцать белогвардейцев. В тот же день узнала об этом смелом рейде и его результатах вся дивизия. Но Шергин об этом не узнал никогда…

Он лежал на снегу под лохматой чёрной елью, раскинув руки и ноги, обратив лицо к далёкому холодному небу. В небе стояла маленькая, белая, словно озябшая луна. Она висела прямо над головой Шергина, и он глядел на неё широко раскрытыми неподвижными глазами. Он подумал: «Зачем она? Не надо её. Она всё испортит, всю операцию. Операцию… Ну да, операция. Ведь он же должен… Шергин рванулся всем телом, собираясь куда-то бежать, но режущая нестерпимая боль пронизала его с ног до головы, и он потерял сознание. Придя в себя, он уже не пытался делать резких движений, вдруг почувствовав и поняв, что двигаться нельзя, что он ранен, что он лежит на снегу.

…Да, так значит, он ранен. Когда же это случилось? Он стал думать об этом. Но мысли были отрывочны, нечётки, несвязны… Он расстался с группой Сергеева и побежал влево в обход разъезда — это он помнит… Помнит, что перебежал через путь… Помнит стрекот пулемёта. Ещё помнит, как вынул из кармана рубчатую лимонку и, рванув кольцо, бросил её. И вдруг вместо одного взрыва последовало два — один возле пулемётного расчёта, другой — неподалёку от Шергина. Значит, кто-то из команды бронепоезда бросил вторую гранату и бросил в него, в Шергина. Вот откуда второй взрыв. Вот почему он ранен».

Шергин тяжело вздохнул и попытался вспомнить, что было дальше. Но из этого ничего не вышло. Дальше был чёрный провал. Он ничего не помнил из того, что произошло после взрыва. Он не помнил, как долго лежал в пухлом сугробе, как, очнувшись, поднялся и, спотыкаясь, протащился полкилометра до небольшой поляны, окружённой частым ельником. Здесь он упал, потеряв сознание. Он не мог вспомнить, как попал в этот утаённый от глаз лесной уголок, но самое это место было ему хорошо известно.

Шергин повернул голову и огляделся. Его очень обрадовало то, что на этот раз движение не причинило боли, что он может свободно поворачивать голову. Обрадовало и то, что он оказался в знакомом месте. Ну, конечно же, это Круглая поляна. Она находится в полуверсте от разъезда четыреста сорок восьмой версты и в шести с небольшим верстах от станции Приозерской.

Так вот почему он попал на эту поляну. В полуобморочном состоянии и плохо сознавая, что делает, он всё же брёл именно в эту сторону. Это был путь к станции, путь, которым он хаживал бессчётное количество раз и который мог проделать, пожалуй, и закрыв глаза. Это была дорога к дому, к родной сторожке, и он выбрел на неё почти инстинктивно. Останься он на месте, товарищи подобрали бы его и унесли с собой. А теперь… Теперь они ни за что не найдут его. Откуда они могут знать, что он уполз за полверсты от места боя и укрылся в глухом лесном уголке? Не могут они этого знать и найти его тоже, понятно, не смогут… Да сейчас уже и некому его разыскивать. Ни одного партизана, ни одного красноармейца на разъезде давно уже нет. Если бы они были ещё там, если бы всё ещё шёл бой, выстрелы слышны были бы и здесь, на Круглой поляне. Но кругом ни звука. Значит, бой окончен, и партизаны, пользуясь темнотой, незаметно скрылись. Так и должно было быть. Так и намечено было — кончить операцию до восхода луны. Теперь им на разъезд уже нельзя вернуться. А это значит… Это значит, что отныне Шергин мог рассчитывать только на себя, на свои силы, на свои ноги…

Шергин попытался осторожно пошевелить ногами — сперва одной, потом другой. Левая двигалась. Что касается правой, то Шергин вовсе перестал её ощущать. Она была как чугунная — тяжёлая, несгибающаяся, неподчиняющаяся усилиям мышц. Шергин хотел приподняться на локте, чтобы поглядеть на правую ногу и узнать, что с ней, и тут снова пронизала всё тело острая, режущая боль. Он громко застонал и откинулся на спину… Вот. Теперь он знает, где гнездится эта боль. Она внизу живота. Значит он ранен в живот. В живот и в ногу.

Шергин глотнул открытым ртом морозный воздух и осмотрелся. Он лежал под большой мохнатой елью, за которой по краю поляны теснился чистый коренастый молодняк. Тёмные стрельчатые ёлочки, расширяющиеся и густеющие книзу, напоминали под своими белыми папахами снега крепеньких, весёлых мальчишек-подростков.

И, глядя на них, Шергин вдруг вспомнил Глебку. Его точно в сердце ударило. Глебка… Глебка… Он же один, там, в сторожке, один среди врагов — злых и беспощадных. Глебка… Что же будет с ним, если…

Шергин приподнялся на локтях осторожно, но решительно. Внизу живота опять возникла прежняя режущая боль. Он стиснул зубы и продолжал подниматься. Он решил встать. Он поднимется чего бы это ни стоило и пойдёт. Он доберётся до сторожки. Всего шесть вёрст, немного больше. А может быть и ровно шесть. Он доберётся, дойдёт, доплетётся, доползёт — всё равно, но будет в сторожке. Зимняя ночь долга. Как бы медленно он ни полз, он доползёт раньше, чем наступит утро…

И он пополз. Это был бесконечный, мучительный поединок со смертью, с собственным бессилием, с непереносимыми страданиями, которые причиняло каждое движение, с бесчисленными препятствиями, встававшими на каждом шагу. То попадалась на пути куча валежника, то поваленное бурей дерево, то овраг.

Движение растревожило запёкшиеся раны. Кровь снова начала сочиться из них. Тонкая красная стёжка тянулась следом за ползущим Шергиным, отмечая его путь.

Временами он впадал в беспамятство. Но приходя после обморока в себя, он снова полз вперёд.

Он полз, упираясь в снег локтями, волоча за собой неподвижную и распухшую правую ногу; полз, тихо и прерывисто постанывая от режущей боли внизу живота.

Время от времени он ложился отдохнуть и, хватая ртом снег, глотал его. К концу ночи он оказался, наконец, возле своей сторожки. Теперь оставалось только взобраться на крыльцо — и путь окончен. Но это последнее усилие Шергин сделать уже был не в состоянии. Взобраться на крыльцо он не мог.

Тогда он подполз к окну, но для того, чтобы постучать в окно, надо было подняться по крайней мере на колени. Сил для этого уже не было. Шергин попытался подняться. Тут же, однако, он лишился сознания, а придя в себя, долго лежал без движения, глядя на окно, которое оказалось недосягаемым для него. Стёкла в серебряных морозных узорах искрились и поблескивали над его головой… Это же совсем близко. Надо только встать на колени, поднять руку и постучать в окно.

Шергин начал потихоньку подниматься. Это стоило невыносимых страданий, но всё же ему удалось подняться. Он стоял на коленях под окном и, навалившись боком на бревенчатую стену сторожки, медленно поднимал руку, глядя на неё, как на чужую. Она дрожала мелкой дрожью и так медленно поднималась кверху, что это движение едва можно было заметить. Оказывается, у него уже не хватало сил для того, чтобы постучать в окно. Он прополз эти невыносимо трудные шесть вёрст, сделал невозможное, не умер по дороге в лесу, преодолел этот страшный путь. Он поднялся на колени, хотя это было для него ещё трудней, чем проползти эти шесть вёрст. И вот теперь осталось поднять руку и постучать в окно — и он не в состоянии этого сделать. Медленные слезы потекли по запавшим щекам, оставляя на них две горячие дорожки.

Со страшным напряжением Шергин поднял дрожащую, неповинующуюся руку. Его качнуло в сторону и прижало к стене, но в это мгновение вытянутая вверх рука коснулась стекла… Затем он упал на бок. Силы иссякли. Теперь всё зависело от того — услышали его стук там, внутри спящей сторожки, или нет. Сам он уже ничего больше сделать не мог. Перед глазами пошли колесом оранжевые круги. Голова бессильно опустилась на снег. Шергин ещё успел различить где-то совсем близко возле себя отрывистый собачий лай и потерял сознание.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ОТ ПРИОЗЕРСКОЙ ДО КРЕМЛЯ

Обеспокоенный стуком в окно, Глебка поворочался на пригретом за ночь тощем сеннике и снова готов был погрузиться в крепкий сон. Но внезапно Буян сорвался с места и с громким лаем кинулся к двери. В то же мгновение Глебку точно ветром сдуло с лежанки. Сон разом слетел с него. Холодный пол ожёг босые ноги, но Глебка словно не почувствовал этого обжигающего холода. Он стоял посредине сторожки, сдерживая дыхание, и ждал, не повторится ли стук в окно. Он теперь был уверен, что слышал стук, что это не во сне померещилось, а было на самом деле. Это не могло померещиться. Нет-нет. Это был не сон. Это было то, чего он ждал так долго, ждал все эти дни, ждал каждую ночь…

Буян завыл и с остервенением заскрёб когтями дверь. Не раздумывая больше, Глебка опрометью кинулся в сенцы. Дрожащими руками он откинул дверную щеколду и выскочил на крыльцо. Под окном возле крыльца лежал человек. Луна ярко освещала его лицо.

— Батя! — крикнул Глебка не своим голосом и как был босиком прыгнул с крыльца прямо в снег.

Глебка не помнил, как затащил отца в сенцы. Он растерянно метался по сторожке, не зная, что делать. Затем, сунув ноги в валенки, убежал звать деда Назара.

Разбуженный Глебкой дед Назар тотчас прибежал к сторожке. Он оказался не в пример расторопней Глебки. Втащив Шергина из сеней внутрь сторожки, он уложил его на сенник в углу около лежанки, раздел, обмыл и как мог перевязал раны. На перевязку пошли два рушника и холстинная рубаха. За рушниками и рубахой дед Назар сбегал в свою хибарку. Вместе с ними он принёс какие-то целебные травки, действие которых известно было ему одному. Прикладывая травки к ранам, дед тихонько приговаривал:

— Вот так. Глядишь, оно и полегчает и огонь оттянет… И лихоманку уймёт. И всё как есть ладно будет.

Дед Назар несколько раз повторил, что всё ладно будет, но при этом старался не встречаться глазами с Шергиным, так как видел, что «ладно» не будет. Раны были смертельны, и это понимал не только дед, но и сам раненый.

— Ты очень-то не тревожь. Всё одно, — сказал Шергин деду и, покосившись в сторону стоявшего возле порога Глебки, замолк. Дед сердито затряс бородкой и, насупясь, продолжал своё дело. Перевязав раненого, он побежал к себе.

Шергин проводил его глазами и поманил к себе Глебку. Глебка подошёл и сел возле отца на низкую скамеечку, которая стояла у лежанки. Он был совершенно подавлен всем, что довелось ему видеть и пережить за эту ночь. В страшном смятении смотрел он на раны отца, на его серое, осунувшееся, измученное лицо, которое едва можно было узнать.

Шергин протянул руку и положил её на Глебкину открытую ладонь. Рука была горячая, словно огненная.

— Свиделись всё ж таки, — сказал отец, с трудом шевеля запёкшимися, покрытыми белой корочкой губами. Потом, помолчав, прибавил: — Одолел.

Он глядел в тёмный, закопчённый потолок, а видел глухой молчаливый лес, наметённые ветром сугробы, неровную тропу, пробитую в снежной целине собственным телом. Он мучительно волок это обессилевшее тело через лес, оставляя за собой красный след…

— Одолел, — повторил он, и в мутных, усталых глазах его блеснул живой огонёк. — Одолел. Многое человек одолеть должен. А большевик — особенно.

Шергин закрыл глаза, словно собираясь передохнуть, потом открыл их и спросил:

— А ты знаешь, что это за люди большевики? Про Ленина слыхал что?

— Про Ленина? — переспросил Глебка, наморщив лоб, и внезапно вспомнил утро после отъезда отца в волость и деда Назара с книгами. — Ага. Как же. Это который в подполе. Ленин — вождь мирового… — Глебка запнулся, — мирового про-ле-та-риата.

— Верно, — сказал Шергин. — Молодец. Про какой только подпол говоришь, не понять?

Глебка рассказал, как прятал дед Назар книги и как обнаружил портрет Ленина. Шергин поглядел в угол, где раньше висела полка с книгами.

— И в самом деле нету, — он помолчал и прибавил: — Ничего. Книги хоть и укрытые лежат, да правда, которая в них сказана, по свету гуляет.

Он снова перевёл глаза на Глебку… Надо вот и ему эту правду передать про большевиков, про Ленина, про коммунизм, про рабочий класс — эту живую плоть революции, про его священную борьбу, про всё, что совершается сегодня в мире. А совершается сегодня в мире такое, чего во веки веков не совершалось. Всё это важней важного объяснить. Мальчонка на выросте и как раз в сознание начинает входить. Тут-то и надо окрылить молодую душу, дать ещё не окрепшим ногам твёрдую почву, поставить на верную дорогу, на большак, чтоб не плутал человек, не колесил по глухим просёлкам. И кто же, как не отец, обязан первым помочь во всём, первым объяснить.

Шергин весь напрягся, силясь отвлечься от раздирающей его боли и собраться с мыслями. Но первая мысль, которая возникла, в его голове, была мысль о том, что он умирает. Эта мысль являлась и раньше, ещё там, в лесу, потом — во время перевязки. Ему внезапно раскрылся страшный смысл этого и раскрылся в одном слове. Слово это было — никогда. Он никогда больше не наденет на ногу вот этот, лежащий под лавкой валенок. Никогда больше не заскрипит под его ногами хрусткий снежок. Никогда больше не прошумят над головой любимцы его — высокие, кудрявые, позолоченные солнышком сосны. Никогда больше не сможет он прикоснуться к тёплой щеке Глебки, говорить с ним…

Шергин закрыл глаза, обессиленный на этот раз не потерей крови, не страданиями от ран, а отчаянием, навалившимся на него, как чугунная плита.

И тут вдруг Глебка позвал:

— Батя.

Он коснулся его рукой и напомнил просительно:

— Батя. Слышь. Ты про Ленина хотел сказать.

Шергин, не раскрывая глаз, прислушался к звуку Глебкиного голоса. Ему показалось странным, что он слышит его: так далеки и отрешены были его мысли. Но он слышал. Сначала только голос, потом различил слова и, наконец, и смысл этих слов.

— Про Ленина? Да, про Ленина и про многое другое.

Шергин сильно вдохнул воздух всей грудью и открыл глаза. Над головой навис низкий потолок сторожки, но широко раскрытые глаза видели другое. Они видели бескрайние пространства, неоглядные русские равнины, кудрявые леса, плавные могучие реки. На широком, размашистом просторе стоит Москва. Посредине Москвы стоит Кремль. Его окружает древняя зубчатая стена. За стеной светится в ночной мгле окно. За тем окном бессонно работает Ленин. Окно глядит в глухую ночь, и весь мир видит его. Оно светит каждому человеку. В далёкой, занесённой снегами сторожке лесник Шергин оглядывает прожитую жизнь, сверяя её с той правдой, которая пришла к нему оттуда, из-за красных зубчатых стен Кремля.

…Жизнь начиналась горько и тяжко — в нужде и унижениях. Отец крестьянствовал в Тамбовской губернии. Хозяйство было грошовое, нищенское, соломенное. Всю жизнь бился старший Шергин на неласковой заскорузлой земле, сам заскорузлый и тёмный, как земля. За неоплатные долги работал весь век на помещика, на кулака, на купца, на урядника; перед каждым гнул спину и так, не разгибая спины, помер.

Сын Николка был девятым и последним ребёнком. Чтобы избавить семью от лишнего рта, мальчонку уже по восьмому году отдали в подпаски. Так в подпасках, а потом в пастухах и ходил Николай Шергин многие годы. Он играл на берестяном рожке и на ольховых дудочках, с неисчерпаемой жадностью прислушиваясь и приглядываясь ко всему, что его окружало. Мало-помалу мир раскрывался ему в самых своих сокровенных тайнах. Он научился примечать рост крохотной травки, различать едва приметный след ласки и сухонькое, почти неслышное цирканье маленькой мухоловки. Он полюбил живую трепетную жизнь, укрытую в потайных зелёных уголках земли, полюбил безраздельно и навсегда. Неспроста он и выбрал позже профессию лесника.

Тело у него было могучее, ум пытливый, нрав непокорный. И товарищей он искал тоже непокорных. Оказалось, что таких вокруг немало. Особенно много было их среди рабочих большого сахарного завода, расположенного неподалёку от лесничества. Это соседство сыграло решающую роль в развитии Николая Шергина. Он сошёлся с молодыми рабочими, стал бывать на их тайных сходках, читать нелегальную литературу, в жизни его обозначился решительный и крутой поворот.

В тысяча девятьсот третьем году Николая Шергина арестовали за распространение нелегальной революционной литературы и, продержав восемь месяцев в тюрьме, выслали на Север, в Архангельскую губернию. В самый город Архангельск въезд запретили и приказали селиться не ближе, чем в ста верстах от него.

Узнав, что в ста двадцати верстах от Архангельска, близ станции Приозерской, есть лесничество, Шергин подался туда. Ему удалось устроиться на работу по своей специальности — лесником.

Вскоре после переезда на новое местожительство обзавёлся молодой лесник и семьёй, взяв в жёны дочь крестьянина из ближнего села Наволок, в котором бывал частенько по делам лесничества. Спустя год появился на свет Шергинский первенец Глебка, а ещё через два года — и дочка.

Ни тюрьма, ни ссылка не изменили взглядов Шергина. Преследования, наоборот, закалили его, укрепили веру в правоту революционных взглядов и ненависть к самодержавию. Оглядевшись, он уже через три месяца связался с Архангельской колонией политических ссыльных, потом с Онежской. Почтовый тракт на Онегу и железная дорога на Архангельск сходились как раз на станции Приозерской, и Шергин стал связным между Онежской ссылкой и Архангельской, насчитывающей до трёх тысяч человек.

В этой опасной и сложной работе ловкому и смелому леснику помогали трое политических ссыльных, находившихся под надзором урядника в деревне Воронихе, неподалёку от станции. На самой станции и в прилегающем к ней посёлке Шергин также нашёл друзей и единомышленников. Это были молодой телеграфист, два паровозных машиниста и несколько деповских рабочих. Мало-помалу сторожка лесника стала складом нелегальной политической литературы, местом тайных совещаний и временным прибежищем для революционеров, бежавших из северной ссылки на волю.

В пятнадцатом году Шергина мобилизовали и послали на фронт. Спустя полгода его арестовали за агитацию против империалистической, грабительской войны и предали военно-полевому суду. Суд приговорил его к расстрелу. С помощью солдата-большевика Шергин бежал из-под стражи, и ему удалось, приняв другую фамилию, примкнуть к новому полку. Здесь он снова принялся за своё, снова был арестован и приговорён к десяти годам каторги. Однако пробыл он в далёком Александровском централе всего год и в семнадцатом году вышел на свободу.

Освобождённый революцией из тюрьмы Шергин поехал к себе на Приозерскую, но из всего своего семейства застал в живых только двенадцатилетнего Глебку. Жена и дочь умерли от сыпняка, Глебку же выходил и приютил дед Назар, принявший на себя все заботы о нём.

Хотел было лесник уйти на новые места из обезлюдевшей сторожки, но не мог оторваться от полюбившегося ему севера. Здесь, как и по всей России, шла упорнейшая борьба двух лагерей. Вопреки стараниям меньшевиков и других контрреволюционных партий и групп, стремившихся повернуть революцию вспять и передать власть в руки буржуазии, второй губернский съезд Советов, проходивший в Архангельске в июне восемнадцатого года, решительно принял большевистский курс на социалистическую революцию.

Делегат от своей волости большевик Николай Шергин, вернувшись со съезда домой, деятельно принялся проводить эту большевистскую линию в жизнь. Он организовал первую в волости ячейку коммунистов и вошёл в состав первого волисполкома, а затем и укома. Позже, когда появились англо-американские интервенты и открылся Северный фронт, Шергин взялся за винтовку. И вот он у партизанского костра, вот пробирается он глухими лесами на Большие Озерки. Вот подрывает бронепоезд белых на разъезде четыреста сорок восьмой версты. Вот последний путь в снегах, отмеченный собственной кровью. Вот и он кончен. Жизнь прожита. Она отдана борьбе. Борьба эта длилась целую жизнь. Борьбу эту продолжат сыны…

— Той дорогой иди, — говорит Шергин, тяжело придыхая. — Мы ведь только начали. Главную правду сыскали. Главное сделали. Тебе остальной правды дознаваться. Остальное доделывать.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДОРОГА ОТЦОВ

Длинный рассказ вконец утомил и отнял последние силы. Голова Шергина медленно сползла с подушки. Глебка приподнял её дрожащими, неловкими руками. Голова была горяча, словно налита жаром. Вошёл дед Назар с деревянной тарелкой в руках. На тарелке лежал кусок варёной зайчатины. Дед сел к изголовью Шергина и сказал ласково:

— Вот давай-ко, Никола, поешь, и сил прибавится. Зайчатинка самолучшая. Ну-ко. Трудов тут тебе немного. Только рот отворяй.

Но губы Шергина оставались сомкнутыми. Он едва ли и понял, что говорил ему дед Назар. Начался бред. Весь следующий день Шергин метался на своём сеннике и громко бредил: звал Глебку, подавал громкие команды партизанам, подрывал бронепоезд, слал донесения в Кремль. Изредка приходил он в себя, но всего на несколько минут и снова впадал в беспамятство. Глебка не отходил от него ни на шаг и, не отрываясь, глядел в неузнаваемо исхудавшее отцовское лицо. Лицо пылало жаром. Губы покрыла белая корка. Время от времени дед Назар смачивал губы водой и вливал несколько ложек воды в пересохший рот. Снова и снова принимался было дед кормить Шергина, но все попытки были напрасны.

— Душа не принимает, — говорил дед Назар, сокрушённо мотая понурой седенькой головой.

Он видел и понимал, что жить раненому осталось считанные часы. Глебка этого не понимал. Ему всё думалось, что уж коли батя вернулся, то теперь всё будет ладно. Может он и поболеет, раз уж так случилось, но скоро выздоровеет и встанет на ноги — крепкий, как прежде, высокий, могучий. Дед Назар уж вылечит его — он всякие травки знает, во всей округе этим славится. Глебка дергал деда за рукав и все спрашивал, как будет с батей, скоро ли он вылечится.

Дед бормотал в ответ что-то невнятное и отводил глаза. К концу второй ночи Шергин перестал бредить и затих. Глебка, не смыкавший глаз более суток, заснул, сидя возле отцовского изголовья. Но сон был беспокоен и недолог. Под утро Глебка проснулся и увидел, что отец смотрит на него широко раскрытыми глазами. Глебка обрадовался этим раскрытым глазам. Они по-прежнему лихорадочно блестели, но взгляд их был осмыслен.

— Батя, — торопливо заговорил Глебка. — Слышь, тебе, может, чего надо?

Отец молчал, не сводя с Глебки лихорадочно блестевших глаз. Потом сказал с неожиданной твёрдостью, хотя и очень тихо:

— Иди к своим. Слышь. Иди в Шелексу. В штаб наш партизанский. Придёшь, говори: «Батька послал». И всё…

Шергин приостановился, чтобы перевести дух, и на минуту закрыл глаза. Потом, собравшись с силами, сказал отрывисто:

— Нет.

Он помолчал и продолжал, болезненно морщась и стараясь выговаривать слова внятней и разборчивей:

— Нет. Не всё. Дай карандаш… И бумаги сыщи… Я напишу…

— Во-во, напиши, — заторопился Глебка, обрадованный тем, что отец заговорил с ним.

Он вскочил с места, посовался по углам, нашёл старую школьную тетрадку, вырвал из неё листок и вместе с огрызком карандаша подал отцу. Шергин взял карандаш, но тотчас же выронил его. Глебка поднял и вложил карандаш в отцовскую руку. Наконец, Шергину удалось справиться с дрожащими и непослушными пальцами, но для того, чтобы писать, сил не доставало. Шергин опустил руку с карандашом, решив передохнуть. Он лежал и глядел какими-то отсутствующими глазами, точно решая про себя трудную задачу, наконец, с натугой выговорил:

— Ты… к деду поди… Конверт принеси… У него есть… Поди…

— Ага. Я часом, батя, — схватился Глебка.

Он вскочил с места и побежал к деду Назару, недавно ушедшему к себе вздремнуть хоть часок после бессонных ночей. Глебка, как и отец его, знал, что дед хранит некоторые семена в конвертах с надписями, и надеялся выпросить один из них.

Дед лежал на лавке, подложив под голову охотничью суму. Разбуженный скрипом дверей, он вскочил на ноги и уставился на Глебку испуганными глазами.

— Ты что? Чего там случилось?

— Ничего не случилось. Мне конверт надо. Батя просит.

Дед дал Глебке конверт, высыпав из него на подоконник рыженькие семена с острыми носиками. Глебка схватил конверт и побежал назад в сторожку. Следом за ним приплёлся дед Назар.

Шергин лежал держа в руках сложенный вдвое листок. Карандаш лежал на полу. Увидев деда, Шергин подозвал его к себе и сказал совсем тихо:

— Вот положи в конверт.

Дед торопливо затолкал листок в конверт.

— Заклей, — выговорил Шергин, с трудом разлепляя запёкшиеся губы. — Заклей.

Дед заклеил конверт. Шергин показал глазами на свою грудь. Дед понял и положил конверт поверх солдатской шинели, которой был накрыт Шергин. Тот лежал неподвижный и молчаливый, точно отдыхая после утомительной работы. Потом обратил измученные и уже потухающие глаза к Глебке.

— Вот. Самое важное тут… Возьмёшь, когда я… Передашь комиссару…

Он говорил всё тише и невнятней. Глебка перестал его слышать. Тогда он встал на колени у отцовского изголовья и наклонился к самым его губам. Сперва он ничего не слышал, кроме жаркого, прерывистого, свистящего дыхания. Потом различил у самого уха шёпот:

— Теперь всё.

Шергин ещё раз повторил шёпотом: «Теперь всё», — и затих. Глебка подождал, не скажет ли отец ещё что-нибудь, но так и не дождался. Отец лежал неподвижный, безмолвный, видимо, исчерпав остатки сил на то, чтобы дать сыну последнее своё поручение. Глебка испугался этой неподвижности, этого молчания и даже обрадовался, когда отец снова что-то забормотал в бреду.

Бред, впрочем, скоро прекратился. Отец только чуть шевелил губами, но уже не в силах был произнести ни слова. Потом он и губами шевелить перестал и так остался лежать — вытянувшийся и словно окостеневший. Дед Назар и Глебка тоже застыли, и в сторожке наступила давящая, глухая, мёртвая тишина. Долго ли она длилась, Глебка не смог бы сказать, вероятно, очень долго. Наконец, дед Назар, стоявший в ногах, перекрестился и сказал совсем необычным для него, слабым, всхлипывающим голосом:

— Эх, Никола, Никола. Рано ты с души снялся. Так и не дотянул до добрых годков.

Из голубых, словно выцветших глаз его побежали на спутанную бородку частые мелкие слезы. Глебка поглядел на эти слезы, поглядел на отца, в неподвижности которого было что-то новое и пугающее.

— Батя, — позвал он тихо, и губы его задрожали.

Он беспомощно оглянулся на плачущего деда и вдруг понял, что отец не ответит на его зов, никогда уже не ответит, ни на чей зов.

Дед Назар вытер глаза ладошкой и покосился на Глебку.

— Шёл бы ты отсюда, — сказал он сурово. — Я уж один тут пока…

Глебка покорно повернулся и пошёл к двери, оставив деда управляться с покойником. Не чувствуя под собой ног, точно они были деревянными, Глебка вышел на крыльцо. Над лесом занималась утренняя заря. Серая мгла редела. Сквозь неё уже чётко проступали черные стволы деревьев. Глебка машинально оглядел знакомый перелесок, бегущую мимо наезженную дорогу, толстый пень у обочины. И вдруг глаза его остановились на багровом пятне возле крыльца. Глебка вздрогнул всем телом, только теперь поняв, что этот багрянец на холодном мертвенно белом снегу — это батина кровь. И дальше — эта красная стёжка, тянущаяся по снегу к лесу — это тоже батина кровь. Она на всём пути его… Она тянется через всю жизнь, через всю землю — это кровь отцов. И это и есть дорога отцов… И снова чудится ему прерывистый голос, говорящий: «Той дорогой иди… Мы ведь только начали…»

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. В ПОХОД

Весь этот день Глебка был точно в забытьи. Он видел, но как бы не понимал того, что вокруг него происходило. Он видел, как опустили отца в могилу, вырытую тайком на краю кладбища в Воронихе, но разве то, что опускают в могилу и есть его батя — могучий, весёлый батя? Нет, этого понять он не мог. Он слушал слова утешения, которые говорили ему Ульяна Квашнина и воронихинские старики, пришедшие тайком на кладбище похоронить красного партизана, но смысл этих слов не доходил до сознания.

После похорон Ульяна, вытирая распухшие от слез глаза, ласково сказала:

— Пойдём-ко, Глебушко, к нам. Чего тебе одному-то.

Степанок дёрнул Глебку за рукав и позвал робко:

— Пойдём, давай.

Но Глебка не пошёл в Ворониху. Он вернулся к себе вместе с дедом Назаром и понуро плетущимся позади них Буяном. Возвратясь в свою хибарку, дед Назар затопил печь я захлопотал по хозяйству. Глебка сел у окна и стал глядеть на заснежённый, словно заколдованный лес. Буян жался к его ногам и время от времени жалобно поскуливал.

Так просидел Глебка до самого вечера. А вечером поднялся с лавки и сказал:

— Я теперь пойду, деда.

— Куда это ты пойдёшь? — забеспокоился дед Назар.

— В Шелексу.

— В Шелексу? — переспросил дед, насупясь. — Чего это тебе вдруг Шелекса задалась, когда она за фронтом?

— Мне батя велел, — сказал Глебка тихо.

Дед похмыкал, повздыхал и в нерешительности поскрёб под бородой.

— Что-то негожо, парень, ты удумал.

— Как же так негожо, когда я тот пакет от бати понесу. Может там донесение какое. Батя ж сказал, самое там важное…

Дед насупился и медленно покачал головой.

— Больно уж торопко у тебя всё получается. Раз-раз и пошёл махать.

— А чего ещё тут, — вскинулся Глебка запальчиво. — Год что ли сряжаться. На-ко.

— На-ко, — передразнил сердито дед и строго уставил на Глебку блёклые глаза. — Беда с тобой. Такой нетерпелой. Всё ему на часу вынь да положь. А то невдомёк — что скоро, то неспоро. То ведь тебе не блох имать. В твоём деле торопиться вовсе неспособно, а то как раз на глупу стать всё и оборотится. Смотри-ко.

Дед всё умножал и умножал свои доводы, но на Глебку они мало действовали. Он и слушал их плохо, весь горя нетерпением. Он продолжал было настаивать на своём, утверждая, что должен идти сейчас же. Дед Назар выказал, однако, непреклонную твёрдость, и Глебка остался. Наутро он снова заговорил с дедом Назаром о том же, но на этот раз подробно рассказал, как с ним говорил батя о Шелексе.

Дед Назар слушал, не перебивая, пощипывая свою реденькую бородку и покачивая седой маленькой головой. Потом начал настойчиво выспрашивать.

— Значит на Шелексу ладишь?

— На Шелексу, — кивнул Глебка.

— Ну, а как идти туда, тебе известно?

— Нет. Неизвестно.

— Выходит без пути, наобум, брести будешь?

Глебка молчал.

— А сколько до неё, до этой Шелексы вёрст, про то хоть знаешь?

Глебка ничего не мог сказать о том, сколько до Шелексы вёрст и где она, эта Шелекса. А дед не унимался и уже покрикивал не на шутку.

— А какие на пути деревни стоят? Случайно ли в их тебе будет заходить. А люди какие там? Может, в их камманы, а то белогады на постое? А фронт как же развернулся? Где какие войска — американы там или другие? И густо ли их? А укрепленья там какие и как их миновать? Может, у тебя всё уже то на ум сложилось? Может, у тебя уже в тех местах разведка делается и тебе всё враз верные люди донесут? Или как?

Дед Назар занозисто напирал на Глебку и смотрел на него язвительно. Глебка растерянно молчал. Дед поглядел на него осуждающе.

— Молчишь? Ну то хоть хорошо, что молчишь. Сказать тебе всё одно нечего. Дело собрался делать, неумыта душа, а дуром за него берёшься.

— Как же за него браться? — спросил Глебка, хмурясь.

— Ну вот. То иной разговор. С того б и начинать.

Дед усадил Глебку на лавку, сел напротив него и стал высчитывать, что и как нужно делать. Выходило так, что дела очень много. Нужно каких-то людей разыскать, да кой-кого порасспросить, да по соседним деревням шелексовских родичей поискать, особенно близ самого фронта.

Дойдя в своих объяснениях до этого места, дед Назар наклонился к Глебке и зашептал в самое его ухо.

— Люди, слышь, есть такие, что через фронт перейти способствуют. С красными, значит, связь у их. Я такого человека сейчас и доищусь. У меня по всему уезду люди в примете.

Дед наставительно поводил пальцем перед Глебкиным носом и закончил:

— Ну, одним словом, ты пожди, давай, а то знаешь, выйдет торопко, да нехватко и заместо того, чтобы ладом всё сладить, только лоб рассадишь.

Глебка слушал деда с величайшим вниманием и смутной тревогой. Всё, что говорил дед Назар, как будто верно было. И в самом деле, наобум такое дело делать нельзя. Но тогда как же получается? Получается, что в Шелексу не то сегодня, а и через неделю, да, пожалуй, и через месяц не попадёшь. А как же тогда с пакетом батиным?

Глебка был в затруднении и не знал, как из этого затруднения выйти. Он думал об этом неотступно часть ночи, думал и весь следующий день, думал и под вечер, шагая на лыжах к Степанку в Ворониху. Он шёл по тракту, держась обочины.

Не доходя деревни, он повстречал длинный военный обоз. На санях-розвальнях лежали мешки и ящики в разноцветных наклейках с надписями на непонятном языке. Рядом с санями плелись подводчики. Это были крестьяне из окрестных деревень — голодные, измождённые, оборванные. На подводах сидели охранявшие обоз английские солдаты — сытые, неторопливые, одетые в длинные шубы на бараньем меху. Верх у этих шуб был из плотной рыжей материи. На головах солдат торчали высокие ушанки из волчьего меха с верхом защитного цвета. Ноги поверх окованных ботинок обуты были в тупоносые огромные бахилы из белой парусины с парусиновыми же короткими голенищами, которые заматывались длинными лентами-обмотками. Сзади бахил были приделаны медные пряжки для лыжных ремней, звеневшие на ходу как шпоры. Звались бахилы «шекльтонами», по имени изобретшего их для войск интервентов английского полярного путешественника Шекльтона, того самого Шекльтона, который вскоре и сам явился на русский Север с предложением к белогвардейскому правительству Архангельска продать ему «по минимальной цене» не более не менее, как весь Кольский полуостров, едва не равный по величине Англии.

Эти бахилы и прочие принадлежности заморского обмундирования, как и носившие их солдаты, давно уже были не в диковинку Глебке. Почему же он вдруг остановился на дорожной обочине и долго стоял неподвижный, точно примёрзший к месту?

— Чего рот разинул? — крикнул ему ехавший на передней подводе начальник обозного конвоя, не переставая жевать резиновую жвачку, и кинул в лицо Глебке скомканную обёртку от сигарет.

Бумажный комок не долетел однако до цели, а окрика на чужом языке Глебка не понял. Он стоял и смотрел на этого кричащего, жующего и дымящего чужеземца, не отрывая глаз от его красного лица. Было ли оно красно от мороза или это был его природный цвет, Глебка не мог разобрать, но это лицо привлекло Глебкино внимание, заставив остановиться на краю дороги. Глебке вдруг показалось, что перед ним тот самый краснорожий сержант, который выгнал его из родной сторожки. В следующее мгновение он уже убедился в своей ошибке, но не отвёл глаз и не тронулся с места. Нет, это не тот краснорожий, это другой, но мелькнувшее сходство вмиг всколыхнуло в Глебкиной душе всё, что он тогда пережил. Гнев, унижение, ненависть, отвращение — всё это снова поднялось со дна души, но теперь усиленное тем состоянием, в котором находился Глебка, так много переживший в последние месяцы и только вчера похоронивший отца…

Эта короткая встреча на дороге как бы провела невидимую черту, резко отграничившую всё, что было до сих пор, и разом положившую конец мучительным сомнениям. До сих пор Глебка всё раздумывал ждать или нет, пока дед Назар что-то там разузнает да разведает о пути на Шелексу. Теперь, увидев сытых чужеземцев, по-хозяйски развалившихся в санях и понукающих голодных и разутых мужиков, Глебка разом перестал раздумывать и сомневаться.

Не было сказано никаких слов, не было приведено никаких доводов, он только поглядел на обоз, и решение пришло сразу и само собой. С этим готовым решением Глебка и пришёл к Степанку в Ворониху.

Степанок рубил перед избой сучья на топку печи. Тут же гонялись друг за другом вокруг сугроба младшие братишки.

Глебка остановился перед Степанком и сказал негромко:

— Дело есть.

— Ну? — заинтересовался Степанск. — Валяй, говори.

— Отойдём, давай, — сказал Глебка, косясь на братишек Степанка.

Степанок бросил топор, и они отошли шагов на двести к опушке леса. Тут Глебка посвятил друга в свой план похода через фронт. Предлагая Степанку этот общий поход, он как бы предлагал ему общую месть за их отцов. И Степанок тотчас согласился. Побледнев от волнения и заикаясь, Степанок принялся обсуждать с Глебкой подробности похода. Они уговорились, что на рассвете Глебка придёт к избе Степанка и вызовет его стуком в окошко. На том они и расстались.

Вечером Глебка вернулся в хибарку деда Назара, куда он переселился после смерти отца. Предстоял разговор с дедом и разговор не из приятных — это Глебка знал. Но он не побоялся этого разговора и приступил к нему очень решительно.

— Я пойду, деда, сегодня, — сказал он, садясь на лавку перед низеньким оконцем.

— Это куда же ты пойдёшь? — спросил дед деловитой скороговоркой, прикидываясь, что не понимает, о чём идёт речь.

— Я пойду, деда, — повторил Глебка. — Я боле ждать, не могу с пакетом.

— Опять двадцать пять, — сказал дед с досадой, сразу бросив прикидываться непонимающим. — Кто про что, а пьяница про чарку. Уже, кажись, говорено и переговорено всё. Вчерашний день я с двумя зареченскими мужиками толковал. Сладим помаленьку дело.

— Мне помаленьку нельзя, — сказал упрямо Глебка. — Я всё одно уйду.

— То ещё мы поглядим, как ты уйдёшь, — сказал дед Назар, рассердясь не на шутку и угрожающе хмуря седые брови. — То ещё мы поглядим.

Но Глебка не испугался ни нахмуренных бровей деда, ни его грозного предупреждения. Он продолжал настаивать на своём. Дед Назар тоже от своего отступиться не хотел, и оба разошлись спать сердитые — каждый с твёрдым намерением сделать по-своему.

Подозревая, что Глебка сгоряча может в самом деле тайком уйти из дому, дед Назар принял меры к тому, чтобы помешать этому. Самой хитрой из этих мер дед считал то, что на ночь выгнал Буяна в сенцы, а сам лёг на ближнюю к дверям лавку. Он считал, что если Глебка и захочет незаметно уйти из дому, то пёс за ним обязательно увяжется, заворочается, завозится, начнёт подвизгивать в сенцах, когда увидит Глебку, и этим даст знать о беглеце.

Глебка понял хитрость деда, но и виду не показал, что понял. Хоть и очень ему хотелось взять с собой Буяна, но на крайний случай он решил уйти один, что по его расчётам, можно было сделать, воспользовавшись имевшимся в дедовой избёнке чёрным ходом.

Так он и сделал. Дождавшись, когда дед затих на лавке, Глебка осторожно поднялся с своего сенничка, бесшумно оделся, снял со стены отцовское охотничье ружьё и повесил на плечо холстинную торбу, в которую он с вечера потихоньку уложил коробок спичек, складной нож и завёрнутые в чистую тряпицу краюшку хлеба и луковицу.

Затаив дыхание и с опаской поглядывая в сторону посапывающего на лавке деда, Глебка прокрался к двери чёрного хода. Но тут Глебка наткнулся на совершенно непредвиденное препятствие. На двери чёрного хода, ведущей наружу, висел большой замок. Это было для Глебки полной неожиданностью, так как чёрный ход никогда не запирался. Видно дед повесил вечером этот замок. Но хитрость деда не остановила Глебки. Он решил уйти и он уйдёт, как бы там ни хитрил дед. Глебка знал, что рама в узком окошке рядом с дверью давно расшатана и держится на двух ржавых гвоздях. Стараясь не шуметь, Глебка отогнул гвозди, вынул раму и вылез наружу.

Самое трудное было, таким образом, проделано вполне удачно. Теперь оставалось добыть лыжи. С вечера Глебка спрятал их под крыльцо чёрного хода и достать их было делом одной минуты. Глебка не надел, однако, лыжи сразу на ноги, так как скрип снега мог разбудить Буяна.

Правда, пса дед запер в передних сенцах, но тем не менее следовало действовать осторожно. Поэтому Глебка сунул лыжи подмышку и прошёл метров триста по рыхлому снегу пешком.

Только тогда Глебка решился стать на лыжи. Теперь уже недалеко было до Увалов. Увалами звали цепь оврагов, начинавшуюся в полукилометре от сторожки. Идти на Ворониху через Увалы было трудней, чем по тракту, но зато путь этот был короче, и Глебка выбрал именно его.

Дойдя до первого оврага, Глебка остановился и прежде чем спуститься вниз, оглянулся, ища глазами родную сторожку. В ясном морозном небе стояла яркая луна, залившая искристым серебром дремлющий лес. Несмотря на яркий свет луны, сторожки не было видно. Собственно говоря, так оно и должно было быть. Глебка знал, что от Увалов сторожку не разглядеть. И всё-таки он оглянулся. Ему вдруг очень захотелось, чтобы мелькнула вдалеке крыша сторожки, покрытая пухлой снеговой подушкой, в которую словно воткнута чёрная закоптелая труба. Вровень с трубой поднимается вершина молодой сосенки — тонкой и прямой, как свечечка. А чуть левей её — хибарка деда Назара… Всё это издавна знакомо. Всё это, казалось, накрепко приросло к самому сердцу… И вот ничего этого уже нет — ни сторожки, ни трубы, ни сосенки, ни дедовой хибарки. Всё это остается позади. А впереди — дальний и неведомый путь.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. КРАСНЫЕ ПРИОЗЁРЦЫ

Отряд «Красные приозёрцы» двигался лесами на юг. Командир отряда ознакомил личный состав с задачей. Задача ставилась такая: первое — решительно двигаться вперёд до полного соединения с Красной Армией и красными партизанами, прорываясь через фронт на Шелексу; второе — доставить в штаб Шелексовского отряда красных партизан нужный пакет; третье — беспощадно драться с камманами и белогадами.

Ознакомив отряд с задачей, командир строго оглядел его и спросил внушительно:

— Понятное дело?

«Отряд» помолчал, потом вытер рукавицей нос и спросил:

— А как же мы драться будем, когда их тыщи, может, а нас того и всего что двое?

Глебка сказал сурово:

— Это ничего не значит. По силе возможности будем.

— Коли по силе, тогда, конечное дело, можно, — согласился Степалок и, подумав, спросил:

— А сколько у тебя патронов?

— Патронов хватит, — сказал Глебка. — Пошли, давай.

Он явно избегал дальнейших объяснений по этому поводу, так как у него имелся всего один заряд. Глебка нашёл его в стоявшей на подоконнике помятой жестянке из-под чаю, среди негодных пыжей, пистонов и прочих мелочей охотничьего хозяйства. Дня три тому назад, возвратясь с охоты и разрядив свою старую берданку, дед Назар сунул патрон в эту жестянку. Здесь и обнаружил его Глебка, совавшийся перед побегом по всем углам в поисках боевого снаряжения. Но как Глебка ни старался, больше ничего найти ему не удалось, так как и порох и дробь, ценившиеся на вес золота, дед запирал в сундучок, который держал под лавкой в углу, возле своего изголовья.

Перед Степанком Глебка не хотел обнаруживать слабости своего вооружения. Вот почему, ответив на вопрос Степанка, Глебка тотчас замял разговор и двинул отряд «Красных приозёрцев» на Шелексу.

Где находится Шелекса, точно Глебка не знал. Со слов деда Назара, сказанных мимоходом, он только уяснил себе, что она где-то далеко. Никакими более точными сведениями Глебка не располагал. Всё можно было бы выяснить в ближайшей деревне. Но, во-первых, в этих краях до ближайшей деревни можно было иной раз брести и тридцать и сорок вёрст, а, во-вторых, деревня могла оказаться занятой интервентами или белыми и приставать с расспросами о дороге на фронт было бы крайне неосторожно и опасно.

Поэтому до поры до времени командир «Красных приозёрцев» принял решение не искать деревень, а пока двигаться лесом на юг в сторону фронта. Направление держать было нетрудно. Древесные стволы с северной стороны обрастают мхом. Сторона же, обращённая к югу, чиста. И эту и многие другие лесные приметы Глебка знал с детства и потому двигался уверенно.

Во вторую половину ночи начался снегопад и продолжался до самого утра. И без того трудный путь по заваленному снегами лесу стал ещё трудней. Глебка на отцовских лыжах, широких, подбитых нерпой, ещё кое-как держался, но у Степанка были на ногах самоделки, да ещё не свои, а младшего братишки, так как свои лыжи Степанок сломал в самом начале зимы, катаясь на крутых Увалах. Не по росту короткие лыжи проваливались задками в глубокий рыхлый снег. От этого носки задирались кверху, и Степанок опрокидывался на спину. Иногда, наоборот, Степанок завязал в снегу носками лыж и нырял носом в снег.

Эти непривычные упражнения так измочалили Степанка, что, спустя два часа после выхода из Воронихи, ткнувшись в который уже раз головой в снег, он заявил, что дальше идти не может.

Тогда командир отряда объявил привал и, сев на снег, стал поднимать моральный дух своего отряда. Он сказал, что они здорово шли и что это ничего, что Степанок кувыркается. Всё-таки он молодцовски на лыжах ходит, только у него лыжи коротки, оттого ему и туго пришлось. Но дальше по пути места выше пойдут, болот нет, он знает, и снегу на них лежит меньше. Опять же снежит, то значит к оттепели, снег поплотней ляжет, покроется настом, а по насту куда как славно лыжи идут. Выходило, что в дальнейшем путь ожидается нетрудный, и дело пойдёт самоходом.

Степанок мрачно молчал. Он сидел насупясь и, сняв рукавицу, вытирал вспотевший лоб, затылок, мокрые волосы. Степанок был малосилен и хил. Детство у него было голодное и холодное, и в свои двенадцать лет он выглядел десятилетним. Он постоянно хотел есть, но редко когда удавалось ему наесться досыта.

В играх с деревенскими ребятами Степанку всегда доставалась самая трудная и хлопотливая роль. Играя в палочку-выручалочку, он постоянно водил, в горелках — вечно оставался без пары, в сражениях, разгоравшихся между ребятами, — неизменно оказывался в лагере битых, терпящих поражение.

Но в одном Степанок превосходил всех деревенских ребят — он умел удивительно складно и увлекательно рассказывать длинные волшебные сказки. Это уменье перенял он от недавно умершего деда — отца матери. Рассказывая сказки, Степанок преображался. Его тонкий слабый голосок становился сильным и гибким, движения приобретали уверенность и властную силу. Ребята, которые на улице цыкали на него и награждали подзатыльниками, позже, сгрудившись где-нибудь в углу тёмного овина или на повети, смотрели ему в рот и ловили каждое его слово.

Эта необъяснимая способность перевоплощаться и уводить вслед за собой в таинственный и цветистый мир сказки и привлекала Глебку к Степанку и сделала его другом и защитником маленького сказочника. Так как Глебка был не по годам крепок и силён, то с некоторых пор Степанка обижать уже побаивались. Благодарный Степанок в свою очередь привязался к Глебке и, в конце концов, друзья стали неразлучны. Особенно сблизили их в последние дни схожие судьбы отцов. Вот почему Глебка, собираясь в поход на Шелексу, открылся Степанку и подбил его идти вместе. О слабости Степанка он как-то не думал. Теперь она стала первым препятствием на трудном пути. Глебке и самому трудны были эти первые часы пути, но он не подавал и виду, что устал. Он сидел рядом со Степанком на снегу и всё продолжал говорить о том, что дальше будет легче и что Степанок молодец.

В конце концов отдохнувший Степанок и сам стал думать, что он молодец, что дальше всё пойдёт лучше, и поднялся с привала довольно бодро.

Хватило его, однако, ненадолго. Через час Степанок снова стал отставать и хныкать. Глебка строго на него прикрикнул, и эта строгость возымела более сильное действие, чем уговоры. Степанок замолк и перестал хныкать и жаловаться. Решив, что всё в порядке, Глебка теперь уверенней двигался вперёд. Он шёл передовым, прокладывая по целине дорогу для Степанка. Он старался, чтобы лыжня выходила прямой и плотной, для чего сильно нажимал на лыжи. Это поглотило, всё его внимание, и он на время забыл о своём спутнике. Когда он, наконец, оглянулся, Степанок был далеко позади и еле виднелся между деревьев.

Глебка остановился и подождал. Степанок не приближался. Глебка разглядел, наконец, что он не двигается с места, и окликнул его. Степанок стоял на месте. Тогда Глебка с досадой повернул назад и подошёл к Степанку.

— Ты чего же это? — спросил Глебка с возмущением. — Ты что ногами двигать забыл?

Степанок стоял и молчал. По лицу его катились медленные слезы и тут же подмерзали. Он не жаловался, не отказывался двигаться вперёд. Он просто стоял и молча плакал. Он плакал от усталости, от досады, от сознания обидного своего бессилия, от того, что не может двигаться вперёд.

