Сергей Михеенков Танец бабочки-королёк
Каждый боец должен ненавидеть врага…
Из Боевого устава пехоты Красной армииГлава первая
Воронцов шёл уже сутки. Шёл и шёл, держа вдоль шоссе. Не спал, не засиживался подолгу на привалах, даже если попадалось где-нибудь укромное место вроде штабеля дров, заготовленных лесниками, или брошенного пастухами шалаша с надёжным навесом из еловых лапок. Десяти минут было достаточно для того, чтобы тело отдохнуло и изготовилось для преодоления очередного отрезка пути. В голове шумело и пылало. Но звуки он различал хорошо. В тишине леса контузия не напоминала о себе. Изредка он останавливался, чутко, по-звериному поднимал голову и прислушивался: Варшавка гудела, рокотала – колонны шли нескончаемо. Направление он удерживал именно по звуку, издаваемому дорогой. Колонны двигались на восток. И он шёл на восток, словно подчиняясь какому-то внутреннему с ними согласию. Хотя каждую минуту, каждое мгновение помнил: там враг, это движется к Москве враг, который убил многих его товарищей, почти всех, с кем он успел подружиться за недолгие курсантские месяцы и кого полюбил любовью брата. Тот, кто двигался сейчас по шоссе, издавая эти изнуряющие душу звуки, хотел убить и его, курсанта шестой роты Саньку Воронцова, но не убил. Не смог. Зато на его, курсанта Воронцова, счету было уже несколько убитых врагов. Он, сержант Воронцов, уже научился их убивать. Всё оказалось не так уж и сложно. Вначале, первый, тот, которого он достал пулей в лоб, казался случайностью. Но был среди убитых им и заколотый штыком. Когда длинный штык СВТ вошёл него, пробив насквозь и достав до рюкзака, Воронцов почувствовал, как затрепетала настигнутая штыком жизнь. И то, как она уходила из тела поверженного тела врага, трепеща и стеная, он тоже чувствовал. Никому не хочется умирать.
Однажды на его пути попалась лесная деревушка. Он увидел её издали, в распахе открывшегося поля на холмистой возвышенности, так что вся она сразу предстала пред ним как на ладони. На пологих холмах и склонах лепились дворы с четырёхскатными щеповыми и соломенными крышами, круглые высокие скирды сена на задах, в середине колодезный журавель с чёрной, как смоляная нитка, шоглой, покосившиеся тыны, облепленные мокрым снегом, хлева, огороды. Внизу, в зарослях ракит, бани и небольшой пруд, сизым пятном незамёрзшей воды темневший среди ослепительно-белой и опрятной тишины деревенского мира. Увидев дворы деревни, Воронцов остановился как вкопанный и стоял так, оцепенело, наверное, с минуту. Он понюхал воздух, и ему почудилось, что оттуда веет запахом хлеба, только что вынутого из печи, теплом устоявшейся жизни, которую война здесь, похоже, пока ещё не затронула. Первой его мыслью было: надо раздобыть чего-нибудь поесть. Ведь дадут же ему, курсанту, солдату, какой-никакой кусок хлеба. А на большее он и не рассчитывал. Потому что задерживаться здесь ему нельзя. Надо идти. Идти и идти, держась подальше от шоссе, но всё же чувствовать его в безопасном отдалении, пока не дойдёт до своих. Шоссе, гудящее и рокочущее левее его пути, не давало потеряться в пространстве. Оно оставалось верным и единственным ориентиром. А хорошей скибки хлеба на десять-пятнадцать километров ходу ему вполне хватит.
Последнюю банку тушёнки они съели вчера на Шане перед той дурацкой операцией, на которую повёл их лейтенант из третьей роты, как будто специально для того, чтобы всех погубить. Вот перед тем, как выступить, Воронцов и откупорил своим трофейным ножом последнюю банку. Потрапезовали вместе. Вышло, что в последний раз.
С тех пор он не ел больше суток. И теперь перед ним лежала лесная деревня. Немцев в ней, по всей вероятности, ещё никогда не было. Так что стоит зайти на каких-нибудь полчаса, постучаться в крайнюю избу и попросить скибку хлеба. Никто не пожалеет для него, голодного, хорошую скибку свойского хлеба. В таких деревнях хлеб пекут в каждом доме. И в каждом доме он разный по вкусу. Каждая хозяйка по-разному замешивает тесто. Иное и не подошло ещё, а его уже на лопату и – в печь. Хлеб из такого теста получается снадистый, а корочка толстая, крепкая, как подошва, и, если не вовремя вынули из печи, ещё и с угольком. У матери хлебы получались пышные, душистые. Она их запекала то на кленовом листу, то на капустном. Ему бы сейчас мил пришёлся любой, пусть даже с угольком. В его родном Подлесном тоже пекут хлеб. Он мгновенно вспомнил, как мать ставила на козёнке дежку с тестом, как потом сбивала его на специальной белой, всегда выскобленной опрятной дощечке, как выгребала из протопленной печи угли, сметала специальным веничком с кирпичей золу и ставила туда белые, слегка приплюснутые колобки. Через некоторое время (очень недолгое, всегда можно дождаться, сидя с книжкой на печи) колобки поднимались, как живые, и запекались золотисто-коричневой корочкой. И наступала пора, когда их нужно было вынимать. Корочка сверху обычно трескалась. Вот эта треснутая корочка самая вкусная. Но мать следила, чтобы он с сёстрами не обкусывал и не обламывал ковригу как попало, а отрезал хлеб ровными ломтями. Таким, нарезанным в палец толщиной, не тоньше, его и подавали на стол, когда семья садилась обедать. Мать наливала из чугунка наваристых щей или густой похлёбки. Но сперва доставала кусок солонины и толкла его отдельно, раскладывала мясо каждому, и вкусные ниточки плавали в каждой чашке, всякий раз попадаясь в ложку, и никому не было обидно, что ему досталось меньше других. В устьях печного зева, немного в сторонке, всегда стоял чугунок поменьше. Мать вытаскивала и его, откидывала сковородку, и сразу над их дружным застольем разносился запах топлёного молока. Пенка в чугунке была тоже румяная, с оранжевыми разводами трещин. Но хлеб всё же пахнул сильнее и приятнее. Запах хлеба не мог перебить никакой другой. И дед Евсей, особо любивший невесткин хлеб, говорил уважительно: «В этом доме хлеб хозяин». Так говорил дед Евсей, и эти слова были его молитвой благодарности хлебу и миру в их доме, зароком того, что и дальше будет так, и всегда.
Воронцов сглотнул слюну. Ещё раз он взглянул на приземистые избы и заснеженные тыны и, пересиливая себя, повернул в обход деревни. Чувство самосохранения казалось сильнее, и оно пока не уступало чувству голода и усталости.
Когда деревня осталась позади и он вышел на лесной просёлок, из-за ели, низко опустившей свои отяжелённые снегом раскидистые лапы, из смолистого её сумрака, услышал вдруг хриплый властный и в то же время насмешливый окрик:
– Эй ты, хрен подольский! Стоять на месте!
Воронцов остановился. Осмотрелся. Еловая ветка качнулась. Но оттуда никто не появлялся. Кто это? Враг? Враг так не мог окликнуть. Тот, кто окликнул Воронцова, рассчитывал на его сообразительность. Автомат висел под мышкой. Патрон в патроннике, так что стоило только снять с предохранителя…
– Ну, что растерялся? Подойди сюда, – снова донеслось из еловых сумерек, отяжелённых снегами.
Надо было подчиниться. Не снимая с плеча автомата, а только напряжённее ощущая его под рукой, готовой в любое мгновение сработать пружиной, он подошёл к дереву и увидел сидящего там человека. Человек сидел на корточках, прислонившись спиной к смолистому стволу ели, и, улыбаясь заросшим густой щетиной ртом, ладил замёрзшими скрюченными пальцами самокрутку. Одет он был так же, как и Воронцов, – шинель, сапоги, каска. Только и шинель, и сапоги на нём были постарше и поплоше. Видать, пообносился боец в окопах да на дорогах отступления. Рядом, как не совсем нужная вещь, стоял короткий кавалерийский карабин без штыка. Лицо незнакомое. Но смотрит на негоглазами человека, с которым ему, сержанту Воронцову, однажды наверняка приходилось иметь дело. Да, этот голос он однажды уже слышал. Где? Когда?
– Ну что? Не узнаёшь? – голос сиплый, но не злой и вроде бы даже насмешливый.
И Воронцов его узнал. Тот, с запахом сивухи, ночью на переезде, перед позициями его курсантской группы… Не хотел подчиняться его приказу занимать оборону и отрывать окоп. Из 1316-го полка.
– А, это ты, Кудряшов?
– О! Фамилию запомнил!
– Запомнил, запомнил…
– Курить будешь? – предложил Кудряшов и протянул свой кисет.
– Нет, спасибо, не курю.
– Не курю, не пью, девушек не люблю… – Кудряшов засмеялся таким же сиплым голосом и спросил: – А пожрать ничего нема?
– И пожрать нет.
– А что ж у тебя есть? – спросил Кудряшов, пряча в уголке небритого рта усмешку и как будто имея в виду что-то другое, не то, о чём только что спросил, а что-то более важное.
Воронцов настороженно молчал, качнул плечом, на всякий случай передвинув автомат поближе к руке. Но это его движение не миновало внимательного взгляда Кудряшова, и тот сразу предостерёг его жестом. Усмехнулся и вернулся к начатому разговору.
– Значит, ничего у тебя нет. Кроме чувства исполненного долга, – Кудряшов затянулся, откинул голову и, глядя мимо Воронцова, сказал: – Так, курсант? Я не ошибся? Да я тебя насквозь вижу. Где твои люди? Всех растерял. Там оставил. Все полегли. А ты вон… Живой и невредимый. Хоть и без жратвы, и без курева. Зато приказ исполнил. А автомат свой оставь в покое. Если бы хотел тебя стрельнуть, ты бы уже лежал с пробитым черепом.
– Что ты тут делаешь? – спросил Воронцов, как спросил бы своего солдата, которому пора в окоп, на свою позицию. Тон Кудряшова его задевал.
И Кудряшов, почувствовав в голосе сержанта металл, изменил тон и сказал:
– Жрать хочешь? Хочешь. Тогда сейчас пойдём на рекогносцировку. Как фуражиры несуществующего полка. Который не только разбит, но и добит позавчера, – он посмотрел на Воронцова в упор, как перед дракой. – По твоей, курсант, между прочим, вине.
Он встал, подхватил за ремень карабин, привычным движением закинул его за спину и сказал:
– И как тебя майор послушался? Такой твёрдый человек, а послушался мальчишку. Майор, командир полка, кадровый офицер пошёл на поводу у курсанта… Тьфу!
– Ладно, хватит трепаться. Дальше пойдём вместе? Или как?
– Во-во, снова узнаю командные нотки. Ты что, приказываешь мне? Скучно стало товарищу командиру в опустевшем пространстве? Что, некем командовать? – Кудряшов выдержал паузу и сказал: – Иди-ка своей дорогой. А у меня своя. Суй под пули кого-нибудь другого…
Кудряшов встал и зашагал в сторону деревни. Прошёл шагов двадцать, остановился, обернулся, увидел стоящего в нерешительности Воронцова и сказал:
– Пошли со мной, курсант. Хоть пожрём. Да в тепле посидим. Навоевались. Хватит…
Голос его был уже другим.
По дороге сюда, когда мысли о еде стали беспокоить его всё больше и больше, он отыскал под снегом несколько мороженых сыроежек, разогрел их в ладонях и съел, не оставив даже крошек. И теперь его мучили боли в животе. Не надо было запивать грибы сырой водой. Костерок в пути, конечно, можно было разжечь. Наломать сухих еловых сучьев, которые не дают дыма, и разжечь небольшой огонёк. Но в чём кипятить воду? Котелок он где-то потерял. Где, даже не мог вспомнить. Просто его не оказалось в вещмешке, когда он сунулся было его искать.
Кудряшов шёл впереди. Он молчал. Видимо, всё уже сказал. У Воронцова тоже внутри накипело. И зачем он послушал этого лейтенанта? Ведь с самого начала было ясно, что задание им не по плечу, что если уж взрывать мост под носом у немцев, то надо сперва как следует подготовиться, произвести разведку местности, изучить порядок несения караульной службы охранным подразделением, его вооружение, количество пулемётов и прочее. Нужно… А сам он как окапывался на просёлке? У него-то самого был тогда хоть какой-то шанс выполнить приказ? Если бы Бог не послал майора Алексеева с сержантом Федосовым, всё бы кончилось ещё там, на опушке, поросшей молодым берёзняком. Те берёзки так и сияли в памяти Воронцова. Берёзки, лица товарищей. Старшины Нелюбина, Алёхина, Стёпки Смирнова, Зота, Васяки, Селиванова…
– Курсант, – позвал тихо Кудряшов. – Если остался, давай сразу договоримся. Здесь слушать меня. Мне на твои петлицы начхать. Понял?
– Не понял.
– Это в бою ты – начальник. А тут… – и Кудряшов завершил мысль повелительным жестом – вперёд.
К деревне подступал молодой ельник. Когда-то, видимо, это тоже было поле, но его забросили, ветер наносил из бора еловых семян, и вот уже поднялся молоденький подрост. Лугов кругом хватало, и этот ельничек оставили в покое.
Они прокрались к задам, пролезли под жерди изгороди, которой были обнесены картофельные огороды, и по одному, перебежками благополучно добрались до покосившейся пуньки[1], покрытой рыжей соломой и снегом.
За углом пуньки отдышались.
– Пойдём туда, – указал Кудряшов на ближайшую хату. – Видишь, стожок? Надо к нему.
И, уже не таясь, потому что прятаться здесь было негде, они пошли к стожку. Сперва Кудряшов, потом Воронцов. Когда затаились за стожком в выбранной сенной ямине, пахнущей летом и мышами, задняя калитка крякнула, звякнула расхлябанной петлёй, и они увидели женщину в распахнутом кожушке и серой старушечьей шали, накинутой на голову наспех, по-крестьянски. Женщина забежала за поленницу, присела и, быстренько справив малую нужду, тем же торопом вернулась на стёжку и побежала прямо на них. В руках у неё мотался конец верёвки.
Воронцов с Кудряшовым успели только переглянуться: ну, попались…
– Как бы не заорала, – просипел Кудряшов, сжавшись в сенной яме неподвижной пружиной.
Женщина быстро приближалась, на ходу распутывая узел верёвки. Только поэтому она их и не увидела ещё издали.
– Тихо, хозяюшка, – прошептал Кудряшов, желая упредить её испуг и всё то, что могло за ним последовать. – Тихо, тихо… мы люди не злые. Видишь, всё хорошо? Всё хорошо.
Женщина задавленно охнула и присела, закрыв ладонью рот.
– Чтой-то вы тут делаете? – медленно выговорила она, изумлённо глядя на них и свободной рукой запахивая кожушок. – Кто вы такие? Ой, братцы мои!..
– Мы – бойцы Красной армии. От своих отстали. Скоро уйдём. Ты только скажи нам, немцы в деревне есть? И мы уйдём.
– Нету. Нету немцев! Утром на моциклете проехали, флаг с клуба сострелили и уехали, – торопливо, задыхаясь в словах, заговорила женщина уже спокойнее, хотя голос её всё ещё колыхался.
– Вот и хорошо, что нету. Вот и ладно… – Кудряшов старался говорить как можно спокойнее, но и он волновался и сглатывал комок. – Поесть бы нам, хозяюшка? Вторые сутки во рту ни крошки.
– А я вам сейчас принесу, – тут же согласилась женщина.
– Только, смотри, не приведи кого чужого. В кого стрелять придётся, – тем же спокойным тоном предупредил её Кудряшов и ворохнул карабином, который всё это время напряжённо подрагивал у него на ноге.
– Да господь с вами! У меня мужик в солдатах. Тоже, может, голодает где-нибудь. Принесу. Ждите тут. – И, не дожидаясь их согласия, и, словно давая понять, что она тут полновластная хозяйка и намерена впредь поступать так, как считает правильным, принялась дёргать из стога сено, а, надёргав порядочную охапку, той же торопливой походкой побежала к хате.
– Эх, огонь-баба! – похвалил её пристальным взглядом Кудряшов. – Вот с такой бы сейчас дни да ночи коротать. А не тут с тобой мёрзнуть да гнить.
– Народ воюет. Фашисты полстраны уже захватили, а ты… – и Воронцов отвернулся, давая понять, что не желает продолжать эту тему.
– Полстраны? Захватили? – рассеянно переспросил Кудряшов, словно это его мало волновало. – Может, командир, оно и так. А баба всё равно хороша. – И Кудряшов растянул в улыбке небритый рот и толкнул Воронцова в бок, приглашая его успеть взглянуть на хозяйку.
– Ты лучше смотри за деревней. А то будет нам с тобой тут и бабы, и жратва.
– Такая не выдаст. По ней сразу видно. Шустрая. Лишних слов не любит. Но надёжная. Такая, если пообещала, своё слово сдержит, – Кудряшов сдержанно хохотнул, поёрзал в сене, поправил лежавший на ноге карабин. – Не разбираешься ты, курсант, в девушках. Вон, гляди, уже бежит наша залётная. Эх, говорю тебе, яд-баба!
И правда, снова крякнула упавшей петлёй калитка, и на стёжке появилась женщина в кожушке и старушечьей шали. Она прижимала к груди небольшой свёрток. Шла уверенно, не оглядываясь. Воронцову даже показалось, что она издали улыбнулась им. Значит, всё пока складывается хорошо. Значит, здесь им наконец повезло.
– Вот вам, ребятушки, поесть, – она положила на сено небольшой свёрток. – На первый-то случай. А там ещё в дорогу чего соберу. Или вы как, сразу сейчас и пойдёте?
Воронцов и Кудряшов переглянулись. Хозяйка внимательно смотрела на них.
– Да мы бы, хозяюшка, и остались. У такой доброй женщины грех не задержаться. Отдохнули бы, обсушились хоть. Но идти надо, – Кудряшов в упор смотрел на хозяйку, и видно было, что что-то в душе его происходило, что-то он задумал.
– Пелагеей меня зовут, – сказала она и чуткими пальцами поправила волосы, выбившиеся из-под шали.
– А по отчеству ж как? – спросил Кудряшов, быстро осваиваясь с обстановкой.
– Петровна, – улыбнулась она, и Воронцов только теперь заметил, что хозяйка была вовсе не такая уж и старая, как показалось вначале.
– Ну вот, Пелагея Петровна, благодарствуем тебя, сестрица, за то, что принесла нам поесть. Муж-то где воюет?
– Ой, где… Я ж и не знаю, где он теперь. – И вдруг она угнулась, подбородок её стал прыгать и кривиться. – Бумагу я на него казённую получила, летом ещё. Он сразу ушёл. Как стали призывать, так с мужиками нашими, прудковскими, и ушёл. В июне ещё. А через месяц мне бумагу принесли, что пропал без вести в Смоленской области, в Ельнинском районе.
– Как его зовут?
– Ваня, – и тут же поправилась: – Иван Прокопыч Стрельцов.
– Нет, не встречал такого, – ответил Кудряшов и посмотрел на Воронцова. – А про Ельню слыхал. Бои там были сильные. Народу много полегло. Наши город отбивали. Так что народу туда много понагнали. – И спохватился, будто желая отвести беду, которую, возможно, сам же только что и накликал: – Но твой, может, и не попал туда. Может, и живой где. А либо в плену. В плену – это не страшно. Главное, живой. Из плена скоро выпускать станут…
Что он такое мелет, подумал Воронцов, но решил пока молчать. Подождать, посмотреть, куда его попутчика дальше понесёт.
Выслушав Кудряшова, хозяйка перевела взгляд на него. Воронцов, не выдерживая пристального взгляда хозяйки, тоже отрицательно покачал головой. Не помнил он никого под таким именем, не было Стрельцовых ни среди окруженцев, ни среди бойцов из пополнения.
– А чтой-то командир твой такой молчаливый? – поинтересовалась хозяйка у Кудряшова, заглядывая в глаза Воронцову.
– А с чего ты взяла, что он командир?
– Да ведь форма вон какая. А по тебе сразу видно, что простой солдат.
– Курсант он, – сказал Кудряшов. – А молчит потому, что контуженый. Слышит плохо. Такое дело.
– Контуженый? Курсант? – она с жалостью посмотрела на Воронцова.
– Да, – пояснил Кудряшов, – это всё равно что нервнобольной. Правда, это со временем может пройти. Пройдёт. Он ещё молодой, – и Кудряшов засмеялся.
– Ой, братцы мои милые! – всплеснула руками хозяйка. – Знать, подольский? А?
– Подольский, – кивнул Воронцов.
– Ой, побили твоих товарищей много на дороге вчера вечером! Ой, много! Старухи наши хоронить ходили. Немцы согнали народ убитых хоронить. Прямо там-то в окопах и закапывали. Я не была, а бабы соседские рассказывали: один на одном, говорят, лежат, все в крови. Курсанты. Молоденькие все. Вот как ты.
Он посмотрел на хозяйку и снова не выдержал её пристального взгляда, отвернулся.
– Что ж творится, господи! Что ж творится! – вздохнула она. – Ну, ешьте, ешьте. А я пойду тогда в дорогу вам чего-нибудь соберу. Надо ж чем-то помочь. Как же. Может, и моему кто…
Она ушла. Кудряшов сидел неподвижно. Еда словно и не интересовала его. А Воронцов смотрел на свёрток. И, не разворачивая его, он уже знал, что там. По запаху. Хлеб, сало и что-то молочное.
– Слыхал? Ваших на дороге прихватили. – Кудряшов бережно положил карабин на сено рядом с вытянутой ногой. Нога его перестала дрожать. – Вот и у Пелагеи Петровны горе. А небось дети есть. Сиротами теперь расти будут. Что тут хорошего? Сунули народ в мясорубку, бейте, колошматьте друг друга, а мы будем вам пороху подсыпать. С обеих-то сторон. Ну, что там Пелагея Петровна нам принесла? Давай, курсант, дели снедь. Тебя вон за командира признают. Ты и правь дело. Только дели честно, поровну. Делить-то умеешь? Или этому в училище не учили? Кормили небось в столовке, из фарфоровых тарелок? Первое, второе, а на третье – компот…
Воронцов развернул серую бумагу. Так и есть: четыре добрых ломтя свойского хлеба с глазками запечённой картошки, шесть картофелин и горка крутого, как сыр, творога. Картофелины ещё тёплые, с сырыми отпотелыми друг от дружки боками.
– Во сколько добра теперь у нас! Прямо скатерть-самобранка! – восхитился Кудряшов и, прежде чем взять что-нибудь из свёртка, размашисто перекрестился, потом перекрестил еду и, подумав, обмахнул крестом и Воронцова. – Ешь, нехристь. Тут и делить нечего – всем хватит.
Кудряшов ел не торопясь, обстоятельно. Закончив трапезу, собрал повсюду крошки, закинул их в заросший щетиной рот и сказал:
– Ну что, курсант, куда теперь пойдём? В каком краю счастье попытаем? Куда кинемся?
– Куда шли, туда и пойдём, – ответил Воронцов и махнул в сторону леса, откуда они только что пришли, голодные и усталые.
– Куда шли… – Кудряшов снова задержал напряжённую паузу. – А куда мы шли? А, курсант?
– К своим. Куда ж ещё?
– Точно, к своим, – невесело засмеялся Кудряшов. – К своим. Только где они, свои? Должно быть, далеко драпанули, пока мы там, на просёлке, будь он трижды проклят, последний боезапас расстреливали.
Что-то он задумал, почувствовал Воронцов. И, глядя за огороды в заросли бурьяна, косо черневшего над белыми простынями свежего снега, тот вдруг сказал:
– Как тебя зовут?
– Александром. Сашкой.
– Ну вот, Сашка, что я тебе скажу. А ты послушай и не перебивай, пока я говорить буду. Война-то вон как быстро вглубь пошла. Не сегодня завтра германец Москву возьмёт. Силы у него поболе, чем у Красной армии. Мы вон с тобой с винтовочкой да с трофейным автоматом, а он противу нас с пушкой да танком. Разницу чувствуешь? И власть, как я понимаю, в России поменяется. Время – пушкам, но настанет время и плугу. Придёт весна, и мужику сеять надо будет. Без этого жизни нет. Мы ж вот, вояки хреновы, постреляли-постреляли, и всё равно – куда?! – к бабе прибежали. В сено закопались. На хлеба её присели, – и Кудряшов засмеялся. – С бабой-то хорошо. Надёжно. Как в танке. Тепло и хлебно. А большевикам, как я понимаю, конец. Это – сто процентов. Немец-то не дурак человек. У него – видел? – во всём порядок. Под комиссарами пожили, вроде выжили. Проживём, Сашка, и под этой властью. Может, и под этими выживем. А там ещё и поглядим, чья оглобля извилистей… По домам надо расходиться, вот я к чему эту свою речь завиваю. У меня – жена и дети. У тебя – родители. Мамка небось все глаза проглядела. Ждёт. Живого ждёт. Ляжешь где-нибудь при дороге, и кто тебя оплачет? Вороны глаза выклюют. Вот я тебе, Сашка, душу свою и распахнул. Давай решать, как дальше быть-жить.
– В уставе знаешь что написано? Каждый боец должен ненавидеть врага, хранить военную тайну, быть бдительным, выявлять шпионов и диверсантов и быть беспощадным ко всем изменникам и предателям Родины. Вот что в уставе написано. Я от устава не отступлю, – и Воронцов посмотрел в глаза Кудряшову. – Ну, и что нам теперь делать? Как разойтись?
– Раз так, – вздохнул Кудряшов, – то так и разойдёмся – подобру-поздорову. Пока не перестреляли один другого. Нам тут свою свободу пока не с кем делить. Это тебе не картошка…
– Тогда пойдём, – и Воронцов встал на колени. – Кто первый?
Кудряшов покосился на его автомат и сказал:
– Я пойду. В спину ты мне не выстрелишь. Я тебя насквозь, парень, вижу. Слабак ты против меня. Я первым пойду.
В лесу они разошлись.
Воронцов с облегчением вздохнул. Скибка хлеба лежала в его кармане, и он изредка от неё отщипывал небольшой, с ноготь, кусочек и бережно клал его на язык. Надолго его не хватало – хлеб так и таял во рту. Как снег.
Вскоре вышел к большаку. И тут с ужасом обнаружил, что и эта дорога занята немцами. Большак выходил к Варшавке, соединяясь с нею севернее, где-то в километре отсюда. Воронцов взял правее, прошёл с километр и снова повернул к большаку. Прислушался. Звука моторов впереди на этот раз слышно не было. И он пошёл, осторожно ступая в неглубокий снег, под которым проминался, упруго пружинил смёрзшийся мох. Впереди уже заяснела небом дорожная просека, когда оттуда щёлкнул одиночный выстрел и тут же – другой. Пуля рванула кору на берёзе правее его и рикошетом ушла выше. Он попятился, присел, прислушался. На дороге слышались голоса. Разговаривали совсем близко. Разговаривали двое. Речь немецкая. Посты… Они расставили посты, понял Воронцов и на четвереньках стал отползать назад, в лес. Там, в лесу, безопаснее, и только там можно теперь спастись. А стреляли на звук. Услышали шаги, хруст снега под его ногами, и пальнули.
Прошёл ещё с километр и заметил свежий одинокий след. На влажном, липком снегу оттиски солдатских сапог, хоть и изрядно поношенных, были чёткими, как канцелярские печати. Кудряшов! Это ж его след! След вёл назад. Значит, и ему не удалось перейти большак. Вернулся. В плен не пошёл. И это внезапно обрадовало Воронцова.
Он отщипнул от скибки, положил хлеб в рот и пошёл по следу. Вскоре вышел на поляну. Посреди поляны стоял стожок, уже порядочно укрытый снегом. Это был лесной сенокос. Сразу вспомнилась Яглинка. Точно такие же поляны и там. Все местины и закраины выкошены старательным косцом. Даже бурьяна нигде нет. Выбито всё начисто, чтобы не попадали сухие цубылки в следующем году. Не лесная поляна, а ладно прибранная чистоплотной хозяйкой светлица. След вёл прямо к стожку. И стоило Воронцову сделать шаг по чистому, как из-за стожка донёсся знакомый сиплый голос, который сейчас, после неудачи на большаке, ему хотелось услышать больше всего:
– Чего тебе надо, подольский? Мы ведь разошлись. Уходи, а то получишь пулю.
– Погоди, Кудряшов, – Воронцов пошёл прямо на стожок, зная, что Кудряшов не выстрелит.
– Это в тебя палили? – спросил Кудряшов, когда он подошёл и сел в сено рядом.
Воронцов ничего не ответил, а только безнадёжно махнул рукой.
– Не перейти нам тут дороги. Посты выставили. Стреляют на каждый шорох. Если только ночью попробовать.
– А ночью будут ездить на бронетранспортёре и стрелять из пулемёта наугад, – сказал Кудряшов. – Я это знаю.
– Может, дальше пройти? Там где-нибудь попытать счастье?
– Дальше поле. Открытое пространство. За километр мышь видна. Если прихватят там, спрятаться будет негде.
Уже начало мутнеть в полях, и засинелись стёжки и одинокие следы на снегу, и в воздухе запахло ранними сумерками, когда они вышли назад, к деревне.
– Вот Пелагея Петровна обрадуется… – усмехнулся Воронцов.
Кудряшов выслушал его и сказал усталым осевшим голосом:
– А что ж, может, и обрадуется солдатка.
Они постучали в окно. Пелагея выскочила на крыльцо и, всё сразу поняв, молча махнула им рукой: заходите, мол, только тихо.
– Не прошли мы, хозяюшка, – виновато сказал Кудряшов, переступая с ноги на ногу в тёмных сенях. – Все дороги перекрыты. Теперь, видать, пока пройдут… Пока фронт к Москве не передвинется.
Услышав слово «Москва», Пелагея встрепенулась:
– Неужто Москву сдадут?
– Сдадут, не сдадут… Сдадут, так, может, и лучше.
– Чем же это лучше? Что ты такое говоришь, солдат? – сразу насторожилась хозяйка.
– А тем, что войне конец. И твой Иван Прокопыч ко двору вернётся.
– Да уж, видать, не вернётся, – вздохнула она. – Проходите в избу. У меня дети да старуха, Ванина бабка. Живём вместе. А родительская хата на другом краю деревни. Тятя с матерью там живут.
Они вошли в горницу. За столом сидели три мальчугана и хлебали из алюминиевых мисок борщ. В углу на табурете неподвижным, укутанным во всё чёрное столбом возвышалась древняя, как и все предметы вокруг неё, старуха. Увидев незнакомых людей с оружием, дети притихли, смуглые их шейки вытянулись. Стук ложек сразу затих. А чёрный неподвижный столб вскинул голову, покрытую таким же чёрным платком шалашиком, и старушечьим голосом твёрдо и требовательно сказал:
– Кто ж это? Знать, от Вани? С какими ж вестями – добрыми ай худыми?
Они поздоровались, поклонившись в первую очередь старухе. Кудряшов перекрестился в угол, где на божнице стояли в рядок иконы, убранные в расшитые красными и чёрными нитками ручники, и горела тусклым дребезжащим огоньком лампадка.
– Вы не стесняйтесь, устраивайтесь, а я пойду баньку истоплю. Час-другой, и готова будет, – сказала хозяйка и тут же, как лёгкий хлопотливый зверёк, выскользнула из горницы.
– На первой ерманской Прокоп сгинул, а на этой Иван, – снова сказала старуха тем же требовательным тоном, должно быть, недовольная тем, что никто не ответил на её вопрос.
Пока они раздевались, снимали сырые шинели и стаскивали мокрые сапоги, мальчики обступили их. Сыновья Прасковьи, все трое, были удивительно похожи друг на друга. Каждый из них казался увеличенной или, наоборот, уменьшенной копией другого. Белобрысые, светлоглазые. Они смотрели на нежданно заявившихся гостей настороженно и серьёзно. Старший, которому по виду было лет шесть-семь, может, чуть больше, сказал:
– Вы к нам насовсем?
– Нет, брат, только переночуем и пойдём дальше.
– Немцев бить, да?
– Да уж это как получится, – кряхтел Кудряшов, освобождая ступни от истлевших портянок. – А пока они нас бьют.
– Но вы ведь живы, – неожиданно сказал старший.
– Живы пока.
– А много немцев вы убили?
– Мы-то? – недоумённо ответил боец, видать, не ожидая от мальчугана таких вопросов. – Стреляли. Может, кого и убили.
– А папка наш много немчуры побил, – сказал вдруг мальчик и насупился.
Воронцов тоже разулся, сел на лавку, привалился спиной к бревенчатой стене и тут же закрыл глаза. Кудряшов раза два тормошил его, но потом махнул рукой и сел у окна, чтобы следить за улицей, контролировать стёжку к крыльцу и калитку.
– Командир называется… – бурчал он, поглядывая на спящего Воронцова. – Устав… В уставе сказано… – и махнул рукой.
Дети вскоре улеглись на печи. Старуха помолилась, пошептала молитву, убрала в керосиновой лампе фитиль и тоже полезла на печь. Мальчики долго выглядывали из-за занавески, смотрели на спящего Воронцова, на Кудряшова, тоже вскоре заклевавшего носом, на развешанное по стене оружие и амуницию. Что-то шептали друг другу да так и уснули, свесивши короткопалые и широкие мужицкие кулачки и русые головёнки с деревянной струганой лежанки. И когда вернулась хозяйка, то застала всех их спящими. Не спала только старуха. Хозяйка это знала. Старая сторожила спящих детей. Так было всегда, когда в доме ночевали чужие.
Некоторое время она в раздумье стояла посреди горницы, потом развела солдат по кроватям. Затем заперла дверь изнутри и вышла через двор на зады. Баня стояла на задах. Жалко ей было, что напрасно старалась, что жаркая, ох и жаркая ж, каменка до утра совсем остынет. И бойцов жалко: повалились как убитые, не будить же их теперь. И решила: утром дровец подброшу, на старое тепло каменка накалится с одной охапки, и пусть себе парятся, моются вволю. Вспомнила, как в субботние вечера так же вот, основательно, протапливала баньку, как мыла детей и носила их по очереди домой, укутав в простыню, а потом шла мыться сама и как немного погодя к ней приходил Иван…
Пелагея вошла в мойницу, притворила за собой низкую чёрную дверь, которую впотьмах можно было различить только по потной блестящей скобе и гвоздикам. Заглянула в топку. В печи лениво млел ярый неугарный жар. Она поплотнее притянула дверь, жалея накопленное тепло, придвинула к оконцу лавку и села отдохнуть. Весь день на ногах. Устала. Она только теперь вспомнила, что ни разу за день не присела. И потому ей теперь было так хорошо. Тело отдыхало, усталость, гудя, уходила прочь. И в душе смутно заходила, заколыхалась надежда, как будто в хате ночевали не чужие мужики, не беглые солдаты, которых не каждый в Прудках и пустил бы к себе на постой, а её Иван, Ваня. И если подождёт она его подольше, посидит вот тут, терпеливо, у окошка, то он и отворит дверь, нарочно ею не зачепленную на крючок, и войдёт, высокий, как журавль…
На печном плече над лункой чугунного чана, до краёв заполненного чёрной неподвижной водой, горел робкий огонёк в глиняной плошке, который, казалось, вздрагивал и замирал даже от дыхания. Она окинула усталым взглядом необширное закоптелое пространство мойницы. Вот ладно сшитый из струганых липовых досок удобный и просторный полок. Вот лавочки, в ряд расставленные вдоль стены: Прокошина, Федина и Колюшкина. И ещё три: бабушкина, её, Пелагеина, и Ванина, самая высокая. Каждому Ваня сделал лавочку. И всё тут сработано его заботливыми руками. На всём след его пригляда и заботы. Вздохнула тревожным, прерывистым вздохом.
Иван ушёл сразу же, в первую, июньскую мобилизацию, когда из Прудков и из других окрестных деревень призвали самых гожих к военному делу мужиков подходящего возраста. Не таких молоденьких и несмышлёных, которые ещё не отслужили действительную, вроде этого курсанта-молчуна, и не перестарков, а таких, из которых в лихую годину всегда и собирают надёжное войско. Перед уходом она вытопила ему баню. Он сказал ей: «Ну что ты, Палаш, хлопочешь, я и в прудце искупаюсь. Вон, мужики пошли на прудец мыться. Так и я с ними». А она: «Нет, Ваня, я тебе баньку истоплю. Уж постараюсь на прощание». И он согласился, как соглашался на все её причуды. Баню она истопила загодя. Вынесла все головешки, выгребла даже угли, чтобы дух в бане был чист, без угарной горчины. И вот они пошли мыться, вместе, как всегда. Мылись они долго, не спеша. Знали: вся ночь – их, да и последняя. Что ж торопить её? Так и длилась та ночь. И не было у них в жизни ночей подобных той. Даже после свадьбы не было. И, видать, уже не будет более…
Пелагея сжала помокревшие веки, так что они скрипнули, словно молодая трава.
Под потолком тихо, по-птичьи зашуршало. Пелагея испуганно подняла голову и увидела пёструю бабочку-королёк, порхающую в углу возле самой отдушины. Надо же, проснулась как неурочно. Зачем ты выползла из своей зимней похоронки, милая? Ведь впереди холода, морозы. Спи до весны. И снова, с дрожью в горле, вздохнула, подумав о муже не как о счастливом прошлом, а как о горьком будущем. Да и что загадывать на будущее, когда и сегодняшний день лих. И день лих. И ночь такова же. Каждая ночь. Хоть бы они и не приходили, эти одинокие страшные ночи. Но осенние дни проходят быстро, и вечер неминуемо переходит в ночь…
А ещё она запомнила из той последней ночи вот что. Как Иван стоял в тёмном предбаннике в белой рубахе и белых кальсонах и, дожидаясь её, пока она управится с волосами, курил. Сроду не курил ни в бане, ни в предбаннике. А тут стоял и курил. И когда она, тщательно выполоскав свои волосы в трёх водах, вышла к нему, то даже испугалась. Он стоял, белый, как аист в ночи, в своём чистом исподнем, ни разу ещё не надёванном, и молча курил. «Что ты, Вань, задумался?» – спросила она, чтобы разрушить тот внезапный морок. «А ничего, курю вот. Тебя дожидаюсь, Пелагеюшка ты моя ненаглядная», – ответил вдруг он нежданными словами. Так и сказал: «Пелагеюшка ты моя ненаглядная». В первый раз после свадьбы. Когда они поженились, вскорости пошли дети. Один за другим. Кажелетки. Иван с утра до ночи в поле, на тракторе. Она – на ферме. Огрубели. Опростились. Что и говорить, простая у них была любовь, не такая, о какой в книжках пишут да в песнях поют. И называл он её просто, по-деревенски: «Палаш да Палаш…» И вот: «Пелагеюшка ты моя ненаглядная…»
– Ох, Ванечка, Ванечка… – вскрикнула она подбитой птицей. – Где ж ты теперь? Живой ли? Или лежат твои косточки неприбранными да стонут! Ты ж скажись, Ванечка, живой ты или мёртвый! Во сне хоть скажи какое слово понятое. Или знак дай. Как другим. А то ж и не приснился ни разу. Как чужой… – и она уронила голову на колени и зарыдала долгим безутешным рыданием.
А бабочку она после изловила и бережно, чтобы не попортить ей крыльев, перенесла в дом. Подумала: здесь всегда тепло, здесь легче до весны дожить – живи, милая, весна рано или поздно наступит.
Глава вторая
А тем временем в Наро-Фоминске, возле одной из городских школ, срочно переоборудованных под госпитали, разгружали очередную машину с ранеными, прибывшими с передовой.
– А его куда, Фаина Ростиславна? – И пожилой санитар Яков в белом, перепачканном кровью халате, надетом поверх телогрейки, высунул из-под брезентового щелястого тента седую подрагивающую голову.
Как всегда, когда поступала большая партия раненых, разгрузкой командовала старший военврач, капитан медицинской службы Маковицкая. Сухощавая, стройная, затянутая ремнями в узкую, точно по фигуре подогнанную шинель, она скупо, деловито распоряжалась:
– Что у этого? В палату. Что у этого? Готовьте к операции. Сколько дней он в таком состоянии? Несите. Да поживей! Поживей!
И когда санитар Яков наклонился к последнему раненому, ничком лежавшему среди клоков затоптанной окровавленной соломы, то обнаружил, что тот уже не подаёт признаков жизни. Потряхивая головой, он спросил усталым голосом:
– Так куда его, Фаина Ростиславна? Кажись, уже помер.
– Что значит, кажись, Яков? Снимайте живее, я осмотрю. Да шевелитесь же вы, чёрт бы вас побрал!
Лежавшего ничком перевернули на спину, переложили на носилки. При этом санитар Яков отметил тем же равнодушным тоном:
– А вроде ещё и не затвердел. Может, и живой. Солому вон держит. Ухватился…
– Конечно, живой! – и Маковицкая, затушив комочком снега недокуренную папиросу, сунула окурок в карман шинели и подошла к носилкам: – Несите прямо на стол. Скажите Тане, что начинаем. Пусть всё приготовит. Вот его, этого, с пулевыми в грудь, – первого.
Окровавленную, изгвазданную в грязном снегу и копоти и смёрзшуюся в ледяной панцирь одежду с тяжелораненых снять было нельзя, да и смысла не было снимать её, и потому санитары торопливо и ловко кромсали ножницами гимнастёрки и шинели, брюки и сапоги и бросали в большую сенную корзину, специально для этого предназначенную, бесформенные куски ослизлой материи. Приготовленные к операции лежали прямо на полу в коридоре, перед дверью с надписью «Учительская», за которой в просторной комнате размещалась операционная.
В первую очередь санитары занялись тем, последним, которого санитар Яков посчитал мёртвым. Именно его старший военврач приказала заносить в операционную немедля.
– Ух, как его бузовнуло! – потряхивал головой санитар Яков, отдирая от худого синего тела присохшую гимнастёрку, в нескольких местах продырявленную то ли пулями, то ли осколками. – Тихо, Савин, коновал ты чёртов, документы не разрежь.
– Всё промокло, раскисло, – оправдывался второй санитар, такой же пожилой дядька. – Пойми, где тут что. Разберись вот… Месиво сплошное. И вонь уже пошла, как от покойника.
– Дай сюда! – разозлился Яков. – У каждого раненого должны быть имя, фамилия и отчество. А то Фаина Ростиславна опять будет нервничать и заставит в отходах рыться. – И Яков аккуратно извлёк из нагрудного кармана, из бурой слизи, красноармейскую книжку, отряхнул её, тут же подковырнул ногтем переднюю корочку, разлепил её и прочитал: – Нелюбин Кондратий Герасимович. Год рождения тысяча девятьсот первый. Старшина. Ну, вот теперь и порядок.
В это время дверь в операционную распахнулась, и медсестра Таня, быстрым взглядом окинув коридор, почти до тамбура заполненный тяжелоранеными, так же торопливо сказала:
– Яков Иванович, заносите первого. Давайте его документы.
Когда лейтенант из третьей роты Подольского пехотно-пулемётного училища повёл их к тому проклятому мосту, старшина Нелюбин сразу понял, что такое непродуманное дело добром для них не кончится. Накануне в устьях Извери немцы буквально смели их немногочисленную группу, окопавшуюся напротив переправы на левом берегу с целью удерживать до полудня порученный рубеж. Ночь они окапывались и отдыхали. Утром прислушались. Тишина казалась нерушимой и вечной. Старшина приготовил ручные гранаты.
Но бросать их на этот раз не пришлось. Немцы, остановленные их стрельбой, тут же установили миномёты и начали методично обстреливать их, держась на безопасном расстоянии. Дважды его засыпало в окопе. И, когда они с сержантом Смирновым остались вдвоём, стало ясно, что переправу им не удержать. Погодя разрывы мин стали немного редеть, а вскоре и вовсе затихли. Окопы накрыла неожиданная тишина. От такой тишины берёт оторопь и немеют руки и ноги. Они выглянули из своих полуразрушенных ячеек и увидели, что с десяток автоматчиков выдвинулись вперёд и начали обходить их со стороны зарослей молодого ольховника.
– Это ж, ёктыть, в плен нас хотят захватить, – сказал он и указал Смирнову на ольховник. Тут же, не медля ни минуты, за лямки вырвал из земли свой сидор и стал торопливо надевать его на плечи.
Смирнов был ранен в лицо. Осколком полоснуло ему по подбородку. Ещё сантиметр, и разбило бы челюсть.
Они ушли по оврагу, на обрезе которого и окопались, оставив в окопах присыпанные взрывами мин тела своих товарищей.
Часом раньше, правее, где должна была действовать группа Воронцова, они услышали стрельбу. Гремело там сильно. Резко бахали пушки. Что-то рвалось с раскатом. Трещали пулемёты. Там, у Воронцова, шёл сильный бой. И они, слушая его, недоумевали. Откуда им было знать, что их командир ночью остановил выходящий из окружения стрелковый полк в количестве двух неполных взводов, два расчёта истребителей танков, переподчинил их себе и этими прибывшими силами встретил немецкую колонну.
Утром, на Шане, где они, обе группы, должны были встретиться после выполнения задания, он увидел своих земляков, Васяку, Зота и пулемётчика Донцова, обнял их и сказал, чтобы никто потом не донимал вопросами:
– Убило, ребятушки мои, всех. Похоронить никого не успел. Насилу сами ноги унесли. Во как нас припутали…
И потому, когда с другого берега реки ударил пулемёт, и ему тут же отозвался другой, и их, вышедших к мосту двумя группами, стали повально резать этим огнём, он тут же залёг, откатился к обрыву, спрыгнул к воде и на мгновение затаился там, в мёртвом пространстве, оказавшемся в то мгновение наиболее пригодным для жизни. Прислушался к стрельбе. Наши почти не отвечали. Высунулся. И сразу понял, что их операция провалилась. Подрывники-десантники корчились возле свай. Двое курсантов лежали на склоне. Курсантов срезало сразу, первой же прицельной очередью, когда пулемётчик обнаружил их. Ещё трое и лейтенант лежали поодаль и тоже уже не шевелились. Пули продолжали бороздить и взмётывать грязный снег вокруг них. Кто-то полз по следу старшины, волоча ногу и крича в ужасе что-то бессвязное. Он присмотрелся и узнал Васяку. Закричал ему:
– Васяка! Сюда! Скорей!
Выстрелил несколько раз по белым всплескам пулемётного пламени. Патроны в магазине закончились. Пока заряжал новую обойму, Васяка затих. Шинель на его спине торчала дыбом, а под откинутой головой на снегу расплывалось бордовое пятно. Он выстрелил ещё несколько раз, не целясь, так, для острастки. Увидел, как справа упал за гряду кустарника Зот, как пополз назад, на отход, сержант Воронцов, волоча за собой на ремне короткий немецкий автомат. На дороге у моста стал разворачиваться «гроб», с него посыпались автоматчики. Пропали, мелькнуло у него, и тут же в грудь ударило, как будто сам берег обвалился на него всей своей непреодолимой тяжестью и опрокинул вниз, на камешник, к воде. Высунулся, ёктыть…
Погодя, когда он ещё не потерял сознания, но сил уже не имел даже для того, чтобы хотя бы распрямить подвернувшуюся ногу, увидел над собой, над обрывом, где только что стоял и откуда вёл огонь, двоих автоматчиков. Обрыв над ним колыхался. Старшина попытался встать и занять позицию вон там, где галечник усыпан его стреляными гильзами, – оттуда удобнее прикрывать Васяку и курсанта… Но силы покидали его. Вот они, немцы, как близко, подумал он и не испугался ни смерти, ни плена. Он смотрел на них будто в сержантский бинокль. Один из немцев, молодой, чем-то похожий на Васяку, что-то возбуждённо говорил, смеялся и стволом автомата указывал на него, старшину Нелюбина, беспомощно лежавшего на галечнике. Другой, постарше, в кепи, смотрел куда-то в другую сторону, ниже по реке, и рассеянно кивал.
– Найн, – сказал тот, что постарше, и похлопал молодого по плечу.
И они исчезли. А он, с трудом связывая рвущиеся и распадающиеся ниточки сознания, с ожесточением подумал: эх, ёктыть, гранату бы сейчас, да с силами собраться, чтобы добросить до них…
Ночью к нему кто-то подошёл. Подошёл тихо, крадучись. Обшарил одежду. Поправил ногу, неловко подвёрнутую во время падения, которую сам он не мог распрямить и которая болела больше всего. Сказал, теплом дыша в самые губы:
– Живой.
Больше он ничего не помнил. И голоса не узнал.
Очнулся старшина Нелюбин в санитарной машине, среди таких же бедолаг, как и он, искромсанных, изувеченных пулями и осколками. Машина куда-то неслась и неслась, как будто в пропасть. Подпрыгивала на ухабах. Их то расшвыривало к бортам, то собирало в кучу. И кузов всякий раз отзывался немедленным эхом стонов и проклятий. Кляли водителя полуторки.
– Какая же ты сволочь! – кричал лежавший рядом со старшиной боец с перебитыми ногами. – Какой ты шофёр? Подлюга! Тебе только говно на колхозной кляче возить!
Хотел застонать и старшина Нелюбин, чтобы тоже обматерить водителя, такого грубого, бессердечного человека, совершенно не понимающего того, что везёт живых людей, которые столько натерпелись в окопах и теперь вынуждены снова, уже по его водительской вине и человеческой нечувствительности, испытывать нестерпимые боли. Но в груди заклокотало, забулькало, а под гимнастёркой снова стало мокро и липко. Видать, лёгкие пробило, подумал он и решил лежать молча. Так, может, и дотерпит до санбата, где из него вытащат пули и перевяжут как следует, чтобы кровь не вытекала при малейшем движении. Однажды за спиной в кабине они услышали крик и матюжину. Кричал, видимо, водитель:
– Не видишь?! Самолёты! Надо в лесу где-нибудь приткнуться! Под деревьями!
– Гони, тебе говорю! Тут уже недалеко осталось! – требовал женский голос.
– Пошла ты!.. Погубишь всех, дура!
– Трус! – кричала женщина, может, даже и не женщина вовсе, а девчушка, уж больно безгрешен был и отчаянно смел срывающийся голос.
– Я, может, и трус. Только людей понапрасну губить не стану. И тебя, такую бешеную дурёху, тоже.
Через мгновение машину встряхнуло так, что взрыва они не расслышали, а их всех, тяжёлых и легких, кто мог сидеть и даже стоять, сгрудило в один мычащий и стонущий забинтованный ком. Машина резко затормозила. Взрыв, другой, третий!.. Куски земли ударили по брезенту и бортам.
– Кажись, улетели, иху мать!.. – погодя засмеялся в кабине водитель и позвал кого-то подпрыгивающим от счастья голосом: – Иди, садись в кабину, Наташа Ростова! Или в штаны наделала?
– Ничего я не наделала, – ответил ему девичий голос, теперь уже тоже весёлый. – При налётах вражеской авиации, между прочим, так положено…
– Положено…. Вот в следующий раз под руку не суйся командовать, – наставлял девчушку-санитара пожилой голос водителя. – Или ты… Погоди, погоди… Да у тебя, девонька, волосы белые. Вот, поглядись в зеркало. Испугалась?
– Да! – выкрикнула девушка, пересиливая себя, и заплакала в голос.
– Ну-ну, успокойся. Улетели. Больше не прилетят, проклятые. Садись. Что ж ты так всё близко к сердцу?.. На войне так нельзя. Привыкать надо. Как-то приспосабливаться. Эх ты, господи боже мой… Ну, успокойся. Успокойся.
И они, в кузове, слушая голоса водителя и санитарки, тоже успокоились и кое-как снова расползлись по окровавленной соломе на свои места. Теперь и они, а не только та невидимая девушка-санитар, которую только что назвали Наташей Ростовой, поняли, что водитель их полуторки не такой уж и грубый, и бессердечный, но опытный и знающий своё шоферское и боевое дело человек и что он их спасёт, довезёт до места живыми. Потом, видимо, когда уже въезжали в город, старшина Нелюбин снова не удержал при себе выскользнувшую ниточку сознания – полетел в тепло и покой, где не надо было ни терпеть боли, ни бояться смерти.
И вот он лежал на хирургическом столе под яркой электрической лампой, совершенно голый, немытый и раненный в грудь четырьмя пулями калибра 7,92, выпущенными из скорострельного пулемёта МГ-34, может, пулемётчиком охраны моста, а может, из бронетранспортёра, из того самого «гроба», который появился на дороге так неожиданно и из которого спрыгнули автоматчики, в том числе и те двое, которые потом ходили по берегу и добивали последних из оставшихся в живых. Но всех убить невозможно. Невозможно. Вот и он, старшина Нелюбин, всё ещё живой. А ведь уже лежал на камнях, отходил, так что немцы и пули на него пожалели тратить.
– Танечка, шевелись же, девочка, – поторапливала медсестру Маковицкая. – Я понимаю, что третьи сутки без сна и всё такое… Сегодня, обещаю, выспитесь все. А сейчас давайте соберитесь. Иначе они перемрут в нашем коридоре. Теперь они – на нашей совести.
– Простите, Фаина Ростиславна, – тихо ответила медсестра и прикусила губу. Прикусила до крови, до острой пронзительной боли, чтобы сон сразу отскочил, утратил над ней свою власть. Так медсестра Таня делала всегда, и потому искусанные её губы были опухшими, синими, некрасивыми.
– Танечка! Что вы такое делаете! Глупое созданье. Помогайте мне, – Маковицкая держала зажимом третью пулю.
– Положите их туда. Уникальный случай. Не богатырь, но выдержал. Н-да… Если выживет, вручите их ему как награды. Три медали за отвагу и мужество. Четвёртая – сквозная. Жалко. Коллекция будет неполной. А кому-то и одной достаточно…
Пули с жутким металлическим клацаньем одна за другой падали в эмалированный сосуд, который держала медсестра.
– С этим всё. Перевязывайте. Поживее, девочки. Позовите же ещё кого-нибудь из отделения. Вдвоём вы не успеете. Яков, сходи в отделение! Давайте следующего!
Все три пули из рёбер и из-под ключиц старшины Нелюбина вынимали без наркоза. Боли он почти не чувствовал. Разве ж это боль? После той, которую он перенёс у моста, лёжа у обреза воды на камнях, и потом, в машине? Здесь его уже спасали, лечили, и надо было терпеть, помогать врачам.
Перед операцией Маковицкая сказала медсестре:
– Дай ему ремень.
– Он без сознания.
– Он в сознании. Дай ремень, а то язык откусит. Ты губы кусаешь, а он – язык. Или зубы попортит.
Старшина Нелюбин слышал каждое их слово, и солоноватый ремень прихватил и сдавил зубами так, что, казалось, никто и никогда уже не разожмёт его намертво сомкнутых челюстей. Но глаз он всё-таки не открывал, боясь, что где-нибудь рядом, за спинами врачей, увидит стерегущую его смерть. Ещё рано ему было заглядывать ей в глаза. Подождёт, косая, думал он, исступлённо сопя кровавой слюной через прикушенный ремень. Старшина слышал и слова хирурга, и медсестры, и чувствовал присутствие санитара Якова, тоже следившего за операцией и сочувственно кряхтевшего у дверей, когда из распластанного, дрожащего, как у телёнка на бойне, тела старшины вынимали пули, одну за другой, и то, как эти самые пули, уже нестрашные, цокали по дну какой-то посудины, а потом что-то неясное про медали. Он подумал, немного даже встрепенувшись, что если старший военврач сказала о трёх медалях, то значит же кроме него живы ещё двое. И всех их, троих, стало быть, и представили к справедливому награждению медалями. Разве ж они не достойны медалей? Ведь так храбро дрались все эти дни! Ах, как они дрались! Кто же ещё кроме него живой остался? Может, кто-то из сержантов? Убитыми он их не видел. А может, Зот. Ведь кинулся же он от пулемётов за кусты. И старшина хоть немного, но сумел прикрыть его… А кто ночью вернулся к нему и вынес из-под носа у немцев? Кто-то ж пришёл. Не побоялся. Кто-то ж из своих. Кто знал, где он лежит, наполовину убитый, а наполовину ещё живой. Сознание начало меркнуть, и перед глазами старшины Нелюбина поплыли смутные видения то ли бреда, то ли сна, то ли воспоминаний яви. Увидел он вдруг себя на берегу той самой речки Шани. И кто-то подходит к нему. Ростом – большой. Хороший рост – гвардейский. Сильный. Так что ему ничего не стоило подхватить старшину Нелюбина, перекинуть через плечо и понести прочь от моста, от реки, от засыпанных снегом неживых бугорков погибших товарищей. «Степан? Это ты? Спасибо, Стёпушка, родной ты мой спаситель…» – так узнал он сержанта Смирнова. И ниточка его непрочного сознания оборвалась в тот самый момент, когда девушки-санитарки перенесли его на другой стол, чтобы обработать и забинтовать раны и сделанные хирургом надрезы.
Через двое суток на третьи, ещё не все и проснулись, когда старшина Нелюбин, на которого в палате привыкли уже смотреть как на жильца на этом свете ненадёжного, очнулся. Открыл глаза, с трудом повернул голову, туда, сюда, осмотрелся и сразу сообразил, где он есть и в каком он плачевном состоянии. Однако кое-что всё же было и радостным. Например, то, что все органы и конечности, кажись, были на месте.
– Что ж это, ёктыть, я живой? – прохрипел он.
Соседняя койка скрипнула, напряглась, прислушалась. Лежавший на ней человек встал, опустил в расшлёпанные брезентовые тапки босые ноги, нагнулся над старшиной Нелюбиным:
– Эге! Кажись, покойник наш с того света вернулся!
Так его в госпитале и окрестили – Покойник. И прозвище то старшина Нелюбин терпеливо проносил все полтора месяца, до дня выписки в запасной полк.
– Живой, живой, брат, – услышал он опять. – Повезло тебе. Пули неглубоко вошли. Видать, в ватнике был?
– В ватнике. А где мой ватник? – спохватился он.
– Где твой ватник… – засмеялся сосед. – Моли Бога, что руки-ноги целы. А ватник новый выдадут. Если после поправки годным признают. Вон, посмотри на своё добро. Все три лежат на тарелочке. Медсестра принесла, красавица наша Танечка. Одной только не хватает, четвёртой. Танечка сказала, она у тебя навылет прошла. Так что четвёртая твоя где-то в поле валяется.
И сосед по койке сгрёб с тумбочки пули и показал их старшине Нелюбину. Пули чёрными, как спорынья, порчеными зёрнами перекатывались в жёлтой от табака ладони соседа.
– Погоди, не убирай, дай я их разгляжу, – сказал старшина. – Это ж что, все мои?
– Все твои.
Две из них были совсем новенькие, чистые, только на боках виднелись косые нарезки – от канала ствола. И только третья спереди, на рыльце, оказалась слегка притуплена ударом.
– Одной не хватает, – сказал сосед.
– Ничего, я и без неё проживу как-нибудь. А это положь-ка тут, поближе, чтобы я их чувствовал.
– Это тебе не баба, – засмеялся кто-то из соседей, – чтобы рядом укладывать…
Так вот про какие медали говорила докторша, догадался он и обрадовался, что лежит на чистой кровати в тёплом помещении, где не стреляют и где не надо отрывать ячейку и сидеть потом в ней, скрючившись в три погибели в сырой промозглой земле и ждать, когда по твою голову прилетит мина с той стороны… Хорошо было в госпитале. Главной радостью старшина считал, что здесь он снова наконец не один. Это ж как в окопе, думал он с благодарностью судьбе, когда и под пулями да не один, и чёрт не страшен.
Шли дни. Утром в их палату приходила строгая и красивая, всегда гладко причёсанная, с тонкой ломкой морщинкой поперёк чистого лба докторша – старший военврач Маковицкая. Старшине Нелюбину, и это заметил не только сам он, но и весь персонал и даже раненые, она всегда уделяла особенное внимание. Расспрашивала, не чувствует ли он болей в груди, не беспокоит ли кашель и нет ли кровяной мокроты. Даже однажды о семье расспросила, что растрогало старшину Нелюбина чуть ли не до слёз.
Вскоре он начал вставать и медленно передвигаться по палате. Ходил он, прижимая к груди руки, будто придерживая хрупкую дорогую вещь, без которой ему не жить. Раз, проходя между рядов лежачих раненых, услышал плач молоденького бойца. У парня отняли правую ступню. Операцию делали под наркозом. Когда очнулся, кинулся ощупывать ногу. Закричал, заблажил! В слёзы! Привезли его из-под Боровска. Был подносчиком снарядом в расчёте 45-мм «полковушки». На позицию их дивизиона прорвались немецкие танки и за несколько минут разделали все орудия и расстреляли из пулемётов расчёты. Когда подносчик снарядов увидел, что все убиты, побежал спасаться в лес. Танк погнался за ним. Не стрелял, хотя, если бы выстрелил из своего курсового пулемёта, вряд ли бы промахнулся. Механик-водитель хотел настигнуть артиллериста гусеницами. И настиг. Но подносчик снарядов в самый последний момент успел прыгнуть в сторону. Прыжок оказался не совсем удачным. Правая нога всё-таки попала под гусеницу. К счастью, немец то ли понадеялся, что раздавил русского, то ли увидел другую цель, но больше не разворачивался, не искал подносчика снарядов, а погнал стальную коробку дальше. Старшина Нелюбин видел иногда, как подносчик снарядов резко поднимал голову от подушки, вытягивал тонкую мальчишечью шею и смотрел в одну точку, на простыню, где должна была торчать правая ступня, но где её не было, потому что её расплющил танк, а потом доктор Маковицкая произвела срочную ампутацию, чтобы уберечь ногу от начинавшейся гангрены.
– Э, парень, не убивайся-ка ты. Без ноги – не без чести. Радуйся, дурень. Ты уже отвоевался. Ко двору поедешь. К матке с батькой. Родители-то у тебя есть?
– Есть. В Туле живут, – сказал подносчик снарядов дрожащим голосом, в котором дрожало уже не одно только горе, но и надежда.
– Ну вот. В Тулу свою поедешь. То-то рады будут, что ты живой воротился. Успокойся, уймись. А ходить научишься. Не беда. У нас в деревне, скажу я тебе, дед Марчуков есть. Так он ещё на той германской ногу потерял. А ничего, женился, детей аж семерых нарожал. И косит, и пашет, и на лошади верьховьём ездит. Деревяшку себе такую сделал и – хоть пляши. А коли девушка у тебя есть, зазноба, так она на это и не посмотрит. Ты уж меня, старого солдата, послушай. Правду тебе говорю.
На перевязке, когда Маковицкая осмотрела его раны и нашла, что он быстро идёт на поправку, зашёл такой разговор.
– Где ж тебя, солдат, так щедро немец угостил? – спросила она.
– Да на речушке одной, товарищ капитан, – ответил он. – Шаней зовётся. Всех товарищей своих я там потерял. И земляков-односельчан, и сержантов-командиров.
– Шаня, говоришь? Что-то знакомое. Ах да, земляничные места. Под Медынью, кажется.
– Да, совершенно точно, товарищ капитан. Под Медынью, – и спросил: – А не лежат ли тут на излечении курсанты из Подольска?
– Курсанты? Вообще-то их увозили в Подольск. Но третьего дня двоих привезли и к нам. А почему спрашиваешь о курсантах, солдат? Ведь ты, кажется, не из курсантов?
– Куда мне, товарищ капитан! Я из сто тринадцатой стрелковой… Воевал я с ними. С подольскими. Как вышли мы из окружения под Мятлевской станцией, так в ихнюю траншею и легли. Из одного котелка кашу ели. Как братья родные. Эх, и боевые ж ребята! Как они ловко ихние танки жгли! И, главное, ростом все – как подрезанные. Высоченные. Идёшь, бывало, а он над тобой колыхается, разговаривает… Гвардейцы как есть! Таких бы командованию на племя надо было оставить. Война-то кончится, племя поправлять придётся. Вон сколько битых да калеченых…
После перевязки он пошёл разыскивать курсантов. Ему указали на кровати в углу одного из классов на втором этаже. Там лежали двое. Недвижимые, до глаз в бинтах. Посидел возле них, подождал, может, какой-нибудь глаза откроет или рукой ворохнёт. Нет, не дождался. Ушёл в свою палату. А утром снова пошёл к ним и узнал, что обоих их унесли в смертную. Отмучились. Медсёстры сказали, что были те двое артиллеристы и привезли их из-под Малоярославца, где в эти дни на участке Можайского УРа шли сильные бои. Оба сильно обгорели. Так, не приходя в сознание, и умерли.
Немец давил. Уже налетали самолёты и бомбили Наро-Фоминск и пригороды. И в госпитале, среди медперсонала, ходили такие разговоры, что, возможно, со дня на день придётся эвакуироваться. Потом, спустя какое-то время, разговоры затихли. Немца остановили. Но, как потом оказалось, ненадолго.
– Что, солдат, о доме, поди, подумываешь? – спросила его в другой раз Маковицкая.
– Как не думать, товарищ капитан? Дом-то под немцем остался. Живы ли мои? Чем кормятся? Не знаю. Вот подлечусь и воевать надо идти, выручать семью.
– Сколько же тебе лет? – прищурилась она, испытывая старшину пристальным взглядом своих тёмных, как прудовая вода, глаз, в которых таилась какая-то глубокая, неизбывная то ли печаль, то ли, горше того, тоска.
– Э, товарищ капитан, мои годы, может, и постарее ваших, да только вам обо мне не по годам судить надобно, а по рёбрам, – засмеялся он.
Маковицкая тоже ответно засмеялась. А медсёстры переглянулись. Старшина же Нелюбин заметил, что хоть и засмеялась она, но глаза как были невеселы, так и не расцвело в них никакой радости. А душа-то человеческая вся в глазах, а не на устах. Уж это-то он знал. Хочешь узнать, что подчинённый уставом или обстоятельствами боец о тебе думает, когда ты ему что-то нужное внушаешь, посмотри ему в глаза.
– А ну-ка, солдат, поясни, поясни, – заинтересовалась она, и морщинка на её лбу расправилась, исчезла. – По поводу рёбер.
– Да то и значит. Рёбра мои в целости?
– В целости. В одном только небольшая трещина, но она вполне благополучно затягивается. Организм крепкий, вот и зарастает всё быстро и без осложнений.
– Ну, так вот это ж и есть самое главное! Весеннюю корову, говорят, за хвост поднимают. А вы меня, товарищ капитан, заботой-то своей, да умением, да ручками своими добрыми, вот этими самыми, из могилы, можно сказать, подняли на свет божий. Дайте ж я эти самые ручки рас-це-лу-ю! Потому как боле мне вас отблагодарить нечем, – и старшина Нелюбин неожиданно ухватил руки Маковецкой и поцеловал их старательным мужским поцелуем – сперва одну, потом другую.
Она не отдёрнула рук. Все вокруг оцепенели. Не ожидали, что их ранбольной так расчувствуется. Молча, изумлённо смотрела на старшину и Маковицкая.
– Конечно, не по уставу я поступил. Вы уж простите. Да только на войне женщина хоть и в шинели, и при погонах, а всё одно – женщина. И то, что вы, милые мои, в мужицкую, солдатскую работу на этой войне впряглись и тащите её, так за это не только что руки вам надо целовать, а по гроб жизни на руках носить, – и старшина Нелюбин окинул взглядом всех собравшихся в перевязочной – и медсестёр, и санитарок – и, поклонившись им всем, вышел в палату.
Вечером, после смены, медсестра Таня с улыбкой заметила Маковицкой:
– Фаина Ростиславна! А этот наш старшина, с тремя-то пулями, хоть и Нелюбин, а настоящий поэт! И, похоже, что произвёл на вас впечатление.
– С четырьмя, Танечка, с четырьмя пулями, – поправила она медсестру и усмехнулась, ещё раз переживая нелепые, но какие-то очень правильные поцелуи старшины. И невольно взглянула на свои ладони. И вздохнула.
А погодя сказала:
– Вот ведь как случается: от офицера, образованного, светски воспитанного человека, который читывал и Толстого, и Достоевского, ничего подобного не услышишь, а тут… простой деревенский мужик, который о Толстом, может, только и слышал, что от сына-школьника, когда тот уроки учил… невольно разволнуешься. – И вдруг выпрямилась, как встрепенувшаяся птица, поправила под ремнём гимнастёрку и сказала уже другим тоном: – Штаб армии в город переехал. Ты что-нибудь об этом слышала?
– Нет, – ответила Таня и насторожилась.
– Это плохой знак. Видимо, будем эвакуироваться. Пока об этом никому говорить не надо. Но готовиться к тому, что переезжать придётся в срочном порядке, в любой час, в любую минуту, надо. К переезду мы должны быть готовы с завтрашнего дня.
– Всё поняла, Фаина Ростиславна. Лишь бы транспорт был, а ранбольных мы погрузим быстро.
– В армию прибывает новый командующий. Что-то должно наконец произойти. Какой-то перелом. Как в затянувшейся болезни.
– Господи, хоть бы остановили их, – вздохнула Таня.
– Иди спать, Танюша. И губы больше не кусай. Ты же у нас красавица, а так изуродовала себя.
Два с половиной месяца назад Фаина Ростиславовна Маковицкая, хирург одной из московских больниц, проводила на фронт мужа Илью Марковича Маковицкого, профессора, специалиста по редким растениям. Уходил он в составе 4-й дивизии народного ополчения, сформированной в Куйбышевском районе Москвы. Зачислили его в стрелковый полк рядовым ополченцем. Муж писал, что сражается под Смоленском. Потом, уже в сентябре, написал, что дивизия переброшена в район Валдая. А через две недели после того письма пришло извещение – убит. На следующий же день она написала заявление с просьбой направить её в действующую армию. А ещё через два дня пришло назначение: главным хирургом в один из прифронтовых армейских госпиталей, который в те дни размещался в Наро-Фоминске.
Хирург-травматолог с большим опытом, она вдруг поняла, что, когда родину попирает враг, её гражданский и профессиональный долг – быть там, где решается судьба страны. А судьба страны, в том числе и её народа, плоть от плоти которого она была, решалась в те дни в действующей армии, на фронте. Когда погиб Илья, жизнь, казалось, утратила весь свой смысл. То, чем она жила… Они с Ильёй строили мир на двоих. И вот одна половина рухнула. Её в одно мгновение не стало. А вторая осталась без опоры. Но такое состояние длилось недолго. Маковицкая умела владеть собой. Умела растворять себя в работе, умела подчинить себя долгу. С момента нового назначения она научилась разделять людей на больных, то есть раненых, и здоровых. Первые нуждались в её помощи, и она могла дать им эту помощь. Вторые могли обойтись и без неё. Первым она отдавала все свои дни и ночи, весь свой дар талантливого хирурга. Вторых старалась не замечать. Впрочем, и они платили ей тем же.
И вот раненый на реке Шане под Медынью старшина растеплил её окоченевшую душу каким-то особым человеческим, сильным теплом. Нет-нет, он не интересовал её как мужчина. Было бы смешно. Её влекло к этому человеку совсем другое. Его основательность, несокрушимость. Как если бы он, быть может, сам того не ведая, знал какую-то корневую тайну, которая и решит весь ход событий ближайших дней и последующих за ними времён. Она слушала его простонародную речь, его рассуждения и понимала, что вот именно такие, как он, и остановят беду, опрокинут врага и погонят его назад, в те чужедальние земли, откуда он пришёл. Когда провожала в ополчение мужа, сердце её сжималось от жалости и страха. Илья Маркович не был воином. По самой своей сути. Он и стрелять-то из винтовки едва ли умел хотя бы сносно. И уже тогда она поняла, что такие, как её муж, идут на убой, что германскому Dranq nach Osten они, переодетые в военные гимнастёрки профессора и студенты, вряд ли могут противостоять.
А теперь, глядя на старшину Нелюбина, на его небогатырскую, но живую и подвижную фигуру, на большие мужицкие руки, на его прямо посаженную голову и волевую упругую осанку человека, знающего свою силу и свою цену, ей хотелось думать, что вот он, именно он, и такие, как он, будут стоять в своих окопах до конца, а потом, выстояв, поднимутся и пойдут вперёд.
– А вы, простите, какой национальности будете? Глаза у вас больно ненашенские. Не еврейской ли? – спросил как-то старшина Нелюбин.
– Наверное, еврейка. Мама была еврейкой. Отец – русский. Так что я не знаю, кто я по национальности. Я думаю, что здесь важен дух, а не кровь. Мама из Львова. Отец – москвич. Они воевали в Первой конной, а меня воспитывала в деревне русская женщина, которая была моей кормилицей. А это буквально означает, что она кормила меня своим молоком. Её зовут Анна Кондратьевна Васильева. Я родилась в Москве. Здесь окончила университет. А почему вы меня об этом спросили, Кондратий Герасимович?
Она стала называть его на «вы» и по имени и отчеству. Так ей было легче.
– Да так, – старшина Нелюбин задумался. – Повидал я на войне всякого люду. И евреев тоже. У нас в полку тоже двое были. Начхим и начфин.
– Вы что же, Кондратий Герасимович, хотите сказать, что евреи не воюют с винтовкой в руках? Мой муж, тоже еврей, ушёл на фронт добровольно. За чужими спинами не прятался. И не только он один. И вот – убит в бою… – и Маковицкая снова посмотрела на свои ладони. Руки стареют позже, и они не расстраивали её, как расстраивают женщину приметы её увядания. Илья любил её руки и часто целовал их.
– Да нешто я вас хотел обидеть, Фаина Ростиславна? Я к тому, что тяжела будет эта страда для нашего народа. Тут одним не выдюжить. Кому-то и в начфинах придётся ходить, это так. Но бойцу в окопе подмога нужна. Тут всем народом подниматься надобно, всей тучей. Тогда и одолеем. А по-другому – никак.
– Да, именно так, Кондратий Герасимович, именно так. Александр Блок однажды написал: «А если так – нам нечего терять, / И нам доступно вероломство! / Века, века – вас будет проклинать / Больное позднее потомство!»
– А кто ж он такой, этот Александр Блок?
– Русский поэт.
– Навроде Есенина?
– А вы что же, Есенина читали? Знаете его поэзию?
– Да где там знаю… Я-то в учёности и книжности не силён. Слыхал. Курсанты в окопах читали. Читали и пели. Как вечер, да если немец затих, то подольские и пошли читать да петь. И всё его, Есенина. Слушаешь, а душа, знаете, крыльями прорастает, наружу – так бы и полетела в родимую сторонку. Да разве ж закроешь всю державу от пуль? Солдат, он может только окоп свой удержать. А чтоб землю всю или хотя бы фронт, вон сколько народу надобно в окопы поставить! Вот я к чему. Что в такой драке каждый должен быть готов на последнее.
– Ну, Кондратий Герасимович, об этом Александр Блок тоже сказал: «Мильоны вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы. / Попробуйте сразитесь с нами! / Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, / С раскосыми и жадными очами!»
– Это ж что, вроде как и мы, мол, можем зверьми стать и растерзать вас со всеми вашими доспехами?
– Ну, не совсем так. Но можно понять и так.
И старшина Нелюбин вздохнул и вдруг сказал:
– Это ж так… Вроде знал и знал себя человеком, а тут сразу – как будто и не ты уже, а другой кто-то в тебе лапы распрямил… Я это вот к чему. Был на этой войне и я зверем, товарищ капитан. Рвал и я их когтями и клыками. Вот подлечите вы меня ещё малость, и опять пойду. Может, кого из товарищей найду. А нет, так и ладно. Мне, окопному человеку, любая рота родня…
С каждым днём всё больше и больше стало поступать с передовой раненых. А вместе с ними приходили тревожные вести: с боями оставлен Малоярославец, немцы ворвались в Боровск, обошли Верею. Ночами уже слышалась канонада. Война подступала и сюда.
– Что это значит, Кондратий Герасимович? – спросила старшину Маковицкая, когда они однажды вышли покурить на школьное крыльцо.
– Это значит, товарищ капитан, что они идут.
– Раненые поступают из сто десятой стрелковой дивизии. Это бывшая четвёртая дивизия народного ополчения. В ней воевал мой муж. Кого ни спрошу, все призваны уже осенью – сентябрь, октябрь. Из пополнения, второй состав. А тех, летнего призыва, уже, выходит, никого и нет.
– Что ж вы хотели, дивизия-то всё время в боях. Про всю дивизию говорить не буду, а в роте, к примеру, народ меняется быстро. Если хороший бой, то и взвод может за день выкосить. Половина из них – убитые. А если ещё в окружение попали… Печь-то вон какую раскочегарили! А народ – как дрова… Только подбрасывай. Вот и подбрасывают…
– Вы, Кондратий Герасимович, насколько я помню, в сто тринадцатой воевали?
– Точно так.
– Она тоже здесь. Сегодня перевязывала раненого капитана из штаба этой дивизии. Они стоят в Аристове и Старо-Михайловском. Это недалеко отсюда. В полках по девяносто-сто человек штыков. Вы думаете, они удержатся, Кондратий Герасимович?
– Может, и удержатся. Немец-то уже тоже дохлый стал. Помню его под Минском: наглый, напролом лез. А тут, на Варшавском шоссе, мы ему всыпали. Две рукопашные за двое суток. И оба раза мы на костях вставали.
– На костях вставали? Откуда вы знаете это выражение?
– Да не из книжек. Боже упаси. Так старики сказывали. Когда одно войско побеждает другое и захватывает трохвеи, то это и означало стать на костях противника. На костях – это, значит, на трохвеях.
– А хотите, я вам ещё одно стихотворение прочитаю?
– Так что ж, ночь впереди длинна. Читайте, товарищ капитан.
– Называется «Клятва». Написала его ленинградка Анна Андреевна Ахматова. «И та, что сегодня прощается с милым, – / Пусть боль свою в силу она переплавит. / Мы детям клянёмся, клянёмся могилам, / Что нас покориться никто не заставит!»
– А тут ваша судьба. Да и моя тоже, – и вдруг спросил: – Скажите, товарищ капитан, вы человек образованный, много книжек прочитали, а про то, как мы окопы свои держали, напишут стихи?
– Напишут. Именно о таких, как вы, напишут непременно.
– А что ж, – согласился старшина, – и справедливо будет. Не всегда ведь солдату медаль за его честную службу. Пусть хоть слово доброе сказано будет.
Как-то привезли очередную партию раненых. Младшего политрука и ещё шестерых бойцов. Старшина Нелюбин кинулся было помогать санитарам, но Маковицкая окликнула его и властным жестом приказала отойти. Раненых перенесли в коридор перед операционной. Маковицкая обошла их, как всегда, определила очерёдность, при этом немного задержавшись возле младшего политрука. Но торопить его в операционную не стала.
Младший политрук был ранен в ногу. Стоять он не мог, и ему из палаты принесли табуретку.
Когда закончили оперировать, Маковицкая выпроводила медсестёр и попросила зайти младшего политрука. Старшина Нелюбин сидел тем временем в кубовой, дверь туда была приоткрыта, и весь разговор, который произошёл в операционной несколько минут спустя, он слышал. Он сидел возле буржуйки и немецким штыком отщипывал от сухого берёзового полена ровные белые лучины. И до того увлёкся этим занятием, что, когда Маковицкая его окликнула, он не ответил.
– Послушайте, Гордон, я военный врач и обязана свидетельствовать правду о вашем состоянии. Ваше ранение – это никакое не ранение, а типичный самострел в классическом стиле. На таких случаях, знаете ли, учат студентов медицинских факультетов. Типичная пневмония… Типичный перелом голени… Типичный самострел… Пуля прошла, не задев кости. Осложнений со здоровьем вы не хотели, а потому тщательно всё рассчитали и сделали выстрел, очевидно, приставив дуло прямо к сапогу. Где ваш второй сапог?
– Я был в бессознательном состоянии, когда меня вытащили из траншеи и погрузили на санитарную машину, – ответил спокойным ровным голосом младший политрук.
– Странно. У вас довольно хорошие, добротные сапоги. Скажите честно, вы выбросили свой сапог по дороге?
Младший политрук молчал.
– Сапоги… Фронтовик со стажем, получив такую пустяшную рану, ни за что не расстался бы со своим, пусть и пробитым, сапогом. Пару недель у нас в госпитале да полчаса работы хорошему сапожному мастеру – и всё готово! А вы поступили иначе. И я скажу почему. На сапоге остался пороховой след – подтверждение выстрела в упор. Эту улику вы и уничтожили.
– Ничего я не уничтожал. И как это можно доказать?
– Что доказать? Самострел? Я его доказывать и не обязана. Я обязана констатировать факт. Так где ваш второй сапог? Я взгляну на него и, возможно, мои сомнения будут рассеяны. И я принесу вам свои извинения, товарищ младший политрук.
– Сапог пришёл в негодность, очевидно…
– Пришёл в негодность… У меня тяжелораненые за пять минут до смерти матерят санитаров, когда те на них режут прилипшие к телу шинели и ватники. От них уже одни клочья остались, одни рубища, а они умоляют не резать их. Вот в чём разница между вами. И я хочу её понять.
– Фаина Ростиславовна, товарищ старший военврач, вы должны мне помочь, – тихо, торопливо заговорил младший политрук. – Вам же это ничего не стоит. Не вписывать в историю болезни ничего лишнего, вот и всё. И у вас никаких лишних хлопот, никаких объяснений с соответствующими органами, и я спасён. Там же мясорубка! Там же… Утром приходит маршевая рота, а после двух-трёх атак её уже нет! Лобовые, бессмысленные атаки! Каждые сорок минут! Мне, с моим даром математика, и погибнуть в этой безликой массе, которую гонят на убой как стадо баранов? Что вам стоит, Фаина Ростиславовна? И, поверьте на слово, я не забуду вашей услуги. Мой папа…
– Я здесь не для оказания услуг таким, как вы, Гордон. Мой муж, чтобы вы понимали, с кем имеете несчастье встретиться, погиб как раз в одной из таких, как вы выразились, бессмысленных атак! – прервала его Маковицкая. – Он был известный учёный. Не чета вам, Гордон. В бой он пошёл простым рядовым бойцом.
– Простите, Фаина Ростиславовна, я не знал… – страстно, торопливо зашептал младший политрук, видимо, поняв, что совершил ошибку, и теперь, пока разговор не зашёл в тупик, желая исправить её.
– Всё! Можете быть свободны, Гордон. Лжесвидетельствовать я не намерена. А свидетельствовать факт обязана.
– Вы уверены, что вам поверят? – сказал вдруг младший политрук.
– А у вас есть иллюзия, что в этой очевидной ситуации поверят вам? Знаете, я советую вам завтра же во всём сознаться. Или отправляйтесь назад, в свою часть. И я постараюсь этого не заметить. Рана у вас пустяковая. Любой военфельдшер сможет делать элементарные перевязки, и через пару недель всё заживёт.
– Если вы донесёте на меня, я скажу, что мы знакомы. Что вы… вы мстите мне по личным мотивам.
Маковицкая засмеялась, и в голосе её, и в интонации чувствовались брезгливость и усталость.
– У меня с вами не может быть личных мотивов, Гордон. Так что отправляйтесь на передовую. В противном случае у вас может начаться гангрена. Вы понимаете меня? И я вынуждена буду ампутировать вам ступню.
– Что ж, ампутируйте. Я согласен. Можете сделать это прямо сейчас. Видите, Фаина Ростиславовна, и у вас невелик выбор.
– Мой выбор согласуется с моей нравственностью и моим воспитанием.
– Ах, бросьте! Оставьте эти высокие материи! Хотя бы до конца этой бойни. Сейчас важнее понимать другое. Фаина Ростиславовна, вы должны понимать, что мы с вами не такие, как все. Как все эти…
– Ну-ну, кто? Кто – эти? Говорите до конца. Чтобы я уяснила себе ещё и разницу между вами и мною.
Но младший политрук молчал. Видимо, снова спохватился, что наговорил лишнего.
– Смерть уравнивает всех, Гордон.
– Смерть – да. Но, пока мы живы, мы должны помочь друг другу. Это не так уж и сложно. Если вдуматься. Если положить на чашу весов всё, что имеем и могли бы иметь.
– Вы могли бы стать хорошим раввином, Гордон.
– Я атеист. Так что, будете резать мне ступню? А может, только часть ступни, чтобы я мог потом вполне сносно передвигаться без протеза?
– Вон отсюда! Негодяй!
Ой-ёй-ё-ой, подумал старшина Нелюбин, затаив дыхание и замерев у распахнутой дверцы печурки. Немецкий штык и берёзовое полено дрожали в его в руках. Подумал себе: вот как чёрт-то за душой тянется…
Младший политрук уковылял в палату, в отдельную офицерскую комнату, где ему была приготовлена чистая кровать с тумбочкой.
Маковицкая придвинула к себе стопку карточек, вытащила одну из них и сделала в ней торопливую размашистую запись. Потом встала, перечитала написанное, вытащила из коробки папиросу и повернулась к кубовой.
Старшина сидел ни жив ни мёртв. Она посмотрела на него почти без удивления, молча вошла в кубовую и присела рядом на лавку, исклёванную то ли ножом, то ли топором. Она даже не стала спрашивать его, слышал ли он их разговор. Конечно же слышал. И имел на это полное право. Потому что он касался и его. И именно его, быть может, в первую очередь. Если из окопа выбывает боец, если он убит или ранен, то его место должен занять кто-то другой. Гордон из окопа выбыл. И завтра в этот окоп должен будет лезть старшина Нелюбин. Другого не дано. Она сделала несколько энергичных затяжек, сразу выдававших в ней опытного курильщика, и сказала:
– Вот так, Кондратий Герасимович. Возможно, в чём-то я и не права. И очень даже возможно, что впереди меня ждут большие неприятности. Но через свою совесть и долг, как я его понимаю, переступать не намерена. В крайнем случае пойду простым врачом в полевой медсанбат.