И Глебка понял, что Степанок не может идти. Он перестал ругаться и смущённо замолк. Потом, будто не замечая слез Степанка, наклонился над лыжными ремнями и, отстёгивая их, сказал деловито:

— Ладно. Ну-ко, поедим, давай. Это будет лучше.

Глебка снял лыжи, примял снег под большой елью, составил лыжи рядком и вместе со Степанком уселся на них. Потом вытащил из холстинной торбы краюшку хлеба и луковицу. Степакок вынул из кармана две плоские шанежки из мякины с овсом и три картофелины. Глебка осмотрел запасы и распорядился съесть сейчас по половине шанежки и по картофелине, а остальное оставить на ужин.

После еды и отдыха стало легче и сил как будто прибавилось. Чтобы ещё более подбодрить Степанка, Глебка стянул с головы свою заячью ушанку и сказал:

— Потеплело, кажись. Снег не так провалистый будет.

Он решительно поднялся:

— Пошли, давай.

Они пошли дальше, пробивая по глубокому снегу рваную, осыпающуюся лыжню. Опять начались бесконечные падения и барахтанье в снегу. К этому скоро прибавилась ещё одна беда: старый валенок Степанка не выдержал и протёрся в том месте, где на него давил лыжный ремень. Степанок натёр ногу в кровь и стал прихрамывать. С каждым часом он всё больше и больше слабел. Он всё чаще падал и после каждого падения всё медленней поднимался. Глебка снова стал покрикивать на него, а когда и это не помогало, поднимал его на ноги силой. К вечеру Степанок окончательно выбился из сил и, повалившись на снег, решительно отказался встать. Глебка и уговаривал, и кричал, и тормошил лежащего — ничто не помогало. Степанок, казалось, даже не понимал, чего от него требуют.

Тогда Глебка объявил, что «Красные приозёрцы» останавливаются на ночёвку, и тут же принялся оборудовать стоянку. Он часто ходил с отцом или с дедом Назаром на охоту и научился от них всему, что необходимо для лесных скитаний. Перенял он от деда Назара и искусство ставить двускатные шалаши. Сейчас это уменье как нельзя более пригодилось. Глебка вооружился захваченным из дому ножом, вырезал жердину, укрепил её наклонно на сошках, перевил в нескольких местах тонкими ольховыми прутьями и отправился нарезать еловый лапник для крыши. Отлежавшийся и немного отдохнувший Степанок стал помогать ему. Глебка за работой приговаривал, подражая, видимо, деду Назару:

— Вот оно как. Вот оно и ладно.

Он работал споро и весело, чего никак нельзя было сказать про Степанка. Степанок был вял и, работая, пугливо оглядывался по сторонам. Подступала ночь, на небе проглядывали первые робкие звёзды. Лес к ночи нахмурился, насупился, почернел. В дремучей, непролазной глубине его, полной ветра и черноты, всё время что-то шуршало, потрескивало, словно бормотало. Степанок вздрагивал и жался к Глебке.

Глебка нарезал и натаскал вороха елового лапника и начал с помощью Степанка мастерить двускатную крышу, густо в несколько рядов устилая её лохматыми пахучими ветвями. Когда крыша была готова, Глебка, работая, как лопатой, своей широкой лыжей засыпал шалаш снегом. Он старался навалить снегу побольше, чтобы шалаш держал тепло. Так как Глебка не решался разжечь костёр, то тепло следовало хранить особенно заботливо. Покончив с крышей, Глебка натаскал целую гору лапника ко входу в шалаш, чтобы и с этой стороны преградить доступ холоду.

Наконец, шалаш был готов. Правда, был он тесноват на двоих, но в тесноте было теплей. В общем, Глебка остался доволен делом рук своих. Степанок, как только шалаш был окончен, юркнул в него, Глебка же долго ещё похаживал вокруг, подправляя топорщившийся во все стороны лапник и снежные навалы над крышей. Покончив с этим, он воткнул в снег перед входом лыжи и только тогда влез на четвереньках внутрь шалаша.

— Здорово получилось, — сказал он, примостившись возле Степанка. — Хоть зимовать можно.

Но Степанок думал совсем о другом.

— Поесть бы, — жалобно вытянул он, зябко поёживаясь.

— Давай, — согласился Глебка. — Это можно. Сейчас мы лучину запалим.

Он вытащил из-за пазухи несколько тонких сухих сучков. Сучки эти он подобрал в куче бурелома, которую приметил и разворошил, нарезая лапник. Глебка чиркнул спичкой, зажёг один сучок и дал держать его Степанку. При колеблющемся неровном свете Глебка достал из торбы завёрнутую в полотняную тряпочку снедь. Как ни мало её было, но Глебка решил часть еды оставить на утро. Вместе со Степанком они съели только половину луковицы, картофелину и горбушку хлеба. Вторую половину луковицы и шанежку Глебка, спрятал в торбу и положил её на широкую еловую лапу возле самого входа.

Степанок, поглядев на торбу, невольно облизнулся и предложил:

— Съедим, давай, всё. Чего ещё там беречь.

— Завтра, — коротко отрезал Глебка и, нахмурясь, повернулся к Степанку. — Гляди, коли раньше завтрашнего тронешь, голову снесу напрочь.

Степанок сжался в комочек и замолчал. Потом спросил робко:

— А чего же это? Мы завтра целый день пол-луковицы да шанежку есть будем? А больше ничего?

— Дурачина, — сказал Глебка снисходительно. — Это ж только утром заправиться. А днём-то мы зайца подстрелим или куропатку. А нет, так и в деревне хлеба достанем.

Глебка знал, что с его единственным зарядом надежда подстрелить зайца или куропатку плоха, да и не станет он на это тратить последний заряд. Насчёт деревни тоже ничего неизвестно. Трудно даже сказать, есть ли деревни на избранном пути. Тем не менее Глебка говорил о завтрашней добыче с уверенностью, которую изо всех сил старался внушить и Степанку.

Степанок поверил ему и успокоился; поверил не столько убедительности Глебкиных доводов, сколько потому, что очень уж хотелось верить в хорошее робкому его сердцу, полному страхов, тревоги и нарастающей тоски по своей избе, по жарко топящейся печи, по мамке…

Всё это с каждой минутой становилось приманчивей. За стенами шалаша по-разбойничьи посвистывал ветер, гудел и шуршал лесной мрак. Степанок, вздрагивая и передёргивая плечами, прислушивался к лесному гулу. Сердце его тоскливо заныло. Он придвинулся вплотную к Глебке, словно ища у него защиты от наваливающейся на хрупкую душу тоски, от лесных страхов, от холода. Но вместо сочувственных и ободряющих слов Глебка вдруг сказал сурово и решительно:

— Надо в черёд на карауле стоять.

— Зачем же это на карауле? — откликнулся Степанок, испугавшись того, что придётся выйти на холод, в темноту и стоять там одному.

— Мало ли что бывает, — сказал Глебка с прежней суровостью. — Военные завсегда караул ставят.

Он помолчал и прибавил:

— Я первый стану. А ты после.

— Во-во, — подхватил Степанок, обрадованный тем, что не надо сейчас выходить из шалаша. — Ты вали. А я после.

— Ладно.

Глебка нашарил положенное у стены на лапник ружьё и вылез из шалаша.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЧТО ОТНЯЛА НОЧЬ И ЧТО ПОДАРИЛО УТРО

Перекинув через плечо ружьё, Глебка стал у входа в шалаш и огляделся. Было холодно и ветрено. Кругом чёрной громадой высился вековой бор. Он стоял насупленный, глухой, угрюмый.

Чернота эта не была однотонной. В глубине её всё время происходили какие-то перемены, возникало движение, рождались звуки. Покрякивали на морозе сосны, кивая маленькими кудрявыми головами. Шуршали мохнатыми лапами сумрачные древние ели. Словно костями, стучал замёрзшими сучьями полузанесённый снегом бурелом. Тонко высвистывая, летела по ветру мелкая пороша, обнимая подножия стволов прозрачным серебристым туманцем. Хрипло, однотонно скрипела, раскачивая свой сухой голый скелет, обожжённая молнией берёза. Издалека донёсся высокий, за душу хватающий волчий вой. Где-то совсем близко в дупле завозилась неусидчивая белка-ходок. В отдалении гукнул филин. Потом пронзительно, как человек, вскрикнул схваченный лисицей заяц. Потом вдруг басовито загудел, словно задул в медную трубу, ударивший густой струёй ветер. Лес жил тысячью жизней и перекликался тысячью голосов. И все тысячи голосов сливались в один могучий голос леса. Он не пугал Глебку, не пугал потому, что был привычен. Голос леса был для Глебки и языком леса. С колыбели учился он понимать и толковать этот тайный лесной язык. Сегодня лес был сердит и зол. Но злость была уже на исходе.

Глебка откинул меховое ухо своей заячьей шапки и подставил ветру щеку. Порывы ветра стали резче, словно нетерпеливей, но и короче. «Ветер, надо быть, скоро упадёт», — подумал Глебка и, плотней нахлобучив ушанку, отвернулся от ветра.

Он не знал точно, откуда пришла уверенность, что ветер должен упасть, но уверенность эта была непоколебимой. И ветер в самом деле скоро стал стихать. В небе разъяснило. Звёзды проступили ярче и высыпали гуще.

Глебка стоял и смотрел в далёкие звёзды. Кто заставил его держать этот трудный и долгий караул? Кто мог угрожать ему сейчас в глухом лесу? Никто. И всё-таки он оставил согретый дыханием шалаш и вышел на мороз, на ветер, чтобы стоять в этом, казалось бы, ненужном ночном карауле.

Ненужном? Нет. Он был нужен. Нужно было стоять в ночном лесу, сжимая рукой ремень ружья, и думать о бате, о его словах, о его наказе, о лежащем за подкладкой ушанки пакете. Невозможно было не выполнить батиного наказа. И он выполнит. Он выполнит, чего бы это ни стоило. Для этого он будет к себе беспощадно суров, будет задавать себе самые трудные задачи. Самые трудные.

Он задал себе стоять на карауле до тех пор, пока «лось в полнеба встанет», как говорил бывало дед Назар, учивший Глебку узнавать по небесным приметам путь-дорогу, погоду, время и называвший «лосем» созвездие Большой Медведицы. И Глебка держал караул до тех пор, пока звёздный лось не «встал в полнеба». Только тогда он снял с плеча ружьё и осторожно полез в шалаш.

Он решил не будить Степанка и дать ему как следует отдохнуть, так как боялся, что иначе Степанок не в силах будет продолжать завтра путь. Об этом завтрашнем пути Глебка и думал, засыпая.

Спал он крепко и долго, и когда проснулся, было уже совсем светло. Если в эту тёмную зимнюю пору в глухом бору настало светлое утро, значит времени уже очень много. Глебка выбранил себя засоней и, схватив ружьё, выскочил наружу.

Лес встретил его морозной свежестью, покоем, тишиной. Всё в нём было сейчас светло и точно приготовлено к какому-то торжественному празднику. Столетние сосны стояли как молоденькие невесты, прямые, в белых кудерьках инея. Даже чёрные мохнатые ели, казавшиеся вчера бесформенными и мрачными, сегодня стояли, как на параде, стройными стрельчатыми пирамидами. Под ними, насколько хватал глаз, ослепительно белело бескрайнее снежное поле, подведённое синими тенями. И над всем этим стояло высокое морозное небо.

На минуту Глебка затих, будто слившись с этой торжественной тишиной зимнего утра. Но тут же набежали заботливые мысли, и первой была мысль о Степанке. Как-то он? Как у него с растёртой ногой?

Глебка огляделся, ища товарища глазами. Его не было ни возле шалаша, нигде поблизости. Глебка сунулся обратно в шалаш.

- Ты тут что ли?

Ответа не было. Глебка выпрямился и закричал на весь лес:

— Э-эй! Э-эй! Степано-о-о-ок!

Лес раскатисто ухнул в ответ: «О-о-ок!» Но Степанок не откликнулся. И вдруг Глебка заметил, что возле шалаша воткнута в снег всего одна пара лыж. С вечера их было две пары, а сейчас — одна.

Глебка вздрогнул. Он посмотрел на свои лыжи и как-то не сразу смог понять, куда же девались лыжи Степанка. Потом взгляд его упал на свежую лыжню, проложенную по пробитому вчера рваному следу. Лыжня тянулась к северу, то есть туда, обратно, к Воронихе, где утренние дымки над коньками изб, теплое мычание коров, жарко топящаяся печь я шершавые, но ласковые руки Ульяны, мамки Степанка!..

«Так вот оно что! Не выдержал, выходит. На попятный двор. Эх, Степанок, Степанок, дружок закадычный. Как же ты мог такое сделать?»

Глебка стоял несколько минут, как оглушённый, сгорбясь, нахохлившись, глядя на убегавшую вдаль лыжню… Значит, теперь один. Совсем один…

Глебка медленно выпрямился. Ну что ж. Всё равно. Надо идти дальше. Помыться, поесть и двигаться. Он снял ушанку и вместе с рукавицами положил её на крышу шалаша. Он помылся обжигающим лицо снегом, вытерся рукавом рубахи, потом присел на корточки перед шалашом и стал нашаривать покрасневшими руками свою холстинную торбу. Он хорошо помнил, что положил её на широкую еловую лапу возле самого входа, но теперь её там не было. Неужели Степанок унёс? Глебка залез в шалаш и стал его обшаривать.

Торба нашлась в самом тёмном углу. Глебка схватил её и тотчас опустил. Не стоило и заглядывать в неё. Ясно, что, оставленных с вечера шанежки и луку там уже нет. Но в торбе что-то лежало, и Глебка всё же заглянул внутрь. К его удивлению, всё оказалось на месте, хотя не совсем в том виде, в каком оставалось с вечера. Шанежка была старательно разломлена на две равных части. Половина луковицы также была разрезана на две равные части.

Глебка долго разглядывал и торбу, и лук, и шанежку. Странно всё это и непонятно. Зачем надо было Степанку делить всю эту снедь на две части, а разделив, оставить?

Долго стоял Глебка, держа торбу в руках. Он глядел на убегающую вдаль лыжню и видел Степанка… Он видел, как в предутренней мгле просыпается голодный Степанок и нашаривает руками торбу с едой. Он хочет есть. Он проснулся от голода. Он находит торбу и вылезает с ней из шалаша, чтобы Глебка не помешал ему. Он ни о чём сейчас не думает, кроме еды. У него нет никаких других желаний. Но вылезши наружу, он видит торчащие из снега лыжи. Это напоминает ему о предстоящей дороге. Вот развиднеется, проснётся Глебка, и опять начнётся этот мучительный путь — без конца и краю, без пищи и без надежды достать её. Опять барахтанье в снегу и гудящий чёрный ночной лес…

Степанок поёживается. По спине его пробегают мурашки. Он страдальчески морщится, будто у него вдруг заболел зуб. Он даже забывает о еде и пугливо оглядывается на шалаш, чуть приметно курящийся тёплым Глебкиным дыханием.

И вдруг неожиданно для самого себя Степанок решительно берётся за лыжи. Он ставит их на снег и торопливо суёт ноги в ремни. В правой ноге возникает боль. Ну да. Он же вчера натёр правую ногу до крови. Всё равно никуда бы ему не дойти с натёртой ногой.

Эта мысль очень обрадовала Степанка. Он повторяет про себя несколько раз, что всё равно с такой ногой он негоден для дальнего похода и был бы только обузой для Глебки… Нет, в самом деле, раз он не может идти, что ж тут поделаешь…

Степанок почти успокаивается от этих мыслей и вспоминает о еде. Он засовывает руку в торбу и достаёт шанежку и лук. Рот его машинально начинает жевать, хотя-пища пока только ещё в руках.

Внезапно Степанок решает, что с едой всё-таки нехорошо получается. Глебка проснётся, и вдруг нет совсем еды. И тогда он скажет, что Степанок украл у него еду. Степанок колеблется, затем начинает делить всё пополам — и шанежку и даже половинку луковицы. Пусть Глебка не думает…

Потом ему приходит в голову, что ведь он-то, Степанок, идёт домой, а Глебка — ему ж ведь столько ещё пути…

Степанок кладёт всё обратно в торбу и закидывает её в шалаш. Торба падает куда-то в дальний угол, где её утром и находит Глебка…

И вот Глебка стоит, держа её в руках и думая, как всё это могло получиться и как странно поступают люди.

Он стоит в раздумьи и смотрит на рваную ленту лыжни, убегающей в лес. Она видна далеко между деревьев, пустынная, безжизненная.

Впрочем, она не совсем-то, кажется, безжизненная. Вон далеко-далеко что-то шевелится на ней… Сердце Глебки гулко ударяет под ватником. Неужели Степанок возвращается?

Нет, это не Степанок. Это вообще не человек. Это какой-то зверь, но какой — издали не разглядишь.

И вдруг торжественный и молчаливый лес оглашается неистовым, радостным лаем. Буян увидел, наконец, Глебку и припустил изо всех сил. Он летит, вздымая тучи снега и заливисто лая. Он обрушивается на Глебку и едва не сбивает его с ног. Он прыгает Глебке на грудь и перевёртывается в воздухе, и визжит, и лижет Глебкины руки. Потом он просовывает свою узкую белую морду между Глебкиных колен и замирает в блаженной немоте.

Наконец-то он догнал, наконец нашёл! Он зажмуривается от удовольствия, и хвост его в непрерывном движении.

Глебка поглаживает Буяна правой рукой, а левой всё ещё держит торбу. Наконец, он говорит улыбаясь:

— Ну что ж. Вот теперь всё ладом. Теперь поесть на дорогу и всё.

Он ставит на снег лыжи и садится на них. Буян садится рядом. Глебка вынимает обе половинки шанежки и одну берёт себе, а другую отдаёт псу. Так ведь оно, собственно говоря, и было рассчитано — одну половину себе, вторую — другу.

Они быстро расправляются с шанежкой. Потом Глебка принимается за лук. Он предлагает его и Буяну, поднося к собачьему носу свежий луковичный срез, но пёс мотает головой, фыркает и пятится назад. Глебка смеётся:

— Что, брат, не гоже? Ну я сам тогда.

Лук хрустит на белых зубах. Глебка заедает его горстью снега и поднимается на ноги. Следом за ним поднимается и Буян. Глебка одёргивает ватник, подтягивает узкий сыромятный поясок, перекидывает через плечо ремень двустволки и пристёгивает лыжи. Потом он снимает с головы свою заячью ушанку и ощупывает сквозь подкладку, на месте ли батин пакет. Убедившись, что пакет на месте, Глебка надевает ушанку и командует поход.

Отряд «Красные приозёрцы» снимается с места и двигается в шесть ног вперёд.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. СВЕТЛЫЕ РУЧЬИ

К вечеру лес начал редеть, и вскоре Глебка вышел на опушку. Впереди был небольшой бугор, а за бугром Глебка вдруг разглядел верхушки печных труб. Он был так истомлён и голоден и так обрадовался этим трубам, что даже забыл о своём намерении — не заходить в деревни, не разузнав прежде, нет ли там на постое англичан, американцев или белых. Тёплое человеческое жильё неудержимо манило его к себе. Кончилось удручающее безмолвие, одиночество, бесконечные снега…

Вот он влетит в деревню, и навстречу ему выбежит повязанная накрест материнской шалкой девушка — лупоглазая, курносая, с пальцем во рту. Узкой тропкой, лежащей тёмным пояском на белом снегу, пройдёт баба в больших валенках и с коромыслом на плечах. В ближнем хлеву ударит о дно подойника звонкая струя молока, заблеют обеспокоенные овцы. Мелькнёт в заиндевевшем окне бородатое лицо с приставленной к глазам ладонью. По широкой прямой улице проедет воз с дровами. Над крайней избой закудрявится тонкий, дрожащий в морозном мареве дымок. В этот дом Глебка и завернёт. Он скинет у крыльца лыжи и войдёт в избу. Навстречу ему пахнёт щами, сухой овчиной, обжитым теплом. Он войдёт и скажет басовито:

— Здравствуйте, хозяева.

На его голос повернётся от печи молодица с покрасневшим от жара лицом. Она посмотрит на входящего голубыми, как у Ульяны, глазами и ответит:

— Здравствуй, добрый человек. Откудашний ты? Чей такой будешь? Верно дальний? Притомился, поди. Садись, давай, вон на лавку, передохни, да обутку-то скидай. Оголодал, верно, дорогой-то? С устатку не хочешь ли шанежку горяченькую?

У Глебки потекли слюнки. Он совсем разомлел от этих мыслей и из последних сил припустил в сторону виднеющихся из-за бугра печных труб. Но вылетев на бугор и оглядев открывшуюся глазам деревню, он в недоумении остановился. Потом медленно съехал с бугра прямо на деревенскую улицу и пошёл вдоль неё.

Улица была пустынна. На ней лежал нетронутый, не ворошённый снег. Не было ни протоптанных тропок, ни бабы с коромыслом, ни дымков над крышами изб. Не было и самих крыш. Из-под снега торчали печные трубы, скелеты изб, обугленные балки, почерневшие кирпичи, опрокинутые сани.

Глебка стоял посредине улицы ошеломлённый и неподвижный. Буян шнырял вокруг него, принюхиваясь к незнакомым предметам. Внезапно он поднял голову и, навострив уши, застыл на месте. В то же мгновение Глебка услышал где-то неподалёку негромкие и мерные удары топора. Буян заворчал и, проваливаясь по брюхо в рыхлом снегу, кинулся в проулок. Глебка двинулся за ним и через минуту стоял перед стариком, стёсывающим конец соснового бревна. Старик был высок и сухощав. Когда-то он, видимо, был человеком сильным. Ещё и сейчас остатки былой силы чувствовались в спорных, неторопливых движениях, в широких, костистых плечах. Рука держала топор уверенно и цепко. Одет старик был в старый армяк, подпоясанный расшитым когда-то, но давно вылинявшим кушаком. На ногах старика были тяжёлые своекатанные валенки, а на голове — облезлый чебак из оленьего меха, длинные в аршин уши которого были завязаны в узел и закинуты на затылок.

— Здравствуй, деда, — сказал Глебка, радуясь тому, что, наконец, нашёл живого человека.

— Здравствуй, малец, — степенно и тихо отозвался старик, оглядываясь на пришельца.

— Что это за деревня такая, деда? — спросил Глебка.

— Была деревня, — сказал старик всё так же тихо.

Он поднял топор, чтобы ударить по затёсу, но вдруг, словно обессилев на замахе или потеряв охоту к работе, воткнул топор в бревно.

— Была деревня, — повторил он, оглядывая тоскливыми глазами полузанесённое снегом пепелище… — Была деревня.

Он кивнул головой каким-то своим, тяжёлым, гнетущим мыслям, от которых, видимо, ни на минуту не мог отделаться, и стал рассказывать глухо и медленно, как бы продолжая думать, но уже вслух.

— На прошлой неделе набежали злодеи эти в рыжих-то шубах — американы, а то англичаны — не разобрать. С има и белогады привалили. У тех, главным бесом поручик Никитин с села Емецкого, самое кулацкое отродье. Вот они как вошли, так враз самоуправничать-то и начали. Кричат в голос: подводы давали красным? Ну. Решенье выносили помогать им? Ну. Вот мы сейчас решенье вам на заднем месте пропишем. Давайте-ка ваших большевиков сюды. Стали они большевиков дознаваться. Дознались, что сын Родивона Дятлова в Красной Армии на службе. Ну с них того довольно. Они к Родивону в избу пришли, выволокли его на снег, да тут же на снегу в шомпола. Исполосовали старого. Тот обеспамятел. Тогда они его водой облили — на морозе-то. Он очухался. Они опять к нему. Поручик кричит: «Ага, красная зараза. Комиссарам продался!» Родивон поглядел на него. Видит, смерть пришла. Захотел перед смертью правде послужить. «Это, — говорит, — вы, белые гады, продаёте русскую землю американам да англичанам за бишки-галеты, да за рыжие ваши шубы». Не успел он им всего обсказать, они его сапожищами коваными затоптали. Он опять обеспамятел. Они говорят: «Слабоват старый хрен, надо его водицей отходить. А то давайте в реке остудим, больно он горячий». Поволокли они его к реке. Приволокли к проруби, раздели донага, верёвкой руки связали, а другой конец верёвки под лёд жердиной провели и в соседней проруби конец вытянули. После того они Родивона штыками в спину и толконули в прорубь. А те у другой проруби за верёвку дёрг, протащили его под лёд до другой проруби, да и вытянули снова на воздух. Он стоит, сдышать не может, синий, качается. Американы да англичаны на берегу стоят, регочут нелюдски, кричат: «Карашо». А белые им в угоду Родивона опять толконули в прорубь и под лёд и опять в другую прорубь вытянули. Потом ещё два раза этак же. Он совсем душой зашёлся. Они его опять штыками, чтобы значит в память пришёл. Потом говорят: «Твори молитву, кайся в грехах, сейчас кончать будем». Он какие есть силы собрал и говорит: «Грех у меня единый, самый великий перед народом — вас, проклятых, в жизни нашей плодиться допускал, не боролся с вашей тёмной силой, не удушил на кореню. Будьте же вы прокляты, анафемы, во веки веков и с вашими хозяевами заморскими, которым вы заместо псов служите. Не будет под вами земля русская никогда, ни под ними то же самое». Они тут искололи его штыками ровно решето и бросили в прорубь. Потом ещё четверых так же, у которых родичи в Красной Армии. А после деревню подожгли и всех за околицу прогнали ружьями. Бабы воют — мороз ведь на дворе, куда, мол, мы со скотиной, с робятами малыми. Они оружьем тычут. Ихний офицер губы кривит: «Русский Маруська в снегу карош». Белогады им вторят: «Валите, валите. Мы ваше осиное гнездо дотла спалим и с землёй сравняем. И назад идти не думайте и селиться на этом месте не могите. Кто супротивничать будет, того враз постреляем».

Дед оборвал рассказ, потом сказал, опустив голову:

— А деревня Светлые Ручьи звалась, милок, Светлые Ручьи.

Старик всё повторял: «Светлые Ручьи, Светлые Ручьи» и, казалось, не мог остановиться. Губы его дрожали, слезы давно бежали по изрезанному морщинами, бурому лицу и падали на длинную спутанную бороду. Он не унимал слез и не вытирал их. Они бежали и бежали вниз двумя тоненькими прозрачными ручейками, и Глебке вдруг подумалось, что вот они светлые ручьи, и странным показалось название деревни.

— Деда, — сказал он негромко. — А как же ты назад пришёл в деревню? Они же придут опять рыжие-то шубы и стрелять опять будут. Они ж не велели.

— Не велели, — усмехнулся старик. — Кто ж мне заказать может на той земле селиться, на которой и деды мои и их деды испокон веку сидели.

Он выпрямился, снял порыжевшую старую рукавицу с правой руки, вытер мокрое от слез лицо, снова надел рукавицы и взялся за топор.

— Вот срублю новую избу, вместо порушенной. И другие, дай срок, воротятся.

Старик сильно ударил топором по затёсу. Потом скомандовал Глебке:

— А ну, взялись, малый! Положим, благословясь, первое брёвнышко.

Глебка снял лыжи и помог уложить бревно на расчищенный подстенок. Его прошиб пот. Он вдруг почувствовал страшную усталость и без сил опустился на только что положенное бревно.

Старик покачал головой.

— Видать, издалече идёшь. Притомился да и оголодал, верно. И мне-то невдомёк старому. Ах ты, господи. Ты вот что, ты пойди, давай, вот этой тропкой вниз под угор, она тебя к подполу приведёт под избой горелой. Там картошки чугунок найдёшь. Потолкуй с ним с глазу на глаз и вались на лавку спать.

— Ага, — кивнул Глебка, облизывая губы при одном упоминании о картошке. — А ты скоро, деда, избу свою кончишь?

— То не моя. То Родивона Дятлова пепелище. После него, вишь ты, старуха осталась. Ей лажу избу. За обчество, старый, первым жизнь ведь положил. Его старухе и избу первую от обчества.

Старик уверенно ударил топором по новому бревну, и длинная желтоватая щепа с хрустом отвалилась насторону.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. РЫЖИЕ ШУБЫ

В Светлых ручьях Глебка пробыл весь следующий день. Он помог старику, назвавшемуся Аниканом Поповым, положить в дятловскую избу ещё несколько брёвен. От старого Аникана Глебка узнал дорогу на Шелексу. Когда рано утром Глебка уходил из Светлых Ручьёв, старик дал ему на дорогу полную торбу картофеля и несколько пригоршней печёной репы-опалихи. Глебка, уходя, оставил Аникану полкоробка спичек.

— Вот удружил, — обрадовался старик спичкам. — Дом-от без огня, сам знаешь, как человек без души.

Он проводил Глебку до околицы и сказал на прощанье:

— Ну, добра делу твоему.

Глебка, отдохнувший за день, ходко зашагал на своих широких лыжах. Буян затрусил сзади по пробитому им следу. Пройдя метров двести, Глебка оглянулся. Аникан Попов стоял у околицы, словно сторожил свою деревню.

Глебка припустил к лесу, а когда снова оглянулся, позади не было уже ни старика Аникана, ни Светлых Ручьёв, ничего, кроме одинокой лыжни.

Вскоре Глебка, как и сказал ему старик, вышел на наезженный зимник. Он пошёл по нему на восток, но не успел пройти и полкилометра, как бежавший впереди Буян вдруг остановился, принюхиваясь.

Глебка сошёл с дороги и быстро углубился в лес. Отойдя метров на пятьдесят, он спрятался за сугробом и подозвал к себе Буяна. Через несколько минут послышался скрип снега, топот множества ног, И Глебка увидел приближающийся отряд белогвардейцев. Они были в рыжих шубах и в белых парусиновых шекльтонах, надетых поверх ботинок.

При виде рыжих шуб Глебка насупился и часто задышал. Губы его сжались, сердце заколотилось сильно и неровно. Он не мог спокойно смотреть на эти рыжие шубы. Каждый раз, как они попадались на его пути, случалось что-нибудь подлое и жестокое: они убили батю, убили Василия Квашнина, избили Ульяну, стреляли в воронихинцев, замучили насмерть Родивона Дятлова и его односельчан, спалили Приозерскую, спалили Светлые Ручьи и жителей выгнали в лес на мороз, как выгнали самого Глебку из его собственного дома. При взгляде на них у Глебки сжимались кулаки.

Глядя на ненавистные рыжие шубы, Глебка вдруг стал думать, что путь на Шелексу лесами дальний и окольный, а в семи верстах отсюда, как говорил Аникан, бежит железная дорога и находится большой разъезд. Вот эти рыжие шубы идут, верно, к железной дороге, а по ней, как пить дать, поедут на фронт. По железной дороге к фронту мигом можно долететь, а там сойти с дороги, углубиться в лес и перейти линию фронта в лесной глухомани.

Этот план показался Глебке очень заманчивым. Он был прост и быстро вёл к цели, во всяком случае гораздо быстрее, чем блуждание по глухим непролазным лесам.

Глебка заёрзал за своим сугробом: так захотелось ему немедленно начать действовать, чтобы привести в исполнение мгновенно созревший план.

Отряд прошёл по зимнику мимо. Глебка дал ему отойти шагов на триста, снял сыромятный ремешок, которым подпоясан был ватник, обкрутил им Буянову шею и, взяв пса на поводок, пошёл лесом вдоль дороги позади отряда.

Часа через полтора отряд вышел к какому-то разъезду. Разъезд был большой, больше иной станции. Он превращён был интервентами в прифронтовую перевалочную базу. На путях стояли вереницы теплушек. Много вагонов было снято с колёс и поставлено рядами вдоль путей. В них жили солдаты прифронтовых частей. Вокруг двух служебных домиков, стоявших возле главного пути, разросся целый посёлок из дощатых бараков, пакгаузов и других строений.

Глебка остановился на опушке леса. Показаться на путях с ружьём за плечами и с лыжами было нельзя. Глебка решил спрятать ружьё и лыжи. Он прошёл лесом до линии больших бараков, поставленных, словно по линейке, один подле другого, и выбрал заметную ель. Она была стара и широка внизу, но чуть повыше середины перешиблена снарядом или крупным осколком. Отбитая вершина лежала тут же рядом, уже подсохшая и полузанесённая снегом. Глебка отмерил от ели сорок шагов в глубь леса и закопал ружьё с лыжами глубоко в снег, предварительно обложив ружьё лапником, чтобы предохранить от сырости, и вынул из ствола патрон. Вынутый патрон он бережно завернул в тряпку, которой, уходя из дому, обернул хлеб, и сунул в карман ватника.

Только покончив с этим, Глебка свистнул Буяна и пошёл на разъезд.

Рыжие шубы, вслед за которыми он пришёл, толпились около теплушек или слонялись между вагонами, пока их офицер вел переговоры с комендантом перевалочной базы. Переговоры эти длились очень долго. Потом комендант и два офицера долго толкались на путях и о чём-то спорили. Короткий зимний день уже потух, когда, наконец, пришёл состав и отряд стал грузиться в теплушки. Он занял только половину эшелона. В другую половину грузились солдаты с каким-то хозяйственным и канцелярским имуществом. Глебка стал вертеться возле вагонов, грузившихся хозяйственными предметами. В такой вагон при погрузочной суматохе да ещё в темноте можно было скорей проникнуть, чем в теплушку, в которой ехали люди.

Солдаты, назначенные на погрузку вагонов, работали лениво и небрежно. Как только руководивший погрузкой сержант куда-нибудь отлучался, солдаты закуривали и разбредались в разные стороны. Тем не менее кто-то постоянно толкался поблизости, и Глебке долго не удавалось улучить минуту, чтобы юркнуть в облюбованную им теплушку с хозяйством какой-то воинской части. Дважды он добирался уже до порога теплушки, но каждый раз его кто-нибудь замечал, и приходилось поспешно удирать.

Только поздно вечером Глебке, наконец, улыбнулось счастье. На дальних путях что-то загорелось, и солдаты, оживлённо перекликаясь, побежали на пожар. Воспользовавшись этим, Глебка схватил в охапку Буяна и стрелой взлетел по дощатому трапу в теплушку. Она оказалась заставленной столами, разборными стойками металлических переносных нар и другими, смутно угадывающимися в темноте предметами.

Нащупывая их острые выступы, Глебка пролез в самый дальний угол теплушки и, прижав к себе Буяна, схоронился в её тёмных недрах. Вскоре явился сержант и принялся громко ругаться. Разбежавшиеся солдаты снова сошлись и, наконец, закончили погрузку. Двери теплушки с грохотом задвинулись, но эшелон ещё долго стоял без движения. Наконец, Глебка с облегчением почувствовал, как пол под ним вздрогнул и теплушка, лязгнув буферами, сдвинулась с места.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ЭШЕЛОН, ИДУЩИЙ НА ЮГ, ПРИХОДИТ НА СЕВЕР

Теплушка оказалась старой, трухлявой, со щелявыми стенами. В щели задувало. Дуло и откуда-то снизу. Глебка поёживался от холода. Ватник и штаны его обветшали. Подошвы старых валенок тоже поизносились. Только заячья ушанка была тепла и надёжна. Глебка часто ощупывал её, чтобы удостовериться в том, что зашитый в подкладку пакет на месте.

Время от времени он с трудом раздвигал торчащие отовсюду железины и поднимался на ноги. Потоптавшись на месте, поразмяв ноги и немного согревшись, он снова усаживался на пол и прижимался к тёплому собачьему боку.

Холод был не единственным врагом Глебки в этом долгом путешествии. Очень хотелось есть. Сырой картофель, данный на дорогу старым Аниканом из Светлых Ручьёв, не мог помочь беде. Зато печёная репа очень пригодилась, и Глебка с удовольствием обсасывал её сладковатые комочки. Он пробовал угощать репой и Буяна, но пёс только фыркал и с презрением отворачивался от такого угощения.

Подкрепившись репой, Глебка начал дремать. Теплушка, ревматически скрипя ржавыми суставами, бежала всё дальше и дальше. Время от времени она останавливалась, и за стенами её слышалась ленивая перекличка сонных голосов. Потом снова лязгали буфера, и эшелон двигался вперёд. Во время этих остановок Глебка тревожно прислушивался к тому, что делалось снаружи. Когда поезд трогался, он снова задрёмывал. Только перед самым утром Глебка заснул на часок тревожным прерывистым сном, а когда проснулся, поезд стоял, и сквозь щели в стенах пробивался мутноватый свет. Там, за стенками, верно, наступило утро.

Едва подумав об этом, Глебка беспокойно заёрзал в своём тёмном и холодном углу. Что ж он будет век здесь сидеть, в этой щелявой теплушке? Эшелон уже, верно, к фронту пришёл. А эти всякие койки да столы, они тут, поди, и ни к чему. Они тут, пожалуй, и день и два, а то и неделю пролежат не выгруженными. А он всё так и будет сидеть взаперти? Как же это так?

От этих мыслей Глебку бросило в жар. Он вскочил на ноги, больно ударился боком о какую-то железину, отшатнулся в сторону, ударился головой о другую железину и, присев на пол, тут только хватился Буяна.

Буяна с ним не было. Глебка вполголоса позвал пса. Пёс отозвался, но глухо, словно издалека. Глебка снова кликнул его и прислушался. На этот раз Глебка определил, что повизгивания Буяна доносятся откуда-то снизу. Глебка стал на ощупь осторожно пробираться между смутно различимыми в темноте предметами, всё время окликая пса. Буян, верно, застрял где-то на дальнем конце вагона, и надо было его выручать. Но когда Глебка подлезал на четвереньках под какой-то стол в противоположном углу вагона, он вдруг натолкнулся на голову Буяна, именно на голову: куда девалось туловище, Глебка в первую минуту не понял.

Буян лизнул Глебку в нос и стал повизгивать сильней прежнего. И тут Глебка разглядел, наконец, что пёс стоит задними ногами на земле, а морду уставил в большую дыру в полу.

— На-ко, гляди, — удивился Глебка. — Вона ты где.

Он просунул сквозь дыру руку и легонько потрепал Буяна по загривку. Пёс фыркнул и радостно отрывисто полаял.

Глебка осмотрел дыру в прогнившем полу теплушки. В неё мог вылезть Буян, но для Глебки она была мала. Однако доски пола в углу были слабы и трухлявы. Поработав с полчаса руками, ножом и попавшейся под руку железиной, Глебка сумел расширить лаз и выбраться наружу.

Он стоял на железнодорожных путях. Путей оказалось множество. Станция была, видимо, большая. За железнодорожными составами, загородившими путь, должно было быть здание вокзала. Глебке очень хотелось узнать, куда пришёл эшелон и далеко ли до фронта, но расспрашивать об этом солдат он не решался. Наоборот, он избегал встреч с рыжими шубами и, завидев их, нырял под ближайший вагон.

Вынырнув из-под какой-то теплушки, Глебка вдруг столкнулся с пожилым рабочим в истёртой, промасленной куртке с петлицами железнодорожника. Из оттопыренных карманов его куртки торчали ручник и гаечный ключ. Рабочий был коренаст и нетороплив в движениях, взгляд его тёмных глаз был пристален и суров. Но суровость не оттолкнула Глебку. Железнодорожники были частыми гостями у Шергина, особенно деповские рабочие, и Глебка хорошо знал всех, кто работал на Приозерской. Среди них было у него немало друзей. Вот почему, столкнувшись с железнодорожником, Глебка обрадовался и, не колеблясь, обратился к нему, с вопросом:

— Товарищ, какая тут у вас станция?

Железнодорожник с удивлением поглядел на Глебку, потом осмотрелся, искоса метнул быстрый взгляд влево и вправо. Они стояли невдалеке от стрелки. Поблизости не было ни души, если не считать Буяна, издали и осторожно принюхивавшегося к железнодорожнику. Тот с одобрением оглядел пса и ничего не ответил Глебке.

— Чего же ты, товарищ? — сказал Глебка нетерпеливо. — Я ж тебя по-людски спрашиваю.

Железнодорожник всё ещё молчал, глядя на Глебку долгим, изучающим взглядом, и вдруг сказал негромко и неторопливо:

— Дурак ты, парень. Чистый дурак.

Глебка удивился и обиделся.

— Почему ж так дурак? Чего ты зря ругаешься-то?

Но железнодорожник опять не ответил Глебке. Глебка почувствовал себя крайне неловко. Он уже пожалел, что остановил этого человека, и подумывал, как бы от него отделаться. Буян, однако, иначе относился к новому знакомству. Он доверчиво подошёл к железнодорожнику и ткнулся носом в его кожаную рукавицу. Рабочий улыбнулся ему, отчего тёмное, суровое лицо его сразу подобрело. Он снял рукавицу и, потрепав Буяна по широкому мохнатому загривку, сказал:

— Вот пёс, видно, поумней тебя будет. Он прежде, чем дело со мной иметь, пообнюхал меня со всех сторон. А ты не спросясь броду да бух в воду.

Железнодорожник приблизился вплотную к Глебке и сказал сердито:

— Ты что, с луны свалился? Ты что, не знаешь, что тут у нас за одно слово «товарищ» с тебя в контрразведке три шкуры спустят?

Железнодорожник рывком надел рукавицу и прибавил:

— И откуда только ты такой тут взялся?

— Я с Приозерской, — сказал Глебка, чрезвычайно смущённый оборотом, какой принял разговор. — Я на фронт ехал.

— С Приозерской? — удивился железнодорожник. — И на фронт? Что-то ты нескладно врёшь, парень. Ехал на фронт, а по пути заехал, значит, в город Архангельск за двести вёрст от фронта?

— Постой-ко, — вскричал Глебка, оторопев и испуганно выпучив глаза. — Чего ты говоришь? Как же это в Архангельск?

— Это уж тебя надо спросить как, — усмехнулся железнодорожник, всё присматриваясь к Глебке, словно взвешивая и его самого и его слова, и стараясь определить, что в этих словах правда, а что враньё.

Но Глебка уже не слышал и не видел своего собеседника, так он был потрясён неожиданным концом долгого путешествия. Как же это так всё могло получиться? Это что же? Он, значит, не в тот эшелон сел? Он был так уверен, что солдаты никуда, кроме фронта, ехать не могут, что даже не разузнал как следует. Выходит, что всю ночь он ехал не к фронту, а в противоположную от фронта сторону? Выходит, что сейчас он находится за двести вёрст от фронта. А может этот дядька его нарочно обманывает? Просто смеётся над ним?

Глебка поглядел в сторону вокзала. Он уже был недалеко. Не простясь с железнодорожником, мгновенно забыв о нём, Глебка кинулся в сторону вокзала и несколько минут стоял перед низким вокзальным зданием. Железнодорожник сказал правду. На дощатой вокзальной стене висела узкая белая вывеска с надписью «Архангельск».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. БИШКИ

Глебка стоял перед вокзалом и бессмысленно смотрел на стену с надписью «Архангельск». Что теперь было делать, он не знал и долго бы простоял так, растерянный и обескураженный, если бы внезапно не услышал за своей спиной знакомый голос:

— Ты что же, в самом деле с Приозерской?

Глебка обернулся. Перед ним стоял давешний железнодорожник.

— В самом деле, — сказал Глебка, готовый зареветь от досады.

— Из родных кто-нибудь есть у тебя в городе?

— Нет у меня никаких родных.

— А знакомые?

— И знакомых нет.

— Куда ж ты денешься теперь?

Глебка стоял молча, насупясь и надвинув ушанку на самые глаза.

— Я назад поеду, — сказал он с неожиданной твёрдостью. — К фронту.

— Вишь ты, — сказал железнодорожник, которому, видимо, понравилась выказанная Глебкой твёрдость. Он помолчал, потрепал Буяна, потом сказал решительно:

— Назад сейчас трудно. Изловят. Ты, вот что. Ты перейди реку и валяй в город. Выйдешь на Троицкий проспект, ворочай налево. А там всё прямо по Троицкому: мимо собора, городской Думы, Немецкой слободы, в край города к Кузничихе. Дойдёшь до Вологодской улицы, по ней шагай в конец до самых Мхов. Тут увидишь дом в три окна. Дом некрашен, возле ворот берёза старая и куча камней. Постучишь в тот дом, спросишь Марью Шилкову, скажешь, что ты с вокзала. Только смотри, так точно и говори — с вокзала. Вечером я домой вернусь, потолкуем. А дальше видно будет, что делать. Понял?

Глебка молчал. Он колебался. Охотней всего он сейчас сел бы на обратный поезд, идущий к фронту. Но где взять такой поезд? Когда он будет? Как в него сесть? Надо осмотреться и всё толком разузнать, чтобы опять не попасть впросак. Обогреться тоже неплохо бы: продрог он до костей за ночь в теплушке.

Глебка угрюмо покосился на нового своего знакомца. Тот спросил строго:

— Запомнил, как идти?

— Запомнил, — буркнул Глебка.

— А ну, повтори.

Глебка замялся. Но железнодорожник заставил повторить маршрут и наказал, чтоб Глебка поменьше спрашивал о дороге, особенно, чтоб к офицерам и солдатам не лез с расспросами. Дав эти наставления, железнодорожник кивнул Глебке, потрепал по загривку Буяна, показал, как спуститься на реку, за которой лежит город, и пошёл прочь от вокзала. Глебка поглядел ему вслед, потом направился к спуску на реку. Глебка никогда не видал такой большой реки. Впрочем, он и сейчас плохо представлял себе, какая она: перед ним была широкая снежная равнина. По равнине, пересекая её наискось, тянулась накатанная бурая дорога. Трудно было представить себе под этой уходящей вдаль бесконечной дорогой глубокую, многоводную реку. Только подходя к самому городу, Глебка увидел вдруг воду. Она лежала тяжёлым стылым пластом в широкой квадратной проруби, возле которой копошились возчики с пешнями, возившие с реки лёд в город.

Глебка постоял возле проруби, потом ходко припустил к высокому городскому берегу. От быстрой ходьбы он согрелся и, поднявшись в город, пошёл медленней. На выезде дорога разветвлялась. Глебка постоял минуту перед развилкой, повернул влево и вскоре очутился на толкучке.

Едва ли за всю свою жизнь Глебке довелось видеть такое количество людей, сколько увидел он в одну минуту, попав на толкучку. Тут были и архангельские обыватели и окраинная беднота, меняющая последнюю рубаху на хлеб, и спекулянты всех мастей и рангов, и валютчики, охотившиеся на фунты стерлингов или доллары.

Здесь же толкалось множество рыжих шуб. Американцы и англичане продавали из-под полы консервы, вина, шоколад, сигареты, военное обмундирование, шерстяное белье. Взамен они требовали русские кружева, меха, золотые вещи.

Более крупные спекулянты и валютчики собирались в кафе «Париж» на Троицком проспекте. Они сидели за столиками и перед ними стояли бисквиты и кексы, варенья и ананасы, старые коньяки и виски, черри-бренди и ром. Играл оркестр, состоящий из каких-то гнусавых инструментов. Американские и английские офицеры в длиннополых френчах танцевали с дочками купцов и лесозаводчиков вихляющий «уанстеп» и шаркающий «шимми».

Стоя перед огромными с избу вышиной окнами кафе, Глебка дивился и величине этих окон, и количеству бутылок на столиках, и неестественно вихляющимся танцорам, и оркестрантам, торопливо выдувающим из своих гнусавых трубок множество суматошных, скачущих, захлёбывающихся звуков. Больше всего дивился, однако, Глебка матёрому бурому медведю, который, вздыбясь за стеклянной дверью кафе и уставясь на посетителей стеклянными глазами, протягивал на передних лапах круглый поднос с бутылкой вина и стаканом.

Буян, подозрительно покосясь на медведя, глухо заворчал. Глебка толкнул пса коленом и сказал строго:

— Загунь.

Ему стало вдруг жаль этого неживого зверя, которого приволокли из леса в чадную трактирную кутерьму. Он нахмурился и, отвернувшись от окон кафе, тронул Буяна за загривок:

— Пошли, давай.

Буян фыркнул и поплёлся вслед за Глебкой по Троицкому проспекту, развёртывающемуся перед ним бесконечной пёстрой лентой.

Среди прохожих было очень много рыжих шуб. Едва не половина встречных были иностранные солдаты и офицеры. Их отрывистый говор, стук кованых ботинок, звон медных пряжек, их смех и пьяные песни, их крики и хриплые патефонные «уанстепы» наполняли город. При этом и пение, и смех, и стук ботинок — всё было громкое, уверенное, хозяйское.

Хозяева ни в чём себя не стесняли. Стоявший возле красивой магазинной витрины Глебка видел, как проходивший мимо американец выплюнул резиновую жвачку прямо на эту витрину. Шедший навстречу Глебке английский офицер, уставя ледяные глаза прямо перед собой, двигался по одной линии, не сворачивая при встречах с прохожими. Прохожие должны были сами позаботиться о том, чтобы не попадаться на его пути. Длиннолицый и негнущийся, он напоминал Глебке лейтенанта Скваба. Все они длиннолицые, крепкоскулые, розовощёкие напоминали Глебке лейтенанта Скваба и сержанта Даусона. Город был наполнен ненавистными Глебке сквабами и даусонами.

Это угнетало Глебку, и настроение его портилось с каждой минутой всё больше и больше. Мрачный и насупленный, вышел он к ограде Рождественской церкви. Неподалёку от неё, в Банковском переулке, возилось на грязном снегу несколько мальчишек. Глебка свернул в переулок, чтобы разузнать, в чём дело.

В это время стоявший на тротуаре иностранный офицер бросил что-то на дорогу. Мальчишки кинулись подбирать брошенное, а офицер в это время приставил к лицу фотографический аппарат и щёлкнул затвором.

Это был корреспондент американской газеты «Нью-Йорк Таймс», выполнявший заказ редактора на статью «Умирающая Россия». Статья доказывала, что вся Россия питается лебедой и сосновой корой и население её поголовно вымирает, что повинны в этом только большевики и «коммунистический режим», что без посторонней помощи Россия погибнет, но что эта помощь будет оказана «гуманными державами» лишь при условии ликвидации упомянутого «коммунистического» режима» и уничтожения большевиков. Статья была уже написана, и корреспондент готовил к ней серию фотоиллюстраций. Сейчас он был занят созданием необходимого ему кадра к разделу статьи «Большевики морят голодом детей».

Кадр делался так: корреспондент бросал галету на дорогу, мальчишки кидались подбирать её, толкая друг друга. Улучив момент, корреспондент щёлкал затвором.

Глебка постоял несколько минут, глядя на возившихся у его ног ребят, и сердце его дрогнуло обидой. Он ничего не знал о намерениях стоявшего на тротуаре американского корреспондента, ничего не знал о его статье, но одно он понял: перед его глазами совершается что-то скверное, оскорбительное и издевательское.

Заметив подошедшего Глебку, корреспондент тотчас оценил живописность его фигуры и захотел его вставить в свой кадр. Он кинул ему галету, но кто-то перехватил её. Он бросил другую к самым ногам Глебки и крикнул, указывая на неё:

— Но. Русский бой. Хепп. Хепп!

Мальчишки бросились к галете, но Глебка предупредил их и поднял галету первым. Это была обыкновенная солдатская галета — толстая, тяжёлая, вся в пупырышках, величиной чуть меньше ладони. Архангелогородцы называли эти заморские галеты презрительно бишками. Глебка видал и раньше эти бишки, но впервые держал одну из них в руках. Галета была суха и румяна. Глебка невольно облизал губы и судорожно повёл ртом. Он был голоден, и на руке его лежала румяная, толстая галета. Он мог положить её в рот и жадно жевать, жевать… А этот со своим стеклянным глазом снимал бы, с какой жадностью русские жуют американские галеты, как они голодают, как необходима им американская «помощь». Глебка искоса кинул быстрый взгляд на офицера, и внезапно ему пришло на ум, что если взять бишку и пустить её в голову этому камману, то она может здорово ушибить…

В то же мгновенье он поднял руку с галетой и крикнул:

— На, подавись своими бишками, бродяга!

Он широко размахнулся и пустил галету в офицера. Галета ударилась в круглый глаз объектива и, хрустнув, разлетелась на куски.

Что было дальше, Глебка уже не мог видеть, так как счёл за лучшее немедленно исчезнуть с поля битвы. Повернувшись спиной к офицеру, он со всех ног побежал по переулку, вывернулся из него на Троицкий и помчался по направлению к собору.

Он летел без отдыха два квартала и остановился только на краю обширной площади. Прямо на площадь глядели окна большого здания с белыми колоннами, в котором заседали министры архангельского белогвардейского правительства. Напротив здания стоял высокий памятник Ломоносову. За памятником виднелась облезлая четырёхгранная башня, венчающая здание городской Думы. Но Глебка смотрел не на колонны, не на памятник и не на думскую башню. Внимание его привлекла стоявшая по другую сторону площади ледяная гора.

Конечно, место ей было где-нибудь на окраине, и за всю четырёхсотлетнюю историю Архангельска никогда не случалось, чтобы ледяные горы для катанья ставились на центральной городской площади. Но американо-английские интервенты плевали и на историю, и на Архангельск, и на обычаи его жителей. Вздумав на рождестве позабавиться катаньем с ледяной горы, они построили её уродливые деревянные фермы возле памятника Ломоносову, в самом центре города.

Гора была огромна, выше здания городской Думы. Такой махины Глебка никогда в жизни не видал. Несколько минут он молча стоял на краю площади, не спуская с горы глаз.

— Вот это горка! — сказал он Буяну и даже присвистнул от удивления.

Буян неопределённо помахал хвостом и прижался к Глебкиным ногам: горка не нравилась ему. Кроме того вокруг было слишком много незнакомых людей, а к этому никогда не бывавший в городах Буян не привык.

Но Глебку так и потянуло к горе, едва он увидел её. Глаза его азартно заблестели. В ногах зазудило от желания покататься с этой диковинной горы. Он сорвался с места и побежал через площадь. Вблизи гора показалась ему ещё выше, чем издали. Для того, чтобы посмотреть на неё, приходилось придерживать рукой ушанку.

Не один Глебка дивовался на гору. Был воскресный день, и возле неё толкалось порядочно народу. Большую часть зрителей составляли рыжие шубы и вездесущие мальчишки, стайками носившиеся вокруг горы на самодельных коньках, ловко прикрученных бечёвками к валенкам.

Глебка позавидовал мальчишкам и пожалел, что у него нет на ногах коньков. Но мальчишки недолго занимали его внимание, и все его помыслы снова обратились к горе. Больше прежнего захотелось ему хоть разок скатиться с этой удивительной горы. Сделать это, однако, он не решался. Во-первых, гора была так высока, что спускаться с неё было страшновато. Во-вторых, Глебка не знал, пустят ли его на гору, и боялся спросить об этом. В-третьих, у него не было саней.

Впрочем, оглядевшись, он увидел, что саней не было и у других катающихся. На длинном скате горы и на раскате, сверкавшем гладким льдом, сани развивали слишком большую и опасную скорость, поэтому катались на циновках, на днищах плетёных коробов, кусках линолеума и рогожах. Зрители, вытянувшиеся стеной вдоль раската, громко обсуждали всё, что происходило на льду.

Глебка с завистью следил за катающимися и так увлёкся, что не заметил, как за его спиной остановились два иностранных офицера.

Офицеры не походили друг на друга. Один из них был высок и узкоплеч, другой коренаст, плотен и розовощёк. На обоих были шинели с выдровыми воротниками и высокие меховые шапки с кокардами английских королевских войск. На ногах у обоих были тупоносые ботинки на толстой подошве. Икры длинного были обтянуты коричневыми рюмками блестящих кожаных краг. Коренастый носил форменные офицерские брюки на выпуск.

Офицеры остановились возле самой середины раската. От них исходил густой запах крепкого, душистого табака, одеколона и кожи. Буян чихнул и чуть слышно заворчал, косясь коричневым большим глазом на офицеров. Глебка толкнул его коленкой в бок и, нахмурясь, отодвинулся в сторону.

Коренастый что-то сказал по-английски, указывая на Буяна. Длинный в ответ произнёс каркающим голосом несколько отрывистых слов.

Глебка вздрогнул. Ему вдруг показалось знакомым это отрывистое карканье. Он где-то уже слышал его однажды.

Мимо промчался на куске линолеума американский солдат, крича и размахивая пустой бутылкой из-под рома. На середине раската солдат вдруг пустил бутылку в толпу зрителей. Кто-то громко вскрикнул, и несколько человек неподалёку от Глебки шарахнулись в сторону. Глебка даже не пошевелился. Он едва видел то, что происходило перед его глазами на льду, зато прислушивался к каждому звуку, к каждому шороху за своей спиной.

Офицеры опять заговорили. Снова раздался каркающий, отрывистый говор, и внезапно Глебка вспомнил всё. Он рывком повернулся к говорившему что-то длиннолицему офицеру и поглядел на него в упор. Никакого сомнения не было: перед ним стоял лейтенант Питер Скваб.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ГОРА

Увидя Питера Скваба, Глебка невольно отшатнулся. При этом он наступил Буяну на ногу. Пёс негромко взвизгнул. Лейтенант Скваб сказал:

— Не надо давил собака. Это хороший собака. Сибирский лайка. Не так? Она мне нравился. Я брал её себе, а тебе дал сладкий шоколад. А? Не так?

— Фига, — сказал Глебка громко и взял Буяна за загривок.

— Что-что? — переспросил лейтенант Скваб, не понявший мудрёного слова.

Стоявший неподалёку от Глебки молодой рабочий засмеялся и одобрительно подмигнул Глебке. С горы мчалась циновка с двумя американскими солдатами. Один из них сидел спереди, другой стоял у него за спиной на коленях. Стоявший на коленях кривлялся и визжал, изображая перепуганную девицу. Увлёкшись кривляньем, он не удержал равновесия и в самом начале раската опрокинулся на лёд. Циновка с сидевшим на ней спутником умчалась прочь, а солдат ударился головой о ледяной барьер и, перекувырнувшись два раза, заскользил по раскату, распластавшись на брюхе.

Зрители смеялись. Глебка, не выпуская Буяна, хохотал громче всех. Хохоча, он вызывающе оглянулся на лейтенанта Скваба:

— О… Но… Не совсем большая катастроф, — небрежно отозвался лейтенант Скваб. — Смешно? Что? Если ты сам поехал вниз, ты тоже будешь так вертеться через голова. Или ты не поехал? А? Гора очень высок. Ты трусил?

— Чего это? — прищурился Глебка. — Кто трусил? Я трусил?

Лейтенант кивнул головой и осклабил длинный рот. У него было прекрасное настроение. Только вчера он заключил очень выгодную сделку с министрами архангельского белогвардейского правительства, заполучив для своей фирмы почти даром на полмиллиона отличного пилёного лесу. До возвращения на фронт оставалось ещё несколько дней и можно было с чистой совестью поразвлечься в Архангельске. Кроме того, ему приятно было щегольнуть перед своим спутником майором Иганом знанием русского языка и уменьем общаться с населением оккупированного города. Всё это делало лейтенанта Скваба несравненно более добродушным, чем обычно, и он продолжал поддразнивать русского мальчишку, приглядываясь в то же время к понравившемуся ему крупному грудастому псу.

— А ты боялся? Боялся. Честный слово. Ну, поезжай с этой гора. Если не съехал, я взял твой собака. Не так? Но я думал так, что ты не поедешь. Ты трусливый русский мальчишка. Но?

Глебка мрачно насупился, и лицо его побагровело.

— Русский мальчишка, — сказал он сквозь зубы. — Русский мальчишка. Трусит, говоришь. Ну, ладно. Постой, шкура. Поглядим ещё, — он сдвинул на затылок ушанку и решительно заявил:

— Вона твои солдаты на пузе катаются, а я стоя съеду с той твоей горы. Вот.

Глебка обвёл загоревшимися глазами смотревших ему в рот мальчишек и прибавил заносчиво:

— Стоя съеду, да ещё на коньках.

Не удостаивая больше лейтенанта Скваба ни одним взглядом, он сказал ближайшему мальчишке:

— Дай коньки.

Мальчишка посмотрел на него ошалелыми глазами. Глебка схватил его за плечо и сказал нетерпеливо и грозно:

— Ну!

Мальчишка молча сел на снег и, быстро размотав бечёвку, снял коньки. Это были грубые деревянные самоделки. Каждый конёк состоял из похожей на лодочку колодки, на которую снизу была набита полоска железа. С боков колодки были проделаны сквозные дыры для продевания бечёвки.

Присев на снег, Глебка стал прилаживать коньки, не замечая, как вокруг него начинает скопляться народ. Весть о том, что сейчас с этой высоченной горы поедет человек на коньках, быстро облетела всех зрителей, и Глебка стал центром всеобщего внимания. При этом обнаружилось, что зрители по-разному относятся к предстоящему зрелищу и многих притягивает к Глебке вовсе не праздное любопытство.

Сидя на снегу, Глебка не успел даже заметить, как расщеплённые с шатающимся железным полозом коньки-обрубки были кем-то заменены другими — лучшими, с ровным полозом, сработанным из старой стальной пилы. Боковые отверстия в колодках были прорезаны так, что в них можно было продеть не только бечёвки, но и ремешки.

Молодой рабочий, подмигнувший Глебке, когда тот посулил лейтенанту Сквабу фигу, присел против Глебки на корточки, взял колодки-коньки в свои руки и сказал озабоченно:

— Дай-ко я тебе подсоблю. Для такого дела надо, понимаешь, как следует коньки приладить.

Кто-то из толпы крикнул Глебкиному помощнику:

— Эй, Сутугин, ты спытай бечёвку-то, крепка ли.

— И то, — откликнулся Сутугин. — Что верно, то верно.

Сутугин оглядел коньки, подёргал бечёвку на одном из них и нашёл её ненадёжной. Недолго думая, он снял свой брючный ремешок, подпоясался вместо него бечёвкой, а ремешок продёрнул в прорезь колодки.

— Так-то оно надёжней будет, — сказал он, прилаживая конёк к Глебкиному валенку. — Ещё бы один такой ремешок — и куда как ладно бы. Нет ли у кого ремешка?

В ответ к нему протянулись три руки с тремя ремешками. Высокий человек со шрамом на щеке, протягивая ремешок, сказал громко:

— Не трусь, парень. Докажи им полностью…

Он мигнул в сторону рыжих шуб, и глаза его потемнели. От него пахло сосновой стружкой и столярным клеем. Он работал столяром в мастерской деревообделочников, находящейся неподалёку от горы.

— Так, — сказал Сутугин, затягивая ремешки. — Подгонка без зазора.

Он похлопал Глебкины валенки тёмной заскорузлой рукой в мозолях и торопливо зашептал:

— Ты как поедешь с горы, на ноги нажимай телом, назад не клонись, а то сейчас на спину опрокинешься. Коньки то же самое, гляди, ставь боковато на ребро, да не косолапь, а наоборот. Ну, а главное — под ноги не смотреть. Подальше себя гляди вперёд. И дыши вольно, не заходись духом, не трусь, не пугайся скорого хода. Понял?

— Понял, — кивнул Глебка и поднялся на ноги, пробуя, как сидят на ногах коньки.

— Ты покатайся-ко спервоначалу. Попривыкни к конькам, — посоветовал какой-то бородач. — Вали, тут вот вокруг.

Глебка покатался вокруг горы. Сотни глаз выжидающе следили за каждым его движением. Это всеобщее внимание начало стеснять Глебку. Он остановился возле подножья лестницы, ведущей на гору, и на минуту застыл в нерешительности.

— Трусил. Трусил, — сказал лейтенант Скваб, широко растянув тонкогубый рот.

Глебка, не взглянув в его сторону, решительно подошёл к лестнице.

Сутугин оказался уже тут.

— Иди-иди, — сказал он ободряюще. — Да не торопись наверх подниматься. Запыхаешься — и ноги подсядут, затрясутся.

Он слегка толкнул Глебку в спину и усмехнулся:

— Не посрами, парень.

Глебка решительно шагнул на первую ступеньку и, постукивая по дереву лезвиями коньков, стал подниматься по лестнице. Лестница казалась бесконечной. Он поднимался и поднимался, а ей не видно было ни конца ни краю. Ноги в бёдрах налились тяжестью и обмякли. Глебка вспомнил наказ Сутугина не торопиться, чтобы ноги не «подсели», и остановился передохнуть. Потом опять принялся карабкаться вверх.

И вдруг лестница кончилась. Над головой встало высокое лёгкое небо. Только теперь, стоя на верхней площадке, Глебка понял, как высока эта гора. Окна думского здания виднелись ниже её вершины. Толпа, опоясавшая раскат горы, была так далеко, что лиц нельзя было различить.

Всё перед глазами словно зыбилось и покачивалось; всё казалось неверным, шатким, непрочным. Глебку обнимало пугающе огромное пространство. Он стоял на краю бездны, ещё не веря, что должен кинуться в неё.

У Глебки захолонуло в груди. Под ложечкой засосало. В это время за спиной послышалось какое-то шарканье и на площадку, постукивая о лёд когтями, выскочил Буян.

Глебка обрадовался ему и как-то уверенней себя почувствовал. Он вдруг увидел себя на Кондозере среди шумной и крикливой толпы приозерских и воронихинских мальчишек. Когда-то ведь и та гора на обледенелом озёрном берегу казалась страшной, но ведь, в конце концов, съехал же он с неё, одолел же. Пусть не с первого раза, но всё-таки одолел. Понятно, эту гору с Кондозерской не сравнишь. Эта, поди, раза в два выше, да и круче куда…

Глебка прикинул на глаз высоту и крутизну горы, и на него снова напал неодолимый страх.

Буян, опасливо косясь на склон горы и слегка повизгивая, приблизился к Глебке и ткнулся мордой в его колени.

— Но-но, ты поосторожней, — буркнул Глебка, хватаясь за окружавшие площадку перила.

Буян поджал хвост и отодвинулся от края площадки. Внизу застучали по ступенькам кованые ботинки, и громко заговорило сразу несколько голосов. По лестнице поднималась группа американских солдат.

Глебка нахмурился. Рыжие шубы показались в лестничном пролёте. Внизу под горой кто-то перегнулся через ледяной барьер, отделявший зрителей от раската, и отчаянно замахал руками. Издали невозможно было разглядеть, кто это, но Глебка подумал, что это, верно, недавний знакомец Сутугин. Не иначе как он. Машет вон руками, подбадривает: мол, давай, не трусь.

Американцы, поднявшись на площадку, заговорили наперебой, скаля зубы и тыча пальцами то в воздух, то в Глебку. Глебка повернулся к ним спиной и стал на кромку ската. Сердце билось неровно и гулко, потом на какое-то мгновенье словно совсем остановилось. Глебка переступил край площадки и ринулся вниз.

Разом всё вокруг изменилось. Огромное голубоватое пространство вдруг как бы сжалось, охватило его со всех сторон, начало молниеносно втягивать в свою бескрайнюю голубизну. Воздух, рванувшись навстречу, густой волной ударил в грудь. Зелёная река раската ринулась на Глебку, вздыбилась, слилась с небом, потом снова припала к земле и побежала навстречу ногам.

Ноги неслись, мчались, летели с такой непостижимой быстротой, словно хотели выскочить из-под туловища. Сутугин недаром советовал «на ноги нажимать телом». Глебка старался «нажимать телом» на ноги, чуть согнув и расставив их. Следуя другому совету Сутугина, он смотрел не под ноги, далеко вперёд — туда, где ледяная дорожка лежала спокойно и ровно, словно дожидаясь, когда Глебка докатится до неё.

А Глебка не катился — он летел. Стремительность движения нарастала с каждой секундой. Барьер, ограничивающий гору, потерял очертания, превратился в какую-то хлещущую зелёную струю. Свист встречного ветра остановился на пронзительно высокой ноте и так стоял в ушах — однотонный, острый, плотный.

Потом в глаза ударила пёстрая лента зрителей, опоясавшая с двух сторон раскат по всей его длине. С каждым мгновеньем зрителей становилось всё больше и больше. Все проходившие мимо по Троицкому проспекту, по набережной и по прилегающим улицам неведомо как узнавали, что «русский парень на горе утирает нос камманам», и быстро сворачивали на площадь. Рыжие шубы, составлявшие сначала подавляющее большинство зрителей, скоро затерялись в разраставшейся толпе архангелогородцев. Никогда у горы не собиралось такого количества людей.

Когда Глебка шагнул за край площадки, толпа на мгновенье замерла. Кто-то выкрикнул в наступившей тишине:

— Пошёл!

Толпа качнулась навстречу летящей с горы маленькой фигурке. Фигурка неслась по крутому ледяному склону с быстротой, от которой у зрителей захватывало дух. Вот она миновала самое опасное место — переход от склона горы к раскату. Вот пронеслась дальше. Казалось, что самое страшное уже позади.

И вдруг фигурка сильно качнулась и накренилась вправо. По толпе прокатился гул и тотчас замер, точно толпа вздохнула одной огромной грудью: Глебка наклонился к самому льду, изогнулся, коснулся правой рукой раската, но всё же удержался на ногах и понёсся дальше. Ледяная дорожка мчалась навстречу со страшной скоростью и подкатывалась под ноги бесконечной слепящей лентой.

Наконец, Глебка почувствовал, что свист ветра в ушах начал спадать, стал не таким резким и высоким. Зелёная дорожка сделалась как бы ровней и бежала навстречу не с такой бешеной быстротой, как прежде. Стремительный полёт кончился. Теперь Глебка просто катился по раскату. Ещё несколько мгновений, и, плавно скользнув по пологому спуску на реку, Глебка остановился на плотном снегу за пределами раската.

Тело сразу обмякло. Ноги подкашивались. Они были, как ватные. По лицу Глебки катился обильный пот, хотя стоял порядочный морозец.

Тяжело переведя дыхание, Глебка оглянулся на гору и вдруг увидел Буяна. Пёс спускался под уклон, припав брюхом ко льду. Он нёсся следом за Глебкой, хотя и не сразу решился на путешествие по льду столь не обычным для себя способом.

Когда Буян увидел, что Глебка, оставив его наверху, умчался вниз с горы, то пришёл в страшное волнение. Повизгивая и подвывая, он заметался по площадке. С каждым мгновеньем Глебка уносился всё дальше и дальше. Тогда пёс решительно переступил границу площадки и вступил на склон горы. Его потащило вниз. Стремительность движения всё нарастала. Балансируя, Буян раскачивался на ногах из стороны в сторону. Потом, инстинктивно стараясь уменьшить опасность, он припал ко льду брюхом и так промчался мимо изумлённых зрителей.

Неожиданный рейд Буяна прошёл без особых осложнений. Пёс благополучно подкатил на брюхе к Глебкиным ногам. Глебка посмотрел на него ошалелыми глазами, потом засмеялся и прищёлкнул языком:

— Ловко мы их.

Буян вскочил на все четыре лапы, прыгнул с раската на снег и отряхнулся. От берега вниз по санному спуску бежал Сутугин. Глебка посмотрел на бегущего, потом глянул мимо него на берег, где шумела толпа зрителей. Шум доносило по ветру, но людей, скрытых береговым угором, Глебка не видел. Стоявшие у горы зрители тоже не видели Глебки. Они ждали, пока пролетевший мимо них парень снова поднимется с реки наверх и явится среди зрителей, готовых приветствовать неизвестного смельчака, посрамившего американцев и англичан.

Лейтенант Скваб и его спутник майор Иган тоже обернулись в сторону реки, но по их нахмуренным лицам можно было понять, что они-то не собираются приветствовать победителя.

С самого начала они были заинтересованы не в победе, а в поражении Глебки.

— Держу пари, что этот русский мальчишка опрокинется на середине горы, — сказал лейтенант Скваб, провожая глазами Глебку, который начал взбираться вверх по лестнице на гору.

Майор Иган молчал и попыхивал длинной прямой трубкой. Только тогда, когда Глебка появился на верхней площадке, майор смерив глазами гору и, не выпуская трубки изо рта, процедил:

— Он брякнется в конце спуска.

Они заключили пари. Когда Глебка, промчавшись до конца раската, плавно скатился на реку и исчез из глаз, оба англичанина с удивлением посмотрели друг на друга.

— Гм. Кто же из двух проиграл? — усмехнулся лейтенант Скваб.

Майор Иган пожал плечами и выпустил густой клуб дыма.

— Во всяком случае я был ближе к истине.

— Метров на двадцать, — иронически заметил лейтенант и, разводя руками, прибавил: — Однако смелый мальчишка.

Майор кивнул тяжёлой угловатой головой:

— Смелых надо убивать.

— Да? — с любопытством обернулся лейтенант.

— На месте, — подтвердил майор.

Он подумал, сделал подряд три затяжки и вместе с дымом выдохнул:

— Надо убивать всех смелых. Тогда остальные станут покорными. Это мой девиз. Пойдём в клуб. Надо промочить горло.

Они повернулись и отошли от горы, направляясь к офицерскому клубу, размещавшемуся неподалёку, на Троицком проспекте, в бывшем Коммерческом собрании.

Никто, однако, не последовал их примеру. Все остались возле горы и с нетерпением поглядывали на реку. Но время шло, а снизу, с реки, никто не появлялся. Тогда многие зрители бросились к берегу, чтобы посмотреть, почему замешкался победитель камманов. Они выскочили на набережную и с удивлением оглядели огромное заснежённое полотнище реки. Оно было пустынно. Неизвестный смельчак исчез.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. НА МХАХ

Сутугин ещё издали, подбегая, кричал Глебке:

— Лихо, парень. Кругом молодчик. Не посрамил. Утёр нос камманам. Показал, какие из себя русские ребята.

Он был весел и взъерошен. Подбежав к Глебке, он быстро заговорил:

— А ну, давай, братишка, на берег. Из-за угора нас не видать будет. Пробежим до Воскресенской, там по съезду поднимемся в город.

Он почти силой поволок Глебку за собой.

— Тут дело, понимаешь, такое, что лучше назад тебе не ходить. Эти рыжие шкуры — от них, брат, добра не жди. А те два офицера, то один из них контрразведчик английский, палач, это мне в точности известно. Коли ты над ним верх одержал, то такие субчики этого не прощают. Лучше уж от греха подальше. Давай другим съездом поднимемся. А там — только нас и видели. Ищи-свищи.

Они пробежали под берегом за поворот до Воскресенской улицы и только здесь поднялись в город. Глебка присел на уличные мостки и стал снимать коньки. Сутугин поторапливал его и помогал. Глебка снял коньки и отдал ему.

— Я тут остановлюся, а ты, парень, лети на все четыре стороны. Да гляди, на Троицкий пока назад не суйся. Там для тебя нынче климат сильно нездоровый. Ну, прощевай.

Сутугин сильно тряхнул на прощанье Глебкину руку, но Глебка не тронулся с места. Сутугин вопросительно посмотрел на него. Глебка сказал:

— Как же так на Троицкий не суйся, когда мне как раз туда идти нужно.

— По какому такому случаю тебе обязательно на Троицкий сейчас переться? — перебил Сутугин. — У тебя что? Голова лишняя имеется или как?

— Мне туда идти надо, — настаивал Глебка упрямо. — У меня адрес такой.

— Что ещё за адрес? — спросил, оглянувшись, Сутугин, и Глебка объяснил, что ему нужно попасть на Вологодскую улицу ко Мхам и что сказано ему идти по Троицкому мимо думы и Немецкой слободы в Кузнечиху.

— Вона, — удивился Сутугин, — что же другой дороги в Кузнечиху нет, что ли? — и он стал объяснять, как пройти на Вологодскую улицу, минуя Троицкий проспект.

Кончив объяснения, он с минуту молча смотрел на Глебку, потом вдруг раскатисто засмеялся:

— Всё ж таки, молодчик ты. Доказал им нашу ухватку. А теперь, живая душа, дуй напрямки до Мхов.

Сутугин стиснул Глебкины плечи и слегка подтолкнул его вперёд. Глебка зашагал по Воскресенской улице, ведущей, как и все архангельские улицы, от реки к окраине. Он пересёк Троицкий проспект, потом — Псковский и Петроградский. Город выглядел невесёлым. Прохожие были хмуры. На длинных дощатых заборах висело множество старых объявлений. По большей части это были приказы и распоряжения командования интервентов, их военного губернатора или белогвардейского правительства.

Глебка прочёл несколько таких приказов. Во всех что-нибудь отменялось и запрещалось. Запрещалось устраивать собрания, показываться на улице после девяти часов вечера, выходить за черту города, передвигаться из одного селения в другое. Отменялись декреты Советской власти о национализации фабрик, заводов и пароходов; отменялось рабочее законодательство, рабочий контроль на предприятиях и другие ненавистные интервентам и белогвардейцам установления Советской власти. Взамен вводились в действие смертная казнь, а также упразднённый революцией царский свод законов.

Глебка недолго задерживался около объявлений. Деятельность белогвардейских министров и их хозяев не вызывала у него никакого интереса, и он поспешил на розыски нужной ему Вологодской улицы. Чем более отдалялся Глебка от набережной, тем глуше и малолюдней становился город. Пошли одноэтажные домики. Обледенелые дощатые мостки, проложенные по обеим сторонам улицы, становились более шаткими и узкими, а в конце и вовсе пропали.

Поиски были недолгими. Приметы оказались точными. Глебка быстро разыскал нужный домик и постучал со двора в некрашеную, посеревшую от времени и непогод дверь. Почти тотчас же за дверью раздались неторопливые шаги, и женский голос спросил:

— Кто там?

— Я, — звонко откликнулся обрадованный Глебка. — Мне Марью Шилкову надо. Я с вокзала.

Глебка едва успел это проговорить, как звякнул железный засов и дверь полуоткрылась. В дверном проёме появилась высокая, одетая в тёмное женщина. Увидев Глебку, она отступила на шаг в глубь сеней и, шире раскрыв дверь, сказала певуче:

— Войди, сынок.

Глебка перешагнул через порог и в нерешительности остановился, так как, вступив с улицы в полутьму сеней, сперва ничего не мог различить перед собой. Женщина, открывшая дверь, сказала:

— Обмахни-ко катанцы голиком.

Глебка взял лежащий у порога голик и почистил валенки.

— Собака твоя? — спросила хозяйка.

— Буян-то? — с живостью обернулся Глебка. — А как же.

— Покличь его.

— Он на дворе может, — сказал Глебка. — Я ему велю.

— Покличь его. Пусть лучше в дому побудет.

Глебка кликнул Буяна, и тот довольно неуверенно вошёл в сени, на всякий случай усиленно виляя хвостом. Женщина ввела Глебку в кухню. Следом за ним затесался в кухню и Буян. Усевшись у порога, он тотчас принялся за свой туалет. Глебка остановился возле него, держа ушанку в руках.

— Повесь шапку у дверей… И ватник тоже, — продолжала хозяйка прежним своим приветливым голосом.

Женщина говорила негромко и буднично; строгости или приказа в её голосе не слышалось, но Глебка охотно повиновался ей. Он повесил ушанку на гвоздь возле дверей, потом снял и повесил ватник. А ещё через минуту он стоял уже в углу перед глиняным носатым рукомойником-качалкой и засучивал рукава линялой, пропитанной потом рубахи.

— Ворот расстегни, — сказала женщина, наливавшая в рукомойник воду из ковшика. Потом, опустив ковшик, вдруг провела рукой по свалявшимся Глебкиным волосам и, ничего не сказав, только вздохнула. Он стал поспешно и старательно мыться. Потом Глебка сидел у чисто выскобленного ножом кухонного стола и жадно ел квашеную капусту с варёной картошкой.

Хозяйка села напротив него за стол, но ничего есть не стала, а только глядела на своего нежданного гостя, изредка покачивая начинающей седеть головой. Седина, впрочем, была ещё не слишком заметной в её светлокаштановых волосах, зачёсанных назад и сдерживаемых на затылке простой роговой гребёнкой.

Марье Игнатьевне Шилковой можно было дать по виду лет сорок восемь. Лицо её, несколько скуластое, было довольно резко очерчено, но выражение суровости умерялось мягкими складками вокруг рта и задумчиво глядящими глазами с добрыми лучиками морщин в уголках. Глаза были задумчивы и теперь, когда Марья Игнатьевна, глядя на Глебку, исподволь расспрашивала его о том, из каких он мест, кто его родители, зачем он пришёл в Архангельск.

Глебка отвечал охотно, ещё охотней налегал на квашеную капусту с картошкой и отвалился от тарелки только тогда, когда опустошил её. Марья Игнатьевна поднялась, чтобы подложить углей в стоящий возле печки самовар, а когда вернулась, Глебка спал, уронив голову на стол, и лицо его впервые за много дней выражало довольство и покой. Спутанные светлые волосы лежали в тарелке, которая стояла торчком, придавленная головой спящего. Повидимому, сон сразил Глебку мгновенно, и он даже не успел пристроиться поудобней. Марья Игнатьевна приподняла Глебкину голову и высвободила тарелку.

Закипел самовар. Марья Игнатьевна заглушила его и вернулась к столу, намереваясь разбудить Глебку и вымыть ему голову. Но все попытки разбудить его были напрасны. Сколько ни трясла Глебку Марья Игнатьевна, он продолжал спать непробудным сном, отсыпаясь за все дни, что был в пути.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. БЛАЖЕННЫЙ ДЕНЬ

День был воскресный, и Шилков поднялся довольно поздно, часов около девяти. Марья Игнатьевна уже истопила печь, испекла пресные шаньги-сочни с мучной поливой, поставила самовар. Напившись чаю, Шилков сел у окна, чтобы починить прохудившийся сапог, до чего в будний день никак руки не доходили. Марья Игнатьевна кончала у печки хозяйственные хлопоты.

Шилковы вели негромкий разговор. Речь шла, главным образом, о госте, который спал за стеной уже двадцатый час. Гости, которым Шилковы давали временный приют, случались и раньше. Не будучи прямым участником большевистского подполья, Шилков, как и тысячи других архангельских пролетариев, знал, однако, о существовании этого подполья, каждодневно сталкиваясь с результатами его работы, и готов был по мере сил помочь ему. Найдя у себя в депо большевистскую прокламацию, прочитав её, Шилков подкидывал её ещё кому-нибудь. Он готов был предупредить товарищей о готовящейся облаве, если стороной узнавал о ней, готов был помочь укрыться всякому, кого преследовала контрразведка.

Случайно повстречав Глебку на вокзале, Шилков с первых же его слов понял, что паренёк попал в беду и нуждается в помощи. Первое, что он сделал, — это отослал Глебку с вокзала, где каждый шаг был опасен, направил его к жене. Верная его помощница в подобного рода делах Марья Игнатьевна уже знала, что делать, если муж присылал кого-нибудь «с вокзала».

Она приветила нежданного гостя, накормила, стараясь в то же время выведать о нём побольше, чтоб верней решить, что делать дальше. Навалившийся на измученного Глебку сон прервал осторожные расспросы Марьи Игнатьевны, и ей удалось узнать очень немного о Глебкиных делах. Сведения были слишком скудны для того, чтобы решить, что делать с гостем и чем ему можно помочь.

Обо всём этом и говорили поутру в трёхоконном домике на Мхах, пока один из собеседников работал шилом и дратвой, а другой — ухватом и веником. В конце концов, оба порешили, что раньше, чем что-либо предпринимать, необходимо подробней узнать о намерениях и нуждах гостя, а того прежде — дать ему как следует отоспаться и отдохнуть. По всему видно, что он вконец измучен своими путевыми злоключениями и тяготами.

Шилков, убрав инструмент, надел починенный сапог и собрался уходить. Он сказал, что вернётся только к вечеру, так как ему необходимо побывать в пригородной Маймаксе, где у него работал на лесопильном заводе брат. Несмотря на близость Маймаксы к городу, от брата уже около трёх недель не было никаких вестей. Брат был до прихода интервентов членом завкома, и его уже дважды арестовывали. Обеспокоенный его судьбой Шилков и решил нынче побывать в Маймаксе.

Проводив мужа, Марья Игнатьевна взглянула на бойко махавшие маятником ходики. Было уже около одиннадцати часов, и она решила пойти посмотреть, не проснулся ли её ночлежник. Гость спал уже без малого сутки. Неторопливыми и тихими шагами она прошла в соседнюю с кухней чистую горницу. Здесь в углу Марья Игнатьевна и постелила вчера Глебке на вытащенном из кладовушки сенничке. С трудом перетащив Глебку на сенничек, Марья Игнатьевна сняла с него валенки и портянки, распустила сыромятный поясок и прикрыла самодельным лоскутным одеялом.

Она уже несколько раз наведывалась в горницу, и её неизменно встречал богатырский храп спящего. Но сейчас сон был, видимо, на исходе, и на скрип открывшейся кухонной двери Глебка отозвался едва приметным движением бровей и век, словно собирался раскрыть глаза. Досыпая последнее, он разметался, скинул с себя одеяло и наполовину съехал с сенничка на пол. Сейчас, в беспощадном свете ясного утра, особенно резко бросалось в глаза, как обветрено Глебкино лицо, как костляво высунувшееся из рубахи плечо, как свалялись давно не чёсанные и не мытые волосы. Съёжившийся у ног Марьи Игнатьевны Глебка под заботливым взглядом её стал как бы меньше вчерашнего и из рослого задорного подростка превратился в ребёнка. И с каждым мгновеньем он всё уменьшался, пока не стал совсем крошечным, таким, какими были собственные её дети в младенчестве. Их было трое — старшая дочь совсем недавно вышла замуж и уехала в Холмогоры, младшенькие двое рано умерли, заразившись дифтеритом. Это было очень давно, и она уже перестала думать об этом, но сердце матери имеет свою память, и оно ничего никогда не забывает.

— Ах ты, боже мой, — забормотала Марья Игнатьевна, не отрывая от Глебки глаз. — Что же это ты раскрылся-то, чай не лето. И с сенника скатился. Ну скажи, пожалуйста, пол-то ведь ледяной вовсе.

Низко склонившись над Глебкой, Марья Игнатьевна обхватила его плечи большими и ещё сильными руками, приподняла, уложила как следует на сенничке и заботливо укрыла одеялом.

Глебка сперва не сознавал, где он и что с ним делают, но смутно ощущал, что с ним делается что-то приятное. Ему вдруг стало теплей, мягче. Постепенно от глубокого сна он переходил в полусон. Потом, когда Марья Игнатьевна, устраивая его поудобней, подоткнула вокруг ног и плеч одеяло, Глебка вовсе проснулся. Но глаз он ещё не раскрыл, а только потянулся в сладкой утренней истоме. В это мгновенье он почувствовал, наконец, прикосновение чьих-то рук и, распахнув веки, увидел Марью Игнатьевну.

— Спи, спи, давай, — тихо проговорила она, откидывая с его лба растрёпанные волосы.

Глебка покорно закрыл глаза, хотя спать ему уже не хотелось. Ему было приятно, что над ним склонилась эта немолодая женщина и что её неторопливые руки касаются его лица и волос. Между ним и этой женщиной протянулась какая-то невидимая ниточка. Их ощущения странным образом сблизились, словно бы они шли рядом одной узенькой тропкой, шли вдвоём и, кроме них, никого в целом мире не было. Несколько минут тому назад Марья Игнатьевна, глядя на свернувшегося калачиком Глебку, увидела его беспомощным, малым ребёнком, а сейчас Глебка лёжа на тёплом сенничке под пёстрым лоскутным одеялом и сам почувствовал себя совсем маленьким.

И как всегда в таких случаях, всплыла в памяти мать. Она умерла в тяжком тысяча девятьсот шестнадцатом году, когда солдат Николай Шергин сидел ещё в тюрьме. Глебке уже минуло тогда одиннадцать лет. Казалось бы, Глебка должен был хорошо помнить мать, её живые черты, её голос, движения, привычки, речь. Но он не помнил её, верней не помнил её памятью подростка, а помнил памятью более раннего, совсем ребячьего возраста. Воспоминания о матери были прочней всего связаны с памятью о самом раннем детстве.

Может быть, именно поэтому на память чаще всего приходили не слова матери, а интонации, не движения всей её фигуры, а руки, постоянно делавшие с маленьким Глебкой что-то хорошее и ласковое. Поэтому сейчас, когда руки Марьи Игнатьевны, устраивавшие Глебку на сенничке, коснулись его лица и волос, и возник образ матери. Потом память словно затуманилась, и Глебка уже ничего не видел, кроме склонённого над ним лица со строгими чертами, задумчивыми, печальными глазами и мягкими складочками вокруг рта. Он глядел в это лицо, и ему хотелось, чтобы Марья Игнатьевна ещё что-нибудь говорила и чтобы это длилось долго-долго. Потом ему захотелось, чтобы она сейчас же велела ему что-нибудь сделать. Желание это было, казалось, вовсе не в характере озорного и непокорного Глебки, но, родившись этим утром, оно не покидало Глебку в течение всего последующего дня.

Это был длинный и очень странный день. Он казался необычным, хотя как будто ничего необычного не произошло. Не было ничего необычного и в окружающей Глебку обстановке. Напротив, всё было очень буднично и обыденно. Большая русская печь, две табуретки и два гнутых венских стула, рукомойник в углу, под ним деревянная бадейка с двумя ушками — все вещи в этом доме были самые простые и притом старые, держаные, линялые. Обыденны были и хозяйственные хлопоты Марьи Игнатьевны, как и сама она в своём тёмном ситцевом платье, с передником поверх него. Разговаривала она о самых простых вещах и разговаривать с ней Глебке было легко и нестеснительно. Потом, так же просто и ничего не скрывая, отвечал он на её вопросы об умершей матери, о деде Назаре, наконец, об отце. Об отце, после его смерти, Глебка говорил впервые. Обычно неловкий и скупой на слово, он на этот раз не затруднялся рассказом. Он мог рассказать всё и действительно рассказал всё этой женщине, так неожиданно приласкавшей его.

Марья Игнатьевна уже давно поставила в печь два огромных чёрных чугуна с водой. Теперь вода била в них ключом, и Марья Игнатьевна отодвинула их ухватом подальше от огня. Потом она принесла из сеней большую деревянную бадью-корыто. Вымыв и чуть распарив корыто кипятком, Марья Игнатьевна поставила его посредине кухни. Налив его горячей водой и разведя её холодной, она таким же образом развела воду в ведре и поставила рядом с корытом. Потом придвинула к корыту табуретку и положила на него кусочек серого мыла и сделанную из рогожки жёсткую мочалку. Проделав всё это, она сказала решительно:

— Раздевайся и полезай в воду.

Глебка стоял около корыта в смущении и не решаясь выполнить команду. Марья Игнатьевна, сделав вид, что ей что-то нужно в соседней горнице, вышла из кухни. Глебка постоял ещё с минуту над корытом. Подошёл Буян и, понюхав воду, громко и презрительно фыркнул.

— Ну-ну, как раз для тебя тут приготовили, — проворчал Глебка и, отодвинув Буяна ногой, принялся раздеваться.

Потом Глебка сидел у окна чистый, причёсанный, одетый в свежую рубаху Шилкова. Он не помнил, чтобы когда-нибудь ему было так хорошо, чтобы чувствовал он себя таким же свежим и лёгким.

Марья Игнатьевна ещё шлёпала в корыте только что выстиранным Глебкиным бельём, потом развешивала его в сенцах, прибиралась в кухне. Глебка слышал, как она двигалась по дому и, сидя спиной к ней, ощущал каждое её движение.

Долго сидел Глебка у окна, выходящего на заснежённую пустынную улицу. Стёкла покрыты были внизу ветвистым узором. Сквозь верхние половинки стёкол виднелась старая берёза с заиндевевшими голыми ветвями. На этих искривлённых голых ветвях лежал оживляющий их розоватый отсвет невидимой вечерней зари. День угасал. День уходил — бездумный, блаженный, удивительный день, так неожиданно ворвавшийся в суровую череду трудных, горьких дней.

И, как бы подводя под этим днём итоговую черту, как бы возвещая о конце его, за окном раздался громкий скрип снега. Мимо окна прошёл торопливо шагавший человек. Это был возвращающийся домой Шилков. Блаженный день кончился.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. ТРУДНЫЙ ВЕЧЕР

Едва Шилков переступил порог, Глебка спросил:

— Как с поездом-то будет?

Он уже сидел спиной к окну и глядел прямо на входящего Шилкова. День, догоравший за Глебкиной спиной, словно бы и не бывал никогда. Это был сон — краткий и сладостный сон, от которого Глебка внезапно пробудился. Постепенных переходов от смутного сна к беспощадной яви не было; переход был резок, как всё в характере Глебки. Он требовательно смотрел на Шилкова и требовательно спрашивал о поезде, как будто этот поезд должен был сию же минуту явиться возле дверей дома и, подхватив Глебку, тотчас мчать его к фронту.

Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чём-то своём и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил:

— Это ты про какой такой поезд?

Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала:

— Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занёс, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черёд дойдёт. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице.

Глебка взял веник и, насупясь, поплёлся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо её тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос:

— Ну как там?

— Плохо, — отозвался Шилков отрывисто. — Взяли Фёдора в среду.

— В тюрьму?

— Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придётся тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят.

Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив её, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей всё, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно:

— На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле «Чесма». Ко всему тому ещё каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают…

Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал:

— Да. Вот, брат, какие у нас тут дела.

Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо:

— Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали.

— Потом, — сказал Шилков и прошёл мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав:

— Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас.

Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую берёзу. Она кивала на ветру голыми чёрными ветвями, точно протягивая к Глебке искривлённые многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метёлочки снежной пыли, и глаза упёрлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи… Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: «На Мхах каждую ночь расстреливают…»

Глебка передёрнул плечами и опустил руки на колени.

Подошёл Буян и ткнулся в руки мягкой тёплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки.

— Идти надо, а? — спросил он, поворачивая к себе собачью морду.

Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился её сдержанный приглушённый голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел всё на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стёклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь.

Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему:

— Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем.

Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошёл к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Очи будили в нём чувство насторожённости, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом.

Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испечённых утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлёбка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлёбки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром.

Самовар, утвердившись на чёрном железном подносе с нарисованными на нём красными цветами, завёл тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде — несколько сочней.

Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы её слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлёбывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке.

— Да, — сказал он, повторяя давешние слова. — Вот, брат, какие у нас тут дела.

Глебка поглядел на Шилкова, точно спрашивая, что же дальше будет. Шилков посмотрел на жену и сказал негромко:

— Мы с Марьей Игнатьевной говорили только что о тебе, прикидывали и так и сяк. Она мне всё рассказала и про отца твоего и про другое…

Марья Игнатьевна, не отрываясь от работы, согласно кивнула головой на слова мужа. Глебка отвернулся и нахмурил светлые брови. Ему неприятно было, что их разговор с Марьей Игнатьевной стал известен Шилкову. То, что говорил Глебка этой женщине, он никому никогда не сказал бы.

Словно догадываясь о том, что происходит в Глебкиной душе, Марья Игнатьевна подняла на Глебку полные заботы глаза, и он тотчас отвёл свои. Шилков снова заговорил.

— Дело, видишь, такое, что ты уже на выросте и пора тебе кой-что понимать в жизни. Судьба тебя не баловала и мало хорошего дала, это по всему видно, но мы с Марьей Игнатьевной считаем, что с сегодняшнего дня она должна перемениться. Вот ты идёшь сейчас будто бы к перемене своей судьбы, хочешь пробиться к красным, к своим. Это правильное направление, нечего говорить, но при этом надо ещё о многом подумать, чего ты, парень, не учёл. Во-первых, дорога опасная и неизвестно, пробьёшься ли ты на Советскую сторону. Во-вторых, если и придёшь туда, то что же дальше? Какую большую пользу ты в деле оказать можешь? Ровным счётом никакой. Для того, чтобы польза людям от тебя была, надо самому кой-что уметь да знать. А ты ещё покуда ничего не умеешь и ничего не знаешь. И выходит так, что сейчас главная твоя задача — уменья и знанья набираться, значит, учиться. Как раз у тебя такой и возраст. А уж коли учиться, то за этим не в глухие леса идти. Сейчас случай сам указывает тебе верный путь. Архангельск — город немалый. Здесь и заводы, и школы, и люди знающие, есть где и есть чему поучиться. Эти камманы заморские и белогады — дело скоротечное. Долго они не протянут на нашей земле. Уже слышно, Шестая армия сильное наступление вела и вести будет в ближайшем времени. Архангельские рабочие ей тоже помогут колыхнуть поганую власть. Одним словом, есть уверенность, что скоро мы опять будем у себя хозяевами. А тогда — все пути тебе открываются. Жить будешь у нас — места хватит и с хлебом как-никак перебьёмся. Станет снова Советская власть — в школу пойдёшь и так далее. Здесь тебе будет шире путь, чем в сторожке твоей, это уж поверь и голову будет куда приклонить, будешь у нас, как свой. Вот мы какое решение тебе предлагаем, и это решение самое правильное. Ты как на это смотришь? А?

Шилков выпустил густой клуб сизого дыма и вопросительно поглядел на Глебку. Глебка молчал, потупясь и кося глазом в сторону Марьи Игнатьевны, словно справляясь о её мнении. Это мнение, видимо, совпадало с мнением Шилкова. Продолжая перебирать спицами и беззвучно шевелить губами, она изредка сопровождала слова мужа согласным кивком головы. Жёлтый, неяркий свет лампы мягко скользил по её лицу. Она сидела с краю стола, но была центром мирной домашней картины этого вечернего застолья.

В эту мирную домашнюю картину входил и Глебка. Он чувствовал это, и ему было приятно быть частью домашнего мира Марьи Игнатьевны. Ему приятно было всё, что его окружало: и писклявый меднощёкий самовар, и синяя стеклянная сахарница, и выщербленные блюдечки, и протёртая клеёнка, и самый воздух комнаты — тёплый, ровный, с сизыми разводами дыма. Всё это казалось надёжным, прочным и приманчивым. Всё это отгораживало от стоявшей за стенами стужи, от глухой ночной тьмы, от неизвестности, от злых жизненных случайностей, от одиночества. Входя в этот мир, Глебка разом приобретал семью, дом, ласку. И всё это предлагалось не на час, не на день, а навсегда.

Навсегда… Глебка поднял голову, медленно огляделся, будто проверяя, что он приобретает, принимая в дар этот обжитой тёплый мир, и встретился глазами с Шилковым. Тот ободряюще улыбнулся ему и спросил:

— Ну, идёт Марфа за Якова?

Глебка тяжело задышал и потупился. Краем глаза он уловил, что Марья Игнатьевна, подняв голову от вязанья, тоже улыбается ему.

— Идёт? — повторил Шилков.

И тогда Глебка, не поднимая глаз, сказал сиплым от волнения голосом:

— Нет.

Он шумно передохнул, словно через силу вырвал из себя это резкое «нет»; потом прибавил тише и глуше:

— Идти я должен. На Шелексу.

В комнате наступила тишина. Всё в ней застыло. Неподвижно и насупясь, сидел за столом Глебка. Застыл напряжённо глядящий на него Шилков. Остановились пальцы Марьи Игнатьевны. Только синяя струйка дыма медленно плыла над столом, да в кухне чётко постукивали ходики.

— Так, — выговорил после долгого молчания Шилков, стараясь, видимо, собраться с мыслями. — Так, значит…

Ни он, ни, Марья Игнатьевна не ждали такого ответа от Глебки. Давеча, уйдя в горницу и шепчась целых полтора часа, они, казалось, всё обговорили и всё решили в Глебкиной судьбе. Нельзя было оставить скитаться в одиночестве по свету обездоленного сироту. Нельзя было поступить иначе! Нельзя было не раскрыть перед ним двери дома и вместе с ними и души свои! И вот они так и сделали. Отказ Глебки войти в раскрытые перед ним двери был непонятен им. Они ещё не верили в окончательность Глебкиного решения. Они полагали, что нет таких причин, которые могли бы помешать Глебке принять новую жизнь.