Она чувствовала, что сейчас, все эти трудные минуты, на неё смотрел её погибший муж. Он всё ещё продолжал смотреть на неё. Она это чувствовала. Потому что в душе всё ещё шёл спор, ещё длилась схватка. Нет, нет, решила она наконец, Гордон – самострел, и он сам должен определить свою судьбу. Она даст ему шанс – время, немного времени. Больше – ничего. Илья Маркович всё ещё смотрел на неё.
Старшина Нелюбин молчал.
Она сделала ещё несколько затяжек. Посмотрела на старшину Нелюбина:
– Ну, что вы молчите, Кондратий Герасимович?
– Думаю. Думаю, Фаина Ростиславна. Там-то, на фронте, неколи особо думать. Там всё делается вгорячах. А тут и подумать можно.
– Ну, и что вы надумали?
– А то, что так-то вот: один, говорят, со страху помер, а другой ожил.
– Да, Кондратий Герасимович, дорогой вы мой человек. Такому, как Гордон, стихи незачем читать. Он никогда не сможет полюбить ни Блока, ни тем более Есенина. И всегда их будет понимать и трактовать по-своему. И даже теперь, внутри себя, он конечно же оправдывает свой поступок. И одновременно негодует на меня, – и вдруг воскликнула: – Да есть ли у него родина? Или это и есть проклятие крови?
То, о чём говорила Маковицкая, уже не обращаясь к нему, а размышляя вслух, старшина Нелюбин понимал смутно, вернее даже, сказать правду, то не понимал вовсе.
– Правильно вы давеча сказали, Кондратий Герасимович: от своей тени не уйдёшь.
– А вы, Фаина Ростиславна, тоже боитесь своей тени? – спросил он.
Она ответила не сразу. Некоторое время неподвижным печальным взглядом смотрела на огонёк, мерцающий в печной щели, а потом вздохнула, выпрямившись:
– Нет, не боюсь. Моя тень – мой муж. Мой беззаветный солдат. Русский солдат. Да, именно так, Кондратий Герасимович, русский солдат. Не вышедший из боя. Все погибшие в бою – это солдаты, не вышедшие из боя. Для них он длится и длится.
Дрова в печурке прогорели, и старшина Нелюбин подбросил несколько поленцев, сунул между ними тонкие белые лучины и порадовался себе, что вот и сгодились, не пропала даром его работа. А Маковицкая вдруг сказала:
– Спасибо вам, Кондратий Герасимович. Знаете за что?
Он смотрел на неё удивлённо.
– За то, что вы всегда случаетесь рядом. В самые трудные минуты. За то, что умеете помочь смести этот сор прочь, в сторону. Он ещё будет путаться в ногах. Надо через него перешагивать. Иначе мы замусорим всю нашу жизнь и, что сейчас самое главное, никогда не победим в этой войне. А мы должны победить.
Они выкурили ещё по одной папиросе. Дрова в печи снова прогорели. Старшина Нелюбин больше не подбрасывал. Прощаясь, они обнялись как брат и сестра и разошлись каждый в свою сторону: он пошёл в палату, которая уже спала, а она в свой кабинет, чтобы оформить рапорт на самострела.
Они ещё не знали, что утром немцы потеснят 151-ю мотострелковую бригаду, прикрывавшую Наро-Фоминск с севера, сомнут слабые фланги 110-й и 113-й стрелковых дивизий и танками при поддержке пехоты выйдут к окраинам города. Что к полудню госпиталь будет срочно эвакуирован на санитарных машинах и повозках в сторону Москвы. Что накануне прибывший в штаб 33-й армии новый командующий генерал-лейтенант Ефремов отдаст приказ дивизиям и отдельным полкам готовиться к обороне города. К вечеру госпитальная колонна втянется в небольшой посёлок с лесопилкой. Раненых до полуночи будут размещать по домам. Сам госпиталь расположится в поселковом клубе. Вымотавшись в дороге и покончив наконец с разгрузкой и размещением, старший военврач Маковицкая, не раздеваясь, вместе с врачами и медсёстрами уснёт прямо на полу жарко натопленного клуба. А старшина Нелюбин, которого вместе с тремя бойцами определят на постой к одинокой старухе, ночью выйдет во двор и, тягая из рукава сладкий дымок самосада, будет прислушиваться к далекой канонаде, которая, как поймёт он по некоторым признакам, не так уж и далека. Но немца, похоже, всё же остановили и на этот раз.
Глава третья
Штаб 33-й армии перебирался на восточный берег Нары. Не успели штабные машины миновать мост, как на шоссе налетели «юнкерсы» и начали пикировать на переправу и на ближайшие городские кварталы, где, рассредоточившись среди домов, стояли замаскированные «тридцатьчетвёрки» 5-й танковой бригады.
– Товарищ командующий, заметьте, мост не трогают, – сказал Ефремову его заместитель комбриг Онуприенко.
– Проследите, Дмитрий Платонович, чтобы все мосты в полосе действия армии были подготовлены к уничтожению, – коротко отреагировал командарм.
До вступления в должность нового командующего дивизиями 33-й управлял он, молодой тридцатичетырёхлетний комбриг. И теперь, когда приказом Ставки был назначен генерал-лейтенант Ефремов, комбриг чувствовал себя неуютно. Они не были знакомы прежде. Ефремов молодого комбрига не знал. Но Онуприенко был наслышан о герое Гражданской войны, генерале, который и в летних боях уже проявил себя как опытный военачальник, о котором служившие и воевавшие под его непосредственным началом офицеры отзывались только положительно. Вначале он обрадовался, что судьба послала ему служить рядом с таким авторитетным человеком, но уже через несколько дней обязанности заместителя при новом командарме начали его тяготить. Особенно угнетали молчаливость генерала, его сосредоточенность на решении каких-то задач, которыми он не спешил делиться с ним, своим первым и главным, как ему казалось, заместителем. И, напротив, комбриг замечал, как оживлялся командарм, когда приезжал на свой КП, где их ждал начштаба армии генерал-майор Кондратьев, начальник оперативного отдела подполковник Киносян или заместитель по артиллерии генерал-майор Офросимов. «Что он, не доверяет мне? – думал комбриг. – Уж лучше бы тогда перевели куда-нибудь в соседнюю армию. Кем угодно. Пусть бы даже с понижением. На дивизию».
Дела новый командующий принял быстро, без придирок и неприятных резюме. Но Онуприенко не мог не заметить, как морщил он лоб, как нервно поигрывали на скулах желваки, когда вдруг выяснилось, что все подчинённые армии боевые единицы – и 222-я, и 113-я, и 110-я стрелковые дивизии, и 151-я мотострелковая бригада, и 1-я гвардейская мотострелковая дивизия – ведут бои изолированно друг от друга, имея на флангах не занятые войсками участки протяжённостью до нескольких километров.
– Наше счастье, Дмитрий Платоныч, – сказал командарм, – что у немцев тоже силёнки ослабли и они своими передовыми частями ещё не обшарили наш так называемый фронт как следует. Вы представляете, какой мы подарок преподнесём фон Клюге, если ему на стол их разведка таки выложит реальную картину нашей обороны? Фланги необходимо сомкнуть немедля. Выстроить единую линию обороны. А пока… Какая мы армия? Дерёмся как придётся, несколькими несогласованными ослабленными группировками, которые и группировками-то назвать трудно. Под постоянной угрозой изолированного их поражения.
Фланги, думал комбриг, какие там фланги, когда в дивизиях катастрофический некомплект, когда в полках в лучшем случае до полнокровной роты штыков, когда для пополнения не хватает винтовок, а для винтовок, которые есть в наличии, нет патронов, когда для артиллерии на сутки отпущен лимит в два-три выстрела, а немец всё давит и давит.
– Не хватает винтовок, вы говорите? – переспросил его командарм, когда они возвращались в штабную землянку в Яковлевское от Лизюкова из 1-й гвардейской мотострелковой дивизии.
– Так точно. Вот смотрите, Михаил Григорьевич, – комбриг наконец пересилил себя и назвал командующего по имени и отчеству, и тот отреагировал на это спокойно и естественно, как если бы они давно так называли друг друга. – Вот, смотрите, по моим записям: в сто семьдесят пятом полку при тысячи пятистах пятидесяти семи бойцах списочного состава винтовки имеют только тысяча триста семь бойцов. Восемьдесят девять автоматов. Таким образом, некомплект составляет сто двадцать три винтовки. Если учесть, что пополнение прибывает практически безоружным…
– А в шестом мотострелковом? Что там? Мне показалось, в шестом толковый командир.
Комбриг полистал блокнот:
– Так, шестой мотострелковый полк… Рядового состава – тысяча четыреста восемьдесят шесть штыков. Винтовок – две тысячи четыреста пятьдесят пять. Двадцать три пулемёта, тринадцать огнемётов и семьдесят семь автоматов.
– Вот видите! У них даже запас!
– Возможно, часть этого избытка трофеи, Михаил Григорьевич.
– Немецкими винтовками тоже можно воевать, – сказал командарм. – Заготовьте приказ о том, что каждый боец будет головой отвечать за свою винтовку, автомат, пулемёт. И каждый командир подразделения ежедневно и в обязательном порядке после каждого боя обязан проверять наличие личного оружия. Уверен, что в шестом полку эта практика уже заведена. Кто там командир?
– Полковник Гребнев.
– Надо обязательно отметить это в приказе. Беречь личное оружие.
После этих слов командарм не проронил ни слова. До Яковлевского они доехали молча.
В Яковлевском в просторной штабной землянке их ждал начальник штаба армии генерал-майор Кондратьев.
– Давайте карту, Александр Кондратьевич, – с порога приказал командарм.
Они придавили керосиновыми лампами развёрнутую карту района, отметили участки, занимаемые дивизиями и 151-й бригадой.
– Вот такая картина, Александр Кондратьевич, – командарм бросил на карту красный карандаш. – Что предлагаешь?
С Кондратьевым командарм был на ты. Они быстро сошлись. Сразу приступили к делу, понимая, что им, и тому, и другому, доверено очень многое и что в Ставке от них ждут одного: чтобы Наро-Фоминск, из которого их практически выдавили, был в ближайшие сутки отбит, чтобы фронт во что бы то ни стало держали на прежнем рубеже и чтобы Киевское и Минское шоссе, оказавшиеся в полосе их обороны, были надёжно закрыты.
В землянке повисла мёртвая тишина.
– Что, товарищи офицеры, никто из вас не решится произнести очевидного? – нарушил молчание командарм и посмотрел вначале на своего первого заместителя, потом на начальника штаба.
Комбриг выдержал тяжёлый взгляд Ефремова, но ничего не ответил. Он продолжал стоять в напряжённой позе подчинённого человека, который готов больше слушать, чем говорить. Кондратьев, напротив, выждав минуту и дав возможность комбригу всё-таки высказать своё мнение, сказал:
– Не вижу другого выхода кроме единственного: отвести дивизии немного назад и занять оборону по обрезу реки Нары. Что мы получаем от этого марш-маневра? Линия обороны будет значительно спрямлена. Появляется возможность сомкнуть фланги, чётко определить разграничительные линии. На новом месте отрыть окопы и блиндажи, наладить связь, снабжение, питание.
– Сейчас тринадцать пятнадцать. На четырнадцать пятнадцать назначаю заседание Военного совета армии. Все должны прибыть со своими предложениями и соображениями. Можете быть свободными, – и командарм встал из-за стола.
Через час в штабной землянке за столом, на котором придавленная керосиновыми лампами лежала всё та же, исчёрканная красными и синими линиями и кружочками карта, собрались командарм и его заместитель, начальник штаба, член Военного совета бригадный комиссар Шляхтин, начальник бронетанковых войск армии полковник Сафир, помощник начальника инженерной службы майор Петерс, офицер артиллерийского отдела капитан Гуртовенко, заместитель начальника оперативного отдела полковник Сафонов, помощник начальника оперативного отдела майор Руссков и ещё несколько офицеров. В течение последующего часа прибыли командиры дивизий: 222-й – Лещинский; 113-й – Миронов; 110-й – Матусевич; 1-й гвардейской – Лизюков и командир 151-й мотострелковой бригады майор Ефимов.
А ночью под прикрытием немногочисленных арьергардов и одиночных пулемётных расчётов батальоны и роты скрытно отошли на новый рубеж обороны и начали отрывать ячейки. Не покинула своих окопов лишь 1-я гвардейская мотострелковая дивизия. Отступать ей уже было некуда, противник отжал её полки за Нару, захватив в некоторых местах плацдармы. Вот их-то и предстояло ночью штурмовать гвардейцам, одновременно отвлекая на себя внимание всей немецкой группировки, противостоящей 33-й армии.
По всему фронту на несколько дней наступило временное затишье. Лишь в городских кварталах продолжались упорные бои.
24 октября в 1.00 ночи в штаб командарма 33 поступилателеграмма следующего содержания:
КОМАНДАРМУ 33 ЕФРЕМОВУ ДЛЯ НЕМЕДЛЕННОЙ ПЕРЕДАЧИ КОМДИВУ 1 МСД ЛИЗЮКОВУ, КОМИССАРУ 1 МСД МЕШКОВУ
Тов. СТАЛИН лично приказал передать тов. ЛИЗЮКОВУ и тов. МЕШКОВУ, что он считает делом чести 1-й мс очистить к утру 24.10 НАРО-ФОМИНСК от противника. Об исполнении этого приказа тов. ЛИЗЮКОВУ и тов. МЕШКОВУ доложить 24.10 лично тов. СТАЛИНУ.
Телеграмма была подписана командующим Западным фронтом генералом армии Жуковым и членом Военного совета Булганиным.
На западный берег были брошены лучшие подразделения гвардейцев. Атаку поддержали залпы «катюш» и «тридцатьчетвёрки» 5-й танковой бригады. Но успеха достигнуть не удалось. Потери оказались огромными. К исходу дня от ушедших вперёд батальонов и рот стали поступать донесения: 175-й стрелковый полк удерживал несколько корпусов ткацко-прядильной фабрики и одновременно, ведя непрерывный бой, медленно продвигался к центру города; 3-й батальон этого полка вышел из окружения и занял оборону по восточному берегу реки Нары; батальон 6-го мотострелкового полка продолжал вести бой на южной окраине города, одновременно прикрывая левый фланг дивизии.
В 19.45 из штаба Западного фронта пришла повторная телеграмма, в которой говорилось о том, что ни полковник Лизюков, ни комиссар Мешков до сих пор не информировали Военный совет Западного фронта об исполнении приказа Сталина.
Командарм в это время находился на НП 1-й гвардейской.
О телеграмме доложил офицер по особым поручениям.
– Что докладывать Верховному, Михаил Григорьевич? – спросил Лизюков.
– Докладывай то, что есть, – сказал командарм.
Вскоре в Перхушково ушёл лаконичный ответ:
К 20.00 овладели северной, западной, северо-западной, центральной и юго-восточной частью города Наро-Фоминск. Упорные бои продолжаются. Подробности дадим шифром.
Командарм, зная взрывной характер Жукова, который, прочитав донесение Лизюкова, конечно же вспылит, ждал нервного звонка из штаба фронта. Верховный приказывал очистить Наро-Фоминск от противника. А о чём доносили они? О том, что батальоны рассредоточенно вошли в город и завязли в уличных боях, что никакой перспективы успешного их развития нет. Но реакции из Перхушкова от Жукова не последовало. Видимо, там тоже понимали, что значит ограниченными средствами, без авиационной поддержки, без артподготовки очистить от противника довольно большой город.
Хорошо, что успели эвакуировать в тыл все госпиталя и медсанбаты, подумал командарм. Вот только как они там устроятся, на новом месте? И решил в ближайшие же дни, если позволит обстановка, съездить в тыл, чтобы лично убедиться, что раненые обеспечены хотя бы самым необходимым. Пополнение в штабе фронта приходится вымаливать. Что же касается качества присылаемого пополнения… Многие и винтовку-то видели впервые. Командиры докладывают, что в первом же бою многие из них бросают оружие и бегут. Много дезертиров. Особенно из числа жителей Москвы. Те же, кто возвращается из госпиталей, в бою более устойчивы, опытны, умело маскируются и лучше стреляют. Среди бойцов этой категории меньше безвозвратных потерь. Результаты боёв тех подразделений, в которых преобладают старослужащие солдаты, значительно лучше.
Дивизии окапывались на восточном берегу Нары. Артиллерия вела пристрелочный огонь с новых огневых. Сапёры минировали мосты, дороги и танкоопасные участки. Диверсионные группы численностью до взвода, сформированные в каждом полку, ночами перебирались через реку и нападали на немецкие гарнизоны, жгли бензозаправки, взрывали склады, уничтожали огневые точки и радиостанции. С севера, от соседей из 5-й и 16-й армий, приходили тревожные вести. Там противник атаковал танками, пытаясь проломить брешь. И Ефремов, глядя на карту, понимал, что, если не выдержат Говоров и Рокоссовский, немецкая 4-я танковая армия прорвётся к Москве, одновременно выйдет во фланг и перехватит тылы 33-й армии. Разведка доносила, что в глубине, в стороне Ермолина, ночами слышен рёв танковых моторов. Местность плотно оцеплена войсками, мышь не проскочит. Означать это могло только одно: фон Клюге проводит перегруппировку своих потрёпанных корпусов и дивизий и выбирает место и подходящий момент для концентрированного танкового удара и на этом участке фронта. Самым же подходящим местом для предстоящего удара можно было предположить либо ось Минского шоссе, либо Киевского. И в том, и в другом случае между молотом и наковальней окажется 33-я армия. А поэтому надо было торопить командиров дивизий, чтобы энергичнее и основательнее, для долгой обороны, закапывались в землю и накапливали силы их полки. События в полосе 16-й и 5-й армий, а также относительное затишье на фронте его армии при одновременном оживлённом движении противника в своём тылу могли быть звеньями одной цепи. И цепь эту держал в руках командующий 4-й полевой армией фельдмаршал Гюнтер фон Клюге. Осторожный, привыкший действовать наверняка, он мог дёрнуть эту цепь в любой момент. Рёв моторов в ближних тылах под Ермолином мог означать только одно: немцы сосредоточивали свои ударные силы для решающего броска вперёд. Командующий 4-й полевой армией фельдмаршал фон Клюге сконцентрировал здесь свои основные силы. Предстоящая атака должна была решить многое, если не всё, в судьбе битвы за Москву. В немецких штабах прекрасно понимали: если это наступление провалится, то сил для нового уже нет.
Глава четвёртая
В один из дней старший Пелагеин сын, Прокопий, прибежал домой запыхавшийся. И сразу же кинулся к бане. Но сперва огляделся, нет ли кого на улице и во дворе. Так приказал старший из окруженцев, дядька Кудряшов.
– Немцы приезжали, – сказал он, стащив с потной головы шапку и расстегнув пальтецо, потому что в бане было жарко натоплено.
– Что они тут делали? – спросил Воронцов.
– На мотоцикле приезжали. С пулемётом. Трое. Приказ на школе вывесили.
– Какой приказ? Ты его прочитал?
– Не только прочитал, но и выучил наизусть. У меня память хорошая. Два раза прочитаю и страницу, до запятой, помню.
– Ну?! – похвалил его Кудряшов.
– Так пересказывать, дядька Кудряшов?
– Пересказывай.
– Тот, кто будет задерживаться около военных объектов, около телефонных проводов и железнодорожных путей, будет расстрелян без предупреждения. Тот, кто будет принимать участие в деятельности партизан, будет повешен. Тот, кто примет в своё жилище красноармейцев или партизан или будет их там укрывать, будет расстрелян. Тот, кто имеет оружие или военное снаряжение, будет расстрелян. Гражданскому населению запрещается покидать свои жилища с пятнадцати часов тридцати минут до восьми часов утра. Всякое хождение из одной сельской местности в другую, даже днём, запрещено. Лица, обнаруженные вне населённых пунктов без пропусков, будут расстреляны. Всё, дядька Кудряшов, больше ничего, – сказал Прокопий.
Воронцов и Кудряшов молчали. Они знали, что рано или поздно немцы начнут наводить свои порядки. Но не ожидали, что это произойдёт так скоро.
Задерживаться в Прудках им тоже был не резон. Но и уходить пока некуда. Дороги перекрыты. Похоже, фронт остановился где-то недалеко. Ночные зарницы на востоке и канонада, доносившаяся оттуда даже днём, подтверждали их догадки. Но куда идти? Как пройти линию фронта? Как отыскать то место, где нет сплошной обороны и с той, и с другой стороны?
– Надо снова попытаться перейти дорогу, – наконец нарушил молчание Воронцов. – Дорогу перейдём, а там разберёмся.
– Мы уже пытались. Ты знаешь, что из этого вышло.
– Но не можем же мы быть нахлебниками в этом доме. Смотри, сколько у неё едоков и без нас.
– Да знаю я… – Кудряшов откинулся на полок, закрыл глаза. – Если не выпадет снег, сегодня же ночью и пойдём.
Пока сидели в бане на довольствии у Пелагеи Петровны в ожидании удобного момента для перехода линии фронта, Воронцов и Кудряшов успели всё узнать друг о друге. Кудряшов сперва скрывал, неохотно вспоминал свою довоенную жизнь: мол, что в ней было хорошего, слёзы одни да злоба, но потом разговорился. И рассказал Воронцову вот какую историю.
Родом он брянский. Но всю их семью, и не только семью, а весь род Кудряшовых, три семьи и ещё несколько зажиточных дворов из родных брянских краёв, выселили в начале тридцатых, когда в стране проводили коллективизацию. И там, на Брянщине, у него, Кудряшова, никого из родни не осталось. Одни недруги. Кто кулачил, выводил из конюшни лошадей, выносил на улицу сундуки с нажитым добром, сваливал в кучи под жадные взгляды активистов шубы, мотки крашеных ниток, штуки нового холста и всякой рухляди, накопленной в сундуках и чуланах не одним поколением.
– И вот теперь я думаю, – поведал он Воронцову свою сокровенную злую думу, – а не махнуть ли мне туда? Через лес, напрямки?
– А что тебе там делать? Кто тебя там ждёт?
– Кто ждёт… Никто не ждёт. А я – вот он! Родина есть родина. Там всегда дело найдётся.
– Какое же у тебя там может быть дело? Хаты ваши наверняка заняты. А снег, как мой дед Евсей говорит, везде тёпел…
– Я и в снегу переночую. Когда надо будет. А на родине я кой-кого повидать хочу. Например, некоторых сельсоветских.
– Отомстить хочешь? За что?
– А за сестрёнок загубленных. И винтовочка у меня подходящая для такого дела имеется. Безотказная. – И он подморгнул Воронцову, кивнув на свой карабин, который разбирал и чистил чуть ли не по два раза на дню. – Вот ты, Сашка, про своих сестрёнок мне рассказывал. А я ж ведь тоже старший в семье был. И тоже любил их, своих, родных, без памяти. И должен был защитить их хоть как-то. А ни-че-гошеньки не смог сделать. Нас же тогда, как скот какой пропащий, дурной болезнью зараженный… Баржа среди тайги причалила. Связку лопат, с десяток топоров и несколько пил охранники на берег нам сошвырнули. И всё. Отчалила баржа и ушла. И только весной мы её опять увидели. А время, Сашка, вот почти такое же, конец сентября, и уже ночами подбивало землицу и лужи подсушивало. Ну, кинулись кто куда. А тятька, царствие ему небесное: давай, Савелий, землянку рыть да сруб рубить, девок спасать, говорит, надо. А в дороге, на пересылке, сестрёнки мои, Глаша да Надя, простудились. Уже больных мы их туда привезли, – Кудряшов умолк. Молча курил, сопел в тёмном углу докуренной до губ самокруткой, мерцал потемневшими от злобы глазами. Какие картины рисовались в его воспалённой памяти, Воронцов мог только догадываться. – Не перезимовали они, – вскоре продолжил он, загасив в ладони окурок. – Землянку я отрыл за сутки. День и ночь землю швырял. Земля там, на берегу Енисея, тугая, с каменьем. До кровавых мозолей. Сёстры с матерью у костра сидели. Тятя с брательником своим, а моим дядей, сруб рубили. И вот поставили мы тот сруб в землю, сверху два ряда брёвен накатали. Сложили печку. А Глаша с Надей уже кровью кашляли. Не перезимовали они той первой зимы…
– Значит, ты из раскулаченных?
– Значит… Ничего это ещё не значит, – в голосе Кудряшова была та уверенность человека, знавшего, что в трудную минуту лучше полагаться на себя самого, никому не доверять, чтобы потом горько не раскаиваться. – А ты же из каковских? Из сельсоветских, что ль? Вроде не похож.
Воронцов усмехнулся в ответ. Он и раньше предполагал, что жизнь, которая строилась и происходила вокруг, не так уж и проста. Что во всём есть чья-то воля. И не всем эта воля нравилась. И не во всём она была справедливой. Но взрослые об этом привычно и терпеливо молчали. А они, молодёжь, думали пока о другом.
– У нас в деревне никого не сослали.
– Что, все сразу в колхоз пошли?
– Все.
– Вот бараны! – и Кудряшов покачал головой. – Народ у нас – тьфу! Бараны. Вчера баранами в колхоз полезли. А сегодня вон в плен таким же бараньим стадом…
– Ты ведь тоже хотел в плен?
– Ничего я не хотел. Не хочу быть бараном. Ни там, ни там. Нигде.
– А кем же ты хочешь быть? Волком?
Кудряшов задумался. Попыхал самокруткой и сказал тем же спокойным тоном:
– И волком быть не хочу. Хочу спокойно жить на своей земле. Своим трудом кормиться. Чтобы никакая комиссарская сволочь не лезла в мой карман. В душу не плевала. А с волками справиться можно. Они не так страшны.
Воронцов вдруг вспомнил монаха Нила, который жил у них на Яглинке, на хуторе, а потом куда-то неожиданно исчез, когда сселили тот хутор.
– У нас монах один жил. Так вот только он один в колхоз и не пошёл. Тоже говорил: я человек божий, вольный. Раз весной зашёл к деду моему и говорит: пойду-ка я, говорит, Евсеюшко, ко святым местам. И ушёл. И пропал. Правда, люди его после не раз видели в лесу. Но никто ничего толком сказать не мог. А может, не хотел. Церкви у нас кругом позакрывали. Где мельницу устроили, где склад. А наши, подлесские, детей крестить куда-то всё же носили. Родится дитя, и вскоре его куда-то в лес уносят. А оттуда приносят уже с крестиком на шее. Сам видел. Крестики ненастоящие, из дерева вырезанные. Приехал раз в Подлесное милиционер. На коне, верхом. Седло хорошее, кавалерийское, наган на боку. Зашёл к нам и начал деда Евсея допрашивать. А дед прикинулся, что плохо слышит и не шибко что понимает. Так тот милиционер и ушёл ни с чем. А дед на болото ходил, всё утей стрелял там. Бывало, и переночует где-то на болоте. Где он ночевал, когда ночи весной ещё холодные, а кругом вода да снег ещё лежит? Спросим потом, а он только улыбается да рукой машет, чтобы отстали.
– У того монаха, что ль? – насторожился Кудряшов. – У нас, на Енисее, в тайге, староверские скиты. Вот где никто тебя не сыщет. На сотни вёрст вокруг – тайга, болота, буреломы, речки непроходимые. Вот и задумаешься: это ж куда человек забрался от людей, чтобы жить своей совестью и волей, чтобы никакая сволочь его взашей не толкала – то делай, а того не смей…
После этих слов Кудряшова они долго молча слушали дальнюю канонаду, сотрясавшую землю и их баньку, так что сверху иногда на их головы, на дощатый пол, шурша, просыпался песок.
И ещё один был разговор. И начал его тоже Кудряшов. Жгло у него в груди. Метался он, не зная, как поступить. Одно дело – в строю, где царствуют устав и приказ командира, где всё тебе скажут, где окапываться и в какую сторону палить. И другое – когда нет над тобой ни командира, ни устава…
– Я, Сашка, за эту власть голову класть на плаху не имею никакого желания. Говорю это, чтобы ты сразу понял меня. Я ведь всё равно уйду. Но и другая, которую немец здесь, на земле нашей, учреждать начал, тоже вряд ли слаще будет. Вот ты скажи мне, курсант, учёный человек, чем свой сукин сын от чужого, к примеру от немца, отличается?
– Ты ж говоришь, что вы там, на заимке своей, хорошо обжились? Так?
– Ну, обжились. Рыба, зверь, ягода, грибы. Тайга кормит, если руки не крюки и голова на плечах. Налоги сдавали исправно. Скотина повелась.
– Так, значит, обжились вы там, брянские, на новом месте. У тебя там семья, жена, дети. А теперь вот о чём задумайся: если немец Москву возьмёт, думаешь, он на этом остановится? Не остановится. Он и до заимки твоей захочет добраться. Ему всё к рукам надо прибрать. Перезимует в Москве. Отремонтирует свои танки и попрёт на Урал, а там и до твоего Енисея путь недолог.
– А вот наша ему с отворотом! – закричал вдруг Кудряшов, страшно сверкая глазами, и на шее у него вспухла синяя тугая жила.
После, успокоившись, и снова, видать, чтобы унять расходившиеся нервы, принялся чистить свой карабин. И сказал с улыбкой и прищуром:
– Ох, и политрук же ты, курсант. Политрук комиссарович… Но ты всё же прав. Эти сук-кины дети не лучше наших. Слыхал, что пишут? После такого приказа Пелагея Петровна долго нас держать тут не станет. Да и мы должны честь знать. Хозяйка со старухой и дети, считай, под дулом теперь ходят. Шепнёт какая сволочь… Да, Сашка, одна власть у меня сестёр живьём пожрала. А другая и детишек не пожалеет.
Вечером они ушли. Попрощались с хозяйкой. Поцеловали её на прощание. Отдали деньги, которые у них с собой были.
– Да что вы! Что вы! Родненькие! Мы ж денег не берём, – запротестовала Пелагея, когда они протянули ей розовые тридцатки.
– А больше ж нам дать нечего, – сказал Кудряшов и улыбнулся: – В женихи ты нас никого не выбрала. Так что возьми хоть это. Пригодятся. Может, ещё в ходу будут. Деньги есть деньги.
– Э, да мои женихи вон они, один другого краше, – и она кивнула на окно, откуда выглядывали русые головёнки её сыновей.
– И то правда, – согласился Кудряшов. – Береги их, Пелагея Петровна. Война пройдёт. Рано или поздно. А им ещё жить. Их для новой жизни сохранить надо.
– Пройдёт-то пройдёт, только когда ж это будет? Вы вон дальше уходите. Немец пришёл. Говорят, скот забирать будут. Как нам тогда жить?
– Тьфу т-ты! И эти сразу за скот! Ты вот что, Пелагея, баба ты смышлёная, расторопная. Поросёнка своего, которого за сараем в сене прячешь, зарежь. Пока не поздно, заколи и салом посоли. То-то детей продержишь до весны. А то ведь и правда, заберут. А живого поросёнка не схоронишь, найдут и в сене.
– Вот и тятька мне то же говорит, – призналась Пелагея и, взглянув будто нечаянно на Воронцова, вдруг сказала: – А ты-то, командир, чего молчишь? Молчишь и молчишь. Вот молчун, ей-богу. Хоть бы слово мне какое на прощание сказал? Иль не заслужила я от тебя доброго слова?
– Прощайте, Пелагея Петровна, – сказал и он, глядя ей в глаза. – И спасибо за всё.
– Прощай. Дай-ка я тебя ещё раз поцелую, – и она обхватила его крепкими руками и прильнула всем телом, обдав теплом и той нерастраченной нежной женской добротой, которую видел он в её глазах и которая, как ему на мгновение показалось, предназначалась только ему одному и о которой не надо было признаваться никому, даже себе самому.
Воронцов шёл и вспоминал прощальный поцелуй Пелагеи, дрожь её тела и тепло рук.
На этот раз дорогу перешли благополучно. Никаких постов на большаке не оказалось. Залегли на подходе, прислушались. Промчалась дежурная патрульная танкетка. Погодя, через полчаса, она же – назад. Голова в чёрном шлеме и комбинезоне торчала над приземистой башней. Наблюдатель. Как только затих за поворотом её мотор, они выскочили и перебежали на другую сторону просеки.
Ночью в лесу набрели на костёр. Возле огня сидели семеро. Сушились. Варили какую-то бурду из мороженых грибов. Густой грибной запах от чёрных закоптелых котелков так и расходился вокруг.
– Ну что, чудаки, портянки сушите? – окликнул их Кудряшов тем же тоном, каким несколько дней тому назад окликнул возле Прудков Воронцова.
Он вышел к огню один, закинув за спину свой кавалерийский карабин. Один из сидевших красноармейцев схватился было за винтовку, но Кудряшов остановил его:
– Тихо, тихо, служивый. На своих не кидайся.
– Ты кто такой? – опустив винтовку, спросил простуженным голосом красноармеец.
– Я тот, кто и ты. Кто ты такой… Я должен был услышать: стой! кто идёт? Что ж вы посты не выставили? Сидят загорают…
– А ты что, комиссар, службе нас пришёл учить? – перехватил разговор другой, постарше, с чёрной недельной щетиной и яркой проседью на крупном подбородке.
Кудряшов окинул его взглядом и сразу определил: старший среди них – он.
Все семеро сидели босиком, подставив огню белые пятки, распаренные от долгого хождения в сырой обуви. Ботинки их, аккуратно насаженные на колышки, как чучела на тетеревиной охоте, чернели тут же, вокруг костра, и от них шёл пар и разносился кисловато-приторный человеческий дух. Кудряшов кивнул на ботинки и сказал с усмешкой, обращаясь больше к тому, с седоватой бородой:
– Вас, пехоту, по одному только запаху за километр учуять можно.
– А на тебя, кавалерист, глянуть, так и не скажешь, что ты издаля идёшь, – отмолвил старший. Похоже, он уже пришёл в себя, говорил спокойно и уверенно, не скрывая своего старшинства.
Все остальные молчали. Молча переглядывались, ждали. Из оружия у них была одна винтовка и штык-нож от СВТ на поясе старшего.
– Вижу, кавалерист, ты не один пришёл?
– Не один, верно. С командиром.
– Ну, так зови командира. Решать будем, как через фронт переходить, – старший нагнулся, пощупал свой ботинок. – Тут уже недалеко, километра три. Или вы сами по себе?
– А вот сейчас и решим, как дальше быть.
Воронцов подошёл к костру совсем не с той стороны, откуда несколько минут назад вышел Кудряшов.
– Вы что, разведка? – спросил старший, сразу смекнув, что их ночные гости – народ бывалый.
И Воронцов представился:
– Курсант Подольского пехотно-пулемётного училища сержант Воронцов. Кто у вас старший?
– Ну, я старший. Боец Красильников, четвёртая рота… стрелкового полка, – старший запнулся и, будто итожа, усмехнулся с горечью: —…которого нет.
– Для начала, Красильников, давайте выставим посты.
– А чего ты, курсант, сразу командовать лезешь? Вот своего кавалериста и поставь. А нам просушиться как следует надо. Вы-то вон какие сытые откуда-то вылезли…
– В командиры я к вам не напрашиваюсь. Мы как пришли, так можем и уйти. Если же дальше мы пойдём вместе, то вы, Красильников, немедленно должны выставить двоих человек в дозор.
Красильников качнулся, шевельнул губами и сказал:
– Губан и ты, Пряхин, в дозор. Винтовку возьмёт Пряхин. Губан, на, возьми наган. И учти, там всего три патрона. Давайте быстро по местам!
Бойцы обулись и ушли за освещённый костром круг, который вздрагивал на стволах деревьев и лапах елей и иногда перемещался то в одну сторону, то тут же уходил в другую.
Ближе к рассвету потеплело, и пошёл мелкий дождь. Шаги стали неслышными. И Воронцов с облегчением подумал, что, если не набредут на немецкий пост, то, может, бог даст, и далее пройдут благополучно. Ведь не должны же они стоять сплошной линией. Он шёл впереди, пытаясь сверять открывающийся впереди ландшафт с тем маршрутом, держаться которого советовала им Пелагея Петровна и который он всё время держал в памяти. Вот миновали поле, обошли его стороной, березняком, вот ручей и овраги, от ручья должна быть лесная дорога, нашли и дорогу, и по ней дальше на восток. Всё им верно обсказала Пелагея Петровна. Хорошая она женщина, думал Воронцов, добрая. И правда что, как сестра родная.
– Стой! Кто идёт? – и тут же, не дожидаясь ответа, хлестнула навстречу, рассекла тишину короткая автоматная очередь.
Сразу охнул один из бойцов. Остальные залегли. Замерли.
– Не стрелять! Свои! – закричал Воронцов.
– Кто такие? – послышалось из-за деревьев, из смутно-серой предутренней хмари, наполненной дождём и усталостью.
– Выходим из окружения! Из разных частей! Документы имеются!
– Лежать! – приказывали им из серых промозглых сумерек. – Оружие отбросить в сторону!
Воронцов откинул автомат. Кудряшов, лежавший рядом, сделал то же самое и прошептал:
– Эх, Сашка, чует моё сердце, не на ту кочку мы наступили. Красильников вон помирает.
К ним подошли трое с автоматами ППД. Молча подобрали оружие. Ощупали, обыскали, охлопали бока, заставили перевернуться на спину. Снова обыскали. И в том, как их обыскивали эти внезапно появившиеся на их пути люди, Воронцов почувствовал, что для них это не обуза, а работа, и выполняют они её умело, даже с удовольствием.
– А ты, сволочь, почему приказ не исполняешь? – рявкнул один из автоматчиков.
– Не видишь, он же мёртвый, – сказал Воронцов и попытался встать. – Подстрелили вы его.
– Лежать! Я сказал, лежать! – закричал автоматчик и резким неожиданным ударом сапога сбил Воронцова обратно на мокрую землю.
– Что там, Родин? – послышалось из-за деревьев.
– Да вот, товарищ капитан, ещё девятерых взяли. Один готов.
– Веди их сюда. Обыскали?
– Обыскали. Все без винтовок. Та же самая картина. На всех две винтовки и автомат, – и автоматчик Родин с удивлением уточнил: – Автомат немецкий.
– Оружие неси в землянку. Этих – туда.
Воронцов поднял голову и выкрикнул:
– Товарищ капитан, разрешите обратиться? Мы вышли из боя в районе Юхнова!..
– Заткни ему глотку, Родин, – тем же бесстрастным голосом приказал капитан и тут же повернулся и пошёл назад, в ельник.
Воронцов не почувствовал удара. Просто в затылке что-то лопнуло как будто от чрезмерного напряжения, и он мгновенно перестал чувствовать и холод, и сырость, и усталость преодолённого пути, и отчаяние, внезапно охватившее его, оттого что их, с таким трудом выбравшихся из окружения, приняли, видимо, за кого-то другого, с кем допустимо было поступать как с дезертирами, забывшими присягу.
Так они вышли к своим.
Очнулся он всё в том же лесу. Кругом, приткнувшись спинами к стволам деревьев, сидели люди. Оборванные. Грязные. Голодные. Некоторые без шинелей. Но больше всего Воронцова поразили их лица: потерянные, безучастные, готовые претерпеть любое унижение и муку. Лица тихо, почти безголосо, перешёптывались. Воронцов прислушался.
– А что-что, – говорил один, – постреляют теперь. Как собак чумных постреляют.
– За что ж нас стрелять?
– За то… Кто ж об этом сейчас думает?
Воронцов понял, что они вышли на заградзаставу. И теперь судьбу их решал, должно быть, тот самый капитан, к которому он попытался обратиться. Вспомнилась Изверь и то, как командир десантников и ротный спасли от расстрела старшину Нелюбина и его людей. Теперь ни старшего лейтенанта Мамчича, ни капитана Старчака рядом не было. Он потрогал затылок. Кто-то успел перевязать ему разбитую голову. Повязка сидела плотно.
– Савелий, – позвал он.
– Что, Сашка? – отозвался Кудряшов.
Кудряшов тут. Значит, он и перевязал. Вот и подумай теперь, мелькнуло у Воронцова, кто из нас больше прав…
Кудряшов сидел рядом и мрачным, злым взглядом рассматривал маячившего за деревьями часового. Уже рассвело, и видно было, как падали вниз, просачиваясь через плотный полог еловых лапок, крупные серебряные капли дождя.
Вдруг часовой выпрямился, принял «смирно», и они увидели невысокого роста человека в командирской шинели и жёлтых ремнях. Капитан, тот самый капитан… Мысли, опережая одна другую, вспыхивали в гудящей голове Воронцова и гасли почти бесследно. Он не мог сосредоточиться ни на одной из них.
– Товарищ капитан! – он вскочил на ноги и тут же почувствовал саднящую боль в затылке и отдалённый звон разбитого стекла, который преследовал его с той самой бомбёжки под Юхновом, когда его контузило в первый раз. – Товарищ капитан, разрешите доложить! Я, сержант Воронцов, курсант шестой роты. Со мною группа бойцов четвёртой стрелковой роты. Мы вышли из окружения…
– Молчать, сволочь! – рявкнул капитан и выхватил из жёлтой кобуры наган. – Кто ещё хочет доложить о своей трусости и брошенных позициях? Ну? Да за такое – всех вас!.. Всех! У меня приказ самого товарища Мехлиса! Всех!
– Молчи, Сашка, – Кудряшов больно сжал ему руку. – Молчи, а то пристрелит. Видишь, какой свирепый? Стрельнет и не задумается, – и вздохнул: – Погубил ты меня, курсант. И меня, и себя. Посмотри вокруг, уже и проволочка натянута. Полный порядок. Как будто только нас с тобой тут и ждали.
Вскоре их вывели, сбили в колонну по четыре. Колонна получилась большая, человек сто, а может, и побольше.
– Шагом марш!
Капитан в своих нелепых жёлтых ремнях шёл впереди. По бокам – конвой с винтовками. Должно быть, капитан себя чувствовал в эти минуты по меньшей мере командиром отдельного стрелкового батальона, и он вёл своих людей на важнейшее задание, настолько ответственное и большое, что от его исполнения зависела судьба фронта. И он, капитан, был уверен, что батальон выполнит приказ. Эту уверенность подтверждали и его походка, и широкая отмашка, и осанка, и то, как сидела на голове шапка. Воронцов иногда видел его спину, перехлёст жёлтых ремней. Всё в этом человеке, уверенно шагавшем впереди, было ему ненавистно: и эти жёлтые ремни, и подчёркнуто строевая отмашка показного службиста, и самоуверенная осанка подчёркнуто военного человека, рождённого повелевать. Этот, да, расстреляет и глазом не моргнёт, подумал Воронцов.
– Куда ведут? В тыл? – красноармеец, которого Красильников называл Губаном и который всё время старался быть рядом, теперь снова шёл с ними в одной шеренге.
– В тыл… В овраг ведут, – Кудряшов поднял голову, огляделся.
– Расстреливать? – всхлипнул Губан.
– Нет, баранками кормить, – мрачно дразнил его Кудряшов, что-то соображая.
– Но почему? Мы же дрались до последнего! Я расстрелял шесть дисков! Пулемёт заклинило! Попал осколок! И только потому я его бросил! Вынужден был бросить! Если бы патроны не кончились, я бы никогда не бросил свой пулемёт. Клянусь!
– Заткнись! – скрипнул зубами Кудряшов. – Ноешь и ноешь… Бросил ты свой пулемёт. Бросил! И – хрен с ним…
Губан споткнулся, но не упал, налетел лицом на идущего впереди. Тот даже не оглянулся.
– Сказали: надо уходить, – снова заговорил он, ища у Воронцова сочувствия и оправдания случившемуся с ним несчастью, как будто других ждала иная участь и они могли защитить его. – Я и пошёл вместе с другими. Сказали бы оставаться, я бы и остался…
– Слушай меня, курсант, – торопливо зашептал Кудряшов. – Сейчас подойдём вон к той сосне. По моему знаку – сразу за мной. В лес. Понял?
– Думаешь, уйдём?
– А тут и думать нечего. Недолго думать нам осталось…
– А вдруг нас не расстреливать ведут?
– Когда-нибудь, когда кончится война, я обязательно поинтересуюсь у барана, что он думает о хозяине, который выведет его из хлева с ножом за голенищем… Давай-давай, решайся, курсант, ты же парень рисковый.
У Воронцова так сильно болела голова, что он порою не совсем понимал, где он, что с ним случилось и куда он идёт сейчас, в эту минуту. Но решительный блеск в глазах Кудряшова и его уверенный насмешливый тон заставили встрепенуться и сосредоточиться. Теперь он хорошо понимал, что о последствиях того, на что они только что решились, думать не следует. В худшем случае они умрут всего на несколько минут раньше остальных, зато без унижений. Пули, скорее всего, догонят их в тот момент, когда они добегут до леса. А если не догонят… Если стрелки промахнутся… Если промахнётся именно тот, который будет стрелять в него, в Воронцова… Так что шанс есть. Кудряшов прав. Надо попытать судьбу.
Впереди неровным косяком в поле вылезали сосны, так что просёлок вынужден был вильнуть влево, чтобы не задеть молодой сосновый подрост. И когда голова колонны подошла к нему, в поле, метрах в ста от них, ударила мина. Они даже не услышали её свиста на подлёте и сперва ничего не поняли. Но тут же, уже ближе к колонне, хрястнула другая. Побывавшие в боях, они тут же поняли, что происходит: их колонна обнаружена, и началась пристрелка, за которой последует обвальный огонь. Но капитан, видать, не имевший понятия о том, что такое миномётный обстрел, вместо того чтобы отдать команду рассредоточиться и изменить направление движения, чтобы таким образом миновать линию огня, крикнул:
– Вперёд!
Конвоиры закричали:
– Шире шаг, сволочи!
– Строй держать! Подтянуться!
И тут в хвосте колонны кто-то завопил:
– Братцы! Беги!
Хрустнули несколько винтовочных выстрелов. Да где там, разве ж остановишь хлынувшую лавину? Капитана в первое же мгновение смяли и протащили по земле, волоча за жёлтые ремни к лесу, вырвали из рук наган, затоптали. Конвой испуганно отступил в поле и, выстроившись реденькой неровной цепочкой, делал что мог: солдаты вскидывали винтовки и, тщательно прицеливаясь в спины, вели огонь по бегущим. Каждый из них уже понимал, что теперь и им, возможно, придётся отвечать по законам военного времени, и в овраг, к которому они только что вели колонну, полетят и их размозжённые пулемётными очередями головы. И что теперь оправданием им могут послужить только трупы подстреленных беглецов. И чем больше их будет, тем больше надежды на то, что их не потащат к оврагу, под пулемёт.
А тем временем немецкий корректировщик передал миномётчикам, расположившимся где-то на закрытых позициях, поправку к прицелу, и следующая серия тяжёлых мин с воем опустилась на сосняк, на край поля, на просёлок, накрыв и бегущих, и стреляющих по тем бегущим, разом примирив и тех, и других одной участью.
Глава пятая
Рана под ключицей, зараставшая дольше других, стала донимать нестерпимым зудом. И старшина Нелюбин выхватил из веника берёзовый прутик, обломал его, и, подсовывая под повязку то сверху, то снизу, с остервенением чесал окрестности зудящего места. Так зарастала последняя, четвёртая, сквозная рана, полученная старшиной полтора месяца назад у моста через реку Шаню.
А спустя несколько дней старший военврач Маковицкая, зайдя в перевязочную и увидев расчёсы на груди и спине старшины, спросила:
– Это что такое, Кондратий Герасимович? – и на её лбу обозначилась строгая морщинка.
– Нет-нет, это, Фаина Ростиславна, никакие не воши, – кинулся старшина объяснять свои обстоятельства. – Чешется. Спасу нет. Ну так я – прутиком…
– А если прутиком проткнёте рану и, хуже того, занесёте туда инфекцию?
– Да я ж легонько. А то ж невыносимо…
– Не смейте больше этого делать. Повредите рану, и это, знаете… В определённых обстоятельствах это может расцениваться как членовредительство и как дезертирство.
– Ох ты, мамушки мои! Какой же я дезертёр и членовредитель?
Маковицкая усмехнулась.
Что касалось вшей, то несколько дней назад все раненые, находившиеся на излечении в госпитале, весь медперсонал и все местные жители были обработаны средством от паразитов. К таким тотальным мерам пришлось прибегнуть потому, что во время перевязок вши буквально сыпались на пол, и медсёстры, особенно новоприбывшие студентки-москвички, стали бояться подходить к ранбольным. К тому же, помня рассказы родителей о Гражданской войне, Маковицкая знала, что вши у солдат – это прелюдия тифозной трагедии.
Прутик же старшины Нелюбина обеспокоил Маковицкую куда больше вшей. Младший политрук Гордон из госпиталя исчез. Случилось это по дороге из Наро-Фоминска. На колонну дважды налетали «юнкерсы». Одна бомба попала в санитарную машину, в которой находились раненые офицеры и медсёстры. Все погибли. Многих невозможно было опознать. Прямое попадание. Заниматься опознанием фрагментов останков тел было некогда. Маковицкая отдала распоряжение похоронить погибших, и, пока растаскивали с дороги обломки и обрубки грузовика, пока колонна осторожно объезжала воронку, санитары Яков и Савин подровняли воронку в двух шагах от обочины, сложили туда всё, что удалось собрать вокруг, и закопали. А на другой день, составляя список умерших и погибших, фамилии младшего политрука Гордона Маковицкая в него не включила. Рапорт на младшего политрука как на самострела, а также карточку учёта она уничтожила.
Педикулёз среди личного состава – болезнь короткая, излечивается при соблюдении всех медико-санитарных норм в течение нескольких дней и осложнений не имеет. Но болезнь, которую подхватил на передовой младший политрук, она лечить не умела. А потому не знала, помогла ли она ему тогда, после операции, когда посоветовала вернуться на передовую и разыскать там свой сапог, потерянный при слишком странных обстоятельствах…
Через несколько дней пришёл приказ: в медсанбатах, госпиталях, лечебных учреждениях тыла участились случаи немотивированного затягивания сроков лечения лёгкораненых, также имеются случаи умышленного воздействия на заживающие раны, вплоть до вскрытия их самими ранеными с целью затягивания сроков пребывания в лечебных учреждениях. В случае обнаружения подобных фактов о них предписывалось докладывать в установленном порядке, т. е. так же, как и о самострелах.
Раны старшины уже заживали. Три пробоины затянулись быстро, без особых осложнений. Четвёртая, сквозная, заживала больней. Из неё сочилась водянистая сукровица, розоватая пена. Бинты прилипали к коже, и их приходилось отдирать с неимоверной болью. Всякий раз, когда медсестра своими нежными пальчиками принималась снимать присохшую заскорузлую повязку, старшину Нелюбина сильно тянуло ругнуться матом. Нет, не на медсестру. Разве ж она виновата? Она вон как старается и тоже переживает, что ему больно.
– Ох, Танечка, скоро я совсем без волос в этом месте останусь, – горевал он.
– Давайте мы их ножницами подрежем. У нас, видите, и ножницы для такой процедуры имеются специальные, ничего лишнего не повредим.
– Ну, режь, Танечка, режь последние. Натурально петух ощипанный.
– Да что вы их так бережёте? – улыбалась медсестра.
– Как же не беречь, Танечка, дорогая моя? Вот приду ко двору, а баба, жена, стало быть, моя, Настасья Никитична, увидев такую безобразную картину, и скажет: где же ты, Кондрат, так износился?
В этот раз бинт оказался сухим. Рана затянулась тонкой живой синеватой плёнкой. Старшина скосил глаз и сказал удивлённо:
– Господи! Прямо как всё одно яйцо-голыш! Потрогать хочется.
– Да что вы в самом-то деле, как ребёнок, Кондратий Герасимович! – всплеснула руками Маковицкая.
Таня тоже смеялась, готовя свежий бинт.
И в это время в коридоре послышались голоса. В перевязочную вбежал санитар Яков и, подёргивая головой, доложил заполошно:
– Фаина Ростиславна, товарищ старший военврач, командующий армией прибыл! Сам генерал! И вся свита при нём!
Она удивлённо вскинула брови, так что тонкая морщинка удивления и испуга мгновенно скользнула над ними и исчезла. Сказать ничего не успела. Вторая половина двери распахнулась, и в проёме они увидела высокую фигуру командарма. Ефремов снял папаху. Кто-то из дежурных медсестёр накинул ему на плечи белый халат. Он поблагодарил и поздоровался.
– Старший военврач Маковицкая.
Командарм кивнул в ответ. Обвёл взглядом перевязочную. Спросил:
– Как удовлетворяются заявки на медикаменты и перевязочный материал? Есть ли какие жалобы?
– Бинтов и медикаментов хватает. Есть проблемы с транспортом. В последние дни потеряны три санитарные машины. Одна – в результате прямого попадания авиабомбы. Две серьёзно повреждены во время обстрелов на дорогах.
– Машин нет. Машин не обещаю. А лошадей с возницами дадим, – сказал командарм и остановил взгляд на раненом.
Старшина сидел к вошедшему вполоборота, но следы пулевых ранений хорошо были видны командарму.
– Как себя чувствуете? – спросил Ефремов.
– Старшина Нелюбин, товарищ командующий! – и старшина, вскочив с табуретки и повернувшись к командующему своей избитой и полуостриженной грудью, вскинул ладонь к виску: – Хоть завтра в бой, товарищ генерал!
– Ну, молодец, старшина. Из какой дивизии?
– До пятого числа октября месяца сто тринадцатой стрелковой, а затем, по выходе из окружения, зачислен командиром взвода в отдельный курсантский передовой отряд, товарищ командующий!
– Где ранены?
– Под Юхновом, товарищ командующий!
Командарм снова окинул взглядом старшину:
– Значит, готовы снова драться?
– Точно так, товарищ командующий!
– Ну вот и молодец. Поправляйтесь и – в свою сто тринадцатую.
Таня занялась перевязкой, ловко пеленая старшину Нелюбина поперёк груди. А Маковицкая повела командарма в палату, где лежали тяжелораненые.
Возвращаясь в избу на краю посёлка, старшина Нелюбин кутался в шинель, которую ему выдали на госпитальном складе и которую он аккуратно заштопал суровой ниткой в трёх или четырёх местах, подкоротив её снизу на ладонь, чтобы выкроить материю на заплатки. Ещё и ещё раз он возбуждённо переживал разговор с командующим. Генерала в своей жизни он видел впервые. И теперь, восстанавливая в памяти все подробности случившегося, вдруг спохватился, что, глядя на генерала, не разглядел главного – генеральских лампасов. У генерала ведь должны быть галифе с красными лампасами! А их-то он и не видел. Вот и получается, что генерал ли это был? Действительно ли командующий армией? Не знал старшина Нелюбин, путаясь в своих сомнениях и одновременно радуясь случившемуся, что очень скоро судьба вновь сведёт их вместе…
Зима между тем наступила нешутейная. Медлила, медлила, перемежаясь с дождя на мокрый снег, с ночных морозцев на дневную гололедицу, да и завалила поля и леса снегами, придавила крыши домов и надворных построек, стожки сена и поленницы дров. День ото дня всё крепче и основательнее прижимали морозы. Вечерами в полях таяло калёное сплюснутое солнце, а после заката на полнеба выплёскивалось и долго стояло сизое, с зеленцой, морозное зарево. Ночами в овраге с упругим эхом лопался перемёрзший ручей. Старуха, занимавшая печь, крестилась, шепча торопливую молитву и снова мучительно и беспокойно захрапывала в сонном своём тепле. Не спали только танкист Серёга и старшина Нелюбин. Башенный стрелок Т-26, Серёга после ранения и контузии плохо переносил ночь и тишину. Если вдруг и засыпал, его начинали мучить кошмары, он кричал, звал своего лейтенанта и зло матерился. Замковый «сорокапяточник» Саушкин говорил в таких случаях:
– У Серёги опять башню заклинило…
Саушкин тихо, стараясь никого не разбудить, накидывал на перевязанное плечо шинель и выходил во двор покурить.
Ранило Серёгу действительно после того, как их лёгкий Т-26, неосмотрительно выскочивший на опушку леса, атаковали сразу два Т-III. Болванка, выпущенная немецким стрелком, заклинила башню. Механик-водитель резко включил заднюю и загнал машину в лес. Пока выбивали стальной сердечник бронебойного снаряда, немцы окружили их. Серёга начал отстреливаться, посылая в поле снаряд за снарядом. Там мелькали коробки немецких танков, и следом за ними чёрным прерывистым пунктиром перебегала пехота. В лесу их снова засекли. С третьего или четвёртого выстрела Т-III, зайдя сбоку, поджёг их танк. Серёга запомнил сильный удар, треск лопнувшей стали и дым, мгновенно заполнивший тесное пространство, в котором он все эти минуты боя торопливо работал возле орудийного замка.
– Серёг, – спросил его после одной из таких ночей старшина Нелюбин, – а кто такой Семёныч? Командир твой, что ли?
– Да нет, лейтенанта моего звали Иваном Николаевичем, – ответил танкист, догадываясь, что что-то наговорил во сне. – Это я, наверное, про деревню эту бредил, про Малые Семёнычи. Бой там у нас был. Там, под Малыми Семёнычами, и сгорел наш танк. И танк, и все ребята…
Старшина Нелюбин из рассказа Сереги знал, что в танке погибли и лейтенант, командир их танкового взвода, и механик-водитель. Серёгу из горящей машины вытащили пехотинцы и, отступая, унесли с собой в лес. Потом вместе со своими ранеными доставили в медсанбат.
Серёга лежал до утра с открытыми глазами. А утром натягивал на голову одеяло и до полудня засыпал крепким сном.
Иногда и старшине Нелюбину не спалось. И он тихо переговаривался с Серёгой.
– Серёг, ты родом-то откуда? – спросил он в одну из первых таких ночей.
– Ярославский, – ответил тот, немного округляя «о». – Городок у нас такой есть, Переславль-Залесский называется.
– Большой город-то?
– Нет, небольшой. Меньше Наро-Фоминска.
– Ну, Наро-Фоминск-то большой… А речка у вас там есть?
– Есть. Нерль называется. И озеро есть.
– Большое?
– Большое. Называется Плещеево. Слыхал про такое? Сказка даже есть про наше озеро. Как-нибудь расскажу. А ты откуда родом?
– Я смоленский.
– Значит, твой дом под немцем сейчас?
– Под немцем…
И после этих слов на старшину Нелюбина накатывала такая тоска, что хотелось вскочить с постели и бежать куда-нибудь в поле. Все минувшие месяцы ему некогда было и подумать о доме, о Настасье Никитичне, об Анюте и Варюшке. Сыновей, правда, вспоминал часто. И даже не то чтобы вспоминал, а всё выглядывал, чая встретить их где-нибудь на фронтовых дорогах. Хотя бы кого-нибудь.
Сыновей у Нелюбина было двое. Старшему, Авдею, двадцать четыре года. Весной стукнуло. Действительную отслужил. Собрался было жениться, в Рославле невесту себе нашёл, городскую. Медсестрой в больнице работала. Думали, мирно до Покрова дожить. А тут на́тебе… И Покров, и Казанская обернулись Родительской субботой… И конца той субботе не видать. На фронт они с Авдеем ушли вместе, в один день. Но в запасном полку начальство их разлучило. В такую пору кто будет с чужим родством считаться? Стали набирать механиков-водителей в танковую бригаду, которая стояла под Смоленском. Авдея – туда. Хотел и Нелюбин в бригаду записаться, шаг из строя сделал уверенно, следом за сыном. Подумал: куда ж я от него? Да где там? Майор, который построение делал, спросил: мол, какая специальность, и скомандовал: «Кругом! Марш!» А куда марш? Известно куда, в пехоту. Единственный транспорт, которым Нелюбин управлял со знанием дела и в котором разбирался досконально, была лошадь. С такими знаниями в танковые части не берут… Младший сын в армии пока ещё не служил. День рождения у него в конце ноября, двадцать шестого числа. Исполнилось девятнадцать. Призывной возраст. Гераська, младший. Может, тоже забрали под ружьё. Воюет. А может, и не успели мобилизовать, с матерью остался. Так оно тоже бы неплохо. Вдвоём-то легче беду пережить…
– Серёг, – позвал он танкиста, – а мой-то старший, Авдей, на тяжёлом танке воюет. На КВ.
– «Клим» – хороший танк, – со знанием дела пояснил Серёга. – Немецкие тридцатисемимиллиметровые «колотушки» их броню не пробивают. На «климе» воевать можно. А лёгкие горят, как спичечные коробки.
– Его Авдеем зовут. Авдей Кондратьевич Нелюбин. Сержант, механик-водитель.
– Ты ж мне о нём уже три раза говорил, дядя Кондрат, – отвечал танкист.
– Да помню я. Знаю, сынок, что говорил. Это я тебе напоминаю. Так, на всякий случай.
– Нет у нас в пятой на «климе» такого механика. Я всех своих знаю.
– Но ты запомни имя – Авдей Нелюбин из деревни Нелюбичи Рославльского района Смоленской области. Может, где встренешь. Тогда обскажи ему, как мы тут, в тылу, баранину трескали.
Вскоре разговор иссякал. Старшина Нелюбин не хотел больше беспокоить Серёгу. Может, уснёт нетревожно. Поспит. Отдохнёт танкист. Ведь должна же когда-то пройти его контузия. Он смотрел в тёмный потолок, на чёрные доски, забранные ровными рядами под широкую могучую матицу. На улице по искристым морозным снегам скользила яркая луна и, отражаясь от плоских склонов и горбов сугробов, заглядывала смутным рассеянным светом в низкое оконце. А может, просто глаза привыкали к темноте, и старшине вскоре стали хорошо различимы белый угол печки, пёстрая занавеска, дощатые полати, застланные соломой, на которых лежал танкист Серёга и тоже безмолвно смотрел в потолок, мучая себя бессонницей.
Настасье Никитичне конечно же вдвоём с сыном будет легче перебедовать эту беду. Настасья-то Никитична дом не бросит. В беженцы навряд ли пойдёт. И немца не побоится, лишь бы дом не бросать. Уж такой она человек. К ухватам своим, да сундукам с рухлядью, да к углам родимым так привязана, что, кажется, если надо погубить Настасью Никитичну, надо просто оторвать её на какое-то время от своего двора, от забот-хлопот, и она тут же и погибнет на той чужбине…
После полуночи чёрные потолочины стали видны более отчётливо. Окно посреди горницы сияло белой узорной морозной шторкой. Если закрыть глаза, думал Нелюбин, то можно представить, что вот ты вроде как и дома. Старшина закрывал глаза. Но тут же слышал неестественно-торопливое, в полубреду-полусне, бормотание танкиста:
– Лейтенант!.. Лейтенант!..
Нет, ничего не получалось. И не танкист Серёга ему вовсе мешал. Он сейчас покричит, покричит и уймётся. Замковый Саушкин разбудит его и сам выйдёт во двор покурить. И тогда, в тишине, можно будет снова закрыть глаза. Но одно он знал, и это было нерушимо-правильным: невозможно закрыть глаза в чужом доме, а открыть в родном.
Родина старшины Нелюбина – село Нелюбичи. Село небольшое, в тридцать шесть дворов. С церковью на бугре. Под той церковью, лет десять как закрытой, под старыми липами и вязами – кладбище. Древнее-предревнее. Липы и вязы растут тремя правильными симметричными аллеями. Сажали их, как гласило местное предание, ещё при царице Екатерине по приказу и чертежу здешнего помещика. Между теми аллеями двумя рядами, такими же ровными, лежат могильные курганы с крестами и без крестов. Часть дворов стоит неподалёку, начинаясь почти от кладбища. А часть на другом бугре. Между ними речка Острик. Острик – приток Остра. Остёр – речка глубокая, омутистая вроде Угры. А Острик вроде Шани. Живут в Нелюбичах, что на Храмовом бугре, что в Заречье, одни Нелюбины. И вроде бы не родня друг другу, а только соседи, но в каждом дворе – Нелюбины. Настасью Никитичну он из другой деревни брал. Но и у неё девичья фамилия – Нелюбина. Расселились Нелюбины из Нелюбичей по всему обширью здешней округи. Так что и документов менять не пришлось. В сельсовете, когда расписывались, спросили: мол, не на сестре ли женишься, Кондрат? А он ему, секретарю-то сельсовета: «На бабушке твоей внучки, дурья твоя башка». Тот, секретарь, – всё же начальство – оскорбился, расписывать не хотел. Упёрся: мол, пока справку с печатью гербовой не представите, что вы не состоите в родственных отношениях, даже дальних, расписывать не станет. А где такую справку взять? Разве что у него самого, в сельсовете? Только у секретаря такая печать, которая любую бумагу делала документом, а любую справку – действительной. Ладно. Мать со свахой походили вокруг сельсоветской избы, отнесли секретарю корзиночку с первачом и хорошим куском окорока, и дело было обделано. Расписали молодых честь по чести.
Жили душа в душу. До той самой поры, пока Кондрата не стали звать-величать Кондратом Герасимовичем, потому как избрали его на очередном общем собрании председателем колхоза. Вот как стал он начальством, тут и пошла куролесина в их семейной до той поры безупречной в моральном отношении жизни. Он – день и ночь в бригадах. То в поле лён под снег ушёл, то с севом запарка, запаздывает колхоз с темпами, проценты всему району портит, из райкома звонят, стращают всеми чертями, то сено надо поскорее сметать, чтобы под дожди не упустить, не попортить добро, а то весной опять коров придётся за хвост поднимать, то на той же ферме догляд нужен, бык заболел, ветеринара из района вызвать… Как конец квартала, так отчёты пошли, бумажная морока. Ох и не любил же он этих бумаг! Пропади они, правда что, пропадом. Вот на Извери Леонтий Акимович Мамчич, командир курсантской роты, приказал ему строёвку составить. Тоже выдумал мучение. Легче ещё три метра траншеи прокопать. А из райкома, из райисполкома так и тянут за душу: давай да давай, Нелюбин, всю положенную отчётность по полной форме на тридцати двух листах! Тут-то как раз эта счетоводка, Анюта, со своим покладистым характером, молчаливой нетребовательностью и уважительностью и подвернись ему. Всякие счёты и подсчёты, итоги и балансы, расходы и остатки так и укладывались у неё в ровные столбики. Всё она быстро сообразила, какую циферку в какую клеточку занести. И вроде пошло дело. И камень – с души. А с плеч – гора. Сдали так однажды по осени балансовую отчётность да и поехали в свои Нелюбичи. На радостях, что всё прошло хорошо да гладко, без ругани и каверзы, что колхоз с прибылью в зиму пошёл, что можно будет раздать народу по нескольку пудов соломы, мякины и даже товарного зерна, Кондрат Герасимович купил в сельповском магазинчике на выезде из райцентра бутылочку зелёной, колбасы на закуску, банку рыбных консервов, которые прежде никогда не покупал, а ещё конфет и печенья – специально для счетоводки. Он и раньше поглядывал на Анюту коршуном. А тут, когда садились возле магазина в его председательскую бричку, обдала она Кондрата запахом своего молодого тела, и он сразу понял, что в этот раз дорога ихняя до Нелюбичей будет долгой. Это ж оно так: с кем по грибки, с тем и по ягодки. Старики ещё говорили. Так что такое дело задолго до него пошло…
Анюта росла сиротой, без отца. Кроме неё у матери ещё двое девок. Вскоре Анюта забеременела. Скандал! Однако ж дело до райкома партии долго не доходило. Кондрат Герасимович взялся помогать Анюте. Вскоре она родила девочку. Назвала Варварой, по имени Кондратовой бабки, которая её когда-то, давным-давно, нянчила и о которой Анюта пожелала сохранить благодарную память. Ничего она от него не требовала. Придёт когда – рада. Обовьет горячей рукой, прильнёт животом и грудью, задрожит. Как тут скоро уйдёшь? А не навестит неделю и другую, за работой да за председательскими своими хлопотами, она и такого, необязательного и забывчивого, ждёт-пождёт терпеливо. И встретит потом без укора.
Настасья Никитична сперва оземь ударилась. В слёзы! В крик! Бранилась на него обидно, каких только слов от своей жены тогда Кондрат не наслышался: и «пегой цыган», и «мышиный жеребчик», и «заугольник», и «девушник», и «сенотрус»… Где она только таких-то слов насобирала? В райком грозилась поехать. Сынами стращала. Но потом поутихла и вроде как смирилась. Он с некоторых пор всегда ночевал дома, характером даже смирнее и покладистее стал. Теперь подолгу не задерживался в районе с отчётами. Бухгалтера завёл: бывший церковный пономарь согласился вести и содержать в надлежащем порядке всю колхозную цифирь. Сыновья тоже на отца коситься перестали и, более того, вроде как признали маленькую Варю сестрой.
Село тоже помалкивало. Сироту председатель не обидел. Люди видели, что дочка у Анюты растёт на Кондратовых куличах. В сельсовете Варвару записали Кондратьевной. Всё шло своим добрым ладом. Но кто-то ж всё-таки качнул звоночек, и долетел тот звон до нужных ушей в районе. Кому-то не угодил Кондрат. И то сказать, на такой должности разве ж всем угодишь? Вызвали куда надо: ты что же это творишь там, сукин ты сын, троекуровщину, барщину развёл! И неизвестно чем бы всё дело закончилось, если бы не война. В июне, на двадцать четвёртое число, его снова вызвали в райком партии. Кондратий Герасимович уже знал, по чью шерсть его туда опять тянут… А двадцать второго как грянуло, вечером в Нелюбичи прибыл человек из военкомата, а наутро следующего дня ровно тридцать мужиков из их села прибыли на станцию, грузиться в эшелон, отбывающий в сторону Смоленска. Среди новобранцев был и Кондратий Герасимович Нелюбин. И втайне он даже подумывал на первых порах такую глупую думу: и, слава богу, что война, с немцем-то недолго воевать придётся, шею ему скоро намнём, а там ему, Кондрату Нелюбину, всё за его патриотический порыв и геройство разом по всем статьям и параграфам спишется. Простят ему и Анюту, и партийные прегрешения, и всё то, что не успевал, бывало, в председательских делах…
Два письма всего и получил старшина Нелюбин с родины: одно – от Настасьи Никитичны, другое – от Анюты. И та и другая сообщали новости и желали ему доброго здравия и скорейшего возвращения домой…
Под утро, когда в окне уже стало синеть другим светом, он сомкнул отяжелевшие веки. И приснилась ему такая несуразица, что он больше и не пробовал соблазнять себя сном: будто всё же вытребовали его в райком, на двадцать-то четвёртое число июня месяца, заходит он в кабинет к первому секретарю, тот сидит за столом, что-то строчит, но вдруг поднял голову – ох, ёктыть! – а лицо-то чужое! Лицо-то младшего политрука Гордона! Гордон смотрит на него и усмехается, пальцем прямо в грудь тычет, где у старшины ещё болит порой: «Ну что, Нелюбин, бросил своих ребят на Шане?»
Вот и раскидывал теперь умом: к чему бы этот сон? Во-первых, война войной, а в райком его всё же вызвали. И, главное, – Гордон! Может, Фаину Ростиславну спросить о Гордоне? Кто говорит, что его убило в командирском санитарном автобусе на дороге, кто – другое. Будто, мол, его там и не было. Что никто его не видел уже во время эвакуации. Кто что. Но потом передумал: ну что я буду допытываться по чуждому делу? Никогда вроде не был в чужой судьбе доглядчиком. Однако некоторое время лицо младшего политрука застило ему глаза. Вот, ёктыть, навязался, чуть не выругался он вслух и вспомнил, что знал и другого еврея, Масей Масеича. Так его все звали. Работал тот Масей Масеич в заготконторе кладовщиком. И Кондратию Герасимовичу не раз приходилось с ним иметь дело. Масей Масеич, надо сказать, был человеком смышлёным в своём деле, оборотистым. И умел всё выправить так, что комар носа не подточит. Председатели колхозов его уважали. Не исключением был и он, Нелюбин. Умел Масей Масеич помочь надёжному человеку и рублём, и советом. Как, к примеру, этот рубль поскорей да повеселей, да чтоб ни блошка не чихнула, к себе в руки закатить. Председательская нужда такая: деньги всегда надобны, чтобы дело нужное вовремя обделать, не упустить ни сроков, ни выгоды. Без дёгтя ни сапог не носится, ни колесо не крутится… Где теперь этот Масей Масеич? Ведь не старый мужик ещё, его, Нелюбина, лет. Может, тоже война захватила. Однако старшина не мог представить кладовщика Масей Масеича с винтовкой в руках в траншее. Небось опять по своей специальности где-нибудь служит не тужит, подумал старшина Нелюбин, завершая свои довоенные думы.
Утром он попросил у хозяйки топор и пилу и пошёл в коровник. Три дня назад, во время налёта «юнкерсов» на большак, когда пикировщики прихватили в поле и подчистую разделали автоколонну с боеприпасами, двигавшуюся от станции Апрелевка к передовой, один «лаптёжник» отвалил от стаи и, пролетев над посёлком, сыпанул мелкими бомбами вдоль улицы. Метил, должно быть, в пилораму. Там побило рабочих и бойцов из хозроты. Загорелись штабеля досок и материалов, но пожар тут же затушили. Одна бомба, видать, неурочно выскользнув из бомболюка, упала на усадьбу, где квартировали старшина Нелюбин, танкист Серёга и «сорокапяточник» Саушкин. Взорвалась она на огороде. Никто от неё не пострадал. Взрывной волной снесло половину крыши хлева, разворотило угол, выломало несколько брёвен простенка. Куском бревна перебило ноги и спину годовалой ярке. Другая скотина, слава богу, не пострадала. А ярку, делать нечего, пришлось забить. Резал её старшина Нелюбин. Шкуру, как положено, снял, заморозил в сенцах. Тушу повесил на пялах там же. И хозяйка каждый день теперь варила им наваристые щи из баранины. Отрежет полоску рёбрышек, так чтобы каждому по кусочку мясца хватило, и – в чугунок да в печь.
Негоже было пролёживать бока да на дармовщинку пользоваться добротой хозяйки. Надо было как-то отблагодарить старуху за её добросердечие. Поговорили они с Саушкиным. Тот сразу живо согласился.
Старшина Нелюбин перво-наперво расчистил снег, обтоптал углы полуразрушенного хлева. Выбрал выбитые, выломанные брёвна, обрезал, зачистил торцы и принялся подводить венцы на место. Ему помогали Саушкин и старуха-хозяйка. Саушкин толкал бревно здоровым плечом и потом придерживал его, пока старшина возился с другим, пока раскладывал мох и остатки пакли, пока расклинивал, чтобы подведённые брёвна не расползлись. Так, не торопясь, бревно за бревном, они заделали угол, законопатили щели. Старшина Нелюбин нарубил из проволоки гвоздей и кусками досок, принесённых с пилорамы, заделал окно и углы. Потом принялись за крышу. Дыру залатали теми же горбылями и остатками соломы.
А ещё через неделю старшина Нелюбин был выписан из госпиталя и направлен в 183-й запасной стрелковый полк. Фронтовая судьба готовила ему новые испытания. Он ещё не знал, что в запасном полку ему долго не придётся ждать отправки на передовую. Не знал он, что немцы вскоре прорвут фронт, что в прорыв войдут танки и мотопехота, и что одна из колонн пройдёт мимо госпиталя, и танкист Серёга и замковый Саушкин будут наблюдать в окно своей избы, как по большаку пылят снежным крошевом чужие танки и бронетранспортёры. Не знал Нелюбин и того, что несколько дней спустя в составе сводного батальона запасного полка он уже будет лежать в поле перед теми самыми Малыми Семёнычами, про которые ему рассказывал танкист Серёга. Недалеко от его сгоревшего Т-26 осколком от снаряда он выдолбит в мёрзлой земле небольшое углубление и наспех замаскирует бруствер снегом, потому что основательно окопаться уже не будет времени.
Глава шестая
Ночью с 29 на 30 ноября из 113-й дивизии прибыл офицер связи и доложил: только что разведчики привели «языка», который показал, что их танковая дивизия из второго эшелона подведена непосредственно к передовой, что танки ведут дозаправку топливных баков, а пехоте раздают патроны и гранаты.
Командарм тут же отправился в 113-ю.
Полковник Миронов находился на своём НП с командирами полков. Тут же на гранатных ящиках сидели начштаба дивизии майор Сташевский и начальник артиллерии полковник Бодров.
Когда командарм вошёл в землянку, все встали.
– Здравствуйте, товарищи, – командарм поздоровался со всеми за руку. – Ну, где ваш немец? Давайте его сюда.
Ввели пленного. Командарм окинул его взглядом, тут же отметив, что немцы одеты похуже. Ещё накануне 7 ноября в дивизии поступило зимнее обмундирование. Бойцы и командиры были одеты в добротные овечьи полушубки, в стёганые штаны. Сапоги и ботинки сменили на валенки, пилотки – на шапки. Пополнение тоже поступало полностью обмундированным по зимнему штату. Только вот оружия не хватало. Автоматные роты в полках, а батальонах – взводы, вооружены винтовками. На каждую дивизию шестьдесят – восемьдесят автоматов, включая и трофейные.
Немец же стоял перед ним в шинели и пилотке, натянутой на уши. На ногах сапоги. Командарм невольно задержал взгляд на этих сапогах и подумал о том, что сапоги у немца ещё крепкие, но тоже нуждаются в ремонте. Хотя до Москвы он в них, пожалуй бы, дошёл…
Начался допрос. Командарм сказал переводчику:
– Переведите, что он, как военнопленный, будет отправлен в тыл. Ему будет сохранена жизнь. Но вначале ему предстоит ответить на ряд вопросов в штабе фронта.
Немец закивал головой. Он сразу понял, с кем разговаривает, и потому отвечал чётко и ясно, как отвечал бы, должно быть, в своём штабе.
Разведчик. Фельдфебель. Звание получил в Польше год назад. Девять удачно проведённых поисков. Имеет Железный крест второго класса. 92-й разведывательный батальон 20-й танковой дивизии. Дивизия готовится к грандиозному наступлению вперёд. Цель – выход на Минское шоссе и марш на Москву. Начало наступления – на рассвете 1 декабря 1941 года. Последний, завершающий бросок. Немец произнёс это почти с пафосом, ничуть, кажется, не сожалея о том, что сам участия в этом, последнем и завершающем, принять уже не сможет. Он сидел в тепло натопленной землянке. И привели его тоже из тёплого помещения. Впереди, как сказал русский генерал, допрос, и тоже конечно же в тёплом помещении. В бараке, куда его вскоре, должно быть, поместят как военнопленного, тоже будут топить. А в поле под Малыми Семёнычами печек не было. Жуткая стужа с пронизывающим ветром. Проклятая северная зима. Проклятая Россия.
– Спросите, может ли он показать на карте направление главного удара?
Немец кивнул, подошёл к карте и закрыл рукой несколько населённых пунктов: Клово, Мачихино, Атепцево, Савёловка и Могутово. И затем резко двинул ладонь в сторону Алабинского полигона и на Кубинку.
Пленного увели. Какое-то мгновение в землянке стояла тишина.
– Фельдфебеля – срочно в штаб фронта, – командарм посмотрел на Миронова. – Ну что, Константин Иванович, вы готовы встретить танки фон Клюге?
– Танки противника встретить готов, Михаил Григорьевич. Но если немцы двинут на нас всю свою группировку, которую сконцентрировали здесь… Думаю, надо усилить артиллерию, особенно противотанковую, – и Миронов посмотрел на своего начальника артиллерии.
Бодров, пожилой, по-стариковски одетый в шубу и валенки, так что со стороны ничем, наверное, не отличался от своих батарейцев, всё время молча смотрел на карту и что-то прикидывал в уме. Знал, что если речь зашла о танках противника, то сейчас дело дойдёт и до него. Танки – это по его части.
– Сколько, вы говорите, у них здесь танков? – спросил он, не поднимая головы и не отрываясь от карты.
– Надо полагать, до ста единиц.
Снова в землянке повисла тишина. Все: и командиры стрелковых полков, и полковник Миронов, и офицеры штаба, хорошо знавшие возможности своей дивизии, и начальник артиллерии, замерший над разостланной на столе картой, да и сам командарм – понимали, что для 113-й, значительно ослабленной предыдущими боями, хоть и пополнявшейся людьми, но давно не пополнявшейся техникой и вооружением, парировать удар такой мощности будет сложно, если не сказать, что невозможно.
– Могу сказать одно, – нарушил тишину Бодров. – Если они пойдут на нас всей своей танковой громадой, значительную часть мы постараемся оставить здесь, перед своими позициями и непосредственно на них. Если опять же устоит пехота.
– Спасибо за откровенность, Василий Семенович, – сказал командарм. – Но нам умирать рановато. Нам надо выстоять. А танки их всё же сжечь. И бейте их так, чтобы вытаскивать, буксировать с поля боя было нечего.
– Тогда выход один, Михаил Григорьевич… – снова заговорил Миронов.
– Какой же?
– Отсечь пехоту и пропустить часть их танков сюда, в глубину. И замотать их тут, на дорогах и в лесах. Здесь и добивать.
– Пропустить в тылы… Нельзя их пропускать в наш тыл. Но дороги всё же заминируйте. Особенно шоссе Наро-Фоминск – Кубинка. Они полезут именно сюда, к Минскому шоссе. Фон Клюге понимает, что на стыке двух армий легче всего пробить брешь. И они будут её пробивать всеми силами. Бросят всё. Это их последний шанс.
Они ещё раз уточнили на карте расположение полков 113-й дивизии.
– Если верить этому фельдфебелю, – подвёл итог командарм, – против ваших трёх полков на исходные выведены пятьдесят девятый и сто двенадцатый пехотные полки и двадцать первый танковый полк без одного батальона. Куда они отвели этот батальон – загадка. Или размазывают танки по всем пехотным частям, или всё же формируют ударную моторизованную группу, как это делали раньше, когда натыкались на жёсткую оборону. Кирхнер конечно же хочет иметь танковый резерв, чтобы бросить его в прорыв на завершающем этапе и именно этими танками выскочить на Минское шоссе. Так что держитесь, Константин Иванович. Если сомнут, сами знаете… Держитесь. Тогда и резерв Кирхнера станет вашими мишенями.
Вернувшись в Яковлевское, командарм и начальник штаба обсудили произошедшее, ещё раз внимательно перечитали стенограмму допроса фельдфебеля 92-го разведбата 20-й танковой дивизии, взвешивая каждую крупинку новых, ошеломляющих сведений о противнике, сведений, которые не оставляли его дивизиям иного варианта развития событий, а только единственный – сражение. Сражение, в котором сойдутся десятки тысяч солдат и сотни единиц танков и самолётов. Сражение, в ходе которого одновременно будут задействованы все подчинённые ему подразделения.
– Как ты думаешь, Александр Кондратьевич, а не выдал ли нам немец ложную информацию? Фон Клюге – человек осторожный. Любит действовать наверняка. Увести нас в сторону, заставить перебросить ПТО на якобы угрожаемый участок и ударить совершенно в другом месте. И пехота, как говорится, жива, и танки целы…
– Что ж, фельдфебель, я думаю, рассказал то, что может знать фельдфебель двадцатой танковой дивизии вермахта.
– Что сообщают наши?
– Везде одна и та же картина: редкий беспокоящий артиллерийский и миномётный огонь, дежурные пулемёты. И это во всех дивизиях, по всему фронту.
– Есть ли что необычное?
– Пожалуй, есть. Из штаба Лещинского передали: в период с десяти ноль-ноль до двенадцати тридцати над расположением полков и в глубину пролетели несколько одиночных самолётов. Не бомбили, не обстреливали. По всему видать, что задачи у них были иные. Так действует авиаразведка.
– Срочно в двести двадцать вторую, к Лещинскому, пошлите офицера связи. В другие дивизии тоже. Пусть будут готовы к отражению танковой атаки.
Утром 1 декабря, только-только начала рассеиваться поздняя зимняя ночная мгла, в штаб армии в Яковлевское стали поступать донесения: там и там противник начал проявлять активность, слышен гул танковых моторов, артиллерия немцев начала пристрелку. Ровно в 7.00 фронт 33-й армии был атакован. Вначале противник обрушил на позиции обороны 1-й гвардейской мотострелковой, 113-й, 222-й и 110-й стрелковых дивизий шквал артиллерийского огня. Одновременно пикировщики, действуя небольшими группами по два-четыре самолёта, нанесли точечные бомбовые удары по командным пунктам и позициям артиллерийских дивизионов. Когда утихла артиллерия, бомбардировке подверглись передовые линии окопов. Ровно в 9.00 в поле показались танки, сопровождаемые густыми цепями пехоты. Началась атака.
Неудачу под Клином, где 1-я ударная армия Кузнецова и 20-я армия Власова остановили бронированные клинья 3-й танковой группы генерала Гота и 4-й генерала Гёпнера, командующий группой армий «Центр» решил компенсировать прорывом южнее, на наро-фоминском направлении.
Из штаба Западного фронта пришла телефонограмма: Жуков запрашивал обстановку и сообщал, что одновременно с ними атакован и сосед справа, 5-я армия.
Таким образом, как и предполагал командарм, фон Бок, гибкий стратег, любящий многоходовые комбинации, которые, как правило, предполагали несколько вариантов развития событий, нанёс одновременно два параллельных удара. Если оба увенчаются глубокими прорывами, попытается окружить обе армии, 5-ю и 33-ю, и одновременно выйти во фланг 16-й, отбросить её на север. Если удастся прорваться в одном месте, попытается развить успех там, где дела складываются лучше.
Но и в полосе 33-й армии, здесь, на наро-фоминском направлении, за которое непосредственно отвечал он, командарм, противник, как выяснилось совсем скоро, действовал точно так же – синхронными ударами на двух направлениях, каждое из которых можно было считать главным.
Ровно через час после атаки по фронту 113-й и 110-й стрелковых дивизий противник атаковал на стыке 222-й стрелковой и 1-й гвардейской мотострелковой дивизий. При этом под остриё удара попала более слабая 222-я.
– Вот где основной удар, Александр Кондратьевич. Давайте сюда срочно установки РС. Снег. Они вынуждены будут держаться дорог. Выведите реактивные миномёты и дайте несколько залпов.