Глебка полагал, что такие причины есть. Разве мог он, имея на руках важное письмо к комиссару, сидеть в этом доме. Он не рассказал об этом письме даже Марье Игнатьевне. Ни она, ни Шилков ничего не знали об этом письме. Глебка же получил это письмо из дрожащих, восковеющих рук отца. Они не видели, каким при этом было лицо бати. Глебка видел. Они не видели багрового пятна на снегу у крыльца и холодной зари, встававшей из-за леса, когда он вышел утром на крыльцо сторожки и, стоя на его ступенях, поклялся идти отцовской дорогой…

Глядя в лицо Глебки, Шилков вдруг потерял охоту уговаривать его остаться. Молчала и Марья Игнатьевна. Руки её, державшие Глебкину рукавицу, дрогнули, спицы тихо звякнули одна о другую, и из глаз её выкатились две крупные слезы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА

На другой день рано утром Глебка вместе с Шилковым отправился на вокзал. Марья Игнатьевна, накинув на плечи шерстяной полушалок, вышла проводить их за ворота. Отойдя шагов пятьдесят, Глебка оглянулся. Ещё не развиднелось, но при свете звёзд Глебка ясно различил стоящую у ворот высокую фигуру и вьющиеся вкруг её плеч на ветру концы полушалка.

Полчаса тому назад, собирая Глебку в дорогу, Марья Игнатьевна подала ему нагретые на тёплой печи валенки. Глебка сел на стоявшую возле печи скамью, чтобы надеть валенки. Марья Игнатьевна вздохнула и присела рядом с ним на краешек скамьи.

— Смотри ж, Глебушка, коли худо будет, стукнись к нам. Для тебя двери наши открытые.

Марья Игнатьевна близко наклонилась к Глебке, и он почувствовал на своём лице её тёплое дыхание.

— Обещаешь? — спросила она совсем тихо.

— Обещаю, — так же тихо откликнулся Глебка.

Он надел валенки, ватник, перекинул через плечо лямку холстинной торбы, свистнул Буяна и вышел на заснежённую предутреннюю улицу. Было ещё совсем темно. Над головой стояло усыпанное крупными звёздами небо. От реки тянуло влажноватым ветром. Шилков поднял лицо кверху и подставил его ветру.

— К теплу, пожалуй, — сказал он негромко.

Они направились к центру города, там спустились на реку и пошли к другому берегу в сторону вокзала. К тому времени, когда они пришли на вокзал, звёзды начали едва приметно бледнеть. К городу пробивался бледный серый рассвет. Шилков привёл Глебку прямо в паровозное депо. Огромные двери-ворота были уже раскрыты настежь. В глубине депо стояло три замасленных, чумазых паровоза.

Глебка с любопытством оглядывал эти высокие стены, лежащий среди них огромный пятачок поворотного круга, расходящиеся от него веером к паровозным стойлам рельсы, каменные рвы с кучками золы и шлака. Всё это было так занятно, что в первые минуты Глебка забыл, зачем сюда пришёл.

Шилков прямо от дверей направился к стоящим возле верстака двум рабочим. Один из них был белобрысый парень лет двадцати, другой — старик. Пошептался Шилков с ними о чём-то, потом подошёл вместе со стариком к Глебке:

— Вот, Лепихин, племяш мой. Приветь пока.

Вслед затем он направился к двери, бросив на ходу, что скоро вернётся. Старик Лепихин остался возле Глебки. Он был невысок ростом, но жилист и двигался сноровисто и быстро. Глаза его смотрели живо, правая рука частенько трогала заросшие густым седым волосом щёки.

— Давай-ко сядем, — сказал Лепихин, как только Шилков скрылся за дверьми. — В ногах, брат, правды нет.

Он подвинул скамейку к стоявшей возле дверей жаровне и сам первый сел. Глебка осторожно присел рядом.

— Грейся, — кивнул Лепихин на жаровню и, помедлив минуту, спросил:

— Племяш, значит, шилковский?

Глебка, несколько озадаченный тем, что Шилков объявил его своим племянником, тем не менее понял, что возражать против этого он не должен, и молча кивнул головой.

— Как звать-то?

— Глебкой.

— А годков сколько?

— Четырнадцать, пятнадцатый.

— Хорошие года.

Лепихин помолчал, потом повторил неторопливо и раздумчиво:

— Хорошие года.

Глебка посмотрел на него с недоумением. Ему никогда не приходило в голову, что годы его — хорошие годы, да и сейчас он этого не понял и только пожал плечами в ответ на замечание старика. Лепихин вздохнул и, повернув голову к двери, задумчиво покачал головой. Он хотел ещё что-то сказать, но в это время проходивший мимо солдат в рыжей шубе увидел сквозь раскрытые двери депо жаровню с золотой россыпью раскалённого угля и сказал, ступив на порог:

— Эй, хозяин, пусти погреться.

Не дожидаясь ответа, он вошёл в депо и, остановившись против жаровни, протянул над ней руки.

— Шуба-то на баране, а ты вдруг зазяб, — проворчал Лепихин, насмешливо и неприязненно глядя на солдата.

— Меня та шуба не греет, — сказал солдат с усмешкой.

Лепихин глянул на солдата своими живыми приглядистыми глазами. Солдат заметил, что его испытующе разглядывают, но, казалось, ничуть этим не смутился. Только скулы резче выступили на его смуглом, сумрачном лице. Лепихин обежал быстрым взглядом и это лицо и всю коренастую фигуру солдата и сказал:

— В старом-то уставе было записано, что солдат должон иметь бравый и молодцеватый вид, а у тебя что-то не по уставу получается. Квёлый ты какой-то.

— Будешь квёлый, — сердито буркнул солдат.

Лепихин поскрёб щетинистые щёки и насмешливо спросил:

— Что, солдат, аль невесело на белом свете жить?

Он сделал ударение на слове «белом». Солдат, смотревший на свои протянутые над жаровней руки, медленно поднял на старика сумрачные глаза.

— Думаешь на красном веселее?

Старик не мигая встретил его тяжёлый взгляд.

— А ты-то сам как думаешь?

— Солдату думать не приказано.

Лепихин усмехнулся и показал на отвёрнутую полу рыжей шубы.

— Баран твой тоже, видно, не думал, так вот зато из него шубу и сделали.

— Неизвестно ещё, что из нас сделают, — буркнул солдат.

— Известно. Уже сделали, — резко сказал молодой белобрысый рабочий, подходя вплотную к солдату и глядя на него с нескрываемой злобой. — Бандитов сделали. Каждый день людей расстреливать на Мхи водите.

— Я не вожу, — сказал солдат, сердито сопя и снова опуская глаза на свои руки, протянутые над жаровней.

— Не ты, так другой, какая разница? Одна шайка.

— Постой, Городцов, — вмешался Лепихин. — Ты не горячись.

Он оттеснил Городцова и подмигнул ему, давая понять, что он повёл разговор очень уж круто и опасно. Потом повернулся к солдату и уже без насмешки спросил:

— Ты, видать, не так давно в солдатах?

— Месяца два всего.

— По мобилизации?

— По мобилизации.

— А прежде чего делал?

— Прежде лесорубом был и по сплаву, то же самое ходил.

— А сам откуда родом?

— Шенкурской.

— А-а, шенкурята — крепкие ребята. Как боровички. И скуласты. Случаем, не Зуев твоя фамилия?

— Зуев, — солдат удивлённо поднял брови. — Откуда ты дознался?

— Дознаться нетрудно, — снисходительно усмехнулся Лепихин. — Половина шенкурят — Зуевы.

— Верно, — сумрачное лицо солдата впервые за всё время посветлело и на нём мелькнула улыбка. — Зуевых у нас, верно, много. И ребята шенкурские крепкие.

— Как же, слыхали о вашей крепости, — снова вмешался белобрысый Городцов. — В январе, сказывают, красные вам как раз под Шенкурском всыпали, так что вы и город кинули, да семьдесят вёрст аж за Шеговары драпали.

Лицо солдата снова стало сумрачным и замкнутым.

— То не нам всыпали, — сказал он обиженно. — То американцам да канадцам. Они там фронт держали.

— Держали, да не удержали, — сказал злорадно Городцов.

Лепихин взял его слегка за локоть и оттянул в сторону. Солдат молчал. Лепихин сказал, прищурясь:

— Выходит, значит, всё по справедливости, что назад к Москве отошёл город. Старое такое присловье есть: Шенкурск городок — Москвы уголок. Может слыхал, лесоруб?

Лепихин повернулся к солдату и говорил с ним теперь без насмешки. Солдат, помолчав, сказал:

— Слыхал. Верно. Есть такая поговорка. Дед сказывал.

Он вытащил из кармана шубы тёплые рукавицы, обшитые защитного цвета сукном, и стал натягивать их на руки. Лепихин поглядел на рукавицы и спросил:

— Тут на вокзале солдаты третий день по выгрузке дров работают. Ты случаем не из той партии?

— Из той.

— Ну-ну, — кивнул Лепихин, глядя с усмешкой на то, как натягивал солдат рукавицы и как пошёл прочь от жаровни. Выходило, что солдат вовсе не греться заходил. Эти рукавицы, эта рыжая баранья шуба и волчья ушанка давали достаточно тепла и не хватало солдату, видимо, совсем другого. За этим-то другим и завернул он к рабочим депо, увидев открытые двери. Думая об этом, Лепихин проводил солдата взглядом до дверей. Тот уходил, словно нехотя или в глубокой задумчивости. На пороге он остановился и обернулся, словно желая что-то сказать и колеблясь, говорить ли. Потом, видимо, решившись и указывая на Городцова, сказал негромко:

— Ты, папаша, этого белобрысого попридержи всё ж таки. Больно рисково разговаривает с незнакомыми. На другого налетит этак и прямо в контрразведку угораздит, а там и на Мхи очень просто.

— На другого он этак не налетит, — усмехнулся Лепихин. — У нас тоже глаза на месте. Прикидываем, с кем чего можно, с кем чего нельзя. А в общем, ты правильно это, конечно. Остерегаться надо, — Лепихин лукаво прищурился и добавил: — Особенно белому солдату.

Солдат буркнул с такой же, как у старика прищуркой:

— У нас то же самое глаза на месте. Прикидываем, что с кем можно.

Лепихин тихонько засмеялся.

— Ну, оно и ладно, коли так. Заходи, лесоруб, не прогадаешь. Я ведь, к слову сказать, тоже шенкурский.

— Ну? — удивился и обрадовался солдат. — Ужо, теперь зайду беспременно.

Он вышел. Лепихин постоял на месте, глядя ему вслед и сказал вздохнув:

— Мужик-то, видать, не столько воюет, сколько горюет.

— Не он один, — откликнулся Городцов, снова отошедший к своему верстаку.

— В том и сила, что не он один, а много таких, — подхватил Лепихин с живостью.

— В том и сила, — согласился Городцов. — А между прочим, я что-то от тебя не слыхал прежде ничего про Шенкурск. Ты что же в самом деле тамошний уроженец?

— Я-то? — улыбнулся Лепихин. — Нет, я дальний. С Печоры, а в Шенкурске только один раз случаем бывал. Но это значенья не имеет. Раз белая власть и камманы заморские нам обоим не по носу, значит мы с ним земляки. Я так считаю, а ты как, парень?

Лепихин снова подсел к Глебке и вопросительно поглядел на него. Глебка ничего не ответил, во-первых, потому, что не мог понять, как это можно навязываться в земляки белогвардейскому солдату, во-вторых, потому, что как раз в эту минуту в дверях депо появился Шилков.

— Пошли, — сказал он коротко Глебке, не входя в депо и, видимо, торопясь. — Сейчас поезд.

Глебка вскочил со скамейки и кинулся к дверям. Лепихин проворчал вслед:

— Ишь, как взвился, и попрощаться с добрыми людьми времени нет.

Глебка остановился на полдороги к дверям и обернулся. Лепихин махнул рукой.

— Ладно уж, не ворочайся, а то пути не будет.

Он встал со скамьи и подошёл к Глебке.

— Ну ни пуху тебе, ни пера, сынок.

Лепихин нагнулся к Глебке и, заглядывая ему в глаза, сказал тихо:

— Передавай там привет.

— Кому? — спросил Глебка быстро и деловито, словно рассчитывая уже через полчаса быть на той стороне и передать поклон.

— Кому? — переспросил Лепихин. — Друзьям-товарищам. А как всякий встречный на той стороне будет твоим другом и товарищем, то выходит неси поклон всем, кто на той Советской земле ходит.

Последние слова Лепихин произнёс совсем тихо у самого Глебкиного уха и, произнося их, невольно кинул опасливый взгляд на раскрытые двери — не прошёл бы кто мимо, не услышал бы. Глебка молча кивнул головой и тоже покосился на двери.

Старик вздохнул и задумался на мгновенье. Потом, точно спохватившись, суетливо полез в карман, вытащил две галеты и сунул их в Глебкину торбу.

— На-ко, в дороге изгодится. Ну, бывай здоров. Не хворай, как говорится, а того главней, не теряйся.

Лепихин повернулся и медленно побрёл к верстаку. Глебка подбежал к Шилкову и вместе с ним вышел из депо. Они зашагали к стоявшему на путях поезду, составленному по преимуществу из теплушек. Когда они приблизились к зданию вокзала, дверь широко распахнулась, и на платформу вышло три иностранных офицера. Глебка мельком глянул на офицеров, и ему показалось, будто он их уже раньше видел. Офицеры постояли с минуту на платформе, потом подошли к классному вагону, находившемуся в середине состава. Отвернувшись от офицеров, Глебка тотчас забыл о них. Сейчас он мог думать только об одном — о предстоящем отъезде. И хотелось ему тоже только одного, чтобы Шилков поскорей посадил его в поезд и чтобы поезд поскорей отошёл от архангельского вокзала.

Они быстро шли мимо вагонов, и Глебка всё гадал, в который из них Шилков посадит его. Но вагоны один за другим оставались позади, а Шилков всё не сажал Глебку. Наконец, они миновали весь состав и подошли к паровозу. Стоявший возле колёс паровоза человек с длинноносой маслёнкой в руках сказал торопливо:

— А ну, давай скорей, пока не развиднелось.

Тут Глебка понял, наконец, что он поедет на паровозе. Шилков подтвердил его догадку. Да. В вагонах проверяют документы, требуют пропуска. Здесь на паровозе безопасно. Когда понадобится, Глебка будет прятаться на тендере, одним словом, пусть он беспрекословно повинуется вот этому кочегару и ещё машинисту. С ними всё сговорено. Они всё знают. Свои торопливые объяснения Шилков закончил приказанием:

— А теперь полезай на паровоз. Да поторапливайся.

Потом неожиданно тихо добавил:

— В случае чего, адрес знаешь…

Он не договорил. Глебка быстро полез на паровоз, таща за собой Буяна. В ту же минуту заверещал свисток главного кондуктора. Загудел паровоз. Глебка в последний раз глянул вниз. Шилков всё ещё стоял возле паровоза, держась за поручни вертикальной лесенки, на которую помогал взобраться Глебке. Когда паровоз дал свисток, Шилков со вздохом опустил руку и сказал дрогнувшим голосом:

— Эх, счастливец ты. Мне бы туда…

Он тоскливо поглядел на рельсы, бегущие туда, на юг, к фронту и дальше — к Вологде, к красной Москве…

Паровоз запыхтел и тронулся с места. Мимо поплыли вокзальные строения. Потянулся бесконечный забор, огораживающий военные склады пригородной Бакарицы.

На станции Исакогорка поезд ненадолго остановился. Как раз в ту минуту, когда подошёл поезд, из белого здания станции вышел какой-то иностранный офицер в шинели с выдровым воротником. Глянув на него, Глебка вдруг вспомнил, что на офицерах, которых он недавно заметил на архангельском вокзале, надеты шинели с такими же вот воротниками…

И едва Глебка подумал об этом, как его словно осенило. Он вспомнил двух офицеров, одетых точно так же. Это было там, возле горы. Ну да, именно их он и видел в Архангельске. Один — розоволицый с трубкой в зубах и другой — долговязый, который осенью приходил в Ворониху… Значит они тоже в этом поезде едут…

При мысли о неприятных попутчиках Глебка озабоченно нахмурился. Озабоченность эта, впрочем, скоро прошла. Уж очень ясным и свежим было зарождающееся утро, и душа Глебкина светлела вместе со светлеющим небом. Паровоз быстрей побежал вперёд. И вот он уже мчится среди полей и лесов. Уже далеко-далеко позади Архангельск, и с каждой минутой всё ближе фронт, всё ближе рубеж, за которым лежит земля, завещанная его батей… Уже давно рассвело. На полях, на деревьях, на телеграфных столбах, на плывущих обок проводах висит мохнатый морозный иней. Небо стоит высокое, бледно-голубое, выцветшее от морозца. С одного края оно обведено понизу нежной розоватой каймой. И под этим розовеющим небесным поясом, над синими зубцами леса мерцает яркая утренняя звезда. Поезд, громыхнув на стрелке, делает некрутой поворот и идёт прямо ей навстречу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ОПАСНЫЕ ПОПУТЧИКИ

Глебка не ошибался, окончательно решив, что из трёх встреченных им на архангельском вокзале офицеров двое ему хорошо известны. Лейтенант Скваб и майор Иган действительно ехали в том же поезде, что и Глебка. Лейтенант Скваб возвращался из краткосрочного отпуска, который он провёл в Архангельске, занимаясь своими коммерческими делами. Теперь, покончив с коммерцией, он ехал назад в свой полк, стоявший на железнодорожном участке фронта.

Что касается майора Игана, то у него были свои основания для поездки на фронт. Вчера его вызвал к себе начальник контрразведки полковник Торнхилл, чтобы дать важное и срочное поручение. Когда майор явился к Торнхиллу, он застал в его кабинете ещё одного офицера. Это был американский капитан по фамилии Митчел. Иган видел его мельком несколько раз и раньше.

Стараясь не показывать своего интереса к капитану Митчелу, майор Иган принялся исподтишка разглядывать его. Капитан был сухопарым, неопределённого возраста человеком, с узким птичьим лицом и желтоватыми недобрыми глазами. Нижняя его челюсть была словно подобрана и смята к острому кадыку, зато крупный нос выпирал вперёд. На самой переносице носовой хрящ был раздут и утолщён.

«Боксёром он что ли был?» — подумал майор Иган и тут же окрестил про себя американского капитана «Сломанным носом».

На дальнейшие размышления по поводу наружности «Сломанного носа» майор Иган не имел времени. Полковник Торнхилл представил офицеров друг другу и тотчас начал отрывисто и сердито говорить о положении на фронте и состоянии американских и английских частей. И то и другое внушало опасения. Откуда появились эти опасения и в чём тут было дело?

Дело было в том, что последние месяцы Красная Армия вела активные наступательные действия. Началось с потери интервентами Шенкурска, откуда в январе красные выбили части триста тридцать девятого и триста десятого американских полков. Позже красные атаковали американцев и канадцев под селением Кодыш. Долго создаваемые американскими инженерами укрепления не помогли делу: Кодыш пал, и американцы были вытеснены за реку Емцу. Не лучше было положение и на реке Мезени и Пинеге.

Кроме ударов Красной Армии, серьёзной угрозой становилось состояние войск интервентов. Революционные громы Октября пронеслись над всем миром. Над германскими и венгерскими, болгарскими и сербскими, румынскими и австрийскими городами реяло знамя Советов. Американские металлисты, уэльские горняки, лондонские докеры, французские ткачи требовали от правительств своих стран объяснений — зачем и с какими целями посылают они свои войска в Россию, требовали прекращения интервенции в России. Голоса протеста становились всё громче и громче. Наконец, они докатились и до Архангельска, проникли и в заваленные снегами фронтовые землянки. Настроения эти укреплялись и усиливались под влиянием агитации, которую вели большевики, распространяя среди иностранных солдат листовки, рассказывая им правду о целях интервенции, организованной империалистами против молодой Советской республики.

Таковы были причины, приводившие к тому, что американские, английские и французские войска на Северном фронте становились всё менее стойкими и надёжными, воевали всё хуже и хуже. Среди солдат росло недовольство. В связи с поражениями на фронте волнения усилились.

Всё это серьёзно беспокоило командование интервентов, а полковника Торнхилла приводило в неистовую ярость. С каждым днём усиливая террор, он, где только мог, уничтожал большевиков, сочувствующих им, подозреваемых в сочувствии, уничтожал всякого русского человека, которого мог заподозрить в верности Родине. Он расстреливал и закапывал живьём в землю, он терзал и пытал в подвалах контрразведки, он тысячами бросал ни в чём не повинных людей в зловонные, битком набитые тюремные камеры, он убивал пулей, тифом, голодом — ничто не улучшало положения интервентов. Люди умирали, а революция жила. Революция была бессмертна. Её нельзя было убить.

Но полковник Торнхилл не понимал этого. Он был создан не для того, чтобы понимать, а для того, чтобы убивать. Ярость его была слепой. Она возрастала по мере того, как возрастали затруднения интервентов и учащались их военные и политические провалы. Особенно выводили полковника из себя сведения о революционных настроениях в войсках. Между тем сообщения подобного рода поступали нередко. Вот только что всего несколько часов тому назад Торнхилл получил сведения о том, что в роте тридцать девятого американского полка, которая выдвигалась из резерва на железнодорожный участок фронта, идёт сильное брожение, даже как будто подготовляется восстание.

— Вы понимаете, что это значит, когда часть выдвигается на фронт с такими настроениями? — сердито спрашивал Торнхилл, расхаживая по кабинету из угла в угол, и, не дожидаясь ответа, резко продолжал: — Надо поехать и на месте разобраться, в чём там дело.

Он перестал шагать и остановился возле своего письменного стола. Его обрюзгшее лицо с сероватыми отвислыми щеками было зло и озабочено.

— Заодно надо посмотреть, что делается в наших частях, стоящих по соседству с заражённой ротой. В том же районе оперирует Дургамский полк, одна из рот которого размещена совсем рядом с триста тридцать девятым, о котором шла речь. Загляните к ним и, если это требуется, займитесь ими, майор.

Торнхилл чуть повернулся в сторону майора Игана. Майор молча кивнул головой и тут же про себя расчёл: «Дургамцы. Ну да. Скваб же служит в Дургамском полку и его рота как раз там стоит. Очень хорошо. Надо забрать Скваба с собой. Кстати и отпуск его кончился».

Капитан Митчел вытянул тонкую шею и, клюнув воздух своим длинным носом, сказал вкрадчиво:

— Раз уж мы едем, вы могли бы, полковник, поручить нам кой-что сделать и в пути. Подозреваю, что многие фронтовые дела и настроения имеют своё начало в Архангельске, где ещё, несомненно, продолжает существовать и работать большевистское подполье. Видимо, имеются его ответвления и на дороге, связывающей город с фронтом. Я мог бы взять с собой небольшую команду и кое-что сделать в смысле внезапной, короткой проверки дороги.

Капитан Митчел уставился своими жёлтыми глазами на полковника, а майор Иган недружелюбно и с ревнивым любопытством следил за капитаном… Однако этот молодчик, очевидно, имеет привычку основательно совать свой сломанный нос в чужие дела. К тому же похоже, что ему кем-то дано это право, иначе он не посмел бы так нагло наступить старику на мозоль. Ведь известно, что Торнхилл всюду хвастает, что уничтожил большевистское подполье. Интересно, как станет начальник чихать от такой понюшки.

Полковник, стоя возле письменного стола, перебирал какие-то бумаги и фотографии. Он сделал вид, что за этим отвлёкшим его внимание занятием плохо слушал то, что говорил капитан Митчел, и ответил только на последние его слова.

— А, да, хорошо, возьмите команду.

После этого полковник с досадой отбросил кипу бумаг в сторону, словно так и не нашёл то, что ему нужно было, и повернулся к капитану Митчелу.

— Да-да. Это хорошая мысль. Но не забывайте, что главное — это рота вашего триста тридцать девятого.

Разговор длился ещё минут десять. На прощанье полковник сказал обоим:

— Даю вам самые широкие полномочия и неограниченную свободу действий на месте. Действуйте решительно. Надо раздавить бунт в самом зародыше, раздавить. Поняли? Раздавить.

Полковнику, должно быть, пришлось по вкусу это слово, и он ещё несколько раз повторил его. Оно понравилось и майору Игану, понравилось своей беспощадностью: он раздавит русских, он раздавит большевиков; он раздавит их влияние на своих солдат, разыщет и уничтожит их агитаторов; вырвет с корнем большевистские настроения среди солдат, малейший намёк на подобное настроение.

Весьма нравился майору Игану и наказ начальника контрразведки действовать решительно, а также данные при этом широкие полномочия. Единственно, что во всём этом не нравилось майору и стесняло свободу действий, — это присутствие американского капитана.

Между тем капитан Митчел с самого начала чувствовал себя, по всей видимости, превосходно. В день отъезда на фронт он приехал на архангельский вокзал раньше других. Поговорив с сержантом, который привёл на вокзал команду солдат, он отдал ему несколько приказаний. Потом пошёл в зал ожиданий и встретил там майора Игана. Майор представил ему лейтенанта Скваба, сказав, что он командует ротой, стоящей рядом с мятежной ротой триста тридцать девятого.

— О, вы будете нашей опорой, — любезно сказал капитан Митчел и сильно тряхнул узкую, вялую руку лейтенанта Скваба.

Потом все трое вышли из вокзального здания и направились к поезду. Едва они подошли к своему вагону, как перед ними, словно из-под земли, вырос американский сержант. Капитан Митчел отдал ему приказание сажать команду в соседний вагон и после этого вернуться к нему.

Сержант тотчас начал посадку. Глядя на солдат, майор Иган прикинул на глаз, сколько их может быть. Их было не меньше полусотни.

Капитан Митчел, издали следя за посадкой, сделал несколько замечаний по поводу погоды, потом вытащил пачку «Лаки страйк» и предложил закурить. Лейтенант Скваб сказал, что он курит только «Кепстен» и, кроме того, вообще избегает курить на морозе. Майор Иган, ничего не сказав, молча вытащил трубку и, не закуривая, сунул её в рот.

Митчел сделал вид, что не заметил демонстративного отказа обоих англичан закурить американскую сигарету. Он привык к подобного рода уколам и платил англичанам той же монетой. Вчера английский поверенный в делах Линдлей препирался с послом Соединённых Штатов Френсисом по поводу девяноста тысяч пудов русского льна, который урвал почтенный посол в Архангельске из-под носа у англичан; сегодня английский офицер отказывается закурить американскую сигарету — крупны или ничтожно мелки факты, но вызваны они лютой неприязнью конкурентов друг к другу.

Митчел хорошо знал и понимал это и потому, не обратив, особого внимания на демонстративно пыхтящего пустой трубкой майора Игана, закурил один. К нему подбежал сержант и доложил, что посадка команды закончена. Митчел кивнул головой и велел разыскать и привести к нему главного кондуктора. Сержант быстро пошёл вдоль поезда и вскоре вернулся в сопровождении главного кондуктора. Оказалось, что капитан Митчел хорошо говорит по-русски. Он спросил у кондуктора, в каком вагоне едет поездная бригада. Кондуктор указал. Капитан Митчел повернулся к сержанту и, перейдя на английский, приказал пересадить десяток солдат в вагон к бригаде. Потом он спросил о связных, и сержант ответил, что трое связных солдат находятся уже в вагоне капитана. После этого Митчел повернулся к главному кондуктору и спросил по-русски:

— У вас всё готово к отправке?

— Всё, — ответил главный кондуктор поспешно.

— Тогда отправляйте поезд.

Главный кондуктор повернулся, чтобы идти, но капитан Митчел удержал его.

— Отправляйте поезд отсюда.

Главный кондуктор с минуту молчал, словно не понимая, чего от него требуют, потом сказал мрачно:

— Хорошо.

Он отступил на шаг назад, помахал фонарём, который всё время держал в левой руке, потом вынул из-за пазухи свисток и дал длинную заливистую трель. После этого он хотел было, наконец, двинуться к своему вагону, но капитан Митчел снова задержал его, сказав:

— Вы поедете с нами.

Он указал рукой на ведущие в вагон ступеньки.

Главный кондуктор испуганно покосился на американца и стал подниматься в вагон. Следом за ним поднялись все три офицера, и поезд тронулся.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ВСТРЕЧА С ВЕСНОЙ

Комиссар бригады Самарин заночевал на передовой в землянке командира батальона Яузова. Утром позвонили из особого отдела и сообщили, что взяты в плен два американца, а переводчика нет, так как он отлучился на другой участок. Спрашивали, что делать. Самарин сказал, что через час придёт и сам допросит пленных. Ему и раньше случалось это делать, так как он хорошо знал английский язык

Ещё до первой империалистической войны, будучи моряком торгового флота, Самарин ходил в Англию и немного научился болтать по-английски. Попав на Северный фронт, он увидел, что его знания тут могут пригодиться, и решил пополнить их. Он серьёзно засел за изучение английского языка и уже через полгода свободно разговаривал по-английски и даже писал листовки для распространения среди солдат интервентов.

Услышав о взятых пленных, Самарин тотчас заторопился уходить от комбата. Он накинул поверх гимнастёрки потёртую кожаную куртку, перепоясался нешироким лоснящимся кушаком с наганом, накинул чуть набекрень старую солдатскую папаху, попрощался с комбатом и, натягивая на ходу рукавицы, вышел из землянки.

Утро было наредкость свежее и ясное. В первую минуту Самарин даже зажмурился от блеска снега, а когда раскрыл глаза, то прямо на него глядела яркая зелёная звезда.

— Здравствуй, красавица, — сказал Самарин, сразу почувствовав в это утро радостное оживление.

Он пошёл сперва тёмной и узкой натоптанной тропкой мимо двух бревенчатых пулемётных блокгаузов, потом вышел на наезженную дорогу, ведущую к деревне в районе станции Емца, где стоял штаб бригады и некоторые другие воинские учреждения, в том числе и особый отдел. До места было шесть километров, и Самарин решил идти пешком. Пока вызовешь из тылов лошадь, пока её запрягут, пройдёт верных полчаса, а за полчаса он полдороги отшагает. Кроме того, утро было так свежо и ярко, что невольно каждая жилка в теле запросила движения, и дорога словно сама побежала под ноги.

Не мешкая и не теряя времени на раздумья, Самарин быстро зашагал по дороге. Скоро она свернула в лес. Каждый кустик, каждая ветка, каждый пенёк были аккуратно одеты в пухлые снежные колпачки. Старые ели под тяжестью снега приспустили мохнатые лапы, а сосны так раскудрявились под утренним инеем и вырядились в такие тончайшие кружева, каких не выплести и самым искусным рукам устьянок, известных своей тонкой работой далеко за пределами родной Вологодской губернии.

Самарин смотрел на эти сосны, не уставая любоваться их гордой прямизной и какой-то весёлой кудрявостью. Он родился и вырос в Мариуполе, в Матросской Слободке, и на север попал впервые только в середине прошлого года. Север сразу полюбился ему своей строгой, некрикливой красотой. Особенно нравилась Самарину северная зима — сухая, морозная, снежная. Она взбадривала, побуждала к деятельности, молодила. Самарину едва перевалило за тридцать, но на вид ему можно было дать значительно больше. Самому ему казалось временами, что он прожил очень долгую и очень сложную жизнь, так бурны были последние её годы.

Впрочем, сейчас он чувствовал себя совсем юным. Весь мир вокруг него тоже помолодел и посвежел. Стоявшая в конце лесной прорубки звезда казалась только что рождённой; лес был молод и весел; само утро — свежо и улыбчиво. Даже снег под каблуками сношенных сапог так задорно поскрипывал, что скрип этот походил на посвистывание какой-то диковинной лесной пичуги.

Пройдя километра полтора, Самарин так согрелся, что решил снять рукавицы. Снимая рукавицу, он уронил её на дорогу, остановился, чтобы поднять, и застыл в неподвижности, забыв о лежащей у ног рукавице. Его вдруг поразила стоявшая вокруг тишина и поразила не потому, что была она необычной в районе, близком к передовой. К колдовской лесной тиши примешивалось ещё что-то, что Самарин не сразу мог определить и назвать. Какой-то особый запах исходил от снега, какая-то особая тяжеловатая влажность была в ветре, обвевавшем лицо. Как-то по-особому нежны и неуловимы были переходящие один в другой розоватые тона утреннего неба. Всё было особым, всё стало вдруг необыкновенным в это утро. И всему этому особому и необыкновенному отыскалось, наконец, название.

Это была весна.

Пусть горело от морозца лицо, пусть ослепительно блистал снег, пусть прохватывал холодком ветер — всё равно это была весна.

Он забыл о ней. Он забыл, что существует на свете такое удивительное время года, забыл потому, что новую, приближающуюся весну от прошлой весны восемнадцатого года отделяла целая вечность. Трудно было даже так вот вдруг охватить одним взглядом напряжённое лето восемнадцатого года, когда молодая Советская республика отбивалась от наседавших со всех сторон армий интервентов и белых генералов. За напряжённым летом последовала ещё более напряжённая осень. Для Самарина она была заполнена тяжёлыми боями на Северном фронте, куда он прибыл с первым отрядом красных. В изнурительных боях нужно было сдерживать отлично снабжённую и вооружённую, во много раз превосходящую численно армию интервентов и белогвардейцев, имея под рукой ещё разрозненные красные отряды, состоящие из людей необученных, плохо вооружённых, полуодетых и полуголодных, лишённых самого необходимого, людей, главным оружием которых была непримиримая ненависть к старому, отжившему миру. Нужно было не пропустить врага, рвущегося к Котласу и Вологде, а оттуда к Москве и Петрограду — к самому сердцу республики. Нужно было драться насмерть и одновременно с этим, в процессе упорнейших боёв, на ходу строить северную Шестую армию, такую армию, которая могла бы сдержать интервентов и белогвардейцев, дать им отпор.

Всё это нужно было делать без промедлений и колебаний с напряжением всех сил. Всё это было проделано, и вот зимой девятнадцатого года настал день и час, когда рождённая в боях Шестая армия двинулась вперёд. В её рядах шёл и комиссар Самарин. Он прошёл около двухсот вёрст безлюдными лесами, бездорожьем, в тридцатисемиградусные морозы, он участвовал во взятии Шенкурска, был ранен. Вскоре он снова вернулся на железнодорожный участок Северного фронта, побывал и на Онежском направлении. Оперативной боевой и неотложной политической работы было так много, так плотно заполняла эта работа сутки, что больше трёх-четырёх часов на сон обычно никак не выкраивалось. Немудрено поэтому, что комиссар Самарин не заметил, как подкралась к нему весна; немудрено, что так поразила его нежданная встреча с ней в глухом лесном уголке.

Долго стоял Самарин на лесной дороге, подставив лицо влажному ветру и забыв о лежащей у ног рукавице. Потом вдруг огляделся вокруг и сказал с радостной дрожью в голосе:

— Чёрт побери, до чего же хорошо на свете жить!

Он ещё раз огляделся и быстро пошёл вперёд, так и оставив на снегу рукавицу. А спустя десять минут он повстречал на перекрёстке несколько розвальней, везущих в тыл тяжело раненых. Настроение радостной приподнятости, которое охватило Самарина на лесной дороге, разом исчезло.

Когда сани проехали, Самарин быстро зашагал своей дорогой, но мысли его резко изменили направление

Через полчаса он был уже в деревне, в которой расположился штаб бригады, и направился прямо к избе, занимаемой особым отделом. Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошёл в избу, были двое пленных, сидевших на лавочке, идущей вдоль боковой стенки русской печи. Пленные сидели поодаль друг от друга, и Самарин в первую минуту не понял, почему они так сидят. Но тут же он разглядел, что один из пленных офицер, а другой солдат, и всё стало понятным.

Две шубы лежали на другой лавке, в углу. В избе было жарко натоплено, и пленным, видимо, велели раздеться. Солдат сидел в коротком жиденьком травянистого цвета френчике с парусиновым широким кушаком такого же цвета. Кушак зацеплялся за два медных крючка, нашитых сзади на френче. Нашиты они были так высоко, что кушак приходился под самую грудь.

Френч офицера, более тёмный по цвету и из хорошей плотной материи, был не в пример солдатскому долгопол. Длинные лацкана открывали шею. Под френчем надета была серая рубашка и чёрный галстук. Офицер был довольно молод, но уже начинал полнеть. Об этом свидетельствовали его тугие щёки, наплывающая ниже подбородка складка и массивный затылок.

И, глядя на этого офицера, на его плотные щёки, Самарин внезапно представил себе ввалившиеся щёки красноармейцев сто пятьдесят шестого полка, только что вышедших из жестокого боя и собравшихся на митинг, на котором постановили уделять из своего и без того тощего пайка четверть фунта хлеба в день для голодающего Петрограда.

В эту минуту дверь, ведущая из кухни на чистую половину избы, приоткрылась, и из неё выглянул начальник особого отдела бригады комиссар Полосухин.

Самарин отвернулся от пленного офицера и прошёл к Полосухину.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ОФИЦЕР И СОЛДАТ

Полосухин прикрыл за Самариным дверь и сказал:

— Вот, товарищ комиссар, наши шелексовцы опять пошарили ночью в тылах у белых и притащили двоих. Прогляди-ко отобранные у них документы. Что за типы?

Самарин взял лежащие на столе документы и заглянул в них.

— Американцы. Триста тридцать девятый полк.

— Ага, — отозвался Полосухин. — Это ладно. Этот полк очень даже нас интересует.

— Тут солдат и офицер. Как думаешь, кого прежде допрашивать лучше?

Полосухин на мгновенье задумался, потом сказал с живостью:

— Знаешь что? Давай прежде обоих вместе? Попробуем? Пусть солдат на своего офицера полюбуется, как он крутиться станет. А?

— Пожалуй, — согласился Самарин. — Вроде очной ставки.

Обоих пленных позвали в комнату. Они вошли: впереди офицер, сзади солдат. Офицер шел неуверенной, нетвёрдой поступью. Солдат шагал ссутулясь, но твёрдо. Выправки у него никакой не было, и он мало походил на солдата.

— Садитесь, — сказал Самарин обоим по-английски и указал на два табурета, стоявшие перед простым деревенским столом, за которым он успел уже усесться.

Полосухин отошёл к окну и оттуда внимательно оглядывал пленных. Пленные сели. При этом офицер довольно неловко плюхнулся на табурет, будто у него подкосились ноги. Солдат опустился осторожно на самый краешек табурета, как человек, который не привык, чтобы его приглашали присесть. Офицер, нервно подёрнув плечом, положил было руку на стол, но тотчас снял, так как было слишком заметно, что рука дрожит. Офицер положил её на колено, но она и там продолжала подрагивать.

— Что вы так волнуетесь, лейтенант? — спросил Самарин.

— Я? — переспросил офицер, с трудом обретая дар речи и облизывая языком пересохшие губы. — Я? Разве?…

Рот офицера повело вкривь. Он замолчал. Язык плохо ему повиновался. В глазах его застыл страх. И это было так очевидно, что Самарин и Полосухин переглянулись. Потом Самарин повернулся в сторону солдата и спросил:

— Наверно, ваши офицеры распространяли среди солдат всякие россказни о том, что большевики — варвары и звери, что они пытают и расстреливают пленных?

Солдат откашлялся и сказал простуженным голосом:

— Сказать по совести — было такое дело. Говорили не раз и не два и писали в газетах. Потом книжечки такие бесплатно нам давали, специально составленные про эти самые, извините, большевистские зверства.

— Что же, солдаты верили этим глупым и диким басням?

Солдат поёжился и, вздохнув, ответил:

— Сказать по совести, кое-кто и верил, но у нас в роте дураков не так, чтобы очень много.

— А как среди офицеров? — спросил Самарин, поворачиваясь к другому пленному.

Офицер молчал, как будто ещё не понимая, о чём идёт речь.

— Эх вы, — усмехнулся Самарин. — Собственных измышлений, собственной тени боитесь.

— Я ничего не боюсь, — сказал офицер с неожиданной, решительностью. — Я офицер американской армии.

С ним вдруг произошла разительная перемена. Он выпрямил корпус, рот перестал подёргиваться, руки — дрожать. Самарин усмехнулся этой перемене. Офицер понял и поверил, что ничего дурного большевики с ним делать, видимо, не собираются, и страх оставил его. Самарий сказал иронически:

— Вот и хорошо. Можно значит нормально разговаривать. — Он подвинул к себе документы пленного и спросил: — Итак, я имею дело с лейтенантом Гильбертом Мортоном, офицером роты триста тридцать девятого полка?

— Да, — кивнул офицер. — Я лейтенант Мортон.

— А чем вы занимались до того, как стали лейтенантом?

— Я? Ну, я немножко занимался биржей.

— Что вы называете «немножко заниматься биржей»? Конкретней.

— Конкретней, я следил за движением на бирже некоторых бумаг и ценностей, контролировал и направлял по возможности это движение по поручению моего банка.

— Вашего банка? Вы имеете свой банк?

— О нет ещё, что вы. Я просто связан с одним из банков определённым образом.

— Определённым образом — это очень неопределённо. Впрочем, не будем тратить время на выяснение подробностей вашей биографии. Коротко говоря, вы банковский и биржевой делец?

— Это так, — кивнул лейтенант важно. — Хотя это, как я понимаю, не одобряется вами. Вы ведь не принимаете нашей политической системы и не любите американцев.

— Вы так думаете? — иронически усмехнулся Самарин. — Должен вам сказать, что вы сильно заблуждаетесь. У нас нет никаких оснований не любить американцев, как нет оснований не любить какой-нибудь другой народ. Мы не любим американских империалистов, которые послали в нашу страну войска, чтобы грабить и убивать нас, но мы не смешиваем их с американскими трудящимися, с американским народом. Думаю, что и вам это хорошо известно. Если вам, несмотря на это, всё же охота наивничать и прикидываться незнайкой, что ж — ваше дело.

Самарин пожал плечами и принялся перелистывать лежащие перед ним бумаги. Потом он вдруг вскинул голову и глянул прямо в лицо офицеру:

— А ведь мы с вами уже встречались, наверно, лейтенант Мортон?

Лейтенант Мортон вздрогнул от неожиданности, и рот его снова повела короткая судорога.

— Но как это может быть? Это невозможно.

— Весьма возможно, — сказал Самарин, не спуская с лейтенанта глаз. — Я участвовал в январе во взятии Шенкурска, а как раз его оборонял ваш триста тридцать девятый полк.

— Но ведь оборонял не весь полк, а только часть его, — торопливо, сказал лейтенант.

— Какая часть? — быстро спросил Самарин.

— О, я не знаю. Но нашей роты там не было — это уж я могу сказать наверное.

Внимательно наблюдавший за пленным Самарин видел, что вначале, когда он сказал о том, что они с лейтенантом встречались, тот испугался, так как, повидимому, его рота творила по деревням такие дела, что лучше было не встречаться со свидетелями этих дел. Но при упоминании о Шенкурске, испуг прошёл. Из этого Самарин заключил, что рота лейтенанта Мортона действительно не была под Шенкурском.

Самарин задал ещё несколько вопросов, чтобы установить, откуда пришла рота на железную дорогу — из Архангельска или с другого участка фронта и с какими красными частями сталкивалась. Лейтенант Мортон отвечал на вопросы путано, ссылался на плохую память, на то, что названия русских деревень и станций очень трудны и их невозможно запомнить, на то, что он, в сущности говоря, не военный человек и вопросы дислокации и прочие военные премудрости ему чужды и он их плохо усваивает.

— Что-то очень уж много он говорит, — заметил Полосухин, внимательно приглядываясь к Мортону.

— Много говорят тогда, когда стараются ничего не сказать, — отозвался Самарин. — Обычная история.

Полосухин понимающе хмыкнул и кивнул головой.

— Может, пора уж солдата поспрошать или учинить им перекрёстный допрос?

Полосухин перевёл взгляд с лейтенанта на солдата и тотчас прибавил с живостью:

— Впрочем, постой. Знаешь что? Очень мне хочется столкнуть офицера с его же солдатом. Вот именно. Задай-ко ты ему — этому кровососу — вот простой вопросец. Кто его, шкоду, звал сюда в Россию и зачем он сюда пришёл? И пусть он не тебе и не мне отвечает на этот вопрос, а своему солдату, вот этому самому солдату, который сидит напротив него.

Полосухин сердито задвигал длинными чёрными усами, сопровождая свои слова энергичными и короткими жестами сперва в сторону офицера, потом солдата, потом опять офицера.

Лейтенант Мортон с опаской поглядывал на жестикулирующего начальника особого отдела. Его, видимо, беспокоило сердитое вмешательство Полосухина в допрос, и он не мог удержаться от того, чтобы не спросить, Самарина тревожно и одновременно заискивающе:

— Ваш коллега хочет что-то узнать? Не так ли?

Самарин сказал насмешливо:

— Мой коллега хотел бы задать всего один вопрос.

— О, пожалуйста, — поспешно сказал лейтенант, косясь на сердитого Полосухина. — В чём заключается этот вопрос?

— В чём?

Самарин помолчал, потом чуть подался вперёд, налегая грудью на стол и заговорил негромко и глядя прямо в лицо офицера:

— Вы вломились в наш дом, чёрт вас побери. Вы пришли в Россию и незаконно, самочинно занимаете её территорию. Вы калечите и убиваете наших людей, жжёте и разоряете наши города и селения. Вы грабите и вывозите к себе наши ценности, наши богатства, не имея на то ни малейшего права. Вы привели с собой солдат, вы привели с собой и этого солдата, которого заставляете делать то же самое, при этом всячески избегая говорить ему правду об истинных целях вашей кровавой интервенции и пичкая его огромным количеством фальшивок и заливая его помоями лживой информации. Объясните же, наконец, ему хоть однажды истинную, подлинную цель вашего набега на Россию, ваших убийств и захватов. Объясните ему, зачем, ради чего, ради каких целей вы оторвали его от родных и близких и привезли сюда, ради чего он должен здесь вести ненужную ему войну с русскими, которые никогда ничего дурного ему не делали и не собирались делать. Вот он, ваш солдат, перед вами и ждёт вашего прямого и ясного ответа.

— А. Да… — вдруг вскрикнул солдат, и все находившиеся в комнате вздрогнули от этого неожиданного и тонкого вскрика.

Маленький тщедушный солдат приподнялся на табурете и протянул вперёд руку, словно собираясь говорить. Но порывистое движение его осеклось. Он снова опустился на табурет, глядя на своего офицера так, точно впервые его увидел. Лейтенант Мортон отвернулся от него, предпочитая обращаться к Самарину.

— Ну? — сказал Самарин настойчиво. — Что же вы молчите?…

Мортон поёрзал на табурете и сказал, наливаясь кровью.

— Но… как бы вам сказать… Я весьма затруднён… Я… Это же, собственно говоря, политический вопрос, э-э, политический и сложный вопрос и притом вне моей компетенции… Я ведь, собственно говоря, военный человек… А? Вы должны понять моё затруднение…

— В общем-то понятно, конечно, — сказал Самарин и коротко рассмеялся. — Одно вот разве что не понятно. Несколько минут тому назад вы отвиливали от ответов на военные вопросы, ссылаясь на то, что вы, собственно говоря, человек не военный, а сейчас, отвиливая от другого рода вопроса, вы утверждаете как раз обратное. Как же это так, а?

Самарин с минуту ждал ответа на свой вопрос, но, не дождавшись, повернулся к солдату.

— А что думаете насчёт всего этого вы, Кид Шарки, так, кажется, вас зовут, судя по документам?

— Да, — кивнул солдат, повернувшись всей грудью к Самарину. — Так оно и есть. Кид Шарки, город Гран Рапид, штат Мичиган, столяр Кид Шарки, дурак Кид Шарки, наглотавшийся до рвоты брехни этаких вот молодчиков.

Солдат резко повернулся к офицеру, точно вспомнив, что не всё в нём рассмотрел. Потом покачал своей большой угловатой головой и снова повернулся к Самарину. Больше он уже не обращал на офицера никакого внимания, как будто того не было в комнате. Он оперся о стол, возле которого сидел, и положил на него руки. Руки были тёмные, заскорузлые, тяжёлые и казались слишком большими для худощавого малорослого солдата.

— Значит, вы спрашиваете, мистер русский комиссар, что же я думаю по этому вопросу? По совести сказать, я думаю, что мне пора домой.

Солдат в волнении поднялся с табурета, не замечая этого, не замечая и своего волнения при упоминании о доме. Было похоже, как будто он вот сейчас собирается надеть шапку, выйти из этой комнаты, из этой избы и отправиться к себе домой, в Гран Рапид, штат Мичиган. Он даже безотчётным движением оглянулся на дверь, но тотчас, впрочем, отвернулся от неё и, нахмурясь, заговорил быстро и сбивчиво:

— Слушайте, вот в самый раз, в прошлое воскресенье, в это время я узнал, что ещё месяц назад мои, значит, земляки обратились в Конгресс, понимаете, в самый Конгресс, с требованием вывести американские войска из России. Видите, какое дело получается. Я здесь, а они, понимаете, там. А ведь их там в Гран Рапиде тысчонок двадцать таких, как я. И вот, значит, собрались со всех заводов и с моей фабрики на митинг и потребовали от Конгресса, чтобы, значит, оставить в покое русских рабочих. Русские сами разберутся, что им делать. Что, неправильно? А я говорю — правильно!

Солдат с внезапной силой ударил по столу узловатым кулаком, так что чернильница подскочила вверх и едва не опрокинулась.

— Я говорю — правильно! И если говорить по совести, мистер русский комиссар, то у нас в роте многие ребята говорят точка в точку то же самое. Не скажу, что все. Нет, этого я не скажу. Но всё-таки многие как раз в этом роде думают о событиях. Честное слово, порядочно ребят так вот и думает. И сказать по совести, мы знаем много, чего нам не хотят говорить и что скрывают от нас. В Архангельск, знаете ли, приходят суда со снаряжением и так далее. Ну, мы, понятно, с матросами этих судов имеем кой-какие дела и сведения разные имеем. И газеты тоже имеем и не только обязательно те, которые читают наши офицеры. Да. Так вот в воскресенье я как раз в такой газете и прочёл про моих земляков из Гран Рапида, что они требуют, значит, чтобы я вернулся домой. Я и говорю тогда своим ребятам: «Что ж, это как раз подходяще и в самый раз то, что я думаю. Верно. Пора домой. С какой стороны ни погляди — пора домой».

Солдат умолк на минуту. Он тяжело дышал и по лицу его струился обильный пот. Он вытер его рукавом таким движением, каким, верно, привык делать это во время работы у себя на фабрике, когда обе руки заняты работой и инструментом. Самарин посмотрел на эти руки и спросил, улыбнувшись:

— Соскучились, поди, по рубанку?

Солдат осторожно прервал движение и тоже посмотрел на свои руки. Потом глубоко вздохнул и сказал тихо:

— Соскучились-таки.

Самарин кивнул и, внезапно задумавшись, посмотрел в окно. За окном было ещё солнечно и просторно. Сахаристо сверкал снег на крыше стоящей через дорогу избы. Самарин отвернулся и продолжал допрос. Вскоре он отпустил пленных и, поднявшись из-за стола, подошёл к стоявшему у окна Полосухину. Пленные шли в сопровождении конвойного красноармейца через двор к воротам. Впереди, твёрдо ступая, шагал маленький большеголовый солдат. Крупный, полнеющий офицер, ссутулясь, шёл сзади.

Самарин кивнул на солдата и сказал с оживлением:

— Послушай, что если пустить листовкой обращение этого солдата к своим товарищам по роте. Настроение в их роте, по-моему, вполне для этого подходящее.

— Вполне, — поддержал Полосухин, и глаза его загорелись боевым огоньком. — Можем своими силами на шапирографе пустить. Пошли в политотдел. Поговорим.

— Пошли, — согласился Самарин, и спустя несколько минут оба вышли на деревенскую улицу и направились в политотдел дивизии.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. ДАЛЬШЕ ПОЕЗД НЕ ИДЕТ

Паровоз весело бежал вперёд. Настал день. Поезд часто останавливался. Глебка во время остановок прятался на тендере. Иногда он не сходил с тендера и на перегонах. Если бы не морозец, усиливающийся встречным ветром, то Глебка всю дорогу так и проехал бы на тендере. Ему очень нравилось смотреть с высоты на мимо бегущий белый мир. Время от времени молодой кочегар с глазами, подведёнными угольной пылью, с блестящими, точно фарфоровыми белками и такими же блестящими белыми зубами, кричал Глебке:

— Эй, душа на колёсах, иди, давай, греться.

Глебка спускался в паровозную будку и следом за ним прыгал вниз Буян. Кочегар запускал пальцы в густую собачью шерсть.

— Эх, хороша шуба. Сколько плачено?

Он тормошил пса, хватая его то за бок, то за загривок и приговаривая:

— Сколько плачено? А?

Буян, засидевшийся на месте, с удовольствием вступал в игру, теребил кочегара за рукав рубахи и баловано урчал. Они быстро подружились, и пёс льнул к молодому белозубому кочегару. Глебка глядел на их возню и довольный усмехался. Ему кочегар нравился ещё больше, чем Буяну. Было в этом человеке что-то располагающее к себе с первого взгляда. Он был постоянно оживлён и деятелен, постоянно стремился управлять всем, что его окружало. Помимо прямой своей работы у паровозной топки, он всё свободное время что-то протирал, скоблил, что-то делал для машиниста, потом для Глебки, устраивал Буяна, нашёл даже для него кусок мешковины и подостлал на тендере, чтобы пёс не так сильно измазался углём.

Для Глебки он устроил на тендере укромный уголок и командовал, когда нужно прятаться. Глебка понимал, что передан Шилковым на время пути по железной дороге в руки этого кочегара и беспрекословно выполнял все его распоряжения.

Когда Глебке приходилось забираться на тендер, кочегар, случалось, заглядывал к нему ненадолго и говорил что-нибудь весёлое и ободряющее. Иногда, вытирая ветошкой руки, он мурлыкал себе под нос.

Товарищ, я вахту не в силах стоять, -

Сказал кочегар кочегару. -

Огни в моей топке совсем не горят,

В котлах не поднять больше пару.

Несмотря на грустные слова, песня не казалась печальной. Голос певца звучал негромко, мягко и чисто. С каждым часом, с каждой минутой пути этот человек нравился Глебке всё больше. Спустившись как-то с тендера в паровозную будку погреться, Глебка спросил кочегара, как его зовут, как его фамилия?

Кочегар отшутился:

— Зовут зовуткой, величают уткой, фамилию обронил да поднять забыл.

Он подмигнул Глебке, потом, повернувшись к нему спиной, открыл топку и принялся шуровать в ней. Ни имени, ни фамилии своей он так и не сказал. К концу дня Глебка, задремавший было в тепле возле топки, проснулся от резкого скрипа тормозов и одновременно от лёгкого толчка в бок.

— Сыпь на тендер. Стоянка, — сказал кочегар, блеснув фарфоровыми белками и ослепительной полоской зубов.

Глебка схватил в охапку Буяна и полез на тендер. На остановках ему строго приказано было не выглядывать наружу, и Глебка свято выполнял этот приказ. Он готов был выполнить любые требования и любые приказы, лишь бы двигаться быстрей вперёд. Стоянки задерживали движение, и потому Глебка терпеть их не мог.

На этот раз стоянка была длительной. Наконец, поезд тронулся, и Глебка, обождав с минуту, как велел кочегар, выглянул, наконец, наружу. Поезд убегал от станции к лесу. Глебка оглянулся на станцию да так и застыл с неловко повёрнутой головой. Станция, от которой уходил поезд, была Приозерская. В следующее мгновение она скрылась из глаз, загороженная железнодорожными составами, а затем и вовсе исчезла за изгибом дороги. Но и этого короткого мгновения достаточно было для того, чтобы глаза Глебки охватили знакомые строения, обгоревшие во время прошлогоднего пожара, пакгаузы, лишённую верхушки водокачку и дорогу, убегающую от станции в лес. Глебка знал, что если пройти по этой дороге до первого поворота, то оттуда уже можно будет разглядеть сторожку…

У Глебки защемило сердце. Хотел ли он в эту минуту оказаться там, на своей станции, в своей сторожке? Нет. Всё, чего он сейчас хотел, — это двигаться вперёд, как можно быстрей двигаться вперёд. И всё же при виде мелькнувших перед глазами знакомых строений Приозерской у него защемило сердце, и он почувствовал себя сиротливо одиноким.

Он пригорюнился, обратив глаза на издавна знакомую панораму окрестностей Приозерской. Буян, словно почувствовав его состояние, поднял морду и лизнул его холодную щеку горячим влажным языком. Глебка обхватил пса рукой за шею. Что-то крикнул снизу кочегар, но что — Глебка не расслышал и не отозвался. Через минуту из паровозной будки высунулась голова кочегара.

— Ну как? Жив ещё покуда? — сказал он, подмигнув Глебке. — Язык не отморозил?

Глебка хотел ответить, но вдруг почувствовал, что у него перехватило горло, и вместо ответа он только отрицательно мотнул головой. Кочегар хмыкнул и, внимательно поглядев в тоскливые глаза Глебки, сказал тихонько и ласково:

— А ну, парень, не буксуй на подъёме. Всё будет, как надо. Пошли греться.

Он шутливо надвинул заячью ушанку на самый нос Глебки. Эта грубоватая шутка и слова кочегара сразу изменили настроение Глебки. Ему стало легче и веселей. Чувство одиночества, охватившее его минуту тому назад, теперь оставило его, и он стал спускаться в паровозную будку.

Вскоре стало смеркаться. Седоусый машинист, не произнёсший за всю дорогу и двух десятков слов, сказал, обращаясь к Глебке:

— Ну, пассажир первого класса, подъезжаем.

— Как подъезжаем? — удивился Глебка. — Это разве фронт уже?

— Фронт впереди, — сказал машинист. — Но такие поезда, как мой, дальше не идут. Там особого назначения транспорт: дрезина больше. А со мной теперь можно только обратно в Архангельск.

— Зачем обратно? — испугался Глебка. — Мне обратно не надо вовсе.

Он тревожно глянул на кочегара. Тот, перехватив его взгляд, отозвался успокоительно:

— Не тревожься, парень. Получишь путёвку дальше.

Кочегар слегка подтолкнул Глебку к ведущей вниз железной лесенке и сказал строго, без улыбки:

— Вот слушай, что я тебе скажу, и запоминай как следует. Вместе со всеми на остановке слезать тебе нельзя. Не доезжая с полверсты, машинист подтормозит. Ты на тихом ходу прыгай, да смотри вперёд прыгай и пробеги немного, а то кувырнёшься головой в снег. Спрыгнешь с таким расчётом, чтобы сразу с ходу за ту вон кладку шпал завернуть. Как машинист опять пару даст, и поезд уйдёт к остановке, ты из-за шпал вылезай и вали мимо поленницы дров к тому разваленному вагону. Там притулишься к стенке и жди меня. Я вскорости к тебе прибегу и скажу, куда и как дальше идти. Понял?

— Понял, — отозвался Глебка, жадно слушая кочегара и чувствуя, как по спине пробежал колючий холодок.

Он был взволнован и не мог унять волнения. Неужели приехали? Неужели конец пути? Ну да. Не иначе. Вот и машинист притормаживает. Напутствуемый последними советами кочегара, Глебка спустился на самую нижнюю ступеньку и, схватившись левой рукой за поручень, застыл, приноравливаясь к прыжку.

— Сигай, — негромко и отрывисто скомандовал кочегар. — И сразу за шпалы.

Глебка прыгнул вниз и, пробежав шагов десять, пырнул за сложенные высокой клеткой шпалы. Следом за ним спустившийся вниз кочегар ловко выкинул на снег Буяна. Поезд прибавил ходу и ушёл к остановке. Глебка просидел с минуту на корточках за шпалами, потом перебежал к длинным полузанесённым снегом поленницам дров и торопливо затрусил к указанному ему разбитому вагону. Благополучно добравшись до места, Глебка присел на корточки и привалился спиной к стенке вагона. Волнение его ещё не улеглось. Он часто дышал и вытирал рукавицей выступивший на лбу пот. Буян валялся по снегу, а потом долго фыркал и отряхивался.

Глебка огляделся. Местность показалась ему знакомой. Он привстал и принялся внимательно приглядываться ко всему, что его окружало. Строения, железнодорожные пути, заставленные сплошь красными вереницами вагонов, цепь теплушек, снятых с колёс и поставленных прямо на землю, пристанционный посёлок с низкими бараками — всё это Глебка уже видел. Несомненно, он попал в знакомое место. И вдруг у него точно глаза раскрылись… Да ведь это же тот разъезд, с которого он начал своё путешествие по железной дороге. Тут он сел ненароком в эшелон, идущий на Архангельск. Вот оно что. Он тогда ошибся, а судьба исправляет теперь его ошибку, приведя назад к тому месту, где надломился его прямой путь на юг.

Судьба, конечно, была ни при чём. В том, что Глебка вновь очутился в знакомом месте, ничего удивительного не было. Да, это был тот разъезд, превращённый в прифронтовую перевалочную базу, с которого Глебка прямым путём угодил в Архангельск, разъезд, дальше которого прифронтовые поезда не ходили.

— Вот так раз! — воскликнул он, обращаясь к вертевшемуся перед ним Буяну, и, радостно прищёлкнув языком, схватил пса за ухо.

Буян тотчас отозвался на это приглашение к игре и, припав мордой к передним лапам, коротко полаял. Он почти безошибочно умел различать малейшие оттенки настроения своего хозяина и немедленно настраивался на тот же лад. Сейчас он видел, что Глебка чем-то доволен, а так как каждая Глебкина радость удесятерялась в верном собачьем сердце, то Буян пришёл в неистово весёлое настроение. Это настроение питалось ещё и тем ощущением свободы, какое испытывал Буян, оставив, наконец, пыхтящую, движущуюся и противно пахнущую железом конуру на колёсах, в которой пришлось провести весь день. Радостно подвизгивая и всхрапывая, он кидался из стороны в сторону, взлаивая, скрёб передними лапами снег, припадая к ним то одной щекой, то другой, наконец, в совершенном упоении поднял кверху узкую морду и, оскалив зубы, словно засмеялся.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. СНОВА В ПОХОДЕ

Радость была недолгой. На смену ей набежали заботливые и беспокойные мысли. Конечно, то, что станция знакома, — это хорошо, потому что теперь Глебка знает, в какой местности находится, но ведь станция — это не конец пути, а только начало. Отсюда и трогаться к фронту, чтоб как можно скорей дойти до места… Но надо вот кочегара ждать: он обещал сказать, что дальше делать и куда идти. Где же он? Чего это он не идёт?

Глебка озабоченно насупился. Буян, резвясь, схватил его за подол ватника.

— Будет, — строго оборвал он пса, и тот, разом присмирев, сел на снег и принялся глядеть по сторонам.

Глебка смотрел только в одну сторону — туда, где в трёхстах метрах от него стоял пришедший поезд. У него было острое зрение и, несмотря на порядочное расстояние и надвигающиеся сумерки, он отлично видел всё, что происходило на путях. Он видел встречающего поезд дежурного, видел выскакивающих из теплушек солдат, идущего вдоль состава дорожника в кожаных рукавицах и с молотком на длинной в аршин рукоятке. Потом взгляд его задержался на стоявшем посредине поезда классном вагоне. Возле этого вагона толпилось много солдат с короткими карабинами за плечами.

Внезапно Глебка заметил, что с десяток рыжих шуб с такими же короткими ружьями сгрудилось около паровоза. Глебка не мог рассмотреть, что они там делают, но сердце его вдруг тоскливо заныло…

И что это в самом деле, как долго кочегар не идёт. Ведь сам же сказал: «Я в скорости к тебе прибегу». Где же тут вскорости, когда уж, наверно, полчаса прошло, а его всё нет. И чего это солдаты собрались у паровоза? Только мешают, наверно, кочегару. Может, ему при них нельзя уйти?

Глебка тревожно вглядывался в густеющие сумерки, и нетерпение его возрастало с каждой минутой.

И вдруг он увидел кочегара, увидел и сперва не поверил собственным глазам. Всё было не так, как предполагалось и как о том договаривались на паровозе. Кочегар шёл не к Глебке, а мимо него, по дороге, ведущей от платформы к длинным баракам-казармам. Кочегар шёл не один. Он шёл под конвоем американских солдат, державших карабины наперевес. Рядом с ним в окружении солдат угрюмо шагал ещё один железнодорожник. Позади этой группы, шагах в двадцати от неё, неторопливо шли два иностранных офицера. Один из них был офицер с птичьим лицом, которого Глебка видел утром на архангельском вокзале, второй был тот самый розовощёкий с трубкой и в шинели с выдровым воротником…

Внезапно с удивительной отчётливостью Глебка увидел этого офицера с холодным, гладким, розовым лицом, стоящим возле ледяной горы в Архангельске, и тотчас услышал голос столяра Сутугина, объясняющего на бегу: «…то контрразведчик английский, палач, это нам в точности известно…»

Глебка не ошибался. Этот майор Иган. Рядом с ним шёл капитан Митчел, стараниями которого была организована облава на поезд, идущий из Архангельска на фронт. Облава, которая должна была обнаружить связи архангельского большевистского подполья с фронтом, оказалась почти бесплодной. Повальный обыск в вагонах среди солдат и поездной бригады не дал ожидаемых Митчелом результатов. Только у одного кондуктора нашли большевистскую прокламацию да на тендере паровоза под кучей угля обнаружили несколько брошюр Ленина. Кондуктора и паровозного кочегара арестовали и теперь вели в один из пристанционных бараков, превращённых в гауптвахту.

Глебка не мог ничего знать об этих событиях. Он только видел, что контрразведчик и его солдаты схватили и ведут куда-то кочегара — весёлого, заботливого, белозубого кочегара…

Ничего доброго ждать от контрразведчиков не приходилось. Это-то Глебка знал отлично. Его точно обухом по голове хватили, когда он увидел на дороге кочегара, идущего под конвоем камманов. Буян, глядя на проходящих по дороге, глухо заворчал, потом, подавшись вперёд, коротко залаял. Глебка схватил его за загривок и крепко прижал к себе.

Никто, кажется, собачьего лая не услышал или, услышав, не обратил на него внимания, никто, за исключением кочегара. Глебка увидел, как он замедлил шаг и повернул голову в его сторону. С минуту он глядел туда, где, притулясь между сугробом и разбитой теплушкой, сидел оторопевший Глебка. Потом он повернулся лицом к видневшемуся за станцией лесу и, подняв руку, махнул в его сторону.

Один из солдат сейчас же подскочил к нему и угрожающе поднял ружьё. Но кочегар даже не взглянул на него. Он вдруг круто остановился, весь вытянулся и, снова махнув рукой в сторону леса, закричал зычно и раскатисто:

— Уходи-и-и…

Дважды прокричал он своё зычное «уходи» и, видимо, хотел крикнуть в третий раз, но не успел. Американец с размаху ударил его прикладом карабина по голове. Кочегар зашатался и медленно опустился на снег.

Среди конвоиров произошла сумятица. Шедшие сзади офицеры прибавили шагу и подошли к группе. Один из офицеров что-то сказал солдатам. Две рыжие шубы, закинув карабины за плечи, стали поднимать кочегара и, подняв, потащили дальше, держа под руки. Третий солдат зло ударил дулом карабина по затылку другого арестованного, и все тронулись дальше. Скоро они завернули за угол большого барака и скрылись из виду. Глебка сидел на снегу, неподвижный и растерянный. Уже давно смеркалось, и вокруг потемнело, уже зажигались в далеком небе первые звёзды, а Глебка всё сидел, скрючившись за сугробом, не чувствуя ни холода, ни голода.

Вывел его из оцепенения Буян. Он ткнулся тёплой мордой в Глебкино лицо и сочувственно заскулил. Эта ласка окончательно вывела Глебку из равновесия. Он обхватил шею пса руками и горько заплакал.

Он плакал в первый раз за всю дорогу, и слезы его были жгучи и неутешны. Буян осушал эти слезы ласковым горячим языком и обслюнил всё лицо Глебки.

Наконец, Глебка перестал плакать. Он провёл по лицу рукавом ватника и, судорожно перехватив дыхание, поднял голову. Стало как будто легче, словно слезы смыли с его сердца всё самое тяжёлое и горькое. Над головой мигали неяркие ещё звёзды. Глебке вспомнилась зелёная утренняя звезда, навстречу которой нёс его, попыхивая дымком, чумазый паровоз. Теперь её не было. Не было и машиниста, который так уверенно вёл паровоз навстречу сияющему огоньку звезды. Не было и белозубого кочегара, который всегда знал, что и как надо делать.

Подумав о кочегаре, Глебка представил его себе так живо, как будто он стоял рядом с ним. Конечно, он с ним. И разве он не подал, как всегда, нужный совет, разве не сказал, что теперь делать?…

Он махнул рукой в сторону леса и закричал:

— Уходи-и-и…

Этот раскатистый зычный крик и сейчас стоит в Глебкиных ушах. И это и есть совет и приказ кочегара — последний совет и последний приказ…

Надо уходить, поскорей уходить в лес.

Глебка поднялся на ноги. Всё тело ныло от неудобного положения, в котором он долго находился. Плечи поламывало от холода. Лицо, влажноватое от слез и ласк Буяна, прихватила тонкая морозная корочка. Но всё это теперь ничего не значило. Чувство горькой беспомощности, овладевшее было им, теперь прошло. Он распрямил плечи и огляделся. На путях зажглись огоньки стрелок. Засветились огни на разъезде и в посёлке. Внимательно вглядевшись в окружающее, Глебка угадывал очертания знакомых строений разъезда. Сумеет ли он найти тёмным вечером ту старую перебитую снарядом ель, под которой спрятал ружьё и лыжи?

Глебка шёл по глубокому снегу напрямик в сторону леса. Разыскать ель, несмотря на темноту, оказалось не так уж трудно. Линия бараков, в каждом из которых светились боковые окна, обозначалась в темноте достаточно ясно. Дойдя до леса и взяв влево, Глебка легко вышел вдоль опушки на эту линию. Старая лохматая перешибленная снарядом ель с вершиной, упавшей тут же к её подножию, была очень приметна, и Глебка её скоро разыскал.

Но дальше всё пошло не так гладко. Отмерив от ели в глубь леса положенные сорок шагов и раскопав в этом месте снег, он ничего не обнаружил.

Он принялся копать по соседству, с ужасом думая: а что, если вдруг он не найдёт ни ружья, ни лыж, что если кто-нибудь подсмотрел, как он их прятал и, откопав, забрал себе? Что будет он тогда делать? Как пойдёт глухими лесами, занесёнными саженным снегом, без лыж и без ружья? От этих мыслей Глебку, несмотря на холод, прошиб пот. Он заспешил, засуетился, и от этого работа пошла хуже и бестолковей. Он рыл, где попало и как попало, выкапывая одну за другой снежные ямы, но всё было напрасно. Единственными орудиями при этих раскопках были собственные руки и ноги, и Глебка быстро уставал. В валенки набивался снег, рукавицы намокли, и руки стали коченеть. Всё это усиливало смятение и растерянность Глебки, и кто знает, чем бы кончились поиски, если бы не пришёл на помощь Буян.

Видя, как Глебка одну за другой роет снежные ямы, он принял это за какую-то новую игру, в которой его приглашают принять участие. Он стал тоже рыться в снегу рядом с Глебкой, бойко работая передними лапами и отбрасывая снег назад. В пылу игры Буян невзначай сунулся под самые ноги Глебке, и тот придавил ему лапу. Пёс взвизгнул, и тут только Глебка обратил на него внимание. Будь Глебка в более спокойном и уравновешенном состоянии, он бы заметил работу Буяна раньше, и ему бы раньше пришло в голову использовать пса в качестве помощника. Но охваченный смятением и выведенный из равновесия, он не подумал об этом и лишь теперь, увидев копающегося в снегу Буяна, сообразил, что пёс может ему помочь. Играя с псом, Глебка часто заставлял его искать спрятанные вещи, и не было случая, чтобы Буян не нашёл спрятанное.

Вспомнив об этом, Глебка на минуту прекратил свои раскопки и выпрямился. Было заметно, что он отклонился от линии бараков влево. Он сделал несколько шагов в сторону, стал на линию, вынул из кармана ватника тряпицу с завёрнутым в неё патроном. Присев на корточки перед Буяном, Глебка осторожно развернул тряпицу и дал псу обнюхать патрон. После этого он выпрямился, копнул валенком снег и приказал:

— Ищи, Буянко, ищи!

Он сунул патрон в карман и громко повторил:

— Ищи! Ищи!

Буян рьяно принялся за поиски, и не прошло и пяти минут, как из-под его лап, с силой отбрасывающих снег назад, показались зелёные ветви ельника. Глебка кинулся к Буяну и стал помогать ему. Вдвоём они живо отрыли кучу елового лапника и в глубине зелёного, пахучего вороха Глебка нащупал, наконец, холодную сталь ствола. Глебка даже вскрикнул от радости и, став на колени, осторожно высвободил ружьё от ветвей. Потом он вытащил лыжи, на которых навален был лапник, и поставил их на снег. Буян, прыгая вокруг него, взвизгивал и всхрапывал от удовольствия. Вся эта игра очень нравилась ему, и он готов был продолжать её. Может быть, ещё что-нибудь спрячут и велят искать? Он встал на задние лапы и передними нетерпеливо поскрёб Глебкины ватные штаны. Глебка потрепал его по загривку и сказал:

— Молодцовски. Ай да ты. Ай да пёс — собака.

Буян подпрыгнул, стараясь достать мордой до Глебкиного лица, но Глебка пресёк дальнейшие попытки резвиться.

— Сряжаться надо в дорогу, — сказал он озабоченно и тотчас принялся за дело. Он отряхнулся от снега, перетянул покрепче ремённый поясок, обдёрнул ватник. После этого он осмотрел ружьё и ощупал его. Всё, по-видимому, было в исправности. Глебка вытащил из кармана завёрнутый в тряпицу патрон, наскоро обтёр тряпицей металлические части ружья и зарядил его. Затем он закинул ружьё за плечи и занялся лыжами.

Лыжи оказались в полном порядке, и Глебка немедля прикрепил их к ногам. Теперь всё было готово. Он выпрямился во весь рост, сунул отсыревшие рукавицы за пазуху, чтобы таким образом подсушить их, и стал потирать одну о другую озябшие, покрасневшие руки. К ночи заметно похолодало, и теперь ничто кругом не напоминало о близящейся весне. Но Глебка не был неженкой и привык к холодам. Растерев как следует руки, он засунул их глубоко в карманы ватных брюк и поднял голову к ночному небу. Звёзды покрупнели, стали ярче, белей. Ими усеяно было теперь всё небо. Но как ни много высыпало их на иссиня-чёрном небе, не было среди них той нежно-зелёной утренней звезды. Глебка нахмурился было, потом упрямо мотнул головой. Пусть. Всё одно, завтра она снова взойдёт…

Глебка вытащил из карманов согревшиеся руки, оправил ремень двустволки, крепче нахлобучил свою заячью ушанку и сказал Буяну:

— Пошли.

Буян фыркнул, двинулся следом за Глебкой, и оба скрылись в лесной чаще.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. СТРАНА ЖЕЛАННАЯ

Темной зимней ночью неприютно в глухом бору. Заплутаться в нём легче лёгкого. Одному — тоска душу сосёт, а случится нежданная встреча — и того хуже может статься. Добрых встреч в ночном бору ждать не приходится. Ещё хорошо, если издали в лесной темени загорятся две светлых точки, два волчьих глаза; хуже, если целая волчья стая на твой след выйдет. Тогда охотнику, может случиться, самому стать дичью. Впрочем, волк — ещё не самый злой и опасный зверь. Больше волков опасался Глебка встреч с рыжими шубами.

Встречи эти были тем более возможны, что, покидая разъезд, Глебка пошёл не целиной, а по набитой лесной дороге. Почему выбрал Глебка эту дорогу, хотя она вела не прямо на юг, а уклонялась к западу? Прежде всего потому, что он хотел избежать опасных ночных блужданий в непролазном тёмном бору. Он пришёл на разъезд этой дорогой и знал, что если пройти по ней километров семь и свернуть после того вправо, то скоро выйдешь к Светлым Ручьям. Там, у старого Аникана, Глебка решил заночевать, чтобы наутро двинуться лесами к югу.

Буян, видимо, вполне одобрял выбранный путь, так как ему-то бежать по дороге было куда сподручней, чем прыгать в лесу по снежной целине. Он весело бежал впереди, помахивая пышным хвостом, хотя дальше десяти шагов от себя Глебка его не отпускал, чтобы в случае необходимости тотчас взять пса на поводок. Двигался Глебка на своих подбитых нерпой лыжах умело и ходко. Скоро он совсем согрелся. Начали подсыхать положенные за пазуху рукавицы.

Впрочем, к этому времени Глебку стали донимать другие заботы. По его расчётам он уже давно должен был дойти до Светлых Ручьёв, а их всё не было. Прошло ещё с полчаса, ещё столько же — деревни как не бывало. Стало ясно, что Глебка идёт не так, что он сбился с пути.

Как же это могло произойти? Единственно, в чём Глебка мог просчитаться, — это свернуть вправо с дороги раньше или позже, чем следовало. Он был в этих местах всего один раз и то днём, а сейчас в ночной темени он мог легко запутаться. Правда, он твёрдо держался отцовской выучки и строжайших наставлений деда Назара, который постоянно твердил ему: «В лесу ходишь, всё вокруг примечай, чтоб всегда назад выйти мог».

Глебка всё как будто примечал и запомнил, что от того места, где он несколько дней тому назад прятался с Буяном, чтобы пропустить отряд рыжих шуб, дорога до разъезда делает три приметных поворота. Сейчас, проходя обратным путём, Глебка будто бы все три поворота миновал. После этого, по его расчётам, следовало пройти ещё с полверсты и тогда свернуть вправо к Светлым Ручьям. Глебка так и сделал, а в том месте, где сошёл с дороги, поискал даже свою лыжню, которую протянул от самой деревни до этой лесной дороги. Лыжни он не отыскал, но решил, что, свернув с дороги, он всё равно должен наткнуться на деревню. В крайнем случае можно дать несколько кругов, захватывая краем дорогу, и так разыскать либо деревню, либо лыжню, к ней ведущую.

Но, видно, в Глебкиных расчётах оказался какой-то пробел Глебка уже был в пути никак не меньше двух часов, но ни деревни, ни лыжни, к ней ведущей, не обнаруживалось. Глебка шнырял по всей округе, отходил от дороги, возвращался к ней, десять раз обманывался, обнаруживая свою же только что им проложенную лыжню, снова оставлял её, снова петлял по окрестностям — всё было напрасно. Положение даже ухудшилось, так как, проплутав ещё более часу, он не только не нашёл Светлые Ручьи, но потерял и зимник, по которому пришёл с разъезда.

Попытался Глебка прибегнуть к помощи Буяна, но пёс, которому он приказал искать дорогу, никак не мог уяснить себе, чего от него требуют, а Глебка не мог придумать, как бы дать псу понять, что нужно искать дорогу или старую лыжню. В конце концов, Буян сконфуженно уселся на снег, и Глебка оставил его в покое. Сейчас поиски были уже и бесполезны. Даже, наоборот, можно было только ещё больше запутаться в лесных дебрях и убрести неведомо куда. Сообразив это, Глебка решил никуда до утра не двигаться и заночевать на месте.

Время уже близилось к полуночи. За острыми зубцами чёрных елей поднялся белый месяц и поплыл в высоком морозном небе. В лесу стало сразу светлей и просторней.

Выбрав небольшую ложбинку, Глебка снял с себя торбу и ружьё, оставил Буяна возле них сторожем и принялся ставить шалаш из елового лапника.

Примостившись с Буяном внутри шалаша-сугроба, Глебка почувствовал, как он устал и как проголодался. Легонько прислонясь спиной к стенке шалаша и осторожно вытянув ноги, Глебка раскрыл свою холстинную торбу и стал на ощупь проверять её содержимое. Глебка нашёл в торбе порядочный свёрток с пресными шанежками-сочнями и кусок отварной трески.

Свёрток этот незаметно сунула в торбу Марья Игнатьевна и сейчас, жуя сочни, Глебка вспомнил, как стояла, провожая его, Марья Игнатьевна на тёмной архангельской улице и как вились на ветру концы её шерстяного полушалка.

От этих мыслей в холодном шалаше словно теплей стало и сочни показались особенно вкусными. Поплотней заложив вход ельником и снегом, Глебка съёжился комочком в углу шалаша и затих. Буян положил голову ему на ноги и задышал теплом в колени. Вокруг стояла непроглядная темень и ничем не нарушаемая тишина. Потом где-то вдалеке, справа от шалаша, протяжно завыл волк. Буян навострил уши и поднял голову. Вой, долгий и тоскливый, сперва словно стелился по земле и был низок, потом поднялся до высокой напряжённой ноты и вдруг смолк, точно упал с высоты в тьму.

На минуту снова воцарилась тьма и тишь. Потом опять и на этот раз по другую сторону шалаша раздался протяжный и тоскливый вой. Едва ли найдётся среди лесных голосов другой, столь же тоскливый и хватающий за душу, как волчий вой. Мурашки пробегают по спине у всякого, кто, сидя где-нибудь в тёплой избе или лесной сторожке, услышит зимней ночью эти дикие волчьи песни. Каково же слушать их, сидя морозной ночью в глухом лесу и имея под рукой всего один заряд мелкой дроби.

Глебка сидел, сжавшись комочком, прислушиваясь к волчьему вою и чувствуя, как неприятно колючий холодок трогает его затылок под тёплой заячьей ушанкой. Он держал ружьё на коленях, одновременно сжимая правой рукой в кармане старый складной нож. И то и другое едва ли помогло бы в случае столкновения с волками, но, тем не менее, и то и другое придавало Глебке уверенности. Сила оружия измеряется не только действительной его силой, но и той силой уверенности, которую придаёт человеку, держащему это оружие. И всё же… Всё же трудно быть твёрдым в одиночестве, в тысячи раз трудней, чем на людях, среди множества таких же, как и ты. Одна мысль о близких поддерживает и бодрит. Сейчас прежде всех вспомнился дед Назар, у которого на все случаи жизни были в запасе бодрящие прибаутки, присловья, поученья. Будь он сейчас здесь, в шалаше, он, чтобы подбодрить Глебку, обязательно сказал бы: «Бойся худых дел да нечистой совести, а боле ничего на свете не бойся: ни чёрной годины, ни злого человека, ни волчьего зуба». Он бы тотчас развеял Глебкины страхи и Глебкину тоску какой-нибудь сказкой или побывальщиной, которых знал великое множество. Может быть, рассказал бы он и любимую Глебкину сказку про Страну Желанную.

В этой сказке говорилось про то, как крестьянский сын Егорша Кольцов неведомую Страну Желанную искал. Жил тот Егорша худо и, хоть работал не покладая рук от зари до зари, проку от своих надсадных трудов не видал никакого. Что ни уродит бывало земля, солёным потом Егорши политая, то царь в подать забирал. Коли после того, что и оставалось, то барин отнимал. А там становой понаедет бывало, недоимки какие ни на есть разыщет и последнюю скотину со двора сведёт, да ещё и самого Егоршу кнутом попотчует.

Вот дошло Егорше до горла. Больше так жить невтерпёж стало. Подвязал он лапти липовые, котомку за плечи закинул, батожок в руки взял и пошёл, куда глаза глядят. Слыхал он от людей, что есть на свете Страна Желанная и в этой Стране Желанной никто никого не гнетёт, не обижает и все люди по правде живут. Где та Страна Желанная находится и как её найти — никто не знал, но Егорша от своего не отступался и великий зарок положил её доискаться.

Сказка была длинная, а Егорша всё ходил и искал Страну Желанную и много дорогой претерпел. Были на его пути и леса дремучие, непроходимые, и звери лютые, и лихие люди. Но Егорша ничего того не сробел, всё трудное одолел, и конец сказки заставал его на самом краю земли, где радуга с землёй сходилась и где стояли высокие ворота с колокольцами на притворном столбе. И вот звякали те волшебные колокольцы, распахивались настежь заветные ворота, и перед Егоршей открывалась несказанно прекрасная неведомая Страна Желанная, где никто никого не гнетёт, не обижает и все люди по правде живут.

На этом сказка про Страну Желанную и кончалась. Глебка давно знал её наизусть, а Егорша виделся ему так живо, как виделся сам дед Назар, столько раз сказывавший эту старую сказку.

…Может, вот в таком вековом бору довелось блуждать и Егорше. Может, и ему пели волки свои дикие ночные песни, от которых мороз по коже подирает. Впрочем, Егорша-то, верно, ничего такого не боялся. Ничего не страшась, шёл он своим заветным путём… А разве Глебка того боится? Разве у него не заветный же путь? Разве он не сыщет своё, как Егорша сыскал? Вот же сыщет. Вот же дойдёт, как Егорша дошёл. И в Шелексе непременно будет. И пакет отдаст…

Глебка хмурил негустые светлые бровки, упрямо бычился и посверкивал в темноту глазами. И темнота уже не была как будто такой непроглядной и пугающей. И дальний трудный путь уже не казался таким трудным, потому что… ну, потому что этот путь в Шелексу, он, может, и не только путь в Шелексу… Может, как раз в той стороне и лежит неведомая и прекрасная Страна Желанная…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. НОЧЬ В ОВРАГЕ

Глебку разбудил громкий собачий лай. Ещё не вполне проснувшись и не успев понять, в чём дело, он схватился за ружьё, лежавшее у него под боком на зелёной пахучей подстилке. В шалаш едва пробивался бледный, рассеянный свет. Снег у входа был разрыт, еловый лапник раскидан в стороны. Буяна не было. Нетрудно было догадаться, что именно он произвёл в шалаше весь этот беспорядок и что его зычный лай и доносится снаружи. Этот лай Глебка узнал бы среди тысячи других собачьих голосов. И сейчас ему достаточно было несколько секунд, чтобы определить не только то, что за стеной шалаша лает именно Буян, но и то, как он лает и что лай означает. В разных случаях пёс подавал голос по-разному. Терпеливое облаивание сидящей на сосне белки, горячее гавканье при гоне зайца, неистово яростный, заливистый лай при виде крупного зверя, безудержно радостный лай со срывами в визг на высоких нотах при встрече с хозяином, громкое рычание на внезапно появившегося врага, предупреждающе звонкое тявканье, встречающее чужака возле хозяйского дома, ленивый брех — перекличка с деревенскими псами тёмной осенней ночью — всё это были разные голоса Буяна, отражающие разное настроение. А сколько оттенков было в баловном лае Буяна во время игр!

Глебка хорошо изучил этот собачий язык и сейчас сразу разгадал смысл доносившегося до него лая. При переводе на человеческий язык этот звонкий нетерпеливый лай означал бы примерно следующее: «Иди скорей сюда, у меня есть для тебя что-то интересное. Ну, иди же. Довольно спать. Ведь уже утро. Слышишь? Ах, как ты копаешься».

— Сейчас, — отозвался Глебка и полез из шалаша.

При виде Глебки Буян завилял хвостом и смолк. Он стоял шагах в десяти от шалаша, гордо расправив широкую сильную грудь и поставив переднюю лапу на что-то лежащее перед ним в снегу.

— Ну, чего там? — хмуро спросил Глебка, ещё не успев ничего толком разглядеть.

Пёс коротко фыркнул и вскинул морду, словно говоря: «Доброе утро». Потом схватил в зубы распластанную перед ним белую птицу и, подбежав, положил у Глебкиных ног. Это была молодая куропатка в своём ослепительно чистом зимнем уборе.

Буян с гордостью поглядел на Глебку, потом на куропатку, потом опять на Глебку, наконец, поднял лапу и нетерпеливо тронул ею Глебкины штаны. Он был не только горд, но и голоден. Правда, несмотря на голод, он притащил птицу к Глебкиным ногам, но он надеялся, что кое-что перепадёт и ему.

Буян был вознаграждён за свою терпеливость и получил больше, чем надеялся. Глебка поднял куропатку, повертел её в руках, потом рассудил, что разжигать костёр, не зная, где находишься, опасно, что пёс уже давно как следует не ел и что лучше всего ему и отдать куропатку. Решив так, Глебка кинул птицу на снег и сказал:

— Бери.

Буян кинулся на птицу и тотчас по ветру полетели пух и перья. Глебка помылся снегом и, присев к шалашу, принялся за оставленные с вечера галеты и сочень. Покончив с едой, Глебка стал собираться в дорогу. Чистой тряпочкой, в которую Марья Игнатьевна завернула ему сочни, он обтёр насухо все металлические части ружья, вскинул на плечо торбу, вздел лыжи и, сопровождаемый облизывающимся псом, двинулся в путь.

Прежде всего Глебка попытался сделать утром то, что ему не удалось сделать вчера ночью в темноте: найти дорогу к Светлым Ручьям. Поиски были бесплодны и недолги. Глебка вскоре прекратил их и двинулся к югу, то есть в ту сторону, где, по его расчётам, находился фронт.

Утро было довольно свежее, за лесом розовела утренняя заря. Глебка повеселел и легко прокладывал себе путь по целине прямо туда, куда глядели чистые от мха округлости древесных стволов.

Глебка брёл часа полтора прямо на юг. Но потом он всё же решил свернуть к юго-западу, держа направление на Шелексу. Правда, у него не было верных путевых примет, но он рассчитывал, что, уклоняясь от южного направления вправе, он будет так или иначе приближаться к верному направлению на Шелексу. К тому же, рано или поздно он набредёт на какую-нибудь деревню. Может быть, это будет одна из тех деревень, которые назвал ему старый Аникан, а если нет, то он всё же узнает, где находятся те, нужные деревни, которые должны ему служить вехами на пути в Шелексу.

Глебка проделал ещё десятка полтора километров, потом вдруг его снова взяло сомнение, и он опять повернул прямо на юг. Так менял он направление бесчисленное количество раз, всё более и более сомневаясь, правильно ли идёт. Давно погасла утренняя заря. Давно и небо посерело и день клонился к вечеру, а Глебка всё ещё блуждал по бескрайнему бору, качаясь от усталости и в тысячный раз спрашивая себя, правильно ли идёт. Следом за ним брёл Буян. В начале пути он прыгал, резвился, забегал вперёд, но к концу дня скис и уныло тащился по проложенной Глебкой лыжне. Лыжня была недостаточно плотной и плохо держала пса. К вечеру он стал прихрамывать и подскуливать, прося остановиться и отдохнуть. Но Глебка передышки ни Буяну ни себе не давал. Ему всё казалось, что вот сейчас через минуту-другую откроется верный путь — наезженная дорога или лыжня, завиднеется околица какой-нибудь деревни, в которой можно будет всё, что надо, узнать. И он торопился вперёд на своих тяжёлых, подбитых нерпой лыжах.

К вечеру он так изнемог от усталости, так извёлся неизвестностью, так оголодал, что едва держался на ногах. По счастью, с наступлением темноты забрёл он в глубокий овраг. В крутом его откосе у самого дна была широкая промоина, образовавшая род пещерки с узким входом, напоминавшей волчье логово. Глебка очень обрадовался этой находке, так как ставить шалаш у него не было сил. Бросив на пол пещеры несколько еловых ветвей, он хотел было тут же завалиться спать, но терзавший его голод заставил подумать об ужине. Так как, кроме сырой картошки, ничего другого из съестного у Глебки не оставалось, то он решил развести костёр, чтобы подкрепиться печёным картофелем. Овраг был глубок, и высокие почти отвесные скаты его должны были скрыть огонь от посторонних глаз.

С трудом одолевая крайнее утомление, Глебка развёл небольшой костерок и испёк на углях половину всего запаса картофеля. Дожёвывая последние картофелины, Глебка то и дело ловил себя на том, что засыпает. Ватник на груди его был расстёгнут. Костерок дотлевал. Вместо жара костра в грудь пахнул холодный ветер, который пронёсся поверх Глебкиной головы над обрывом, метнув в овраг лёгкое снежное облачко. Алмазное облачко коснулось полуобнажённой груди, но Глебка не почувствовал его холодного прикосновения. Не видел он и мерцавших высоко над ним звёзд. Казалось, от них и струится на землю усиливающийся с каждым часом холод. Весна, одолевавшая днём зиму, к ночи сдавала все свои позиции.

Буян был тут же, подле Глебки, и собачье сердце его было полно смутной тревоги. Он беспокойно посмотрел на приготовленную для ночёвки пещерку. Там было теплей, там следовало спать. Буян сел рядом с Глебкой на снег и стал тихонько поскуливать. Когда скулёж не помог, он стал негромко и нетерпеливо взлаивать. Но и это не разбудило спящего. Тогда пёс лизнул его несколько раз в лицо, но Глебка не шевельнулся. Чем неподвижней и безразличней он был, тем беспокойней и решительней становился пёс. Он хватал Глебку зубами за ватник, теребил рукав, тянул в пещерку, повизгивал. Наконец, рванул свешивающееся меховое ухо заячьей шапки. Шапка поползла по Глебкиной голове вниз, и это оказало должное действие: Глебка мгновенно проснулся и схватился рукой за шапку. Пёс запрыгал вокруг него, продолжая дёргать и тянуть к пещерке. Всё ещё придерживая рукой шапку, Глебка оглядел окружающее, не понимая, что происходит. Потом сознание вернулось к нему. Он услышал сердитый лай, увидел прыжки Буяна и понял, чего от него хотят, понял и подчинился требованиям пса. Став на четвереньки, он прополз внутрь пещерки, сколько можно было замёл вход снегом и привалился к задней стенке логова, пристроив возле себя ружьё. Буян, вползший следом за ним, повозился с минуту, пристраиваясь поудобней, потом затих, прижавшись густым мехом к Глебкиной груди. От него пахнуло каким-то домашним теплом. Глебка почувствовал его горячее дыхание около шеи и, глубоко вздохнув, закрыл, глаза. Ветер тоненько пискнул перед входом в начинавшее уже согреваться логово, но писк был бессилен и слаб. Его не расслышал даже Буян, спокойно прикрывший, наконец, свои карие собачьи глаза…

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ВЫСТРЕЛ И ЛЫЖНЯ

Глебка двигался лесом, зорко поглядывая по сторонам. Время от времени он останавливался и, сняв ушанку, напряжённо прислушивался. Лес стоял безмолвный и недвижный, освещённый ярким весенним солнцем. Он казался сегодня просторным и нарядным. Осевший за последние дни снег покрылся довольно плотным настом. Его припудрил выпавший ночью снег. На нём ясно проступали замысловатые петли заячьего малика. На широкой поляне путано наследила охотившаяся ночью лисица. Под сосной валялись чешуйки шишек, хвоя, мелкие веточки, всякий мусор, сброшенный вниз завтракавшей на высоком суку белкой. Дважды натыкался в это утро Глебка на волчий след. По глубине, явственности и силе отпечатка Глебка угадал, что прошёл не один волк, а небольшая стая. Волки шли друг за другом, шагая след в след и оставляя на снегу общий отпечаток. Много интересного могли бы рассказать следы на снегу о том, что делалось ночью в лесу.

Но Глебка не обращал сегодня на эти следы никакого внимания, как не обращал внимания на серебряное вешнее солнце и на праздничный искристый убор повеселевшего леса.

Он искал доказательств того, что правильно идёт, что близок к цели. Он жаждал увидеть лыжню, или накатанную дорогу, или деревенскую околицу, услышать скрип санных полозьев, или ещё лучше — выстрел. Выстрел или лыжня — это было бы лучше всего: это сразу определило бы его положение и указало бы верное направление.

Но время шло, а никаких примет близости человека не виделось. С каждым часом, а потом и с каждой минутой пути поиски казались всё более безнадёжными. Видно, он ушёл куда-то в сторону от населённых мест. Леса северные неоглядны и дремучи. Заблудиться в них легко. Сгибнешь ни за что, свалишься обессиленный где-нибудь под лохматой угрюмой елью, да так и не встанешь больше. Чем дальше, тем более мрачные мысли приходили Глебке в голову. Он остановился, привалясь спиной к белому холодному стволу толстой берёзы, и в полном отчаянии закрыл глаза. В ту же минуту он услышал далёкий гром орудийного выстрела и лай Буяна.

Глебка вздрогнул и весь вытянулся, повернувшись в ту сторону, откуда раздался выстрел. Теперь он знал, где находится фронт, в какую сторону идти. Ему вдруг стало жарко. Он сорвал с головы ушанку и жадно прислушался. Снова вдалеке раздались один за другим несколько орудийных выстрелов. Глебка засмеялся. Это было совсем неожиданно, неожиданно, даже для него самого. Он стоял, прислонясь к голой обмёрзшей берёзе, усталый, голодный, и смеялся. На душе у него сразу стало легко. Смеясь, он повернулся к Буяну, только теперь обратив, наконец, внимание на его отрывистый призывный лай.

— Ну чего ты? — откликнулся Глебка на его призыв и пошёл к маячившему между деревьев в сотне шагов от него псу.

Буян ещё усердней залаял, не переставая бегать взад и вперёд вдоль протянувшейся меж стволами лыжни. Когда Глебка подошёл вплотную, Буян остановился и завилял хвостом, приглашая полюбоваться находкой. Находка была чрезвычайно важна, но она не удивила Глебку. Ему показалось, что так и должно было быть: после услышанных им выстрелов отыскалась лыжня. Все сомнения позади. Глебка сдвинул ушанку к затылку и сказал Буяну:

— Пошли, давай.

Он стал на лыжню и двинулся по ней к югу. Буян побежал впереди него. Идти было не очень удобно. Глебкины охотничьи лыжи были широки, а лыжня узка, так как прокладывали её обычными солдатскими лыжами, во множестве привезёнными американцами и англичанами. Глебка не раз видел эти выкрашенные в белую краску лыжи, и ему хорошо знаком был оставляемый ими узкий следок с выдавленным посредине округлым валиком. Глебка шёл этим следом километра полтора. Потом увидел ещё одну лыжню, убегавшую в обход поросшего молодыми сосенками пригорка. Осторожно обойдя пригорок, он наткнулся сразу на две новых лыжни. Оглядываясь по сторонам, он прошёл ещё с километр и убедился, что окрестности перечерчены следами лыж, идущими во всех направлениях.

Он остановился и тихонько подозвал к себе Буяна. Надо было подумать, что делать дальше. Очевидно было, что где-то поблизости находится много рыжих шуб. Если бы это был отряд, двигавшийся по определённому курсу, следы лыж имели бы одно направление. Но лыжни разбрелись в разные стороны; кроме того, среди них были и совсем свежие и старые, уже полузанесённые снегом. Всё это значило, что по этим местам рыжие шубы бродят постоянно. Но сколько их? Что они здесь делают? Далеко ли они сейчас? Ни на один из этих вопросов Глебка ответить не мог. В то же время он понимал, что, не зная всего этого, вперёд двигаться опасно. В любую минуту можно напороться на каммана или белогвардейца, и тогда всему конец.

Может, изменить направление и попытаться обойти этот район? Но Глебка уже имел печальный опыт блужданий по лесу и снова бродить наугад не хотел. Тогда он решил вернуться на приведшую его сюда лыжню. Проложена она не иначе как посланцем, ординарцем или курьером, держащим связь фронта с тылом. Он шёл, как показывали следы лыжных палок, с передовых в тыл, шёл в какую-нибудь часть или штаб, стоящий в одной из деревень. Это всего верней. И всего верней будет идти по этой лыжне, пока не дойдёшь до деревни. Там, в деревне, всё можно будет узнать и проверить.

Глебка решительно повернул и пошёл по своей лыжне назад на север. После полудня он вышел на одинокую лыжню, обнаруженную Буяном час тому назад. Он был уверен, что эта лыжня приведёт его в деревню, и не ошибся.

Пройдя километров восемь, Глебка вышел на лесную опушку, с которой глазам его открылась неширокая речная пойма. По краю поймы вилась речка. За ней лежала открытая низина, — верно, заливные луга. Берег, обращённый к лесу, был выше и на нём-то и столпилось несколько десятков изб. По одну сторону этой тесной толпы изб высилась потемневшая от непогод деревянная церковь. За церковью тянулась кладбищенская ограда и ряды сосновых и берёзовых крестов. По другую сторону деревни виднелась околица. К ней издали набегал бурый от навоза зимник. Зимник переходил в широкую деревенскую улицу, тянувшуюся вдоль главного порядка изб. Позади главного порядка сразу начинались огороды, спускавшиеся некруто под горку к реке. Меж редких загородок из жердин вилась по берегу и дальше по реке к проруби пешеходная тропка. На середине берегового ската она разветвлялась, образуя сеть тёмных узких тропок, ведущих к бревенчатым приземистым банькам.