Здесь же, в штабной землянке, находились офицеры штаба 77-й авиационной дивизии ВВС штаба Западного фронта. Одновременно с известием о прорыве немецких танков поступили сведения, что самолёты авиадивизии поддержки по ошибке отбомбили окопы и позиции ПТО одного из полков 110-й дивизии. Командарм выслушал донесение молча. Прошёл уже час, а он так ни разу и не обратился к офицерам ВВС. Он даже не повернулся в их сторону. Наконец, старший группы не выдержал и сказал:
– Товарищ генерал-лейтенант, ведь всё перемешалось! Вы поймите!.. Не вина пилотов…
– Вот что, Дмитрий Платонович, – обратился командарм к комбригу Онуприенко, – срочно вышлите во все дивизии дежурных офицеров. Пусть при подлёте наших самолётов обозначат направление предполагаемых ударов красными ракетами. Для этого используйте трофейные ракетницы. Всем колоннам, особенно танковым, также иметь при себе ракетницы. Выполняйте. Майор, – обратился он к старшему группы лётчиков, – передайте это в свой штаб. И бейте, бейте их на дорогах. Для этого используйте более лёгкие штурмовики. На бреющем ваши соколы, я думаю, смогут разглядеть, где свои, а где чужие.
Два часа назад лётчики отбомбили позиции своей артиллерии. В штаб поступило донесение об убитых и раненых. Уничтожено несколько орудий. По своим, как всегда, – точно…
Как и следовало ожидать, на ослабленные в ходе предыдущих боёв порядки 222-й дивизии двинулась 258-я пехотная дивизия 20-го армейского корпуса. Вчерашний фельдфебель подтвердил, что дивизией командует генерал-лейтенант Хейнрици. Дальнейшие события, а также показания захваченных пленных свидетельствовали о том, что именно 258-й в этом наступлении отведена главная роль, что её атаку поддерживает 19-я танковая дивизия – 70 средних и лёгких танков, что направление удара следующее: через Таширово на Новую и Кубинку. Дивизию Хейнрици расположил в два эшелона: в первом – два пехотных полка и основная масса танков; во втором – пехотный полк. И первый, и второй эшелоны усилены миномётами и артиллерией, в том числе и самоходной. Спустя некоторое время поступило новое донесение – разведчики сообщали о том, что следом за пехотным полком второго эшелона развёртываются три полка 292-й пехотной дивизии со следующей задачей: после прорыва обороны 222-й стрелковой дивизии развить успех и при поддержке резервного танкового батальона стремительным броском выйти к Минскому шоссе в районе Кубинки.
Синхронным ударом от Звенигорода по порядкам 5-й армии, а также севернее и южнее Наро-Фоминска по обороне 33-й армии противник имел целью выйти своими подвижными частями на шоссе Минск – Москва и Киев – Москва, расчленить центральную группировку Западного фронта и, таким образом, выйти на завершающий этап операции «Тайфун» и ворваться в Москву. События час за часом подтверждали показания пленного фельдфебеля.
222-я дивизия на стыке с 1-й гвардейской имела слабую оборону. Войска были расположены в одну линию. Хейнрици довольно легко прорвал её, и танковая лавина с пехотным десантом на броне устремилась на Новую, Головеньки, Малые Семёнычи. Уже в 9.30 дивизион ПТО встретил их своим огнём возле деревни Новой, но был опрокинут, смят. Фланг стрелковой дивизии отброшен на север. Прорыв расширен до двух километров. И в образовавшуюся брешь сразу же хлынули танки и штурмовые орудия. Спустя некоторое время сюда же вошла пехота второго эшелона.
К полудню полки дивизии Лещинского вели бой, находясь фактически в окружении, отойдя на запасные позиции к деревням Иневка, Малые Семёнычи, Головеньки. Они развернулись фронтом к горловине прорыва и кое-как удерживали фланги.
Резервный танковый батальон с пехотным десантом Хейнрици тут же бросил на Кубинку. Колонна Т-III, Т-IV, а также штурмовые орудия и тягач с 88-мм зенитным орудием для борьбы с русскими танками Т-34, взмётывая снежную пыль, выскочили на шоссе Наро-Фоминск – Кубинка. Вскоре головные машины напоролись на мины. Два танка сразу загорелись, так что даже невозможно было спасти экипажи. Третий был серьёзно повреждён. Из ближайшего леса по колонне начало стрелять одиночное противотанковое орудие. Под огнём танкам пришлось съехать с дороги и продолжать путь по полю, преодолевая глубокий снег.
Когда стало очевидным, что своими силами прорыв не ликвидировать, командарм связался с КП 32-й стрелковой дивизии, где в это время находился командующий 5-й армией Говоров.
– Леонид Александрович, помогай, сосед. Прорыв на нашем стыке. Танки. Числом до сорока.
– Знаю, знаю, Михаил Григорьевич. Полосухин их уже остановил. Держит. Направляю туда свой резерв – стрелковый полк и полк ПТО.
– Спасибо, Леонид Александрович! Я – твой должник.
– После войны сочтёмся, Михаил Григорьевич.
– Непременно.
После разговора с соседом справа командарм вздохнул с облегчением. И тут же спросил:
– Почему не выходит на связь Лещинский? Что у них?
Во второй половине дня связь со штабом 222-й дивизии прекратилась.
А тем временем встреченные огнём истребительно-противотанковых дивизионов 5-й армии и потерявшие половину своих танков, штурмовых орудий и до батальона пехоты немцы отступили. Резервов для наращивания наступления в направлении на Минское шоссе на этом участке прорыва у них не оказалось. Но упускать свой шанс немцы не хотели. Командир 20-го армейского корпуса генерал Матерн произвёл перегруппировку: часть 258-й пехотной дивизии срочно вывел из боя и сосредоточил у деревни Головенки. Сюда же были стянуты остатки танкового батальона и дивизион противотанковой артиллерии. Вечером, едва стемнело, сводная колонна маршем двинулась по дороге в сторону Алабинского полигона.
Радисты 1-й гвардейской перехватили радиопереговоры командиров немецких подразделений.
– Продолжайте огонь с прежней силой.
– Требую боеприпасов. Спешите с исполнением.
– Первая задача выполнена. Выходим на шоссе. Успех развиваем, стараемся укрепиться.
– Резервы вышли.
– Резервы получите. Необходимо выполнить всю задачу целиком. Танки в бой я сейчас пускать не буду. Они будут брошены в нужный момент. Подготовьте дальнейшее продвижение артогнём.
– Дальнейшее продвижение затруднено артогнём противника. Казармы нами удерживаются. Развивать успех обхватом противника с юга.
– Назад не отходить. Поняли?
– Поняли.
– Пришлите полное донесение о результатах операции. Командование недовольно, что вы осуществили лишь часть поставленной задачи, и то с большими потерями.
Колонну 258-й пехотной дивизии перехватил отряд резерва командарма, усиленный танками КВ. Произошёл встречный бой, в результате которого немцы вынуждены были отойти, чтобы не потерять уцелевшие машины и сохранить людей.
Ночь легла на ревущие, пылающие окрестности. Бой не прекращался. Одни пытались прорваться. Другие со всех сторон теснили их, уничтожая технику и истребляя людей. Потерявшие чувство времени и ориентиры в пространстве, зачастую оторванные друг от друга, полки, батальоны и роты продолжали яростно драться. Каждый в этой драке выполнял свою задачу.
Утром подошли установки РС. Дали несколько залпов по противнику, сосредоточившемуся в районе военного городка Алабино. После короткой артподготовки на исходные вышли танки. Командарм вводил в бой свой главный резерв – 5-ю танковую бригаду подполковника Сахно. Задача бригады: перехватить танки противника в районе Акулова и уничтожить их.
Донесения, поступающие из дивизий, были неутешительными. Но в характере боя уже что-то произошло. Противник не атаковал так яростно, как в первые часы прорыва. Похоже, он уже не обладал достаточными силами, чтобы быстро перегруппировываться и наращивать свой удар, тем более что приходилось постоянно парировать контратаки. А они становились с каждым часом всё упорнее и мощнее. Перелом уже чувствовался.
Командарм слушал донесения. Объективно основной удар пришёлся на 222-ю. Но, смятая на фланге, она сумела отойти своими батальонами и закрепиться на новых позициях. 113-я, зарывшись в мёрзлую землю, держалась в буквальном смысле как вкопанная. Противник превосходил её в четыре раза численно, не говоря уже о танках, которых у Миронова почти не было. Каждый батальон 113-й вынужден был сражаться с полком, каждая рота – с батальоном, каждый взвод – с ротой противника.
– Читайте, читайте, – приказал командарм офицеру оперативного отдела.
– Тяжелораненый комиссар тысяча двести девяностого полка Демичев застрелился. Убит начальник штаба старший лейтенант Молчанов. Командир полка Васенин ранен и попал в плен.
– Как попал в плен? Что это значит? Не могли вынести раненого командира?
– Все находившиеся поблизости, товарищ генерал-лейтенант, тоже были ранены. Уничтожен весь штаб.
– Читайте дальше.
– Батальоны полка отошли к Плаксино. Там же находится штаб дивизии.
– Кто их атакует?
– Сто восемьдесят третья пехотная дивизия при поддержке тридцати танков, товарищ генерал-лейтенант.
– У Бодрова сегодня много работы, – вслух подумал командарм.
– Новое сообщение из сто тринадцатой. Погиб комиссар тысяча двести девяносто первого полка батальонный комиссар Костылёв. Ранен командир полка капитан Хохлов. Командование принял командир заградотряда Бершадский.
– Какое у Бершадского звание?
– У него нет звания. Он из ополченцев. Из двести двадцать второй донесение: с Лещинским связи нет, посланы люди на поиски, полки сражаются в полуокружении.
Утром из штаба Западного фронта пришла обнадёживающая телефонограмма. Жуков посылал в 33-ю резерв: 18-ю стрелковую бригаду, два лыжных батальона, отдельный танковый батальон, полк ПТО, усиленный несколькими батареями РС, и ещё 15 танков для пополнения 5-й танковой бригады.
Ставке стало определённо ясно: основной прорыв немцы наметили и осуществляют именно здесь, на наро-фоминском направлении. Сюда и направлялись резервы.
3 декабря зажатые со всех сторон немцы начали отход по маршруту Головеньки – Таширово. Мост через Нару в Таширове они удерживали прочно. Он им послужил и во время наступления, и теперь, когда они организованно, оставляя заслоны, отходили на западный берег Нары и занимали свои исходные позиции.
4 декабря дивизии 33-й армии начали приводить себя в порядок.
В лесах продолжались схватки с отдельными мелкими отрядами, которые либо замешкались и не успели уйти с основными силами, либо были оставлены специально для диверсионных и разведывательных целей.
Наконец доложили о командире 222-й стрелковой дивизии полковнике Лещинском. 1 декабря, во время прорыва немецких танков и пехоты, Лещинский находился в одном из полков. Раненого, его затащили в ближайший дот. По доту немцы открыли огонь из тяжёлых орудий. Пулемётчики погибли. Когда пулемёты замолчали, немцы ворвались в дот. Среди тел убитых пулемётчиков и стрелков обнаружили одного живого, одетого в командирскую шинель с полковничьими петлицами. О захвате советского полковника рассказал пленный немец.
Когда донесение прочитали в штабе армии, кто-то из офицеров оперативного отдела сказал:
– Полковник Лещинский… Не верится. Просто не верится. Васенин. А теперь – Лещинский. У Демичева нашлось мужества…
Полковник Лещинский был его, командарма 33, выдвиженцем. И сказанное, понимал это говоривший или нет, ранило и его душу и совесть. И, чтобы пресечь возможные разговоры и толки вокруг имени командира 222-й дивизии, командарм сказал:
– Дивизия Лещинского дралась геройски. Первый удар она приняла на себя. Разве не так?
Никто ему не ответил. В землянке воцарилась тишина.
Вечером, когда они сидели вдвоём с членом Военного совета армии и решали, кого поставить на 222-ю, Шляхтин вдруг сказал:
– А всё же, Михаил Григорьевич, не по себе мне от поступка Лещинского.
– О каком поступке можно вести речь в данном случае? Я думаю, что он пленён в бессознательном состоянии.
– И я так думаю. Но Демичев всё же поступил, как настоящий советский человек, как большевик.
Командарм знал, что вместе с его донесением на имя Жукова об обстоятельствах пленения во время боя командира 222-й стрелковой дивизии полковника Лещинского Михаила Иосифовича, в тот же штаб Западного фронта на имя члена Военного совета фронта Мехлиса уйдёт другое донесение, подписанное Шляхтиным, в котором тот изложит свою точку зрения по поводу произошедшего. И то, что член Военного совета армии первым завёл этот разговор, вызвав командарма на откровение, могло свидетельствовать только о том, что тот сейчас мысленно готовится к этому донесению, подыскивая нужные аргументы и подбирая характеристики.
Когда разговор был окончен и они встали, пожав друг другу руки, командарм задержал руку Шляхтина и сказал:
– Марк Дмитриевич, у полковника Лещинского семья. Не забывайте об этом.
– Да-да, семья… – рассеянно ответил член Военного совета.
Утром в штаб фронта среди прочих ушли два донесения, в которых говорилось о том, что командир 222-й сд полковник Лещинский Михаил Иосифович пропал без вести во время боя 1.12.41 в районе населённого пункта Таширово, находясь на своём полевом НП в момент прорыва вражеской группировки, и что все находившиеся в тот момент рядом с командиром дивизии погибли.
Глава седьмая
Воронцову казалось, что лёгкие его вот-вот не выдержат потока переполнявшего их воздуха и разорвутся. Сколько они уже бежали? Час? Два? И сколько пробежали? Три километра? Четыре? Они бежали столько, сколько человек может бежать без остановки. Лицо и руки были исцарапаны, исхлёстаны в кровь сучьями деревьев и ветками кустарников. Наконец они оказались на краю оврага и машинально прыгнули вниз. И там, под обрывом, под пологом обвислых кореньев, обхватив друг друга, будто дети, убегающие от свирепого зверя, затаились. Больше бежать они не могли. Силы иссякли. И вот наконец нашлось укромное место, где можно затаиться и отдохнуть.
Ещё несколько минут назад они отчётливо слышали за собой погоню. Кто-то бежал за ними по пятам, трещали сухие сучья под его ногами, иногда, как им казалось, они даже слышали дыхание бегущего. Погоня кричала, но слов они разобрать не могли. В ушах стоял гул – кровь ходила в голове упругой удушливо-горькой волной и глушила все посторонние звуки.
И вот снова послышался шорох и треск шагов. Теперь бежали вдоль оврага.
– Тихо, Савелий. Если он один, я его… – и Воронцов достал из кармана трофейный нож, выбросил лезвие и стал ждать.
Вверху послышался кашель, и знакомый голос позвал тихо, с дрожью ещё непережитого испуга:
– Курсант! Курсант! Ты тут?
Это был Губан.
Они отдышались. Вскоре Воронцов почувствовал, что сводит ноги. Надо было вставать и идти, тогда окаменевшие мышцы сами собой разойдутся и боли прекратятся.
– Встать, – сказал он и первым встал и пошёл по оврагу вниз.
Кудряшов и Губан плелись следом, пошатываясь и оглядываясь по сторонам, в любой момент готовые броситься назад или в сторону и бежать куда глаза глядят. Каждый куст можжевельника казался им немецким автоматчиком, каждое муравьище – залёгшим конвоиром из заградотряда.
Вскоре, будто кто их вёл, они вышли к тому самому кострищу, где под плотным пологом огромных елей провели прошлую более или менее спокойную ночь. Воронцов сперва глазам своим не поверил. Но огляделся, сел на мокрое бревно и сказал:
– Ну вот, пришли. Как зайцы – по кругу… Никогда не думал, что человек настолько – зверь.
На последние слова Воронцова Кудряшов согласно похлопал его по плечу.
– Костёр бы развести, – сказал Губан.
Но ему никто не ответил. Кудряшов походил вокруг, высматривая по сторонам и изучая старые следы, и сказал:
– Что, понравилось под конвоем ходить? Или у тебя просто спички есть и ты не знаешь, что с ними делать?
– Есть и спички, и ещё кое-что, – и Губан вытащил из кармана револьвер.
– Как же они у тебя его не нашли? – удивился Кудряшов.
– Карман глубокий. Когда я лежал, карман оказался под ногой. Обыскивали-то нас лежачими. А я упал на какие-то палки. Конвоир пощупал-пощупал и отошёл. Наган под ногой пролежал. Я его ногой придавил. А конвоир – лопух. Он палки щупал. Через одежду. Вот и не нашёл.
– Нашли бы потом, сразу бы пулю в лоб.
– Да я про него забыл! Только когда к оврагу повели, вспомнил: у меня же наган есть и целых три патрона! Хотел застрелиться. Так лихо стало, так обидно… Я ведь в своём окопе все диски расстрелял, до последнего патрона. Или, думаю, если подойдёт эта сволочь, капитан, и начнёт унижать, выстрелю ему прямо в лоб, а потом – себя. Один бы патрон ещё и остался.
– А ну-ка… – и Кудряшов протянул руку, требуя передать ему револьвер.
– Не-ет, я его курсанту отдам, – как о давно решённом сказал Губан. – Он у нас командир, ему и ходить с пистолетом. А нам с тобой, Кудряшов, нужны винтовки. Вот только где и как их раздобыть? Надо думать.
– Ну-ну, – согласился Кудряшов. – Только я пока не догадываюсь, зачем они нам нужны. А ты уже, видишь, всё обмозговал.
– А зачем же ты руку за наганом тянул? – засмеялся Губан.
Губан только с виду был простоват и невелик.
Воронцов взял револьвер, проверил барабан. В барабане действительно было только три патрона. Револьвер давно не чистили. В чёрных, слегка потёртых дульцах барабана, словно цветочная пыльца, рыжел налёт ржавчины. Он дунул на пыльцу, но она не исчезла.
– Ты откуда родом? – спросил Воронцов Губана.
– Призывался из Витебска, – ответил тот.
– Губан – это что, прозвище, что ли?
– Нет, фамилия такая. Губан Михась Адамович. По-вашему, Михаил Адамович. А родом я из Палесся. Матка с батькуй и тяпер у вёски живуть, в дяревни, по-вашему, – вдруг заговорил он на смеси белорусского и русского.
– Что, Михась, рад, что живой остался? – усмехнулся Кудряшов.
– А то ты не рад, – рот Губана растянуло в улыбке, но губы всё ещё дрожали. Улыбка казалась ненастоящей, вымученной.
– Кашляйте потише, в шапки давайте, – предупредил Воронцов. – А то бохаем в три бочки…
– Лучше скажи, командир, что нам теперь делать, – Кудряшов невесело смотрел в сторону, видимо, что-то уже задумав. – Я от дедушки ушёл, я от бабушки ушёл… Слышь, что говорю: долго мы так не набегаемся, где-нибудь точно попадём.
– Собирайте пока сушняк, а я обойду, посмотрю, где мы, – сказал Воронцов и сунул за ремень револьвер с тремя патронами.
Воронцов отошёл шагов на двести и резко повернул вправо. Так, держась приметных ориентиров, начал обходить место их вчерашнего ночлега. Кругом был лес и лес. Ни полянок, ни полей, ни дорог, ни оврагов. Ровный лес. Огромные ели среди осин и берёз. В низинах попадался липняк и даже кое-где ольхи. Он старался не наступать на валежины, тихо перебирался от одного большого дерева к другому, иногда замирал, прижимаясь, как к родному, к шершавой коре, прислушивался. Ветер шумел в верхушках елей и берёз. Где-то в глубине бора стучал дятел. Ни сорок, ни ворон, ни собачьего лая. Ничего живого не слыхать. Значит, жильё далеко. До дороги километров пятнадцать на запад. Если возвращаться в Прудки, держать надо немного северо-западнее, чтобы не промахнуться мимо деревни. Это если возвращаться…
Мысль о возвращении в знакомую деревню не радовала Воронцова. В третий раз не возвращаются. В третий раз приходят насовсем. Насовсем…
Он вытащил из кармана револьвер, внимательно осмотрел его. Револьвер был совсем новенький. Может, те четыре пули, которых не хватало в барабане, были единственными, которые вылетели из его ствола. Да, надо обязательно почистить. Револьвер – не автомат, но и он всё же оружие. Правда, патронов маловато. Три штуки. Не для боя.
То, что сказал Воронцов по поводу сушняка, можно было воспринимать как приказ. Это и был первый приказ командира группы, будущего которой не представлял пока никто. Но в сложной, многоплановой драме войны им уже определён был свой, особый сюжет, который конечно же вплетался в общую ткань событий, но тем не менее развивался параллельно основным, как будто сам собой…
Возвратился Воронцов уже перед сумерками. Пошёл снег.
Кудряшов и Губан ждали его, не разжигая костра. Хотя сушняка натаскали целую кучу. Дрова предусмотрительно сложили под елью. Воронцов ещё издали увидел плотную фигуру Кудряшова, и сомнения по поводу ненадёжности брянского снова рассеялись.
– Ну что? – встретил его Кудряшов.
– Кругом всё тихо. Лес непроходимый. Как на твоём Енисее. Ни жилья, ни дорог. Так что можно разжечь костёр. Спать – по очереди. Смена – через два часа.
Они наломали еловых лапок, застелили ими пространство вокруг ели. В костёр много не подбрасывали. Лишь бы шло тепло, лишь бы не замёрзнуть, и ладно.
Первым в караул заступил Кудряшов. Воронцов отдал ему револьвер. Губан уже спал, с головой зарывшись в ворох еловых лапок. Воронцов поджал ноги, укрыл колени полами шинели и улёгся рядом. Засыпая, он подумал: если Кудряшов решил уйти, то уйдёт именно в эту ночь, а точнее, сейчас, в эту смену, когда они будут спать крепким сном и когда ещё не совсем стемнело и можно взять верное направление движения и держаться его потом всю ночь. И вдруг он застиг себя на мысли, что возможный уход Кудряшова всего больше страшит его не тем, что брянский всё же смалодушничает, не выполнит приказ – ну какой такой приказ? приказа-то никакого не было и нет, – а что, если тот уйдёт, он, Воронцов, останется один. Кудряшов, при всей сложности его характера, казался всё же надёжным напарником и умелым бойцом. С таким выходить легче. И если он уйдёт, вдвоём с Губаном, которого он ещё и не знает-то как следует…
Но очень скоро, так ему показалось, Кудряшов его разбудил. Первые два часа – смена Кудряшова – пролетели как две минуты. Брянский не ушёл. Он передал ему тёплый, согретый в кармане револьвер, который всё время, видимо, держал в руке, и полез в лапник, в нагретую Воронцовым берлогу.
– Это, конечно, не в баньке у Пелагеи Петровны, но ночь пережить можно, – и Кудряшов мгновенно затих, втянув голову в плечи.
Ночью снег повалил сильнее. И слышно было, как тяжёлые шапки шуршали в ельнике, в ветвях берёз вверху, как падают на угли, шипя и взбрасывая вверх фонтанчики пахучего пара. Всё вокруг было как до войны. Как до войны…
Воронцов слушал шорох снега, смотрел, как слипшиеся в шапки снежинки погибают в огне, и думал о том, что им делать дальше. Что делать? Куда идти? Попытаться перейти линию фронта в другом месте? Но где гарантия, что и там их не сунут носом в землю, а потом не поведут в ближайший овраг? Вернуться в Прудки? Но зачем? Зачем обременять людей, которым и без того тяжело? Да и немцы начали во власть входить. Вчера листовки развесили, а сегодня, может, уже и порядки начали наводить. И он краем меркнущего сознания начал думать о том, что хорошо было бы, если бы брянский действительно ушёл. Пусть катится ко всем чертям. Одни проблемы с ним. Только вот револьвера жаль. Револьвер, он это чувствовал, ещё пригодится. Ушёл бы Кудряшов. Потом, следом за ним, ушёл бы и Губан. Кудряшов наверняка с ним уже перетолковал на эту тему. А там бы и он… И тут, вдогон этой, приходила другая мысль: а ведь если бы не Кудряшов, лежали бы сейчас растерзанные минами или пулями своих же. Вот нелепость! После того как дали бой на просёлке и полностью выполнили приказ. А ведь и правда, его, Воронцова, вины больше, чем кого бы то ни было, в том, что они пошли именно по тому направлению и вышли именно на ту расстрельную заставу. Так и незачем теперь на Кудряшова всех собак вешать. Но и повинно класть голову незачем. Он и себя не щадил, и, когда отдавал приказы, за чужие спины не прятался.
Воронцов вздрогнул. Сон мягкой волной окутывал его. Но слух ещё не был отключён. И именно он, как самый верный и надёжный дозорный, донёс издалека нарастающее урчание мотора. Самолёт. Это летел самолёт. И он приближался. Гасить костёр? Нет, не за ними же, тремя беглецами, летит он, этот ночной самолёт неизвестной принадлежности. Хотя летит он с нашей стороны. С нашей… Откуда они вчера бежали. По звуку мотора – Р-5, ночной бомбардировщик. Что он здесь делает? Фронт уже значительно сместился на восток. Разведчик? Что можно увидеть ночью? Разве что наш костёр среди непроходимого леса. И то вряд ли. Ель так плотно закрывает нас сверху, думал Воронцов, вслушиваясь в мерный рокот мотора, что их маленький костерок сверху вряд ли увидят.
Самолёт пролетел курсом на запад. Вскоре повернул правее, к шоссе. Всех на этой войне интересовало шоссе. Все стремились к нему. Вот и Р-5 будто ветром понесло туда же. Почему не стреляют, думал Воронцов, ловя в ночных звуках и шорохах тающий звук мотора. Почему затихла канонада? Неужели всё же фронт прорван? Тот, последний рубеж, ради которого они умирали под Юхновом, рухнул, и немецкие колонны уже беспрепятственно хлынули к Москве? Но должны же их остановить под Малоярославцем. Там наши основные оборонительные линии. Именно ради того, чтобы их успели занять другие роты училища и артиллеристы, их и направили под Юхнов. Шестую, вторую, первую курсантские и первую роту 108-го запасного стрелкового полка с усилением.
Эта ночь оказалась на редкость тихой.
Воронцов подбросил в костёр хворосту и разбудил Губана. Тот сразу вскочил на колени, некоторое время бессмысленным взглядом водил вокруг, и блики костра мелькали в его тусклых, как окрестные сумерки, глазах.
Ещё не рассвело, когда они перешли большак. Снова залегли, переждали патрульную танкетку. На этот раз она промчалась быстро. Люки её были наглухо задраены. Танкисты, видать, берегли тепло. Русская осень неминуемо переходила в русскую зиму. Прожектор, подпрыгивая, бил косым лучом по деревьям, выхватывая из синеватого дёгтя темноты то сростку приблизившихся к дороге берёз, то огромный, как придавленный снегом стог, ивовый куст, разросшийся в болотине, то цепочку наполовину заметённых следов. Следов на снегу было много, и звериных, и человеческих. Танкисты привыкли к тому, что лесами, обходя их гарнизоны, на восток, к своим, выходили мелкие группы красноармейцев. Опасности они уже не представляли. А потому особо и не охотились за ними. Попадут под пулемёт, значит, попадут, а нет, так и пускай себе бредут куда знают, где-нибудь, под другой, да попадут. В любом случае это были уже не войска.
Они прошли след в след несколько километров. Воронцов помнил наставления командира десантников капитана Старчака о том, что на занятой местности нужно передвигаться так, чтобы как можно меньше оставлять после себя следов, по которым противник может составить о тебе более или менее реальное представление: кто ты, куда и с какой целью передвигаешься, каким числом и какое имеешь вооружение. Если невозможно не оставить следа, то оставленный след не должен давать достоверного представления о тебе. Если запутывать его, то в три оборота. Чтобы в случае критической ситуации хотя бы выиграть время. Старчак, командир батальона парашютистов-диверсантов, сам не раз ходивший в тыл к немцам, знал, о чём говорил.
Вышли на вырубку. Берёзовые дрова лежали двумя ровными штабелями, уже прикрытыми толстым слоем снега. В середине вырубки чернело кострище. Оно ещё багровело живым угольем и тяжело мерцало. Пахло живым духом распаренной земли. Это почувствовали все и потому какое-то время оцепенело стояли вокруг чёрно-багровой полыньи. Привыкшие к запаху войны, который, казалось, был растворён в самом воздухе в окрестностях затронутых войной селений, они почувствовали вдруг, что война, при всей её огромности и вездесущности, всё же оставила на земле, в пространстве какие-то живые клочки. И, окажись на них, на этих клочках, человеческая душа, она и дышать может по-иному.
Воронцов приказал Губану обойти вырубку по кругу, оставить на целике след.
– Зачем ещё? – недовольно отозвался Губан. – Ноги и так промокли. Вот-вот ботинки развалятся.
– Давай-давай, ботинки у тебя ещё крепкие, – твёрдо повторил Воронцов. – Так надо. Вперёд.
Кудряшов окинул взглядом вырубку и, видимо, не в силах сдержать в себе только что пережитого, сказал:
– Война войной, а жизнь продолжается…
Воронцов ничего не ответил. Он понял, о чём сказал брянский, потому что сам думал о том же.
– Значит же, где-то недалеко деревня, – спохватился Кудряшов.
Вскоре вернулся Губан и сказал, что нашёл дорогу.
Это был двойной санный след с размётистыми пятнами подкованных лошадиных копыт посередине. Под снегом угадывалась колея то ли просёлка, то ли просто полевой дороги, наезженной по осенним надобностям.
Не прошли и километра, как Кудряшов, шедший с револьвером впереди, поднял руку и стал торопливо возвращаться. Воронцов с Губаном залегли.
– Вставайте, отбой, – сказал радостным голосом Кудряшов. – Пришли. Кажись, впереди Прудки. Надо ж, не промахнулись! А у тебя, командир, и правда талант есть. Как по карте нас вёл!
Снова, как и в прошлый раз, пробрались задами, мимо знакомых пунек, по огородам, на ощупь угадывая в темноте свой старый след. Дверь в баню оказалась незапертой. Баню, видать, не топили с того дня, когда они ушли, но она всё ещё хранила тепло и уют жилья.
На рассвете в низкое оконце, наполовину забитое снегом, они увидели знакомую фигуру в распахнутом кожушке.
– Эх, золотая баба! – снова вздохнул Кудряшов, не отрывая глаз от оконца, – Если б не война…
– То б что? – усмехнулся Воронцов. – Женился б, что ли? У тебя ж своя семья есть.
– Жениться б, может, и не женился, но поджениться к такой не грех.
– Грех. И – двойной. Во-первых, ты сам женатый человек. А во-вторых, она замужняя жена. У неё муж есть.
– Эх, Сашка, есть ли он? Ты что, не видел, сколько народу похломосило? Лежит где-нибудь в болоте её муженёк. Это нас ещё за что-то Бог жалеет.
Воронцов тоже прильнул к жёлтому стеклышку, отбитому в нижнем углу и заткнутому полуистлевшей тряпкой. Пелагея пробежала до стожка. Легко, по-девичьи похрустывали её шаги по молодому снегу. Надёргала сена, натолкала его в большую сенную плетуху, ловко, не чувствуя тяжести, перекинула её за спину.
– Что смотришь? – усмехнулся Кудряшов. – Ждёшь, когда она опять присядет?
– Пошёл ты… У тебя только одно на уме.
Пелагея огляделась. Возвращаться не торопилась. Видимо, заприметила след.
След вёл мимо стожка, прямо к бане. Сердце Пелагеи встрепенулось и захолодело: неужто вернулись? И радостно, и боязно было ей думать о том, что вот сейчас, может, увидит она снова тех двоих бойцов, которых прятала и кормила почти целый месяц. Уже два раза уходили, да видно, что пути нет. Нет его и в этот раз, если уж назад вернулись. В лесу-то сейчас не больно заночуешь. Холода начались, время к зиме. И по всем приметам зима эта будет суровой. Дрозды ещё до заморозков всю рябину обклевали. Дубы долго не опадали. Вороны к жилью стали жаться.
По следу видать, что они…
Она подошла к бане, стукнула в дверь пробоем и притихла. Подала знак, что она тут. Теперь, если это они, надо подождать. Сердце подпрыгивало к горлу. Что это я, подумала Пелагея, стараясь унять своё смятение. И тут услышала за дверью знакомый шорох. И вслед за шорохом – голос старшего, Савелия:
– Пелагея Петровна, сестрица ты наша многотерпеливая, это мы с Сашкой. Снова нам неудача. Ты уж потерпи…
Брянский выложил сразу всё, чтобы потом не мучить себя объяснениями и неловкими словами. А её сердце так и билось, билось – не унять. Испугалась, что ли? Пелагея сама себя не могла понять. Немцев в деревне нет. Как повесили на школе бумагу, так больше и не приезжали. Правда, появился полицай. Живёт в соседней деревне, но каждый день стал наведываться в Прудки. И Пелагея знала причину его частых наездов. Ездил Кузьма Новиков к её сестре, Зинаиде, которая жила на другом краю Прудков с родителями. Он и раньше Зинаиде на пятки наступал, только она на него внимания не обращала. Были у неё женихи и позавиднее. Но забрали всех на войну. На одного ещё в августе пришла похоронка. Кузьма тоже уходил по мобилизации. Вернулся через неделю после того, как местность заняли немцы. Говорят, приехал в свои Андреенки на телеге, полной добра, уже в форме и с немецкой винтовкой. Так что теперь богатый, завидный жених. На другой день он уже сидел в доме Пелагеиного отца. Пелагея знала, как раньше отец относился к ухажёру младшей дочери. А тут вдруг она зашла к ним и увидела такую картину: в углу, под самой божницей, на месте, где всегда стоял стул хозяина, сидел Кузьма, уже хорошенько раскрасневшийся после отцова угощения, улыбчивый, и важно подцеплял серебряной отцовской вилкой то солёненький грибок, то кусочек сала. Одет в чёрную форму. На рукаве повязка с какой-то надписью. Ремень распоясал и повесил на спинку стула. Наверно, для простора, чтобы больше влезло.
– Где Зина? – с порога спросила Пелагея отца.
Тот, как-то неестественно, виновато улыбаясь, сказал вдруг:
– Палаша, а что ж ты с гостем-то не здороваешься? Аль не признала Кузьму Семёныча?
– Тоже мне, Кузьма Семёныч, – фыркнула Пелагея и ушла на другую половину, где у окна пригорюнилась Зинаида.
Глаза у сестры были заплаканы. Глянула на неё Пелагея и сразу всё поняла.
– Не хочу я за него, – зашептала, давясь слезами, Зинаида.
– Да погоди ты, погоди, родненькая, – пыталась утешить её Пелагея. – Ты ж ещё согласия своего не давала?
– Нет. Со мною разговора ещё не было. Я тятьки боюсь, – призналась сестра. – А вдруг он скажет, чтобы шла и – никаких…
– Не скажет. Погоди. Я с ним поговорю.
– Ты что, не видишь, тятька же его боится. Говорят, он теперь и есть новая власть.
– А хочешь, я и ему самому скажу, чтобы он над нами вожжой-то не тряс, не в осинник по грибы ехать…
– Не знаю. Перед ним теперь все расстилаются. Говорят, он может любого расстрелять. Власть ему такая дана. Председатель не председатель, управляющий не управляющий, а командует, как захочет, верховодит надо всеми и всем. Теперь ему никто поперёк не становись.
– Не посмеет и пальцем тронуть. Не бойся. Стой на своём, и всё уладится. Если что, если тятька начнёт бушевать, прибегай ко мне. У меня поживёшь. Пусть и тятя подумает…
Они обнялись.
– Ну что, высохли твои слёзы? Забудь о них, – эти слова Пелагея сказала сестре уже не таясь – пусть слышат.
Уходя, она задела винтовку Кузьмы, аккуратно приставленную к столу. Будто невзначай толкнула носком сапога в приклад, ружьё и брякнулось об пол. Подумала: ишь, хозяин тут нашёлся, поставил к столу то, чему под порогом место. И отец хорош… Кузьма с ухмылкой поднял винтовку и бережно поставил её на место, туда же, к столу. А Пелагея вскинула голову и с такой же ухмылкой ему:
– Ой, Кузька, нечаянно… Ты бы ружжо-то своё куда-нибудь поукромнее поставил. А то чуть ли не на стол взгромоздил.
– Так это, Пелагея Петровна, не простое ружьё, – со значением, откинувшись к стене и помаргивая в потолок, потянул из себя Кузьма как будто заранее заготовленную на этот случай речь. – Это, милая моя, новая вла-асть. Так-то… – И Кузьма погладил чёрное поцарапанное цевьё старенькой винтовки. – Отец твой, Пётр-то Фёдорович, сразу это дело понял правильно. Ты, Пелагея, тоже особо-то крылья не распускай. Не мети пыль попусту. Нынче каждое слово значение имеет.
Выслушала она его тянучую правду и сказала:
– Ну вот что, Кузя, и я тебе скажу: активисткой я не была, в комсомоле тоже не состояла, и ты меня новой властью не стращай. А скажи мне, бабе, лучше вот что. Ты с моим Иваном вместе в Красную армию призывался, так ведь? Ну, чего молчишь, в потолок моргаешь? Вместе ж, так? Тогда, может, и воевал вместе с ним? Может, видел где? Порадуешь меня хорошей вестью?
Кузьму передёрнуло от этих её слов. Но он удержал себя и, глядя на Петра Фёдоровича, сказал тем же тянучим тоном и всё так же помаргивая в потолок:
– Я Петру Фёдоровичу уже отвечал на этот вопрос: с Иваном мы расстались сразу, ещё в запасном полку. А то, что сгинул он, я о том, Пелагея Петровна, искренне сожалею и от всего сердца соболезную тебе.
– А чего ты мне соболезнуешь? – вскинулась сразу Пелагея, уже осердившись на непрошеного гостя всем сердцем. – Что он, погиб, что ли? Он, может, вернётся не сегодня завтра! Что ты его хоронишь? Или боишься теперь ему в глаза глянуть?
С тем и ушла, крепко саданув за собой родительской дверью, так что зазвонили в сенцах шипки в рамах. И отец тоже пусть знает… Посадил великого гостя на царское место… Люди-то говорят – ненадолго ихняя власть.
И теперь Пелагея вдруг подумала: а если Кузьме взбредёт в голову к ней наведаться? Вдруг решит с ней общий язык найти, чтобы на Зинаиду повлияла. Зинаида-то на него, постылого, как не хотела смотреть, так и не хочет. Не поведёт же он её в свой дом только своей волей. Невелика в таком деле и тятькина власть. А вот если и правда Кузьме взбредёт в голову к ней зайти? Да я его дальше крыльца и не пущу, он мой характер знает, решительно подумала Пелагея и толкнула дверь в предбанник.
– Живые хоть, братики? – она окинула их взглядом и, присмотревшись в потёмках, кивнула на Губана и спросила удивлённо: – А это ж с вами кто?
– Михась, Мишка, наш товарищ, – ответил Кудряшов, настороженно глядя на Пелагею.
– А оружие ж ваше где? – снова спросила она, заметив, что вешалка в углу пуста и ни винтовки Кудряшова, ни автомата курсанта нигде не видать.
Кудряшов только рукой махнул и поморщился.
– Ладно, – сказала она, понимая, что что-то с ними стряслось, но раз не рассказывают, то, значит, так и надо. – Вчера в деревню трое приходили. Ваши. Из леса. С ружьями. Дождались Новикова и уехали с ним в Андреенки. Говорят, он их в управу повёз.
– Кто такой Новиков?
– Полицейский. Немцами назначенный. Вроде участкового милиционера. Новая власть. Лошадь ему дали, кавалерийскую. Таких красивых да статных лошадей у нас даже в колхозе не было.
Пелагея принесла хлеба и сала. Погодя – чайник с кипятком, заваренным зверобоем и мятой.
День они пересидели в бане. Вечером протопили захолодевшую печь. Пока баня топилась, сидели, глотали дым в предбаннике. А ночью, когда легли спать, в лесу неподалёку от деревни началась стрельба. Утром пришла Пелагея. Сказала:
– Говорят, ваших в Аксиньиной лощине постреляли. Я-то не знала, а они, видишь, уже сутки там стояли на отдыхе. Пленных в Андреенки погнали. Ой, много! Листовку вот вам принесла. Вчера утром увидела, в сено ветром занесло. Забыла вам отдать. Ночью самолёт пролетел, он и набросал. По всем дорогам эти листочки носит. Дети собирают, картинки на оборотах рисуют.
– Что в ней? – спросил Кудряшов.
– Читайте сами, – и Пелагея сунула листок Воронцову.
Четвертушка синей суровой бумаги, по цвету напоминающей обложку ученической тетради, была влажной. Одна сторона заполнена типографским текстом.
– Дорогие братья и сёстры, – начал читать Воронцов. – Вот уже пять месяцев фашистские орды топчут нашу родную землю. Но придёт тот час, когда Красная армия погонит их назад, откуда пришли. Жители оккупированных городов, сёл и деревень! Русские люди! Вставайте на борьбу с оккупантами! Бейте фашистских гадов! Жгите их транспорт, оружие и имущество. Не давайте им еды и крова. Уходите в лес и начинайте партизанскую борьбу. Стремитесь достойно встретить Красную армию! Смерть фашистским захватчикам!
– По-комиссарски прямолинейно и понятно, – сказал Кудряшов и взял из рук Воронцова синюю бумажку. – Ладно, приказ, как говорил наш комполка майор Алексеев, запомнить и передать устно, а бумажку пустим на раскур.
– Что, в лес пойдёте? – спросила Пелагея и посмотрела на Воронцова; в её глазах он увидел беспокойство.
Она ждала ответа, смотрела пристально, даже не сморгнула.
– Так надо же куда-то идти. Что-то делать. Не можем же мы, здоровые, сидеть сложа руки. Раз к своим пробиться не удалось…
– У вас же даже оружия нет. Как же вы станете партизанить? А еды где наберётесь? Вон, вас уже трое, – кивнула она на Губана, тихо сидевшего в углу.
Они молчали. Что им было сказать этой женщине, которая всё сразу размыслила вернее верного? Идти в лес? Куда? Ни оружия, ни продуктов питания, ни связи, ни карты, ни чётких приказов, ни взаимодействия с другими подразделениями, которые, возможно, уже где-то существуют и действуют в окрестных лесах.
– Оставайтесь-ка у нас, в Прудках, – вздохнула она.
– Это ж как?
– А так. В примаках оставайтесь. Оприютим уж как-нибудь, – и она улыбнулась.
– Да нас же сразу заберут! Этот ваш полицай, Новиков, первый и придёт за нами, – сказал Воронцов и в упор посмотрел на Кудряшова, но тот отвёл взгляд.
– Не заберут. Не одни вы тут хоронитесь. Ваши, такие же, кто на задержке, в трёх дворах живут. Кузьма знает, помалкивает. А что ему? Они ж смирно живут. Ничего не жгут, никого не убивают. Вдовы приняли. Двое раненые. Один лежачий. Вот и решайте, братики, как дальше быть. Одного-то из вас я оставлю. А двоих по хатам разведу. Мужики вы здоровые, работящие. Любая баба рада будет такому примаку.
Кудряшов наступил на ногу Воронцову и сказал, подмигнув Пелагее из-под густой весёлой брови:
– Командир, ты как хочешь, а лично я остаюсь здесь, в этой баньке. Готов дённо и нощно охранять, так сказать, основной пост и беззаветно трудиться по хозяйству.
– Если вы думаете по баням жить, то Кузя Новиков вас точно в управу уведёт. И одного, и другого, и третьего. Или всех сразу, – Пелагея засмеялась и снова посмотрела на Воронцова своими яркими, как озимь, зелёными глазами, которые, казалось ему, немного подрагивали от напряжения.
– Тут останется тот, кого оставлю я, – наконец сказала она. – А тебя, Савелий, братик мой, и тебя, Михась, я сегодня же вечером отведу на ваши квартиры. Думайте поскорей, потому что мне ещё с людьми договориться надо.
– Эх, не судьба, Пелагея Петровна! – сказал со вздохом Кудряшов, по-ухарски сбив набок шапку.
– Да видать, что так, – засмеялась и Пелагея.
Когда остались одни, Кудряшов проводил хозяйку не́остывшим взглядом, усмехнулся по обыкновению и сказал:
– Ну, подольский, тебе, дураку, как всегда, повезло. Только вот не знаю, оправдаешь ли ты её надежды.
Воронцов резко рванул его за плечо и, когда тот повернулся к нему лицом, ударил в подбородок. Кудряшова опрокинуло ударом на пол. Тут же резко вскочил, схватил первую попавшуюся под руки скамейку, но ударить не посмел. Только сказал:
– Чего ж ты, командир, оружие не применил? – и сплюнул под ноги кровь.
– У нас всего три пули, – сказал Воронцов. – Одна из них действительно может стать твоей. Но не сейчас.
– Здоровый, сволочь, – отплёвывался кровью Кудряшов. – Откормили вас там в Подольске.
– Давай, Кудряшов, сразу раз навсегда договоримся вот о чём: впредь в моём присутствии на эту тему не распространяться. Ты хозяйке просто надоел со своими пошлыми ухаживаниями. И грязные намёки по поводу того, что здесь, в этом доме, на постой определён я не без умысла, прошу прекратить. С хозяевами вести себя так, как подобает воину Красной армии. Она тебя, может, потому и не оставила, что ты пошляк.
– Кого захотела, того и оставила, – ухмыльнулся Кудряшов. – Может, нам ещё и устав на ночь штудировать прикажите?
– Прикажу, будешь штудировать устав. Понял? – Воронцов шагнул к Кудряшову и посмотрел на него в упор. – Говорю это тебе как старший по званию. Присягу вы все давали. Оба. И тебя, красноармеец Губан, это тоже касается.
– Да я чего… – испуганно отозвался из тёмного угла Губан. – Я устав не нарушал.
– Так вот знайте: где бы мы ни были, в каких бы обстоятельствах ни оказались, мы должны в первую очередь помнить о том, что мы есть бойцы Красной армии. Если узнаю о недостойном поведении или ещё о чём-то порочащем звание красноармейца, пеняйте на себя. Мы здесь – в боевой обстановке. Решение буду принимать, как в бою. Узнаю, что пристаёте к хозяйкам или что-то в этом роде, пеняйте на себя.
– Да там, может, и приставать не к кому, – ухмыльнулся Кудряшов, осторожно трогая пальцами подбородок. – Пелагея Петровна, как я понял, постарается…
– Я своё слово сказал: узнаю – по законам военного времени… Поняли?
– Подожди, Сашка, ты что, как с цепи сорвался? Я что тебе – враг? Ты мне просто не доверяешь. С самого первого дня это чувствую. Ты вот что: командовать командуй, но не комиссарь. Я постарше тебя. Жизнь знаю с разных сторон. И ты меня не учи, каким голосом у скупой хозяйки корку хлеба выпрашивать. В личную жизнь не лезь. Хоть ты и командир.
– Для нас здесь личной жизни нет и не может быть.
– Ладно, давай не будем об этом. Есть она или нет, не нам это решать… И как тебя наш майор послушался? Я вот до сих пор думаю и понять не могу. Командир полка, боевой офицер с орденом, а послушался какого-то сержанта! Что из этого вышло? Что?! Положил всех. Если бы он тебя тогда не послушал… Да мы бы сейчас уже где-нибудь в тылу, в запасном полку кантовались. Майор знамя нёс. Никакие бы особняки не придрались.
– Майор Алексеев был честный человек и настоящий офицер. Он исполнил свой долг. Мы дрались. Задержали противника. Нанесли ему большой урон. Выполнили приказ. Я считаю, что все достойны благодарности за тот бой. И ты, Кудряшов, тоже.
– Спасибо за награду. Я её уже чуть не получил, – и Кудряшов шлёпнул себя по лбу ладонью.
– Мы там тоже были.
– По твоей вине.
– Я свои слова сказал: за бой – благодарность.
– Благодарность командования, – ухмыльнулся Кудряшов, – это для меня слишком много. Мне бы хотя бы на одну завёрточку, покурить. А?
– Я не курю, Кудряшов. Мне нечем тебя угостить. Извини.
Погодя, когда уже остыли оба, и мгновенная злоба, сменившаяся отчуждённостью, стала иссякать, Кудряшов вдруг спросил:
– Командир, а кто такой Мехлис? Ну, помнишь, капитан нас стращал каким-то Мехлисом? Прокурор, что ль, какой?
И Воронцов, хорошо зная, кто такой Мехлис, потому что на занятиях по политической подготовке не раз штудировал его статьи и наставления для красноармейцев и политработников, зачем-то вместо правды сказал:
– Не знаю. Тоже какая-нибудь сволочь. Вроде того капитана. Только рангом повыше.
– Жид, наверно, – и Кудряшов выругался.
– А у нас в деревне много жидов живуть, – отозвался Губан. – Рядом с деревней ихнее мястечко. Хорошие, добрые люди.
– Один из этих добрых людей кулачил нашу деревню и сестёр моих погубил, – тяжелея взглядом, отозвался Кудряшов.
Вечером Пелагея увела Губана и Кудряшова. Вскоре возвратилась. Посмотрела на Воронцова и улыбнулась:
– Что ты ему такое наговорил?
– Кому?
– Да Савелию этому. Смирный такой шёл, молчаливый. Я ему: не серчай, братик, я тебе ещё живую бабушку подыскала. А он: да нет, говорит, всё нормально, командир у нас очень строгий, приказал личную жизнь отставить и заниматься исключительно штудированием Боевого устава пехоты Красной армии, – и она засмеялась, вздрагивая плечами. – А они тебя слушаются. Особенно этот, второй, белорус.
– Губан – исполнительный и дисциплинированный. С ним никаких проблем. А Кудряшов… На самом деле он хороший человек. Характер такой. По дому скучает. И судьба у него тяжёлая.
– По бабе он скучает, – простодушно возразила Пелагея. – Покобелиться охота – вот и вся судьба.
Перед тем как перебраться в дом, Воронцов завернул в тряпку револьвер с тремя патронами и трофейный десантный нож, поднял за печью подгнившую и ослабевшую на гвозде доску и сунул свёрток в надёжные потёмки.
Глава восьмая
Курсант армейских курсов младших лейтенантов старшина Нелюбин лежал в рыхлом сухом снегу на опушке леса и лихорадочно рубил длинным тяжёлым осколком снаряда мёрзлую землю. Их взвод расположили фронтом к дальней деревушке, видневшейся за ровным белым полем примерно в полутора километрах от леса. Позади артдивизион разворачивал и устанавливал противотанковые пушки. Торопливо снимали с передков сведённые станины, так же торопливо отгоняли назад, в безопасное место, конные запряжки. В овраге копошились миномётчики. Всё происходило молча, ни крика, ни громкой команды. Только ржанье лошадей и хруст снега в лесу. Потом, у артиллеристов, начали стучать металлом по металлу, будто там сразу несколько ломов одновременно торопливо забивали в мёрзлую землю. Так оно, видимо, и было: не смогли вкопать сошники – забивали железные штыри и ломы, чтобы орудия имели упор и не откатывались при стрельбе.
Немецкий артналёт уже закончился. Снарядами и минами был изрыт и переломан весь лес вокруг. Их взвод вывели на огневые после того, как немцы обработали передний край.
Вот бы побросали по опушке с десяток-другой мин потяжелее, пока нас тут не было, подумал старшина Нелюбин. Можно было бы устроиться в тех воронках. Всё было бы легче обживаться на новом месте. А тут… Попробуй выдолби в мёрзлой земле окоп.
Их курсантским взводом пополнили стрелковую роту.
Рядом, по правую руку, окапывался молодой боец по имени Святослав. Москвич. Лопаты у него тоже не оказалось. Подобранной где-то по пути консервной банкой он разгрёб снег, набросал перед собой высокий козырёк бруствера и теперь лежал на спине, курил, пускал вверх над своим ненадёжным сугробом синий дымок. Расстегнул полушубок: вспотевшая гимнастёрка парила.
– Эй, браток, закапывайся-ка в землю! – окликнул его старшина Нелюбин. – Снегу-то ты много нагрёб, только он тебе в бою плохая оборона. Снег пулю не остановит.
– Так нечем же копать, отец, – отозвался Святослав.
– Нечем… Поищи. Что ж ты, ёктыть, солдат… Вон, поди у танка что-нибудь найди. Железяку какую-нибудь, – и старшина вздохнул, подумавши про себя: такой же ветродуй, как мой Гераська, говори не говори… Всё же рано таких на войну отпускать.
Серёгин Т-26 рыжей ржавой коробкой, наполовину заваленной снегом, стоял в молоденьком березнячке позади их окопов метрах в двадцати-тридцати. Когда взводный развёл их по опушке и старшине Нелюбину досталось это место, он сразу понял, что позиция-то у него дрянь. Опасная. Сгоревший танк, который хорошо просматривался с поля, – распрекрасный ориентир. Все пристрелочные снаряды полетят сюда. И только потом, опять же через них, будут уводить вправо или влево, в зависимости от того, по какой цели будут бить. И хоть немцы уже провели артподготовку, танки, появления которых ждали вот-вот, тоже стреляют снарядами, и, между прочим, очень точно.
Работая осколком и уже порядочно углубившись и дойдя до талой земли, старшина Нелюбин время от времени поглядывал в сторону сгоревшего танка. И чего его не отбуксировали в тыл? Видать, уже негодный к восстановлению. Вот где Серёгу дерябнуло, думал он, оглядываясь по сторонам и пытаясь понять, откуда немцы добивали Т-26.
– Калиныч! – окликнул он другого курсанта, тоже долбившего землю какой-то подручной железякой. – А там, за полем, какая деревня? Не знаешь?
– Говорят, что Иневка, – ответил Калинкин.
– А Малые Семёнычи где? Мы ж когда шли, нам взводный сказал, что выдвигаемся в район Малых Семёнычей.
– Малые Семёнычи там, позади. Ближний тыл.
Вот какой молодец, этот Калинкин, мысленно похвалил старшина Нелюбин своего соседа слева. И окоп у него подвигается, и на местности он прекрасно ориентируется. И запомнил всё, что говорили командиры. Даже он, старшина Нелюбин, старый солдат, не запомнил, а Калинкин всё успел уяснить и намотать на ус. Таких бойцов как не уважать?
И тут, разом обрывая мысли старшины Нелюбина, откуда-то слева, из берёзового обмыска, где находился НП командира роты, донеслось:
– Танки!
Старшина Нелюбин знал, что они вот-вот появятся там, в белом поле. Для этого их сюда и вывели по тревоге – на прикрытие ПТО. И он время от времени выглядывал туда. Но всё же пропустил, не заметил их появления. И крик застал его врасплох, так что от неожиданности он даже выронил из рук осколок. Но тут же, привыкший на войне к порядку, подобрал свой «шанцевый инструмент», сунул его в валенок – пригодится. Бруствер он успел поднять сантиметров на сорок. Однако не успел притрусить снегом, замаскировать. Надо было сделать это срочно. Но и винтовку привести в порядок тоже надо обязательно. Мало ли что могло произойти с винтовкой? Земля могла попасть в прицельную рамку, намушник снегом забило, затвор примёрз. Морозец с утра хоть и несильный, но всё же…
А танки уже шли по полю. По тому, как валко, тяжело покачивались их бока, можно было понять, что скорость они держат умеренную. Оно и понятно – следом поспевала пехота. Большинство танков были выкрашены в белый цвет. Но белое поле сияло такой яркой и непорочной белизной, что камуфляжный окрас танков, казалось, не помогал им слиться с местностью. Когда до первой волны атакующих осталось метров пятьсот, ударили сразу несколько орудий. Били 76-мм ЗиС-3. Старшина хорошо знал их боевую повадку, настильный резкий бой. Выстрел и разрыв почти сливаются.
Вдоль окопов пробежал ротный с винтовкой, покрикивая:
– Ребята, я с вами! Пехоту! Пехоту отсечь! Даже если танки пройдут – пехоту!..
Они ж нас подавят тут, как мышат, подумал старшина Нелюбин и услышал голос Калинкина:
– А видать, Кондрат, снарядов у артиллеристов маловато, что ротный сказал такое. И подпустили зачем-то близко…
– Ты бутылки свои приготовь, – ответил ему старшина. – И положи так, чтобы пулей не разбило. А то сгоришь в своей же сковородке.
Им выдали по две бутылки с КС и по четыре гранаты Ф-1. Гранаты старшина сразу рассовал по карманам. Теперь лежал на них, как на камнях, но неудобства не чувствовал. Наоборот, с гранатой в бою – это вроде как и не в одиночку воюешь. Гранаты он любил. Ручная артиллерия всегда с тобой, всегда выручит в ближнем, самом страшном бою.
Он выставил прицел. Открыл затвор и пальцем даванул верхний патрон, выглядывавший из магазина немного задранным вверх острым рыльцем пули. Первый патрон уже изготовился юркнуть в патронник и сделать своё дело. Чистенький, не помятый, не примёрзший. Старшина всё делал спокойно и правильно. Толкнул затвор вперёд. С мягким щелчком тот встал на место. Беспокоило только одно – винтовка была не пристреляна. Более того, он вообще из неё ни разу не стрелял. Старая, разболтанная, с исцарапанным прикладом и размухрившимся ремнём. На тыльной металлической накладке приклада присохла какая-то грязь. Старшина колупнул её, потёр снегом – кровь. Эх, ёктыть, подумал он о своей доле, какой же я у тебя по счёту хозяин? На всякий случай прищёлкнул и штык. Всё одно по лесу не бегать, подумал он опять о своей участи. Ротный вон что сказал: пусть танки проходят. А это значит, что приказа на отход не будет ни при каких обстоятельствах.
И тут закричали:
– Братцы! В лесу – заградотряд! Назад – ни шагу!
Кто ж это кричал? Голос-то незнакомый. Видать, для острастки крикнули. Чтобы не вздумали побежать, когда жарко станет. Знал он эти фокусы. Но вдруг вспомнил, что, когда гнали их бегом сюда через лес, на той стороне, по опушке, развёртывалось небольшое подразделение с пулемётами. Может, и правда «особняки».
Вот и в лес пути нет, подумал старшина Нелюбин. Огляделся. Соседи уже лежали неподвижно, изготовившись, прижав к плечам винтовки. И каждый из них сейчас, в том числе и он, был похож на тот первый его патрон, вынырнувший своим хищным рыльцем из магазина, послушно скользнувший в патронник и замерший там до поры, до какого-то последнего мгновения, которое разорвёт все путы, страхи и сомнения и которое положит ясное начало только одному – драке за жизнь. Когда надо будет драться и за себя, и за товарищей, и за всё подразделение. Тогда другие и за тебя постоят.
Соседей своих он знал. Ребята хоть и молодые, но бывалые. Уже успели повоевать. Командовали отделениями. Калинкин постарше. Святослав из вчерашних школьников. И как его на фронт взяли, такого молодого, недоумевал старшина Нелюбин, с запоздалой и напрасной жалостью думая о ненадёжном окопе своего соседа. Но и Святослав уже успел нюхнуть пороху, воевал с августа месяца, был ранен, причём дважды.
В поле задымил первый танк. Радостный возглас пролетел над окопами курсантов. Но тут же оттуда гулко захлопали короткоствольные башенные орудия. Снаряды начали рваться сразу повсюду: и в поле, со значительным недолётом, и в лесу, откуда били не переставая орудия, и на опушке, где окопались курсанты армейских курсов младших лейтенантов.
Вот оно как, в курсантах-то, сразу, коли что, под обух и суют, подумал старшина Нелюбин, завершая невесёлые думы о своей доле, и череда лиц мгновенно промелькнула в его памяти: Воронцов, Смирнов, Алёхин… Больше думать ему было некогда. Наступал и его час.
Но с началом огня ротный их не торопил. И правильно делал. Стрелять надо наверняка. Это и старшина всегда внушал своим бойцам. Патрон сжечь – невелика заслуга, и много ума для этого не требуется. К тому же патрон тоже вещь заводская, изготовленная на станках. В нём и труд, и немалые материальные средства. Патрон изготовить – это тебе не лапоть сплести. А потому боец истратить его должен с умом, проявляя при стрельбе всю свою выучку и сноровку.
Ох ты, боже ж ты мой, сколько их! Старшина привстал и замер, невольно оцепенев от увиденного. Нет, такого ему ещё наблюдать не доводилось. Казалось, впереди всё поле заставлено движущимися заснеженными копнами. Копны иногда делали короткую остановку, выправляли угловатые приплюснутые башни и вместе с выхлопом дыма выплёвывали очередной снаряд, который рвался там, позади, у артиллеристов. Немецкие танкисты уже нащупали огнём позиции ПТО и пытались с расстояния подавить их. Но орудия продолжали и продолжали свой прицельный огонь. И в поле густо, будто там выжигали бочки из-под дёгтя, дымили уже несколько танков.
И тут в березняке послышались крики. Появилась группа бойцов. Они бежали парами, низко пригибаясь. Несли в руках длинные противотанковые ружья.
Эх, ёктыть, подумал старшина Нелюбин, что ж так поздно-то? О том, что их взвод усилят расчётами ПТР, им сказали ещё на пути сюда. Но бронебойщики опоздали. И теперь их совали прямо на опушку, под пули и осколки. Видя безвыходность положения, они тут же облюбовали воронки немного позади окопов, быстро установили свои мортиры и принялись стрелять.
Ещё два танка загорелись в поле. А один, с разбегу размотав в глубоком снегу перебитую гусеницу, резко развернулся бортом. Возле него сразу начали копошиться чёрные фигурки: видимо, экипаж пытался устранить поломку. Чёрный маслянистый дым тяжело стаскивало в сторону, пачкая ослепительно-белый снег поля.
Одна из приземистых горбатых машин, похоже, что самоходное штурмовое орудие, шла прямо на курсантский взвод. Она часто стреляла из своего короткоствольного орудия. Но, видимо, не достигая своей цели, остановилась и сделала резкий разворот для очередного, более точного выстрела. И тут же в подставленный борт врезались несколько болванок. Плеснули ослепительные искрами электросварки. Самоходка вначале лениво задымила, потом из люка вместе с потоком огня и бурого дыма выскочил горящий танкист, и, не успел он ещё соскочить с брони, внутри железной машины протяжно заревело нарастающим рёвом, и она развалилась на несколько частей. Старшина знал, что так рвалась боеукладка. Значит, снаряд попал в отсек, где хранились боеприпасы.
Резко, хлёстко били длинноствольные бронебойки. Был ли толк от их торопливой стрельбы, старшина Нелюбин так и не понял. Вскоре по цепи пронеслось освобождающее нервы:
– Огонь! Отсекать пехоту!
Вот это, ёктыть, другое дело, со злостью обрадовался старшина Нелюбин. Ну, прощай Настасья Никитична! Не поминай лихом, Анюта! Прощайте, детушки мои… Он приложился, выбрал в мерцающей цепи одного, потом мушку перевёл на другого, который время от времени взмахивал рукой. Далековато… А вроде и ничего… Только бы винтовка не подвела. Нажал на спуск. И пуля, долго терпевшая в канале ствола и измотавшая этим своим безделием старшине все нервы, голодным хищным зверьком вырвалась в снежное поле. Лети, лети, милая, проводил её стрелок, порыскай там, поищи своего…
Танки замедлили ход. По глубокому снегу не особенно разгонишься. К тому же стала приседать и отставать пехота, а для танка оторваться от пехоты – дело гиблое.
Три патрона он израсходовал, как ему показалось, слишком быстро. Пули улетали в поле, которое казалось старшине Нелюбину уже вовсе не белым, а скорее чёрным. Вскоре понял: беда, винтовка не пристреляна. Куда летели его пули, он не знал. Ни одна фигурка из тех, которых он с такой бережной тщательностью выцеливал из своей снежной берлоги, не прекратила движения. Он зарядил новую обойму и снова принялся исполнять свои обязанности: тщательное, хладнокровное прицеливание, задержка дыхания и – спуск. Ничего путного из его стрельбы не выходило. И магазин болтается, и спуск тугой. На третьей обойме кое-как приспособился. Ладно, хромать не учатся, подумал старшина, только неужто до штыка и приклада дело дойдёт? Он теперь выцеливал одного и того же рослого немца, бежавшего рядом с танком и подававшего рукой какие-то команды. Он надеялся: в большого попасть легче. Но по-прежнему ничего не получалось. Вот сволочи, и не боятся нашей стрельбы, будто знают, что мы тут лежим с непристрелянными винтовками, негожими для боя на дистанции…
Немец всё же упал. Но не после его выстрела. За спиной в овраге захлопали миномёты, и мины с натужным свистом улетали в поле и там рвались, подбрасывая вверх серые фонтаны снега, перемешанного с землёй. С миномётчиками на пару воевать куда как легче. Вот тут-то и споткнулся среди разрывов мин его крестник. Миномётный огонь, ураганом распахавший поле, так и придавил пехоту. Вот такая война старшине нравилась! Когда не только ты – мишень и когда не только по тебе лупят. Когда и из-за твоей спины тебе огоньком подсобляют.
Откуда-то из глубины поля начал прицельно бить по окопам пулемёт. Пулей сбило молодую берёзочку перед самым бруствером. Охнул Святослав, завертелся, забил ногами в снегу, не умещаясь в своём тесном и малоприспособленном для спасения жизни ровике. Эх, малый, малый, говорил же я тебе, надо в землю зарываться. Хотя бы на полплеча. Хотя бы земельки перед собой накидал. Вот тебе и третья пуля…
– Сынок? Живой, ай нет? – погодя окликнул он Святослава, когда пулемёт немного утих. Но тот уже не шевелился.
Калинкин стрелял хладнокровно, словно на стрельбище. Он даже не оглядывался по сторонам. Ох, и крепкие ж у парня нервы, подумал о нём старшина, и тоже прицелился и выстрелил. Нет, винтовка была негодная. Из своей прежней, с которой отступал от самого Спас-Деменска, он положил бы уже не одного.
Бронебойщики стали выскакивать из своих воронок и перебегать куда-то правее. Некоторые падали, уткнувшись в снег, и больше не вставали. Пулемётчик, стрелявший из глубины поля, делал своё дело. Куда ж их несёт, подумал старшина о бронебойщиках. Эх, побьют ребят ни за грош…
Калинкин стрелял и стрелял. Заработали и свои пулемёты. Два «максима» длинными очередями с флангов начали прижимать к снегу поднявшуюся после короткого замешательства пехоту. А ротный хитёр. Эх, хитёр! Как долго берёг, не обнаруживал пулемёты. Танки-то всё равно пройдут, не остановятся, не вспятятся, а пехоту тут положить надо, чтобы она с танками в тыл не прошла. Глядя на Калинкина, обойму за обоймой загонял в разболтанный магазин своей винтовки и старшина Нелюбин.
– Назад, ребята! Не надо позора! – послышался откуда-то слева голос ротного. – Пропускать танки через себя!
Старшина оглянулся. Несколько курсантов кинулись было к лесу, но ротный остановил их. И они так же быстро, без суеты, вернулись в свои ровики, залегли и продолжили огонь.
– Товь бутылки!
Какой же пойдёт на нас, вглядывался старшина через прицел в чёрное грохочущее поле.
На взвод курсантов шли два танка. Один из них время от времени останавливался и делал несколько торопливых выстрелов. Снаряды его пролетали над головами стрелков и рвались на позициях артиллеристов. Там уже всё было искромсано. Вместо заснеженного березняка зияла дымящаяся пустота. И невозможно было представить, что там кто-то ещё мог выжить, что в этом кромешном пространстве, куда прилетали всё новые и новые снаряды, уцелело хотя бы одно орудие. Другой танк, выбрасывая вверх чёрную струю выхлопных газов, пёр прямо, без остановок, видимо, под прикрытием огня стараясь как можно скорее ворваться на их позиции. Потом он стал отворачивать правее, по дуге. И старшина Нелюбин мгновенно понял, куда тот спешил. Справа из спаренных воронок вели огонь две последние бронебойки. Вот на них-то и летел танк, взмётывая струящимися траками вихри серого грязного снега. Уже хорошо были слышны натужный рёв его мотора и лязг гусениц.
– Кондрат! – закричал старшине Калинкин, перекинувшись набок и лихорадочно дёргая затвор винтовки. – Твой!
– Я и сам вижу, что мой, – вслух подумал старшина Нелюбин.
Он отложил в сторону винтовку и нащупал под ногами бутылку с КС.
Танк приближался. Он забирал всё правее и правее. И старшина понял, что, когда он выскочит на линию окопов, то бутылку до него попросту не добросит. Там, на правом фланге, уже никто не стрелял из снежных окопов, никто не шевелился. Молчал и пулемёт. Все убиты, мелькнуло в его мозгу. Один я тут остался. Правее больше никого. Надо ползти. Перенимать его где-то возле воронок. Если успею…
Но воробей он был стреляный. Подхватил вторую бутылку и, пятясь назад, выбрался из окопа. И вместо того, чтобы сразу поползти впереймы, он пополз сперва назад.
– Ты куда, Кондрат? – закричал Калинкин.
– Прикрой! – зло оскалился в ответ Нелюбин, не надеясь, что тот услышит его, но пусть хотя бы услышит крик, а там догадается, что надо делать.
Он дополз до Серёгиного Т-26, встал, перебежал к другому борту, выглянул: танк на прежней скорости, подминая молоденький березняк, стремительно приближался по сходящейся косой. Работал, трепеща прерывистым пламенем, его башенный пулемёт. В какое-то мгновение пули стегнули и по броне Серёгиного танка. Следующая очередь ушла в березняк. Не видит, догадался старшина Нелюбин, палит напропалую. Для острастки стреляет, чтобы к нему не подобрались гранатомётчики.
В бутылках, которые он держал в руках, был состав горючей смеси, которая загоралась при соприкосновении с воздухом. Никаких фитилей, которые ещё попробуй зажги в такой горячке. Разбил бутылку, и – дело готово. Лишь бы не промахнуться.
Он выглянул из-за танка. Подумал: выскакивать перед ним опасно – срежет очередью и замахнуться не успею. Пусть проедет вперёд, пусть внимание переключит туда, прямо по курсу, на воронки бронебойщиков. Танк, взвихривая снежную пыль, быстро сближался с окопом, откуда всё ещё упорно хлопала одна из бронебоек.
Бронебойщики уже бросили свои ружья и вприпрыжку бежали к лесу. Один – в расстёгнутом полушубке, растирая по щеке кровавое пятно. Другой – волоча перебитую ногу и что-то крича своему товарищу. Двое других ползли на четвереньках, зачем-то забирая к нему, к Нелюбину, куда и мчался танк. Как будто бежали от другой опасности. Но один расчёт ПТР так и не покинул своего окопа и упорно продолжал вести огонь.
Стальная громадина, сотрясая мёрзлую землю, промчалась мимо Серёгиного танка. Всё, пора. Старшина Нелюбин выскочил на полянку и бросил первую бутылку, но она, кувыркаясь и описывая крутую траекторию, перелетела мимо и упала за танком. Промахнулся! Эх, как же это я! Одна ведь теперь осталась…
– Ах ты ж, ёктыть! – зло зарычал старшина Нелюбин и, сделав вперёд ещё несколько шагов и выбравшись на рыхлую колею, только что проделанную в глубоком снегу, спокойно примерился и метнул вторую бутылку. Он следил за её полётом так, словно сам готов был полететь следом.
Вторая мимо не пролетела. Она упала прямо на корму, и старшина успел увидеть, как тёмная жидкость, мгновенно подёрнувшись сверху синеватым прозрачным пламенем, разлилась по броне, затекая в моторную решётку, обмётанную снежной пылью. Через мгновение ослепительно-белое пламя вспыхнувшего фосфора окутало танк. Экипаж, видимо, ничего ещё не почувствовал, и Т-IV, не сбавляя хода, несся к спаренным воронкам, откуда всё стреляла бронебойка. Но вдруг он резко изменил направление и врезался в заросли черёмушника. Видимо, пытался сбить пламя. Но пожар уже начался внутри, и танк, развернувшись, остановился. Открылись люки. Старшина оглянулся на окоп Калинкина: тот сосредоточенно стрелял в поле, ему было не до танкистов. И тогда он выхватил из кармана одну из «фенек», выдернул кольцо и, не разжимая скобы, побежал прямо к разгорающемуся танку. Из него уже выпрыгивали танкисты в чёрных комбинезонах и таких же чёрных коротких куртках.
Немецкие танкисты, волоча под руки одного из своих товарищей, гурьбой выбежали из черёмушника прямо навстречу Нелюбину. Бежавший впереди дважды, навскидку, выстрелил в него из пистолета, но не попал. Старшина видел, как подпрыгивал в бледной руке танкиста пистолет после каждого выстрела. Он бросил гранату им под ноги и сунулся в сторону, в снег. Тут же достал из кармана другую. Взрыв! Послышались вопли и стоны раненых. Он поднял голову. Там, впереди, что-то чернело и двигалось. Он бросил ещё одну гранату. И пополз назад, к своему танку.
Лёжа под днищем танка, где пахло обгорелой землёй и металлом, старшина Нелюбин пытался понять, что происходит вокруг. Танки прошли через их окопы, даже не сбавив хода. Пехота залегла в поле и вела огонь из пулемётов и автоматов. Значит, взводу и стрелковой роте, которая занимала оборону левее, удалось выполнить свою задачу по отсечению пехоты. Старшина прополз вперёд и начал всматриваться в сторону своего окопа. На месте его ячейки зияла воронка. Рядом темнела глубокая борозда танкового следа. А левее её виднелась спина Калинкина. Калинкин всё так же лежал в своём окопе, вжимаясь в землю, и вёл огонь из винтовки. Двигался он неестественно медленно. После каждого выстрела подолгу отдыхал, роняя на приклад голову.
Старшина пополз к нему. Он полз по дну колеи, оставленной танковым траком, торопливо загребал руками рыхлый снег и не чувствовал его холода. Раздражало только одно: снег мешал передвигаться быстрее. Своей винтовки он нигде не увидел. Посмотрел по сторонам: может, отбросило взрывом? Но винтовки нигде не оказалось.
– Живой, Калиныч?
– Ранило меня, Кондрат. Сильно. Перевяжи. Пакет вот тут, в кармане.
Старшина перевалил Калинкина на спину. Расстегнул полушубок. Тот сразу обмяк. Пуля вошла косо, под правое ребро. Кровотечение уже прекратилось, но в запёкшейся лунке зыбал, как живой, багровый сгусток. Кровью залило весь бок, всю одежду и снег.
– Не бросай, браток, – шептал Калинкин деревенеющими, будто замерзающими губами, – один я тут пропаду. На морозе…
Старшина огляделся, взвалил Калинкина на плечо, подобрал винтовку и, пошатываясь из стороны в сторону, трюшком, кое-как побежал к Серёгиному танку. Другого укрытия поблизости не было. Он затащил Калинкина под танк и принялся за перевязку. Перевязав и устроив раненого возле катков, чтобы хоть как-то защитить от пуль, проверил его винтовку. В магазине ещё оставалось несколько патронов. Он расстегнул подсумок Калинкина, там было пусто. Вот молодец, подумал старшина, всё расстрелял.
Прорвавшиеся танки ушли в сторону Малых Семёнычей. Прорвалось их немного, может, с десяток. Почти столько же осталось здесь. И один из них поджёг он, старшина Нелюбин. Танки наверняка ушли к большаку. Там теперь громыхало. А пехоту они не пропустили. Вон она, ихняя пехота, вся в поле лежит. Молодцы миномётчики. Вовремя завели свои «самовары».
Но и миномётчикам, видать, досталось. Овраг, где они занимали позицию для стрельбы, дымился остатками начисто вырубленных деревьев. Всё там, на их позициях, было исхлёстано, исполосовано бороздами танковых гусениц.
Старшина подполз к каткам и сквозь обвислую ленту гусеницы стал всматриваться в дымящееся воронками пространство, где час назад лежали в снежных окопах не успевшие как следует окопаться курсанты. И подумал: а наших-то всех, видать, побило. И артдивизион тоже – вдребезги. Даже снег дымится.
Устав смотреть в пустое, вырубленное снарядными осколками пространство, старшина Нелюбин прилёг рядом с Калинкиным. Усталость навалилась на него. На какое-то мгновение он будто даже задремал. Но, как ему показалось, тут же вздрогнул: что ж это я среди боя разоспался? Наклонился к Калинкину, пытаясь губами уловить, понять, идёт от того тепло или он уже остывает. Тепло от Калинкина шло – живой.
– Ты крепись, Калиныч, крепись. Скоро санитары придут.
– А-а… – простонал тот в ответ.
Послышался скрип мёрзлого снега и надсадное дыхание спасающегося из последних сил человека. Со стороны воронок к танку полз человек в одной гимнастёрке, без сапога, без шапки. Старшина Нелюбин узнал в ползущем одного из бронебойщиков.
– Стой! Куда? – окликнул он бронебойщика.
Тот испуганно оглянулся на него и, стиснув обмётанный гарью рот, сказал:
– Пошёл ты…
– Заползай сюда, матерщинник. А то убьют, – крикнул ему старшина, заметив, что парень вроде не в себе, – видать, контузило.
– Сударушкин там? – спросил бронебойщик.
– Кто такой Сударушкин?
– Мой второй номер.
– Тут.
– Я так и знал.
Бронебойщик забрался под танк, подполз к раненому Калинкину, приткнулся к его окровавленному боку и затих.
– Где ж твой валенок, дурень? – погодя спросил его старшина. – Слышь, что говорю? Поди вон, москвич в окопе лежит. На нём всё новое. Малый аккуратный был. Ползи, а то затвердеет, не стащишь.
Бронебойщик не отвечал.
– Где твой полушубок?
– Сударушкину отдал. Он замерзал, просил, чтобы я его чем-нибудь укрыл.
– А валенок?
– Какой валенок? Что ты?
– Ты ж без валенка.
– И правда, – спохватился бронебойщик, ощупывая свою ногу. – Про валенок ничего не знаю. Наверно, немцы забрали.
– Какие немцы? Что ты плетёшь!
Старшина плюнул на бронебойщика и принялся наблюдать за полем. Там кто-то громко стонал. Кто-то плакал и кричал от боли. Немцы или наши, уже не понять. Он посмотрел вправо, влево, толкнул в бок бронебойщика и сказал:
– На, возьми винтовку. Прикрой меня. А я к Святославу схожу. Одёжу тебе надо… А то замёрзнешь.
Он снова пополз, но не прямо к окопам, а сперва взял вправо, потом перевалился через гребень уже смёрзшегося танкового следа, сполз в колею. Отдышался. Прополз вперёд шагов двадцать и выглянул из-за снежной бровки.
Возле Святослава кто-то возился. И сперва у старшины мелькнула радостная мысль: пришли, пришли-таки санитары. Сейчас и вывезут всех раненых. Вон они, уже ходят вдоль окопов, отыскивают живых. Говорил же я Калинычу, что скоро придут. Пришли. Но вставать из глубоко прорезанной снежной канавы танкового следа, которая надёжно маскировала всякий его маневр, он всё же поостерёгся. Прополз ещё несколько шагов. Отсюда уже слышалось, как возится в снегу санитар. Значит, жив Святослав. А он-то думал, конец парню. Вот и Калинкина заодно заберут. Перевяжут как следует. И старшина встал.
Немец! Мать честная! Возле убитого курсанта копошился немец. Ошибки быть не могло. Каска немца была выкрашена белой краской, которая местами облупилась. Поверх шинели кусок белой маскировочной материи. Рука на перевязи. Раненый. Обратно ложиться в снег было уже поздно – не спрячешься. Немец тоже заметил его. Посмотрел и отвернулся, снова нагнувшись над окопчиком Святослава.
Старшина смотрел на немца с такой остервенелой ненавистью, что тот, видимо, почувствовал его взгляд и оглянулся. И тут же, похоже, даже обрадовавшись тому, что рядом оказался русский, без оружия, передвинул автомат из-под мышки на грудь и поманил здоровой рукой:
– Ком.
Эх, ёктыть, зачем же я этому контуженому винтовку-то оставил, спохватился старшина, чувствуя, как у него задрожали ноги и разом вспотела спина.
– Ком, ком, Иван! – немец махал ему, теперь уже не рукой, а автоматом.
Какой я тебе Иван, с ужасом, который медленно вырастал в нём, оплетая всё тело и делая его вялым, непослушным, думал старшина. Эх, бронебойщик… Что ты, сволочь такая, не стреляешь? Ведь я ж тебе для этого гожую винтовку дал. Из неё Калинкин столько этих гадов положил! Нет-нет, оглядываться нельзя. Тогда немец сразу догадается, что под сгоревшим танком кто-то есть. Зайдёт сбоку и всех перестреляет. Что ему стоит дать пару очередей из автомата. Или бросит под днище танка гранату. И Калинкина добьёт, и этого дурня раздетого. Не оглядываться. Я тут один. Один… Может, бронебойщик уже и выцеливает. Не спешит… Чтобы наверняка… Не совсем же ему соображение отбило.
Немец стаскивал с мёртвого полушубок. Труп, видимо, уже затвердел, и он никак не мог справиться с рукавами полушубка. Валенки москвича были уже на немце. Ему осталось стащить полушубок. Но с полушубком-то он и не мог справиться. И бросить не мог. Страсть поживы непобедима. Старшина это знал по себе.
Откуда он тут взялся? Не было ж никого. Спрыгнул, что ли, с танка? Своих раненых немцы всегда тут же отправляют в тыл. На машинах. На лошадях. Это старшина Нелюбин наблюдал не раз.
– Иван, давай, давай, – снова кивнул немец и ткнул автоматом в полушубок.
Он что, в плен меня берёт? Какой плен? Он же раненый? Мы пожгли их танки. И нас здесь – трое. И позиция эта – наша. Это он у нас в плену. Да, всё так… Всё так… Но у него – автомат. А бронебойщик, чтоб ему, дураку пропащему… Почему он не стреляет?
И теперь только старшина понял, что, видимо, немцы прорвались с танками и пехотой на соседнем участке. И вот к ним, сюда, забрёл раненый, которого отправили своим ходом в тыл именно те, прорвавшиеся справа или слева. Он, видимо, решил пойти напрямик и вышел на наши позиции. Он не знает, что тут было.
А может, он здесь не один? Старшина огляделся. Кругом – никого. Только этот, с перевязанной рукой, который теперь и приказывал жестом помочь ему снять с тела Святослава полушубок.
Немец явно мёрз. Губы его были синие. И чего он мёрзнет, ведь не очень же и холодно, подумал старшина. Ранение… Ослабел… Сволочь…
– Ихь хайсе Курт, – вдруг сказал немец и улыбнулся. – Курт, – и он постучал себя пальцем в узел клетчатой шали.
Курт… И старшину охватила внезапная тоска. Как будто всё уже пропало. Он не раз видел, как немцы уводили в плен его товарищей, как поднимали раненых и прикладами гнали в свой тыл. И не раз примеривал участь тех, угнанных, на себя, но никогда ничего определённого в его мыслях не возникало, кроме ужаса, с каким он раньше, ещё до войны, думал порой о неминуемых человеческих сроках и о своей – рано ли, поздно ли – смерти. Теперь о смерти он не думал. Что о ней думать? Она у солдата всегда за плечами. Оглянулся – вот она. Ни о чём он теперь не думал, кроме одного: почему бронебойщик не стреляет?
А смерть – вот она…
– Кондрат, – тоже улыбнулся и кивнул старшина. – Ихь хайсе Кондрат.
– О, гут, гут, Кондрат. Русский зольдат Кондрат.
Вот и познакомился с демоном. Что ж мне делать? А делать нечего, надо подчиняться.
Под белым маскхалатом у немца виднелись шинель и клетчатая бабья шаль, по-бабьи же завязанная на груди. И теперь он наконец-то нашёл себе добротный полушубок. Трофей, которым может похвастать не каждый в их роте. Надо только заставить русского Кондрата помочь ему снять с трупа эту незаменимую тёплую одежду, пока убитый не закоченел окончательно. Мёртвые не хотят расставаться со своим имуществом. Но живым оно нужнее. Русские одеты лучше. Сталин о своих солдатах позаботился. Они одеты не хуже офицеров и комиссаров. А фюрер на них наплевал. Он бросил их в замёрзших полях на произвол судьбы. И Курт со счастливой улыбкой думал о том, что теперь, когда он наконец-то ранен, для него наступит другая жизнь. Лазарет, тыл, тёплое жильё, хорошее питание… Этот Кондрат весь дрожит от страха. Не надо меня бояться, русский Кондрат, думал Курт, мечтая о лазарете и тепле. Хорошо, что у Кондрата нет оружия. Видимо, он дезертир. Среди русских очень много дезертиров. Они тоже не хотят воевать. Многие пытаются пробраться через линию фронта, чтобы вернуться к своим семьям, которые там, на западе, позади, уже на немецкой территории. Если захочет, пусть идёт со мной и этот, подумал Курт. Только сперва он должен помочь мне снять эту овечью шубу с убитого. А там – пусть идёт куда хочет. Теперь ему дела до него нет. Он своё солдатское дело завершил там, за лесом, возле русской деревни Малые Семёнычи. Зачем ему пленный? Лишняя обуза. Железный крест за такого не дадут. Не дадут даже пачки сигарет. А лазарет – это та реальность, которая в определённых обстоятельствах просто спасает жизнь и, во всяком случае, продляет её.
Старшина вспомнил, что в карманах у него две гранаты. Гранаты он забрал у Калинкина. Но воспользоваться ими невозможно. Стоит сунуть руку в карман, и немец свалит его первой же очередью. Да и как? Куда он бросит гранату? Немец в двух шагах. Себе под ноги?
– Давай, Кондрат, – кивнул ему немец и, как показалось старшине, снова улыбнулся своими посиневшими губами.
Почему же не стреляет бронебойщик? Эх, если бы не ранило Калинкина… Калинкин бы снял этого чёртова мародёра в два счёта. Немец уже лежал бы в снегу.