Скрываясь на опушке в осиннике, Глебка оглядел и баньки, и реку, и избы. Лыжня, по которой он шёл, вела прямо к деревенской околице. Это значило, что в деревне стоят рыжие шубы. Входить днём в такую деревню было опасно. Но ждать до вечера Глебке было невтерпёж, и он решил действовать немедля. Глебка обошёл деревню стороной. Потом быстро спустился к реке и, сняв лыжи, сунулся в одну из банек.

В предбаннике было темно. Чтобы не привлекать к баньке посторонних глаз, Глебка закрыл за собой входную дверь и открыл дверь в мыльню, имевшую маленькое оконце. Когда глаза привыкли к полутьме, Глебка разглядел широкую лавку у стены. Перед ней на земляном полу лежала толстая сосновая доска. Взяв из мыльни тяжёлый железный ковш, Глебка снял доску, ручкой ковша проковырял длинную канавку и положил в неё ружьё, предварительно вынув патрон и обернув металлические части тряпицей. После этого он положил доску на место, поставил лыжи в самый тёмный угол и вышел наружу. Очутившись за порогом, он огляделся, стараясь точней приметить расположение баньки, чтобы потом суметь найти к ней дорогу.

Внимание его привлёк крутой выступ угора, похожий на склонённую баранью голову. Если стать спиной к этой «бараньей голове», то банька будет чуть влево, возле самой кромки берегового льда. Заметив себе это, Глебка уже тронулся было по тропке вверх, но потом вернулся, решив для верности пометить баньку, чтобы её и ночью можно было найти. Он вынул нож и в несколько взмахов вырезал на правом косяке дверей три зарубки. Только после этого Глебка в сопровождении Буяна стал подниматься в гору, туда, где толпились избы в высоких снежных шапках.

Улицы были пустынными. Деревня точно вымерла. Изредка в окне какой-нибудь избы мелькало насторожённое бородатое лицо, но тотчас опять скрывалось. На главный порядок изб Глебка выходить пока не решался и колесил на задворках деревни.

Буян крутился около, ко всему принюхиваясь, просовывая морду в подворотни, забегая во дворы и переругиваясь с деревенскими собаками. Большого интереса, как и большой злобы, к чужаку собаки, видимо, не чувствовали и в драку не ввязывались. Что касается Буяна, то он настроен был ещё миролюбивей. После тяжёлых скитаний по лесной целине он с удовольствием рыскал по деревенским закоулкам, принюхиваясь к милым его собачьему сердцу запахам человеческого жилья.

Вскоре, однако, настроение его резко изменилось. Началось с того, что на крыльцо одной из изб вышел солдат в рыжей шубе. Буян остановился и недовольно заворчал себе под нос. Солдат выплюнул резину, которую жевал, да так ловко и далеко, что едва не попал комочком жвачки в морду пса. Буян отпрыгнул назад и заворчал. Глебка сказал ему:

— Брось. Ну его.

Затевать ссору в этой незнакомой деревне с первым же встречным иностранным солдатом совсем не входило в Глебкины расчёты, и потому он поспешно юркнул в ближайший проулок.

Проулок выходил на деревенскую улицу, по которой пролегал накатанный зимник. Глебка постоял минуту в проулке, раздумывая, куда направиться. В это время по улице пронеслись двое саней, запряжённых хорошими сытыми конями. В передних санях сидели четверо солдат, в задних — офицеры в зелёных шинелях с меховыми воротниками. Вслед саням забрехали во дворах собаки. Одна из них пробежала за ними, громко лая. К ней тотчас присоединились ещё две.

Не выдержало и Буяново сердце. Всё быстродвижущееся возбуждало в нём, как и во всяком порядочном псе, древний охотничий инстинкт, инстинкт преследования. Он во всю мочь припустил по проулку, потом вывернул на улицу и кинулся догонять пронёсшиеся сани и мчащихся вслед за ними собак. Глебка не успел опомниться, как Буян исчез из глаз. Его зычный лай слышался всё глуше и, наконец, затих в отдалении. Продолжая напряжённо прислушиваться, Глебка вдруг уловил совсем не похожие на собачий лай звуки. Определить их источник было нелегко — не то гнусила какая-то волынка, не то гармонь играла. Изредка что-то щёлкало, словно откупоривали одну за другой бутылки. Неожиданно резнул по ушам громкий вскрик нескольких голосов. Вслед за тем опять загнусил неведомый инструмент. Глебка осмелился выглянуть из-за угловой избы на деревенскую улицу.

Вблизи улица была безлюдна, но чуть подальше, возле кантина, толкались американские солдаты в шубах нараспашку и, сбившись в кучу, кричали и возились, словно играя в какую-то игру. Что они делали, Глебка понял не сразу.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ. ГЛАЗА АЛЕНУШКИ

Началось с того, что одному из толкавшихся перед кантином американских солдат взбрело в голову припугнуть шедшую через дорогу крестьянскую девочку. Девочке было лет восемь. Худенькая, тоненькая, она шла торопливым семенящим шагом, осторожно неся кринку молока.

Она боялась столпившихся у кантина камманов и спешила пройти мимо. Но в то же время она опасалась, что если будет торопиться, то расплещет молоко. Эти опасения были написаны на её маленьком, исхудавшем и озабоченном личике, и они-то и вызвали у выходящего из кантина солдата желание пугнуть «русскую Маруську», да так пугнуть, чтобы она опрокинула всю кринку, то-то будет потеха. Он распахнул полы своей рыжей шубы, неожиданно загородил девочке дорогу и, выпучив глаза, крикнул резко и хрипло:

— Га-га-га!

Долговязый и костлявый, с распахнутыми и приподнятыми полами бараньей шубы солдат стал походить на какую-то огромную голенастую птицу с диковинными курчавыми крыльями. Его резкое «га-га-га» и дико выпученные глаза усиливали это пугающее сходство. Девочка шарахнулась в сторону, и молоко плеснуло через край посудины.

Стоявшие кругом рыжие шубы захохотали, а ободрённый общим смехом голенастый солдат снова загородил девочке дорогу. Она подалась в сторону, желая обойти солдата, но тот в свою очередь сделал шаг в сторону и снова очутился на её пути. Так он прыгал по дороге перед растерянной и перепуганной девочкой, пока прыжки его не перешли в какой-то нелепый танец. Кривляясь и раскачиваясь из стороны в сторону, гримасничая и приседая, он мешал девочке пройти и вскрикивал:

— Га-га-га!

Этот не то птичий, не то звериный вскрик, казалось, пугал девочку больше всего.

— Дик, что же ты пляшешь один? — крикнул широкоплечий детина с плотоядно оттопыренными мокрыми губами, отчего рот его казался вывернутым наизнанку. — Пригласи себе в пару эту Коровью мисс с молоком.

— Что верно, то верно, — ответил голенастый, продолжая приплясывать. — Ты умён, как верблюд. — Окажите честь, мисс Молочная Плошка. Га-га-га!

— Га-га-га, — отозвался хор рыжих шуб, а танцор схватил ничего не понимающую девочку за плечо и потянул к себе.

Девочка в страхе отшатнулась от него, проливая молоко себе на платье.

— Дик, ты невежа, — крикнул мокрогубый, вытаскивая из кармана круглую банку с табаком и, видимо, собираясь закуривать. — Разве ты не видишь, что у мисс Молочной Плошки заняты руки и она не может обнять тебя.

— Га-га-га! — прокричал в ответ долговязый танцор. Сейчас мы освободим руки мисс Молочной Кастрюльки.

Солдат изогнулся, подобрал полы шубы и лягнул правой ногой. Нога, обутая в тяжёлый, окованный стальными шипами ботинок, а поверх него — в парусиновый шекльтон, с силой ударила в кринку, которую девочка держала в руках. Кринка хрустнула, и глиняные осколки разлетелись во все стороны. Остатки молока выплеснулись при этом прямо в лицо девочке и на минуту ослепили её. Между тем хохочущий верзила обхватил девочку обеими руками и закричал:

— Коровий уанстеп! Давайте музыку, парни.

За музыкой дело не стало. Собиравшийся закуривать мокрогубый дал стоявшим возле него двум солдатам по листу тонкой папиросной бумаги. Оба солдата тотчас вытащили из карманов своих френчей маленькие расчёски и, обернув их папиросной бумагой, приложили к губам. Гнусавый оркестр забубнил уанстеп. Кто-то в такт стал прищёлкивать языком и губами, воспроизводя хлопанье вылетающей из бутылки пробки. Солдаты стали в круг, внутри которого топтался долговязый танцор, волочивший за собой девочку. Потом вошли в круг ещё два солдата и принялись отплясывать уанстеп, меся грязный снег огромными парусиновыми шекльтонами. У одного из них распустились длинные завязки, второй партнёр наступил на них, и оба под общий хохот упали в снег. Голенастый не то случайно, не то нарочно зацепился за них своими длинными ногами и тоже упал.

Пока все трое поднимались, возясь, хохоча, ругаясь, тыча в бока один другому кулаками, девочка оставалась в кругу одна. Она стояла среди осколков своей кринки, дрожащая и перепуганная. Маленькое исхудавшее личико её было залито слезами и молоком. Сперва она не могла от страху двинуться с места и смотрела остановившимися глазами на окружающих, потом вдруг отчаянно вскрикнула и кинулась прочь из круга. Но ей не удалось прорваться. Мокрогубый детина, мимо которого она хотела проскользнуть, расставил руки и отбросил её назад, прокричав в лицо хриплое «га-га-га». Она бросилась в другую сторону, но и там встретила широко расставленные руки и пугающее «га-га-га». Затеянная долговязым и мокрогубым игра, видимо, занимала солдат.

Девочка, встречая всюду препятствия, отпрянула на середину круга и стояла там в растерянности, переминаясь с ноги на ногу и дрожа всем телом. Кто-то вскрикнул:

— Эй, Дик, что же ты бросил свой Молочный Горшок? Иди танцуй.

— Ну её к чёрту, — откликнулся долговязый, поднимаясь на ноги и отряхиваясь от снега. — Пусть танцует сама.

Пусть танцует, — поддержал кто-то. — Верно. Пусть танцует. Парни, настраивайте свои инструменты. Дуйте во все-зубья. Валяйте, парни. Га-га-га!

Посыпались возгласы, понукания, хриплые вскрики. Снова загнусили гребёнки и захлопала, вылетая из невидимой бутылки невидимая пробка.

Девочка стояла среди этой свистопляски, не зная, что делать. Мокрогубый грубо толкнул её и крикнул:

— Русский Маруська. Танцевать! Ну! Дансинг. Танцевать.

Девочка, отлетевшая от толчка в сторону, с ужасом посмотрела на него. Он, побагровев, закричал:

— Дрянной русский Маруська! Я, американский человек, приказал тебе делать развлечений, показать русский танец. Мой американский слово есть для тебя закон. Ну!

Девочка, не спуская с мокрогубого расширенных от ужаса глаз, начала перебирать ногами. Он зло выпучивал круглые совиные глаза и время от времени покрикивал:

— Ты, корова, танцевать. Будешь танцевать час, сто час!

Девочка топталась на месте, изредка раскидывая руки и неловко поднимая коленки. Она вся дрожала не то от страха, не то от озноба. На ней было одно линялое ситцевое платьишко. Голова повязана была дырявым шерстяным платком с закинутыми за спину концами, связанными у поясницы узлом.

Во время танца платок сполз с головы и съехал набок, открыв русые волосы, заплетённые в две тоненькие косички. Коротенькие, туго заплетённые косички наивно торчали в стороны, чуть ниже затылка. При каждом движении девочки они пугливо вздрагивали, а вплетённые в них красные тряпочки вились на концах. Волосы отливали живым золотистым блеском, как и длинные, стрельчатые ресницы, очерчивающие глубокую влажную синь глаз. Эти синие глаза, посаженные, точно два редкостных самоцвета, в золотые венцы ресниц, казались на бледном личике девочки огромными и неправдоподобными. Такие глаза и такие тонкого рисунка лица, воскрешающие в памяти старинные русские сказки, не редкость встретить у поморок в становищах, раскиданных по берегам Белого и Баренцева морей и в деревнях северных районов Архангельской области. Такие глаза должны были быть у Василисы Прекрасной или у Алёнушки, которую злая ведьма ведёт к морю, чтобы погубить.

Из глаз девочки падали крупные и частые слезы. И слезы эти тоже казались какими-то сказочными, неправдоподобными. Смешанные с выплеснувшимся прямо в лицо девочки молоком, они отливали необыкновенным мутновато-опаловым блеском.

Но самое неправдоподобное и, с первого взгляда, поражающее было не в этих опаловых слезах, а в странном и страшном несоответствии слез с движениями ног. Горькие слезы заливают лицо, а ноги пляшут. Они тонки, как палочки, эти маленькие, исхудалые ноги, которые движутся всё медленней и путаней. Обуты они в старые моршни.[1] Моршни, видимо, с чужой ноги, большие и стоптанные. Из разъезжающихся прорех торчат красные иззябшие пальцы, которыми, танцуя, девочка месит грязный уличный снег. Маленькое личико девочки покрывается мертвенной бледностью. Она танцует и танцует, потеряв представление о времени. Может быть, она танцует час, может быть — день, может быть — год… — она не знает. Земля так странно покачивается и временами ускользает из-под ног. Девочка судорожно глотает воздух широко раскрытым ртом. Морозный воздух врывается в горячую гортань и колюче горчит. Он теснит и разрывает грудь. Девочка делает худенькими руками непроизвольные движения, словно барахтается в какой-то вязкой тине. Она шатается, как пьяная, но всё продолжает танцевать. Всякий раз, как она останавливается, кто-нибудь из американцев толкает её коленкой или кулаком в спину и кричит:

— Дансинг! Танцевать!

Сильней всех дерётся мокрогубый. Он давно уже вытащил из кармана большие плоские часы и, следя за движением стрелок, сквернословит и кричит:

— Ну-ну, грязный, свинский русский Маруська, не останавливать. Танцевать, не останавливать, а то я дам тебе в морда.

Кто-то открывает тотализатор: как долго продержится девчонка?

Гнусаво скулят гребёнки. Из огромных синих глаз текут крупные слезы. Они падают на грязный истоптанный снег, который перемешивают истомлённые маленькие ноги. Они больше не могут двигаться, они не повинуются. Девочка уже, видимо, плохо сознаёт, что делает и что делается вокруг. Уже не действуют ни щипки, ни пинки, сыплющиеся на неё со всех сторон. Наконец, перенапряжённые нервы и мышцы отказывают, и девочка медленно оседает на снег.

Мокрогубый, сквернословя и размахивая часами, поднимает обутую в сапожище-шекльтон ногу, чтобы нанести удар, но нога повисает в воздухе, потом дёргается вверх, и мокрогубый, теряя равновесие, запрокидывается навзничь. Не понимая, что произошло, он ещё больше выпячивает свои развороченные губы и бессмысленно таращит злые выцветшие глаза. Сперва в поле его зрения попадает церковная колокольня, потом крыша дома, в котором помещается кантин, потом вывеска и, наконец, всё заслоняет круглая голова со светлыми всклокоченными волосами. Волосы беспорядочными прядями падают из-под белой заячьей шапки на крепкий костистый лоб, словно подчёркнутый лёгкими раскидистыми бровями. Под ними смуглое, мальчишеское лицо с курносым носом и карими глазами, в глубине которых прыгают яркие искорки, словно в них заронили порошинки светлой бронзы. Сейчас глаза эти горят неукротимой яростью, и это делает мальчишеское лицо совсем не мальчишески резким и угрожающим.

Никто не заметил, как, когда и откуда появился этот разъярённый подросток. Но все увидели вдруг, как он, схватив за ногу мокрогубого, опрокинул его на снег и теперь, наклонясь над ним, выкрикивает:

— Гад, гад, гад… Подлюга заморский. Бандит…

Он бесстрашно трясёт кулаками перед самым лицом мокрогубого, и ему хочется бить, бить, бить по этой мерзкой харе с плотоядно выпяченными губами. Ещё стоя за углом избы и глядя через улицу на всё, что происходит перед кантином, Глебка угадал в мокрогубом главного заводилу этого хоровода рыжих шуб, окружавших маленькую деревенскую девочку. Вначале он не понял даже, что они делают, почему танцует девочка, что выкрикивают рыжие шубы. Только взглянув в лицо девочки — измученное, мертвенно бледное, залитое слезами — Глебка понял всё.

Он знал о бесчинствах, убийствах, насилии, которые чинили американцы, англичане и прочие иноземцы, пришедшие в его родной край. Но почему-то именно то, что увидел он сейчас, именно это измученное, исстрадавшееся детское личико, эти заплаканные, расширенные от ужаса глаза, словно подвели невидимую итоговую черту под бесконечно длинным списком злодеяний, которые ведомы были Глебке. Он видел, как в Воронихе сержант Даусон волочил по земле и бил ногами Ульяну Квашнину; видел и не мог, не смел вмешаться, чтобы защитить её. Он видел, как лежал на дороге белозубый кочегар и как пинал его сапогом в лицо розовощёкий холёный офицер в шубе с дорогим меховым воротником; видел и не посмел вмешаться.

Теперь он посмел. Он вихрем пересёк деревенскую улицу, ворвался в круг рыжих шуб и опрокинул мокрогубого. Он не думал о том, что он один, а врагов много. Каждый из этих здоровенных солдат мог, конечно, легко и безнаказанно убить Глебку, но неожиданность его появления, его молниеносный натиск, его неистовая, огненная ярость настолько ошеломили американцев, что они оцепенели. Это спасло Глебку в первую минуту. Однако в следующую минуту всё могло измениться. Общее оцепенение не могло длиться долго.

Первым пришёл в себя мокрогубый. Выкрикивая бессвязные проклятия, он пнул Глебку ногой и отпихнул от себя. Потом вскочил с земли и кинулся на него, выпучив налитые кровью глаза и протянув руки, чтобы схватить Глебку за горло.

Но ему не суждено было добраться до Глебкиного горла. Неожиданно послышалось грозное рычание, и на поле боя появился Буян. Он с налёта ворвался в круг застывших от изумления американцев, прыгнул на спину мокрогубому и принялся терзать клыками воротник его шубы. Теперь уже не горлу Глебки, а шее мокрогубого грозила серьёзная опасность. Пронзительно взвизгнув, мокрогубый поднял руки к шее и рухнул в снег, ставший ареной новой схватки.

Глебка не стал дожидаться её исхода. Воспользовавшись общим замешательством, он схватил за руку поднявшуюся с земли девочку и с отчаянной решимостью ринулся на первого попавшегося американца. Тот инстинктивно отшатнулся в сторону, и Глебка вместе с девочкой очутился вне круга рыжих шуб. В следующее мгновенье он уже мчался со всех ног по задворкам изб главного порядка, не выпуская из своей руки узкой ручонки девочки и громким свистом призывая к себе Буяна.

Буян, успевший уже изодрать в клочья воротник шубы мокрогубого, услышал призывный свист и поднял голову. Несколько секунд он стоял над поверженным врагом, оскалившись и рыча, словно решая, что ему делать дальше. Услышав снова настойчивый свист, он сорвался с места и умчался прочь с такой же стремительностью, с какой появился.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ХИЩНИКИ

Некоторое время все стояли оторопев и тупо уставясь на поднимавшегося с земли мокрогубого. Молчание нарушил совершенно неожиданно солдат, стоявший несколько в стороне, возле крыльца ближайшей избы. Солдат был высок и чуть сутул. Лицо его было испещрено едва приметными чёрными крапинками. Такие лица бывают у шахтёров, много лет работавших в забое. Мельчайшие частицы угольной пыли въедаются в кожу, словно врастая в неё навечно. Руки солдата, узловатые и крупные, держали за конец ствола винтовку, поставленную прикладом на землю. Солдат, видимо, возвращался из караула и только недавно остановился возле кружка у кантина. Он был свидетелем сцены, разыгравшейся в течение последних двух-трёх минут, и теперь, глядя вслед убежавшим от мокрогубого, сказал с явным одобрением:

— Ловко.

Сказано это было спокойным, низким голосом. Спокойствие это так не вязалось с накалённой атмосферой, царившей у кантина, что все невольно повернули головы в сторону говорившего и с удивлением уставились на него.

Общее внимание не смущало солдата. Продолжая глядеть в сторону избы, за углом которой только что скрылись сперва Глебка с девочкой, а потом Буян, солдат повторил ещё раз:

— Ловко.

Он рассмеялся, и его негромкий рокочущий басовитыми нотами смех разорвал, наконец, общее оцепенение. Все вдруг разом заговорили, задвигались, зашумели. Один только мокрогубый всё ещё казался ошеломлённым и пришибленным. Медленно поднявшись с земли и дрожа всем телом, он стоял с минуту, бессмысленно глядя перед собой, потом поёжился, поднял руку к изодранному воротнику шубы, провёл пальцами по шее. На пальцах закраснели слабые мазки крови. Мокрогубый поглядел на пальцы, поглядел на смеявшегося солдата и, побагровел до корней волос. Внезапно, не говоря ни слова, он кинулся к солдату и схватился за винтовку, которую тот придерживал правой рукой за верхнюю часть ствола.

— Ты что? — спросил солдат, крепче обхватывая ствол винтовки и стараясь отстранить мокрогубого.

— Дай! — резко выкрикнул мокрогубый. — Слышишь!

Его охватил приступ неистовой ярости. Он задёргал к себе винтовку, стараясь вырвать её из рук солдата и повторяя с пеной у рта:

— Дай! Дай!..

— Ты видно взбесился? — спросил солдат, нахмурясь и отталкивая мокрогубого.

Но тот не отпускал винтовки и продолжал вырывать её из рук солдата, крича:

— Дай, я тебе говорю! Дай. Я убью их. Убью!..

— Ну-ну, кого это ты собрался убивать?

— Всех! — орал мокрогубый. — Девчонку, мальчишку, собаку, всех…

Его ярость всё возрастала. Голос сорвался на высокий ноте, лицо задёргалось. Но чем больше бесился мокрогубый тем спокойней становился солдат.

— Всех? — переспросил он насмешливо. — Это, пожалуй, что-то очень уж хлопотно, Пирсон. А? Это, пожалуй, очень уж много ты на себя берёшь. А?

Солдат положил свою крупную руку на обе руки мокрогубого, которыми тот цеплялся за ствол и с удивительной лёгкостью оторвал их от винтовки. Но мокрогубый Пирсон не хотел отставать. Он снова вцепился в винтовку и, выкрикивая отборные ругательства, пытался отнять её у солдата. Солдат, который начал терять терпение, и, видимо, убедившись, что никакие уговоры и полумеры тут не подействуют, упрямо выгнул шею, поднял огромный кулак и ударил Пирсона в грудь. Удар был короток и резок. Мокрогубый отлетел в сторону и упал.

— Не везёт сегодня Джимми! — воскликнул голенастый танцор Дик, бросая в снег докуренную сигарету. — Вот уж не везёт.

— Да. Третий нокдаун за четверть часа, — поддержал кто-то из толпы.

— У Пирсона собачье настроение, — откликнулся один из игравших недавно на расчёске и захохотал, указывая на изодранный Буяном воротник Пирсоновской шубы.

Его смех подхватили другие. В сущности говоря, все были довольны новым спектаклем, и кто-то уже кричал, подзуживая Пирсона:

— А ну, Джимми, всыпь ему горячих.

Но Пирсон не нуждался в поощрениях. Вскочив на ноги, он с яростью ринулся на солдата, крича во всё горло:

— А-а, ты их защищаешь? Защищаешь, красная сволочь, да?

Противники сцепились. Со всех сторон посыпались поощрительные возгласы, и неизвестно, чем кончилась бы новая стычка, но в это время на дороге раздался скрип санных полозьев, хруст снега под конскими копытами, и к кантину подкатило двое розвальней. В передних сидели солдаты и сержант-переводчик, в задних полулежали три офицера. Сани остановились, и один из офицеров, коротенький и суетливый, тотчас выпрыгнул из них, оглядел всё вокруг победоносным взглядом и заговорил быстрым деловым говорком:

— Что такое? Что тут происходит? Почему у Пирсона изорвана шуба? Это Дженкинс? Из-за чего вы сцепились? Ну? Кто же первый начнёт врать?

Вопросы сыпались один за другим без перерыва, словно они уже давно были заготовлены у офицера, и он только затем и явился, чтобы высыпать их перед солдатами. Солдаты впрочем, нисколько не удивились обилию вопросов и не очень, торопились с ответами. Они хорошо изучили своего командира роты капитана Мак-Миллана и давно привыкли к его суетливости и многословию. На этот раз коротенький капитан был ещё многословней обычного, так как хотел показать свою распорядительность и проницательность. Два офицера, с которыми он приехал, — капитан Митчел и майор Иган — были контрразведчиками, и Мак-Миллан жаждал доказать им, что он, строевой офицер, не хуже их умеет разбираться в любых запутанных делах.

Это не очень-то удавалось Мак-Миллану, так как ответы на его быстрые и многочисленные вопросы были медлительны и противоречивы. Солдаты, явно недовольные вмешательством командира, косясь с опаской на чужих офицеров, уклонялись от прямых и ясных ответов. Это продолжалось бы нивесть сколько времени, если бы в дело не вмешался Митчел. Он подошел к Мак-Миллану и сказал тихо из-за его плеча:

— Мы сейчас зайдём к вам. Кончайте.

— А, да, — спохватился Мак-Миллан. — Прошу извинить. Мы ещё займёмся этим позже. Пирсон, Дженкинс, сейчас же отправляйтесь к коменданту! Я вас вызову после.

Он повернулся к Митчелу:

— Я к вашим услугам. Вы хотели зайти ко мне? Прошу. Вот прямо. Мимо кантина к этому дому.

— Сейчас, — кивнул Митчел. — Одну минуту.

Он отвернулся от Мак-Миллана и сделал два шага к саням, из которых сам только что выскочил и в которых всё ещё продолжал полулежать на ворохе сена майор Иган.

— Майор, я думаю, вы ничего не будете иметь против, если мы несколько изменим намеченную программу и вы один поедете в роту лейтенанта Скваба? Я тем временем зайду к Мак-Миллану. Старый приятель, и у него оказался ещё более старый коньяк. Настоящий мартель, достал на днях у французов. Чтобы утешить вас, я сейчас вышлю и вам бутылочку. А к дургамцам я, пожалуй, подъеду позже. Идет?

Майор Иган молча кивнул головой. Митчел повернулся к, Мак-Миллану, который подошёл следом за ним к саням.

— Пошли.

Мак-Миллан поглядел на Митчела с некоторым замешательством, собираясь, видимо, что-то сказать, но Митчел довольно грубо оборвал его, повторяя нетерпеливо:

— Пошли, пошли.

Капитан Мак-Миллан поперхнулся непроизнесённой фразой и быстро пошёл вперёд. Он обогнул кантин и направился к двухэтажному просторному дому с резными наличниками окон и коньком над крышей. Подходя к крыльцу, Мак-Миллан сказал несколько смущённо:

— Послушайте, Митчел. Вы обещали майору Игану какой-то старый французский мартель. Но у меня его нет и в помине.

— Я подозревал это с самого начала. Ну что ж, обойдёмся обыкновенным виски.

— Да. Но майор…

— И майор обойдётся обыкновенным виски. Вы вышлите ему к саням пару бутылочек.

— Однако, что он может подумать о нас…

— Он уже подумал, — усмехнулся Митчел. — Майор Иган неглупый человек и опытный разведчик. У него намётанный глаз. Только дураки, обманывая друг друга, наивно полагают, что обмана не видно. Всё дело не в том, чтобы скрыть обман, а в том, чтобы быть настолько сильным, чтобы все другие притворились, что не видят обмана. Майор Иган отлично понял, что не получит мартеля, как понял и то, что мы с вами вовсе не старые приятели. Он видел и то, что я нашёл нужным поговорить с вами наедине, не делая его свидетелем нашего разговора. И мы поговорим о том, о чём надо поговорить нам с вами и только нам с вами.

Митчел замолчал и состроил кислую гримасу, словно предстоящий разговор не сулил ничего приятного. В последние дни вообще было мало приятного. Роту американцев, в которой назревали волнения, пришлось снять с фронта и отправить в тыл, в Архангельск. Девятнадцать солдат арестовали и предали военно-полевому суду. В роте обнаружены большевистские листовки на английском языке. Одна из них, совсем свежая, содержала обращение пленного солдата этой роты Кида Шарки, который убеждал однополчан требовать немедленной отправки домой. В России им, мол, делать нечего и драться не за что; пусть русские сами устраивают свои дела, как им хочется.

На смену снятой роте прислали роту капитана Мак-Миллана, для усиления в неё влили команду в пятьдесят человек, привезённую Митчелом из Архангельска. Все эти дни прошли в напряжённой работе по укреплению участка. И что же? В ту же ночь, когда рота Мак-Миллана расположилась в этой деревне, среди солдат уже появились большевистские листовки. Кроме того, наутро на церковной ограде, возле кантина и ещё в трёх местах появились написанные от руки по-английски прокламации с обращением специально к солдатам этой роты.

Откуда берутся все эти листовки? Как они попадают к солдатам в руки? Скорей всего, это дело рук красных партизан. Не иначе. Это они переносят листовки через фронт и распространяют в прифронтовых гарнизонах. Они появляются и исчезают, незримые и неуловимые, точно привидения. Их неуловимость объясняется, по-видимому, тем, что в каждой деревне, в каждой избе они находят убежище и помощь. Да. Именно так. Это очевидно. Это совершенно очевидно. И это-то и делает борьбу с ними дьявольски трудной…

Как же всё-таки и какими средствами пресечь распространение среди солдат большевистских листовок? Кто скажет? Всё, что делалось до сих пор в этом направлении, ни к чему не приводило. Листовки по-прежнему появляются всюду. Вчера их обнаружили в расположении роты дургамцев, у этого, как его, Скваба. Сегодня они появились здесь. Чего доброго, завтра найдёшь большевистскую прокламацию в собственном кармане, как находят их солдаты в своих ранцах. Большевики точно задались целью свести на нет все усилия союзного командования и контрразведки по укреплению железнодорожного участка фронта. С каждым днём становится всё трудней рассчитывать на стойкость фронтовых частей. Три дня тому назад рота капитана Мак-Миллана считалась лучшей и самой надёжной в триста тридцать девятом полку. А сегодня? Чёрт его знает, можно ли считать её такой же надёжной сегодня. Вот хотя бы эта сегодняшняя стычка между солдатами. Что это? Обыкновенная драка? Или что-то другое?…

Митчел задаёт этот вопрос Мак-Миллану, поднимаясь на крыльцо дома, в котором тот расположился. Мак-Миллан взбегает на три ступеньки крыльца и предупредительно распахивает перед Митчелом входную дверь.

— Прошу. Что такое? Драка? Ну, конечно. Самая обыкновенная драка.

Они поднимаются во второй этаж и входят в большую просторную комнату.

— Обыкновенная драка? — с сомнением повторяет Митчел и, подняв брови, внезапно замолкает.

Дверь в соседнюю комнату открывается, и на пороге появляется одутловатый заспанный солдат.

— Сэм! — сурово и укоризненно говорит Мак-Миллан и кидает свою шапку с волчьим верхом прямо в солдата, который ловит её на лету и спокойно вешает на гвоздь возле двери. — Сэм! Ты опять дрых, как свинья? Что? Молчать! Дай виски и содовой. Да снеси пару бутылок вниз и передай майору Игану. Его сани стоят у кантина. Живо! Ну! Слышишь?

Мак-Миллан сопровождает свои энергичные слова ещё более энергичными жестами, но ни то ни другое не оказывает на одутловатого Сэма оживляющего действия. Приказания Мак-Миллана выполняются с равнодушной медлительностью, являющейся полной противоположностью быстрым и порывистым движениям самого капитана.

Митчел снимает подбитую мехом шинель и кидает её на стол. Потом берёт светлый венский стул с решётчатым сиденьем и садится на него верхом у окна. Мак-Миллан перелетает из одного конца комнаты в другой и командует своим флегматичным ординарцем. Наконец, Сэм уходит, держа под мышкой две бутылки виски для майора Игана. Мак-Миллан суетится возле стола с виски и наливает два стаканчика. Митчел говорит от окна, продолжая фразу, с которой вошёл в комнату и которая была прервана появлением Сэма.

— Обыкновенная драка? Гм. Обыкновенная драка, в которой солдаты обзывают друг друга красной сволочью?

— О, я ничего такого не слыхал, — говорит смущённо Мак-Миллан и, чтобы скрыть смущение, торопливо перебивает сам себя. — Давайте выпьем по стаканчику.

Он подносит стакан с виски Митчелу. Тот берёт в руки и говорит, бесцеремонно разглядывая Мак-Миллана:

— У вас плохой слух, Мак-Миллан. Просто отвратительный слух.

Он опрокидывает виски в рот и, постукивая донышком пустого стакана по гнутой спинке стула, говорит:

— Всё это может оказаться совсем не таким простым и безобидным, каким это вам представляется. Всё это надо копать до дна. И скажите мне, пожалуйста, кто такой этот Пирсон? В этом деле он, по-моему, самая интересная для нас фигура.

— Пирсон? — тотчас откликается Мак-Миллан, ставя на стол свой стакан, и выпаливает скороговоркой, видимо, щеголяя осведомлённостью о своих людях. — О-о, Пирсон порядочная дрянь. Сын скотопромышленника с Дальнего Запада. Коварная тварь, хотя и глуп. Злобен и мстителен. Драчлив и жесток. За бутылку виски продаст родную мать. Похоже, что был замешан в каком-то убийстве, от ответственности за которое его спасла война. Что касается службы, то солдат неважный.

Митчел, уставившись в Мак-Миллана недобрыми желтоватыми глазами, внимательно слушает. Потом, клюнув воздух своим длинным меченым носом, произносит наставительно:

— Вы хорошо знаете своих людей, но делаете из этих знаний неверные выводы. Неважный солдат, говорите? Но позвольте: коварен, глуп, драчлив, жесток, злобен, мстителен, пьяница, замешан в убийстве — да это же великолепная характеристика для солдата.

— Великолепная характеристика? — разводит руками Мак-Миллан. — Я плохо понимаю.

— Да, по-видимому, вы плохо понимаете, — говорит Митчел, не повышая голоса, но с гипнотизирующей однотонной настойчивостью. — И вы не одиноки, к сожалению. Многие ещё очень плохо понимают проблему воспитания солдата. Пожалуй, только немцы кое-что смыслят в этом деле. Они со времён своего бешеного Фридриха Второго усердно практикуют оболванивание новобранцев, а заодно и будущих кандидатов в новобранцы, то есть, всю молодёжь, чтобы получить хорошего солдата.

— Хорошего солдата? — поднимает голову Мак-Миллан, останавливаясь перед столом и берясь за бутылку с виски. — Что вы называете хорошим солдатом?

— Что я называю хорошим солдатом? — повторил Митчел, и недобрые желтоватые глаза его зловеще поблескивают. — Прежде всего солдата не рассуждающего, солдата беспощадного, солдата-разрушителя, солдата с выхолощенной душой и опустошённой черепной коробкой…

— Но, — торопливо перебивает Мак-Миллан. — Но как же тогда будет обстоять с так называемой человечностью и так называемой гуманностью, о которой сейчас столь много говорит наш президент Вильсон на Парижской мирной конференции, о которых наше правительство постоянно говорит в своих официальных дипломатических документах. Наконец, куда вы денете такие понятия, как, скажем, воинская честь, как защита отечества? Куда?

— В помойку, — холодно и не задумываясь отвечает Митчел и повторяет со злобным удовольствием. — В помойку. И чем скорей, тем лучше. Солдат начинается там, где кончается человек, запомните это раз и навсегда. Пусть президент и дипломаты болтают на Парижской конференции или где им заблагорассудится о так называемой гуманности, человеколюбии и прочей вегетарианской белиберде. Они для этого и предназначены. За это им и платят. Но нам-то какое до этого дело? Нам-то с вами эти дымовые завесы не нужны. Нам-то с вами платят за другое. Что же вы думаете, что, захватывая незащищённый Мурманск или Архангельск, мы защищаем Вашингтон? Или Чикаго? Или Филадельфию? Вы хотите, чтобы я притворялся круглым идиотом? Какая там к чёрту защита? На кой дьявол нам культивировать столь вегетарианские идейки. Нет, в травоядные мы с вами не годимся. Мы хищники. Слышите, хищники. А раз так, то надо оттачивать клыки. Защищаются слабые. Сильные нападают. Нам нужно не защищать наше отечество, а нападать на чужие отечества. Вот, что нам нужно. Вот, ради чего мы пришли в Россию, вот, для чего мы впутались в эту войну за тысячи миль от наших границ, вот, где наше будущее. И соответственно этому будущему мы и должны воспитывать наших солдат, нашу молодёжь. Этакий благородный воин, защитник отечества — это, по-моему, уже сейчас музейный экспонат, хотя многие, даже военные, этого ещё не хотят признать. Это принадлежность совершенно иной эпохи. Нам нужен не солдат-защитник, а солдат-захватчик. Понятно?

Митчел поднимается с места. Его длинная птичья шея вылезает из воротника. Обычно прилизанный и подчёркнуто обходительный, он теперь взвинчен и взъерошен. Даже аккуратно причёсанные на пробор редкие волосы его приходят в беспорядок. Он подходит к столу и берёт в руки налитый Мак-Милланом стакан.

— Двадцатый век должен принадлежать Америке. Это американский век. И мы его никому не уступим.

Митчел поднимает свой стакан и, залпом выпив его, повторяет азартно и злобно:

— И мы его никому не уступим.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ДОМ ДРУГА

Не выпуская руки девочки из своей руки, Глебка мчался по задам главного порядка изб. При этом он громко свистел, призывая Буяна, и всё оглядывался. Наконец, Буян вывернулся из-за угла избы, выходящей на главную улицу.

— Бу-я-ан, — закричал Глебка во всю мочь. — Буянко-о-о! Сюда.

Вслед за тем Глебка и припустил, что было сил. Теперь всё было в порядке. Надо было только скорей бежать, чтобы скрыться от возможной погони. Он-то, Глебка, понятно, может шибко и долго бежать, а вот эта синеглазая как…

Глебка опасливо покосился на девочку, но пока она не отставала и не просила передышки. Наоборот, она двигалась с удивительной лёгкостью и быстротой. Страх перед мучителями, от которых она только что вырвалась, удваивали её силы, и она не бежала, а летела рядом с Глебкой. Большие, не по ноге, моршни она ловко скинула на бегу и теперь неслась вперёд, быстро семеня по снегу босыми тонкими ножками и держа моршни в руке. Опасность погони, которой так боялся Глебка, уменьшалась с каждой минутой. Чтобы обезопасить себя ещё больше и запутать след, Глебка то и дело сворачивал в какие-то проулки и перелезал через изгороди. В конце концов он забежал в какой-то тупичок и, упершись в трухлявую и обмёрзшую стену, остановился. Вместе с ним остановилась и девочка. Пользуясь минутным отдыхом, она поставила на снег свои моршни и сунула в них озябшие ноги. Буян принялся обнюхивать девочку. Она боязливо отстранилась и припала к Глебкиному боку.

Глебка усмехнулся и сказал покровительственно:

— Ты не бойся. Он не укусит.

Шумно дыша, Глебка оглядывался, ища глазами выход из тупичка. Выхода не виделось, и Глебка посмотрел назад на тропку, приведшую его сюда. Надо было вернуться по ней к узкой улочке, которую он только что оставил. А куда приведёт его та улочка? Только сейчас вынужденный остановиться и оглядеться Глебка подумал о том, куда же он бежит.

В самом деле, нельзя же было без конца кружить по этой незнакомой деревне. Так, наугад плутая по ней, он мог набежать опять на своих недругов. В обычное время никто, может статься, и не обратил бы особого внимания на идущего по улице деревенского подростка, но после недавней стычки у кантина его знали здесь слишком многие. Участие в стычке Буяна ещё более ухудшало положение Глебки: пёс делал его очень приметным.

Опасно было не только шататься по улицам, но и заходить в избы. Деревня кишела рыжими шубами и, заглянув в любую избу, чтобы попросить приюта или осторожно разузнать о дороге на Шелексу, он мог и там натолкнуться на одного из тех солдат, что были у кантина. В таких обстоятельствах, пожалуй, самое лучшее, что Глебка мог сделать, — это разыскать баньку, в которой он спрятал ружьё и лыжи, и, забрав их, уйти из этой деревни.

Но даже и это сделать было теперь не так-то легко. Глебка не знал пути к баньке, да и боялся искать этот обратный путь, лежащий по ту сторону главной деревенской улицы. Как ни кинь, выходило дело дрянь… А как жаждал он во время своих лесных скитаний набрести на какую-нибудь деревню, войти в неё… Как мечтал. Это было совсем недавно, всего, несколько часов тому назад. А теперь… Теперь вот и деревня для него, как лесные дебри, — ни пути-дороги, ни тёплого угла, ни родной души, ни друзей…

Глебка мрачно надвинул на глаза свою заячью ушанку и уронил руку вниз. Рука коснулась мягких спутанных волос девочки. Он опустил глаза и увидел под рукой русую головку. Девочка доверчиво смотрела на него снизу вверх и зябко льнула к его боку.

— Ну чего? — спросил Глебка, и в груди у него потеплело.

— Холодно, — сказала девочка неровным от придыхания голосом. — Побежим, давай.

— Куда? — невольно вырвалось у Глебки, и он снова насупился.

— А к нам, на Подгорье, — торопливо выговорила девочка, заглядывая в глаза Глебке, и чуть потянула его за руку.

Потом отделилась от него и быстро зашаркала по снегу большими моршнями. Глебка, не раздумывая, кинулся следом за ней. Мрачные мысли разом отлетели прочь. Минуту тому назад думалось, что вот нет кругом ни родной души, ни друзей. А теперь всё иначе оказывается…

Девочка уверенно бежала вперёд, поворачивая то в один, то в другой проулок, огибая сугробы и перелезая через изгороди из жердей. Глебка не заметил, как они перекинулись на приречный край деревни, называемый Подгорьем, и вынеслись на угор, с которого начинался спуск к реке. Глебка поискал было глазами баньку, но не нашёл: река изгибалась, и баньки, верно, стояли за излучиной. Да и не было времени особо разглядывать окрестности. Из ближней избёнки вышла сухонькая старушка и, мелко перебирая ногами, путаясь в длинных тёмных юбках, заторопилась в гору.

— Баушка, — тихонько вскрикнула девочка, остановившись на спуске, и безотчётным движением схватила Глебку за руку, словно ища у него защиты.

Только сейчас она вдруг подумала о разбитой кринке, о молоке, которое не сумела донести до дому, и растерянно глядела на поднимавшуюся по тропинке бабушку. Тропинка была узка и сбита на сторону недавней оттепелью. Чтобы не поскользнуться, старушка глядела себе под ноги, и это поглощало всё её внимание. Глебку и его спутницу она заметила только тогда, когда была уже в нескольких шагах от них. Остановившись и всплеснув руками, она тяжело перевела дыхание и сказала прерывистым, словно надтреснутым голосом:

— Слава те…

Конец фразы Глебка уже не расслышал. Девочка, кинувшаяся к старушке, обхватила её руками, ткнулась лицом в её. живот и, громко всхлипывая, быстро-быстро заговорила. Что она говорила, разобрать было почти невозможно, так как беспрерывные всхлипывания заглушали и комкали её речь. Глебка улавливал только отдельные слова: кринка… молоко… камманы. Но и этих слов было достаточно для того, чтобы уяснить себе, о чём говорит и что переживает эта припавшая к старушке девочка.

Поглаживая тихонько голову девочки тёмной дрожащей рукой, она говорила своим надтреснутым голосом:

— Будет тебе, бог храни, что минуло, то не воротится. Ладно ещё, что этак-то обошлось. А то, как прибежала Кузьминична, да как закричала на голос, что тебя на улице камманы терзают, у меня сердце зашлось. Думаю, кости старые сложу, а измываться проклятым басурманам над ребячьей душенькой не дам. Кинулась я в гору, а ты уж вона и тут, макова головка.

Старушка снова погладила голову внучки и, кивнув на избёнку, из которой только что выбежала, сказала:

— Глянь-ко, дед тоже на выручку тебе срядился.

Девочка, всё ещё продолжая всхлипывать, подняла голову. И она и Глебка поглядели в сторону прилепившейся на полгоре избёнки. На низеньком покосившемся крылечке стоял старик, опирающийся на пешню, которая прежде всего и бросилась Глебке в глаза, хотя ничего особо примечательного в ней не было. Это была самая обыкновенная пешня-ледоруб с толстой рукоятью и железным носом, которой делают проруби на реке. Но сейчас эта мирная пешня, упёртая носом в доски крыльца, напоминала древнюю палицу, а опирающийся на её рукоять коренастый и плечистый старик, походил на витязя, собравшегося в поход против врага. В сущности говоря, он и в самом деле собрался бежать на выручку внучки и так спешил, что не успел как следует и одеться. Только теперь, увидев, что спешить уже некуда, старик начал приводить себя в порядок. Он заправил в валенок вылезающую наружу штанину, надел как следует шапку, запахнул тулуп и поставил в угол, к перилам крыльца, пешню. Тем временем старушка, девочка, а следом за ними и Глебка спустились к избёнке. Старик смотрел на них молча и хмуро. Он был ещё взбудоражен пережитым волнением. На впалых щеках проступали пятна бурого румянца, руки приметно дрожали, большая седая борода топорщилась, зацепившись за крючок незастёгнутого полушубка.

Пропустив девочку в избу, он сказал угрожающе:

— Постой, внучка, мы ещё своё возьмём. Отольются им и твои слезинки.

Он повернулся к Глебке, оглядел его с ног до головы строгими глазами, глубоко запавшими в костистые глазницы. Потом перевёл взгляд на Буяна и спросил густым голосом:

— Пёс твой?

— Мой, — ответил Глебка. — Буяном звать.

Старик снова перевёл взгляд на Глебку: в строгих глазах его вдруг блеснула лукавинка.

— По всему видать, что Буяном-то, пожалуй, тебя бы назвать надоть.

Глебка неловко переступил с ноги на ногу. Он стоял на нижней ступеньке крыльца, а старик — на верхней. Приглаживая правой рукой бороду так, что она проходила между растопыренными пальцами, старик долго приглядывался к Глебке и совсем не торопился звать его в дом. Наоборот, когда старушка, пройдя вместе с девочкой в избу, оставила дверь в сенцы открытой, он притворил дверь и вдруг спросил:

— Лыжи-то и ружьецо где укрыл?

Глебка вздрогнул, с удивлением и испугом поглядев на парика. Неужели он подсмотрел, как Глебка прятал в баньке ружьё и лыжи?

С минуту старик молча наблюдал Глебкино замешательство, потом, оглянувшись мельком на дверь, сказал, понизив свой густой голос:

— Поклон, парень, тебе от Назара Андреича.

Глебка оторопел. Он ожидал чего угодно, только не этого. Каждый день вспоминал он деда Назара. Много раз взывал к нему в горькой нужде, ища его поддержки. И каждый раз, как нужна была эта поддержка, старый объездчик оказывался словно бы рядом с ним, помогал разводить костёр, печь картошку, ставить шалаш, определять по звёздам время, угадывать непогоду и вёдро, высматривать звериный след, держать направление, сводить в одно все лесные приметы, чтобы не потеряться в лесу, не пасть духом, не сгинуть, не попасть в лапы врага, не бросить на половине завещанный батей путь.

В самые трудные минуты обращался Глебка к деду Назару. Теперь было трудней всего. Вокруг несметное количество врагов, фронт близок, путь неизвестен, на каждом шагу заставы и преграды. Нынче ему всего нужней была бы помощь старого наставника и друга. И дед Назар в самом деле настигает Глебку на самом важном и ответственном перегоне и протягивает руку помощи…

Плечистый, коренастый старик глядит на Глебку, и строгие глаза его кажутся теперь совсем не строгими, несмотря на нависшие над ними лохматые седые брови. Он усмехнулся, и эта усмешка словно раскалывает надвое седую бороду, облепившую его худое бурое лицо, прорезанное глубокими рубцами морщин.

— Поклон, значит, тебе от Назара Андреича, — повторяет он, отцепляя от крючка полушубка конец бороды и раскрывая перед Глебкой дверь в сенцы.

Глебка поднимается по скрипучим ступенькам и входит в дом. И теперь он знает, что это дом друга.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ТОСЬКА

Избенка была старая и худая. Глебка увидел это, едва вошёл в тесные сенцы, над которыми сквозь прореху в крыше виднелся клочок бесцветного неба. Вся изба состояла из кухни, часть которой была отгорожена жидкой дощатой переборкой с дверным проёмом, но без дверей. На переборке висел настенный шкафчик, в котором хранились кринки, солонка, единственный в хозяйстве нож и несколько деревянных ложек. Между окон стоял простой сосновый стол, перед ним скамейка. Никакой другой мебели в избе не было. Отёсанные бревенчатые стены были голы и кой-где трухлявы. В пазах лохматился мох. В простенке у дверей, под дощатыми полатями, вбито было несколько деревянных шпеньков для одежды или сбруи. Но сбруи никакой ни в сенцах, ни в избе не виделось. Хозяева, видимо, были безлошадные. Судя потому, что девочка послана была за молоком на сторону, и коровы не было. Впрочем, когда-то корова в хозяйстве была. Об этом свидетельствовала маленькая, в полпальца серебряная коровка, повешенная перед иконой в красном углу. Эти коровки, грубо отштампованные из тонкого листика серебра, продавались по двугривенному на лотках во время ярмарок или бродячими торговцами. Когда у крестьянина заболевала бурёнка, он покупал такую серебряную коровку и вешал её перед иконой, чтобы умилостивить бога, наславшего на корову болезнь. Над хозяевами этой избы бог, видимо, не смилостивился, и корова пала. Серебряная же коровка осталась, так как выбросить её было жалко. Теперь она пылилась в углу вместе с потемневшей от времени и мушиных следов иконой, вместе с заткнутыми за икону выцветшими бумажными розами и пучком вербы.

— Войдя в избу, Глебка оглянулся, не идёт ли хозяин следом. Но старик не показывался.

— Ты что, Якова Иваныча выглядываешь? Так он не скоро, надо быть, воротится. Вон он, на деревню пошёл, — сказала старушка.

Она кивнула на окно, за которым действительно виднелась удалявшаяся фигура старика, и прибавила:

— Ты проходи в избу, малый, да вон сядь на лавочку возле печи, погрейся. Небось, охолодал в дороге.

Глебка уселся на лавочку и прижался спиной к тёплой стенке печи.

Старушка, которую девочка звала бабкой Анфисой, захлопотала по хозяйству, загремела ухватами и печной заслонкой. Девочка, присев на краешек скамьи возле стола, следила, как бабка орудует у печки, и, все ещё всхлипывая, начала рассказывать о происшествии у кантина. Но бабка прервала её в самом начале рассказа:

— Ладно уж. Будет про мучительство-то. Дай сердцу передох. На вон, попробуй-ко лучше шанежки горяченькой. Теперь их долго ись не приведётся. Из последней мучки ради сретенья испекла.

Бабка Анфиса ловко выхватила из печи горячий противень. Тёмные ржаные шанежки чинно сидели на нём двумя рядами — круглые, с картофельной накладкой, крытой поверху тонкой плёнкой сметаны. Одну такую шанежку бабка сунула девочке, вторую — Глебке. Девочка тотчас перестала всхлипывать и полезла с шанежкой на печь. Её босые ноги мелькнули перед самым Глебкиным носом и исчезли над его головой. Глебка повёл им вслед глазами, и шанежка, которую он держал на весу, выскользнула из его руки. Она чуть не шлёпнулась на пол. Он подхватил её, но порядочный кусок картофельной накладки упал на Глебкины колени. Смутясь, он снял его с колен и торопливо сунул в рот. Картошка оказалась очень горячей и обожгла язык. Глебка хотел было выплюнуть её, но постеснялся, и, повертев во рту, проглотил. Чтобы охладить после горячего горло, он попросил напиться. Бабка подала ковш воды. Глебка положил рядом с собой на лавку шанежку и принялся жадно пить. Бабка стояла напротив него и смотрела, как он пьёт. Глаза её, оплетённые густой сетью морщинок, смотрели жалостливо и сочувственно, точно и её томила жажда, и она вместе с Глебкой пьёт эту студёную воду.

Не отрываясь от ковшика, Глебка исподлобья глядел на старушку и думал, что сейчас она, как это водится у баб, начнёт длинно и скучно выспрашивать, кто он, откуда, куда и зачем идёт, кто его родичи и где те родичи живут, и что делают родичи тех родичей и где они живут?

Но бабка Анфиса никаких длинных и докучных расспросов не затевала, а молча взяла из Глебкиных рук пустой ковшик и, отходя, сказала:

— Разделся бы да разулся — ногам отдохнуть дал.

Он раздеваться не стал и с удивлением поглядел на отошедшую к печке бабку. Он не знал, что в этой избе, стоящей на деревенских задворках, часто появлялись гости, у которых не следовало ни о чём спрашивать. Не задавая никаких вопросов, бабка Анфиса усердно кормила их всем, что случалось в доме, и поздно ночью выходила на крыльцо послушать, как скрипит снег под ногами уходящего в дальнюю дорогу гостя. Случалось, что с гостем, если тот плохо знает местность, уходил и старый Яков Иванович, чтобы вывести задами за деревню, в лес.

Всего этого Глебка не мог знать и потому был удивлён малоречивостью бабки Анфисы, не приступавшей к нему ни с какими расспросами. Она, казалось, вообще мало внимания обращала на сидевшего в избе гостя. Повозившись возле печки, она вытащила ещё один противень с шаньгами, выложила их на стол, потом обмела крылышком шесток и ушла в сени.

Глебка проводил её глазами и принялся за остывшую шанежку. Лёгкая горчинка тёмного ржаного теста, белая мякоть мятой картошки, розовато-коричневая плёнка подрумянившейся сметаны — всё это было удивительно вкусно и исчезало с огорчительной быстротой. К тому времени, как Глебка вспомнил об оставленном на дворе Буяне, оставалось уже совсем мало шанежки. По справедливости, следовало оставить товарищу хотя бы этот малый кусочек. Поколебавшись немного, Глебка со вздохом отложил оставшийся кусок. В ту же минуту он услышал, как кто-то спросил:

Чего ты? Не вкусно что ли?

Глебка невольно поглядел на дверь: не бабка ли из-за дверей спрашивает, но тут же понял, что спрашивающий находится где-то наверху, и поднял голову. Прямо над ним виднелось белое девичье лицо. Оно выступало над верхним к раем печи, очерчивающим границы света и запечного сумрака.

В первое мгновение Глебка опешил, увидев над собой это лицо, и не ответил на заданный девочкой вопрос. Тогда девочка снова спросила:

— Не вкусно что ли?

Она показала глазами на отложенный кусок шанежки.

— Вкусно, — сказал Глебка, обретая, наконец, дар речи. — А это я для Буяна.

— А-а, — протянула девочка.

Она помолчала, что-то делая в непроницаемом сумраке, густо разлитом позади неё. Потом вдруг с печи свесилась тонкая длинная ручка, и перед Глебкиным носом повисла круглая румяная шанежка.

— На. Я ещё не потрогала. На, ешь.

Но Глебка не взял шанежку. Он слегка отстранил её рукой и сказал потупясь.

— Не стану. Ешь ты.

— Нет ты. Мне бабка Анфиса ещё даст. Я попрошу, она и даст.

Глебка заколебался и наконец предложил:

— Давай пополам.

— Давай, — согласилась девочка и, разломив шанежку, протянула одну часть Глебке, а другую взяла себе.

Потом, откусив краешек своей половинки, спросила тоненьким голоском:

— Ты любишь шаньги?

— Люблю, — ответил Глебка, стараясь говорить побасовитей. — А ты?

— Я страсть люблю. Тебя как зовут?

— Меня? Меня Глебкой. А тебя?

Девочка не смогла сразу ответить, так как только что набила рот большим куском шанежки. Глебка не торопил её с ответом. Ему даже почему-то казалось, что он наперёд знает этот ответ. Не спеша он покончил со своей половиной шанежки и вытер руки о штаны. Прожевала, наконец, остатки шанежки и девочка и, свесясь с печки, ответила:

— А меня Тоськой звать.

— Ну да? — недоверчиво выговорил Глебка, точно девочку должны были звать иначе…

Тоська… это было что-то несхожее с этими синими в золоте глазами. Не Алёнушка, значит, а Тоська… Глебка даже вздохнул, словно сожалея о чём-то хорошем, что у него вдруг отняли. Но сама Тоська, видимо, ни о чём не сожалела и вполне довольна была и своим именем и своим собеседником.

— Ты откуда пришёл к нам? — спросила она тоненьким голоском.

— Я-то? — солидно отозвался Глебка. — Я с Приозерской.

Он ждал, что она тотчас спросит, где это такая Приозерская находится? Но вместо этого Тоська вдруг спросила:

— А почему у тебя такая ушанка смешная?

Глебка неопределённо похмыкал и посмотрел на свою ушанку, которую, войдя в избу, снял и теперь держал в левой руке. Ушанка вовсе не казалась ему смешной. Правда, это не была дорогая пыжиковая ушанка или олений чебак с длинными ушами, которые можно завязывать узлом и закидывать назад за спину. Ушанку сшил самолично дед Назар из меха зайца-беляка, которого самолично и добыл и шкурку которого самолично выделал. Она была тепла и удобна, и Глебке никогда и в голову не приходило, что ушанка эта некрасива или смешна. Он ещё раз внимательно оглядел свой пухлый головной убор, нашёл его вполне подходящим и поднял удивлённые глаза на Тоську. Она смотрела на ушанку, и Глебка ждал, что она скажет ещё что-нибудь, обидное. Но Тоська вместо этого спросила, глядя ему в лицо:

— А куда ты теперь идёшь?

— Далёко, — сказал Глебка уклончиво и вдруг прибавил неожиданно для самого себя: — А может и близко уж, теперь…

— Ага, — кивнула Тоська сочувственно.

Она ещё ниже свесилась с печи, и лицо её оказалось совсем близко от Глебкиного, так близко, что Глебка почувствовал на своём лице лёгкие толчки её дыхания — частого, тёплого, отдающего приятной горчинкой свежей ржаной шанежки.

— Ага, — повторила Тоська одобрительно, и синие большие глаза её стали как будто ещё больше и ещё синей.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. БОГАТЫРЬ НЕВЕЛИЧКА

Появилась возвратившаяся из сеней бабка Анфиса.

Вскоре вернулся и Яков Иванович. Перешагнув через порог, он кинул шапку на лавочку возле печи, но полушубка не снял. С минуту стоял он посредине избы, насупленный, озабоченный, угрюмый, опустив на грудь широкую раскидистую бороду, потом повёл ею в Глебкину сторону и сказал громко:

— Молодец. Не побоялся, значит, камманов.

На мгновение лицо его посветлело. Глебка хотел было спросить про поклон от деда Назара, но старик снова помрачнел и, поманив за собой бабку Анфису, ушёл с ней за дощатую переборку в боковушку. Пошептавшись там с бабкой несколько минут, Яков Иванович вышел в кухню и, взяв с лавки шапку, сказал:

— Пойдём-ко, парень.

Вслед за тем он, не оглядываясь, вышел из избы. Глебка мигом вскочил с лавки, накинул на голову ушанку и заторопился за стариком. Но он, не в пример Якову Ивановичу, на пороге оглянулся и успел перехватить прощальный взгляд синих-синих глаз, словно висящих в мутной сутеми над печью. Глебке захотелось сказать что-нибудь на прощанье, но он не нашёлся, что сказать. Заскрипели расшатанные ступени крыльца, и глухой голос Якова Ивановича позвал со двора:

— Ну где ты там, парень?

Замешкавшийся Глебка рванулся за порог и, хлопнув дверью, выбежал вон. Яков Иванович поджидал его возле крыльца. Буян, обрадованный появлением хозяина, запрыгал вокруг него, приветственно повизгивая.

— Добрый пёс, — сказал Яков Иванович, оглядывая Буяна. — Белковать, надо быть, натаскан.

— Может, — важно кивнул Глебка, которому приятно было вести такой деловой, солидный разговор.

— Добрый пёс, — повторил Яков Иванович. — Да.

Яков Иванович крякнул, прокашлялся, словно прочищал горло, потом вдруг сказал:

— Так где ж ты ружьё-то да лыжи укрыл?

Глебка насупился. Старик усмехнулся в бороду и, разгребая её заскорузлой пятернёй, похожей на грабли, молча ждал Глебкиного ответа.

Глебка стоял, чуть нагнувшись и поглаживая голову Буяна. Он был в затруднении, не решаясь сразу сказать про ружьё и лыжи незнакомому человеку в незнакомой далёкой деревне. Но подумав, он решил, что Алёнушкиному дедке, передающему поклон от деда Назара, можно и следует довериться. И он сказал:

— Ружьё и лыжи я в бане под угором схоронил.

— Н-да, — кивнул Яков Иванович, помолчав и обдумывая ответ. — Ты, видать, не дурак.

Сказав это, он повернулся и пошёл назад в избу. Глебка с удивлением поглядел ему вслед. Яков Иванович пробыл в доме недолго. Когда он вновь появился на пороге, в руках у него были сачок и другая рыболовная снасть. Глебка с удивлением оглядел это снаряжение. Яков Иванович, хоть и приметил это, но никаких объяснений давать, видимо, не собирался.

Он взял прислонённую к перилам пешню и, сунув её Глебке, сказал:

— Пошли, давай.

Вслед затем он стал спускаться с угора вниз по подтаявшей и съехавшей набок тропке. Глебка свистнул Буяна и стал спускаться следом за Яковом Ивановичем.

На повороте тропки Глебка, глянув вниз, увидел невдалеке стайку бревенчатых бань, словно сбежавших с угора к реке. Яков Иванович обернулся к Глебке и, кивнув на баньки, спросил:

— Которая?

Глебка огляделся. Бревенчатые баньки, раскиданные по прибрежью, были похожи одна на другую, как две капли воды, и их легко было спутать. Тогда Глебка вспомнил про «баранью голову» и, повернувшись лицом к высокому берегу, тотчас отыскал глазами приметный крутой выступ. Протянув к нему руку, Глебка сказал уверенно:

— Вон, которая под той бараньей головой.

Яков Иванович поглядел туда, куда указывала вытянутая Глебкина рука, и одобрительно кивнул головой.

— Приметчив.

Он сделал несколько шагов по тропе, но вдруг остановился и, уступив Глебке, сказал:

— Веди.

Глебка, не раздумывая, вышел вперёд и скоро привёл старика к баньке.

— Вот, — сказал он деловито, — и зарубки мои тут.

Яков Иванович посмотрел на зарубки, посмотрел на Глебку и мотнул головой.

После этого он повернулся лицом к реке и обшарил её глазами. Потом повернулся лицом к угору и также обежал его быстрым взглядом. Нигде не видно было ни души. Только убедившись в этом, старик толкнул дверь баньки и сказал повелительно:

— Ну, марш париться.

Глебка быстро перемахнул через порог. Следом за ним юркнул внутрь Буян. Старик с удивившим Глебку проворством тоже вскочил в баньку и тотчас захлопнул за собой дверь.

— Кажись, никто не видал, — сказал он, облегчённо вздохнув. — Ну-ко, давай отворим дверь в парную, там оконце, оно нам посветит.

Старик пошарил в темноте рукой и открыл дверь в парную. В предбаннике посветлело, и Глебка разглядел у стены знакомую лавку и перед ней на земляном полу широкую доску. Доска топорщилась, неплотно прилегая к полу. Глебка откинул в сторону пешню, нагнулся, сунул под доску руку и, сдвинув её с места, вытащил завёрнутое в рубаху ружьё. Яков Иванович поднял брошенную Глебкой пешню, поставил её вместе с принесённой рыболовной снастью в угол, где уже стояли лыжи, повернулся к Глебке и протянул руку к ружью. Глебка невольно отстранился.

Старик поглядел на вцепившиеся в ружьё Глебкины напряжённые пальцы и усмехнулся заросшим бородой ртом. Потом привычно провёл по бороде сверху вниз всей пятернёй, словно процеживая густую зацепистую бороду между растопыренными пальцами, и сел на лавочку.

— Сядь-ко и ты, — сказал он Глебке. — Надо тебе всё ладом обсказать, а то ты маловер и всё в сторону шарахаешься.

Глебка сел на край лавочки. Буян сунулся в парную и обнюхивал груду валунов у каменки. Яков Иванович поглядел ему вслед и заговорил своим глухим голосом.

— По первости, про Назара Андреича. Он, как старый лесовик, всей округе знаком. Прежде Приозерского лесничества он и у нас ту же службу справлял. Человек он правильный. Притеснения какого по своей должности или актов там — того за ним не водилось, и народ его за то уважает. Как народ в беду попал, то и тут от него подмога тайная выходила супротив этих заморских инстервентов. Но об этом не сейчас тут говорить. Теперь, значится, про твоё дело. От Назара Андреича нам через верных людей было передано этими днями, что так и так, мол, идёт богатырь Невеличка на ту сторону, к Красной Армии, пробивается лесами. Идёт он на лыжах, нерпой подбитых, лет ему четырнадцать, характеру он сурьёзного и при нём ружьё и пёс. И сказано, что коли мы его встретим, то ему подмогу посильную оказать. А теперь вот богатырь Невеличка сидит в тёмной баньке и думает, чего дале делать. Так? Понятно это всё теперь?

Глебка кивнул:

— Понятно теперь.

И в самом деле теперь понятны, наконец, стали и встреча, оказанная ему стариком, и его неожиданный вопрос про ружьё и лыжи, и поклон от деда Назара. Вот он, значит, дед-то какой. Выходит, что не зря он ещё там, в Приозерской, обещал разузнать про дорогу на Шелексу да про людей, которые могут на линию фронта верный путь указать. Не зря, видать, заботливый дед пообождать советовал, чтоб связаться с кем надо. Теперь Глебка это понял.

Глебка вздохнул, и ему вдруг показалось, что дед Назар, маленький и юркий, тут в тёмной баньке сидит рядом с ним на лавочке. Он невольно даже локтем повёл, чтоб нашарить дедкин бок, но локоть ударился в тёмную бревенчатую стену. Глебка снова вздохнул и поглядел в угол. В углу поблескивала железным носом пешня, рядом виднелся сачок и другая снасть. Сейчас, как и давеча на улице, всё это снаряжение показалось ненужным, и Глебка спросил:

— К чему снасть-то, деда?

— То для отводу глаз, — сказал Яков Иванович. — На случай, ежели кто нас увидел бы, так пущай думает, что по рыбу пошли. А мы тем временем — сюда.

— А чего мы здесь делать будем?

— Чего, — Яков Иванович принагнулся к Глебке и понизил голос. — А того, брат, что я сейчас, как на деревне побывал, то вижу, что из всего того дела шум может получиться. Вот что. А американцы эти по всякому случаю чуть что — сейчас с обысками по избам, с облавой. Ну, а ты им теперь вроде как приметный, особенно с псом твоим. Одним словом, тут тебе в баньке и сидеть, пока суть да дело. Банька-то эта Федюньки Безродного. Он сам в партизанах, жена его недужит. Катька, дочка, при ей. В баньку нынче никто из хозяев не сунется, ну и тут тебе вполне спокойно укрыться.

Яков Иванович помолчал, потом спросил:

— Назар-то Андреич, он как тебе приходится?

— Дед Назар? — живо откликнулся Глебка. — Они так просто с батей моим дружили. Батя мой лесник, а дед Назар — объездчик.

— Дружили, говоришь? А теперь что же?

— Теперь? — Глебка осёкся, и голос его дрогнул. — Теперь бати нету у меня. Убитый он.

Яков Иванович опустил плечи и помотал головой.

— Камманы что ли его? — спросил он тихо.

— Камманы, — так же тихо ответил Глебка. — В партизанах он был.

Яков Иванович нахмурил седые кустистые брови и долго сидел молчаливый и пригорюнившийся. Потом сказал с расстановкой:

— Мой Кирюха то же самое в Красной Армии, только на другом фронте, на Деникинском. Давно вот не отписывал. Пожалуй, с полгода, а то и поболе. Может, и Тоське его, как тебе, сиротствовать.

Яков Иванович махнул рукой и тяжело вздохнул.

— Да. Так вот оно и получается. Которые в Красную Армию вступили, которые в партизаны подались, кто ещё в германской голову сложил. Остались в деревне, почитай, одни старики да старухи с малыми ребятами.

Яков Иванович прогрёб всей пятернёй бороду и выпрямился.

— Ничего, брат. Ещё им, проклятым, и с теми стариками не сладить. А?

Яков Иванович поднялся с лавки и, хрустнув суставами, заговорил уже обычным своим деловитым тоном:

— Ну, я пойду. А ты покуда тут сиди.

— А долго ли мне тут сидеть? — забеспокоился Глебка.

— Дотемна, никак иначе.

— А потом?

— А потом, значит, пойдём.

— В Шелексу?

— Да уж куда надо пойдём, — ответил уклончиво Яков Иванович.

— Мне в Шелексу надо, — сказал упрямо Глебка. — Я в другое место не пойду.

— Куда тебе надо, я лучше твоего знаю, — уже сердясь, буркнул Яков Иванович и, кашлянув, добавил: — Ершист уж ты больно.

Глебка ничего не ответил и насупился. Старик покосился в его сторону и снова кашлянул. Привыкшие к полутьме глаза отлично, различали всё. Он видел насупленные брови Глебки, упрямую складочку над переносицей, сердито оттопыренные губы. Старик тоже было начал сердиться, но сам не заметил, как настроение его переменилось. Этот ершистый паренёк нравился ему с каждой минутой всё больше и больше. Вот он сидит, заброшенный злой судьбой неведомо куда, в тёмный закуток на краю света, сидит, лишённый крова и родичей, окружённый беспощадными врагами, и вместо того, чтобы плакаться на своё сиротство, сердится да ершится…

Яков Иванович сильней прежнего поскрёб пятернёй раскидистую бороду и вдруг сказал молодо:

— Не серчай, богатырь Невеличка. Верь слову — всё ладом сделаем. Как ночь падёт, уйдём мы с тобой в деревню Чаща. Мне как раз сегодня в ночь туда надо беспременно. Ну, тебя прихвачу. Подфартило тебе. Разом и пойдём. Отсюдова до Чащи четырнадцать вёрст всего и будет. Там я тебя верным людям передам, и уже они доставят тебя дальше до места. Понятно, скучно тут взаперти сидеть. Это так. Но ты, как вовсе тебе невтерпёж станет, вспомни о своём деле и всё перетерпишь. Дело твоё — богатырское.

Яков Иванович выпрямился во весь рост и голову поднял, словно стоял на ярком свету и сам богатырские силы в себе нёс. Глебку вдруг так и потянуло к старику, точно он ему самым близким родичем приходился. В груди его что-то дрогнуло и помягчало. Он сказал тихо вслед уходящему:

— Спасибо, деда.

— Не за что, — отозвался старик.

— За подмогу спасибо, за всё, — сказал Глебка потупясь.

— Не я помогаю — народ, — сказал Яков Иванович и, приоткрыв дверь, осторожно выглянул наружу.

Через минуту его уже не было в баньке. Глебка остался один, прислушиваясь к хрусту слежавшегося снега под ногами старика. Потом и хруст этот стих. В баньке стояла тишина. Ни звука не доносилось и снаружи. Но Глебке не было от этой тишины грустно. Он не чувствовал себя ни одиноким, ни заброшенным. На ум пришли слова старика: «Дело твоё — богатырское…»

Буян, обнюхавший уже все углы баньки, подошёл и ткнулся тёплой мордой в колени. Глебка забрал в кулак его мягкое ухо и сказал внушительно:

— Вот, брат, оно как получается.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ. ЛЕС ГУДИТ

Как только стемнело, в баньку явился Яков Иванович и принёс с собой широкие охотничьи лыжи-самоделки.

Яков Иванович был беспокоен и пасмурен. Всё казалось ему неладным, всё не нравилось, всё вызывало недовольную воркотню. Буян, которого утром он называл добрым псом, сейчас стал только помехой. Не нравилось ему и небо, тёмное, без единой звёздочки, сплошь обложенное тучами, на которое он то и дело поглядывал по дороге к баньке. Но больше всего не нравилось то, что под вечер из деревни по дороге в Чащу проехало несколько саней и в них двадцать американских солдат и один офицер. Якову Ивановичу было доподлинно известно, что в Чаще ни иностранных солдат, ни белогвардейского гарнизона нет, и то, что именно сегодня туда направился отряд камманов, особенно тревожило и настораживало.

Яков Иванович раньше думал двигаться вдоль наезженной дороги, ночью часть пути сделать и по самой дороге. Теперь он решил пробираться глухими просёлками и дать крюка ещё лесом, чтобы выйти к Чаще со стороны Глухих Выселков, где деревня прямо врезается в бор. Это значило, что придётся идти много лишку и вместо двух часов, какие отнимала дорога по наезженному зимнику, провести в пути все четыре. Кроме того, в расчёты Якова Ивановича совершенно не входили встречи в Чаще с американцами. Вот почему, собираясь в путь, он был так озабочен и неразговорчив.

Это, впрочем, не мешало ему делать споро и бесшумно всё, что нужно. Выгрузив из карманов полушубка длинный сыромятный ремешок на поводок Буяну, три шаньги, изрядную краюшку хлеба и варёную рыбину в фунт весом, он всё это передал Глебке и велел поесть на дорогу.

Пока Глебка с помощью Буяна расправлялся со снедью, Яков Иванович примостился рядом на лавочке и стал неторопливо объяснять всё, что нужно, о предполагаемом пути к Чаще и о том, что делать, если по какой-нибудь случайности они потеряют друг друга в потёмках.

— Зачем же терять, — сказал Глебка, дожёвывая шаньгу. — Теряться мы не будем.

— Всякое бывает, — строго оборвал Яков Иванович. — Ты слушай да помалкивай. Главное, если потеряешь мой след, не рыскай по сторонам: стань на месте и стой. Я сам тебя найду.

Яков Иванович поскрёб бороду и прибавил хмуро:

— Ты лесов наших не знаешь. Да и к непогоде дело, по всему видать. А путь на ночь глядя не малый. Разумеешь?

Яков Иванович поднялся и сказал уже спокойней:

— Ну, пошли, давай, с богом.

Глебка, покончивший с ужином, тоже поднялся. Яков Иванович подошёл к двери, но перед тем, как выйти, на мгновенье приостановился и сказал:

— Только ты, слышь, пса своего за ради бога при себе держи, да чтоб голосу не подавал, пока мимо деревни идём.

С этими словами Яков Иванович осторожно раскрыл дверь и вышел. Осторожность его, впрочем, могла показаться излишней, так как на дворе, несмотря на ранний вечер, было необычайно темно. С реки дул резкий порывистый ветер и гнал низкие тёмные тучи.

Яков Иванович неодобрительно покачал головой и стал с лыжами в руках спускаться к реке. Глебка, взяв Буяна на поводок, следовал за ним. Спустившись на реку, они нацепили лыжи и ходко пошли мимо угора, на котором стояли крайние избы. Сейчас, впрочем, изб не было видно. Вообще трудно было что-нибудь разглядеть, кроме белевшего вокруг снежного полотнища речного русла. Глебка шёл по лыжне, стремясь не отставать от старика ни на шаг, хотя это было и не так легко. Яков Иванович был страстным охотником и столько выходил на лыжах по ближним и дальним лесам, что ноги его словно срослись с лыжами. С первого взгляда казалось, что движения его неторопливы и поспеть за ним совсем не трудно. Но приглядевшись внимательней, легко было убедиться, что мерные шаги его размашисты и пружинны, что лыжи словно сами скользят по снегу и без труда несут хозяина вперёд. Вот почему Глебка, хотя и шёл по проложенной лыжне, но всё же с трудом поспевал за идущим целиной Яковом Ивановичем.

Лыжню Глебка видел смутно, так как темнота сгущалась с каждой минутой всё больше. Крепчал и ветер. Он налетал справа, стелясь по низкому поёмному берегу реки, бил порывисто по ногам, дымил снежной пылью и, посвистывая, уносил из-под лыж куда-то влево крохотные снежные вихри.

Пройдя некоторое время руслом реки, Яков Иванович круто повернул к левому берегу и приостановился. Глебка, набежав на него вплотную, тоже стал. Старик глядел назад. Глебка тоже оглянулся. Вдалеке на высоком угоре в окнах изб мигали тусклые огоньки.

— Полторы версты отмахали, — сказал Яков Иванович. — Реку теперь оставим, поднимемся на угор и лесом пробираться будем.

Они поднялись наискосок в гору и сразу вступили в лес, вплотную подступавший здесь к береговой круче. Лес встретил путников неприветливо. Наверху ветер накинулся на них ещё с большей силой, чем под угором. Теперь он бил не снизу, а словно падал откуда-то сверху, с высоких древесных крон. Он падал оттуда вместе с лесным шумом. Шум этот походил на ропот морского прибоя, а ещё больше — на громкое бормотание тысяч глухих голосов, чем-то неведомым рассерженных и угрожающих.

Якову Ивановичу, видимо, понятны были эти угрозы. Прислушавшись к шуму леса, он угрюмо проворчал:

— Сивер крепко тянет. Замятели жди большой. Уж и то снежить начинает. Ну-ко, пошли, давай, ходче.

Он двинулся в глубь леса, и Глебка последовал за ним. Начался снегопад. Ветер, крепчавший с каждым мгновением, подхватывал падающие снежинки и вихрил по лесу. Они бестолково носились вокруг Глебкиной головы, крутясь и приплясывая в воздухе. Эта пляска длилась, впрочем, недолго. Снег повалил густо, крупными хлопьями. Эти косые, струящиеся нити метелицы завивались внизу, как барашки морских волн, и, взвизгивая, смешивались с сухой снежной пылью, поднятой с земли. Белые тучи снега плясали вокруг ног, облака белых хлопьев метались меж стволами деревьев, хлёсткие обрывки метели кружились над головой.

Ветер, словно взбесившись, налетал с разбойничьим свистом то сбоку, то спереди, силясь повалить в снег. Временами он казался плотным, как суконное полотнище. Потом вдруг вставал на пути мягкой, упругой стеной, задерживая всякое движение вперёд. Споткнувшись обо что-то, Глебка стал было падать грудью вперёд, но пружинящая стена ветра удержала его на весу. Вслед затем стена распалась на части, и рыхлые куски её стали толкать в грудь, запрокидывая навзничь. Выгнув по-бычьи шею, Глебка упрямо ткнулся головой в эту живую преграду, пробил её и снова двинулся вперёд. Полосатая метелица шаркнула по боку, потом стала сечь по лицу, слепя и обжигая кожу. Комья ветра залепили рот, забили глотку, стеснили грудь. Задыхаясь, Глебка закрыл лицо рукавами ватника и, остановившись, перевёл и выровнял дыхание. Что-то ударило его по ногам, Глебка отнял руку от лица и скорей почувствовал, чем увидел, что у ног его копошится Буян. Пёс попал на обметённый ветром бугорок и заскользил по насту. Ветер опрокинул его, подхватил и покатил по лесу. Глебкины лыжи задержали его.

Пёс вскочил на ноги и зарычал. Шерсть на его загривке встала дыбом. Приземистый, широкогрудый, он стоял, крепко упершись лапами в рыхлый снег, и рычал навстречу буре, словно угрожая ей. Потом он перестал рычать и застыл, вытянув вперёд узкую морду, навострив уши и поводя чёрными ноздрями. Он прислушивался и принюхивался к чему-то, что происходило впереди. Время от времени он беспокойно оглядывался на Глебку и взлаивал, словно хотел что-то сказать ему.

Глебка сперва не понял, почему Буян так встревожился. Между тем пёс всё больше волновался и, перестав взлаивать, заскулил, вытянув навстречу ветру умную морду. Глебка прислушался к тонкому повизгиванию пса, и ему стало не по себе. С безотчётным страхом он огляделся и вдруг хватился, что он один. Он шёл всё время вслед за Яковом Ивановичем по его лыжне. Фигура старика на фоне полосатой метелицы проступала тёмным пятном, и Глебка, хоть и с трудом, но различал впереди это путеводное пятно. Теперь оно исчезло. Глебка потерял его и не заметил, как потерял. Может быть, потерял давно, может быть, только сейчас, когда катившийся по снегу Буян ударил его по ногам и остановил. Как бы там ни было, но Яков Иванович исчез. Напрасно вглядывался Глебка в переворошённую ветром лесную темень. Ничего разглядеть ему не удалось. Небо, лес, земля — всё смешалось в чёрно-белой путанице. Стволы деревьев, кусты, заметённый снегом бурелом — все окружающие предметы потеряли очертания, всё стало неразличимо в этой кромешной, ревущей мгле, всё — и даже лыжня, которую быстро заметало и забрасывало снегом.

Последнее открытие Глебка сделал, нагнувшись к Буяну, чтобы оглядеть его и выяснить, что с псом случилось. Холодная дрожь пронизала Глебку с ног до головы, когда он обнаружил, что потерял лыжню. Хуже того, что случилось, ничего случиться не могло: потерять лыжню — это значило потерять Якова Ивановича навсегда, значило не попасть в Чащу, значило остаться одному среди этого ревущего леса, не зная, где находишься, куда идти, что делать.

Первым побуждением Глебки было кинуться вперёд, чтобы настигнуть, разыскать Якова Ивановича. Может быть, он ушёл недалеко, может быть, он где-то тут совсем близко, и его ещё удастся найти. Но где искать и как можно найти тёмной, метельной ночью человека в этом бескрайнем глухом лесу? И вдруг Глебка вспомнил: «…если потеряешь мой след, не рыскай по сторонам. Стань на месте и стой…» Усилием воли Глебка унял пронизывающую его дрожь и не сдвинулся с места. В то же мгновенье Буян, перестав скулить, громко залаял.

Он лаял, не переставая, лаял и в то же время медленно поворачивался боком к ветру. Он будто следил за кем-то, находящимся за пёстрым пологом метелицы. Буян лаял до тех пор, пока в полосатой мгле не проступило более плотное пятно, которое вслед за тем превратилось в Якова Ивановича.

— Ну, скажи спасибо псу, — прокричал он, подойдя вплотную. — Я нарочно круг делал. Думал, с какого-нибудь места да нанесёт на него мой дух. И верно — учуял и голос подал. Ну, пёс первейший у тебя.

Старик нагнулся и потрепал Буяна по широкой спине. Потом, выпрямляясь, снял рукавицу, полез в карман полушубка и вытащил небольшой моток смолёной бечевы. Размотав бечеву, он один конец её прикрепил простой петлёй к своему кушаку, другой конец дал в руку Глебке.

— Держи, — закричал он, пересиливая шум бури.

Глебка не расслышал, что сказал Яков Иванович, но назначение бечевы было ему понятно без слов, и он крепко сжал конец её в руке.

Они снова двинулись навстречу чёрно-белой буре и долго шли, пока Глебка не почувствовал, что вокруг него произошла какая-то перемена. Ветер вдруг перестал сбивать шаг и путаться в ногах, потом он перестал бить в грудь, потом — сечь лицо. Он явственно поднимался вверх, словно уступая Глебке дорогу и снимая с плеч давившую на них невидимую тяжесть. Вскоре ветер и вовсе исчез. В ту же минуту Яков Иванович громко сказал:

— Давай-ко, парень, передохнём.

Они остановились, и только тут, переведя дыхание и оглядевшись настолько, насколько позволял окружающий мрак, Глебка понял, в чём дело. Они стояли на дне оврага, и ветер сюда не задувал. Он пролетал поверху, вздымая над Глебкиной головой тучи снежной пыли. Буря неистовствовала где-то наверху, и Глебка, словно выключенный из неё, впервые за всё время пути смог наблюдать её как бы со стороны. Он сразу разглядел множество вещей, которых до того не замечал.

Прежде всего он убедился, что окружающий его мрак не так густ и непроницаем, каким казался наверху, когда сам Глебка был в центре того вихря, на который сейчас он поглядывал со стороны. Буря не слепила глаза, заряды снега были не беспрерывными, полосатая метелица просвечивала, как тюлевый занавес. У земли снег светился. Носившиеся по лесу тучи снежной пыли и завивающиеся у подножия древесных стволов снежные вихри тоже высвечивали слабым, еле мерцавшим светом. Из этих светящихся вихревых цоколей, точно гигантские колонны, поднимались в чёрную высь столетние сосны. Их вершины терялись в непроницаемой для глаза мгле, и оттуда из чёрной вышины нёсся по лесу немолчный шум. В разное время лес шумит по-разному, и Глебка знал эти разные его голоса. Он знал все его лепеты и шорохи, ропоты и шумы, слышал их и по прохладной зорьке, и в зной, и в весеннее предгрозье, и в зимнюю вьюгу, и в осенние бури. Голоса леса были ему привычны и понятны с самого раннего детства, как человечья речь.

Но то, что он слышал сейчас, прижавшись к отвесной стенке глухого оврага, ему до сих пор слышать не доводилось. Лес гудел. Вековые сосны гудели, точно гигантские трубы невиданного органа. Так могло гудеть неистовое огромное пламя. Бушевавшая над головой буря не пугала Глебку, но порождала желание преодолеть её, пересилить её силу, прорваться сквозь неё к желанной цели. Он только боялся одного, что стоявший рядом старик рассудит иначе и заставит простоять в этом овраге нивесть сколько времени, пережидая снежную бурю.

Но, видимо, стариком владели те же чувства, что и молодым, да и дело, за которым он шёл в Чащу и о котором упомянул во время разговора с Глебкой в баньке под горой, не терпело никаких отсрочек. Передышка в овраге длилась недолго. Яков Иванович сделал знак Глебке следовать за ним и пошёл вверх по оврагу. Глебка стал на его лыжню, не отпуская своего вожатого больше, чем на шаг. Буян поплёлся следом.

При выходе из оврага Глебка был оглушён рёвом бури. Ветер неистово ударил в грудь и прервал дыхание. Ослеплённый метелицей Глебка зажмурил глаза и приостановился. Потом, упрямо поматывая головой, низко пригнувшись к земле и напрягая все мышцы, чтобы не дать ветру опрокинуть себя, двинулся навстречу буре вслед за медленно продвигающимся Яковом Ивановичем. Они шли сквозь чёрную, ревущую ночь, не останавливаясь ни на минуту. Как ни надрывалась буря, как ни нахлёстывал ветер, как грозно ни гудел над их головой лес — они шли вперёд.

Вместо двух часов, какие мог бы занять путь до Чащи по зимнику, они пробыли в дороге около шести часов и только глубокой ночью постучались в занесённую снегом избу на окраине деревни, возле самой лесной опушки. Несмотря на ночную пору, им открыли довольно быстро и без всяких расспросов пустили в избу.

Встретивший их хозяин зажёг крохотную коптилку. Пока обессиленные и измокшие путники располагались на лавке у дверей, хозяин занавесил кусками ряднины оконца избы, повернулся к нежданным своим гостям, и Глебка мог разглядеть его.

Это был человек средних лет, широкоплечий и широколицый. Чёрная кудрявая бородка охватывала, словно рамка, это широкое смуглое лицо. Одет он был в засаленную солдатскую гимнастёрку без ремня и такие же засаленные солдатские штаны. Одна штанина была аккуратно заправлена в старый, подшитый валенок, другая болталась свободно, и из неё выглядывала круглая деревяшка. «Верно фронтовик», — решил Глебка, не раз встречавший бывших солдат фронтовиков, возвращавшихся домой с тяжёлыми увечьями. Он не удивился ни тому, что чернобородый хозяин пустил ночью в избу чужих людей без расспросов, ни тому, что, впустив, занавесил окна избы. За дни своих испытаний Глебка многое видел и многое начал понимать без особых объяснений, кроме того, он так был истомлён, что все чувства его притупились.

Так же истомлён был, по-видимому, и Яков Иванович, усевшийся на лавке в углу. Тем не менее он тотчас же вступил хозяином избы в разговор. Разговор вёлся очень тихо, так, что Глебка не мог его расслышать. Говорил больше хозяин, и то, что он говорил, чрезвычайно заинтересовало Якова Ивановича и в то же время озадачило. В конце короткого разговора Яков Иванович сказал:

— Что ж, Панков, видать, придётся идти.

Он вздохнул, по привычке прогрёб растопыренными пальцами бороду сверху вниз, потом посмотрел на мокрую ладонь и прибавил:

— С полчасика подремлю, а потом…

Он не успел кончить, как заснул, свесив усталую седую голову на овчинный отворот расстёгнутого полушубка. Панков посмотрел на него, участливо покачал головой и повернулся к Глебке.

— Ты, мужичок, разболокайся, да полезай-ко на печь. Там угреешься и отойдёшь. Путь-то, брат, нелёгок, вижу, был.

— Ничего, — сказал Глебка заплетающимся языком и, сняв с себя ружьё, стал стягивать ватник.

— Ну-ну, — одобрительно отозвался Панков. — Вижу, что ничего.

Глебка снял ватник и, кладя его возле дремлющего Якова Ивановича, спросил с беспокойством:

— А куда же это он пойдёт сейчас?

— Вот это уж, друг, не твоя печаль, — сказал Панков. — Ты валяй-ко скорым маршем на печь. Пришёл, куда надо, и скажи спасибо твоему угоднику. Касательно остального — завтра утром разберёмся. Давай лучше ружьецо твоё, надобно его в порядок привести. Смазать да почистить, а то гляди, отсырело оно. Оружье всегда надо в порядке держать.

Панков взял ружьё из Глебкиных рук и по тому, как он держал его, как поворачивал в руках, осматривая со всех сторон, видно было, что он любит оружие и знает в нём толк.

Отдав ружьё, Глебка стал снимать валенки. Разувшись, он полез на печь. Ему казалось, что он уснёт сразу, как только растянется на печи, но несмотря на усталость, сон пришёл не вдруг. Слишком растревожено было его воображение ночным походом через гудящий лес. Густое грозное гуденье леса всё ещё слышалось ему и здесь, в тихом тёплом избяном углу. Раньше, чем заснуть, он ещё увидел, как встрепенулся дремавший на лавке Яков Иванович, как поднялся на ноги и молча стал собираться в путь.

При виде его сборов Глебка с содроганием представил себе, как старик, проделавший такой путь, снова выйдет в чёрную ночь, навстречу буре. Потом он вдруг подумал, что и ему надо будет двигаться дальше. И он не удержался, чтобы не спросить у Якова Ивановича.

— А как же в Шелексу-то. Когда пойдём?

Яков Иванович, уже взявшийся за дверную скобу, обернулся на голос Глебки и, усмехнувшись, сказал:

— Постой. Может, Шелекса-то и сама к тебе придёт.

Произнеся эти непонятные слова, Яков Иванович сильно толкнул дверь плечом. Глебка хотел было спросить, когда он вернётся, но не успел. Старик шагнул за порог и исчез.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ. ЧАЩА

День начался необычно. Ещё лёжа на печи, Глебка услыхал выстрел. Он приподнялся на локте и прислушался. Может быть, это ему только показалось? Он уже давно не спал, хотя было ещё раннее утро и накануне проделан был тяжёлый путь сквозь бурю и лесные дебри. Сон был короток, но глубок, и Глебка проснулся освежённым и полным сил. Он готов был немедля снова двинуться в путь. Может быть, потому он и проснулся так рано, что в нём, даже в спящем, жило это неутолимое стремление к заветной цели.

Не будучи уверен, что это действительно выстрел, Глебка ещё некоторое время прислушивался, потом, подвинувшись к краю печи, свесил голову вниз и оглядел избу. Изба с ее бревенчатыми стенами, некрашеным полом, лавками вдоль стен и жалким обиходным инвентарём — ничем не была примечательна. Она почти не отличалась от избы Якова Ивановича или избы Василия Квашнина в Воронихе — от множества других изб, отмеченных печатью беспросветной нищеты.

Привлекло Глебкино внимание не убранство избы, а её хозяин. Панков стоял, пригнувшись к низкому оконцу, видимо, приглядываясь к тому, что происходило снаружи, и во всей фигуре его явственно проступало напряжённое ожидание. Легко было догадаться, что не праздное любопытство привело его к окну. При первом же взгляде на Панкова Глебке подумалось, что и он, видимо, слышал звук, принятый Глебкой за выстрел, и что, верно, в самом деле выстрел, иначе зачем бы стал этот бывший солдат так напряжённо вслушиваться в уличный шум. Случайно бросив взгляд в угол избы, Глебка увидел своё ружьё, смазанное и вычищенное. Посмотрев на ружьё, Глебка почему-то решительно утвердился в мысли, что не ослышался.

Глебка спустил ноги с печи и, прыгнув вниз, стал поспешно одеваться. Панков, обернувшийся на Глебкину возню, спросил:

— Чего это ты схватился?

Глебка, надевая валенки, вместо ответа сам спросил:

— Верно, что на дворе стреляли?

Панков, ничего не ответив, снова повернулся к окну и стал протирать расчищенную ранее продушину в обмёрзшем окне. Глебка, не дождавшись ответа, задал новый вопрос:

— А Яков Иваныч скоро воротится?

— Кажется, уже воротился, — быстро проговорил Панков и припал лицом к самому стеклу. Стекло тонко и хрипло задребезжало. Где-то совсем близко хлопнул выстрел, за ним второй, потом выстрелы захлопали часто и беспорядочно. Панков, оторвавшись от окна, торопливо пошёл к двери, бросив Глебке на ходу:

— Ты тут постой. Я сей минут.

Глебка с удивлением поглядел ему вслед. Потом взгляд его остановился на Буяне. Пса-таки пустили в избу. Видно, это Яков Иванович перед уходом… Буян, навострив уши, смотрел на Глебку умными карими глазами.

— Видишь, какое дело, — сказал Глебка, обращаясь к Буяну.

Буян помотал в ответ хвостом и беспокойно поглядел в окно. Глебка кинулся к окну и припал лицом к продушине. Окно выходило в заметённый снегом проулок. По проулку бежали четыре рыжих шубы. Впереди всех бежал высокий плечистый детина. Достигнув середины проулка, он обернулся и выстрелил из винтовки.

Глебка вздрогнул, но вздрогнул не от выстрела. Этого выстрела, раздавшегося чуть ли не под его окном, Глебка даже не расслышал. Не выстрел, а лицо обернувшегося каммана заставило Глебку вздрогнуть. Он знал это лицо. Он знал и никогда не мог забыть это ветчинного цвета лицо с крупными, точно грубо вырубленными топором, чертами. Это был краснорожий. Это был сержант Даусон!

Всего, что угодно, мог ожидать Глебка этим ранним утром в чужой не знакомой ему деревне, только не встречи с сержантом Даусоном. Эта встреча была внезапной, как удар молнии, и как молния, она разом осветила всё, что связано было с этим краснорожим в Глебкином сознании. Мгновенно возникла перед Глебкой деревенская площадь в Воронихе, потом сторожка возле Приозерской. Глебка, словно во второй раз пережил то, чему был свидетелем в недавнем прошлом. Он видел, как краснорожий пинал окованным ботинком Ульяну Квашнину, как тащил её волоком по земле. Он видел, как краснорожий хозяйничал в его, Глебкиной, сторожке, видел, как выбрасывал его и батины пожитки. Потом, когда Глебка кинулся на защиту своего дома, сержант выбросил и Глебку на снег, а сам стоял и хохотал на крыльце, как хозяин — этот заморский грабитель и убийца…

И вот теперь вдруг новая неожиданная встреча. И что-то с той поры произошло с краснорожим, что-то не очень похож он теперь на хозяина. Смахивает на то, что он от кого-то удирает. Вон и завязка на правой бахиле-шекльтоне развязалась, а ему и завязать недосуг: слишком он спешит. Спешат за ним и три другие рыжие шубы, будто за ними гонятся. Но кто же за ними может гнаться?

Глебка не успел задать себе этот вопрос, как увидел бегущих по проулку людей. Они бежали вслед за рыжими шубами, они преследовали их! Но кто они? Одеты они были, как мужики, но в руках у них были винтовки, а под расстёгнутыми полушубками и ватниками виднелись патронные сумки. У иных же, кроме того, заткнуты за пояс гранаты. Один из них выстрелил из винтовки на ходу, другой, припав на колено, тоже дал выстрел по убегавшим рыжим шубам, потом вскочил и побежал следом за другими.

Минуту назад Глебка задавал себе вопрос: кто эти люди? Теперь этот вопрос казался ему излишним. Всё было ясно:

— Партизаны, не иначе.

Эти слова, которые он выкрикнул вслух, словно обожгли его губы. «Партизаны…» Это те, что с батей были, те, к кому он прорывался все эти дни через тысячи препятствий. И сейчас это они вот и гонятся за камманами…

Глебка стоял, полусогнувшись, приплюснув нос к холодному стеклу, и его точно жаром обдавало. Мысли одна другой горячей и стремительней вихрились в его голове, словно ночная метелица. Потом вихрь этот подхватил и Глебкино тело. Глебка метнулся за шапкой к печи, потом — за ружьём в угол и с ним — к двери. Первым, кого он увидел, выскочив на крыльцо, был Яков Иванович. Старик шёл на лыжах со стороны леса, шёл медленно, тяжело, видимо, через силу. В движениях его не было и следа той быстроты и сноровистой лёгкости, которые бросились в глаза Глебке вчера вечером на реке. Наоборот, движения старика были неверны и плохо согласованы. Он так сильно сутулился, что спина выпирала горбом. Борода, свалявшаяся и сбившаяся в мокрый ком, унизана была мелкими мутными сосульками. Старик едва передвигал ноги.

«Вон как уходился», — подумал Глебка, глянув на Якова Ивановича, и вдруг вспомнил вчерашнее: «Постой. Может Шелекса-то и сама к тебе придёт». Сейчас он понял эти непонятные слова: Шелекса пришла к нему. Партизаны здесь. Так вот, значит, к чему понадобился ночной поход старика…

Глебка в своей догадке был близок к истине, хотя и не знал всего, что произошло в эту ночь.

Накануне, поздно вечером, в Чащу пришёл обоз. Охрану его составляли двадцать пять английских солдат. Подводчики-крестьяне шагали рядом с дровнями, заваленными ящиками с продовольствием и снаряжением. Сидевшие на дровнях сытые солдаты время от времени грубо понукали голодных и оборванных подводчиков. Картина была примерно такая же, как и тогда, когда Глебка встретил обоз на дороге близ Воронихи, с той разницей, что на передней подводе сидел теперь сержант Даусон, который и являлся начальником обоза.

Даусон вёл обоз в деревню, в которой стоял лейтенант Скваб. До неё оставалось ещё два перегона. Один из них до деревни, в которой расположились американцы Мак-Миллана, сержант собирался покрыть в тот же день, чтобы заночевать под охраной его роты. Но из этого ничего не вышло. Как ни понукал сержант подводчиков, обоз подвигался очень медленно. При этом подводчики ссылались на заморённость лошадей, а самый старый из них, семидесятидвухлетний Никанор Курихин, распластав поверх армяка белую как снег аршинную бороду, доказывал сержанту Даусону:

— Ты посуди этта сам, коли ум имеешь, ежели шибче ехать, то как раз тишей выйдет. Конёк-то праховой вовсе с бескормицы, сена-то ведь у нас не больно много живёт. Ты его кнутом раз стеганёшь, так он качается, того гляди падёт, тогда на карачках ползи и с обозом твоим, это ж понятие иметь надо, леший ты не нашего лесу.

Другие подводчики поддерживали старика нестройным хором. Переводчик-доброхот из солдат, выучивший две сотни слов и понимавший речь старика на одну четверть, кое-как перетолковывал её сержанту. Рассвирепевший Даусон трепал старика за бороду, раздавал остальным увесистые оплеухи, непонятно и длинно ругался, но всё это никак не ускоряло движения обоза. Трудно было сказать, в самом ли деле виной тому была заморённость лошадей, или подводчики, как и всё население русского Севера, люто ненавидевшие интервентов, нарочно так приноравливали, но только к вечеру обоз едва дополз до Чащи, в которой никаких иностранных солдат не было. Тут пришлось и заночевать, так как надвигалась метель.