Надо подчиняться. Пока буду снимать полушубок с москвича, бронебойщик, может, и очухается. Эх, Кондрат, Кондрат, нашёл кому доверить винтовку и свою жизнь. А ведь я из-за него же, поганца, и попёрся сюда…
Старшина, проваливаясь в глубокий снег, подошёл, наклонился над убитым. Святослав лежал на боку. Эх, сынок, сынок, уже и остыл ты… Тебя похоронят. Положат в общую ямку рядом со всеми нашими, кто полёг тут вместе с тобой. А меня – куда? Куда теперь погонят меня? Старшина потянул с окоченелой руки, заведённой, видимо от боли, за спину, пробитый в нескольких местах рукав.
Немец отступил на шаг. Он держал автомат наготове и с нетерпением следил за движениями старшины. Рукав наконец удалось вывернуть, стащить. Старшина перевернул тело Святослава на другой бок и освободил полушубок окончательно. И тут, глядя на валенки Святослава, в которых приплясывал, улыбаясь одеревенелыми губами, счастливый немец, старшина вспомнил, что у него за правым голенищем лежит его шанцевый инструмент, осколок от снаряда, который он подобрал в лесу во время марша и которым потом долбил мёрзлую землю. Длинный и острый, как штык. Он мгновенно почувствовал его лодыжкой. Его холодные зазубрины. Всю его внушительную тяжесть. Надо только незаметно вытащить… Пока немец рассматривает свой трофей.
Старшина нагнулся, сунул руку в тёплое голенище, нащупал конец осколка, ухватил его хорошенько, чтобы не выскользнул из озябших пальцев, потянул наружу.
Немец, похоже, решил сразу же переодеться. Он перекинул через голову ремень автомата. И в тот момент, когда он нагнул голову и старшина увидел белую полоску его шеи, Нелюбин мгновенно, с силой рубанул по этой полоске тяжёлым, как сапёрная лопата, осколком. Немец охнул. Старшина ударил ещё и ещё, потому что некоторые удары не достигали цели, попадая по каске и соскальзывая. Немец упал на колени, сунулся прямо в ноги старшине своей белой исцарапанной, избитой его осколком каской, замычал, загребая раненой рукой снег.
– Вот тебе, ирод, твой трохвей! – выдохнул Нелюбин тяжело сквозь стиснутые зубы, где-то в глубине души испытывая смутное чувство тревоги и жалости, подобное тому, какое он испытывал до войны, когда забивал привязанного к тополю бычка.
И в это время старшина увидел бронебойщика. Тот шёл к ним по танковой колее, волоча за ремень винтовку Калинкина.
– Бери, надевай, – он швырнул бронебойщику полушубок и выругался.
Но ругался старшина не на бронебойщика, а на себя. Что связался с этим полоумным, который, того и гляди, и себя погубит, и его с Калинкиным? Потом он стащил с немца валенки и тоже бросил их бронебойщику. Немного посидел на снегу, наблюдая, как бронебойщик путался в рукавах, потом перевернул немца, развязал на груди узел шали и снял с него шаль. А потом, отдохнув и подумав, содрал и шинель.
Автомат оказался без патронов. Рожок был совершенно пуст. Запасных при немце тоже не оказалось. Видимо, все боеприпасы оставил товарищам, которые ушли на восток, развивая наступление в глубину, в направлении на Минское шоссе.
Старшина отбросил в сторону автомат и приказал бронебойщику возвращаться к танку, к Калинкину. Он сунул ему шинель и шаль.
– Подстели снизу и укрой, чтобы не замёрз. Да живей соображай!
А сам перепрыгнул через танковую колею и побрёл к лежавшим в черёмушнике танкистам.
Танк ещё горел. Ветер стаскивал с сизой брони чёрный дым и развешивал его по окрестным кустам и деревьям, разносил по затоптанному снегу, делая пейзаж более угрюмым и чудовищным.
Это мой танк, подумал устало старшина. Потом он отыскал в снегу пистолет, из которого стреляли в него несколько раз, но не попали, обшарил одежду танкистов, лежавших в скрюченных позах вокруг воронок. От них пахло смазкой и дымом. Так пахло от трактористов, когда зимой они приезжали в колхоз из районной МТС на заготовку дров и разогревали факелами поддоны моторов своих тракторов. Теперь «трактористы», убитые осколками его гранат, лежали в чёрном закоптелом снегу и ни о чём уже не думали. Ни о дровах, ни о русских ПТО. В карманах их комбинезонов и курток он нашёл несколько индивидуальных медицинских пакетов, плитку шоколада и две запасные обоймы к «парабеллуму».
Глава девятая
В полках подсчитывали трофеи и потери. Но и без сводок и донесений командарм знал, что больше всего досталось 222-й.
Дивизии вернули позиции, утраченные несколько дней назад в результате внезапного прорыва немцев. Но на некоторых участках бои ещё продолжались с прежним ожесточением. Немцы пытались удержать плацдармы на восточном берегу, используя для этого окопы и укрепления, сооружённые бойцами 33-й армии в октябре-ноябре. Теперь некоторым батальонам и ротам приходилось штурмовать свои же доты и брать с боя отрытые ими же самими траншеи. Мелкие группы немцев бродили по тылам. Это были отбившиеся от своих частей во время боёв, различные тыловые подразделения, которые успели втянуться в прорыв вслед за первым эшелоном, обозы снабжения, а также разведгруппы. В лесу там и тут слышались стрельба и взрывы ручных гранат. Это заградотряды и спецчасти прочёсывали леса и овраги.
Командарм выслушал утренние донесения из дивизий и бригад и сказал своему начштаба:
– Поедемте-ка, Александр Кондратьевич, в дивизию Лещинского. На сегодняшний день самый слабый участок у нас там. Надо решить, куда поставить свежие бригады.
Он намеренно сказал именно так: «…в дивизию Лещинского». Член Военного совета покачал головой и покосился на Камбурга, который возился со своей трубкой и делал вид, что занят только ею.
И уже на улице, когда садились в машину:
– Надо подумать о кандидатуре на должность выбывшего командира двести двадцать второй.
– А может, Михаил Григорьевич, надо возвратить полковника Боброва? Прошло некоторое время, достаточное для того, чтобы подумать и взять себя в руки. К тому же он в последних боях проявил себя с лучшей стороны.
– Я тоже так думаю, – ответил командарм и усмехнулся: – Как говорит моя добрая матушка Александра Лукинична: наша невеста не гусей пасла, а веретеном трясла… А, Александр Кондратьевич?
– Это точно, – усмехнулся и Кондратьев.
Полковник Бобров был отстранён от командования дивизией в середине октября. Тогда шли упорные бои на изнурение. И командарм в тех условиях решил, что Лещинский лучше справится с управлением 222-й.
– Да, Александр Кондратьевич, надо возвращать Боброва. Заготовьте приказ.
Машина шла по расчищенной дороге. Следом, соблюдая дистанцию безопасности, на той же скорости летела крытая полуторка с охраной.
Ефремов покосился на Кондратьева. Тот оглянулся в заднее стекло и сказал:
– Камбург распорядился.
Капитан госбезопасности Камбург, начальник особого отдела армии, был из разряда служивых людей, которые на первый взгляд ни на шаг не отступают от того дела, которое им поручено. В свободные минуты раскуривал свою трубку и о чём-то думал. Любил побаловаться чайком в его, командарма, компании. Но и тут, за дружеским, казалось бы, столом и разговорами, не забывал о службе.
– Слишком он меня опекает, – сказал командарм и спросил Кондратьева: – Он тебя обо мне не расспрашивал?
– Нет, – ответил Кондратьев. – Лещинским интересовался.
Лещинским – это всё равно что им, командармом.
Кондратьев невольно поёжился. Ему самому хотелось спросить командующего, не интересовался ли им начальник особого отдела. Ведь он дважды побывал в окружении. А это не скоро забывается. Вернее, не забывается никогда. Помарка в личном деле – навсегда.
В октябре, в период первого броска «Тайфуна» на Москву, Кондратьев был начальником штаба 24-й армии. Одной из пяти, попавших в «котёл» под Вязьмой. 8 октября, когда уже началась неразбериха, он принял на себя командование теми дивизиями, которые оказались под рукой, и организовал оборону Семлёва. В Семлёвском лесу тогда оказались управления многих армий. Именно там, как он потом узнал, попали в плен командарм 19 Лукин, командарм 20 Ершаков, член Военного совета 32-й армии Жиленков, начальник штаба 19-й армии генерал Малышкин, там погиб командарм 32 генерал Вишневский. Когда начался прорыв, Кондратьев с частью штаба прорывался в колонне 106-й и 19-й стрелковых дивизий. Лезли через пулемёты. Через немецкие траншеи. Во время атаки был убит командир 106-й генерал-майор Котельников. Тяжело раненный в обе ноги начальник артиллерии армии генерал-майор Машенин застрелился. Командарм 24 генерал-лейтенант Ракутин погиб, пытаясь пробиться в том же направлении в другой колонне. Сам Кондратьев, раненный во время прорыва, вышел к своим в районе Дорохова и вывел группу в сто восемьдесят человек. После госпиталя его направили сюда, под Наро-Фоминск, в 33-ю армию.
222-я, куда они сейчас направлялись, во время летних боёв под Ельней входила в состав 24-й армии. В начале августа её вывели из состава армии, передали в 43-ю, и в вяземский «котёл» она не попала. Кондратьев помнил полковника Боброва как храброго офицера, умело управлявшего дивизией в самых трудных обстоятельствах. Но в ноябре у него попросту сдали нервы. Что ж, у всего есть степень прочности.
Думал свою думу и командарм.
Больше трёх лет прошло, а не забывается. Вот и теперь, когда начнут наводить справки о полковнике Лещинском, всплывёт в кабинетах ведомства Лаврентии Берии и его имя. Где теперь та его папка? Неужели Клим отдал её следователю? Или Сталин забрал её себе и хранит? Зачем она ему? Чтобы не попала в руки Берии? Возможно.
Ах, какой чудной была та весна! В Забайкалье сопки буквально цвели. Он никогда не видел такого великолепия природы. И вдруг – телефонограмма от наркома обороны СССР Ворошилова: срочно прибыть в Москву. Никаких пояснений. Просто – прибыть. Неужели новое назначение, томился он догадками в поезде, наблюдая в окно купе, как бурная забайкальская весна на Урале сменилась зимой, а потом, в Поволжье, снова зацвела подснежниками.
В Москве, на Павелецком вокзале, куда прибыл его поезд, комкора Ефремова встретил на машине порученец, офицер Генштаба, и проводил до гостиницы «Москва». И когда, занеся в номер его вещи, тот вдруг сказал, чтобы он не покидал гостиничного номера без специального разрешения, его худшие предположения подтвердились.
Он поинтересовался у порученца, в какое ведомство нужно обращаться для получения этого специального разрешения. Порученец внимательно посмотрел на комкора и тихо сказал:
– В НКВД.
На Лубянке во внутренней тюрьме в то время находился его сослуживец и друг по Приволжскому военному округу Павел Дыбенко. Командарма 2-го ранга, командующего войсками Ленинградского военного округа Дыбенко взяли по делу расстрелянных год назад Тухачевского, Уборевича, Якира, Корка, Примакова, Путны, Эйдемана. Почти со всеми из них Ефремов был хорошо знаком. С Тухачевским вместе воевали под Царицыном. Затем на Тамбовщине. Там же познакомился с Уборевичем. Тамбовская кампания оставила в душе Ефремова какой-то смутный осадок. Никому он не признавался в своих тревогах, которые время от времени окликали из прошлого. Но кто знает, может, всевидящее око ОГПУ-НКВД…
Следователь вежливо постучал в дверь, вежливо представился. Щеголеватый капитан госбезопасности лет тридцати.
Ефремов предложил ему сесть за стол и попросил у коридорного принести им два чая. Но капитан вежливо улыбнулся и твердеющим голосом сказал, что чай они будут пить в другом месте…
Каждый день капитан увозил его на Лубянку, в мрачное здание Наркомата внутренних дел, и там, в тесном кабинете, где ничего не было, кроме стола, двух стульев и лампочки, они по два-три часа беседовали на одну и ту же тему. Следователь задавал Ефремову одни и те же вопросы, на которые тот давал одни и те же ответы.
Где, когда и при каких обстоятельствах познакомился с агентом иностранной разведки Дыбенко?
Какие разговоры вели?
С какого времени он, Ефремов, завербован Дыбенко?
Какие документы он, Ефремов, подписывал, соглашаясь на сотрудничество с враждебными элементами против советской власти и Красной армии?
Это было за год до той московской весны. Он служил в Приволжском военном округе. Командовал 12-м корпусом. Войсками округа командовал Павел Ефимович Дыбенко. Подружились. Была в общем-то хорошая компания. Комкор Кутяков, который тогда был заместителем у Дыбенко, уже расстрелян. И его показания, как успел понять Ефремов, легли в основу обвинения Дыбенко. Вскоре арестовали и того. А теперь добрались и до него. Кутяков… Расстрелять Кутякова… Какой он враг народа? Какой фашист? Чушь собачья! Кутяков – преданнейший стране и народу офицер. Вот и Паша теперь… Домахался шашкой наголо… В тридцать седьмом все газеты только и писали об этом громком процессе. Военно-фашистский заговор! Потом сообщили о приведении приговора в исполнение. В Коллегии Верховного суда сидели люди, которым нельзя было не верить. И Павел Дыбенко тоже был среди тех, кто на суде допрашивал обвиняемых. Но потом просочилась другая информация: Клим с Семёном испугались оппозиции, что их, старых рубак, скоро потеснят люди помоложе и, главное, более образованные. Вот и бросили в атаку свою проверенную Первую Конную. Но это тоже были всего лишь слухи. И пустили их в оборот конечно же намеренно и с расчетом. Истина, как всегда, была где-то посередине. Ефремов знал, что, когда в двадцать восьмом году из Москвы с Казанского вокзала в запертом наглухо вагоне выдворили Троцкого, именно Ворошилов и Будённый настояли перед Сталиным, чтобы следом за своим покровителем из столицы, подальше от наркомата, убрался и Тухачевский. Но знал Ефремов и другое: с выдворением Троцкого свободнее вздохнул и Дыбенко, этот неукротимый предводитель балтийской матросской вольницы, жизнелюб, забубённая голова, так и не смог понять, что настали другие времена, и то, что прощалось ещё вчера, сегодня стало опасным для жизни. Слишком сложно заплелась интрига. Всё новые и новые имена захватывала она своей смертельной хваткой, из которой пока немногим удалось вырваться.
Два с половиной месяца длилась эта изнуряющая дуэль. Следователь давил, пытался выстроить картину широко разветвлённого заговора. Ефремов стоял на своём: никаких разговоров не вёл, документов не подписывал, умысла против советской власти и партии не имел и не имею.
Следователь начал подсовывать заранее подготовленный протокол допроса. Те же самые вопросы. Только ответы другие. Ефремов читал их, едва сдерживая себя от яростного желания схватить следователя за горло и сдавить до смертного хруста, чтобы не видеть больше его торжествующей улыбки. Затем отодвигал от себя стопку листов, исписанных чужим и ненавистным почерком, где не хватало только его размашистой фразы, столь желанной для следователя: «С моих слов записано верно», и подписи. И спокойно отвечал:
– Оговаривать себя не стану. Я не виновен.
Каждое утро его увозили из гостиницы «Москва». И каждый раз привозили на той же машине обратно. Он понимал: одно неверное слово, один непродуманный шаг, и его уведут по мрачному коридору, впитавшему в себя ужас тысяч несчастных, во внутреннюю тюрьму, и оттуда уже ему никогда не вырваться живым.
Однажды следователь устроил очную ставку. Дыбенко привёл охранник-солдат. В первые мгновения Ефремов не узнал в человеке, которого ввели в кабинет следователя, бывшего командарма 2-го ранга и своего командира. Ни бороды, ни усов. Где тот балтийский орёл, которого так любили и уважали в войсках? Затравленный взгляд, провалившие сутулые плечи раздавленного горем человека, лишённого воли. Начался допрос. Следователь задавал вопросы. Дыбенко монотонным, тихим голосом отвечал заученными фразами: да, я являюсь шпионом… пораженческие мысли… антисоветская организация правых в РККА… Связан с Тухачевским… сведения о количестве дивизий, дислоцированных в округе… комкор Ефремов завербован мною год назад, когда служил под моим началом в должности командира 12-го стрелкового корпуса… подписал все документы… в разговорах ругал советскую власть и лично товарища Сталина…
Дыбенко увели. И снова следователь взял чистый лист бумаги. И снова обмакнул перо в чернильницу. И снова задал вопрос, стоявший первым в том проклятом, ненавистном списке.
Ругал ли он советскую власть? Возможно, что и ругал. Он ругал ту власть, которая довела мужиков до такой нищеты. Осенью прошлого года, когда его, командующего войсками Приволжского военного округа, рабочие Ульяновска выдвинули кандидатом в депутаты Совета Союза Верховного Совета СССР, он поехал к избирателям округа. Вот тогда-то и увидел многое. Услышал просьбы и жалобы людей. Угнетало то, что при всей очевидности того, что надо принимать срочные меры для улучшения жизни людей, помочь нуждающимся было практически нельзя. Нечем! Нужно было менять в корне всю систему государственного отношения к крестьянству. Но как?! В глухих деревнях и в отдалённых колхозах он видел следы настоящей нищеты. Той самой нищеты простых людей, против которой дрался в Гражданскую с теми, кто, как он считал, был виновником этой нищеты. Он видел доказательства того ропота, пробивавшегося из глубин народной жизни, который свидетельствовал о том, что коллективизация не принесла деревне желанного счастья освобождённого труда. И, может быть, после седьмой рюмки они тогда, в Куйбышеве, и говорили о чём-нибудь подобном, о чём не принято было говорить на трезвую голову и среди чужих. Эх, Павел Ефимович, Павел Ефимович… Тебя ведь всегда заносило чёрт знает куда. Ты не понял, что восемнадцатый год ушёл навсегда! И теперь, когда тебя вызывает нарком, то отряд матросов с пулемётами с собою в Москву уже не привезёшь…
Обычно, когда Ефремов приезжал в Москву по делам, он останавливался у родителей бывшей жены, которых по-прежнему любил и чтил как тестя и тёщу, потому что их объединял Миша. Сын. Теперь, живя в гостинице, он попросил следователя разрешить ему видеться с сыном. При всей строгости режима домашнего ареста ему разрешили эти свидания. И, чтобы не сойти с ума бессонными ночами, он попросил Мишу принести ему журналы по военному делу. Но искусство управления войсками не отвечало всё же на главные вопросы, которые его мучили тогда. Он спросил сына, какие книги они, молодёжь, читают сейчас в старших классах.
– «Войну и мир» Толстого, – ответил сын.
– Принеси мне Толстого, – попросил он.
– Все четыре книги?
– Все четыре.
И, когда он погрузился в чтение, когда овладел строем мыслей Толстого и проникся любовью и сочувствием к героям этой удивительной книги, вдруг почувствовал, что то страшное, что происходило с ним, охватывая его всё сильнее и сильнее, начало отступать и рассеиваться. Как рассеивается смертный морок абсурда, когда жизнь вдруг выстраивает свою логику извечного и несокрушимого смысла. И самоуверенный тон следователя, и собственные мысли, подтачивавшие его изнутри, показались вдруг мелкими и не столь важными. Не на этом основывался, строился и совершенствовался мир. На ином. И это, иное, неподвластно было ни следователю, ни даже наркому. И за это он решил держаться до последнего.
Особенно его поразили несколько эпизодов. Смерть старого князя Болконского и храбрость артиллериста Тушина. Старый генерал умер, как только узнал, что войска Наполеона взяли Витебск и движутся к Смоленску. Ему сразу незачем стало жить. Паралич разбил его. Толстой так и написал: «…он лежал в параличе, как изуродованный труп». Толстой был офицером, солдатом. Он знал цену таким словам. Старый князь умирал в своём имении, как на поле боя. Он не выиграл этого сражения. И последними его словами были: «Погибла Россия! Погубили!» А о стойкости батареи капитана Тушина Ефремов читал с таким волнением, что под веками замерцали слёзы. Так неужели же у меня не хватит сил, чтобы устоять на своём рубеже так же, как устоял тот капитан? Ведь устоял же он уже однажды, в 1920 году, на командирской площадке бронепоезда, когда навстречу им мчался на всех парах пущенный мусаватистами паровоз. Тогда его артиллеристы расстреляли паровоз из орудий, и стальная громада остановилась всего в нескольких метрах от бронепоезда.
Спустя месяц он написал письмо Климу и потом Микояну. Ворошилов и Микоян конечно же сделали всё, чтобы Сталин разобрался во всём сам. Это давало надежду. Хозяин не станет топить того, к кому почувствует расположение. С Климом его связывала дружба, военная юность. С Анастасом – эпизод, который вошёл в классику военных операций двадцатых годов. Тогда, во время рейда на Баку, когда они не дали англичанам поджечь нефтяные промыслы и эвакуировать на кораблях за границу награбленные ценности, на площадке головного бронепоезда «IIIИнтернационал» они стояли вместе: он, Ефремов, и Анастас Микоян. Если бы батарейцы промахнулись, если бы не расстреляли паровоз и он врезался в бронепоезд, они погибли бы вместе, в одно мгновение. Микоян не мог допустить того, чтобы из всех академических курсов военных учебных заведений было изъято описание этой операции. Ведь среди организаторов и исполнителей её значилось и имя Анастаса Ивановича Микояна. Разобраться в деле Ефремова лично Сталина уговорили конечно же они, Ворошилов и Микоян.
О, это был суд Батыя!
Встреча произошла в просторном кабинете наркома обороны. Но в кресло Ворошилова Сталин не сел. Придвинул стул и сел сбоку. Ворошилов тоже скромно примостился на углу.
Начался разговор. Сталин сказал, что Дыбенко всё же упорно свидетельствует о виновности Ефремова. Как быть с этим? И тогда он сказал, что думал, что видел: Дыбенко находится в крайне подавленном состоянии духа, и в данном случае можно вести речь не об аргументах в пользу вымышленной его, Ефремова, вины, а о полном умопомрачении обвиняемого. Сталин поморщился. Должно быть, ему было неприятно слышать о том, что следователи в ведомстве Лаврентия Берии во время допросов доводят арестованных до такого состояния. Вскинул глаза и ткнул пальцем в документы, якобы подписанные Ефремовым и свидетельствующие о его участии в заговоре против Сталина и правительства. Ефремов сказал, что это не его рука и такого вздора он подписывать не мог. Сталин, как всегда, потребовал доказательств. Бывший гравёр, профессионально понимающий и чувствующий отличительные черты любого почерка, особенности начертания каждой буквы, Ефремов взял карандаш, лист бумаги и начал писать слова и буквы, тут же поясняя, где и в чём допущены ошибки фальсификатором «документа». Ворошилов и Микоян начали шипеть на генерала НКВД. Генерал представлял сторону обвинения и теперь, после защиты Ефремова, проведённой им самим, сидел, как на гранате, из которой выдернута чека, но скоба ещё придавлена сжатой в кулак ягодицей… И вдруг Сталин рассмеялся. Он не просто смеялся – хохотал! Микоян и Ворошилов, переглянувшись, тоже начали смеяться. Молчали только двое: он, комкор, которому так помогла его бывшая специальность гравёра, и генерал НКВД, который, должно быть, с ужасом думал о крахе не только своей карьеры, но и судьбы.
– Товарищ Ефремов, – сказал Сталин, и на его лице уже не было и тени улыбки. – Мы подумали и решили поручить вам Орловский военный округ. В Читу вам ехать не надо. Поезжайте прямо в Орёл, принимайте дела. Округ только что создан, и дел там много. А этому… – Сталин снова усмехнулся в усы. – Этому делу место не в архиве… Клим, – обратился он к хозяину кабинета, – ты сюда бросаешь ненужные бумаги? – И Сталин бросил папку в корзину, стоящую у стола.
Командарм хорошо запомнил и то, что произошло в следующее мгновение.
Генерал НКВД мгновенно сорвался со стула, поймал брошенную Сталиным папку, но, увидев его холодный взгляд и неодобрительный жест, тут же спохватился, завязал красные тесёмки папки и сунул её в корзину.
После суда Сталина Ефремов возвращался в гостиницу «Москва», в свой ненавистный номер, пешком. Стояла уже середина лета. Как хорошо и свободно было на душе!
В гостиничном коридоре его ждал Миша. Как хотелось ему встретить кого-нибудь из самых дорогих ему людей! И вот – сын. Миша сказал, что решил поступать в танковое училище. Он обнял его. В благодарность за то, что не оставлял его все эти месяцы и что теперь они всегда будут вместе. Хотя выбор военной карьеры не одобрил. Сказал сыну:
– Миша, сынок, у тебя слишком романтичная душа. И она никак не соответствует той суровой жизни, которая ждёт тебя после окончания военного училища.
Сын нахмурился.
В сорок втором году, после смерти отца, старший лейтенант Михаил Михайлович Ефремов будет переведён в 33-ю армию и через год разыщет в Слободке могилу командарма.
А через месяц после суда Сталина Калинин торжественно вручил Ефремову орден Ленина.
Но красные тесёмки папки, со скрипом затянутые тугим узлом генералом НКВД, нет-нет да и вспыхивали в его памяти зловещими отблесками прошлого, которое вряд ли ушло навсегда. Знает ли обо всём этом капитан Камбург? Всего, конечно, знать не может. Но что-то, в общих чертах, несомненно.
Когда повернули к лесу, увидели несколько сгоревших машин, разбитое самоходное штурмовое орудие, трупы лошадей. Всё это было сдвинуто с дороги и уже наполовину заметено снегом. Они прильнули к стеклам окон. Командарм похлопал водителя по плечу и сказал:
– Гриша, голубчик, останови.
Они вышли из машины. Молодой снег, выпавший ночью, слепил глаза. Командарм подошёл к штурмовому орудию. От него ещё пахло горелым металлом.
– Это работа лётчиков семьдесят седьмой, – пояснил Кондратьев.
– Хорошо поработали. Лошадей надо убрать.
Они снова сели в машину. Но на опушке увидели группу людей. Человек двенадцать сгрудились под раскидистой елью и на костерке что-то готовили в котелках. Чёрные закоптелые котелки были нанизаны на прогнувшуюся палку.
Командарм снова велел остановиться. Машина охраны затормозила рядом, автоматчики высыпали из кузова и в одну минуту оцепили сидевших у костра.
От группы отделился невысокого роста пожилой боец в изодранном полушубке, кое-как зашитом поверх суровыми нитками, вскинул к каске чёрную, как котелок, руку и довольно бодро и внятно доложил:
– Сводный взвод четыреста семьдесят девятого стрелкового полка следует в расположение штаба на сборный пункт, товарищ генерал-лейтенант. Недавно вышли из боя. Командир взвода старшина Нелюбин.
Где он видел этого старшину? И голос знакомый. И осанка.
– Где занимали оборону?
– В районе Малых Семёнычей, – так же бодро ответил старшина. – Стояли против танков, товарищ командующий, на фланге. Стреляли до последнего патрона.
А ведь где-то я видел его, подумал командарм и подошёл к костру. Совсем недавно.
– Почему костёр развели? Демаскируете. Немецкой авиации дорогу показываете.
– Они сегодня не полетят. Нелётная нынче погода, – простодушно и уверенно заметил старшина. – А нам ранетых накормить надобно. Ребята третий день без горячего. А теперь уж вышли, что ж… Приказал костёр развести. Готов понести наказание, товарищ генерал. Моя промашка, мне и ответ держать.
– Корми, корми своих людей, старшина. Спасибо тебе, – и он обнял старшину и спросил: – Среди вас, смотрю, и артиллеристы?
– Точно так. Со всех частей. Сведены временно во взвод. До выхода на сборный пункт.
– Кто же распорядился свести и при каких обстоятельствах?
– Я и распорядился. Как старший по званию. Других командиров не оказалось. А при каких обстоятельствах… Что ж, обстоятельства обыкновенные – бой. Чтобы не пропасть, и сбились в кучу. Ранетых, опять же, выносить надобно. Вынесли, слава богу. И сами живые.
– Вы приняли верное решение, старшина.
Командарм хотел распорядиться, но увидел, что сержант из охраны принёс из машина вещмешок и начал выкладывать из него консервные банки и хлеб. Он кивнул и сказал адъютанту, майору:
– Запишите фамилию старшины. Выясните обстоятельства и заготовьте представление к награде. Перепишите всех. И срочно вызовите транспорт, чтобы эвакуировать раненых. В ближайший медсанбат.
Глава десятая
Снег шёл уже несколько суток подряд. День и ночь. Заваливал окрестные леса, поля и деревню, сразу как-то присевшую в своём уютном одиночестве среди этого белого царственного простора. Даже скрипы калиток и голоса людей тонули, придавленные снегом. Снег был повсюду: на крышах домов и сараев, на жердях изгородей и покинутых до весны скворечниках, снег кружился вверху, в небе, и, казалось, сутью неба теперь стал именно он, снег. Снег, снег… Он хрустел, шуршал, залеплял глаза и уши, даже попадал в горло, таял на губах и веках.
Воронцов подходил к окну, смотрел на улицу, где даже стёжки завалило и перемело ночными метелями, вздыхал и снова садился на порог и принимался за начатую работу – починку своих до крайности изношенных сапог. Снова всё рушилось: чем больше наваливало снега, тем менее реальным представлялся ему успех очередной попытки перейти фронт и наконец соединиться со своими. По чернотропу да по малому снегу не прошли, а теперь, когда весь свет завалило на метр…
Он уже слышал, как их называют здесь, в Прудках, местные жители – зятьки. Вот и он, курсант шестой роты Подольского пехотно-пулемётного училища Александр Воронцов, без пяти минут лейтенант, тоже теперьзятёк. Какой он после этого курсант? Какой сержант? А уж тем более – лейтенант? Зятёк. Всё верно. Даже незять, азятёк. Как всё равно – хорёк. Зять – слово хорошее, основательное. А зятёки естьзятёк. Слово деформировано так, что второй его смысл стал основным.
На днях из лесу пришли ещё четверо. Привёл группу техник-лейтенант, танкист. Сказал, что шли с самого октября месяца. Подкармливались в деревнях. Дважды пытались перейти линию фронта, но это не принесло ничего, кроме потерь. Из четырёхсот шестидесяти человек, вышедших из Семлёвского леса из-под Вязьмы, их осталось четверо. Остальные кто где: кто погиб, кого, раненого, оставили в ближайшей деревне, кто отбился. Многие уходили сами – кто домой, кто в плен, кто в зятьки…
Справившись с сапогами и хорошенько смазав их дёгтем, Воронцов, чтобы не сидеть сложа руки и не быть нахлебником, тут же принялся за другую работу: отыскал в запечье поношенные детские валенки, насмолил льняных ниток и начал подшивать валенки для Пелагеиных сыновей. Никогда он не делал такой работы. Но видел, как работал шилом и кривой сапожной иглой дед Евсей. Инструмент в доме нашёлся. И увиденное однажды сразу ожило в руках.
Прокопий, Федя и Колюшка вьюнами вились возле него. Вскоре он усадил на колени младшего и велел ему обуваться в обновку. Как раз вошла в дом Пелагея. У порога стащила с головы шаль, стала отряхиваться от снега. Увидела Колюшку в подшитых валенках. Воронцов ещё не знал, как она отнесётся к его самовольной инициативе. Настороженно наблюдал за ней. В прошлую зиму, как рассказал ему Прокопий, эти валенки носил Федя.
Лицо Пелагеи вспыхнуло мгновенной улыбкой, и зелёные глаза её, казалось, стали ещё гуще, зеленее. Так и засияли в горнице озерца озимых полей! Они дрожали от напряжения. Воронцов заметил эту дрожь в её глазах давно. Вот только понять её до конца пока не мог. Чувствовал только, что Пелагея волнуется особым волнением. Когда женщина волнуется и причина её волнения – мужчина, это сразу можно понять. Невелик у него был опыт в таких делах, но это он понял сразу. Глаза у Пелагеи были совсем девичьи. Таких он ещё не видел. И, глядя в её глаза, он и сам начинал волноваться. Тогда, у стожка, во время первой встречи, он совсем не разглядел её. Она показалась ему пожилой тёткой. Может, потому, что слишком откровенно разглядывал её Кудряшов. Да ещё с пошлыми комментариями…
– Что, понравились? – спросил он её осторожно, глядя на Колюшку, который важно вышагивал перед матерью в ладно подшитых валенках.
– Как новые! А ты, оказывается, мастер! – и опять глаза её задрожали, так что он не выдержал и отвёл взгляд.
Сказал:
– Если есть где старые голенища, на подшивку, я и вам, Пелагея Петровна, валенки подошью.
– Есть! В сарае, на чердаке. Я принесу. Подшей и мне, – живо согласилась она, сияя яркой озимью счастливых глаз.
Он боялся на неё смотреть, зная, что она сейчас пристально смотрит на него. Знал и то, что, если он сейчас посмотрит на неё, она ни за что не отведёт взгляда. А то и засмеётся. Как будто его смущение тешило её.
Боже, как мало, оказывается, нужно женщине для счастья! Ну, может, не для счастья, думал он, а для обыкновенной радости. Хотя бы даже для минутной.
Спал Воронцов на широкой лавке в горнице, за дверью у окна. Старуха с детьми ютилась на печи, в тепле. А Пелагея всегда ложилась позже всех на широкой железной кровати за ситцевой занавеской. Никаких перегородок в доме не было, и занавеска делила горницу на две половины.
Изредка он виделся с Кудряшовым и Губаном. Комендантский час действовал повсеместно. Кузьма Новиков появлялся на своём кавалерийском скакуне совершенно неожиданно и в любом конце деревни. Встречаться с ним было нежелательно.
– Лучше будет, если полицай вообще не узнает о нашем существовании, – предупредил всех Воронцов, в том числе и пришедших из-под Вязьмы.
Вяземские держались особняком, дружно. И верховодил у них по-прежнему техник-лейтенант по фамилии Дорофеев. Сошлись они вроде бы случайно, на пруду у проруби. Дорофеев у своих хозяев отыскал бредень, починил его, навязал побольше поплавков из сосновой коры, пропилил пилой во льду две проруби и ловко наладился заводить снастью на половину пруда. После каждого такого проброда дюжина щук и окуней лежала на льду. Ему помогали один из его товарищей, которого он называл Артиллеристом, и Кудряшов. Брянский, видимо, уже расписал картину своими цветами, и, когда Воронцов подошёл к ним, техник-лейтенант вытянулся в струнку и представился, как если бы на льду шло построение и вот перед подразделением появился командир роты или батальона, и дежурный офицер докладывал ему…
Дорофеев со своими людьми тоже читал сброшенную с самолёта листовку. Но сказал:
– В лес сейчас не пойдёшь.
– А это ещё надо обсудить, – и Воронцов многозначительно взглянул на Кудряшова.
В Прудках поговаривали, что осенью, когда здесь стоял один из наших запасных полков, в лесу, где-то за вырубками, находились полевые склады не только полка, но и всей армии. Запасной же полк отправлял на фронт пополнение маршевыми батальонами и ротами. Здесь бойцов полностью экипировали, здесь выдавали винтовки и пулемёты. Здесь получали патроны и гранаты. Здесь отбывающих на фронт снабжали даже сухим пайком на двое-трое суток.
Однажды в сенцах на полке среди инструментов Воронцов нашёл аккуратную стопку новеньких красноармейских пилоток, пять или семь штук, перевязанных крест-накрест бумажным шпагатом. Это была явно фабричная упаковка. Он показал их Пелагее, и та рассказала, что ещё осенью, когда пошли опёнки, Зинаида взяла с собою в лес Прокопия. Побоялась идти одна. Зашли они далеко, и Зинаида, увлёкшись грибами, потеряла племянника. Причём произошло это так неожиданно и в одно мгновение, что она даже не успела сообразить, где он. Вот только что стоял рядом, и – нет его. Кинулась искать, кричать. Вскоре, вернувшись назад, нашла его на леснойдороге. Мальчик шёл в сторону деревни и горько плакал. В руках он держал вот эту самую связку пилоток. Зинаида обрадовалась, что Прокопий нашёлся, схватила его в охапку и побежала домой. А уже в поле, перед Прудками, рассмотрела его находку.
Мальчик ничего толком рассказать не мог. А потом в стороне Медыни загремело. Через лес пошли отступающие части. За деревню никто не выходил. Боялись всего и всех. И беглых красноармейцев, о которых тоже рассказывали разное. И диверсантов, которые в соседней деревне подожгли ферму и потравили лошадей в конюшне. И немцев, которые вот-вот должны были прийти и которых кто-то из старух уже видел на опушке, в Аксиньиной лощине.
– Прокопий, – допытывался Воронцов, – ты вспомни. Хорошенько вспомни, где, в каком месте там, в лесу, ты нашёл эти пилотки?
– Там был большой дом, – вспоминал Прокопий. – С лестницей. Вначале было темно, но потом я всё увидел. Большие полки. На них много всего. Я взял это и пошёл.
– А что там ещё было?
– Одежда. Штаны, рубахи. Вот как твоя.
– А почему ты взял только пилотки?
– Они со звёздочками. Папка мне обещал пилотку со звёздочкой с войны привезти. И не привёз.
– Дом? В лесу? Как же это может быть? А, Прокопий?
– Да, дом. Но он не виден. Он стоит под землёй.
– А как же ты туда попал?
– Шёл-шёл и провалился.
– И ты не слышал, как тётя Зина звала тебя?
– Слышал. Это она меня не слышала. Я позвал её, а она сразу куда-то убежала.
Из разговоров с Пелагеей и Прокопием Воронцов понял, что склады в лесу остались, что их, возможно, оставили специально. А потому устроены они были основательно.
Прокопий то место не запомнил. Испугался. Но должна же хоть что-то запомнить Зинаида. И Пелагея пообещала поговорить с сестрой.
– Только чтобы отцу об этом – ни-ни. Поняла?
– Ой, командир! Ой, командир! – засмеялась Пелагея. – Тятька-то такой же, как и вы, – призналась она. – Уже несколько раз туда ездил, в Красный лес. И лопату брал, и лом. Всё искал. Ничего не нашёл.
– Я найду. Вот увидите.
– Может, и найдёшь, – сказала Пелагея. – Только зачем он тебе? Склад-то этот? Одежды у нас для тебя хватает. А что штаны Ванины тебе маловаты, так и то не беда – перешью.
Вот липучая баба, подумал он. Правду говорит брянский: свяжет баба, словами оплетёт, руками и ногами обовьёт, и не ворохнёшься, и не поймёшь, как окажешься в её власти. Главное, не давать ей повода. А там, глядишь, в лес уйдём, всё само собой и развяжется. Склады найдём и уйдём.
– Тебе что, здесь плохо? Я что, плохая хозяйка? – ткала и ткала свою основу Пелагея.
– Да с чего вы взяли, Пелагея Петровна? Я очень вам благодарен. Я обязательно отработаю. Вот скоро за дровами поедем. Дров вам напилю, наколю. На целых две зимы.
– На две зимы?! – притворно улыбалась она, и глаза её вспыхивали не притворным, а настоящим светом. – Знаю, ты хороший, работящий. Дети тебя полюбили. Вон как привязались. Только ты зови меня просто – Пелагеей. Я же не тётя тебе какая-нибудь. Не дальняя родственница. И не начальница.
– Хорошо, Пелагея Петровна, – мучительно выдавливал он из себя, понимая, что оборона его всё же слаба и, видимо, долго не продержится. И тут же, чтобы миновать опасную тему, сказал: – А склады надо найти. Они нам помогут выжить. И вам с детьми тоже.
– Ладно, – согласилась Пелагея, – я поговорю с Зинаидой.
Как охотник, Воронцов знал, что, если есть лаз, туда, под землю, в тепло и сушь, на зиму побегут мыши. А за мышами полезут и лисы. Так что зимой склад отыскать будет легче, чем осенью. Звериные следы приведут. К тому же, чтобы скатывалась вода, сверху должен быть насыпан или выложен дёрном курган. Пусть пологий, пусть малость просел от осенних дождей, но он всё-таки будет заметен. И отводная канавка по периметру. Однажды в лесу под Серпуховом он видел нечто подобное. Двухметровой глубины срубы из свежей берёзы и осины, с такими же рублеными перемычками через каждые четыре метра, в перемычках присады для дверей, хотя самих дверей нет. И он ещё тогда понял, что двери здесь и не нужны. Нужна, наоборот, вентиляция, чтобы воздух не застаивался. А присады держат концы брёвен, чтобы, если земля задвигается, сруб не выдавило и не перекосило.
– В лесу есть склады, – сказал Воронцов технику-лейтенанту. – Вещевые – точно. Может, есть и оружие, и продукты.
– Откуда знаешь?
– Знаю. На днях поедем пилить дрова. Постарайтесь в лес выбраться и вы. Поищем.
За дровами в лес нарядил их Пётр Фёдорович. Новая власть отвела прудковцам делянки в Красном лесу, далеко. Пётр Фёдорович пробовал уговорить Кузьму Новикова, чтобы выделили какой-нибудь подходящий березнячок поближе. Но Кузьма сказал:
– Где указано, там и пилите. И вот ещё что: на каждый двор – повинность, по три воза трёхметровок. Бревно должно быть не менее пятнадцати сантиметров в отрезе. Мерить, понятное дело, в комле. С четырёх сторон сделать продольные протёсы. Куда возить и куда складировать, я укажу потом. Пока можете заготавливать брёвна в лесу. Чтобы были готовы по первому требованию.
– Это ж зачем, позволь узнать, германцам такой подтоварник?
– Дороги строить. Лежнёвки. Немцы дело знают. Они – не советская власть, грязи и на дорогах не любят.
– А кто ж строить будет? Нас, что ли, погонят? Как на расчистку снега.
– Навряд. У них для этого пленных полно. Все сараи забиты. В райцентре все подвалы – битком. В Юхнове – концлагерь. Несколько тыщ. Что им без дела сидеть? Даром баланду хлебать…
И Кузьма взаимно поинтересовался другим делом:
– Ну, как у вас тут зятьки поживают? Бабы небось довольны?
– Зятьки ведут себя смирно. Работают, хлопочут. Хозяева не жалуются.
– Особенно хозяйки, – опять не утерпел вставить своё слово Кузьма.
– Ну, и это дело житейское. В чём деду стыд, в том бабе смех. Да и другое сказать: я ж над ними, как ты знаешь, старостой поставлен, а не свёкром.
– Вот суки, – усмехнулся Кузьма. – Не успели мужей похоронить, а уже новых пахарей в дом привели.
– Так за всякой же зимой – весна, – рассудил Пётр Фёдорович. – И она обязательно придёт.
– Весна… До весны ещё дожить надо.
– Как-нибудь доживём.
Кузьма покосился на старосту, думая про себя: чего это он, старый хрыч, намекает, что ли, что к весне на фронте всё может перемениться? Немцы остановились под Наро-Фоминском. Ну и что? Постоят, перегруппируются, как это раньше уже не раз было, и дальше пойдут. Надавят и пойдут. И – до самой нах Москау. А народец-то в деревнях себе на уме, подумал Кузьма. Ещё надеются, что советская власть вернётся. И решил пошарпать прудковского старосту с другой стороны:
– Я знаю, кони у вас армейские есть.
– Кони? – искренне изумился Пётр Фёдорович.
– Да, три коня. Из лесу привели. После боя в Аксиньиной лощине. Кто нашёл? Кто туда ходил? Почему не сдали, как положено?
– А, эти… – виновато согласился староста, потому что вдруг понял: деваться-то некуда, надо как-то вилять, да так, чтобы обвилять и эту власть. – Одна хромая. Другая в круп ранена. У третьей холка сбита. А кто тебе это сказал?
– Разве ваши скажут что? Сам узнал. Все кованые? Ведь кованые. Кавалерийские!
– Да нет, что ты! Копыта разбиты. Во, как лапти! Сроду, видать, не обрезались. «Стрелки» не чищены. Дрянь лошади. Брошенные. Бегали, скитались… Ну мы их и привели. Других-то нетути. Не знаю, доживут ли до весны. Кормим, кормим… А германцы, поди, тоже налогами обложат. А? Вон уже и подтоварник понадобился… На чём возить?
– Ты, Пётр Фёдорович, так ловко дурака валяешь, так жалостливо прибедняешься, что тебя действительно хочется пожалеть. А кони-то кавалерийские! Кованые! Что ж, я дурак совсем, следа не разбираю?
– Да что ты, Кузьма Семёныч?
– Не крути, старый лис. А то ты у меня!.. – незло прикрикнул на старосту Кузьма.
Кузьме Новикову нравилась его новая служба. Он сразу понял, что значит – власть. Нравилось, что в его подчинении в один миг оказались такие люди, как Петр Фёдорович. Опираясь на таких, как староста, всю округу можно держать в кулаке.
Чувствовал свою выгоду под властью такого олуха, как Кузьма Новиков, и Пётр Фёдорович. Но ему всё время было страшно. Всякая власть – власть. И всякая власть – насилие. И разница лишь в степени насилия, которое распространяет на человека власть. Кузьма-то – свой. Хоть и дураковатый, а всё же – свой. А кто за ним? За ним-то – чужие. Кузьма же Новиков вёл себя в Прудках наподобие тех же зятьков – смирно. Палку не перегибал. Когда ему надобно было выкроить что-нибудь лично для себя, не наглел. Получал своё и тихо, как сытый клещ, отпадал. То ли ещё не вошёл во вкус, не почувствовал своей ярости и потому дорожил как с неба свалившейся должностью. То ли имел насчёт Прудков иные виды. А скорее всего, то и другое вместе.
А Зинаиды тебе, Хапок сопливый, вовек не видать, вспомнив довоенное прозвище Кузьмы, подумал Пётр Фёдорович, глядя мимо своего гостя. Породу нашу портить… Каких ты мне можешь внуков нарожать, выродок проклятый? Только как мне от тебя повежливее отвязаться? Вот задача. А привязался-то крепко. То ему барана зарежь, то окорок отмахни. То пару мешков картошки. Да и чёрт с ним. Этого добра не жалко. Сытый волк смирнее завистливого человека. Волка-то в Кузьме он и прикармливал, по свирепой его морде гладил осторожной и нежадной рукой. Но вот если в этом волке человеческое проснётся, если опять начнёт к Зинаиде приставать…
– Слышь, Пётр Фёдорович, зять твой, Иван Стрельцов, так и не объявлялся?
– Нет.
– Тоже где-нибудь юбку гладит, – ухмыльнулся Кузьма.
Утром Пётр Фёдорович запряг коня в розвальни, кинул вожжи младшей дочери и наказал строго-настрого:
– Вы там по сторонам – ни ногой. К обеду приеду за трёхметровками. Пелагее скажи, чтобы детей в лес не брала. Ладно, поезжай с богом.
Зинаида ростом повыше сестры, постройней. Но глаза такие же, как и у Пелагеи, – зелёные, глубокие, с белёсыми лучиками. Она правила к дому Стрельцовых, поторапливая коня, и, сама того не замечая, спешила повидать и сестру, и, главное, еёприёмыша, как она звала того, которого ещё ни разу вблизи не видела, а только издалека и которого все в деревне звали Курсантом. И когда, подъехав к знакомой калитке, ловко спрыгнула в рыхлый снег и увидела на крыльце высокого красивого офицера, то невольно позавидовала Пелагее. Вскинула ломливую бровь и весело бросила с вызовом сестре, выглянувшей из-за спины офицера:
– А приёмыш-то у тебя парень видный! Ой, сестрица!
– А ты на чужое не зарься, – тем же тоном ответила Пелагея и бросила в сестру ком снега.
Они рассмеялись, все трое. Повалились в розвальни, на солому, пахнущую конским навозом, Зинаида хлестнула вожжами, и конь понёс их на околицу, за которой виднелись поле и дальний косяк леса. Седовато-сизый иней охватывал тот лес, будто лёгким пеплом. И взгляд туда, к горизонту, легкому пепельному окоёму, так и уплывал.
Воронцов придерживал коленом пилу и топор – не дай бог потерять чужое добро. Сёстры сидели впереди. Он сзади. Конь бежал резво, так и швырялся из-под кованых копыт оковалками твёрдого, как лёд, снега. Иногда, когда с ходу перемахивали бугры и горочки, сани заносило, подбрасывало вверх, и тогда Пелагея и Зинаида опрокидывались Воронцову на колени, и он удерживал их на руках и тоже смеялся. Рана уже не беспокоила, и он её почти не чувствовал.
В Красный лес приехали вскоре. Дорога оказалась наезженной. Навстречу уже везли несколько возов берёзовых и осиновых дров. Пришлось сворачивать в снег. Конь разом ухнулся по грудь, разволновался, потянул вдоль леса надсадной рысью, пока Зинаида не выправила его обратно на санный путь.
Все делянки были размечены. Они сразу нашли свою. Распрягли коня, кинули ему охапку сена и принялись за работу.
Воронцов взял с саней топор, поплевал на руки и весело сказал:
– Приказывайте, Пелагея Петровна, откуда начинать?
– Ну-ну, приёмыш, поглядим, не напрасно ли тебя сестра кормит! – засмеялась Зинаида, с любопытством разглядывая Воронцова.
Он расчищал ногами глубокий снег под очередной берёзой, подсекал её в нужную сторону. А Пелагея с Зинаидой пилили. Работалось весело. Поглядывали друг на дружку, посмеивались, подзадоривали то словом, то взглядом. Но вскоре начали уставать. Всё чаще Воронцов перехватывал ручку пилы то у Пелагеи, то у Зинаиды. Те по очереди отдыхали.
Воронцов подсёк очередную берёзку, подошёл к Пелагее и сказал, ловя её руку, сжимающую посаженную накосо, по-плотницки, ручку пилы:
– Дайте-ка, Пелагея Петровна…
Но Зинаида устало повалилась на колени и засмеялась, глядя на него с укоризной. И сказала:
– А ведь очередь моя. Как ты сестру мою жалеешь! – и тут же, с вызовом: – А ну-ка, приёмыш, давай-давай, чья возьмёт!
Они взялись за ручки пилы, быстро поймали надрез и, без роздыху, выбиваясь из сил, на одном терпении смахнули толстую, в четверть пилы, берёзу. С гулом ухнула она в снег, поднимая искрящуюся пыль.
– Ну, кто кого? – победно сияя белёсыми лучиками зелёных глаз и стиснув зубы, улыбалась Зинаида.
К обеду на чалой кобыле подъехал Пётр Фёдорович. Развернул сани возле штабеля и сказал, щуря в улыбке глаза:
– Не знаю, кто у вас бригадир, а кто бригада, но получается у вас ладно.
Слова отца тут же рассудила Пелагея. Она кивнула на Воронцова, который обрубал сучья на той самой берёзе, которую на спор в один мах пилил на пару с Зинаидой:
– Топор в доме хозяин.
И Пётр Фёдорович, поняв бабий смысл её слов, вздохнул, обошёл кобылу и, привязывая к берёзе конец вожжей, издали посмотрел на старшую дочь и пожалел её. Подумал о зяте. Где он теперь? Погиб ли? Или где мыкается? А может, в лесу? Говорят, в лесах партизаны объявились. Между Мятлевом и Износками уже несколько раз рвали железную дорогу. В Угодке разгромили немецкий штаб. Полицаям покоя не дают. То там поймали, на осинке повесили, то из другой деревни в лес увели и на берёзах растянули. Кузьма разволновался, реже приезжать стал. Боится через лес ездить. А парень этот, Курсант, Сашка, Зинаиде никак на сердце лёг. Ишь, как она голову при нём держит и бровь гнёт… Ой-ёй-ёй… Как бы до Кузьмы не дошло. Надо молодых-то дурней попридержать малость. Чтобы ненароком горя себе не наделали. И он сердито прикрикнул:
– А ну-ка, расщебетались, щебетухи!.. Дело надо делать! Курсант, помогай!
И они начали грузить трехметровые брёвна. Пётр Фёдорович знал порядок. Любой власти угодить в первую очередь надо. А потом уже можно и о своём подумать. Первый воз из лесу должен быть с подтоварником для германской армии. Так-то, и не иначе. Пётр Фёдорович должен показать пример. Пока шесть возов не вывезет, за себя и за Пелагею, ни одного дровна из Красного леса двору он не повезёт. А примак Пелагеин брёвна ворочает со знанием дела. К штабелю-то вон как стал, чтобы с комля брать. Чтобы ему, Петру Фёдоровичу, стало быть, полегче было. Откормила его дочь, силушку-то нагулял, вот и работает – не скупится, за двоих. И как будто ненарочная щепка из-под топора, выскользнула на волю вот какая мысль: а что, хороший был бы зять, а Зинаиде мужик. Надёжный. Степенный. Парней-то нынче побьют. Не всякая и красавица с женихом останется. Надо бы, правда что, Зинаиду пристроить. Только бы Кузьму не взъярить и первым врагом не сделать. Ладно, подождём. А время дело покажет…
– Ну, будет, а то наша кобылка в гору не потянет, – сказал Пётр Фёдорович.
Они стянули хвосты брёвен верёвкой. Пётр Фёдорович стукнул обухом по верхнему бревну – упругим гулом отозвался весь воз.
– Теперь не растеряю. Порядок, – и, похлопав рядом с собой по берёзовому пню, белевшему свежим сахарным срезом, сказал: – А ну-ка, парень, садись рядком, поговорим ладком.
Воронцов послушно сел рядом. Насторожился.
– Слыхал я, ты складами интересуешься?
Воронцов молчал.
– Ну, твоё дело военное, понятное. Поменьше болтай, побольше смекай да действуй. А только знай вот что. Отряд, который в Аксиньиной лощине перебили, сюда шёл, в Красный лес. А чего он, спрашивается, сюда направлялся? Да потому и направлялся, что командовал тем отрядом районный уполномоченный НКВД товарищ Артёмов. Он в перестрелке убит. Заместителем у него был участковый Холин. Он тоже убит. Инструктор райкома Петин, говорят, раненый застрелился. Остальные кто убит, кто в плен захвачен. Но все пленные – окруженцы. Такие же, как и вы. А они не знают, куда их вёл уполномоченный Артёмов. Никто ничего толком и не сказал на допросах. Вот так-то. К складам шли. Значит, склады тут. Но девок моих туда, в лес, не смей водить. И сам головой думай, прежде чем шаг-другой ступить. Потому как мины могут быть. Хотя мины – не самое страшное. Всё понял?
– Понял, – ответил Воронцов. – Спасибо вам, Пётр Фёдорович.
– Пой молебен тому святому, который милует, – сказал Пётр Фёдорович и кивнул на Пелагею.
Он развязал вожжи. Указал хворостиной на узел, стоявший под берёзой, сказал:
– Вот вам, полесовщики, луста[2] материна, а я поехал. Сегодня больше не приеду. А вы чтобы к комендантскому часу воротились. Коня ещё распрячь надо…
И пошёл Пётр Фёдорович позади воза, завязав конец вожжей за верхнее бревно. Чалая и сама хорошо знала дорогу домой.
Всех колхозных коней забрали на войну. Три раза в Прудки на конюшню приезжали из райвоенкомата. Вначале мобилизовали самых гожих. Ох, как жалко их было отдавать! Фронт тогда остановился под Рославлем. Туда и гнали всю силу, в том числе и лошадиную. Потом забрали тех, которых забраковали в первый раз. А после вывели из станков и остальных. Осталась только чалая старая кобыла Нивка. В тридцатом году, когда повсеместно и поголовно народ погнали в колхозы, Нивку, тогда ещё молодую лошадь, Пётр Фёдорович и привёл в артель, на общее подворье. И теперь, когда одна власть ушла, а другая ещё особо не навела порядок, он сказал сельчанам, что Нивку забирает назад. Никто ему не возразил. К тому же, по доброте сердечной, в помощи он никому и никогда не отказывал. И Нивка работала не только на его хозяйство. А недавно в лесу мужики поймали трёх коней. Один хороший, кавалерийский, жеребец. Остальные же два так себе, тоже, видать, где-нибудь в таком же колхозе мобилизованные. Пётр Фёдорович развёл их по домам. Кормить велел хорошо. Приказал вывезти из конюшни колхозное сено. Всё равно прахом пойдёт. Развезли по дворам, всем по колхозному клоку досталось. На тягло выделил особый пай. Приговаривал:
– Зима зимой, война войной, а весна всё одно зерна в землю попросит…
Оставшись на вырубке одни, Воронцов, Пелагея и Зинаида кинулись потрошить узелок с едой. Воронцов тут же расчистил до земли снег, развёл небольшой костерок. Нарезал прутиков. И они принялись жарить на огне сало.
– Как хорошо в лесу! – сказала Зинаида и посмотрела на Воронцова. – Что помалкиваешь, приёмыш? О чём с тятей говорили?
Пелагея тоже заметила, как разом изменилась сестра, как смотрит она на Курсанта, как по делу и без дела задевает его то словом, то плечом. И ведь подумывала втайне, что парень-то действительно красавец, и характером хорош, хоть и молчаливый малость, но, должно быть, это оттого, что в такие обстоятельства попал. Вот бы, думала, сестре такого жениха. А теперь, наблюдая за Зинаидиной игрой, вдруг шевельнулась в сердце какая-то ревность, что ли… Откуда? Почему? У неё ведь муж есть. И, может быть, совсем скоро Иван вернётся домой. А этот поживёт и – благодарствуйте, хозяюшка, за хлеб-соль и сладкую постелюшку. Хотя сладкой-то постелюшки и не было. И не будет никогда. И называет он её не Пелагеей, как ровню, а Пелагеей Петровной. Должно быть, чтобы на расстоянии держать, её – от себя, а себя – от неё. Ну держи, держи. Посмотрим, на сколько твоей державы хватит. Вон как Зина разрумянилась. Давно её такой весёлой и счастливой не видела.
– Ой, вспомнила я то место! – вскрикнула вдруг Зинаида и уронила в снег свой кусочек сала, который несла-несла к скибке хлеба, да так и не донесла.
Воронцов поднял обронённый румяный кусочек, обдул с него снег и бережно положил на подставленный Зинаидой хлеб.
– Слышите, что я говорю? Я знаю то место, где Прокошка от меня сбежал. Тут, недалеко. Надо поехать вон по той дороге, с километр, а там, справа, будут пологий холм и три сосны. Приметные. Мимо них не пройдёшь. Внизу, по всему холму, пни стоят. Высокие. Вот на тех пнях я и рвала опёнки. Где-то там. Больше ничего вспомнить не могу. Туда надо идти. Там, может, ещё что вспомню.
Они быстро доели остатки обеда.
– Ждите меня здесь, – сказал он Пелагее и Зинаиде, взял топор и на лыжах пошёл сперва по главной дороге, а потом – вдоль лесного просёлка, наполовину заросшего орешником, про который, как видно, и говорила Зинаида.
Зинаиду он с собою не взял. Наказ Петра Фёдоровича переступить не посмел.
Воронцов так и держал, не выбираясь на саму дорогу, чтобы не показывать следа, чтобы лыжня его походила на охотничью. На всякий случай.
Прошёл с километр. Никаких сосен не встретил. Но нашёл ещё одну дорогу, более глухую. Пошёл вдоль неё. Снова пробежал с километр. И – вот он, холм с тремя соснами и старыми пнями, почти до срезов заваленными снегом.
Воронцов огляделся, прислушался. Лес жил своей жизнью. Что ему война? Шуршали по коре сосен шустрые дымчатые поползни, осыпали с высоких ветвей искрящийся иней. Где-то неподалеку долбил дятел. На снегу темнели заячьи следы. Заяц ему ни к чему. А вон и лисий, даже два. И он пошёл по лисьему следу. След петлял. Лиса явно мышковала.
Лаз он нашёл сразу. Лисий след и привёл к нему. Чтобы не топтаться вокруг, поставил лыжи крест-накрест и спустился вниз. Внизу было темно, морозно. Зажёг спичку. Свет выхватил заиндевелую лестницу и ближнюю стену сруба, край то ли нар, то ли стеллажей в три яруса, бревенчатый потолок, тоже обмётанный свежим искрящимся инеем.
– Нашёл! – вскрикнул он и увидел керосиновую лампу, прикреплённую к стойке в глубине прохода.
Он зажёг ещё одну спичку, снял с лампы стекло, пошевелил пальцем сырой, пахнущий керосином фитиль, поднёс к нему огонь, и пространство света в чёрном зеве землянки сразу расширилось до пределов всех четырёх стен. Он огляделся и увидел в глубине, куда уводил узкий коридор, зияющий чёрный проём. Значит, здесь не четыре стены, понял он. И, держа над головой лампу без стекла с трепещущим живым пламенем, осторожно, ощупывая каждым шагом земляной пол перед собой, двинулся вперёд.
Сколоченные из тёсаных жердей полки в три яруса были сплошь уставлены ящиками и завалены мешками. В них лежало солдатское обмундирование: комплекты летнего х/б, шинели, тюки портяночной фланели, брезентовые ремни, сапоги. Оружия не было. А вот и пилотки. Как же Прокопий их разглядел? Стопы пилоток лежали на дальнем стеллаже.
Воронцов подошёл к дверному проёму и заглянул в смежное помещение. Оно было меньше первого. Такие же жердевые полки с укосинами. Узкие проходы. На полках ящики с банками. Он осмотрел и этот склад: тушёнка, рыбные консервы, кули с сухарями. Бумажные мешки были проедены мышами. Воронцов обшарил всё. Осмотрел все углы. Оружия не оказалось и здесь.
Он набрал консервов, загрузил ими мешок. Выкрутил фитиль, погасил лампу и осторожно, чтобы особо не обламывать снег, намёрзший вокруг лаза, выбрался наружу.
Глава одиннадцатая
Когда машина с командующим и грузовик с охраной исчезли за еловой посадкой, старшина Нелюбин наконец-то стал приходить в себя. Он задумчиво качнул головой и вдруг спросил бронебойщика, который все эти дни ни на шаг не отходил от него:
– А кто это был?
– Да генерал какой-то, – ответил бронебойщик и поморщился; его то бросало в озноб, то тошнило – после контузии он никак не мог прийти в себя. – Ты ж его сам генералом называл. Я думал, ты его знаешь.
– Братцы! – закричал старшина. – Это ж наш командующий был! Генерал Ефремов!
А братцы уже весело курочили банки, разламывали хлеб. Пошла делёжка.
– Смотрите, ёктыть, чтобы всем поровну досталось, – на всякий случай бранил разводных старшина Нелюбин.
Он ещё раз обошёл свой сгрудившийся у костра взвод, посмотрел на дорогу, по которой минуту назад проехали штабные машины, удивлённо качнул головой, сел на корточки, привалился спиной к нагретому пламенем костра шершавому стволу старой ели и тут же уснул.
После того как Нелюбин несколько дней назад на минуту прикорнул под танком, он так и не сомкнул глаз. И не мог уже точно сказать, сколько времени прошло со дня первого боя, двое суток, трое или больше. Не спал, не ел. Ту помятую шоколадку, которую он нашёл у немецкого танкиста, поделил на троих в первый же день. Вот и всё его солдатское довольствие. Как они выбрались с той опушки и где плутали всё это время, он потом так и не смог вспомнить как следует.
К вечеру поймали коня в лесу неподалёку от артиллерийских позиций. Конь был под седлом. Положили поперёк седла раненого Калинкина и пошли в сторону Малых Семёнычей. В лесу к ним прибились трое артиллеристов. Все они были из одного расчёта. Их «сорокапятку» раздавил танк. А они спаслись в ровиках. Хорошо, автоматчики не добралась до артиллерийских позиций. За это спасибо стрелковой роте, которая приняла бой в своих неотрытых как следует ровиках, стойко держалась до последнего и почти вся так и осталась на опушке.
Возле Малых Семёнычей повернули вправо, снова в лес. Потому что в самой деревне и вокруг шёл танковый бой. Стояла сильная стрельба. Уже смеркалось, и понять в той стрельбе, кто где, где свои, а где немцы и кто кого одолевает, было невозможно. Горели и «тридцатьчетвёрки», и немецкие штурмовые орудия, и бронетранспортёры.
В лесу ночью набрели на другую такую же группу. И сперва открыли друг по другу огонь. Но вскоре кончились последние патроны. Стали материть друг друга и судьбу, и только тогда поняли, что встретили и чуть не перебили своих. Все оказались из 479-го полка. Все с винтовками. Только без патронов.
Пришёл санитарный грузовик. Раненых забрали и повезли в тыл, по той самой дороге, по которой к ним приехал генерал. А им, оставшимся, передали приказ следовать на сборный пункт в Рассудово.
Старшина помог погрузить Калинкина. Тот был уже без памяти.
– Не знаю, довезём ли, – сказал пожилой санитар, глядя, как старшина устраивает своего товарища, подтыкая под бока солому и поправляя голову.
– Довезёте. Он терпеливый.
Машина уехала. Старшина Нелюбин поправил на плече винтовку Калинкина с пустым магазином, потрогал пустой подсумок, пощупал за пазухой тяжёлый «парабеллум», который никому пока не показывал, и скомандовал бодро, как ни в чём не бывало:
– Взвод! Стройся! На первый-второй рассчитайсь!
– Да что тут рассчитываться? – устало зароптали артиллеристы.
Но старшина строго повторил:
– Сполнять приказ! Чётные номера – шаг вперёд! Взвод, напра-ву! Шаг-г-арш!
Пошли. Заскрипели снегом. Шестеро – в строю. Один – за коновода. Он, старшина, – восьмой. На коня навьючили разобранный станковый пулемёт. Патронов к нему тоже не осталось ни одного. Последнюю горсть расстреляли из винтовок, по своим.
Всюду у дороги они видели следы прошедшего боя. Разбитые орудия, машины, мотоциклы, тягачи. Многие из брошенных орудий были взорваны. Не хотелось немцам расставаться со своей боевой техникой. Из снега торчала то скрюченная рука, то разутая нога. Трупы валялись и в лесу, и у дороги. Не всех убитых успели собрать. Бой ещё шёл. В стороне Нары гремело. Там продолжалось то, что бушевало ещё вчера здесь. И туда вскоре пронеслась на бреющем четвёрка штурмовиков. «Илы» летели низко, над самым лесом. Вскоре они в том же порядке, немного растянувшись, проследовали назад.
– Разгрузились, – одобрительно говорили в строю, провожая свои самолёты возбуждёнными и благодарными взглядами.
Охрана командующего оставила им порядочный кулёк махорки. И теперь взвод старшины Нелюбина на ходу вольно дымил самосадом. На душе у бойцов посветлело. Уже не так придавливала усталость. Не так угнетало чувство потери товарищей. Всякая боль притупляется. Но теперь это произошло очень быстро. Потому что немцам наконец-то дали по зубам, отогнали прочь с огромными потерями, навалили их трупов по всем дорогам. Так что не зря полегли на опушке у Малых Семёнычей москвич Святослав и бронебойщики, не зря мучился Калинкин, дай ему бог дожить, дотянуть до госпиталя!
В лесу встретили обоз. С десяток саней, нагруженных ящиками со снарядами и минами. У ездовых узнали, что немцев отогнали до самой Нары, что в некоторых местах батальоны заняли свои окопы, отрытые ещё в октябре и ноябре, а кое-где даже перебрались на западный берег и пытаются теперь там закрепиться. Угостили ездовых табачком, уточнили дорогу на Рассудово и пошли дальше.
И взвод, и старшина втайне рассчитывали на то, что, так как основные бои позади, их сейчас накормят и отправят на отдых. А там – по своим частям. Артиллеристов – в свои дивизионы. Стрелков – в свои роты. Миномётчиков – тоже к своим. А ему предстоит отыскать курсантскую роту и доложить начальнику курсов о прибытии. Должны ж ему когда-то, рано или поздно, вручить петлицы младшего лейтенанта с одним кубарём.
Но в Рассудове произошло вот что.
Когда они отыскали штаб полка и доложили о прибытии, незнакомый майор, командовавший всеми войсками, которые находились в тот момент в селе и его окрестностях, тут же приказал выдать им сухпаёк, по сотне патронов, по три гранаты. Рота, в которую их вливали, уже стояла на краю Рассудова и слушала боевой приказ. Ротой командовал старший лейтенант из штаба полка.
– …с ходу Малые Семёнычи! – кричал старший лейтенант, рубя перед собою кулаком. – Очистить деревню от противника и сосредоточиться на противоположном конце. Нам придан взвод танков.
Опять эти Малые Семёнычи, невесело подумал старшина. Горевать о том, что рухнули все их надежды на котелок горячей каши и хотя бы часа четыре беспрерывного сна, у него уже не оставалось сил. Все завидовали раненым. И он, грешным делом, тоже. Они уже в тылу отдыхают. Попробуй угадай свою судьбу, может, через час-другой и тебя без рук, без ног в тыл поволокут. Но до своей пули ещё добежать надо. И тут старшина Нелюбин прервал свои мысли: не сметь думать об этом, не сметь, драться надо до последнего. Что ж ты, Кондрат, раскис? Похуже бывало. Так ты, ёктыть, корил он себя, совсем дойдёшь до щебля…
Подошли танки. Нелюбин и его взвод вскочили на броню, ухватились за поручни и выступающие детали «тридцатьчетвёрки», чтобы на ходу их не смело на дорогу, под гусеницы следом идущих машин.
– Держитесь, ребятушки! – крикнул старшина. – Нашему брату, окопнику, видать, тыловой похлёбки сегодня не хлебать!
И увидел в снежной кутерьме и вихре, поднятом гусеницами и своего, и впереди идущих танков, оскаленные рты бойцов своего взвода. А больше он им помочь ничем не мог.
Промчались полем, миновали лесок, нырнули в лощину, пролетели какую-то деревушку. То ли это и были те самые Малые Семёнычи, к которым они раз уже выходили, только, видимо, с другой стороны, то ли другое какое селение. За этой деревней виднелась другая. И в предполье той деревни, где сидели немцы, сразу, с ходу вступили в бой. Всё произошло быстро.
– В цепь! В цепь! Вашу мать!.. – орал штабной старший лейтенант в новеньком полушубке.
– Интеллигент, а матюгами пуляется! – одобрительно отозвался взвод.
– Где немцы?
– А вон там, в хатах.
– Что это за деревня?
– А хрен её знает. Тебе-то какая разница, старшина?
– Вперёд!
Уже и так понятно, что вперёд.
Танки полезли через овраги. Снесли изгороди по краю огородов. На ходу бестолково палили из пушек в сторону деревни. Снаряды их рвались за дворами и перед ними, подбрасывая вверх сивые от снега столбы взрывов.
– Ребятушки, не отставать! – кричал старшина, размахивая винтовкой Калинкина.
Они гурьбой – какая там цепь? – бежали по танковой борозде, едва поспевая за своей «тридцатьчетвёркой».
– Эх, старшина, сейчас грохнут нашу «коробочку»! Восьмидесятивосьмимиллиметровка бьёт! – закричал артиллерист, указывая на одинокий стожок на краю деревни.
Оттуда, из-под стожка, часто вспыхивали дымки выстрелов. Болванки со свирепым воем пролетали над их головами. Одна из них ударилась неподалёку, левее, и, отрекошетив от мёрзлой земли, вырвалась из-под снега и с упругим вибрирующим стоном ушла дальше по курсу, лишь немного изменив угол. А взвод старшины Нелюбина обдало снежной пылью и ужасом. Не дай бог оказаться на пути у этой сатаны.
– Стрелок-то не ахти, – заметил всё тот же артиллерист и вдруг рванулся вперёд, вскочил на корму танка и прикладом винтовки начал стучать по башне.
«Тридцатьчетвёрка» остановилась. Открылся люк. Показалась голова танкиста. Башня тут же сделала доворот. Один за другим прогремело несколько выстрелов. Но, должно быть, и в танке стрелок был неважнецким. Тут же несколько болванок врезались в броню танка. «Тридцатьчетвёрка» вздрогнула. От удара с брони сдёрнуло грязный снег. Башню окутало дымом, а через минуту яркое пламя ударило из люка.
– Глотова тоже убило! – закричали залёгшие бойцы.
И точно, артиллериста на броне не было. Не разглядел его старшина и на снегу возле танка.
– Вот садят, сволочи!
– Пожгут танки!
– Эх, сейчас бы сюда мой «самовар» и десяток мин, – сказал один из миномётчиков.
Но левее несколько «тридцатьчетвёрок» уже ворвались в деревню, уничтожили там пулемётные гнёзда и миномётные позиции, развернулись и атаковали немцев во фланг и с тыла. Нелюбин и его бойцы увидели, как из-под стожка сыпанул в разные стороны расчёт 88-мм зенитки.
– Вот так и нас давили, – злорадно скрипнул зубами кто-то из артиллеристов. – Сейчас пойдут наматывать шинельное сукно на траки…
– Становь пулемёт! Живо! – закричал старшина Нелюбин пулемётчикам.
Те уже залегли за «максимом», и через несколько секунд в сторону позиции немецкой зенитки ушла трасса. Бойцы палили из винтовок и с жадным злорадством наблюдали, как пулемётная трасса подбирает разбегавшихся немцев. Одного за другим. Пулемётчики во взводе старшины Нелюбина оказались опытными.
Вошли в деревню. Стали прочёсывать двор за двором. В сенном сарае, откуда только что стрелял пулемёт, нашли двоих немцев. Те стояли у задней стены, тяжело дыша и затравленно глядя по сторонам. Один из них, постарше, что-то сказал, и немцы тут же торопливо бросили под ноги винтовки и подняли руки.
– Тихо, тихо, ребятушки! Этих – берём! – пытался остановить бойцов старшина. – Это не пулемётчики!
Да где там? Бронебойщик первым кинулся вперёд и вонзил свой штык в живот одного из немцев. На другого тоже накинулись и забили прикладами.
– Вы что?! Озверели! – кричал старшина, растаскивая своих бойцов и чувствуя, что взвод выходит из повиновения.
– Отойди, старшина! – рычал бронебойщик.
Кто-то из артиллеристов оттолкнул его и замахнулся прикладом:
– Это им за Глотова!
– За танкистов!
Старшина на четвереньках выполз из сарая, сунул в рот горсть снега.
– Господи, господи… – шептал он.
Бой вскоре утих. Прибежал старший лейтенант. Заглянул в сарай. Увидел старшину, засмеялся:
– Живой, взводный?
– Живой. Одного потеряли. И танк наш сгорел. И звери мои… пленных покололи.
– Правильно сделали, – сказал старший лейтенант и снова нервно засмеялся: – Не до пленных сейчас. Слушай приказ: место сосредоточения – вон та лощина в ракитнике. Видишь? Атакуем вдоль неё направлением на соседнее село.
«Тридцатьчетвёрки» уже выходили на исходные. И в это время вдоль горящих дворов заскользили лыжники в белых маскхалатах. Это наконец подошёл лыжный батальон, который и должен был вместе с «тридцатьчетвёрками» атаковать деревню, но опаздывал с выходом на исходные, и потому в десант сунули сводную роту, набранную из остатков растрёпанных частей.
– Смотри, лыжники-то все с автоматами, – с восхищением смотрели на них бойцы старшины Нелюбина.
– Ну, эти им дадут сейчас!
– И «самовары» волокут, – заметили миномётчики.
Лыжники ушли вперёд, вслед за танками. Бойцы старшины Нелюбина месили снег в танковой борозде. Вскоре они услышали, как за перелеском, куда уходил след «тридцатьчетвёрки», загрохотало. Но, пока они миновали лощину, потом молоденький осинник и выбрались в поле, за которым виднелась деревня, дворы уже горели, а в дальнем конце, в старом парке, на кладбище, лыжники добивали из миномётов окружённых немцев. Там слышались автоматные очереди и матюги атакующих. Изредка их разрубала торопливая стрельба немецких пулемётов. Но снова лопались две-три гранаты, и всё тонуло в автоматных очередях и крике лыжников, которые, видать, ни в какую не хотели выпускать окружённых с кладбища. А те не хотели сдаваться.
Вот это, ёктыть, война, думал старшина, вытягивая шею и подтыкая под каску подшлемник, чтобы освободить ухо и понять, что там делается и чья берёт. Ребята какие злые стали, даже ему чуть голову не проломили, когда он хотел было заступиться за тех двоих пленных в сеннике… Такая война старшине Нелюбину нравилась. А кухня их ещё догонит. Главное теперь – не отбиться от войска. И он побежал вперёд и, щупая в карманах ватных штанов гранаты, целы ли, на месте ль его артиллерия, скомандовал:
– Шир-шаг!
В деревне между дворами стояли «тридцатьчетвёрки» и время от времени стреляли в сторону кладбища. В проулке горел немецкий танк. На снегу чернели трупы танкистов. «Тридцатьчетвёрки» стреляли всё реже и реже. И вскоре на кладбище затихло. Оттуда лыжники привели троих пленных. Все трое были ранены, некоторые по нескольку раз, и, видимо, контужены. У одного судорожно моталась голова, и немец пытался придерживать её чёрными от копоти руками, но руки тоже тряслись, и у него ничего не получалось.
– И чего их повели, – раздувая ноздри и будто принюхиваясь к чужим враждебным запахам, сказал бронебойщик. – Поставили бы к берёзке. Вон какая берёзка стоит-пропадает!
– Дурак ты, бронебой, – сказал ему артиллерист. – Его сперва допросить надо. А к берёзке поставить ещё успеется. За пленных, если они много знают и ценные сведения передадут, лыжники ордена получат. Понял?
– А зачем же мы своих побили?
– Так ты же, бронебой, первый со штыком кинулся.
Бронебойщик как-то болезненно и зло засмеялся сквозь зубы и сказал:
– А мне орден ни к чему. Попадись мне ещё, я и его…
И тут по деревне пронеслось:
– Кухня приехала!
– Жратва прибыла, братцы!
– Готовь котелки!
Старшина Нелюбин тут же приказал своему личному составу разойтись и собрать у убитых котелки. Через полчаса, отстоя в очереди, они совали кашевару свои посудины и говорили:
– Мне и товарищу.
Когда подошёл со вторым котелком седьмой, кашевар возмущённо спросил:
– И ты – себе и товарищу? А ну-ка покажь, где твой товарищ?
– Там.
– Как его фамилия?
– Калинкин, – без запинки ответил седьмой и вдруг рявкнул на кашевара, как в бою на свой взвод: – Накладывай, морда! Знай своё дело! Взвод четвёртые сутки из боя не выходит! А тебя, ёктыть, я первый раз на передовой вижу!
Собрались потом под той самой берёзой, которую за что-то так невзлюбил бронебойщик. Весело, наперебой и на разные лады застучали ложки по котелкам.
– Ешьте, ребятушки, ешьте хороше́й, – приговаривал старшина Нелюбин, по обыкновению, обходя своих бойцов. – Поспать-то нынче, может, и не придётся. Котелки не бросать. Прибрать в сидора. Ещё пригодятся. Война не кончилась.
И это его «война не кончилась» вызвало ответную благодарную улыбку бойцов. Хотя говорил он о невесёлом.
Глава двенадцатая
Командарм вспомнил, где видел этого пожилого старшину. В госпитале. Пулевое ранение в грудь. Три или четыре пули. Старшину привезли, кажется, из-под Медыни или Боровска.
– Майор, – сказал он адъютанту, – помните старшину в лесу? Обязательно разыщите его.
И тут же – генералу Кондратьеву:
– Александр Кондратьевич, мне кажется, противник отходит. Оставляет заслоны и отходит по всему фронту. Надо преследовать его и бить на марше. Каждая дивизия должна сформировать ударную группу. Усильте их танками резерва и атакуйте. Бросайте вперёд лыжные батальоны. Перехватывать, останавливать и уничтожать изолированно!
– Лыжные батальоны запаздывают. А те, которые прибыли, не выходят из боя.
– Направляйте в бой поротно. Нельзя терять инициативы.
Командарм удовлетворённо осматривал окрестности, видел следы поспешного бегства противника, его сопротивления на промежуточных рубежах, слушал доклады командиров полков и батальонов и понимал: немцы выдохлись, израсходовали все резервы, и теперь главная их цель не перегруппировка для новой атаки, а отход. Отступление с целью сохранить остатки живой силы и вооружения. На новую атаку у них нет ни сил, ни средств. Возможны лишь локальные контратаки ограниченными средствами с целью помочь своим колоннам и обозам с минимальными потерями выйти из-под огня, оторваться от преследования.
На следующий день из штаба Западного фронта пришла шифровка: срочно привести себя в порядок, занять исходные, пополнить боекомплект, провести глубокую разведку перед фронтом всех четырёх дивизий. Это означало только одно: приготовиться к атаке.
А правое крыло Западного фронта тем временем уже успешно атаковало порядки 3-й и 4-й танковых групп и потеснило их вначале на глубину нескольких километров, а потом, введя новые силы, опрокинуло и погнало в сторону Волоколамска. Задвигалось и левое крыло. В наступление перешли также Калининский и Брянский фронты. И только центр Западного фронта, 5-я, 33-я и 43-я армии, продолжали стоять на месте.
Ночью пришла очередная шифровка от Жукова: командарму 33 – переподчиняем вам 338-ю стрелковую и 201-ю латышскую.
338-я передовым батальоном начала прибывать к утру и с марша занимать исходные. 201-я прибытием задерживалась.
18 декабря рано утром после часовой артподготовки армия атаковала позиции противника по всему своему фронту. И сразу же, в первые часы атаки, стало ясно: немцы держатся за каждый окоп, дерутся за каждую позицию.
После нескольких часов непрерывных атак наконец стал намечаться успех на левом фланге в полосе наступления 110-й и 113-й дивизий.
– Давайте туда мой резерв, – приказал командарм начальнику штаба. – Срочно перебросьте на грузовиках сводную роту и курсантов. Туда же – батарею РС и роту танков.
110-я переправилась через замёрзшую Нару, ворвалась в передовую траншею и в рукопашной схватке уничтожила немецкую пехоту. Затем с ходу вклинилась в оборону противника и начала развивать наступление в направлении двух крупных опорных пунктов – Елагина и Атепцева. Но вскоре один из полков дивизии был остановлен плотным пулемётным и миномётным огнём и, не имея артиллерийской поддержки, залёг. Правофланговый 1291-й стрелковый полк тем временем продолжал движение вперёд. Но и он вскоре остановился. В мелколесье близ Атепцева его встретила стена пулемётного огня.
Полк оторвался от своих соседей на полтора-два километра. Тылы подтянуть не успели. Ударная группа, пользуясь успехом, ломила вперёд, обозов не ждала. Локтевая связь с соседями оказалась утерянной. И немцы отреагировали мгновенно. Стремительной атакой они отрезали ударную группу полка фланговым ударом и начали её окружать.
Командарму тут же доложили о случившемся.
– Кто командует полком? – спросил он начальника оперативного отдела.
Полковник Киносян тут же ответил:
– Капитан Лобачёв.
– Капитан? Почему капитан?
– Хороший капитан, товарищ генерал, и майора стоит. А комполка выбыл ещё в начале декабря, во время прорыва. Лобачёв командовал первым батальоном тысяча двести девяносто первого полка.
– И что, держится этот капитан Лобачёв?
– Ещё как держится. Занял круговую оборону и успешно дерётся.
– Какое у них вооружение?
– Несколько ротных миномётов, до десятка пулемётов и винтовки. Захватили кое-что из трофеев.
– Сколько человек?
– До четырёхсот.
– Уточните по карте, где они, – и командарм протянул Киносяну карандаш.
– Они окапываются вот здесь, – начальник оперативного отдела очертил на карте едва заметный красный кружок.
– Они оседлали узел дорог. Шоссе Атепцево – Елагино и вот этот большак. Я правильно вас понял?
– Именно так, товарищ генерал.
– Если такое решение капитан принял не только под давлением противника и обстоятельств, то есть заночевал там, где застала ночь, то он вполне сумеет командовать полком. Попробуйте вывести его оттуда как можно скорее. Если не получится, то надо наладить переброску ему продовольствия, медикаментов и боеприпасов. Наверняка у них там много раненых. Об этом надо позаботиться немедля. Их оборона простреливается из конца в конец даже из винтовки.
Восемь дней и ночей армия будет прогрызать оборону противника. И все эти дни и ночи полк капитана Лобачёва будет держаться в полном окружении на высоте 195,6, осёдлывая перекрестье дорог и препятствуя противнику совершать какой бы то ни было манёвр, используя эти коммуникации. По нескольку раз в день командарм будет запрашивать то у командира 110-й дивизии, то в оперативном отделе положение 1291-го полка.
На четвёртые сутки, когда будут исчерпаны все средства пробиться к полку с целью его вывода из кольца, склонившись над картой, он вдруг скажет Кондратьеву:
– Александр Кондратьевич, а ведь этот отчаянный капитан Лобачёв со своим полком нам сейчас нужен именно здесь. Подполковник Беззубов докладывает, что он сковывает до двух батальонов противника, да ещё миномётную часть, да ещё отвлекает на себя артиллерийские батареи, авиацию. Сто десятая ослаблена. Если немцы раздавят Лобачёва… Если затем атакуют вот сюда или сюда… Наше наступление захлебнётся в необходимости латания собственных дыр и ликвидации угрозы фланговых ударов. Так что держитесь, капитан. Держитесь, голубчик. Как налажена доставка?
– Беззубов выслал к нему две разведгруппы. Обе прошли. Вот здесь. Видите?
– Болото.
– Да, болото. Местами замёрзло, местами нет. У них есть проводник. Или кто-то из местных, или бывалый человек, охотник. Словом, они прошли. Но теперь нужно доставлять им грузы самолётами. Потому что обе группы остались у Лобачёва на усиление и с целью активного ведения разведки. Доставили немного продовольствия, медикаментов и боеприпасов. А также рацию с запасным комплектом батарей. Вся связь теперь – только шифром. Шифровальщик послан вместе с одной из групп.
Знал ли он, беспокоясь о судьбе окружённого 1291-го полка, что всего лишь через месяц с небольшим точно в такие же обстоятельства попадёт Западная группировка его армии, четыре лучших дивизии, а судьбу капитана Лобачёва разделит он сам? С той лишь разницей, очень существенной, что полк капитана Лобачева всё-таки вытащат из окружения, что с ним будет существовать постоянная связь, что почти каждую ночь на перекрестье дорог ночной курьер Р-5 будет сбрасывать несколько контейнеров с необходимыми грузами. А дивизиям Западной группировки, запертым под Вязьмой, не сможет помочь никто…
Каждый день ему будут докладывать: немцы снова пытались ликвидировать окружённых, против полка брошены танки и самолёты, 1291-й снова отбил атаку немецкой пехоты, немцам необходимо освободить занятые для осуществления блокады батальоны, а потому на высоту 195,6 они опять произвёли огневой налёт и силою до двух батальонов атаковали сразу с трёх направлений, пытаясь наконец уничтожить окружённый полк.
И однажды между командармом и начальником штаба состоялся такой разговор:
– Михаил Григорьевич, этот капитан… Он вам кого-то напоминает, не так ли?
– Да, Александр Кондратьевич. Однажды сын порекомендовал мне книгу. Признаться, не думал, что она настолько увлечёт меня. И я буду вспоминать её героев вновь и вновь. И их судьбы, и цена поступков на многое откроют глаза. Так вот там тоже был один капитан. Артиллерист.
– Как же, как же, читывал и я Толстого. Фамилия того капитана, кажется, Тушин.
– Тушин. Литература… Выдумки писателей… А ведь всё удивительным образом повторяется в реальности. Тогда пришли французы, республиканцы. Теперь – германцы, фашисты. А у русского человека и тогда, и теперь судьба и задача одна и та же. Вот и наш капитан Лобачёв теперь на той главной линии огня, на которой держал свою позицию когда-то капитан Тушин.
Пламя керосиновой лампы горело ровно, с мягким, едва слышимым шорохом, иногда так же тихо трепетало. Командарм на мгновение умолк, словно для того, чтобы послушать этот мягкий трепет. Но, похоже, что начатая тема его влекла, и он продолжил свои размышления:
– Красивые слова. И в определённых обстоятельствах могли бы выглядеть вполне нелепыми. Слова… Почти как в романе, – и он усмехнулся. – Но откуда они появляются? – он похлопал по груди. – Странная штука – война, Александр Кондратьевич. Особенно война с внешним врагом. Вы понимаете, о чём я говорю. Враг напал. Подмял под себя часть нашей земли. Мы собрались с силами и выступили против него. Началась решающая битва. Все это понимают, все чувствуют, что от исхода битвы зависит всё. И судьба страны, и судьба его семьи. И вот именно здесь-то и происходит необъяснимое. Именно здесь человек неожиданно преображается до высот непостижимых. О которых в себе, быть может, и не догадывался. Что-то происходит. Срабатывает какой-то внутренний заряд. Ведь смотришь порой: простой мужичонко, осанка вчерашнего крестьянина, и ростом-то не вышел, и в плечах не особенный богатырь, а в бою – богатырь! Ещё какой богатырь! И всё подразделение своим примером на позициях держит.
– Ничего, наш капитан тоже удержится.
– Очень бы я этого желал. Хочу взглянуть на него. На живого и здорового. Чтобы пожать ему руку.
Глава тринадцатая
Третий день Пелагея варила перловую крупу с тушёнкой. Когда она вытаскивала из печи чугунок, Прокопий, Федя и Колюшка уже сидели за столом и смирно ждали с ложками наготове. Старуха почти не слезала с печи. Чашку с деревянной самодельной ложкой ей подавали туда. И она, довольная, всякий раз спрашивала:
– Палашенька, детка моя, знать, Иван воротился? Его гостинец?
– Его, – выдавливала из себя Пелагея и отворачивалась к окну, чтобы её лица и некрасиво дёргающейся губы не видели ни дети, ни Воронцов.
– То-то каша хороша. Вот Ванюшке спасибо!
Что правда, то правда, такой каши они не ели давно.
– Пелагея Петровна, только об этом не должен знать никто, даже твой отец, – предупредил её Воронцов, когда они привезли из Красного леса второй мешок с продуктами.
Полностью вывезти дрова они ещё не успели. Ночами дорогу переметало, и, пока утром пробивались к делянкам, расчищая замёрзшие перемёты, время было уже к полудню. Поработав час-другой в делянке, по-быстрому, чтобы успеть вернуться до комендантского часа, нагружали сани и спешили в Прудки. Опасались встретиться с Кузьмой Новиковым. Тот иногда приезжал на поверку. Так он это называл. Объезжал на коне Прудки после комендантского часа. Не спеша. Из конца в конец. Чтобы люди из окон своих хат полюбовались на его, нового начальника, выезд. Он знал, что рано или поздно страх перед ним перерастёт в почтение. Вот и пусть привыкают. Главное, понял он, надо их придавить, чтобы не мекали. Как волк овечку. Всякая власть, то с удовлетворением, то со смутной надеждой думал он, так и начинается, так и устанавливается. Пусть почувствуют мою силу. А там… Там, глядишь, и стерпится-слюбится…
В один из дней, только-только управились разгрузить очередной воз, увидели идущего их стороной Петра Фёдоровича. Пелагея нагнулась над бревном и сказала неспокойно:
– Что-то стряслось. Тятя просто так не зайдёт. А идёт к нам. Может, с Зиной что…
Пётр Фёдорович хмуро посмотрел на Пелагею и Воронцова, окинул взглядом дрова, сваленные прямо в снег, и, не поздоровавшись, даже не кивнув, прошёл к крыльцу и махнул на ходу рукой:
– Пойдёмте-ка. Поговорить надобно.
Он зашёл в дом и, не раздеваясь, сел на лавку у окна. С удивлением потянул избяной дух и спросил:
– Что, Курсант, нашёл-таки райкомовскую похоронку?
– Какую? – вмешалась Пелагея.
– Не тебя, доченька, спрашиваю, – и Пётр Фёдорович внимательно посмотрел на Воронцова.
Воронцов молчал.
– Думаете, вы тут, вдвоём, хитрее всех? Чугунок с кашей сховали, а запах из каждого угла торчмя стоит. Кто ещё об этом знает? – Пётр Фёдорович кивнул на печь.
– Пока только мы и знаем.
– Кто – мы?
– Я, Пелагея Петровна и Зинаида, – сказал Воронцов.
– И Зину втянули. Понятно… А ведь промолчала, – и Пётр Фёдорович ворохнулся на табуретке, потеребил свою шапку и сказал то, ради чего пришёл: – Завтра в деревню немцы приедут. Отставших будут переписывать и тёплые вещи собирать – для германской армии. Приказ такой имеется.
– И что нам делать? – спросила Пелагея, упреждая вопрос Воронцова.
Пётр Фёдорович опять поморщился и, выдержав некоторую паузу, сказал, глядя на Воронцова:
– Валенки да тёплое тряпьё кой-какое я сегодня соберу. Чтобы завтра не подпустить деревню под грабёж. А вот что делать с вами… Давай вместе думать. С тем и пришёл. Вчера на станции на запасных путях кто-то сжёг два вагона с боеприпасами и разным снаряжением для германской армии. Часового зарезали. Вагоны облили бензином и мазутом, бросили несколько бутылок с горючей смесью. Жгли основательно. Теперь ищут. Допытываются кто. На станции и в ближних деревнях, говорят, заложников взяли. Держат. Через двадцать четыре часа расстреливать начнут.
– Из наших никто не отлучался. Я знаю точно.
– А ты? Ты сам?
– Только в лес.
– А через лес, пятнадцать вёрст и – станция. То-то и дело… Начнут дознаваться, и выяснится, что именно тебя, Курсант, и не было целый день в деревне. И поволокут. Тебя да моих овечек. А?
Пелагея недовольно дёрнула плечом. Хотела что-то сказать сгоряча, но передумала.
– Мы, Пётр Фёдорович, весь день лес возили. Лес да дрова. Люди видели.
– Эх, Курсант, Курсант. Командир ты, может, и хороший… Расскажу я тебе сказочку. Недолгую. Четыре года тому назад братенника моего судили. Знаешь за что? На сеялке стоял и уснул. Зерно в бункерах кончилось, и трактор, может, с час, впустую сеялку по полю протаскал. Потом спохватились. Оно, может, и ничего, обошлось бы. Пересеяли бы ту лысину. Степан несколько суток не спал. Колхоз в передовые выводил. Но тут, надо ж такому случиться, уполномоченный НКВД из района приехал. Его к нам в колхоз от райкома на посевную прислали. Вот он себе занятие по душе-то и нашёл. И – пошло… Саботаж! Вредительство! А Степан у нас в колхозе первый стахановец был! Десять лет дали. На Колыму братень пошёл. Не за здорово живёшь… А знаешь, кто тут у нас был уполномоченным НКВД? А товарищ Артёмов. Командир партизанского отряда, которого недавно в Аксиньиной лощине застрелили. Видел я его. На санях лежал. Полицаи его раздели. Одёжа, видать, ладная была. Командир всё же. В обтрёпках ходить не будет. Вот везут его по деревне, а я смотрю на него, убитого и раздетого, и ни один нерв во мне не шевельнулся, чтобы пожалеть его. Ну? Что? Понравилась тебе моя сказочка? Я не думаю, что нонешняя власть к народу будет добрее. Те-то заложников не брали. А эти… Эти ни детей наших, ни матерей, ни стариков не пожалеют.
– Хорошо, Пётр Фёдорович, я вас понял. Своих я уведу. Вяземских, думаю, тоже. Но за остальных не ручаюсь. Они – сами по себе.
– Уведу… Вы-то уйдёте… А что нам делать? Ладно, Кузьма, может, и промолчит. Не станет пока нас под стебло совать. Но его молчание тоже – до поры, до времени… Но тогда уж, если в лес, обратно вам ворочаться нельзя. А тут вроде: ушли и ушли, с нас какой спрос?..
Уже стемнело, когда Губан обежал Прудки и оповестил окруженцев о том, что велено собраться на пруду, в ракитах.
Собрались не все. Но Кудряшов, Губан, все вяземские и ещё двое пришли точно в назначенное время.
Воронцов изложил все обстоятельства, в которых оказались и они, и местные жители. Рассказал и о поджоге вагонов с боеприпасами на железнодорожной станции, и о заложниках, и о том, что специальные подразделения жандармерии и местные полицейские проводят регистрацию всех бывших военнослужащих РККА. И подытожил:
– Нам надо уходить.
Ответом ему было молчание. Ни страха, ни озлобленности в том молчании он не почувствовал. И тут скрипнул снегом Кудряшов.
– Недолго жили в тепле и холе, – сказал он. – Оно, конечно, одно из двух: или просто перепишут, соберут барахло и уедут. Или на всякий случай кое-кого заберут. Хотя бы для острастки. В колонну и – на Юхнов. Там, говорят, уже и концлагерь оборудован. Добро пожаловать, доблестные бывшие воины Красной армии!.. Так что я тоже думаю, что надо смываться отсюда. Хотя бы на время. Курсант прав.
Вяземские, будто оцепенев, молчали. Молча посматривали на своего командира. Воронцов знал: у них не принято было молвить слово прежде, чем скажет своё лейтенант. Понимал Воронцов и то, что больше всех наскитались в лесах, натерпелись всякого лиха именно они. И им сейчас срываться с насиженного… Только-только пришли в себя, отоспались, стали малость отъедаться, и снова – в лес.
– Послушай, Курсант, или как тебя там, – заговорил вдруг один из окруженцев, которого все звали Владимиром Максимовичем и который был вдвое старше любого из них. – Я хотел бы знать следующее: первое – куда ты намерен вести людей в такую стужу? Второе – будет ли тёплый ночлег? И третье – обеспечение и прочее… Вопрос понятен?
– Первое: я не заместитель командира полка по тылу, – резко ответил Воронцов, – и всё из перечисленного вами обеспечить даже такому небольшому количеству людей не могу. Второе: я веду людей не в стог и не под ёлку. База есть. Но о ней я скажу только тем, кто пойдёт со мной. Третье: многое придётся сделать для себя самим. И последнее, самое главное: уходить надо. Чтобы не ставить под удар местных жителей. А вы, Владимир Максимович, меньше всех из нас похожи на местного жителя, и любой фельджандарм это определит сразу.
Снова они слушали тишину и напряжённое дыхание друг друга.
– Раненых предлагаю всё же оставить, – сказал Владимир Максимович.
– Что касается раненых, тут решение должны принять вы. Это ваши люди.
– Да, конечно. Во сколько выступаем?
– В половине двенадцатого. Пункт сбора – опушка леса к востоку от деревни. Выдвигаться рассредоточенно, идти по утоптанной дороге. Лишних следов не оставлять. С собой захватить топоры, пилы, плотницкий инструмент. И, если есть где на примете, железную печку.
– Есть железная печка, – сказал Артиллерист. – И не просто железная, а чугунная!
– Топоры тоже найдём, – отозвался и Дорофеев.
Воронцов с облегчением вздохнул: значит, идём. И уже без всякой надежды напомнил:
– Всё имеющееся оружие тоже взять с собой.
Ровно в половине двенадцатого Воронцов стоял на опушке леса и слушал, как похрустывает снег под мягкими подошвами подшитых валенок. Люди торопливо шли со стороны деревни. Воронцов снял охотничьи лыжи, приставил их к берёзе, потрогал в кармане рубчатую рукоятку револьвера. И всё время с волнением вслушивался в мягкий, приглушённый скрип шагов: сколько же их идёт? Все ли согласились уйти в лес? Ведь некоторых и бабы не отпустят. Привыкли, пригрелись друг к дружке… Попробуй оторви.
Первыми пришли вяземские. Дорофеев, возбуждённо блестя в темноте белками глаз, доложил:
– Группа в количестве четырёх человек на пункт сбора прибыла. С собою имеем: одну печь, чугунную, два топора, ножовку, долото, рубанок.
– Так, хорошо. Вы двое, с печью, идите по этой дороге в сторону вырубок. Там мы вас догоним. Если не догоним, затаитесь где-нибудь за штабелем дров и ждите. Дорофеев, а что с оружием?
– Нет оружия.
– Как нет?
– А так.
– Побросали, что ль?
Дорофеев ничего не ответил, перемолчал.
– Может, недалеко бросили? – спросил Воронцов.
– Далеко. Что теперь об этом толковать? Нет оружия.
Вскоре подошли ещё трое: Владимир Максимович и с ним двое, которых Воронцов видел впервые. Владимир Максимович приложил к шапке ладонь и, как показалось Воронцову, с лёгкой усмешкой в голосе доложил:
– Товарищ курсант, группа в количестве трёх человек прибыла для дальнейшего следования по указанному вами маршруту.
– Всё? Больше никого не будет?
– За нами следом шли ещё двое. Ваши, товарищ курсант. Но где-то в овраге отстали.
Кудряшов и Губан принесли ещё одну чугунную печь и связку жестяных труб.
После полуночи звёзды померкли. Разом куда-то исчезли. Темень стала не такой прозрачной. Мороз ослабел. В деревьях зашуршал снег. Дёрнул и пробежал вдоль дороги ветерок, звеня обломками наста. И Воронцов, оглядываясь на вереницу шедших за ним людей, с облегчением вздохнул: хорошо бы ещё и метель – все следы скроет.
К утру они установили печи, вывели в отдушины рукава труб, наносили сушняка и затопили. Решили разместиться в дальнем отсеке землянки, завесив вход в основное хранилище куском шинельного сукна.
– Ох, сколько ж добра тут, ё-моё! – задумчиво окинул взглядом стеллажи Курдяшов, стоя под лампой в проходе.
Он первым заступал в караул.
Кроме револьвера с тремя патронами, который принёс Воронцов, оружия ни у кого не оказалось.
Кудряшов сунул револьвер за пазуху, загрёб из мешка сухарей и пошёл к лестнице, к чёрному, наполовину заметённому лазу.
Остальные устроились на жердяных полатях, застелив их шинелями.
Воронцов долго не мог уснуть. Вставал, подкладывал в печи дрова, сидел то у одной открытой дверцы, то у другой, смотрел на пылающий огонь.
– Что, не спится? – окликнул его Владимир Максимович.
– Думаю: где взять оружие?
– Оружие… – Владимир Максимович вздохнул, сунул руку под изголовье и вытащил оттуда пистолет. – Этого будет конечно же недостаточно. Но вы можете в случае необходимости рассчитывать хотя бы на это.
– Почему вы не доложили о том, что у вас есть пистолет?
– Это личное оружие, – Владимир Максимович потёр пистолет рукавом гимнастёрки. – Мой пропуск туда, через фронт. Документы пришлось уничтожить. Остался только он, мой верный боевой товарищ. Последний ре́зерв.
Воронцов не стал спрашивать Владимира Максимовича о том, кем он был два-три месяца назад и какую должность имел в армии. Знал: то, что только что сказал Владимир Максимович, говорят для того, чтобы легче было подступить к главному. Владимиру Максимовичу конечно же хотелось излить душу. Сколько он держал её взаперти? Два месяца? Три? Не доверяя правды о себе никому.
– Наш полк был разбит в пух и прах. Как это ни прискорбно осознавать, но мы оказались совершенно не способными к эффективному отражению их атак. И дело даже не столько в их мощной моторизации войск и насыщенности вооружением. И миномётов, и танков у нас было не меньше. И орудия, и ПТО стояли на заранее оборудованных позициях. Вы меня слушаете, Курсант? Кстати, как вас зовут? Неловко как-то…
– Так и зовите – Курсант, – сказал Воронцов. – Это ведь не кличка, а моё настоящее воинское звание.
– Какое училище?
– Подольское. Пехотно-пулемётное.
– Умеете обращаться с пулемётом?
– Учили. Правда, воевал с винтовкой.
– Все мы, как теперь выясняется, воевали с винтовкой. Против танков и самолётов, – Владимир Максимович положил свой ТТ на грудь. – Вы заметили, как гибко, тактически многообразно и многопланово они ведут свои атаки? Как легко в случае отсутствия перспективы успеха отходят. Как жёстко и непредсказуемо затем контратакуют. И самое, пожалуй, главное, чему мы пока не можем противопоставить ничего подобного: чёткое взаимодействие подразделений пехоты, артиллерии, танков, авиации. Прекрасная связь. Связь! Вот что у них работает интенсивнее, чем пулемёты! Огонь артиллерии корректируется наблюдателями непосредственно с поля боя, иногда из специальных бронированных машин. Мобильность, подвижность. Всё отработано. У нас же – никакого управления. Танки атакуют сами по себе. Артиллеристы в самый трудный момент молчат или меняют позицию. Миномётчики палят по пустым площадям. В итоге, в бою, у бойца, который всё это безобразие видит из своего окопа, создаётся впечатление, что он остался один, со своей винтовкой и сотней патронов к ней. А если ещё вовремя и горячей каши не подвезли…
Этот странный человек расхваливал тактику и организацию боя врага. Это уязвляло. Но он говорил правду. И, будто угадывая мысли Воронцова, Владимир Максимович продолжил:
– То, о чем я говорю, в определённых обстоятельствах может выглядеть крамолой. Пораженческие настроения. Но, удивительное дело, здесь, сейчас это не имеет никакого значения. Если есть желание и терпение слушать, постарайтесь вылущить из моих слов самое рациональное, что может пригодиться в бою вам как командиру. И всем нам. Я начал войну под Рославлем. На реке Десне недалеко от Варшавского шоссе есть деревня Кукуевка. Вот там второго октября мы и схватились с их танками и пехотой. НП нашего стрелкового полка находился в непосредственной близости от передовой, на окраине Кукуевки. Артподготовка длилась сорок пять минут. А потом пошли танки. По фронту нашего полка наступало до ста сорока танков. Когда мы отбили первую атаку, тут же налетели пикировщики. Они всё время висели над полком, пока танки всё же не проутюжили все три линии наших траншей, на всю глубину. Так вот по поводу взаимодействия: иногда казалось, что командир их наступавшей пехотной роты в случае необходимости вызывал то пару или четвёрку «юнкерсов», то орудийную поддержку, то миномётную. Их артиллерия всегда наступала вместе с пехотой и, что самое поразительное, с танками. Чтобы этому противостоять, всё это надо сперва изучить, понять. Учёба непосредственно на войне стоит очень дорого. Эти уроки мы оплатили. Сможем ли воспользоваться ими? Утром мы собрались в лесу, километрах в полутора восточнее. Сорок шесть человек. Наверняка были и другие группы. Может, даже более крупные, чем наша. Но мы никого не встречали. По пути пристали несколько одиночек из других частей. Бегущие войска… Это уже не солдаты. Я хорошо запомнил лица бойцов нашего полка перед боем. Они шли в бой со светлыми лицами. С желанием победить. На следующий день я не узнал этих лиц. Да и сам, должно быть, выглядел скверно. А как, по-вашему, может выглядеть лицо начальника штаба только что разбитого полка, который потерял всех командиров батальонов, рот и взводов, в том числе и командира полка? Вот в чём штука, Курсант.
– Как фамилия вашего командира полка?
– Полковник Фетисов.
Воронцов сразу же вспомнил лицо майора Алексеева, его напряжённую улыбку и жест, которым он подтягивал перед боем ремешок своей каски.
– Моё воинское звание подполковник. Подполковник Турчин. Так что, когда вы давеча по поводу тыловой службы полка… признаться, я даже вздрогнул. Почти в точку. А оружие мы раздобудем.
– Где? В поле?
– Именно в поле. В поле, в лесу. Там, где осенью шли бои. Там же должны быть и боеприпасы. Кое-что я успел разузнать у местных. Здесь, недалеко, держал оборону сводный батальон. Он был смят танковой атакой. Вооружение у них, как и у всех сводных, наверняка было не бог весть какое, но винтовки-то, я думаю, имелись в достаточном количестве. Вот их-то мы и постараемся отыскать.
– Я об этом уже думал.
– Судя по всему, фронт задвигался. И дела у немцев неважные. То, что Москва ещё держится, – факт. Если бы они взяли Москву, как о том говорят в своих приказах и прокламациях, то вели бы себя иначе. И по деревням не мародёрствовали. Не пустили их в Первопрестольную. Могу ручаться, не пустили! И мёрзнут они сейчас в окопах где-нибудь в районе Подольска. Вот и собирают тёплое барахло, чтобы не замёрзнуть насмерть.
– Я тоже, товарищ подполковник, не верю, что Москва пала.
– Не называйте меня подполковником. Я ведь вам признался не для того, чтобы, так сказать, войти в звание. Это пусть будет между нами. Для всех я здесь не более чем рядовой боец. Пусть пока будет так. И я, как и другие, готов выполнять все ваши приказания.
Боится, подумал Воронцов. Но вдруг понял, что и сам он тоже боится. Что и говорить, положение, в которое они попали, хуже некуда. А о том, как их едва не расстреляли, лучше вообще помалкивать. Так что и у него есть что таить. Не перешли линию фронта, вот и вся история. Никакого капитана не видели, никого в лесу не встречали. Немцы пройти не дали. Вряд ли тот капитан запомнил их. Да и жив ли он после того обстрела и драпа. Попался бы он Воронцову в лесу один…
– Ладно, утро вечера мудренее, – сказал Владимир Максимович. – Завтра решим, где оружие раздобыть и как дальше быть. Как я понимаю, приказ, который был отдан всем подразделениям через листовку, касается и нас.
– Да, Владимир Максимович, и нас тоже. И другого выхода у нас нет, как только приступить к исполнению этого приказа.
– Что ж, вы правы. Будем исполнять. Лично я готов.
Владимир Максимович спрятал ТТ под изголовьем и отвернулся к стене.
Воронцов, прежде чем уснуть, подумал о Пелагее и её детях. Банки из-под тушёнки впредь он приказал ей обжигать в печи, а потом плющить обухом топора на пне и куда-нибудь надёжно прятать. Чтобы никакого следа. Полные она прятала в сене.
Глава четырнадцатая
Утром в Прудки нагрянули два грузовика с десятью жандармами и офицером. За ними скакали четверо всадников. Трое – в казачьих папахах, с короткими немецкими винтовками. Четвёртый – в полицейской форме, в чёрной суконной шинели. Четвёртым был Кузьма Новиков.
Машины остановились возле школы. Жандармы спрыгнули с кузова и начали греться возле работающих моторов. Другие тут же забежали за угол школы и, смеясь и с любопытством оглядывая незнакомую местность, начали мочиться в сугроб.
Офицер что-то коротко сказал полицейским, и те, пришпорив лошадей, мигом поскакали по улице. На ходу разделились. Командовал полицаями бородатый казак в чёрной папахе и в таком же чёрном полушубке.
Кузьме велено было срочно доставить в школу старосту с ключами и провизией для господина офицера.
К обеду немцы и казаки загрузили тёплыми вещами кузов одной из машин. На другую затащили туши двух зарезанных, опаленных и разделанных свиней. От них хорошо, вкусно пахло свежениной. Туда же, на новые холщовые простыни, видать, выхваченные под руку из чьего-то сундука, кинули несколько бараньих туш.
Пётр Фёдорович, осунувшийся, постаревший до крайности, сидел на стуле напротив пожилого офицера и, не пряча своей тоски, посматривал в окно, где хлопотали жандармы и казаки. Много чего повидал на своём веку Пётр Фёдорович. Всякую власть знал. И немецкую тоже. В 1915 году, в феврале месяце, он, солдат 2-го корпуса арьергарда 10-й русской армии, пошёл в свою последнюю атаку, на прорыв. Их, остатки окружённого корпуса, около десяти тысяч штыков, выстроили сомкнутыми колоннами. Патронов и снарядов уже не было. Оглодали. Делать нечего. Офицеры, белая кость, командиры полков и батальонов, впереди. Помолились и пошли. Рядом разорвался тяжёлый снаряд, и очнулся солдат Пётр Бороницын уже в плену на грязной соломе. Почти два года он работал то на маслобойне, то в конюшне, то во фруктовом саду в большом поместье в Восточной Пруссии. Поместьем тем владел генерал, говорили, что тот самый, который и расстрелял из тяжёлых орудий их атаку. Там, работая с немцами, научился понимать их язык. И теперь, угощая пожилого жандарма самогоном и салом, он изредка переговаривался с ним. Офицер спрашивал, а он отвечал. Немец, захмелев, довольный и, казалось, добродушный, внимательно слушал его, усмехаясь, терпеливо поправлял некоторые слова и обороты.
– Герр официр, – говорил Пётр Фёдорович и кивал в окно. – Зи ист нихьт зольдаттен.
Но немец наливал из бутылки рюмку за рюмкой, опрокидывал в рот, кусал мороженое сало, щурился и кивал старосте:
– Гут, гут… Ихь тринке гэрн шамгонн.
Кто ж его не любит, думал Пётр Фёдорович, вспоминая себя то пленным, то солдатом 2-го корпуса, которому снова надо выходить из окружения, то идущим на прорыв с винтовкой в руках. Он покосился на жандарма, когда тот шумно влил в рот очередную рюмку: вот свинья, пьёт-жрёт один, ну ладно со мною, с русским, брезгует выпить, но тогда хотя бы кого-то из своих пригласил, за компанию. Нет, ему и одному хорошо. Вот чем немец от русского отличается, негодовал на жандарма Пётр Фёдорович. Русский, будь он даже горьким пьяницей, самым распоследним, а за стол один не сядет! А зятьков-то, видать, стрелять будут…
Шестерых примаков из окруженцев, которых казаки и жандармы собрали по дворам, выстроили у стены школьной конюшни и выставили возле них часового.
– Не все, – скрипел зубами Кузьма Новиков, но ни старшему полицейскому Матвийчуку, ни немецкому офицеру, который всё это время сидел, запершись в натопленной учительской и о чём-то договаривался со старостой, сказать об этом не решался. Ни сразу, ни потом. Побаивался.
Начнут дознаваться, думал Кузьма, с трудом передвигая мозгами после вчерашней пьянки, и докопаются, что вчера, когда я приезжал к старосте, чтобы организовать сбор тёплых вещей, ляпнул после третьей или седьмой, что одновременно будет произведена облава на зятьков. Эх, непрост ты, Пётр Фёдорович, как кажешься. Вот я тебя и проверил… Но приступать к нему сейчас нельзя, соображал своё Кузьма. Зине можно навредить. Хорошо, что никто, кроме него, не знает, сколько в Прудках до вчерашнего дня было зятьков. Где ж они попрятались? Неужто в лес ушли? В лес – это уже последнее. Это значит, что они, все, прудковские, и зятьки тоже, его, Кузьму, законную власть и силу, в медный грош не ставят. Тут надо меры принимать. Разбираться досконально. Но Матвийчуку говорить об этом не надо. Пойдёт по дворам, нахальничать над молодками начнёт. Тут надо дело тонко обделать. И придавить зятьков разом. И зятьков, и все Прудки. Чтобы впредь издали кланялись. А не по оврагам прятались. Этак подумать, у них, может, и винтовки имеются… В лес-то, может, и не ушли. Тут где-нибудь схоронились. Но если сами схоронились, то и оружие могут прятать. А зачем им хорониться? Значит, есть какой-то свой умысел. От последней мысли Кузьме сразу захотелось пить. Он схватил горсть снега, сунул в рот. Надо с самим Щербаковым переговорить, с командиром казачьей сотни. Но Щербакову, может, знать про всё ненадобно. Оплошал-то, куда ни гни, он сам, Кузьма Новиков, которому поручены Прудки. Щербаков учинит дознание. Выяснит, что он, Кузьма, плохо исполнял порученное, увлёкся девкой. И отстранят его от Прудков. Нет, тут всё продумать надо наперёд. Помельче брода поискать…
– Вси? – спросил Матвийчук, ничего особенно не вкладывая в свой вопрос.
И Кузьма так же спокойно ответил:
– По-моему, все, – и весело, как считают в гурту коров или баранов, пересчитал согнанных к школе бойцов.
– Ну, шо с цим будэм робыты? – спросил Матвийчука другой казак.
– Та жидив постреляемо и – дворушки, – смеясь, ответил Матвийчук.
Казаки были довольны. Одна свиная туша и одна баранья предназначалась для их сотни. Кузьма тоже удовлетворённо заглядывал в кузов. Он знал, что атаман Щербаков за такой подарок выразит ему персональную благодарность перед строем и, может быть, наградит какой-нибудь побрякушкой из своей казны.
– Среди них нет жидов.
Кузьме не хотелось стрельбы. Пусть в Прудках всё будет тихо. Пётр Фёдорович будет сговорчивее, когда узнает, что в соседних деревнях примаков постреляли, а у них никого не тронули. Пусть и Зина знает, и её строптивая сеструха, что Кузьма человек добрый и что в новой власти он не последний человек, раз смог уладить дело без стрельбы. Зятьки-то хоть и недолго тут пожили, но Прудкам, а точнее прудковским бабам, уже не чужие. А некоторым даже роднее родных. Кто-то ж и по ним будет слёзы лить и проклинать виноватых, если дойдёт дело до крайности. Такое надо понимать. И он, Кузьма Семёнович Новиков, это хорошо понимает.
– Господину Штрекенбаху виднее, хто тут жид, а хто ни. По мни – хоть всих пид пулемёт.
Вот это Кузьма за Матвийчуком знал. Именно Матвийчук согласился лечь за пулемёт, когда в Шилове господин Штрекенбах приказал собрать вот так же всех приставших. Собрали около двадцати человек. Выстроили. Штрекенбах через переводчика предложил добровольцам переходить на службу в германскую армию. Казачью сотню тогда только-только начали формировать. Но добровольцев не оказалось. И Штрекенбах приказал командиру сотни поручику Щербакову расстрелять из пулемёта всех. Щербакову надо было искать среди своих добровольца. Или стрелять самому. Кузьма Новиков тогда стоял возле Щербакова. Тот взглянул на него, и Кузьма отвернулся. Стрелять он не хотел. Не хотел стрелять и поручик. Кузьма слышал, как он скрипел зубами и матерился. И тогда вызвался Матвийчук:
– А это мы, господин поручык, в одын момэнт зробымо.
Разболтанной походкой, рисуясь перед казаками, Матвийчук подошёл к пулемёту. Так же картинно поддёрнул брюки с лампасами и лёг на затоптанный снег. Взвёл затвор и без всякой паузы и раздумья повёл длинной очередью. Потом, вместе с жандармами, пошёл добивать раненых из винтовки. На следующий день поручик Щербаков назначил его командиром третьего отделения, которое теперь развёртывали во взвод. Матвийчуку тогда многие позавидовали: вот как надо делать карьеру. Но не Кузьма. Кузьма свою карьеру решил делать по-другому. Ему среди своих односельчан лишняя кровь ни к чему. Власть надо забирать постепенно, тогда её можно будет держать крепче. Тогда она будет основательней и долговечней.
Штрекенбах вышел на крыльцо и некоторое время смотрел на грузовики, на своих солдат, на казаков и понурую шеренгу бывших бойцов РККА. От выпитого крепкого русского самогона приятно кружилась голова. Офицер твёрдо стоял на ногах, но на всякий случай всё же придерживался за деревянные перила. Потом он подозвал пальцем одного из жандармов, сказал что-то и шагнул вниз.
Матвийчук подбежал к нему и подал руку, жестом предлагая помочь офицеру дойти до машины. И казаки, и староста сразу поняли, что дело сделано, немцы уезжают. Осталось одно: что делать с примаками? Немец брезгливо оттолкнул протянутую руку. Звякнул о дверцу его серый горжет на цепи с надписью: Feldgandarmerie.
– Герр оберштурмфюрер, – вытянулся перед ним Матвийчук. – Вас махен дизе зольдатен?
– Зинд зи геферлихь? – спросил немец, через плечо указав пальцем на шеренгу, стоявшую у стены сарая.
– Найн, герр официр, – кинулся к машине Пётр Фёдорович. – Они не опасны. Нет! Нихьт геферлихь! Зи зинд гут арбайтер!
Немец остановился на подножке грузовика и, опираясь на открытую дверь, указал рукой в кожаной перчатке на дорогу, уходящую в перелесок:
– Вохин фюр дизэ вег? – и оглянулся на Матвийчука.
Матвийчук растерялся. Спросил у Пётра Фёдоровича:
– Шо вин сказав?
– Куда ведёт эта дорога?
– Зо вохин? – и немец на этот раз посмотрел на старосту.
– Ин Москау, герр официр, – ответил Пётр Фёдорович. Он вдруг понял, что начальнику жандармов сейчас надо угодить, растеплить его, и тогда он, может, станет помягче и уступит. Что ему стоит? Если он не прибыл с приказом: исполнить то-то и то-то. Тогда он конечно же не отступит от предписанного. Пётр Фёдорович знал немцев.
– Вас хабэн зи гэзакт?
– Я сказал: ин Москау, герр официр.
– Дас штимт, дас штимт, – покачал головой Штрекенбах. – Дизе веге фюрен нах Москау. Абер аллес зинд шлэхт.
Немец захлопнул дверь. Машины одна за другой вырулили на дорогу.
– Шо вин? Га?
– Что все дороги ведут в Москву. Но все они отвратительны.
– Эх, староста! З вогнем играешь!
Матвийчук ловко вскочил в седло, поправил приклад винтовки. Оглянулся на стоявших у стены. Взгляд его сразу отяжелел. Потянул из голенища сапога черенок плётки.
– А ну, краснопёрия сволочь! В шэшэнгу по два и – бигом арш!
– Господин полицейский! – закричал Пётр Фёдорович. – Господин полицейский, господин Штрекенбах не отдавал такого распоряжения, чтобы наших мужуков из деревни угонять!
– У твоих мужикив, старык, почты у всих пулеви ранення и офицерська выправка. Пыпийды, а то конэм затопчу!
Колонна двинулась к лесу. Но вскоре один всадник резко повернул коня и поскакал назад.
– Кузьма! – крикнул вслед всаднику Пётр Фёдорович. – Не смей!
В ответ Кузьма оскалился и с силой вытянул гнедого плетью.
Пелагея откупоривала банку тушёнки, когда в сенцах стукнула дверная клямка и послышались чужие шаги. Она торопливо сунула банку в стол.
– Пелагея? Ты дома?
Кузьма постоял у порога и, не дождавшись от хозяйки ни слова, ни жеста приглашения, гремя шпорами, шагнул на середину кухни.
– Что тебе надо? Тёплое я всё отдала. Или за исподним пришёл?
– Твоё исподнее мне без надобности. У тебя по этой части свой спец имеется, – ухмыльнулся Кузьма.
– Ты что же, только для того зашёл, чтобы сказать мне об этом? – усмехнулась и Пелагея.
– Где твой постоялец? – сразу изменился в лице Кузьма. – Ну? Где он?
– Валенки с ног стащили… Новая власть… – будто не слыша его вопроса, снова ответно усмехнулась Пелагея и вскинула голову.
– Что, по советским порядкам скучаешь? – выдержав гнетущую паузу, сказал Кузьма.
– Новые не лучше. Те хоть не разували на улице.
– Что это у тебя? – и Кузьма выхватил из руки Пелагеи нож.
Она придвинулась к столу, и Кузьма сразу уловил её неосторожное движение. Он понюхал нож, на котором остались крошки мёрзлого студня.
– Тушёнка? А ну-ка, отойди.
Кузьма оттолкнул Пелагею, открыл половинку двери и вытащил металлическую банку, обёрнутую полотенцем.
– Вот она, родимая. Тушёночка! Советская. Довоенная. Откуда она у тебя? Из леса?
– Из леса, – не моргнув глазом, ответила Пелагея. – За вырубками, в окопах нашла.
– Ведь брешешь. Курсант принёс? Со складов? Ну? Говори! Нашли склады? Кто? Курсант? Да? Или с партизанами яшкаешься?
Из другой половины выбежали дети. Увидели её, испуганную, облепили со всех сторон, заревели в один голос.
– Ты меня, Кузя, не стращай. Мне на твои стращалки – тьфу! Мне детей кормить надо. Ты же о моих сыновьях не позаботишься. Ты вон о них заботишься. Старуху с печи стащили… Нашли где партизан ловить.
– Замолчи, Пелагея! Если бы ты не была сестрой Зины, я бы тебя давно в управу на верёвке отвёл. Где Курсант? Ну? Что молчишь? Иваном-то, гляжу, перестала мне пенять. Что, уже, видать, Курсант тебе ясно солнышко? Гляди, детей хвостом не провиляй. Не ты первая…
– Спасибо за заботу. Только ты мне, Кузя, не свёкор и не указ. А теперь ступай своей дорогой! – и Пелагея пнула ногой заиндевевшую сенечную дверь.
Но Кузьма уходить просто так не собирался. Он усмехнулся и сказал спокойно:
– Наши дороги, Пелагея, теперь всегда рядом будут. Не думай, что ты себе укромную нашла, где можно со своим Курсантом жить-поживать да райкомовскую тушёночку жевать. Тебя твой Курсант от войны не заслонит. А вот беда через него тебе ещё будет. Попомни моё слово. Я своей дорогой твою не заступаю. А ты на свою голову беду накличешь.
И вдруг Пелагея сменила тактику:
– Ладно тебе, Кузя, поговорили и поговорили. Мы всё же свои люди. В школе вместе учились. Скажи, куда мужиков погнали?
– Куда погнали, туда и погнали, – насторожился Кузьма.
– Неужто постреляют?
– А вам, бабам, какая от того печаль? У вас свои мужики есть у каждой.
– Не все ж с ними, как с мужьями, жили. Что ты всю жизнь человеческую к греху сводишь?
– А что ж она такое – жизнь наша? Грех и есть. Сплошной грех. И безгрешен тот, у кого сила. Потому что ему никто не посмеет попрекнуть его грехом. Я что, жизнь не понимаю? И раньше так было, и теперь. При немцах жить можно! Зря вы нос воротите. Теперешнюю жизнь я очень даже понимаю. И вам советую её понять. Чтобы потом в телегу-то на ходу не прыгать… С детьми да со старухой… Вот добьют немцы Красную армию, возьмут Москву, и всё сразу изменится. К весне другая жизнь настанет.
– А как пройдёт и она? А, Кузя? Другая-то жизнь, может, тоже ненадолго…
– Не пройдёт. Немцы навсегда пришли.
– Вспомни, что нам учитель истории, Степан Никитич, говорил?
– А что он говорил?
– Что Россию никто ещё не мог покорить и завоевать. Много было охотников.
– Эти смогут. Они уже под Москвой. Вся сила там.
– Французы и в Москве были, а что случилось потом? И немецкие рыцари тоже приходили. А татары несколько раз Москву жгли. Плохо ты уроки учил, Кузя.
– Да ладно тебе, тоже мне учительша… Ты лучше с Зиной поговори. Ты на неё влияние имеешь. Скажи, что нынче только я её счастливой могу сделать. Госпожой будет ходить. И о родне не забуду. А Курсанта своего ты с добром проводи. Пока это возможно. Пока в управе не дознались. И пока меня за язык не потянули. Я твои бабьи шашни прикрывать не собираюсь. Я тебе пока не сват и не брат. Разделайся, пока не поздно. Потом благодарить будешь, что дело посоветовал. А ну как Иван вернётся? Из плена-то, ходят слухи, скоро отпускать начнут.
Дети ещё вздрагивали под её руками, но уже притихли. Настороженно смотрели то на Кузьму, то на дверь. И Кузьма понимал их взгляды.
– Да проводи ты детей, что ли, – сказал он. – Поговорим спокойно.
– А мне так спокойнее, – ответила Пелагея.
– Имей в виду. Через неделю-другую немцы возьмут Москву.
– А ты ж прошлый раз говорил, что раньше?
– Слушай, что я тебе говорю! Ох и язык же у тебя… В Шилове казачья сотня формируется. Специально для борьбы с партизанами. Так что и с этими бандитами скоро будет покончено. Начнём строить нормальную жизнь. А этих, ваших, в заложниках подержим, пока все остальные не придут. Срок им – сутки. Сколько их там ещё прячется? Вместе с твоим Курсантом. Трое? Четверо? Кто у них заправляет? Курсант твой? Хоть у вас тут в Прудках народ и молчаливый, а я всё, как видишь, знаю. Немцы всё равно за диверсию на станции не простят. На ком-то да отыграются. Не зятьки, так из деревень народ под расстрел пойдёт. Вам этого надо? Сами беду на свои головы кликаете… А про то, что у вас тут делается, мне, повторяю, всё доподлинно известно. И пока – только мне.
Всё, да не всё, злорадно подумала Пелагея.
Выходя из Пелагеиного дома, Кузьма с сенцах столкнулся с Петром Фёдоровичем.
– Пойдём, – сказал он старосте. – Дочь я твою старшую не обидел. Но предупредил. Если умная, поймёт. А если все её думки под подолом… С младшей давай решать по-хорошему. Нечего тянуть.
– Погоди решать, – тяжело дыша, ответил Пётр Фёдорович. – Если так дальше пойдёт… Что ж тут решать… Всё за нас немцы решат. Да казаки, дружки твои. Откуда они только появились. Хуже немцев. Нахальничают, мародёрничают.
– Хохлы. Западенцы. Но и мы пока что-то можем решать. Вот сейчас. Пока не поздно. Мы с Зинаидой поженимся, и тогда как семью полицейского вас пальцем никто не тронет. И оберштурмфюрера Штрекенбаха будешь угощать самогоном в своём доме, за своим столом. Если сделаешь свой дом желанным для него, то кто тебя тут тронет? Всех пригнём под себя. И хохлы тоже притихнут. Казаки, тоже мне… Главное, Штрекенбаха улестить. Сможешь?
– Оборони господи от такого гостя, – неожиданно брякнул Пётр Фёдорович и отвернулся к окну.
– А вот это ты, Пётр Фёдорович, господин староста, зря. Бумагу подписал? Подписал. Давай тогда служить новой власти верой и правдой. Другого выхода у нас с тобою нет.
– Ты меня с собою не равняй.
– Нас война сравняла, – и Кузьма похлопал ладонью по прикладу винтовки. – Зятьков мы забрали в качестве заложников. Остальным времени на всё про всё – сутки. Завтра после обеда приеду за ними. Пусть выйдут по-хорошему. Кто ими заправляет? Курсант? Вот пусть к обеду он и соберёт их возле школы. И доложит мне по полной форме. Выйдут все, проведём регистрацию и отпустим по домам. Они нам ни к чему. Это уже не солдаты. Им только возле баб и место. Будут дороги расчищать. Отрабатывать повинность за всю деревню. Хоть какая-то польза. А если Курсант со своими не выйдет, казаки постреляют зятьков. А там еще неизвестно, кто вагоны сжёг да часового убил… Всей деревне плохо будет. Жили б да жили спокойно. Скоро всё наладится. Никаких тебе колхозов. Работали бы на себя. Да налог бы сдавали.
– Налог-то, может, такой хомут, что потуже колхозного, – сказал Пётр Фёдорович. – Вон как вы скот со двора тащите. Что у нас к весне при такой вашей власти останется? Три козлёнка?
– Ты о дочерях и внуках побеспокойся! Вот твои козлята. А всё остальное – дело наживное. Подумай, Пётр Фёдорович. Подумай хорошенько. Одно я тебе точно могу пообещать: кум королю ходить будешь, если условия мои примешь. Правой рукой своей сделаю!
Кузьма сел на коня, разобрал поводья и стал разворачивать коня на утоптанную дорогу. И в это время со стороны ближнего леса, от Аксиньиной лощины, послышался рокот мотора. Кузьма крутнул головой, остановил коня, привстал в стременах и начал вглядываться в поле.
– Наш летит, – сказал он.
– Не похож.
– У Сталина уже нет самолётов.
– Кто его знает, – усмехнулся Пётр Фёдорович.
Самолёт летел низко. Вскоре они отчётливо увидели красные звёзды на его коротких овальных плоскостях, серебристый вибрирующий нимб вокруг мотора и за ним одинокого пилота, в чёрном кожаном шлеме и в очках. Пилот внимательно осматривал окрестность, и его очки несколько раз блеснули на солнце.
Кузьма мигом снял через голову винтовку, передёрнул затвор и выстрелил навскидку. Потом ещё и ещё. Лётчик погрозил им кулаком. Кузьма продолжал стрелять, пока не расстрелял всю обойму. Конь под ним приседал после каждого выстрела и приплясывал.
– Конь у тебя сильно нервный, – заметил Пётр Фёдорович на его пустопорожнюю стрельбу.
– Разведчик. – Кузьма провожал взглядом самолёт, торопливо перезаряжая винтовку. – Немного он тут налетает. У немцев хорошие зенитки.
– Раньше не летали, – как будто бы невпопад сказал Пётр Фёдорович и снова усмехнулся.
– Так вот что, староста: завтра регистрируем зятьков, а послезавтра я приезжаю за Зинаидой. Не сладите тут по-хорошему, увезу по-плохому. Я её и такую любить буду. Мне всё равно. Моя власть! И ещё: заканчивай с вывозкой леса. На следующей неделе придут машины, забирать. Лично принимать буду. И свинку помоложе заколи. Чтобы сальце полюбовей было.
– Последних сегодня закололи. Где ж вам свинок наспеешься?
– Где хочешь, там и ищи. Не будет свинки, корову уведу. Твою. Понял? Н-но, пош-шёл! – Кузьма пришпорил коня и на ходу крикнул: – Коней! Коней посмотрю в другой раз! Кони-то – из леса! А то колхоз мне устроил, мать твою!..
Пелагея стояла в сенцах и слышала весь их разговор.
– Ох, дочушь, связались мы с этими беглыми. Надо было сразу их из деревни выпроводить. Присвоила кобыла ремённый кнут…
– Тятя, что ты такое говоришь! Ведь и мой Иван, может… – она недоговорила, ушла в дом.
Пётр Фёдорович вошёл следом. Сел за стол. Внуки тут же облепили его. Он гладил их русые головёнки и думал. Потом усадил младшего на колени и сказал со вздохом:
– Не знаю, кого из вас посылать. И ту, и другую жалко. Та ещё неразумная, а у тебя вон – дети. Внуки мои… А я сам дороги не найду. Да и не поверят они мне. Кто я для них? Староста. У немцев на службе…
– Тятя, я сама к ним схожу. Что им сказать?
– Сперва ты мне скажи: оружие у них есть?
– У Саши револьвер. А больше – никакого.
Пётр Фёдорович, глядя на внуков, вдруг спросил:
– Кто ж это им валенки так подшил? Неужто Курсант?
– Он.
– Ох, дочушка, дочушка… – он покачал головой. – Значит, нет у них оружия. Скажи вот что: пусть идут в Аксиньину лощину, там в окопах много чего можно найти. Только чтобы не выходили на поле, где сгоревший броневик стоит. Там кругом заминировано. Кузьма приедет завтра. Может, один. Может, с казаками. Всего их четверо. Верхами. Пусть сообразят. Но перехватывать их надо не тут, не в деревне. Чтобы на нас не легло. А то они уйдут, а нас потом перебьют всех. Нам, дочушь, внуков надо сберечь. Лыжи им нужны. Вот что. Надо собрать по деревне пар восемь лыж.
Он поочерёдно, от младшего к старшему, поцеловал всех внуков и сказал с тем же тяжким вздохом:
– Слыхала, что Хапок сказал? Свинку ему зарезать. И, видишь что, коней за вожжу потянул… Это ж он в силу входить стал. А что дальше будет? Эх, был бы я помоложе. Тогда комиссары всё отымали. Ходили, по всем углам и заугольям нюхали. Мы с матерюй не знали, куда что спрятать, чтобы вас, малых, прокормить. А теперь вот думай, как внуков от голода уберечь. Эти-то похуже, чем комиссары. Хватка другая. На этих в райком жаловаться не пойдёшь…
Когда стало темнеть, Пелагея запрягла отцову кобылу, погрузила в сани две связки лыж, на всякий случай сунула в ноги под сено топор и поехала в сторону вырубок.
Глава пятнадцатая
Ночью Кудряшов разбудил Воронцова и, дыша морозом, сказал:
– Твоя пришла.
– Кто? – не сразу и сообразил Воронцов.
– Пелагея. В Прудках наших похватали. Не пошли с нами, придурки… Раненых тоже. Завтра расстреливать привезут. Надо что-то делать.
Воронцов поднял четверых: Губана и троих вяземских. Кудряшову тоже приказал собираться.
Брянский, узнав, что и ему предстоит ночная экспедиция в Аксиньину лощину, буркнул:
– Везёт мне как утопленнику. Из наряда в наряд.
Они встали на лыжи, взяли лопаты и пошли.
Ночь выдалась лунная. Ясной звёздной дымкой в небе неподвижно стоял Млечный Путь. Снег под лыжами искрился, звонко, морозно поскрипывал.
Пройдя километра три-четыре, они выбрались на опушку леса, по обрезу которой проходила траншея. Отрывал её здесь тот самый сводный батальон, о котором им рассказывали в деревне. Внизу, в лощине, чернела продолговатая коробка «гроба» – немецкого бронетранспортёра. Она и послужила им ориентиром.
– Копать будем здесь, здесь и здесь, – сказал Воронцов. – Кривцов, а ты прикинь, где могла быть позиция пулемётчиков. К «гробу» не подходить. Там мины, – и Воронцов снова принялся за лопату.
Кривцов был из вяземских. В списке Воронцова он числился пулемётчиком, первым номером станкового пулемёта «максим». Что ж, раз пулемётчик, пусть пулемёт и ищет.
Снег ещё не слежался. На лопате не держался. Через час работы Воронцов снял шинель. Пока ничего найти не удалось. Траншея была неглубокой, наполовину заваленной взрывами. Воронки виднелись там и тут. Округлыми лунками они темнели на снегу справа и слева от зигзага траншеи, которая дугой опоясывала лес.
– Ни черта мы тут не найдём, командир, – сказал Кудряшов и сел в снег. – Я уже весь мокрый.
– Копать дальше. Работать ещё час. Если ничего не найдём, перейдём на другой участок.
Подошёл Губан и сказал:
– Искать надо там, в лесу. Они ведь уходили туда. И винтовки если и побросали, то только там.
– Правильно, Губан! Именно так. Кто хоть раз бегал, тот знает, – и Кудряшов начал надевать лыжи. – Надо обследовать кусты и лощинки.
Воронцов упорно раскапывал траншею. Вскоре он и сам понял, что так можно расчистить всю её, до конца поля, но не найти ничего. И вот в отводной стрелковой ячейке он наткнулся на труп.
– Артиллерист, – позвал он копавшего рядом бойца, – подойди, помоги.
– Что? Нашёл?
– Нашёл.
Убитый стоял на коленях в своей ячейке, уткнувшись сплюснутым разбитым лицом в отвесную мёрзлую стенку. Они обкопали снег вокруг него и оттащили скрюченное тело в траншею.
– Куда ему попало? В лицо, что ли? – артиллерист осматривал тело. – Замороженный. Даже не пахнет. Ох, как летом трупы воняли!.. Одуреть можно от этого запаха. До сих пор в горле стоит. Курсант, что делать с ремнями? Срезать? Или снимать?
– Попробуй снять. И осмотри карманы. Документы забери. Если они у него есть.
Винтовка стояла в углу. Вот она, родненькая СВТ, подумал Воронцов, нащупав затвор и магазин. Приклад по самый затвор был завален землёй, и Воронцов снова принялся за лопату. Мёрзлые комья он выбрасывал на дно траншеи. Вскоре винтовка сама вывалилась в снег. Он торопливо поднял её, очистил от снега и примёрзшей земли. Затвор не двигался. Он был откинут в крайнее заднее положение. Значит, магазин пуст. Боец успел расстрелять все патроны.
– Артиллерист, ты у него патроны не нашёл?
– Ни одного. Пустой подсумок.
Одна винтовка есть, с радостью подумал Воронцов. Ещё когда шли сюда, к траншее, он почему-то решил, что если и найдёт что-то из оружия, то это будет самозарядная винтовка Токарева.
– Штык берём? – спросил Артиллерист.
– Берём. Обязательно. Дай его сюда.
Воронцов попытался выдернуть из металлических заиндевевших ножен лезвие штык-ножа. Но и этого у него не получилось.
Они начали копать дальше. Но ничего больше не нашли, кроме двух трупов на дне траншеи. Они лежали рядом, ничком. Кругом только стреляные гильзы. Подсумки тоже оказались пустыми.
– Всё снаряжение забираем, – приказал Воронцов Артиллеристу.
Из лесу вернулся Кудряшов. Сказал:
– Ни черта не нашёл. Несколько трупов. Все раздеты до нижнего белья. Как будто тут уже кто-то хорошенько пошарпал.
Пришёл Кривцов и доложил:
– Нашёл пулемёт. Вполне исправный «максимка». На станке. Только без патронов. Один я его не дотащу.
Вот это была уже настоящая удача. Какой всё-таки молодец, этот Кривцов!
– Савелий, иди помоги, – распорядился Воронцов. – И хорошенько там поищите ещё. Может, где патроны есть.
Воронцов вспомнил, как в октябре, когда их шестая курсантская рота дралась под Юхновом, помкомвзвода Гаврилов послал его в поле за патронами. Он машинально сунул в карман руку, нащупал пластинку складня и успокоился. Тогда он выполнил приказ, принёс несколько коробок с пулемётными лентами, и они отбили атаку немцев. А что было бы, если бы он совершенно случайно не нашёл те коробки с лентами? Немцы обошли бы их с фланга и перебили. И их, охранение, и артиллеристов. Вспомнил пулемётчика Ивана Макуху. Гаврилов… Макуха… Живы ли они сейчас?
Пришёл Дорофеев, швырнул под ноги лопату, сказал:
– Что они, без патронов, что ли, здесь воевали?
– Здесь формировался партизанский отряд. Тогда ещё снег не был таким глубоким. Винтовка осталась только потому, что её не заметили. Убитый навалился на неё, закрыл.
– Но патроны всё-таки выгребли.
– Патронов у него и не было. Он их израсходовал полностью. Это был хороший боец, – и Воронцов ещё раз подёргал из ножен штык. – Надо похоронить их.
Они сложили тела на дне траншеи, привалили кусками мёрзлой земли, а сверху засыпали снегом.
Кудряшов и Кривцов приволокли станковый пулемёт.
– Странно, что не забрали эту машинку, – сказал Дорофеев. – Может, неисправен?
– Он был замаскирован еловыми лапками и листвой, – Кривцов отщёлкнул приёмник, выскреб снег, выломал ледяную корку. – Завтра проверим, исправен или нет.
Они сложили все свои трофеи в расчищенной ячейке, сверху прикрыли еловыми лапками. И Воронцов сказал:
– Работаем ещё полтора часа. Нужны патроны. У кого какие предложения?
– Траншею раскапывать бесполезно, – сказал Дорофеев. – Надо попытаться найти их НП. Может быть, там был и пункт боепитания?
– А если им выдали всего-то по обойме? – спросил Кудряшов. – А к пулемёту и вовсе ни одной ленты? Поэтому с него даже маскировку не сняли. Могло же такое быть?
– А бронетранспортёр кто сжёг? Разворотило весь мотор. Даже вытаскивать не стали.
– Бронетранспортёры из винтовок не уничтожают.
Какое-то время они молча смотрели на Воронцова. Только Губан задышливо кашлял в кулак. Все понимали, что батальон могли поставить в траншею и без винтовок, и без патронов, и с гранатами без запалов. Всё могло быть. На своей шкуре это испытали.
– Будем искать в лесу. Глубже ста шагов не заходить. И кашлять – в шапки! – приказал Воронцов, вырывая их из оцепенения.
Да, как он не подумал, что патронов к пулемёту могло и не быть.
Они разошлись цепью и двинулись вдоль траншеи. Казалось, стало ещё светлее. Как будто рассвет уже наступил. После полуночи на востоке ухнуло и раскатилось по всему горизонту. Полыхнуло зарево. Воронцов прислушивался к канонаде и пытался понять, что же происходит там, за десятки километров от них, от этой лесной тишины и искристого снега. По их предположениям, фронт должен продвинуться дальше на восток, к Москве. Или это вовсе не фронт, а просто где-то ночные бомбардировщики действуют по какой-нибудь железнодорожной станции или партизаны взорвали очередной объект? Но канонада продолжалась. Прошло больше часа, а удары, сопровождаемые вспышками на морозно-пепельном горизонте, всё ещё сотрясали ночной воздух. Подошёл Кудряшов и спросил, указывая на восток:
– Наши, что ль, долбают?
– Похоже.
– Близко.
– Тяжёлые орудия.
Они постояли несколько минут на опушке леса, слушая канонаду и вглядываясь в смутный горизонт, озаряемый дальними почти беспрерывными вспышками, и разошлись опять. Для того чтобы действовать завтра днём, им нужны были патроны. Они нашли пулемёт. Если он исправен, он решит всё дело. Но нужна хотя бы лента патронов. Винтовка и два пистолета. Правда, если казаков окажется больше… пулемёт. Он всё решит. Нужны патроны и хотя бы одна лента.
– Кажись, нашёл, – услышал он голос Дорофеева. – Курсант! Передайте по цепи командиру: пусть подойдёт.
Дорофеев уже раскопал снег. В яме чернел небольшой контейнер величиной с солдатский вещмешок. Рядом лежал труп бойца.
– Плащ-палатка, Курсант, – сказал Дорофеев. – Битком набита патронами и, кажется, гранатами.
Воронцов ощупал плащ-палатку, развязал узел. На снег, шурша, посыпались длинные заиндевелые карандаши винтовочных патронов.
– Дорофеев, какой ты молодец! Нам повезло! Мы – с патронами!
Вскоре возле находки Дорофеева собралась вся группа.
– Тело надо перенести в траншею.
– Пусть до весны остаётся здесь. Всё равно где лежать. Только снегом присыпать.
– Смотрите, лицо уже мыши объели.
Воронцов посмотрел на убитого. И сразу понял, почему так выглядел и первый труп, найденный им в траншее. Лиц и у того, и у этого почти не было.
– Пусть лежит, – сказал Воронцов. – В траншее не лучше. Там тоже мыши.
– Вот твари, человечину жрут.
– До весны и костей не оставят.
– Как-нибудь придём, похороним. Так оставлять нельзя.
До рассвета они успели немного поспать. Утром Воронцов выбрался через лаз наружу и сразу прислушался к тишине леса. На востоке по-прежнему рокотало, гулкие удары перекатывались по мёрзлой земле.
Вышел Турчин. Окликнул Воронцова:
– Что, Курсант, прислушиваетесь к голосам войны?
– Владимир Максимович, ведь это артиллерия?
Турчин послушал и сказал:
– Пожалуй, что наши тяжёлые гаубицы. Сто пятьдесят два миллиметра. Явно что-то происходит. Знать бы что.
– Может, скоро узнаем.
– Очень может быть.
То, что товарищей нужно выручать, сомнений не вызывало ни у кого. Только Кудряшов, как всегда, выразил своё, особое мнение:
– Пересидеть хотели, козлы. Теперь выручай их. А если пулемёт нерабочий?
– Среди них есть раненые, – сказал Турчин. – Они не пошли с нами только потому, что не хотели быть для нас обузой.
Турчин знал всех шестерых, оставшихся в деревне и уведённых казаками в Андреенки. Профессия есть профессия. Она накладывает свой отпечаток и на характер человека, и на его поведение. И как начальник штаба, бывший или настоящий, пока это не имело особого значения, Турчин предложил следующий план. В засаду идти троим. Выступать немедленно. Подойти к большаку Прудки – Андреенки с восточной стороны, чтобы всё походило на нападение армейских разведчиков, которые пришли со стороны фронта, найти удобную позицию для действия именно в этом составе и тем оружием, которое есть в наличии. Поскольку пулемёт применить нельзя из-за отсутствия ленты, действовать двумя пистолетами и винтовкой.
– Со своим ТТ пойду я сам. Не потому, что не доверяю его никому, а потому, что, думаю, никто лучше меня не владеет этим оружием. Возражения есть? Тогда кто возьмёт револьвер?
– Я, – вызвался Дорофеев. – С двадцати шагов в середину корпуса попаду.
– Винтовку возьму я, – сказал Воронцов. – И ещё у меня поправка: пойдут не трое, а четверо. Кудряшов, ты возьмёшь столько гранат, сколько сможешь свободно нести. Будешь стоять в засаде. На случай если весь наш план провалится.
– Каким образом можно применить гранаты? Своих перебить?
– Владимир Максимович, вам приходилось участвовать в рукопашном бою?
– Нет, бог миловал.
– Так вот там начинают действовать другие правила. Их заранее не спланируешь. Кудряшов, твоё дело будет отсекать наш отход. Каким образом, подумаем на месте. Ты, Савелий, тоже думай. И по ходу дела смотри: можешь нас спасти, а можешь и положить.
Винтовку он уже почистил, смазал. Приготовил и патроны. Вот только пристрелять её не успел. А пристрелка нужна. Хотя бы десятком патронов. Винтовке надо верить. А как он мог ей верить, если не знал ни боя её, ни надёжности. Пристрелкой он решил заняться в пути. Где-нибудь в овраге. Сто шагов. По снежному склону. Чтобы понять погрешность и сделать необходимые поправки.
Но десяти патронов Воронцову не понадобилось. Когда шли опушкой леса, шагах в ста пятидесяти увидели сидящих на берёзах тетеревов. И Турчин кивнул ему:
– Кажется, вы рассказывали, что до войны были охотником? Вот вам великолепная цель для контрольной стрельбы. Хотя это может нас демаскировать.
Воронцов положил винтовку на лыжную палку, прицелился и выстрелил. Тетерев, роняя пух и ломая ветки, камнем упал вниз. Остальные сперва удивлённо вытянули головы, а потом разом захлопали пружинистыми крыльями, снялись с берёз, перелетели метров на триста дальше и снова расселись на верхушках берёз.
– Ты хоть в этого метился? – спросил Кудряшов.
– В этого.
– Надо бы взять. Дичь всё-таки. Хорошую похлёбку сварим.
– Заберём на обратном пути.
Никто не проронил ни слова.
К большаку они вышли неожиданно. Лес подступал к самой обочине. Берёзы, нагруженные снегом, образовывали высокие своды, и в некоторых местах дорога тянулась по этим снежным туннелям. Изредка попадались старые ели. Высокими колоннами они уходили в небо, удерживая на своих могучих лапах целые сугробы снега.
На одной из таких елей и оборудовал свою засидку Воронцов. Иссиня-белая метровая глыба снега нависала над ним. Он слегка стесал её прикладом винтовки. Срезал трофейным ножом несколько веток, чтобы открыть обзор. Приладил на сучьях винтовку. И сидел теперь в четырёх-пяти метрах от земли, грел за пазухой руки. Руки во время стрельбы должны быть послушными. Это он усвоил ещё в детстве, с того дня, когда дед Евсей в первый раз взял его в засидку на кабана. Тогда тоже сильно морозило, так что мёрзли даже глаза, в напряжении слипались от леденеющей слезы.
Перед Воронцовым открывался поворот дороги, полянка, заснеженная обочина. Шагов тридцать-сорок свободного пространства, которое он мог беспрепятственно и надёжно контролировать. Его задача непростая: положить замыкающих, которых Турчину и Дорофееву не достать. Чтобы никто не ушёл в Андреенки. Воронцов не знал, как стреляет подполковник, и потому немного нервничал. Выходило так, что, разрабатывая операцию, Турчин главную роль отводил себе, и на себе же замыкал успех или неуспех её. У Дорофеева всего три патрона. Гранаты ему Воронцов не дал.
– У тебя, Дорофеев, три патрона. Запомни это. Когда они подъедут, Владимир Максимович тебе даст команду, в кого стрелять. Если я тебе дам гранату, ты будешь думать только о ней и промахнёшься из револьвера. В результате испортишь всю операцию.
Ждать пришлось недолго. Воронцов первым заметил движение на дороге. И сразу подал команду:
– Идут!
Полицейских, как они и предполагали, было четверо. Они ехали на заиндевелых лошадях, о чём-то громко переговаривались и дружно беспечно смеялись. Видимо, кто-то что-то рассказывал смешное. Ишь, сволочи, подумал Воронцов, едут – как баре по своей вотчине… Впереди, шагах в двадцати от колонны, покачивался в седле казак в белом полушубке и кавалерийских ремнях, с шашкой на боку. Лохматая белая папаха на его голове, лихо заломленная назад и набок, открывала его румяное молодецкое лицо с оскалом белых зубов. Видать, нравился ему рассказ товарища. Трое ехали стремя в стремя позади колонны. Это расположение целей резко меняло расклад сил в предстоящей схватке.
Когда передовой казак миновал поворот, Воронцов уже держал на мушке среднего всадника позади колонны. Конвоировали они не шестерых, а почему-то только четверых.
И тут казак, ехавший впереди, резко осадил коня и потянул через голову короткий кавалерийский карабин.
– Стоять на мисци! – крикнул он повелительно и привстал на стременах, напряжённо глядя вперёд.
Колонна остановилась.
– Шо там, Васыль?
– Та вин людыны яки-то, – ответил Василь, держа наготове карабин. – Похоже, краснопузи. Сдаватыся, чи шо?..
– Шарахни по ним разок!
И Василь, привстав в стременах, вскинул к плечу винтовку и выстрелил в сторону Турчина и Дорофеева. Пуля плеснула снежным фонтанчиком под ногами стоявших на дороге. Они тут же подняли руки и закричали:
– Не стреляйте! Не стреляйте! Мы сдаёмся!
– Хватыть, Васыль. Забэрэм их з собою. Там в разхид пустымо. Пусть люды подывлятся на свойх геройив! Гоны йих в стрий!
– Та вины, видать, обисралысь!
– Гоны обисранных!
– Тут, хлопци, похоже, комиссар!
И сразу же двое всадников, расталкивая лошадьми арестованных, проскакали в голову колонны.
– Хто таки? – закричал казак в чёрном полушубке. – Худко видповидать!
– Мы из Прудков! – закричал Дорофеев. – Сдаваться идём! Не стреляйте! Мы – добровольно!
– Це добре, шо добровольно, – засмеялся казак в чёрной папахе. – Тильки де ваша добра воля вчёра ночувала?
– Я его знаю, – сказал Кузьма Новиков, голос его ликовал. Значит, принял Пётр Фёдорович его условия, покорился. – Это лейтенант. Лейтенант! Где курсант? Почему вы без него?
– Курсант ушёл в лес.
– Вот сволочь! Я так и знал! Лейтенант, кто с тобой? Комиссар или жид?
– На жида вроди нэ похож, – сказал казак в чёрной папахе и, обернувшись к пленным, спросил: – Признаэте свойх?
Окруженцы молчали. Лица их были угрюмы. Видимо, возвращение в деревню не сулило им ничего хорошего. Они это знали уже точно.
– Так признаэте чи ни? – зло крикнул казак в чёрной папахе.
– Да, это наши товарищи, – разлепил спёкшиеся кровавой коркой губы один из окруженцев.
– Добре. Ходить в стрий! Тамо разбэрэмся и з вамы! – приказал казак в чёрной папахе.
– Всих товарыщей – в едын гурт!
Всё, понял Воронцов, говорильню надо заканчивать… Мушка подплыла под луку кавалерийского седла и поднялась на уровень груди. Почему не стреляет подполковник? Напряжение оказалось настолько сильным, что, когда внизу на дороге началась торопливая стрельба, Воронцов машинально нажал на спуск и сразу понял, что промахнулся. Казак, в которого он целился, ловко повернул коня и, перегнувшись в седле так, что видны был лишь его нога в чёрных шароварах с красным лампасом и край коробом вздувшегося полушубка, погнал прочь. Конь уносил его за поворот, разбрасывая куски снега из-под взблёскивающих подковами копыт.
– Стреляй, Сашка, уйдёт! – закричал Кудряшов, всё это время стоявший внизу со своими гранатами и теперь выскочивший на дорогу.
Воронцов выстрелил ещё дважды, уже не жалея и коня. Черные шаровары с лампасом скользнули по седлу и вместе с полушубком и всей амуницией ухнули под ноги коню. А конь, швыряясь снегом и со звоном разбрасывая пустые стремена, пробежал ещё шагов тридцать и остановился. Похоже, коня не задела ни одна из пуль Воронцова.
Полицаев они закопали в лесу, в овраге. Коней переловили и повели с собой. Кудряшов больше всего радовался добытым коням. Оглядывался на них, трогал сёдла и сбрую и приговаривал:
– Вот это трофеи! Вот это добро! Вот это бой! Вот это я понимаю…
А Дорофеев никак не мог опомниться от стрельбы Турчина.
– Слышь, Курсант, а Владимир-то Максимыч из своего тэтэшника всех троих завалил! Я и опомниться не успел, как они их с сёдел – в снег… Вот, посмотри, патроны целы, все три на месте, – и он крутил барабан револьвера, демонстрируя всем желающим наличие в нём трёх невыстреленных патронов.
Воронцов не видел, как стрелял Турчин. Всё его внимание было сосредоточено на четвёртом всаднике. Которого он чуть не упустил. И теперь это его грызло и угнетало. Вторая или третья его пуля вошла казаку в бок и вышла под ключицей.
– Слышь, Максимыч, – донимал Турчина Кудряшов. – И где ты этому делу так выучился? Всех троих – тремя выстрелами. Ловко. Ты что, в цирке, что ль, до войны работал?
– В цирке, – хмуро ответил Турчин.
– И ножи небось бросать умеешь?
– Помолчи, Кудряшов. Видишь, человек не в себе, – сказал Дорофеев.
А не в себе Турчин был вот по какой причине. Бойцы, которых они выручили на дороге, рассказали, что двое из них остались в Андреенках потому, что согласились служить в казачьей сотне. Утром, перед тем как погнать по дороге на Прудки, их выстроили и через переводчика предложили перейти на службу во вспомогательные войска германской армии. В строю стояло человек двести. Согнали их из многих деревень. Двенадцать человек сразу вышли из строя. Двое – прудковские. Но самое главное, что одним из них оказался бывший командир стрелковой роты, старший лейтенант, с которым Турчина связывала давняя дружба. Вместе скитались по лесам, и в Прудки они зашли вместе.
Об этом подполковник рассказал Воронцову, когда прибыли на базу и сели за стол возле жаркой печки.
– Вот вроде бы и знаешь человека, – рассуждал Турчин, – и можешь предположить с точностью до незначительных отклонений, как этот человек поведёт себя в тех или иных обстоятельствах. А наступают такие минуты, когда ты и сам в себе сомневаться начинаешь. И уже не знаешь, как поступишь в следующее мгновение.
– На четверых мы сегодня их сотню уменьшили, – сказал Воронцов. – А двенадцать человек в неё записались. Завтра сядут на коней и поскачут по деревням.
– Для народа эта война – большое испытание, – вдруг сказал Турчин. – Если мы, русские, победим немцев и одновременно преодолеем благодаря этой победе нечто отвратительное и в себе, в стране многое изменится. Должно измениться. Как вы думаете? А, Курсант?
– Я не понимаю, о чём вы. С немцами всё понятно. Хотя воюем мы не с народом. Не с немецким народом, – поправился Воронцов, чувствуя напряжённый и в то же время ироничный взгляд подполковника, – а с германским фашизмом.
– Германский фашизм, между прочим, разговаривает по-немецки. И все уставы его написаны по-немецки. И на немецких заводах изготовлены все его винтовки, автоматы, танки и самолёты. И в немецкой армии, в вермахте и СС служат и воют люди всех сословий.
– Пусть будет по-вашему. Но что вы имели в виду, когда говорили о том, что мы, русские, что-то отвратительное должны подавить в себе?
– Ненависть друг к другу. Подозрительность. Кровожадность. Презрение к целым социальным слоям. Непонимание того, что эти слои, а это десятки миллионов людей, хотят жить своим укладом. Хотят жить хорошо. Сполна получать за свой труд. Вы ведь родились и выросли в деревне. Ваши родители трудолюбивые люди? Значит, с утра до ночи в поле и на ферме. А что они за это имели? Ни настоящего достатка, ни хорошего жилья. Скажите, я не прав?
– На эту тему вам лучше с Кудряшовым поговорить.
– У него другая история. Он обозлён. И всё время себе на уме. В перманентном напряжении именно по этому поводу. Ему кажется, что все в этом мире против него. Когда-то и я переживал то же. Потом вырвал из себя половину своей души. Вместе с памятью, с любовью… Когда-то была другая жизнь. И мне не улыбнулось счастье прожить её. Надо было жить другой жизнью. И вот я живу… И неизвестно, что будет завтра. Вряд ли мне вернут мои три шпалы.
– Что теперь жалеть об этом… Мне тоже до лейтенантских кубарей всего ничего оставалось. Бросили в бой. Окружение. Теперь будем создавать партизанское подразделение. Отряд.
– Вы, Курсант, молоды. Полны сил. В вас ещё не утрачено главное – честь, совесть, любовь. Кстати, та женщина, у которой вы жили в Прудках, вас любит. А вы, насколько я успел понять ваши взаимные отношения, не вполне отдаёте себе в этом отчёт. Простите, что вторгаюсь в личную тему. Иногда личное выступает на первый план. И это невозможно преодолеть. А в вас оно абсолютно задавлено. Так трудно жить. Война ведь когда-нибудь закончится. Чувства той женщины очень искренни, и ими нельзя пренебрегать. Подумайте об этом. Я говорю вам даже не с позиции своих лет, а чисто товарищески. Как мужчина мужчине.
Воронцов почувствовал, что краснеет. Голос его сразу осел, так что он с трудом выговорил:
– Я не давал ей повода… Поверьте. У нас ничего не было. Так что никакой личной жизни и быть не могло, – и Воронцов спохватился: зачем я это говорю? Словно оправдываюсь…
– Да ведь не в этом суть. Я видел, как она на вас смотрит. Человек на войне ведёт себя во многом не так, как в мирной жизни. Как это ни странно может прозвучать, но во время войны, когда человек пребывает в обстоятельствах постоянного ощущения опасности, угрожающей его жизни и жизни его родных, близких, любимых, именно в этих условиях душа человека способна подняться до высот невероятных. Как, впрочем, и упасть. Вот вам пример. С одной стороны, Пелагея Петровна с её бескорыстной, сестринской помощью солдатику. И с другой – этот негодяй из Андреенок. Ведь он уже всерьёз мыслил себя властителем здешнего края. И уже оброк ввёл! Часть из которого конечно же отдавал вышестоящему начальству в виде взяток. Так он обеспечивал себе надёжное будущее. Всё у него получалось! Часть присваивал. Это, знаете ли, и экономика, и политика одновременно. В рамках феодализма. И он уже освоил азы этих отношений. И сам мнил себя феодалом. Что было бы дальше, одному Богу известно. Но людям покоя от него не было бы, это уж точно. Каждая сволочь, и иноземная, и своя, местная, так сказать, получая власть, всегда почему-то стремится сделать из России и русского народа дойную корову. Сенную девку. Которую можно заставить делать всё что угодно.
Странные речи произносил подполковник.
– А вы сами-то не из господ? – спросил Воронцов, понимая минуту откровения, которая случается нечасто.
– Мой отец был инженером. Специалист по строительству мостов и дорог. Мама учительствовала в земской школе. Прислугу не держали. Всё успевали делать сами. Вот и судите, из каковских я происхожу. Старший лейтенант Верегов был из классических пролетариев. Отец, кажется, в депо работал. Мать – на ткацкой фабрике. А видите, как повернулось… Старший лейтенант Верегов, который храбро дрался на Десне и был одним из лучших ротных командиров в полку, вступил в ряды врага, – Турчин вздохнул и начал раскладывать на столешнице перед керосиновой лампой части разобранного пистолета. – Кто знает, возможно, когда к твоему лбу приставят дуло, которое смердит свежим пороховым дымом, ты и сам в себе почувствуешь далеко не того человека, кем был все предыдущие годы. Кто знает, кто знает…
– Владимир Максимович, зачем вы всё это мне говорите?
– Слушайте. Просто слушайте. Я же не тяну вас за язык. Слушайте и помалкивайте, если даже что-то вам может показаться оскорбительным для ваших убеждений. К тому же, надо заметить, нас никто посторонний не слышит. Отчего же не поговорить? Беседа, знаете ли, преприятное удовольствие. Когда тебя понимают. Или хотя бы стремятся понять. Я хочу понять вас. Вы, возможно, хотите что-то понять во мне. Так приходит понимание не просто человека человеком, а чего-то большего, что яснее открывается с годами. Но свои годы надо ещё прожить. А у человека, который рядом и которому доверяешь, можно позаимствовать пережитое им. Правда, для этого необходимо некоторое усилие над собой – избавиться от собственного эгоизма, от гордыни, которая стоит преградой. А это непросто…
Да, слушать подполковника было интересно. Чем-то он походил на деда Евсея, чем-то на отца, а чем-то на школьного учителя.
– А скажите, где вы так ловко научились стрелять? И ловко, и метко. Я, честно говоря, не видел, как вы стреляли. Я думал, что и Дорофеев выпустил все свои патроны. Но я видел результат. Три выстрела – три попадания. Это же какие навыки надо иметь!
– Пять выстрелов, – уточнил Турчин. – Я стрелял пять раз. Истратил пять патронов. В одного стрелял трижды.
– В которого?
– В Кузьму, – и Турчин задумчиво покачал головой: – Странное дело. До этого мне не приходилось стрелять из пистолета в людей. И вот… Но врагом оказались свои, русские люди.
– Какие же они русские, когда немцам продались.
– Вы молоды. И вам пока всё ясно. И это хорошо, – Турчин вздохнул, перемолчал несколько необходимых для него секунд. – А стрелять меня научил отец.
– Инженер-дорожник?
– Представьте себе. Однажды в Крыму он приобрёл старинный револьвер системы Смита и Вессона. Тяжёлый, с хорошим боем. Одного действия. С выбрасыванием стреляных гильз. Только заряжай! Каучуковая ручка. Длина ствола – шесть дюймов. Очень сильный и верный бой. Был он, знаете, не воронёный, как наше, как обычное оружие, а какого-то синего цвета. Как уж отец доставал к нему патроны, не знаю. Пистолет-то редкий. В подвале нашего дома мы оборудовали тир и стреляли почти ежедневно. Отец мне всегда говорил: сынок, наступил жестокий век, которым будут управлять револьвер системы Нагана и пулемёт системы Максима. Потом, в школе прапорщиков, в Телави, своё образование по части стрельбы из револьвера я продолжил. Там, среди юнкеров, существовало своего рода состязание. И я стрелял, как говорят теперь, на спор. Ставки бывали довольно высокими. В итоге у меня всегда были хорошие папиросы и даже денежки на мелкие карманные расходы. Эти нетрудовые доходы, знаете ли, весело грели кровь. А потом был германский фронт. Развал армии. Позор. Между прочим, очень похожий на тот драп, который происходил летом. И вот началась другая война. Очередная. Когда мне, уже на фронте, вручили вот этот ТТ, я понял, что в руках у меня грозное оружие ближнего боя. Воин должен любить своё оружие. Я ведь вижу, как вы относитесь к своей винтовке. Но как-нибудь я вам всё же дам несколько уроков владения пистолетом. Винтовка – совсем другое… Вы – командир. И вам придётся воевать вот этим, – Турчин постучал указательным пальцем по лбу. – В крайнем случае – вот этим. – И он ловко вставил в паз вычищенный и смазанный лёгкой смазкой затвор и передёрнул его. – Хотя противника, как вам известно, особенно наступающего, надобно держать на расстоянии.
– Точно такая же СВТ у меня была в училище.
– А видели бы вы, как радовался Кудряшов, когда раздобыл себе кавалерийский карабин!
– Оружия у нас пока не хватает. Надо на днях снова сходить в тот лес, к траншее.
– Я думаю, что за деревней необходимо установить наблюдение. Немцы и казаки скоро хватятся своих, начнут искать. Вот что сейчас самое важное.
– Да, бой-то мы провели хорошо. Без потерь. Но всю деревню в лес не уведёшь. И если они решат наказать именно деревню, то мы ничем не сможем помочь людям.
– Бросать своих в беде мы ведь тоже не могли. Может, стоит попытаться отвести их внимание от района Прудков? Помните, вы говорили о шоссе, которое проходит километрах в десяти отсюда на восток? Снова зайти с восточной стороны и оттуда обстрелять какую-нибудь колонну. Для этого понадобится группа надёжных людей.
– И хороших стрелков вроде вас, товарищ подполковник.
Турчин оглянулся:
– Я же просил вас не называть меня так.
– Вы думаете, ваша принадлежность к старшему офицерству всё ещё секрет в отряде? Вы ведь и мыслите как командир, и рассуждаете не как простой боец. В вас слишком много опыта и знания военного дела, чтобы роль рядового бойца удалась вам вполне. Даже казак на дороге принял вас за комиссара.
– Он принял меня за жида, – и Турчин засмеялся и тут же сказал уже серьёзно: – Что ж, я готов возглавить группу. А вы оставайтесь охранять базу и деревню. Мне понадобится человек, который хорошо знает маршрут. Кудряшова отпустите со мной?
– И он, и Губан пойдут с вами. Возьмите Артиллериста и ещё двоих из своей группы. Лучшим стрелкам надо дать винтовки. Остальным – гранаты. Если будет погоня, уходите в сторону фронта. И первую ночь вам придётся переночевать в лесу. Возьмите сухарей и по банке тушёнки на человека.
После полуночи группа Турчина ушла на задание. Они встали на лыжи и, ступая след в след, направились на яркую звезду, сиявшую на юго-восточной стороне глубокого неба.
Воронцов шёл замыкающим. Когда выбрались из лесу, он резко повернул вдоль опушки и заскользил под уклон в сторону вырубок. Группа Турчина вскоре исчезла из виду. Там, куда она ушла, вспыхивали зарницы далёкой канонады.
Глава шестнадцатая
Ни пешая, ни конная разведка пересечь линию фронта и углубиться в расположение противника в эти дни не смогла. Только в полосе действий 1291-го полка, где продолжалась неразбериха, ещё существовала надежда на удачный поиск. В лесах войска перемешались. Где немцы, где свои, не разобрать. Вот этой-то суматохой и успели воспользоваться несколько разведгрупп. Однако дальше расположения самого полка, окружённого в мелколесье и прижатого к обширному болоту у развилки дорог, продвинуться не удалось и им. Немцы выставили заслоны и посты, пулемётчики с радиостанциями контролировали все возможные направления. Прорыв 1291-го полка, по всей вероятности, вызвал бурю в немецких штабах. И вот теперь гнев генералов должны были погасить своими успешными действиями подчинённые им солдаты. Но какие могли быть успехи у усталых батальонов, в которых едва насчитывалось до роты солдат и офицеров? Какие успехи могли быть в двадцатиградусную русскую стужу, когда земля промёрзла на полметра, а солдаты обуты в сапоги, подошвы которых наполовину сделаны из металла? Какие успехи могут быть, когда русские постоянно подбрасывают из тыла новые и новые подразделения лыжников, одетых в тёплые ватные штаны и овечьи полушубки, и вооружены те маршевые батальоны не винтовками старого образца, а новенькими автоматами ППШ и на каждое отделение имеют ручной пулемёт и достаточное количество патронов?
Командарм 33, между тем, требовал от разведотдела немедленных сведений о состоянии немецких тылов. Не собрал ли где фон Хейнрици резервную группу, не приготовил ли её для флангового удара, чтобы отсечь уже не полк, а всю ударную часть армии, используя глубину её вклинения? Для этого приказал начальнику штаба 77-й авиадивизии, который все эти дни неотлучно находился рядом, чтобы одиночные самолёты под видом боевого патрулирования произвели несколько полётов в глубину немецкой обороны и внимательно понаблюдали за тылами по всей полосе действий армии, и прежде всего на Боровском и Верейском направлениях.
Но никакого скопления войск противника, кроме отходящих на отсечные позиции колонн, лётчики не обнаружили ни в первый день, ни в последующие.
А в дивизиях 33-й армии тем временем производили срочную перегруппировку. Распределяли пополнение. Ремонтировали технику, в том числе и трофейную. Операторы штабов не вылезали из окопов и траншей передовой линии, изучали местность, намечали участки возможных прорывов. Но разведданных явно не хватало. Тогда из штаба армии в дивизии ушло распоряжение: срочно захватить «языка». И тут же во всех полках и батальонах начали снаряжать разведгруппы. Людей в эти группы набрали прямо из рот, из окопов, потому что во взводах пешей и конной разведки оставалось по три-четыре человека. Когда полк или батальон идёт в атаку, разведка идёт вместе с атакующими, выполняя иногда свою задачу, но всё же – вместе со всеми. Вдобавок ко всему личный состав разведывательных подразделений буквально выкосил приказ Верховного главнокомандующего № 0428 от 17 ноября 1941 года, который требовал следующее: «Разрушать и сжигать дотла все населённые пункты в тылу немецких войск на расстоянии 40–60 км в глубину от переднего края и на 20–30 км вправо и влево от дорог». Для выполнения этой задачи предписывалось направлять лыжные отряды, диверсионные подразделения и команды разведчиков. За неимением в дивизиях и полках первых и вторых вся нагрузка ложилась на третьих. Каждую ночь уходили на задание группы. Каждый рейд увеличивал потери.
– Кого я туда пошлю? – разводил руками начальник разведки 110-й стрелковой дивизии. – Одна группа уже сутки как ушла. Молчит. И Лобачёв о ней молчит.
– Значит, не дошли, – сказал подполковник Беззубов. – Посылай другую.
– Да нет у меня больше людей!
Командир дивизии, недавно назначенный на эту должность на место выбывшего полковника Лещинского, посмотрел в стереотрубу, потоптался в снегу и сказал:
– Вечером группа должна уйти к капитану Лобачёву. Это – приказ. Включай в неё хоть писарей, хоть дровоколов, хоть кого. Возьмёте с собой две рации. Одну – специально для Лобачёва. Задание следующее: проникнуть в расположение окружённого полка, после короткой передышки организовать поиск, захватить «языка», собрать все сведения у Лобачёва – он там, впереди, видит многое – и вернуться назад двумя небольшими группами. По три-четыре человека. Остальным остаться на усиление полка. И возьмите побольше продуктов. Каждый разведчик должен нести ранец. Назад – налегке. Продукты, боеприпасы, медикаменты. Всё. Выполняйте.
Дровоколы и писаря в разведку в ту ночь конечно же не пошли. А вот старшине Нелюбину и его невеликому войску отдыхать пришлось недолго.
– Эх, ёктыть! Только свежей соломы наносили. Вот тебе и поспали всласть… А соломка-то хорошая. Сухая. Под дожди, видать, не попала, прелью не горчит. Овсяная. Ну, ладно… – так рассуждал старшина Нелюбин, сидя на соломе среди своих спящих бойцов, когда его разбудил какой-то старший лейтенант довольно грубым толчком в бок.
Рассуждать-то он на тему своего внезапно прерванного отдыха начал потом, когда тот демон в скрипучих ремнях и в опрятной шинели с петлицами старшего лейтенанта ушёл, дав ему и вверенному ему подразделению на все сборы полчаса времени. А в первые минуты разлепил тяжёлые веки, увидел эту умытую фигуру в ремнях и подумал, что она ему просто снится. Кого-то она ему напомнила. Кого-то с летних боёв. Но старший лейтенант снова пнул старшину носком сапога в бок и сказал негромко, но твёрдо, так что надо было подчиняться:
– Встать.
Старшина окончательно проснулся и хотел было подчиниться, но то, что его, несколько часов назад вышедшего из боя и заслуженно прилёгшего вместе с боевыми товарищами отдохнуть так неуважительно пинали, – вот это никуда негодное обстоятельство заставило его занять оборону на промежуточной, так сказать, позиции. Он молча и вопросительно посмотрел снизу вверх на старшего лейтенанта.
В это время в избу вошла хозяйка и запричитала:
– Господи, куды ж вы их? Только ж легли отдохнуть! Все вон ноги сбитые.
– Устава не знаете, товарищ старшина? – не обращая внимания на сердобольную хозяйку, продолжал напирать старший лейтенант.
– Знаю я и устав, и всякий другой порядок. Знаю и то, что боец Красной армии должен иметь мало-мальский отдых после боя, – потянул старшина Нелюбин, но этого приёма у него не получилось.
Потому что старший лейтенант вдруг присел к нему на солому, похлопал по плечу и заговорил изменившимся, мягким, почти дружеским тоном:
– Давно на фронте?
– С лета. С первых боёв, – настороженно ответил старшина.
– Сколько у тебя людей?
– Да вот все мы тут, – указал он на спящих. – Семеро. Было восемь. Глотов убит во время атаки на деревню.
– Надёжные? – кивнул старший лейтенант на тесно прижавшихся друг к другу бойцов.
Изба была порядком выстужена. Окна почти все высадило взрывной волной. Хозяйка заткнула их охапками соломы. Но печь была ещё тепла. Да и бойцы надышали.
– Мои-то? Звери ещё те, – и тут же спохватился: – Но двое, товарищ старший лейтенант, нуждаются в госпитализации.
– Что с ними? Где они?
– Контужены. Вон, лежат.
– Плохо себя чувствуют?
– Ну, чертей пока не ловят, но слышат плохо.
– Пройдёт. Это несмертельно, – старший лейтенант внимательно, будто стараясь поглубже заглянуть в старшину Нелюбина, посмотрел на него и неожиданно сказал: – Звери, говоришь?.. Хорошее слово. Выходит, это вы пленных в сене покололи?
– Не, нас там не было, – и старшина на всякий случай улыбнулся.
– Всё я знаю, – старший лейтенант резко встал, выпрямился, отряхнул от налипшей соломенной трухи ладони. – Вот что, старшина, в разведку пойдёте. «Языка» надо взять. Через полчаса сбор. В доме председателя. Это под сосной, через три или четыре двора. Получите оружие, снаряжение, продукты и прочее.
Продукты и снаряжение – это хорошо. Но отдых, видать, гавкнул. А такая добрая солома в этот раз попалась…
В дом председателя, где, как понял старшина, расположился штаб лыжного батальона, он пришёл один. Старший лейтенант уже дожидался его. Рядом с ним сидел незнакомый молодой лейтенант.
– Ну, где твои звери? – спросил старший лейтенант.
– Пускай ещё чуток соснут. Надо будет, живо подыму. А пока – пускай на девок поглядят.
– На каких девок, старшина?
– Да во сне. Молодые ж все. А в таком возрасте какой предмет больше всего солдат во сне видит? А, ну вот… Сами небось знаете. – И старшина усмехнулся той добродушной усмешкой, которая, как ему казалось, способна была вызвать сочувствие у любого, даже самого строгого начальства. – Так что готов выслушать боевой приказ в полном одиночестве, – сказал он уже по-командирски и, вытянувшись во весь свой невеликий рост перед офицерами, изобразил полное внимание.
Офицеры переглянулись. Лейтенант спросил:
– Это вы на левом фланге с батальоном деревню атаковали?
И старшина, испугавшись, что, должно быть, сейчас начнётся разбирательство по поводу заколотых штыками в сеннике немцев, ответил:
– Мы – что… Мы ж – как… Вместе со всеми… Потеряли одного убитым – рядового Глотова. Его на танке убило. А тут ещё что? Не евши который день. Ну и… малость осатанели.
С перепугу он мешал всё в кучу. Подумал себе: а, один конец, пускай разбираются, раз за этим и приехали… Обманул меня старший лейтенант. Никакой он не разведчик. Слишком чистенький да прибранный. Картинка лаковая. Но и на «особняка» не похож. Нахрап не тот. «Особняк» бы уже по зубам наганом стучал, вопросы ставил и признания требовал.
– Значит, вы, – улыбнулся неожиданно добродушной улыбкой лейтенант и сказал: – Храбро атаковали, товарищ старшина. Объявляю вам благодарность. Но, поскольку пленных вы уничтожили, так сказать, штыком и прикладом, придётся перейти линию фронта и взять «языка» там.
Кто ж это такой, думал старшина, вглядываясь в румяное ребячье лицо лейтенанта. Должно быть, какой-то начальник. Хотя званием невелик – лейтенант всего лишь. Какой-нибудь комсорг. Точно. У этих звания небольшие, но слушаются их даже майоры.
– Ваша группа, старшина, в полном своём составе поступает в распоряжение лейтенанта Берестова. С этого самого момента вы обязаны исполнять все его приказания. Лейтенант Берестов – командир разведгруппы, с которой вы и пойдёте на задание.
– Слушаюсь. Во сколько выступаем?
– Через три-четыре часа, – сказал Берестов.
– Значит, часок ещё пускай поспят мои контуженые. Несколько суток всё же не спали. Тут, товарищи командиры, бойца уважить надо, – рассудил старшина, и ему никто не возразил.
Ровно через три с половиной часа лейтенант Берестов выстроил вдоль дороги свою разведгруппу – тридцать человек как один. Полносоставный взвод. Сделал перекличку. Фамилии выкрикивал по блокноту. Затем выдали винтовки, у кого их не оказалось, по две гранаты и по три горсти патронов. Никто никого не спрашивал, где и при каких обстоятельствах потерял винтовку. Не до того было.
Когда поднесли ящик с патронами, старшина Нелюбин загрёб побольше, тут же рассовал по карманам, выхватил ещё горсть и ещё и шепнул своим, чтобы патронов брали, не жалели, побольше.
– Берите, берите, ребятушки. Патроны да сухари на фронте – первое дело для нашего брата, солдата.
Как только получили боеприпасы, разошлись на короткий отдых. Закурили. И стали сожалеть, что потеряли своего коня с пулемётом. Вот сейчас бы получили ленты. И груз не пришлось бы тащить на горбу. Мешки-то приготовлены тяжёлые. И, по всему видать, далеко нести.
Как только немного стало смеркаться и в полях за деревней загустела вечерняя синева, подсвеченная снегами, встали на лыжи и пошли гуськом, по одной лыжне. В поле перестроились. Несколько человек сразу же ушли вперёд. Отделились и заняли свои места группы бокового охранения.
Из разговора с лейтенантом Берестовым старшина понял одно: группа, в которую их под горячую руку влили, идёт выручать окружённый полк 110-й дивизии. Опять судьба его свела с этой дивизией. И подумал: эх, не в той избе спать завалились… В свой «сидор» он насыпал винтовочных и автоматных патронов. Туда же положил десятка два гранат без запалов. Запалы оставил у себя лейтенант. Он тоже взял вещмешок. Все шли с грузом. Мешки с сухарями и крупой тащили прямо на плечах. Не разведгруппа, а бригада мешочников с колхозного рынка. И снова старшина загоревал о потерянной лошади.
Дважды меняли направление. Один раз выбрались на дорогу. Но вскоре на ней впереди показались автомобильные фары. Мгновенно приняли в сторону, в лес, и затаились. Грузовик был битком набит ранеными. Слышались стоны и ругань на немецком языке. Старшина про себя отметил: всё, как у нас, и даже матерятся, только по-своему.
Ближе к полуночи, под ясной луной, они миновали стороной, полем и неглубокой лощиной, крупный населённый пункт. Оттуда их вслепую обстреляли из пулемёта. Но сперва окликнули. Кричали по-немецки, несколько раз одну и ту же фразу. И, не дождавшись ответа, дали несколько очередей. Пули, шипя, пробивали снег совсем неподалёку. Так что пулемётчик знал, куда стрелял. Но никого, слава богу, не задело. И пулемётчик успокоился, должно быть, поняв, что к селу никто не приближается. Подошли к болоту. Здесь их ждал проводник. Через болото шли гуськом, попарно, дистанция – пять шагов.
Это было обычное торфяное болото. Морозы сковали его льдом. Но кое-где чернели незамёрзшие полыньи, и от них вверх поднимался затхлый парок. Топь. Она не поддавалась и лютым морозам. Её обходили подальше. Туда только попади… Это старшина знал с детства. На Острике вокруг его родных Нелюбичей тоже много болот. И некоторые из них так же, как и это, зимой не замерзали. Однажды перед самым Рождеством, когда они с отцом заготавливали прутья на плетухи, он видел, как ухнул в такое чёрное дымящееся парком «окно» лось и, ревя могучим запоздалым рёвом, скрылся в той прорве, только рогами напоследок качнув из поглотившей его топи. Минута или две всего-то и прошли – и нет лесного великана, будто и не было его никогда на земле. В такое вот «окно», оглядываясь по сторонам, думал старшина, уйдёт весь их отряд, и штыка торчать не останется на поверхности…
Проводник вёл их, по всему видать, знакомой и надёжной тропой. Но, перед тем как пойти по дышащему кочкарнику, всех предупредил: идти осторожно, резких движений не делать, от тропы не отклоняться и, если что, с лыж не сходить, помогать товарищу в одиночку, больше двух не собираться. С собою они несли заготовленные проводником ореховые шесты. Иногда лыжа соскальзывала с кочки и скользила по сырому мягкому льду, под которым чувствовалось дыхание хляби. Такие кочки были неопасными. Они дышали, но держали человека вполне.
Старшина шёл в своей группе первым. Следом за ним кряхтел бронебойщик. Получив в селе патроны и гранаты, он сразу затих, перестал напоминать о том, что ему срочно надо в роту, что его, должно быть, разыскивают, что надо отчитаться за потерянное противотанковое ружьё, иначе могут отдать под суд… Он смирился со своей судьбой и теперь терпеливо, с надсадным крёхтом, тащил мешок с грузом.
– А ты скажи, что танк его раздавил, – надоумливал его старшина. – А я могу подтвердить.
Но теперь бронебойщик, видимо, окончательно смирился и с тем, что попал в пехоту. И сказал:
– Да и чёрт с ним, с ружьём! Винтовка по крайности легче…
Вскоре вышли. Под ногами стало твёрже. Запахло лесом. И правда, лесок впереди чернел погуще и повыше. Из березняка их окликнули.
– Свои! – отозвалась голова колонны, и послышался какой-то замысловатый пароль, который и запомнить-то, как показалось старшине, невозможно.
– Товарищ капитан! Товарищ капитан! – послышались впереди в лесу радостные голоса. – Разведка пробилась!
Но оттуда тут же донеслось:
– Командир разведки – ко мне, остальные – на месте!
Их встречал молодой капитан в таком же, как и у старшины Нелюбина, на грубую скорую руку зачинённом полушубке, который когда-то был молочно-белым, а теперь выглядел скорее бурым. На груди у капитана висел немецкий автомат. И старшина сразу же отметил: ох и любит же начальство щегольнуть трофейным оружием! А сам пощупал за пазухой немецкий «парабеллум». Стрелять из него старшине пока ещё не приходилось. Наверное, тот танкист был офицером. А может, немецким танкистам всем такие пистолеты выдают, размышлял он, пока выпал отдых и пока разгружали доставленные боеприпасы, продукты и медикаменты. Старшина велел своим распоясать «сидора» и добросовестно освободить из них всё казённое.
Днём им определили позицию. Чтобы не мёрзнуть понапрасну, старшина велел отрыть два больших окопа, в которых и расположил всю свою группу. А вечером, и отдохнуть-то не успели, поступил новый приказ: выступить в поиск, за «языком».
Поначалу старшина Нелюбин думал, что их как носильщиков для численности включили в штатный разведвзвод и что их дальнейшие обязанности так и останутся второстепенными. Но уже в пути, замечая, как спотыкаются на лыжах некоторые бойцы, понял, что разведчиков в их группе всего-то немного, а именно десять человек: он, старшина Нелюбин, его «звери», лейтенант и лейтенантовы «звери».
Лейтенант, по-ребячьи улыбаясь, так и сказал:
– Ну, товарищ старшина, готовь своих «зверей» в поиск.
Когда стемнело, пошли. Ночь выдалась подходящей, только коней красть, улыбнулся своим мыслям старшина и похлопал рукавицей по плечу идущего впереди лейтенанта:
– Надо выждать.
– Чего ждать? Пока тихо, надо и начинать, – горячился лейтенант, видать, довольный тем, что так тихо и ловко они проскочили к деревушке, куда вела хорошо прочищенная дорога и куда прошло несколько грузовых автомобилей, пока они шли параллельным маршрутом по редколесью.
– Надо, говорю, ждать, – твёрже сказал старшина и почувствовал, как лейтенант вопросительно напрягся.
– Аргументируй, старшина, – сказал он.
– Знаешь, что такое воровской час?
– Да что-то слыхал от наших ростовских. Кажется, часа четыре ночи и плюс-минус час?
– Точно. Вот тогда и пойдём. Брать надо часового. А если полезем в хату, шуму наделаем. Да и не знаем мы, сколько их там? А то развяжем мешок…
С лейтенантом в поиск пошли двое разведчиков. Эти были настоящие. Здоровые, рослые обломы под два метра. Лыжи под ними так и прогибались, так и хрустели. Одеты в добротные маскировочные халаты. Не то что у старшины и его «зверей» – балахоны, которые приходилось постоянно поправлять и подвязывать верёвками и проводами, чтобы не оставить в лесу на сучьях. Но, когда в половине четвёртого они выбрались к деревне и частью группы, которая и должна была произвести захват пленного, остановились в лощине в ракитах возле замёрзшего ручья, старшина сказал, что надо бы идти кому-то поменьше и полегче. И подумал: этим только кабанов таскать по лесу.
– Да ты не сомневайся, старшина. Ребята что надо.
Вторая группа залегла в прикрытии.
Глаза настолько привыкли к темноте, что старшина различал даже цвета. Хотя вокруг всё было блёклым и почти однотонным, он видел голубоватые наличники на ближнем доме, такой же голубоватый штакетник. Видать, здесь жили не бедные люди. Вот тут и будет ходить часовой. Причём самый беспечный. Потому что на околице, на одной и на другой, надо смотреть в оба.
Они подползли к зарослям кустарника, придавленного снегом. Прислушались. Деревня спала. Только собаки побрёхивали в разных её концах. Возле дома поскрипывал снег. Так и есть – часовой. Именно здесь на расчищенной площадке стояли ровными рядами грузовики. Старшина насчитал около двенадцати.
Часовой обходил их вокруг, возвращался к дому, садился на минуту-другую на лавочку на крыльце и вскоре повторял свой обход. Когда он повернулся за кузова крайних грузовиков, двое разведчиков тут же кинулись вперёд. Бежали они след в след и двигались стремительно и неслышно. Как две белые кошки, они перепрыгнули через снежный отвал и замерли между машинами, затихли в ожидании. Старшина сразу потерял их из виду. Подумал: а правда, ловкие. Видать, такое дело им не впервой. Значит, лейтенант говорил правду – не подведут.
Часовой на этот раз не прошёл к крыльцу, чтобы, как он это уже не раз делал, присесть там, на широкой, разметённой от снега лавочке, и скоротать минутку своего несладкого дежурства. Видимо, всё же что-то почувствовал или услышал скрип снега. Он вернулся, осторожно выглянул из-за кузова грузовика. Винтовка с примкнутым штыком – на руке. Вот тебе и ловкачи, вот тебе и специалисты-разведчики, захолодело, заколыхалось в груди у старшины. Видать, где-то неосторожно шумнули, обломы чёртовы. Поднимет сейчас часовой стрельбу, выскочат из всех домов немцы, и унесём ли мы отсюда ноги сами? И старшина почувствовал, как спазма начала прихватывать горло. Он приготовил винтовку. Но лейтенант сунул ему кулаком в бок.
И в это время немец охнул, выронил винтовку и повалился за снежный отвал.
Через минуту разведчики пробежали мимо, уже волоча на себе связанного немца, который только что расхаживал возле машин. Во рту его торчал кляп.
Да нет, подумал старшина уважительно, ребята-то, видать, всё же ловкие. Вон как схватили и поволокли! Как волки овечку из стада.
Они полежали ещё несколько минут. Лейтенант подал знак к отходу, и старшина, часто оглядываясь, побежал вниз, к баням, где стояли их лыжи и где копошились с пленным немцем разведчики.
Они молча застегнули крепления. Разведчики взвалили на плечи немца и пошли по ручью вниз, держась прежней лыжни.
Лейтенант с разведчиками и пленным немцем уходили к лесу. А старшина обогнул деревню с другой стороны и вышел к овинам, где тем временем дежурило с винтовками наготове его войско. Лейтенант приказал не уходить ещё полчаса. И только через полчаса – за ними следом, по тому же маршруту.
Но не прошло и пятнадцати минут, как в центре деревни грохнул выстрел.
– Всё, старшина, тревога, – испуганно сказал миномётчик. – Сейчас и по нашу душу придут.
– Товсь! – скомандовал Нелюбин негромко. – Стрелять только по моему приказанию!
– А может, пока не поздно, отойдём? – шепнул бронебойщик.
– Надо уходить, – заговорили другие.
– Наши уже далеко. Чего тут ждать?
– Перебьют ведь.
– Старшина, не губи нас…
– А то и самих прихватят.
А ведь точно, прихватят, подумал старшина. И сказал:
– Слушай мою команду: со мною остаются бронебойщик и ты, Ломакин. Остальные – по старой лыжне к лесу. Ждать нас возле леса. Старший ты, Буркин. Если что, отходите и действуйте самостоятельно.
Бойцы вскочили, пристегнули лыжи и ходко пошли прочь.
Тем временем в деревне поднялся настоящий переполох. Сейчас найдут наш след и через пять минут будут здесь, лихорадочно соображал старшина, пытаясь найти хоть какой-то выход из того, что произошло и что грозило худшим, если сейчас он не предпримет что-то решительное, что повернёт все события, и его судьбу тоже, в совершенно иное, благополучное русло. Но приказ лейтенанта его пригвоздил к земле, к этой позиции, которую предстояло удерживать ещё минут десять, не меньше. И вот прошли и пять, и десять минут. А немцы из-под горки, откуда выходил след, не появлялись.
Появились они с другой стороны, от крайних дворов, где стоял ещё один их пост. Возможно, часовой заметил движение в поле, когда часть заслона отходила к лесу.
– К бою! – скомандовал старшина.
Полчаса, которые давал им лейтенант Берестов, должно быть, уже прошли. Но вставать и отходить на виду у немцев было уже поздно. Эх, минут бы семь-восемь назад… Поздно…
Глава семнадцатая
В такие ясные ночи Воронцов с дедом Евсеем ходил по насту караулить в колхозном саду зайцев. Зайцы прибегали из лесу объедать молодую поросль прививок, обгрызали трёхгодовалые яблони так, что на них живого места не оставалось, и весной изувеченные деревца засыхали. Вот и нанимал председатель деда Евсея караулить сад.
Но до заячьих ночей было ещё далеко. Наст в поле, а тем более в лесу, не намёрз. Намерзал он обычно после первой оттепели, когда снег влажнел сантиметров на десять в глубину и хорошенько садился. Но оттепелей пока не случалось. Пора оттепелей была ещё впереди.
Воронцов выехал к деревне по дороге. Чтобы в случае, если немцы или казаки здесь выставили пост, его в первые минуты приняли за кого-то из деревенских, припозднившихся на вырубках. Он ровно, придерживая определённый темп, скользил по санному следу и слушал ночь. Мороз прижимал. Драл ноздри, проникал под шинель. На прудах с упругим треском лопался промёрзший лёд. В морозном воздухе отчётливо слышалось каждое движение. Скрипнул колодезный валёк на той стороне пруда, звякнул дверной пробой. Прудки запирались на ночь. От всякой напасти, от лихого человека. Тягучий шорох и повизгивание его охотничьих лыж тоже конечно же слышала сейчас вся деревня. И Воронцов надеялся лишь на то, что с улицы сейчас все ушли в дома, сидели в темноте возле печей, в которых жарко горели берёзовые поленья, и прислушивались к другим звукам – к гулу канонады – или уже спали в тёплых постелях, погасив лучины и керосиновые лампы. Молили Бога, чтобы и завтрашний день был не хуже того, который уже благополучно миновал.
Когда выбрался на большак, сразу снял лыжи и ходко, не останавливаясь даже для того, чтобы послушать обступившую его ночь, пошёл по накатанной стёжке к знакомому дому.
Воронцов решил узнать, что слышно в деревне. Что говорят об исчезновении казачьего конвоя и арестованных окруженцах. Заодно оставить Пелагее несколько банок тушёнки, которые он захватил с собой. Поговорить, повидаться и тут же уйти. Валенки для неё он так и не успел подшить. Те, первые, которые ей так нравились, отняли жандармы.
Пелагея в эту ночь спала и не спала. Сон то не шёл, не шёл, то вдруг наваливался лохматым зверем – беспокойный, страшный, так что хотелось кричать. То Ивана увидела – будто убитый он лежит, на кровавом снегу, раздетый. То сестру Зину – и тоже нехорошо. Измучилась. Закинула за голову руки, ухватилась за холодные прутья никелированной спинки и лежала с открытыми глазами, чтобы ужас к ней больше не подступал. Пусть, думала она, ходит вокруг, топчется в темноте, а к ней – ни на шаг. То вдруг начинало ныть, тянуть низ живота. Приходили другие мысли. Противиться им было труднее. Вспоминался Иван и то, как он брал её, целуя и смеясь. Всё время почему-то смеялся. А она говорила ему: «Не смейся. Что ж тут смешного? А то дети будут печальными». А он ей: «У нас с тобой дети весёлыми будут». И снова смеялся. Во рту сохло от этих мыслей. То вдруг вместо Ивана она представляла Сашу, Курсанта. И сама пугалась своим выдумкам. Но они тешили её и будоражили не только воображение, но и распаляли желание хоть как-то унять разгоревшуюся тоску одинокого тела. Дожила, думала она. Одичала совсем… И времени совсем ничего прошло, полгода нет, а одичала, как молодая яблонька в брошенном саду. Потом спохватывалась, старалась успокоить себя. Думала, перебирала в памяти то, что произошло в последние дни. И ей опять становилось страшно. В первую очередь за детей. В деревне поговаривали, что если начнут жечь деревни, то, чтобы не угнали в концлагерь, надо будет уходить в лес. А куда она пойдёт, в какой лес, с малыми детьми и больной старухой? Слухи подтверждал и тятя. Немцев, мол, от Москвы гонят, и они, отступая, в отместку палят все деревни, угоняют людей и скот в сторону Вязьмы и Юхнова, и даже дальше, к Рославлю, жгут сено и все постройки. Неужели и их Прудки сожгут, а народ погонят по шоссе? А может, и правда, лучше в лес уйти? В своём лесу – не на чужбине. Кто и где ждёт их, голодных, обобранных? Везде нужда.
И когда постучали в угловое окно, она даже вскрикнула от испуга. Потом тут же сообразила, что в это окно мог постучать только тот, кто хорошо знает, где она спит. Сердце сразу подсказало: Курсант! Саша пришёл!
Она встревоженной птицей соскочила с кровати. Накинула шаль, сунула ноги в валенки и побежала в сенцы, на ходу ощупывая стены и входную дверь.
– Кто там? – спросила она, кое-как унимая дрожь; всё в ней ходило ходуном, сердце подпрыгивало к горлу, и кружилась голова.
– Это я, Пелагея Петровна, курсант Воронцов, постоялец ваш, – отозвалась морозная гулкая темень множеством слов, когда и одного для неё было бы довольно. Ведь она узнала его по стуку в окно.
Постоялец… Постоялец… Ну какой ты мне постоялец? Её охватила беспокойная, отчаянная радость, которую она тут же узнала, и, узнав, не ужаснулась, а только вздохнула, вроде как беспокоясь о том, как бы судьба не обнесла её и на этот раз. Она открыла дверь, впустила Воронцова в сенцы, толкнула задвижку, в темноте поймала руками его заиндевелую, пахнущую дымом и лесом шинель, рывком развернула его лицом к себе и обняла. Так и обвила горячими руками за шею, опахнула своим дурманящим теплом.
– Миленький ты мой! Пришёл… Вернулся… А я тебя ждала. Я знала, что ты придёшь.
Нет, лихорадочно думала она, ликуя в своей смутной радости, не обнесёт, не обнесёт её судьба на этот раз. Вот уже всё и сбывается. И пусть так и будет, как будет…
– Пелагея Петровна, это же я, Курсант, – сказал он, подумав в первое мгновение, что она приняла его за мужа, осторожно взял её за плечи и попытался слегка отстранить.
Но Пелагея ещё сильнее и порывистее прижалась к нему, крепче стала душить руками. Нет, не обнесёт, думала она в смятении и ликовании. Куда ей против меня?..
– Пелагея Петровна…
– Сашенька, миленький…
Она схватила его за руку и повела в дом. Там, в темноте, в углу, на широкой лавке, где он спал, она усадила его и со смехом, который с трудом сдерживала в дрожащем горле, начала раздевать, стаскивать с него пропахшую дымом одежду. Он касался её волос, быстрых пальцев рук, чувствовал запах её тела, слышал, как замирает её дыхание и вздрагивает шёпот, и сам вдруг почувствовал то, что пережил лишь однажды в своей жизни, когда на покосе пришёл в шалаш Любки и застал её там одну. Но теперь ему уже казалось, что история с Любкой произошла так давно, почти в другой жизни и, может быть, даже не с ним, потому что воспоминания о прошлом он переживал уже не так остро, как переживают собственные воспоминания. Да и была ли в его жизни когда-нибудь та девушка, которую где-то когда-то, может, действительно в другой жизни, звали Любкой? Можно ли снова найти того, кого не существует? И был ли в его жизни тот жаркий сенокос? И те ночёвки в шалаше? Любка… Встретит ли он её ещё когда-нибудь? Может быть, уже и нет. А может, и встретит. И пусть даже так и случится – встретит. Только это будет уже другая жизнь.
А Пелагея – вот она. И пахнет от неё слаще, чем от Любки. И руки у неё такие нежные. И прикасается она… Ох, не надо бы этого делать, пока ребята на задании. Мало ли что там, на дороге, может случиться. Да и тут неспокойно. Не надо бы…
Она повела его за ситцевую шторку, опрокинула. И всё опрокинулось вместе с ними. Весь мир. Вся темень. Перемешались и запахи, и стоны, и их прерывистое дыхание, и скрип пружинной койки. Как будто и не было, и нет кругом никакой войны, страданий, крови, смерти. А есть только жизнь, жизнь, и жизнь с её запахами и звуками. С её непреложным законом взаимной любви. Но любви, быть может, самой короткой и мучительной, после которой начнутся долгие страдания. Странно, но эта женщина вернула его в прежнюю жизнь. Туда, туда… В сенокос. В давнее лето. К Любке. И в какое-то мгновение он увидел лицо той девушки и себя, в прошлом, в шалаше, пахнущем сухой листвой и сеном. Всё перепуталось. Наполовину стёртое прошлое становилось реальностью. А реальность, пахнущая женским телом, казалась непрочной, призрачно-зыбкой выдумкой, которая, лишь открой глаза, исчезнет со всеми её запахами и стонами.
Утром, а может, это была ещё ночь, она разбудила его. Сказала:
– Тятя с тобой хотел о чём-то переговорить. Сказал, если появится, пусть зайдёт. Его вызывали в управу. Пока темно, иди. Он что-то знает, что должны знать и вы в лесу.
Он быстро оделся. На крыльце она сунула ему узелок и сказала:
– Если спросит, не говори, что ночевал у меня. Зашёл на минутку и всё. Там, в узелке, варёная картошка, хлеб и сало.
– У нас же всё есть. Оставь детям.
– Бери-бери. А то ведь я тебя даже не покормила. От детей я не отрываю.
Он кивнул.
– Подожди-ка, – она удержала его за рукав. – Скажи честно, тебе наша Зина нравится?
– Ты как школьница, – сказал он и улыбнулся ей в самые губы. – Как девочка-восьмиклассница.
– Я заканчивала семилетку. Понятно тебе? Так что всего лишь девочка-семиклассница, – её губы были так близко, что он чувствовал, как они подрагивают в ответной улыбке, ощущал исходящее от них живое тепло теперь уже дорогого ему человека.
Мир для Воронцова преобразился в одну ночь. Но беспокойства это не убавило.
Петра Федоровича он застал во дворе, возле коровьего хлева. Тот уже хлопотал по хозяйству. Староста, увидев Воронцова, как будто бы и не удивился. А потому, по обыкновению, даже не поздоровавшись, сказал:
– Неосторожно ходишь.
И Воронцов понял, что Пётр Федорович, скорее всего, слышал, а может, и видел – ночь-то стояла ясная, – как он прошёл к дому Пелагеи.
– Неосторожно, говорю, ходишь, – повторил тот с нажимом. – А у Палаши дети малые. Или понятия нету? Чего молчишь? Баба голову потеряла, а ты и рад стараться? Топор…
Да, он всё знает.
– Я не за этим пришёл, – ответил тем же резким тоном Воронцов.
– Не за этим… Сейчас тут у нас всё вокруг одного вертится. Вся наша жизнь. Всей деревни. Пойдём-ка со двора в дом. От греха подальше. А ты ходишь по деревне, как по лесу…
Вошли в дом. Хозяйка выглянула из-за занавески и вскоре появилась оттуда с двумя тарелками, на одной из которых янтарной горкой возвышалась квашеная капуста, а на другой – нарезанное тонкими пальчиками сало.
– Вот правильно, поешь сперва. Женщина всегда всё мягче и правильней рассудит, чем мы, – сказал Пётр Фёдорович и потянулся к графинчику, достал оттуда бутыль мутноватого самогона, налил с размаху, расплёскивая по столу, в гранёные стаканы, сразу в оба. – Ну, давай. Пока не развиднело. А то и дела решить не успеем.
Выпили.
– Ешь, ешь. Вижу – голодный. Глаза голодные, – Пётр Фёдорович внимательно посмотрел на Воронцова. – Чего же Пелагея не покормила? А? Не угодил? Или некогда было? Бабе только одного подавай. Ей и война не война… Хорошо, хоть с собой собрала, – и, кивнув на узелок, со вздохом засмеялся.
И сало, и хлеб, и капуста – всё было вкусное. И самогон, который он не выпил целиком, оставив в стакане примерно половину, тоже пошёл без запинки.
– Ладно, время надо стеречь. Оно-то нас поджидать не станет. Ты ешь давай, а я говорить буду. И допей сперва. Зло в чужом доме не оставляй.
Воронцов кивнул. Но допивать не стал. Потом допьёт. Знал: допьёт этот стакан сразу, хозяин тут же нальёт снова и скажет те же слова, чтобы, мол, никакого зла… А ему в отряд надо поскорей. Может, подполковник с группой вернулся. Неизвестно, как прошла операция. Всякое могло случиться. А он тут… сперва у Пелагеи… А теперь у старосты – самогонку хлещет…
– Казаки зубами скрипят. Сказали, лес будут прочёсывать. Может, только стращают. А может, и правда придут. Но самое главное не это. Деревни, которые по шоссе стоят или неподалёку, жгут все подряд. Немцы от Москвы отходят. Красная армия наступает. Говорят, под Боровском уже бьются. Но это передовые части. А тылы уже пошли. Казаки и задумались, куда им деваться теперь. Хохлы, те не унывают. Им – что? Винтовку на плечо, сели на коней и – с немцами ушли. А есть в сотне и наши, сельсоветские. Такие же, как и Хапок. У них же как? Сотня сама, штаб там и прочее, располагаются в Шилове. Там у них, в школе, казарма. Тоже чему-то обучаются. Немцы им свою науку читают. Но в казарме живут в основном хохлы. Западные. Злые. Лютые. Москалей ненавидят. А с ними и всех нас, русских. Такие же, как и этот цепной пёс Матвийчук, царство ему небесное. А по деревням, по окрестностям, по трое-четверо в каждой, тоже стоят их люди. Есть среди них и примаки, из окруженцев, из наших, есть и свои, местные. Так что может случиться, что не сегодня завтра тут будут наши. Если немец их не остановит под Боровском. Говорят, там он сильно укрепился. Но я что-то не думаю, что так. Потому как пушки свои тяжёлые, мортиры большого калибра, он поволок дальше, в тыл. К Юхнову и Вязьме. Там, говорят, у его основательная оборона. Да что ты на неё смотришь? Выпей и все гляделки кончатся! А я ещё полью. И с собою бутылку дам. Первача. Если что, разведёте. Немец неразведённым пил. И – хоть бы что. Никого ваших на дороге не поранили?
– У нас без потерь.
– Слава богу. А казаков побитых они нашли. И Кузьму тоже. Увезли. Хоронить, видать, там будут. На разведку грешат. Вначале подумали, что партизаны. Мол, из отряда товарища Артемова кто-то живой остался. Но у них там, где-то под Боровском, солдат пропал. В деревне, километров десять отсюда. Часовой. Казаки туда мясо возили и попали под облаву. Рассказывали. Немцы весь лес прочесали. Кого-то поймали. Немца своего не нашли. Злятся теперь. Приказали в ночное время деревни охранять. Как бы нам кого не прислали. Коней-то вы ихних забрали?
Воронцов кивнул.
– Это хорошо. Кони вам пригодятся.
Из другой половины вышла Зина. Уже причёсанная, умытая, свежая, как утренняя трава. Взглянула на него Пелагеиными глазами, светлыми, радостными, с белёсо-зелёным лучиком, улыбнулась приветливо и сказала:
– Здравствуй, Саша. Надолго ли к нам?
– Всего на минутку.
– На минутку? Жаль.
– Когда ж мы за дровами опять поедем? – засмеялась, не отводя глаз, так что отец не выдержал и задвигался на своей табуретке, зашумел ладонями по матовым доскам столешницы.
– Да теперь уже, видимо, после войны, – засмеялся и он, и разом вспомнилось, как поднял обронённый ею в снег кусочек жареного сала у костра и бережно положил на хлеб, и каким благодарным она его тогда одарила взглядом.
– Пелагею уже навестил?
Сердце у Воронцова вздрогнуло. О Пелагее Зинаида спросила иначе. И, чувствуя, что и она знает о его ночёвке у Пелагеи, неуклюже и сухо ответил:
– Побывал. Навестил.
– Поди, поди, Зина. Поди… – и Пётр Фёдорович замахал руками, которыми всё это время шумно сшаркивал со столешницы невидимые крошки. – Нам о деле успеть поговорить надо, а ты своих кукол сейчас делить начнёшь! Поди лучше делом займись. Дел на дворе вон сколько недоделано!
Зина поджала губы и исчезла, резко задёрнув за собою ситцевую шторку. Да, что-то тут произошло. Во всяком случае, разговор, видать, был. Некоторое время Воронцов сидел неподвижно, стараясь не шевелиться.
– Давай подумаем вот о чём. Если они приедут деревню палить, что нам делать тогда? Они ж как действуют: всех – вон, а хаты – под огонь. Специальные частя. Жандармерия. Факельщики. Огнемёт с собой возят. Заодно, понятное дело, грабят подчистую. Что народом не взядено, – и вдруг, как будто подытоживая, косо рубанул ладонью: – С казаками вы вон как живо управились. И снежком присыпали…
Ход мыслей старосты стал проясняться.
– Деревню мы отбить можем, – сказал Воронцов. – Если немцев будет немного. А вот как удержать её? Народу у нас маловато. Оружия тоже. Пулемёт есть, нашли мы пулемёт, исправный. Но тоже без патронов. К нему для такого дела хотя бы одну ленту.
– Есть у меня патроны! – неожиданно сказал Пётр Фёдорович. – И пулемёт есть! «Максим». Кожух был пробит. Вода сошла. Но кожух-то я залудил. Крепко держит теперь воду.
– Пулемёт? Откуда он у тебя?
– Оттуда, откуда и у вас. И патронов много наносил. Всё ж брошено было. Вояки… Как немец нажал, так сразу и лапы кверху. Бывало, мы против него твёрже вас стояли. Точно говорю – твёрже. А мужиков я уговорю. Человек пятнадцать под ружьё поставлю. Отстоять надо Прудки. Если без хат останемся, детей погубим. Поморозим народ в такие холода. Да и кормить – чем? С собою много не заберёшь. Народ нынче картохами кормится. Картохи в подполе все. Что у кого с осени наготовлено, тоже останется, погорит. Сено, скот… Лошадей сразу отымут. Я видел, как они из обоза лошадей выводят. Распрягают и – повели. И – хоть сам в оглобли становись. Варвары.
– А если всех в лес увести? К нам. Землянка там просторная. Расширить можно. Если ломы да лопаты принесут, то за день землянку расширим на треть. Или рядом, в овраге, ещё такую же отроем и сруб туда опустим. Народу-то вон сколько, в одни сутки управимся и котлован отрыть, и сруб срубить.
Глаза старосты молодо сверкнули. Он хлопнул Воронцова по плечу.
– За это спасибо тебе, Курсант. Если Красная армия наступать будет быстро, то отобьём мы деревню. А в лес уйти… Дворы с собой не унесёшь. Отобьём. Вы только помогите нам. Мы ж вам помогли. Всех приняли. Никого на околицу не выводили. И раненых выходили. Теперь ваш черёд постоять за нас. Не выдайте ж и вы. А детей и стариков мы на время спровадим в лес. Пущай некоторое время в вашей землянке поживут.
Перед уходом Воронцов предупредил старосту:
– Имейте в виду: двое из прудковских окруженцев ушли к казакам, в сотню записались. Старший лейтенант и ещё один, – Воронцов назвал фамилию. – Отбили мы только четверых. Вот так. А они знают тут все ходы и выходы. И – кто чем дышит. Не хуже Кузьмы.
– Эти могут быть и похуже Хапка… Ладно. Разберусь. Один-то жил с молодкой, с Надей. Я его знаю. Тихий был. И вроде разговоров за ним никаких не слыхал. А вот старший лейтенант… Он же всё с Турчиным вился. Ты к этому… ваше благородие… приглядись получше, может, и увидишь что. Только похитрей будь. Ну, иди, топор. А то уже развидняет.
Воронцов вышел из Прудков не прежней дорогой, а задами. Вначале – по ручью, подгоричьем, там, добравшись до редколесья, свернул сперва на восток и только потом начал углубляться в лес. В березняке и лощинах попетлял ещё километра два-три по целику и вышел на свою старую лыжню.
Он шёл и думал вот о чём. Опытный охотник, который умеет ориентироваться в незнакомом лесу, за полдня отыскал бы их базу по следам. А наследить в минувшие дни они успели. Как ни запутывай след, а всё равно он в конце концов выводит в одно место. А тому, кто знает здешние лесные дороги и урочища, и вовсе не составляло бы труда найти их. Правда, Пётр Фёдорович обнадёжил, сказав, что Красный лес – это большой лес и где-то там, на северо-западе, он переходит в Чёрный лес, а тот, в свою очередь, в другой, и так почти до самой Вязьмы, до всполья. Так что бежать в случае опасности было куда. Но на пути к Чёрному лесу предстояло перейти Варшавское шоссе. Шоссе разрезало лесной массив надвое, как раз и разделяя Красный лес и Чёрный.
Жить, не высовываясь из землянки, они тоже не могли. Вот и решили: пусть следов будет много. Это хотя бы на несколько часов запутает тех, кто вздумает их искать.
Надо проложить одну осевую тропу, подумал он, а все остальные должны проходить по кругу. Основную тропу завести к землянке с западной стороны, из чащи. Поставить там два-три промежуточных поста. Чтобы вовремя могли поднять тревогу. Вот вернётся подполковник, и сразу же надо будет с ним это обсудить.
Прежде чем идти на базу, Воронцов вернулся на восточную опушку, где прошлой ночью расстался с группой Турчина. Осмотрел развилку. Лыжня тускло поблёскивала старым матовым инеем. Воронцов потрогал её – шершавая. Значит, ещё не вернулись. Пошёл по кругу. Возможно, подполковник повёл их по другому пути. Он прошёл опушкой ещё с километр. Но свежего следа нигде не нашёл.
Группа Турчина вернулась только через трое суток, ночью. Вернулись все. Но недовольные.
– К дороге не подойти. Войска валом валят. Даже при наступлении такого не было, – и Турчин бросил на нары сырой полушубок.
– Неужели отступают? – спросил Воронцов.
– Идут сплошным потоком. Даже днём. О том, чтобы перейти на другую сторону и атаковать оттуда одиночный транспорт, как предполагалось по плану, и речи не может быть.
– А что ж тут плохого, Владимир Максимович? Это значит, что немцы отступают! Драпают!
– На драп непохоже, – тут же возразил Турчин. – Отходят организованно. И почему нашей авиации нет? Мы там, на дороге, сидели и ждали: вот налетят, вот налетят и разделают их подчистую на несколько километров. Под шумок тогда можно было бы и дорогу перескочить, и оружием разжиться. Но в небе тихо. Днём поток не уменьшается. Заметил вот что: когда возникают пробки, тут же поднимается суматоха. Нервничают. Офицеры готовы расстрелять водителей. У грузовиков частые поломки, заканчивается горючее. ГерманскийOrdnungявно даёт сбои. Этого они, видимо, не планировали. Эх, если бы наши поднажали, да с авиацией, да чтобы она плотно прошлась по тылам. Как делали это они летом и осенью. Помните? Километровые пробки на дорогах их «штуки» в пять минут превращали в сплошные воронки.
– Владимир Максимович, как вы думаете, где фронт?
– Наши, быть может, уже под Наро-Фоминском или Боровском. Давят, скорее всего, по всему фронту. А помните, как прорывали фронт они? Группировались на каком-либо одном направлении, одним ударом прорывали нашу оборону и уже потом вводили основные подвижные силы и резервы. Замыкали нас в «котлы», опоясывали внутренним и внешним фронтом и добивали.
– Тут надо думать о том, как быть нам. Прорваться к нашим, навстречу, мы не сможем.
– Нет, это исключено. А местность вот-вот будет наводнена немецкими войсками. Если только они не уйдут дальше. Где у них отсечные позиции, мы не знаем.
И тут Воронцов выложил Турчину то, что удалось разузнать в Прудках.
– Да… Реальность сильнее наших предположений. Людям не скажешь: мы, мол, Красная армия, и мы уходим, а вы тут как хотите, – Турчин встал, подбросил сухих дров в одну из печей, прислушался к храпу своих бойцов. – А главное, что у нас боеприпасов совсем ничего. Для одного хорошего боя. И то…
О «максиме» и боеприпасах старосты Воронцов пока промолчал.
– Ладно, Владимир Максимович. Отдыхайте. Ровно через шесть часов я вас разбужу. Будем решать, что дальше делать. А я пока вышлю разведку. Двоих – к дороге. Может, там происходят какие-нибудь изменения. А сам съезжу в Прудки.
– Передайте Пелагее Петровне мой нижайший поклон, – сказал Турчин вялым, полусонным голосом. – И осторожнее, осторожнее. Именно теперь – ос-то-рож-нее. Влюблённый воин, знаете ли… Исчезает чувство опасности, самосохранения. И враг это тоже знает. Влюблённый воин…
Воронцов усмехнулся, хотел было возразить подполковнику. Но услышал, как тот всхрапнул и повернулся набок. В отблесках мерцающих печей он увидел его обмётанный сединой затылок с поблёскивающей лысиной. Остальные из группы Турчина тоже уже спали крепким сном, развесив портянки и расставив валенки вокруг раскалённых печей. Пахло крепким мужским духом. Утром надо проветривать, подумал Воронцов, чтобы не угорели. И о бане надо подумать. Как и где её устроить. Иначе провоняем, завшивеем.
Он оделся, на ощупь выбрался из землянки. Окликнул часового, поговорил с ним. Потом спустился в овраг, к лошадям. Лошади стояли под навесом, сооружённым из еловых лапок. Сверху навесы надёжно прикрывал снег, и теперь конюшня не просматривалась даже с воздуха. Взял одно из сёдел. Но подержал его в руках, подумал и повесил назад. Отыскал свои охотничьи лыжи, дослал в патронник патрон, поставил винтовку на предохранитель и, закинув её за спину, пошёл на знакомую звезду. Каждую ночь вставала та звезда в развилке старой берёзы, словно бессменный часовой, и сияла, мерцала, переливаясь своими зелёными, синими и рубиновыми гранями. Что это за звезда, из какого созвездия, он пока не знал. Но каждый раз, собираясь в Прудки, он шёл на неё, пока не выбирался из лесу. Оказавшись в поле или на лугу, на несколько секунд замирал, внимательно осматривался, прислушивался. Каждый раз это было новое, незнакомое место. Потом сворачивал влево. Деревня всегда была там, левее. Ближе или дальше. Но всегда – там. И долго ещё чувствовал взгляд присутствие той знакомой звезды. Только потом терял её из виду. Кругом было много других, быть может, более ярких. Но и она, та, которая выводила его из чащи, тоже сияла среди них. Она была здесь. Она никуда не исчезала. Хотя разглядеть её он уже не мог.
По пути от вырубок к Прудкам ему предстояло миновать два небольших перелеска. Осторожно приблизившись к ближнему, в занесённой снегом воронке он увидел торчащую на дне берёзовую палку. Это был условный сигнал.
Воронцов сорвал с плеча винтовку, присел, начал всматриваться в березняк впереди, в поле, за которым чернели приземистыми стожками прудковские дворы. Вот-вот оттуда мог прозвучать выстрел. Или пулемётная очередь. Мгновения проходили мимо, уходили в прошлое, а тишина ночи длилась и длилась, не прерываемая даже шорохом. И только одно сердце курсанта Воронцова стучало в этой морозной тишине под алмазными звёздами среди белой знакомой равнины.
Глава восемнадцатая
Дивизии левого крыла и танковая бригада успешно продвигались вперёд. Взламывали немецкую оборону, дробили её, обходили отдельные подразделения, не желавшие ни отходить, ни сдаваться, добивали их артиллерийским огнём и шли дальше, устилая белые подмосковные поля телами своих бойцов и командиров.
В первый же день наступления Ефремову доложили о том, что успешно деблокирован 1291-й полк. Потери полка незначительные. Капитан Лобачёв жив.
– Подготовьте представление к награждению всех отличившихся, – приказал командарм.
Но выехать в район действий 110-й дивизии Ефремову не удалось. Пришло срочное донесение из 113-й от Кириллова: передовым полком дивизия вышла к Боровску, с ходу атаковала, успеха не имела, начала охват города с юго-востока, при этом непрерывно пытаясь просочиться в окраинные кварталы. Почти в это же время прибыл делегат из 93-й стрелковой дивизии, на днях переподчинённой 33-й армии. Офицер спрыгнул с заиндевелой лошади и доложил:
– Приказано передать на словах. Генерал Эрастов докладывает: дивизия своим пятьдесят первым полком и вторым батальоном двести пятьдесят шестого полка ворвалась в Боровск, охватив город с юго-запада. По сведениям разведки, гарнизон города составляет до тысячи человек пехоты с танками и артиллерией.
– Передайте Кириллову и Эрастову: сомкнуть фланги, запереть их в городе и добивать, добивать и добивать. Противник не должен выйти из кольца. Ни один транспорт, ни один солдат.
Во время прорыва и наступления связь с командирами дивизий оказалась нарушенной. Штабы всё время находились в движении. Приказы командарма уходили через конных офицеров связи. Эти же лейтенанты вскоре возвращались с донесениями из дивизионных штабов.
– К Боровску, в сто тринадцатую, – приказал командарм водителю. – Выезжаем срочно.
К вечеру Боровск был охвачен плотным кольцом. С севера, со стороны шоссе на Верею, откуда можно было ожидать деблокирующего контрудара противника, был создан внешний фронт. И сразу же одновременно с нескольких направлений в город ворвались ударные группы. Началась драка за каждый дом. Несколько суток шёл непрерывный бой. Постепенно он охватил все улицы, все кварталы. Немцы, поняв, что отрезаны и обречены, дрались до последнего солдата. Когда окружённая группировка была разрезана на несколько частей, ликвидация отдельных её групп зачастую заканчивалась отчаянной рукопашной. Пленных в таких схватках не брали.
4 января немецкий гарнизон в Боровске был полностью истреблён. Старинный русский город снова стал русским.
Бой шёл всю ночь с 3 на 4 января. Это была последняя ночь штурма. Утром, ещё не рассвело, командарм связался со штабом Западного фронта и доложил о том, что город Боровск взят.
– Освобождён, – поправил командующий фронтом.
Но Ефремов ещё раз подтвердил:
– Взят, товарищ командующий. Взят!
Жуков сдержанно засмеялся в трубку, поблагодарил командарма и спросил:
– Кто оборонял город? Какие части?
– Пятнадцатая пехотная, усиленная подвижной моторизованной группой генерала фон дер Шеваллери. Оставшиеся вне окружения в городе отошли к Верее. Остальные уничтожены. Штаб Шеваллери захватить не удалось.
– Преследуйте, – приказал Жуков. – Гоните их, пока они не опомнились. Вам лично приказываю быть на направлении главного удара и организовывать бой. Командиры стрелковых полков и командиры артдивизионов должны находиться на одном НП. Ваш КП – не далее десяти-двенадцати километров от передовой. КП стрелковых бригад и дивизий – не более трёх-четырёх. Какое настроение в дивизиях?
– Атакуем. Но без пополнения и резервов наступательный порыв вот-вот начнёт слабеть. Мы можем остановиться, и тогда противник начнёт изматывать нас контрударами. Вот чего я боюсь. А потому считаю, что удар наращивать можно и нужно. Но свежими силами. Хотя бы пополнением в виде маршевых рот и лыжных батальонов.
– Не паниковать. Вперёд! И только вперёд! Рано ещё выдыхаться. Соседи продвигаются вперёд более мощными темпами и не выдыхаются, – и уже спокойным тоном: – Как вы оцениваете ситуацию на своём участке: сможете взять Верею?
– Верею атакуем. Но гарнизон довольно сильный. Они стянули сюда почти все силы. У меня предложение – охватить город, замкнуть кольцо и уничтожить окружённых силами второго эшелона.
– У вас есть силы второго эшелона? – холодно бросил Жуков.
– Тридцать третья вся – в бою, полным составом.
– И у меня нет. Атакуйте Верею. Действуйте теми силами, которые имеете. Их достаточно. Других не будет. До свидания.
Командарм, выслушав командующего фронтом, положил трубку, которая в последнее мгновение показалась ему очень тяжёлой. О том, что он в эти дни почти постоянно находился в дивизиях, докладывать не стал. Подумал: Жуков решит, что оправдываюсь, и, как всегда, поймёт всё по-своему.
Через несколько дней правофланговые дивизии ворвались в Верею. Но встретили там сильное сопротивление. Немцы укрепили каждый дом, создали плотную систему огня. Каждая новая атака, каждая попытка прорваться в город заканчивалась для атакующих новыми потерями.
Вечером из 110-й доставили захваченного пленного, который показал, что их автомобильная рота принадлежит к моторизованной группе генерала фон дер Шеваллери, что они имеют задание доставлять снаряды для танковых и артиллерийских орудий в Верею и окрестные укрепрайоны. Количество танков он назвал примерное, но количество снарядов, в которых остро нуждались танки, находящиеся в Верее и пригороде, свидетельствовало о внушительном количестве последних.
Как только увели пленного, зазвонил телефон. Дежуривший у аппарата сержант доложил, что на связи Первый. Командарм взял трубку и тут же услышал голос начштаба Западного фронта генерала Соколовского:
– Первое: почему у вас так затянулось со взятием Вереи? В чём дело? Второе: почему приказ командующего вами до сих пор не выполнен? Третье: как организовано наступление по овладению Вереёй? Четвёртое: какие данные о противнике в Верее?
И в самих вопросах, и в том тоне, каким они задавались, командарм почувствовал раздражение по поводу того, что его армия никак не может овладеть Вереёй. Чёрт бы их побрал с их вопросами, которые сейчас можно задавать кому угодно и никто определённо не сможет ответить на них. Никто, кроме него, генерала Ефремова, чья армия действительно вот уже несколько суток топчется на подступах к этому небольшому городу. Атаки не дают желаемых результатов. А только – потери и потери. В дивизиях – по батальону списочного состава. Вопросы задавал Соколовский. Хотя и он, и Жуков прекрасно знали: почему, как и какие…
Но надо было отвечать.
– У вас всё? – спросил, дождавшись паузы, командарм.
– Да, всё, – ответил Соколовский.
– Приказ комфронта выполняю. На подступах к городу Верея и южнее идёт бой. Южнее Вереи наступление ведут подразделения трёх дивизий: сто тринадцатой, первой гвардейской и триста тридцать восьмой. Их поддерживают остатки восьми артполков. Противник имеет сильную оборону в два эшелона. Первый эшелон – по реке Протве на южной окраине города и далее на рубеже Ястребово – Ново-Васильево – Дудкино и – на юго-запад. Противник жмёт на фланги, поэтому вынужден держать часть сил для отражения его контратак справа и слева одновременно. Об упорстве противника свидетельствуют трофеи. Иногда захватываем машины с работающими моторами. Пулемёты и орудия – с неостывшими стволами. Мною созданы ударные группы в каждом полку. Лыжные отряды с артиллерией, ПТО и миномётами. Эти авангарды продвигались довольно быстро. Сейчас противник их остановил. Но в тылу остались немецкие гарнизоны. Небольшие колонны на дорогах. К сожалению, авиационная поддержка значительно ослабла. Очень часто населённые пункты, которые мы только что взяли боем, через несколько часов занимает противник, который подтягивается из нашего тыла. Нам нужен второй эшелон. Дивизии, не имея второго эшелона, вынуждены вести тяжёлые арьергардные бои.
– Товарищ Ефремов, вы не ответили ни на один из поставленных мною вопросов. Ваши разговоры – это разговоры вообще, к тому же неясные, из которых нельзя понять, что же делает армия, как командованием армии организован бой по овладению Вереёй, где части и что они делают, какой противник перед вами и когда вы намерены взять Верею во исполнение приказа комфронта. Ваш доклад так же запутывает дело, как и сводки вашего штаба, из которых в течение двух дней мы ничего не можем понять, что делается в 33-й армии. Вы говорите, что противник имеет организованную оборону на рубеже Протва – город Верея – Ново-Васильево – Дудкино и далее на юго-запад, и тут же через некоторое время говорите, что противник прикрывается арьергардами от каких-то пяти дивизий, не называя даже их нумерации. Путаница невероятная. Я ещё раз прошу ответить на следующие вопросы. Первое: какой перед армией противник, нумерации частей, где он находится и его сопротивляемость? Второе: где части 33-й армии ведут бой, начиная с правого фланга и кончая левым? Третье: как организовано наступление по овладению Вереёй, кто управляет этим наступлением, где управление главной группировкой и какие силы привлечены для овладения Вереёй? Четвёртое: почему до сих пор не перерезана дорога Верея – Можайск? Пятое: почему всё-таки вы не выполнили приказа командующего фронтом? Данное вами объяснение совершенно неудовлетворительно.
– Если у вас много свободного времени, я вам ещё раз повторю, но одновременно докладываю: я и мой штаб очень заняты работой по выполнению приказа комфронта. Повторяю. Первое. Двести двадцать вторая дивизия наступает на правом фланге совместно с левым флангом пятой армии, а именно тридцать второй дивизией. Двести двадцать вторая ведёт бой на рубеже Симбухово, занимая его восточную половину и далее – Женаткино. Перед её фронтом действуют части двести девяносто второй и двести пятьдесят восьмой дивизий противника. Второе. Сто десятая дивизия, наступая, ведёт бой на рубеже Гуляева Гора и лес южнее Гуляевой Горы. Дивизия в своём составе очень малочисленна. В полках до роты бойцов. Перед сто десятой действуют части сто восемьдесят третьей пехотной дивизии противника. Третье. По реке Исма занимает оборону группа Шеваллери – от Крестьянки до Сирино и Князевое. Это направление прикрывается одним полком сто шестидесятой дивизии. Четвёртое. Главная группировка на левом фланге армии – сто тринадцатая, первая гвардейская и триста тридцать восьмая стрелковые дивизии. Они наступают на Верею с юга и юго-запада. Сто тринадцатая и первая гвардейская, преодолев оборону противника в полосе своего наступления, подошла к южной и юго-западной окраинам Вереи. Перед нами противник – части пятнадцатой пехотной дивизии и двести шестьдесят седьмой дивизии. По сведениям пленных, двести шестьдесят седьмая переброшена сюда из-под Рузы. Пятое. Триста тридцать восьмая, только что переброшенная из района Лучны – Маломахова – Совьяки, сосредоточилась в районе Ново-Борисова и лесах западнее Ново-Борисова с задачей: развить наступление вдоль дороги Егорье – Верея на западную окраину Вереи и этим самым полностью окружить и блокировать противника в городе. Шестое. Девяносто третья дивизия, встретив организованную оборону противника на рубеже Перемешаево – Благовещенское – отметка двести два, ноль, северо-западнее Гольтяево – Егорье, ведёт бой. Левым своим флангом, а именно пятьдесят первым полком, дивизия ведёт бой за Валютино и Левино, нанося удар противнику в тыл. Седьмое. Тридцать третья армия всеми имеющимися силами ведёт наступательный бой. Восьмое. Управляю операцией как командарм. Девятое. Управление своё приблизил к войскам максимально. Мой КП тяжёлой и средней артиллерией противника простреливается вполне. Всё. На какой ещё вопрос теперь я вам не ответил и что вам ещё неясно?
– Вы не ответили на основной вопрос, – нервно выговаривал в телефонную трубку Соколовский, – как вы организовали бой на местности со своим аппаратом управления? Потому что штаб ваш и вы не знаете точно, где находится первая гвардейская дивизия, не даёте даже ответа на это.
Лицо командарма побагровело. Аппарат был настроен хорошо, и все присутствовавшие в штабе офицеры оперативного отдела, заместители, член Военного совета и прочие хорошо слышали то, что говорил начштаба фронта. Чёрт знает что, лихорадочно думал командарм. Остаётся только расколоть трубку об аппарат. Но тут же спохватился. Только этого не хватало… Весь штаб слушает… Соколовский, видимо, исчерпав свои аргументы, начал говорить длинно, общими фразами. Выдыхается, понял Ефремов, надо потерпеть ещё минуту, и всё будет кончено.
– Сосредоточены три дивизии за овладение Вереей, – продолжал, путаясь в мыслях, Соколовский. – Они скучились на узком фронте и на месте никем не управляются, идёт управление только вашими приказами из командного пункта, тогда как в этих условиях необходимо на местности разрешить вопрос организации и управления боем за Верею. Совершенно неясно, подтянута ли артиллерия или нет, и кто этой артиллерией управляет в бою за Верею. Чувствуется, что никто не объединяет работу артиллерии ударной группы против Вереи. Комфронтом спрашивает, когда вы овладеете Вереей?
– Первое. Называю точно, где сосредоточена первая гвардейская. Сто семьдесят пятый полк – один километр южнее Вереи в лесу между МТС и отметкой Двести девять. Шестой полк одним батальоном перехватил дорогу юго-западнее в километре от Вереи, остальные силы в районе отметки Двести девять и западнее этой отметки. Второе. Артиллерия прошлую ночь, сегодня днем и в настоящее время подтягивается. Задержка из-за сильных снежных заносов. Вся артиллерия объединена заместителем командарма генералом Офросимовым. Третье. Мой начальник штаба генерал Кондратьев постоянно производит увязку действий, перегруппировку непосредственно с командирами дивизий и штабами дивизий, с командирами штабов. Четвёртое. Наступление всей армии, в том числе на левом фланге в районе Вереи, организовано мною лично. Пятое. На вопрос, когда возьму Верею, точный ответ дать не могу. Прошу доложить комфронта товарищу Жукову о том, что из армии взяты все резервы Ставки. Возможно, он об этом не знает. Только вчера с марша были выведены два артполка. При таком сопротивлении противника…
– Взят один полк, а не два, – перебил Соколовский командарма. – Об этом командующему известно. Обо всём доложу. До свидания.
Нет уж, подожди, и командарм сильнее сжал телефонную трубку. Что это ты заторопился раскланяться, как только речь зашла об артполках, которые по твоему приказу из состава армии снимают чуть ли не ежедневно?
– Товарищ Соколовский, вам неверно доложили. Из армии взяты четыреста восемьдесят шестой и триста двадцатый артполки РС. Как видите, вам докладывают неверно. Всё.
– Взяты: один дивизион РС и взят один артполк. У вас осталось: три артполка и три отдельных артдивизиона. Силы вполне достаточные. Прошу заставить штаб разобраться с противником, ибо, в оценке противника, вы стоите на неправильной точке. Группа Шеваллери – это батальон, который был брошен в бой у Боровска и потрёпан уже давно. Двести шестьдесят седьмая дивизия у вас не значится как дивизия, не исключена возможность, что у вас есть отдельные небольшие подразделения этой дивизии, она у Говорова. Двести девяносто вторая пехотная дивизия в основном действует против Говорова. У вас тоже небольшие подразделения. Пятнадцатая пехотная дивизия тоже не у вас, у Голубева. Таким образом, по существу, перед вами сто восемьдесят третья и двести пятьдесят восьмая пехотные дивизии, о которых вы сами неоднократно докладывали, что они вами разбиты. Причём разбиты были, как вы докладывали, уже несколько раз. Всё.
Это был уже не бой, а сражение. Командарм вспомнил, как его собеседник торопился сказать «до свидания» по телефону в день прорыва немецких танков на Кубинку. Нет уж, драться так драться – до конца.
– Прошу выслушать. Первое. Повторяю, что из тридцать третьей армии в два часа ночи приказом свыше выведены четыреста восемьдесят шестой и триста двадцатый артполки РС. Как видите, нашу армию ослабили сильно. И это – перед штурмом Вереи. Второе. Пленных двести шестьдесят седьмой пехотной дивизии могу вам представить. Они из четыреста шестьдесят седьмого и четыреста восемьдесят седьмого пехотных полков. Двести шестьдесят седьмая дивизия состоит именно из этих двух полков. Третье. Перед фронтом армии кроме двести шестьдесят седьмой пехотной действуют: двести пятьдесят вторая пехотная дивизия, двести девяносто вторая одним полком, а именно пятьсот седьмым. Двести пятьдесят восьмая пе́хотная…
Он перечислил все полки всех дивизий и закончил доклад следующими словами:
– От всех дивизий и полков, действующих перед моим фронтом, имел и имею пленных. Вам всё ясно?
– До свидания, – раздалось в трубке.
– До свидания, – сказал Ефремов.
Несколько минут в штабной избе длилось тягостное молчание.
– Ну, что затихли? – спросил командарм, оглядывая свой штаб: генерала Кондратьева, полковника Киносяна, комбрига Онуприенко, офицеров оперативного отдела, разведчиков, связистов.
– Что будем делать, Михаил Григорьевич? – растерянно развёл руками член Военного совета.
– Как – что? Атаковать Верею! Выполнять приказ комфронта! Только вначале её нужно основательно блокировать. Действовать так же, как действовали в Боровске. И, прежде всего, основательно обрабатывать их оборону артиллерией и миномётами на участках намечаемого прорыва.
Вечером, когда выпала свободная минута, уже остыв и успокоившись после неприятного разговора с начштаба фронта, командарм набил табаком трубку и вышел на крыльцо. Часовой, увидев его, отдал честь, неумело взяв на караул. Командарм кивнул ему:
– Вольно. Как идёт служба? Валенки греют?
– Служба идёт хорошо! – бодро, промёрзшим голосом ответил часовой. – Валенки греют!
Изредка за деревней, в поле и в лесу, рвались снаряды. Боеприпасов немцы не жалели. Он прислушивался к ударам канонады. Гудело не только в стороне Вереи, но и справа, и слева. Он пытался представить, каково сейчас, в этот мороз, его бойцам в поле, под огнём. Но мысли всё же возвращались к разговору с Соколовским. Ведь он меня не слышал, подумал командарм, восстанавливая в памяти диалог, всю нестройную двусмысленную его логику. Почему он оглох, когда речь зашла о выведенных из состава армии артполках? Или Жуков действительно об этом не знает? И почему Жуков на этот раз не подошёл к аппарату сам? Если готовится удар где-то в другом месте, а их армии отводится вспомогательная, второстепенная роль, тогда всё понятно. Верею они дожмут и без подкреплений. И дожмут в кольце. Основательно блокируют и предложат противнику сложить оружие. По всем правилам. Слишком расточительно атаковать по всему фронту. Дивизиям не выдержать таких потерь. Боровск тоже был укреплён. Но разорвали их оборону, разогнали противника по улицам. И выкурили потом из домов и подвалов. Что-то там, в Ставке, происходит, чего мы тут не знаем. Или всему причина он, генерал Ефремов? В памяти всплыла та давняя папка с красными тесёмками. Нет, он, командующий армией, не может сейчас допустить ни единой ошибки. Ни единой. И дело конечно же не в артполках…
Он докурил табак, выколотил трубку, кивнул часовому и ушёл в избу, в тепло, в папиросный дым, в тихий говор людей и шорох штабных карт.
– Александр Кондратьевич, – сказал он с порога начальнику штаба, – я в девяносто третью, к Эрастову. Свяжитесь с ним, предупредите. Заодно разыщу Офросимова. Артиллеристов надо поторопить. – Он повернулся к полковнику Киносяну. – Степан Ильич, вы поедете со мной. – И снова повторил: – Бойцов поднимать в атаку только после того, как артиллерия подавит огневые точки и опорные пункты противника. Только тогда поднимать роты.
Командарм знал, почему недовольны в штабе Западного фронта его действиями. Слишком осторожен. Слишком осмотрителен. А это воспринимается как медлительность. Но знал он и другое: немцы не настолько разбиты и растрёпаны, чтобы позволять им глубокие прорывы на узком участке, они отходят, бросая зачастую технику и тяжёлое вооружение, но уводят самую главную силу – людей. И если он, командарм, где-то, поддавшись порыву, сделает ошибку, ценою этой ошибки станут сотни человеческих жизней, сотни его солдат будут коченеть замёрзшими трупами в полях, заметаемых снегами этой нелёгкой зимы.
Глава девятнадцатая
Оставшись втроём, они заняли круговую оборону и открыли беспорядочный огонь. Каждый из них понимал, что сейчас они проживают последние минуты в своей жизни, что всё уже предрешено, они пропали, им не отбиться. Но выйти из риги навстречу атакующим с поднятыми руками никто из них не пожелал. Перед тем как открыть огонь, старшина сказал бронебойщику и миномётчику Ломакину:
– Ребята, нам конец. Кто хочет, может идти. Хоть и оба уходите. Оставляйте винтовки и идите. Живые останетесь. В спину стрелять не стану.
Никто ему ничего не ответил. Только бронебойщик выдохнул чужим безнадёжным голосом:
– Может, ещё и отобьёмся.
И вот началось. Старшина торопливо перезаряжал винтовку и, не целясь, посылал пулю за пулей в тёмные силуэты, которые вдруг возникали на снежном поле почти рядом, передвигались, потом исчезали и снова появлялись, уже в другом месте. И казалось, что их там, в снегу, вокруг риги, становилось всё больше и больше.
– Ломакин! Бросай гранату! – крикнул старшина и бросил в проём одну за другой две Ф-1.
И тотчас там же, у проёма, в снег мягко плюхнулась ответная, противопехотная, с длинной ручкой. Старшина отпрянул в угол, к штабелям пшеничных снопов, и в это время сильный двойной взрыв сотряс овин. Одна из брошенных немцами гранат, скорее всего, залетела внутрь. Они её просто не заметили.
Ночная мгла перемешалась с пылью и копотью. Старшина вскочил на колени и протёр глаза. В другом углу хрипел раненый бронебойщик. Так хрипят за минуту до смерти. Ломакин лежал неподвижно у входа. Гранаты сделали своё дело. Старшина стал ощупывать перед собою земляной пол, усыпанный трухой и мякинами, но винтовки нигде не было. И в это время в дверном проёме показалась голова в белой каске.
– Хальт! – крикнул немец.
Вспыхнул свет карманного фонарика. В овин вбежали сразу несколько немцев. Они пошевелили штыками убитых и обступили его, живого. Бронебойщик уже затих. Вот и всё, подумал старшина Нелюбин. Надо было плюнуть на приказ Берестова и уходить всем сразу, как только начался переполох. Но, прежде чем немцы вбежали в овин и осветили его фонариками, он успел сунуть под снопы «парабеллум» и запасные обоймы.
– Штейт! – скомандовал немец и ударил его ногой в бок.
Удар был настолько сильным, что старшина отлетел к стене, ударился головой о брёвна и упал на земляной пол.
– Штейт! – опять услышал он голос немца и понял, что надо подниматься, а то забьют, затопчут ногами.
Старшина встал, сплюнул тягучую солоновато-горькую слюну. Винтовка с открытым затвором лежала у его ног. Вот она где, теряя реальность происходящего, подумал старшина. Один из немцев поднял её, толкнул вперёд затвор и подвёл дуло ко лбу старшины. Немцы закричали, засмеялись и отбежали к дверному проёму, чтобы не оказаться под пулей или вблизи и их не забрызгало во время выстрела мозгами этого Ивана… Боёк шлёпнул в пустоту. В патроннике патрона не оказалось. Немец снова передёрнул затвор и снова шлепнул бойком. Нет, магазин пуст, старшина расстрелял все патроны. Немцы снова засмеялись. Тот, который держал винтовку, продолжал неподвижно стоять напротив. Что-то он ещё недоделал, что-то он ещё хотел.
– Ферфлюхьт! – наконец выругался он уже незло, видимо, освободив какую-то внутреннюю пружину, и тоже засмеялся.
От немца густо несло перегаром. Старшина стоял и думал: поскорей бы. Он боялся, что начнут куражиться, мучить. Лучше уж сразу умереть. Когда вытаскивал из-за пазухи трофейный пистолет, мелькнула мгновенная мысль: всё равно конец… Но он не мог представить, как это – выстрелить в себя? Он так и не смог договориться с собой, охваченный мгновенным, неизвестно откуда взявшимся порывом неодолимого желания выжить во что бы то ни стало, которое тут же переросло в готовность пережить худшее, лишь бы не расставаться с этой пропахшей толовой вонью пыльной теменью чужой риги, ощущением того, что ты ещё дышишь, что-то видишь, чувствуешь, хоть уже и не принадлежишь сам себе. Жить! Жить!
Немец сунул ему в лоб холодным стволом винтовки, и старшине в первое мгновение показалось, что это пуля расколола ему череп своим внезапным ударом. Но потом он увидел, как немец перехватил его винтовку за ствол и с размаху ударил о косяк. Приклад отлетел в снег. Туда же немец бросил и ствол с мотающимся ремнём. Потом старшину обыскали. Вытащили из карманов патроны, гранату, запал к которой он где-то потерял, несколько сухарей, бережно завёрнутых в тряпицу, и кисет с табаком. Невеликие вам от меня трофеи достались, злорадно думал старшина. Ничего ему теперь не было жалко, потому что ничего ему уже, видать, не пригодится. Даже кисет.
– Гейт, – скомандовал немец и толкнул в спину прикладом.
И, перешагивая вырванный из пазов взрывом гранаты и расщеплённый порог, старшина услышал, как хрупали его сухарями немцы. Подавитесь, сволочи, подумал он и вышел на простор, где не пахло соломенной пылью и гарью, тоскливо напоминавшей вонючий окоп.
Его привели в тот самый дом, окружённый грузовиками, откуда полчаса назад разведчики уволокли часового. В доме горела керосиновая лампа. В углу на нарах лежали раненые. Их только что перевязали. Один из них сразу встал и подошёл к старшине. В глазах его горели такая злоба и желание отомстить сейчас же, прямо здесь, что старшина не выдержал и отвёл взгляд. Другой лежал неподвижно. Грудь его была плотно укутана свежими бинтами. На плече и чуть ниже ключицы расплылись два свежих пятна, которые увеличивались с каждым мгновением. Это ж, ёктыть, видать, наши крестники, подумал старшина. Кто ж ему так метко две пули влепил? Должно быть, под гранату попал. Хорошо, что никого насмерть не убили. Может, и не расстреляют.
Начался допрос. Переводила какая-то женщина. Видать, из местных. Она с жалостью смотрела на старшину, но, как только он поднимал на неё взгляд, отворачивалась и что-то тихим ровным, послушным голосом говорила немцу. Только один раз взгляды их встретились. Видимо, подумал старшина, меня расстреляют. Допросят и выведут во двор. И она это знает.
Он назвал номер своего запасного полка. Рассказал о последнем бое. Потом немец спросил о танках. Он некоторое время молчал. Переводчица повторила вопрос. И тогда он сказал, что последняя атака на населённый пункт, названия которого не помнит и который находится в нескольких километрах восточнее, проходила при поддержке танков. Номера танкового подразделения он не знал. Все танки Т-34. Он сказал, что из запасного полка он попал сразу на передовую, а потому особо не разобрался, какая там часть стояла и как назывались населённые пункты. О том, что он был курсантом армейских курсов младших лейтенантов, старшина умолчал. Подумал, что так будет лучше. А то начнут расспрашивать и об этом. Потом немец перешёл к другой теме: сколько человек было в их разведгруппе, какова цель и по какому маршруту группа должна уходить назад? Он сказал правду. В том числе и о маршруте. Всё равно Берестов уже увёл разведчиков далеко. Вряд ли они их догонят. Сказал и о том, что в разведгруппу попал случайно. После этого немец снова спросил о танках. «Панцар…», «Панцар…». Весть о танках они приняли неспокойно. Вот чего вы боитесь, сукины дети, понял старшина. Другой, который стоял рядом, вынул карту, развернул её, ткнул пальцем в кружочек. Говорил он много, но старшина хорошо понял только одно слово: «Гайдуки». И сразу смекнул, что Гайдуки – это деревня, в которой они сейчас находятся. Немец снова сказал: «Панцар». И толкнул его в плечо:
– Во?
Старшина показал на карте дорогу, по которой шли танки. Немцы тут же сгрудились, заговорили наперебой.
Раненный в грудь и плечо дышал тяжело. К нему то и дело подходил пожилой немец, видимо, врач. Он щупал его пульс и о чём-то тихо переговаривался с другим пожилым, видимо, офицером. Хоть бы он не умер, думал старшина. Хоть бы пожил. А то обозлятся и забьют прикладами.
«Казакен», – услышал он знакомое слово, когда немцы заговорили между собой, поглядывая на него.
За окнами заурчали моторы. Ходили туда-сюда люди с факелами. Вошли какие-то люди в казачьей форме, с повязками, с винтовками. Вытянулись перед офицером. Старший из казаков доложил, что привёз мясо. Винтовки немецкие, но у одного красноармейская «мосинка». Кто такие? Видать, эти и есть – «казакен».
В доме было тепло, и старшине вдруг захотелось спать. В голове всё ещё звенело. Граната разорвалась слишком близко. Мелкими осколками, как когтями, подрало и без того дырявый полушубок, но до тела не достало.
Машины одна за другой начали выезжать со стоянки. Они ослепляли яркими фарами низкие окна над сугробами и уходили в сторону, всегда в одну и ту же, к большаку. По дому метались косые однообразные тени. Допрос закончился. Женщина-переводчик ушла и, как показалось старшине, с порога прощально, как смотрят в последний раз, оглянулась на него. Попрощалась. Что ж, в любом случае она – последний человек, с которым он говорил по-русски. Он тоже проводил её взглядом. Вот и попрощались. И ещё он подумал: слава тебе Господи, хоть одна родная душа перед смертью встретилась…
Но смерть всё медлила, всё тянула из него жилы, будто дожидаясь, когда же он перед ней упадёт на колени и начнёт униженно просить и жрать землю. Нет-нет, Кондрат, держись. К нему подошёл один из казаков и толкнул его к выходу. У казака была краноармейская винтовка, и придерживал он её под мышкой, как конвоир. Как будто старшина Нелюбин мог убежать. Ничего он уже не мог.
– Пидэмо, – сказал тот.
Немцы уже потеряли к нему интерес. Наверное, приказали расстреливать этим бобикам. Вот этот хохол и будет убивать меня. Обидно умереть от выстрела из родной винтовки.
Но казак повёл его не к оврагу, а на край деревни, к той самой риге, где старшина со своими товарищами принял последний бой. Возле риги стояли трое саней. Лошади лениво таскали из мешков сено. Из риги вышли двое. Посмотрели на них. Нагнулись, подняли за руки и за ноги тело бронебойщика, раскачали и откинули подальше от стёжки в снег. Как негожее дровно. Вот сволочи… Погодя туда же бросили и убитого Ломакина. А куда ж меня поставят, мутно, будто контуженый, гадал старшина. После допроса, когда он всё так запросто, как своим, выложил немцам, он вдруг потерял интерес к жизни. Жизнь его могла оборваться в любое мгновение, и, чтобы не сойти с ума от жалости к себе, он перестал думать о том, что он ещё живой человек и что не всё ещё потеряно.
Казаки тихо переговаривались:
– Сволочи…
– А этот… Один остался.
– Расстреливать не стали…
– Получен приказ на отход.
– Ну да, им-то сейчас не до пленных.
– А нам он зачем? Вон, в овраг его…
– Пусть поработает. А там и решим, – сказал один из казаков и, глядя на старшину, прикрикнул дурашливо, куражась своей властью над ним: – Что, карась, попался в вершу?
Казак, который вёл старшину, похлопал его по плечу и сказал незло:
– Нэ бойся, батьку, воны тэбэ зла нэ зроблють.
– Пусть поработает, краснопузый! Пусть поработает! – всё так же дурашливо поскрипывал голос казака, который насмешничал о верше.
– А ну, давай, – сказал старшине другой и указал пальцем на сани. – Грузи снопы. Головками в середину. Небось знаешь, как это дело делается?
– Знаю, – с трудом разлепил сведённые немотой одеревеневшие губы старшина.
– Откуда знаешь?
– Знаю, не пальцем деланный.
– Небось председателем до войны был! – засмеялись казаки. – Колхозничек…
– Был и председателем, – тихо, чтобы не слышал уже никто, сказал сам себе старшина и вошёл в овин.
Сознание прояснилось. Теперь и по сторонам он смотрел иначе. И видел побольше.
Он осмотрел овин изнутри, оглянулся на дверной проём. Плохую они позицию выбрали для обороны. И как снопы не загорелись, когда здесь разорвалась граната? Постояв немного и привыкая к стоячей темноте овина, он различил штабеля аккуратно сложенных снопов. Вымолотить пшеницу с осени не успели. Вот теперь казачки и присмотрели, что плохо лежит. К тому же, если немцы действительно уходят, хлеб они не оставят в любом случае. Сожгут, но людям не оставят.
– Давай-давай, бери ладком и складывай рядком, – похохатывал один из казаков, тот, который угадал в нём председателя.
Старшина подошёл к штабелю, под которым некоторое время назад он лежал, задыхаясь от копоти, не в силах прокачать свои лёгкие от сильного удара разорвавшейся гранаты. И, наверное, если бы его не ударил сапогом вбежавший в овин немец, ещё неизвестно, выжил бы он, продохнул бы и пришёл ли бы в себя, чтобы снова дышать и жить. И с этими мыслями он потянул на себя верхний сноп и вынес его на улицу.
– Поживей давай двигайся! На большевиков, наверное, шибче работал!
Надо помалкивать. А то только разозлю. Потом, после посмеёмся… Может, ещё и посмеёмся…
Казаки, трое, стояли кружком и курили махорку, пряча огоньки самокруток в рукавах. Ах, как сладко пахло махоркой! Немцы забрали у него расшитый подарочный кисет, который он получил недавно в посылке из Москвы. Посылку ему, старшине Нелюбину, прислала какая-то москвичка. С письмом, в котором наказывала ему, неизвестному ей бойцу Красной армии, крепче бить врага. Что ж, наказ он, как мог, выполнял. Под Малыми Семёнычами танк сжёг. Танкистов гранатами забросал. Когда переводчица спросила его о танках, сердце старшины ёкнуло: он думал, что сейчас начнут спрашивать о немецких танках, сколько их подожгли, где и кто… Но немцев интересовали другие танки, русские. Боятся они наших танков. Ой, боятся! Видать, какая-то автомобильная часть. Вот и боятся с нашими «тридцатьчетвёрками» где-нибудь на дороге встретиться. Он вспомнил, как во время прорыва немцев на Кубинку, в тылу у них всё перемешалось, как на дорогах в одной колонне оказывались и немцы, и наши, как «тридцатьчетвёрки» давили их грузовики и повозки… И где сейчас его кисет? И сухари тоже пропали. Сожрали его сухари. В первую очередь сожрали. Будто голодные. А табак скурят. И не из чего ему будет свернуть «козью ножку» даже перед смертью. Просить придётся. Этих бобиков просить. Может, и дадут покурить. Вон стоят, не торопятся. Курят махру. Но махра чужая, не из его кисета. У его табака аромат другой. Его кисет оприходовали немцы.
Пистолет и обоймы лежали внизу, под последним снопом. Вскоре очередь дошла и до него. Старшина нагнулся за ним. В боку отдавалось тупой ноющей болью. Было даже трудно вздыхать. И он старался дышать неглубоко, чтобы не беспокоить лопнувшие рёбра, и почаще, чтобы так лёгким всё же хватало воздуха. Так казалось легче. Сломал-таки ему немец пару рёбер. А может, и побольше. Бочина саднит – не продохнуть. Он поднял сноп и подтолкнул пистолет под следующий штабель.
Вскоре все трое саней были нагружены доверху. Казаки перекинули верёвки, туго перетянули ими поперёк снопов крест-накрест. Возы они вязали со знанием дела. Это старшина сразу отметил. Если бы не взаимная злоба и отчуждённость, которая, казалось, так и сковывала всё вокруг, даже предметы, и если бы не винтовки в руках у казаков, можно было бы подумать, что идёт обычная крестьянская работа, справив которую можно будет зайти куда-нибудь в тепло, отдохнуть, попить горяченького чайку…
– Ну что, ребята, куда его? – спросил тот, который рычал на старшину злее других.
– Да стрельни ты его в овраге, вот и вся канитель, – отозвался другой.
– Иди и стреляй сам. Я тебе не расстрельная команда. А ты, я вижу, не настрелялся ещё…
– Что? Ссышь большевичка грохнуть? Живого человека в нём увидел? Да попадись мы им в руки, тут же берёзы заведут и по яйцам, по самому рубчику, разорвут! Забыл, как Нестеренку разорвали?
– Хватит вам. Стрелки. Не надо стрельбы. Немцев переполошим. К атаману его повезём, – сказал тот, который привёл его сюда после допроса.
– Ну-ну, может, ты и прав. Работал он хорошо. Пускай и там возы разгрузит. Обыщи-ка его. На всякий случай.
– Немцы его уже ободрали. Гол как сокол.
– Обыщи-обыщи…
Старшину ещё раз обыскали. Но после немцев в карманах его и правда ничего не осталось.
– Где ж твоя шапка? – спросил тот, который отказался его повести в овраг.
– Там, – сказал старшина. – Уронил, когда сноп нёс.
– Поди возьми. Замёрзнешь в дороге. Сейчас, на рассвете, самая стынь, – разрешил другой, с красноармейской винтовкой.
Нелюбин рассчитал всё правильно. Хоть и болела его голова после взрыва гранаты и удара затылком о стену, но мысль работала ясно. Старшина зашёл в ригу, нагнулся и начал шарить в темноте. Он знал, где лежит шапка. Но казак стоял за спиной, маячил в дверном проёме и следил за ним.
– Ну? Нашёл? – нетерпеливо спросил стоявший за спиной.
Тем временем первые розвальни, поскрипывая полозьями и упряжью, уже выезжали на торную дорогу.
– Нашёл, – ответил старшина.
Вот она, его шапка. Он нарочно её кинул возле штабеля. Нащупал за ухо одной рукой, а другой осторожно вытащил из-под снопа «парабеллум» и сунул его за пазуху. Потом обойму. Другую не нашёл. Рядом её не оказалось. А шарить дальше было уже опасно. Казак не уходил, стоял в дверном проёме. Старшина надел на голову шапку, зажал обойму в кулаке и вышел на улицу.
– Садись спереди. Будешь править. А я тут, – сказал казак и первым полез на снопы.
Старшина развязал вожжи, привязанные к столбу, перекинул их через заиндевелый круп лошади. Та сразу попятилась, а потом подалась вперёд.
– Тр-р, – удержал её старшина.
– Как тебя зовут, разведка? – вполне дружелюбно спросил его казак.
– Кондратом, – сказал старшина.
– Кондратом? – почему-то удивился тот, и погодя, устроившись в снопах в вытоптанной норе, сказал: – А меня Авдеем.
– У меня сына Авдеем зовут, – признался старшина.
– Вот как? – снова удивился казал. – А у меня тоже сын есть. Кондрат, между прочим! Так что мы с тобой тёзки! А?
– Тёзки до первой берёзки, – невесело согласился старшина.
– Да, – не обращая внимания на присловье старшины, продолжал казак, – сынок у меня – Кондрат Авдеич, а твой, выходит, Авдей Кондратьич. Тёзки! Надо же!..
В другой раз про берёзки старшина напоминать не стал.
– Сколько ж ему? – спросил он погодя, прислушиваясь к ноющей боли в боку и стараясь дышать так, чтобы меньше беспокоить свою боль.
– Девятый год пошёл.
Казак вдруг заговорил совсем чисто, без акцента, лишь немного смягчая «г».
– А мой уже взрослый. Действительную отслужил. Жениться собрался. А тут – на́тебе, опять в шинель… К весне б, может, внука уже на руках держал, свистульки б ему делал, когда бы не эта…
– Где ж он теперь? Небось на фронте? Воюет?
– А где ж нынче весь народ? Где все, там и он, – рассудил старшина, не скрывая своей правды. – Воюет. Танкист. На тяжёлом танке КВ. Слыхал про такие?
– У-у, это могучая машина! Но немцы и её бить приспособились. Раз видел. Из зенитки. Р-раз и – загорелась! Есть у них такая зенитка. Они её вместо бронебойной пушки используют. Калибр восемьдесят восемь. Громадина! Всё пробивает.
У старшины от этих слов казака Авдея кольнуло в боку, заныло. А что если под тем выстрелом немецкой зенитки, который наблюдал казак Авдей, оказался танк его сына?
Когда отъехали от деревни и свернули на другую дорогу, старшина понял, что путь их лежит не к фронту, а в тыл, на запад.
– Авдей, какая ж мне теперь судьба будет? – немного освоившись и осмелев, спросил старшина.
– Да какая… Я вон тоже думал, что всё, погиб. А вот живу! – Авдей задумался. – Как Щербаков решит. Атаман наш. Может, в Юхнов, в концлагерь отправит. Может, при сотне оставит. Ты, я вижу, мужик-то расторопный. Лошадь вон сразу приручил. А она вредная, между прочим, кобыла. Норовистая. И чужого не любит. А под твою руку сразу и пошла.
– Какой же я ей чужой? Я ей крестьянская родня. Вот она сразу своего и поняла, когда вожжи в руки взял.
– А ты откуда будешь?
– Из-под Рославля. Там и дом мой, и семья, и вся ближняя и дальняя родня.
– Ну? А я там в плен попал. На Десне. А августе месяце. А теперь в сотне служу, у атамана Щербакова. Давай к нам. А? Вот приедем в Шилово, и я тебя к нему отведу. Просись, чтобы он тебя казаком в сотню зачислил.
– Э, Авдей! Какой же я казак? Я не казак, а мужик.
– Да мы там, в сотне, почти все и есть мужики. Просись! – и казак Авдей вздохнул: – Хоть и в Орде, а в добре. Так-то, брат, старики говорили.
Старшина не знал, что ответить Авдею. «Парабеллум» колыхался за пазухой, холодил больное ребро, и всё больше старшина думал о нём.
– А не в сотню, так при хозяйстве тебя оставит. Тоже неплохо. В Рославль-то лучше не попадать. Я там побывал. Каждое утро сотнями за ворота на телегах вывозят. Ямы там вырыты… – Авдей махнул рукой.
Вот тебе, старшина, я и сосватаю новую должностёнку, подумал Нелюбин. А ты надеялся-мечтал младшим лейтенантом стать, командиром Красной армии. А тут, выходит, другой служить придётся…
Вскоре поле кончилось. Старшина оглянулся в синий прогал исчезающего пространства, окрашенного рассветными сумерками, и подумал о том, что и Берестов с пленным немцем и разведчиками, и даже, быть может, его ребята, которых увёл Буркин, ушли благополучно. Видать, некогда немцам было их догонять. Им бы под наши танки не попасть. Пошёл лес. В лесу стало теплее. Не так жгло низовым ветром. В лесу всегда так, затишнее.
– А ты-то чей родом? Из хохлов, что ли? – спросил старшина.
– Та ни, – засмеялся как-то невесело казак Авдей. – Брянский. Клетнянского района деревня Алёшинка. Там моя семья. И баба с ребятёнком, и батька с маткой, и стариковские могилы.
– Брянский? А чего ж язык коверкаешь?
– Охо-хо-хо-хо, – вздохнул казак Авдей и, поразмыслив о чём-то нелёгком, сказал: – Тут, что ж, и по-волчьи загавкаешь…
– Оно так, – тоже не сразу согласился старшина. – Пегая дворняга завсегда волку подвывает, когда он подходит, пока он её не слопает…
– А к чему ты это говоришь, Кондрат? Или забыл, кто ты теперь есть? – Авдей спрашивал незлобно. И когда старшина Нелюбин оглянулся на него, то не увидел ничего злобного и в его глазах.
– Да это я так.
– Так? Так тебе лучше помолчать.
И они какое-то время ехали молча, отчуждённо глядя по сторонам и слушая скрип полозьев и дыхание лошади.
Однажды их догнала небольшая колонна: два грузовика с солдатами да три мотоцикла с пулемётами. Немцы. У мотоциклистов, одетых в шубы, на груди мотались полукруглыми серпиками бляхи с какой-то надписью.
– Прими вправо! – испуганно приказал Авдей. – Пускай проедут. Не видишь? Начальство! Полевая жандармерия. Её и немцы побаиваются.
Старшина выехал на обочину. Кобыла послушно перелезла через отвал и, когда воз накренился, готовый вот-вот перевалиться всей своей тяжестью вместе с санями в кювет, остановилась как вкопанная.
– Тихо, мать твою! А то перекладывать придётся!
– Ничего, – успокоил его старшина. – Только бы кобыла не дёрнула.
Кобыла не дёрнула. Немцы проехали.
– А для вас теперь все немцы – начальство, – сказал старшина, выправив обратно на дорогу.
– Для кого как. Поручик наш и немцев не особо слухает. И прикрикнуть может. И хоть бы что ему.
– Что ж это за поручик такой?
– Да вот такой. Тоже начальство. А я так, Кондрат, думаю себе, смекаю: не немцы ж нами править будут, когда война кончится.
– А кто ж?
– Да вот такие, как наш атаман! В нём сила есть. Правда, говорят, он и сам наполовину немец. А может, брешут. Не похож он на немца.
Через полчаса впереди запахло гарью. Выехали за поворот. Миновали мосток. За мостом, на взгорье, в ракитах с треском горели дворы какого-то села. В небо с гулом вскидывались языки багрового, с чёрными живыми косицами пламени. Летали охапки чёрных ошалелых, как вороны, хлопьев. Вместе с дворами и копнами сена занимались и ракиты.
– Погоди, Авдей. Бой, что ль, там? – спросил старшина, оглядываясь на казака.
Передние возы между тем ехали тем же привычным маршем. Кони трусили мелкой рысцой. Село горело как-то странно, без человеческих криков и ругани команд, без стрельбы.
– Дворы жгут, – ответил раздражённым голосом казак Авдей.
– Зачем?
– Отступают. Вояки… Вот и жгут всё подчистую. Чтобы Красной армии не досталось.
– Армии бьются, а народ страдай…
– Народ… Когда войну начинали, народ тоже не больно-то спрашивали. Угнали здешний народ к Юхнову и Вязьме. Вон куда. Кто по пути к родне притулился, кто как…
Старшина вспомнил, как и их разведгруппы ночами с канистрами бензина переходили Нару и жгли ближайшие деревни. Таков был приказ.
Они проскочили мимо пожара. Несколько «галок» упало на снопы, и Авдей, матерясь, затушил их рукавицами, крича старшине:
– Давай, Кондрат, гони живей! Сгорим!
Немцев в селе уже не было. Уехали. Только перепуганные собаки метались среди пожара, визжа и воя, как в последний день.
Старшина привстал с саней, оглянулся на горящее село. Ничего подобного на войне он ещё не видел. Волосы его вставали дыбом. Он сразу почувствовал, что продрог.
– Страх Господень, – вырвалось у него. – Детишкам-то каково…
И он подумал о своих. И о Настасье Никитичне, и об Анюте с дочерью.
– А ваши хужей делали, – сказал казак Авдей. – Ваши бомбили. «Дроботни» налетали и бомбили. Кидали и зажигательные, и такие, пока хаты не загорались. Вместе с людьми. Ночью. Вот и подумай, какой волк добрей.
«Дроботни» – это ночные бомбардировщики По-2. Видел старшина, как они ночами пролетали над траншеей за линию фронта и как потом, после них, там, за немецкой траншеей, долго, до самого утра стояло над лесом зарево.
Много всякого повидал старшина Нелюбин на войне. И сам несколько раз был на волоске от смерти. Как, впрочем, и теперь. Но солдатское горе было всё же иным. Оно никло перед тем, что творила война с жителями селений. Бессмысленная жестокость, с которой выжигались в прифронтовой полосе деревни, должна была иметь некий смысл. Он и был вначале. Но когда по дорогам с ужасом в опустевших глазах побрели беженцы, одна из сторон всё же прекратила поджоги. Командующий Западным фронтом генерал Жуков убедил Ставку в бессмысленности ранее отданного приказа, и его, хоть и с запозданием, отменили. Жуков видел, с какой брезгливостью и неохотой, буквально через силу, командующие армиями исполняли приказ о поджогах. Настроение командармов передавалось в дивизии и полки. И зачастую спецгруппы, попадая под огонь дежурных пулемётов противника на нейтральной полосе, тут же возвращались назад. В вышестоящие штабы уходили донесения: выполнить задание не удалось из-за сильного огня противника, потери такие-то…
Но ничего этого старшина Нелюбин не знал. Он видел горящее село и то, как обезумевшие собаки кидались под ноги лошади. У этой жестокости уже не было смысла. Она и была войной.
В полукилометре от села на обочине, в затоптанном снегу лежала ничком старуха.
– Померла, должно, – сказал казак Авдей голосом, который не выражал ничего.
Старуха была обута в новые лапти. Белые опрятные онучи, перекрученные чёрными оборами. Серая наглухо покрытая шаль. Рыжая старенькая, но ещё добротная шубейка со сборами. Никто пока не позарился на справную одежду старухи. Не посмел. Она лежала, будто отдыхая в своём долгом, теперь уже бессрочном, пути.
– Страх Господень, – прошептал старшина. Он уже забыл о своём горе и болях в подреберье. Открывшееся его взору поглотило всё.
– А дальше только хужей будет, – перехватил его мысли казак Авдей. – Вот попомни мои слова. Когда он, зверь, из человека выйдет… Ой-ёй-ё…
А лес всё густел. Солнце поднялось над тяжёлыми соснами, над их заиндевелыми встопорщенными громадами ветвей. Старшина начал понемногу придерживать кобылу. Оглядывать окрестности. Что-то прикидывать в уме. По наезженной дороге кони бежали легко.
– Что ты головой крутишь? – насторожился Авдей и ворохнул винтовку, лежавшую у него под рукой.
Старшина ничего не ответил. Но, когда их воз отстал от обоза шагов на сто, а лес подступил к самой дороге, он сказал:
– Ты знаешь что, Авдей?
– Что? – глухим испуганным голосом торопливо отозвался казак, словно сразу догадавшись о том, что сейчас услышит.
– Ты знаешь, кто я?
Казак Авдей молчал. Лицо его побледнело, разом осунулось. И он едва осилил сказать:
– Нет, знаю.
– Я, Авдей, и не человек даже.
– А кто ж ты?
– Зверь. Могу прямо сейчас тебя зубами разорвать и требуху на дорогу выкинуть. Но человек ты, я вижу, незлобный. Отпусти-ка ты меня, брат, подобру-поздорову. Не хочу я тебя убивать. А могу. Вот видишь, – и старшина вынул из-за пазухи пистолет и снял его с предохранителя. – А твоя винтовка на морозе побыла, затвор-то тово, наверняка примёрз. Скоро не сдёрнешь. Ну? Доживём мы до внуков, Авдей? Как ты думаешь? Я думаю так: что нам бы дожить до внуков надо. Незачем нам друг дружку зубами рвать. – В голосе старшины было столько решимости и тверди, что сразу стало понятно: за ними может последовать всё что угодно.
– Что делать. Не я выбираю… Иди. Лыжи вон возьми. В лесу без лыж далеко не уйдёшь.
– Возьму. За лыжи спасибо.
– А не стрельнёшь?
– Не стрельну. За что мне тебя стрелять? Я от тебя зла не знал.
Лыжи, три пары, которые стояли за ригой, казаки поделили между собой. Эти, с продольной трещиной на запятке, принадлежали бронебойщику. Старшина их запомнил. Какое-то время бронебой шёл впереди, и лыжи его намозолили глаза. Он изучил на них все пятнышки. А лыжи старшины лежали на других санях, где-то там, впереди. Он вытащил лыжи бронебойщика. Лошадь пошла шагом.
– Винтовку оставь там. А сам перебирайся сюда, на облучок. Вот так, Авдей, – приказал старшина. – Что нам с тобой делить? Жизнь каждого из нас неделима.
– Это я знаю. Только, Кондрат, вот что. Винтовку не забирай. Иначе мне конец. Атаман плетью засечёт. Мне надо стрельнуть тебе вслед. Когда отбежишь, я пальну разок. В воздух. Для шума. Ты не сомневайся. Мне твоя жизнь не нужна.
– А я и не сомневаюсь. И я на твою, как видишь, не зарюсь.
Но старшина всё же разрядил винтовку. Патроны посыпались в снопы.
– Ладно, Авдей, за добро – добром. Но не дай бог нам ещё свидеться…
– А это уж как Бог положит. Н-но! – и казак Авдей тряхнул вожжой, голос его дрожал, как у старика.
Старшина, прячась за возом, мигом застегнул ремни креплений и побежал по целику – прочь от дороги, в сосны. Лыжи скользили хорошо. Снег держал. Вот уже и деревья замелькали. Даже боль в боку затихла и не мешала его быстрому бегу. Неужели удалось? Неужели и на этот раз перехитрил смерть?
Стрелял казак Авдей плохо. Не попал. Хотя стрелял всерьёз. Три раза. Только одна, самая первая пуля, обожгла щёку и ударилась в сосну перед старшиной. Кора так и разлетелась в стороны, обнажив белую плоть древесины. Старшина на ходу оглянулся. Две другие пули заблудились в кустарнике где-то левее. Эти явно были пущены наобум. Как и обещал казак Авдей. Старшина пошёл быстрее. Через минуту позади послышалась частая стрельба. Видать, вернулись другие казаки. Но пули сюда уже почти не долетали. Ушёл и ушёл. Кто теперь дознается? И атаману они ничего не скажут. Зачем им это? Ответ держать. А в первый выстрел казак Авдей всё же своё солдатское старание вложил. Случайно не попал. Видать, всё же дрогнула рука.
Вечерело, когда старшина вышел к шоссе. Оно урчало нескончаемой колонной, которая двигалась в сторону упавшего за лес солнца.
– Отступают, сволочи, – вслух подумал старшина и свернул назад, в лес.
Каждый шаг, каждое движение ноющей болью отдавались в боку. Опухоли он не нащупал. Но боль донимала. Она возникала там, в подреберье, куда ударил носком сапога немец, поднималась выше и колыхалась на уровне груди, где ещё чесались четыре шрама. Особенно один, средний, под ключицей, где пуля прошла навылет. Надо идти и идти, твердил он себе. Куда? И он рассудил так: назад, к фронту, пробираться сейчас опасно. Все дороги забиты немцами. Лучше найти какую-нибудь тихую деревню, подальше от дорог, где нет ни немцев, ни казаков, и пересидеть несколько дней, переждать, пока и немцы, и казаки уйдут. Наши прут вперёд, скоро будут и здесь. Подождать, отсидеться. Отоспаться… Ох, как он хотел спать!
Старшина пошёл вдоль опушки. Из леса не выходил, боялся. Вскоре выбрался к дороге. Затаился. По дороге тянулся санный обоз. Возницы гортанно покрикивали на лошадей, переговаривались между собой. Потом трактора протащили несколько тяжёлых орудий. И всё затихло. Он вскочил и кинулся к дороге. Никто не увидел его, никто не выстрелил. А он бежал и уже даже не оглядывался. Так устал он бояться и прятаться. Так ему опротивело всё на этой проклятой войне. Выстрелят – значит, судьба. Не выстрелят – тоже судьба. Но другая.
Вскоре он вышел на вырубку. Остановился. Огляделся. Вырубка как вырубка. Точно так же и они вокруг Нелюбичей зимой резали дрова в березняках. Лесник отводил делянку, и они, разметив её на дольки, выпиливали всё подчистую, чтобы в лето здесь можно было уже пасти скотину. Всё по уму. Вот и тут делянку вырезали так же. Даже кусты вырубали и жгли в кострах. Как будто живущим тут и дела до войны не было.
От вырубок вниз, в поле, вела наезженная, унавоженная лошадьми дорога. Туда и надо идти, понял он. Деревня – там. Но старшина по дороге всё же не пошёл. Взял правее. Сперва прошёл назад по своей лыжне, а потом, метров через пятьдесят-шестьдесят, свернул в поле. Дорогу он видел. Высоко в небе стояла полная луна, обрамлённая дымчато-морозной короной, и озаряла всё вокруг, так что старшина даже различал неровную гряду леса на дальнем горизонте.
Деревня появилась неожиданно. А может, старшина просто проспал то мгновение, когда мог приметить впереди первые признаки жилья и сообразить, как идти дальше. Он разлепил веки и увидел перед собой, шагах в пятидесяти, пруд с дымящейся полыньёй посередине, несколько ракит по берегу и среди них чёрную стену бани, а выше несколько дворов, за которыми угадывались и другие. В одном из дворов сразу забрехала собака. Почуяла, подумал старшина. Оно и понятно, дальше размышлял он, от меня, видать, волком за версту несёт…
Старшина вышел к пруду. По старой лыжне идти было намного легче. Лыжи двигались почти бесшумно. Немного толкнёшь и – скользят, скользят… Можно даже немного, на мгновение, прикрыть глаза и отдохнуть. Сон буквально валил его с ног.
Но ему всё же не удалось войти в деревню незамеченным. Под одной из ракит внизу, возле пруда, стоял человек и внимательно следил за тем, как он обходит тёмную сырую наледь. Человек знал, куда ведёт лыжня, и потому терпеливо ждал под ракитой. Старшина увидел его поздно, когда подошёл уже почти вплотную. Прикрыл глаза, чтобы немного отдохнуть, открыл – а человек вот он, стоит под деревом. Решил: таиться уже ни к чему, и потому пошёл прямо на него. Опять положился на судьбу: пускай решит так, как ей угодно. Уморился я бегать от судьбы и от смерти. Ох, уморился…
– Кто такой? – послышалось из-за ракиты.
– Да я и сам не знаю, кто я теперь, – ответил старшина усталым голосом.
Они стояли друг против друга. Старшина держал руку за пазухой.
– С чем ты пожаловал? – спросил его человек.
– От смерти бегу, добрый человек, – ответил он и увидел, как человек шевельнулся навстречу ему. – Немцы в деревне есть?
– Пока бог обносит этой милостью. Ты что, ранен?
– Ещё и сам не знаю. До утра оприютишь? Или в другом месте тёплый угол искать?
– Углов и в моём доме хватит. Только я не знаю, кто ты.
– И я не знаю.
– А из какой армии?
– Из Красной.
– Пойдём, – махнул рукой стоявший в ракитах. – Лыжи только сыми. В руках неси.
Когда подходили к дому, старшина на всякий случай хотел спросить о казаках. Нет ли этих бобиков в деревне. Но до того одолела его усталость, что решил из последних сил: вот присяду сейчас в тепле и спрошу, вот притулюсь где-нибудь, а там…
Глава двадцатая
Ночью в штаб армии из штаба фронта за подписью Жукова шифром поступил боевой приказ: в районе Медыни и Износок перед фронтом 33-й армии образовалась не занятая немецкими войсками брешь, срочно, форсированным маршем, войти в эту брешь и, не ввязываясь в бои с мелкими и незначительными группами противника, двигаться в направлении Вязьмы и штурмом, взаимодействуя с частями 4-го воздушно-десантного и 1-го гвардейского кавалерийского корпусов, овладеть Вязьмой.
В это время дивизии, охватив кольцом Верею, атаковали окраинные кварталы. Немцы сопротивлялись с таким упорством, словно и не собирались уходить из города. Пока держалась Верея, противник старался прочно удерживать за собой и другие опорные пункты против фронта 33-й армии.
Шифровку от Жукова командарму доставил офицер связи. Ефремов прочитал её в дороге и тут же передал начальнику оперативного отдела. Спустя минуту, когда тот ознакомился с приказом, спросил:
– Что скажете, Степан Ильич?
– Нам дают свежие дивизии резерва?
– Как видите, у нас забирают первую гвардейскую и двести первую латышскую. Две недели назад во фронтовой резерв вывели сто шестидесятую. Дают девятую гвардейскую полковника Белобородова. Хорошая, полнокровная сибирская дивизия. Она вполне стоит двух, а то и всех наших дивизий, – и командарм уточнил: – Если иметь в виду теперешнее наше состояние.
– Но вы же понимаете, что после взятия Вереи мы будем располагать не дивизиями, а в лучшем случае батальонами.
– Батальонами, – повторил командарм. – Будем командовать батальонами, Степан Ильич. Таков приказ.
– С одной дивизией и тремя батальонами стокилометровый марш по занятой противником территории – это, Михаил Григорьевич, это… – Киносян замялся, подыскивая слова.
Командарм нахмурился. Он не любил, когда при нём обсуждали или давали оценку приказам, которые поступали свыше.
– …Это почище итальянского похода Суворова, – сказал Киносян.
– Степан Ильич, что сообщает разведка? – спросил Ефремов, будто не расслышав последних слов начальника оперативного отдела.
– В сущности, впереди, до самой Вязьмы, путь пока свободен. Мелкие гарнизоны. Имеют в основном стрелковое вооружение. Но вы ведь сами видите, поведение немцев изменилось. Они уже не так упорно дерутся за свои опорные пункты. У нас меньше трофеев. Такое впечатление, что основные силы они вывели из-под удара и теперь, выполнив свою задачу по прикрытию, отходят и арьергарды. Боя не принимают. При подходе наших ударных групп почти всегда поспешно отходят.
– Всё верно. Говорите дальше.
– Однако в районе Шанского Завода и Передела наметилась группировка до двух тысяч с танками и артиллерией. Пока не отходят. Более того, они накапливают здесь силы. Как будто именно здесь готовят контрудар.
– Откуда? Откуда подходят?
– Разведкой установлено, что танки и мотопехота подошли из района Калуги.
– Так, значит, со своего правого крыла они перебрасывают силы сюда, к нам. Перегруппировку проводит Хейнрици, четвёртая полевая. Это уже не группа Шеваллери… – командарм раскурил трубку. – С одной стороны, действия их укладываются в следующую логику: между Медынью и Шанским Заводом образовался промежуток, занятый только мелкими отдельными гарнизонами, которые не могут образовать сплошной линии фронта, вот и подтягиваются войска, чтобы закрыть эту брешь. С другой стороны…
– Вы думаете, они разгадали наши намерения?
– Наши намерения… Думаю, что пока они обеспокоены возможным. Но завтра, когда Верея будет в наших руках и мы начнём выполнять приказ штаба фронта и форсированным маршем бросим войска на Вязьму, наши намерения тут же прочитает первый же немецкий пилот. Чёрным по белому. Сверху наши колонны на дорогах будут смотреться, должно быть, очень выразительно. И мы ничего с этим поделать не сможем. Темпы заданы такие, что двигаться придётся не только ночами, но и днём. Клубком надо катиться к Вязьме! Железным клубком!
Машина подъезжала к штабной избе, когда командарм, попыхивая трубкой, сказал Киносяну:
– Пусть разведка не спускает глаз с этой группировки в Переделе и Шанском Заводе. Мы должны знать о каждом их шевелении. Если мы войдём через этот коридор к Вязьме, они будут нависать над нашим правым флангом с севера. Очень опасно. На южном фланге положение не лучше. Голубев, как я понимаю, хитрит. Вперёд не продвигается. Начал окапываться. Да, что с Кондратьевым, Степан Ильич?
– Он нездоров.
– Пора прекращать с этим нездоровьем…
Генерал Кондратьев пил уже сутки. И это обстоятельство в штабе армии становилось уже проблемой, которую надо было как-то решать.
– Поговорите с ним, – сказал командарм. – Иначе я буду ходатайствовать о переводе его на другую должность. К Ерёменке, например, под Брянск. Командиром дивизии. Тот быстро его вылечит. Палкой. Так что поговорите.
Утром командарму доложили из 110-й, 113-й, 222-й и 1-й гвардейской – в один час сразу из четырёх дивизий: Верея взята, гарнизон частично истреблён в результате уличных боёв, частично отошёл в направлении Передела. Снова этот Передел…
А уже на следующий день, наскоро приведя себя в порядок, пополнив поредевшие роты боеприпасами, 33-я приступила к выполнению приказа Жукова и форсированным маршем, как и было условлено, начала выдвижение в сторону Износок, Тёмкина и далее на Вязьму. Полевые кухни догоняли свои подразделения уже в пути, бойцы останавливались на короткий привал, торопливо опустошали горячие котелки, снова навьючивали на плечи материальную часть и продолжали марш на запад. Никто из них ещё не знал своей судьбы. Никто даже и не предполагал, что всего лишь через тринадцать дней их, четыре дивизии, объединённые в так называемую Западную группировку 33-й армии, противник отрежет, и начнутся бои в окружении, на выживание, что только одному из роты удастся выйти к своим и уцелеть в этой давильне…
Как всегда, ночью в штаб 33-й позвонил Жуков.
– У аппарата Жуков. Здравствуйте. Когда части выйдут в назначенный район? Это сейчас главный вопрос.
– Здравствуйте, товарищ командующий. У аппарата Ефремов. Первое: девяносто третья, находясь в Шумове, Дряблове, с наступлением темноты выходит в район сосредоточения – Тёмкино. Второе: сто тринадцатая и триста тридцать восьмая стрелковые дивизии на рубеже реки Шаня. На марше. Третье: двести двадцать вторая стрелковая дивизия перед собой имеет усиленный батальон четыреста семьдесят девятого полка двести пятьдесят восьмой пехотной дивизии противника. Из этого батальона имеем пленного. Батальон усилен танками и артиллерией из группы фон дер Шеваллери. Четвёртое: понимаю всё значение нашего выхода в указанный вами район – всё для этого делаю. Пятое: тормозит транспорт. Радиостанции и те отстали от штабных групп. День и ночь расчищаем дороги. Шестое: наличие до двух тысяч противника, усиленного танками, в районе Передел вынуждает меня просить вашего разрешения начать переброску сто шестидесятой стрелковой дивизии из Боровска в назначенный район. Седьмое: всё приложу, чтобы выполнить задачу. Всё.
– Если в Переделе действительно две тысячи с танками, то это очень хорошо. Мы боялись, что все уже ушли. Не ввязываясь в бой, надо стремительно выходить в назначенный район, связаться с десантом в районе Знаменка – Желанье и быть готовым, не останавливаясь, к выходу в район западнее Вязьмы. Для обеспечения действий сейчас же подтягивайте армейские тылы, запасы и всё материальное обеспечение и управление. Штабу армии от главной группировки не отрываться. Сто шестидесятую передаю в ваше распоряжение. Имейте в виду, она дополучила вооружение. Даём ей дополнительно пополнение. Главные силы двести двадцать второй вывести из боя и двигать в назначенный район. Для преследования противника оставить усиленный батальон из сто десятой стрелковой дивизии. Двигайтесь как можно быстрее и держите с нами непрерывную связь, чтобы мы могли вовремя поставить вам задачу и ориентировать в зависимости от обстановки. Из района Тёмкино выслать разведку. Туда же направьте передовые отряды – к Лосьмино и Знаменке.
– Товарищ командующий, прошу повторить: вы не оговорились, назвав сто десятую дивизию? Она по вашему приказанию должна была оставаться в Верее для доукомплектования.
– Повторяю: выделить для преследования батальон сто десятой стрелковой дивизии, усилив его отдельными орудиями. Сто десятой дивизии оставаться в районе Вереи и укомплектовываться. Двести двадцать вторая должна следовать в район сосредоточения, передав противника батальону сто десятой. Всё. Будьте здоровы. Нажимайте. Можете отличиться на этом как никогда.
– Слушаюсь. Всё понятно. Доброго здоровья.
Положив трубку, командарм потребовал тут же связаться с дивизиями. Не все штабы отвечали.
– Сто тринадцатая и девяносто третья молчат, товарищ командующий.
– Запросите ещё раз.
– Молчат.
И тут же командарм принялся диктовать приказ:
– Первое: обращаю самое серьёзное внимание командиров дивизий на отвратительное состояние связи и на недооценку её значения в проводимой армией операции. Второе: рации отстают от командиров, а это недопустимо. Не всегда продуманно используются другие средства связи: конные посыльные и лыжники. Штабы теряют связь со своими командирами и полками. Срочно восстановить связь. Третье: низкое состояние культуры связи и управления может привести к очень вредным последствиям. Четвёртое: рации должны быть непосредственно возле командиров дивизий и полков, и забота командиров о средствах связи должна быть исключительной. Пятое: за срывы обеспечения связью, за пренебрежение к связи виновных наказывать со всей жестокостью. Шестое: за обеспечение связи ответственность несут лично командиры. Седьмое… Запросите ещё раз сто тринадцатую и девяносто третью.
– Молчат, товарищ командующий.
– Седьмое: начальникам штабов сто тринадцатой и девяносто третьей стрелковых дивизий товарищам Сташевскому и Корженевскому за плохое состояние связи в дивизиях делаю последнее предупреждение.
– Всё, товарищ командующий? – спросил капитан из оперативного отдела, который вёл запись.
– Всё. Немедленно зашифруйте и отправьте в дивизии, – и тут же, обращаясь к другому офицеру, спросил: – Что у нас с наградными списками?
– Наградные списки с представлениями подготовлены. Но из штаба фронта позвонили, что лимит на медали и ордена исчерпан.
– Какой, к чёрту, лимит?! – Ефремов поморщился. – Хорошо. По наградному списку всех представленных к орденам наградить именными часами. Всех представленных к медалям – портсигарами. Читайте список.
– Воентехник 1-го ранга Потапов Александр Сергеевич, старшина Нечаев Иннокентий Владимирович, младший лейтенант Матвеенко Афанасий Данилович. Все она награждаются часами. Портсигарами: воентехник 1-го ранга Тишенко Владимир Иванович, старший сержант Имамиев Зия Имамиевич, сержант Егоров Василий Борисович.
– Старшина… Как фамилия старшины?
– Нечаев, товарищ командующий.
– Почему нет в списках того старшины, которого мы тогда, после ликвидации прорыва, встретили в лесу? И в прежнем списке его не было.
– Не могу знать, товарищ командующий. Представления готовили в полках и дивизиях.
– Поднимите все списки и проверьте ещё раз. Старшина… Старшина Нелюбин. Да, Нелюбин. Он должен быть отмечен.
Глава двадцать первая
В последний раз Пелагея сказала ему: если что, то она воткнёт в дно воронки возле первого перелеска берёзовую вешку. И вот, подойдя к заснеженной воронке, Воронцов сперва увидел след, ведущий наискось от дороги, торопливый, размашистый, а потом, внизу, в условленном месте, берёзовую палку. Сердце сжалось.
Что же там произошло? Пришли казаки? Немцы?
Он добежал до перелеска и затаился. Луна сияла настолько ясно, что деревья и кусты отбрасывали отчётливые и резко очерченные тени. В поле видно на километры. В стороне Прудков всё было тихо.
Тихо-то тихо, подумал Воронцов, но палка в воронке торчит, и след – Пелагеин… Надо идти, решил он.
Он свернул правее и начал подходить к деревне по дну оврага. Чем ближе к деревне, тем глубже становился овраг. Несколько раз останавливался, по-охотничьи садился на корточки и прислушивался. Овраг глушил звуки, но, если в деревне выставлены посты, то они уже давно услышали скрип снега под его лыжами. Но и он, то пробирающийся по дну оврага, то замирающий мгновенно на полушаге, тоже услышал бы шаги часового. А тут – тихо. Только его лыжи глухо похрустывают в глубоком снегу да сердце колотится. Если бы в Прудки пришли немцы, уж они-то точно бы выставили часовых. Значит, не немцы.
Он дошёл до ракит и остановился. Снял лыжи, винтовку и замер. Надо подождать, решил он. Если деревня охраняется, его наверняка уже засекли. А если засекли, то через минуту-другую начнут подходить. И тогда он услышит их. Луна сияла, и снега вокруг были так светлы, что в прицел он отчётливо видел на пятьдесят шагов даже небольшие предметы. Отсюда, оврагом, он сможет уйти до первого перелеска. Тихо и незаметно. А там рядом лес, и – поминай как звали.
Воронцов надел рукавицы, приставил к дереву винтовку. Оставалось терпеливо слушать обступившую его со всех сторон ночь. Терпеливо слушать и не выдавать себя ни единым неосторожным движением. В морозном воздухе каждый шорох отчётливо слышен за километр. Словно шёпот в самое ухо.
Прошло не меньше часа.
Собакам, видать, не спалось в такую стынь – брехали без умолку, но и без злобы. Лопался на пруду лёд. И только один раз где-то в середине деревни, как будто возле школы, хлопнула калитка, и торопливо захрустел снег. Скрипнула натужно ось колодезного журавля, плеснула вода. Снова заторопились шаги, теперь уже назад, и вроде как глуше. И опять – тишина.
Воронцов взял лыжи, винтовку и пошёл в сторону огородов. Вскоре набрёл на тропинку. Она вела к пунькам, от которых до дома Пелагеи было уже рукой подать.
Он вспомнил слова Турчина об уязвимости влюблённого воина. Подполковник всему придаёт слишком преувеличенное значение. Но в чём-то он всё же прав. Жизненный опыт. Подполковник прав. Вот он уже и привязан, несвободен. Ни в решениях, ни в поступках. И сейчас, зная о явной опасности, которая может подстерегать его за любым кустом, возле каждого дома, он всё же не может уйти из деревни, не повидавшись с Пелагеей и не выяснив причину поднятой ею тревоги. Нет, беспокойно думал он, не побежит она понапрасну за километр по морозу, чтобы поставить знак тревоги в условленном месте.
Вот пуньки. Стены промёрзли. От них так и веет морозом и старым деревом. Вот и стожок. Воронцов замер. Прислушался. Нигде ни шороха. Отсюда он впервые увидел Пелагею, и в тот миг она ему показалась старой. И вдруг он подумал: а если вернулся её муж? Да, пришёл наконец её пропавший Иван, по которому она вздыхает и вздыхает, вспоминая и жалея его своей затаённой жалостью. Но ведь они тоже не в любовь играют, что она из-за этого, рискуя жизнью, пошла в поле, чтобы поставить тревожную вешку.
Он пробрался к дому через двор. Там снова замер, притиснувшись к углу. И, видать, из дому его увидели или услышали, потому что тут же в сенях, в глубине, знакомо стукнула осторожно притворённая дверь, и через мгновение отворилась другая, рядом с которой все эти мгновения он стоял в ожидании.
– Саша? – позвал его голос Пелагеи. – Сашенька, это ты?
Нет, она была одна. Никто не вернулся. Никто к ней не вернулся. Кроме него. Никто. Иначе разве бы позвала она так?
– Я, – отозвался он, унимая дрожь. – Что случилось? Ты поставила вешку.
– Поставила-поставила… Заходи скорее, расскажу.
Он зашёл в дом. Избяное тепло, в котором был и её, Пелагеин, запах и её тепло, обняли его, и он почувствовал, как на ресницах мгновенно растаял иней.
– Что стряслось? – снова спросил он.
Не зажигая лучины, она притянула его на лавку. Заговорила, обдавая своим теплом:
– К отцу пришёл кто-то из лесу. Не ваш. Назвался старшиной. Но это не всё и не главное. Пришли примаки. Казаками теперь стали. В школе остановились. Тятя им еду туда носил.
Значит, Верегова и другого, который ушёл вместе с ним и которого он не знал, прислали в Прудки. Интересно, зачем?
– В школе, говоришь, остановились?
– Да, там. А старшина у родителей прячется. Тятя волнуется: что как искать по дворам начнут?
– Откуда он появился, этот старшина?
– Тяте сказал, что он от казаков сбежал. Немцы его, мол, в плен взяли, но убивать не стали, а только допросили и передали казакам. Больной. Рёбра у него сломаны. Видать, били.
– Надо идти к Петру Фёдоровичу.
– Осторожнее. Казаки с вечера пьянствовали. Потом спать завалились. Наши бабы, у которых они жили, проведывать их ходили. Толком ничего не сказали, но, мол, теперь им велено там постоем стоять, в школе. И лошадей там же держат, в школьном сарае.
Она гладила его плечи, трогала пальцами губы и шептала:
– Что ж ты, так и уйдёшь?..
Он легко отстранил её. Она вздохнула. И долго молча послушно стояла перед ним. Он и сам не знал, что делать. Надо было идти. Вспомнил: подполковник всё же прав. Нельзя терять осторожность. Не время сейчас…
Староста долго не открывал. Вышел он через двор и сказал тихо, почти шёпотом:
– У Пелагеи был? Сказала? Ну вот, пополнение у вас, Курсант. Забирай его в лес. А то, не дай бог, найдут. Конец тогда всем.
– Где он?
– Пойдём. Я его уже предупредил. В окно тебя увидел.
Когда Пётр Фёдорович зажёг в углу на полке лампу, Воронцов увидел сидящего на кровати человека с пистолетом в руке – щуплую фигуру и, показалось, знакомую посадку головы.
– Старшина! Старшина Нелюбин! – почти крикнул он, не веря своим глазам.
Встрепенулся и тот. Сунул под подушку пистолет, тяжело, опираясь на спинку кровати, встал и потянулся рукой навстречу Воронцову.
– Это ж, ёктыть, мой командир. Мы ж вместя на Шане… Мы ж огни и воды прошли. Что там было, – шептал старшина Нелюбин, радостно и удивлённо глядя то на Петра Фёдоровича, то на Воронцова, будто не веря своим глазам.
Они обнялись.
А Пётр Фёдорович не сразу и понял, что произошло.
Так посреди огромной войны, которой не было конца и края, встретились два человека, которые совсем недавно делили одну судьбу и каждый из которых не был уверен в том, что выжил и ещё кто-то, кроме него, потому что и тот, и другой своё спасение осознавали как чудо.
– С кем же ты вышел, товарищ командир? – осторожно спросил старшина Воронцова, и в глазах его мелькнула надежда. – Кто-нибудь из моих жив?
– Не знаю, один я вышел. Один, Кондратий Герасимович. Больше никого. Раненых они добивали. Если только кто сразу ушёл… А кто на лугу остался, тех всех добили.
– Значит, это не ты меня вынес?
– Нет. Я ушёл сразу после боя.
– Значит, ещё кто-то из наших живой остался. Кто-то ж меня вынес, – и старшина расстегнул пуговицу – в распахе виднелись сизые узлы шрамов. – Вот, гляди, мои медали. Четыре. Все как одна.
– Я видел, как ты упал. Думал – наповал тебя.
– Я и сам не придумаю, как живой остался. А теперь вот и тебя, товарищ командир, живого встретил. И третий ещё есть. Кто-то ж меня вынес. Не стали они меня почему-то добивать. А ведь видели, что живой лежу. Смотрели на меня, как я умирал. А я на них смотрел. Думали, видать, что хватит мне и тех пуль, которые меня там, на камни, повалили. Грудь-то моя вся избита была. Ты ж видел. Весь в крови лежал. Пожалели.
– Не тебя они пожалели, а патронов.
– Может, и так. Но я, видишь, живой.
К утру они вышли к школе. Лошади в сарае хрумкали сеном. Захрапели, учуяв чужих.
– Смотри, – сказал старшина, – даже дверку не зачепили. Открыто. Заходи…
– Пошли, – и Воронцов первым шагнул в коридор.
Пётр Фёдорович шёл следом. Дверь в учительскую тоже оказалась незапертой. Когда Воронцов толкнул её стволом винтовки и она с хриплым скрипом подалась, в углу испуганно вскрикнула женщина.
– Тихо. Свои, – и Пётр Фёдорович по-хозяйски чиркнул заранее приготовленной спичкой и зажёг фитиль лампы, стоявшей на столе посреди бутылок и чашек с квашеной капустой, солёными огурцами и грибами.
– Хорошо ж вы тут, ребята, устроились, – сказал Воронцов, окинув взглядом стол, лежанки, вешалку, где висели винтовки и папахи. – Вон уже и папахами обзавелись.
Женщина, ойкнув смущённо, вскочила с лежанки и стала торопливо одеваться.
– Приберись, приберись, Надя. Пора, – сказал староста. – Да ко двору ступай без обиды. А мы тут с вашими мужиками по душам поговорим.
– Дядя Петя, – сказала молодка испуганным голосом, оглядываясь то на лежащего под полушубком человека, из-под руки которого только что выскочила, то на Воронцова, который не опускал свою винтовку, стоя у двери, – вы что ж это, неужто убивать их пришли?
– Что ты, Надя. Что ты… Господь с тобой. Если крови на них нет…
– Нет на них крови, дядя Петя, – и голос у неё задрожал.
– Иди, иди, Надя. А мы тут сами разберёмся. Иди прямо ко двору. И чтоб тихо всё было.
В учительской было хорошо натоплено. Пахло перегаром и табачным дымом, ещё чем-то живым, когда в комнате спят не одни мужики.
– Ты старший лейтенант Верегов? – спросил Воронцов и качнул стволом в сторону лежавшего в углу.
– Я, – ответил казак и сел, свесив на пол босые бледные ноги в кальсонах. – С кем имею честь?
– Что касается чести, не уверен… Я – Курсант. Курсант Воронцов. Командир отряда.
– А, Курсант… Не узнал.
– Одевайтесь. Живо. Оба. Пойдёте с нами.
– Куда?
– В лес.
– На берёзы? – Верегов усмехнулся. Вздохнул и сказал, как о давно решённом: – Никуда я не пойду. Стреляйте здесь. Я уже ничего не боюсь. Я своё отдрожал. Всё холодным потом наружу вышло. Смерть, Курсант, как выясняется, не самое страшное на войне.
– А я пойду, – ворохнулся под полушубком другой казак. – Я пойду. В лес, так в лес. Хоть к чёрту на рога. Мне уже всё равно. – И начал торопливо одеваться.
– Погодите-ка, – вдруг сказал Верегов, глядя на Воронцова. – Утром сюда приедут жандармы. Деревня внесена в список на уничтожение. Но вначале прибудут люди из сотни. Или атаман Щербаков, или кто-то из его заместителей. Нас-то тоже неспроста прислали: чтобы никто никуда. Чтобы скот и имущество не попрятали. Скот в связи с тяжёлым положением на фронте подлежит изъятию в пользу германской армии.
– И так до нитки ограбили. Картохи из подпола гребут. Детей кормить нечем, – и староста насупился. – Курсант, тут надо что-то делать! Слышишь, что он говорит? Или срочно уходить и уводить людей, угонять скот. В лес, подальше. Или…
– Операция будет проводиться в два этапа, – продолжал Верегов. – Первый: казаки изымают скот, зерно и прочее и угоняют жителей на запад. Формируют колонну и – в сторону Юхнова, а там, я так понял, на Рославль.
– В концлагерь! – снова спохватился Пётр Фёдорович. – Это же значит, что в концлагерь! Вон куда нас хотят загнать!
– А потом прибудет группа уничтожения. Факельщики. Немецкая жандармерия. Специальный отряд.
– Сколько будет казаков? И сколько немцев?
– Казаков – человек десять-двенадцать. Может, немного больше. Плюс нас двое. Немцев… Сколько немцев, точно не скажу. Не знаю.
– Ездят они на двух грузовиках, – вмешался в разговор молчавший до сей поры старшина Нелюбин. – Два грузовика и несколько мотоциклов с пулемётами. Думаю, что человек двадцать, не меньше.
– Немало, – задумался Воронцов.
– Хочешь, Курсант, взять их? – Верегов усмехнулся, но уже иначе. – Дело интересное, но непростое.
– Это наше дело.
– Ваше-то ваше… Но тут, Курсант, сразу и не разберёшь, где чьё. В сотне, имей в виду, народ разный. И Щербаков сам тоже человек неоднозначный. То, что он немцев недолюбливает, – это факт. Хотя вторая фамилия у него немецкая. Правда, большевиков и комиссаров ненавидит ещё сильнее. Их благородием зовём. Так-то.
– А ты кого больше ненавидишь? – спросил Воронцов, в упор глядя на Верегова.
Тот уже оделся и стоял перед ним по полной форме. Только повязку не стал надевать. Скомкал её и швырнул в угол – не нужна.
– Себя, – тем же решительным голосом произнёс Верегов.
– Так кто ты теперь, Верегов, казак или старший лейтенант?
– Трудные вопросы задаёшь, Курсант… А слова-то нынче – чепуха. Пепел и прах. Ничего не стоят, ничего не значат. Винтовку мне вернёшь?
– Зачем тебе винтовка?
– Винтовка солдату нужна, чтобы стрелять.
– Стрелять? В кого?
– В немцев.
– В немцев. А в казаков? Если в казаков стрелять придётся? А видать, что придётся. А?
– В деле увидишь. А после и поговорим. Раз так всё покатилось, что ж, и в своих стрелять придётся.
– О твоей судьбе мне надо с одним человеком посоветоваться. С твоим командиром, Владимиром Максимовичем Турчиным. За тебя должен кто-то поручиться. А по-другому мы в отряд тебя взять не можем. Отпустить – тоже. Ты сам себя в угол загнал.
Мало он похож на врага, думал Воронцов, поглядывая на бледное лицо Верегова. Или овечкой прикидывается? Хитёр. Винтовку ему верни…
– Как там Владимир Максимович?
– С ним всё в порядке. Очень переживал за вас. Как же так, говорит, вместе воевали, вы у него в полку ротой командовали… Среди командиров рот на лучшем счету…
– Командовал и ротой… Да, вот ещё что. Утром, в назначенное время, мы двое должны встретить казаков. Чтобы они были уверены – путь свободен, в деревне тихо. – Верегов посмотрел на своего напарника. – Верхами никого не будет. Санный обоз. Если ночью пойдёт снег или будет метель, то мы обязаны поднять местное население на расчистку заносов. Вот и смекай, Курсант, как поступить дальше. Нужны мы тебе с винтовками или нет.
– Как мы можем вам верить, Верегов? Вчера вы ушли к казакам. Сегодня вроде как назад проситесь. Да ещё с винтовками. А швырнуть в угол повязку – это ещё ничего не значит.
– Ты, Курсант, под пулемётом не стоял. Потому и рассуждаешь так. А в сотне, говорю, народ разный. Хохлы, те в основном обозлённые. Они и держатся особняком. Почти все при должностях и по особым поручениям. При атамане. С ними разговаривать не о чем. Хотя тоже есть шаткие. Куда ветер подует. А среди нашего брата и местных есть такие, что хоть завтра – в лес. Только не знают, куда бежать. Где партизаны. А как начали деревни жечь, так местные и вовсе стали бунтовать. У них даже винтовки изъяли. Вот так… Думай, Курсант. Может, и мы с Игнатовым пользу сослужим, когда до дела дойдёт. Чтобы ты поверил. И мне, и ему, – и Верегов снова посмотрел на своего напарника. – Из тех, кто завтра в обозе будет, я кое-кого знаю. Ездовыми у них постоянные люди. Почти все – бывшие кавалеристы. Из Юхновского концлагеря – сюда. Лучше в сотню, чем в землю.
– Ты же говорил, что смерть не самое страшное на войне.
– Да, сказал и от своих слов не отказываюсь. Каждый рассуждает по-своему.
– Смотри, Верегов, если темнишь, получишь пулю. Уж очень легко ты назад запросился. А если бы мы не пришли за вами?
– Я знал, что вы придёте. Знаю и то, что Кузьма Новиков с казаками – ваша работа.
– Ладно, ещё поговорим. Остаётесь пока здесь, под охраной.
Воронцов отозвал в коридор Петра Фёдоровича и сказал:
– Я – в лес. Туда и обратно. С этих – глаз не сводить.
– Коня возьми, – сказал вдруг Верегов.
– Ну, тогда пойдём, поможешь оседлать, – усмехнулся Воронцов проницательности Верегова и снова подумал: непростой ты парень.
Вскоре, ещё сияла звёздами ночь и в полях светилась алмазными озёрами луна, в деревню вошёл отряд Курсанта.
Пётр Фёдорович привёз на санях пулемёт и металлические коробки с лентами.
Один «максим» решили установить здесь, перед школой, в сарае. А другой забирала с собой на дорогу группа, которая должна была перехватывать отходящих. Староста привёл двадцать человек местных мужиков. Вооружение их составляли берданки и охотничьи ружья, по большей части одноствольные. Правда, кое у кого были и винтовки. Видать, с осени притащили из леса и припрятали. Вот и пригодились. Все тепло одеты, с «сидорами» за плечами, где лежали боеприпасы и снедь, судя по всему, не меньше, чем на двое-трое суток.
Людей решили увести в лес. Пока не окончится стрельба. В лесу спокойнее.
Ещё затемно начали эвакуацию. Народ уже был в сборе. По дороге в сторону вырубок погнали скот. Запрягли лошадей. Воронцов распорядился запрячь и своих коней. Сани возле конюшни нашлись. В сани усадили детей и стариков. Бабы причитали, неизвестно на какую погибель бросая свои дворы и тёплые печи. Воронцов увидел Пелагею с детьми и Зинаиду. Зинаида всё выглядывала, когда он ходил вдоль обоза и распоряжался. Она что-то несколько раз ему крикнула. Что, он в суматохе не разобрал. Пелагея старалась даже не смотреть в его сторону. Ей казалось, что обо всех их тайнах уже догадываются. А он подумал: как чужая.
Наконец обоз ушёл. С гомоном, с плачем детей и причитанием старух, с коровьим мыком и лошадиным ржанием. Туда, в лес, где можно было спасти главное – жизнь.
– Если мы их, как в прошлый раз, встретим в лесу, завязнем в перестрелке. Они вызовут подкрепление, и нам – крышка. В лесу надо оставить заставу с пулемётом. Одного «станкача» там будет вполне достаточно. Назад, из деревни, не должен уйти ни один человек. Ни один. Таким образом, бой необходимо принять именно здесь, – так рассуждал Турчин.
Они сидели за столом в учительской и планировали операцию.
– Куда ни крути, а бой надо принимать здесь, в Прудках, – Воронцов посмотрел на старосту; тот отвернулся. – Надо учесть и то, что в снегу долго не высидишь. Если даже мы их положим в поле, перед дворами, они через час-другой начнут отползать в лес.
– Задача не в том, чтобы их отогнать, – заметил вдруг староста, мгновенно оживившись. – Всех надо тут положить. Чтобы боле никого не привели. Раз взялись деревню спасать, надо дело под корень делать. Уйдёт один, через час жди… Подведут орудия и все дома пожгут да поразметают по брёвнышку.
Решили так: Верегов и Игнатов выезжают навстречу, они должны успеть переговорить с теми, кого хорошо знают и на кого есть надежда, что они тут же не выдадут их.
– Вон, видишь, берёза слева стоит. Оттуда – справа, – Воронцов инструктировал Верегова и Игнатова. – Там за берёзой противотанковый ров. Пусть прямо по снегу гонят коней туда. И сидите там, не высовывайтесь, пока стрельба не утихнет. Никого не отпускать. Оружие лучше собрать и охранять.
После совещания, не теряя времени, начали окапываться. Воронцов с Турчиным разметили на снегу, где и какие копать окопы. Нашлись и ломы, и лопаты. В высоком фундаменте школы, на углу, на две стороны, пробили амбразуры, расширив узкие щели душников. В угловом классе разобрали пол, досками заделали окна. Здесь установили пулемёт. Первым номером в расчёт вызвался Пётр Фёдорович. Кто-то из деревенских заметил ему:
– Что, Фёдорыч, и эту кобылку не хочешь в чужие руки отдавать?
– Оно так, – охотно ответил Пётр Фёдорович, и едва заметная усмешка шевельнула его затвердевшие на морозе губы. – Любая машина любит, чтобы при ней состоял кто-нибудь один. А им доверь… Нас в ту войну так не гнали. А эти… Вон куда запустили. У нас в роте был прапорщик Радовский, так он, бывало, на «максиме» чечётку отстукивал, на двести шагов елочки так и отстригал. Короткими очередями в два-три патрона. Вначале – макушку, потом – посерёдке, а потом и по самый корень обрезал. Так я при нём всегда вторым номером состоял. Вот это был стрелок!
Вяземские с Турчиным ушли в заслон. Установили на сани пулемёт, взяли несколько коробок с лентами, винтовки. Уточнили ещё раз задачу.
Когда взошло солнце и мороз немного ослаб, прудковский гарнизон успел выдолбить в мёрзлой земле несколько окопов – на огородах, на околице и по полю, охватив, таким образом, деревню с трёх сторон подковой стрелковых ячеек – с севера, северо-запада и северо-востока. Наскоро переложили несколько поленниц дров, устроили круглые доты, засыпав их снегом и таким образом надёжно замаскировав.
Ровно в 10.00 Верегов и Игнатов сели на коней, перекинули через головы ремни винтовок, поправили на рукавах повязки и направились в сторону Андреенок. Отъехали немного, остановились. Выезжать дальше условленного места Воронцов им запретил. Привстали в стременах, то оглядываясь на деревню, то заглядывая в глубину дороги.
А уже через полчаса в поле со стороны Андреенского леса показался казачий обоз.
Воронцов сидел на чердаке здания школы и в выдавленную шипку слухового окна следил на дорогой. Рядом оборудовал себе позицию деревенский кузнец дядя Фрол.
– Едуть, – сказал кузнец и вставил в дыру, проделанную в крыше, гранёный ствол своей тяжёлой, как лом, берданки.
– Четырнадцать саней, – быстро сосчитал Воронцов силы казаков. – В некоторых по два человека. Не меньше взвода.
– Вижу, сынок. А и нас же немало, – кузнец смотрел в поле и приговаривал: – Это ж по наше добро казачки скачуть. Вон сколь транспорта гонють. – И вдруг насторожился, забеспокоился: – А что-то ж, Курсант, второго зятя не видать…
Верегова Воронцов увидел на передних санях. Коня его держал в поводу Игнатов. Игнатов скакал в середине обоза. Успели они переговорить с надёжными казаками или нет, пока было неясно. Но вот подъехали к берёзе. Передние сани, в которых рядом с двумя казаками сидел Верегов, проскочили вперёд. За ними вторые, третьи, четвёртые. Что ж они? Не успели? Или перехитрил его Верегов? Воронцов почувствовал, как холодеет внутри. Но пятые и шестые розвальни резко свернули вправо. Кони, подгоняемые ездовыми, полезли в снег, зарываясь по грудь. На последние наскочили ехавшие следом. Образовался затор. Послышалось: «Куда?! Мать вашу!..» Ругань. Неразбериха. Но вскоре разъехались. Из обоза то и дело вываливались очередные сани и уходили вправо. Уже пятые сани ушли в сторону противотанкового рва. Им что-то кричали с других саней, махали кнутьями, матерились и смеялись. Видимо, никто ничего пока не понял.
Дождавшись, когда туда же повернул и Игнатов с конём Верегова в поводу, Воронцов встал в полный рост и положил ствол СВТ на чёрный переплёт рамы. И в это время он услышал за спиной голос старосты:
– Что будем делать, Курсант?
Сигнал к началу огня – двойной выстрел из винтовки. Стрелять должен был Воронцов.
– Может, попробуем договориться? – снова спросил Пётр Фёдорович.
– Вот сейчас и договоримся, – ответил Воронцов, прицеливаясь в лохматую папаху, мелькавшую над козырьком первых саней.
– Погоди, не стреляй. Коней побьём. Жалко. В коней я стрелять не могу.
– Вот чёрт, – Воронцов убрал винтовку. – Ты что же, Пётр Фёдорович, надеешься уговорить волков больше овец не таскать?..
– Они ведь тоже и в кольях, и в мяльях побывали. А битому псу только плеть покажи…
Воронцов вышел на дорогу, закинул за плечо винтовку, поднял руку и крикнул:
– Стоять!
Передние сани остановились, немного развернувшись на утоптанном заледенелом снегу. Настороженные головы в белых и чёрных папахах, в глубоко надвинутых кубанках и простых красноармейских шапках показались из-за крупов коней. Обоз остановился.
– Кто такой? – послышалось оттуда.
– Казаки! – начал было Воронцов. – Во избежание кровопролития…
И тут с поля грохнули, нарушив морозную напряжённую тишину, сразу три или четыре выстрела. Пуля вжикнула над плечом. Воронцов мигом сорвал с плеча винтовку и откатился в сторону, за колодезный сруб. Хорошо, приметил его заранее. Зубами сдёрнул с правой руки рукавицу, выглянул из-за сруба, прицелился в белую папаху, наклонившуюся над прикладом, и дважды, раз за разом, выстрелил. Папаха качнулась и вместе с прикладом провалилась в глубину саней. Застучал пулемёт. И Воронцов сразу отметил опытность пулемётчика: три-четыре, три-четыре, три-четыре-пять… Лошади, ломая оглобли, понесли – одни вперёд, прямо под выстрелы, другие в поле. Казаки посыпались в снег. Всё смешалось. Кони, сани, люди, белые фонтаны снега и дорожной наледи, поднятые пулями, оскаленные рты, крики, ругань, стоны… Несколько саней, уже опустевших, потерявших своих ездовых на дороге перед школой, пронеслись в глубину деревни и теперь испуганно кружились вокруг ракит возле пруда.
Особенно долго отстреливались двое. Они успели порядочно отбежать в поле. Но вскоре выбились из сил и сели. Утонув по грудь в рыхлом снегу, они затравленно оглядывались на деревенские дворы, на школу, откуда всё это время вёлся особенно интенсивный огонь. Опустив головы и, видать, уже догадываясь о своей участи, они пытались отдышаться. Что ж, оно так, после гибели на этой же дороге их товарищей и местного полицейского чина судьба не сулила ничего доброго и им. Но в дворах не спешили их добивать. Судьба послала им отдышаться. Отдышались и начали о чём-то переговариваться.
– Бросайте винтовки, чубатые! – кричали им из окопов и домов.
Но в ответ те вдруг начали яростно отстреливаться. Тогда Кудряшов поднялся на школьный чердак, к слуховому окну, и обоих уложил двумя точными выстрелами. Трое, залёгших на дороге, подняли руки. Остальные лежали в лужах крови.
Воронцов тут же распорядился собрать коней и отогнать их к пруду, в овраг. Отрядил коноводов, двоих человек из местных, и приказал держать коней в полной готовности. У одной кобылы оказалась перебита нога.
– Эту уже не выходить, – определил Пётр Фёдорович. – Кость сломана. Всё. – И махнул рукой.
Лошадь тут же выпрягли и пристрелили.
Игнатов привёл остальных. В санях лежали сваленные кучей винтовки и ручной пулемёт.
– Взять оружие! – приказал Воронцов. – Все – в окопы. Всем – окапываться!
Казаков он распределил в разные места, по одному. К каждому приставил надёжного человека из своего отряда или из прудковских мужиков с приказом: стрелять в напарника при первом же неповиновении или неисполнении приказа. А приказ был для всех один: удерживать деревню любой ценой, сметать своим огнём любую цель, которая появится в секторе обстрела.
Пулемёт Дегтярёва взял Губан.
Тела убитых сложили за школьным сараем. Винтовки их раздали тем, кто сидел в домах пока без оружия.
Одна винтовка досталась и колхозному кузнецу дяде Фролу. Получив из рук Воронцова новое личное оружие, кузнец тут же закопал в опилках возле трубы свою охотничью берданку с гранёным стволом и принялся изучать трофейный «маузер».
– К ней же штык положен? А, сынок? – сказал он Воронцову, когда суматоха немного унялась, когда все разошлись по своим окопам и позициям, а Воронцов опять поднялся на свой наблюдательный пункт.
– Штык? – засмеялся Воронцов. – А зачем тебе, дядя Фрол, штык?
– Как зачем? В уставе как записано? Там записано: действовать, мол, штыком и прикладом! Так? Приклад-то у меня есть. Вот он. А штык где? Штыка нетути, – и вдруг будто спохватившись: – Не дай-то бог, конечно, чтобы дело до штыка дошло. А твоего крестника я видал. В белой папахе. Пуля прямо в горло попала. Хорошо стрелять ты научился в своём Подольске. Видать, тебе командир толковый попался. Строгий небось командир-то был?
– Командир у меня был хороший, – сказал Воронцов и мгновенно вспомнил не только старшего лейтенанта Мамчича, но и всех своих однокурсников, и мёртвых, и тех, кто, может быть, ещё жив.
Верегов был ранен в ногу. Пуля пробила правое бедро и сидела внутри. Рана сильно кровоточила. Задета или не задета кость, понять было трудно. Его перевязали и положили в учительской. Боль он переносил терпеливо. Когда перевязывали, Пётр Фёдорович сказал:
– Тут только Иван Лукич делу может помочь.
– Кто такой?
– Конюх наш, – уточнил староста. – Он же просил тебя, Курсант, чтобы оставили его с мужиками деревню отбивать. А ты сказал: иди, дедушка, в лес.
– Тут хирург нужен.
– А Иван Лукич и есть хирург. Он и хирург, и акушер, и летинар.
– Почему ж вы его в конюхах держали?
– А у него диплома нет. Самоучка.
– Нельзя быть хирургом-самоучкой.
– Это ты так считаешь. А вот был бы тут Иван Лукич, так пулю бы лейтенантову уже давно вытащил. И рану бы зашил. Всё бы у него было сделано честь по чести.
Воронцов пожал Верегову руку, сказал:
– Спасибо тебе, товарищ старший лейтенант.
– Видишь, Курсант, я своё слово сдержал…
– Пулю мы твою вытащим. Не сомневайся.
– Жалко, из строя выбыл не вовремя. Не пригодилась винтовка. Ты, Курсант, как чувствовал, не хотел мне её давать.
– Ничего, ещё навоюешься.
В полдень на дороге появились мотоциклисты. Четыре мотоцикла с колясками. За ними, хлопая заиндевелым брезентом, двигались два грузовика.
– На моциклетах пулемёты, – сказал кузнец, выглядывая в выдавленную шипку. – Эти посерьёзнее будуть. Эти, пожалуй, рук не подымуть.
А Воронцов, напряжённо наблюдая за продвижением колонны, тихо, словно опасаясь, что его могут услышать там, на большаке, сказал своему напарнику:
– Ну, дядя Фрол, радуйся, штык твой прибыл…
Что-то похожее было в этих минутах на те, которые он пережил несколько месяцев назад на лесной опушке за Мятлевом, когда их курсантская группа, усиленная выходящим из окружения стрелковым полком и остатками артполка, поджидала немецкую колонну. Там тоже впереди ехали мотоциклисты.
– Я и радуюсь, – ответил кузнец. – Ажно зубы стучать. – И засмеялся задавленным смешком, видать, пытаясь справиться со страхом.
Два выстрела, один за другим, выплеснули в напряженную тишину навстречу мотоциклистам две пули. Кого они выберут? Кого-то ж должны. Для того и полетели.
Глава двадцать вторая
Обоз миновал поле и стал медленно втягиваться в лес.
Рядом с Пелагеей и Зинаидой шли старики Худовы, соседи через два двора.
– Садитесь в сани, – сказала Пелагея, видя, как тяжело им одолевать дорогу.
– Ничего, ничего, доченька, – отмахнулся старик Худов. – Как-нить, бог дась, додыбаем. Вон, уже ельник пошёл. Дома. Дома мы уже. Гляди, Неведимовна! – И старик улыбался и щурился на поднимающееся над вырубками солнце и резво поталкивал в бок свою старуху. – Ну чего ты всё оглядываешься? Ну?
– Помолчи. Тебе хоть под обух, а лишь бы со двора. Всю жись так и прожил. Вон, даже Серёда оглядывается. По хлеву своему скучает. А мы ж хату бросили. Молчи иди.
И старик некоторое время шёл молча, терпеливо поддерживая под руку свою подругу. А та держалась за коровью холку, другой рукой крепко сжимая конец верёвки, которая была обмотана вокруг рогов кормилицы.
– А помнишь, Неведимовна, – снова заговорил старик Худов и, оглянувшись, подмигнул Пелагее и Зинаиде, – как мы тут с тобой, было время, лыки драли?
– Какие лыки? – беспокойно переспросила Неведимовна.
– Забыла… А я вот всё помню. Какой ты красавицей тогда была. Вон, погляди на Петиных девок. Одна другой пригожей да румяней. А ты, Неведимовна, правду скажу, ещё краше была. Только вот такая же дробненькая.
Все шедшие рядом нашли в себе силы улыбнуться словам старика Худова. Всем на душе стало чуточку потеплее. Каждый из них, проходя по родным местам и узнавая их, тоже что-нибудь вспоминал. И тоже хорошее. Здесь прошла их жизнь, и каждый бугорок и впадинка обогреты воспоминаниями. Вон гряда валунов лежит, огромных, в человеческий рост. Сколько лет прошло, не одно поколение миновало, а они всё так же неподвижно лежат на границе поля и леса, обросли зеленоватым лишаем. Кто их там положил? Какое племя? Их и война не стронет с места. А рядом раскидистые берёзы, тоже три. Многие шедшие в обозе помнят их ещё юными, в руку толщиной. Их могла сломать любая буря, любой случай. А вот тоже заматерели, стоят. Притягивают к себе глаз. Потому что не раз здесь, под этими берёзами, в покос ли, на пути ли по грибы или по другим каким надобностям, прудковцы присаживались отдохнуть. Отсюда смотрели на дорогу, на родные Прудки, до которых было уже рукой подать, и думали свои думы. Знал старик Худов, как подбодрить своих односельчан, свою уставшую Неведимовну, да и себя самого, тоже изрядно уморившегося в этом негаданно выпавшем на их долю пути.
Когда дорога повернула вправо, на вырубки, коровы одна за другой стали останавливаться посреди дороги. Ни окриком, ни прутом их нельзя было сдвинуть с места. Они размашисто поворачивали свои тяжёлые головы в сторону Прудков и тревожно рекали. Обоз остановился вместе с ними.
– Всё понимают, матушки вы мои, – шептала Неведимовна.
А кто-то заголосил:
– Ой, люди, нехорошо это! Ой что-то чуют они! Ой, беда будет! Побьют, злодеи, наших мужуков! А потом и нас догонят! Никого они не пожалеют! Вон про них что говорят! Детей в колодцы бросают!
– И правда, знать, последние дни пришли! – согласились другие, не узнавая своих голосов и ещё сильнее горбясь под грузом свалившегося на них горя.
– Пришли… Пришли…
От этих слов, вырвавшихся из самой страшной глубины испуганного сердца, содрогнулась вся колонна. И каждая мать сразу оглянулась на своё дитя, тайно радуясь уже тому, что оно рядом, цело и невредимо, но вместе с тем беспокоясь о том, что же ждёт их всех впереди?
– Да замолчите вы, окаянные! Накликаете!.. – забранились на причётниц соседи, у кого дух был покрепче и сознание ещё не помутилось и от уже пережитого, и оттого, что ещё, возможно, суждено испытать.
Дальше вырубок ехать было нельзя. Натоптанная дорога кончилась. Обоз сунулся было на просеку. Но кони сразу ухнули по грудь, протянули сани шагов сто и, выбившись из сил, стали шарахаться по сторонам, падать на колени, пятиться и ломать оглобли.
– Стой! – закричала ехавшим впереди Пелагея.
Она пробежала вперёд. Надо было что-то решать, что-то предпринимать.
Обоз шёл сам собой. Никто им не руководил. Когда шли сборы, все думали, что деревню поведёт в лес сам Пётр Фёдорович Бороницын. Но Пётр Фёдорович остался при пулемёте. И обоз отправился без него. Вначале не было нужды в вожатом. Обоз двигался по наезженной дороге. Шли и шли. А когда дошли до вырубок и упёрлись в снежную целину, спохватились, закричали тревожно:
– Куда ж дальше?
– Сказали, где-то землянка есть! А ничего тут нет! Голый лес кругом!
– Где ваша землянка?
– Детей поморозим!
– Кто знает, куда дальше? Давай в голову обоза!
– Не проедем!
– Куда?
– Завели, мать иху!..
– Зря хаты бросили…
– Дороги дальше нет!
– Да вон она, дорога!
– Расчищать надо!
Пока Пелагея шла в голову обоза, народ всё успел высказать, всё своё беспокойство и страх, все свои гожие и негожие слова. Пелагея знала свою деревню. Когда людям хорошо, будут молчать. Когда плохо, сейчас же начнут искать виноватого. Она увидела впереди белую целину глубокого, спрессованного в наст промёрзшего снега, сразу поняла, что по целине просто так не пройдёшь, и распорядилась:
– Идём правильно! У кого есть лопаты, несите сюда! Надо расчищать!
Лопаты нашлись. И лопаты, и деревянные широкие копачи. Народ знал, куда гонит судьба, и старались прихватить из домов всё, что могло помочь им в неведомом пути.
Верхний наст рубили штыковыми лопатами. Рубили кубиками, отваливали и сбрасывали затем на обочину. Нижнюю рыхлую крупу тут же подбирали широкими копачами. Женщины, старики, дети – все навалились на расчистку пути. Все мгновенно увидели в этом смысл и своё спасение. Чтобы получалось скорее, Пелагея разделила людей на несколько бригад, развела их по участкам. Так и продвигались вперёд, в глубину Красного леса. Шаг за шагом, метр за метром.
Пелагея работала лопатой, которую сама же и захватила из дому. Вырубала и отваливала куски наста. Ей помогали дети. Младший крутился возле неё и братьев и только мешал. А старшие управлялись ловко. Они подхватывали очередной кусок смёрзшегося снега, подтаскивали его к обочине, поднимали и, раскачивая, перебрасывали через отвал. Жалея их и одновременно радуясь тому, какие они у неё добрые помощники, Пелагея старалась откалывать куски поменьше. Но сыновья кричали ей:
– Мам, слишком лёгкие! Давай побольше!
– Побольше вам нельзя, милые вы мои помощники! Животы болеть будут.
– Давай, мамочка! Давай! Быстрей управимся!
Они сновали вокруг неё в ладных подшитых валенках, и она, время от времени окидывая их взглядом, думала успокоенно: ничего, не замёрзнут, главное, чтобы не замёрзли.
Кое-где на пути попадались молодые берёзочки и кустарник. Их вырубали под корень. Тут делом правил старик Худов. Чем глубже в лес, тем гуще становился подрост. Но с ним справлялись старики. Топоров оказалось достаточно, чтобы справиться и с этой работой, и не задерживать бригады расчистки.
– Давайте, колхознички! Давайте, родненькие! Немного уже осталось! – подбадривала народ Пелагея.
Обоз втянулся уже глубоко в лес, когда позади, в стороне Прудков, послышались выстрелы. Ветер тянул оттуда и отчётливо доносил звуки стрельбы. Начали неожиданно, вроде как нехотя, а потом разом как прорвало. Всего несколько минут длилась частая беспрерывная стрельба, которая порою сливалась в сплошной треск и вот наконец начала неровно редеть и затихла совсем.
– Ой, бабы! – всплеснул женский голос. – Знать, побили наших мужуков!
Пока шла стрельба, молча слушали. Нигде снег не скрипнул. А когда затихла, Пелагея, перехватывая бабий вой и вздохи стариков, закричала:
– Ну, что встали! Поживей! Поживей! Живы они там все! Давайте своё дело делать!
Она старалась не поднимать головы, чтобы никто не увидел её глаз. В них стояли слёзы. Они капали в снег и снова подступали, холодили веки и щёки. Когда послышалась стрельба, она едва не выронила из рук лопату. Тятя успел сказать, что будут пробовать договориться с казаками решить дело мирно. Видать, не договорились. Пулемёт стучал и стучал до конца. А когда он умолк, она, будто разом отяжелев, оперлась о черенок лопаты.
– Хороший бой был, – сказал старик Худов, всё ещё придерживая рукой клапан шапки-ушанки и прислушиваясь. – До пулемёта дело дошло. Много народу бьётся.
Старший из Пелагеиных сыновей, Прокоп, заметил её смятение, подошёл и спросил:
– Мам, ты что?
– Ничего, сынок. Ничего. Всё хорошо. Там всё хорошо. Уморилась…
– Давай, я снег рубить буду, а ты отдохни.
– Да никто ж не отдыхает, сынок. Стыдно отдыхать, когда все работают.
– Не бойся, мам, их не убьют. Ни деда Петю, ни дядю Сашу, – сказал вдруг Прокоп, всё же заметив в её глазах слёзы и страх.
Она присела, обняла сыновей, собрала их руками. Быстро, украдкой, чтобы никто не заметил, вытерла ладонью глаза и щёки и снова взялась за работу. Потому что все уже молча и сосредоточенно работали, метр за метром пробивая дорогу вперёд.
Прибежала Зинаида. Она работала в другой бригаде.
– Как ты думаешь, – спросила сестра, – что там?
И Пелагея поняла, что надо делать. Она поправила шаль, убрала выбившиеся и заиндевевшие волосы и сказала:
– Сделай вот что. Быстренько освободите одни сани и поезжайте туда. Может, раненые есть. Торопитесь.
– Мне, что ль, ехать?
– Поезжай ты. Ивана Лукича с собой возьми. Да поосторожнее будьте. Если что неладно, поворачивайте назад. На Гнедом поезжайте. Он в случае чего вынесет, – и Пелагея, окинув взглядом дорогу, на которой копошились люди, окликнула старика, работавшего впереди, на вырубке кустарника: – Дядя Ваня, поезжай с Зиной в деревню! Возьми с собой свою сумку. Может, там кому твоя помощь нужна. Раненых везите сюда. Курсанту и тяте скажите: у нас всё хорошо, скоро будем на месте.
В Прудки Зина и конюх Иван Лукич въехали одновременно с немецкой колонной. Мотоциклы и грузовики по Андреенскому большаку – с одной стороны, они по полевому просёлку, по пологому склону – с другой.
Возле пруда их окликнули:
– Заворачивайте сюда! Сейчас бой начнётся!
Зинаида сунула вожжи конюху, торопливо соскочила с саней, схватила Гнедого за уздечку и повела в овраг, где в ряд стояли запряженные в розвальни кавалерийские кони.
Глава двадцать третья
Разведка доносила: впереди, до самой Вязьмы, войска противника расположены неплотно, мелкими, численностью до взвода, гарнизонами, сплошной линии фронта нет, к тому же гарнизоны вооружены только стрелковым оружием, в бой, как правило, не вступают, отходят на запад, к городу, либо вливаются в более крупные подразделения.
Что это, думал командарм, перечитывая разведдонесения, они действительно ещё не пришли в себя? Или расступаются? Жуков торопит, он буквально заталкивает 33-ю в эту горловину. Но он должен понимать, что коридор необходимо расширять, чтобы осуществлять по нему подвоз и эвакуацию раненых. Бросок от Вереи до Износок был стремительным. Но если немцы вначале яростно сопротивлялись, цеплялись за каждый метр, то потом вдруг начали отходить по всему фронту и вскоре оторвались от преследования. Ситуация изменилась. Похоже, в штабе Западного фронта, думал командарм, плохо представляют себе реальную картину происходящего. Возможно даже, желаемое выдают за действительное. От первых успехов закружились головы. Пока немцы не успели произвести на этом участке фронта полную перегруппировку, пока не отвели на всех участках на новые позиции свои части, пока им не до марш-маневра 33-й армии, Вязьму действительно можно взять одним мощным и стремительным броском с последующим завершающим ударом. Видимо, на это и был расчёт, когда планировали операцию в вышестоящих штабах. Но для эффективного марш-маневра нужны как минимум две-три свежие дивизии, пять-шесть артполков, два-три полка гвардейских миномётов и танки. Его изрядно потрёпанные, потерявшие ударную силу и целиком исчерпавшие наступательный ресурс дивизии могут играть в этой операции лишь вспомогательную роль, хотя тоже очень важную, – обеспечение коридора Износки – Вязьма. На плечах отступающего противника в Вязьму ворвутся свежие дивизии. И это может произойти в самые ближайшие дни.
Но реальность оказалась иной. Вязьму должны атаковать именно его потрёпанные под Вереёй и Боровском части. Никакого резерва для обеспечения успеха вяземской наступательной операции ни у штаба Западного фронта, ни у Ставки не было.
– Жуков, видимо, рассчитывает, что коридор тоже будет продвигаться к Вязьме, и, таким образом, протяжённость его будет постоянно сокращаться, – рассуждал вслух командарм, поглядывая на своих заместителей. – Но я с некоторых пор не уверен ни в соседе слева, ни в соседе справа. Лётчики докладывают, что Голубев окапывается по линиям рек. А он с летних боёв воробей стреляный. Знает, что такое окружение. Значит, почувствовал, что войска больше наступать не в состоянии. Нашёл выгодные позиции и потихоньку останавливает свою сорок третью на этих рубежах. Наш сосед справа, пятая армия, тоже завязла в боях. Против пятой очень сильная группировка. Так что Говорову самому бы удержаться. Ему не до нас. Но корпус Белова уже пересёк Варшавское шоссе где-то под Мосальском и с юго-запада приближается к Вязьме. Туда же выброшен авиадесант. А теперь, Александр Кондратьевич, скажите мне, где у нас находятся полки первого эшелона?
Кондратьев прямо на снегу развернул карту.
– Вот, посмотрите, сто тринадцатая уже выходит в заданный рубеж. Подтягивается и триста тридцать восьмая.
– Сроки. На сколько суток мы опаздываем?
– Михаил Григорьевич, сроки, которые определены в боевом приказе штабом фронта, нереальны. По сто километров в сутки мы продвигаться не можем. Если резервную сто шестидесятую частично удаётся перебрасывать на машинах, то триста тридцать восьмая в полном составе движется пешим маршем. Сроки для них определены одинаковые. Нужно ещё не меньше двух суток, чтобы дивизии со своими артполками смогли сосредоточиться в назначенном районе, а именно: Ястребы – Лядо – Дашковка – в полном своём составе.
– Нет у нас этих двух суток. Мы и так опаздываем. Кто ещё вошёл в коридор?
– Сто тридцать первый полк девятой гвардейской.
– Где Белобородов?
– Полковник Белобородов со своим КП движется с частями первого эшелона. С дивизиями связь налажена.
– Почему постоянно теряется связь с Кучинёвым?
– Это хроническая болезнь триста тридцать восьмой.
– Разберитесь. Надо эту болезнь вылечить. Как и все остальные хронические болезни, – и командарм посмотрел на Кондратьева так, что тот невольно отвёл взгляд. – Почему с Мироновым постоянная связь, а с Кучинёвым её нет? Что со связью с Беловым и Казанкиным?
– Для установления связи с кавкорпусом и десантной бригадой высланы офицеры связи.
Есть возможность отличиться, вспомнил он слова Жукова. Если сейчас все мы начнём отличаться разрозненно, если каждый побежит к Вязьме налегке, босиком, то, боюсь, задачу не выполнит никто из нас. Комфронта бросает вперёд три группировки и абсолютно не связывает нас общими задачами оперативного характера. Взять Вязьму… Но как? Какими силами? Кто кому подчиняется в ходе этой операции? Кто ставит задачи тактического характера? Пока никто никому не подчиняется и никто никому, кроме штаба Западного фронта, задач не ставит. Пока ясно только одно: вперёд, бегом, сломя голову к Вязьме, а там – посмотрим…
Что ж, посмотрим.
Во второй половине дня в штаб, расположенный в Износках, поступило первое тревожное сообщение: противник численностью до батальона при поддержке танков и миномётов ударил во фланг из района Шевнева на Шанский Завод. В Шанском Заводе в это время находились колонны 93-й сд и штабная группа. Командир дивизии генерал Эрастов развернул подразделения в боевой порядок и контратакой отбил пехоту и танки противника. В Шанском Заводе сходились многие дороги, ведущие на запад. Таким образом, можно было предположить, что немцам нужно было не село, а узел дорог. Им нужно было перехватить коммуникации. Атака на Шанский Завод была первым тревожным сигналом. Значит, противник уже пришёл в себя, понял, чем грозит Вязьме и коммуникациям форсированный марш 33-й армии, – вперёд, вперёд на запад, пусть даже с оголёнными флангами, но вперёд и вперёд. Именно по флангам и ударили. Командарм доложил об этом в штаб фронта. Сам срочно занялся укреплением «коридора». Все свободные от марша на запад подразделения направлялись к горловине, в район разъезда Угрюмово и сёл Захарово, Пинашино, Савино. До позднего вечера он находился в войсках, порою сам указывал бойцам позиции. В этот день рядом с ним был его заместитель комбриг Онуприенко.
– Распереть фланги и расширить коридор. Николай Платонович, эта задача сейчас – главнейшая. Вы лично ответственны за это мероприятие. Отменяю все другие поручения, отданные вам, и приказываю заниматься только этим, только обеспечением коридора. Судьба всех, кто вошёл в прорыв, и тех, кто ещё войдёт, сходится здесь. Именно здесь завязан узел жизни или смерти всей ударной группировки. И держать его в своих руках вам, Николай Платонович.
Вечером пришла шифровка от Жукова: кто командует дивизиями первого эшелона? Командарм ответил, что дивизиями первого эшелона командует Военный совет армии, а сам он находится в районе Износок и занимается обеспечением коридора. Но тут же последовал категоричный приказ: ваше место под Вязьмой, оставьте за себя Кондратьева и срочно выезжайте в район Вязьмы.
Перед тем как выехать вперёд, вслед за ушедшими колоннами пяти дивизий, командарм собрал штаб, отдал последние распоряжения и сказал, когда всё, казалось, было уже сказано:
– Коридор должен быть свободным. Не забывайте Шанский Завод. Знайте, там была проба сил. Они обязательно повторят нечто подобное. Но, возможно, в большем масштабе и большими силами. Будьте готовы ко всему. И знайте: там, за Ворей и Угрой, тысячи ваших товарищей.
Уже в пути командарма догнало известие: 9-я гв. сд приказом комфронта выводится из состава 33-й армии и прямо с марша должна следовать в расположение войск правого крыла соседней 43-й армии. Единственную полнокровную дивизию Жуков передавал Голубеву. Теперь в Западной группировке у генерала Ефремова оставались только четыре дивизии: 113-я, 338-я, 160-я и 329-я стрелковые с артполками. С артполками, которые не обеспечены боеприпасами. Боеприпасы должны были подвезти через «коридор» следом.
Полковой комиссар Владимиров, ехавший с командармом в одном возке, услышал доклад офицера связи и выругался. Человек он был спокойный, уравновешенный, и на его реакцию нельзя было не обратить внимания.
Когда выехали из Износок, начальник политотдела Западной группировки рассказал командарму, что родом из этих мест, что здесь, под Климовым Заводом, в небольшой деревеньке на маленькой речке, прошло его детство и там живёт его родня. Командарм выслушал его, вспомнил свою Тарусу и не сказал ничего. Только вздохнул. Однажды, когда стояли под Наро-Фоминском, в донесениях промелькнула река Таруса. Он тогда даже вздрогнул. Неужели? Но посмотрел по карте и понял, что нет, это не та Таруса, в которой он с друзьями удил пескарей. Не та. Не его родная река. Не его. Его Таруса впадает в Оку. В устьях реки Тарусы и стоял тот маленький белый городок, который иногда снился. А та, берега которой его армия очищала от немцев, впадала в Нару, совсем неподалёку от расположения штаба. Вот и под Износками есть ещё одна Истра. Парные названия. Такое в этой местности встречается довольно часто.
– Ваша родина, Михаил Григорьевич, уже освобождена.
– Ничего, Александр Фёдорович, поднажмёт и Голубев. Штаб фронта погонит и его вперёд. Климов Завод в полосе действия его дивизий. Так что скоро и ваша родина будет очищена.
Вот в это-то время их и догнал конный офицер связи. Лейтенант доставил последние донесения и доложил о выводе из состава их армии 9-й гв. сд.
– Обсуждать действия и приказы комфронта мы не вправе, – сказал командарм, когда посыльный лейтенант отъехал немного в сторону. – Но, похоже, впереди нас ждут нелёгкие дни…
Некоторое время, подавленные последним известием, ехали молча. Странно ведёт себя штаб фронта. В центре армия входит в прорыв, и, по всем правилам военной науки и всего опыта истории войн, в том числе и недавних, войска, устремившиеся в прорыв, необходимо усиливать новыми, свежими соединениями. Только так можно наращивать удар. Только так можно достичь успеха. Сюда, именно сюда надо подводить дивизии, чтобы не только распереть, а взломать фланги и теснить, бить противника во фланг, а не по фронту. Тогда его Юхновская группировка окажется в «котле». Ржевская тоже. А мы сможем атаковать Вязьму, не опасаясь за тылы и не отвлекая целые полки из каждой дивизии на прикрытие собственных флангов. Но штаб Западного фронта ведёт себя иначе. Ставка молчит. Значит, решение Жукова одобрено. Этими мыслями командарм не поделился даже с Владимировым.
Но беспокойство о судьбе армии не покидало командарма. Вспоминался неприятный разговор с Соколовским. Операцию разрабатывал Соколовский. Ефремов знал Соколовского, его способности. Начальник штаба Западного фронта во всём старался походить на своего непосредственного командира, на Жукова. Но Жуков обладал даром полководца. А этот…
Да, лучше об этом не думать. Потому что думать сейчас необходимо о другом.
Жуков приказал оставить за себя Кондратьева. А это опасно. Кондратьев пьёт. Онуприенко молод, но с управлением дивизий Восточной группировки справился бы всё же лучше.
Когда выехали в поле, в небе появился одиночный самолёт.
– Только этого нам не хватало, – сказал Владимиров и, когда самолёт завалился на крыло и взял курс на их обоз, крикнул ездовому: – Гони!
Возок рванул по наезженной колее. Самолёт снизился и, скользя над самым полем, перехватил их своей косой тенью. Над опушкой снова взмыл вверх и ушёл вдоль большака на восток, в глубь коридора.
– Почему он не обстрелял нас? Странно, – Владимиров стоял на коленях с побледневшим лицом и смотрел за верхушки сосен, в небо.
Возок подпрыгивал на ухабах, оставленных колесами тяжёлых орудий. Позади, где ехали автоматчики охраны, раздался смех. Потом чей-то голос и новый дружный взрыв молодого смеха.
– Видать, кому-то штаны сушат, – усмехнулся ездовой.
Командарм засмеялся, а Владимиров переспросил бойца:
– Что это значит?
– Самолёт пролетел. Должен был хотя бы очередь дать. А он молча пролетел. Ну, а кто-то из ребят, видать, в разлад пошёл, штаны, стало быть, обделал. Вот ему ребята сейчас штаны и сушат, – и ездовой снова засмеялся.
– «Хеншель», – сказал командарм. – Разведчик. Вот почему он не обстрелял нас. У него другая задача. И полетел он туда, в основание коридора. Что меня и беспокоит больше всего. Немцы пришли в себя. И они что-то затевают.
– Ясно, что. Им необходимо ликвидировать угрозу Вязьме. Вы думаете, они нам её так просто отдадут?
– Уж если за Боровск и Верею дрались, когда мы их обступали со всех сторон, то здесь попытаются навязать нам свои правила игры.
Судя по донесениям, дивизии первого эшелона продвигались вперёд не так быстро, как предполагалось. И они, ехавшие теперь по одной из дорог, по которой несколько суток назад прошли их передовые подразделения, видели причину этих задержек. Везде виднелись следы недавнего боя. Разбитые орудия, повозки, обгоревшие грузовики, от которых ещё тянуло горьким запахом резины, бронетранспортёры с развороченными боками, полузаметённые трупы лошадей. У некоторых лошадей были отрублены лопатки. Из-под снега торчали мёрзлые рёбра и куски шкуры.
– Каждую деревню – с боем, – заметил Владимиров. – Местных жителей почти не видать. Прячутся в лесу. Боятся возвращаться. Деревни, похоже, постоянно бомбят. Кругом воронки. Да, Михаил Григорьевич, похоже, вы правы. Уж если за каждую деревню так держатся, то для удержания Вязьмы они стянут все силы, какие только имеют. И все резервы бросят тоже против нас. Вначале расступились, а теперь начали активно сдерживать наше продвижение. Что ж, наш маневр стал для них понятным.
– Значит, собрались с силами. Значит, ждут и на ближних подступах к Вязьме.
– Как быстро меняется обстановка!
Но командарм неожиданно заговорил о другом:
– Александр Фёдорович, будьте готовы вот к чему. Возможно, в самое ближайшее время дивизии будут испытывать нужду в продовольствии и фураже для подвижного состава. Вы видели освежёванных лошадей? Над этим стоит задуматься. Солдата не обманешь. Солдат чувствует, куда идёт. И тут дело не в том, что кухни запаздывают. Кухня рано или поздно придёт. Горячую кашу подвезут. А лопатки у убитых лошадей вырубают про запас. Смотрите, в полях лежат необмолоченные снопы. И в стогах, и в «бабочках». Осенью всё убрать не успели. В донесениях командиры дивизий сообщают, что к ним выходят партизаны. Целые отряды и группы от десяти-пятнадцати до ста и более человек. Это хорошо. Большая половина в этих отрядах – бойцы и командиры разбитых здесь в октябрьских боях наших армий. Они в этих краях уже обжились. Знают все леса и дороги. И это тоже хорошо. В состав полков мы их пока включать не будем. А вот если вы, Александр Фёдорович, организуете эту силу для обеспечения группировки фуражом и продовольствием, польза будет огромная. Я думаю, и мельницу здесь можно найти. И мельники найдутся. – И память мгновенно перенесла его на Протву в далёкое лето давно миновавшего детства, когда он с родителями, братьями и сёстрами жил на мельнице купцов Мосоловых. В памяти всплыл запах хлеба, смешанный с запахом раннего утра, росы, пыльной дороги в Тарусу… – К тому же отряды будут одновременно выполнять роль внутренних гарнизонов. Не надо будет выдёргивать бойцов из окопов для гарнизонной службы в тылу. Начинайте прямо с сегодняшнего дня. Даже если мы возьмём Вязьму и зазимуем в городе, немцы попытаются блокировать нас. И тогда, чтобы не заголодать, надо будет спешно свезти туда с полей всё, что возможно. А сейчас всё поставить на учёт и приготовить к вывозу. Ни в коем случае не допустить, чтобы пострадало местное население. Жителей обеспечить зерном по едокам. Особенно позаботиться о тех семьях, где есть дети. Ни в коем случае не трогать скот. Мародёров расстреливать на месте. Мы не для того сюда пришли, чтобы садиться на шею местному населению. Так что, Александр Фёдорович, будем надеяться на лучшее и Вязьму попытаемся всё же взять, но готовиться надо и к худшему.
В полночь они прибыли в Красный Холм. Небольшая деревушка с кладбищем в середине, в берёзах и липах, действительно стояла на пологом холме, с которого во все четыре стороны открывался простор на многие километры. Здесь уже отрыли землянку и оборудовали наблюдательный пункт. Неподалёку, на огородах, виднелась зенитная установка. Расчёт не спал. Слышно было, как разговаривали между собой зенитчики.
Авангардом группировки командовал майор Кириллов. И теперь командарм, всюду видя следы распорядительности и основательности, с удовлетворением отмечал, что не ошибся в этом исполнительном майоре, который выполнял всякое порученное ему дело не мешкая, с азартом.
Командарм вошёл в землянку и, увидев знакомые лица офицеров оперативного отдела, разведчиков и связистов, сказал:
– Ну, что затихли? Почему не продвигаетесь вперёд?
– Бьёт из всех стволов, товарищ командующий, – ответили ему.
– Головы не даёт поднять.
– Полки авангарда залегли, зарываются в снег.
Настроение офицеров штаба командарму не понравилось. Он напряг скулы и посмотрел на заместителя по артиллерии генерала Офросимова.
– Что-то я не видел воронок на той стороне. Почему слабо используете артиллерию, Пётр Николаевич? Или тоже в снег зарываетесь?
– Артиллерия только-только подошла, – ответил Офросимов. – Дороги… Каждый метр пути приходится расчищать. Но теперь, когда мы уже вышли к своим огневым, другая незадача – снарядов мало.
– Снарядов артиллеристам всегда бывает мало. Надо лучше стрелять, Пётр Николаевич. Чтобы каждый снаряд – в дело. К утру у нас должен быть чёткий план действий на ближайшие сутки. До рассвета боевой приказ должен уйти в подразделения авангарда. Атакуем на рассвете. Другого выхода у нас просто нет. Если мы задержимся перед их окопами ещё сутки-двое… Связь с Беловым есть?
– Связь со штабом кавкорпуса установлена на уровне посыльных офицеров.
– Атаку нужно согласовать с кавалеристами. Мы атакуем с юга. Белов – с юго-запада и запада.
– С севера наступает одиннадцатый кавкорпус.
– Как дела у Соколова?
– С генералом Соколовым связи нет. Канонада слышна. Но, похоже, тоже топчется на месте.
– Нажимать надо, нажимать.
В эти дни под Вязьмой создалась ситуация ожесточённого противостояния. С севера к городу подошла группировка Калининского фронта: 11-й кавалерийский корпус генерала Соколова и 39-я армия генерала Масленникова. С юга и юго-запада Вязьму осадили кавалерийские дивизии генерала Белова и батальоны 8-й воздушно-десантной бригады полковника Казанкина. С юга подступила 33-я армия генерала Ефремова. Положение для немцев было критическим, тем более что в Вязьме в это время находились полевые управления всех трёх армий, всё это время действовавших на московском направлении: 4-й полевой, 4-й танковой и 9-й полевой. Почти все штабы группы армий «Центр». Над основной группировкой Восточного фронта нависла угроза катастрофы.
Возможно, именно такой видели картину событий и возможных их поворотов в штабе Западного фронта.
Но генерал Ефремов видел происходившее иначе…
Время ушло далеко уже за полночь, когда командарм вышел из землянки и посмотрел в поле. Севернее гремела канонада. Там шёл бой.
– Степан Ильич, – спросил командарм полковника Киносяна, который теперь исполнял обязанности начальника штаба Западной группировки, – что там происходит? Неужели контратака?
– Нет, Михаил Григорьевич, это атака. Кавалеристы атакуют. К счастью – атака.
Командарм сделал вид, что не обратил внимания на последнюю реплику Киносяна. Нельзя было развивать эту тему. Думать об этом можно. Думать надо. Но говорить – нельзя.
– Я так и знал, – сказал Ефремов. – Сегодня с ограниченной артиллерией выдохнется Белов. Завтра, тоже с ограниченной артподготовкой, атакуем мы. И так они по очереди будут успешно парировать наши разрозненные удары.
– Белов настаивает на том, чтобы вся группировка, действующая здесь, была переподчинена ему, – сказал Киносян.
– Если бы так, Степан Ильич, – сказал командарм, вслушиваясь в звуки дальнего боя. – Если бы так… К сожалению, эта идея, пожалуй, не выйдет за пределы нашей группировки. В штабе Западного фронта так не думают.
– Но если всё-таки объединение с кавалеристами и десантниками произойдёт, то почему Белов?.. У нас побольше сил и количества штыков в дивизиях.
– Не время сейчас нам с кавкорпусом меряться силами и амбициями, Степан Ильич. Если бы штаб фронта принял решение об оперативном подчинении всех войск, которые переброшены сейчас сюда, под Вязьму, в одну, в единую группировку, мы бы образовали такой мощный кулак, что завтра бы уже вполне успешно пробивали немецкую оборону в каком-нибудь одном месте. Сконцентрировали бы там всю артиллерию и смогли бы нанести такой удар, что противник вряд ли выдержал бы. Так что Белов здесь прав. Позаботьтесь, чтобы связь с конниками и десантниками действовала постоянно. Утром я должен знать результаты их атак, – и вдруг после паузы спросил: – Почему они наступают одни? Почему этот удар не увязан с нашими действиями?
Полковник Киносян понял, что командарм спрашивает не его, и промолчал.
К утру канонада стала утихать. Правее, в самом городе, стояла тишина.
Вышли покурить и офицеры разведки. Некоторое время стояли молча, слушали ночь.
– Если бы ворвались, то сейчас бы там такой переполох стоял…
– Это точно. Помнишь, как в Верее? Все сразу хлынули.
– Значит, и копытников отбили.
– Завтра наш черёд белый снежок алым кропить…
– Уже сегодня.
– Да, сегодня.
А небо над ними стояло такое же, как и до войны. Ничего в нём не угадывалось особенного. Никакого напряжения или тревоги. Низкие пушистые звёзды причудливыми гирляндами созвездий сияли над белым полем. Так бы и вскочить на лыжи и махнуть по этому вольному пространству хоть туда, хоть в другую сторону…
Глава двадцать четвёртая
Воронцов почувствовал привычный толчок в плечо и тут же нажал на спуск ещё раз, стараясь при этом удерживать тот же прицел, – в чёрном глазке намушника плавал, колыхаясь, корпус мотоциклиста головного мотоцикла. Мотоцикл сразу повело в сторону и резко развернуло у самой обочины. На него налетел второй. Но третий сразу отвернул левее и остановился, уткнувшись в снежный отвал. Грузовики тоже остановились. Водитель второго грузовика включил заднюю передачу и, распахнув дверцу и стоя на подножке, лихо погнал свою машину назад, к лесу. Там с той же поспешностью попытался развернуться, но дорога была прочищена слишком узко, и грузовик, упёршись колесом в отвал, забуксовал в снегу.
«Максим» Петра Фёдоровича и два или три ручных пулемёта со стороны дороги застучали навстречу друг другу почти одновременно. Что-то замешкался старик, подумал Воронцов, ожидая, что пулемёт внизу заработает сразу после его спаренного выстрела.
Он расстрелял обойму и спрыгнул вниз. Успел заметить в полусумерках чердака, как кузнец дядя Фрол на четвереньках, бережно придерживая под мышкой винтовку, отполз за печную трубу, встал за ней и прицелился в слуховое окно издали. Пули начали щёлкать по жердям кровли, осыпать щеповую труху. Они ошалело летали по чердаку, жалили всё подряд. И старого солдата, всю жизнь имевшего дело с раскалённым железом, не надо было учить, как спастись от них.
Внизу Пётр Фёдорович на коленях сутулился возле пулемёта. Кто-то из деревенских, тоже пожилой, придерживал ленту.
– А ну, кум Иван, хватай – переносим! – скомандовал Пётр Фёдорович и вскочил на ноги, развернул пулемёт набок и подхватил под низ.
Кум Иван подсунул полы пальто под горячий кожух и, оскалившись и матерясь, то ли оттого, что было горячо, то ли в азарте боя, поднял ствол пулемёта. Они подтащили «максим» к соседней амбразуре. Просунули ствол. Подложили под колёса станка куски досок.
– Длинными! Давай длинными! – закричал ему Воронцов. – Море огня! Надо смести их напором!
«Максим» застучал длинной очередью. Сделал паузу. И снова – длинной-предлинной, для кого-то в целую жизнь…
Немцы между тем высыпали из кузовов, залегли под колёсами и за снежными отвалами, начали отстреливаться. Огонь их с каждой минутой становился всё сильнее, яростнее и согласованнее. За машиной, которую они успели отогнать к лесу, установили несколько лёгких миномётов и начали обстреливать деревню минами.
Воронцов понял: такую дуэль они, засевшие в домах и за кладушками дров, пожалуй, не выдержат. Сейчас проведут пристрелку и начнут прицельно подавлять одну огневую точку за другой. А там атакуют, ворвутся в деревню и начнут очищать дворы.
– Курсант, делай что-то, не то нас скоро побьют! – закричал Пётр Фёдорович.
Воронцов разыскал Губана. Тот лежал за поленницей и прицельно стрелял короткими очередями в сторону дороги. Даст очередь, выглянет. Патроны берёг. Рядом с пулемётчиком никого не было. И Воронцов тут же подумал: боем никто не управляет, каждый предоставлен самому себе, если сейчас кто побежит, остальные ринутся следом. И тогда перебьют всех. Вот тогда уже всё пропало. Слишком удалены одна от другой огневые точки. Каждая действует автономно. Так и будут нас выбивать из миномётов, по одному.
– Михась, не трать патроны. Сколько у тебя дисков?
– Два. Один уже почти пустой. Гоняют, гады, как зайца по кустам. Третью позицию меняю. Две-три очереди – и тут же засекают, минами забрасывают.
– А ты почему один?
– Убило моего второго номера. Мина прямо под ним разорвалась.
– Зайди за дом, быстро заряди диск. Если пустые есть, то заряди и их. И – сразу вон к тем баням. Я буду ждать там.
– Понял.
– Где Савелий?
– Там, дальше, в окопе.
Воронцов побежал вдоль тына. Оттуда доносились редкие винтовочные выстрелы. Несколько пуль стайкой пролетели совсем рядом, зашлёпали по яблоням, осыпая снег желтоватой мороженой древесиной. Видимо, и его уже взяли на мушку. Значит, уже пришли в себя и контролируют каждое движение по своему фронту. Скоро поднимутся в атаку. Или, что ещё хуже, вызовут подкрепление.
Впереди, за штабелем брёвен, прямо под жердями изгороди, был отрыт квадратный, на двоих, окоп. Из него и торчали две головы. Когда подбежал ближе, одна из них повернулась, и Воронцов увидел знакомое, почти родное небритое лицо, стиснутый рот и злые глаза.
– Кудряшов, что у вас с боеприпасами? – спросил Воронцов, спрыгнув в окоп.
Окоп был отрыт основательный. Глубокий. Даже втроём в нём не было тесно.
– Патронов пятьдесят ещё есть. Две гранаты.
– А у тебя, Гавриков?
Вторым в окопе был Гавриков, студент из московских ополченцев.
– И у меня столько же, – ответил тот.
– Стреляет и он, – Кудряшов убрал карабин с бруствера. – Я – патрон, он – патрон. Я за ним слежу. Не сачкует.
– Прекратить огонь. Слушай мой приказ. Сейчас подойдёт Михась. С пулемётом, на лыжах, надо обойти их вон тем полем. Тот край они с дороги не просматривают. И ударить с тыла и во фланг.
– Красиво задумано, – как-то неопределённо согласился Кудряшов, выслушав приказ.
– К дороге особо не выдвигаться, чтобы не попасть под огонь своих. Всё понятно?
В глазах Кудряшова появилось какое-то напряжение. И он сказал, не глядя на Воронцова, а туда, в сторону бань, куда надо было через минуту идти:
– Красиво, говорю, задумана твоя операция. Только сам-то ты с нами пойдёшь? Или как?
– А ты, Кудряшов, что же, решил все мои приказы через своё сито просеивать?
– Ты сперва ответь: с нами? Или тут командовать останешься?
– Вот что, брянский: сейчас пойдём, и ты всё время будешь идти следом. Понял? Моя пуля будет первой. Но если я выживу, прикажу – и на пулемёт полезешь.
Кудряшов усмехнулся. Выражение лица его изменилось.
– Прикажешь там, – и Кудряшов указал рукой в поле, – полезу. А что до пули… Я пока ни за чьей спиной не хоронился.
– А я хоронился?
– Пока такого не видел.
– А какого же чёрта!..
– Правду тебе сказать? Скажу. Бабу я тебе простить не могу.
Воронцов засмеялся:
– Ну, Савелий, это причина серьёзная! Раньше из-за этого на дуэлях дрались. До смерти.
– Я понял, к чему ты клонишь. Думаешь, ты лучше меня стреляешь?
– Пока не знаю. Но через полчаса у тебя будет возможность доказать.
– А то ты не видел, как я этих, двоих в поле…
– Боезапас надо пополнить.
– Студент, – толкнул Кудряшов в плечо Гаврикова. – Быстро – за патронами! Там, в обозе, в санях. Штук триста тащи! И лыжи для командира!
Когда Гавриков ушёл, Воронцов сказал:
– Хороший боец. Исполнительный. Ты на него попусту не ори.
– Хороший… Кто из него хорошего сделал? Он же ещё неделю назад стрелять боялся. Пускай дисциплину понимает.
– Ты её хорошо понимаешь…
– Я – понимаю. Я что, твои приказы отказываюсь выполнять? Так что службу знаю.
– Ефрейтора тебе надо присвоить. Или младшего сержанта. Вполне достоин. И о женщинах сразу меньше думать станешь.
– Звание на это не влияет. Думаешь, что генералы баб по-другому любят?
Вскоре вернулся Гавриков с мешком и лыжами. А за ним Губан.
Кудряшов тут же распорядился:
– Студент, поступаешь в распоряжение пулемётчика Губана. С этого момента исполнять все его команды как мои личные. Возьми у него сумку с дисками. За диски отвечаешь головой. Потеряешь – тебе конец. И нам тоже. Сам знаешь, куда идём.
Стрельба не прекращалась. Мины всё чаще и точнее ложились возле огневых точек обороняющих деревню. Уже горели сараи возле школы. Кто-то метался возле них, видимо, пытаясь тушить, чтобы огонь не перекинулся на дворы и не занялась вся деревня.
Воронцов шёл первым. Возле бань, в лощине, он остановился, оглянулся на свой невеликий отряд и сказал:
– Ну, ребята, теперь – быстрее! Если кого ранит, не бросать.
Так, лощиной, они и вышли в поле. Лощина то прятала их марш, то выводила на чистое, и они оглядывались в сторону дороги и назад. Но дорогу скрывала горбовина поля, а чёрные приземистые баньки тоже вскоре скрылись в белом пространстве. Не на что стало оглядываться. Подошли к краю противотанкового рва. Ров, видимо, не успели закончить. С южной стороны он был наполовину заметён сугробом. Оставалась довольно узкая глубокая траншея, которая с головой скрывала самого рослого из них. Решили пойти по ней.
– Стоп, – скомандовал Воронцов. – Там пулемёт.
Впереди, в дальнем конце противотанкового рва, глухо, как из-под земли, стучал МГ.
– Вперёд пойдут двое: я и Кудряшов. Губан, вы с Гавриковым занимайте позицию здесь. Но пока не высовывайтесь. Ждите. Я крикну: «Дошёл». Тогда бегом к нам.
Снег уже осел и местами вполне удержал бы их и без лыж. Прошли шагов сто. Воронцов сделал знак остановиться и затаиться, выглянул из-за козырька сугроба и совсем близко, шагах в пятнадцати-двадцати, увидел двоих пулемётчиков. Они лежали на краю рва в вырубленной лопатами глубокой продолговатой нише и вели огонь в сторону деревни. Вот почему так глухо стучал пулемёт.
– Охранения нет, – прошептал Кудряшов. – Сашка, я их возьму сам. По первому разряду уделаю. Прикрой. Чтобы со стороны дороги – никого…
Кудряшов расстегнул крепления и вытащил из ножен кинжальный штык от СВТ.
– Пойду… Опробую свой свинорез, – и Кудряшов улыбнулся какой-то странной улыбкой обречённости, как будто вот-вот надо было прыгать в преисподнюю, а Воронцов – последний человек, с которым он имеет возможность перемолвиться.
Немец, немного приподняв спину, повёл новую длинную очередь. И в это время Кудряшов наспех обмахнул себя крестом, ловко и легко, как волк, вскочил, с той же лёгкостью пробежал разделявшие их полтора десятка шагов и бросился в нишу, разом накрыв всех, кто там находился.
Воронцов подбежал к ним, когда всё уже было кончено. Кудряшов мотал головой, сидя возле дымящегося, опрокинутого набок, в снег, перегревшегося пулемёта и устало рассматривал свой штык. И во всей фигуре его, по-стариковски сгорбленной, тоже чувствовалась непомерная усталость.
– Ты видел? – устало сказал он, показывая ему своё оружие. – Я думал, весь измажусь. А тут – ни кровинки. Несколько раз ударил. Не помню, сколько. И одного, и другого…
Потом они отвалили на дно рва тела пулемётчиков и установили пулемёт.
– Сходи за Губаном, – сказал Кудряшову Воронцов. – Кричать не надо. Пока тихо, попробуем подойти как можно ближе.
Пришли Губан с Гавриковым. Гавриков с ужасом смотрел на убитых, на раны в спинах и шеях, на то, как один из них ещё грёб под себя снег и икал. Заметив это, Кудряшов указал штыком на немца, который ещё подавал признаки жизни, и сказал:
– На, студент, добей. Чтобы не мучился. А то ещё закричит, всю масть нам испортит.
– Пошёл ты… – и Гавриков отпрыгнул в сторону.
– Дурак. Нельзя их жалеть, – и, глядя на Воронцова, зачем-то сказал: – Этот хотел сдаться. А зачем нам пленные?
Воронцов промолчал. Не надо было сейчас разговаривать об этом.
– Снимите с них шинели и каски, – в следующее мгновение приказал он. – Побыстрее. Губан, а ты сруби снег отсюда и отсюда, чтобы удобнее было стрелять по дороге. Вон, видишь пулемёт? За мотоциклом? Это твой. Но вначале прикроешь нас. Мы с Кудряшовым должны уничтожить миномётчиков. Огонь откроете сразу, как только услышите взрывы гранат и нашу стрельбу. Или если увидите, что пулемётчики заметили нас.
Кудряшов натянул шинель и каску. Каска оказалась в крови. Он потёр её о снег, выругался:
– И откуда здесь кровь?..
Потом вытер о полы ватника руки, загрёб чистого снега и стал растирать им лицо и шею. Воронцов взял пулемёт. Остывший в снегу ствол уже не так сильно парил.
– Возьми коробку с лентами, – приказал он Кудряшову. – И приготовь гранаты.
Они надели лыжи и пошли в сторону дороги. Воронцов – впереди, Кудряшов – следом.
Миномётчики были хорошо видны в проёме рва. Должно быть, они уже заметили их. Но пока ничего не поняли, принимая за своих. Теперь стало понятно, что тот пулемётный расчёт, который сейчас лежал позади на дне рва в затоптанном окровавленном снегу, и выполнял задачу бокового охранения.
– Ближе, ближе подходим, – приказал Воронцов.
– Хватит, командир, я и отсюда гранату докину, – сказал Кудряшов и начал расчётливо задерживать шаг.
– Ближе, говорю!
Они добежали до берёзы. Воронцов залёг и начал торопливо устанавливать пулемёт. А Кудряшов одну за другой бросил вперёд две Ф-1.
За машиной, перекрывавшей дорогу, были установлены три короткоствольных миномёта. Возле них на корточках сидели расчёты. За мотором грузовика, пригнувшись, стоял немец с биноклем. Время от времени он выглядывал через капот, скользил биноклем вдоль крайних домов и выкрикивал очередную команду. Тут же слышались хлопки, и две-три мины с сиплым упругим воем улетали в сторону дворов.
– Держи ленту, чтобы не заклинило! – закричал Воронцов.
Он уже вёл огонь, хлеща очередями по бортам машины, по расползавшимся в разные стороны миномётчикам, по наблюдателю, скорчившемуся возле колеса. Двое или трое немцев сунулись под грузовик. Но следующая очередь прошла как раз под днищем кузова, разбрасывая снежное крошево, куски дерева, резины и шинельного сукна.
Позади редким размеренным баском застучал «дегтярь» Губана.
А возле первого грузовика группа автоматчиков, человек пять-шесть, вскочила из-за снежного завала и подбежала к мотоциклам. Взревели моторы. Два мотоцикла рванули с места. Их подталкивали, маневрируя между телами убитых. На ходу запрыгивали в коляски. И, пока Воронцов стрелял по пулемётчику, залёгшему на обочине дороги, оба мотоцикла проскочили мимо грузовика и помчались в сторону леса. Кудряшов, привстав на колено, стрелял им вслед, но, видимо, ни одна из его пуль цели не достигла.
– Пускай едет! – крикнул Воронцов.
И вскоре в лесу длинно, без пауз, застучал «максим».
– Кажись, всё, – засмеялся усталым смехом Кудряшов. – Вот это бой!
Воронцов снял каску, откинул в сторону.
– А ты, Сашка, хороший командир. Главное – жестокий.
– Не болтай. Жестокий…
– Да. Жестокий. Безжалостный. Что надо. Настоящий командир. Ты бы видел свои глаза.
Воронцов ничего не ответил. Прислушался: стрельба утихла, а в стороне деревни слышались голоса, среди которых был и женский голос, вроде бы Зинаиды. Откуда здесь Зинаида? Она же ушла в лес. Она должна быть там, вместе с Пелагеей и детьми.
– Кудряшов, – позвал он брянского. – Сними с меня шинель. Сил моих нет рукой пошевелить.
– Ты не ранен?
– Нет. Пить хочу. Водка есть?
– Есть.
Кудряшов протянул ему фляжку. Но прежде сделал несколько глотков сам.
– И почему в бою так устаёшь? Ни пашешь, ни сеешь, а устаёшь. Всё тело потом ломит, как будто семипудовые камни на гору таскал.
Двое саней с вооружёнными прудковцами пролетели мимо. На одних мелькнуло лицо старшины Нелюбина. Старшина что-то кричал. Воронцов ничего не расслышал.
Весь вечер они делали на дороге завалы. Рубили деревья. Засыпали их снегом. Развернули поперёк и повалили набок грузовики. Уже под звёздами выставили посты и ушли в деревню топить печки.
Не обошлось без потерь и с их стороны: убиты были двое прудковских мужиков и один окруженец из заслона, вяземский. Пятеро ранены. Раненых собрали вначале в школе. Но здесь было холодно. Позёмка загуливала в дыры выбитых рам и дверей, швыряла на пол клоки холодного сухого снега и растаскивала по углам, хозяйничая здесь, как в поле. Минами разворотило половину крыши и чердак. И вскоре всех раненых перевезли в один из ближайших домов. Там устроили лазарет. За ранеными присматривали колхозный конюх Иван Лукич и Зинаида.
– Дед, – позвал конюха старший лейтенант Верегов, – ты, что ль, здесь теперь за хирурга?
– Пуля у него в ноге сидит, – пояснил Пётр Фёдорович.
– Ух ты, глубоко как… – осмотрев рану и пощупав опухоль, сказал Иван Лукич. – Такие я не доставал. Не доводилось.
– Давай, тащи, режь, что надо делай. А то меня уже мутит, и круги перед глазами, – и Верегов, морщась, начал поправлять раненую ногу.
– Погоди, погоди, вытащу… Хотя, какой я вам врач? Отнюдь.
Петра Фёдоровича тоже только что перевязали – осколочное ранение в руку. Перевязывала его Зинаида. Он сидел на лавке напротив керосиновой лампы, смотрел на дочь и время от времени шевелил бледными, тяжёлыми губами, говорил, что и как надо делать с его раной. Осколок прошёл по касательной, распорол полушубок и глубоко врезался в бревно. Когда повязка была наложена так, как и подсказывал старый солдат, он почувствовал себя получше. Выпил стопку самогона и сразу понял, что кругом много забот и дел, многие из которых без него, пожалуй, не сделают так, как надо.
Вначале он проследил, чтобы Иван Лукич перевязал раненых.
Раны обрабатывали разведённым первачом. Ивану Лукичу помогала Зинаида. Она укладывала раненых на пол, на соломенную подстилку, обмывала тёплой водой раны, за неимением пинцета ножницами ловко вытаскивала из ран осколки костей и обрывки одежды. Иван Лукич подслеповато поглядывал на её работу и одобрительно кивал:
– Правильно, всё правильно, дочка. Скоро ты и без меня будешь народ рятовать.
А Петру Фёдоровичу время от времени кивал:
– Налей-ка, сосед, ещё лахветничек, а то чтой-то руки трясутся.
– Да уже ж наливал, Лукич! Ты сперва дело сделай! Потом и выпьешь, сколько тебе в удовольствие будет.
Иван Лукич мягко уступал, говоря:
– И то правда, и то правда… А старшему лейтенанту пулю без лахветничка тяжело будет…
– Да ты погубишь человека, коновал чёртов! – бранил «хирурга» староста, но большей власти над ним он не имел.
– Я ж, Фёдорыч, на эту должность не напрашивался. Отнюдь. Люди при смерти. Надо, как говорится, помочь… Но я ж не всякую врачебную науку знаю. А потому без лахветничка боязно бывает приступить. Это ж, Фёдорыч, пойми меня правильно, как всё одно в бою. Ничуть не легче! Отнюдь! Это как сам Суворов говорил: главное – ввязаться, а там брань дело покажет.
– Ну чего ты боишься, Иван Лукич? – заговорил Пётр Фёдорович с «хирургом» ласковее, видя, что тот стороной обходит лавку, на которой лежал, постанывая в полубреду, старший лейтенант. – Помнишь, Сокол на гвоздь грудью напоролся? Кто ему тогда гвоздь вытащил да рану залечил? Кому председатель колхоза премию выписал? Или что, зря, выходит, тебя колхоз премиями баловал? Зря тебя советская власть так ле́леяла?
– Сравнил, – как-то вроде бы даже обиженно ответил Иван Лукич. – То жеребец, а то – человек. Да ещё командир. Сделаю что-нибудь не так и подпихну свою голову под трибунал. А у меня старуха больная. Я себе не враг. Отнюдь.
И в это время, как раз в разгар их спора, в дом вошёл Воронцов.
– Вот, товарищ Курсант, посмотрите на него! – сказал Пётр Фёдорович. – Ещё лафитничек просит, а, налей ему, он и роги в землю… А ему операцию делать надо! Старший лейтенант вон уже маму вспоминает…
– Да у меня руки трясутся, товарищ Курсант. Старый я уже для такой работы. Человек – не конь. Отнюдь. У него организьм любезней. Чуть что не так затронул – и… – Иван Лукич взмахнул рукой. – Подхватят его хирувимы под руки и понесут.
– Куда понесут?
– Известно куда. На небеса. В иные, так сказать, чертоги…
– А под рюмку, выходит, и ничего, так, что ль?
Иван Лукич ничего на это не ответил, а только шумно вздохнул.
– Зинаида, – позвал Воронцов девушку, которая всё это время молча слушала их разговор, – где мне помыть руки?
– Что ты собираешься делать? – спросила она. – Вытаскивать пулю?
– Вытаскивать пулю будешь ты. А я буду стоять рядом и помогать. А ты, Иван Лукич, будешь консультировать и подсказывать, что делать. И отвечать за исход операции. Херувимов от Верегова отгонять.
Пуля вошла косо, глубоко. К счастью, рана оказалась чистой. Пришлось сделать надрез, чтобы вытащить её.
– Вот она, Зиночка, – сказал Воронцов, когда девушка сделала надрез стареньким, но остро отточенным скальпелем колхозного «хирурга» и задела кончиком багровый сгусток.
– Ага, я чувствую её, – шёпотом отозвалась Зинаида. – Скальпелем чувствую. Вот, стукается о железо… Пуля…
– Тащи-ка её вместе с этой грязью.
Зинаида обмотала пальцы марлевым бинтом и собрала тампоном багровый сгусток. Пуля выскользнула из её пальцев, покатилась по полу.
– Умница, умница, – хлопотал вокруг лавки Иван Лукич. – Вот закончится эта проклятая война, и тебе, доченька, учиться надо идти. На хирурга! В самую высшую медицинскую академию! Слыхал я, в Москве такая есть. Хирургов выпускает. Будешь нас тут в деревне лечить. У тебя, девонька, вон какие способности! Гляди, какую операцию провела! Даже я за такую бы не взялся!
– Ну тебе, Лукич, теперь только консилиумы проводить, – пошутил кто-то из прудковцев, наблюдавших за операцией.
Возле лазарета Воронцов приказал выставить пост. А сам пошёл на другую улицу.
В ночь опять подморозило. Звезды, казалось, ещё ниже опустились к заснеженному полю. Слышно было, как где-то за школой возле первого завала на дороге разговаривали часовые. А ведь предупредил, чтобы соблюдали тишину, подумал Воронцов. Надо там выставить своих, решил он, а деревенских – на внутренние посты. Пускай печи топят да за дворами приглядывают.
Вскоре его догнала Зинаида. Она окликнула ещё издали:
– Погоди-ка.
Он остановился. Она подбежала и вдруг сказала:
– Как ты меня сегодня назвал?
– Когда?
– Когда пулю вытаскивали. Ну, так как?
И Воронцов вспомнил: Зиночкой.
– Да вырвалось у меня, нечаянно, – сказал он.
– Как это, нечаянно?! Сказал, так сказал. Значит, думал так. Теперь всегда так и зови, – и, толкнув его в грудь, повернулась и быстро побежала прочь, на другую сторону деревни, к своему дому.
Он стоял и смотрел ей вслед. А она бежала и часто оглядывалась. И, оглядываясь, смеялась. Зачем люди смеются, подумал он, напрягая все свои усталые силы. Зачем? Наверное, чтобы не сойти с ума.
Немного погодя внизу, возле пруда, где стояли кони, девушку кто-то окликнул, видать, часовой. И опять послышался её смех, и часовому она засмеялась. Чему она так радуется, как дитя? Тому, что сама, без помощи Ивана Лукича, признанного прудковского хирурга, вытащила пулю, при этом сделав глубокий и правильный надрез и так же правильно обработав рану, и Верегову стало заметно лучше? Или она радовалась совсем другому? Воронцов постоял ещё с минуту-другую и пошёл своей дорогой.
А дорога его вела к дому Пелагеи. К дому, в котором в эту ночь его не ждал никто. Сегодняшнюю ночь он решил переночевать там. Потому что именно там вдруг почувствовал родное, как чувствовал бы свой дом, окажись он сейчас в Подлесном.
Глава двадцать пятая
Когда народ разместили в землянке, когда Пелагея устроила в тёплой половине детей, она вспомнила об отце и сестре, которые в это время были в деревне. Но больше всего её мысли занимали не они. Она думала о том, кто в эти тревожные дни вошёл в её жизнь такой не́жданной-негаданной радостью, что она каждый час, каждую минуту чувствовала в себе непреодолимое желание видеть его. Но это было невозможно. И тогда она стала просто думать о нём. Думать каждый час, каждую минуту, чем бы ни занималась, что бы ни делала. Она старалась не выказывать своего состояния, боялась, что люди рано или поздно всё поймут, и тогда произойдёт неминуемое – её осудят. Конечно же осудят. Ведь жить так, как пытается жить она, нельзя. Нельзя при живом муже ложиться с другим. Она боялась однажды услышать вслед то слово, которое издавна было в деревне в ходу, хотя и произносилось редко.
Ближе к вечеру, когда уже засинелось между деревьями и лес притих, будто уже уснув, из Прудков пришёл обоз. Обоз большой, шесть санных запряжек. Кони хорошие, упитанные, ухоженные. Большинство кавалерийские, с потёртостями от седла на холках. Лошадей тут же распрягли и увели в овраг, под навес. Сани присыпали снегом. Но одни сани не распрягли. В них вскоре сели несколько женщин. Они молча развернули коня и поехали в сторону деревни. Это были матери и вдовы убитых прудковцев.
Когда дети уснули, Пелагея тихо оделась и вышла из душной землянки. Стояла ночь. Тихая, с гулким глубоким небом над молчаливым высоким лесом.
Часовой, маячивший под сосной с винтовкой на плече, подошёл к ней и сказал:
– Совсем тихо стало. Может, больше и не сунутся. Оставят нас в покое.
– Мне надо в деревню, – сказала она.
Часовой потоптался на снегу, поскрипел морозным снегом, похлопал рукавицами по плечам.
– Приказ Курсанта: никого отсюда не выпускать. До особого распоряжения. Только родственников убитых. Приказ Курсанта нарушить не могу. Он мне за это голову оторвёт.
– Такой строгий?
– Все командиры строгие.
– А мне к нему и надо, – неожиданно призналась она.
Часовой снова поскрипел снегом и вздохнул:
– Иди, раз так. Дело житейское.
И она сразу поняла: об их отношениях знает уже вся деревня, весь отряд. Что уж теперь прятаться? Это было нелепо. Это всё равно что напоказ выставлять…
В доме было тепло. Но уже пустынно. Дом ещё прочно хранил запах людей, живущих здесь, но самих людей здесь уже не было. Это чувствовалось. И в тишину, которая воцарилась здесь с некоторых пор, если пристально послушать её, уже въелась тоска. Стены и предметы, казалось, тосковали о покинувших их людях, которым они были верны и без которых сразу омертвели и потеряли свой изначальный смысл и предназначение.
Воронцов зажёг керосиновую лампу и принялся подтапливать печь. В полночь, когда дрова прогорели и в топке уже померкли угли, он закрыл трубу.
Одиночество ночи его угнетало. Но после такого дня хотелось побыть одному.
Он убрал фитиль, и язычок пламени в тесном куполе стекла приугас. Сумерки, обступившие его, сразу загустели и как будто стали теплее. С натопленной печью и в пустом доме не так одиноко.
Он положил на пол автомат и лёг на лавку, на которой спал здесь, в этом доме, с самого первого дня. Вытянулся, не снимая валенок. Как хорошо… Болели руки и ноги, ныли все суставы. Но это была не болезнь. Это была усталость. Он прикрыл глаза. Сон не шёл. И веки разлепились сами собой. Он снова и снова смыкал их, сдавливал силой. Сон снова рассеивался в какой-то смутной тревоге, которую можно было принять за предчувствие. Однако в предчувствия он с некоторых пор не верил. Верил только исправному оружию. Рядом на полу лежал трофейный автомат. В него он и верил. Утром, подумал он, надо будет его хорошенько почистить и смазать. И протереть чистой сухой тряпицей, чтобы смазка на морозе не загустела и не тормозила трущиеся части. Сегодня они захватили даже миномёты. Два исправных. Один немного повредило взрывом гранаты. Но Артиллерист взялся и его починить и к утру вернуть в строй. На грузовике нашли несколько ящиков мин. Цинки с патронами. Гранаты. Огнемёт. Канистры с бензином. Там же нашли сундук, обитый узорной жестью. Сбили замок. В сундуке оказались шёлковые платья, несколько меховых воротников и платки разных цветов. Кузнец дядя Фрол наконец-то нашёл для своей винтовки штык. Снял вместе с ремнём у убитого мотоциклиста. Всё лишнее оружие собрали в лазарете.
Послышался тихий шорох. Шуршало где-то рядом, здесь, в доме. Воронцов резко открыл глаза и под потолком, под бронзовой от времени балкой, освещённой тусклым светом давно нечищеной лампы, увидел порхающую бабочку. Надо же, подумал он, следя за её полётом, как она чувствует тепло. Как отзывчива именно на тепло. Она не понимает ни дня, ни ночи, главное для неё – тепло. В холоде она цепенеет и засыпает. Он вспомнил, что точно такая же летала в бане. Он не знал, что это и есть та самая бабочка-королёк, которую они с Пелагеей разбудили в бане, и что сюда, в дом, её принесла Пелагея. Принесла не просто так. Она внесла это крохотное, хрупкое летнее существо в свой дом, как вносят в свою жизнь то светлое, что будет озарять теперь и завтрашний день, и следующий, и все, сколько бы их ни было отмерено судьбой.
И в следующее мгновение он подумал: когда же кончится эта зима? Зима… Зима рано или поздно кончится. И очень скоро. А вот война? Война когда закончится? Пока враг здесь, на их земле, война не может закончиться. А значит, она закончится не этой весной.
Мысли его были застигнуты новыми звуками. Где-то совсем рядом, за стеной, захрустел снег. Кто-то ходил вокруг дома. Кто это может быть, подумал он, задерживая рвущееся дыхание и изо всех сил вслушиваясь в тишину дома и обступившей его ночи. Автомат… Хорошо, что у него есть автомат. Видимо, он всё же уснул. Потому что не сразу смог понять, где он. Сперва подумалось, что это часовой ходит над землянкой, что плохо задвинут люк, и потому звуки его шагов так явственно приникают внутрь подземелья. Надо встать и поправить люк, чтобы не выстудило землянку…
Стук в окно опрокинул его в темноту, как взрыв гранаты. Он вскочил, схватил автомат и метнулся в простенок.
Стук повторился. Нет, чужой так не постучал бы.
Стволом автомата он отвёл шторку и в лунном серебре сияющей ночи совсем рядом увидел лицо той, кого сейчас хотел бы видеть больше всего на свете.
Пока Пелагея снимала пальто и разувалась, они несколько раз обнялись. Молча, порывисто обхватывали друг друга и замирали, будто прислушиваясь то ли к своим губам, то ли к губам и сердцам друг друга.
– Ты, наверное, голодный? – спросила она, подойдя к натопленной печи. – Печь вытопил. Хозяин… А ужином что-то не пахнет.
В её голосе не было насмешки. Но что-то всё же было, кроме слов.
– Как вы там в лесу устроились?
– Устроились. Всем места хватило. Тесновато, правда. Но ничего, терпеть можно. Зато не так страшно, – и спросила: – Отца сильно ранило?
– Осколком. Кость не задело. Держится молодцом.
– Что ж теперь с нами будет? Неужто опять придут?
– В машине мы нашли рацию. Рядом лежал убитый радист. В наушниках. Рация работала. Передал он что-нибудь или нет, неизвестно. В лучшем случае им сейчас не до нас. В худшем… Но я думаю, что им не до нас.
– Хорошо бы. Самолёт сегодня днём листовки разбросал. Мы думали, немецкий. А он развернулся над нашим обозом, и – посыпалось, посыпалось из него, словно пух! Пишут: Красная армия наступает по всему фронту, немцы бегут. Сашенька, а может, вам лучше из деревни пока уйти? Пересидим в лесу и вместе вернёмся?
– А если они придут? Придут и сожгут деревню. Где вы тогда жить будете?
– Где-нибудь в соседней перезимуем. В Андреенках. Или в Шилове.
– А если сожгут и Андреенки, и Шилово, и другие деревни?
– Неужто такое может быть?
– И деревни сожгут, и вас самих угонят неизвестно куда.
– Когда мы пришли туда, в лес, к землянке, дети все молча спать улеглись. Никто не заплакал. Коров привязали в соснах, там, в овраге, за пнями. Положили им сена, и они тоже стояли молча. Ни одна даже не рекнула, не мыкнула.
– Зачем ты пришла? Зачем детей оставила?
– На тебя посмотреть. Живого тебя увидеть.
Он снова обнял её, подхватил на руки. Наклонился губами к её пылающему лицу. Их губы смеялись, иногда касаясь друг руга, а иногда что-то неслышно шептали друг другу.
Как удержать всё это? Как продлить? И что это вообще со мною происходит? Как это, такое… такое вот… может случиться?
Как хрупко и ненадёжно было всё то, что он держал в своих руках! Кто она ему? Неужели случайная встреча? Случайная взрослая женщина, у которой дети. Возможно, вдова. Солдатка. И кто для неё он? И разве об этом сейчас нужно думать? Её глаза в сумерках слабого света керосиновой лампы потемнели. Но они сияли такой нежностью и доверием, что он не выдержал её взгляда, зажмурился с силой и так, с закрытыми глазами, стал неистово целовать её. А она только того и ждала.
– Что с нами будет, Сашенька?
– Не знаю.
– Ты уйдёшь от нас?
– Кругом война. А я – человек военный. Зачем ты спрашиваешь?
– Значит, и ты уйдёшь.
Они вздохнули почти одновременно, и этот их нечаянный вздох прозвучал, как сдержанный, сдавленный стон.
– Ты хоть вспоминай нас.
Она сказала не «меня», а «нас».
Ничего он не мог ей обещать. Даже этого. Зачем о чём-то загадывать? На войне ни о чём не надо загадывать.
– Скажи что-нибудь хорошее, – попросила она.
– Хорошее?
В это время бабочка снова ожила под потолком. Теперь в движениях и размахе её крыльев ощущалась свобода. И полёт её стал шире и увереннее. Видимо, печное тепло, заполнявшее пространство горницы, окончательно раскрепостило её крылья.
Они оба, затаив дыхание, следили за её смелым полётом. Бабочка стремительно проносилась то в один конец горницы, то в другой. Но она не металась, как мечется загнанное в замкнутое пространство существо, которому мало этого пространства и которому страстно хочется раздвинуть его или вовсе вырваться прочь, где свободный полёт её не будет ограничен ничем. Нет, она наслаждалась тем, что есть. И всё же в стремительных полётах её чувствовались какое-то отчаяние и затаённая мольба о лучшей доле. Доживёт ли она здесь до лета, до зноя, до луга, где она сможет вольно летать всюду, куда понесут крылья, и где можно отдохнуть на любом цветке? Сохранит ли она до той заветной поры свои грациозные крылья, сотворённые природой по неким непостижимым образцам красоты и совершенства?
И Воронцов, и Пелагея, наблюдая за полётом этого внезапно влетевшего в их жизнь существа, думали и о своей участи. Кто она? Неужто просто – бабочка? Потому что если это так, то и всё остальное тоже бессмысленно и нелепо. А если смысл во всём этом всё же есть, то кто посылает им знак судьбы? Как разгадать его? Что предвещала им эта бабочка? О чём трепещут её угольно-бордовые крылья? О каком счастье? О какой беде? И переживут ли они и то, и другое?
Бабочка взмыла над печным шестком, грациозно и уверенно спланировала и села прямо на руку Пелагеи, так что та даже вскрикнула от неожиданности и изумления. Бабочка с тихим шорохом прядала угольно-бордовыми крылышками. В её движениях не чувствовалось ни страха, ни даже неуверенности.
– Я чувствую, как она обхватила и держит меня своими лапками, – прошептала Пелагея. – Как ребёнок. Да, как совсем маленький ребёнок. Крепко-крепко…
– А знаешь почему? Почему она села именно на тебя?
– Почему? – глаза её так и вспыхнули навстречу ему.
– Тебя все любят, – сказал Воронцов. – Ты очень добрая и хорошая.
– А правда, почему она на меня села? Смотри, и улетать не думает.
– Я ж говорю, ты очень хорошая, и она это чувствует.
– На меня бабочки садились только в детстве, когда я совсем маленькая была. А почему она на тебя не села? Ты ведь тоже хороший. Добрый.
– Я – другой. В людей стреляю. Убиваю. И это она тоже чувствует. От меня пахнет порохом и смертью. – Он с трудом выдохнул эти тяжёлые слова, и ему снова захотелось поскорей уснуть, чтобы не думать уже ни о чём и освободиться от всех ощущений и воспоминаний, особенно о том, что произошло совсем недавно, днём.
– Что ты такое говоришь, Саша! Не смей говорить о себе такое! Разве можно?
– Да, я знаю… Порохом и смертью. Так пахнет окоп.
Бабочка вспорхнула и исчезла где-то за печной трубой, в потёмках.
– Видишь, ты испугал её. Больше такое о себе не говори.
Некоторое время они лежали молча. Но молчание его утомляло больше, чем воспоминания, чем пережитое.
– Сегодня мы захватили много трофеев и среди прочего сундук. Знаешь, что в нём?
Она замерла, слушая его.
– Женские вещи. Красивые платья из шёлка, платки, шали и прочее. Всё очень красивое. Хочешь, я принесу тебе что-нибудь?
– Ничего мне не надо. Это ведь всё – чужое. Награбленное в чужом доме. Кто-то это носил. Платье – это ведь не телогрейка, которую можно и с чужого плеча, чтобы только согреться. У нас так принято: можно надеть платье сестры или подруги, и тогда ты разделишь её судьбу. Счастье или несчастье, – и вдруг она встрепенулась, выскользнула из его рук и сказала: – А у меня есть красивое праздничное платье. Хочешь, покажу? Я его спрятала. Сейчас достану. Хочешь?
И через минуту-другую она уже вышла из-за занавески в белом с васильками платье с кружевным воротничком. В тёмно-вишнёвой шали, накинутой на плечи. Она вся сияла, как новогодний снег. И он сказал:
– Какая ты красавица!
– А ну, кавалер! – засмеялась она, играя ямочками на щеках. – Приглашай меня на танец! Что оробел?
Он поймал её послушную, влажную от волнения руку, обнял за талию, и они вначале тихо, приноравливаясь друг к другу, а потом всё смелее и стремительнее закружились по горнице. Над ними летала бабочка-королёк. Тихо поскрипывали под ними половицы, выскрипывая какую-то смутную мелодию, которую напевала шёпотом Пелагея. Тихо шуршали угольные крылья бабочки. Тишина стояла и за окнами. Им казалось, что точно такой же тишиной объят весь мир. Весь мир отринул войну и позабыл о ней…
Они проснулись оттого, что в стороне Андреенского большака раз за разом прогремели несколько одиночных выстрелов.
– Ой, Сашенька, что-то случилось!
Они вскочили.
– Уходи! В лес! Возьми автомат!
Он показал, как им пользоваться.
– Вот смотри и постарайся сразу запомнить. Всё очень просто. Вот так перезаряжается рожок с патронами. Вот запасные два рожка. Вот так взводится затвор. Здесь предохранитель. Снимаешь с предохранителя, прицеливаешься вот так, совмещая это, это и цель – тройное совмещение, запомни! – и нажимаешь на спуск. При этом не уводи ствол в сторону от цели – промахнёшься. При стрельбе ствол задирает вверх и немного в сторону. Долго на курок не жми. Нажала и отпустила – три-четыре патрона. Потом снова прицелься. Поняла?
– Поняла. Я стреляла из ружья. Сумею.
Они обнялись на крыльце. И побежали в разные стороны. Она, через сад и картофельный огород, – к лесу, куда была протоптана тропа. А он – к школе, где всё яростнее густела стрельба, где слышались крики команд и брань. Вверх, к звёздам, взлетали брызги трассирующих пуль.
– Что? Немцы? – Воронцов подбежал к Турчину и его пулемётному расчёту.
– Казаки. Со стороны поля подошли. Хорошо, часовые заметили, подняли стрельбу. – Турчин напряжённо вглядывался в поле и похлопывал по плечу сидевшего у бойницы пулемётчика: – Погоди, погоди, не стреляй пока.
– Где они?
– Ни черта не видать.
– Залегли.
– Надо прекратить стрельбу.
Но стрельба сама собой начала гаснуть. И вскоре с поля закричали:
– Мужики! Ваше дело – хана! Немцы остановили Красную армию. Завтра на рассвете погонят назад. Через час подведём орудия и выкурим вас в два счёта! Предлагаем сложить оружие!
– Надо уходить в лес, – послышалось за спинами.
– Перебьют. Как пить дать, перебьют.
– Если пушки подведут, то – да…
– Пускай полежат на морозе.
Прудковцы засмеялись, закричали в поле:
– Точно-точно! Они там быстро яйца отморозят!
Но были и другие голоса:
– Как бы нам не отморозить…
– Семьи-то как…
– Что будем делать, Курсант? – спросил Турчин.
Ропот за спинами сразу прекратился. Люди ждали своей участи.
– Я думаю так: пристрелять то места, где они залегли, сделать два залпа и подождать рассвета. Если действительно подведут орудия, будем уходить. Пулемёты оставить в заслоны. Раненых погрузить в сани и – в лес. Другого выхода нет. Владимир Максимович, позаботьтесь о заслонах. Назначьте самых надёжных и расставьте по позициям. Двух лошадей оставить им. Все пулемёты погрузить потом на сани и вывезти. Даже неисправные.
Миномётный обстрел никакого вреда казакам, похоже, не причинил. Но разозлить разозлил. И они поднялись в атаку. Охватили Прудки с трёх сторон и начали приближаться. И те, и другие огонь вели на вспышки выстрелов, почти наугад. Несколько пулемётов поддерживали с поля атаку казаков. И вскоре атакующие ворвались на северо-восточную окраину, где оборонялись прудковские мужики. Казаки заняли два крайних дома и сараи. Стали накапливаться там. Установили два пулемёта. Их попытались выбить контратакой со стороны школы, где оборонялись вяземские, но из этой атаки ничего не получилось.
Два двора, занятые казаками, стояли особняком, и только это пока спасало оборону отряда. В фундаменте школы тут же пробили ещё одну дыру и перенесли пулемёт. Его огонь контролировал свободное пространство, отделявшее занятые казаками усадьбы от основной деревенской линии.
– Эй, холопы шиловские! – кричали им из прудковских домов. – Зачем пришли? Уходите! Мы ваших дворов не трогаем!
– Сами холопы! Большевикам служите! Комиссарам задницы лижите!
– Да разве вы мужики? Подстилки немецкие!
– Портянки комиссарские!
– Много добра в Москве набрали? Бабьи панталоны в сундуках возите! Мародёры!
Долго кричали с той и с другой стороны. Долго длилась эта перебранка. Иногда кто-нибудь из противостоящих сторон находил такое слово или выражение, что тут же отзывалось смехом и одобрительным азартным матом с обеих сторон.
Наконец там, на казачьей стороне, послышался голос человека, до этого времени не участвовавшего в переговорах.
– Я – командир сотни атаман Щербаков! – кричал одинокий властный голос. – Кто вами командует? Курсант?
– Вот сволочи, всё про нас знают, – сказал один из прудковских мужиков, стоявших за углом дома рядом с Воронцовым.
– Пусть выйдет ваш командир на переговоры! Один на один!
– Согласны! – крикнул Воронцов. – Предлагаю сойтись на дороге между школой и завалом! Встреча через десять минут!
– Согласен! – отозвался атаман.
Быстро собрались для совещания: Турчин, Пётр Фёдорович и он, Воронцов. Решили так: деревню не уступать, тянуть время, казаки – в поле, у них позиция слабая, а через час, когда начнёт развиднять, выбить их из захваченных дворов прицельным миномётным огнём.
Воронцов оставил свою винтовку Турчину. Посмотрел на провожавших его товарищей и сказал:
– Ну, с Богом.
И пошёл по дороге в сторону леса, где чернел остовом опрокинутой набок машины завал. В кармане шинели он нащупал холодную створку складня иконки. Некоторое время держал её, пока не согрелась. Потом вытащил руку и пошёл быстрее.
Ему навстречу тоже шёл человек. Шагов за десять-двенадцать он смерил его взглядом: лет двадцати девяти-тридцати, коренастый, ростом немного пониже его, держится уверенно. В белой папахе. В высоких хромовых сапогах. За голенищем плётка.
Шагах в трёх друг от друга остановились.
– Ну, здорово, Курсант.
– Здорово, атаман.
В голосе атамана слышалась не то лёгкая насмешка, не то недоумение. Воронцов с самых первых мгновений решил держать себя так, как советовал Турчин: спокойно, уверенно, хладнокровно, ничего не демонстрировать.
– Ну, что мы скажем друг другу? – спросил атаман Щербаков.
– Мы уже многое сказали друг другу, атаман, – сказал Воронцов. – Мы пожелали друг другу здоровья.
Атаман засмеялся:
– Ты, я вижу, юноша образованный. В школе, видимо, хорошо учился. А давай, Курсант, к нам? А? Всем отрядом! Приму. Мне такие, как ты, нужны. Тем более что один курсант у меня уже есть. С оружием приму. Так взводом и зачислю в сотню. Только комиссаров отделим. И жидов, если они у тебя есть. Отведём их в противотанковый ров и – под пулемёт. И – никакого отягчающего прошлого. А? Всё вам сразу спишется. Одним махом побивахом… Ну? Как?
– Вряд ли, – засмеялся и Воронцов. – Жандармов нам уже не простят.
– Ну, это да. Это вы уже переборщили. Немцы за своих люто мстят. За одного десятерых заложников расстреливают. Но, думаю, и об этом договоримся. Война есть война. На комиссаров спишем. А?
– Атаман, ты же не хуже меня знаешь, что происходит на фронте. Сегодня здесь была разведка. Скоро, с часу на час, придёт лыжный батальон. С миномётами. Так что решай, как поступить. На нашу сторону я тебе переходить не предлагаю. Я тебе предлагаю снять осаду и уйти. Давай разойдёмся по-хорошему, атаман.
– По-хорошему уже не получится. Товарищей ты наших боевых пострелял. Кровь пролилась.
– А то ты крови не проливал.
– Деревню мы через несколько часов возьмём боем. И, если не сдадитесь, разорвём всех, по очереди, конями. Знаешь, Курсант, как это делается? Древняя казнь поверженного врага. Ещё от степных народов к нам перешла. Зов предков, знаете ли, пьянит. Это особое состояние. Впрочем… – и атаман Щербаков, недоговорив начатой фразы и, видимо, посчитав её излишней в этом разговоре, засмеялся. Но всё же спросил: – Кто твои предки, Курсант?
Воронцов не принял его тона и холодно ответил:
– По твоему храброму войску тоже наши берёзки плачут.
Атаман снова засмеялся сдавленным нервным смешком:
– Хорошие у нас тобой, Курсант, перспективы в этой жизни. Ладно, обменялись. Теперь давай о деле. Ты, я знаю, захватил моих людей. Среди убитых не все. Часть ты увёл. Знаю. Давай сделаем обмен: ты отпускаешь моих, а я отпускаю всех вас. Можете уходить на все четыре стороны.
– А деревню вы спалите?
– Таков приказ. Всё – дотла. Тут ничего не поделаешь.
– А где же людям после нас жить?
– Война, Курсант, это не состязание в благородстве. Сколько деревень ваши пожгли? Они думали о том, что без крова оставляют детей и стариков?
– Мы – не армия. И вы – не армия. Зачем нам друг друга убивать? Давайте разойдёмся по-хорошему. Если даже и ваша возьмёт, то и половину твоей сотни, атаман, мы тут, перед деревней, положим. Отведи своих людей, и мы не будем вас преследовать.
Атаман Щербаков снова сдержанно засмеялся и сказал:
– Ты, Курсант, меня, как девку, не уговаривай. Молод ещё. И деревню я сожгу. И, если не сложите оружия и не отпустите пленных, не сносить головы и вам. А тебя я казакам отдам.
– У меня пленных нет. Они сами к нам, добровольно, перешли. И теперь находятся на позициях. Стреляют.
– Вот как? А это и неудивительно… Это, Курсант, и есть так называемый русский народ. Вот вытряхну вас из деревни, и оставшиеся в живых тут же руки подымут. Это уже проверено. Поставлю вас во рву. А одного вызову к пулемёту. В обмен на жизнь. И, поверь мне, человеку бывалому, твой самый верный боевой товарищ, именно тот, кому ты сейчас доверяешь как себе самому, исполнительно, старательно выполнит мой приказ. Так старательно, как даже мои не умеют. И пулемёт для этого дела мы возьмём ваш. Так что не искушай судьбу. Времени даю вам на размышление пятнадцать минут.
– Час.
Но атаман стоял на своём твёрдо:
– Я сказал, пятнадцать минут.
– Тогда нам достаточно и пяти.
– А я сказал, пятнадцать. Ровно через пятнадцать минут договорённость о перемирии прекращается. Всё. Ты мне надоел, Курсант, – и атаман резко повернулся на каблуках и зашагал в сторону леса.
Ровно через пятнадцать минут казаки начали обстрел. Воронцов приказал не отвечать и открывать огонь только в том случае, когда цель будет достаточно хорошо видна.
Вскоре стало ясно, что казаки пытаются охватить Прудки с трёх сторон. Тогда Воронцов снял с основных позиций один пулемёт, усилил расчёт ещё тремя автоматчиками и снайпером, направил их на юго-западную окраину. Там, в овраге, выходящем в сторону леса, они заняли позицию. Овраг хорошо простреливался вдоль. Со стороны поля подойти к нему тоже было невозможно.
На рассвете казаки атаковали сразу со всех сторон. Первую атаку отряд отбил. В поле стонали раненые, чернели тела убитых. Но вскоре атаман Щербаков снова поднял сотню в атаку. На дороге перед школой Воронцов хорошо слышал его голос.
– А ну-ка, станишники, мать вашу-перемать! – ревел он. – Неужто смоленским мужикам уступите! Вперёд!
Двое казаков, на бегу стреляя из автоматов, появились перед крыльцом школы совершенно неожиданно. Воронцов прицелился и выстрелил в одного. Тот прыгнул за колодезный сруб. Турчин встретил автоматной очередью второго. Казак закричал, видимо, раненый, и повернул было назад, но под ногами у него разорвалась граната.
– Ещё одна такая атака, и они ворвутся в деревню, – сказал Турчин.
Воронцов заметил, как подполковник дозарядил свой ТТ и сунул под ремень. Приготовился к ближнему бою.
– Отходим, – подал долгожданную команду Воронцов. – Грузите раненых и оружие.
Когда старшина Нелюбин услышал команду на отход, то не особенно обрадовался. Не обрадовался и некоторое время спустя, когда начальник штаба отряда, отбирая людей в заслон, его, старшину, назначил в другую команду, которая должна была срочно погрузить в сани раненых и оружие.
Оружия в доме возле пруда оказалось немного. Несколько винтовок, три миномёта и немного мин. Ящик патронов для немецких винтовок и несколько цинков автоматных патронов. Сундук с шёлковыми платьями сперва решили бросить. Но потом в санях образовалось свободное место, и ящик, который стоял в снегу на обочине, кто-то тоже поставил на тесовый санный полок.
– Гони, ребята! Мы – следом!
Казаки, видимо, почувствовали, что отряд дрогнул, и начали нажимать. Вспыхнули крайние дворы, огонь с треском и гудом начал распространяться дальше.
– Зажгли, чубатые, нашу деревню! – закричали прудковские мужики. – Эх, пропадай добро!
Застучали пулемёты, чаще стали бить там и там винтовки тех, кто не хотел отдавать свою позицию и бросать на погибель хозяйство.
Последние двое саней с пулемётами прорывались уже через плотный огонь, который казаки вели с двух сторон. И если бы не пулемёт Губана, которому Турчин приказал занять позицию за валунами и прикрывать отход заслонов, не вырваться бы им из горящей деревни через самый опасный участок дороги, к которому со всех сторон уже бежали по снегу, продвигались, охватывая со всех сторон, цепи казаков.
В лесу остановились. Начали перевязывать раненых. Убитых тоже не снимали с саней. Всех решили везти в лес. Пусть родня там оплакивает своих покойников.
На опушке оставили дозор. Только после этого отряд двинулся в Красный лес.
Вот с тем дозором и был оставлен старшина Нелюбин.
– Кондратий Герасимович, назначаю тебя старшим группы, – приказал ему Воронцов. – В ваше распоряжение передаю одну конную запряжку с ездовым. Задача: вести наблюдение за деревней. Если казаки пойдут по нашему следу, тут же отсылай пешего связного. Если они сунутся небольшой группой, примите бой. Если дело будет плохо, отходите к основной базе. Позиция тут не очень удобная. Долго не продержитесь. Увлечётесь боем, вас могут обойти и справа, и слева. Смотри по обстоятельствам. Тебя не учить.
Уехали.
Старшина Нелюбин, во всяком деле на войне в первую очередь почитавший порядок, ясность и дисциплину, перво-наперво построил своё войско на обочине дороги, за высоким снежным отвалом, который закрывал их от деревни и от поля, и сказал:
– Ребяты, не робеть. Я в таких нарядах уже бывал. Даже из окружения выходил. Проверить оружие и вести наблюдение. Если кто что обнаружит, движение какое, или ещё что, сразу сообщать мне. Разойдись по местам!
Отряд вскоре был уже на месте. Сняли с саней и унесли в землянку раненых. Бабы и дети с воем и криком кинулись к тем, кто остался неподвижно лежать на окровавленной соломе.
Через час вышли на расчистку дороги. Расчищали путь в сторону Чёрного леса.
Воронцов собрал штаб: Турчина, Петра Фёдоровича, лейтенанта Дорофеева, других командиров групп. Стали думать, что делать дальше. Если казаки, захватив деревню, увлекутся грабежом и вывозом всего того, что осталось в домах, их здесь, в лесу, возможно, и оставят в покое. Но если их цель не грабёж, то надо готовиться к худшему. Так что, куда ни кинь, а дорогу в Чёрный лес надо было готовить.
Воронцов развернул карту, найденную в грузовике рядом с рацией, и спросил Петра Фёдоровича:
– Здесь, видите, большой лесной массив, почти до самой Вязьмы. А вот здесь находимся мы.
– Это и есть Чёрный лес, конца и края ему нет.
– Надо пробиваться туда. Другого пути нет. Расчищать дорогу начнём сегодня, прямо сейчас. Уводить людей больше некуда.
– Здесь есть старая дорога. Я её поищу, – и Пётр Фёдорович ещё раз внимательно посмотрел на карту. – На карте этой дороги нет. Хутор там был. Сперва покос. А потом хутор. Годов десять там уже никто не косил. А Сидоряты туда как ушли, так и пропали. Никто их больше не видел. Туда, к ним, и надо идти. Может, там ихний хутор ещё остался. Постройки какие… Никто там эти десять лет не бывал. Никто туда не ходил. Место гиблое. Народ боялся его, стороной обходил. Даже охотники старались не забредать.
– На карте обозначено озеро, – Воронцов ткнул пальцем в середину зелёного массива.
– Всё правильно. Есть там и озеро. Бездон называется. Глубокое очень. Но зимой не замерзает.
– Не замерзает? Почему?
– Кто его знает. Не замерзает – и всё. А кругом болота непроходимые. Нехорошее место. Слава о нём ходит дурная. Люди пропадали.
Воронцов разглядывал немецкую карту, на которой подробно были нанесены все населённые пункты, речки, ручьи и урочища. Карта была порядком потрёпанная, но всё на ней было видно хорошо и прочитывалось вполне. Зелёные и серые разводы лесов, полей и торфяных болот красной стрелой, с запада на восток, пронзала прямая линия Варшавского шоссе. Западный край карты, там, где уже начинались знакомые названия, был обрезан. Его родная Подлесная осталась на другом куске, на предыдущем. Эту немецкие жандармы получили, видимо, когда уже продвинулись ближе к Москве. Но и Наро-Фоминска здесь ещё не было. Воронцов видел карту, которую привёз с собою на Изверь из Подольска командир шестой курсантской роты старший лейтенант Мамчич. Видел и карту командира десантного батальона капитана Старчака. Старчак ставил Воронцову боевую задачу именно по своей карте. И та, и другая были не такими подробными и точными. На немецкой некоторые населённые пункты были обведены синими кружочками, а некоторые перечёркнуты крест-накрест. Видимо, обведённые – это те, которые предназначены для уничтожения. Отмеченные крестом – уже сожжённые. Прудки обведены синим карандашом. Все населённые пункты, предназначенные для уничтожения, находились вдоль шоссе и больших дорог. Таким образом, немцы и полиция уничтожали все деревни вдоль важнейших дорог на расстоянии нескольких десятков километров. Людей угоняли на запад. Говорят, что некоторые колонны прямиком попадали в Рославльский, Вяземский, Юхновский и Издёшковский концлагеря.
Об озере Бездон, расположенном среди торфяников, Воронцов слышал с детства. Болота, начинавшиеся неподалёку от Подлесного, тянулись вдоль Варшавского шоссе и продолжались в окрестностях озера Бездон. И о тех болотах, и о самом озере действительно рассказывали жуткие истории. Каждый житель не только Подлесного, но и всех окрестных деревень знал, что все колдуны появляются из тех мест. И именно там, среди дремучих лесов и непроходимых болот, по рассказам знающих людей, находится глубокое и таинственное озеро Бездон. Однажды к ним в Подлесное прислали председателя колхоза. Родом он был как раз из тех краёв. Человек он, может, был и неплохой, и руководитель хороший, но его сразу невзлюбили. И кличку дали – Колдун. И жену его звали Колдунихой. И детей – колдунятами.
Никогда Воронцов не видел этого озера, о котором слышал столько историй. И теперь судьба посылала его именно туда…
Несколько бригад вырубали просеку и расчищали снег. Две бригады делали завалы вокруг землянки. Завалы сооружали в километровом радиусе.
Быт отряда, обременённого женщинами, детьми и стариками, надо было налаживать. Даже в ожидании атаки казаков. В овраге соорудили навесы из еловых лапок, чтобы хоть как-то замаскировать своё пребывание здесь, развели костры, установили на камни котлы, выломанные из банных печей, натопили снега и заварили первую партизанскую кашу.
Воронцов с отрядом работал на завалах. Пелагея – на расчистке дороги. А Пётр Фёдорович хлопотал возле землянки. Зинаида присматривала за ранеными. Раненых прибавилось. Прибавилось и бойцов в отряде. Штаб принял решение: на период наибольшей опасности раздать оружие всем мужчинам от четырнадцати до шестидесяти пяти лет. Взяли оружие и некоторые из женщин. Таковых в отряде оказалось всего две: Пелагея, которая хоть и не стреляла ни разу из немецкого автомата, подаренного ей Воронцовым, но теперь не расставалась с ним, и старуха Худова – она пятнадцать лет сторожила сперва артельные, а потом колхозные амбары. Это её старенькую берданку с гранёным стволом закопал в опилках на школьном чердаке кузнец дядя Фрол. Так она там и осталась. Когда бывшей колхозной сторожихе вручили мосинскую винтовку и две обоймы патронов, старик Худов, явно уязвлённый этим событием, пошутил:
– Неведимовна, ты ж всюё жизнь двухцволку носила! А тут тебе что дали? Разжаловали! Понизили в чине, считай, наполовину!
– Молчи. Сам-то ты какой воин, я знаю. Сам-то что носишь?
– Отбрила Неведимовна мужука! – засмеялись прудковцы. – От отбрила!
На удивление всем Неведимовна ловко зарядила обойму, дослала патрон в патронник и поставила винтовку на предохранитель. Приставила приклад к ноге, вскинула голову и бодро, единым дыхом, глядя на Воронцова, выпалила:
– Товарищ Курсант, готова к выполнению ваших приказаний!
– Вот это Неведимовна!
– Вот как надо!
– Курсант, бери нашу Неведимовну в адъютанты!
Неведимовну оставили охранять базу.
Глава двадцать шестая
А в Прудках тем временем шёл грабёж. Казаки выбивали двери в домах. Хозяевами ходили по чистым горницам. Выносили всё, что могли вынести. А там, где поживиться было особо нечем, прикладами высаживали оконные переплёты. Грузили на сани одеяла и сундуки, кадки с солёными грибами и квашеной капустой. Выгребали из подпола картофель. Весь скот прудковцы увели. Увезли даже кур. Но в одном из хлевов казаки нашли барана. Его выпустили на улицу и начали потеху. Баран был старый, с огромными рогами в несколько витков и злой. Бросая хозяйство на произвол судьбы, его, видимо, забыли покормить. И когда казаки обнаружили его в тесном хлеву и вынули завалку дверцы, баран прыгнул сперва на улицу, а потом, будто одурев от свободы, начал гонять по двору новых хозяев. Казаки со смехом разбежались кто куда и начали дразнить драчуна стрельбой под ноги. Но это только сильнее обозлило барана, видать, привыкшего, что все ему в этом дворе подчинялись и всё ему здесь сходило с рук. Перепуганный стрельбой, он проломил несколько штакетин, выбежал на улицу и помчался к пруду. Он хорошо знал эту улицу, потому что именно она вела на выпас, в вольные луга, и здесь тоже он был хозяином. Возле одного из домов стояли сани, нагруженные всяким добром. Из калитки вышли два казака, они тащили кадку, сверху накрытую холстинкой. Завидев их, хозяин улицы азартно прибавил скорости и с ходу ударил одного из казаков. Тот, потеряв равновесие, упал в снег. Другой, выронив кадку, увидел атаковавшего их барана и рассмеялся. Но в следующее мгновение получил такой же мощный удар в бок и тоже повалился на дорогу.
– Да стрельни ты его, Мыкола!
– Та вин старий и козлом воняе!
– Стрельни!
Хлопнул ещё один выстрел, и баран, начавший свой последний боевой разбег, подобрал передние ноги и кувырком, через голову, полетел в снег.
– Забирай и его, Мыкола!
– Вонючий. Мясо будет противное.
– Забирай! Немцам отдадим!
Барана подхватили за рога и потащили к саням.
Где-то к полудню группе дозора привезли горячий обед – порядочный чугунок каши, укрытый тряпьём, и чай в армейском термосе.
– Эх, раззудись плечо! – и старшина жестом приказал своему подразделению садиться прямо на сани и приступить к приёму пищи.
Харчи дозору привёз старик Худов.
– Ну что там видать? – спросил он, завязывая конец вожжей за берёзу. – Не запалили ещё ироды наши дворы?
– Гуляют, – сказал прудковский парень Иванок – так его звали окруженцы и местные.
Иванку было лет пятнадцать-шестнадцать. Он не выпускал из рук немецкую винтовку. Во время первого боя он стрелял из ружья, засев на школьном сарае. Ближе подобраться к дороге было нельзя. Не все даже знали, что он там сидит. После боя Иванок вроде бы в шутку покрикивал на прудковских мужиков:
– А вы где были, валухи? Пока я тут воевал за вас!
После первого боя он подобрал на дороге винтовку. После второго разжился патронами и несколькими гранатами. Снял с убитого немца кожаный ремень и там же, на дороге, подпоясался им. Сунул за ремень гранаты. Закурил из трофейной пачки, найденной в кармане убитого. Но кто-то из взрослых выхватил изо рта ту его, как ему казалось, вполне заслуженную сигарету и пригрозил:
– Вот придёт с фронта батька, расскажу, как ты тут мамку слушался.
Теперь Иванок нёс свою службу под началом старшины Нелюбина. Они сразу сдружились. Иванок быстро сообразил, что старшина – командир, о которых бывалые бойцы говорят: строгий, но справедливый. Понял и то, до какого края при нём можно доходить, чтобы не получить подзатыльника. А старшина всё время думал о том, как бы не натворил этот бедовый малый чего-нибудь такого, что выйдет боком не только ему самому, но и всему дозору, а то и отряду. И глаз с него не спускал, постоянно нагружая Иванка какой-нибудь работой.
– Иванок, – окликнул парня старик Худов, – ты не дознавался, чии ж хаты погорели?
– Да я, дед, три раза уже в разведку просился, но дядя Кондрат меня не отпускает.
– Ты, боец Иванок, раз винтовку в руки взял и боевое задание получил, то своего непосредственного командира должен называть соответственно. Какой я теперь тебе дядя Кондрат? Я теперь тебе, как есть по полной форме и уставу, товарищ старшина. Понятно?
– Понятно, дядя Кондрат.
Старик Худов, наблюдая за их препирательством, усмехнулся:
– Вот он, товарищ старшина, всю жизнь, с мальства ещё, такой клоп самовольный. И батька с ним мучился. Так ты, Иванок, и не знаешь, чии дворы полиция пожгла?
– Бабкин Лукерьин и соседний, Брыниных, – ответил Иванок, старательно подчищая котелок, которым он тоже разжился на Андреенском большаке.
Вскоре старик Худов уехал. Но сперва съездил к овсяному стогу, надёргал соломы, увязал воз верёвками. Иванок и старшина Нелюбин помогли ему. И только потом потихоньку, лёгкой рысцой дед погнал коня в Красный лес.
До самого вечера в деревне было тихо. После полудня санный обоз, сопровождаемый несколькими всадниками охраны, выехал из Прудков по Андреенскому большаку. А к вечеру возле пруда послышалась гармошка.
– Акулинихина гармошка, – сразу узнал её Иванок. – Дядьки Мити. Он вместе с отцом на войну ушёл. Похоронка на него пришла в конце лета.
Гармошка весело и разливисто вскрикивала на морозном воздухе. Но потом заиграла потише, и вскоре повела лёгкий и просторный вальс. Видать, инструмент перешёл в другие руки.
Ближе к вечеру, когда холодное солнце начало медленно падать в гущу Красного леса, по пути оплавляя ослепительным оранжевым светом верхушки деревьев, когда снова стало прижигать морозным низовым ветерком, старшина Нелюбин приказал дозору проверить оружие. И – словно в воду глядел.
Внизу, за полем, опять заиграла гармошка. Играла она всё громче и веселей. И вот на поле показались несколько верховых. Они подпевали гармонисту, громко смеялись.
– Видать, Ланькину брагу нашли, – сказал Иванок, поклацал затвором, разрабатывая его, и положил винтовку на камень.
– Эй, колхознички! Не стреляйте! Мы поближе подъедем, поговорить надо!
– Иванок, следи за правым флангом, чтобы там вдоль леса не обошли. А ты, Губан, левый фланг стереги, – и, отдав эти распоряжения, старшина Нелюбин крикнул в поле: – Стрелять не будем! Подходи!
Два всадника отделились от разъезда. Кони, позванивая на мёрзлом сбитом снегу подковами, легко несли своих седоков на подъём. Да и седоки сидели в сёдлах ладно, немного привстав в стременах и помогая своим коням.
– Стой! – крикнул старшина Нелюбин, остановив их в двадцати-тридцати шагах от замаскированного у дороги пулемёта. – Что надо, говори оттуда! Дальше – не позволяю!
– Знакомый голос! – крикнул один из казаков. – Не тебя ли мы в Гайдуковке возле овинов пожалели расстрелять?
– Меня! А где Авдей?
– Подстрелили вы его! Прошлой ночью и подстрелили! А ты что, командиром теперь в партизанах?
– В партизанах! Командиром! Говори, зачем прие́хал!
– Командиром у вас Курсант. Зови его!
– Говори со мной.
– Дело к вам созрело вот какое. Зачем вы из деревни баб увели? Верните баб, хлопцы ночку погуляют и уйдут! Деревню жечь не станем. Амнистия! Такое наше условие.
И тут из-за завала вскочил Иванок и, петуша неустоявшимся голосом, выкрикнул:
– Хрен вам в ноздри, а не баб! – и картинно, по-взрослому махнул кулаком из-под руки.
И до того это было неожиданно, что не только дозор старшины Нелюбина, но и все казаки дружно рассмеялись. Гармонист дёрнул гармонь и пропел какую-то залихватскую частушку, явно подбадривая матерщинника на новые подвиги.
– Слышь, командир, да мы ж по-хорошему. Пускай придут те, кто сам захочет. Вот ихние хаты мы точно не запалим. Насильничать не будем. Всё только по согласию. Только старух нам не присылайте.
Казаки смеялись, перекликались вольными, весёлыми словами. Тешились, всячески стараясь показать, что хозяева здесь они и что рано или поздно своё возьмут, но, если, мол, по-хорошему, то и другая сторона своё получает.
– Эй, откуда ты, такой хрен, в нашей деревне взялся?! – снова грозно запетушил Иванок. – Что ты тут делаешь? Откуда пришёл? Ты кто такой, чтобы над нашими матерями и сёстрами насильство творить! Убирайся, а то сейчас прямо в ухо пулю влеплю! Я в отряде стреляю не хуже Курсанта!
Дозор слушал мальчишку и всем хотелось сказать ему: «Молодец, Иванок! Правильно говоришь!» Точно так же думал и старшина Нелюбин. Только когда Иванок вскинул винтовку, он крикнул ему строго:
– Отставить! В парламентёров не стреляют! Пускай едут себе невредимыми, – и крикнул казакам, чтобы слышали не только эти двое, а и все остальные, весь разъезд: – Мальчонка прав! Мы вам своих сестёр и дочерей на позор не отдадим! Разговор окончен! Уезжайте! Ни то, ёктыть, минами закидаем!
– Думаете, в лесу спрятались? Мы и в лесу вас перестреляем! – тут же озлились казаки, когда поняли, что переговоры провалились и что в деревню, к своим товарищам, им предстоит возвращаться с пустыми руками.
– Вот когда нас перестреляете, тогда всё будет ваше. А пока уезжайте. В лес мы вас не пустим. Только – через пулемёты.
Разъезд исчез за перелеском. Но через час с небольшим снова появился на дороге.
Старшина приказал подпустить их вплотную. Когда до всадников оставалось шагов пятьдесят, он скомандовал: «Огонь!» В темноте пулемёты изрубили и людей, и коней. Тут уже не разбирали, где кто. Ночью атака повторилась. И её отбили. К тому времени Воронцов прислал на усиление миномётчиков. А перед утром, часа в четыре, в Прудки, обойдя деревню со стороны Андреевского большака, вошла ударная группа отряда. Вяземские и Кудряшов, одновременно на всех постах, ножами сняли часовых. И пошли очищать двор за двором.
Когда вошли в первый от школы дом, увидели такую картину. На кроватях со связанными и заведёнными за голову руками лежали две девушки. Обе лет семнадцати, не больше. Никто из прудковцев их не признал. Видимо, казаки их привезли с собой. Одежда на них была изодрана. Тела в ссадинах. Одна из них, увидев вбежавших партизан, которые тут же навалились на их насильников, заплакала и стала просить развязать её. Другая молча смотрела в потолок.
– Что творят! Что творят!
– Это ж чьи-то дети…
Перед тем как войти в очередной дом, в сенцах зажигали керосиновую лампу, затем врывались и в темноте кололи штыками, рубили топорами всех, кто попадался на пути.
– Пленных не брать!
– О боже! О Боже! – шептал Пётр Фёдорович. – Как жить теперь в этих домах? Как жить в этой деревне? Все стены в крови. О Боже!
А утром в Прудки, расчищая завалы, вошла немецкая артиллерийская часть.
Отряд Курсанта спешно отошёл в лес. На санные повозки погрузили всё, что могли, и ушли.
Теперь надо было сидеть в лесу тихо. Ждать.
г. Таруса
Примечания
1
Пунька, пуня – сарай для хранения кормовых растений, яровой соломы, мякины и т. п.
(обратно)2
Луста – ломоть, кусок (хлеба).
(обратно)
Комментарии к книге «Танец бабочки-королек», Сергей Егорович Михеенков
Всего 0 комментариев