Ярость сержанта Даусона была умерена только появлением лейтенанта Скваба с двадцатью американскими солдатами. Лейтенант Скваб стоял в тридцати верстах от Чащи. Утро он провёл с приехавшим к нему в роту майором Иганом. В середине дня Иган, кончивший свои дела со Сквабом, решил вернуться к Мак-Миллану. Это диктовалось двумя соображениями. Во-первых, это избавляло от возможного приезда Митчела и вмешательства американца в дела Игана, во-вторых, сам Иган получал возможность сунуть нос в дела Митчела и, в частности, выведать, что же произошло утром в роте американцев.

Чтобы меньше скучать в дороге и иметь на всякий случай под рукой союзника, майор Иган сманил с собой ехать лейтенанта Скваба, обещая ему хорошую выпивку.

Скваб, скучавший вечерами у себя в избе, согласился поехать к Мак-Миллану. Правда, на этот раз его соблазняла не столько выпивка, сколько то, что он надеялся встретить свой обоз. Последнее обстоятельство нисколько, впрочем, не помешало Сквабу крепко выпить у Мак-Миллана. Что касается обоза, то он так и не пришёл, хотя по расчётам лейтенанта должен был придти более суток тому назад. Раздосадованный и обеспокоенный Скваб хотел было вернуться к себе в роту, но выпитое у Мак-Миллана вино сделало лейтенанта более энергичным и предприимчивым, чем обычно, и он решил выехать навстречу своему обозу в Чащу, так как был живейшим образом заинтересован в его благополучном прибытии. Дело в том, что Скваб не так давно приторговал два лесопильных завода на Онеге с огромными биржами готового пилёного леса. Документацию на эти заводы и вёз с обозом его доверенный сержант Даусон. Вот почему, видя, что обоз сильно запаздывает, и зная, что впереди на большом пространстве нет ни английских, ни американских гарнизонов, лейтенант Скваб решил выехать в Чащу навстречу своему обозу. На всякий случай он взял у Мак-Миллана два десятка солдат и с этим эскортом явился около полуночи в Чащу.

Метель уже разыгралась вовсю, и было очевидно, что в Чаще придётся ночевать не только обозу, но и лейтенанту Сквабу. Трудно было двигаться не только по дороге, но и пройти от избы к избе. Непогода всё сразу перепутала. Под открытым небом возов нельзя было оставить. Пришлось рассредоточить подводы по девяти соседним дворам.

На каждый из девяти дворов Даусон отрядил по два солдата. Пока один из них дежурил при подводах, другой грелся или спал в избе. Потом караульный уходил в избу, будил напарника, и тот шёл к подводам.

Из семи солдат, оставшихся в распоряжении Даусона, одного он отдал лейтенанту для прислуживания ему, а остальных разбил на два ночных патруля по три человека в каждом. Чередуясь, они должны были в продолжении ночи патрулировать по линии дворов, на которых стояли подводы. Так распределил Даусон вверенных ему двадцать пять солдат, составлявших охрану обоза. Что касается приведённых лейтенантом Сквабом двадцати американцев, то сержант гордо отказался от их услуг, разместив прибывших на ночёвку в двух кулацких домах при дороге. Это был, так сказать, резерв Даусона.

Лейтенант Скваб, расположившийся в соседнем с Даусоном двухэтажном доме церковного старосты, не вмешивался в распоряжения сержанта, находя их достаточно дельными. Разыгравшаяся ночная буря опрокинула, однако, все расчёты Даусона.

Первый же ночной патруль, высланный Даусоном, заблудился, едва начав обход, причём растерявшие друг друга солдаты оказались в разных концах деревни. Двое из них заночевали в тех избах, на которые им посчастливилось набрести. Третий патрульный, взяв куда-то в сторону, выбрел к лесной опушке, и труп его нашли только через месяц, когда сошёл снег.

Сержант Даусон, прождав лишний час возвращения первого патруля, решил со вторым сам отправиться на поиски. Но дальше крыльца он не ушёл. Снежный вихрь и воющая тьма ночи сразу дали ему понять, что сейчас нечего и думать ни о каких поисках, и он счёл за лучшее вернуться в избу, чтобы переждать в ней до утра. Патрульные с готовностью последовали за ним. Им, как и их сержанту, была страшна эта неистовствующая буря.

Страшна она была и вышедшему в тот же час на крыльцо Якову Ивановичу, хотя и совсем по-иному. Для топтавшихся на крыльце перепуганных солдат эта ревущая мгла была каким-то угрожающим, враждебным свойством враждебной и чужой земли. Для Якова Ивановича она была лишь трудным препятствием в предполагавшемся пути. Всё вокруг было своё, привычное: и леса свои и даже сама эта буря.

Ещё с вечера разведчики дали знать партизанам о том, что метелицей задержан в Чаще обоз интервентов. Обоз из-за непогоды и заносов должен, видно, будет простоять весь следующий день, а уж полдня — подавно. Из-за тех же заносов не будет ниоткуда и подмоги. Охрана состоит из двадцати пяти англичан.

Всё это уже дошло лесным телеграфом до партизан. Но нужно было дать знать и о пришедших к ночи двадцати американцах, а заодно и о том, где они стали на постой, как раскидана охрана и как к ней лучше подойти. Вот об этом-то и должен был Яков Иванович оповестить партизан, перехватив их на ведомых ему потайных путях. Это он и выполнил, и к утру пятьдесят лыжников-партизан были уже перед Чащей.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ. ПОЕДИНОК

Название своё деревня Чаща носила недаром. Она стояла в дремучем бору, подступавшем к самой дороге. Пробраться сквозь чащобу к деревне мог только человек бывалый и хорошо знающий эти места. Лес, обступавший деревню со всех сторон, напирал прямо на крайние избы, поставленные на свежих расчистках. В одном из амбаров, примыкавших к лесу, партизаны сложили свои лыжи, оставили при них двух караульных и, пряча оружие под одеждой, растеклись по деревне. Они мало чем отличались от чащивских мужиков и потому легко сосредоточились близ дворов, где стояли подводы и при которых находились пары охранников-англичан.

По общему сигналу — выстрелу (этот выстрел и слышал лежащий на печи Глебка) они одновременно и внезапно напали на все занятые английской охраной пункты. Схватки, закипевшие сразу во многих местах, были коротки. Те англичане, что случились при подводах, были убиты почти мгновенно. Те, что находились в избах, были взяты в плен либо застрелены в самих избах или тогда, когда выскакивали на крыльцо.

Организованное сопротивление оказали только двадцать американцев, размещённых в двух соседних домах и имевших своих дневальных. Тут полной внезапности нападения не вышло, и партизанам пришлось вести довольно длительную осаду. Оказал сопротивление и сержант Даусон, при котором находились трое патрульных. Ему удалось уйти из избы через сенцы и коровник.

Он сделал было попытку соединиться с лейтенантом Сквабом, но обнаружил, что лейтенант исчез из дома, где ночевал. Сквабу вместе со своим ординарцем удалось вырваться из дому, и он, отстреливаясь, побежал к домам, в которых, как он знал, расквартированы были приведённые им американцы.

Сержант Даусон со своими тремя солдатами попытался сделать то же, но был оттеснён на другой конец деревни. Перестрелка его с преследователями и подняла на ноги Глебку. Через минуту Глебка уже был на крыльце, а там — и возле ворот.

Хозяин избы стоял за воротами и, размахивая руками, кричал:

— Валяй, валяй, ребята. Бей их, гадов!

Ветер трепал его спутанные чёрные волосы, надувал пузырём гимнастёрку, полоскал пустую правую штанину, из которой выглядывала деревянная кругляшка.

Глебка, едва взглянув на него, проскочил в ворота и сопровождаемый Буяном вылетел в проулок. Партизаны бежали к угловой избе, тяжело дыша и проваливаясь по колено в снег. Ещё слегка вьюжило, но это уже были последние слабые отзвуки обессиленной бури. О ночной метели напоминал только пухлый аршинный пласт свежего снега да высокие снежные намёты у заборов.

Выскочив за ворота, Глебка сразу провалился по колено в снег. Это, впрочем, не охладило его горячности, и он в голос с Панковым закричал партизанам:

— Бей их, гадов!

Потом уже в совершенном азарте, видя, что краснорожий сержант готов скрыться за углом проулка, Глебка вскинул свой дробовик, чтобы выстрелить в него. Но тут краснорожий бойко юркнул за угол и исчез из глаз. Следом за ним скрылись и два солдата. Третий упал, не добежав до угла, и так и остался лежать рыжим пятном на снегу.

Партизаны, с трудом вытаскивая ноги из снежной каши и тяжело дыша, пробежали мимо него, продолжая преследование сержанта. Глебка, опустив ружьё, рванулся следом за ними, но тут же просел по пояс в снег и упал на бок.

Панков крикнул ему добродушно и весело:

— Тебя-то куда к лешему понесло? Ворочайся-ко, мужичок, в избу.

Глебка, барахтаясь в снегу, поднялся на ноги и с удивлением воззрился на Панкова, словно не понимая, о чём тот говорит, но потом неожиданно повернул назад во двор.

Панков, поглядев ему вслед, подумал было, что парнишка послушался его совета вернуться в избу. Но он ошибался. Через минуту Глебка снова появился на крыльце, но на этот раз с лыжами в руках. Одним прыжком махнул он с крыльца на снег, в момент прицепил к ногам лыжи, промчался мимо изумлённого Панкова за ворота и полетел вдоль по проулку туда, куда умчалась погоня. В самом конце проулка корчилась на снегу рыжая шуба. Не обращая на это внимания, Глебка с ходу завернул за угол, и тут глазам его представилась картина погони. Оставшиеся в живых сержант и два солдата довольно далеко опередили партизан и приблизились к лесной опушке. Время от времени кто-нибудь из партизан-преследователей останавливался, чтобы выстрелить, и почти тотчас после того, как Глебка вывернулся из-за угла, оба солдата упали в снег шагах в десяти друг от друга.

Теперь Даусон остался один. Бывшие при нём трое патрульных были перебиты. Но сам сержант уходил невредимым. Он достиг уже лесной опушки и скрылся за первыми деревьями. Теперь взять его было уже трудней. Каждая из стоящих в лесу сосен или елей, каждая куча бурелома служили ему укрытием, из-за которого он мог вести огонь по преследователям.

Партизаны, подбежав к опушке, остановились: свистнула пуля, посланная из-за дерева сержантом.

— Теперь его так просто не возьмёшь, дьявола, — сказал молодой партизан с досадой.

Другой, постарше, сняв рукавицу и вытирая влажную огненно-рыжую бороду, сказал тяжело дыша:

— Ладно. Возьмём. Вот что. Ты, Олёкса, валяй за лыжами. Оборачивайся быстрёхонько, а камман никуда не подевается за то время. След его ясней ясного, уйти ему в том лесу некуда. На лыжах мы его в одночасье настигнем, не будь я Василий Демидов.

Олёкса, к которому обращена была речь Василия Демидова, тотчас повернулся и побежал за спрятанными лыжами. Трое оставшихся партизан отошли к крайней избе. Они приготовились спокойно ждать, и один из них полез даже в карман стёганых штанов за кисетом, чтобы до возвращения Олёксы с лыжами перекурить. Но кисет так и остался в кармане, а владелец его с удивлением глядел, как нивесть откуда взявшаяся чёрно-белая густошёрстная собака с яростным лаем кинулась по оставленному англичанином следу прямо в лес.

Она проваливалась в снег чуть ли не с головой, но, высоко подпрыгивая, барахтаясь и вздымая тучи снежной пыли, упорно продвигалась вперёд, всё время не переставая яростно лаять.

Одновременно с этим партизаны увидели, как следом за собакой, а потом и обгоняя её, промчался маленький, коренастый лыжник и, размахивая охотничьим дробовиком, быстро скользнул на лесную опушку.

— Эй — закричал рыжебородый Демидов, — парень, как тебя, охотничек, воротись. Там камман засел. Слышь…

Глебка слышал, но возвращаться и не думал. Он знал, что там, за деревьями, камман. Он знал больше того, знал, какой враг засел за деревьями, и потому-то и не подумал вернуться. Не только предостерегающий крик партизана, но и вообще никакая сила на свете не могла бы вернуть его. Им владела неукротимая ярость, и Глебка летел к лесной опушке, легко прорезая подбитыми нерпой лыжами рыхлый снег.

Должно быть, сержант заметил нового преследователя и оценил опасность, какую для пешего представляет в лесу лыжник. Один за другим раздались три выстрела. Две пули свистнули над Глебкиной головой, одна срезала толстую еловую лапу, бесшумно упавшую в рыхлый снег. Но за тем всё смолкло. Похоже было на то, что Даусон, который уже давно вёл перестрелку с партизанами, истратил все патроны. Впрочем, могло быть и так, что он нарочно подпускает преследователя поближе, чтобы верней уложить его, тем более, что сержант должен был уже разглядеть, что преследователь его просто мальчишка, вооружённый охотничьим дробовиком.

Но Глебка вовсе не думал об угрожавшей ему опасности. Он ни о чём сейчас не думал, кроме того, что должен настигнуть этого краснорожего.

И он настиг его. В занесённом глубоким снегом лесу пешеход совершенно беспомощен. Сержант Даусон скоро понял это. Преследователь приближался с неотвратимой быстротой, в то время как сержант, задыхаясь и проваливаясь в снег почти по пояс, едва продвигался вперёд?

Поняв, что уйти от лыжника невозможно, сержант Даусон остановился, чтобы встретить преследователя лицом к лицу. Спрятавшись за толстый ствол сосны, он трижды выстрелил. Когда он потянулся к поясу за новой обоймой, то обнаружил, что патронов больше нет. Он ещё раз обшарил висевшие на поясе два патронташа и убедился в этом окончательно. Но тут дрожавшая рука наткнулась вдруг на кобуру револьвера. А-а, чёрт побери! Он ещё не безоружен. Его ещё не возьмёшь голыми руками. Он ещё сумеет сделать в этом мальчишке несколько дырок, отнять у него лыжи и уйти от этих партизан, которых опередил по крайней мере на полмили.

Сержант Даусон бросил в снег бесполезную теперь винтовку и выхватил револьвер. Впрочем, он не торопился стрелять. Теперь каждый выстрел был на счету. В его распоряжении была всего одна обойма. Можно было не торопиться со стрельбой и потому, что противник вооружён был дробовиком, не обладавшим, как и револьвер, дальним боем.

…Видимо, не торопится стрелять и мальчишка… Он бежит, размахивая своим ружьём, словно собираясь схватиться с врагом в рукопашную, — маленький, бесстрашный и неукротимый.

Сержанта Даусона внезапно охватывает нервная дрожь. Он ловит себя на том, что готов повернуть и бежать дальше в лес, бежать от этого русского мальчишки. Он боится, и этот почти безотчётный страх путает мысли и сбивает движения. Он поднимает револьвер раньше, чем рассчитывал, и рука его нетверда. Она становится ещё менее твёрдой, когда Даусон видит, как преследователь, вдруг остановившись и, видимо, ясно разглядев его, вскидывает своё ружьё.

Враги стояли лицом к лицу, и теперь всё решало мгновенье, может быть, одно единственное мгновенье, так как Глебка стрелял почти навскидку. Он вскинул ружьё, как только увидел лицо высунувшегося из-за соснового ствола сержанта. Палец сам собой лёг на спусковой крючок. Мушка остановилась на переносице, чуть левее прищуренного глаза сержанта, который в свою очередь прицеливался в Глебку из револьвера.

Два выстрела прогремели почти одновременно. Пуля сержанта свистнула у Глебкиного уха и впилась в ствол ближайшей сосны. Дрогнувшая рука подвела Даусона. Зато Глебка влепил весь заряд дроби прямо в лицо сержанта и ослепил его. Сержант подскочил на месте, завизжал, выронил револьвер, вскинул руки к глазам, сделал вслепую несколько шагов, собираясь куда-то бежать, но тут же просел правой ногой выше колена в снег, опрокинулся на бок и забился в невылазной снежной каше.

Буян, яростно барахтаясь в пухлом снегу, приблизился, наконец, к краснорожему. Он давно зачуял и узнал врага. Он не забыл пинков и выстрелов сержанта у сторожки возле Приозерской. Шерсть на загривке Буяна стояла дыбом, глаза налились кровью. Злобно рыча, он кинулся на врага. Но тут вмешался подбежавший Глебка.

— Буянко, назад! — закричал он повелительно.

Он не хотел вмешательства Буяна. Этот визжавший и корчившийся на земле краснорожий — это была его, Глебкина, победа.

— Назад, — повторил Глебка резко и сурово, схватив пса за загривок.

Буян, всё ещё рыча и обнажив в грозном оскале клыки, вопросительно поднял на Глебку умные глаза. Он не понимал хозяина. Глебка и сам едва ли понимал, что с ним творится. Он не мог бы объяснить своих чувств в эту удивительную минуту торжества над поверженным к его ногам врагом…

Сержант, всё ещё продолжая верещать и не отнимая рук от глаз, стал подниматься на ноги. Из-за деревьев вынырнуло четыре лыжника-партизана. Самый молодой из них, тот, которого давеча называли Олёксой, крикнул подбегая:

— Айда охотничек. Вот так дичину подстрелил!

— А чего на него глядеть, на буржуя заморского, — отозвался Глебка глухо и с величайшим презрением плюнул в снег.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ. ЗАВЕТНЫЙ РУБЕЖ

Появление партизан в Чаще разом решило судьбу Глебкиного похода через фронт. Правда, нападение на обоз англичан совершено было не шелексовцами, а другим отрядом, но Яков Иванович не находил в том большой разницы.

— Это всё одно, — сказал он, прогребая по привычке бороду всей пятернёй. — С ними фронт переступишь, а там уже и к Шелексе прибьёшься. Они укажут.

С этим и передал Яков Иванович Глебку с рук на руки комиссару партизанского отряда. Партизаны пробыли в Чаще несколько часов. Большая часть охраны обоза была перебита во время перестрелки. Только пятеро англичан попали в плен. К ним присоединили девять американцев, пленённых в двух домах, которые партизанам пришлось штурмовать. Вместе с ними взят был в плен и лейтенант Питер Скваб.

Глебка увидел Скваба среди кучки пленных, которых трое партизан вели по указанию комиссара к пустому сараю.

— Эва! — крикнул Глебка радостно и возбуждённо, — этого чёрта долголапого я знаю…

Он подбежал к пленным. Радостное возбуждение сменилось вдруг яростью. Глебка ткнул пальцем в сторону Скваба и заговорил горячо и сбивчиво:

— Этот… Он в Воронихе… Я сам видал, Квашнина Василия убил… Людей стрелял… Ульяну тоже…

Голос Глебки сорвался, и он выкрикнул, сверкнув глазами:

— Его расстрелять надо, гада!

Комиссар посмотрел на Глебку и сказал, нахмурясь:

— Мы пленных не расстреливаем. А что про него знаешь, то в особом отделе заявишь, — там разберутся.

Комиссар повернулся к конвоирам и сказал:

— Замкните их, пока мы тут с обозом разберёмся.

Обоз дал немалые трофеи. Партизаны нашли в нём главное, в чём нуждались, — продовольствие и патроны. Патроны они взяли себе целиком, а продовольствие разделили на три части. Одну часть они тут же роздали чащинской бедноте. Вторую треть партизаны отделили для себя. Остальное продовольствие предназначалось для передачи ближайшим частям Красной Армии. Тут же распределили трофеи по подводам, и вместо обоза англичан сформировался красный обоз, который и двинулся около полудня из Чащи в направлении, обратном тому, каким пришёл.

Во главе обоза шагал, как и прежде, Никанор Курихин, но теперь поступь у него была важная, хозяйственная. На ходу он успокоительно говорил шагавшему рядом комиссару:

— Ты не тревожься. Всё справим в аккурате. Конёк-то праховой вовсе с бескормицы, но опять же смотря куда ехать.

Подводчики, вспоминая недавние объяснения старика сержанту Даусону, лукаво усмехались.

Усмехнулся и Глебка радостно, восторженно. Всё вокруг ему нравилось, всё радовало: и старик Курихин, и подводчики, и особенно партизаны. Кто-нибудь из них то и дело подходил к нему, потчевал английскими «бишками» и шоколадом, хвалил, вспоминая, как Глебка «с дробовиком каммана воевал», и расспрашивал, откуда он такой взялся, из каких мест, чей.

Глебка, вопреки своему обыкновению, на все расспросы отвечал охотно и многословно. Он был необыкновенно говорлив и, верно, за весь последний год не сказал столько слов, сколько за один этот день. Его точно подменили, настолько оживлённый, раскрасневшийся, словоохотливый Глебка не походил на вчерашнего Глебку — молчаливого, замкнутого, измученного трудным и долгим походом. Сегодня и самые трудности были ему легки.

А путь партизан и обоза был труден и долог. Зимник почти всюду замело ночной метелью. Надо было отыскать его, снова торить, уминать, прибивать снег. Партизаны шли впереди густым строем, пробивая дорогу для обоза. Только часа три спустя дорога стала лучше.

Вскоре после этого комиссар разделил партизан на несколько групп. Одна из них ушла вперёд с обозом, чтобы провести его по известному партизанам маршруту к месту, где можно было свалить и спрятать до поры до времени груз. Вторая группа осталась на месте в виде заслона, на случай преследования. Третья группа во главе с самим комиссаром круто повернула в сторону от дороги и пошла лесной целиной прямо на закат. Группа эта была самой малочисленной из всех. Кроме комиссара, в ней было всего трое партизан и двое пленных — лейтенант Скваб и американский сержант. Остальные пленные отправлены были с обозом. Этих двоих комиссар решил доставить немедля в особый отдел. Вскоре отряд вступил в район, где сплошного фронта уже не существовало, так как отдельные участки его были разобщены почти полным бездорожьем и непролазными снегами. Это давало возможность партизанам легко перейти линию фронта и выйти в расположение частей восемнадцатой дивизии красных, с командованием которой партизаны всего района держали теснейшую связь. Глебка с комиссаром шли сзади всех рядом по двойной лыжне, и комиссар исподволь выспрашивал его. Мало-помалу он узнал трудную повесть Глебкиной короткой жизни во всех её горьких подробностях, вплоть до смерти отца и дорожных злоключений похода на Шелексу.

— Так, — сказал комиссар раздумчиво и сосредоточенно. — Выходит, что твой отец погиб в том рейде шелексовцев на бронепоезд…

Услышав о бронепоезде, Глебка насторожился. Батя в бреду не раз вышёптывал что-то про бронепоезд, про подорванные орудия. Значит комиссар про всё это знает и про шелексовцев знает…

Глебка придвинулся к комиссару и сказал ему доверительно и торопливо:

— У меня письмо есть в Шелексу. Батя сказывал сажное…

Комиссар выслушал рассказ Глебки о том, при каких обстоятельствах он получил пакет, и надолго задумался. Больше ни о чём за весь остальной путь он не расспрашивал. Некоторое время они шли молча. Потом Глебка снял рукавицу, нащупал сквозь мех ушанки конверт и спросил:

— А отсюдова далеко ещё до Шелексы?

— Не так чтоб очень, — отозвался комиссар неопределённо.

— А мы куда? — не отставал Глебка. — В Шелексу прямо? Или как? Мне ж туда надо.

Комиссар помолчал и, только пройдя сотню шагов, сказал:

— Первое наше дело — это в особый отдел пленных до ставить. После я тебя комиссару бригады представлю. Он и нами и шелексовцами верховодит. Он и разберётся, что и как. Понял?

Комиссар серьёзно поглядел на Глебку и добавил внушительно:

— У нас на всё своя дисциплина. Имей это в виду, парень. Может ты к этому не привык, так начинай привыкать.

В голосе комиссара прозвучали строгие нотки, и Глебка прекратил всякие расспросы. Вскоре Глебка заметил, что лес стал как будто редеть и перешёл в мелколесье. Вслед за тем отряд вышел на открытое место. Комиссар приостановился и что-то сказал одному из партизан. Тот кивнул и вышел вперёд. Следом за ним двинулись остальные. Комиссар стоял, пропуская всех мимо. Когда Глебка поравнялся с ним, комиссар поднял руку и сказал:

— Гляди.

Глебка посмотрел в указанном направлении. Впереди лежала округлая низина, устланная ровной снежной пеленой. Надвигались едва заметные сумерки, и снег был словно подёрнут розовато-серой дымкой. Глебка сразу признал в этой округлой низине озеро. Ничего примечательного в замёрзшем озере на первый взгляд не было, так же как и в небольшой деревушке, раскинувшейся на противоположном его берегу. Но комиссар, посматривая на Глебку, вдруг спросил:

— Видишь эту деревню?

— А то нет, — отозвался Глебка

— А знаешь, что в той деревне?

— Ничего не знаю.

— В ней то, чего ты с осени прошлого года не видал

— Чего это? — заволновался Глебка, впившись глазами в кучку изб на противоположном берегу озера. — Чего это там такое есть?

Комиссар ответил:

— Советская власть.

Глебка вскинул глаза на комиссара, потом опять на деревню, потом опять на комиссара. И вдруг он понял, что стоит на советской земле, что линия фронта позади, что он у красных, что поход кончен. Отныне он может, не прячась, не боясь никаких каммянов и белогадов войти в деревню, может ходить, где угодно, говорить, что хочет, делать, что по сердцу, жить по воле…

Всё это удивительным образом вмещалось в два коротких слова:

— Советская власть.

Глебка схватил комиссара за рукав ватника. Комиссар живо обернулся. Глебка хотел что-то сказать ему, о чём-то спросить, но так много нужно было сказать и о столь многом спросить, что он ничего не сказал и ни о чём не спросил. От волнения у него перехватило дыхание и слова не шли с языка. Комиссар внимательно поглядел на Глебку и усмехнулся. Потом сказал весело:

— Ну, что ж, пошли.

Они спустились на озеро и быстро пересекли его. Деревня осталась в стороне, но Глебка долго ещё поглядывал через плечо туда, где, сдвинув набекрень пухлые снеговые шапки, карабкались на береговой угор высокие избы.

Через полчаса маленький отряд вышел к дороге и остановился у обочины, пропуская неторопливо двигавшуюся по дороге роту красноармейцев. Глебка встречал и провожал едва ли не все красные части и отряды, проходившие через станцию Приозерскую. Но теперь Глебка смотрел на красноармейцев совсем иными глазами, чем в те осенние дни восемнадцатого года. Трудно было поверить, что от тех дней отделяет его всего семь или восемь месяцев. Расстояние казалось сказочно огромным. Сказочным казались Глебке и люди, двигавшиеся мимо него по дороге, хотя на самом деле они выглядели совсем буднично. Свалявшиеся фронтовые шинели, сбитые порыжевшие сапоги, разношенные валенки, вытертые до блеска ремни винтовок, тощие заплечные мешки, помятые, видавшие виды котелки — всё это безмолвно свидетельствовало о тяжёлых солдатских буднях, полных нужды и лишений. Но что всё это значило, если на выцветших старых папахах алели маленькие пятиконечные звёздочки! Глебка не сводил с них зачарованных глаз — ведь там, за невидимой чертой, которую он только что переступил у озера, там одна такая вот маленькая звёздочка стоила бы жизни.

Красноармейцы прошли. Сзади них проехало трое саней с пулемётами и патронными ящиками.

— Куда это они? — спросил Глебка, провожая отряд и подводы горящими глазами.

— Пулемёты с собой тянут, — ответил комиссар, чиркнув спичкой, чтобы закурить. — Верно, на другой участок фронта перебрасывают. Людей-то у нас втрое, а то и вчетверо меньше, чем у гадов, а фронт широченный, поперёк всего севера нашего. Вот и приходится маневрировать, перебрасывая отряды с одного участка на другой.

— А может ребят и вовсе на другой фронт, — вставил пожилой партизан-конвоир, стоявший возле комиссара. — К Дону — на Деникина или под Петроград — на Юденича, а то и к Уралу — на Колчака. Фронтов-то у нас, куда ни кинь — всё-фронт, сказывали, на девять тысяч вёрст кругом фронт только поворачиваться поспевай.

— И поспеем, — сказал молодой партизан быстро и бездумно, сбивая ушанку к затылку.

— Ты поспеешь, — насмешливо буркнул пожилой. — С ложкой к миске.

Молодой захохотал. Пожилой и сам заулыбался в бороду. Негромко рассмеялся и комиссар, отбросив спичку далеко в сторону и пыхнув сизым махорочным дымом. Глебка смотрел то на одного, то на другого. Они стояли зимним вечером на холодном ветру в открытом поле и смеялись. Позади был утомительный ночной переход, бой в Чаще, длинный марш по лесной целине, впереди — новые марши и новые бои. Они знали это и думали и говорили об этом, глядя вслед уходящему в сумерки отряду красноармейцев, тоже идущих к новым боям на огромном в девять тысяч вёрст фронте.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ. КАК ЧИТАЮТ НЕНАПИСАННОЕ ПИСЬМО

Глебка сидел на краешке табуретки у стола, держа на коленях свою лохматую ушанку. В избе было накурено. Сизые клубы прогорклого дыма гуляли по ней, как грозовые тучи, колыхаясь и меняя формы при каждом движении Глебки, с любопытством оглядывавшего убранство избы. Многое в ней было ему внове и потому вдвойне интересно.

Прямо напротив Глебки висела на стене огромная карта вся в разноцветных метинах. Рядом с ней косо и, видимо, наспех был повешен плакат в две краски — красную и чёрную. На плакате рослый красноармеец с квадратными плечами уставил штык своей винтовки прямо в брюхо белогвардейскому генералу с пышными эполетами и толстыми усами. Такие же генералы обступили красноармейца со всех сторон, угрожая ему саблями, бомбами и пушками. Некоторые из них уже лежали на земле. На брюхе каждого из убитых и распростёртых у ног красноармейца генералов виднелась жирная надпись: у одного — «Корнилов», у другого — «Духонин», у третьего — «Каледин». Под этой картинкой крупным шрифтом были напечатаны стихи:

Еще не все сломили мы преграды,

Еще гадать нам рано о конце.

Со всех сторон теснят нас злые гады.

Товарищи, мы — в огненном кольце!

На нас идёт вся хищная порода.

Насильники стоят в родном краю.

Судьбою нам дано лишь два исхода:

Иль победить, иль честно пасть в бою.

Глебка, долго не отрывая глаз от плаката и шевеля губами, дважды перечёл стихи. Скоро, впрочем, внимание его отвлекли другие, не менее интересные вещи. Особенно заинтересовало Глебку оружие, которого было в комнате немало. В одном углу стояла обыкновенная винтовка, в другом — какой-то нерусский короткий карабин. Рядом на лавке лежали две гранаты, а на дощатом столе прямо перед Глебкой — несколько пачек патронов и широкий штык-тесак. Тесак этот служил уже, видимо, для глубоко мирной цели. На тускловатом лезвии его вилась узенькая бумажная бахромка, из чего можно было заключить, что тесаком разрезают книги.

Книги громоздились по всему столу. Их было множество — тоненьких, без переплётов, отпечатанных на самой низкосортной грубой бумаге, какая употреблялась только в те годы крайней нужды и разрухи.

Вперемежку с книгами громоздились на столе и пухлые залежи газет, большинство которых было испещрено значками, сделанными синим карандашом, тем самым, толстый и короткий огрызок которого вертел сейчас в руке стоящий у окна комиссар бригады Самарин.

Другой рукой Самарин держал перед глазами листок бумаги, пожелтевший по краям и разлинованный в клеточку.

Этот заветный листок Глебка нёс в подкладке своей ушанки сквозь бури и снега по глухим лесам.

И вот листок с батиным письмом в руках комиссара. Так батя и велел — отдать комиссару…

До сих пор Глебка ревниво оберегал тайну зашитого в ушанку пакета. Он не сказал о нём никому, даже Шилкову и белозубому кочегару, даже Марье Игнатьевне. Но партизанскому комиссару Глебка сказал о пакете, не таясь и ни минуты не колеблясь.

Теперь перед Глебкой был другой комиссар — начальник того партизанского комиссара, который привёл Глебку сюда. И когда этот эмиссар, переговорив тихонько с партизаном, повернулся к Глебке и сказал: «Дай-ко сюда твой пакет», — Глебка тотчас взялся за ушанку.

Закусив ком подкладки крепкими зубами, Глебка рванул шов и, вытащив заветный пакет, без колебаний подал его комиссару.

Самарин взял пакет, быстро вскрыл его и поднёс к глазам вынутый листок. Повертев листок в руке, он показал его партизанскому комиссару, и оба поглядели друг на друга так, словно дивились написанному.

Потом они ещё поговорили, и партизанский комиссар ушёл.

Он ушёл, и Глебка остался один на один с комиссаром бригады товарищем Самариным. Сперва комиссар словно вовсе не обращал внимания на Глебку и всё глядел в листок, который вынул из принесённого Глебкой конверта. Можно было подумать, что он тщательно изучает то, что в нём написано. И как удивился бы Глебка, если бы узнал, что на листике, к которому так внимательно и долго приглядывается комиссар Самарин, написано всего три слова.

В десятый, в двадцатый раз перечитывал их Самарин и столько же раз обветренное, костистое лицо его меняло выражение. Комиссар то хмурился, то задумывался, то досадливо покусывал нижнюю губу.

«… Товарищи, посылаю сына…» — слова эти были выведены дрожащими неровными буквами. Последнее слово почти невозможно было разобрать. Пишущий, верно, хотел продолжать, хотел писать дальше, хотел, но уже не мог…

Да. Это должно было быть именно так… Самарин стал осторожно расспрашивать Глебку об обстоятельствах, при каких он получил пакет. Глебка рассказал всё о той чёрной ночи, когда он услышал стук в окно, и обо всём, что случилось после этого.

Самарин так ясно представил себе обстановку, в какой писалось это письмо, будто сам стоял у изголовья умирающего от ран партизана. Как видно, умирающий уже отчётливо сознавал, что жить ему осталось считанные часы и он пытался сделать для сына всё, что ещё мог сделать. Он попросил карандаш и бумагу, но увидел, что написать задуманное письмо у него недостанет сил. Тогда он решил скрыть от Глебки, что не в состоянии написать письмо, и отослал его на время прочь, велев принести от деда конверт. Пока Глебка бегал за конвертом, он сделал последнюю попытку писать, и ему удалось нацарапать эти первые слова предполагавшегося письма. На большее сил не хватило. Но сын не должен был подозревать того, что письмо не написано, и вернувшийся в сторожку Глебка увидел листок уже сложенным пополам и лежащим на груди отца. Теперь мальчонка мог подумать, что за время его отлучки отец написал письмо. Когда следом затем вошёл в сторожку дед, Шергин велел ему запечатать листок в конверт. Только один Шергин и знал, что заключено в конверте. Но он не сказал того, что знал. Он сказал: «Вот. Самое важное тут…»

Зачем же нужно было Шергину внушать мальчику, что порученный ему пакет представляет собой нечто очень важное? Решение пришло неожиданно и словно само собой. А когда оно пришло, Самарину стало казаться, что оно так просто, так естественно, что и не могло не придти ему в голову. В самом деле, Шергин, отдавший полжизни делу революции, не мог не знать и не подумать в последние минуты жизни о том, как необходимо человеку в любом деле сознание важности его миссии. И разве он не был прав? Разве это сознание не было для упорного паренька могучим двигателем и верным помощником в течение всего его далёкого и трудного пути?…

У ненаписанного письма существовал ненаписанный адрес. «Передашь комиссару…» — это были последние слова, какие в силах был сказать и успел сказать сыну Шергин. Что значило это «комиссару» в устах умирающего партизана? Комиссар — это большевик, поставленный партией в авангард армии пролетариев, борющихся за новую жизнь, как боролся за неё сам Шергин. Ему, комиссару, передавал умирающий своего сына. Так прочитал Самарин ненаписанное письмо, после чего медленно сложил листок вчетверо и, вздохнув, спрятал в карман заношенной солдатской гимнастёрки.

— Всё ясно, — сказал он, не выходя ещё из состояния задумчивости и принимаясь медленно шагать по скрипучим половицам.

Потом остановился против сидящего на табурете Глебки и сказал:

— Ну, Глеб, что ж мы с тобой делать будем?

— Мне на Шелексу ладить надо, — тотчас и не задумываясь отозвался Глебка.

— Почему же обязательно на Шелексу?

Глебка помолчал, потом сказал насупясь и негромко:

— Батя так велел.

Самарин хмыкнул и снова принялся расхаживать из угла в угол.

— Что же ты в Шелексе намерен делать?

Глебка снова помолчал и, наконец, сказал решительно:

— Я в партизаны, заместо бати.

Самарин покачал головой и бегло оглядел угловатую Глебкину фигурку.

— Сколько же тебе лет?

— Четырнадцать, пятнадцатый.

— Маловато.

— Чего маловато? В самый раз.

— Может быть, для других дел и в самый раз, например, для того, чтобы учиться, а вот для того, чтобы воевать, маловато.

Глебка помрачнел, но, не оставляя своих решительных намерений и решительного вида, сказал:

— Я ихнего сержанта на месте положил!

— Слыхал. Молодец! Но это не меняет дела. От этого тебе не прибавилось лет.

Глебка не нашёлся, что возразить на это, и замолчал, исподлобья поглядывая на шагавшего по избе комиссара. Молчал и Самарин. Он тоже поглядывал на Глебку. Оба точно присматривались друг к другу, прежде чем продолжить начавшийся спор о Глебкиной судьбе.

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ. БУДУЩЕЕ ЗОВЁТ

По глубокому убеждению Самарина, всё, что перенёс и претерпел Глебка, все преодоленные его волей трудности давали ему право решающего голоса при устройстве своей судьбы. Но, с другой стороны, парнишке всего четырнадцать, лет…

Самарин помотал головой, словно его одолевала назойливая мошкара, и остановился возле стола. Рука его легла на кипу газет и брошюр, громоздившихся на самом краю. Он повернулся к Глебке и спросил:

— Ты грамотен?

— А то нет, — откликнулся Глебка, даже чуть обидевшись.

- Хорошо, — кивнул Самарин. — С почерком как? Быстро пишешь?

— Как следует быть пишу.

— Сейчас проверим. Сядь поудобней.

Глебка, сидевший на краешке табурета и боком к столу, повернулся, придвинул табурет и сел как следует. Самарин одним движением руки отодвинул в сторону кипу газет, подал Глебке ручку с пером и раскрыл общую тетрадку без линеек. Потом взял со стола тоненькую брошюру, раскрыл её посредине и положил перед Глебкой.

— Перепиши вот отсюда полстранички.

Глебка, подвинул к себе тетрадку и с минуту нерешительно поглядывал на раскрытую перед ним тонкую книжечку, не зная, с чего начать переписку. Потом взгляд его остановился на строчках, жирно обведённых синим карандашом, и с них Глебка и решил начать. Он осторожно обмакнул перо в водянистые чернила, налитые в обломок стеклянной рюмки, и начал старательно выводить: «Мы, партия большевиков, Россию убедили. Мы Россию отвоевали у богатых для бедных, у эксплуататоров для трудящихся. Мы должны теперь Россией управлять…»

Глебка приостановился и прикинул глазом, ровно ли ложатся строки. Всё как будто было в порядке. Глебка нагнул голову слегка на бок и, шевеля губами, шёпотом прочёл: «Мы Россию отвоевали у богатых для бедных…»

Глебка остановился, словно перед каким-то невидимым препятствием. До сих пор он механически переписывал слово за словом, не вникая в смысл переписываемого. И вдруг случайно повторённая фраза всё переменила, и Глебке открылся внезапно смысл этих слов, которые выходили из-под его пера. Слова перестали быть отдельными и плотно сцепились друг с другом в одно неразрывное целое, в одну ясную и точную мысль. И самое удивительное в этих словах было то, что они были уже знакомы Глебке. Да-да. Несомненно. Он уже их слыхал. Он знает их… «Мы Россию отвоевали у богатых для бедных…» Ну, конечно. Это ж батя говорил их. Ну да. На крыльце сторожки. В день пожара на станции. Выходит, что батя уже тогда знал эти слова, эти мысли…

Это совпадение поразило Глебку, как чудо. Он завертелся на табуретке и чуть не опрокинул высокую пачку брошюр. Самарин вышел зачем-то на другую половину избы, но Глебка не обратил на это никакого внимания. Он с изумлением потрагивал пальцами шершавые серые страницы, на которых мутноватым нечётким шрифтом отпечатаны были сказанные батей слова. Казалось, эти страницы, эта книжка скрывала какую-то тайну… Глебка принялся быстро переворачивать листы один за другим, пока не дошёл до обложки. На обложке крупными буквами было напечатано: «В. Ленин. Очередные задачи советской власти»…

Глебка глядел на книжку, как зачарованный, снова и снова перечитывая её заголовок. Ленин… И батины слова… Может, там и ещё что напечатано, что батя говорил…

Глебка тотчас решил доискаться этих слов, хотя бы для того пришлось переписать всю книжку. А что в самом деле? Что ж тут такого? Возьмёт и перепишет всю, от начала до конца. Он решительно подвинул к себе тетрадку, подвернул обложку, устроился поудобней на табуретке и обмакнут перо в чернила.

Но работа как-то сразу не заладилась. Знакомые слов больше не попадались. Наоборот, Глебка скоро потерялся среди совершенно не знакомых ему раньше слов. Переписка вдруг снова приняла какой-то механический характер. Но Глебка не хотел теперь этого механического переписывания и совсем забыл о том, что надо стараться писать покрасивей. Он торопился, досадовал, ёрзал на табуретке, потел и кончил тем, что в конце второй страницы поставил жирную, ветвистую кляксу.

— Так, — сказал вернувшийся Самарин, останавливаясь за Глебкиной спиной. — Ну и наковырял. А ведь начал было куда с добром.

Самарин показал рукой на первые переписанные Глебкой фразы. Глебка шумно задышал и покраснел до ушей. Он пробежал глазами эти первые строки, и в глаза точно прыгнули знакомые уже слова.

— Это я знаю, — сказал он поспешно. — Это мне батя говорил. Вот: «Мы Россию отвоевали у богатых для бедных…» Ей-богу.

— Добро, — сказал Самарин. — А что ещё тут тебе известно?

— Больше ничего, — вздохнул Глебка.

— Значит одна фраза из всей книжки. А их тут тысячи. Маловато, а?

Глебка в смущении вытер краем ладошки нос. Самарин, всё ещё стоя позади Глебки, положил руку на его плечо.

— А ведь Ленин всё это для тебя написал.

— Ну да, — недоверчиво покосился Глебка.

— Я тебе говорю, что для тебя. Управлять-то Россией ты же должен будешь.

— Ну да, — повторил Глебка уже в совершенной растерянности, — Как же так я?

Он поднял глаза на Самарина, чтобы убедиться, что он шутит. Но Самарин не шутил. Лицо его было серьёзно и сосредоточенно. Он даже слегка нахмурил брови, когда повторил:

— Именно ты должен будешь принять от нас управление Россией и научиться управлять лучше нашего. Для этого тебя отец и послал к нам.

Рука Самарина, лежавшая на Глебкином плече, вдруг потяжелела, словно какая-то дополнительная тяжесть легла вместе с ней на плечи. Глебка повернулся на табуретке и поднял глаза на Самарина:

— Меня в Шелексу батя послал.

Тогда комиссар снял руку с Глебкиного плеча и сказал решительно и резко:

— Нет.

Говоря так, он не спускал глаз с лежащей на столе брошюры, словно там вычитал своё решение. А решение было твёрдым. Час тому назад он ещё сомневался, что делать с этим явившимся к нему партизанским сыном. Час тому назад он сомневался, может ли он изменить данную этому пареньку путёвку в Шелексу. Парень хотел стать на место отца, занять место выбывшего отца в партизанском строю. Казалось, он имел на то полное право. Казалось, что именно это — единственное место в боевых рядах борцов за новый мир, которое сын должен занять, следуя дорогой отца, павшего на середине пути.

Так думалось час назад, когда комиссар размышлял над ненаписанным письмом партизана. Сейчас, кроме ненаписанного письма партизана, в руках у комиссара были написанные Лениным «Очередные задачи советской власти», и вдруг сама собой в эти задачи вошла задача Глебкиной судьбы.

— Пойдёшь учиться, — сказал Самарин уверенно и снова зашагал из угла в угол. — Будешь учиться. Будешь, как чёрт, учиться.

Шаги Самарина становились всё быстрей и твёрже и вместе с тем твёрже становился его голос.

— Ты должен владеть всем, что есть в мире дорогого, настоящего, животворного. Ты должен оставить нас далеко позади, пойти неизмеримо дальше нас. Но для этого ты должен уметь в сто раз больше, чем умеем мы, и знать в тысячу раз больше. И ты будешь учиться, чёрт побери. Ты начнёшь завтра же. Сейчас же. Да-да. Мы уже тут довоюем без тебя. Сегодня обойдётся без тебя и Шелекса. А вот будущее без тебя никак обойтись не может. Понял?

Самарин всё убыстрял шаг, голос его уже звенел на высоких нотах, и глаза сверкали молодо и жарко. Глебка следил за комиссаром, не сводя с него зачарованных глаз, стараясь не проронить ни одного слова.

…Позже, лёжа на тёплой печи и глядя в тёмный потолок избы, Глебка снова и снова перебирал в памяти эти горячие слова, и в немой ночной тиши они звучали ещё горячей и звонче. Потом они смешались с собственными Глебкиными мыслями, набежавшими нивесть откуда в этот тихий ночной час. В памяти, точно пена в речном пороге, всплескивались слова, лица, события недавнего прошлого. За печью шебаршили тараканы, и в шуршащей тьме возникали то заботливый дед Назар, то бородатый Аникан Попов из Светлых Ручьёв, то белозубый кочегар или полосатый от метелицы Яков Иванович. Потом невидимо касались лица мягкие руки Марьи Игнатьевны; в тёмном мареве дрёмы затепливались вдруг синие глаза Алёнушки в венцах стрельчатых ресниц. Из-за её плеча усмехался неустанный Егорша Кольцов, говоря всем своим победным видом: «Вот. Пришли, брат» и кладя странницкий батожок на крутой верх многоцветной радуги возле ворот в Страну Желанную, где никто никого не гнетёт, не обижает и все люди по правде живут. Спутники горьких скитаний, помогавшие и поддерживавшие в самые трудные минуты, сейчас, словно на праздник, сбирались толпой в тёплый избяной угол…

Потом приходят батя и комиссар Самарин, и оба говорят с ним горячими голосами. «Той дорогой иди, — говорит батя, указывая вдаль большой, твёрдой рукой. — Мы ведь только начали.» А комиссар указывает пальцем на страницу книжки и говорит, сверкая глазами: «Вот она, тут твоя дорога…» И на странице густо написано: «Ленин». А комиссар Самарин снова подступает к нему, говоря: «Ты должен владеть всем, что есть в мире дорогого, настоящего, животворного…» И глаза его смеются — он весёлый и радостный. И Глебка тоже становится весёлый и радостный. И так и засыпает вдруг весёлый и радостный, чтобы проснуться назавтра уже в иной, новой жизни.

Ленинград 1951–1954 гг.

Илья Бражнин. Страна желанная. Библиотека приключений и научной фантастики, 1955 г

Илья Бражнин. Страна желанная

Серия: Библиотека приключений и научной фантастики

Издательство: Издательство Детской литературы, 1955 г.

Твердый переплет, 288 стр.

Тираж: 75000 экз.

Формат: 84x108/32

Примечания

1

Моршни или коты — род простой обуви, надеваемой чаще всего на босу ногу.

(обратно)

Оглавление

  • Страна желанная
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ. БОЙ У ГОРЕЛОЙ СОСНЫ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ. В ЛЕСНОЙ СТОРОЖКЕ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ. НОЧНОЕ ЗАРЕВО
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РАССТАВАЛИСЬ, УХОДИЛИ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ. СТОЯТЬ НАСМЕРТЬ!
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ. ХМУРОЕ УТРО
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ЛЕЙТЕНАНТ ПИТЕР СКВАБ В ВОРОНИХЕ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ. КАРАЮЩЕЕ ПЛАМЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ДОМ И КРЕПОСТЬ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. У КОСТРА
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. СТУК В ОКНО
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. КРОВЬ НА СНЕГУ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ОТ ПРИОЗЕРСКОЙ ДО КРЕМЛЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДОРОГА ОТЦОВ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. В ПОХОД
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. КРАСНЫЕ ПРИОЗЁРЦЫ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ЧТО ОТНЯЛА НОЧЬ И ЧТО ПОДАРИЛО УТРО
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. СВЕТЛЫЕ РУЧЬИ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. РЫЖИЕ ШУБЫ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ЭШЕЛОН, ИДУЩИЙ НА ЮГ, ПРИХОДИТ НА СЕВЕР
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. БИШКИ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ГОРА
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. НА МХАХ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. БЛАЖЕННЫЙ ДЕНЬ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. ТРУДНЫЙ ВЕЧЕР
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ОПАСНЫЕ ПОПУТЧИКИ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ВСТРЕЧА С ВЕСНОЙ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ОФИЦЕР И СОЛДАТ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. ДАЛЬШЕ ПОЕЗД НЕ ИДЕТ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ. СНОВА В ПОХОДЕ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. СТРАНА ЖЕЛАННАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. НОЧЬ В ОВРАГЕ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ВЫСТРЕЛ И ЛЫЖНЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ. ГЛАЗА АЛЕНУШКИ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ. ХИЩНИКИ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ДОМ ДРУГА
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ТОСЬКА
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. БОГАТЫРЬ НЕВЕЛИЧКА
  •   ГЛАВА СОРОКОВАЯ. ЛЕС ГУДИТ
  •   ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ. ЧАЩА
  •   ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ. ПОЕДИНОК
  •   ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ. ЗАВЕТНЫЙ РУБЕЖ
  •   ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ. КАК ЧИТАЮТ НЕНАПИСАННОЕ ПИСЬМО
  •   ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ. БУДУЩЕЕ ЗОВЁТ
  • Илья Бражнин. Страна желанная. Библиотека приключений и научной фантастики, 1955 г . .

    Комментарии к книге «Страна желанная», Илья Яковлевич Бражнин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства