Валерий Дмитриевич Поволяев С войной не шутят
Баку — город ветров. Бывает, откуда-то с небес, из неведомой глубокой дыры, сваливается жестокий, сильный, способный перевернуть автомобиль ветер и начинает куролесить, носиться с воем и грохотом по улицам, пугать старух и детей, подбрасывать в воздух бродячих псов и шмякать их об асфальт, гоняться за людьми, оказавшимися на открытом пространстве, и засыпать окна домов песком.
Дурные это ветры — бакинcкие, дурнее не бывает.
Зато после их разбойных налетов хорошо клюет рыба. Удочку можно забрасывать даже в лужу — обязательно что-нибудь зацепится.
Впрочем, для капитан-лейтенанта Мослакова все едино: когда ловить, на какую наживку, — он мог ловить даже на голый крючок и вытаскивать рыбу по заказу. Если кто-то на берегу заказывал добыть окуня, он ловко выхватывал из воды колюче-глазастого окуня, если просили зеленуху, извлекал ее из морской пены, со змеиным шипением подкатывающейся под деревянные сваи причала, если же на берегу оказывался гурман и просил поймать царь-рыбу, то Паша Мослаков принимал и такой заказ.
Он был настоящим богом по части рыбалки. И, пожалуй, не было в пограничной морской бригаде более неунывающего человека, чем Мослаков.
Но сейчас он сидел на причале грустный, рыбу, вопреки обыкновению, не ловил и с неким нехорошим изумлением оглядывал лица своих бывших земляков.
Причал был густо забит рыбаками. Все — азербайджанцы. Ни одного русского среди них не было. Впрочем, об этом факте надо было задумываться не сейчас, а раньше, когда все они — и Мослаков, и эти люди — были советскими и о национальности своей никто никогда не думал. Сейчас же национальное «я» вылезло на первое место.
Все сидящие на причале люди были «випами» — «очень важными персонами», первым сортом, «цимесом», как говорил тезка Мослакова капитан-лейтенант Павел Никитин, а Паша Мослаков, по их мнению, — третьесортным человеком, приравненным к собаке.
Однако публика, занявшая причал на манер кур, устроившихся на отдых на насесте, тоже особо не веселилась. Не потому, что неожиданно свалившаяся на них государственная независимость чем-то им грозила, — совсем наоборот, она тешила их самолюбие, наполняла сознание гордостью: наконец-то они бакинскими вышками будут распоряжаться сами, — хмурились бывшие земляки потому, что море не хотело радовать их.
Кепки-«аэродромы», на которые можно было запросто сажать вертолетный полк, недоуменно посматривали друг на друга и пожимали плечами: интересно, с какой это стати дедушка Каспий повернулся к ним задом?
Русский мужик давным бы давно поднялся и покинул мол, пошел бы куда-нибудь пить пиво, но только не местные рыбаки. Местные рыбаки — ребята упрямые, упрямство родилось раньше них. Они просидят здесь до вечера. Даже если не будет ни одной поклевки, все равно не уйдут. Паша Мослаков сожалеюще вздохнул и окинул критическим взором снасти, которыми были вооружены здешние рыбаки.
Каких только удочек здесь не было! Длинные, сверхдлинные, короткие, с пластмассовыми надставками и рогульками-трезубцами, в виде латинской «S» и немецкой «W», квадратные и ромбовидные, кривоколенные и эллипсоподобные — по части придумок здешний народ не сравнить ни с кем… Но толку от этих сложных конструкций не было никакого — рыба все равно не клевала.
«Ладно, — подумал Паша Мослаков с усмешкой, — сейчас я вам покажу, как надо варить борщ из гаек. Правда, урок может плохо закончиться. Впрочем, что главное в профессии пулеметчика? Главное вовремя смыться с поля боя».
Он достал из кармана куртки небольшой моток лески — рыболовные причиндалы он всегда носил с собою, — привязал к нему пару крючков, следом достал грузильце — заранее надсеченную свинцовую дробину, затем плоскую пластмассовую коробку. Из коробки он извлек двух радостно извивающихся червячков — ожили «звери», почуяв свежий воздух, засуетились, думая, что наконец-то пришла свобода. Мослаков, хмыкнув, насадил «зверей» на крючки и, намотав конец лески на палец, зашвырнул червячков в море.
Сидевшие рядом «аэродромы» в едином презрительном порыве повернули к нему головы, один даже гадливо сплюнул в воду и пробурчал:
— Привыкли эти русские… море засорять… Тьфу!
Сами они ловили на наживку изысканную — на слабосоленую кетовую икру и личинки жуков короедов, на сочную клейкую кашу, сдобренную пахучим кедровым маслом, и жареное тесто, на лепешечки, нарезанные из черной паюсной икры, и привезенную из Ирана рыбью вкуснотень — диковинных сухих гусениц, сто граммов которых тянули на месячный заработок капитан-лейтенанта Мослакова, — в общем, у каждого были свои секреты и своя закуска, любовно приготовленная для обитателей здешних глубин и мелей.
А у капитан-лейтенанта были лишь обычные навозные червяки, выкопанные на задах огорода одного русского дедка, выращивавшего помидоры величиной с коровью голову и редкостные, сладкие как сахар персики, — одни только червяки, и больше ничего.
Рыбаки в кепках-«аэродромах» отвернулись от Паши Мослакова, будто его здесь и не было. Паша в ответ только губы раздвинул в легкой усмешке. «Ладно, выдам вам концерт на память. С ватрушечным боем, салатом из рубленых гвоздей и пирожными с селедкой. Будете знать, как русские офицеры умеют договариваться с морскими богами».
Тут Мослаков поспешно вскинулся — забыл поплевать на червяков, вот незадача-то, проворно выбрал леску из воды, изловил ее конец и азартно поплевал вначале на одного червяка, потом на другого и вновь закинул леску в море.
На этот раз рыбаки даже не пошевелились.
Настроение у Павла Мослакова было препоганым. Пограничная бригада уходила из Баку в Астрахань, с места обжитого, насиженного, перемещалась в неизвестность, на место совершенно голое. В Астрахани, на полосе берега, выделенного морской бригаде, не было ни причалов, ни топливной площадки, ни грузового мола — один лишь мусор.
Жилья тоже не было. Часть имущества уже переброшена туда. Тезка Мослакова капитан-лейтенант Никитин, вернувшись из Астрахани, молвил уныло:
— Как бы нам там не пришлось жить в камышовых шалашах. Вместе с семьями да с детишками.
А здесь, в Баку, у бригады был свой городок с прекрасным жильем: у каждого офицера — отдельная квартира. «Цимес!» — восхищенно произносил Паша Никитин. И все это надо бросать.
Льстивые азербайджанские чиновники успокаивали пограничников:
— Мы вам компенсацию выдадим. В твердой валюте.
— В долларах, что ли?
— Зачем же в долларах? — обижались чиновники. — У нас есть своя твердая валюта — манат. Выдадим в манатах.
— И на что же потянут наши прелестные квартиры?
— Один квадратный метр — сорок манатов.
В пересчете на русские рубли это было тьфу — калоши только можно было купить. А к ним — пачку гвоздей. Калоши прибивать к полу. Чтобы не украли.
Леска, обернутая вокруг пальца, натянулась, Паша почувствовал, что к наживке подошла рыба. Паша приподнял одну бровь, правую: та-ак, что это за рыба? Похоже, жирная сонная зеленуха. Очень хорошая штука в жареве. Масло на сковородку даже бросать не надо, зеленуха жарится без всякого масла, на собственном жире.
Он обратился в чутье: больно уж экземпляр осторожный. Крупная зеленуха, не иначе. Рыба опытная, на своем веку повидала много, вот и осторожничает.
За первой, едва приметной поклевкой последовала вторая, такая же, едва ощутимая. Паша ждал.
Именно этот момент, когда зеленуха соберется с духом, и надо уловить.
Капитан-лейтенант почувствовал, как в ушах у него что-то сжалось, потом раздался тонкий звон, словно внутри включился некий радар. Мослаков улыбнулся тихо, едва приметно и в следующий миг сделал резкую подсечку.
Тяжелая рыба бултыхнулась на леске, стремясь уйти на дно. Мослаков чуть отпустил леску, чтобы она не обрезала ему пальцы, сделал вторую подсечку, вгоняя крючок поглубже в пасть рыбе.
Через пару минут зеленуха уже звучно хлопала мокрым хвостом по молу.
— Не осетр, конечно, но и не пескарь, — произнес Мослаков довольно.
«Аэродромы», как один, дружно повернулись к нему. Порыв был общим, на лицах — недоумение, страдание, боль, зависть, ненависть, обида, онемение, еще что-то, чему нет названия: повезло, мол, Ивану-дураку…
Мослаков ухмыльнулся, поправил на крючке червяка, которого зеленуха так и не успела «оприходовать», звучно поплевал на него и забросил снасть в море.
«Аэродромы» начали тревожно переглядываться друг с другом: этот малоразвитый русский случайно сел на добычливую яму, так он может и обловить их…
Рядом с мослаковской леской в воду звучно шлепнулся яркий, по-попугайски волнисто раскрашенный поплавок. Следом — другой, такой же яркий, потом — третий. Мослаков досадливо крякнул и несколькими резкими движениями выбрал леску из воды. Если не вытащить, от лески останутся одни ошметки.
Скрючив рогулькой пальцы, Мослаков намотал на них леску, чтобы она не запуталась и не образовались противные «бороды», поддел под жабры зеленуху и переместился на пятнадцать метров правее.
Освободившееся место заняли сразу три человека. Еще двое сделали отчаянный спортивный рывок, но опоздали: в борьбе побеждают сильнейшие. Трое победителей, издав торжествующий орлиный клекот, уставились неподвижными глазами на поплавки, болтающиеся в пене. Поплавки были мертвыми — ни одного живого вздрога.
Заняв одно из брошенных мест, капитан-лейтенант сдернул с рогульки пальцев леску, расправил ее, поплевал на заскучавшего червячка, сидевшего на верхнем крючке, потом сменил того, что сидел на крючке нижнем и забросил снасть в море.
Минуты через три он почувствовал, как леска, намотанная на палец, осторожно натянулась и тут же ослабла, затем вновь натянулась и опять ослабла, натяг был незначительным, очень аккуратным, и Паша невольно почесал пальцами затылок — что-то он не знает такой деликатной рыбы в Каспийском море. Кто это?
Может, окунь? Вообще-то окунь хамоват по натуре, наживку он хватает по-собачьи, хапком, будто голодный двор-терьер, а здесь налицо повадка интеллигентная, деликатная, больше зеленушечья, чем окуневая. Только о червяка терлась губой совсем не зеленуха.
Мослаков чуть потянул леску на себя, она свободно подалась, и Паша перестал ее тянуть: будь что будет! Если тянуть дальше, можно все испортить.
Он замер.
Минуты две леска «молчала» — ни стука, ничего, будто она была мертвая, потом все-таки вновь раздался осторожный стук, уже знакомый — та же самая рыбеха вновь начала тереться губой о червяка.
«Тут я тебе, голуба, и разрисую зенки розовой краской, — подумал Паша, замерев, — чтобы не посещали худые мысли о сковородке».
Скосил глаза в сторону: как там «аэродромы»?
«Аэродромы» сосредоточенно замерли, взглядов со своих поплавков не сводили. Поплавки по-прежнему мертво лежали на воде.
«Ну-ну», — Мослаков усмехнулся и в ту же секунду сделал резкую подсечку.
Через полминуты он выволок на причал крупную рыбу. Это был окунь. Старый, тертый жизнью окунь, который уже побывал на крючке, но благополучно сошел. Потому он и вел себя так осторожно.
«Аэродромы» дружно ахнули. А один из рыбаков-кепочников, небритый, с крупными мочками ушей, похожими на два пышных лаваша, вздохнул громко и произнес с откровенным презрением:
— Везет же дураку!
«Аэродромы» задвигались вновь, нацеливаясь на точку, которую сейчас занимал Мослаков. Капитан-лейтенант вздохнул и, привычно раздвинув два пальца левой руки рогулькой, указательный и большой, намотал на них леску, подцепил окуня с зеленухой и покорно отошел в сторону, освобождая место.
Сделал он это вовремя, иначе бы его сбили с ног. Через минуту на его месте уже сидели шесть человек.
Мослаков вновь занял освободившуюся точку, глянул с причала вниз — что там за вода? Вода была мелкая, светлая, ошпаривающе-злая, она даже шипела по-гусиному яростно, предупреждающе, но в озлобленности ее Мослаков не нашел ничего враждебного для себя.
Не в воде были сокрыты причины его жизненных неудач, и осознание того, что самое совершенное творение природы — человек проявляет такое преступное несовершенство в отношениях друг с другом, откровенно стремится загрызть, повалить на землю, вонзить зубы в глотку, повергало его в непроходящую печаль. Люди, неужели это вы? Или вам замутили голову речи разных политиков и вы берете себе столько суверенитета, а значит, власти, воли, бесстыдства, возможности угнетать других, сколько хотите?
Были вещи, которые никак не укладывались в голове капитан-лейтенанта Мослакова. Впрочем, они не укладывались не только в его голове.
Он вновь размотал леску и бросил ее вниз, под черную, в густой мшистой налипи сваю. Мослаков понимал, что все, что он сейчас делает, вся эта показуха — от некой беспомощности, от внезапно наступившего и уже прочно впитавшегося в кровь осознания собственной ненужности: был человек нужен, нужен, нужен, а потом сразу, в один присест, оказался вдруг не нужен. И это ощущение оглушало его, слепило, оно все перевернуло внутри и из здорового сделало капитан-лейтенанта больным.
Все, что он сейчас совершал, было обычным ребячеством, и надо бы остановиться, но он, ощущая собственную беспомощность, скованность, схожую с беспомощностью человека, у которого связаны руки, остановиться не мог.
Он не мог совершить большой, продуманный поступок, который можно было приравнять к акту мести, а мелкий — совершить мог.
Через несколько минут он вытащил из-под черной сваи двух зеленух — рыбы обирали жирный подводный мох, в котором в изобилии плодились разные морские козявки, жучки, червячки, рачки, пиявки, так что взять зеленух не составляло особого труда. Следом он вытащил серенькую, похожую на откормленную селедку, колючку.
Для ухи или для шкары колючка — рыба столь же необходимая, как и розовая, тающая во рту султанка. Паша засунул рыбу в полиэтиленовый пакет, украшенный надписью «Кэмел» с изображением хмурого верблюда, бредущего по пустыне, встряхнул пакет, укладывая рыбу на дне в рядок, и поспешно смотал леску на два растопыренных пальца.
Рыбы набралось как раз на хорошую шкару. Сегодня на шкару надо будет собрать бакинских друзей. Это будет прощальное застолье.
Что такое шкара? Мослаков узнал, что такое настоящая шкара, в Крыму у своего приятеля Володи Веселика, ялтинского водолаза. Шкара — особое блюдо, которое только в Крыму да еще в Баку, у Паши Мослакова, и можно отведать.
Для блюда этого обязательно нужна свежая рыба, специи и противень с завышенными бортиками. В противень плотными рядками укладывается рыба, заливается водой, между укладками рыбы распихиваются специи — лавровый лист, перец, сушеная трава, если дело происходит зимой, и свежая, если дело происходит летом. Затем противень определяется в печь либо в духовку. Там любимое блюдо капитан-лейтенанта Мослакова и созревает. Времени оно требует немного, но вкуснее шкары нет ничего на свете, в этом Паша был уверен твердо. Может быть, только другая шкара. Например, из мидий, которую Веселик готовит лучше, чем рыбную шкару. Но когда ешь шкару из мидий, одно бывает плохо: все время надо остерегаться за зубы: в мидиях попадается жемчуг. Много жемчуга. Темноватый, без особого сверка-блеска, без таинственного тумана и розовины, он ценности особой не представляет, но тем не менее это настоящий жемчуг, из него запросто можно собрать нитку бус или слепить браслет на запястье.
Отменным бывает бульон, собирающийся на дне противня, — густой, одуряюще вкусный, язык проглотить можно. Если запивать им водку — никакой алкоголь не возьмет.
Первым пришел Магомед Измайлов, журналист из местной газеты. Был Магомед когда-то нефтяником, в море ставил вышки. Однажды чуть не утонул, сорвавшись с платформы в воду и сильно грохнувшись о волну, но Магомеда быстро выловили, вытряхнули из него макрель, которой он успел нахлебаться, налили полный стакан водки и дали выпить, после чего Магомед покрутил головой ошалело, словно бы соображая, на каком свете находится, на том или этом, и улегся спать.
На следующий день он подал заявление об уходе. Его спросили, зачем он это делает? Ответ был простой:
— Существует закон парности случаев. Сорвавшись один раз с платформы, я обязательно сорвусь и во второй. И никому не ведомо, останусь я жив или нет.
— Помолись Аллаху — и все будет в порядке.
— Аллах в таких делах не помощник.
Магомед достал из кармана бутылку коньяка, запечатанную кукурузной кочерыжкой, поставил на стол, из сумки извлек большой, килограмма на три, кусок осетрового балыка, положил на стол рядом с коньяком и молча уселся в кресло.
— Ты чего такой молчаливый? — встревожился Мослаков. — Не заболел ли?
— Нет, не заболел.
— Тогда чего? Случилось что-нибудь?
— Случилось.
— Что?
— Ты уезжаешь!
Мослаков почувствовал, как у него само по себе задрожало левое веко, он поморщился, веко задергалось сильнее, во рту образовалась горечь. Мослаков улыбнулся печально, положил руку на плечо Измайлова:
— Если бы я уезжал по своей воле…
— У меня такое впечатление, что мир взбесился. То, что происходит, не укладывается в голове… Думаю, мы недолго будем жить в отрыве друг от друга. Народ очень скоро поймет, что происходит. Народ не захочет так жить и вновь объединится, Паша.
Квартира у Мослакова была хоть и холостяцкая, но уютная. У него были даже картины, настоящая живопись, не репродукции: два натюрморта, два пейзажа и один портрет.
Все картины он приобрел в Баку, в мастерских художников. И вообще Паша создавал тот самый уют, который может создать только хорошо организованный человек. А флотскому офицеру плохо организованным быть нельзя — с флота выгонят.
Следом пришел Санечка Зейналов, телевизионный мастер, выдумщик, картежник, выпивоха. Санечка на спор мог запросто выдуть бочонок красного вина объемом не менее тридцати литров. Санечка сам походил на бочонок, только не на тридцатилитровый, а на солидную емкость, близкую по объемам к автомобильной цистерне. За Зейналовым пришел худой, аскетического вида, Алик Самшиев — первоклассный портной, лучше его никто в Баку не шил мужские костюмы. Через двадцать минут квартира капитан-лейтенанта Мослакова оказалась полна гостей.
Мослаков достал из духовки два противня со шкарой, выставил на стол. Противни обставил потными холодными бутылками с белым вином. Бутылки окружили шкару, будто солдаты. Улова, сделанного днем на причале, на шкару не хватило, пришлось добавлять из ранних запасов, хорошо, что запасы эти у Мослакова были, — в холодильнике лежал целый пакет розовой султанки и кусок осетра.
— Скажи, Паша, а уезжать тебе обязательно? — спросил Санечка Зейналов, когда выпили по стакану вина и отведали шкары. — В Баку остаться нельзя?
— Я же военный человек, Саня.
— Ну и что? Азербайджану тоже будут нужны военные люди.
— Я — русский человек.
— Второй раз говорю: ну и что? В Азербайджане останется очень много русских, вот увидишь.
— Для того чтобы остаться, мне, Саня, надо будет уйти с военной службы в запас, на гражданку, а уж потом снова наниматься на военную службу. Сама мысль о том, что надо минут пятнадцать пробыть без погон на плечах, мне противна.
— Э-эх! — Зейналов огорченно махнул огромной крепкой рукой. — И почему это правители наши не спрашивают нас, что можно делать, а что нельзя?
— Не спрашивают до тех пор, пока не спрашивают с них. А ведь с них спросят, и им придется ответить.
На шкару заглянул тезка Мослакова капитан-лейтенант Никитин, он жил в этом же доме, только в соседнем подъезде.
— Что за шум, а драки нет?
— Какое вино пить будешь, красное или белое? — спросил у него Мослаков.
— С утра пью красное. Вещи упаковал?
— А чего мне их упаковывать? Зубную щетку, пару форменных брюк, ночные шлепанцы на липучках. Все это вмещается в одном чемодане. Чемодан под мышку и — привет, буфет! Картины еще со стен сниму, на память о милом солнечном Азербайджане, да два рога из кладовки надо будет достать — в Астрахани обрамлю их металлом, чтобы водку было из чего пить… Вот и все имущество.
— У меня барахла побольше будет, — Никитин вздохнул, принимая стакан красного вина.
— Ты человек семейный, тебе положено.
— Что с нашими квартирами? Выдадут за них компенсацию или нет? — голос Никитина налился звонкой пионерской обидой, в глазах возникла досада. — Не то ведь в Астрахани высаживаться придется в чистом поле.
— Выдадут, — губы у Мослакова насмешливо дрогнули, — столько выдадут, что больше не захочешь. А потом добавят. Догонят и еще добавят. Чтобы не раскатывали губы…
Мослакову хотелось произнести другие слова, хотелось поддержать своего тезку — ведь у того было двое детей на руках, но поддержать — значит, соврать. А вранье Мослакову претило. Он вздохнул. Пауза была красноречивой.
Никитин отпил из стакана вина. Похвалил:
— Цимес!
На следующий день Мослаков с Никитиным пошли вместе в контору, прозванную «медресе», расположенную в старом, еще царской поры особняке, обсаженном тенистыми кипарисами. Их принял чиновник, наряженный в парадный черный костюм и белую рубашку. «Как в похоронном бюро», — отметил про себя Мослаков.
Во рту у чиновника призывно поблескивали несколько золотых зубов. Он, доброжелательно улыбаясь, повертел в руках бумаги, протянутые ему офицерами, стал улыбаться еще доброжелательнее, еще шире.
— Кое-каких справочек не хватает, — сообщил он.
— Каких?
— Ну, к примеру, справки из вашего жэка, что у вас нет задолженности по квартплате.
— Во, блин! — не выдержал Мослаков. — У нас же квартиры отнимают. От-ни-ма-ют. Скоро, похоже, вообще потребуют, чтобы мы за них заплатили.
— Рад бы помочь, но не могу, — чиновник улыбнулся так, что у него стали видны сразу все зубы. — Иначе эту справку потребуют с меня!
Он умолк, давая понять, что аудиенция закончена.
Через два часа нужные справки лежали перед чиновником. Лучезарно улыбаясь, чиновник повертел их перед глазами, положил на стол, провел по ним рукой, будто утюгом.
— Это еще не все, — сказал он.
— Чего не хватает?
— Справки о том, что у вас нет задолженности по оплате электроэнергии.
— И газа тоже?
— И газа тоже, — с прежней подкупающей улыбкой подтвердил чиновник. Прижал руку к груди, там, где сердце.
Потеряли еще два часа, добывая нужные справки. Вновь появились в особняке.
В тенистом дворе невидимые в густых кипарисовых ветвях печально гукали горлицы. Солнце уже поползло к закату. Рабочий день чиновника заканчивался.
Выложили справки об оплате электричества и газа на стол.
— Ну что, теперь все? — с надеждою спросил чиновника Никитин.
Тот взял справки в руки, привычно повертел.
— Нет, еще не все, — с доброжелательной улыбкой, намертво приклеившейся к губам, произнес он, — еще далеко не все.
— Чего же не хватает? — в один голос произнесли Мослаков и Никитин.
— На телефонной станции побывали? — ласково спросил чиновник. — Не побывали. А побывать надо обязательно.
Пришлось тащиться на телефонную станцию. Но расчетная контора станции уже была закрыта — рабочий день окончился. Никитин затравленно вздохнул, у него даже в горле что-то нехорошо пискнуло, будто он целиком проглотил ракушку и та возмутилась, выругался…
До отхода бригады оставалось два дня.
Впрочем, в таком положении находились не только они — находилась вся бригада. За редким, естественно, исключением. Например, медик майор Киричук все предусмотрел и начал оформлять компенсацию за квартиру еще тогда, когда и приказа об отводе бригады не было, получил манаты, обменял их на доллары и сейчас сидел на чемоданах, довольно улыбаясь и жмуря глаза — он и в ус не дул, только поглаживал толстый бок своей жены Клары да прикидывал, какую квартиру купит себе на вырученные доллары, двухкомнатную или трехкомнатную.
Утром взяли справки на телефонной станции. Потом принесли бумагу о том, что воинская часть, в составе которой они служили, уплатила в бюджет города Баку дорожный налог — эту справку требовали от каждого сдающего квартиру, затем чиновник потребовал еще несколько заверенных печатью, с четкой подписью, формуляров, квитанций, справок, расписок, корешков и вершков, но и этого оказалось мало.
Чиновник сложил все это в папки — на каждого отъезжающего он завел по папке, не поленился — и сказал, улыбаясь еще более лучезарно и ярко, чем раньше:
— А теперь нужна еще одна бумага, последняя — из райисполкома. О том, что бывшая советская власть не имеет к вам никаких претензий.
И хотя райисполком не был закрыт, заведующий общим отделом, который выдавал справки, уехал на свадьбу к племяннику.
До отхода бригады из Баку остался один день.
На месте заведующего сидел благообразный старичок в больших летах — не менее ста годков, с лиловым сливоподобным носом и слезящимися глазами.
Был старичок небрежно выбрит, из носа, из ноздрей у него росли густые черные усы. В ответ на просьбу выдать справку он отрицательно помотал головой:
— Нэ могу. Это делает только завэдущий.
— Когда он вернется?
Старичок красноречиво приподнял одно плечо, потом его опустил и приподнял другое:
— Свадьба плэмянника бывает одын раз в жизни. Когда он вэрнется — нэ ведает даже сам Аллах.
Пришлось потревожить начальство. Через час нужные справки были выбиты. Вернулись к чиновнику. Тот удовлетворенно потер руки, прочитал справки и подшил их в папки: мослаковскую справку — в мослаковскую папку, никитинскую — в никитинскую.
— Вот теперь все в порядке! — чувствовалось, что эту фразу чиновник произнес с нескрываемым удовольствием: дело сделано.
— Ну что, имеем полное право получить наши манаты? — неверяще спросил Мослаков.
— Имеете полное право, — чиновник меленько, по-птичьи закивал. — Сейчас я вам выпишу кассовые ордера — пожалуйте к окошку.
— Неужто нам выдадут деньги? — голос Паши Никитина даже дрогнул от некого внутреннего потрясения.
— Выдадут, выдадут, — чиновник, выписывая кассовые ордера, даже кончик языка высунул от напряжения.
— Сегодня?
— А вот этого я не знаю. Кассой, понимаете ли, занимаюсь не я.
До отхода бригады оставалось несколько часов.
— Пожалуйте в кассу! — сказал чиновник, вручая им розовые, с плохо отпечатанными линейками и незрячим текстом бумажки. Улыбался чиновник широко и сердечно, были видны все его зубы, все до единого, даже золотые коренные пеньки.
Касса была открыта, в зарешеченном окошке виднелась милая мордашка с черными глазами-маслинами. Мослаков с Никитиным понеслись к зарешеченному оконцу кассы, будто к последней своей надежде, у решетки тормознули, сунули милой восточной девушке свои ордера.
Та посмотрела на них, как на последних идиотов: и чего, спрашивается, разбежались? Чего потеряли в кассе? Щелчком тонко отточенного лакированного ногтя отбила ордера обратно, произнесла неприязненно:
— Занимались бы лучше делом, чем носиться с этими паршивыми бумажками.
— Чего так? — опешили друзья-офицеры. — Какой-то подписи не хватает?
— Всего хватает. Кроме денег.
— Как так?
— А так!
— Когда будут деньги?
— Когда напечатают, тогда и будут, — собственный ответ показался девушке остроумным, она засмеялась.
— Вот блин! Давно я не чувствовал себя таким бараном! — Никитин выругался.
Девушка в кассовом окошке засмеялась снова. Смех был торжествующим.
Офицеры поняли, что денег своих они не получат никогда.
— И когда же прикажете нам явиться сюда снова? — быстро взяв себя в руки, спросил Мослаков.
— Приходите через полгодика, не раньше, — сказала девушка и захлопнула окошко кассы.
Новое, только что образованное государство Азербайджан — то ли демократическая республика, то ли федеральная исламская джамахирия, то ли соединенные штаты нефтяного полуострова — отобрало у них квартиры и взамен не выдало ничего.
— За что мы с тобой, друг Паша, боролись, на то и напоролись, — сказал Мослаков Никитину, когда они вышли на улицу.
Никитин промолчал.
На душе было паскудно.
Астрахань встретила бригаду жарой.
Над городом висело огромное желтое облако, в котором, будто в бане, парилось солнце, из облака на землю летели мелкие колючие брызги, очень похожие на жидкий металл, ошпаривали людей и собак, загоняли в подворотни все живое.
Лишь одни цыгане, черные, как уголь, словно бы никогда не мывшиеся, бродили по городу, блестели зубами и белками глаз, предлагали жителям дешевые золотые кольца. Но астраханские жители были не столь наивны, как предполагали сыны степей, — мало кто попадался на цыганскую удочку: знали люди, что цыгане делают эти кольца из обыкновенной меди, а точнее, из латуни, которую тоже почему-то принято называть медью.
Естественно, цыгане — по принципу «Кто на новенького?» — навалились на новеньких, на офицеров-пограничников, прибывших из Баку.
— Купи, дарагой, колечко своей суженой, — прилипла к Мослакову длинная проворная цыганка в выгоревшем платье, вольно обвивающем ее ровные стройные ноги, — век благодарить тебя женщина будет. В доме всегда покой будет, никакой ругани. Я вижу по твоим глазам, что у тебя дома часто бывает ругань…
— Да уж, — не выдержав, засмеялся холостяк Мослаков, — раз в неделю обязательно ухожу из дома.
— Вот видишь, — назидательно произнесла цыганка, — купишь колечко — и из дома тебя никто выгонять не будет. Жена век тебя станет благодарить…
— Да уж, — вновь засмеялся Мослаков. — Один век — этого мало…
— То, что нас встретили цыгане, — хорошо, — сказал командир пограничной морской бригады капитан первого ранга Папугин. Худое подтянутое лицо его дрогнуло в печальной улыбке, но глаза его были хмуры.
— Лучше бы нас встретили американцы с бутылками виски, — проговорил майор медицинской службы Киричук, неожиданно подошедший к ним.
— В другие времена нас встретил бы первый секретарь обкома партии со свитой.
— Хрен редьки не слаще.
— Хрен как раз слаще редьки, Киричук, — командир бригады посмурнел еще больше, но тему продолжать не стал — майор был демократом, а демократов Папугин побаивался.
Киричук сжал губы, неодобрительно смерил глазами комбрига с головы до ног.
Место, которое им отвели под базу, раньше принадлежало нефтяному складу. Земля на добрых полтора метра вглубь была пропитана соляркой, некоторые места были такими жирными, что из них можно было выжимать горючее, всякая, даже малая травинка имела стойкий радужный цвет.
Нефтяной склад поспешил приватизировать какой-то шустрый «жучок», от горючего он избавился, от массивных нефтяных емкостей — тоже, продал их на металлолом, а помещения сдал в аренду мелким коммерческим структурам. Под склады. В общем, устроился он неплохо — и производить ничего не надо было, и денежки текли. Главное — вовремя подставлять шайку под золотую струю, не давать шайке переполняться.
Но не все еще было до конца разворовано и приватизировано на Руси — нашлись люди, которые территорию бывшего склада передали выводимой из Баку морской пограничной бригаде. Комбриг пробовал выбить у астраханских властей что-нибудь получше — не удалось.
— Бери, что дают, — сказал ему важный чиновник из областной администрации.
— Так там даже причала нет!
— Обойдешься без причала. Подгонишь баржу, прикрутишь ее канатами к берегу — будет первоклассный причал.
— Системы заправки нет…
— А матросы на что?
— В смысле?
— Пара матросиков всегда бочку солярки до любого корабля донесет.
Командир бригады только руки в стороны развел — ничего себе рецептик.
Так, кстати, впоследствии и поступили: вместо причала поставили старую дырявую баржу, принадлежащую кооперативу, владелицей которого являлась жена чиновника (на деньги, которые выплатили ей за год, можно было купить шесть таких барж), а бочки с соляркой матросы долго вручную катали по сходням на причал, чтобы заправить собравшийся на боевое дежурство ПСКР — пограничный сторожевой корабль.
Впрочем, с этим еще можно было мириться, хуже было, когда корабли мертво застывали у причала-баржи: горючее пограничникам выдавали по каплям.
Но и это еще была не беда. Беда пришла с другой стороны.
Едва вселились в загаженное помещение нефтебазы, в котором планировали разместить штаб, как на трех БМВ без номеров прикатила целая команда: девять человек в красных пиджаках с гладко выбритыми — едва ли не под самую макушку — затылками. Рост и плечи у всех приехавших были одинаковые — рост под два метра, плечи железобетонные. Походили эти парни больше на трехстворчатые платяные шкафы, чем на людей.
Папугин, увидев их, невольно поморщился и сказал начальнику штаба Кочневу:
— Организуй-ка побыстрее четырех автоматчиков с оружием и полным боекомплектом.
Лица у «красных пиджаков» также были одинаковые — плоские, твердые, кирпичи об них бить можно, глаза тусклые, будто у рыб, побывавших в рассоле. В том, что это не делегация филологического факультета местного пединститута, можно было не сомневаться.
Сквозь шеренгу «красных пиджаков» протиснулся маленький округлый человек с форсистыми кудрявыми баками, достающими едва ли не до ключиц. Одет он был дорого, очень дорого, это было видно невооруженным глазом.
Черный, свободного покроя костюм его переливался всеми цветами радуги, белоснежная струисто-тонкая рубашка выгодно оттеняла красоту костюмной ткани, обут он был в туфли, сшитые из натуральной крокодиловой кожи.
Пухлые короткие пальцы украшали кольца с дорогими цветными камнями. Поскольку колец было больше, чем пальцев, то на некоторых пальцах красовалось сразу по три перстня: один с сапфиром, другой с рубином, третий с изумрудом и так далее. Под носом у этого пряника чернели усики а-ля Гитлер, похожие на жесткую нестриженую щеточку для чистки латунных пуговиц.
— Моя фамилия Оганесов, — сказал он.
— Ну и что? — Папугин небрежно приподнял одно плечо.
— Кто тут у вас самый главный? — голос у Оганесова сделался скрипучим, словно бы его присыпали стеклом.
— Предположим, что я, — неприязненно произнес Папугин.
— Документы есть? — глаза у Оганесова налились жидким светящимся железом, он неприязненно подергал щеточкой усов. — Предъявите документы.
Папугин не выдержал, усмехнулся:
— Это вы предъявите документы! Вы находитесь на территории воинской части.
— Нет, это вы находитесь на территории… на чужой территории. — Голос Оганесова освободился от скрипучести, окреп, набрал звучность и стал походить на рокочущий гром. — Это моя территория, моя!
Оганесов сделал знак рукой, и из-за шеренги «красных пиджаков» выдвинулся еще один Оганесов — точная копия первого, только лет на сорок моложе. И одет так же дорого.
«Вот они, “жучки”, расплодились густо, — запоздало отметил Папугин, — вылезли из своих бронированных нор. Один “жучок” поглавнее, побольше весом и мозгами, но оба хороши. Оба достойны времени, родившего их, — перестройки».
Старый Оганесов щелкнул пальцами, и молодой его двойник не замедлил извлечь из кожаного красного дипломата пухлую пачку документов. Старый Оганесов ухватил их цепкими пальцами, распушил широким веером перед лицом комбрига, демонстративно потряс. Движения его обрели некую вальяжную значимость, медлительность, присущие только очень богатым людям.
— Мы люди подневольные, дисциплинированные, военные, товарищ… — Папугин вопросительно поглядел на Оганесова, он забыл его фамилию.
— Господин Оганесов.
— Извините. Мы в армии на господ еще не перешли. Так вот, мы, повторяю, люди дисциплинированные, подневольные, приказов не ослушиваемся, чужого не берем, своего тоже не отдадим. По поводу отвода этого участка земли есть решение правительства…
— У нашего правительства — семь пятниц на неделе. Правая рука не знает, что делает левая.
Папугин деликатно промолчал. Он имел на этот счет свою точку зрения, но, как человек военный, счел за лучшее промолчать.
— У меня есть решение астраханского правительства на эту землю, — Оганесов хряснул каблуком своего роскошного башмака, будто конь копытом, во все стороны полетели маслянистые комья.
Сопровождавшие Оганесова люди приняли крик хозяина за команду и дружно сунули руки за пазуху. Папугин раздвинул губы в легкой сожалеющей улыбке. Рядом с ним незамедлительно выросли четыре автоматчика. «Красные пиджаки» переглянулись. Оганесов неприятно подвигал нижней челюстью.
— Что автоматы! — воскликнул он с пафосом. — Автоматы — это фи! Я ими могу вооружить целую дивизию! У меня их больше, чем вы привезли из Баку на своих железных черепушках, — Оганесов вновь назидательно помотал в воздухе пальцем. — Советую вам, полковник, уносить отсюда ноги подобру-поздорову.
— Не полковник, а капитан первого ранга, — поправил его Папугин.
— Мне все равно, я в ваших лычках не разбираюсь.
— Не в лычках, а в звездочках.
— Полоски на погонах — это тоже лычки.
— Не лычки, а просветы.
— Повторяю — мне все равно! — в голосе Оганесова задребезжали раздраженные нотки. — Еще раз советую вам, полковник, поскорее убираться отсюда.
— Капитан первого ранга, — вновь невозмутимо поправил его Папугин.
— Иначе земля загорится у вас под ногами!
— Предупреждение принял, — Папугин наклонил голову, не выдержав, улыбнулся язвительно, скосил глаза на выстроившиеся в ряд корабли бригады — внешне небольшие, проигрывающие в размерах крупным океанским утюгам, но неплохо вооруженные — лишь один ствол маленькой корабельной пушки запросто мог перерезать пополам все роскошные «бээмвушки» приехавших на разборку «красных пиджаков».
Оганесову пришлось отбыть ни с чем.
— Ну и какое твое впечатление, Владимир Константинович? — спросил Папугин у начальника штаба.
— Будет маленькая война.
— Пусть будет. Поступим по-наполеоновски: для начала ввяжемся в драку, а там — посмотрим.
Война войной, политика политикой, лай различных групповых, национальных и прочих лидеров лаем, а военные должны стоять в стороне от всего этого. Надо было устраиваться, обживаться.
Под жилье бригаде выделили сложенный из старых кирпичей хоздвор, в котором когда-то располагался профилакторий, специализировавшийся на принудительном лечении алкоголиков, — тут, казалось, даже стены пропахли перегаром.
Жить в этом помещении было нельзя, но иного выхода не было, просто не существовало — в этом старом кирпичном бараке надлежало жить. Надо было только основательно этот хлев вычистить, выскоблить, вымыть. За это пришлось взяться женам офицеров.
Командовала «парадом» жена Никитина Лена — подвижная говорливая толстушка с веселыми глазами и рано увядшим лицом: тяжело далось рождение двух детишек, смерть отца, похороненного в Баку, два переезда.
Капитан-лейтенант Никитин уже служил в СНГ — в городе Вентспилсе и был оттуда изгнан вместе с коллегами-пограничниками. Только изгнание происходило более цивилизованно, чем в Баку, — выдавливали не так откровенно, и то, что надо было заплатить пограничникам, — заплатили. Без всяких проволочек, без изюмных восточных улыбок и требований предъявить несколько десятков никому не нужных справок.
Но все равно переезд есть переезд. Это всегда — потеря. Не говоря уже о том, что всякий переезд на новое место равен двум пожарам и одному наводнению. Через год после переезда из Вентспилса в Баку Никитиных попросили и из Баку.
Лена Никитина возглавляла женсовет и занимала едва ли не единственную женскую должность в штабе бригады — была инструктором по работе с семьями военнослужащих.
Даже у видавших виды женщин опустились руки, когда они вошли в бывший профилакторий. У жены Кочнева Светланы Сергеевны на глаза навернулись невольные слезы:
— Бабоньки, а мы ведь никогда еще не сидели в таком дерьме, как сегодня.
Но глаза боятся, а руки делают: через несколько дней бывший алкогольный профилакторий перестал иметь вид запущенной зловонной конюшни. Хотя ощущение, что жить приходится в конюшне, не проходило еще очень долго.
Что такое граница, в Астрахани раньше не знали. Теперь же Астрахань стала пограничным городом. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. С «зеленофуражечными» строгостями и контрольно-пропускным режимом, с заполнением таможенных деклараций и задержанием судов, идущих в порт с нарушениями. Раньше ничего этого не было, и суда под флагами Казахстана, Азербайджана, Туркмении ходили сюда как к себе домой — беспрепятственно. И очень удивился капитан туркменского судна, когда его задержали на главном волжском банке для досмотра.
— Это что за произвол? — завопил он, неприятно двигая нижней челюстью: с досмотром капитан никогда не сталкивался и Астрахань считал своей родовой вотчиной. — Добрую сотню раз приходил сюда, доставляя что просили, и ни разу не видел ни одного пограничника. А тут… Вот напасть. Тьфу!
— Это не произвол, это обычная пограничная проверка, — спокойно объяснил ему капитан-лейтенант Паша Никитин, начищенный, отутюженный, благоухающий давно забытым одеколоном под названием «Шипр». Запах этого одеколона Паше очень нравился, он запасся им еще в Вентспилсе, в тамошнем отделе военторга — купил целых восемь флаконов. Одеколон оказался «долгоиграющим». Восьми флаконов могло хватить на всю Пашину жизнь, поэтому одеколона он не жалел.
— Тьфу! — сплюнул капитан туркменского судна — облезлого старого сухогруза со ржавью, проступившей на бортах.
— Предъявите судовые документы, — потребовал Паша Никитин. — И документы на груз.
Судовые документы были в порядке. Хотя и оформлены неряшливо, но Никитин придираться к ним не стал, а вот к документам на груз рад был бы придраться, но не имел права. Груз состоял из множества ящиков с консервными банками, каждая банка украшена выцветшей этикеткой «Томатная паста». Ну, спрашивается, какого ляха везти какую-то прокисшую томатную пасту в помидорную столицу России? Ведь астраханские помидоры по всему миру славятся, их охотно покупают в той же Туркмении, и вдруг — томатная паста…
Очень хотелось Никитину вскрыть одну из банок, полюбопытствовать, чем же туркменская томатная паста отличается от астраханской, но он не имел права. Капитан сухогруза стоял рядом и посмеивался в черную разбойничью бороду, глаза его смотрели на Пашу холодно и цепко — была бы его воля, он уложил бы капитан-лейтенанта на тарелку, воткнул в него вилку, намазал бы горчицей и съел по частям, а потом запил бы блюдо душистым ашхабадским коньяком.
— И часто вы возите томатную пасту в Астрахань? — поинтересовался Никитин.
— Не считал, — резко ответил туркмен.
— И все-таки?
— Посмотрите в судовой журнал, там все отмечено.
Никитин смотреть в судовой журнал не стал, этой «литературы» он еще начитается, поинтересовался другим: кто же из астраханских предпринимателей заказал помидорную давленку? Оказалось, два ТОО — товарищества с ограниченной ответственностью «Аякс» и «Тыюп». Та-ак, а кто же командует этими товариществами? Президентом «Аякса» был некий господин Оганесов. Никитин почувствовал, как у него похолодела и задергалась кожа на правом виске.
Человек знакомый, если можно так выразиться…
А товарищество «Тыюп»? Кто там самый главный? Кто бугор? Тоже Оганесов. Никитин усмехнулся: если копнуть дальше, то окажется, что у Оганесова этих товариществ в Астрахани — пруд пруди, вагон и большая прицепная тележка.
Зарабатывает дядя, судя по его личной охране, неплохо.
— Значит, везете томатную пасту? — Никитин неожиданно легко и задиристо, будто пионер, выигравший в школьную лотерею приз, рассмеялся.
— Томатную пасту, — подтвердил туркмен.
— В Астрахань?
— В Астрахань.
— И дальше — никуда?
— Дальше — никуда.
— Тут, в Астрахани, значит, ее и съедят?
— Тут и съедят. Очень любят в Астрахани томатную пасту.
— Ну, ладно, — Никитин сделал рукой движение, которое обычно делают регулировщики, когда открывают «зеленую улицу» потоку машин: — Вперед!
Через десять минут туркменский сухогруз растаял в жарком мареве пространства, будто пилюля в стакане воды. Только на воде остался широкий пенный след.
— Ну-ну! — проводил Никитин глазами проворного туркмена. — Есть у меня такое чувство, что мы еще встретимся. С тобой или с твоим хозяином.
Старший лейтенант Чубаров в это время на своем ПСКР-711 прочесывал нижние волжские ерики. Ериков за Икряным — знаменитым райцентром, в котором осетровую икру едят даже коровы, — было полным полно. Дельта реки потому и дельта, что она словно корневище дерева расслаивается на несколько сотен отростков-корней, по каждому из которых и контрабандист с аккуратным несгораемым чемоданчиком иранского золота, прикованного к руке, может проскочить, и наркокурьер на лодке с мощным мотором типа «ямаха» или «хитачи» пролететь над макушками камышей, и браконьер протащить в Астрахань на буксире целую лодку черной икры.
Тихие волжские ерики видели немало и были свидетелями не только загульных подвигов любителя турецких княжон Стеньки Разина…
Игорь Чубаров не поленился, полистал кое-какие книги. Для того чтобы грамотно охранять границу, надо знать историю земли, которую охраняешь. Старший лейтенант Чубаров был правильным человеком.
Вода в ериках была такой гладкой и тяжелой, что хотелось вырубить двигатель сторожевика, засечь гусиный скрип в камышах, увидеть водяную крысу, неспешно пересекающую ерик, засечь удары буйного чебака, изо всех сил лупящего хвостом по воде, чтобы сразу, с одного удара оглушить десятка три мальков и тут же проглотить их… Но при всей своей спокойности вода здешняя была буйной, очень быстрой. Плыть против течения не сможет ни один пловец — он лишь сумеет удержаться на одном месте, но стоит ему только чуть зазеваться, хотя бы на секунду, как вода мигом отбросит его метров на тридцать назад. В некоторых местах вода была такой сильной, что казалось — сунь в нее руку, вода руку оторвет по локоть.
Двигатель сторожевика рокотал мощно, ровно, но Чубаров недовольно морщился: самое лучшее, если бы двигатель на корабле был вообще бесшумным. Шумный движок всех браконьеров разгоняет: услышит иной небритый дядя Петя стук пограничного мотора и немедленно затащит свою браконьерскую лодку в камыши, спрячется в нее, накроется брезентовой попоной, чтобы комары не донимали, — и ищи его, свищи! Никогда не найдешь.
«Семьсот одиннадцатый» старшего лейтенанта Чубарова вышел на борьбу с браконьерами — именно такая задача была поставлена перед этим малым кораблем, узким и быстрым словно ткацкий челнок. Местная рыбохрана отнеслась к Чубарову прохладно, когда он появился в конторе, на сближение не пошла: мол, у вас — погранцов — своя задача, у нас — своя, не будем путать изюм с клопами.
Сторожевик шел на малом ходу. Если же Чубаров врубит двигатель на полную мощность, то вода выплеснется из ерика. Волна по камышам пойдет такая, что от зарослей с гусиными и утиными гнездами останется лишь ровное поле с полегшей растительностью.
Настроение у Чубарова было поганое. Как и у всех в бригаде. Многие офицеры думали, что их здесь встретят с распростертыми объятиями, а родина встретила их не как сыновей — как пасынков.
— Самый малый! — скомандовал Чубаров рулевому. Он никак не мог избавиться от ощущения, что звук двигателя переполнил уже не только округу, переполнил самих людей, хоть ватные затычки в уши вставляй, но с другой стороны, мало ли «плавединиц» ходит ныне по Волге! Сотни. Тысячи. Движение здесь, как на самой оживленной бакинской улице.
Рулевой послушно сбросил обороты.
— И держись левее, — скомандовал Чубаров, — прижмись к самой бровке ерика, не бойся, там глубоко.
Ему показалось, что впереди мелькнул блесткий бок моторки — короткой молнией прорезал зелень камышей и исчез. На моторках сюда ходят только за одним — ставить крючья на осетра.
Осетра, как известно, на удочку не поймаешь, ни на кузнечика, ни на червяка, ни на хлеб, сдобренный подсолнечным маслом, ни на живца он не идет. Его можно взять только сетью либо подцепить снизу каленым, похожим на пожарный багор, крюком.
В поисках еды осетр «пропахивает», будто трудолюбивый крестьянин, многие километры дна, захватывает ртом — аккуратным твердым соском — ил, пропуская через себя, выбирает из него разных червяков, жучков, личинок, мелких ракушек, козявок. Занят он этим бывает денно и нощно — попробуй прокормить такую тушу! — и ни на какую приманку не обращает внимания.
Впрочем, осетр вообще мало на кого обращает внимание, знает, что никто его не тронет, ни одно живое существо в волжских глубинах. Просто никто не осмелится напасть на такую большую, сильную рыбину. Может ее взять только человек, и то — хитростью, коварством.
Бросает человек на дно ерика длинный канат, к которому проволокой привязаны кованые острые крючки. Стоят крючки стоймя, угрожающе покачиваясь из стороны в сторону. Осетр на них — ноль внимания, думает — обычная игрушка, кривая несъедобная козюлька, невесть зачем поднявшаяся из ила, досадливо отпихнет мордой крючок в сторону и поползет дальше, чавкая, наслаждаясь донными жучками, но крючок не исчезает бесследно, он возвращается на свое место, чешет, царапает осетру пузо, мешает; осетр делает движение — и крючок незамедлительно всаживается ему в брюхо. От боли осетр делает рывок вперед, норовя подальше уйти от надоедливой кривулины, от резкого движения в него всаживается еще один крючок, находящийся рядом. Все, теперь осетру никуда не уйти, он заякорен. И чем больше бьется рыба, тем больше крючков всаживается в ее тело.
Случается, что браконьер забывает про свою снасть, и тогда осетр гниет на волжском дне, распространяя вокруг себя заразу и прель. Случается, что и человек, собираясь сварить уху, подцепит ведром воду в реке и вместе с нею — заразу. Потом, хлебнув ее, оказывается в больнице и долго недоумевает, что же уложило его на койку.
Чубарову вновь показалось — впереди мелькнул бок моторки, бросил в глаза игривый металлический блик-зайчик и исчез. Чубаров вытянул голову, прислушался: доходит до него звук моторки или нет? Нет, ничего не слышно, все забивает сытое урчание собственного двигателя.
— Прибавить обороты! — приказал он.
Камыши заструились около самого борта, косо, будто в дожде, завалились назад, в воздух поднялось несколько встревоженных цапель. Сторожевик выскочил на широкий плес, густо заросший белыми кувшинками.
— Лилии, товарищ командир, — восхищенно улыбнулся рулевой. — В Баку таких не было.
— Не лилии, а кувшинки, — поправил Чубаров. Добавил строго: — Не отвлекаться!
— Есть не отвлекаться!
Плес взбугрился, на поверхности захлопали пузыри, словно вода в этой гигантской чаше, окаймленной кувшинками, закипела. Сторожевик промахнул плес, увенчанный сразу тремя протоками-ериками, и пошел по среднему ерику. По поверхности ерика плыли куски пены. Значит, моторка была.
Ерик был узким, через полминуты пришлось сбавить ход. Неужели моторка почудилась Чубарову? Но нет, пенный след кто-то же оставил…
Километра через полтора ерик влился в круглую глубокую чашу, вместе с ним в чаше оказались и два других ерика; выход из чаши был один — плоский, широкий, густо заросший кугой.
— Прибавить ходу! — приказал Чубаров.
Под кормою катера вздыбилась волна, поднялась крутой горой, берега тут были более высокие, не из одного тростника и камышей, растущих прямо из воды, как в других местах, а имели земляную подушку, Чубаров не боялся смять их и через несколько минут догнал моторку.
Моторка была на самом деле — никаких видений: новенькая дюралевая казанка с лакированными металлическими бортами и синей игривой полосой, проведенной поверху. Управлял ею бородатый абрек с орлиным клювом вместо носа и красными губами, ярко, будто они были напомажены, просвечивающими из черной бороды.
Абрек недоуменно приподнялся в казанке. Он, собственно, никуда и не думал удирать. Рыбохрана у него была своя, милиция тоже — все схвачено, а появление неведомого судна с пулеметом на носу — это обычное недоразумение, не больше.
— Чего надо? — прокричал он по-птичьи гортанно.
— Остановитесь для досмотра.
— Чего-о?
Только сейчас Чубаров разглядел, что по синей игривой полосе у абрека выведено золотом: «Наташка». Видимо, абрек считал, что так будет красиво — золотом по синему… Бездна вкуса. Тут старший лейтенант вспомнил совершенно кстати, что «наташками» зеки называют ножи.
— Остановитесь! — вновь в рупор потребовал Чубаров.
Абрек поспешно нырнул вниз, в казанку, зашарил рукой под лавкой. Чубаров повернулся к мичману Балашову, находившемуся здесь же, в рубке:
— Иван Сергеевич, подготовь-ка на всякий случай нашу фузею.
Фузеей Чубаров называл длинноствольный пулемет, снятый со старого бэтээра и установленный на носу «семьсот одиннадцатого».
— Счас, счас, — по-старчески бестолково засуетился Балашов и, косолапя, цепляясь руками за леера, кинулся на нос сторожевика, развернул фузею в сторону абрека.
Вид длинного страшноватого ствола на абрека подействовал, он перестал шарить рукой под лавкой и вновь приподнялся в казанке.
— Немедленно остановитесь и приготовьте катер для досмотра! — в третий раз приказал Чубаров.
Абрек развел руки в стороны, изогнулся длинной гибкой кляксой над мотором и, сбавив ход, начал послушно, по широкой дуге, прижиматься к краю ерика.
В казанке завернутые в сырые мешки лежали два осетра. А под скамейкой стояло эмалированное ведро, доверху наполненное черной икрой и накрытое чистой, тщательно выстиранной марлей, — видать, эту икру абрек собирался пустить на собственные нужды, иначе с чего бы ему быть таким чистюлей? Икру, приготовленную для других людей, для продажи, не стесняясь, заворачивают в тряпки, которыми протирают машины.
— М-да, — удрученно качнул головой Чубаров, ткнул ногой в ведро с икрой.
— А что, нельзя? — с вызовом спросил абрек и угрожающе выпятил колючий, заросший не волосом, а проволокой подбородок.
— Нельзя. Придется платить штраф либо… — Чубаров сложил из пальцев решетку и показал ее абреку, — либо садиться.
Абрек вздохнул, отвернулся в сторону и еще больше выпятил нижнюю челюсть.
— Ладно, командир, рисуй штраф.
— Мораль я читать не буду, — сказал Чубаров, он хорошо понимал, что мораль читать бесполезно. — Штраф — это дело тоже не мое. А вот осетров, икру, моторку я у вас заберу. Самого же сдам в отделение милиции в первом же поселке.
Лицо абрека дрогнуло в облегченной улыбке, сделалось довольным. Стало ясно: в милиции этот человек чувствует себя, как дома. В одну дверь входит, в другую выходит. Обе двери открывает ногой.
— Пфу! — плюнул абрек в сторону Чубарова.
Плевок Чубарова задел, хотя и шлепнулся в воду. Когда встречаешься с такими людьми, внутри обязательно возникает что-то печальное и одновременно противное, холодное, будто попал под крапивно-стылый дождь. Делается жаль самого себя, своего времени, товарищей, что находятся рядом, глаза начинает предательски щипать, а в кулаки натекает свинец — так и хочется врезать такому человеку по физиономии.
Чубаров подождал, когда в нем истает, сойдет на нет злость, ткнул пальцем в длинный ствол и проговорил ровным, почти лишенным красок голосом:
— Если еще один раз плюнешь, в ответ плюнет эта вот дура, понял? — Чубаров говорил на «ты», в духе абрека, отставив в сторону всякую вежливость.
Абрек покосился на пулеметный ствол и промолчал.
Осетров и икру перенесли на «семьсот одиннадцатый», моторку взяли на короткий поводок, как нашкодившую собаку, и неспешно поплыли вниз.
Капитан-лейтенант Мослаков получил задание совсем неожиданное и необычное — съездить в Москву, в штаб пограничных войск и получить там машину. Пограничников в Баку ободрали как липку — выпустили лишь с личными вещами, все остальное суверенный Азербайджан забрал себе. Забрал бы и сторожевые суда, но по этой части руки у новоиспеченного государства оказались коротки.
Выехал Мослаков в паре с мичманом Овчинниковым — приземистым сибиряком, половину жизни проведшим в Якутии, в разных геологических партиях, на разведке угля и золотоносных песков, а потом вынужденным сменить север на юг: на севере его детям запретили жить врачи, у детишек Овчинникова оказались слабые легкие. Врачи сказали Овчинникову: «Если хотите сохранить детей, немедленно покиньте Якутию». Так Овчинников оказался в Баку.
Устроиться по геологической специальности ему не удалось, и он, имея на руках кроме геологического диплома диплом капитана-механика речного судна, пришел к пограничникам.
Лететь в Москву на самолете оказалось накладно, деньги за это Аэрофлот (или как он теперь называется?), дерет нещадные, на эти деньги запросто можно слетать в Америку, поэтому Мослаков с Овчинниковым решили ехать на поезде, это было в четыре раза дешевле.
Москва ошеломила Мослакова. Она стала иной — незнакомой, чужой. Исчезли красные флаги, вместо них появились красные палатки, из которых сонно глядели разъевшиеся продавцы. Судя по их лицам, голод первопрестольной не грозил. Заводы не работали, мужское население столицы разбилось на две группы: на охранников и торговцев.
Мослаков недовольно пошмыгал носом, поморщился:
— Не ожидал я такого жиротека от столицы. Столько песен было про нее сложено, столько гимнов спето и — на тебе! Тьфу!
Мичман, стоявший рядом, также сплюнул под ноги. Он пока не произнес ни слова. Но это не означало, что он онемел.
— Ладно-ть. Поехали к начальству, — сказал Мослаков. — Там нас и просветят по части «ху есть кто»?
— «Кто есть ху»? — у мичмана наконец прорезался голос.
— Что в лоб, что по лбу — одна шишка. И вообще наших командировочных, дядя Ваня, только на семечки и хватит, — Мослаков закинул на плечо сумку, скомандовал мичману: — За мной!
Встретили их без особого восторга. Единственное, что было хорошо, — по кабинетам не стали гонять, оформили машину без проволочек.
Хмурый, с жестким ртом полковник, вручая бумаги Мослакову, сказал:
— По Москве, капитан, особо не болтайтесь!
— Капитан-лейтенант, — поправил Мослаков.
— Станешь полковником, тогда и будешь поправлять, — полковник оказался человеком нервным, не терпящим возражений. — Понял, капитан?
— Так точно! — Мослаков звонко щелкнул каблуками и вытянулся. А что, собственно, ему оставалось делать?
— Забирайте машину и дуйте отсюда! Чем быстрее — тем лучше. Чтобы ни духа вашего, ни запаха в столице не было!
Вот такой суровый человек попался им в управлении, которому надлежало обеспечивать границу техникой.
И — никаких талонов на кашу и белье, никакого ночлега.
— Ничего, Пашок, в машине переночуем, — успокоил Мослакова мичман.
— Если для этого будут условия.
— Знаешь, когда я в Якутии ездил на рыбалку, то свою «Ниву» за четыре с половиной минуты превращал в настоящий спальный вагон. На три персоны в полный рост.
Машину брали по принципу «дареному коню в зубы не смотрят» — что дадут, за то и надо благодарить. Мослаков думал, что им как военным людям, представителям целой морской бригады, дадут уазик, который они перекрасят в цвет каспийской волны — сталистый, значит, цвет, на бока нашлепнут трехцветные липучки — небольшие российские знамена, и машина будет что надо. Но им вместо уазика дали рафик.
Впрочем, уазик тоже можно было взять — рассыпающийся, старый, с помятыми дверцами и полувыпотрошенным мотором. Мослаков выразительно переглянулся с мичманом, и оба они, дружно, в один голос воскликнули: «Нет!» Ведь этот уазик даже со двора не выгнать. Если только вручную. А дальше как?
Рафик хоть и был потрепан, но все же не настолько. Он прошел всего двенадцать тысяч километров, резина на нем стояла почти новая, протектор был стерт лишь чуть, корпус не украшали царапины и вмятины — зловещие следы дорожных происшествий, бока были на удивление чистые, хоть смотрись в них. И Мослаков с мичманом решили взять рафик.
Прапорщик, выдававший им машину, закряхтел с досадой, почесал налитой салом затылок — видать, хотел пустить этот рафик налево, но астраханские «беженцы» опередили его. «Беженцы» дружно хлопнули руками по корпусу рафика:
— Берем!
Прапорщик вновь закряхтел и поскреб пальцами по тугому красному затылку. В конце концов, понимая, что «беженцы» от своего не откажутся, махнул рукой:
— Берите, хрен с вами! — жалобно сморщился. — Хоть бутылку поставьте! Жаль ведь такую машину отдавать. Вы посмотрите — автомобиль находится в идеальном состоянии. Спрашивается: почему? Да потому что эта машина — гостевая, гостей развозила. Потому и выглядит как новенькая. Так что гоните, мариманы, бутыль. Иначе не отдам.
Мослаков понял, что прапорщик без бутылки действительно не отдаст машину, переглянулся с мичманом и с досадой рубанул рукою воздух — денег-то ведь не было, не хотелось тратить то, что отложено на еду, но иного выхода не было.
Надо было покупать бутылку. Мослаков втянул сквозь зубы воздух, выдохнул, остужая себя.
— Ладно, — сказал он, — ты, дядя Ваня, принимай это выдающееся произведение отечественного автомобилестроения, а я пойду в магазин за магарычом.
— Только это… — попросил прапорщик, — не покупай всякую лабудень, сваренную из разведенной жидкости от тараканов и клюквенного киселя, у меня от этого живот пучит. Купи «Смирновскую». Хорошая русская водка. Запомни, парень, на будущее.
«Хорошая русская водка» кусалась в цене. Она лишала Мослакова с мичманом не только денег на хлеб — лишала даже денег на бензин. М-да, прав был сухогубый полковник, когда выдал им заклятье-команду: «В Москве не задерживайтесь!» Москва — город кусачий.
Он купил бутылку «Смирновской» и вприпрыжку понесся к прапорщику.
Прапорщик, увидев бутылку, раздвинул в улыбке толстые влажные губы, ободряюще подмигнул Мослакову:
— Молодец! То купил, самое то, — подхватил бутылку из рук капитан-лейтенанта, звучно чмокнул ее в донышко.
Машина была справной, прапорщик не обманул — тянула, как новая, это Мослаков почувствовал, едва выехали с хозяйственного двора. Руль ходил легко, коробка скоростей была хорошо смазана, в мосту ничего не скрипело, не стучало.
— Машинка — м-м, действительно ухожена, — Мослаков с одобрением качнул головой, — прапор нас не наколол, — он послушал звук движка и вновь одобрительно качнул головой. — Хотя запросто мог нас ободрать. Запросил бы за машину не одну бутылку, а ящик — и все. Ты, дядя Ваня, пил когда-нибудь «Смирновскую»?
— Никогда не пил.
— И я никогда, — с сожалением произнес Мослаков. — А вот прапор пил. Неплохо бы попробовать.
— Неплохо бы. Но на какие тити-мити?
— Ладно! — решительно проговорил Мослаков. — Глядишь, по дороге подсадим кого-нибудь и малость подзаработаем. А если подзаработаем, то позволим себе скоромное.
— Жизнь ныне, Паша, вон какая стала: век живи — век пробуй новое.
— Все течет, все изменяется…
Паша Мослаков вдруг приподнялся с сиденья, вытянул голову и восхищенно почмокал губами:
— Ты смотри, дядя Ваня, какая девушка идет! Не идет, а легенду складывает.
— Где легенда?
— Да вон идет! Не туда смотришь! Смотри на противоположную сторону улицы! — Мослаков, охнув, прижал рафик к бровке тротуара, стремительно вывалился из кабины.
Он боялся упустить девушку.
Перебежал через улицу, едва не столкнувшись со стареньким жигуленком-копейкой и громоздким, страшноватым, как паровоз, джипом черного цвета, на секунду задержался на разделительной зеленой полосе, где росли розы — на удивление сочные и яркие в этом сизом чаду, сорвал одну, самую крупную, с длинной ножкой, и, не обращая внимания на улюлюканье какого-то пенсионера, который, держась обеими руками за края соломенной шляпы, предавал Мослакова анафеме, помчался за девушкой.
Он догнал ее через пятьдесят метров и, как опытный спортсмен, обошел почти впритирку с левой стороны, круто развернулся и, оказавшись с ней лицом к лицу, упал на одно колено. Девушка остановилась с недоуменным видом.
Мослаков протянул ей розу:
— Девушка, примите, пожалуйста, от Вооруженных сил Каспийского моря. Не откажите, а?
Девушка вспыхнула, цвет ее щек сровнялся с цветом розы. Она нерешительно приняла цветок.
— Ах, Пашок-Запашок, — покачал головой мичман, наблюдая за этой картиной. — Клоун Олег Попов.
Мослаков поднялся с колена, накрыл голову одной рукой, развернул ладонь, чтобы над носом образовался козырек, другую руку притиснул к виску, отрапортовал:
— Капитан-лейтенант морской пограничной бригады Мослаков Павел Александрович!
Девушка молчала — еще не пришла в себя от столь стремительного знакомства.
— Попросту Паша, — добавил Мослаков, перевел дыхание и выпалил стремительно, слепив слова в один комок: — Друзья еще зовут Пашком, Пашучком, Пашуком, Пашечкой, Паней, Паньком, Пашукенциным, Пашкевичем — по-разному. Кто во что горазд, тот так и зовет.
Девушка продолжала молчать, но не уходила, смотрела на Мослакова с интересом.
— Хотите, я еще раз перед вами на колени встану? — предложил Мослаков. — Чтобы узнать, как вас зовут? Можно?
Девушка качнула головой:
— Не надо.
Мослаков почувствовал, как затылок ему сдавило что-то жаркое, распаренный асфальт под ногами дрогнул.
— Тогда скажите хоть, из какой вы сказки? — взмолился он.
— Вы не боитесь, что с вас за эту розу возьмут штраф в пятьдесят минимальных окладов? — спросила она строго.
— Не боюсь! — Паша гордо выпятил грудь. — Такие розы не имеют права расти на уличных газонах.
Наконец он смог получше рассмотреть девушку. Всякие красотки с обложек модных журналов, дивные топ-модели с ногами-ходулями и роскошными, до пояса волосами не годились ей в подметки. Это была настоящая врубелевская царевна. Длинная шея, персиковые, с легким, золотящимся на солнце пушком, щеки. Глаза такие, что в них можно утонуть — нырнешь и не вынырнешь, во взгляде скрыто нечто такое, что никогда не разгадать — ласковое, зовущее, таинственное. Верхняя губа приподнята вопросительным уголком, словно бы девушка хотела что-то спросить, но не решалась.
Мослаков ошеломленно покрутил головой, подумал, что в другой раз он спрятал бы свои восхищенные чувства куда-нибудь подальше, в самый глухой угол, но только не сейчас.
Девушка оглянулась — услышала непрекращающиеся стенания пенсионера.
— Ради вас я готов уплатить и пятьдесят минимальных окладов, — Мослаков сверкнул белыми зубами. — Не жалко.
Лицо девушки неожиданно смягчилось, в глазах что-то дрогнуло, она улыбнулась Мослакову. Это была его улыбка, она принадлежала ему — не улице, не солнцу, не роскошным иномаркам, проносящимся совсем рядом по шипящему разгоряченному асфальту, а ему. Лично.
Так иногда бывает: между совершенно незнакомыми людьми вдруг что-то пробегает, проносится какая-то электрическая искра, и мир мигом делается иным, и люди становятся иными — делаются красивее, добрее. Пусть это звучит слишком наивно, но это так. Странная невидимая связь, притягивающая людей друг к другу, действительно существует. Девушка наконец тоже рассмотрела человека, стоявшего перед ней. Человек был одет в простые джинсы с белесыми вытертостями на коленях и старую футболку с блеклым застиранным названием, увидела его глаза — надежные мужские глаза, подтянутое лицо с ямочкой на подбородке…
К пресловутым «новым русским» этот человек не относился — не та одежда, нет на шее «голды» — толстой золотой цепи, — нет перстней на пальцах и главное — отсутствует сальная улыбка и выражение вседозволенности в глазах; к «старым русским» он тоже не имел отношения, для этого не вышел ни возрастом, ни партийностью, ни брюзгливостью, он был — кем-то средним между «старыми» и «новыми»… Девушка протянула Мослакову руку:
— Ира!
А Мослаков вдруг засуетился, засмущался, у него совершенно исчезла напористость, позволившая ему выскочить из машины едва ли не на ходу и погнаться за незнакомой девчонкой, — покраснел, вытер пальцы о джинсы и ответно протянул руку девушке.
Она поняла, что неожиданно раскусила этого человека, он сделался ей понятен, как будто они давно были знакомы. Губы Иры дрогнули в смущенной улыбке.
— А по отчеству? — спросил Паша.
— По отчеству не обязательно.
— А по фамилии?
— По фамилии Лушникова.
Мослаков почувствовал, как по лицу его начинает расползаться жар — он не знал, что теперь говорить Ире Лушниковой, как говорить, что сделать, чтобы тоненькая ниточка, протянувшаяся между ними, не оборвалась. Он едва не застонал от досады — не знал, как побороть собственное онемение.
— Ира, вы верите в конец света? — вопрос этот вырвался у него помимо воли.
— Верю. А вы?
— В то, что он произойдет после какого-нибудь затмения солнца, — нет, но в то, что это будет в результате наших различных деяний, — верю. Есть такой академик Никита Моисеев, так он сказал, что если мы будем испытывать наше атомное оружие и дальше, то однажды наступит ядерная ночь. А после нее — ядерная зима. Солнце не взойдет, на земле не вырастет трава…
Мослаков понимал, что он несет чепуху, не это надо говорить, совсем другое, но он не мог остановиться. Если он сейчас остановится, то дальше уже не сможет говорить вообще.
— Бр-р-р, — Ира передернула плечами, — холодно становится от такой перспективы.
— И мне холодно, — Мослаков оглянулся на рафик, в котором его терпеливо дожидался мичман. — Ира, я не из Москвы…
— Я вижу.
— До недавнего времени я жил в Баку, в роскошной двухкомнатной квартире. А сейчас — в Астрахани, в чистом поле…
— Там, где воет ветер?
— Там, где воет ветер и волки скалят зубы. Из Баку нас выперли.
— Об этом я читала в газетах. Может, это и не так страшно, как кажется с первого взгляда?
— Может, и не так страшно, — Мослаков приподнял одно плечо и по-детски почесался о него щекой. Жест был трогательным, открытым. — Ир, оставьте мне ваш телефон, — попросил он. — И адрес. Я вам напишу.
Ирина почувствовала, что ей тоже захотелось приподнять одно плечо и потереться о него щекой, как сделал этот парень, еле-еле она подавила в себе это желание.
— Телефон — двести девяносто один…
— Счас, счас… — засуетился Мослаков, хлопая себя по карманам джинсов в поисках клочка бумаги. — Как всегда, мой «паркер» с золотым пером куда-то подевался… Вот напасть! — в голосе его послышались жалобные нотки. — Ира, я запомню телефон и адрес. Вы продиктуйте, а я запомню.
Она поняла, что ей тоже не хочется терять этого человека, — в нем есть нечто такое, чего нет в других. Она пока не смогла словами сформулировать, что же в нем есть, но интуитивно понимала — надежность. Это качество стало для нынешних мужчин редким. Можно, конечно, продиктовать телефон и адрес, но через минуту этот парень все забудет… Она открыла сумочку. Из записной книжки вырвала листок, написала на нем телефон, ниже — адрес.
Мослаков взял листок бумаги, поклонился Ире вежливо, великосветски, будто герой исторического фильма, поднес листок к ноздрям.
— Как божественно пахнет, — произнес он торжественно и одновременно печально, ощущая, что внутри него рождается испуг, — сейчас ему придется расстаться с этой девушкой, а этого очень не хочется. Он потянулся к ее руке, взял пальцы, поднес их к губам. Поцеловал. Затем круто развернулся и прямо через поток машин понесся к своему рафику, к терпеливо ожидавшему его мичману Овчинникову.
— Ну ты, Пашок, и даешь, — восхищенно проговорил тот.
— Такие девушки, дядя Ваня, встречаются один раз в жизни, — произнес Мослаков напористо — еще не успел остыть.
— Да ну!
— Да. Без всяких ну. Только да.
Он оглянулся — хотел засечь в грохочущем задымленном пространстве маленькую стройную фигурку Иры Лушниковой, но это ему не удалось: слишком много было людей, Ира растворилась среди них. Мослаков покрутил головой досадливо, подумал о том, что день этот, солнце нынешнее, жидким желтком растекшееся по небу, будто по сковородке, зеленый остров-газон, растущий посреди улицы, среди машин, на котором, будто верстовые столбы, встали розы на высоких ножках, увенчанные алыми и желтыми головками, приземистую, полустеклянную полубетонную конструкцию метро, ставшую совершенно прозрачной в летнем мареве, он запомнит навсегда. На всю жизнь.
Запомнит как праздник.
— Денег у нас с тобою, дядя Ваня, ноль целых, ноль десятых, — произнес Мослаков где-то за Тулой, среди зеленых замусоренных полей, мелькавших по обе стороны трассы.
— Ноль тысячных, — внес добавление мичман.
— Тех казенных крох, что есть у нас, не хватит даже, чтобы залить воду в радиатор. А посему…
— А посему будем калымить по дороге. Ты эту мысль, Пашок, высказал еще в Москве.
— Да ну? — удивленно произнес Мослаков. — Не помню.
— А я помню. Будем калымить. Если, конечно, попадутся подходящие клиенты. Не то можно нарваться на такого господина, что не только машины лишимся, но и последних двадцати копеек, завалившихся за складку в кошельке.
— Ну уж дудки! А стволы у нас на что! В зубах ими ковырять?
За Тулой они подсадили в рафик пять раздобревших, хорошо одетых теток-челночниц с одинаковыми клетчатыми китайскими сумками, набитыми товаром, доставили их в город Ефремов, где тетки намеревались реализовать свой товар по хорошей цене. В Ефремове машину «зафрахтовал» животастый потный коммерсант, который отнесся к рафику, как к судну, видать, раньше служил на флоте и направо-налево сыпал морскими терминами. Ему надо было перебросить партию видеомагнитофонов в Елец, что и было выполнено «экипажем» рафика в лучшем виде; а дальше пошла мелкая стрельба, которая особых денег им не принесла.
Но две поездки — с челночницами и толстопузым торгашом — навар принесли.
— Нам тут с тобой, Пашок, не только на селедку с хлебом, но и на пиво уже есть, — мичман был большим любителем пива, пристрастился к нему в Якутии, а до этого — в городе Охе, где работал у нефтяников.
— Селедку — отставить!
— Почему?
— Свою рыбу поймаем. Повкуснее селедки.
Паша Мослаков специально скривил маршрут, чтобы глянуть на село со странным названием Леденцы, в котором он двадцать четыре года назад родился.
Впрочем, село он совсем не помнил, поскольку в двухлетнем возрасте был вывезен из него родителями. В памяти осталось лишь призрачное видение: избы, покрытые снегом, холод пространства и трубы, из которых в высокое светящееся небо поднимаются ровные, без единой кривулины, дымы.
Из деревни Леденцы отец его, строитель, старший лейтенант, увез в Карачаево-Черкесию, которая тоже почти не сохранилась у Мослакова в памяти, кроме, может быть, сверкающих золотом ртов горных жителей. Золотые зубы там считаются признаком богатства, авторитета, людей с золотыми зубами уважают. Тоненькие, как прутинки, большеглазые, нежные карачаевские девчонки специально вышибали себе зубы, чтобы вставить золотые. Иначе, считалось, женихи на них даже не посмотрят.
Чего только не вспомнишь, чего только не передумаешь в дороге. В голове возникло даже это, карачаевское…
А потом отца с матерью не стало, они погибли. Селевой поток, сорвавшийся с гор, накрыл крохотный офицерский поселок, разместившийся в ущелье. Пашка в это время находился в пионерском лагере, и его, чтобы куда-то приткнуть, отправили в Нахимовское училище. Особо заниматься Пашкиной судьбой было недосуг. Из Нахимовского он попал в высшее военно-морское, откуда вышел, уже имея на плечах лейтенантские погоны.
Обычная судьба, обычные беды — все как у всех…
Было жарко, солнце припекало так, что дорога под колесами рафика по-змеиному шипела, брызгалась черной слюной, подрагивала зыбко, иногда вообще пропадала, и тогда вместо нее возникала ровная седоватая вода, огромное, в половину шоссе, зеркало, и Мослакову начинало казаться, что рафик вот-вот обратится в корабль, поплывет по водной глади, взбивая буруны и хрипя мотором. Но едва машина въезжала в эту воду, как вода исчезала, отступала поспешно, под колесами снова звенел противный задымленный асфальт.
Это был мираж — то самое призрачное видение, которое возникает только в пустыне, в гибельно-жаркую пору, и способно свести путника с ума. К корпусу рафика нельзя было прикоснуться — металл обжигал.
— Не могу больше, дядя Ваня, — пожаловался Мослаков, — сил нету ехать. Надо окунуться где-нибудь. Вон уже сколько километров без передышки отмотали.
— Пятьсот, — деловито сообщил мичман, глянув на спидометр, — от базы, с которой мы выехали, от ворот — ровно пятьсот.
— Все, хватит! Сворачиваем к первой же речке!
— И перекусить уже пора.
Из еды у них имелось полбуханки черного черствого хлеба, четыре вялых, купленных еще в Астрахани, огурца, четыре сваренных в мундире картофелины и пакетик с солью.
Дедовская еда, паек голодного времени, пайка солдата суворовской поры. Солдаты Суворова от недоедания были, говорят, такие худые, что им мундиры специально подбивали ватой, чтобы выглядели потолще.
С другой стороны, у наших героев в карманах уже имелось кое-что, уже звенели кое-какие деньги.
— Пора, — согласился Мослаков.
— А как насчет рыбки, Паша?
— Будет вода — будет и рыбка.
Солнце продолжало припекать, оно сделалось нестерпимым, будто не куриное яйцо уже растеклось по небу, а жидкий металл, небесный свод был целиком залит расплавленным железом.
Километров через десять они увидели реку — небольшую, спокойную, с прозрачной водой, обрамленную кудрявыми кустами, с песчаными куртинами, на которые наползала вода. Мослаков решительно сбросил скорость, свернул к речке. Скатился в мягкий длинный ложок и остановился только тогда, когда въехал передними колесами в воду.
— Э-э-эхма! — закричал он восторженно, громко, прямо в кабине сбрасывая с себя одежду и наполняясь ликующим, знакомым еще с детства азартом, когда можно было содрать с себя неудобную нахимовскую форменку, почему-то все время жавшую под мышками, сковырнуть с ног тяжелые жаркие ботинки и прыгнуть в воду. А там уж, блаженствуя, поговорить с многомудрыми, все знающими пацанами о жизни, о девчонках, о будущем. Он торопился, не замечая снисходительной улыбки мичмана, наполнялся восторгом, будто резервуар водой, и почти не контролировал себя. — Э-э-э!
Прыгнул в воду и очень ясно услышал сердитое шипение, какое обычно издает раскаленный металл, на который попадает влага.
Продолжая восторженно вскрикивать и охать, Паша, кокетливо прихлопывая ладонью по воде, переплыл на противоположную сторону — в детстве этот стиль плавания называли саженками, — нырнул у противоположного берега под кусты, в яр, через минуту вынырнул, держа в руке крупного неповоротливого рака с широким хвостом.
— Рак! — не удержавшись, ахнул Овчинников. — Самое то к пиву!
Мослаков, не выпуская рачиху из руки, — раз с икрой, то, значит, рачиха — вновь нырнул и довольно долго не показывался на поверхности. Только в воде что-то похрюкивало да наверх выбулькивали крупные пузыри… Мичману начало мниться, что Паша задыхается в воде, он даже представил себя в Пашиной оболочке, и ему тут же стало не хватать воздуха, а Паша все не вылезал и не вылезал, сидел в омутке под берегом, да пускал пузыри. Мичман почувствовал, как тело его пробила дрожь. Но вот Паша громко, пробкой, вылетел на поверхность воды, залопотал что-то непонятное, заухал и возвестил о своей победе ликующим воплем: в другой руке он держал еще одного рака.
— Молоток, товарищ командир! — не стал скрывать своего восхищения мичман.
— Попался законный супружник этой вот самой дамы, — Мослаков потряс рукой, в которой была зажата рачиха, потом потряс другой рукой. — Забился, гад, в нору, клешни выставил — никак не взять. Щелкает клешнявками, кусается и не дается. Но нет таких крепостей, которых не брали бы русские морские офицеры.
У мичмана даже под мышками зачесалось — так захотелось в воду. Но нельзя: раз один сидит в воде, то другой должен на берегу куковать, стеречь оружие и машину — это закон.
Он вытер ладони о траву, поболтал ими в воздухе, остужая кожу, потом вытер пот. Сразу обеими ладонями.
— Жара, как в домне, Пашок, — прокричал он, словно бы Мослаков сам этого не знал.
А капитан-лейтенант тем временем выбрался на берег.
— Рачья речка — явление редкое, — Мослаков запритопывал ногами, сбивая с них ошмотья тяжелого, клейкого ила. — Мы будем круглыми дураками, если уедем отсюда без таза раков. Твоя задача, дядя Ваня, проста — нарвать крапивы, намочить и набить ею ведро. У нас там, в рафике ведро есть…
— Где?
— Э, дядя Ваня, дядя Ваня! Что бы ты делал, если бы о тебе не беспокоился Павел Александрович Мослаков?
Переложив раков в одну руку и надломив им клешни, чтобы не кусались, Мослаков открыл заднюю дверь рафика, приподнял брезент, лежавший на полу, — под брезентом поблескивало своими боками новенькое оцинкованное ведро.
— Ну как? — довольно спросил Мослаков.
— Фокусник! — восхищенно произнес мичман.
— Ловкость рук, и никакого мошенничества. Пока любитель «Смирновской» лобзал бутылку, я это ведро и оприходовал. Пригодится. В дороге вообще все гоже бывает, — Мослаков швырнул раков в ведро. — Главное, дядя Ваня, для сохранения товарного вида этих животных — мокрая крапива. Иначе мы раков до пива не довезем. И костерок надо бы затеплить. Десяток раков мы запечем здесь, пообедаем.
— Прямо в костре, по-походному? С грязью, с пылью, с копотью костерной?
— Зачем же? Сделаем все культурненько, как на каком-нибудь кремлевском приеме в честь высокого иностранного гостя: на настоящем противне, — Мослаков, будто фокусник, вытащил из-под брезента кусок кровельного железа, положил его на траву. — Личный подарок господина прапорщика. Прапор щедрый этот знал, что мы остановимся на берегу рачьей речки.
Мичман почувствовал, что тело его наполняется неким легким восторгом, — ну, будто бы у ребенка, — он издал птичье фырканье, покрутил восхищенно головой:
— Ну, Пашок-Запашок!
А Паша уже вновь мерил реку кокетливыми саженками, отплевывался водой, устремляясь к густому темному кусту, нависшему над блестящей тканью воды.
— Здесь должны быть хорошие добычливые норы, — на плаву, фыркая, прокричал он, — не занесенные илом. Раки, они обязательно чистят свои норы, в иле не живут.
— Они кусаются, Паша! — вдруг воскликнул мичман.
— Ну и что? Это же хорошо! Раки, которые не кусаются нам, дядя Ваня, не нужны. Это дохлые раки.
Через полчаса ведро было полностью набито беспокойно шевелящимися, крупными, будто подобранными для выставки, раками.
— Вот что значит удобрения на поля перестали вывозить, гадость прекратили сбрасывать, — сказал мичман, — в речках сразу раки появились. Чисто стало, дерьма нет. И главное, мерзавцы — как на подбор, все — калиброванные.
— Мелкие тоже попадались, — сказал Паша, отдуваясь и прыгая на одной ноге, вытряхивая налившуюся в ухо воду, — но я их не брал.
В нескольких метрах от машины в небо уже поднимался сизый струистый дымок — на песчаной плешке мичман развел костер, Мослаков кинул на него лист железа — оцинкованный, чистый, блестящий, объявил довольно:
— Сейчас залудим такое блюдо, что ни одному ресторану не приснится.
— Ну Пашок, ну Запашок!
Печеные раки, посыпанные солью, стреляющие душистым парком, нежно щекочущим ноздри, оранжево-красные, с загнутыми лопастями хвостов, были вкусны, таяли во рту, обжигали язык, небо, делали физиономии едоков счастливыми и глупыми. Детский восторг обуял их. Ну, ладно бы обуял только Мослакова, человека молодого, восторгу поддался и лысый, с седыми висками, немало настрадавшийся в жизни мичман…
Поев раков, мичман проворно скинул с себя одежду, затем, опасливо глянув в одну сторону, следом в другую, смахнул трусы и прямо с бережка, животом шлепнулся в воду. Из воды, погрузившись в реку с лысиной и шумно, с воплями и пришлепыванием вынырнув, прокричал:
— Ты, Пашок, посиди малость на берегу, постереги казенное имущество, а я градусы с себя собью…
Капитан-лейтенант со снисходительной улыбкой наблюдал за Овчинниковым, думая о том, что нетребовательному человеку для счастья нужно очень мало: сунет ему судьба маленькую подачку в виде десятка раков и купания в жаркую пору, когда на плечах от солнца дымится кожа, и человек уже счастлив. Эх, жизнь!
Через двадцать минут они двинулись дальше.
Если уж в средней полосе России вызвездилась жара сродни африканской, то можно себе представить, какая она была на Волге, в Астрахани, да в нижней части реки. От жары здесь слепли даже коровы.
По Волге плыло много рыбы: осетры пробивались вверх по течению, за гигантскую плотину Волгоградской ГЭС, тыкались мордами в бетон, разворачивались, пытались взять плотину на скорости, с лету. Здоровенные дураки, привыкшие к собственной силе, они вели себя здесь, как малые дети, увечились, уродовались почем зря, и хотя разные умные дяди построили для них специальный рыбоподъемник, этакий осетровый лифт, дурные осетры про него и знать ничего не хотели. У них существовали собственные правила жизни, собственные законы, и порушить их люди не могли.
Их калечила ГЭС, калечили винты теплоходов, выставляли свои снасти с привязанными к ним десятками тысяч крючков браконьеры.
А тут еще, стоило малость пройти дождям да прибавиться воде, в реку с окраин волжских городов полезла ядовитая химия, смешанная с мусором и разной бытовой дрянью… И как защитить их, родимых, от напастей, которые им придумал человек, не знает никто. В том числе и сам человек. Плывут сверху, из-под плотины, мертвые тяжелые осетры, похожие на бревна, показывая солнцу вздувшиеся животы, в каждом втором таком животе — дорогая икра.
Сторожевик капитан-лейтенанта Никитина, тихо постукивая двигателем, спускался по одному из судоходных банков вниз, к Каспию. Воды было много. В Волге существовало, наверное, не менее пятисот ериков, то есть протоков, и только полтора десятка из них, а может, и того меньше были способны держать в своей воде крупные суда. Это банки. Банк — это глубокий ерик.
Вода кое-где стояла вровень с землей, стоит только чуть побольше дать ход, как на берег, сминая камыши, накатывал кудрявый вал. Если на берегу земля была твердая, сочная, то какой-нибудь страстный любитель овощей, радеющий, чтобы каждая свободная пядь нашей планеты была пущена под огород, обязательно высаживал на ней помидоры. После такой волны от помидоров оставались лишь одни листики.
Никитин стоял в рубке и попыхивал сигаретой. От него сильно пахло «Шипром», он даже сам чувствовал этот запах — тот назойливо лез в ноздри, хотя Никитин и привык к нему.
— Товарищ командир, на нас слева надвигается неопознанный объект, — предупредил его рулевой и, чтобы Никитин получше рассмотрел объект, крутанул штурвал, освобождая командиру пространство для обзора.
В полноводный, рябой от ветерка, приносящегося с недалекого моря, банк вливался ерик. Из ерика неторопливо выплывала крупная полутораметровая туша осетра, перевернутого вверх брюхом. Брюхо имело нежный желтый цвет, отвердело, осетр превратился в бревно.
На осетре сидела толстая важная ворона и с невозмутимым капитанским видом поворачивала голову из одной стороны в другую, словно бы на ходу проверяла глубины, высматривала места поспокойнее, пошире, подавала мертвому осетру команды, куда свернуть.
Вороны — существа чуткие, человеческий взгляд ощущают на большом расстоянии, какое не всегда может взять даже малокалиберная винтовка, и эта ворона тоже, хотя совершенно не боялась железной, вяло громыхающей посудины, взгляд человеческий почувствовала и забеспокоилась, затопталась на мертвом осетре, стрельнула острым злым глазом в железный корабль. Корабль был тяжелый, вода с ним справлялась с трудом, осетр с сидящей на нем вороной шел быстрее и скоро начал догонять сторожевик.
Тем временем из ерика показалась еще одна ворона-капитанша — такая же жирная, едва державшаяся на ногах, тяжелая, видно, объелась икры, которую она выклевывала из распотрошенного брюха. Ворона плыла на огромном, в полтора раза больше, чем первый, дохлом осетре. Осетр, будто лодка, неспешно врезался носом в волну, раздвигал воду всем корпусом и шел так ходко, будто имел собственный мотор.
— Первый раз вижу, чтобы вороны так вольно плавали по Волге, товарищ капитан-лейтенант, — проговорил рулевой, поглядывая вперед, в простор полноводного банка и одновременно косясь на клювастых мореходов, — и главное, воды не боятся. А это на ворон совсем не похоже.
— Пусть подплывут поближе, — с угрозой пробормотал Никитин, — мы из них суп сварим.
— Фу, товарищ командир!
— Чернышу, — добавил Никитин.
На базе у матросов появился общий любимец — пес, которого так и звали — Общий Любимец. И еще — Черныш. Признавал он только людей в военной форме, больше никого. Гражданских яростно облаивал. Что самое интересное — пес ел сырую рыбу. Будто кот. Хотя собаки сырую рыбу не едят. Общий Любимец мог часами сидеть, выжидая где-нибудь в кустах, когда появится достойная добыча. Мель хорошо прогревается солнцем, там любит резвиться разная молодь. А до «мух» этих, до молоди, очень охочи бывают и судак, и окунь, и жерех, и сом, даже крупная тарань, именуемая небрежно тарашкой, и та стремится полакомиться мальками. Поэтому на мели время от времени налетает вихрь, небольшие теплые заводи превращаются в гейзеры, из которых «мухи» выпрыгивают на берег, стараясь переждать налет, а потом вновь шлепаются в воду.
А Общий Любимец, как не раз замечал Никитин, сидит в кустах и терпеливо ждет, когда появится очередной «браток»-налетчик. С большим «братком» ему, конечно, не справиться, большой может и покусать пса, и в воду уволочь, — поэтому он ждет. Ему нужна подходящая «кандидатура».
Вот на мели, осторожно скребя пузом по песчаному дну и ощупывая пространство перед собой мордой, появляется «кандидатура» — пятнистая семидесятисантиметровая щука с узковытянутой головой, похожая на торпеду.
Общий Любимец бросается на щуку в тот момент, когда она, прижавшись к теплому песчаному дну, примерилась уже взвихрить клуб грязи и накинуть его на молодь. Славный это обед — скопище молоди. Но над кустами вдруг возникает черный лохматый шар и стремительно, по-коршуньи, пикирует в воду.
В воздух взвиваются блестящие брызги.
В последний миг щука делает стремительный бросок в сторону, уходя от накрывающего ее шара, но Общий Любимец оказывается проворнее. Он успевает одной лапой ударить щуку по голове, та свечкой взвивается в воздух, и тогда Черныш наносит ей удар второй лапой — более жесткий, прицельный, снизу, в набрякший огузок, провисший между жаберными крышками, щука плюхается в воду и, оглушенная, переворачивается вверх пузом.
Черныш совершает очередной прыжок, последний, и, ловко ухватив зубами рыбу за основание головы, шумно плескаясь, взбрыкивая задними лапами от радости, тащит «кандидатуру» на берег для разбирательства.
Всякий раз Общий Любимец аккуратно съедал свою добычу, ничего не оставлял, даже хребта, а потом бывал весел и сыт целый день…
Первая ворона тем временем приподнялась на осетре, стрельнула глазом в сторону сторожевика, будто из «орудья» пальнула, громко, во всю глотку, что-то проорала. Словно бы подала своей напарнице команду «Пли!». Вторая ворона также приподнялась и также гаркнула на сторожевик, отгоняя его от себя. Никитин в ответ лишь усмехнулся и расстегнул кобуру пистолета.
Первая ворона находилась уже совсем близко. Она вновь долбанула клювом осетровое нутро, выхватила крупный кусок черной, жирной, клейко слипшейся икры и защелкала клювом, стремясь проглотить его разом, замотала по-собачьи головой, закрякала. Икра забила ей пасть, ни вдохнуть, ни выдохнуть, ворона, стремясь проглотить кусок, подпрыгнула на осетре один раз, потом другой и третий, — действовала она осмысленно, совсем как человек, и осмысленностью этой своей, обжорством вызывала в Никитине двойную брезгливость.
— Хоть и говорят, что ты умная птица, а ты птица глупая, — Никитин поморщился, пристроил ствол пистолета у себя на локте и, почти не целясь, выстрелил.
Выстрел был достоин мастера спорта, пуля подсекла ворону, подкинула ее ввысь метра на три. Ворона взлетела вверх раскоряченными лапами, теряя в воздухе перья и пух, застрявший кусок икры выбило у нее из горла, размололо на мелкие куски, и он дробью попадал в воду. Следом в мелкую рябь тяжело шлепнулась сама ворона, дернула пару раз лапами и ушла на дно.
— Через пару суток от нее даже перьев не останется, — сказал Никитин, наводя ствол макарова на вторую ворону. — Здесь много сомов, а для сомов вороны — лучшая еда.
— Отлично, товарищ капитан-лейтенант, — восхищенно прошептал рулевой. — Отличный выстрел. Мне бы так научиться!
Никитин на реплику не обратил внимания.
— Сейчас мы приголубим и вторую, чтобы рот на икру не разевала, — сказал он.
Вторая ворона не ожидала от своей товарки цирковых кульбитов, щелчок выстрела, утонувший в стуке двигателя, не испугал ее. Она приподнялась на осетре, изумленно глянула в воду и в следующий миг, оттолкнувшись лапами от мертвого бревна, тяжело взмахнула крыльями, и Никитин подбил ее выстрелом уже на лету. Пуля проткнула ворону насквозь и зашвырнула в камыши. Два мертвых осетра с опорожненными выклеванными брюхами поплыли дальше.
Рулевой вновь произнес что-то восхищенное, скосив глаза на Никитина. Он пробовал как-то стрелять из макарова еще в Баку, сделал пять выстрелов, и все пять — мимо: у пистолета была сильная отдача, ствол, как ни держи рукоять, обязательно дергался, подпрыгивал, рука после стрельбы ныла.
А капитан-лейтенант щелкал ворон, будто на показательных учениях перед командой генералов. Вот что значит — специалист…
Ночью жара малость спадала и воздух начинал гудеть от комарья и прочей летающей, прыгающей, бегающей, пищащей, зудящей, ползающей, крякающей, скрипящей, свистящей, шуршащей, сипящей живности. Фонарей не было видно, их сплошь облепили мотыльки, бабочки, мошка, жучки, мухи. Свет почти не пробивался сквозь стекло, сочилась какая-то серенькая мертвенная сукровица, в которой невозможно было разглядеть даже собственные пальцы.
Астрахань в ночную пору жила в темноте. Электрический фонарь невозможно было включить — на свет с гуденьем, будто вражеские самолеты, мигом устремлялись летающие твари.
Часовые, охранявшие базу морской пограничной бригады, фонари старались не включать. Даже рот и тот невозможно было открыть — мигом забивало комарьем. Жаркие ночи эти были тревожными. Людей в бригаде не покидало ощущение, что вот-вот должно что-то произойти. Это было ощущение беды.
Территорию базы укрепить пока не удалось, для этого нужны были деньги, нужен был строительный материал — кирпичи, цемент, проволока, бетонные столбы, песок, гравий, кровельное железо. От густого нефтяного духа, повисшего над этой землей, казалось, невозможно было избавиться, он пропитывал людей насквозь, до костей, хотелось немедленно бежать в баню и — мыться, мыться, мыться… Но бани в бригаде еще не было.
Спасало то, что рядом находилась река. На отмелях вода делалась такой горячей, будто ее специально подогревали. Если бы была их воля, матросы из Волги вообще бы не вылезали.
Пропитанный нефтью грунт срезали и на грузовике вывозили на заболоченный соляной пустырь — там все равно ничего не растет, и расти никогда не будет: слишком ядовитые это места. Работа эта была тяжелой, нудной и, главное, ей не было видно ни конца ни края.
Под пропитанной нефтью землей неожиданно обнаружился старый асфальт, положенный еще до войны, — прочный, каменного замеса, такой асфальт способен жить века, его не берет ни время, ни гниль.
Где-то на севере погромыхивал гром, но тучи опорожняли свои чрева за Волгоградом, в степях, до Астрахани не дотягивали; здешние степи страдали от безводья. Земля ссохлась. Пыль, собиравшуюся на городских улицах, можно было поджигать, она горела, как порох.
Оганесов не заставил себя долго ждать — через несколько дней на базу ночью ворвались пять джипов. Напрасно часовой, стоявший в воротах, кричал, срывая себе голос: «Стой, кто идет?», «Стой, стрелять буду!» — на него, во-первых, никто не обращал внимания, а во-вторых, стрелять он все равно бы не осмелился. Приказа у него такого не было. В-третьих, часовой не знал, что из этого может получиться. А получиться могло так, что паренька этого, придушенного стальной удавкой, сбросили бы в воду и отправили плыть ногами вперед в Каспий. Время на улице стояло разбойное. Непростое время.
— Стой, стрелять буду! — надрывался часовой, с ужасом поглядывая на поваленные ворота, на полусбитый, похожий на огрызок зуба кирпичный столб, разрушенный мощным ударом одного из джипов, к носу которого был привинчен «страус» — прочное гнутое приспособление.
Впрочем, столб этот был совсем свеженький, поставили его недавно, два дня назад, он не успел еще толком высохнуть, окаменеть, поэтому джип и снес его так легко.
Разглядев это, часовой, оглушенный, смятый суматохой, занявшейся во дворе, едва не заплакал. Ведь наезд джипов на территорию воинской части в его понимании можно было сравнить лишь с нападением фашистской Германии на Советский Союз.
— Стой, кто идет? — закричал он вновь, не контролируя себя и не слыша того, что кричит. — Стой, стрелять буду!
Наконец его услышали, один из джипов развернулся в сторону несчастного часового, осветил фарами. Из джипа выскочил дюжий, с гладко выскобленным затылком и с хриплым сивушным дыханием молодец и, прикладывая ладонь ко лбу словно былинный богатырь, подступил к часовому, стараясь получше рассмотреть, что это за Змей Горыныч осмелился кричать.
— Стой, стрелять буду! — отчаянно завопил часовой. Был он пареньком в своей вологодской деревне, наверное, храбрым, хвосты коровам скручивал не задумываясь, по-рейнджерски бесстрашно, и девчонкам подолы пробовал задирать, а потом, когда уже ничего не получалось, готовно подставлял им под удар физиономию, терпел, но здесь, на воинской службе, он еще не освоился, и вот — совсем сплоховал, пропустил на территорию воинской части моторизованную банду и запаниковал.
— Стой, стрелять буду! — вновь просипел он смято, голос у него разом исчез, растворился внутри, нырнул в желудок, и он ткнул стволом автомата нависшего над ним бандита.
Бандит ухватился пальцами за ствол калашникова — раз предлагают ему автомат, значит, надо его брать — и ловко вывернул оружие из рук часового.
Лишившись автомата, вологодский паренек не выдержал, прижал руки к лицу и заплакал: он знал, что может быть за потерю оружия на посту. За это могут и судить. Хотя вряд ли… Время ныне такое.
Он отполз в сторону, присел около разрушенного столба, на котором висели сбитые ворота, и притиснулся к нему спиной. Бандиты не обращали на него внимания, вели себя степенно, без суеты, они считали себя хозяевами этой земли и вели себя как хозяева.
— Ну что, спалим главную постройку, что ли? — услышал часовой чей-то трубный вопросительный бас. — Пара канистр с бензином у меня в джипе есть. Взял на всякий случай.
— Зачем? Нам эта постройка еще пригодится. Вояки отсюда все равно уйдут, а мы останемся.
— Тогда давай пару гранат в окно кинем!
— И это не надо делать. Потом помещение ремонтировать придется. Оганесов тебе за гранаты ноги из задницы выдернет.
— Но что-то же сделать надо! Нужно же показать погранцам, что они — никто, а мы — все!
— Погоди, дай малость головой потумкать. Надо покорежить всю технику, что стоит во дворе, — это р-раз…
Он не успел договорить. На крыше штабного дома загорелся прожектор, рассек пространство острым лучом, от него даже воздух задымился, а по пыли, по земле, по вывернутым из преисподней ломаным кускам грунта побежали колючие искры, в следующую секунду с крыши же коротко и злобно гавкнул пулемет. Несколько пуль всадились в землю рядом с джипами, взбили горячие светящиеся облачка.
— С-сука! — встревоженно заорал человек, который только что, «потумкав головой», предлагал покорежить старую грузовую машину — единственную «тягловую» силу в хозяйстве бригады, работающую на расчистке двора. — С-сука!
Пулемет ударил вновь, на этот раз очередь была длиннее, прицельнее, пылевые светящиеся столбики взбились у самых ног налетчиков.
Старший из прибывших «быков» — человек с хриплым голосом, бригадир, вскинул руку с зажатым в ней пистолетом, трижды выстрелил, целясь в прожектор и все три раза промазал. Пулемет загавкал опять.
— Он нам все машины покрошит! — закричал кто-то, давясь собственным криком, испугом, воздухом, будто плохой едой. — Уходить надо!
— Уходим! — незамедлительно скомандовал бригадир. Пообещал с угрозой: — Но еще вернемся!
Налетчики торопливо попрыгали в машины: пулемет — штука серьезная, если начнет сечь — капусту из них нарубит запросто. Напороться на такую грозную дуру они не рассчитывали. Джипы взревели моторами и один за другим понеслись со двора. Из окна последней машины был выброшен отнятый автомат.
Через полчаса на своей старенькой «Волге» приехал комбриг Папугин. Походил по слабоосвещенной территории базы, задумчиво похмыкал в кулак.
— Ладно, — наконец сказал он. — Все это мы восстановим. Потери наши невелики.
Поднялся наверх, на второй этаж, где находился дежурный — старший лейтенант Чубаров. Его сторожевик стоял пока в затоне — не было горючего, да и главный двигатель «семьсот одиннадцатого» требовал переборки. Папугин выслушал доклад и брюзгливо зашевелил ртом:
— Ты чего же такую стрельбу поднял? Да еще из пулемета! Разве телефона нет, чтобы вызвать подмогу из милиции?
— Телефон обрезан, товарищ капитан первого ранга.
Папугин невольно крякнул.
— А радио на что?
— Выход по радио у нас только на корабли.
— Разве в милицейскую волну мы не можем вклиниться?
— Нет. Мы не знаем их частот.
— Надо договориться с управлением внутренних дел…
— Они свои частоты меняют едва ли не каждый день. Бандиты пеленгуют милицейские каналы, поэтому смена там происходит на каждой «утренней линейке».
Комбриг снова крякнул.
— На израсходованные патроны составь, Игорь, акт, — сказал комбриг. С Чубаровым он был на «ты» и по имени: хорошо знал его отца, также капитана первого ранга, умершего несколько лет назад в Баку. — Списать их надо по всей форме.
— Есть составить акт на израсходованные патроны! — Чубаров весело вскинул руку к козырьку.
— Этот Оганесов нас в покое, похоже, не думает оставлять. Поступить с ним так же, как он поступил с нами? — Папугин озадаченно зашевелил губами. — С бандитами по-бандитски? Никто нас не поймет.
— А если разобраться с ними втихую?
— Тоже не пойдет. Но что-то придумать надо…
Рафик с экипажем из двух человек — капитан-лейтенанта Мослакова и мичмана Овчинникова — продолжал нестись на юг. Под колесами повизгивала дорога, жаркий ветер, врывавшийся в окна, обваривал щеки. Часа через два, на Дону, решили устроить рачий обед.
— Главное сейчас, дядя Ваня, найти какой-нибудь скромный сельский магазинчик, где продается дешевое холодное пиво, — Мослаков оторвал руки от руля, хлопнул ладонью о ладонь. — Ах, какая восхитительная вещь — раки с пивом. Это же явление! Диво природы! Жаль только, в русской литературе ракам отведено слишком мало места.
— Паша, мне, честно говоря, как-то все равно, много места или мало.
— Не скажи, дядя Ваня!
— Мне больше по душе, Паша, вкус самих раков и пива, чем вкус отечественных литпроизведений… Литр-произведений. Извини меня, старого дурака, за умственный примитивизм.
Мослаков не обратил на признание мичмана никакого внимания.
— Жалко мы до моей родной деревеньки не дотянули. Вот там бы мы пообедали славно. И молока парного испили бы. В мою бытность в здешней деревне, когда я был вот таким вот, — Мослаков оторвал от руля одну руку и притиснул ее к полу, — парное молоко днем привозили в деревню прямо с пастбища. У нас были коровы-симменталки, они доились три раза на день и молока каждый раз давали по ведру.
Проселки делались все пыльнее и уже, погода — все жарче.
— Дон здесь, насколько я помню, совсем рядом. Где-то в кустах прячется, — произнес Мослаков жалобно. — Посмотри-ка там по карте, дядя Ваня.
Мичман взял на себя роль штурмана и теперь время от времени доставал из бардачка карту и поглядывал на нее с видом опытного полководца, нисколько ни боясь заблудиться.
— Скоро, Паша. Терпи.
Дорога пошла в гору. Подъем был длинный, ровный, скучный. Ни одного деревца, за которым можно было бы спрятаться, ни одной тени. После десятиминутного подъема последовал спуск — такой же длинный и нудный, как подъем. Ногу с педали тормоза снимать было нельзя — понесет.
Мослаков ощущал, что не только снаружи, но и внутри становится жарко: с нами всегда происходит нечто подобное, когда мы подъезжаем к родным местам.
Впрочем, до родных мест Мослакова было еще далеко — километров сто.
Перед тем как попасть в родные пенаты капитан-лейтенанта, они еще сумеют омыть свои чресла в тихом Дону. Невольная улыбка расплылась по лицу Мослакова.
В конце пологого спуска поблескивала своими небольшими неподвижными омутцами речушка, через речушку был перекинут неширокий деревянный мост — две машины на нем разъехаться не могли. Запас имелся только в длину, на случай половодья, когда вода делается бешеной, залезает даже на закраины оврагов и макушки бугров. За мостом в жаре затихла сонная деревня. От крыш домов поднималось струистое дыхание.
— Не твоя ли это деревня, Паш? — спросил мичман.
— Нет. Но скоро будет моя.
Мост был перекрыт: стоял кран с опущенной стрелой — впрочем, стрела была опущена с заделом, рафик во всяком случае, мог проскочить под ней. Рядом с автокраном, прочно впаявшись ногами в дорогу, стояли три дюжих молодца и с нескрываемым интересом смотрели на приближающуюся машину.
— Приготовься, дядя Ваня, — предупредил Мослаков мичмана. — На всякий случай.
— Я готов, Пашок, — тихо отозвался тот. — Как ты думаешь, что это?
— Обыкновенный деревенский рэкет. Суверенитета малость хлебнули людишки и отравились.
— Что, драка будет?
— Не знаю. Знаю одно, дядя Ваня, — будем прорываться.
Рафик мягко подкатил к «крестьянской заставе».
Мослаков мельком глянул на лица трех разбойников и будто бы сфотографировал их — в мозгу они теперь будут сидеть прочно, на любой очной ставке даже через два года он узнает их. Самый опасный и самый приметный из тройки — тот, что, засунув руки в карманы дешевеньких спортивных штанов, украшенных лампасами, стоял посредине: рыжий, с блестящими зубами из нержавейки, с потным маленьким носиком и угрюмыми, неопределенного цвета глазами, плотно, как два штыря, всаженными в череп. Те, что стояли по бокам от рыжего, особой опасности не представляли. Это были подмастерья.
Рыжий тем временем совершил некое театральное действие, которое незамедлительно произвели и оба его напарника: вытащил из карманов руки и шагнул в сторону. Позади него оказался огромный, будто столб, врытый в землю, лом. Рыжий стоял, прислонившись к нему спиной, как к столбу.
Хоть и не был рыжий гигантом, но справился он с ломом легко — играючи, будто щепку, выдернул его и всадил в землю перед собой. Картинно оперся на лом.
Потом положил на него один кулак, сверху пристроил другой, а еще выше водрузил свой подбородок — получилась этакая сложная строительная конструкция.
Капитан-лейтенант высунул голову из кабины рафика, встретился глазами с рыжим.
— Что, ребята, здесь мы не проедем?
Рыжий качнул головой:
— Не проедете.
— А в обход?
— И в обход не проедете.
В это время с горки, от домов, к рафику уже побежал народ. Минут через пять эти люди будут здесь, начнут разбирать машину на гайки, на заклепки, на железный лом. Мослаков посмотрел в ту сторону и вздохнул:
— Может, вам водки дать? На всю деревню? Или откупного заплатить?
Рыжий оживился, оторвал подбородок от лома:
— Давай водку!
— Иди сюда! — позвал его Мослаков.
Поддернув штаны и ухмыльнувшись довольно, рыжий подошел, засунул голову в кабину. Из кабины черным немигающим зрачком на него смотрело дуло пистолета, который держал в руке мичман.
— Такой водки мы можем найти на всю вашу суверенную деревню, — сказал Мослаков. — На всех жителей. До единого.
В глотке у рыжего что-то громко булькнуло.
— Не надо, — с трудом проговорил он.
— Ить ты… Что же ты, кореш, так быстро меняешь свою точку зрения и отказываешься от бакшиша? Таможня тебе этого не простит, — Мослаков усмехнулся, достал свой пистолет, выбил из него обойму.
— Не надо, — моляще проговорил рыжий, задышал хрипло, с перебоями.
Мослаков выколупнул из обоймы один патрон, верхний — новенький, нарядный, протянул его рыжему:
— Держи, приятель! Проделай в этом патроне дырочку и повесь себе на шею. Вместо амулета. Эта пуля была твоя. Понял?
Рыжий с громким всхлипом втянул в себя воздух. Он неотрывно, не мигая, будто загипнотизированный, смотрел на пистолет, губы у него задрожали, в маленьких глазах возник страх.
— А теперь пошел вон! — скомандовал ему Мослаков, и рыжий, продолжая пришлепывать дрожащими губами, отвалился от рафика, беззвучно соскользнул в сторону и побежал, взбивая сандалетами облака пыли — прочь, прочь, прочь от этих страшных людей!
Мослаков резво взял с места, из-под колес машины с грохотом полетела щебенка. Парни с ломами, увидев, с каким проворством шарахнулся от рафика их предводитель, поняли, что для этого есть основания, и поспешно отступили в сторону.
Через пять минут деревня осталась позади.
— Как она хоть называется, эта латифундия, дядя Ваня? — Мослаков стер со лба пот. — Не обратил внимания на вывеску?
— А у нее и вывески-то нет.
— Вот так всегда. Как только за разбой принимаются, так фамилий своих начинают стыдиться. Хлебнула деревня суверенитета и захмелела, бедная, — Мослаков зло покрутил головой. — Ну и ну! Неумытая Россия!
Мичман невольно крякнул: лично он воздерживался от таких определений.
— Это не я придумал, — сказал Мослаков, — это классик. С него и спрос.
— Воинственная деревня! — мичман крякнул вновь. — Давно не видел таких остолопов. А все дело в двух-трех дураках типа этого рыжего. Его надо было бы пристрелить — и все. Деревня сразу бы стала иной.
— А вот насчет пристрелить — нельзя. Только по решению суда.
— А вот, а вот… — недовольно проворчал мичман, — так мы и свалимся в преисподнюю. Вместе с этим навозом.
Следующая деревня была чистенькой, мирной, будто бы из другого мира, народ в ней жил добродушный, бабульки с приветливыми лицами кивали со скамеечек — тут было принято обязательно здороваться с незнакомыми людьми. По дороге бродили дородные индюки и тоже кивали, Мослаков расслабился, на взгорке остановил рафик. Выпрыгнул из него и сладко, с хрустом потянулся, похлопал ладонью по рту:
— Не выспались мы с тобою, дядя Ваня!
Вдруг в поле зрения ему попало невысокое деревянное здание, выкрашенное голубой краской, с белыми наличниками на окнах. Над входом светилась яркая жестяная вывеска.
— Ма-га-зин, — вслух прочитал Мослаков и вприпрыжку, словно бы вспомнив собственное детство, бросился к нему.
В магазине — вещь совершенно невероятная по деревенским понятиям — было пиво.
— «Жигулевское»! — восторженно выдохнул Паша и одарил продавщицу самой лучшей из своих улыбок.
Та, курносенькая, конопатая, милая, даже глаза от этой яркой улыбки потупила.
— И без всяких талонов? — не веря спросил Мослаков.
— Без всяких талонов, — подтвердила продавщица.
— Бери сколько хочешь?
— Бери сколько хочешь.
— Мама мия! А мы тут проезжали мимо одного села, так там даже одеколон продают по талонам и только в определенное время. На дверях магазина висит объявление: «Продажа одеколона питьевого — с двух часов».
— Глупость какая!
— Я тоже так полагаю.
Продавщица кокетливо стрельнула глазами в Пашину сторону. Мослаков сделал вид, что этого разящего выстрела не заметил.
— И холодное пиво тоже есть?
— В меру холодное, — ответила продавщица, — не из холодильника, а так… из темного угла. Но в том, что оно не горячее, — ручаюсь!
Паша не выдержал, вкусно почмокал губами.
— Вы не представляете, какое вы солнышко! Десять бутылок, пожалуйста! Похолоднее! И буханку хлеба в довесок.
Так все деньги, заработанные на подвозе пассажиров, на пиво с хлебом и ушли.
— Эх, на колбасу не хватило! — мичман понурился.
— Дядя Ваня, не журись. Будет кое-что и почище колбасы. Соль у нас есть?
— Есть.
— Знаешь, как это вкусно — навернуть черняшечку с солью и запить пивом… А?
— Знаю. Только не забывай, Паша, у нас еще в машине ведро раков парится, — сказал мичман, когда они вышли из магазина.
— Раки — это дело серьезное. — Голос у Мослакова сделался озабоченным. — Чувствую, до моей родной деревни мы их не довезем. Дай-ка мне карту, дядя Ваня.
Напевая что-то веселое, капитан-лейтенант поводил пальцем по карте и объявил:
— До Дона примерно двадцать километров. Там мы и сделаем привал, переждем жару. А в деревню мою мы поедем вечером, по холодку. Ночью подъедем к Волгограду. Завтра во второй половине дня будем в Астрахани.
— Тьфу, тьфу, тьфу! — мичман огляделся в поисках деревяшки, но ничего деревянного не нашел и постучал себя пальцем по голове. — Не загадывай, Пашок!
Воздух у Дона, в низине, был совсем раскаленным, в нем, казалось, плавилось все — и вода, и рыба, и воздух, и края горячих берегов. Мир походил на одну огромную домну.
Мослаков привычно подогнал машину к самой воде — едва радиатором в нее не залез, сдернул с ног кроссовки и, как был, в джинсах, в футболке, прыгнул в воду, погрузился в нее с головой, вынырнул и застонал от удовольствия.
Он все умел делать заразительно, капитан-лейтенант Мослаков — умел заразительно смеяться, заразительно купаться, заразительно есть, заразительно танцевать, заразительно петь. Мичман даже заерзал на горячем сиденье от нетерпения — так ему захотелось в воду.
В конце концов он не выдержал и, не дождавшись Мослакова, нарушил воинскую инструкцию: скинул с себя одежду и голяком, мелькая незагорелыми ягодицами, бросился в Дон. Поплыл.
— Улю-лю-лю-лю! — восторженно прокричал ему вслед Мослаков.
У крика даже не было привычного эха, оно растворилось в воздухе. Крик был, как человек без тени в солнечный день, без отзвука, жаркая пелена воздуха лишь дрогнула на несколько мгновений, словно бы собиралась вознестись к небу, и затихла: жару эту не то чтобы эхом или криком, ее пушкой было не пробить. Мослаков окунулся еще несколько раз, выплыл на мель и, вытряхивая из ушей воду, нехотя побрел к берегу. Покидать Дон, его струи не хотелось.
На берегу он с трудом стащил с себя тяжелые, ставшие железными, негнущимися джинсы, выжал их, потом стянул футболку, также выжал и развесил одежду по кустам. Через десять минут будут готовы.
Вот такая жара вызвездилась ныне в России. Не российская жара, а африканская. Красноперые попугаи только на ветках кустов не сидят, да крокодилов в Дону нет, а так все есть.
Впрочем, если приглядеться, можно отыскать гадов не менее опасных, чем крокодилы. В десяти метрах от рафика, на выгоревшем песчаном приплеске в крупный серый клубок свернулась змея. Мослаков заметил змею с опозданием, вздрогнул от неожиданности — здоровая дура! Если попытаться ее шугануть — обозлится. Палить из пистолета — глупо.
Он поспешно отступил от змеи и поднялся на взгорок посмотреть, виден ли автомобиль с дороги? Не виден. Скрыт густыми, посеревшими от жары лозинками. Сбоку, если совершить проброс по берегу, тоже не виден, рассмотреть можно только с воды, с баржи-самоходки, с катера. Но пуста река. С одной стороны, жарко плавать-то, а с другой — горючего у народа, у хозяйств крестьянских и городских нет, будто бы живем не в нефтедобывающей стране, а в какой-нибудь Сьерра-Леоне, где, кроме кокосов, ничего нет и автомобили стараются заправлять маслом, выжатым из кокосовых орехов.
— Улю-лю-лю-лю! — запоздало отозвался с реки мичман. Он рассекал тяжелую медленную воду, будто упрямый буксир, только белые пенные усы тянулись за ним — такой след оставляет настоящий корабль.
— Улю-лю-лю-лю! — отозвался Мослаков на крик дяди Вани, зашел с другого бока проверить, надежно ли укрыт кустами боевой конь рафик. Осмотром остался доволен и, подобрав с земли спекшуюся, тяжелую, словно бы она побывала в печи, песчаную глутку, швырнул ее в змею.
Та вскинулась недовольно, зашипела по-гусиному и вновь улеглась на прожаренную солнцем плешку. Мослаков швырнул в нее вторую глутку, потом третью — змея все не хотела уползать, нравилось ей это место.
Через десять минут мичман, фыркая, прикрывая одной рукой срамное место, другой похлопывая по уху, выбрался на берег, загудел, будто паровоз, вырвавшийся из зоны бедствия:
— У-у-у, отвел душу-у-у… Погасил пожар!
— За работу, дядя Ваня! Готовь костер! — Мослаков достал из рафика ведро с раками, принюхался. Нет, раки не завоняли, некоторые даже были живы, скреблись костяными клешнявками по железу, вздыхали шумно. — И поаккуратнее будь, — предупредил Мослаков мичмана, — тут змея под ногами путается.
— Пусть путается, — спокойно произнес мичман, — попадется на глаза, я из нее, как из колбасы, кругляшей нарежу и шашлык испеку.
Мослаков опять прыгнул в воду, проплыл несколько метров в глубине с открытыми глазами, засек несколько вертких теней — в Дону было много рыбы; загораясь охотничьим азартом, он изогнулся и стремительно ушел вниз, ко дну.
Дно на середине Дона было илистым. Мослаков подумал: а ведь можно сподобиться и насадить стерлядку на кукан.
Он пробкой вылетел на поверхность реки, выбил изо рта и ноздрей теплую, чуть попахивающую землей и еще чем-то непонятным, воду, снова нырнул. Боком проскользил по мягкому дну, пошарил по нему руками, выдрал несколько корешков, проплыл десяток метров под водой и снова устремился наверх.
Помотал головой, отцикнул от себя длинную серебряную струйку и нырнул в третий раз. Солнце доставало и сюда, освещая глубину, — мутное, зеленоватое, далекое, растворявшее в своем свете все предметы, попадавшиеся ему на пути, — края ям, коряги, оглаженные илом валуны.
«Есть в этом что-то плутовское, — невольно отметил Мослаков. — Впрочем, это не солнце виновато, это вода».
Неожиданно вспомнилась девушка, с которой он познакомился сегодня утром, и у Мослакова сладко заныло сердце. Странные вещи происходят с человеком, когда он влюбляется. От сладкого нытья у Мослакова даже заломило ключицы, в горле возник комок, он изогнулся рыбой, несколько метров проскользил над дном и вдруг в зеленоватой мути увидел изящный акулий хвост.
У стерляди хвост — резко очерченный, с далеко откинутым назад верхним пером, точь-в-точь, как у акулы, — и Мослаков мигом забыл о девушке.
Водится в Дону еще сладкая рыба стерлядь, водится!
Он теперь знал, как можно добыть эту рыбу, знал. Внутри возникло что-то ликующее, победное, горячее, он едва не наглотался воды от жаркого восторга, захватившего его. Заторопился: «Счас… счас я тя словлю. Ах ты, моя милая!..»
Через десять минут он выволок на берег сильную, яростно трепыхавшуюся рыбину.
Увидев Пашину добычу, мичман заплясал от радости, звучно заприхлопывал ладонями по животу.
— Из этой изящной дамочки мы такую уху спроворим, что все московские ресторации позавидуют. Меню получится монаршье. Как при дворе великого князя Московского. Или английской королевы Елизаветы… На первое — уха из стерляди, на второе — печеные раки…
— На третье — пиво, — добавил Мослаков, — ты определи, дядь Вань, бутылочки в воду, не то они на воздухе, в машине, вскипят…
— Обижаешь, Пашок. Уже поставил. У меня насчет сообразиловки дело никогда не засыхало. Каждый день поливаю дерево.
— Только английские короли и королевы, дядя Ваня, уху не едят. Они даже не знают, что это такое.
— Ну! — не поверил мичман. — Такую вкусноту и не едят?
— Нет такого блюда на Западе, как уха, хоть тресни! Сам удивляюсь, почему нет, — Мослаков выбрался на берег, кинул рыбину к ногам мичмана.
Стерлядь, глотнув жаркого воздуха, изогнулась кольцом, хлопнула акульим пером по песку, разбрызгивая его мелкой мукой во все стороны, хлопнула снова, мичман любовно подхватил рыбину с земли.
— Ах ты, красавица… красавица! — Он чмокнул ее в длинное холодное рыльце. — Красавица. Ты даже не представляешь, как вовремя ты подоспела к нашему столу!
У ног мичмана уже пофыркивал, стрелял сизым дымком костер, по обе стороны от пламени были воткнуты в землю две рогульки для варева — проворный дядя Ваня успел сделать и это, он нисколько не сомневался, что уха будет обязательно: если не стерлядь, то Мослаков достанет из норы голавля или на кукане приволочет десяток плотвиц с ершами, если не это, то что-нибудь еще — окуней, щук-травянок, разопревших от жары судачков…
Капитан-лейтенант выпрыгнул на песок и повалился рядом с рыбой, никак не желающей смириться со своей долей — стерлядь продолжала рисовать на берегу кольца, лупила хвостом так, что пыль и камешки залетали даже на крышу рафика.
Мичман быстро утихомирил стерлядь, достал из машины несколько картофелин, луковицу, пару жестяных, будто бы вырезанных из пластмассы лавровых листков, движения его, внешне вроде бы неторопливые, мягкие, на самом деле были стремительными, точно рассчитанными. Это был настоящий охотник, таежник, добытчик, работяга — тот самый русский мужик, на котором страна наша держится. Не будет этого мужика — и страны не будет. Рухнет.
Мослаков смотрел на мичмана и восхищался: ему бы такие руки, ему бы такую хватку — адмиралом бы стал! Сам Паша умел только фокусничать, ловить рыбу, удивлять людей.
Прошло еще несколько минут — и картофель уже был очищен, и лук ошкурен, и в небольшом чистом ведерке уже побулькивало варево, и стерлядь, буйная рыбина, была вымыта, выпотрошена и порезана на куски, — все в руках мичмана Овчинникова горело. Любо-дорого было смотреть на то, как он действовал. Мослаков не выдержал, восхищенно поцокал языком.
Мичман это засек, сделал настороженную стойку, будто на охоте:
— Что, Паша, подползающего к костру неприятеля засек?
— Совсем наоборот, — Мослаков похлопал ладонями по горячему песку. — Дядя Ваня, признайся, ведь в своей жизни ты набил зверя видимо-невидимо.
— А зачем, Паша? Зачем видимо-невидимо? — мичман приподнял одно плечо, потерся о него щекой.
— Ну-у, — Мослаков вновь похлопал ладонями по песку, изображая «тихую» автоматную очередь, — ради охотничьего азарта.
— Никогда такого не было, — строго сказал мичман. Подумав немного, добавил: — Хотя один раз было, но и то наполовину.
— Это как понимать — наполовину?
— А как хочешь, так и понимай. Командовал я тогда геологической партией в Якутии. Поехали мы с моим тезкой и коллегой Иваном Николаевичем Кудиновым на охоту. Партии наши к той поре решено было слить воедино, в одну, значит, и я поступал в распоряжение Кудинова. Народу у нас было много, и народ этот надо было кормить. Охота в тот раз выдалась бешеная. На реке Бельче. Убили мы на двоих сто двадцать семь уток, три гуся и пять глухарей. Объединенная партия наша такое количество птицы за два месяца не съела бы, — мичман вздохнул, помешал оструганной веткой лозины варево.
Мослаков, лежа, покрутил носом и произнес восхищенно:
— Ох!
— В общем, нагрузили мы лодку с верхом, уселись в нее и поплыли, — по лицу мичмана проскользнула тень.
Вспоминать о том, что произошло, было неприятно. И рассказывать было трудно. Мичман пожалел уже, что затеял этот рассказ.
Весна тогда была. Хорошая бурная весна. Из-под белых сырых сугробов, прямо сквозь сочащуюся корку подбоя проклевывались подснежники, бередили своим видом и запахом душу. Воздух был пьяный, и все живое было в нем пьяным: утки над водой летали косо, шарахались то в одну сторону, то в другую, не замечая ни людей, ни ружейных стволов, сами ложились на выстрелы, гуси тоже перли, как чумные, будто ослепли перелетные. В общем, охота была царская. И добыча была царская. Набили они с Иваном Кудиновым лодку так, что та едва под воду не ушла — еле на плаву держалась.
— Ну что, тезка, доплывем до базы? — спросил Кудинов у своего напарника.
Взгляд у Кудинова был встревоженный — знал опытный таежник, хорошо знал, что можно делать, а чего нельзя. В данном случае они делали то, «чего нельзя».
— Потихоньку, полегоньку, «нызенько-нызенько», как в том анекдоте, доплывем! — уверенно ответил Овчинников, хотя в этом совсем не был уверен. — Вперед, тезка! Бог не выдаст, свинья не съест.
Ружья, чтобы случайно не ушли под воду, привязали к бортам лодки, врубили мотор и, тихонько, думая, что так обеспечат малую скорость и обезопасят себя, двинулись домой.
Очень скоро поняли, что мотор им совсем не нужен, а если и нужен, то для обратного реверса, чтобы сдерживать лодку, — слишком уж раскочегарилась вспухшая по весне река — несла так, что дух захватывало. Любого другого седока река бы мигом уволокла на дно, только не двух Иванов: река была хитрая, а они были еще хитрее, лодка неслась по воде, не задевая ни за одну льдину, ни за один островок, обрамленный искрящимся белым подбоем. Только шуга скрипела, скребясь о борта, да над головой кричали птицы. Дух вышибало от такой бешеной гонки, да розовые облака взмывали над охотниками.
Там, где река была пошире, а течение помедленнее, они успевали осмотреться, восхититься природой. Нет все-таки на свете природы красивее, чем на севере, — никакой юг не сравнится. Даже сердце останавливается от здешней красоты — такая она.
Через двадцать минут река Бельча разделилась на три русла. Одно, с ревом обогнув старую, раздернутую временем на несколько частей скалу, уносилось в голые пихтовые заросли, вставшие на берегу слева, второе русло уводило вправо, третье, самое спокойное, уплывало вдаль и вгрызалось в тайгу в полукилометре от развилки.
Пошли по самому спокойному рукаву, по центровому и, как часто бывает в таких случаях, ошиблись — обманула их река. Едва вонзившись в лес и разогнав в стороны деревья, наломав по берегам немало стволов, рукав делал один резкий поворот, потом второй и сразу же — третий.
За третьим поворотом начинался опасный затор, услышать, учуять, увидеть который было нельзя — поворот был скальный, вода облизывала огромный каменный обабок. Обабок закрывал обзор, в общем, охотников вынесло прямо на затор.
Затор — неровный, ломаный, спекшийся, кое-где резко взметнувшийся в небо до высоты обабка, был страшен, его надо было брать динамитом, обойти эту гибельную штуку было невозможно. Лодка шла прямо на затор. Овчинников только и успел сделать — выхватил из кобуры нож, чтобы всадить его в затор и задержаться. То же самое сделал и Кудинов — они сработали синхронно, оба знали, как надо действовать в таких случаях.
Мотор буркнул пару раз и заглох, вода зашипела злобно, разгоняясь перед каменным варевом льда, — она специально хотела долбануть лодку с людьми о стальную твердь затора.
В голове у Овчинникова мелькнула мысль: «Только бы не вынесло на ледолом, где неба не видно, — лед стоит вровень с деревьями, только бы… Если вынесет на более-менее плоское место — один шанс из сотни на спасение имеется, но если всадимся в крутизну — шансов никаких. Ни одного. Спаси, Господи!»
Не повезло охотникам. Лодку завертело, закрутило, ударило о затор в высоком месте. Овчинников удачно всадил нож в лед, в расщелину и повис на рукоятке. То же самое удалось сделать и Кудинову — он также сумел закрепиться, застонал, выплевывая изо рта кровь — разбил себе зубы, скосил глаза в сторону:
— Ваня, жив?
— Жи-ив.
Лодку вода оттерла в сторону и перевернула — вся добыча ушла под воду. Вместе с нею — и два новеньких пятизарядных ружья.
Через несколько секунд под водой раздался громкий хлопок — Овчинников его не только услышал, но и почувствовал: боль пронзила Овчинникова от ног до самого крестца, он не сразу сообразил в чем дело, но потом понял — в одном из ружей произошел самоспуск и в стволе разорвало патрон.
Ноги с силой тянуло под затор, взобраться на скользкий ледяной взгорок не было возможности.
Руки слабели, происходило это быстро — держаться на черенке ножа было тяжело. Овчинников повернул налитые кровью глаза в сторону напарника:
— Иван, я долго не продержусь!
— Я тоже, — просипел тот в ответ.
Овчинников запрокинулся всем телом назад, глянул вверх. Прямо над головой висело огромное яркое солнце. Весна. Умирать совсем не хотелось. Почему все так несправедливо получается: другим — радость, а им с Иваном Кудиновым — смерть? Солнце, висевшее над головой, было ласковое, в половину неба, рождало слезы и немой вопрос: неужели? Неужели они с Кудиновым погибнут? А еще будет хуже, если кто-то из них останется в живых… Что он тогда будет говорить жене своего погибшего товарища?
Овчинников перехватил руку, попытался подтянуться — под телом его жадно и страшно заурчала вода, захлопала пузырями, залопотала, Овчинников захрипел. Понял с испугу — сейчас сорвется. Все, держаться больше нет мочи, руки онемели, стали деревянными, а главное — никакой силы в руках уже нет, истаяла сила.
— Ива-ан! — прохрипел Овчинников. — Прощай, Иван!
Он напрягся, выдернул из расщелины нож, и в следующий миг Овчинникова уволокло под затор.
Его долго тащило по дну, лицом скребло о какие-то камни, больно ударило о тяжелый выворотень, вросший прямо в дно, в плоть реки, потом еще раз ударило о топляк, приподнявшийся одним боком над камнями. Овчинников старался держаться до последнего, засекать все, что он видел, вдруг на том свете пригодится? Но не пригодилось: в следующее мгновение его ослепило солнце.
Затор оказался не таким громоздким, каким виделся с первого взгляда, — течение метрах в пятидесяти от горловины отрубило у него хвост, дальше вновь начиналась чистая вода. Овчинников не верил в то, что жив. Поспешно зашлепал ногами и руками, подгребая к берегу. На несколько секунд перестал грести, огляделся — нет ли рядом Ивана Кудинова?
Кудинова не было. Иван Кудинов всплыл минуты через три. Его выбросило из-под затора снарядом катапульты — перевернулся несколько раз и крестом распластался на поверхности воды. Кудинова понесло к следующему затору.
— Ива-а-ан! — отчаянно закричал Овчинников, развернулся, забарахтался в воде, стремясь как можно быстрее добраться до Кудинова.
Но Кудинов уже очухался — ледяная вода кого угодно приведет в чувство, — перевернулся на живот и, тяжело бухая ногами, обутыми в высокие, подвязанные под коленкой кожаными шнурками сапоги, поплыл к берегу.
Тут Овчинников обнаружил, что место это совсем мелкое, по пояс, встал на дно и заревел обрадованно:
— Ива-а-ан!
Полдня они потратили на то, чтобы вызволить из ледяного затора помятую лодку, еще полдня пробовали достать свои ружья. Лодку они вызволили, ружья — нет. А потом еще день сплавлялись по реке к людям, гребя обломками двух старых жердей, найденных на берегу реки, — мотор им также не удалось достать со дна Бельчи. Если бы предстояло идти против течения — никогда бы не выгребли. А так повезло — словно бы жизнь свою по второму разу из рук Господа получили…
Мичман вздохнул, нервно пошевелил ртом — показалось, что вновь разбил себе губы обо что-то твердое, во рту у него сделалось солоно. Он снова вздохнул.
— Вот такая чрезвычайно добычливая охота стряслась у меня с напарником, Пашок, — сказал он. — Самая, можно заметить, добычливая. Но это не означает, что самая удачная… Или удачливая. Какое слово хочешь, то и принимай.
Мослаков перевернулся, сполз животом к воде, выхватил из нее одну пивную бутылку, примерился, чем бы открыть. Овчинников потянулся рукой к бутылке, расправил на ней отклеившуюся этикетку с надписью «Пиво Жигулевское», потом ловко подцепил пробку нижней челюстью. Легкий хлопок — и пробка полетела в песок.
— У нас в Якутии пиво все так открывали — нижним зубом. Будто клыком. Хлоп — и нет пробки!
— Русские офицеры пиво открывают другим способом, — Мослаков шлепнул веткой себя по плечу, сбивая слепня. Потом он выщелкнул из рукояти макарова обойму, проверил, нет ли в стволе патрона, — патрона в стволе не было. Паша потыкал макаровым в воздух. — Демонстрирую, дядя Ваня, как русские морские офицеры открывают пиво.
Оттянул затвор, из потертого, угрюмо поблескивающего сталью ствола вылез небольшой торчок — само дуло. Образовалась ступенька. Мослаков наложил эту ступеньку на пробку, чуть поддел, и жестяная нахлобучка полетела в песок.
— Лучшей открывалки пробок, чем пистолет Макарова, в мире не водится, — сказал Мослаков.
— Ловок, парень, — восхищенно проговорил мичман, — я этот пистолет сотню раз держал еще в геологической партии и ни разу не приспособил под такое дело.
— Век живи — век учись…
— … И дураком помрешь.
Мослаков отхлебнул пива из бутылки, восхищенно затянулся хлебным духом.
— Все, дядя Ваня, пора подавать раков. Ты какое самое лучшее пиво пил?
— «Жигулевское».
— А я — немецкое. «Будвайзер». И не просто «Будвайзер», а белый «Будвайзер».
— Переведи на русский язык. Что это?
— Пиво с яблочным соком.
— С яблочным соком? Что-то новое. Разврат, и только.
— Не новое, а старое. Такое пиво пили в Германии еще при Бисмарке. И даже раньше — в восемнадцатом веке.
И раки, и уха получились на славу. Лениво, едва приметно текло время. В такую жару не хотелось даже шевелиться, не то чтобы двигаться или ходить.
Мослаков сел в воду — вода закрывала тело лишь до пупка, передвинулся влево, забираясь в тень куста, все манипуляции он производил с открытой бутылкой пива. На этот раз передвинулся удачно — вода доставала ему до ключиц.
— Вот так, дядя Ваня, мы будем сидеть до вечера. Иначе изжаримся живьем. А вечером покатим в мою родную деревню.
Мичман со стоном осушил еще одну бутылку пива и также залез под куст — духота действовала одуряюще, в ней исчезли все звуки: не было слышно ни стрекота кузнечиков, ни звона цикад, ни жужжания шмелей, ни всплесков одуревших рыб — все умерло, растворилось в оглушающей жаре.
В низовьях Волги жара переносилась гораздо легче, чем где-нибудь под Воронежем или в окрестностях Липецка. Воздух здесь суше, каленее, звонче, он не обжигает дыхание, дает возможность двигаться.
Длинная старенькая баржонка, склепанная из «паровозного» металла, — ей сносу не было, — которую арендовали в «Волготанкере», раскалялась так, что на нее нельзя было ступить даже в сапогах — по-змеиному шипела, дымясь и сгорая, резина подошв; тряпка, брошенная на разогретое железо, ворочалась, шкворчала, будто попала в костер, на угли; упаси Господь было прикоснуться к металлу голой рукой — госпиталь обеспечен надолго.
Самое трудное в такую жару — заправка сторожевиков: топливных насосов не было, изобрести что-нибудь, используя природную смекалку русского мужика, не удалось. Матросы вручную, пыхтя и обливаясь потом, катали к кораблям бочки, надрывались. В такие минуты командир бригады объявлял авралы и офицеры работали на заправке наряду с матросами.
Капитан-лейтенант Никитин не уберегся, зазевался и угодил ногой под бочку с соляркой. Майор медицинской службы Киричук обследовал ногу и выписал капитан-лейтенанту Никитину на неделю бюллетень.
Обследуя Никитина, он каждую минуту поглядывал на часы — на семнадцать ноль-ноль на главной площади города был назначен митинг: предстояло выбить демагогов из города и утопить в Волге.
Папугин на политическое увлечение майора медицинской службы смотрел сквозь пальцы: увлечения Киричука — это его личное дело. Комбрига заботили другие вопросы: не хватало денег на то, чтобы попрочнее, поосновательнее осесть на этой земле, не хватало горючего и средств на зарплату, на Каспии началась война не только с нарушителями границы, но и с азербайджанскими, казахстанскими, туркменскими судами — бывшими своими, словом, началась война с браконьерами.
Браконьеры никак не хотели признавать, что они не имеют права губить рыбу, как раньше, — а раньше они бессчетно вскрывали осетров, икру вываливали в ведра, туши рыб отправляли в воду. От браконьеров Папугин уже получил несколько угрожающих писем.
Беспокоил и Оганесов со своими наездами, с кознями и сюрпризами. Три дня назад, например, на базе был отключен свет. Ночью. Была обесточена даже аварийная система. Хорошо хоть на запасной аварийке стояли сильные аккумуляторы — из Баку вывезли, не поленились, — на них и продержались до утра, а так связь со сторожевиками, находящимися на дежурстве в низовьях реки и в море, была бы прервана. Факт для пограничников недопустимый. Это — ЧП.
Обстановка на море сложилась тяжелая. Гордые горцы, незаконно промышлявшие осетров на Каспии, пообещали Папугину, что сожгут его корабли.
Едва погас свет на базе, как через несколько минут оказался обесточенным жилой дом — там тоже сделалось черным-черно. Взять обесточенный слепой дом было просто — в темноте даже лица нападающего разбойника не увидишь. Папугин, примчавшийся на базу в трикотажных спортивных штанах с отвисшими коленями, срочно послал на охрану жилого дома несколько автоматчиков.
— Сидите там до утра, — приказал он автоматчикам. — Вдруг какая нибудь банда налетит… Ежели что — стреляйте!
Легко сказать — стреляйте, но как быть, если патроны матросам выданы на этот раз холостые? А у бандитов холостых патронов не бывает, ни «кабаны», ни «быки» вообще не знают, что такое холостые заряды.
Автоматчики, матерясь, отправились на дежурство, которое впору было сравнить с боевым.
— Не держите на меня зла, сынки, — напутствовал их Папугин, — я в этом не виноват. Вчера пришел циркуляр из Москвы… Боевые патроны запретили выдавать на дежурства.
Автоматчики засели на лестничных площадках жилого дома и не смыкали глаз до рассвета. Но дом так никто и не атаковал.
Утром, когда рассвело, Папугин поднял на ноги всех офицеров, находившихся на базе. Вызвал также специалистов из конторы, именующейся, как в тридцатые годы, коротко и ясно «Горэнерго». Стали искать причину: куда подевался ток? Не ушел же он бесследно в землю, в конце концов. На выходе из подстанции все нормально, электричество есть, медные шины от напряжения даже потрескивают, а на входе в энергоузел базы тока нет — пропал… Куда делся? Кто украл?
Пошли вдоль кабеля, проложенного в земле, по меткам — в едва приметные бугорки, в бурьян и в остья спаленных жарой кустов были воткнуты железные дощечки, помечающие прокладку кабеля, — и через два часа наткнулись на ровную, словно бы по линейке вырытую узкую траншею. Без труда определили: работала легкая землеройка — немецкий экскаватор. Кабель был вытащен из земли на большом участке — четыреста метров и аккуратно обрублен с обеих сторон.
Как это удалось сделать злодеям при неснятом напряжении — никому не ведомо. Но факт остается фактом: кабеля не было.
Мастер, приехавший из «Горэнерго», присвистнул:
— Тю-ю-ю! Сорок шесть лет живу на белом свете, а такого никогда не видел, чтобы полкилометра кабеля вырубить под напряжением?! Тю-ю!
Папугину было не до рассуждений.
— Сколько времени понадобится, чтобы восстановить кабель?
Мастер сдвинул на нос старую соломенную шляпу, почесал затылок, поросший жидким слежавшимся пушком:
— Не менее двух дней.
— А если подогнать?
— Если подогнать? — мастер вновь почесал пальцем затылок, задумчиво подергал вялой нижней губой. — Не менее двух дней.
Папугин грустно рассмеялся.
— Ясно.
— Только вот вопросец есть, гражданин командир, — голос мастера сделался грустным, вкрадчивым. — Кто будет оплачивать работу? Вы?
— У нас нет таких денег.
— Тогда кто?
— Город.
— Город и без того сидит у нас вот здесь, — мастер похлопал себя ладонью по кирпичной шее. — Сел и ноги свесил. Должен уже такую сумму, что и произносить неприлично.
— Буду просить, чтобы оплатила Москва, — удрученно проговорил Папугин. Он хорошо знал, что Москва не даст ни рубля.
— Це другое дило, — на украинский манер произнес мастер удовлетворенно. Он не знал того, что знал Папугин.
У Оганесова было плохое настроение — лысина сплошь покрылась аллергическими пятнами, стала леопардовой — верный признак того, что шеф не в духе и на глаза ему лучше не попадаться.
Его ближайший помощник Игорь Ставский — такой же близкий, как и сын Оганесова Рафик, — неодобрительно относился к разным переменам в настроении: человек всегда должен находиться в ровном состоянии духа, разные внешние — и внутренние тоже — раздражители не должны действовать на него, и поэтому без опаски вошел в кабинет…
Войдя, столкнулся с таким уничтожающим чугунным взглядом, что незамедлительно развернулся на сто восемьдесят градусов и исчез.
Он думал, что вдогонку ему шеф метнет тяжелый письменный прибор или каменную пепельницу, собьет с ног, но Оганесов этого делать не стал.
— Ну как он там? — спросил Ставского Караган — приземистый краснолицый бригадир «быков», повел головой в сторону начальственной двери. — С той ноги встал или не с той?
— Пока к нему не ходи — опасно. Пристрелить может.
— Понятно…
У Оганесова было полно забот — с конкурентами, с пограничниками, с группой московских «братков», получивших заказ убрать его… А тут еще пришли неприятные известия с Канарских островов, куда Оганесов через коммерческие банки перевел часть своего капитала да еще часть перевез наличностью… И собирался перебросить еще столько же.
Старость свою Оганесов решил провести в этом райском месте — на Канарах. Температура круглый год плюс двадцать четыре градуса, чистое голубое море, белый песок пляжей, казино, музыка, роскошная вилла, которая куплена год назад и отремонтирована по европейским стандартам, рестораны, рыбалка на марлина и гонки по океану на катерах. Все это у Оганесова уже есть, осталось только поставить здесь, в России — в Астрахани, Москве, Питере, Ростове, Волгограде, Калининграде, Екатеринбурге, Красноярске, Находке, где у него имелись собственные фирмы, — точку и переместиться на божественные Канары.
Бизнес же, отрегулированный, смазанный, работающий без скрипа и сбоев, он собирался передать сыну. Рафик — преемник достойный.
Но… Всегда, блин, отыщется какое-нибудь «но»: жизни в России без этих «но» не существует, каждый день приходится перепрыгивать через какой-нибудь забор — то один сюрприз нарисуется, то другой… Тьфу! То пограничники, то московские залетки, то… Еще раз тьфу!
На Канарах Оганесов работал с могучим компаньоном — с самим Джоном Палмером по кличке Голдфингер — Золотой Палец.
Золотой Палец прославился тем, что ограбил бронированные хранилища одной крупной страховой компании под Лондоном — недалеко от аэропорта Хитроу, и положил себе в карман ни много ни мало три тонны золота.
Знающие люди, в том числе и эксперты, оценили потом это золотишко в сумму более чем приличную — тридцать миллионов фунтов стерлингов.
Все знали, что добычу взял Золотой Палец, но ни один следователь, ни один криминалист, ни один судья не смогли доказать, что это сделал он. Золотой Палец помахал туманному Альбиону ручкой и переместился на райские Канары.
Ныне он там отдыхает и наслаждается жизнью.
Но вскоре это Золотому Пальцу надоело, и он решил придумать что-нибудь «такое-этакое», и придумал — недаром он был Золотым Пальцем, человеком с роскошными мозгами, — изобрел «тайм-шер», который докатился и до России и стал здесь популярным. «Тайм-шер» — это некого рода «совместная собственность», а на самом деле — пожизненное бронирование мест в отелях Канарских — и не только Канарских — островов.
Владелец «тайм-шера» заранее знает, куда он поедет отдыхать, это место он оплатил загодя и будет владеть им с такого-то числа по такое-то. И он действительно будет там, хотя насчет «владеть» — штука очень сомнительная. Он будет владеть лишь воздухом да собственной тенью в роскошных гостиничных апартаментах. Всем этим владеет Золотой Палец.
Даже если клиент захочет потом переместиться куда-нибудь еще, в уголок не «тайм-шерный», то не сумеет: он будет привязан к отелю деньгами.
А отелей этих у Золотого Пальца на Канарах видимо-невидимо. И в Европе, в самых благословенных местах — тоже видимо-невидимо…
Золотому Пальцу понравилась новая Россия, перемены, происшедшие в ней, дух анархии и финансовой вольницы, накативший на нее, — все это Голдфингеру было по душе, и он стал искать контакты с Россией.
Золотой Палец нашел их очень скоро — первый человек, прибывший на Канары из России расслабиться, потешить желудок вкусными напитками, с которым он поспешил встретиться и провести переговоры, был Оганесов. Они поняли друг друга, Голдфингер и Оганесов, они были ягодками одного поля.
Оганесов вошел в долю к Голдфингеру, а тот закачал в Россию двести миллиардов песет наличными. Это была гигантская сумма, почти полтора миллиарда баксов. Оганесов перебросил Голдфингеру свою личную гвардию — «быков», которые за хозяина перегрызут глотку кому угодно, даже самому главному полицейскому на Канарских островах. Начальником охраны Оганесов назначил бывшего кагэбэшника-спецназовца в чине полковника, и разное местное — канарское — хулиганье в виде разных слабонервных мафиози мигом притихло.
Золотой Палец был очень доволен и полковником, и «братками», в карман Оганесова потекли денежки с Канар. На один из швейцарских счетов.
«Быкам» из бывшего Союза на Канарах не смог противостоять никто.
А вот сейчас выяснилось, что за Голдфингером в течение нескольких лет следила СЕСИД — испанская спецслужба.
— СЕСИД, СЕСИД, — мрачно пробормотал Оганесов, — откуда же ты взялась, сука такая? Или взялся, не знаю, как будет правильно. А? — он сплюнул себе под ноги, медленно подвигал нижней челюстью.
Если бы это была не «безпека», не испанский КГБ, проклятый, он бы показал этой конторе, где раки зимуют и как в мае мяукают кошки, но со всесильной мадридской «конторой глубокого бурения» ему не сладить, до нее вообще не добраться, а если доберешься и ткнешь пальцем в ее резиновый бок, то незамедлительно объявится какая-нибудь кусачая гадость с ядовитой пастью либо сверху свалится здоровенный кирпич и тогда надо будет набирать вторую, третью, четвертую космическую скорость, чтобы успеть выскочить из-под него.
— Тьфу! — Оганесов вновь сплюнул себе под ноги.
А тут еще эти пограничники. Надо эту головную боль побыстрее выкурить из Астрахани…
Оганесов нажал на кнопку звонка. В двери неслышно появилась секретарша — худая, с резкими чертами лица Дина застыла в проеме словно немой вопрос.
— Карагана ко мне! — приказал Оганесов. — И Футболиста! — Он недовольно поморщился, будто на зуб ему попал камешек и вышелушил пломбу. — А то этот спортивный деятель заглянул ко мне с козлиным лицом и испарился, словно под репку ему перца сыпанули.
Слишком уж типичной была внешность у Игоря Ставского, настолько он походил на бывшего офсайдера, перешедшего на тренерскую работу, что все его звали Футболистом или Футбольным тренером. Несколько раз Оганесов собирался прогнать его, но каждый раз оставлял.
— Есть Карагана и Футболиста к вам, Георгий Арменович, — бесстрастным голосом проговорила Дина и исчезла за дверью.
Оганесов одобрительно хмыкнул: хорошее качество для секретарши — исчезать словно дух бестелесный.
Через несколько секунд Караган и Футболист навытяжку стояли в кабинете Оганесова, будто два сержанта перед полковником.
— Ну что там погранцы? — скрипучим голосом поинтересовался Оганесов.
— Колупаются, — красное лицо Карагана покраснело еще больше. Он тяжело переносил жару. — Два дня без электричества как минимум сидеть будут.
— Лучше два года, — пробурчал Оганесов.
— Могут и три дня просидеть, — добавил Караган, — такая перспектива у них тоже есть.
— Три дня без электричества — это, конечно, мура, пустячок, но пустячок приятный, — сменил гнев на милость Оганесов, уселся в кресло — он только что обнаружил, что все это время стоял. — Мелочами, пустячками их все время надо беспокоить. Кого-нибудь растворить в серной кислоте, подорвать причал, командиру устроить железнодорожную катастрофу, грузовик с моряками опрокинуть в овраг — все время должно что-нибудь происходить. Погранцы должны постоянно ощущать, что земля горит у них под ногами и будет гореть до тех пор, пока эти зеленозадые не уберутся отсюда. Понятно?
— Так точно, — готовно прогудел Караган.
— А тебе, Футболист?
— Я вот думаю, какую бы еще пакость устроить пограничникам… — Футболист глубокомысленно пощипал пальцами верхнюю губу. Идея выкопать электрический кабель у пограничников принадлежала Футболисту. Пустячок, конечно, как говорит шеф, а приятно.
— Правильно думаешь, — поддержал потуги Футболиста Оганесов, — этих лохов надо тревожить и по-большому, и по-маленькому. Чтобы подметки горели даже в сортире.
— Я так и делаю, шеф.
— На неделю я должен покинуть Астрахань, — сказал Оганесов, — надо срочно слетать на остров Мэн, к Джону Палмеру, утрясти кое-что.
Оганесов неожиданно замялся — в голове мелькнула внезапная мысль: а надо ли лететь? Лицо его тяжело обвисло, нижняя губа оттопырилась, обнажив золотые коронки, на лбу появился пот. Вдруг его этот испанский КГБ возьмет за брюхо?
Лишаться свободы, пусть даже такой противной, как российская, не хотелось. А с другой стороны, под угрозой деньги, которые он вложил в структуры Голдфингера. В общем, лететь надо.
— Утрясу и вернусь обратно, — проговорил Оганесов угрюмо. — Ты, Караган, — Оганесов тяжело посмотрел на своего краснолицего помощника, — и ты, Футболист, — он перевел взгляд на Игоря Ставского, — отвечаете за борьбу с погранцами. По этой части вы остаетесь за старших. Не спускайте с них глаз, все время кусайте за задницу, понятно? Пока они не переберутся куда-нибудь в Нижний Тагил или в Петропавловск-Камчатский. Понятно?
— Так точно! — по-военному рявкнул Караган. Открыл рот, чтобы спросить насчет оганесовского сына Рафика — он вроде бы второе лицо в фирме, ему всем командовать надо.
Оганесов понял, что хотел спросить Караган, и опередил его:
— Рафик летит со мной!
На базе бригады появился новый служака. Ополченец, можно сказать. Кот по прозвищу Каляка-Маляка. Кот был весь перекошенный, частично недоделанный, ломаный-переломанный, больше походил на смятую консервную банку из-под американской «гуманитарной» ветчины, чем на кота.
Глаза у него были разные — один пронзительно-голубой, с острым зрачком, в котором опасно проблескивал огонь, другой — вяловато-желтый, добродушный, ленивый, со зрачком-чечевичкой.
Похоже, в Каляке-Маляке соединились несколько самых разных котов. Ходил он криво, едва ли не боком, но при этом был проворен, орал хрипло, но умел быть нежным.
Каляка-Маляка не боялся начальства, любил сырую рыбу — как все коты, но не любил сметану — качество, которым другие коты не отличались, дрался с собаками — подрался даже с добродушным рыболовом Чернышом, но, подравшись, очень быстро помирился — понял, что Общий Любимец — такой же служака на базе, как и он. Не боялся обжечь лапы об ошпаривающее железо причальной баржи и рычал на чаек — те его откровенно раздражали. Очень наглые, очень неприятные были птицы.
Пока Каляка-Маляка служил на берегу, но в ближайшем будущем его собирались перевести в «плавсостав». В отличие от матросов, которые были закреплены за своими «пароходами» и не имели права выбора, у Каляки-Маляки был выбор: он мог прописаться на любом корабле. Какой «пароход» ему понравится, на том он и остановится.
Прибытие рафика из Москвы встретили с радостью — капитан-лейтенант Мослаков с мичманом Овчинниковым разом обрели на базе статус национальных героев. Тем более что прибывшие привезли с собой пять баранов. Несмотря на жару, бараньи туши доехали до Астрахани благополучно, ни одна не испортилась. Вот что значит сухой воздух юга, это он сберег мясо.
Начальник штаба Кочнев, который побывал в Афганистане еще мальчишкой, — попал туда необстрелянным морским лейтенантиком и принял боевое крещение вместе с ротой морской пехоты, — рассказывал, что там тоже, несмотря на жару, мясо не гниет. Покрывается тоненькой, будто полиэтиленовая шкурка, пленкой и не гниет. Так и волгоградские бараны — гонорар за то, что Мослаков с Овчинниковым сделали крюк и подбросили волгоградских казаков на сходку в Ростов.
В сам Ростов осторожный Мослаков въезжать не стал, высадил кудрявых молодцов в новеньких казачьих фуражках и синих штанах с лампасами в двадцати метрах от поста ГАИ, сторожившего городские ворота, и казаки правильно поняли его, засмеялись одобрительно:
— Мудро поступаешь, моряк. Любо.
Мослаков смущенно потер шею:
— Не хочу воевать со здешними властями.
Казаки снова засмеялись.
— Здесь берут плату за въезд, — сказал старший из них, усатый гигант с тронутым оспой лицом. — Знаешь об этом?
— Нет.
— Но это еще не все. В сотне метров от поста, уже в городской черте, обязательно будет стоять «жигуленок» с двумя людьми. Оба в форме ГАИ. Один жезлом орудует, машины останавливает, другой в кабине сидит, мзду принимает.
— И сколько же он берет? И за что?
— За что? За воздух. А берет по-разному. Это зависит от количества звездочек на погонах собирающего мзду.
Казаки заплатили за проезд хороший бакшиш — дали несколько бараньих туш. Не просто заплатили, а переплатили, сделали это специально — поняли станичники, что русским людям, изгнанным из Баку, живется нелегко. Когда прощались, то сказали Мослакову:
— Ежели будет туго — зови нас. Приедем и всем, кто вас будет обижать, перья в зад вставим, чтобы впредь неповадно было. Понял, моряк?
— Понял, чем еж ежиху донял…
Когда Мослаков узнал, что происходило в его отсутствие на базе, то невольно подумал о казаках — те ведь могут, имеют полное право сделать то, что не могут сделать люди, находящиеся на государственной службе. У нас ведь ныне как: вольному воля, что хочешь, то и делай. И никто тебя в партком, как в прежние времена, не потащит, руки никто выкручивать не будет.
Рассказал он о казаках начальнику штаба Кочневу. Тот помял пальцами одну щеку, потом — другую, вздохнул:
— Нельзя. Мы все-таки на государевой службе находимся, нам закон писан, а казакам, может быть, не писан. Они натворят, а отвечать придется Папугину энд Кочневу. Хотя что-то придумать надо обязательно.
— Что именно?
— Пока не знаю. Но, Паша, будь уверен, придумаем.
— Слушай, Футболист, — Караган сидел в тени высокой густой шелковицы и пил чай.
Чай он пил по-казахски — из большой, похожей на тарелку для супа, пиалы, густо забеленный молоком. Ставский сидел напротив и тоже пил чай. Только по-европейски, как это положено на юге Франции, где-нибудь в аристократической Ницце или столице капитанов Марселе, — с коньяком.
— Ну, — лениво отозвался Ставский.
— Я вот о чем думаю…
— О чем?
— Как и велел шеф, о зеленожопых.
— Верно. Если мы не сможем взять их в лоб, то надо будет пойти другим путем и развалить их изнутри.
— Каким образом?
— Переманить кого-нибудь из офицеров к себе. Зарплата-то у них — тьфу! — Караган сложил пальцы в дулю и показал их Футбольному тренеру. — К пальцу прилипнет — не отскребешь. А у нас зарплата: берешь в руки — маешь вещь.
Футбольный тренер наморщил лоб — переваривал информацию.
— Хорошая мысль, — наконец одобрил он. — Батьке Оганесову понравится. Но только как к этим офицерам подобраться?
— Это дело техники. Среди них есть ведь люди, которые не только рубли и доллары любят, есть такие, что даже на монгольские тугрики смотрят с вожделением. Есть ведь?
— Наверняка есть.
— Вот их и надо найти.
— А как?
— Ловкость рук и никакого мошенничества, — Караган, оттопырив губы, с шумом втянул чай из пиалы в себя, стряхнул пальцами пот со лба, стараясь, чтобы капли пота не попали в пиалу. — Пакость какую-нибудь изобретем, как велел шеф, но жить им спокойно не дадим. Антенну с крыши спилим, силовой кабель снова выкопаем, часовых выкрадем и переправим в Чечню, автомобиль у командира взорвем, отрежем голову какому-нибудь пьяному мичману — найдем способ досадить. Не хотят добром уходить отсюда — уйдут по-недоброму, — Караган вновь с шумом отхлебнул чай из пиалы.
Ночью снова было выкопано из земли четыреста метров силового кабеля — база морской пограничной бригады опять оказалась без электричества. Из «Горэнерго» приехали мастера, недовольно поскребли затылки.
— Мороки с вами, пограничники, как с трескоедами, решившими переключиться на осетрину. Сплошные желудочные боли… Кто платить-то будет?
— Москва, — неуверенно заявил Кочнев.
— Она уже заплатила за прошлый ремонт. Ноль целых ноль десятых. И столько же процентов.
Кочнев молчал — говорить было нечего.
— И еще столько же заплатит, — не унимались мастера «Горэнерго», — а у нас дети кушать хотят.
Кочнев отвел взгляд в сторону, потом открыл стол и достал из ящика три кормовых флажка, сшитых из плотной непромокаемой ткани, с военно-морским уголком: в углу слева был выбелен прямоугольник с изображением старого, еще советского морского флага, со звездочкой, с серпом и молотом, тиснутыми на кипенном поле…
Это были старые вымпелы-флажки, уже списанные, а новые вымпелы, с андреевским уголком, в бригаду еще не поступили.
— Позвольте от имени пограничной службы России наградить вас самым ценным, что у нас имеется, — сказал Кочнев и вручил флажки мастерам «Горэнерго».
Те ошалело замолчали и приняли флажки. Один из мастеров даже растроганно хлюпнул носом:
— Я ведь тоже когда-то пограничником был. Служил в Армении. Охранял гору Арарат, расположенную по ту сторону границы.
Мастера молча развернулись и пошли к своей машине: болтовня болтовней, выяснение отношений выяснением отношений, а дело делом — надо было вращивать в линию обрезанный кабель.
«Семьсот одиннадцатый» заночевал в низовьях Волги, в одном из ериков.
Таков был приказ Папугина: замереть и оглядеться ночью, посмотреть, чем дышат камыши и вода, кто кого караулит, кто кем питается и есть ли в этом криминал. Сторожевик приткнулся к высокому берегу, на котором росла толстая дуплистая ива, и старший лейтенант Чубаров скомандовал:
— Глуши машину!
По палубе сторожевика пробежала дрожь, в глубоком железном нутре что-то застучало, захлюпало, засопело, и двигатель умолк.
Сделалось тихо. Так тихо, что люди начали оглушенно поглядывать друг на друга, лица их окрасили неуверенные слабые улыбки: неужели они так привыкли к грохоту движков, стрельбе, крикам, собственной грубости, что уже совершенно не воспринимают нежную материю тишины?
Совсем рядом, из зарослей, со странным железным скрежетом раздвинув тростник, поднялись в воздух две цапли и, осветившись красно, будто две ракеты, растворились в огромном медном блюде солнца, укладывающегося неподалеку от сторожевика спать.
— Две ведьмы, — мичман Балашов не удержался, плюнул цаплям вслед, — нечистая сила. Напугали.
— Это дело, Иван Сергеевич, поправить несложно, — сказал Балашову рулевой, — одна автоматная очередь, и ведьм не будет.
На дежурство сторожевики выходили с полным боевым комплектом — и патроны были, и снаряды к двум пушчонкам, и даже старые ракеты, которыми можно было легко потопить всякое плавающее судно средних размеров.
Это в городе пограничники были безоружны, как малые дети, и чувствовали себя ущемленными, за каждый патрон отчитывались, а в море, на дежурстве у них пороху было столько, что его, как кашу, можно было есть ложкой.
— Я тебе дам автоматную очередь, — проворчал, нервно подергав ртом, мичман, — как сейчас вломлю пару нарядов вне очереди на мытье гальюнов в казарме, так сразу узнаешь.
— Уж больно ты грозен, как я погляжу… — весело пробормотал рулевой.
— Что-о? — мичман вспыхнул. — Ко мне, старому человеку, на «ты»?
— Это стихи, — успокоил его рулевой.
— Э-э-э, — мичману сделалось неудобно за минутную вспышку, он вздохнул: — А тишина-то, тишина… Утопнуть в такой тишине запросто можно, как в омуте.
Он снова вздохнул, послушал самого себя, потом послушал волжскую тишь.
Тишь разредилась, стала объемной, потеряла чистоту, в ней рождались и угасали разные звуки: плеск от выметнувшегося на поверхность ерика жирующего жереха, тоненькая сипотца, издаваемая сазанами, которые перетирали своими твердыми ртами подгнившие сочные корни куги, кряканье утки, уводящей свое потомство с опасного места, тихое серебристое журчание течения у борта сторожевика и многоголосый пронзительно-противный стон. Это сторожевик атаковали комары. Много комаров. Они подрагивали в воздухе прозрачной темной кучей, золотились, обретали цвет красного дыма, шевелились, вздымались вверх, опадали, красный дым исчезал, его сменял переливающийся зеленый, на смену зеленому приходил сине-сиреневый.
Мичман Балашов глянул на палубу и обомлел: на нагретом металле палубы шевелилась, пищала живая гора. Балашов никогда еще не видел такого количества комаров. Палуба за день нагрелась, снизу жар поддерживала машина, тепло из металла уходило медленно, гораздо медленнее, чем из воды, деревьев, воздуха, а комары обладают особенностью устремляться на все теплое, будто им холодно и очень хочется погреться.
— Да они нам корабль потопят, — с нехорошим изумлением прошептал Балашов.
Стон, висящий в воздухе, усилился — комаров стало больше.
Вдоль борта, размахивая руками, пробежал командир — гибкий, белозубый, молодой, впрыгнул в рубку, с грохотом задвинул за собою дверь. Отдышавшись, покрутил головой:
— Во, блин! Светопредставление! Я-то, грешным делом, думал, что нам удастся рыбки словить на вечернюю уху, а тут не только рыбки словить, тут на тот свет запросто отправиться можно.
— Однажды я уже видел такое светопредставление, — Балашов зябко передернул плечами: показалось, что в тело ему впилось не менее полусотни комариных жал, ощущение было не из приятных. — К нам на заставу пришел вертолет, заглушил мотор, и на него навалились слепни… Слепней было так много, что вертолета не стало видно. Слепни не сидели только на резиновых колесах. А так — даже пулеметную турель облепили.
— Слепни — эти да, эти всегда любили присесть на что-нибудь тепленькое, погреться, но комары… — Чубаров хлопнул себя по шее, сбивая с воротника крупного голенастого пискуна. — Вот тварь! Я, Иван Сергеевич, как-то на юге отдыхал, курсантиком в ту пору еще был, так мы перед сном каждый раз обрабатывали комнату пылесосом.
— Как пылесосом? — не понял Балашов.
— Очень просто. Врубали машину и шлангом собирали со стен всех комаров.
Мичман на этот раз понял, как старший лейтенант боролся с комарьем, одобрительно покивал, лицо его расплылось в довольной улыбке, он вновь зябко передернул плечами:
— Спать, товарищ старший лейтенант, ложились конечно же с закрытыми окнами…
— Естественно.
— За ночь закрытое помещение нагревалось так, что в нем можно было плавить чугун.
— Естественно, — Чубаров усмехнулся. — Догадливый же ты, Иван Сергеевич.
— Ага. А по части рыбы, товарищ старший лейтенант, думаю, мы справимся и по части комаров — тоже. У меня морилка комариная есть, мужики с севера привезли, подарили, лесникам специально выдается, чтобы паразиты не жрали. Намажусь ею и надергаю судаков на уху.
— Тогда слушай команду, славяне, — Чубанов вновь сбил с шеи несколько комаров. — Мичман — на рыбалку, мотористы— в машинное отделение, держать движок в состоянии немедленного пуска, заодно — смазать его, почистить медь и продуть желудок, команда вместе со мной — держать ушки на макушке. Будем слушать пространство. Топовые огни убрать!
Насчет топовых огней — святая истина, они могут выдать сторожевик с потрохами. Особенно когда сумрак загустеет. А он загустеет минут через тридцать, сделается вязким, наступит тот самый знаменитый час между «волком и собакой», когда вечера уже нет, а ночь хоть и придвинулась вплотную, но еще не вступила в свои права, в этот час ничего не бывает видно.
Не может быть, чтобы никто из браконьеров не выскочил на них.
— Задача ясна, славяне? — спросил Чубаров.
— Как божий день, товарищ старший лейтенант.
Мичман, кряхтя, намазался «морилкой» и, благоухая чем-то резким, вонючим, вышибающим слезу, — «морилка» имела, видать, крутой замес — выбрался на корму. Сел у борта и бросил в воду самодельную блесну, позаимствованную им здесь же, в Астрахани, у новоиспеченного приятеля Лепилова.
Лепилов по астраханским масштабам был рыбаком знатным, не по одному разу обловил всю Волгу. Когда на Волге ему сделалось тесно, подался в Казахстан, на тамошние реки, потом на Дон, с Дона переместился на Днепр, но из-за разных чернобыльских сюрпризов-пакостей — в реке появились четырехглазые рыбы и двухголовые лягушки — смотал свои снасти и вернулся на Волгу.
Браконьером Лепилов никогда не был, такую штуку, как уловистая, во всю Волгу, сеть, он не признавал, ловил по старинке, по-дедовски — на удочку. Он даже спиннинг брезговал брать в руки, считая его чем-то вроде пистолета, которым незаконно вооружился мародер; ловил щук и судаков на палец — выплывал на лодке на середину Волги, зависал над какой-нибудь ямой и бросал в нее блесну-вертикалку.
Делал вертикалки Лепилов сам, используя для них колпачки от старых авторучек. Колпачки эти он выискивал по всей Астрахани, прочесывал ряды старьевщиков на рынке, дружил с цыганами, тряс бомжей и местное пацанье — и в результате набирал себе «сырье»…
Но «сырья» становилось все меньше и меньше, потому что заводы наши перестали выпускать авторучки с золотыми и серебряными колпачками, а запас старых авторучек оказался очень ограничен.
А всякие заморские колпачки — это товар некачественный, облезает быстро, металл на них идет порошковый, квелый, позолота облезает мигом, стоит только взять один раз такую блесну в рот. Поэтому Лепилов пользовался старым товаром и блеснами самодельными, собственного производства, очень дорожил. Но для приятеля своего, с которым познакомился на набережной, — Балашов понравился ему с первого взгляда, — Лепилов выделил две блесны. Сказал:
— C моими железяками на Волгу можешь выходить смело, никогда голодным не останешься. И накормят они, и напоят. И даже одеться-обуться помогут.
Лепилов был прав: рыба — это еда; выменянная на горластых туристских теплоходах на водку — питье; проданная на деньги — одежда и обувь.
Блесна хоть и грубая была, самодельная, но такая уловистая, что на нее даже неинтересно было ловить.
Мичман поймал трех увесистых судаков, двух щурят нежного возраста, одного сома, зацепившегося за тройник нижней губой, восемнадцать окуней, трех жерехов, обернулся назад, где у него стоял тазик с уловом, и улыбнулся виновато: задание было выполнено в рекордный срок, пора сматывать удочку…
Он выдернул из воды блесну, оглядел ее: блесна как блесна, ничего особенного. Залита свинцом по самый ободок, в носик вставлен прочный тройник, в задок впаяно колечко, чтобы можно было привязать леску, — вот и вся хитрость. Ничего в ней выдающегося нет, а рыба берет бешено. Вот что значит умелые руки. А у дяди Лепилова они умелые. Очумелые, говоря современным телевизионным языком. Плюс точное знание рыбьих потребностей и вкусов.
— Охо-хо, жарить пчелку мало толку, — простонал мичман, поднимаясь на ноги. Блесну с намотанной на нее леской сунул себе в карман, подхватил тазик с рыбой и тяжело пошлепал на камбуз.
Солнце уже совсем зашло за Волгу, растеклось по пространству неряшливо, жарко, воздух загустел так сильно, что его можно было резать ножом, комарья стало еще больше.
Уха поспела раньше, чем ее ожидали, — мичман постарался, были у него на этот счет свои секреты, он умел уговаривать огонь.
— Не мичман у нас, а кастрюля-скороварка, — дружно отметила команда и навалилась на уху.
Чубарову картина общего довольства нравилась.
— Уха такая сладкая, что от нее губы лопаются, — похвалил мичмана маленький рыжий, с кошачьей мордой матрос по фамилии Букин.
— Главное, что не рожа. А то с лопнувшей рожей паспорт будет недействителен, — не замедлил подсечь Букина его приятель Ишков.
Букин неторопливо облизал ложку; едокам, сидящим за столом, показалось, что он сейчас треснет ею Ишкова. Букина команда слушалась, кстати, так же как и командира.
— Вообще-то уху сварить любой может, товарищ старший лейтенант, а вот съесть… — Букин вновь облизал ложку и попросил у Балашова добавки: — Товарищ мичман, прошу еще!
— Поимел честь, поимей и совесть наконец, — беззлобно обрезал матроса Балашов и «насыпал» ему ДП — дополнительную порцию.
После ужина сторожевик затих. Солнце наконец-то улеглось, в черном глубоком небе заполыхали яркие звезды.
— Товарищ старший лейтенант, вы малость подремлите, а я пока подежурю, — предложил Чубарову мичман, — а потом поменяемся.
— Ладно. Два часа отдыха — мои, следующие два часа — ваши.
Проснулся Чубаров от вселенской тиши, колюче воткнувшейся в уши. Ощутив что-то недоброе, Чубаров подивился вяжущей горечи, неожиданно возникшей во рту, будто он наелся в лесу дичков, стремительно вынырнул из-под простыни и выскочил наверх, на палубу.
Там на палубе чуть не споткнулся о сидящего мичмана.
— Ну! — выдохнул старший лейтенант едва слышно. — Чего тут новенького?
— Браконьеры пришли, — также едва слышно, одним лишь движением губ ответил мичман. — Скоро брать их можно будет… А, товарищ командир?
— Будем брать.
В тридцати метрах от сторожевика слышался плеск воды, будто сом с разбойной харей прочесывал камыши, выедал молодь, плевался, если попадалось что-то невкусное — кабаний помет, либо гнилая жеванина от прошлогоднего лотоса.
Чубаров вгляделся в темноту, нащупал в ней что-то черное, расплывчатое, шевелящееся — то ли пятно, то ли зверей, то ли еще что-то, не понять, — спросил у мичмана Балашова:
— Сколько их? Не могу разобрать.
— Двое в одной лодке и двое в другой.
Браконьеры перегораживали ерик опасной снастью — толстым донным переметом, к которому были привязаны толстые, согнутые из первоклассной стали крючки. К утру на перемете будут сидеть не менее пятнадцати осетров.
— Вот суки! — шепотом выругался Чубаров, присел на палубу рядом с мичманом. — Ничего и никого не боятся — ни папы, ни мамы, ни кары небесной.
— Пора, товарищ старший лейтенант, — прошептал в ответ мичман.
— Начинаем!
В ту же секунду на сторожевике заработала машина, пробившая железный корпус мелкой малярийной дрожью, у людей даже зубы залязгали, следом пространство прорезали острыми лучами-лезвиями два поисковых прожектора и был врублен визгливый, разом заложивший уши, ревун.
По черной воде, похожей на только что вспаханное поле, от которой, как от настоящего «теплого» поля, поднимались клубки голубого пара, суматошно забегали блики, запрыгали зайчики.
Лодки браконьеров, еще пять минут назад державшиеся друг друга, словно были сцеплены одним концом, сейчас встали по разным берегам ерика, одна с одной стороны, другая с другой: опустив на дно ерика две веревки со стальными крючьями, сейчас опускали третий перемет, подстраховочный.
Два проворных, одетых в спортивные костюмы мужика, сидевшие в ближней лодке, сориентировались мигом, словно бы всю жизнь готовились к встрече со сторожевиком, — один секанул ножом по веревке, привязанной к носу лодки, — только лезвие молнией блеснуло в луче прожектора да змеей взвился и исчез конец перемета. Второй прыгнул к мотору, и лодка едва ли не встала вертикально в ерике, возносясь к темному, загаженному комарьем небу. Человек, находившийся на носу, закричал пронзительно, ощерил черный, с редкими зубами рот — понял, что тяжелая лодка сейчас накроет его, и тогда делу конец — вместо осетра он напорется на стальные крючья. Но лодка не перевернулась, лишь зависла над собственным винтом и в следующий миг тяжело, всей массой саданулась о ерик, затем, взбив крутую белесую волну, хорошо видимая в луче прожектора, пошла пластать пространство.
Вторая лодка замешкалась — моторист на ней оказался не столь проворный и «носовой» менее сообразительный, чем на первой лодке. Было упущено несколько важных мгновений, которые решали все, и сторожевик надвинулся на лодку.
Ревун снова взвыл и стих. Сторожевик взял чуть левее, чтобы не раздавить лодку, и одновременно он отсекал ей возможность уйти в ерик, как это сделала первая лодка.
Увидев, что один из браконьеров потянулся рукою к борту, к лавке, где у него явно было спрятано оружие, Чубаров схватился за мегафон.
— Эй, гражданин, не шали, — предупредил он. — Все равно пулемет окажется быстрее.
В ответ браконьер блеснул зубами, что-то прокричал — крика не было слышно, он утонул в пронзительном звуке ревуна, вновь взорвавшем пространство.
У браконьера этот резкий звук едва не порвал уши — стиснув рот, разом сделавшийся кривым, он дернулся, не подчиняясь команде, и продолжал тянуться к лавке. Чубаров выматерился и вновь приставил к губам мегафон:
— Я же сказал — не шали! Сиди смирно…
Договорить он не успел — дымные лучи прожекторов разрезала короткая автоматная очередь: браконьер все-таки выхватил из-под лавки автомат, Чубаров только успел отметить, что марка автомата незнакомая, изделие явно заморское, такие автоматы он видел только в кино: то ли израильский, то ли аргентинский. Одна из пуль попала в мегафон, выбила его из руки старшего лейтенанта, вторая добавила, откидывая мегафон подальше от офицера. Несколько пуль, азартно взвизгнув в темноте, рубанули его по плечу, и Чубаров закричал отчаянно, давясь собственным криком, воздухом, кровью, чем-то еще:
— Су-у-ука!
Его швырнуло на палубу, он больно ударился обо что-то виском, замычал протестующе, почувствовав сильную боль в плече, скребнул по палубе ногтями и потерял сознание.
Последнее, что он услышал, был крик — далекий, гаснущий, уносящийся под самые облака:
— Командира убило!
«Вона, у них командира убило», — подумал Чубаров о себе в третьем лице, как о ком-то постороннем, испытал мгновенный прилив жалости к этому командиру, попробовал подняться с палубы, но не тут-то было, и он снова опустился лицом на покрытое комарьем железо.
Издалека, из небесной черноты, из ночи до него донесся тихий, какой-то полугнилой треск — он понял, что браконьер снова лупит по сторожевику из своего заморского автомата, забулькал горлом протестующе, потом рядом с собой услышал чей-то крик, но не сразу понял, что кричал мичман Балашов: «Дави этих сволочей, дави!», следом до него донесся металлический треск…
Красное зарево перед ним потемнело, на него наползло что-то черное, душное, и Чубаров отключился.
Командование сторожевиком принял на себя мичман Балашов. Он не сплоховал — направил корабль прямо на моторку, та только обреченно всхлипнула, сминаясь, словно влажная картонная коробка. Форштевень сторожевика врезал по оторопевшему автоматчику, и тот, выронив из рук свою трещотку, полетел за борт, второй рухнул на камыши, подмял их, но даже не успел перевернуться на живот, когда на него сверху прыгнули сразу два человека — Букин и его приятель Ишков — плечистый парень из города Осташкова. Ишков вывернул браконьеру руки и ткнул головой в воду.
— Хлебай, падаль, родимую водицу, хлебай! — азартно прокричал Букин. — Чего морду в сторону воротишь? Ну! Хлебай! — он выдернул голову браконьера из воды, дал тому захватить ртом немного воздуха и снова ткнул лицом в воду, крепко держа браконьера за волосы, не давая ему вывернуться. — Хлебай воду, падаль!
— Прожектор на воду! — запоздало закричал мичман.
Дымный голубой луч скользнул по черной воде, выхватил из темноты картинно смятый, с мотором, повисшим на каком-то железном сучке, корпус лодки, веревку с крючьями, уползающую в вязкую глубь… Автоматчика нигде не было видно — луч прополз в одну сторону, потом в другую, стараясь пробиться сквозь толщу ерика, но бесполезно: вода в низовьях Волги часто бывает мутная.
Прожектор прополз по воде вниз — течение тут сильное, человека волочит кувырком, так тащит, что даже «а-а» прокричать не удается, — выхватил несколько островков куги, край тростниковых дебрей, облюбованных утками и кабанами, кромку култуковых зарослей, увенчанных остробокими, твердыми, как железо, орехами.
— Ну что? — прокричал мичман, оглушенный стрельбой, — глянул вниз, за борт.
— Нету!
— Бросай за борт буй! — скомандовал мичман. — Когда рассветет — вернемся. А сейчас уходим в Астрахань. У нас командир ранен, — добавил он виновато.
В том, что Чубаров не убит, а только ранен, мичман не сомневался — таких людей, как Чубаров, не убивают.
— Что с этим гадом делать? — послышался снизу крик Букина. — Воды он уже наглотался столько, что скоро шевелиться перестанет.
— На борт его! В Астрахани под суд пойдет.
— А с лодкой что?
— Снимай мотор! Лодку мы возьмем на поводок и отбуксируем на базу.
— Если, конечно, она не потонет по дороге.
— А станет тонуть — обрежем буксирный конец: пусть гниет на волжском дне. Быстрее, быстрее, ребята! — поторопил Букина с Ишковым мичман. — Командир потерял много крови.
Мокрого, оглушенного браконьера, по-рыбьи выпучившего глаза, плюющегося слюной и какой-то тягучей зеленой гадостью, подняли на борт сторожевика, положили на палубу рядом с беспамятным, обмотанным бинтами Чубаровым.
Первую помощь ему оказал «медбрат» — доброволец из команды, матрос Акопов. Акопов, обрусевший армянин, окончил в Москве фармацевтический техникум, а потом — художественное училище, хотел поступать в третье заведение, но не успел, его забрали в армию…
За борт выбросили два пластмассовых буя с надписью «ПВ России», что означало «Пограничные войска России», и на полном ходу, взбугривая воду двумя высокими белесыми горбами, устремились к скрытой в тревожной ночи, ничем не выдававшей себя — ни одним огоньком, ни одним желтым пятнышком на небе — Астрахани.
Пока шли, мичман раза четыре наведывался в машинное отделение с одним и тем же вопросом:
— А скоростенку прибавить нельзя?
Он не доверял разным переговорным устройствам, матюгальникам и раструбам, отворачивал от них лицо — предпочитал «живое» общение.
— Идем на пределе, — отвечал ему механик. — Если еще прибавим малость — из корпуса полетят заклепки.
— Чего ты буровишь, дед? — всех механиков в бригаде традиционно звали дедами, в них и впрямь было что-то от дедов: степенные, малоразговорчивые, любят подымить цигаркой. — Какие заклепки? На корабле ни одной заклепки нету — только сварные швы.
— Ну, сварные швы расползутся.
— Значит, нельзя прибавить скорость?
— Никак нельзя.
— Тьфу! — плевал себе под ноги мичман и, грохоча каблуками ботинок по железным ступеням лесенки, покидал преисподнюю, взлетал вверх, на палубу, где лежал Чубаров, склонялся над ним. Потом подавленно вздыхал и отходил.
Так до Астрахани Чубаров и не пришел в сознание. Может, оно было и лучше, что не пришел: потеря сознания — это защитная реакция организма на боль.
В Астрахани Чубарова прямо на городском причале около гостиницы «Лотос» подхватила машина «скорой помощи» и, взревывая сиреной, увезла в областную больницу.
На допросе задержанный отказался назвать свои данные.
— А я вовсе и не браконьерничал, — задержанный раздвинул губы в насмешливой улыбки, — с чего вы взяли, что я браконьерничал?
— Как фамилия человека, который стрелял в пограничников?
— Не знаю, я его в первый раз в жизни видел.
Следователь, который допрашивал браконьера, — дело происходило в кабинете Папугина, командир бригады находился тут же — постучал острием шариковой авторучки по столу, покрутил головой: ох, и лихо же врет гражданин хороший! Сейчас он даже от знакомства с самим собою откажется.
— Я тихо-мирно отдыхал с удочкой на берегу, ловил тараньку, а он мимо проплывал на моторке, наставил на меня автомат и велел пересесть к нему в лодку. Ну как я мог не сесть к нему в лодку, товарищ полковник? — следователь военной прокуратуры был всего-навсего капитаном, но браконьер величал его полковником. — Он бы меня продырявил и спокойно поплыл дальше.
— А зачем ему вас дырявить? — осведомился следователь.
— Как зачем? Я же свидетель, я же видел его… А раз видел, то запомнил. Свидетелей в таком разе обязательно убирают. Я читал об этом.
— А двое нарушителей, которые ушли, они вам тоже неведомы?
— Совершенно верно, товарищ полковник, неведомы. Не-ве-до-мы.
— Никогда раньше их не видели?
— Никогда.
— Ясно-понятно, — следователь не выдержал, рассмеялся ядовито, щелкнул шариковой ручкой. — Так ясно-понятно, что ничего не ясно, ничего не понятно. — Засунул ручку в карман. — Побудете у нас за решеткой недельку-другую на матросских харчах, которые, замечу, гораздо хуже тюремной баланды, образумитесь малость, вспомните кое-какие детали знакомства со своими коллегами, — следователь заменил в последнем слове букву «г» на «к», получился красивый «ченч», — и мы продолжим наш разговор.
— Задерживать меня на две недели не имеете права! — нарушитель побледнел, облизнул влажным красным языком губы. Подкован он был неплохо, уголовный кодекс прочитал не раз и не два, поэтому хорошо знал, что можно, а чего нельзя.
— А я вам постановление прокуратуры нарисую, чтобы вы не сомневались насчет своих прав и моих обязанностей, — сказал следователь.
Браконьер с тоской посмотрел в окно, где золотилась полоска воды, лицо его сделалось еще бледнее, подглазья даже вызеленились. Он попытался что-то говорить, но следователь его бормотания уже не слышал.
— Не имеете права, — выдавил браконьер из себя эти слова, будто некую, схожую с кашей жеванину, потянулся дрожащими пальцами к следователю, но тот отстранился от него.
— Товарищ капитан первого ранга, место для капэзэ найдете? — спросил следователь у комбрига.
— Ну как же пограничники могут быть без капэзэ? — засмеялся тот. — Пограничники без капэзэ — не пограничники. Есть у нас одна комната, краски там раньше хранили. Сойдет под капэзэ?
— Сойдет, — следователь одобрительно наклонил голову.
— Замочек повесим покрупнее, и пусть сидит гражданин до двухтысячного года.
Задержанный протестующе вскинул руки и сник.
Тело второго браконьера выдернули со дна ерика вместе с переметом, украшенным огромными, со страшной заточкой крючками. Упав в воду, он насадился сразу на четыре крючка, причем один вошел в тело очень глубоко — вонзился в кость. Автомат валялся там же, на дне ерика — воткнулся стволом в ил, даже искать особо не пришлось.
В кармане браконьера нашли размокшее удостоверение экспедитора АОЗТ — акционерного обществе закрытого типа «Тыюп» Ибрагима Тенгизовича Карамахова. Удостоверение было заполнено черной шариковой ручкой, поэтому вода и не смыла запись.
— Еще один славянин, — Папугин недобро усмехнулся. — Я противник того, чтобы всех гнали под один штамп «лицо кавказской национальности», но когда попадаются такие, — он ткнул ногой тело Карамахова, — то невольно приходится соглашаться: а ведь это действительно лицо кавказской национальности. Без роду, без племени, без родителей, без прошлого, без устоев, без родины, без чувства благодарности к тем, кто его вскормил и воспитал.
Он повертел в руках мокрое, с картоном, вылезшим из матерчатой оболочки, удостоверение Карамахова, вздохнул.
— Вот теперь с Оганесовым началась настоящая война. То, что было раньше, — цветочки.
Комбриг поморщился. Не он затеял эту войну, не он первым нажал на спусковой крючок автомата, все это сделал не он, но воевать-то заставляют его.
— Труп обыщите как следует, изъятые предметы и документы запротоколируйте, — приказал Папугин. — Тело отправьте в морг, здесь не держите. Не то оно на жаре очень быстро протухнет.
— Может, нам его похоронить? — предложил мичман Овчинников.
— Еще чего! АОЗТ «Тыюп» и похоронит. Если они не соизволят к нам приехать, мы сами отвезем к ним жмурика.
— А если они от него откажутся, товарищ капитан первого ранга?
— Не откажутся. У бандитов это не принято.
Караган, не переставая ругаться, шлепал себя ладонью по крепкой шее, давил комаров десятками — каждый раз после шлепка из-под ладони выбрызгивала кровь. Шея у него сделалась красной, как у мясника. Караган не обращал на это внимания, матерился, долбил ладонью шею и стаканами пил коньяк.
Футболист сидел напротив него, закинув нога на ногу и с отрешенно-рассеянным видом изучал ногти на пальцах. Потом посмотрел на часы:
— Через сорок минут у меня тренировка.
— Подождет твоя тренировка, — прорычал Караган в ответ и залпом одолел очередной стакан коньяка — хмель не брал его, — не рассыпятся ни твои игроки, ни ты сам. Тут такое дело, — он вновь опечатал ладонью шею, — Ибрагишка убит, а Пропеллер находится у них в руках… Шеф вернется из своей командировки, нас на колбасу пустит. Пирог этот надо разделать до приезда шефа.
— Разделать и сожрать, — Футболист дернул углом рта.
— Ясно одно — ни Пропеллера у них быть не должно, ни тела Ибрагима. Вот так. Что хочешь, то и придумывай.
— И придумывать нечего: Пропеллера убить, тело Ибрагима выкрасть.
— Убить? — взгляд Карагана сделался осмысленным, он налил себе еще коньяку. — Выкрасть?
— Да, убить. Да, выкрасть. Одного убить, а другого выкрасть, — Футболист подвигал челюстью из стороны в сторону.
— Хорошая у тебя голова, Футболист, — похвалил Караган. — Четко работает. Мысли умеешь правильно формулировать. Коротко. Остается только выполнить твои ценные указания.
— Учись, пока я жив, — пробормотал Футболист невнятно, он не мог понять, всерьез Караган вещает насчет хорошей головы или это обычная подначка, некая форма подтрунивания.
Караган выпил еще коньяку, очередную опустошенную бутылку швырнул себе под ноги. Поднялся с места.
— Решено! Пропеллера к ногтю, Ибрагишку выкрадем и на дно Волги пустим — пусть сомы схавают его.
Футболист втянул сквозь зубы воздух, шумно выдохнул и пружинисто, будто бы подброшенный чем-то изнутри, вскочил, вывернул руку, чтобы Карагану был виден циферблат часов, стукнул по стеклу пальцем.
— Я опаздываю на тренировку, — произнес он и исчез.
Сторожа городского морга нашли утром храпящим в кустах — храпел он так, что вороны, жившие на здешних деревьях, поспешно покинули свою родовую территорию. Ворота морга были открыты, колючее утреннее тепло вползало в помещения, размораживая покойников. Время было уже позднее для рабочей Астрахани — половина девятого. Сторожа немедленно растолкали.
— Эй, дядя!
Тот долго не хотел просыпаться, отчаянно лягался, не открывая глаз, хватался пальцами за обломки кирпичей, валявшиеся рядом:
— Счас как врежу!
Наконец он пришел в себя, сел, ошалело закрутил головой:
— Где это я?
— На своем рабочем месте.
— Ы-ыыы! — взвыл сторож и поперхнулся воздухом. Прокашлялся. Схватился руками за голову. — Что это со мною было, а? Не пойму что-то.
А произошла простая вещь. Поздно вечером сторож скучал на деревянной скамеечке, установленной подле ворот морга, покуривал дешевые папиросы, давил комаров да мечтал о светлой жизни, об удачах и выигрышах — все это, к сожалению, обошло его. Как вдруг сторожа окликнули:
— Эй, дядя! Третьим будешь?
Сторож швырнул окурок в крапиву и, откашлявшись, произнес солидным голосом:
— Я при исполнении.
Любители выпить — их было двое, — держа в руках бутылку ноль семьдесят пять, рассмеялись:
— Кто же нынче не пьет при исполнении?
— У меня это… — сторож помял пальцами горло, — я кошелек дома забыл.
— Да мы тебя и без кошелька в свою компанию примем. Нам третий нужен.
— Что, вдвоем со стеклянной королевой не сумеете справиться? — сторож ухмыльнулся: сравнение бутылки водки со стеклянной королевой ему понравилось.
— Справимся. Только ноль семьдесят пять на двоих — это многовато, а на троих — самый раз.
Сторож подумал, что красть в его хозяйстве все равно нечего, покойники никому, кроме родственников, не нужны, грабить в морге тоже нечего, если только железный стол, на котором патологоанатомы разделывают трупы, но на этот стол может покуситься только сумасшедший, и сторож махнул рукой:
— Ладно. Подгребайте сюда!
Любители выпить подгребли. Симпатичные были ребята, неплохо одетые, в дорогих кожаных баретках с английским рантом — в чем, в чем, а в обуви сторож разбирался, поскольку несколько лет башмачничал в мастерской индивидуального пошива. Новые знакомые сунули сторожу прозрачный пластиковый стакан:
— Держи!
Тот принял стакан в руку, аккуратно отклячил мизинец — знай, мол, наших, — подставил посудину под струю:
— Наливай!
Сторожу налили. До краев, так что стаканом ни шелохнуть, ни пальцем его стиснуть было нельзя — водка выпирала из хрупкой пластиковой плоти. Сторож, держа стакан на весу, вытянул шею, будто гусь, — она у него сделалась неестественно длинной и гибкой, не шея, а пожарный шланг — и шумно, в один прием отхлебнул водку из стакана.
Молодые люди зааплодировали:
— Молодец, дядя!
Сторож скромно потупился.
— Мы и не такое еще могем.
Короче, он показал этим детсадовцам класс, продемонстрировал, как настоящие мужики пьют водку, у тех от удивления только рты широко распахнулись. За первой бутылкой последовала вторая, появилась словно бы по мановению волшебной палочки: ребята, видать, богатые были, из этих самых… из коммерсантов, денег на «жидкий хлеб» не жалели.
В общем, сторож не помнил, как улегся спать на голой земле под кустами. Хорошо еще, что лето было, земля хранила тепло до самого утра — ничего себе не застудил.
— Блин Клинтон! — горестно воскликнул сторож, увидев дверь подопечного ему заведения открытой, запустил пальцы в волосы, словно бы хотел приподнять самого себя за голову. — Это кому же понадобилось дверь открывать? Мои дохляки запросто разбегутся!
Шатаясь из стороны в сторону — слишком нетвердой была под его ногами земля, — он побрел в морг пересчитывать трупы.
Одного трупа не хватало. Сторож вновь горестно взвыл, схватил себя за волосы. На вой примчался врач-патологоанатом, он совмещал две ставки и временно являлся заведующим моргом, тоже попытался схватиться за волосы, но волос не было, они давно облетели, вместо них под пальцами гладко затрещала кожа: темя было гладким, как колено.
— Блин Клинтон! — потерянно повторил он за сторожем. — Трупец сбежал! — смерил красными злыми глазами сторожа с головы до ног. — Ну смотри, дед! Если явятся родственники и потребуют выдать им исчезнувшего жмура — сам вместо него в гроб ляжешь. Понял?
— Блин Клинтон! — снова горестно воскликнул сторож.
Перспектива лечь в гроб за чужого человека его не устраивала, и он помчался к железным нарам, на которых, высунув наружу голые отвердевшие ступни, лежали покойники, и начал опять пересчитывать их.
Неужели один все-таки ожил и убежал?
Завтрак на базе, в комендантской полуроте, по распорядку дня начинался в восемь тридцать. Следом за матросами кормился разный подсобный люд. Затем звери, состоящие на довольствии: пес Черныш, которого последние две недели держали на берегу: как дополнительную караульную единицу, хотя пес, сходив один раз в плавание, выл и просился туда снова, и кот Каляка-Маляка. И только потом наступала очередь разного проштрафившегося люда — нарушителей, штрафников, арестантов, дезертиров. Для них на дне котлов оставалось разное вкусное густотье, суповая кашица и шкварки от рисовой затирухи, заправленной говяжьей тушенкой, так что обычные матросы штрафникам могли только завидовать.
Через минуту матросик, дневаливший на кухне, с испуганным кудахтаньем выскочил из глухого коридора, в котором находилась комната, выделенная под КПЗ — камеру предварительного заключения. С подноса сорвалась кружка с компотом и с грохотом покатилась по полу.
— Товарищ командир! Товарищ командир! — отчаянно заблажил матросик.
Руки он не мог оторвать от подноса, только делал кивающее движение головой, бросая ее вбок и назад.
— Там… Там…
— Чего там? — недоуменно нахмурился выбежавший на вопли матросика дежурный. — Что случилось?
— Там… Там… — вновь заблажил матросик, не переставая по-вороньи уводить голову в сторону и возвращать ее обратно. Такое впечатление, что он подавился костью.
— Чего там? — дежурный понял, что от матроса он ничего путного не добьется, затопал ногами по коридору, устремляясь в закуток с КПЗ, вернулся оттуда задумчивый, бледный. Он почесал себе нос и произнес только одно слово: — М-да!
Вид у него был растерянный. Через полминуты он уже срочно вызванивал по радиосвязи начальника штаба Кочнева — тот руководил прокладкой резервного кабеля к жилым помещениям и находился вне базы.
— Товарищ капитан второго ранга, у нас ЧП! — выпалил он на одном дыхании, дозвонившись до Кочнева.
— Какое? — голос у Кочнева невольно дрогнул: слишком уж много этих ЧП выпадало в последнее время на долю бригады.
— Убит задержанный.
— Как убит? Где?
— В помещении, в которое мы его временно определили. Двумя выстрелами в голову.
— Час от часу не легче! — Кочнев выругался. — Срочно пригласите в штаб представителя военной прокуратуры и кого-нибудь из милиции. Я скоро буду!
В Пропеллера стреляли почти в упор, через узенькое, похожее на щель боевого дзота оконце, вырезанное в стене бывшей кладовки, где тот сидел. Ночью кто-то подобрался к этому оконцу и окликнул задержанного. Тот обрадованно подскочил к щели. Радоваться Пропеллеру особенно не надо было: он получил две пули в лоб.
Стреляли из пистолета с глушителем — никаких хлопков дежурный не слышал — все было проделано очень тихо.
Первый — совсем еще поверхностный — осмотр показал, что убийца пришел со стороны берега, окаймленного кустами и горячими водяными блюдцами, в которые днем даже ступить было невозможно: вода нагревалась до температуры кипятка. Колючая проволока там была протянута жиденькая, прорезать в ней дыру можно было даже обычными ножницами. Оттуда к Пропеллеру и пришла смерть.
Через двадцать минут после Кочнева приехал Папугин, выслушал доклад дежурного, переглянулся с юристом и махнул рукой:
— В конце концов собаке — собачья смерть.
Старшему лейтенанту Чубарову сделалось хуже — в больнице поднялась температура, в плече началось воспаление, и врачи пришли к выводу, что пуля, которая попала в него, была «грязной» — обработанной какой-то гадостью.
Чубарова немедленно перевезли из палаты на операционный стол, рану основательно почистили. Это было утром, и казалось, ничто уже не должно было угрожать молодому человеку. Но к вечеру рана вновь начала стремительно гноиться. Чубаров опять очутился на операционном столе.
Начальник штаба Кочнев примчался в больницу, ворвался в кабинет главного врача с одним вопросом:
— Что с Чубаровым?
Главврач, плотный старик с лысым теменем, стащил с тяжелого мясистого носа очки, выдавившие в коже лаковую красноватую ложбинку, помял пальцами переносицу.
— Скрывать не буду, состояние тяжелое. Было средней тяжести, сейчас — тяжелое.
— Как допустили?
— Так и допустили. Ни один человек в больнице даже предположить не мог, что пуля окажется отравленной. Первичный анализ крови, когда больной поступил к нам, ничего не показал.
— Жить парень будет?
— Все для этого делаем… Но сказать сейчас, что все будет в порядке, нельзя — рано. Если бы он сразу поступил к нам в больницу, а то… — врач развел руки в стороны и красноречиво вздохнул. Нахлобучил на нос очки.
— Если бы могли раньше — доставили бы.
— Нам, дорогой мой, всегда «если бы да кабы» мешает. Как танцору тесные штиблеты. Это — всероссийская беда.
— Да, — нехотя согласился Кочнев. — Если нужны будут какие-нибудь лекарства, препараты — готов поставить на ноги всю Пограничную службу России.
— А толку-то? — главврач вяло махнул рукой, по усталому лицу его проползла тень. — Что ставь ее на ноги, что не ставь — бесполезно. Дорогие американские препараты находятся только в загашниках у сильных мира сего, а те скудные малоэффективные лекарства, которые предложит Пограничная служба России, есть и у нас.
В распахнутое окошко влетел шмель, огромный, как птица, с басовитым гулом облетел врача и плюхнулся в свежий букет цветов, стоящий в вазе. Что-то веселое, бесшабашное, жизнеутверждающее было в полете шмеля.
Врач скосил на наглеца глаза, усталое лицо его размягчилось, сделалось незнакомым, расстроенным, он опять развел руки в стороны и выдохнул неожиданно охрипшим голосом:
— Это жизнь. Увы. Все под Богом ходим. Как нам ни трудно жить, а жить надо.
Оганесов вернулся из поездки посвежевший, веселый, с кирпично-красным загаром, прочно прилепившимся к его лысине. Как он ни таился, как ни бегал от солнца, а Канары — это не Астрахань, за несколько дней он успел сильно загореть, привез полтора десятка костюмов, приобретенных на одной из дорогих курортных распродаж, и трость из слоновой кости, подаренную ему Золотым Пальцем.
— Сам подарил! Сам! — Оганесов вожделенно поднял глаза к небу. — Великий человек!
Сын Рафик украсил шею новой толстой «голдой» — золотой цепью, сработанной из массивного красноватого золота; его сопровождала большеглазая хрупкая переводчица с большим ярким ртом и грудью, внушающей глубокое уважение. Переводчица обзавелась и первым, и вторым, и третьим — и новыми костюмами от парижских модельеров, и «голдой», и загаром.
— Ну что вы тут без меня натворили? Докладывайте, — потребовал Оганесов у Карагана с Футболистом, сев в аэропорту в машину и удобно устроившись на кожаном переднем сиденье.
Рафик с переводчицей поехали в другой машине.
Караган рассказал о стычке в одном из нижних ериков с пограничниками.
— Мамацгали! Никак не угомонятся! — Оганесов выругался.
— Это еще не все, — Караган стер пот с красного напряженного лица, отодвинулся подальше от хозяина, вдавившись спиной в сиденье: а вдруг тот будет бить? Тем более, что Оганесов держит в руках вон какую удобную для этого дела штуку — костяную трость. Караган схлебнул пот, стекавший с верхней губы.
— Что еще? — глаза у Оганесова сделались маленькими, черными, как два шильца.
Караган, давясь словами, рассказал. Оганесов всадил торец трости в резиновый коврик, постеленный под ноги, выругался.
— Вот, мамацгали! Ну, погодите… Погодите малость, узнаете, на каком огне жарят шашлыки из таких баранов, — Оганесов снова выругался. — Гниды зеленозадые!
Но, несмотря на «ругательное» настроение, действия своих подопечных Оганесов одобрил: ликвидацию Пропеллера признал правильной, как правильно было и то, что труп Карамахова решили не оставлять в морге — мало ли какие концы могут быть завязаны на этом трупе! А так — нет их, концов этих.
— Пограничникам, повторяю, надо наносить удары со всех сторон, везде, всюду! На суше и на море! — Оганесов раздраженно подергал краем рта. — Чтобы ни сна им не было, ни покоя, ни отдыха, ни веселья. Понятно? — Оганесов вновь стукнул в коврик торцом трости. — Их надо разлагать, покупать, щипать, резать, жечь, начинять свинцом, обливать кипятком, варить в супе, отрубать им пальцы… Они должны уйти с астраханской земли. Понятно?
— Ага, — Караган, поугрюмев, схлебнул с губы пот. Согласно наклонил голову. Он маялся: слишком много коньяка выпил вчера. И вообще у него в последнее время с этим делом — перебор.
— А тебе, пеночник с футбольного поля? — Оганесов перевел взгляд на Ставского. — Понятно это или нет? Чего молчишь?
— Да не молчу я, шеф, — круглые глаза Футболиста расстроенно повлажнели: не ожидал, что хозяин будет так суров.
— Тогда хоть по-лягушачьи квакни либо головой покивай, чтобы я знал, одобрям-с ты это дело или не одобрям-с!
— Одобрям-с! — сказал Футболист. — Только без денег, шеф, здесь не обойтись.
— А кто тебе сказал, что надо обходиться без денег? — Оганесов свел вместе брови: — Я? Я этого не говорил.
— Никак нет, не говорил, — глаза у Футболиста повлажнели еще больше, в них появилось испуганное выражение. — Это я так, на всякий случай.
— Ну и какие свежие мысли у тебя есть?
— Нащупали мы один выход… на кое-кого из погранцов…
— Кто это? Генерал, офицер, прапор?
— Офицер. Если мы дадим ему приличную зарплату, он перейдет работать к нам и будет действовать против пограничников.
— Перевертыш, значит, — Оганесов поскреб торцом трости по коврику.
— Даже если мы ему вместо корабля предложим моторную лодку, он все равно перейдет к нам. Лишь бы была хорошая зарплата.
— Зарплата — это не вопрос… Но и на моторную лодку мы его сажать не будем, он нам для корабля сгодится.
Оганесов нахмурился, отвернулся от собеседников и начал сосредоточенно смотреть в окно.
Аэропорт в Астрахани расположен едва ли не в черте города, ехать недалеко, они стремительно, на скорости проскочили городскую окраину и въехали в центр. Центр здешний состоит сплошь из старых купеческих домов, добротно сложенных, с толстыми, пушкой не прошибешь, кирпичными стенами — только такие стены могут летом хранить прохладу, а зимой тепло.
Оганесов сам жил в таком доме — приобрел семнадцатикомнатный особняк купца Скребинского, обнес его забором, высоким и неприступным, как здешняя кремлевская стена, по углам поставил видеокамеры на вращающихся штоках и отделал особняк всем современным, что было в Европе, — мраморной плиткой, привезенной из Греции, красным итальянским деревом, норвежским гранитом, египетским ониксом, начинил шведской сантехникой. Не пожалел и золота — краны в ванной были сработаны из тяжелого червонного металла.
— Живем-то один раз, чего на себе экономить! — говорил по этому поводу Оганесов.
— Эх, погранцы, погранцы… Сами не живут и другим не дают. И чего вам не избрать для своего обитания какой-нибудь город Северозадрищенск или станицу Волосатоноговскую. Сидели бы там, пряники жевали. А они на благородную Астрахань посягнули, на красную рыбу, — Оганесов беседовал сам с собой, не замечая спутников.
— Причем тут кета, шеф? Они на белую рыбу полезли, шеф, не на красную… На осетра, — зашевелился на своем сиденье Футболист.
Оганесов его не услышал, хотя щека у него нервно дернулась, ушла вверх, словно бы подпрыгнула, потом резко опустилась, тяжело обвисла.
— И какой это дурак придумал посадить вас на рыбу, — пробормотал он, — руки-ноги поотрубал бы этому человеку. А потом — все остальное.
С досадой повернул шею в одну сторону, потом в другую, словно бы воротник жал ему, вздохнул… А ведь достойных помощников и настоящих мыслителей у него в команде нет. Эти два дурака, Караган и Футболист, — не помощники. Сынок Рафик тоже пока не тянет, у него другие увлечения… Может быть, в будущем, через год-полтора он станет достойным продолжателем дела своего отца и его правой рукой, но пока — нет… Это Оганесов понял на Канарах. Нужно взять на работу головастого мужика, дать ему такую зарплату, чтобы у него от изумления глаза на лоб вылезли, и тем самым купить его с потрохами. Забота у него будет только одна — думать. Разрабатывать всякие пакости — например, как овладеть золотым запасом Калмыкии или как стать зятем президента Казахстана, как выкурить погранцов с того куска берега, который они сейчас оседлали, — к этому берегу у Оганесова раньше причаливали катера с икрой…
Ну, ладно бы он лишился причалов — это полбеды, он лишился икры. Более того — они перекрыли Волгу и нанесли Оганесову урон в живой силе: в его рядах образовалась дыра размером в два человека… Тьфу!
Лицо Оганесова потяжелело, глаза заблестели — ему сделалось жаль себя.
Час был еще ранний, а солнце палило уже вовсю — казалось, что на асфальте вспухают ожоговые пузыри, вздымаются, будто блины на раскаленной сковороде, и лопаются. Оганесов невольно поежился.
— Одного погранцовского офицера мы решили перекупить. Есть договоренность… — продолжал Футболист.
— Это я уже слышал. В каком он звании?
— Один просвет, четыре звездочки. Форма черная, морская.
— У моряков пятнистой формы не бывает. Один просвет, четыре звездочки — это капитан-лейтенант… Ну что, Футболист! Молодец!
Через пять минут три машины (в одной машине Рафик с переводчицей, во второй — Оганесов, в третьей — охрана) остановились у железных ворот, две видеокамеры повернули длинные, похожие на пулеметные дула, раструбы объективов к машинам, «узнали» хозяина и железные ворота с мягким щелкающим звуком расползлись в разные стороны, делясь на две половины.
Машины въехали во двор, и ворота снова закрылись.
В городе, в самом центре, недалеко от набережной, где пышными огромными цветами расцвели несколько кафе, накрытые тентами из яркой парусины, расположилось старое кирпичное здание.
Когда-то, до октября семнадцатого года, здесь находились роскошные номера, в которых гуляли купцы и волжские капитаны, а потом заведение скисло, обтрепалось и превратилось в обычную заурядную гостиницу. От того, что гостинице решили дать громкое название «Астраханский гостиный двор», «хоутэл» лучше не сделался. Полы в нем как были землистыми от вековой грязи, так и остались, в щелястых подоконниках и старых холодильных агрегатах «Минск» жили тараканы, из сортиров несло дерьмом, а вечерами «хоутэл» надо было обходить стороной — в окна выглядывали пьяные лица «командированных» в Астрахань за рыбой «братков».
При «гостином дворе» имелся ресторан. Готовили в нем так же невкусно, как и в кафе, но одно преимущество у ресторана все-таки имелось: в нем можно было без всяких помех поговорить.
Там Футболист и встретился с капитан-лейтенантом Никитиным. Столик заняли отдельный, в углу, чтобы подходы к нему просматривались, не то, не дай бог, чужой подойдет, помешает. А Футболист не любил, когда ему мешали.
И Никитин тоже не любил. У них были одинаковые привычки.
На столе словно бы сама по себе выросла бутылка душистого французского «арманьяка» три звездочки (напиток подлинный, Футболист его принес с собой) и кое-какая еда: нежный редис, который с таким умением выращивают здешние огородники-татары, икра, осетровый балык, парная севрюга с молодой картошкой и зеленью, разная холодная мясная снедь.
— Выпьем! — предложил Футболист.
— Выпьем! — Никитин поднял свою стопку.
Футболист принюхался к Никитину.
— Вы какой одеколон используете после бритья?
— «Шипр». А что?
— Хороший одеколон, только резковат очень.
— Добиваю старые запасы, еще с Прибалтики… Там покупал.
— Сейчас полно новых французских одеколонов. Мечта, а не запахи, — Футболист знающе покрутил носом, хотел добавить, что скоро капитан-лейтенант сможет покупать все, что захочет, но не стал этого говорить, а коротко и звучно чокнулся с Никитиным.
Никитин оглянулся: показалось, что в спину ему кто-то внимательно смотрит. Никого. Тогда почему же по спине ползут мурашки? И почему ему сделалось так холодно, хотя на улице, за стенами «Астраханского гостиного двора» лютует такая жара, что сигареты можно прикуривать без спичек?
— Вопрос с вашей работой решен положительно, — сказал Футболист, подвигал нижней челюстью, стараясь понять, хорош «арманьяк» или нет. — Можете завтра выходить.
— У нас скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Мне еще надо уволиться из армии. Снять с себя погоны — штука сложная.
— Понимаю. Но чем раньше вы это сделаете — тем лучше.
— А сколько… — Никитин не договорил, он словно обо что-то споткнулся и вновь оглянулся: отчего это странное ощущение, будто кто-то на него смотрит, не проходит? Никитин ощутил, как у него нервно дернулась одна половина лица.
Сзади не было никого — пусто. Голый зал с обезлюдевшими столиками, даже официантов нет, да еще портьера над входом подрагивает от жаркого сквозняка.
Футболист понимающе пожевал ртом, подцепил вилкой кусок парной севрюги, съел.
— Для начала будете получать четыре тысячи баксов в месяц. А потом, после испытательного срока, сумму повысим.
— У вас есть испытательный срок? — удивился Никитин.
— А как же! Как и во всякой другой бюрократической организации, имеющей аппарат, отдел кадров и трудовые книжки.
— А пять тысяч баксов нельзя?
— Пять нельзя, — Футболист неожиданно нервно дернул головой, — эту цену хозяин назначил, не я. А указания хозяина не обсуждаются.
И все равно четыре тысячи баксов — это сумма такая оглушающая, что о ней Никитин еще вчера даже мечтать не мог. Внутри у него что-то обрадованно зазвенело, запело, хотя на лице ничего не отразилось. Лицо его продолжало оставаться сосредоточенным и одновременно настороженным. Собственно, таким и должно быть лицо у человека, принимающего важное жизненное решение.
— Ну что, устраивает вас четыре тысячи баксов? — спросил Футболист.
— На первых порах — да.
— А дальше все будет зависеть только от вас.
Вечером того же дня капитан-лейтенант Никитин подал рапорт об увольнении из пограничных войск.
Комбриг досадливо нахмурился, расчесал, будто мальчишка, пятерней волосы и расправил рапорт на столе. Колюче, неприязненно глянул на Никитина. Бухнул ни с того ни с сего, хотя толком еще ничего не знал, впрочем, хоть и не знал, а попал в точку:
— В коммерсанты, никак, решил податься?
Никитин отвел глаза в сторону, покраснел натуженно, пробормотал про себя что-то невнятное.
— Не слышу! — Папугин повысил голос. — На тебя, друг ситный, государство затратило такие деньги, вырастило, выкормило, дало образование, а ты в тяжелую минуту бросаешь его, — комбриг вновь разгладил лист с рапортом ладонями, вгляделся в ровные, начертанные шариковой ручкой буквы, — он словно не верил тому, что видел.
— Если бы государство еще платило немного больше денег, чтобы я мог содержать жену и воспитывать детей, — тогда было бы еще ничего, — наконец произнес Никитин глухим бубнящим голосом, — а так… — он красноречиво развел руки в стороны.
Папугину все стало понятно — впрочем, тут не надо было иметь семь пядей во лбу, чтобы все понять, он потянулся к пластмассовому стакану, в который у него густым частоколом были натыканы карандаши и ручки, достал толстый, красный, с ярким грифелем карандаш, демонстративно поплевал на острие и наложил на рапорт резолюцию. Придвинул бумагу к Никитину:
— На! Проходи у Киричука медицинское освидетельствование и валяй на все четыре стороны!
Киричук принял Никитина с теплой улыбкой:
— Я этот твой смелый замысел… одобряю от всех души! Демократия — это свобода! Хватит раболепствовать и терпеть разные глупые приказы! Человек волен делать то, что считает нужным. Раба надо выдавливать из себя… Хочешь выпить стопку казенного спирта?
— Конечно! — Никитин обрадовался.
— И я с тобой за компанию, — поддержал Киричук. — Выпьем за то, что мы — вольные люди. — Он достал из стеклянного шкафчика большую колбу с длинным, похожим на старую пароходную трубу, горлом и две стопки, украшенные делениями.
— Люблю пить из такой посуды, — Киричук поднял одну из стопок, — самое милое дело — мензурка с делениями, всегда знаешь, сколько влил в себя… Ты как предпочитаешь пить спирт? Разводишь его водой или нет?
— Предпочитаю продукт не портить.
— Молодец! — восхитился Киричук. — А я так не могу. Спалил себе как-то глотку — с тех пор только с запивкой.
— Ничего страшного, — успокаивающе произнес Никитин, — главное не процесс, главное — результат.
— Легкое опьянение, переходящее в скандал, — Киричук засмеялся, налил спирта в одну мензурку, потом в другую и заткнул колбу пробкой. — Держи.
Конечно, пить в такую жару противно, но какой русский откажется от выпивки, тем более дармовой?
Никитин залпом выпил спирт, шумно выдохнул и прижал ко рту рукав форменной рубашки.
— Еще? — спросил Киричук.
— Еще!
Врач снова наполнил мензурки:
— Это называется: не пьем, а лечимся…
— Ага. Не молимся, а балуемся, — подтвердил Никитин и в ту же секунду лихо расправился со второй стопкой.
Киричук восхищенно посмотрел на него, разбавил спирт водой и медленно, смакуя теплую побелевшую жидкость, словно хорошее вино, выпил. Оглушенно потряс головой:
— Во берет! До самой табуретки способно достать, — Киричук повозил языком во рту, словно бы хотел, будто вату, намотать на язык горечь, скопившуюся там. — М-эх! Крепкая штука! А справочку я тебе нарисую такую… какую хочешь, в общем. Хочешь, туберкулез в последней стадии пропишу… А хочешь — здоровье будет у тебя, как у младенца, — никаких намеков на хвори.
— А у меня и есть здоровье, как у младенца, — сказал Никитин.
— Тогда тем более из армии надо сматываться, пока хвори не навалились.
Никитин вновь подставил под колбу мензурку:
— Наливай!
Врач снова, на сей раз аккуратно, как-то заторможенно, словно бы жалея драгоценную жидкость, которой у него было немало, — всю бригаду споить можно, — нацедил Никитину мензурку и заткнул тонкое длинное горло колбы пробкой. Проговорил с привычной веселой легкостью:
— Не пьем, а лечимся и не по многу, а по пятьдесят капель…
— Все, док, давай оформлять справку, — Никитин отер губы, затем поднес к носу обшлаг рукава. — Справку о том, что я жив-здоров и того же желаю своим отцам-командирам…
— Жив-здоров, лежу в больнице, кормят сытно — есть хочу, — подхватил Киричук.
— Кто сочинил?
— Слова и музыка — народные. Так говорили еще в моем детстве.
— Цимес! — не удержался от похвалы Никитин. — Ах, какой роскошный цимес!
Комбриг вызвал к себе Мослакова. Был Папугин хмур, часто тер пальцами мелкие залысины. Пепельница, стоявшая перед ним на столе, была полна окурков. Когда Мослаков вошел в кабинет, остро пахнущий табачным дымом и невысохшей масляной краской, — комбригу сделали ремонт, — Папугин, не глядя на него, ткнул пальцем в стул:
— Садись, Паша!
Раз он назвал Мослакова по имени, то разговор будет, судя по всему, неформальным и долгим. Папугин достал дешевенькую, плоскую, как тощая некормленная рыбешка, сигарету, чиркнул спичкой, подпалил. Выбил из ноздрей две тугие струи дыма. Как Змей Горыныч.
— Значит, так, Паша, — сказал Папугин, — твой друг Никитин решил распрощаться с воинской службой. Навсегда. Вот такое он принял решение.
— Слышал, — нехотя отозвался Мослаков.
— Больших денег господину Никитину захотелось… Коммерсантом теперь господин Никитин станет, — Папугин повысил голос и поднял указательный палец. — Ком-мерсантом, — повторил он значительно. Правая щека у Папугина нервно дернулась. — Деньги большие теперь будет заколачивать. Какие нам с тобою, Паш, и не снились.
Он вновь пустил из ноздрей две струи дыма, помолчал немного и неожиданно резко рубанул рукой воздух:
— А в конце концов скатертью дорога! В армии дерьма будет меньше, останутся самые сильные, самые надежные.
Мослаков продолжал молчать: неприятно было слышать, что комбриг так говорит о его приятеле.
— Чего молчишь, Паша? — спросил Папугин.
— А чего говорить, товарищ капитан первого ранга?
— Ну-у… Выскажи хотя бы свое отношение к этому факту.
— Я осуждаю Никитина.
— Сам-то ты с ним говорил на эту тему?
— Нет. Еще только собираюсь.
Папугин крякнул так сильно, что в груди у него что-то засипело, затянулся сигаретой, выдохнул, окутавшись сизым, горько пахнувшим дымом.
— В общем так, капитан-лейтенант, принимай пээскаэр-семьсот одиннадцать, — неожиданно произнес он, раздраженно махнул перед лицом ладонью, разгоняя дым. Мослаков поспешно вскочил со стула. — Хотел я было отдать «семьсот одиннадцатый» Никитину, чтобы он поменьше якшался с митингующими на берегу крикунами и вообще перестал быть подменным командиром, но опоздал я, опоздал… — в голосе Папугина возникли печальные скрипучие нотки, — потеряли мы своего товарища. Не удивлюсь, если через пару месяцев увижу Никитина разгуливающим по астраханской набережной в красном пиджаке… В общем, Паша, принимай корабль.
— А Чубаров?
— Чубаров пока в госпитале находится и неизвестно еще, когда выйдет. И вообще останется ли в армии. Вдруг комиссуют?
Астрахань продолжала стискивать жара — тяжелая, одуряющая, липкая.
Вокруг редких фонарей на базе вились крупные ночные бабочки. Лет их был стремительным, стреляющим. Мослаков пригляделся внимательнее — это были не бабочки, а летучие мыши.
— Паша, ты почему подал рапорт об уходе, не посоветовавшись со мной? — тихим, яростным, каким-то свистящим шепотом спросила вечером Лена Никитина у мужа.
Тот был подшофе, изобразил на лице беспечную улыбку.
— А что, разве есть какое-то другое решение? Надоело, Ленок, быть лишним на этом пиру жизни и считать дырки в собственном кармане. В кармане надо считать деньги, а не дырки.
Лена в ответ усмехнулась горестно, глаза у нее превратились в маленькие узкие щелки, ее стало не узнать — не жена это, а недруг какой-то… Враг. Никитин потянулся к жене, погладил ее рукой по плечу:
— Ну, полно, полно, Ленок. Не все же мне обрыдшим «Шипром» душиться, есть много других, очень хороших одеколонов. Очень хочется побрызгаться ими после бритья, — он помял пальцами воздух, жест был выразительным. Никитин разжал пальцы и посмотрел на них — ничего не прилипло? Посуровел лицом. — Понятно тебе?
Из презрительно сжатых Лениных глаз покатились беззвучные крупные слезы, плечи ее затряслись. Ей было жалко дурака-мужа, его погон, украшенных четырьмя маленькими аккуратными звездочками, свое недавнее прошлое, в котором было немало светлых дней. Были светлые деньки, да сплыли. Лицо ее исказилось, слезы потекли сильнее.
— Не реви. Дело сделано. Все! Поезд ушел… Хоть жить с тобой будем по-человечески.
Лена выдернула из нагрудного кармана тоненькой шелковой кофты, плотно обтянувшей большую тугую грудь, платок, притиснула его к глазам.
— Ладно, — произнесла она каким-то чужим голосом, — ладно… Пока я останусь жить с тобой… Но только потому, что у нас — дети. Но имей в виду: в один прекрасный момент я уйду. Вместе с детьми… Коммерсант! — она фыркнула, вложив в это фырканье все скопившееся в ней презрение.
Оганесов зачислил Никитина, благополучно уволившегося из армии, на работу в службу безопасности ООО «Тыюп». Довольно потер руки:
— Теперь мы покажем этим кривозадым заленокантникам, как надо засовывать мясо в жареные пирожки. Неплохо бы нам оттяпать у них еще пару человечков, и тогда мы создадим свою морскую бригаду, — он вспомнил о том, что хотел образовать специальный отдел по разложению пограничников, и добавил: — И эту самую создадим… службу. По причинению неприятностей погранцам. Из самих же погранцов.
Оганесов не выдержал и захохотал.
Поздним вечером от астраханского причала отходил теплоход — старый, скрипучий, с тяжело бурчащими машинами и с ярко освещенными окнами кают и праздной говорливой публикой, сгрудившейся около бортов. Оркестр, выстроившийся на берегу, играл марш «Прощание славянки». К освободившемуся причалу подходил новый теплоход, также ярко освещенный, с громкой музыкой.
Мослаков поправил на голове черную морскую пилотку, стряхнул с брюк несколько соринок, ткнулся носом в большой букет роз, который держал в руке, затянулся их нежным ароматом: астраханские розы — не голландские, пахнут солнцем, негой.
Огромный теплоход, пришедший из верховьев, сделал широкий круг и нацелился носом на гостиницу «Лотос» — собирался пристать к самому дальнему и самому шумному причалу, около которого уже образовался небольшой, но очень громкий базар.
Ночная торговля, видать, приносила неплохой доход, раз ею занимались даже цыгане. Они торговали ранними, круглыми, похожими на яркие мячики, дыньками, цену заламывали такую, что за пару дынек могли запросто вставить себе золотые зубы. Рядом с дынными головками гнездились насыпанные в латунные блестящие тазы мелкие груши, именуемые на родине Мослакова дулями, аккуратные горки разноцветной черешни — белой, красной, черной, это был последний сбор, поздний, черешня уже отошла. На циновках были разложены товары, достойные некрасовского коробейника: бусы, платки, носки, ленты, нитки с иголками. Недавно завяленная тарань сочно поблескивала влажными боками — цыгане готовились к приходу нового туристского лайнера основательно.
А лайнер, нарисовав в воде длинную пенистую дугу, уже подгребал боком к причалу — вот-вот пристанет своим бортом к ровно обрубленному берегу.
Мослаков почувствовал, как у него оглушающе громко, радостно заколотилось, запрыгало сердце, во рту появилась сладкая тягучая слюна, он с шумом втянул в себя воздух, выдохнул, встряхнул букет, поднес его к лицу, опустил — делал слишком много ненужных движений и, через несколько секунд поймав себя на этом, скомандовал: «Спокойно, Паша, не суетись!»
Но когда теплоход, взбив винтом крутые бугры воды, мягко, совершенно неслышно прикоснулся бортом к стенке — капитан на этом теплоходе был первоклассный — и на причал сбросили сходню, Мослаков, забыв о том, что решил быть спокойным, не сдержался и, расталкивая цыган, бросился к судну.
Поскольку он был в форме, матросы перед ним вежливо расступились: пограничников они привыкли уважать. Мослаков прогрохотал ботинками по сходне, метнулся в сторону, метеором пронесся вдоль борта, перемахнул через низкие перила и остановился в растерянности.
Он не знал, куда в этом огромном плавающем городе бежать, где находится каюта с Ирой Лушниковой. Народу на палубе, в проходах становилось больше. Люди двигались, втягивались в коридоры, выстраивались около длинного борта, смеялись.
Мослаков обеспокоенно закрутил головой: где же Ира? Ему показалось, что у него остановилось сердце, а на висках выступил мелкий липкий пот. Капитан-лейтенант задышал часто, хрипло, стараясь одолеть противную слабость, возникшую у него, сунул лицо в букет и отступил в сторону, прижался спиной к какой-то перегородке, втянул ноздрями сладкий дух роз.
Неужели Ира обманула его? Осталась в Волгограде у своих родственников и не приехала?
Мослакову сделалось горько. Он с тоской глянул на залитую электрическим светом ночную набережную, на редкие строчки окон гостиницы «Лотос» — там люди уже спали, праздничная суета набережной их не касалась, — на тяжелую воду Волги, растворяющуюся в ночи, сливающуюся с ней своей плотью.
Неужели Ира его обманула? Захотелось забраться в какой-нибудь бар, хлопнуть пару стопок коньяка.
Народ весело словно весенняя река тек мимо него; по трапу толпа спускалась на распаренный асфальт набережной, растворялась в ночи — вот пассажиров стало совсем мало… Ирины среди них не было.
Капитан-лейтенант скис окончательно, на смену противной горечи пришла какая-то тоскливая холодная тяжесть. Ему было холодно. Холодно, несмотря на африканскую духоту жаркой астраханской ночи.
Неужели он был неубедителен в своих письмах к Ире? Неужели она не поверила ему? Или слишком мало писем послал он ей — всего три? Наш век — он такой шустрый, громкоголосый, со стремительной сменой картинок, что достаточно бывает лишь двух взглядов, чтобы побежать в загс. А уж три письма…
Три письма — это целый роман. Поэма о любви. Вон Паше Никитину одного письма хватило, чтобы жениться на Ленке…
Черная ночь словно бы погустела перед Мослаковым: Пашу Никитина он вычеркнул из списка своих знакомых. Был у него друг — и не стало друга.
На щеках у Мослакова дернулись желваки. Он еще не объяснялся с Никитиным, но объясниться придется.
Как все просто, оказывается, бывает в жизни: был друг — и нет его! Одним слабым росчерком пера — не на бумаге, а в душе, — Никитин отделил его от себя, а точнее, сам отделился от Паши Мослакова, от прошлой своей жизни, от того, что оба они называли братством. Мослаков не выдержал, перегнулся через борт, сплюнул вниз, в воду — сделал то, чего не делает ни один морской офицер, и сам Мослаков никогда не делал этого раньше.
Толпа пассажиров увяла окончательно. Иры не было. Холод разочарования, возникший в груди, растекся по телу, сковал мышцы.
Отчего-то всегда так бывает: стоит только чему-то не получиться, как внутри возникает холод, мышцы сводит судорога, перед глазами все кисельно растекается, будто он — баба, а не боевой офицер… Мослаков снова сунул лицо в букет роз, потом встряхнул его, словно собирался вышвырнуть за борт, в угольно-черную глубокую воду, испещренную электрической рябью, недоуменно проводил взглядом двух сгорбленных пенсионеров-тихоходов и, круто развернувшись, двинулся к трапу.
Он не успел сделать и четырех шагов, как сзади послышался звонкий, какой-то ликующий крик:
— Паша!
Мослаков остановился так резко, что под ним дрогнула металлическая дорожка, оглянулся: вдоль борта, с трудом таща за собою большой серый чемодан на колесиках, спешила Ира.
Холод, только что стискивавший Мослакову душу, мгновенно растаял, капитан-лейтенанту сделалось жарко, он, громыхая ботинками, понесся к Ире Лушниковой.
Та, смущенная, с покрасневшими щеками, продолжала тащить за собой большой пузатый чемодан. Колесики застревали в пазах рубчатого пола, Ира дергала чемодан за шлевку, словно застоявшегося коня, и алела щеками.
Мослаков подскочил к ней, обхватил обеими руками, приподнял, закружил.
— А я, дурак, не верил, что ты приедешь, — признался он.
— Вот, привезла с собою целый гардероб, — она вновь дернула чемодан за шлевку. — Я ведь в Волгограде пробыла всего один день, а сюда приехала на месяц. На целый месяц… Взяла отпуск и приехала.
Взгляд Мослакова сделался восхищенным.
— Ирка! — прошептал он восторженно, прижался щекою к ее щеке, ощутил радостное волнение, возникшее в нем, — словно бы где-то что-то взорвалось, волна толкнулась ему в грудь, закупорила горло, выбила из глаз слезы: странная штука — человеческий организм, то положительную энергию вырабатывает, то отрицательную. Еще несколько минут назад Мослаков ежился от тоскливого холода, будто в лицо ему бил ледяной ветер, пронизывал его насквозь. От этого секущего холода Мослакову хотелось куда-нибудь спрятаться, заползти в нору, и вот уже «электростанция» начала выделять ликующий светлый жар.
Он поставил Иру на настил, подхватил рукой шлевку модного чемодана:
— Пошли!
— Куда поселишь меня?
— Есть два места. Первое — чистенькая комната со ставнями в старом купеческом доме у одной бабульки.
— А второе место?
— В жилом доме бригады. Нам выделили не то барак, не то тюрьму, не то собачью будку, не то скворечник… В общем, что-то такое, — Мослаков повертел рукою в воздухе, — непонятное. Там есть гостевая комната.
— Хочу в собачью будку!
Мослаков подбил пальцем несуществующие усы.
— Там у нас такое творится, такое!.. До сих пор от запаха конюшни не можем отделаться.
— Хочу в собачью будку!
— Ты это твердо решила?
— Хочу в собачью будку!
Удивительно, но Ире в «собачьей будке» понравилось — гостевая комната с маленькой газовой плитой и висящим над ней шкафчиком была уютной, в окошко всовывал свои ветки густой, богато обсыпанный цветами куст, очень похожий на жасминовый, только здорово выжаренный лютым здешним солнцем, были и крохотный душ, затемненная спаленка.
— Всю жизнь мечтала о таком жилье, — Ира с маху бросилась на старый скрипучий диван, полученный в подарок от горвоенкомата, подпрыгнула на нем, — мечтала, чтобы жасмин всовывался в окошко, и тишина была звездная, и воля была широкая, как степь…
— Все правильно, только жасмин этот — по-моему, не жасмин.
— Не будь букой, — предупредила Ира.
С Никитиным Мослаков столкнулся лоб в лоб вечером следующего дня. Никитин изменился: приобрел похожие на галифе брюки с ярким лейблом на заднем кармане и шелковую китайскую рубашку, расписанную драконами. На носу сидели крохотные темные очки, какие обычно носят слепые люди. А может, Никитин действительно выглядел модно и интеллигентно, только Мослаков, не простивший Никитину ухода из бригады, не воспринял его так?
Мослаков напрягся, изнутри его что-то обожгло, он почувствовал, как противно, мелко, нервно затряслись пальцы у него на руках, — думал, что при встрече с Пашей Никитиным он спокойно и презрительно, чеканя слова, выскажет все, что о нем думает, а получилось все иначе — Мослаков скис, внутри у него что-то противно захлюпало, и в результате оказалось, что ни «бэ» он сказать не может, ни «мэ».
Никитин же, словно бы не замечая обиженно заострившегося лица своего приятеля, широко раскинул руки в стороны, собираясь обнять Мослакова.
А у того в горле продолжала хлюпать какая-то гадость, мешала дышать, мешала говорить, единственное, что он сумел сделать, — резко, будто в боксе, нырнуть в сторону, горделиво выпрямиться и с деревянным, ничего не замечающим видом пройти мимо. Словно бы Никитина и не существовало. Нет такого человека, и все тут. И никогда не было.
Вот такой «цимес» получился. И никаких объяснений.
Никитин недоуменно оглянулся, на губах его возникла сожалеющая усмешка. Возникла и исчезла.
Но объяснения у Никитина были. И не одно. Прежде всего с женой.
После первой «перестрелки» Лена встретила его дома тихая, скорбная, какая-то изменившаяся: не то чтобы она постарела или подурнела — ничего этого не было, но что-то с ней произошло… Колко глянув на мужа, села на старенький, купленный на барахолке стул, опустила руки на подол платья, зажала коленями кулаки.
Никитин сжал губы: «Сейчас опять начнет патриотический вой…»
— Все-таки, Павел, объясни, что ты наделал, — едва слышно, свистящим чужим шепотом произнесла она. — Прошу тебя!
— И что же я наделал?
— Зачем ты ушел со службы?
— Повторяю для глухих: надоело быть нищим. Надоело! Потому и ушел… Могу повторить это еще раз.
— Дурак ты, Паша, — с обезоруживающей прямолинейностью проговорила Лена.
— Слушай, ты… — Никитин неожиданно вскипел, словно его посадили на газовую горелку. Раньше он не был таким, а сейчас научился заводиться с полоборота. — Ты на каком стуле сидишь?
— Драном.
— И век хочешь на нем просидеть?
Лена не ответила, лишь с опаской покосилась на чуланчик, в котором спали дети: Никитин слишком громко говорил. Произнесла спокойно и холодно:
— Нет. Век сидеть на драном стуле не хочу. И не буду.
— Тогда зачем задаешь глупые вопросы? — в голосе Никитина возникло раздраженное дребезжанье, будто в глотку ему насыпали рубленого свинца, свинец трясся среди хрящей горла, вызывал у Никитина еще большее раздражение.
Лена вновь покосилась на дверь чуланчика, где спали дети.
— Тихо ты, дурак! — с прежним холодным спокойствием произнесла она. — Не ори!
По лицу Никитина побежали пятна, в глазах появилось бешенство. Он подошел к стулу, на котором сидела Лена, наклонился. Лена почувствовала, что от мужа несет сивушным духом, словно он выпил котелок самогонки.
— Повтори, кто я? — продребезжал Никитин, и Лена почувствовала, что от противного удушливого запаха ей сейчас сделается плохо.
— Ты чего пил? — неожиданно спросила она.
Никитин озадаченно выпрямился.
— Виски.
— А несет от тебя обыкновенной подъездной блевотиной.
Никитин вновь резко наклонился, навис над Леной. В глотке у него знакомо задребезжал свинец.
— Ты хочешь сказать, что я воняю блевотиной?
— Именно это я и сказала, — спокойно подтвердила Лена, приподнялась было на стуле, но Никитин больно и цепко схватил ее пальцами за плечо и резким движением усадил обратно на стул.
Та болезненно сморщилась и вновь сделала попытку подняться. Никитин вторично резким движением остановил ее. Стул жалобно заскрипел под нею, грозя развалиться.
— Сидеть! — глухим свинцовым голосом приказал ей Никитин, дохнул крутым сивушным духом.
Отступил на шаг в сторону, словно хотел получше рассмотреть ее. Лену было не узнать. Обычно смешливая, тугощекая, она сейчас увяла, сделалась печальной, маленькой, будто в ней угасла жизнь. Никитин, остывая, раздраженно пошевелил ртом и отступил от жены еще на шаг. Чуть не завалился на спину — под каблук попала детская игрушка, жалобно хрупнула.
— Эх, Никитин, Никитин, — с сожалением произнесла Лена. Помолчала. — А жизнь была так прекрасна.
— Что ты имеешь в виду? — озадаченно спросил Никитин.
Лена не стала отвечать, лишь зажато вздохнула, затем стремительно словно гимнастка, выполняющая упражнение на соревнованиях, поднялась со стула и залепила Никитину пощечину.
Тот запоздало отшатнулся, но сделал это вяло, — Ленина ладонь целиком отпечаталась на его щеке.
— Ты-ы-ы! — засипел он грозно и в то же время ошеломленно и, вздыбив плечи, двинулся на жену.
Та легко, по-кошачьи проворно, бесшумно отскочила в сторону метнулась к столу, схватила лежавший на нем хлебный нож и наставила острие на Никитина:
— Только попробуй ко мне подойти! Только попробуй…
Никитин сник.
Мослаков был счастлив.
Он водил Иру по Астрахани и рассказывал о местных достопримечательностях, с которыми сам специально ознакомился перед приездом Иры, — делал это уверенно, со знанием предмета, будто был городским старожилом.
«Семьсот одиннадцатый», который он принял после ранения Чубарова, был поставлен на ремонт. Ремонтировали сторожевик здесь же, в затоне, у догнивающей баржи-нефтянки, за ремонтом присматривал механик — заместитель командира бригады по части ржавых железок, дыма в трубе и хриплого, будто с перепоя, гудка. Зная, что к новому командиру «семьсот одиннадцатого» прикатила невеста, — и не откуда-нибудь, а из самой Москвы, — он решил освободить Мослакова от нудных ремонтных хлопот.
Ире в Астрахани все было интересно: и соборы здешнего кремля, и местные медовые дыни, с ломтиками которых, как с сахаром, можно было пить чай, и то, что над городом летают настоящие лебеди.
— Люблю эту птицу, — неожиданно призналась Ира. — Есть в ней что-то благородное, горделивое.
— Я тоже люблю, — поддержал Иру Мослаков, — но вот местные охотники в отличие от нас с тобою лебедей не очень жалуют.
— Это естественно. Они предпочитают птиц, не летящих в небе, а лежащих на блюде, вкусно обжаренных, с пучком петрушки.
Они остановились у двух светлых, соединенных арыком прудов. На прудах плавали лебеди парами, на одном пруду — два лебедя и на другом — два лебедя: грациозные, с гибкими изящными движениями, кокетливо обирающие друг на друге перышки. Территория у них была строго поделена — на чужую воду лебеди не заплывали.
В секущую здешнюю жару Ира чувствовала себя превосходно — будто бы родилась в ней, хотя, как известно, приезжая публика из северного города под названием Москва в такую жару «плывет», словно нагулявшая жирок рыба на сковородке, и чувствует себя прескверно.
Лебеди, плавающие в прудах, неожиданно забеспокоились — что-то их встревожило. Мослаков поднял голову — в бездонном белесом-белесом небе парил крупный орел. Мослаков вскинул руку, прицелился в орла указательным пальцем и громко щелкнул языком.
Лебеди, хрипло курлыча и задирая головы, — вдруг орел камнем рухнет на них — поплыли к берегу, на котором стояли люди, под их прикрытие.
— А вдруг он нападет на них? Такое может быть? — спросила Ира.
— Никогда не слышал, чтобы орлы нападали на лебедей. Не бывает такого.
— Тогда чего же они боятся?
— Жизни.
Ира неожиданно стремительно прижалась к Мослакову, словно бы прося у него защиты, смуглое лицо ее побледнело, она закусила зубами нижнюю губу.
— Ты чего? — спросил у нее Мослаков. — Испугалась чего?
— Три недели назад в Москве застрелили моего троюродного брата, ни с того ни с сего получил пулю в голову. Случайно попал в уличную разборку и угодил под пистолет. Похоронили. Рева, слез было столько, что Москва-река вышла из берегов.
— У нас тоже… Случается, в общем, — Мослаков помрачнел, вспомнив о раненом своем предшественнике — командире «семьсот одиннадцатого». — Все бывает: и стрельба, и гонки на воде…
Орел, не теряя высоты, сделал над прудами широкий круг и растворился в солнечном мареве.
— А это что за растение? — Ира нагнулась, сорвала с красного куста былку, растерла ее пальцами, поднесла к носу. — То ли полынь, то ли лебеда, не пойму… Здесь все травы пахнут, по-моему, полынью.
— Не полынью — чабрецом. А эта трава называется цыганкой. Народ ее так зовет из-за красной одежки. Видишь, какая она яркая, — Мослакову нравилось объяснять Ире то, что здесь знал каждый школьник, нравилось «акынствовать» — говорить о том, что попадалось на глаза, иногда присочинять, иногда выкладывать «правду и только правду», — нравилось, как Ира слушает его и радуется мелочам, нравились ее широко раскрытые глаза.
Ира могла двадцать минут простоять у старого изъеденного жучками наличника и любоваться его легким кружевным рисунком, вырезанным сто пятьдесят лет назад неизвестным умельцем. Ее увлеченность удивляла Мослакова.
Иногда она останавливалась и ногою в ладной узкой туфельке-лодочке опечатывала землю:
— А вот здесь, в глубине, что-то есть.
— Откуда знаешь?
— Вижу.
Мослаков вглядывался в это место — обыкновенная земля. В немом недоумении приподнимал одно плечо:
— Ну и что конкретно тут может быть?
— Не знаю, что-то есть, и все. В земле находится что-то металлическое.
Ира остановилась и произнесла эти слова в одном месте, потом в другом, затем в третьем. Когда она остановилась в четвертый раз, Мослаков заинтересованно почесал пальцем затылок: место было пустынное, о таких принято говорить «ничье» — земляная тропка постреливала горячей пылью, ни людей, ни коз, ни автомашин поблизости не было — и Мослаков ткнул носком ботинка в изгиб тропки:
— Где видишь металл? Здесь?
— Здесь. Причем на небольшой глубине.
Мослаков огляделся и метнулся к кусту, растущему неподалеку, выдернул из-под него железку.
— Не этот ли металл ты засекла? А?
— Не этот.
— Сейчас мы проверим это псевдонаучное предположение, — Мослаков всадил острие железки в землю.
Ира оказалась права — на небольшой глубине Мослаков нашел две монеты, одна монета оказалась здоровенным красным медным пятаком, каких он раньше не видел, — с советским гербом и датой «1924 год», вторая монета была серебряная, старая, с причудливой вязью — то ли арабской, то ли татарской…
— Ну, Ир! — восхищенно воскликнул Мослаков. — Ты прямо настоящий кладоискатель!
— Кладоискатель-миноискатель…
— Во-во! Землю просвечиваешь, как рентген. Насквозь! — Мослаков повертел в руке пятак, сунул его себе в карман. — Это — мой талисман. А это… — он протянул серебряную монетку Ире, — твой талисман. Кстати, на севере Астраханской области расположена столица Золотой Орды — Сарай-Бату.
— Да-а? — протянула Ира с заинтересованными нотками в голосе. — Я даже не подозревала, что это может оказаться где-то здесь.
— Представь себе, я тоже не подозревал, что здесь сидел какой-нибудь Чингисхан. Или Мамай со своими головорезами.
— Моя мечта — принять когда-нибудь участие в раскопках…
— Ныне на месте Сарай-Бату — обыкновенная татарская деревня. Скот, который зимой держат в домах, нищета, сопливые детишки в неограниченном количестве, редиска на огородах. И никто ничего там не раскапывает.
— Жалко.
— Но мы с тобой в Сарай-Бату обязательно съездим, — пообещал Мослаков, — побродим по развалинам, поковыряемся в земле… Глядишь, отыщем золотое одеяние ханской дочери или серебряную саблю самого хана — с ножнами, украшенными изумрудами и большим рубином в рукояти. Ну, Ирина, ну глаз-ватерпас, ну, миноискатель-кладоискатель! Ну, гроза ханских тайников! — увидев, что лицо Иры сделалось каким-то далеким, задумчивым, Мослаков испугался — а вдруг он задел ее, обидел этими словами — и поспешил переключиться на другую тему. Предложил Ире: — Хочешь выпить местного виноградного вина?
— А разве в Астрахани есть виноград?
— В Астрахани есть все! Как в Греции. Местные татары — большие мастера по этой части.
— Кислое вино или сладкое?
— Кислое.
— Кислое не надо.
— Хотя бы ради интереса, Ир. Ведь даже в Астрахани не все знают, что тут производят свое вино.
Ради интереса Ира готова была и на Луну слетать — ей все было нужно знать.
Жизнь шла дальше. Ночи сменялись днями, дни — ночами, круговорот, происходящий в природе, был однообразен, как песок в пустыне. Днем людей изнуряла жара, вечером и ночью — комары.
Ире Астрахань нравилась.
— Потрясающий город, — сказала она, — в средней части России таких городов уже нет — не сохранились, вымерли.
— В России много чего не сохранилось, — Мослаков хмыкнул. — И вообще времена наступили такие, что даже умные перестали понимать то, что раньше каждому дураку было понятно.
— Не будем ругать время.
— Не будем, — согласился Мослаков.
Оганесов вытащил из кармана пачку стодолларовых купюр, отсчитал десять, придвинул Никитину.
— Ставка у тебя будет четыре таких штуки, — сказал он. — Это — аванс.
Расписываться нигде не надо и в налоговую декларацию заносить тоже ничего не надо.
— Отлично! — Никитин, потянувшись к деньгам, заметил, словно бы увидел себя со стороны, что у него противно и одновременно радостно подрагивают пальцы: он еще никогда не держал в руках такую крупную сумму. Тем более в долларах. — Спасибо!
— Одним «спасибо» не обойдешься, — Оганесов захохотал. — От тебя, адмирал, работа потребуется. Конкретная.
— Я готов! — Никитин сложил доллары пополам и аккуратно засунул себе в карман.
— Дело нужно наладить так, чтобы твои бывшие друганы — спецы по дыркам в границе — всегда оказывались на два шага позади нас.
— Это трудно, Георгий Арменович.
— Было бы легко, я бы тебе это дело не поручил и не стал бы платить такие бабки, а поручил бы кому-нибудь из своих дураков. Футболисту, например, или Карагану, — Оганесов покосился на сидящего рядом краснолицего потного Карагана и неожиданно подмигнул ему.
— Но, как говорится, что может сделать голова — не может задница, — Оганесов перевел взгляд на Футболиста, подмигнул ему: — Правильно, Тренер?
— Так точно! — незамедлительно отозвался тот.
— В общем, мы не будем пилить сук, на котором сидят погранцы, мы срубим все дерево. Так что, давай, дорогой, с песней вперед! У погранцов земля должна гореть под ногами.
Поразмышляв немного, Оганесов вновь достал из кармана пачку денег, отсчитал от нее еще десять купюр.
— Вот тебе вторая «тонна», — сказал он, протягивая деньги Никитину, — ни в чем себе не отказывай!
— Очень мило… Ну что, я за работу? — Никитин поднялся со стула. Вид у него был нерешительный, улыбка неожиданно сделалась виноватой.
— Действуй! — одобрил порыв Никитина шеф.
Ира лежала на кушетке, застеленной мослаковским пледом, улыбалась чему-то своему, далекому. Паша Мослаков лежал рядом и, чуть отстранившись от Иры, жадно рассматривал ее, отмечая разные трогательные мелочи, бросающиеся в глаза, — кокетливый завиток волос около уха, капельку пота, похожую на капельку росы, уютно устроившуюся на сгибе длинной шеи, рубиновый пламенек дорогого камешка, вставленного в сережку, щурился довольно, влюбленно… Он не верил тому, что Ира находится рядом с ним, что это не сон, а явь.
— А ты красивая, — наконец прошептал он, — очень красивая. Ты об этом знаешь?
Губы Иры шевельнулись едва приметно, и до него донесся слабый, разом угасший в воздухе шепот:
— Знаю.
— Ох, Ирка! — Мослаков прижался носом к ее плечу, втянул ноздрями нежный дух, исходящий от ее кожи, и неожиданно признался: — Я такой счастливый!
Мослаков набрал в грудь побольше воздуха, выдохнул разом, избавляясь от внутреннего стеснения, почувствовал себя освобожденно и произнес едва слышно, гаснущим шепотом: — Я тебя люблю.
Ира стремительно повернулась к нему, прикоснулась горячими губами ко лбу Мослакова:
— Я тебя тоже люблю, — снова прикоснулась губами к его лбу, и Мослаков почувствовал, как внутри у него вспыхнуло что-то жаркое, торжествующее, светлое, задохнулся на мгновение от нежности и счастья, вновь, будто ребенок, прижался носом к ее плечу.
— Ты не представляешь, Ирка, какая ты хорошая.
— Ты, Паша, тоже…
— Я тебе предлагаю… предлагаю свое сердце, свою жизнь, все, что у меня есть. Все это, Ир, — твое, — Мослаков услышал, как гулко, жарко, больно у него бьется сердце.
Ира тихо-тихо, будто в воздухе повис серебряный звон, рассмеялась.
— Возьму, — сказала она. — А ты в обмен возьми все, что есть у меня.
— Ох, Ирка! — восхищенно прошептал Мослаков. Он все еще не верил — отказывался верить в происходящее. Сон это, сон… Надо, чтобы сон этот продолжался долго-долго.
— Расскажи что-нибудь, — попросила Ира. — О своей службе, например…
— В моей службе нет ничего интересного. Серая, как валенок, нудная. Весело бывает только во время штормов.
— Укачивает?
— Не-а!
— Служба опасная?
— Не-а!
Ира тихо, воркующе, будто диковинная птица, рассмеялась.
— Ах, Паша, Паша.
— Пашок-Запашок. Меня иногда так зовут.
— Кто?
— Подчиненные.
— Ничего себе обращение к начальнику.
— Я думаю вот о чем…
— О чем?
В голосе Мослакова возникло что-то звонкое, радостное, Ира приподнялась, разгладила на Пашином лбу несколько морщин:
— Эти вот штуки, морщины эти, образовались как раз от того, что тебе приходится много думать.
— Фуражка натерла.
— И чего же ты хотел сказать? Небось колебаться начал, жениться на мне или нет?
— Да ты что, Ир?
— Одного великого деятеля древности, кажется Сократа, спросили, что лучше — жениться или остаться холостым? «Как хотите, так и поступайте, — ответил Сократ, — все равно потом жалеть будете».
— Дурак он, твой великий деятель древности, — убежденно повторил Мослаков. — А я… Я думаю вот о чем, — на мгновение он замялся, затем, помогая себе, звонко пощелкал пальцами. На лице его появилось радостное и одновременно вымученное нерешительное выражение. — Ир… Давай мы подадим сегодня же заявление в загс. Здесь же, в Астрахани.
Ира извлекла откуда-то из-под себя сухую травинку, задумчиво повертела ее в руке.
— А может, лучше в Москве?
— Ир, я так понял: Астрахань тебе нравится больше, чем Москва…
— Верно.
— Тогда чего же нам смотреть в сторону московских холмов? У нас есть холмы свои, астраханские, — лицо Мослакова вновь стало неверящим и испуганным: он до сих пор не мог поверить, что Ира находится рядом с ним, его то обжигало жаром, то обдавало холодом опасения: а вдруг она сейчас встанет и исчезнет, навсегда исчезнет. Он закусил зубами нижнюю, ставшую совсем бледной губу, замер на несколько мгновений. — Сегодня подадим заявление, а через месяц сыграем свадьбу. Здесь же, в бригаде… Всех напоим, всех накормим…
— А жить будем где? — Ира с сомнением обвела глазами убогое пространство комнаты. — Здесь?
— Так точно, товарищ командир. Впрочем, если денег хватит, можем снять квартиру в городе. Но это будет стоить дорого. К сожалению.
Ира вновь обвела глазами затемненную комнату.
— Нет, лучше здесь!
— Ох, Ирка! — Мослаков вновь ткнулся носом в обнаженное нежное плечо и замер: показалось, что у него вот-вот должно остановиться сердце.
На Каспии тем временем разыгралась война. Рыбная. Пограничников обязали охранять осетровые стада и участвовать в операции «Путина». Дело дошло до стрельбы, до поджогов, более того — люди с дагестанского берега пообещали взрывать «плавающие железные коробки погранцов», если те будут им мешать бить осетра, и от угроз перешли к действиям.
Тем не менее за очень короткое время пограничники изъяли у браконьеров шесть тонн осетрины, триста сетей — каждая сеточка от ста до четырехсот метров, такими сетями вообще можно перегородить все море. У наиболее агрессивных «рыболовов» отняли автомат Калашникова с шестьюдесятью патронами, два пистолета Макарова и полтора десятка охотничьих ружей.
В Махачкале прямо к городскому причалу пришвартовался сторожевик «Таймыр» — надо было взять срочный секретный груз, — так на причале тут же появились люди в милицейской форме, стали размахивать кулаками:
— Эй, вы! На коробке! Не вздумайте выходить на берег! Не вздумайте выходить на берег! Передушим, как куропаток. Особенно офицеров. Поняли?
Папугин, узнав об этом, лишь поиграл желваками, но ничего не сказал. Связался с Москвой, с адмиралом Скалиновым. Тот посоветовал держаться спокойнее, решения принимать по обстановке.
Реакция махачкалинских браконьеров на появление «Таймыра» у городского причала была понятна: этот сторожевик не так давно задержал большой браконьерский катер, очень дорогой, промышленный, у которого команда составляла двенадцать человек, а на борту катера находилось три тонны осетрины.
Осетрина была изъята, катер конфискован в пользу государства, команда посажена в каталажку. Доблестный «Таймыр» был показан по телевидению, все его видели, весь Дагестан, поэтому так и приняли.
Командир сторожевика капитан второго ранга Лебедев выставил у борта двух матросов с автоматами, выдал им несколько рожков боекомплекта, предупредил:
— Ребята, к борту никого не подпускайте! Ни-ко-го!
Матросы опасливо покосились в сторону беснующегося, громко орущего берега:
— Вы посмотрите, что делается, товарищ капитан второго ранга! Того гляди, гранату на борт швырнут.
— Не швырнут. Гранат у них нет, это я знаю точно. Смотрите не на этих людей, а сквозь них, как сквозь воздух, и тогда все будет в порядке.
Никитин знал всю «секретку» бригады: закрытые частоты, на которых шла оперативная информация, приемы, которыми ловили контрабандистов и воров, часть агентуры. Знал, кто из офицеров на что способен, кого надо бояться по-серьезному, а кого — не очень, чем живут и дышат отцы-командиры, какие бумаги лежат у них в сейфах, знал азбуку перехватов и переговорные каналы кораблей.
Через неделю пребывания на новой работе его вызвал к себе Оганесов, недобро шевельнул ртом — он был явно не в духе:
— Ну, рассказывай, чего полезного успел наковырять?
— Э-э-э, — Никитин, собираясь с мыслями, закряхтел, но Оганесов остановил его резким движением руки:
— Перестань блеять!
Никитин поспешно вытянулся.
— Извините, шеф!
Это Оганесову понравилось. Он потянулся к бутылке коньяка, налил золотистый напиток в фужер, из которого только что пил сам, пододвинул искрящийся, ловящий солнце фужер к бывшему капитан-лейтенанту:
— Подлечись, — Оганесов усмехнулся, приподнял одну густую бровь, правую, — демобилизованный!
Никитин послушно выпил, помял пальцами горло, похвалил напиток:
— Хороший коньяк! Цимес!
— У нас тут все хорошее. — Оганесов усмехнулся вновь. — Все — цимес! — Достал из кармана шоколадную карамельку в яркой обертке, развернул ее, откусил половину и кинул в рот, вторую половину отдал Никитину. Тот взял, покорно съел. — Теперь докладывай, чего надыбал?
— Есть кое-какие планы… — неопределенно начал Никитин.
— Какие? — вполне доброжелательно поинтересовался Оганесов.
— Предлагаю вырыть в низовьях Волги секретный банк, по которому ходили бы только ваши суда…
Оганесов быстро переглянулся с Футболистом, Никитин этот перегляд засек и заговорил с жаром, будто предлагал по меньшей мере проект века, тянувший на Нобелевскую премию, но чем больше говорил он, тем яснее становилось, что Никитин выступает в роли отставной козы барабанщика.
— Хватит! — рявкнул Оганесов. — Предложение не прошло! Как в парламенте. Я проголосовал против, и твое предложение не прошло.
— Жаль! — сконфуженно пробормотал Никитин.
— Бывает! Все иногда попадаем пальцем в задницу… Что еще?
— Мне нужно несколько магнитных мин. Тогда я вообще все пограничные коробки пущу на дно.
— Магнитные мины? — кожа на лбу Оганесова собралась вопросительной лесенкой. Никитин хотел объяснить шефу, что это за морковка и каким майонезом ее надо поливать, но Оганесов уже сообразил, одобрительно наклонил голову. — А что! Это — хорошая хренация. Пришлепнул ее к боку пограничной галоши, отошел на безопасное расстояние и — привет, буфет! — глянул на Футболиста. — Запиши, заслуженный! Это нам может пригодиться. И узнай, сколько стоит одна мина, — Оганесов пощелкал пальцами, скосил глаза на Никитина. — Чего есть еще?
— Тут я кое-что повспоминал, — Никитин почувствовал себя неудобно, зашваркал ногами по полу. Он не имел права делать то, что собирался делать, поскольку дал подписку, но потом, решившись, достал из кармана несколько тетрадных листов бумаги, развернул их.
— Что это? — прежним доброжелательным тоном спросил Оганесов.
— Шифры. Корабли бригады могут переговариваться между собой шифрованными сигналами. Без кодов не разобрать, о чем они говорят.
— Очень хорошо, — похвалил Оганесов бывшего капитан-лейтенанта, протянул пухлую аккуратную руку, которая показалась тому клешнястой, жесткой, в паутине морщин, похожих на проволоку. — Давай сюда!
— Пожалуйста! — Никитин отдал листки Оганесову, ощутил, как внутри у него все обдало холодом, мертвенная стынь поползла наверх, к глотке, на лбу у Никитина выступили капли пота. Если об этом узнает секретчик бригады, то найдет Никитина даже на дне Волги.
Оганесов сомнения своего нового работника засек, весело оглядел его вспотевшее лицо и воскликнул:
— Что, очко играет? Не дрейфь, отставной! Если надо будет — защитим. У нас тебя никто не достанет. — Придвинул к Никитину бутылку коньяка. — Пей еще! Наливай сам, не жалей. У нас этого добра хватает, и все — качественное.
Никитин потянулся к бутылке, налил себе коньяка — вкусный дух «солнечного» напитка мигом залепил ему горло чем-то клейким, влажным, на глазах выступили мелкие слезки.
— Спасибо, — едва внятно промычал он, выпил коньяк и налил еще.
— У нас тебя никто не достанет, — повторил Оганесов, — а мы достанем любого.
— Спасибо! — звучным прочищенным голосом сказал Никитин.
— У него — беда, — кивнув на Никитина, проговорил Футболист, усмехнулся неожиданно радостно, словно бы беда Никитина доставляла ему удовольствие.
— Ну!
— Баба его бросила.
— Неизвестно еще, что лучше, — бросила тебя баба или оставила при себе.
— Жена — что чемодан без ручки: и нести тяжело, и бросить жалко, — сказал Футболист.
— Вот именно, — Оганесов помял пальцами лысину. — Значит, так. Посели его пока у нас, в квартире около рынка Верхние Исады. Пусть там поживет малость, оглядится, а потом решим, как быть. Вместо старой жены выдай ему новую. Дубликат. Понял, Футболист?
— Дубликат откуда взять, шеф? — озаботился Футболист. — Из какой команды?
— Из моих девочек. Они — почище.
Ночью в здание, где располагался штаб бригады, всадили три гранаты из «мухи». «Муха» — популярный в армии гранатомет, разовый, очень легкий, очень удобный.
Ночь была звонкая, будто пионерский горн, в ней отчетливо рисовался каждый звук. Пронзительно, будто электрические провода в бурю, звенели цикады, сверчки, разные поющие козявки, которые днем спят, а ночью бодрствуют.
Такая звучная была ночь.
В вязкой черноте ее, в одуряющем пении цикад и сверчков к штабу бригады подползли трое, благополучно миновали непрочное проволочное заграждение — часть этого заграждения осталась еще от старых хозяев, — замерли около больших ржавых цистерн, врытых в землю.
Отсюда слабо освещенное здание штаба было видно как на ладони. Пришедшие тщательно выбрали цели — они знали, куда надо бить.
Одна граната всадилась в кирпичи чуть ниже окна кабинета заместителя командира бригады, хранившего у себя оперативные документы, и выломала кусок стены, вторая — сорвала часть крыши, покорежила железо, опалила его пламенем и жаром, завернула края в свиные уши, — светящийся конец гранаты высоко подпрыгнул вверх и унесся в волжскую воду, третья — точно пробила одно из окон и взорвалась внутри здания.
Во дворе громко взвыл и тут же угас, словно бы поперхнувшись, ревун. В стороне раздался выстрел, за ним другой — это стрелял опешивший от наглого налета часовой, стрелял не по цели, в воздух — в этой кромешной звенящей темени невозможно было что-либо разобрать. Потом снова завыл ревун.
— Отходим! — скомандовал Никитин своим спутникам, — все трое прятались за одной из цистерн. Им надо было зафиксировать попадания, потому они и задержались. Никитин первым нырнул за какой-то жидкий, с общипанными ветками куст, слабо проступивший сквозь темноту и внезапно вставший перед ними, перемахнул через канаву, которую не засек глазами, но угадал — ноги сами перенесли его через черную глубокую рытвину, — и точно вышел на дыру, вырезанную в проволочном ограждении.
Через несколько минут они уже бежали по кочкастой степной равнине, испятнанной слабо просвечивающими сквозь темноту солевыми пятаками. Когда нога попадала на пятаки, они хрустели стеклисто, громко, вызывая на зубах боль, и Никитин, задыхающийся от бега, невольно морщился, закусывал зубами язык — ему казалось, что в ответ на этот звук обязательно должна раздаться автоматная очередь, пущенная с базы. В спину. Разрывными страшными пулями. Но очередь не прозвучала.
Машина их — серебристый джип с толстыми «болотными» колесами стояла на пустынной, будто вымершей дороге. Никитин первым прыгнул в джип, вдавился спиной в мягкую кожу сиденья, хрипло дыша, оглядел, все ли находятся на месте, и скомандовал водителю:
— Поехали!
Джип рванул с места, будто застоявшийся конь, перемахнул через плоскую рытвину, Никитина еще больше вдавило в спинку сиденья, и он в неожиданно радостной улыбке растянул потные соленые губы:
— Ну вот, первую зарплату и отработал!
Водитель скосил на него недоуменные глаза, в которых мерцали красные сатанинские точки — отсвет приборов, непонимающе шевельнул ртом:
— Чего-о?
Никитин не стал ничего объяснять — все равно не поймет дурак, лишь командно махнул ему рукой:
— Поезжай быстрее!
Утром Папугин ходил по коридорам штаба, ругался:
— Надо же, как точно эти суки целили! В сортир не стали бить и в комнату, где хранится туалетная бумага, тоже не стали бить — ударили в самое сердце. Спалили документы, сожгли аппаратуру. Вот суки! Ну словно бы их кто-то специально навел!
Тогда-то, в коридоре, остро пахнущем горелым, зачерненные потолки которого вызывали недоброе ощущение, и возникла догадка: а не Никитин ли это?
Мослаков энергично затряс головой:
— Нет, нет и нет! Хоть Никитин и урод, а до такого никогда не опустится!
Папугин помял пальцами подбородок, промолчал. Пошел к себе в кабинет и стал звонить в Москву: слишком уж столица перекормила его «жданками». На любую просьбу выделить на обустройство хотя бы малость денег, Москва неизменно отвечала: «Подождите!», «Подождете немного?», «Еще чуть подождите!»
— Дождались! — угрюмо похмыкал Папугин, накручивая пальцем диск аппарата. Во рту у комбрига было сухо, грудь тянуло. Недовольно помассировал пальцами грудь, ощутил, как заметно потяжелела на нем, стала давить, будто железная боевая кольчуга, стискивать тело под мышками рубашка. Так бывало с ним всегда, когда прихватывало сердце.
Наконец он «докрутился» до Москвы, услышал в трубке сухой, будто присыпанный пылью пространства, голос главного финансиста морских пограничников полковника с пивной фамилией Портер.
— Леонид Леонидович, — заговорил Папугин неожиданно побито, заискивающе — он не ожидал от себя такого противного униженного голоса, но голос родился сам по себе, — пришлите нам сюда, в Астрахань, хотя бы двадцать рублей.
— Не могу. Подождите немного, — с привычной сухостью проговорил в ответ финансист.
— У нас ведь такое количество дыр…
— А у нас дыр еще больше, — ловко парировал Портер. — И ничего — живы!
— Мы даже ограждение толковое поставить себе не можем, проволоку натянуть не на что. Сегодня на территорию части проникли трое неизвестных и обстреляли штаб из гранатометов.
— Получше надо охранять свою территорию — тогда никто не обстреляет. За это вас надо наказать, товарищ капитан первого ранга.
У Папугина была своя логика, у финансиста Портера — своя. Но две правды эти стояли на разных ступенях, находились в разных плоскостях и никак не совмещались. Папугину захотелось заскрипеть зубами — почему Портер не хочет влезть в его шкуру? Но он, сохраняя корректность, даже намеком не выдал бешенства, охватившего его, ничто в голосе комбрига не дрогнуло, не напряглось, не поехало, разъеденное ржавью, в разные стороны.
— Насчет того, чтобы получше охранять свою территорию, намек понял, товарищ полковник, — спокойно и почти бесцветно произнес он.
— Не лезьте в бутылку, а лучше поищите деньги в местном бюджете, — посоветовал Портер, — не может быть, чтобы они вам не кинули миллиончик-другой…
— А вы, товарищ полковник, сами попробуйте с ними поговорить. Хотя бы один раз… И тогда вам все станет ясно.
— И поговорю, — в голосе всесильного Портера возникли раздраженные нотки. — И поговорю! Сделаю за вас вашу работу!
Папугин вежливо попрощался с Портером, который уже начал клокотать, как перекипевший чайник, и повесил трубку.
Вышел в коридор, поморщился от резкой, стискивающей горло гари. От этого противного духа, от недовольства, оставшегося после разговора с Портером, внутри возникло что-то сосущее, глухое, к горлу подползла тошнота. Он поглядел заслезившимися глазами на черный, в сажевых хвостах, потолок, вздохнул: может быть, правы те офицеры, которые ушли из бригады, может, и ему надо уйти?
Никогда в России такого еще не было, никогда армию не бросали на произвол судьбы, не пускали плыть по течению без руля и ветрил, без кормежки и одежды. Ведь армия не приспособлена выращивать на огородах брюкву, стоять на рынке с протянутой рукой и воровать на лотках пирожки — армия приспособлена — и в том ее долг — воевать. А ее заставляют таскать с лотков пирожки и шаньги.
Папугин поморщился: и все равно он сыграет свою игру полностью, все время, отведенное ему, оба тайма, и еще попросит время дополнительное.
— Товарищ капитан первого ранга! — в коридоре появился дежурный с конвертом в руке, махнул им, будто сигнальным флажком.
— Слушаю, — сухим голосом отозвался комбриг.
— В канцелярии, в почте, оказалось вот что, — дежурный снова взмахнул конвертом.
Конверт был уже вскрыт. Папугин поморщился по этому поводу, но ничего не сказал дежурному, лишь желваки на его щеках дрогнули недовольно и опали. В конверте находился обычный лист бумаги — бумаги дорогой, хрустящей, на какой в начале прошлого века богатые влюбленные писали друг другу нежные послания, к бумаге были приклеены вырезанные из газеты буквы. Папугин медленно, шевеля губами, будто первоклассник, не знающий грамоты, прочитал текст, брезгливо встряхнул листок в пальцах, словно собирался выбросить его в урну, но в последний момент сдержался и вновь прочитал текст.
«Погранцы, уходите отсюда вон! Иначе будет хуже!» — гласили вырезанные из газеты буквы. Папугин поморщился, ощутил, что внутри у него все онемело, скрючилось, будто комбрига укусил ядовитый паук, помотал головой протестующе:
— Тьфу!
Перевел взгляд на дежурного и приказал:
— Контрразведчика ко мне! Пусть он займется… этим, — Папугин вновь брезгливо тряхнул листком, поморщился, будто держал в руке что-то гадкое.
Через несколько дней контрразведчик — усталый подполковник с печальным лицом, которому до пенсии дослужить оставался лишь год, пришел к Папугину с тощей дермантиновой папочкой красного цвета и, пошаркав ногами у порога, — вытирал башмаки о невидимую тряпку, неистребимая крестьянская привычка, которую каленым железом не выжечь, — положил папочку комбригу на стол.
Тот недоуменно приподнял брови:
— Что это?
— Мои соображения по части того, кто это сделал, — подполковник выразительно потянул носом: в воздухе продолжало сильно пахнуть горелым. — Соображения основаны на оперативных данных.
— А оперативные данные — на стуке-бряке обычных советских граждан?
— Обижаете, товарищ капитан первого ранга, советских граждан больше нету. Есть свободные граждане демократической России.
— Скажите, подполковник, только начистоту. Кто больше стучит — советские граждане или, как вы сказали, свободные граждане демократической России?
— Нынешние стучат больше.
Папугин крякнул, удрученно покачал головой:
— Значит, все взаимосвязано: чем беднее человек, тем он больше стучит, — Папугин вновь удрученно крякнул, отвернул лицо в сторону, словно ему было стыдно. Спросил, стукнув ногтем в красную папку: — Ну и кого же надо брать за грудки?
— Я полагаю, бывшего капитан-лейтенанта Никитина.
— Что, успел переметнуться на ту сторону? Так быстро?
— Он не просто переметнулся, а и перевернулся на сто восемьдесят градусов.
— И кто же нынешний его хозяин?
— В бумаге я все изложил. Тот, кто требует, чтобы мы немедленно убрались с этой территории, — Оганесов Георгий Арменович. Генеральный директор ТОО «Аякс», ТОО «Тыюп», ИЧП «Лобио», ИЧП «Драгметалл», ИЧП «Астраханская рыба».
Папугин не удержался от ироничного хмыканья:
— Вон сколько мужичок нахапал. И куда ему одному столько?
— Я тоже об этом иногда думаю, товарищ капитан первого ранга, и задаю вопрос: стоило ли ради этих «пузырей» разваливать большую страну и во имя чего, спрашивается? Чтобы эти «пузыри» богатели, а остальные нищали? Чтобы бабок наших, которые, не покладая рук, вытягивали страну из дерьма, хоронили в полиэтиленовых пакетах? Чтобы деды наши стояли на паперти с протянутой рукой? — Контрразведчик, почувствовав, что слишком увлекся собственным монологом, поперхнулся, словно бы на ходу налетел на некую преграду и умолк.
— Оганесов… Тьфу! Все хапает, хапает, хапает! — в голосе Папугина появились злые нотки. — Руки уже заняты, забиты деньгами, больше взять уже невозможно, столько нахапал, а все продолжает хапать — задницей, ртом, ноздрями, снова задницей… И куда он эти деньги денет? С собой на тот свет уволочет? В могилу?
— Жадность — это не порок, товарищ капитан первого ранга, это болезнь. Сгниет Оганесов вместе со своими деньгами, и этим все закончится.
Папугин покивал головой и открыл папку. Прочитал бумажку, заложенную в нее, спросил:
— Источники, считаете, верные?
— Источники верные, — помедлив, контрразведчик нехотя добавил: — Завербовал я двух осведомителей из структуры Оганесова. Подобрал к ним ключики с помощью ребят из городского управления госбезопасности.
— Ну, Никитин! — комбриг не выдержал, звонко, ударил ладонью по столу. — Ну, с-сука!
— Не он первый, не он последний, товарищ капитан первого ранга, — философски заметил контрразведчик, тон его неожиданно сделался примиряющим. — Такие люди у каждого народа есть, не только у русского.
— Ну что будем делать? — Папугин двумя пальцами вытянул листок из папки, приподнял его.
— Я бы арестовал Никитина, да не могу пока, — контрразведчик вздохнул. — Вещдоков для ареста нет. Понаблюдаем за ним. Ребят из городской управы попрошу помочь. На чем-нибудь он обязательно проколется.
«Семьсот одиннадцатый», подремонтированный, подкрашенный, выглядел настоящим красавцем. Мослаков даже пощелкал языком от восхищения.
Сторожевик действительно выглядел настоящим красавцем на реке, где сновали разные чумазые корытца, купался в золотом солнечном свете, плыл, раздвигая узким хищным носом пространство, стремительный, изящный, опасный.
Хорошую машину все-таки соорудили в Питере, на Балтийском заводе. Быструю, с неплохим вооружением, способную вести борьбу и на море, и на суше и отбивать нападение с воздуха.
Перед отплытием капитан-лейтенанта встретил мичман Балашов, вскинул руку к седому виску:
— Разрешите доложить…
— Не надо, — Мослаков остановил его мягким движением, — и так все вижу…
Он прошелся по палубе, задержался у скорострельной пушки, приданной сторожевику для усиления, хотя и без того на «семьсот одиннадцатом» было достаточно стволов, любовно огладил теплую, нагретую ранним солнцем казенную часть, вновь поцокал языком. Палуба искрилась яркими цветными огнями, огни были рассыпаны по железу, будто песок, сияли дорого, дразнили взгляд — палубу недавно помыли, и теперь на ней высыхала вода.
Мичман вдруг жалобно сморщился одной половиной лица, словно бы у него внезапно заныл зуб, потом ногтем поддел с глаза слезу и стряхнул ее на палубу.
— Что-то случилось, Иван Сергеевич? — встревожился Мослаков.
— Случилось, Павел Александрович, — мичман вздохнул, — сегодня ночью Игорьку нашему… старшему лейтенанту Чубарову стало совсем худо. Утром его на самолете отправили в Москву, в голицинский госпиталь.
— Ох, господи! — удрученно пробормотал Мослаков. — Я об этом еще не слышал…
— Да разве у Киричука услышишь что когда? Ему бы только глотку драть на митингах, а как до дела доходит, так оказывается, что он зеленку от йода отличить не может. А уж что касается выписать рецепт на лекарство от гриппа или ангины, так он вообще за консультацией в Москву обращается, — мичман повернулся лицом к борту и отправил вдаль точный крохотный плевок.
Мослаков огляделся по сторонам, взгляд его сделался озабоченным.
— Иван Сергеевич, а где Овчинников?
— Здесь он. Не тревожьтесь. В машине сидит. Слышите, как выхлоп работает? Ни одного пустого пука в воздух не выходит, все — на винт.
Капитан-лейтенант улыбнулся: от чудной речи Балашова на душе потеплело, внутри родился свет, что-то шевельнулось, и Мослакову стало спокойно: это хорошо, что рядом будет находиться дядя Ваня Овчинников.
Через десять минут «семьсот одиннадцатый» аккуратно, задом выбрался из затона, взбивая за кормой высокий белый бурун, к которому, как к большой куче мусора, кинулись чайки, — из буруна в разные стороны лапшой полетели рыбешки — и дал низкий длинный гудок: благодарил берег за кров, хлеб, ремонт.
Жара измотала не только людей — измотала реку: вода здорово сползла с берегов вниз, обнажила рачьи и крысиные норы и на прежний уровень не вернулась, подняла со дна разный хлам, прикрылась им от секущего солнца, земля на сломах берега будто паутиной пошла — покрылась страшными черными трещинами.
Длинная, тяжелая волна, двумя пенистыми усами тянувшаяся за сторожевиком, неспешно накатывала на сохлые места, взбивала мусорную налипь, накрывала с головой поникшие кусты.
«Семьсот одиннадцатый» уходил в море, на помощь к «Таймыру» и другим пограничным судам, мешавшим браконьерам забивать древнего каспийского осетра, будто свиней. Еще несколько таких лет, и осетров в Каспии не останется.
Оганесов тоже отправлял три своих судна в море — из Москвы поступил выгодный заказ на тонну икры и десять тонн копченого осетрового балыка. Он прикинул, сколько же «зелени» на этом можно заработать, и возбужденно почмокал губами: много!
— Вот что значит солидные люди, — довольно изрек он. — От солидных людей и заказы солидные поступают.
Оганесов слепо, не открывая глаз, вытянул перед собой руку и требовательно пошевелил пальцами — будто щупальцами попробовал воздух.
Караган стремительно, бесшумно — при его комплекции бесшумным быть нелегко — метнулся в угол, подхватил костяную трость, стоявшую там, сунул ее шефу в руки. Тот цепко ухватил трость пальцами, стукнул торцом в пол, похвалил Карагана:
— Молодец! Научился читать мои мысли без слов.
— Да уж пора, — смущенно пробормотал Караган, — столько лет вместе…
— Старшим назначаю тебя, — сказал Оганесов. — Ты мужик опытный, это дело сумеешь вытянуть. Будешь командовать головным кораблем.
Оганесов расписывал предстоящий поход как некую боевую операцию, по ролям.
Второй корабль попал в подчинение Футболиста, который в морских, рыбацких, военных и прочих делах был полным нулем, его стихия была другая: врезать на игровом поле какому-нибудь особенно настырному нападающему бутсой по лодыжке, а потом, когда тот упадет на землю, — по челюсти — это да, это его дело. А по части икры и балыка он не добытчик, а едок, но раз шеф считает, что он должен добывать икру, — он будет ее добывать. Футболист хорошо понимал, что шефу важно иметь на судне своего человека — не мастака, который икру из моря пальцем добывает и мажет ее на хлеб, а приглядчика.
Третье судно дали Никитину. Тот озадаченно почесал пальцами затылок: лихо же объехала его на кривой кобыле баламутка-жизнь — похоже, он возвращается на круги своя… В следующий миг Никитин постарался успокоить себя: во-первых, в «кругах своя» платят совсем другие бабки, а во-вторых, флаг над головой куда более вольный…
Оганесов оглядел всех троих прищуренными блестящими, как маслины, глазами, стукнул костяной тростью в пол.
— Мать вас так! Три капитана. Литературное произведение! Роман!
— Оружие с собой брать надо? — деловито спросил Караган.
Оганесов посмотрел на него, как на дурака.
— Чем больше — тем лучше! — процедил он сквозь зубы. — Понятно? Вдруг эти лапотники захотят напасть на вас, захватить в плен? Или взять на абордаж и уволочь в Астрахань? А? Чем отбиваться будете? Слюнями? Соплями? Комбинацией из трех пальцев?
— Все понятно, шеф!
— Не бойтесь лишний раз показать ствол, — продолжал наставлять Оганесов, ему показалось, что узколобый Караган не все понимает, — показывайте автоматы, пулеметы, пушки, не стесняйтесь! Им все равно за нами не угнаться! Мы сильнее!
— Й-йесть, шеф! — Караган приложил два пальца к фиолетовому, сочащемуся потом виску.
— В баньку бы! — мичман Овчинников, выбравшись из машинного отделения на палубу, блаженно потянулся, хрустнув костями.
— И без того — баня, температура стоит, как в паровозной топке, — донесся до него из рубки голос Мослакова.
— А в жару, товарищ капитан-лейтенант, баню русский мужик принимает в четыре раза чаще, чем в прохладную погоду.
Овчинников, держась рукой за леер, переместился к рубке — разговаривать на расстоянии было неудобно.
— А я, когда служил срочную в танковых частях, то совершил одно далекое путешествие. Наш батальон решили перекинуть на Дальний Восток, на учения. Дорога была долгой и трудной. Ехали мы ни много ни мало две недели. Ровно четырнадцать дней. Солдаты тряслись в двух теплушках, офицерам дали плацкартный вагон. А грязь-то, она в дороге прилипает в три раза быстрее, чем дома. Через три дня наши отцы-командиры уже ходили сплошь пятнистые, да полосатые. Все до единого. Тогда решили в одном из туалетов плацкартного вагона устроить баню. Вычистили его, вылизали, выдраили так, что он смотрелся, будто новогодняя игрушка. А потом устроили показательную баню. Добыли камней, камни эти разогревали на титане и в противне перекидывали в толчок. Окатывали водой — пар поднимался такой, что слабонервные из сортира выскакивали как ошпаренные. Даже стекла трескались, такую температуру нагоняли… Так и ехали на Дальний Восток. День офицеры мылись, день — солдаты. Я до сих пор вспоминаю эту баню, как манну небесную…
Было сокрыто в этом невзрачном веснушчатом лысом мужичке нечто такое, чего не было в других людях, что подкупало: некая хозяйская хватка, особая живучесть, умение найти выход из любого трудного положения и еще — доброта. Мичман Овчинников был добрым человеком.
«Семьсот одиннадцатый» вскарабкался на широкую горбатую волну, перевалил через нее, как через некий забор, пополз вниз. Овчинников схватился обеими руками за край проема и весело гикнул:
— Хорошо!
К вечеру, уже совсем недалеко от Дербента, они остановили катер — роскошный адмиралтейский водный «лимузин» с надраенной до золотого сверка медью. В катере находились два лощеных милицейских капитана, по документам — Вахидов и Захидов, сотрудники городского отдела транспортной милиции, с табельным оружием.
С ними в катере находились трое рабочих завода с непонятным современным названием, производящего то ли ушки для алюминиевых кастрюль, то ли гайки для телег. Работяги оказались на вид очень ловкими ребятами со стремительными движениями и веселыми хмельными глазами искателей приключений.
В катере ровнехонько уложенные на сырую мешковину, мешковиной же и прикрытые тяжелыми бревнами лежали осетры — целых тридцать штук.
Милицейские капитаны, увидев пограничный сторожевик, вскинули было свои табельные пистолеты, но бравый Ишков так лихо повел стволом станкового пулемета, смонтированного на носу рядом со скорострельной пушкой и прикрытого броневым щитком, что дербентские менты разом спрятали пистолеты в подмышечные чехлы и демонстративно, как пленные немцы в кино, подняли руки.
Работяги, недоуменно поглядев на своих повелителей, также подняли руки. Ишков приподнял ствол пулемета — свои же все-таки граждане, хотя и браконьеры, как бы машинка сама по ним не пульнула — и констатировал довольно:
— Цыпленок спекся!
В катер с автоматом наперевес спрыгнул мичман Овчинников, следом матрос — также с калашниковым наизготовку.
Дядя Ваня сунул руку за пазуху одному милиционеру, ловко вытащил оттуда макаров, потом, по-крабьи пошевелив пальцами, сунул руку за пазуху другому. Первый милиционер побледнел, лицо у него сделалось прозрачным и мокрым, второй дернулся было, но матрос-новобранец ткнул в его сторону стволом автомата:
— Стоять! Не дергаться!
— И верно, милок, — спокойно подтвердил Овчинников, — лучше не дергаться…
— Это же табельное оружие, — громко, оглушая самого себя, выкрикнул первый милиционер. — Вы за это ответите!
— Угу! — Овчинников с прежним непроницаемым спокойным видом наклонил голову, отодвинулся назад и вскинул ствол автомата. Повел им в сторону работяг с пиратскими улыбками, велел новобранцу. — Ты, малец, обыщи на всякий случай этих…
— Нету у нас ничего, — произнес один из работяг, приземистый, как сундук, человек с небритым лицом и круто загнутым, будто боцманская дудка, носом.
— Обыщи, обыщи, вдруг какая-нибудь стреляющая расческа или зажигалка, начиненная тротилом, отыщется.
— Напрасно не веришь нам, гражданин начальник, — обиженно проговорил «сундук».
«Ого, — гражданин начальник, — невольно отметил мичман, — язычок-то уж больно специфический. Колючей проволокой опутан». В Якутии геолог Овчинников не раз встречался с людьми, которые владели этим языком в совершенстве.
Рабочие оказались без оружия — в карманах, кроме перочинного ножа, одного на всех, мотка веревки, коробки спичек и двух наполовину опустошенных пачек сигарет, ничего не было.
Задержанных перекинули на сторожевик, отвели им почетное место в кают-компании, с камбуза принесли компот.
Через десять минут один из милицейских капитанов, нервно крутя головой, потребовал:
— Пригласите ко мне командира!
Мослаков появился через несколько минут, весело объявил задержанным:
— На горизонте показалась Махачкала. Через полтора часа будем в городе.
— А Дербент? — недоуменно спросил Вахидов.
— В Дербент мы заходить не стали.
— Слышь, командир, — Вахидов, прищурив один глаз, приподнял одну руку, правую, выставил перед собой один палец — указательный, на манер пистолета и, подняв «ствол», потыкал им в воздух: — Хорошая это штука — цифра «один».
— Хорошая, — весело согласился с ним Мослаков, — в государственном номере нашего корабля единиц — целых две штуки.
— Предлагаю одно выгодное дело, — сказал Вахидов и, увидев вопросительные глаза капитан-лейтенанта, поспешил продолжить. Железо надо ковать, пока оно горячо. — Давай хлопнем по рукам и разбежимся в разные стороны… Без всякой Махачкалы. Как в море корабли, — добавил он и хохотнул натянуто: — А мы и есть в море корабли. Э?
— Как это? — Мослаков доброжелательно улыбнулся.
— Ну, мы тебе даем на жизнь, на шурум-бурум всякий, на шашлычок-башлычок вкусный, — Вахидов выразительно потыкал указательным пальцем воздух, глянул на него, посчитал что-то про себя и прибавил к указательному пальцу средний, снова посчитал что-то и прибавил к двум пальцам еще один, — вот сколько даем… Три раза по одному… Три тысячи! Э? В зелени. Э?
Мослаков отрицательно качнул головой:
— Нет!
— Четыре тысячи. В зелени. Э?
Мослаков вновь отрицательно покачал головой.
— Четыре с половиной! — Вахидов напряженно выпрямился, приподнялся на жесткой, обтянутой дермантином скамье, поцокал языком. — Э? Это же деньги, командир! Ба-альшие деньги!
Он словно бы мысли Мослакова читал, проницательный милицейский капитан Вахидов. Мослаков поднес ко рту кулак, покашлял в него, скосил глаза на милицейские погоны, двумя легкими крылышками приросшие к могучим плечам капитана — погоны эти, как отличительная метка, должны были олицетворять закон и право, на деле же все было по-иному — видать, жизнь вбила в голову этому человеку совсем другие правила. Вахидов еще больше напрягся, покраснел и сделал кулаком в воздухе вращающее движение:
— Пять тысяч долларов!
Мослаков медленно повернулся и, не отвечая Вахидову, вышел из кубрика. Приказал матросу:
— Стереги их! Хотя таких людей не в кают-компании — в тюрьме держать надо.
Адмиральский катер, лихо переваливаясь с волны на волну, шел следом. Дядя Ваня Овчинников скорее руку даст себе отсечь по самый локоть, чем позволит катеру отстать от сторожевика.
Махачкала выглядывала из легкого сизого тумана угрюмая, сосредоточенная, очень похожая на фронтовой город, ожидающий налета с воздуха.
Через десять минут капитан Вахидов снова позвал к себе командира сторожевика:
— Даю восемь тысяч баксов. Восемь! — он выкинул перед собою обе руки с растопыренными пальцами, поглядел на них внимательно, словно бы считал рогульки-пальцы, похожие на красные вареные сосиски, потом поджал два пальца. — Восемь! Э?
Мослаков, как и прежде, отрицательно покачал головой.
— Девять!
Капитан-лейтенант вновь покачал головой. Вахидов удивленно вытаращил глаза, завращал ими, будто двумя черными прожекторами.
— Э-э-э, командир, — произнес он сожалеюще, — те деньги, которые ты хочешь, в природе не водятся. Я даже Махачкале плачу меньше, понял? Нет таких денег, нету!
— А я с вас ничего и не хочу. Ни рубля, ни доллара.
— Врешь, командир!
— Это ваше право — не верить мне.
В Махачкале, на причале, когда пограничники передавали задержанных вместе с катером сотрудникам милиции, Вахидов задержался около командира «семьсот одиннадцатого», взялся пальцами за пуговицу на его рубашке к произнес беззлобно, но с какой-то обидной насмешкой в голосе:
— Напрасно ты, командир, не взял деньги. Баксы тебе здорово пригодились бы. А местные товарищи… мои товарищи, — он тронул себя за погон, — этими деньгами уже объелись. Понял? Это первое. И второе — ты, капитан, после всего, что произошло, навсегда стал моим врагом. Понял, а? — Вахидов беззлобно, как-то очень дружелюбно рассмеялся. — И останешься им навсегда. Понял? На всю жизнь. Дураком ты, капитан, родился, дураком и помрешь.
Вахидов рассмеялся вторично, и Мослаков увидел, какие у него зубы. Крупные, как у лошади, с несколькими коронками, поставленными в шахматном порядке. Одна внизу, другая, со смещением — вверху, третья снова внизу. Со смещением…
Капитан Вахидов был большим затейником, раз так диковинно вставил себе золотые зубы. Мослакову захотелось сказать ему что-нибудь резкое, жесткое, внутри у него заполыхал злой огонь, скулы свело, будто он съел кислое яблоко, но вместо этого он улыбнулся ответно и перевел взгляд на мичмана Овчинникова.
— Иван Николаевич, этот гражданин акт подписал?
— А куда он денется, товарищ капитан-лейтенант? Все подписал, все в ажуре.
— В таком разе — прошу! — Мослаков вежливо, будто актер в театре, склонился перед Вахидовым. Указал рукой на трап. — И предупреждаю вас, Вахидов, если еще раз попадетесь, встреча будет не такой гостеприимной. Компотом угощать уже не будем.
— Не попадусь, капитан, можешь быть уверен, — улыбка на лице Вахидова из дружелюбной превратилась в мстительную, он выразительно клацнул своими роскошными «шахматными» зубами.
На берегу задержанных ожидал милицейский наряд из трех человек — майор и два сержанта с автоматами, и машина — старый голубой рафик, перепоясанный красной полосой. На адмиралтейский катер тоже перепрыгнул милиционер — разбойного вида старшина, похожий на хищную птицу, приземлившуюся на желанную падаль.
— И запомни еще, капитан, слова умного человека, — сказал Вахидов на прощание, — как был ты голозадый, так им и останешься. Никогда не разбогатеешь. Ты думаешь — задержал меня? Дудки. Я уже через тридцать минут поеду к себе домой в Дербент. А это, — он ткнул рукой за борт, в нарядную белую глыбину адмиральского катера, — мне прямо на место, домой, пригонят. Понял, капитан?
— Капитан-лейтенант, — машинально поправил его Мослаков.
Браконьеры гуськом, заложив руки за спину словно на тюремной прогулке, прошли к рафику, забрались в него, Мослаков передал майору отнятые пистолеты, и рафик, подняв столб пыли, уехал.
— А ведь их отпустят, — Овчинников грустно поглядел вслед рафику. — Возьмут деньги, которые этот бык предлагал нам, и отпустят.
Мослаков не ответил мичману. Тот крякнул и досадливо потер рукою шею.
— Не пойму только, чего он деньги предлагал нам, когда своим отдать их выгоднее?
— И понимать нечего. Свои сдерут с этих бандитов тридцать тысяч долларов, а нам он предлагал всего девять. Есть разница?
— Есть.
— И в другом разница есть, дядя Ваня. У них совести даже с гулькин нос не осталось, а у нас совесть все-таки имеется.
— Тем мы и сильны, Пашок.
— Тем и бедны, дядя Ваня.
Мослаков решил немного подождать, проверить, действительно ли браконьеров отпустят? Он не верил в это. Не хотел верить. Не может быть, чтобы все были такими, как капитан Вахидов. Люди за незаконно убитых осетров как минимум должны были получить по два года каталажки плюс еще выложить большой штраф, а тут — выпустить… За здорово живешь выпустить. Не-ет, что-то не состыковывается одно с другим. Если это произойдет, то Мослаков и все махачкалинские менты — все без исключения — служат разным богам.
К Мослакову подбежал бравый матросик-салага, который с автоматом охранял задержанных.
— Товарищ капитан-лейтенант, отлучиться на пятнадцать минут на берег можно?
Совсем мозгов нет у паренька.
Мослаков отрицательно качнул головой, затянулся сигаретой и ссыпал пепел за борт, в пузырчатую светлую воду.
— Нежелательно.
— Почему, товарищ капитан-лейтенант? — удивился салага.
В ответ командир лишь вздохнул.
— Я только домой позвоню, маме. По автомату. Я знаю, где это. Я раньше бывал в Махачкале. Знаю…
— Нежелательно, — упрямо повторил капитан-лейтенант: он помнил опыт «Таймыра», то, как враждебно отреагировал на появление корабля берег, — без оружия в городской гальюн нельзя было зайти, — еще раз повторил с прежним непререкаемым видом: — Нежелательно!
Ровно через полчаса на причале появился Вахидов. Увидев, что сторожевик еще не ушел, весело и злобно плюнул в его сторону и покачал головой. Он словно бы повторил то, что сказал Мослакову: «Дурак ты, капитан. И дураком помрешь».
Следом появился Захидов, с ним — трое верных мюридов-работяг. Вахидов выставил перед собой руку, сжал пальцы в кулак, другой рукой резко ударил по внутреннему сгибу локтя. Показал Мослакову нечто большое, неприличное, лошадиное. Жест был грубый, но выразительный.
Затем все пятеро «промысловиков» выпрямились в гордой позе и по-кавказски дружно повторили жест Захидова, а один из работяг — тот, что был похож на платяной шкаф, повернулся к сторожевику задом, нагнулся и, раздвинув под тканью штанов ягодицы, издал громкий звук.
Командир «семьсот одиннадцатого» достал из кармана очередную сигарету, спокойным размеренным движением поднес ее к губам, прикурил. Все было ясно.
— Отчаливаем! — скомандовал он, не оборачиваясь.
Мичман Балашов, который сменил Овчинникова, сожалеюще улыбаясь одной половиной лица, продублировал команду. В глубине железного корпуса взревел двигатель.
— Сучье! — выругался Балашов.
Сторожевик кормой попятился от берега, целя в «промысловиков» холодным дулом пулемета. Лишь отойдя от берега метров на пятьдесят, он развернулся и ушел в море.
Паша Мослаков считал дни до свадьбы. Сколько их осталось? Много. Целых двадцать два. На столике у него в крошечной киотке стояло фото в рамочке — Ира Лушникова, девушка с длинной шеей и внимательным, чуть нахмуренным взглядом. Мослакову очень нравилась эта вот ее нахмуренность, девчоночья строгость.
Он заглянул к себе в каюту, взял со столика Ирину фотокарточку и прижал ее к губам.
— Маленькая моя!
Его обдало изнутри чем-то теплым, нежностью, благодарностью, в иллюминаторе он увидел чаек — мелких, сосредоточенно молчаливых, вьющихся над сторожевиком, будто вороны, вновь прижал фотокарточку к губам.
Папугин под свадьбу — комбриг так и сказал: «Под свадьбу» — расщедрился и решил выдать Мослакову месяц отпуска. Они с Иркой этот месяц славно промотают.
Денег, правда, нет, но у Паши Мослакова имеется коллекция марок; если ее продать повыгоднее, потолковее, то не только на медовый месяц с его повышенными расходами хватит, а и на приобретение кое-чего из мебели. И Ирке на туфли.
Ему очень хотелось подарить ей туфли, изящные, с удлиненным носком и тоненьким каблуком-шпилькой. Каблук-шпилька всякую женскую ногу делает изящной, соблазнительно неустойчивой.
Да, очень неустойчива, очень соблазнительна бывает женская ножка на каблуке-шпильке. Мослаков обязательно подарит такие туфли жене. Женщина есть женщина, она должна обольщать мужиков… Даже если это — жена Мослакова. Пусть обольщает Мослакова и делает это изо всех сил, Паше это очень даже нравится.
Он поставил фотокарточку на столик и, прислушиваясь к самому себе, вздохнул.
Сторожевик Мослакова уже три дня бороздил Каспий. Самая крупная добыча выпала пока в адмиральском катере. Задержали еще три лодки. Рыбы в лодках было немного: по пять-шесть осетровых хвостов — разных окуней, зеленух, луфарей местный народ не брал, скармливал чайкам либо просто вываливал за борт — да по паре ведер икры.
Икра — продукт скоропортящийся, идет чистоганом на американскую деньгу, икру здешние добытчики за рубли не продают, поэтому выгребают ее ножами прямо из живых осетров, безжалостно распластывая их ножами, и тут же, предварительно обернув марлей, суют в тузлук.
Тузлук местные умельцы делают хитрый — не только с солью, но и с сахаром, поскольку сахар — это, во-первых, прекрасный консервант, что всегда дает икре возможность подольше постоять, не испортиться, а во-вторых — сохраняет нежный слабосольный вкус. Преуспели здешние браконьеры в рыбной гастрономии не меньше, чем в Европе, — засаливают осетров не только крупной рыбацкой солью, не только пускают их на балык и тешку, обрабатывая тузлуком, — готовят, как в Швеции и во Франции, с укропом и с перцем, с тмином и кисловатым гранатным семенем, с лавровым листом и кунжутом…
И моряков браконьеры невольно подкармливают — из задержанной лодки взяли одного осетра и пустили его в котел. И уху себе роскошную приготовили, и на второе доброе жарево было, будто бы с царского стола прислали, и в засолку приличный кусок пустили.
К Мослакову пришел салага-автоматчик, губастый, с двумя редкими резцами, выступающими из-под верхней губы, напористый. На седловинке носа, раздавленной в детстве чьим-то суровым кулаком, блестел пот:
— Товарищ капитан-лейтенант, а если нам… — он оттопыренным большим пальцем, будто саперной лопаткой, поддел воздух, — это самое…
— Чего это самое? — Мослаков, повторяя жест салаги, также копнул оттопыренным пальцем воздух, потом выразительно подул на него. — А?
— Ну-у… ведерочко икорки отжать, из той, что конфискована, а? И команду побаловать… А?
— Гурман! Собственно, а зачем нас сюда поставили? Нас сюда поставили затем, чтобы охранять закон. А мы закон этот — по боку? И все его буквы — серпом под репку?
— Так икра эта, товарищ капитан-лейтенант, может пропасть…
— Не пропадет. Икра пойдет в магазин, и государство получит от нее доход.
— А доблестным погранцам — ничего?
— Доблестным погранцам — благодарность народа.
— Это же ж — воздух, товарищ капитан-лейтенант, тьфу, ничего, нуль… А нам надо, — салага помял пальцами пространство, улыбнулся, словно бы ухватил тонкую невесомую материю, проверил ее на ощупь, — чтоб была вещь…
— Отслужишь в армии, станешь предпринимателем, окружишь себя «быками» в красных пиджаках, вот тогда и будешь иметь вещь.
— Так когда это еще будет, товарищ капитан-лейтенант…
— Добьешься — и будет. А теперь — кру-у…
Матросик огорченно вытаращил глаза, попытался утопить в них капитан-лейтенанта, как в неком ведре с помоями, по-удавьи загипнотизировать его, но не тут-то было.
— …гом! — выдохнул Мослаков, и настырный салага исчез.
В море жара не была такой слепящей, как на суше, в Астрахани, а допекала меньше. В море было чем дышать. С волн прохладу слизывал заморский ветер, прибегавший из Ирана. Дядя Ваня Овчинников вытащил из своей пахнущей соляркой преисподней резиновый шланг, включил мотор и теперь обливал забортной водой всех желающих.
Быть облитыми водой желали все, даже капитан-лейтенант.
В это время коротко взвизгнул, заставив студенисто заколыхаться воздух, и затих ревун. Затем взвизгнул снова.
— Все по местам! — скомандовал Мослаков.
Ревун взвизгнул в третий раз.
В рубке за штурвалом стоял мичман Балашов. Пахло свежей краской, отстающей от перегретого железа.
— Что случилось, Иван Сергеевич?
— Локатор показал — впереди катер. Похоже, ставит сеть. Сеть большая, длиною не менее четырех километров.
— Полный вперед!
Овчинников, выпустив из рук шланг, метнулся вниз, в машинное отделение, двигатель забурчал разбуженно, откашлялся, из патрубков выбил сизый застойный дым, из-под носа сторожевика в сторону отвалила длинная белая волна.
— Есть еще один катер! — через десять минут сообщил мичман, не отрывающий взгляда от мерцающего экрана локатора.
Мослаков посмотрел на экран: катера были крупные. Две темные, обведенные ярким светящимся контуром точки танцевали посреди экрана. Сверху к ним спускалась третья точка — такая же крупная и, судя по всему, быстроходная.
— Третий катер! — запоздало объявил мичман.
— Вижу!
Над морем висела плотная розовая дымка, до катеров было километров семь, в чистом пространстве их можно было бы увидеть невооруженным глазом, но сейчас катера не были видны — их скрывала дымная розовина.
— Успеем, Иван Сергеевич? — спросил Мослаков.
— Нет, — неожиданно беспечно ответил тот.
— Я серьезно, Иван Сергеевич.
— И я серьезно. Мы попадаем в интересное положение… Как в том анекдоте: догнать не догоним, но разогреться разогреемся. Они нас видят так же хорошо, как и мы их, локаторы у них мощные — это раз. И два — техника у них высший сорт.
Мослаков с досадой ударил кулаком по самодельной деревянной полочке, прикрывавшей сверху стойку штурвала. В следующую минуту лицо его посветлело.
— А может, это не браконьеры?
— Браконьеры, — не уловив тонкости момента, ударил мичман в лоб, — такие браконьеры, что пробы ставить негде.
Капитан-лейтенант, что называется, скис лицом, от осознания некой внутренней досады, беспомощности у него сморщились даже щеки, на лоб набежала старческая лесенка, и Балашов неожиданно уловил некое сходство Мослакова с мертвецом.
«Свят-свят-свят», — едва слышно шевельнул он губами, не почувствовав их, — губы сделались чужими: уж кому-кому, а Паше Мослакову в могилу рано, прежде в нее должны лечь они с Овчинниковым, потом кое-кто еще и уж потом — капитан-лейтенант. В чине вице-адмирала. Или хотя бы контр-адмирала, с одной звездой на погонах.
Под днищем сторожевика что-то заскрежетало железно, с противным, буквально выламывающим зубы подвизгом, палуба под ногами людей затряслась, дрожь пробила весь корпус «семьсот одиннадцатого», словно бы в сторожевик угодила ракета, — это Овчинников перевел двигатель в форсажный режим, и сторожевик пошел на сближение с тремя катерами.
Плоские мелкие волны вдруг сделались крупными, гривастыми, опасными, одна из них, подмятая сторожевиком, превратилась в трамплин, двигатель «семьсот одиннадцатого» захрипел, закашлялся, засипел изумленно, и сторожевик понесся почти по воздуху.
Минут через пятнадцать Мослаков и мичман одновременно увидели три длинных, плоских, с щучьими очертаниями катера, которые, взбивая буруны, уходили от сторожевика сразу по трем направлениям, веером, один влево, другой вправо, третий прямо.
Едва не застонав от досады — уйдут ведь, — Мослаков метнулся к «переговорке».
— Дядя Ваня, — взмолился он, — хочешь, перед тобой на колени встану?
— Не надо, племянничек, — донеслось до него глухое, сдавленное. Овчинников закашлялся — в машинном отделении было дымно. — Не протирай казенные штаны на коленях до дыр, они тебе еще пригодятся, не проси — больше оборотов дать не могу.
— Ну хотя бы чуть, дядя Ваня!
— Я же сказал — не проси! Не могу! Ни одного оборота не могу. Если прибавлю хотя бы один — машина рассыплется на гайки. И корабль тоже — все заклепки вылетят из корпуса словно пули, — добавил он, хотя знал, что корабельную сталь давно перестали сшивать заклепками. Но все же прибавил еще немного оборотов.
Черный дым выхлопа повис над водой.
— Ну! — вновь шарахнул Мослаков кулаком по самодельной деревянной полочке. — Ну!
Бесполезно. Катера браконьеров уходили от сторожевика. Их машины имели большую мощность, сторожевик уступал им.
— Суки! — Мослаков вновь ударил по деревянной полочке, помотал головой и выскочил из рубки на палубу, поспешно сдернул чехол с пулемета. Проорал громко, оглушая самого себя, людей, находящихся рядом, море — по воде даже побежала рябь — и небо — по небу тоже пробежала рябь: — Стой, суки!
Саданул вслед катерам длинной пулеметной очередью. Попасть на таком расстоянии было невозможно, снайпер тоже не попал бы… Мослаков выматерился и скомандовал в машинное отделение:
— Сбрасывай обороты!
Больше всего Иру Лушникову удивили в Астрахани лотосы: тяжелые с тарелку листья, на которых крупной дробью катались капли воды и, сталкиваясь друг с другом, не соединялись, а разбегались в разные стороны, будто ртуть.
Бутоны цветов были огромными.
Древний цветок этот рождал некую детскую робость, теплое умиление и одновременно тревогу, которая обычно возникает при соприкосновении с вечностью: не дай бог эту вечность поломать, смять, обойтись с ней грубо.
Астрахань ей нравилась: благородно-серые дома, глубокая Волга, вроде бы с тихим совсем незаметным течением, а на самом деле таким мощным, что иной трудяга-катерок, стоит его только чуть перегрузить, попав на стремнину, уже не мог выгрести против течения, как ни пыжился; нравились рыбаки, по старинке предпочитающие ходить в соломенных шляпах с широкими полями — «шоб коленки не обгорали», способные провести на речном берегу двое суток подряд без сна и отдыха — такие самоотверженные это были ребята; нравились деревья с шелковым шелестом листьев; рынок «Верхние Исады» и величаво-строгий белый Кремль — все это была Астрахань, и все это нравилось…
Здесь — да не будет Москва помянута худым словом, — жили другие люди, в Москве таких людей нет, тут были другой воздух и другие нравы.
Она шла по узкой улице, застроенной старыми домами, украшенными деревянными кружевами. Резьба наличников, подкрышных рубашек, коньков, надвратных фронтонов была похожа на бесконечную очень затейливую песню.
Все, что она видела, невозможно было описать словами, все вызывало восторг. И хотя многое в Астрахани строили, конечно, не самые выдающиеся мастера, а все-таки все сделали так, что потомки восхищенно раскрывают рты: это надо же! Во всем — попадание в десятку: и в пропорциях, и в гармонии, и в выдумке, и во вкусе. Хотя у тех, неведомых, зодчих не было высшего образования, как у современных архитекторов, — у большинства из них вообще никакого образования не было, — а как строили!
Нынешние ребята-зодчие знают про землю, про бетон, про нагрузки строительных конструкций на почву, про сопротивление материалов и металлические конструкции, а по-прежнему увлекаются панельными девятиэтажками, схожими с сараями, — да и возводимыми по сарайному принципу, — много философствуют, но такой яркой памяти о себе не оставляют. Видать, это соответствует нынешнему сложному времени.
С собой из Москвы Ира привезла немного денег — мало ли на что может сгодиться тощенькая пачка долларов! Эти деньги Ира решила пустить на подарок Мослакову. Надо будет купить Паше что-нибудь очень дельное и очень нужное. Вот только что? Можно, например, купить спиннинг. Судя по молве, которая идет по военному городку, Паша Мослаков — наипервейший в погранбригаде рыбак, на крючок может поймать кого угодно, хоть самого комбрига. Можно приобрести часы, но у Паши они есть, отличная шоферская «сейка», можно костюм от какого-нибудь модного кутюрье или золотые запонки с изображением знака зодиака, под которым Паша родился…
Она еще не знала, что именно купит Паше Мослакову в подарок, но купит обязательно…
Дорога вывела ее на мостик, проложенный через ровный, словно бы по линейке отбитый широкий канал, затем потянулась на вершину пологой горки, украшенной несколькими купеческими лабазами, — здесь проходила граница жилой части города со складской.
Поднявшись на горку, Ира остановилась, в простенке между домами увидела светлую полосу — Волга была видна в Астрахани едва ли не со всех точек, — затем на одном из лабазов, на кирпичной выщербленной стене обнаружила красочную надпись «Лучшие в мире часы». Рядом с вывеской на крюке болтались по-арестантски привязанные к цепи большие плоские часы «Ситизен». Хоть и были часы похожи на фанерные, но у них была живая, мерно перескакивающая с деления на деление стрелка — часы ходили.
По другую сторону железной двери, резко контрастирующей с деревянными поделками округи, находились другие часы, на которых было написано «Омега». Вторые часы, так же как и первые, были настоящими.
«То самое, что доктор прописал», — мелькнуло у нее в голове, и Ира сама не заметила, как направилась в часовую лавку, ноги ее сами туда понесли: надо посмотреть, что там есть, а вдруг Пашку подойдет?
Она машинально, как и многие в бригаде, стала называть Мослакова Пашком.
Вот когда Мослаков сделается капитаном третьего ранга, да еще женатым человеком, его перестанут называть Пашком, это точно.
Маленькое тесное помещение часового магазина было пусто, в нем пахло мышами, старой, спекшейся в комья мукой, пылью, но никак не часами. Все часовые лавки, все без исключения, имеют свой запах. Запах времени. Эта лавка временем не пахла.
И тем не менее первое, что Ира увидела еще с порога, была примета времени — крупный золотой «роллекс» в горбатой, похожей на ящик от почтовой посылки коробке. «Роллекс» был красив какой-то страшноватой уверенной красотой, именно уверенной, потому что властно притягивал к себе взгляд, будто удав, а притянув, уже не отпускал.
Ира восхищенно улыбнулась, одобрительно качнула головой: эти часики очень бы подошли ее суженому.
На ее движение головой разом среагировал тощий, с прилизанным и тщательно напомаженным черепом, наряженный в красную рубаху со стоячим воротничком типичный приказчик начала века:
— Что, мадемуазель, нравится хронометр?
— Еще бы! «Роллекс» — лучшие часы в мире.
— Да уж, не чета нашему «Полету». Я и говорю — хронометр. Идут с погрешностью две секунды в год. Либо сюда секунда, либо туда.
Протянув руку к прилавку, Ира машинально погладила пальцами стекло, прикрывающее «роллекс».
— Посмотреть можно?
— А потянете такую покупку, мадемуазель? — в голосе приказчика появились скрипучие сомневающиеся нотки. Наглый вопрос.
— Если не потяну сейчас, то потяну через два месяца. Должна же у человека быть цель, — вид у Иры сделался надменным, властным.
Это подействовало на продавца. Он поспешно достал часы из стеклянного аквариума, произнес в старинной приказчьей интонации:
— Пожал-те!
— И сколько это стоит? — небрежно спросила Ира, тихонько щелкнула пальцем по боку коробки.
— Для состоятельных людей — немного, для несостоятельных — сумма оглушающая: восемь тысяч долларов.
— Средняя сумма, — небрежно кивнула Ира, хотя внутри у нее все сжалось: сумма действительно была оглушающей.
— За границей они могут стоить дороже, — сказал приказчик, — много дороже. У нас эти часы оказались случайно: сдал на комиссию один космонавт. А космонавты, они люди гордые, денег не считают.
Ира взяла часы в руки, подержала — тяжесть часов была приятной, внушающей невольное уважение, потом поглядела на ярлык, прочитала фамилию космонавта, который решил расстаться с такими дорогими часами: «Канцельсон». Что-то такого космонавта она не помнила.
— Гарантия у часов — сто сорок четыре года, — продолжал тем временем приказчик.
— А почему не сто сорок пять? Что за неровный счет?
— Швейцарцы любят высчитывать все до секунды.
— Но не в масштабе же полутора столетий!
— И в масштабе полутора столетий тоже. Это же иностранцы, мадемуазель. Мозги у них совсем по-иному сконструированы, чем у нас. Им главное — удивить публику. Точным ходом, яркой обложкой, красивым жестом, новым материалом, чем-нибудь диковинным, — приказчик принадлежал к породе людей, которые очень любят поговорить, его завораживала, усыпляла собственная речь, он плыл по ней, как по теплой реке, сладко щурился и оттопыривал свои большие уши.
— Чем-нибудь диковинным — да, — согласилась с ним Ира, — зубами, например. Чтобы уж укусить, так укусить. Р-раз — и половины ноги нету. Либо большим желудком, способным переваривать обезьян и детишек. Или же огнем, в котором полыхают книги…
Приказчик не ожидал от этой миловидной, гибкой девушки такой резкости, смутился, увял, глянул на нее вопросительно:
— Не пойму я что-то…
С другой стороны, этот хваленый «роллекс» мог оказаться обычной штамповкой, которую в закордонном захолустье, где-нибудь на задворках Ближнего Востока либо арабской Азии, продают с тележек на вес: за сто долларов можно купить полтора килограмма таких «роллексов», потом упаковать их в роскошные коробки с кожаным верхом, на цветном ксероксе отпечатать гарантийные паспорта и перебросить в Россию. Коробейников с таким товаром развелось ныне на нашей земле много.
— Если все-таки решитесь купить «роллекс», хозяин, думаю, долларов двести скостит.
— А кто ваш хозяин?
— Господин Оганесов, слышали про такого? Не может быть, чтобы не слышали! Его знает вся Астрахань. Георгий Арменович Оганесов — очень известный человек.
— Может быть, может быть, — Ира наморщила лоб: где-то она уже слышала эту фамилию.
И тут ее словно бы что-то кольнуло: она слышала эту фамилию от Паши! От Пашка-Запашка.
Она медленно положила коробку с часами на прилавок и, не произнеся больше ни слова, вышла из лавки.
На улице по-прежнему продолжало жарить солнце. Было душно. Еще десять минут назад, до того как она зашла в лавку, так душно не было. Зонтик напоминал большой лотос. Она хотела было двинуться дальше, но неожиданно наткнулась на внимательный взгляд лысого нахмуренного человека, стоявшего посреди улицы в позе непритязательного провинциального памятника. Неподалеку от человека, страхуя его и просматривая улочку в оба конца, стояли два парня с плечами, какие раньше можно было увидеть только у грузчиков мясокомбината. Глаза — маленькие, колючие, железные, похожие на шляпки от гвоздей.
А у лысого глаза, наоборот, — добрые, блестящие. Хотя взгляд — удавий.
— Девушка, можно вас на секундочку? — попросил лысый.
— Зачем? — недружелюбно, вопросом на вопрос, как в Одессе, отозвалась Ира и неспешно, ощущая странную дрожь в крестце, в ногах, двинулась вверх по улочке.
— Постойте, постойте, — заторопился лысый, его охранники сделали также несколько поспешных движений, — не уходите, пожалуйста!
В голосе лысого послышались просяще-озабоченные нотки. Ира остановилась.
— Вы можете взять в этом магазине все, что пожелаете, — лысый повел рукой в сторону часовой лавки. — Без всяких денег. Хоть весь магазин можете положить себе в сумочку.
В проеме двери появился приказчик и, как в плохом фильме, поплевав себе на пальцы, разгладил прическу.
— Мадемуазель присматривалась к часам «роллекс», — сообщил он.
— Возьмите себе «роллекс», — сказал лысый. — Повторяю: без всяких денег.
— Она интересовалась мужским «роллексом», — внес уточнение приказчик.
На лице лысого появилась хмурая улыбка.
— Зачем вам мужской «роллекс»? Возьмите себе женскую модель. Изящную, долговечную.
Она равнодушно отвернулась и вновь двинулась по улочке. В самой верхней точке улочка была перекрыта стенкой лабаза, возле стенки росла длинная, с блестящими мелкими листьями шелковица, усыпанная бледными невзрачными ягодами, похожими на заплесневевший виноград. То, что это — шелковица, она знала, Паша угощал ягодами из маленького газетного кулечка, дразнил ее — мол, эта та самая «сладка ягода», про которую поется в песне, но Ира на Пашины подначки не обращала внимания, и это заводило Мослакова.
Ноги, крестец, низ живота стало ломить сильнее. Ну словно бы она попала под чей-то нехороший гипноз. Она неожиданно застонала, попробовала убыстрить шаг, но ноги не подчинялись ей, солнце из веселого, слепяще-желткового обратилось в недоброе, страшное, ореол его в несколько мгновений окрасился в недобро-кровавый цвет.
Земля под ней качнулась, поехала в сторону, в следующий миг к ней подскочил один из телохранителей, прижал к ее лицу небольшой марлевый тампон, который держал в руке, — тампон был целиком скрыт в ладони — и Ира отключилась.
Никитин видел, что его катер пытается настичь «семьсот одиннадцатый» — не знать этот сторожевик он никак не мог, поскольку в свое время сам рассчитывал на него сесть, — думал, что Папугин отдаст ему эту коробку, но Папугин не отдал; Чубаров приглянулся комбригу больше…
А сейчас на командном мостике сторожевика стоит бывший друг…
На секунду Никитин высунулся из рубки и тут же втиснулся обратно: засек сверк биноклевых линз на «семьсот одиннадцатом»: не хватало еще, чтобы Мослаков увидел его.
Одно в его нынешнем положении плохо — он потерял Ленку и двух своих сынишек. Но ничего, ничего-о, она еще вернется к нему. Когда зубами начнет клацать от голода, а детишкам понадобятся новые учебники и роликовые коньки.
— Прибавить обороты! — скомандовал он в машинное отделение по-флотски, словно бы находился на командном мостике военного корабля. В звуке машины никакого изменения не произошло, но за кормой катера поднялся огромный пенистый вал.
Российская промышленность еще не дошла до таких катеров — и двигатели такие не выпускает, и корпуса, и электроники такой в родимом отечестве нет. В России на нынешний день развито хорошо воровство, это ремесло освоено у нас, как нигде за границей, на «пять». Широкое гладкое лицо Никитина съежилось, уменьшилось в размерах, будто вываренное, сморщилось — а ведь он теперь тоже причислен к разряду этих «ремесленников»… Никитин сжал зубы, закашлялся — воздух неожиданно попал не в то горло, протер кулаком глаза.
Оганесовские катера — все три — быстро оторвались от «семьсот одиннадцатого», и когда сзади прозвучала пулеметная очередь, Никитин на нее даже не оглянулся: все равно не достанет.
В погранвойсках, говорят, имелась новая разработка катеров, ее на Амуре на китайцах когда-то испробовали, но разработка так и осталась разработкой, заржавела где-то и сгинула. А может, наши доблестные дяди с лампасами на штанах продали этот катер в Малайзию или Сингапур вместо металлолома.
Сказывают, пробный катер тот прошел по Амуру с такой скоростью, что воды в реке осталась ровно половина. Вторая половина была выплеснута на берег вместе с джонками китайцев-нарушителей. Больше они на нашу территорию не залезали.
Разбойного катера того уже давным-давно нет, а память о нем осталась.
Память, память. У одного народа она короткая, у другого длинная… Он вспомнил Ленку, жену свою, поморщился болезненно, облизал языком влажные побелевшие губы.
— Ох, и стерва же! — произнес он.
Девочки, что были поставлены ему мюридами Оганесова, оказались невкусными. Ленка была вкуснее. Каждый раз Никитин, находясь с ней, испытывал ощущение радости и молодой подъем, будто мальчишка. Ленка волновала его, была по-прежнему желанной, даже двое родов не испортили ее тело. Ленка продолжала оставаться глазастой, непоседливой, очень аппетитной студенточкой, сбежавшей с лекций на свидание к любимому человеку.
— Стерва ты, Лена! — вновь угрюмо, давясь собственным голосом, пробормотал Никитин, высунулся с биноклем из рубки, провел линзами по горизонту, нащупывая «семьсот одиннадцатый». Не нащупал — от сторожевика даже дыма не осталось: исчез, растворился в пространстве. Очень неплохо было бы — если бы навсегда. Вместе с закадычным дружком Пашком-Запашком.
То, что раньше рождало тепло, теперь вызывало раздражение и злость.
Он спустился в разделочный трюм, куда поспешно сбросили снятую сеть. Вместе с осетрами.
Осетров было двенадцать штук, все как на подбор — одинакового размера и веса, словно были выращены в одном инкубаторе. Некоторые осетры еще были живы, хлопали хвостами о металлический пол трюма.
К Никитину поспешно подскочил Фикрят — татарин в восточной тюбетейке, с лицом, состоявшим из одной сплошной улыбки: у него улыбалось все, даже мочки ушей, морщины на лбу, брови, щеки, мощные желтоватые зубы с двумя крупными резцами впереди, все приветливо лучилось, источало добро и готовность помочь.
— Однако, господина капитан, добро пожаловать, — Фикрят церемонно, будто придворный блюститель этикета, приложил руку к груди. — Приветствую вас тут, — он обвел рукой пол, залитый белым неоновым светом. Русский язык Фикрят знал плохо, слов ему часто не хватало; те слова, которые он знал, корежил безбожно, заменяя слова татарскими, азербайджанскими, персидскими, — эти языки он знал лучше русского.
— Ты, Фикрят, случайно не японец? — спросил у него Никитин.
— Нет. А что?
— Очень похож на иностранца — отвечаешь вопросом на вопрос. На этом корабле, насколько я знаю, вопросы задаю только я, остальные отвечают.
— Извини, господина капитан, — Фикрят вновь прижал руку к груди, лицо его сделалось виноватым.
— Сотвори осетрам небольшой рубансон, пока они живы — пусть кровь стечет. Хвосты, головы и плавники — за борт, икру — в засолку.
— Сейчас тузлук сварится, и я все сделаю, — Фикрят вновь готовно приложил руку к груди, — извини, господина капитан, что не могу предложить свежей икры. Через пятнадцать минут приходи — будет готова.
— Загляну, — пообещал Никитин.
Улов они взяли неплохой — двенадцать осетров за один заброс. И неважно, что пришлось удирать от сторожевика… За такой улов не грех и выпить.
Никитин прошел в закуток, который был отведен ему под каюту, открыл сумку, в которой стояло несколько плоских, похожих на фляжки бутылок, отвинтил пробку у одной из них, глянул в зеркало на собственное отражение и чокнулся с ним:
— Будь здоров!
Спиться он, даже если будет пить в одиночку, не боялся.
А Лена Никитина в это время думала о муже, у нее плаксиво подергивались губы, от обиды и внутренней оторопи, которая не могла пройти уже несколько недель, жгло виски, под нижней челюстью двумя твердыми комками вспухли железки. Идти к врачу, к майору Киричуку, не хотелось.
Временами у нее на глазах появлялись слезы — сами по себе, мир начинал сыро расплываться и ей было трудно дышать.
Она не знала, как будет жить дальше, хотя одно знала твердо: жить будет обязательно.
Футболист получил из Астрахани радиограмму: «Москва просит быстрее выслать заказ. Нельзя ли поторопиться?» Он задумчиво помял пальцами воздух, потом забросил к шефу обратное радио: «Есть возможность купить часть рыбы и икры на берегу. Как быть?»
Оганесов не замедлил прислать ответ: «Покупайте. Честь фирмы дороже расходов».
— Понял, — сказал Футболист и приложил два пальца к голове. Вспомнил присказку насчет того, что к пустой голове руку не прикладывают, приложил пальцы еще раз.
Два катера, Никитина и Карагана, остались промышлять в море, а Футболист направился к берегу: он знал, где, в каком месте и у кого конкретно можно купить рыбу. В Дербенте. Там у него жил старый дружок, давнишний корефан капитан транспортной милиции Вахидов, большой дока по осетровой части.
Через два часа весь улов, который недавно задержал Мослаков, — в лучшем виде обработанный, посоленный, приготовленный для копчения, уже лежал в грузовом трюме катера, которым командовал Футболист.
Футболист был доволен: провел операцию отлично: быстро и качественно.
Капитан Вахидов тоже был доволен: он покрыл все расходы, связанные с задержанием, — хоть в милиции и были все свои, а брали по полной таксе. Единственную поблажку сделали — вернули конфискованный улов, поскольку добыча — это добыча, отнимать ее по горским правилам не принято. Вахидов не только покрыл все расходы, но и кое-что наварил…
Жизнь была хороша, и жить было хорошо. Футболист стоял на носу катера — голенастый, тугогрудый, покачиваясь на толстых ногах-«колотушках», вглядывался в розовое сияющее пространство моря и подставлял лицо ласковому жаркому ветру.
Оганесов слышал, что у Берии — того самого знаменитого Берии, расстрелянного после смерти Сталина, — был молодой, преданный адъютант-грузин в полковничьем чине, который добывал для своего патрона девочек. Оганесову хотелось, чтобы у него тоже был такой расторопный адъютант, но ни Футболист, ни Караган, ни новичок Никитин для этой роли не годились. Приходилось заниматься самому.
Если Оганесов высматривал какую-нибудь девочку, то старался задобрить ее подарками, ласковыми речами, вкусными напитками — брал не мытьем, так катаньем, и почти всегда это у него получалось.
На крайний случай у него всегда оставался запасной вариант — похищение.
— У нас, гордых кавказцев, так принято — похищать красивых женщин, — говорил он, — одаривать их дорогими подарками, наряжать в красивые одежды, украшать золотом и драгкаменьями…
После этих слов Оганесов доставал из кармана черную бархатную коробочку и открывал ее. На подушечке блистало что-нибудь дорогое — кольцо с красным, неземно сияющим, будто далекая планета, рубином или кулон с топазом — и протягивал похищенной красавице.
— Это тебе, дорогая. Пусть камень этот сделает тебя еще красивее, чем ты есть на самом деле, — произносил он хитрую фразу, из которой не было понятно, красивой женщине он преподносит подарок или не очень красивой.
Никто из похищенных особ этого не понимал, но то, что Оганесов дарил дорогую вещь, понимали все. И принимали подарок. А уж дальше все было делом техники. Как правило, шло по накатанной дорожке.
…Ира Лушникова некоторое время лежала на тахте без движения, будто неживая, лицо у нее было бледным, потом зашевелилась, приоткрыла глаза.
— Где я? — произнесла она едва слышно, подвигала около себя одной рукой, потом другой, замерла, прислушиваясь к пространству.
Было тихо. Ни один звук не доносился до этой богато обставленной комнаты.
— Где я? — шепотом повторила она вопрос.
Отвечать было некому. В комнате никого не было.
— Что со мной?
Она перевернулась набок, облизала языком губы, потом, почувствовав, что ноги у нее открыты, натянула на них платье. В голове шумело, будто рядом плескалась неспокойная вода, в шум крохотными звонкими гвоздиками вколачивался металлический стук: тык-тык-тык-тык, во рту было горько, словно она проглотила таблетку димедрола и не запила ее водой.
Что с ней произошло? На этот вопрос она не могла ответить. Помнила, как зашла в часовую лавку, помнила, как интересовалась «роллексом» для Паши, помнила розовый солнечный свет, заливший улицу выше берегов, помнила улыбающегося лысого человека с костяной тростью в руках…
Стоп-стоп-стоп! В этом человеке, похоже, и зарыта собака. Ира не выдержала, застонала вновь. Затихла, опять погружаясь в какое-то странное, медленно плывущее красное марево, обвяла — марево обдало ее жаром, поволокло куда-то в глубину, сопротивляться течению не было никаких сил, да и не хотелось сопротивляться. Все мышцы, все до единой, у нее были парализованы.
Нельзя быть тряпкой, надо приходить в себя. Она стиснула зубы, едва слышно всосала в себя воздух, выдохнула, снова всосала сквозь зубы воздух, опять выдохнула.
Услышала, как за спиной что-то звякнуло, потом раздались аккуратные тихие шаги. В комнату кто-то вошел. Она перевернулась набок и с трудом — почему-то каждый раз это получалось с великим трудом — открыла глаза.
Посреди комнаты стоял невысокий, с блестящим плоским теменем человек и, откинувшись назад, на костяную палку, украшенную изящной резьбой, смотрел на нее.
— Где я? — спросила Ира.
— В гостях.
— В каких гостях?
— У хороших людей, — лысый коротко хохотнул: — Разве я плохой человек?
Ира хотела ответить резко, но что-то сдержало ее, и она, лишь вяло шевельнув одним плечом, промолчала.
— А? — лысый стукнул костяной палкой по полу, вновь картинно оперся на нее.
— Думаю, гораздо лучше меня вы оцените себя сами.
Внутри лысого, в груди, в животе, вновь заклубился воздух, раздалось довольное рычание:
— Неплохо сказано. Ты — умная девушка.
— Почему вы меня здесь держите?
— Ты мне понравилась, поэтому я тебя тут и держу.
— А если не понравились мне вы?
— Ну, на этот счет, я думаю, мы договоримся, — уверенно произнес лысый, доставая из кармана изящную бархатную коробочку.
Ира мигом вспомнила коробку, которую видела перед этим странным забытьем — в часовой лавке, с роскошным «роллексом». Там коробка, тут коробка…
Не слишком ли много коробок?
Лысый тем временем подцепил ногтем аккуратный золоченый язычок замка, разъял бархатные створки. Внутри коробочки, будто орех в скорлупе, лежал перстенек. Несколько аляповато сделанный, золотой, с синим камнем — сапфиром либо подделкой под него.
— А! — восхищенно воскликнул лысый, поцокал языком. — Это я хочу преподнести тебе.
— Что вы мне все время тыкаете! — с невольным раздражением проговорила Ира. — Мы с вами на брудершафт не пили.
— Это очень легко исправить, — произнес лысый и хлопнул в ладони.
«Сказка какая-то, Восток, — Ира повела головой из стороны в сторону и поморщилась — было больно. — Багдад, Маленький Мук, Алладин и волшебная лампа, Али-баба…»
На хлопок ладоней беззвучно отворилась дверь, и животастый человек вкатил в комнату лакированный деревянный стол на колесиках. На столе стояли два хрустальных бокала, бутылка шампанского с запотевшими холодными боками, еще одна бутылка в серебряном ведерке со льдом и ваза с фруктами.
Отдельно, в золоченой тарелке, добродушным щетинистым зверем высился большой ананас с аккуратно отпиленной и нахлобученной на плод макушкой.
«Али-баба, вылитый Али-баба, — посмотрев на слугу, подумала Ира, вздохнула с неясной тоской: надо было выбираться из этого вертепа. Силой, хитростью, с помощью милиции — как угодно… — А хозяин вообще ни под одно сказочное имя не подходит. В сказках таким людям не дают имен».
Хоть и подумала она про милицию, а с милицией осечка может быть: у этого сказочника там все схвачено, все, от полковника до сержанта, находятся в услужении… Значит, остаются сила и хитрость.
Поскольку в Москве в последние годы на улицах творилось невесть что, беспредел, все время надо было быть начеку, а уж привлекательной девчонке — тем более, Ира полгода ходила на курсы карате. «Полгода — достаточно для того, чтобы грамотно врезать насильнику по репе», — говорил ей тренер Александр Евгеньевич, полжизни посвятивший карате, имевший все пояса и даны, существующие на белом свет, в том числе и от самого Чака Норриса. Эту фразу Ира запомнила. Хорошо запомнила: действительно, достаточно знать пять-шесть приемов, чтобы уложить иного сластолюбца на асфальт. Впрочем, совершать такие подвиги Ире еще не доводилось…
— Вот и брудершафт приехал, — объявил тем временем лысый, перехватив столик у Али-бабы, подкатил его к тахте, на которой лежала Ира. — Пли-из!
Обнаружив, что Али-баба все еще здесь, маячит за спиной, лысый сделал досадливый жест рукой, будто отгреб от себя мусор, и Али-баба исчез.
В комнате находились два окна, оба были закрыты, хотя духота в помещении не чувствовалась — с одной стороны, спасали толстые стены, с другой, в доме была хорошая вентиляция. В следующий миг Ира обратила внимание, что сверху окно наполовину было прикрыто ребристой латунной решеткой, отлитой «с чувством, с толком», вполне возможно — опускающейся.
Лысый отставил в сторону свою костяную клюку и взял в руку бутылку. Громко прочитал название, тиснутое золотом на этикетке:
— «Мадам Клико».
Это было, как слышала Ира, одно из самых дорогих шампанских в мире.
— Вы когда-нибудь пили «Мадам Клико»? — спросил лысый.
Этого шампанского Ира не пробовала никогда, но тем не менее ответила, стараясь, чтобы голос ее прозвучал как можно суше и небрежно:
— Неоднократно!
У лысого удивленно дернулась и поползла вверх одна бровь, изогнулась кокетливой птичкой. Он покачал головой:
— Однако!
— Однако, — подтвердила Ира.
Лысый одобрительно хрюкнул, ему все больше и больше нравилась эта девушка, он выдернул из серебряного ведерка вторую бутылку. На черном литом боку бутылки мигом образовалась туманная изморозь. Лысый показал Ире этикетку.
— А эта бутылка — на порядок выше, чем обычная «Мадам Клико». Хотя шампанское — той же фирмы. Это — коллекционная бутылка, из подвалов премьер-министра Франции.
— Ну и что? Я пила коллекционное шампанское фирмы Клико из тех же премьерских подвалов. Мне отец привозил это шампанское еще в ту пору, когда о Париже вы читали лишь в книжках.
— Почему? — невпопад спросил лысый.
— Потому что вас туда не выпускали.
— А-а-а, — лысый, улыбнулся расслабленно, махнув рукой. — Зато сейчас я бываю в Париже столько, сколько хочу.
— Но в один прекрасный момент все может измениться.
— Как это? — вновь невпопад спросил лысый. Улыбка с его лица стерлась.
— Очень просто. Возьмут и перекроют все въезды и выезды. Вы же не начальник Первого европейского департамента Министерства иностранных дел, чтобы вольно ездить…
— Плевать! А сейчас надо отметить наше знакомство, — лысый открыл коллекционную бутылку, простую отставил в сторону, подхватил одной рукой один бокал, другой рукой — другой, наполнил их и, цепко держа хрустальную посуду за тоненькие звонкие ножки, двинулся к тахте, на которой лежала Ира.
Вялое сонное состояние, в котором она пребывала, уже прошло, остался лишь туман в голове, самая малость, но скоро не будет и тумана. Ира напряглась.
Лысый, продолжая улыбаться, медленно двигался к ней — шел он почти беззвучно, словно у его туфель были войлочные подошвы. Улыбка, прочно припечатавшаяся к его лицу, сделалась еще шире, увереннее: было понятно, что девочка эта никуда уже не денется.
А Ира вспоминала в эти минуты свои занятия в группе Александра Павлова. Она сейчас чувствовала каждую свою мышцу, каждый нервик, каждую жилочку, втянула в ноздри воздух, выдохнула, продолжая прищуренными, вроде бы расслабленными глазами следить за лысым.
На лбу у того появилось несколько капель пота, лысый сладостно подергал плечами, в глазах у него возник жадный блеск, возникло что-то бесовское. Ира подтянула к себе одну ногу, пяткой другой уперлась в спинку тахты, вновь бросила быстрый взгляд на дверь, следом — на окно.
Дверь украшала круглая латунная ручка, похожая на большой рыбий глаз — желтый, очень внимательный, злой, с запирающей кнопкой посередине. Резкий холод обжег ее изнутри. А что если за дверью стоит кто-нибудь из мордоворотов-охранников лысого, преданно стережет его, прислушивается к каждому звуку, доносящемуся из комнаты?
Как только она ударит лысого, охранник немедленно ворвется в комнату, и с ним она уж вряд ли справится.
Она опять бросила взгляд на дверь, потом — на оконную раму с роскошными бронзовыми шпингалетами и улыбнулась лысому лучшей из своих улыбок.
У того в ответ обмякло все лицо, превратилось в кусок теста, словно бы внутри порвалась некая веревочка, державшая лицо в сборе. Лысый готовно и радостно закивал головой, потянулся всем корпусом вперед. Ире показалось, что сейчас он упадет на тахту, и она, стремительно и молча поднявшись с места, совершила резкий длинный прыжок.
В воздухе она распласталась, будто диковинная птица, расправила крылья и в ту же секунду ударила лысого ногой в лицо.
Лысый даже вскрикнуть не успел — Ира вырубила его. В одну сторону полетел один бокал с шампанским, в другую — другой. Ира успела заметить, что из первого бокала шампанское совсем не выплеснулось, словно было приклеено к донью, а из второго вымахнуло плоским искрящимся шлейфом, так, шлейфом, и рассыпалось по полу.
Ира, услышав совсем недалеко от себя топот ног, — охранники среагировали на звяканье расколовшихся бокалов — ловко перепрыгнула через распластавшееся тело, заскользила по гладкому паркету, будто по льду. Пальцем надавила на запирающуюся кнопку в круглой пухлой бобышке рукояти и облегченно провела ладонью по лбу, сбивая набок рассыпавшиеся волосы.
В следующую секунду чье-то грузное тело врезалось в дверь и запыхавшийся густой бас прокричал:
— Шеф!
Шеф лежал на полу, не двигаясь, высоко задрав заострившийся, будто у покойника, подбородок.
— Шеф!
Ира, подскочив к окну, дернула один шпингалет, затем другой, шпингалеты были хорошо подогнаны, смазаны, ходили вверх-вниз легко, без скрипа. Ира вздохнула облегченно — боялась, что не одолеет их, — обернулась на треск выламываемой двери.
— Шеф! — в третий раз проорал бас — в голосе его появились откровенно испуганные нотки, — тряхнул дверь так, что задрожал весь проем вместе со стеной. — Шеф!
Крик подействовал на лысого, он очнулся, завозился на полу, из приоткрытого рта на паркет вытекла розовая струйка слюны, образовала на полу крохотную лужицу. Иру от вида этой лужицы передернуло, по коже поползли мурашки.
Лысый открыл глаза и неожиданно проворным бревнышком покатился по полу к Ире. Та вскрикнула. После такого удара лысый не должен был подняться, но он, словно робот — этакий киборг из фильма, поднялся, навис над полом и сделал бросок к Ире. Вторично вскрикнув, та вновь врезала ему ногой по лицу. Лысый вытянулся, будто струна, едва ли не во весь рост, потом сжался и резко, как в драке, ушел вниз. Ира, нехорошо изумившись, опять ударила его ногой в лицо.
В последний миг лысый успел пригнуться, нога скользнула по влажному белому черепу; лысый, ухватившись за лодыжку, дернул Ирину ногу на себя.
Вскрикнув от боли, Ира нагнулась и ребром ладони врезала лысому в низ носа. Лысый ноги Иры не выпустил, хотя хватку ослабил, помотал головой. Ира, пытаясь освободиться, оттолкнулась от него свободной ногой, но попытка не удалась: лысый, продолжая слепо мотать головой, не выпускал ее.
Удержаться на весу Ира не могла, полетела на пол. Падая, успела подставить под себя одну руку, немного смягчила удар, зажмурилась от досады и боли, вскрикнула.
Потом она изогнулась и нанесла лысому удар ступней, тыльной ее частью, по скуле, голова лысого мотнулась, будто была подвешена на веревочке. Ира ударила второй раз, голова лысого вновь мотнулась, он застонал и, наконец выпустив лодыжку, с грохотом рухнул на пол.
— Шеф! — отчаянно орал, бился в дверь охранник. — Ше-еф!
Лысый застонал, перекатился по полу с одного места на другое, и Ира, увертываясь от его цепких рук, метнулась в сторону, с лету вспрыгнула на подоконник, а оттуда — в небольшой абрикосовый сад.
Деревья в саду были невысокие, с пушистыми кронами, с влажной, недавно политой листвой, от которой исходил сладковатый неземной дух.
Под одним из деревьев Ира остановилась, огляделась — надо было определиться, куда бежать, увидела невдалеке кирпичную тумбу — та была поставлена в угол забора, будто сторожевая башня, — понеслась к ней.
— Эй! — услышала она недалекий негромкий оклик, но на него даже не оглянулась и прибавила ходу.
— Эй! — раздалось более громко. Следом за окликом послышалось металлическое клацанье: это охранник передернул затвор. Другого, более опытного, более знающего человека это клацанье обязательно остановило бы, но Ира не знала, что это такое, и продолжала бежать.
— Стой! — выкрикнул охранник, но Ира, добежав до тумбы, с ходу, по-кошачьи ловко вспрыгнула на нее, запоздало подивилась необыкновенной легкости, с которой она взяла высоту, в ту же секунду рядом с ее ногой вспух красный едкий фонтанчик — в кирпич впилась пуля.
Выстрела она не слышала, он был беззвучным — у охранников лысого на пистолеты были навинчены глушители, — недоуменно оглянулась. Охранник, держа в вытянутой руке пистолет, похожий на фен с насадкой, бежал к ней.
— Стой, кому говорю! — вновь прокричал он.
Ире разом сделалось трудно дышать, блузка прилипла к горячему влажному телу, юбка предательски опутала ноги, она помотала головой и увидела, что насадка фена окрасилась в нежный зоревый цвет, а потом вспыхнула крупным розовым бутоном, будто диковинный цветок лотоса, который ей показывал Паша.
Она инстинктивно прижалась к тумбе. Пуля снова впилась в кирпич, красная пыль на этот раз поднялась высоко, попала Ире в глаза и в ноздри, мир мигом перевернулся и обрел странный красноватый цвет. Она испуганно дернулась, почувствовала, как из глаз ее вместе с тушью хлынули слезы, и в следующий миг соскользнула с тумбы вниз по ту сторону забора.
Яркая, освещенная ошпаривающим солнцем улица была пуста. «Ну хоть кто-нибудь появился бы на улице», — возникла у нее тяжелая, какая-то скрипучая мысль, осела неподъемным грузом в мозгу. Ей показалось, что время остановилось и она в этом времени тоже застыла. А вот охранник, который палил по ней из пистолета, — она еще не поняла, что это был пистолет, — несся по этому пространству, будто скоростная торпеда, и ощущение, что он скоро настигнет ее, вызвало у Иры обжигающий страх. От этого страха у нее даже ноги сделались ватными.
Но это только казалось ей, что ноги у нее сделались ватными, она продолжала пулей нестись по улице, на нее слепо и равнодушно поглядывали серые пыльные окна с толстых стен домов.
Ну хотя бы кто-нибудь появился на этой страшной пустынной улице, хоть один человек… Ни одного. Пусто.
Ира оглянулась. Охранник действительно бежал за ней — высокий, с грузными, налитыми опасной силой плечами и распахнутым от напряжения ртом.
За первым охранником бежали еще двое.
— А-а-а! — пронзительно закричала Ира, устремляясь вперед, споткнулась о кусок кирпича, чуть не упала. С ноги слетела босоножка, и Ира помчалась дальше хромая.
Улица по-прежнему была пуста. Ира до крови закусила нижнюю губу, почувствовала, что подбородок ей обожгло чем-то горячим.
— А-а-а!
Улица заканчивалась тупиком — серой, сложенной из бревен стеной какого-то дома, похожего на остатки старой крепости.
Если она остановится перед этой крепостью, не найдя в нее вход, то окажется в ловушке — охранник легко поймает ее. Она задышала, будто чахоточная, завертела на бегу головой, не зная, куда деться, пространство перед глазами поплыло, сделалось темно — Ира поняла, что попала в капкан. Но тут в страшной тупиковой стене открылась дверь и из нее густым потоком стали вываливаться люди. Это были туристы-иностранцы.
Громкоголосые, в цветных кепках, увешанные фотоаппаратами, уверенные в себе, они по плану экскурсии посещали старый купеческий двор с конюшнями, складами, подвалами, винными погребами и садом, который плодоносил уже сто с лишним лет…
Иностранцы вываливались из двери, будто колобки, — проворные, с румяными щеками и круглыми боками, их в несколько секунд на улице сделалось много-много, и Ира поняла, что она спасена…
Хоть и плыло у нее все перед глазами, и земля под ногами подрагивала, но Ира уже пришла в себя и, шествуя в толпе говорливых иностранцев мимо опешивших, беспомощно топчущихся на тротуаре охранников, засекла эмалированную бирку, приколоченную к воротам особняка, в котором она находилась в плену, там было написано: «Татьянин пер. № 7».
Ночи на море чуткие. Здесь замечаются всякие мелочи, даже самые малые — ведь пузырь, неожиданно вспухший перед носом сторожевика, может оказаться последним, что видит иной ротозей, стоящий на вахте. Корабль и людей на воде может погубить все: и свет, вспыхнувший ни с того ни с сего в морской пучине, и загадочная ветреная борозда, возникшая на поверхности воды, и резкий всплеск за бортом.
На небольшой хорошо прогретой палубе мичман Овчинников постелил брезент, под голову кинул скатанный вчетверо бушлат: внизу спать было нельзя, от духоты выворачивало наизнанку, легкие хрипели от нехватки кислорода, самое милое дело — спать в такую погоду на открытом воздухе.
Едва мичман расположился на ночлег, как на краешек брезента присел Букин:
— Дядя Ваня, а разделить компанию никак нельзя?
— Почему нельзя? Можно.
Следом за Букиным возник Ишков, поскреб пальцами затылок:
— А как же я, товарищ мичман?
— Приземляйся и ты. Лишним не будешь.
Вскоре на брезенте уместилось человек шесть. В глубине сторожевика, будто в железном сундуке, тихо постукивал двигатель, поставленный на самые малые обороты, над головами покачивался красный топовый фонарь, будто неведомая птица, наблюдающая за морем в черной выси. Над фонарем блестели яркие звезды.
Красота была такая, что у людей невольно замирало сердце.
— И ни одного комара, — довольно констатировал Букин. — На Волге человека они живьем сжирают, а здесь… Кишка им тонка сюда долететь.
— Самое страшное на Волге, парень, не комары, а вороны, — неожиданно назидательным тоном произнес мичман.
— Это почему же?
— Птицы эти бандитскую душу имеют. Как и те, за кем мы гоняемся. Я ведь когда из Якутии на Большую землю рывок делал, в разных местах пробовал обосноваться. Пока не осел в Баку…
— Насчет Баку ошибочка у вас вышла, товарищ мичман, — встрял неугомонный Букин.
— Да, ошибочка, — согласился с ним мичман. — В этом я просчитался. И не только я один… Но разговор пойдет не об этом — о комарах…
— О воронах, — поправил Букин.
— Тьфу, ты мне всю голову задурил. Естественно, о воронах, о ком же еще. Так вот, я пробовал и раньше в Астрахани осесть, да дело это не станцевалось. А вот на рыбалку с приятелем своим, с астраханцем одним, очень большим человеком, я все же сходил. Взяли мы с ним, как и положено, два «тормозка» — еду, значит, кое-какую, выпивку, все это зашнуровали в рюкзаки и поехали в низовья душу отводить. Остановились в заводи, покрытой толстым льдом, пробурили лунки, сидим: он в одном углу заводит, я в другом. А по берегу две жирные вороны ходят, за нами наблюдают, будто рыбинспектора из областного центра. Тут мне понадобилось отойти до ветру. Сделал, значит, свое дело, возвращаюсь, смотрю, ворона клювом мою леску из лунки вытягивает и одной лапой, правой, как человек, себе помогает. А на левой лапе стоит. Ну, мам-ма родная! Я даже рот открыл от неожиданности — смотрю остолбенело и глазам своим не верю. А ворона, зараза этакая, оглянулась на меня, каркнула как ни в чем не бывало, вытащила леску до конца, сняла с крючка окунька, придавила его лапой, на крючок свежего червяка насадила и опять закинула леску в лунку.
Матросы дружно засмеялись.
— Что, не верите? — спросил мичман.
— Верим, верим.
— Так и продолжала бы ворона ловить рыбу, если бы я ее не согнал.
— Еще чего-нибудь расскажите, — попросил Букин.
Мичман невольно хмыкнул: самому себе он сейчас напоминал няньку, укладывающую детей спать.
— На следующий день мы поехали в другой ерик, более добычливый. Да и окуни там водились покрупнее. Уселись около лунок, а вещи наши, сидоры с едой и выпивкой, оставили на яру, в редких кустиках. Когда уходили, значит, на лед, приятель мой предупредил меня: «Ты рюкзачок-то свой завяжи потщательнее, вдруг камышовые коты появятся», — мичман закряхтел, переворачиваясь с боку на бок.
— Что за коты такие — камышовые?
— Вот-вот, в тот раз я тоже не удержался от вопроса, поскольку не знал, что это за звери. Оказывается, действительно звери размером с собаку. А морды у этих собак — кошачьи. Повадки — разбойные, грабят всех подряд. Клев в этот раз был бешеный: полосатые шлепались на лед, будто лапти, один за другим — хищные, глазастые, жирные. Оказавшись на льду, каждый из них так и норовил зубами вцепиться в валенок… О-ох! И рыба! — мичман восхищенно почмокал губами. — Всем рыбам рыба. В общем, увлеклись мы с Лепиловым. Но приятель мой, человек опытный, он время от времени приподнимался на ящике и смотрел на ярок: как там наши рюкзаки, целы? Рюкзаки были целы, только вот напасть — опять вороны появились. «Николаич, — спросил у меня приятель, — ты свой сидор завязал?» — «Завязал», — говорю. «Хорошо завязал?» — «На два узла», — говорю. «Ну, раз на два узла, то тогда, может быть, и не одолеют», — мичман вновь закашлялся, завозился на брезенте. Будто большой старый зверь.
Металл под брезентом был теплым, грел людей не хуже печки.
— Ну и что, товарищ мичман, объегорили вас все-таки вороны?
— Объегорили. На кривой кобыле объехали. Когда мы это поняли и, побросав снасть, выскочили на ярок, вороны наши рюкзаки уже распотрошили. Мои два морских узла для них были тьфу, расковыряли за здорово живешь, а у приятеля моего на рюкзаке расстегнули карман-молнию, вытащили фляжку с домашним коньяком, отвинтили крышку и коньяк тот целиком выдули — лишь самая малость на донышке осталась.
— Ну и ну! — не выдержал Ишков, завистливо вздохнул. — Это не вороны, а…
— …олигархи, — закончил за него мичман: недавно он прочитал в газете это слово, и оно ему понравилось.
— У нас на Селигере тоже всякого дичья много, но такого, слава богу, нету.
— В общем, рыбу мы наловили, а уху сварить не смогли: ни картошки, ни лука, ни лаврового листа, ни соли — все стащили вороны. Неподалеку от наших рюкзаков, прямо там же, на яру, мы обнаружили пьяную ворону — валялась в снегу с задранными вверх лапами. Думали — сдохла, а оказалось, нет — отдыхала после обильного чревоугодия. Но нас она к себе близко не подпустила — заорала хрипло и едва ли не на одной ноге, шатаясь и заваливаясь набок, ускакала, — мичман ткнул кулаком бушлат, подбивая его повыше и показывая тем самым, что пора спать, улегся поудобнее. Проворчал по-старчески, сонным угасающим голосом: — А вы говорите, комары… Страшнее вороны на Волге зверя нет…
Яркие звезды на небе сделались еще ярче и крупнее, они перемигивались друг с другом, подмаргивали людям, словно бы пытались им что-то сообщить и удивлялись, что те ничего не понимают, не реагируют на их блеск и игру, — неужели людям нет дела до звезд? Наверное, нет, как и звездам нет дела до людей.
— Красота-то какая! — не удержался от восхищенного восклицания Ишков.
— Ага, — пробормотал мичман сквозь сон, вздохнул как-то тоненько, по-ребячьи.
Медленно, словно бы внутри корабля угасал какой-то огонь, остывала палуба. Тихо, делаясь все тише и тише, работал дизель в железном чреве сторожевика, убаюкивая матросов.
Вскоре они уснули.
Проснулись дружно, разом, удивились розовому предрассветному сумраку, пахнущему свежей рыбой и легким далеким дымком: где-то на берегу жгли костер, и пахучий дым этот тянулся над морем, совершенно не истаивая, шлейфом связывая один берег Каспия с другим.
Мичман выразительно повел носом.
— До суши недалеко, — констатировал он. — Примерно тридцать километров.
— Почти в точку попал дядя Ваня — ровно двадцать миль, — услышал он голос, поднял голову: из рубки на него смотрел Мослаков, гладко выбритый, наодеколоненный, улыбающийся.
— Доброе утро, товарищ командир, — мичман неуклюже поклонился, глянул на разметавшихся на брезенте матросов. — Подъем или можно еще немного подрыхнуть?
Мослаков стукнул ногтем по стеклу часов.
— Подъем! То, что ребята не доспали, доспят на берегу. В девяти милях отсюда земечено кое-какое шевеление, — сказал он. — Надо проверить.
— Подъем, орлы! — тихо проговорил мичман, нерешительно дернул брезент за угол — ему хотелось, чтобы ребята полежали еще немного, потянулись, а может, и добавили малость по части храпа…
Мослаков это засек, улыбнулся понимающе, снова постучал пальцем по стеклу часов. Глянул за борт.
Вода была гладкая, чистая, как стекло, — ни одной рябинки, ни одного кудрявого стежка.
— Искупаться бы, товарищ командир, — раздался жалобный, какой-то цыплячий голос.
Мослаков, не поворачивая головы, угадал: Букин. Отличный матрос. Искупаться Мослакову и самому хотелось.
— Сходим сейчас в одно место, проверим тусовку, что там собралась, и потом искупаемся.
Заревел, освобождаясь от сонной одури, двигатель, за бортом крутым бугром вспенилась вода. Чайки, мертво впаявшиеся в зеркальную гладь неподалеку от сторожевика, мигом ожили, поднялись и стали одна за другой пикировать в пенистый бугор, выхватывая оттуда оглушенных рыбешек.
Из-за выгнутого края воды показалось солнце — сонное, распаренно-красное, потревоженное трубным выхлопом сторожевика. Под днищем «семьсот одиннадцатого» гулко забилась вода.
Папугин развернул склеенный листок спецсообщения, медленно прочитал его и скрипнул зубами:
— Вот суки!
— Что случилось? — спросил его Кочнев, пришедший в кабинет комбрига со своими бумагами — надо было кое-что подписать. — Беда какая-нибудь или… — он потряс пальцами, будто обжегся, подул на них. — А?
— Включи-ка радио!
Кочнев потянулся к тумбочке, на которой стоял старый, с двумя прицепными тарелками динамиков «грюндик», прошелся пальцами по плоским зубьям клавишей, нащупал правую — такое впечатление, что она все время пыталась выскользнуть из-под пальцев, — нажал. Послышались знакомые позывные, следом — бодрый голос ведущего: «Говорит “Маяк”»…
— Что все-таки произошло? — спросил Кочнев.
— Слушай «Маяк». Сейчас наверняка передадут сообщение.
Но «Маяк» ничего не передал. Кочнев вопросительно посмотрел на комбрига.
Комбриг мрачно поскреб пальцами щеку.
— Ночью в Каспийске взорвали наш жилой дом. Есть погибшие.
Начальник штаба, так же как и комбриг, не выдержав, выругался, сжал кулаки.
— Дом… ночью… когда люди спят… Там же дети были!
— И женщины были. И старики, — лицо у Папугина передернулось, словно бы капитан первого ранга попал под электрический ток, глаза сделались влажными, он положил листок спецсообщения в папку. — На ночь около нашего… профилактория будем выставлять дежурных. Дежурить должны офицеры.
— Они и без того замордованы. По штатному расписанию половина осталась.
— Если не будем дежурить, то местные мафиози нас тоже поднимут в небо. У них за этим дело не заржавеет. Слишком уж здорово мы наступаем им на пятки. Здешняя рыба — золотая. Иссякнет приток долларов, отощают их пухлые карманы — они нам не такую войну объявят.
С этим Кочнев был согласен. Взрыв в Каспийске — также след войны пограничников с рыбными мафиози.
Стоя за старенькой, застиранной до прозрачности портьерой, Ира Лушникова наблюдала за тем, что происходит на улице. Чувствовала она себя неважно.
По коже пробегала нервная дрожь, будто она внезапно попала под железный зимний ветер, на глаза наворачивались слезы, внутри, под сердцем, в разъеме грудной клетки, стылым железным ядром сидел страх, распространяя холод по всему телу.
Ей казалось, что сейчас на улице обязательно появится какой-нибудь мордастый охранник из окружения лысого и кинется на нее. Но улица была пустынна, тиха — как только над Астраханью поднималось солнце, город пустел, будто Испания во время сиесты — обеденного перерыва, люди забивались в тень, под струи кондиционеров, в подвалы, под деревья, на обдув — каждый боролся с жарой по-своему.
Хоть и не видно охранников, а все равно показываться нельзя — ее могут засечь, прицепиться и накрыть сачком, как бабочку, надо ждать, когда с моря вернется Паша.
Она всхлипнула, прижала руки к груди. Склонила голову набок. Выйти из дома все равно придется — у нее закончились продукты.
Только оторвавшись от лысого, от его охраны, она поняла, в какую передрягу попала. Ее могли изнасиловать, а потом, чтобы не отвечать за содеянное, — убить.
Ира вновь всхлипнула. В комнате было душно. Она потянулась рукой к форточке, чтобы открыть ее, и замерла: а вдруг это движение засекут с улицы? Внутри у нее все испуганно сжалось. Она задержала дыхание, приподнялась на цыпочки, заглянула за край шторы, в секуще-яркое пространство, выбеленное солнцем. На улице никого не было. Ни одной души. Город словно вымер. Она оглянулась, осмотрела комнату — нет ли кого здесь? Комната тоже была пуста. Ира выдохнула воздух, который задержала в груди, и открыла форточку.
Господи, до чего же она дошла! Она тихо опустилась в кресло, прижала руки к лицу и тоненько, почти беззвучно, по-мышиному заскулила.
Скопление судов, засеченное локатором «семьсот одиннадцатого», оказалось осетровой толкучкой, в которой принимали участие три оганесовских катера и три тяжеловесных старых судна, пришедших из Дагестана.
Приблизиться к толкучке незамеченными не удалось: слишком уж приметная махина — пограничный сторожевик.
Современные оганесовские катера мигом сориентировались — брызнули веером в разные стороны, а вот железные дагестанские тихоходы разворачивались по-утиному медленно, взбивая винтами пенные бугры, поднимая муть с неглубокого дна, хрипели машинами и находились у сторожевика как на ладони — каждый в отдельности можно было легко потопить. Ни один из них не имел шансов уйти.
Это поняли люди на оганесовских катерах и решили помочь дагестанским «браткам».
В рубку к Мослакову всунулся радист, взмахнул листком бумаги:
— Товарищ командир, я перехватил переговоры… этих вот, — радист повел головой вперед, — сейчас они будут на нас нападать.
— Пусть попробуют. Посмотрим, что из этого получится, — Мослаков не выдержал, сжал зубы. На щеках обозначились крупные, твердые, будто орехи, желваки. — Мы, конечно, мирные люди, но наш бронепоезд, радист, стоит…
— Совершенно верно, товарищ командир, — на запасном пути! — громко, будто на учениях, прокричал радист.
Вода от утреннего света была яркой, прозрачной, в ней пузырилось, кипело солнце. Мослаков снял фуражку, повесил ее на обрубок болта, торчавшего из обшивки, как одежный крючок, потянулся рукой к аккуратной, отполированной до лакового блеска бобышке ревуна, насаженной на лакированный штырь, дернул на себя.
Над морем повис густой тревожный звук, невольно вышибающий у тех, кто его слышит, дрожь по коже.
Сторожевик настигал одного «дагестанца» — чумазого, ржавого, зачумленного и страшного в своей запущенности. Мослаков вновь потянул на себя штырь ревуна. Сторожевик от этого горького звука даже приподнялся над водой, будто охотничья собака, приготовившаяся к броску.
Из трех «дагестанцев» Мослаков выбрал того, на котором находилась рыба, — в ледничке, врезанном в корпус прямо посреди палубы «дагестанца», он успел засечь несколько длинных изящных тел. Осетров не перепутаешь ни с чем, ни с какой другой рыбой.
Мослаков подхватил пластмассовый брикетик микрофона, очень похожий на коробку из-под гуталина, надавил на плоскую кнопку включения, потребовал:
— Остановите судно для досмотра. Немедленно остановите судно для досмотра!
Но «дагестанец» останавливаться не собирался, из короткой издырявленной трубы его выхлестывали черные космы дыма, ржавая темная палуба блестела от рыбьей слизи, будто лакированная, на суденышке не было видно ни одного человека.
— Немедленно остановитесь! — вновь прокричал Мослаков в микрофон.
Сторожевик уже навис над тихоходной, смрадно пукающей черным дымом железкой — вот-вот с хрустом расплющит. Мослаков хотел было скомандовать: «Сбавить ход! Дежурной группе приготовиться к высадке!», но не успел — из красной сочной середины ржавого борта неожиданно вымахнула дымная, баклажанового цвета струя. Мослаков даже звука выстрелов не услышал, пули с грохотом скользнули по макушке рубки и унеслись вверх, в небо. Во все стороны посыпалось яркое электрическое искорье. Запахло горелым. Одна из тонких изящных реек радиоантенны, подрубленная пулей, со звоном свалилась на палубу, запрыгала по ней, будто живая.
Мослаков, пригнувшись, глянул на солнце, в красную, словно бы сочащуюся кровью мякоть, заморгал ослепленно — ему ничего не было видно.
Из красной влажной плоти вновь вымахнула дымная фиолетовая струя, секанула по рубке. Послышался звон разбитого стекла.
— Блин! — вскликнул Ишков, стоявший за штурвалом.
— Что случилось? — голос Маслакова был спокойным. Ни одной суматошной нотки, хотя конечно же за людей своих он беспокоился, это было видно по тревоге, возникшей в глазах.
Рулевой осторожно провел рукой по шее, поморщившись, извлек из нее острый треугольный осколок. Спокойный голос командира привел его в чувство.
Следом за рейкой, сорвавшейся с радиоантенны, на палубу грохнулась сама антенна, словно клещами перекушенная пулеметной очередью.
Мослаков скомандовал смену курса, и Ишков поспешно заложил руль влево. Чумазая, дурно коптящая небо ржавь «дагестанца» отплыла в сторону.
Срубленная антенна с грохотом заскакала по палубе, затем подпрыгнула в воздух и шлепнулась в море, за борт.
— Вот и остались мы без связи, — спокойно констатировал Мослаков.
— Я полагаю, не пропадем, товарищ капитан-лейтенант.
— То что не пропадем, — это точно, — подтвердил Мослаков, но уверенности в этих словах не было, в них была сокрыта какая-то усталость, обреченность, что-то горькое. Словно бы избавляясь от наваждения, Мослаков дернул головой, произнес бодро: — Не пропадем!
Сторожевик снова подправил курс и сейчас опять шел точно на солнце, словно бы хотел протаранить его. Из середины ржавого чрева вновь вымахнула фиолетовая струя. Мослаков закусил зубами нижнюю губу, пригнулся — показалось, что дымная струя эта идет прямо в лобовое стекло рубки, не прикрытое броней, он хотел скомандовать Ишкову: «Ложись!», но не скомандовал, промолчал, засек только краем глаза, что Ишков присел и без команды, шевельнул немо губами, собираясь сказать: «Молодец!», но и этого не сказал.
Горячая дымная струя с грохотом прошла над верхом рубки — будто трактор проскреб железными гусеницами по металлу, Мослакову даже почудилось, что струя обдала жаром. Он выругался, кинулся к тяжелой бронированной двери, похожей на люк, схватился за рукоять, отжимая ее вниз, и открыл дверь, — небольшая скорострельная пушка, укрепленная на палубе, находилась без присмотра, около нее не было никого из расчета, а место около орудия не должно быть пустым… Мослаков хотел кинуться к орудию, но не успел — его опередил мичман Балашов. Он ухватился рукой за край станины, на которой была укреплена пушка, лихорадочно заработал руками. Локти у Балашова оттопырились, будто птичьи крылья, и опали и опять оттопырились и опали.
— Иван Сергеевич, только не увлекайтесь! Пять выстрелов — и достаточно! — произнес Мослаков, стараясь быть спокойным. — Слышите, мичман?
Мичман досадливо отмахнулся от него, приник к окуляру пушки. Подача снарядов была автоматическая, стрелять из этой тонкоствольной пушки можно было, как из старого, тысячу раз описанного в литературе «эрликона», — очередями. Мослаков вернулся на свое место — во время боя он должен находиться в рубке, здесь его пост.
Мослаков снова потянул на себя рукоять ревуна. Грозный низкий звук, похожий на боевой крик огромного доисторического животного, пронесся над морем.
Мичман перестал вскидывать локти, сжался, превращаясь в маленького сухонького человечка, ствол пушки расцвел ярко, огнисто, во все стороны от него полетели куски затвердевшей краски, похожие на осколки, — из пушки этой давно уже не стреляли. Балашов сжался еще больше, словно бы часть его естества втянулась в орудие, в ствол, обратилась в выстрелы.
Пушка прогавкала шесть раз подряд, выкидывая на палубу аккуратные дымящиеся гильзы, — мичман на один выстрел перекрыл норму, отведенную ему капитан-лейтенантом, — после каждого выстрела сторожевик вдавливался в воду; в сторону сочного, страшного, совершенно неземного солнца унеслись шесть ярких голубовато-желтых шаров. Пять из них беспрепятственно проткнули огромную красную мишень и исчезли бесследно. Шестой шар вызвал обратную вспышку, из красного светила полезла дымная вата, полетело искорье, следом — рваные горящие куски пластика, и Мослаков закричал обрадованно:
— Попал, попал!
Краем глаза он заметил, что ржавые тихоходы-«дагестанцы» разворачиваются широким медленным веером, образовывая полукольцо, а из-под солнца идут быстроходные современные катера.
Мослаков закусил зубами нижнюю губу.
Вид у катеров был, как у акул, — хищный, зубастый, таким ничего не стоит, когда они в стае, сожрать сторожевик.
— Ну-ну, — спокойно сказал Мослаков, сдернул со шпенька фуражку, натянул ее на голову, губы у него дрогнули — похоже он все еще не верил, что какие-то ржавые короеды и их покровители-мафиози на расписных коробках-катерах могут напасть на боевой корабль, как и вообще напасть на человека в военной форме.
У нас ведь испокон веков исповедовалась некая святость в отношении защитников Родины, людей в погонах мы привыкли уважать — ведь если что, они грудью встанут, собою прикроют от врага родную землю, людей наших, — потому в народе всегда берегли, всегда лелеяли солдат.
Сторожевик шел прямо на солнце, на лохмотья дыма, вылезающие из его кровавой плоти. Сбоку, с катера-быстрохода, ударила по «семьсот одиннадцатому» пулеметная очередь. Свинец дробью прошелся по борту сторожевика.
Мослаков выругался, но курс не изменил.
Он понимал, что его предупреждают, предлагают свернуть в сторону, оставить в покое дымящийся измочаленный катер, и осознание того, что ему предлагают штуку удивительную, диктуют свою волю, вызвало прилив злости.
Мичман Балашов тем временем приподнялся над пушчонкой, глянул в ту сторону, откуда принеслась очередь, и вновь нырнул за щиток пушки. Проворно заработал руками, поворачивая ствол на простеньком, почти лишенном современных приспособлений станке. Локти у Балашова смешно вскидывались и опускались, но катер оказался быстрее мичмана и благополучно вышел из зоны досягаемости. Балашов не сумел достать его, лицо у него обиженно обвисло складками, потяжелело, будто у старой умной собаки, мичман неверяще покрутил головой, вновь приложился к окуляру — до катера, с которого пустили пулеметную струю, было не достать. Балашов с досадой махнул рукой и начал вертушкой возвращать ствол пушчонки на прежнее место.
Сзади что-то грохнуло. Мослаков высунулся из рубки, глянул назад — там, заметно отставая от сторожевика, шли три чумазых «дагестанца».
Через секунду стало ясно, что же грохнуло: в воду впереди сторожевика, кувыркаясь и зло, по-гусиному шипя, шлепнулась хвостатая граната, подняла дымный пенистый султан. Крупный осколок врезался в чайку и перерубил ее пополам.
По сторожевику били из гранатомета. Следом за первой гранатой принеслась вторая, также шлепнулась в кудрявый белесый след. Мослаков прижал ко рту «гуталиновую банку» громкоговорителя:
— Эй, на корме! Ответьте-ка нахалам!
Силы для того, чтобы достойно ответить, у сторожевика имелись — на корме стояла спаренная автоматическая пушка, много мощнее и современнее носовой, и стрелки имелись лихие… Мослаков дернул торчок ревуна, подал сигнал и вновь прижал к губам «гуталиновую банку»:
— Эй, на корме! Чего мешкаете?
Внутри у него появился некий болезненный, вызывающий крапивный зуд, азарт. Ему бы сейчас в городе, в Астрахани, находиться, с Иркой на базар бегать, сладкие ягоды есть, а не здесь быть… Скоро поспеет шелковица, она в Астрахани такая, что, говорят, без сахара и конфет можно пить чай — прозрачно-черные, забусенные туманом мягкие ягоды, похожие на ежевику, слаще варенья; впрочем, в Баку шелковица растет тоже. С нею тоже можно пить чай без сахара, беря по одной ягодке из кулька и кидая в рот. На рынке уже и дыни появились, от молодых яблок пахнет так вкусно, что на губах невольно возникает счастливая улыбка.
Сзади вновь послышался гулкий удар, воздух разрезал резкий разбойничий свист. Мослаков чуть присел — сделал это машинально, глянул на сжавшегося, посеревшего от напряжения рулевого и закричал бессвязно, глотая слова, стараясь заглушить собственным криком этот пронзительный, выворачивающий наизнанку звук:
— Ничего, парень! Ништяк! Прорвемся! Мы и не в таком супе бывали!
Судя по свисту, «дагестанцы» ударили из станкового гранатомета — того, что насквозь прожигает танк, — выволокли установку из трюма и ударили прямой наводкой по сторожевику.
— Клади штурвал вправо! — скомандовал Мослаков рулевому, не выдержав, подскочил к нему, резко крутанул деревянное, украшенное латунными заклепками колесо штурвала вправо, закряхтел, потом, когда рядом с рубкой воздух разрезал длинный рыжий хвост пламени, закрутил штурвал влево.
«Семьсот одиннадцатый» лег с одного борта на другой, задребезжал всеми своими швами и заклепками, по воде длинным хвостом расстелился дым, машина надорванно засипела — даже здесь, наверху, здорово чувствовалось, как ей трудно, — на палубе послышались крики. Рыжий хвост неторопливо описал дугу, коснулся воды, подпрыгнул вверх, щедро рассыпая светящиеся гроздья, потом снова плавно опустился к воде и опять дал лихого козла — раскаленная реактивная граната «пекла» на спокойной утренней воде «блины».
Через несколько минут в рубку, неловко качнувшись всем телом и согнувшись в поясе, заглянул Балашов. Мичман оглушенно покрутил головой, поковырял пальцем в ухе, словно бы пробовал выколупнуть оттуда неприятный звук, кхекнул, выбивая что-то из глотки, и произнес устало:
— Во второго «дагестанца» я все-таки попал, мачту ему срубил.
— Иван Сергеевич, родненький! — обрадованно воскликнул Мослаков, погладил мичмана по плечу. Было в этом жесте что-то мальчишеское, ободряющее, совсем некомандирское. — Вы молодец, Иван Сергеевич!
Потом Мослаков, хлопнув мичмана ладонью по плечу: «Я сейчас!», — выскочил из рубки. В лицо ему ударил кислый пороховой запах, заставил невольно зажмуриться, ноздри защипало. Мослаков, упрямо нагнув голову, будто двигался против ветра, прогрохотал ботинками по рифленому железному бортику на корму.
Пушка сиротливо шарила спаренными своими стволами, будто биноклем, по горизонту, около нее никого не было.
Хоть и считал Мослаков свой сторожевик полноценной боевой единицей, а укомплектован «семьсот одиннадцатый» был только наполовину.
Мослакову невольно сдавило горло — он любил армию и флот, любил парадную форму с изящными золотыми погонами, любил запах оружейного масла, любил четкую размеренность жизни, вогнанной в железные рамки уставов, любил свист встречного ветра, железом врубающегося в лицо, когда на полной скорости ходил на торпедном катере. Да что там говорить!
За пушкой, прижавшись спиной к серому, неровно окрашенному баку, сидел бледный курносый матрос с тусклой черной щеточкой усов, влажной от жары, — молчаливый застенчивый татарин из города Кимры Хайбрахманов, постанывал легко. Второй матрос — сочинец Мартиненко перевязывал ему голову. Сквозь бинт проступало красное, пугающе яркое пятно. Мослаков присел на корточки перед Хайбрахмановым.
— Что, Фарид, сильно зацепило?
Хайбрахманов облизал мокрые, испачканные кровью губы, на языке у него тоже была кровь, медленно покачал головой:
— Не очень. Но… больно, товарищ капитан-лейтенант.
— А с пушкой что? Почему не стреляли?
— Заклинило, — вместо Хайбрахманова ответил на вопрос Мартиненко, — ствол не опускается.
Мослаков переместился к пушке, вцепился в рукоять поворотного механизма и не смог провернуть ее — шестеренки сцепились мертво, будто их поставили на тормоз. Попробовал отработать назад — та же самая картина.
С «дагестанца» тем временем вновь пальнули из гранатомета, над черной тихоходной плошкой вспухло облачко розового сверкающего дыма, затем из дыма вырвался лихой оранжевый хвост и пошел пластаться по пространству.
Не обращая внимания на гранату, летевшую на «семьсот одиннадцатый», Мослаков присел на корточки перед пушкой, сдернул железную нахлобучку, прикрывавшую поворотный механизм, глянул на лоснящиеся от смазки шестеренки. Все в порядке. Странно, тогда почему не опускаются стволы пушки?
Свист гранаты нарастал. Спокойно, даже презрительно глянув в ее сторону, словно граната не представляла никакой опасности, Мослаков передвинулся на наружную сторону щита и понял, в чем дело.
Несколько пуль пробили насквозь кожух. В пробоины было видно маслянистое черное железо — оружейник обильно смазал поворотный механизм пушки, не пожалел «сала». Мослаков стянул железный чехол, увидел, что одна из пуль всадилась между шестеренками, даже чуть надломила зуб у той шестерни, что была побольше, и застряла в сжиме между зубьями.
Мослаков попробовал вытащить пулю пальцами, но попытка не удалась. Он стиснул зубы и вцепился в пулю ногтями — ободрал себе ногти, но с ней не справился.
Приподнялся, увидел, что Мартиненко закончил бинтовать Хайбрахманова и теперь сидел, безучастно опустив усталые руки между колен и запрокинув голову назад, к железной стенке бака. Глаза у Мартиненко были закрыты.
Он словно не слышал свиста настигающей сторожевик гранаты, вытянувшееся лицо его было бледным — Мартиненко не был похож на знакомого всем балагура и любителя розыгрышей, которого боялись даже офицеры.
— Мартиненко! — крикнул капитан-лейтенант. Ему показалось, что матрос мертв.
Мартиненко открыл глаза, по-боксерски выпятил подбородок.
Свист гранаты нарастал, он теперь вгрызался не только в уши — вгрызался даже в кожу, проникал в поры, запутывался в волосах, в корнях их, в складках одежды.
У Мослакова отлегло от сердца: слава богу, Мартиненко жив.
— Мартиненко, быстро в машинное отделение, — скомандовал он. — Принеси оттуда отвертку! Иначе они добьют нас быстрее, чем мы им ответим, — Мослаков вспомнил, что Мартиненко зовут Станиславом, и добавил просяще, совсем не по-командирски: — Быстрее, Стас!
Тот кивнул, на четвереньках прокатился по палубе и исчез. Хайбрахманов продолжал сидеть на палубе, вытянув ноги и плотно прижавшись спиной к металлической стенке. На свист гранаты он также не обращал внимания.
Капитан-лейтенант невольно отметил, что время остановилось. Ну, сколько может лететь сюда граната с «дагестанца»? Три секунды, четыре, пять?
Пять, и не больше, а такое ощущение, что с момента выстрела прошло не менее получаса.
Граната шлепнулась в воду в пятнадцати метрах от борта «семьсот одиннадцатого», взбила узкий оранжевый султан брызг и взорвалась. Над водой понесся черный клокастый дым. Несколько осколков достали до сторожевика, с грохотом прошлись по борту, один всадился в правый ствол пушки, взбил веер искр, соскользнул вниз, на металл палубы, завертелся, будто живой, у ног Мослакова. Хайбрахманов, сидевший у серой металлической стенки, дернулся и вскрикнул. Мослаков кинулся к нему:
— Что, Фарид?
— Задело… Снова задело.
Он ухватился одной рукой за плечо, сжав пальцы. Между ними проступило несколько капель крови.
— Вот е-мое! — у Мослакова с собой не было даже индпакета. Он выругался, оглянулся с надеждой, словно бы хотел увидеть прикрепленную к борту аптечку либо фельдшерскую сумку, застонал с досадою. Хотел было бежать в рубку, но не успел — на него свалился вымахнувший из-за угла Мартиненко.
В руке он держал отвертку с прозрачной плексигласовой ручкой.
— Товарищ кап…
Мослаков не дал ему договорить, перехватил отвертку.
— Стас! Фарида снова ранило! Дуй срочно в рубку за аптечкой!
Эх, Акопова бы сюда — медбрата, знающего что почем в медицине… но Акопова на сторожевике не было — остался на берегу: подошла пора дембеля — радостной штуки для всякого служивого.
Втянув сквозь зубы воздух, Мартиненко ошарашенно помотал головой и исчез. Капитан-лейтенант тронул Хайбрахманова пальцами: «Потерпи малость, сейчас тебя Мартиненко перевяжет» и переместился к пушке.
Обломок зубца Мослаков выковырнул легко, тот, поддетый отверткой, сам вывалился наружу, а вот пуля, мягкая, со сплющенной оболочкой, сидела в шестеренке прочно. Мослаков попробовал поддеть ее отверткой, раскачать, но не тут-то было. Мослаков приподнялся, проворно переместился к борту, глянул на солнце.
Из-под красных секущих лучей словно из зловещей плоти на сторожевик шли два катера. Третий, продолжая грязно чадить, оставался на месте. Капитан-лейтенант покосился на Хайбрахманова. Тот сидел в прежней позе, прижав руку к плечу и закрыв глаза. Мослаков вновь переместился к пушке.
Воткнул отвертку между зубьями, попробовал расшатать шестерни — не удалось, шестерни были насажены на ось мертво. Он попробовал вогнать острие отвертки в саму пулю, в свинец, отщипнул немного мягкого металла — крохотный кусочек, — бросил его под ноги.
Тем временем вновь подоспел запыхавшийся Мартиненко, прильнул к Хайбрахманову, начал стягивать ему бинтом плечо.
— Терпи, Фаридус, до свадьбы все заживет, — забормотал Мартиненко квело, сам не веря в то, что говорил, поморщился от сострадания к товарищу и, захватив открытым ртом побольше воздуха, резко выдохнул и продолжил свое бормотанье: — Терпи, казак, атаманом будешь!
Мослаков тем временем отщипнул от пули еще кусочек свинца, отбил его за борт, затем, закряхтев, перевалился через пушку, вцепился пальцами в торчок рукояти, подергал его в одну сторону, потом в другую, пробуя провернуть шестеренку… Не получилось. Надо было выковыривать свинец дальше.
Сердце колотилось громко, вламывалось в голову, норовя снести затылок, глаза выедал пот, Мослаков сопел, плевался, сипел, отползал к борту, привставал, вглядываясь вперед, — скоро ли они войдут в соприкосновение с хищными белоснежными катерами — и вновь с отверткой отползал назад, к пушке с заклиненными стволами.
Благополучно отковырнув отверткой еще два куска свинца, потом клок медной рубашки, потом еще небольшой клочок…
Если бы это делать дома, в Астрахани, на причале, нежась в шортах на солнце и обливая себя водой из шланга — это один коленкор, а здесь, под пулями — коленкор совсем другой. Мослаков застонал от досады, вновь вогнал отвертку между шестеренками, стараясь вытолкнуть остаток пули.
— Ну! Ну! Ну!
На носу сторожевика, задыхаясь и частя, по-собачьи затявкала скорострельная пушчонка. От этого тявканья сделалось легче. Балашов не растерялся, достойно встретил катера, похожие на хищных белобоких касаток.
Над головой у Мослакова просвистело несколько пуль. Он невольно поймал себя на мысли, что пригибаться надо было раньше.
У одного из катеров была срублена мачта — Балашов действительно оказался метким стрелком… Молодец, мичман!
В бок рубки всадилась струя пуль, взбила длинный сноп искр, несколько пуль, отбитых металлом, шлепнулись на палубу, заскакали резво и опасно. Мослаков дернул головой — показалось, что в череп воткнулось несколько гвоздей. Глянул встревоженно на матросов — не зацепило ли их рикошетом? Нет, не зацепило.
— Ну, давай же, ну! — засипел он натуженно, выковыривая отверткой остатки пули, сплюнул себе под ноги — пуля не поддавалась. Мослаков застонал, стиснув зубы, будто в жестокой уличной драке: — Ну!
Да, на катерах-быстроходах стояло современное оружие — пулеметы с глушителями. С такими пулеметами Мослаков еще не встречался — слышать о них слышал, читал в специальной литературе, но встречаться не встречался.
С одного из катеров — того, что обходил сторожевик слева, — принеслась беззвучная дымная очередь, сшибла с рубки воздушную ловушку, черную железную коробку, в которой были спрятаны старые семафорные флажки, коробка быстролетной птицей умахнула в сторону и исчезла. Кроме шипения, от струи не исходило никакого звука, следом за шипением раздался хлесткий громкий стук — это пули врезались в металл. В ноздри шибануло едким горелым духом.
— Ну, миленькая, — застонал Мослаков снова, поддевая отверткой пулю, — давай, давай, вылезай из своей норы… Давай! — Ну! Ну!
Пуля сидела прочно.
Капитан-лейтенант вытер ладонью мокрый лоб, фуражка сорвалась у него с головы, шлепнулась на металл палубы козырьком вниз, перевернулась и застыла. Еще чуть-чуть — и унеслась бы вниз, в воду. Он громко втянул в себя воздух, зашамкал старчески губами и сам себе показался в этот момент стариком — слишком тяжело ему сделалось. Мослаков протестующе замотал головой и начал бить кулаком по отвертке, по торцовой части ручки, стараясь выколотить пулю.
— Ну! Ну! Ну!
Скосил глаза в сторону — как там Мартиненко с Хайбрахмановым? Живы ли? Оба были живы.
Мартиненко, перевязав Фарида, сидел теперь рядом с ним.
— Стас! — крикнул Мослаков матросу. — Передай Балашову, пусть немедленно раздаст всем автоматы. Всей команде. Нас, похоже, собираются взять на абордаж.
Мартиненко вскинул голову, в глазах его блеснул огонек — он любил драку, вскочил проворно, но остановил себя, виновато коснулся рукой забинтованного плеча Хайбрахманова.
— А как же Фарид?
— С Фаридом пока побуду я.
Мартиненко исчез.
Капитан-лейтенант вновь начал бить кулаком по ручке отвертки: ахая, обливаясь потом, он лупил и лупил по тупому широкому концу отверточной рукояти, пока не промахнулся и не врезался мякотью кулака в шестерню. Замычал невольно: острый заусенец впился ему в кулак, в кожу, раскровянил ее, у него перехватило дыхание — хоть и мелочь это, заноза, всадившаяся в кулак, а боль приносит такую же, как и пуля.
Он отсосал кровь и вновь ударил кулаком по пятке отверточной рукояти.
С пятнадцатого или шестнадцатого удара, когда пятка стала мокрой и скользкой от крови, отколупнул еще маленький кусок свинца вместе с облаткой, кашлем прочистил себе горло, освободил дыхание. Именно этот, последний кусок принес ему странное удовлетворение, будто он одержал победу в неком неравном бою. Впрочем, так оно и было.
Осталось выколупнуть еще немного, совсем чуть-чуть, небольшую затупленную плошку, тусклым пятном посвечивающую из темного, съеденного зубчатой железной дугой пространства. Мослаков вновь наставил на пулю отвертку, ударил кулаком по рукояти и сморщился — он не только рассадил себе мякоть, он отбил всю руку.
— Нич-чего-о, — просипел он под нос едва слышно, ударил по пятке рукояти сильнее, — нич-чего-о… Не дано мыши съесть слона, даже если он — вареный.
Приподнялся глянуть, как там Хайбрахманов, и вновь успокоенно опустился на корточки. С Хайбрахмановым все было в порядке.
Вскоре поддалась и плошка — выскочила по ту сторону шестеренки и юркнула вниз, ударилась о дно кожуха. Мослаков облегченно вздохнул. Отер рукою лоб. Сзади вновь раздался гулкий удар, словно кто-то хлопнул кулаком по небу, тяжелый низкий звук покатился по воде, настигая сторожевик, взвихрил безмятежную светлую гладь, и Мослаков почувствовал, как у него горько дернулась одна половина рта: «дагестанцы» были тоже вооружены основательно.
Не исключено, что через пару минут они выкатят из трюма гаубицу и выстрелят по пограничникам крупнокалиберным снарядом.
— Ладно… ладно… Раз так, то ладно… — бессвязно забормотал Мослаков, попробовал, действует ли рукоять вертикальной наводки. Она действовала, и Мослаков начал лихорадочно опускать тяжелые, покрытые серой «морской» краской стволы пушки. Приник к окуляру. «Дагестанцы» в оптике были видны как на ладони. Пушка у них была автоматической, редкой — такие среди старых пушек не встречаются, с электромотором для подачи боезапаса, со специальным охлаждением. Вполне возможно, она была где-то взята как трофей.
Немного провернув колесо вертикальной наводки, Мослаков поймал в окуляр ровную кромку моря и словно припаявшегося к воде, грузно осевшего в ней «дагестанца». Над чумазой коробкой еще продолжал висеть густой дым выстрела.
Резкий свист, взрезавший воздух, будто нож податливое спелое яблоко, неожиданно оборвался. Сделалось пугающе тихо. В страшной тиши этой было даже слышно, как журчит, булькает, пенится вода за бортом, а в глубине корпуса, будто в железном сундуке, постукивает хорошо смазанный двигатель.
Мослаков хорошо понимал, что означает эта странная и страшная тишина.
Сторожевик сейчас будет накрыт снарядом. Мослаков застонал от досады — он проигрывал во времени «дагестанцу». В следующую секунду он нажал на педаль пуска. Пушка затряслась нервно, выплюнула в воздух сразу четыре снаряда. В лицо капитан-лейтенанту ударил горячий дым. Мослаков запоздало нырнул вниз, отдышался, потом вновь прильнул к окуляру.
Справа по борту, обдирая его, вспухла длинная огненная полоса, встряхнула корабль один раз, потом другой, едва не перевернула его, обожгла Мослакову голову — у него задымились волосы. Хайбрахманова втиснуло в металлическую стенку так, что он даже привстал с открытым ртом и повис на этой стенке, будто на гвозде. По палубе во все стороны с грохотом разлетелся боцманский скарб, без которого на корабле не навести чистоту.
В воздух взвился длинный упругий конец, расплелся на лету — оборвался верхний леер. Мослаков покрутил гудящей, чужой от боли головой и снова нажал ногой на педаль пуска.
Пушка вновь послушно выплюнула четыре снаряда: два из одного ствола и два из другого.
В это же время над чумазым «дагестанцем», в которого Мослаков пустил первые четыре снаряда, взвился красный стяг, будто над революционным кораблем семнадцатого года. В следующий миг стало видно, что это огонь. Пламя. Жирное красное злое пламя, словно на «дагестанце» вспыхнул мазут. Только дыма почему-то не было, лишь пламя.
— Попал! Попал! — радостно заплясал у орудия Мослаков.
С двух других «дагестанцев», как с боевых кораблей, также ударили по сторожевику — залпом, словно сговорившись. Мослаков приник к окуляру и, задыхаясь, завращал рукоять горизонтальной наводки орудия — надо было как можно быстрее поймать в прицел очередного злобного «дагестанца».
Сторожевик качнуло в одну сторону, потом в другую, море в оптике задвигалось, будто живое, как бы стремясь увести чумазую консервную банку из-под удара. Мослаков, стиснув зубы, продолжал вращать рукоять горизонтальной наводки.
Наконец поймал. Расшлепистая черная коробка с разваленными бортами тяжело бултыхалась в воде, на ее носу суетились люди, устанавливая сразу два станковых гранатомета. Внутри этого катера, казалось, находился целый оружейный склад. Мослаков почувствовал, как что-то кольнуло его в затылок, следом сильно и протяжно, будто от холода, заныли зубы.
Один из гранатометчиков подпрыгнул, люди, окружавшие его, поспешно разбежались, и в сторону «семьсот одиннадцатого» полетел хвостатый огненный комок.
— Ну, трескоеды! — Мослаков выругался, нажал на педаль пуска.
Пушка выплюнула из двух стволов по снаряду, на мгновение умолкла и снова выплюнула по снаряду.
Чумазый «дагестанец» оказался будто заколдованным. Один снаряд лег около одного его борта, подняв высокий фонтан воды и опрокинув его прямо на суетящихся людей. Второй — лег около другого борта и также поднял фонтан, но завалить его на чумазую жестянку у снаряда не хватило сил, и огромный столб воды вертикально рухнул вниз.
Жестянка как ни в чем не бывало шла за сторожевиком, целя своим кривым носом в «семьсот одиннадцатого».
Только сейчас, запоздало, Мослаков понял, что и гранатометчики тоже промахнулись, — их опасный хвостатый шар ушел в небесные дали и оттуда кувыркнулся в воду с большим перелетом.
— Хы-ы-ы, — обрадованно засипел капитан-лейтенант, — не все козе на аккордеоне играть.
Слева раздалась автоматная очередь, несколько пуль пропели над головой Мослакова, и он прокричал надорванно, тонко, не узнавая самого себя:
— Мартиненко! Немедленно к орудию! Мартиненко!
Матрос Мартиненко, чумазый, с выпачканным сажей лбом, клешнястый, цепкий, похожий на краба, молча встал к пушке.
— Стой здесь мертво, — приказал ему Мослаков, — а я узнаю, что за автоматная стрельба тут образовалась. Не нравится мне эта стрельба.
А события в «эскадре» Оганесова развивались так.
Один из катеров-быстроходов был вдребезги разбит прямым попаданием снаряда — только рваные железки лихими птицами взвились в безоблачное небо и попадали в воду. От катера в несколько секунд остался лишь ребристый остов, да и к тому нельзя было подступиться — на ребрах резво плясали языки пламени. Среди ребер плавал кровавый обрубок — все, что осталось от Карагана, командовавшего этим катером.
Единственный человек, который спасся с этого катера, был Репа — белесый ушастый парень с рябым от угрей лицом. Его отбросило от катера метров на двадцать, он упал в воду и вынырнул из нее, будто поплавок; отчаянно размахивая руками, захрипел на все Каспийское море:
— Рятуйте! Люди добрые, рятуйте!
Футбольный тренер, услышав хрип Репы, выругался.
— Бросьте ему линь, в конце концов, — распорядился он. — Пусть только перестанет блажить.
Через несколько минут его втянули на катер Футбольного тренера. Кроме Репы, из экипажа Карагана в живых не осталось никого.
— Ну, блин! — Футбольный тренер сжал кулаки. — Ну, блин! — Лицо его было растерянным; не оборачиваясь, через плечо, он крикнул «быку», сидящему на связи: — Срочно выйди на Астрахань! Мне нужен хозяин!
На удивление Оганесов оказался на месте. И связь была хорошей — ни треска, ни писка, ни щелканья.
— Ше-еф! — взревел Футбольный тренер и умолк — что-то перехватило ему горло.
— Успокойся, гроссмейстер, — поняв, что с подчиненным не все в порядке, мягко проговорил Оганесов, — нет таких преград, которых мы с тобою, чемпион, не одолеем. Ну… Ну! Пришел в себя? Рассказывай, что произошло.
Футбольный тренер гулко сглотнул слюну и, мотая головой от ярости, проревел:
— Шеф, они потопили один наш катер. Вместе с людьми.
— С кем? — словно бы не поняв, о чем идет речь, спросил Оганесов.
— С людьми.
— Кто погиб?
— Караган со своими «братками». Одного только удалось спасти.
— Сделайте баш на баш: потопите одного погранца. У вас же для этого есть все возможности.
— Е-есть, — скучным тоном отозвался Футбольный тренер.
— Сколько их?
— Кого? — тупо спросил Футбольный тренер.
— Ну, погранцов этих?
— Один.
— Тьфу! Тем более потопите, — в мягком спокойном голосе Оганесова появились раздраженные нотки.
— Е-есть, шеф! — Футбольный тренер даже руку к голове приложил. Как в армии. Хотя голова у него была непокрытая. — Пустим на дно за милую душу. Против нас погранец не устоит.
— Помогай тебе Аллах, — благословил Футболиста тренера шеф.
Футбольный тренер вызвал по радио соседа — катер Никитина.
— Слышь, моряк с печки бряк, — Никитина он звал только так, — шеф велел нам потопить погранца.
Ему было отчетливо слышно, как присвистнул Никитин, изумленно и нехорошо.
— Чего? — насторожился Футбольный тренер. — Трусишь?
— Нет. Но ты хоть представляешь, что такое потопить пограничный сторожевик?
— Бух, бах — и дядя лежит на дне, воду пьет.
— Как бы не так! Это же боевой корабль.
— Ну и что? Ты чего… боишься?
— Да не боюсь я! — в голосе Никитина прозвучала досада.
— Тогда чего?
— Ты хоть знаешь, что это такое — потопить боевой корабль? Как бы он нас с тобою не потопил.
— Не боись, родимый, не скули. Все будет, как ты, моряк, говоришь… — Футбольный тренер, опытный воспитатель, решил поддержать Никитина. — Какое у тебя любимое слово, напомни… Ну, когда все хорошо…
— Цимес, — неохотно отозвался Никитин.
— Во-во, цимес будет. Все сгорит, а цимес останется.
— Я-то думал, что главное в профессии пулеметчика — вовремя смыться.
— Смыться, моряк, это потом. А для начала твоих бывших коллег, — Футболист произнес слово «коллег» презрительно, прозвучало оно, как «калек», — надо напугать так, чтобы они, завидя наши катера, обходили их так далеко, что даже их вонючего погранцовского флага не было видно. Понял?
— Понял, чем Васька Нинку донял…
Футбольный тренер оборвал связь с Никитиным и переключился на «дагестанцев».
— Мужики, ваша помощь нужна.
— Что, будем бить морду?
— Будем.
— Погранцам?
Футбольный тренер на этот вопрос даже не ответил, отвечать было просто глупо — и без того все ясно.
Так «семьсот одиннадцатый» оказался обложен по всем правилам морских баталий…
Вскоре один из «дагестанцев», наиболее настырный, хорошо вооруженный, зарылся носом в воду и забрызгал искорьем — его достал залп автоматической пушки, починенной Мослаковым. Один из снарядов снес половину рубки и угодил в машинное отделение катера.
Катер загорелся. Над черной кривобокой надстройкой вспухло жаркое красное облако, затрещало зло и весело. Создалось впечатление, что горит сам воздух. Люди начали прыгать за борт — на катере было опасно оставаться.
— Говорил я тебе, не надо трогать зеленофуражечников — самим дороже будет, — кричал, плюясь водой и стараясь отплыть как можно дальше от горящей жестянки, которая в любую секунду могла взорваться, лысый круглолицый человек с огромным мясистым носом. — Не стали бы трогать их — давно бы дома были, плов бы кушали.
Человек, к которому обращался лысый, плыл саженками и пыхтел, будто паровая машина.
— Говорил же! Говорил же! Э? — никак не мог успокоиться лысый.
Увидев, что один из «дагестанцев» замедлил ход и начал неуклюже, по большой дуге, разворачиваться, чтобы подойти к ним, лысый прекратил плеваться и причитать, обрадовался маневру чумазой коробки и, встав в воде солдатиком, отчаянно замахал руками:
— Сюда, сюда, сюда!
Его заметили — в чистой спокойной воде не заметить человека трудно.
«Дагестанец» выплюнул из красноватого шпенька трубы несколько лохматых клубков дыма — подал сиплый дырявый сигнал, — и лысый в ответ проорал что-то восторженное, гортанное. Напарник лысого продолжал размеренно плыть саженками.
— Эй, Ибрагим! — окликнул его лысый. — Ты чего, собрался в Иран уплыть? Или в Турцию?
Ибрагим, не слыша лысого, продолжал плыть дальше, словно в нем что-то сдвинулось или он был сильно оглушен.
— Ибрагим! — испуганно заорал лысый. — А, Ибрагим!
Иброгим продолжал сосредоточенно работать саженками дальше.
Лысый рванулся за ним.
— Стой, Ибрагим! Утонешь! — он ухватил Ибрагима за плечо. Тот повернул к лысому пухлое, с мокрыми вылезшими бровями лицо.
Глаза у него были белые, вываренные, остановившиеся на одной точке. Ибрагим перевернулся на спину и затих, вяло болтая в воде ногами.
Через минуту их подобрал «дагестанец».
Народа у Мослакова на корабле было немного — половина того, что полагалось по расписанию. Много с таким количеством бойцов не навоюешь, а с другой стороны, как учил дедушка Суворов, не числом надо брать, а умением. Хитростью, умным маневром, отвлекающими ходами, моральным совершенством.
А чем еще можно взять противника! И вооружен противник лучше, — у него полным полно заморской техники, диковинных стволов с клеймом «Мэйд ин…», взрывчатки и патронов, и горючее противник не считает по каплям, как это приходится делать пограничникам. И все равно этих людей одолеть надо, иначе одолеют они, и тогда Россия превратится неведомо во что. Скорее всего, России просто не станет…
Красное мясистое солнце наполнилось звонкой желтизной, будто жидким металлом налилось, по морю пошла беспокойная рябь, будто внутри, в непроглядной глуби, его кто-то пробудился, над горизонтом, по всей окружности, появились облачка — признак того, что через пару-тройку часов погода изменится.
Мослаков нырнул в машинное отделение, в маслянистый полупрозрачный сумрак:
— Дядя Ваня!
Откуда-то из-за угла неслышно появился Овчинников с гаечным ключом в руках, с потным, испачканным мазутом лицом:
— Ну что там, Пашок, наверху? Жарко?
— Пока не очень, но скоро будет жарко.
— А я тут трубу чиню. Свистит так, что оглушает. Бандаж вот наложил.
— Дядя Ваня, получи оружие! И на себя, и на напарника возьми автоматы. Обстановка такая, что… все, в общем, может быть.
— Обижаешь, Пашок, — Овчинников отер тыльной стороной ладони лоб, мазутная полоса сделалась шире. Повел головой в сторону: — Вон они, родимые, висят. Видишь? Вместе с боезапасом.
Над маленьким, величиной с журнальный столик верстачком висели два автомата. На верстачке лежали четыре рожка.
Мослаков взялся за поручень.
— Тогда все, дядя Ваня. Если тебе понадобится помощь — зови. — Затем, по-школярски шмыгнув носом, пожаловался: — А они из гранатометов бьют. Из противотанковых.
— Кхе! — крякнул Овчинников. — Знаю эту гадость. Броню прожигает, как картон.
Проворно взбежав по лесенке наверх, Мослаков глянул в одну сторону — увидел быстроходный катер с направленными на сторожевик пулеметами, глянул в другую сторону — там второй катер шел вровень со сторожевиком и тоже был готов в любую секунду сыпануть свинцом из пулеметов… Мослаков, не выдержав, выругался:
— Суки!
Настроившиеся на атаку катера явно поджидали «дагестанцев».
— Суки! — опять выругался Мослаков.
Ясно было, что расколотить супостатов надо поодиночке, нельзя им дать соединиться. Жаль, народу на корабле у него мало.
Катера не дождались подмоги — с них разом, дружно, ударили пулеметы. Пули лупили по сторожевику с двух сторон, только яркие электрические брызги летели в воздух, падали в воду, шипели, от секущего почти в упор огня некуда было деться. Железный грохот оглушал, рвал уши, вонючий дым выворачивал наизнанку легкие, кровянил ноздри.
Пулеметная обработка продолжалась примерно минуту, а потом катера, картинно развернувшись, пошли в атаку. Мослаков и глазом моргнуть не успел, как они уже прилипли к сторожевику — один с левого борта, второй — с правого.
Через несколько секунд на сторожевике появились люди с катеров — ловкие, широкоплечие, хорошо откормленные и хорошо обученные.
Капитан-лейтенант глазам своим не верил — как это так, среди белого дня нападать на государственный корабль! Спазмы сжали ему горло, перед глазами опустилась темная завеса. Мослаков застонал, подхватил автомат, лежавший в рубке на штурманском столе, запихнул за пояс запасной рожок и метнулся на палубу.
Боком, боком, будто краб, он бежал вдоль узкого борта, стремясь как можно быстрее его преодолеть, морщился от досады и от того, что видел, сипел неверяще и вдруг словно наткнулся на некую стену.
Перед ним легким серебряным пауком в воздухе взвилась «кошка», лапой зацепилась за леер, натянулась и в следующий миг над бортом сторожевика поднялась мокрая голова в маленькой, пришлепнутой к макушке тюбетейке, обнажившей высокие залысины, и желтыми кошачьими глазами.
— А ну назад! — шепотом скомандовал Мослаков желтоглазому.
— Чего-о? — желтоглазый издевательски хохотнул и вскинул руку, в которой находился автомат. Автомат он держал под ремень, под скобку, приваренную к стволу, оружие сковало ему движение; если бы в руке у налетчика был пистолет, он уложил бы Мослакова на месте. Но с автоматом мюрид не сумел быстро развернуться и вновь зашипел недовольно, по-кошачьи грозно: — Чего-о?
Капитан-лейтенант откинулся назад всем корпусом, вдавился спиной в узкое пространство и в то же мгновение нанес мюриду удар ногой по голове. Угодил прямо в наглую морду. Налетчик коротко вскрикнул, в следующий миг подавился своим криком, над бортом взвились две ноги в белых модных носках, и налетчик полетел вниз. Мослаков носком ботинка поддел «кошку» с леера и отправил ее туда же, за борт.
Снизу по борту хлестнула автоматная очередь. Мослаков посетовал, что на «семьсот одиннадцатом» нет гранат, сейчас пара-тройка гранат решила бы все — причем не обязательно лимонок, сильно рассеивающих свои осколки, а обычных, ручных, старых, с оглушающим взрывом РГД. Но почему-то считается, что гранаты — лишнее на кораблях. На кораблях, мол, артиллерии и без того полным полно.
— Ну, держись, рашен! — проорал кто-то снизу, снова дав очередь. Несколько пуль впились в леер, перебили его.
Мослаков откатился по борту чуть дальше, уперся лопатками в железный выступ, глянул за борт. Желтоглазый джигит, которого он «оприходовал», плашмя лежал на носу катера, свесив ноги к воде — Мослаков вырубил его капитально. Несколько человек лезли с катера на борт сторожевика, пыхтели, упираясь подошвами в металл. Прикрывали их двое дюжих автоматчиков в трусах и бронежилетах, надетых прямо на голое тело. Бронежилеты были не наши, заморские — скорее всего, американские, они и длиннее, и легче по весу. Мослаков отметил этот факт, сплюнул себе под ноги горький комок, сбившийся во рту, и дал из калашникова короткую очередь по одному из мюридов, наряженному в бронежилет.
Тот вскрикнул, в него попали две или три пули, в ткани бронежилета появилось несколько дымящихся рванин, мюрид выругался и дал по Мослакову ответную очередь. Ни одна из мослаковских пуль не поразила мюрида, все угодили в бронежилет.
Мюрид, запоздало поняв, что с ним произошло, захохотал. Смех был торжествующим. Мослаков пригнулся. Струя пуль вошла в борт сторожевика на уровне его головы, оглушила. Капитан-лейтенант потряс головой, отодвинулся немного назад и в ту же секунду увидел, что через борт переваливается один из мюридов.
Он вскинул автомат, но его опередили — с носа сторожевика прозвучала короткая очередь, мюрид ответил, очередь прозвучала снова, — кто стрелял, отсюда не было видно, — и налетчик кулем повис на борту. Коротенький, с тонким торчком ствола заморский автомат, который он держал в руке, шлепнулся на железо палубы. Мослаков такие автоматы видел только в кино, не сразу догадался, что это израильский «узи». Снова передвинулся на несколько метров назад, к выемке борта, всунулся в нее и дал по катеру очередь. Один из мюридов схватился за плечо и завертелся на катере волчком, второй, выглянувший из-за рубки, дал по Мослакову ответную очередь. Капитан-лейтенант нырнул за борт, ощутил во рту кислину — будто бы распаковал патрон и насыпал порох себе в рот. Отвратительный вкус у пороха, однако.
Выходить из переделки, в которую попал сторожевик, надо было без чьей-либо помощи — никто на подмогу Мослакову не придет, радио не работает, аварийная связь тоже, он со своими людьми один, совершенно один во всем Каспийском море… И хотя разбираться в своих ощущениях Мослакову было некогда, ему сделалось пусто, горько, будто бросили его в некий глубокий зиндан — холодную черную яму и забыли там.
Бой разгорался.
Сторожевик со всех сторон облепили мюриды, похожие друг на друга, будто близнецы. Как же их столько много вместилось на небольших катерах?
Отовсюду доносилась стрельба, она, похоже, уже начала раздаваться даже в машинном отделении — во всяком случае, внутри, под ногами, тоже что-то гулко бухало, звенело, свежий светлый воздух почернел от дыма.
Откуда-то сзади, словно выбравшись из потайной норы, на Мослакова прыгнул потный, скользкий, как кусок мыла, человек, замахнулся прикладом автомата, намереваясь оглушить капитан-лейтенанта, и этим допустил ошибку: надо было стрелять, но он стрелять не стал, решил взять командира сторожевика в плен живым; Мослаков почувствовал сзади человека, увернулся, и тогда налетчик перекинул Мослакову через шею ремень автомата, сдавил. Просипел грозно:
— А ну, брось автомат!
Мослаков бросил калашников себе под ноги, налетчик чуть ослабил удавку ремня, обрадованно заорал:
— Никитин, я взял его в плен! Я взял его в плен, Шипр, слышишь?
Капитан-лейтенант на мгновение сжался — неужели совпадение с фамилией Пашки Никитина? Не может быть! Но, с другой стороны, только Пашку Никитина, и больше никого на свете, могли прозвать Шипром, поскольку Пашка никакого другого одеколона не хотел признавать. Палуба качнулась под ногами Мослакова, проползла немного в сторону и остановилась.
— Слышь, Шипр! — вновь заорал налетчик, оглушая Мослакова. — Я взял эту гниду в плен, как ты и велел!
Мослаков аккуратно вытянул из-за ремня запасной рожок, набитый патронами, и, почти не шелохнувшись, — корпус его оставался неподвижным — с силой ткнул торцом рожка налетчику в лицо. В следующий миг резко ушел вниз, освобождаясь от удавки автоматного ремня, помог себе рукой, сдергивая ее с головы, и, пока ослепленный мюрид визжал, — Мослаков попал ему точно в правый глаз, — развернувшись всадил ему кулак во второй глаз.
Он понял, что миндальничать нельзя, это смерти подобно: нападавшие выбьют его корабль целиком и трупы сбросят в море. Рассчитывать нужно только на свои силы.
От удара мюрид отлетел на леер, лег на него спиной, леер отбил мюрида, будто рогаткой, ослепленный налетчик повалился на Мослакова, и тот, согнув руку, вновь ударил его в лицо. Ударил локтем.
Удар был сильным — налетчик, по-бакланьи широко раскинув руки, будто крылья, свалился с катера в воду и, булькая ртом, пошел на дно. В светлой воде он был виден долго, а потом исчез.
Мослаков нагнулся, подхватил свой автомат. Увидел, что рядом с «калашниковым» лежит «узи». Подхватил и его — сгодится машинка.
Передернул затвор у своего автомата.
Неожиданно сторожевик замедлил ход. Мослаков приподнялся, глянул на рубку — там же сейчас должен быть Балашов. Или что-то случилось? Нет, старик не должен подкачать. Если на сторожевик навалятся еще и «дагестанцы», то будет трудно; впрочем, «трудно» — не то слово, свирепые мюриды с черных чумазых коробок просто раздавят их, как пару мягких мандаринов, угодивших в железные тиски. Мослаков понесся в рубку.
Мичман Балашов с растерянным видом сидел на откидной скамейке, привинченной к переборке прямо позади штурвала, лицо его было бумажно-серым, неживым, губы шевелились вяло, беззвучно.
Перед мичманом на коленях стоял Ишков и тряс его за матерчатый мягкий погон, украшенный двумя маленькими звездочками:
— Иван Сергеевич, а Иван Сергеевич! Товарищ мичман!
Тот вместо ответа лишь шевелил губами и пытался приподняться на скамейке, но сил у него не было, и Балашов растерянно улыбался, смотрел в испятнанное пулевой строчкой стекло рубки.
— Товарищ мичман! — продолжал молить Балашова рулевой.
Мослаков поспешно откинул Ишкова от мичмана.
— Немедленно к штурвалу! — выкрикнул он. — Штурвал не бросать!
— Так ведь, товарищ капитан-лейтенант…
— К штурвалу! — прорычал Мослаков.
Нагнулся над мичманом. Тот не узнал командира. Губы у Балашова продолжали вяло шевелиться, глаза сделались тусклыми, на них наползла белесая проволока, лицо, которое всегда было живым, очень выразительным, сейчас одеревенело, сделалось неподвижным.
На лбу, точно между бровями, темнел густой синяк, центр синяка был украшен красной влажной точкой — автоматная пуля угодила мичману прямо в голову. Мослаков вздохнул — Балашову уже ничто не могло помочь и никто не мог помочь — ни один врач. Мослаков тяжело поводил из стороны в сторону челюстью, будто боксер, которому ударом срезали подбородок, и вздохнул. Легонько потряс мичмана за плечо.
Глаза у Балашова сжались, из уголков выкатилось по крохотной горькой слезке, и голова мичмана опустилась на грудь.
Все, отмаялся в этом мире мичман Балашов. Мослаков, услышав, как сзади тоненько скулит рулевой, втянул голову в плечи и выругался. Люди погибают, как на войне…
Ишков продолжал скулить. Одной рукой он держался за штурвал, второй — вытирал глаза. Мослаков положил руку ему на плечо, проговорил мягко:
— Хватит, Ишков. Будет, — и, понимая, что этих слов недостаточно, добавил то, о чем думал: — Идет война… Только мы не знаем, что это война. Ее никто не объявлял. Держись, Ишков. Нас все равно эти суки не согнут. Не согнут и не возьмут!
Сторожевик ходко двигался вперед, оставляя после себя пенистый широкий след. Отсюда, с высоты рубки, было видно, что разбойные катера не отстали, идут вровень с «семьсот одиннадцатым», они мертво прицепились к сторожевику и с них на пограничный корабль продолжают лезть люди.
— Может, повернем к берегу, товарищ капитан-лейтенант? — выкрикнул рулевой захлебывающимся слезным голосом.
— Ни в коем разе, Ишков! С этими бандитами нам надо разобраться в море. Держи на восток, Ишков, как и держал. На солнце. Тебя как зовут? — неожиданно спросил Мослаков.
— Володькой.
— Вот такая-то у нас, Володя, судьба, чашу эту надо испить до дна. Это — наша доля.
Плечи у рулевого дернулись, он сгорбился, отер кулаком глаза.
На носу сторожевика тем временем появилось сразу трое налетчиков.
— Вот, блин! — выругался Мослаков, невольно покривился лицом и выпрыгнул из рубки. С ходу дал автоматную очередь, сбил одного мюрида с ног и нырнул за кожух, прикрывающий лебедку.
По кожуху, брызгаясь искрами, загрохотали пули. Из-за спины Мослакова также ударил автомат, и пули перестали выбивать неровную барабанную дробь — двое налетчиков, раскорячившись, будто в каратистской стойке, перенесли огонь на автоматчика, стрелявшего из-за Мослакова. Мослаков оглянулся, засек промельк знакомого лица, мелькнуло лицо и исчезло, — это был Мартиненко. С ним — еще кто-то, кажется, из новичков.
Всего на сторожевике у Мослакова было восемь человек. Балашева нет, Хайбрахманов ранен, он — не боец. Значит, осталось шесть штыков. Вместе с командиром. Хоть и была арифметика не особо обнадеживающей, а Мослаков немного повеселел: бывает, что и один человек оказывается воином.
От палубы несло жаром — успела нагреться. Кровавая гора солнца поднялась над водой, тяжело зависла в небе, растекаясь кипящей вязкой массой по пространству. Вода еще более попрозрачнела, приобрела рекламную голубизну, заискрилась дорого — не верилось, не укладывалось в голове, что в этой райской красоте, в этом благолепии могут умирать люди. Мослакову в который уж раз что-то цепко сжало горло, вызвало слезный, как и у Ишкова, приступ. Он переместился на метр назад, уходя за прикрытие, и вовремя это сделал — один из мюридов совершил лихой цирковой прыжок и прямо в воздухе, дал очередь по месту, где только что находился Мослаков. Выругался громко, зло, снова располосовав пространство очередью. И снова мимо.
Огляделся растерянно — он только что видел человека, знает, куда тот нырнул, где затаился, а человека этого там, оказывается, нет, человек этот исчез.
— Ты где? — проорал мюрид. — Вылезай, тварь!
Мослаков ждал. Позиция его была выгодной, он видел мюрида, мюрид его — нет. Был мюрид по-негритянски загорелым, лицо его от солнца сделалось совсем черным, будто физиономию ему сшили из старого сапога, отличался завидной худощавостью — на теле ни одной жиринки. Такие люди, как знал Мослаков, бывают самыми опасными в драке.
— Тварь! — блеснув зубами, вновь выкрикнул мюрид, завращал глазами.
«Сейчас я тебе покажу “тварь”», — спокойно, будто бы наблюдая за происходящим со стороны, подумал Мослаков. Ему надо было, чтобы мюрид немного развернулся, стал смотреть в другую сторону. Сейчас он смотрел в то место, где скрывался Мослаков, и мог засечь любое, даже самое легкое и неприметное движение.
— Ну! — вновь выкрикнул мюрид, в голосе его слышалась ярость.
А нервишки-то у него, оказывается, совсем никуда не годятся.
Вдруг в ноги Мослакову ткнулось что-то осторожное, пушистое, нежное. Он скосил глаза и увидел кота Каляку-Маляку.
Господи, а кот-то как сюда попал? Его место — в Астрахани, на причале бригады либо в столовой, около чашки с макаронами по-флотски. Мослаков, не сводя глаз с мюрида, протянул руку к коту, подтолкнул его.
— А ну, смывайся отсюда немедленно, — прошептал беззвучно, — пши!
Но Каляка-Маляка и не думал смываться, он привычно потерся о ногу Мослакова, замер.
— Где ты, тварь? — проорал в очередной раз мюрид, вращая глазами и от злости делаясь еще более черным.
Каляка-Маляка, не привыкший к такому крику, выгнул спину дугой.
— Тихо, Каляка-Маляка, — предупредил его Мослаков, — не возникай!
Мюрид ткнул автоматом в одну сторону, в другую, потом развернулся лицом к рубке, и Мослаков напрягся — вдруг мюрид засек там Ишкова? Сейчас даст очередь, и все… Но Ишков опустил защитную стальную «ресницу», угодить очередью в прорезь «ресницы» — дело трудное, и Мослаков успокоился.
Каляка-Маляка выгнул спину еще круче.
Солнце стало припекать сильнее, от железа начали исходить прозрачные дрожащие струи.
— Ну! — яростный крик мюрида был схож с выстрелом.
Каляка-Маляка неожиданно фыркнул и сорвался с места. Он беззвучно одолел пространство, отделяющее его от мюрида, и взвился в воздух. Каляка-Маляка бесстрашно летел к мюриду, по-беличьи раскинув в обе стороны лапы и норовя выцарапать ворогу глаза.
Мюрид вскрикнул гортанно, на длинной, как у коня, мускулистой шее его вздулись жилы, за криком послышался хохот — мюрид хохотал безудержно, весело, в следующий миг он ткнул стволом автомата в сторону Каляки-Маляки и нажал на спусковой крючок.
В воздух полетели клочья шерсти, брызги крови — очередь разрезала Каляку-Маляку пополам. Мослаков почувствовал, как что-то горячее сдавило ему горло, в глазах возникла радужная мокреть. Он стремительно выдвинулся вправо, выходя из укрытия, и в ту же секунду, опередив мюрида, дал по нему короткую злую очередь.
Автомат вылетел из рук мюрида, изуродованной железкой подскочил вверх — в него попали сразу две пули, смяли, словно детскую жестянку, две пули попали также в самого мюрида. Он схватился рукою за горло, сжал его, сквозь пальцы брызнула кровь, мюрид, хрипя и напрягаясь шеей, сделал несколько шагов назад и запрокинулся на спину. Ткнулся головой в борт.
В рубке тем временем послышались выстрелы. Мослаков развернулся, увидел, что Ишков стреляет из автомата в открытую дверь, а из-под «ресницы» тонкими папиросными струйками тянется дым.
Ишков стрелял, не выпуская из рук штурвала. Куда конкретно он бил, Мослакову не было видно.
Иллюминатор в двери был пробит пулями. Отстрелявшись, Ишков ударил прикладом по продырявленному стеклу, но стекло было прочное, с одного удара не поддалось. Ишков ударил еще раз, посильнее, потом еще, выколотил кусок, спихнул ударом ноги за борт.
Мюрид продолжал дергать одной ногой, вторая была парализована. Мюрид умирал.
Мослаков поморщился. Мюрид его не интересовал — интересовал Каляка-Маляка, точнее, то, что осталось от кота.
— Ах, Каляка-Маляка, — Мослаков сморщился жалобно, дернулся, словно бы прикоснулся к оголенному электрическому проводу, шмыгнул носом, — Маляка ты, Маляка…
Он неожиданно почувствовал, что перестал слышать звуки, видеть цвет — все вокруг стало черно-белым, как изображение в старом телевизоре, и солнце перестало припекать, успокоилось — оно сделалось совсем иным, чем было минуту назад, словно бы в нем что-то отказало либо вообще умерло.
— Бедный Маляка… — пробормотал Мослаков.
Ему надо было прийти в себя.
А вокруг шел настоящий бой. Сторожевик продолжал упрямо двигаться вперед, тащил за собою два нарядных катера. «Дагестанцы» хоть и не могли его догнать, но и не отставали.
На ходовую рубку нападали уже дважды, пытаясь выкурить оттуда рулевого, но Ишков умело отстреливался. Он вообще оказался крепким парнем, матрос Ишков, — в крови у него сидели солдатские гены, — проявлял храбрость и смекалку.
Кому принадлежат эти два катера, какому подонку? Неужели толстобрюхому астраханскому богатею, к которому поступил в услужение Пашка Никитин? Ах, Пашка, Пашка! Шипр! Не думал Мослаков, что судьба, эта безжалостная, страшная тетка, столкнет его с бывшим другом в одной бане, в одной жарильне.
Жарко сделалось в этой бане.
Образовался узелок. Не узелок, а узел. И разрубить этот узел надо было обязательно…
В это время Папугин получил сообщение, что в море замечена сильная стрельба.
— В каком квадрате? — спросил он.
Капитану первого ранга назвали квадрат. Папугин глянул на карту.
— Час назад там был «семьсот одиннадцатый». Не случилось ли что с ним?
— Если бы что-то случилось, он дал бы сигнал по радио, — Кочнев вопросительно приподнял и опустил одну бровь. Это движение означало у него недовольство.
— А вдруг у него радио разбито, а? Свяжитесь-ка с «семьсот одиннадцатым».
— Есть связаться с «семьсот одиннадцатым»! — Кочнев вновь приподнял и опустил одну бровь, кашлянул в кулак и вышел из кабинета комбрига.
Попытка связаться со сторожевиком Мослакова ни к чему не привела — корабль не отвечал. Вернулся Кочнев в кабинет комбрига с виноватым лицом, развел руки в стороны:
— Ничего не понимаю!
— Кто там сейчас находится ближе всех к Мослакову? — Папугин, сидевший в старом вертящемся кресле, вновь стремительно развернулся лицом к карте.
Карта висела у него за спиной.
Ближе всех к Мослакову находился сторожевой корабль «Таймыр». Чуть дальше — сторожевой корабль «Смена».
— «Таймыр» и «Смену» послать в район стрельбы, — распорядился Папугин. — Не хочу думать о худшем, но мне не нравится, когда сторожевик не отзывается на радиовызов. — Он снова развернулся лицом к карте, поиграл желваками, будто перед крупной дракой, вслепую потянулся рукой к телефонной трубке — надо было докладывать об обстановке на море в Москву.
С Пашей Никитиным Мослаков столкнулся лоб в лоб. Из катера, прилепившегося к правому борту сторожевика, на «семьсот одиннадцатый» перепрыгнуло сразу трое человек с автоматами. Старший скомандовал:
— Рубку берите, рубку! Ее надо захватить в первую очередь!
Ишков высунулся в дверь рубки, дал несколько коротких автоматных очередей, отгоняя непрошеных гостей, завалил сторожевик круто влево, словно бы хотел отодраться от настырного катера, потом резко ушел вправо, давя катер, будто куриное яйцо, затем снова завалил сторожевик влево.
Схватившись рукой за леер, Мослаков пригнулся, сменил рожок у автомата, пустой бросил под ноги, прямо на палубу, поспешил к рулевому. По пути перепрыгнул через убитого мюрида, оскользнулся на натеке крови, выругался, впрыгнул в рубку. Ишков, морщась и непривычно зло скаля крупные зубы, крутил штурвал сторожевика, закладывая глубокие виражи то в одну сторону, то в другую.
Влево — вправо, влево — вправо.
Действовал он одной рукой, вторая была прижата к плечу. Сквозь растопыренные пальцы текла кровь.
— Что, зацепило?
Вместо ответа Ишков мелко затряс головой. В глазах у него стояли слезы.
— Только что, — наконец произнес он.
— Сейчас я тебя перевяжу…
— Больно, — шмыгнув носом, детским тонким голоском пожаловался Ишков.
— Потерпи секунду, — Мослаков глянул на нос сторожевика — нос был чистым, ни одного человека, осторожно высунувшись из рубки, глянул на корму — как там? Там тоже никого не было.
Ишков заложил очередной вираж.
— Если можешь, минут пять веди корабль ровно, — попросил его Мослаков. — Пусть «быки» вылезут из укрытия.
— Больно, — вновь пожаловался Ишков, сморгнул с глаз слезы. — Одного я все-таки уложил.
— На корме кто-нибудь остался?
— Двое. — Ишков всхлипнул опять. — Я видел двоих. Один из них — наш.
— Как наш?
— Ну, наш. Офицер. Я встречал его в штабе бригады.
— Понятно, — лицо у Мослакова невольно вытянулось и потяжелело. — Понятно.
Да, теперь окончательно стало ясно, что за офицер окопался на корме среди железа. Он подвигал нижней челюстью из стороны в сторону, словно на зубы ему попало некое жесткое невкусное зерно, затем, выдернув из аптечки резиновый пакет, разодрал его зубами, с ходу прилепил к плечу рулевого.
Тот застонал, втянул сквозь сжатые губы воздух, покосился на завалившегося набок Балашова — еще немного, и тот свалится на пол рубки, — сделал болезненное движение, чтобы поддержать мичмана, но не дотянулся и спросил, морщась и трудно дыша от боли:
— Как там ребята, товарищ капитан-лейтенант?
— Хоть и мало нас, но все — калиброванные, как патроны, — Мослаков усмехнулся: слово «калиброванные» ему нравилось. Закашлялся, стер с губ слюну, посмотрел на ладонь. Слюна была красная. Кровь. — А где, говоришь, тот, который в штабе бригады ошивался?
— Офицер? На корме спрятался. Как бы он в машинное отделение не проник, товарищ капитан-лейтенант.
— Не проникнет. А если проникнет, то долго кашлять будет. Там мичман Овчинников сидит.
Мослаков провел рукой по голове. Волосы были заскорузлые от крови, то ли от своей, то ли от чужой — не понять. Разогретый солнцем воздух сделался вязким, противным, будто прокисший вазелин. Было нечем дышать.
Капитан-лейтенант неожиданно услышал, как у него хрипят легкие, а в горле даже что-то шкворчит, вызывая в висках жжение, руки подрагивают.
— Ишков, достань мне из оружейного ящика пару рожков, — попросил он.
Ишкову нельзя было оставаться со своей раной наедине — боль задавит его, потому капитан-лейтенант и дергал матроса.
Имелся у них в ходовой рубке такой ящик — оружейный. В основном с запасом патронов. В других местах схоронки тоже имелись, чтобы не бегать каждый раз к командиру и не получать у него под расписку «маслят».
Ишков часто-часто закивал, покосился на плечо, залепленное резиновым тампоном, в глазах у него тяжелой медленной тенью прополз страх — Ишков боялся крови, — продолжая морщиться, он потянулся к ящику, установленному под штурвалом.
Мослаков следил за ним — ему важно было, чтобы Ишков одолел свою боль, одолел онемение и страх. Если он сейчас не сделает этого, то навсегда останется нерешительным, трусоватым человеком. Капитан-лейтенант одобрительно кивнул, усмехнулся: он словно бы увидел в Ишкове самого себя — молодого, неотесанного, жалкого, перехватил рожок, протянутый ему матросом, еще раз одобрительно кивнул.
— Еще один рожок, будь добр, — попросил он Ишкова, снова выглянул из рубки. — Одного рожка мало.
Ну и где же, в какой сторонке затаился Никитин? Никаких признаков того, что он присутствует на «семьсот одиннадцатом». А ведь Никитин этот сторожевик знает хорошо — не хуже, чем иная кухарка свою кухню и обеденный стол. Как же его выкурить?
Чумазые «дагестанцы» по-прежнему упрямо шли в кильватере сторожевика, безнадежно стремясь догнать «семьсот одиннадцатый». Мослаков вздохнул и пожевал губами: крови хотят «дагестанцы», крови.
— Ладно, будет вам кровь, — пробормотал он и бесшумной тенью выскользнул из рубки.
Хоть и не защищает рубка от жары, а все-таки спасительную тень дает, дышится в рубке легче. На открытом пространстве солнце сжигает все живое. У Мослакова в ушах возник звон, воздух перед глазами сделался жидким, поплыл в сторону Мослаков присел, огляделся. Чисто. И тихо. Только мюрид лежит неподалеку, пухнет на жаре. Ну, где ты, Никитин? Мослаков вновь глянул в одну сторону, потом в другую. Корабль был пуст. Ни своих, ни чужих. Словно жизнь на нем замерла. Лишь было слышно, как глубоко внизу, в железном нутре, размеренно стучит клапанами дизель. Мослаков осторожно, по-кошачьи бесшумно стал пробираться на корму. Он кожей своей, кончиками пальцев, волосами ощущал: Никитин где-то рядом.
Под ноги попала испачканная мазутом тряпка, Мослаков подскользнулся на ней и чуть не растянулся на палубе. Замер, перевел дыхание. Пот скатывался со лба и шеи на грудь, ноздри щипало. Через несколько секунд Мослаков двинулся дальше. От напряжения у него даже звон в ушах утих, обратился в легкое сипение, звука дизеля не стало слышно, пот по щекам побежал сильнее.
Ну, где же ты, бывший друг Никитин, где ты спрятался, подонок? А?
Удивительная штука — жизнь человеческая. Еще вчера они с Пашкой Никитиным были закадычными дружками, все были готовы делить пополам, а сегодня они с Пашкой — враги. Даже в страшном сне такое не приснится.
Солнце сделалось совсем беспощадным, рвало кожу, давило на череп, норовило приподнять черепную коробку вместе с волосами, пот заливал глаза. Совсем рядом плескалось безмятежное прозрачное море, манило к себе. В другую пору Мослаков кинулся бы в него, смыл бы с себя всю налипь, но неведомо, наступит эта другая пора или нет, по лютости нынешнего времени, скорее всего, не наступит. Слишком уж человек сделался безжалостен к человеку… Иногда бывает так тревожно, так плохо, что хоть скули по-собачьи, но приходится сжиматься в кулак, стискивать зубы из последних сил, чтобы взять себя в руки, и хорошо бывает, если это удается… Но в один прекрасный момент сил может не хватить…
Тревожно было и сейчас. Он продвинулся вперед еще на несколько метров, вновь замер, обратившись в слух.
Послышался далекий, задавленный расстоянием хлопок. С одного из «дагестанцев» в воздух поднялась красная ракета и, словно ударившись обо что-то, о невидимый потолок, рассыпалась на мелкие брызги.
Следом поднялась вторая ракета. «Дагестанцы» о чем-то предупреждали катера.
— Сигнальте, сигнальте, — едва слышно пробормотал Мослаков, — скоро от катеров один пух с заклепками останется… От вас останется то же самое.
На катере, прилепившемся к левому борту сторожевика, что-то гулко ухнуло, вверх взметнулся столб вонючего сизого дыма, белыми чайками полетели слизанные взрывом бумаги. Несколько листков перепорхнули через борт «семьсот одиннадцатого» и шлепнулись к ногам Мослакова. Он потянулся рукой к бумаге, которая лежала ближе к нему, поднял, глянул.
Это была газета. Половина текста на азербайджанском языке, половина — на русском. Место издания — город Баку.
Интересно, как же газета попала из Баку на бандитский катер? Мослаков неожиданно вздрогнул — с газетного листа закантованный в траурную рамку на него смотрел знакомый человек. До боли, до слез знакомый.
— Г-господи! — неверяще прошептал Мослаков.
Это был Магомед Измайлов, старый бакинский кореш, с которым они в уютных задымленных подвалах выпили столько вина! Мослаков опустил глаза чуть ниже, прочитал: «В автомобильной аварии во время исполнения служебных обязанностей погиб…» Дыхание у Мослакова сперло, в груди тоскливо заныло. Но это было еще не все. Газета не отпускала его, она словно хотела преподнести что-то еще, такое же неприятное, как и извещение о гибели Магомеда Измайлова. Мослаков скользнул глазами по строчкам газетного набора.
Так оно и есть.
Внизу блеклой типографской краской были напечатаны две траурные рамки, в них помещен короткий текст. Мослаков, еще не читая текста, понял, что написано в этих траурных обводках. Лицо у него дернулось. Хоть и догадался он, что за фамилии помещены в рамки, а верить в это не хотел. Не мог. Это же — его друзья — Санечка Зейналов и Алик Самшиев. Мослаков вяло зашевелил губами. Так и есть: Александр Зейналов и Альберт Самшиев. Лицо у Мослакова снова дернулось, он, почувствовав это, прижал к щеке ладонь.
Мослаков свернул газету, засунул ее под ремень. Газета эта могла быть только у Никитина, больше ни у кого. Мослаков потряс головой, сбивая с себя пот, услышал, как в горле у него что-то захлюпало, заныло тоненько. Это что же выходит? В Азербайджане начали расправляться с теми, кто сочувствует русским? Или хотя бы был знаком с ними? Интересно, Зейналов и Самшиев тоже погибли в автомобильной аварии? Тоже «во время исполнения служебных обязанностей»?
Но не могли, никак не могли его друзья умереть разом, едва ли не в один день: Алик — пятнадцатого июня, а Санечка — шестнадцатого. И Магомед погиб шестнадцатого. Значит, их убили. И Никитин узнал об этом раньше, чем он.
Мослаков стиснул зубы и вновь бесшумно продвинулся к корме. Никитин со своим напарником-мюридом находился уже где-то рядом, совсем рядом. Мослаков, будто охотничий пес, чувствовал его. Он напрягся, целиком обратившись в слух.
Может быть, Никитин действительно умудрился нырнуть в машинное отделение? Вряд ли. Тогда бы Никитин сразу вырубил двигатель, он это сделал бы в первую очередь. А так дядя Ваня Овчинников пока жив. Да и вряд ли он пустит мюридов в свое царство.
Машина «семьсот одиннадцатого» работала размеренно, в одном темпе, не сбавляя оборотов.
Над головой Мослакова, очень низко, пронеслась крупная, с пышным зобом, чайка, сделала в воздухе цирковой кувырок, снова просвистела у капитан-лейтенанта над макушкой. Уж не приняла ли она Пашу Мослакова за лакомую добычу? Или же, напротив, собирается его о чем-то предупредить?
Он продвинулся еще не несколько метров к корме. Замер, вновь обращаясь в одно большое ухо, в один гигантский глаз. Тихо. Ничего, кроме рокота дизеля да слабого плеска волн у бортов, не было слышно.
И людей нет. Ни мюридов, ни своих матросов-погранцов. Да своих людей по пальцам можно пересчитать. Это исходя из штатного расписания. А осталось и того меньше. Балашов убит, Хайбрахманов ранен — не видно Фарида. Может, пока Мослаков воевал, Стас Мартиненко оттащил его в укрытие? Пуля ведь, как известно, дура…
Мослаков почувствовал, что от жары, от напряжения, от того, что ему через несколько минут придется столкнуться с другом, ставшим врагом, его вот-вот вырвет: внутри, в желудке, в тугой, противно тяжелый, липкий комок сбилось все, что в нем было, наполненное жаром пространство плыло перед глазами, вспыхивало красным колючими искрами, опасно кренилось то в одну, то в другую сторону.
Никитин был рядом, совсем рядом. У Мослакова от ощущения этого по коже даже пробежала дрожь. Волнами, накатом, раз за разом, не успокаиваясь, перекаленный воздух застревал в глотке, не давал дышать.
Мослаков держал перед собой ствол автомата, словно бы защищался им, как некой железной дубиной.
Во рту у него появилась горечь. Ну кому мог помешать в Баку телевизионный мастер Саня Зейналов, кому — какому политику или преступному «бугру» — перебежал он дорогу? А умелый портной Алик Самшиев, очень обязательный человек, которого и друзья и недруги звали Самшисем: Самшись да Самшись…
Даже в прозвище этом было что-то портновское, рожденное иголкой и наперстком. Мослаков не сдержался, всхлипнул беззвучно — горько ему было…
Никитин возник перед ним внезапно, словно материализовался из ничего, из тени, из солнечного жара, — опередил в стремительном движении Мослакова и уперся ему в живот стволом автомата.
Но, видать, что-то дрогнуло в Никитине, дало в последний момент слабину, закоротило, ослепило на мгновение — он опередил Мослакова на несколько долей секунды, но этим опережением не воспользовался, не нажал на спусковой крючок… Мослаков также успел уткнуться автоматным стволом в живот Никитина. Проговорил насмешливо:
— А ты пополнел, однако, Паша…
— Неплохо кормят, вот и пополнел, — без всякой иронии ответил Никитин.
Мослаков рассчитывал услышать в голосе своего бывшего приятеля злость, раздражение, но голос Никитина был дружелюбным, каким-то покорно-покладистым. И лицо у него тоже было дружелюбным, расслабленным, чуть обвисшим, словно после обильной выпивки, с растерянной улыбкой, застывшей в уголках рта, губы влажно поблескивали.
Только глаза у Никитина были другими — не безмятежными, не дружелюбными, они походили на два куска железа, которые от нагрева вот-вот потекут — столько в них было секущего пламени.
— Не жизнь, а цимес, значит? — спросил Мослаков.
— Цимес, — подтвердил Никитин.
— Газету я тут нашел, — продолжая следить за бывшим приятелем, произнес Мослаков, он должен был задать этот вопрос, — твоя?
— Бакинская?
— Да.
— Моя.
— Убили, значит, ребят наших, — голос у Мослакова расслоился, в нем образовалась шепелявость, под глазами возникли мешки.
— И знаешь, за что их убили? — вид Никитина сделался еще более дружелюбным, а огонь в глазах вспыхнул еще сильнее, заискрился зло.
— Догадываюсь.
— Убила их власть, которая сделала нас нищими. А ты ее защищаешь.
— Я принимал присягу.
— И я принимал присягу. Ну и что.
Со стороны разговор этот напоминал обычную беседу двух старых приятелей, которые встретились на перекрестке в городской толчее, а автоматы, наставленные в животы друг другу… автоматы тут ни при чем.
— Слово «присяга» у нас с тобою имеет разные понятия, — угрюмо и спокойно проговорил Мослаков, почувствовал, как на лице у него натянулась кожа.
Он понял, что не сможет нажать на автоматный курок и прошить своего бывшего друга очередью, — не хватит у него пороха, а Никитин…
Он еще раз глянул в глаза Никитину, в железные шляпки зрачков и ничего жалостливого там не обнаружил. Паша Никитин ни сомнениям, ни мукам, ни внутренней маяте не был подвержен — на спусковую скобу нажмет не задумываясь.
— Це-це-це! — насмешливо поцокал языком Никитин.
Палец с курка он не снимал, и Мослаков подумал, что друг Никитин задурит ему голову своими речами, усыпит бдительность.
— Брось автомат, — тихим голосом, совершенно искренне посоветовал Никитину Мослаков. — Пару лет отсидишь за пассивное участие в делах банды и чистенький выйдешь на свободу. На тебе же крови нет?
— Нет, — подтвердил Никитин.
— Вот и будешь чист перед государством, перед семьей, перед Ленкой, перед самим собой.
— Це-це-це! — вновь насмешливо поцокал Никитин, сжал глаза в крохотные беспощадные щелки. — Я всегда знал, что ты — опытный политработник, уговаривать умеешь, но чтобы молоть такую глупость, — он качнул головой и, не сводя глаз с Мослакова, сплюнул себе под ноги. Сплюнул неудачно: тягучая липкая слюна мутной сосулькой повисла на нижней губе.
Мослаков почувствовал, как в горле у него шевельнулось, застыло что-то брезгливое. Понятно было одно: душещипательные разговоры ни к чему не приведут; Паша Никитин на круги своя не вернется, как бы того Мослакову ни хотелось. Пустой номер. И оказался он в глупом положении, из которого ему не дано выйти победителем. Он не сможет выстрелить в Никитина, а тот сможет. Будет давить на спусковой крючок до тех пор, пока в магазине не закончатся патроны.
Значит, партию эту Мослаков проиграл. Не думал он, что судьба его даст такую слабину…
— Вот тебе и це-це-це! — так же насмешливо, как и Никитин, поцецекал он в ответ, внутренне же сжался в некой немой секущей тоске, почувствовал, как в горячем липком воздухе возник ветер и повеяло холодом. Произнес неожиданно твердо и зло: — Брось автомат!
В ответ Никитин опять усмехнулся, показал желтоватые прокуренные зубы.
Мослаков едва не застонал от досады, от того, что он оказался неспособен застрелить своего бывшего друга, от некой внутренней квелости, которая в конце концов погубит его.
Неожиданно он услышал едва приметный, какой-то мышиный шорох сбоку, и в ту же секунду в голове у него взорвался тяжелый красный шар. Пространство перед глазами сделалось красным, в нем мигом утонуло все: и море, и плавно раскачивающийся горизонт с прилепившимися к нему черными щепками — катерами, и огромное, сочное, похожее на разрезанный арбуз солнце, и Никитин с его жутковатой мертвой улыбкой, прочно припечатавшейся к лицу.
Мослаков вздохнул и, не выпуская из руки автомата, развернулся на сто восемьдесят градусов и упал на палубу.
Он умер мгновенно.
В ту же секунду из-за огромного вентиляционного раструба, снабжающего машинный отсек свежим воздухом, поднялся потный широколицый мюрид в тюбетейке, привычно дунул в дымящийся ствол пистолета.
— Спасибо, Фикрят, — поблагодарил его Никитин. — Хоть крови этого придурка у меня на руках не будет.
— Болтает все, болтает, — Фикрят не удержался, плюнул на Мослакова. — Болтун! — тут мюрид настороженно вытянул голову, пригнулся, повел подбородком назад. — Пора из рубки выковырнуть этого попугая, хватит ему рулить. Ты, шеф, иди по левому борту, я — по правому, а потом — в броске…
Договорить Фикрят не успел — автоматная очередь подбросила его в воздух, он тяжелым кулем пролетел метра два и упал на край вентиляционного раструба, раскинув руки в стороны, будто определился на просушку. Из открытого рта мюрида на серое крашеное железо, как вино из кувшина, полилась кровь.
Никитин растерянно прошил короткой очередью пространство перед собой — не сразу сообразил, что произошло, откуда пришли пули, дернулся, уходя вниз, в укрытие — его надежно мог прикрыть металлический бортик. Но запоздал: автоматная очередь достала и его.
Автомат, который он держал в руке, железкой взметнулся в воздух и солдатиком булькнул в воду. Тело Никитина затряслось, словно его подсоединили к открытому электропроводу, лицо исказилось от боли, он вытянул перед собой руки, будто хотел упереться ими в пространство и удержаться на ногах, и так, с вытянутыми руками, грохнулся на палубу.
Из-за рубки с автоматом в руке вывернул мичман Овчинников, следом — Мартиненко. Овчинников зорко огляделся, проверяя корабль, — не свалится ли еще какой-нибудь хунхуз на плечи, но больше никого не было и он облегченно опустил автомат:
— Кажись, все.
— Все, — эхом отозвался матрос Мартиненко.
Мичман вздохнул и, увидев лежащего рядом с Никитиным Мослакова, заохал, кинулся к капитан-лейтенанту.
— Паша… Паша… Паша…
Перевернул Мослакова на спину, глянул в спокойные, неподвижно смотревшие на него глаза и, все поняв, опустил голову.
Подбородок у мичмана задрожал мелко, обреченно, на нем повисло несколько мелких, неосторожно выкатившихся из глаз слезинок.
— Ах, Пашок, — вздохнул мичман.
— Ну что, дядя Ваня? — Мартиненко перегнулся через плечо мичмана. — Жив командир?
Мичман вздохнул глубоко, было даже слышно, как внутри у него что-то заскрипело. Он стер рукой слезы с подбородка.
— Нет.
— Как же так, — Мартиненко растерянно заскакал вокруг мичмана, — как же так? — Метнулся в одну сторону, потом в другую. Застонал. — Как все просто, оказывается, бывает. Жил человек, и нет человека…
— Просто, — Овчинников согласно наклонил голову, проглотил слезы, скопившиеся комом у него во рту. — Очень просто. — Щека у него задергалась. — Эх, Пашок, Пашок!
Мичман закряхтел, опустился на палубу рядом с капитан-лейтенантом, помотал головой неверяще.
— К нему из Москвы такая девчонка приехала… — Овчинников вновь помотал головой, — такая девчонка! Две недели наш командир не дотянул до свадьбы.
— Может, он жив? — с надеждой произнес Мартиненко. — Только без сознания находится… А?
— Нет, — Овчинников отрицательно мотнул головой, закашлялся, — как это ни горько — нет.
Он приподнялся, подхватил Мослакова под мышки и оттащил в тень рубки.
Потом сделал рукой вялый гребок, подзывая к себе Мартиненко:
— Помоги мне, сынок!
Вдвоем они вытащили из рубки мичмана Балашова, положили рядом с капитан-лейтенантом. Мичман стер ладонью пот со лба, проговорил потерянно:
— Вот. — Повторил машинально: — Вот. — Поймав жалостливый, словно выжженный изнутри взгляд Мартиненко, добавил: — Вот такие мы понесли потери.
— А раненые? — неожиданно спросил Мартиненко.
— Раненые — не мертвые, раненые не в счет. — Овчинников еще раз стер пот с лица, глянул на корму, за которой болтались упрямые чумазые коробки «дагестанцев», выругался: — Суки!
— Сейчас опять начнут стрелять.
— Не начнут. Пока к нашим бортам пришвартованы два катера — не начнут, — взгляд мичмана сделался озабоченным, он засуетился. — Катера надо немедленно обследовать. Если есть оружие и документы — забрать на корабль.
— А трупы? — Мартиненко пальцами проскреб по щеке. — Как с трупами быть?
— С какими трупами? — мичман непонимающе сморщился.
— Налетчики скоро вонять начнут, тогда на корабле невозможно будет находиться.
Мичман махнул рукой.
— До Астрахани не стухнут.
Овчинников проворно боком, будто краб, переместился к рубке, глянул на стрелку компаса, тронул Ишкова за плечо:
— Еще немного продержаться, сынок, сможешь?
— Смогу, — лицо у Ишакова было бледным, на крыльях носа выступил пот, руки подрагивали. — Сколько надо, столько и смогу.
— Чувствуешь себя, сынок, как?
— Слабость сильная одолевает, — пожаловался Ишков, — все время ведет в сторону. То в одну, то в другую.
— Это бывает… Пройдет, — мичман сделал подбадривающее движение. — До свадьбы все заживет. А раненый наш как? Фарид который… Татарин. Жив?
— Жив.
— Хорошо, — одобрил мичман.
— Эти лихие кавказские скакуны нас не догонят? — Ишков поморщился от боли, повел головой назад, за корму.
— Не боись, родимый. Не догонят и не съедят, — успокоил его мичман, — для этого им надо поменять винты.
Ему важно было поддержать Ишкова, ведь тот первый раз в жизни попал в такую передрягу, испугался — это было видно по его бледному лицу, по истончившимся побелевшим губам, по тревожному взгляду, хотя в общем Ишков был молодцом, не скис, не сдался, пытается бодриться. Мичман делал то, что десять минут назад делал Мослаков. Когда еще был живым…
А положение у сторожевика было непростое — связи нет, от радио остались одни ошметки, стекляшки с железками да противный дымок. Аварийная связь не работает, она также разбита вдребезги, на борту — двое убитых, Ишкову с Хайбрахмановым нужна срочная помощь — для этого надо вызывать санитарный вертолет, хотя вертолет вряд ли придет, по нынешним временам это вещь баснословно дорогая. Командир погиб, корабль пропитался кровью.
Тьфу! Овчинников поежился от неприятного тоскливого ощущения, навалившегося на него, от тяжести, сидевшей в нем самом, помотал головой оглушенно, но виду постарался не подать, произнес бодрым, наполненным пионерской звонкостью голосом:
— Сейчас, Ишков, домой поворачивать будем. Сейчас обследуем катера, если на них есть документы — заберем, сами катера покрепче прикантуем к сторожевику и — домой.
— А как быть с этими, — Ишков вновь сделал легкое движение головой назад, — со скакунами кавказскими?
— И эту задачу решим. От них мы оторвемся.
Мичман лукавил. Оторваться от «дагестанцев» было трудно, чумазые коробки двигались примерно с той же скоростью, что и утяжеленный двумя катерами сторожевик. «Дагестанцы» вцепились в «семьсот одиннадцатый» мертво, будто клещи, и так они могут плестись за кораблем до самой Астрахани.
Единственный способ оторваться от них — принять бой, разутюжить эти консервные банки и лишь потом идти домой. Но у сторожевика уже не было сил для этой схватки.
Мичман помял пальцами горло, словно поправлял себе кадык, покашлял в руку, соображая, как же быть, как действовать дальше, и зло рубанул ладонью воздух. На щеках его яркими цветками расцвели красные пятна.
— Ничего, — проговорил он сухим твердеющим голосом, — и не таким скакунам хвосты на кулак накручивал! — Скомандовал бодро: — Мартиненко, за мной!
Кряхтя, боясь поскользнуться, спустился на катер — сделал это довольно проворно, — внизу присвистнул: катер был зацеплен за сторожевик старым пиратским способом — крючьями.
— Ну и ну! — мичман крякнул по-стариковски и, перекинув из руки в руку автомат, нырнул в кубрик катера, пахнущий какими-то неведомыми заморскими фруктами.
Люди, сидевшие здесь, в кубрике, еще тридцать минут назад дурные запахи не переваривали, подслащивали воздух разными ароматами: к потолку каюты была привинчена дырчатая пластмассовая коробка, в ней лежало несколько крупных пахучих таблеток. Мичман втянул этот сладкий воздух в себя, сжал ноздри и брезгливо сплюнул под ноги.
Продолжая морщиться, мичман приподнял концом автоматного ствола крышку рундучка, обтянутого искусственной кожей. В рундучке находились бумаги.
Мичману повезло: он сразу нашел то, что ему обязательно надо было найти, — документы.
— Тут и деньги могут быть, — подсказал Мартиненко. — Баксы.
Мичман приподнял горку бумаг — в рундучке, на самом дне, действительно лежали деньги, несколько пачек долларов, перетянутых цветными банковскими резинками. Мичман не удержался, похмыкал в кулак. Хмыканье было довольным.
— Богатые, однако, клиенты были, — сказал он. — За рыбу налом расплачивались.
— Тут и осетры где-то должны быть.
— Где-то, где-то… — передразнил матроса мичман, — известно, где они должны быть. В холодильнике. На этих катерах установлены мощные рефрижераторные камеры, специально для рыбы.
— Катер для миллионеров…
В холодильных камерах катера действительно находились осетры — полутораметровые только что уснувшие бревна.
— Мама мия! — воскликнул Мартиненко. — За этих бегемотов можно столько получить… — он выразительно помял пальцами воздух.
— Ага, — подтвердил мичман, — в местах, не столь отдаленных.
Документы он перевязал синей бечевкой, найденной там же, в кубрике, перекинул на борт сторожевика.
— Архив Третьего рейха, — невпопад вставил Мартиненко.
— Третьего, не третьего, но виновные точно сядут, — пообещал мичман.
В небе продолжало яриться безжалостное солнце. Мичман вскарабкался на палубу «семьсот одиннадцатого» и изумленно протер кулаками глаза. Потом протер еще раз. Чумазых коробок, неотрывно следовавших за сторожевиком, не было.
— Что за черт! — пробормотал он недовольно. — Были миражи в пустыне и исчезли. — Притиснулся спиной к рубке, уходя под защиту железного листа, — ему показалось, что один из мюридов, плававших в воде, ожил и сейчас пальнет по нему из пистолета, но нет, это было наваждение; мюриды, сброшенные со сторожевика в Каспий, остались далеко позади, плавают в волнах у самой линии горизонта, а может, и не плавают, может, все ушли на дно…
Мичман провел ладонью по лбу и вздохнул облегченно.
Через секунду он понял, что произошло: по левому борту из розовой дали моря выплывал большой сторожевой корабль — «семьсот одиннадцатому» шла подмога. Мичман приложил руку к глазам, прикрывая их от солнца, вгляделся в пространство и по-мальчишески расслабленно всхлипнул.
Только сейчас он понял, в каком напряжении находился все это время, сердце у него заколотилось гулко, радостно. Он прижал руку к груди и всхлипнул вновь.
— Пашо-ок, — неожиданно слезно, почти беззвучно протянул он, лицо его от жалости к убитому капитан-лейтенанту сделалось морщинистым, старым. Мичман, подрагивая лопатками, спиной, всем телом, вытер кулаком один глаз, потом другой и снова проскулил побито, в себя: — Пашо-ок!
Перед глазами у него слепящим видением пронеслись недавние картинки: летняя Москва, асфальт, дымящийся от того, что по нему несколько минут назад прошлась поливальная машина, смеющийся Паша Мослаков и девушка — красивая девушка по имени Ира. Она сейчас находится в Астрахани. Что мичман скажет ей, когда вернется в Астрахань?
— Пашо-ок! — мичман услышал себя словно бы со стороны и глубоко вздохнул, сильно, проглатывая разом и слезы, и беду, и еще что-то, возникшее в нем, вызывавшее злость и слабость одновременно.
Он пожевал губами, справляясь с собой, пространство перед ним вспухло радужным пузырем, заиграло призывно. Но вот в пузыре возникла серая точка, отбрасывающая от себя в обе стороны два пенных вала, раздвинула пространство — это за первым сторожевиком шел второй. Овчинников улыбнулся благодарно и, не поворачиваясь, скомандовал Ишкову, едва державшемуся на ногах:
— Стоп, машина!
«Семьсот одиннадцатый» еще несколько секунд полз по воде, теряя скорость, потом как бы уткнулся носом в препятствие и замер. Мичман перевел слезящиеся глаза на подходивший корабль. Кулаками стер соленую мокреть, проморгался немного, но в следующий миг на глаза ему снова наполз влажный туман. Не стесняясь того, что его слезы видят матросы, мичман всхлипнул, снова стер с глаз мокреть.
Ему было жаль и Пашу Мослакова, и своего тезку в мичманских погонах Ваню Балашова, и Фарида Хайбрахманова, и матроса Ишкова, чье имя он не помнил, и… словом, всех. Замерев, он ждал, когда к «семьсот одиннадцатому» подойдет большой сторожевой корабль с новеньким пограничным флагом на корме.
Новый флаг, как и старый, был зеленым, в уголке его, на краю полотнища красовался прямоугольник. На старом флаге прямоугольник украшала военно-морская эмблема, на новом — синий андреевский крест: белое поле было пересечено по диагонали крест-накрест двумя длинными синими полосами.
Из документов, найденных мичманом Овчинниковым на катере, следовало, что бандиты, напавшие на сторожевик № 0711, принадлежавший пограничным войскам России, являлись охранниками товарищества с ограниченной ответственностью, владельцем которого был гражданин Российской Федерации Оганесов Георгий Арменович.
Папугин поскреб пальцами щеку и произнес удовлетворенно:
— Вот и попалась мышка в сети!
Начальник штаба усомнился в этом:
— Ой ли, товарищ капитан первого ранга!
— Что, Константиныч, не веришь?
— Не верю.
— А что? Дело же ясное. Передадим документы прокурору Каспийской флотилии, тот направит бумаги в суд, и вся недолга — каждый заяц получит по морковке.
— Вот в суде-то нас и обуют, как доверчивых дошколят.
— Хорошо, что ты в таком разе предлагаешь?
— Не знаю.
— Уж не собираешься ли справиться с этим Оганесовым собственными силами?
— Конечно нет. Хотя… — Кочнев невесело усмехнулся, — в этой идее что-то есть.
— Э-э, товарищ начальник штаба, — комбриг погрозил Кочневу указательным пальцем, — и думать об это не моги!
— А голова тогда человеку для чего нужна?
— Гражданскому — чтобы носить на ней шляпу, военному — чтобы кусаться.
В тот же день документы с соответствующими актами, оформленными в штабе пограничной морской бригады, были отправлены в прокуратуру Каспийской флотилии.
Мослакова хотели похоронить так, чтобы с могилы можно было видеть Волгу… Но ничего из этого не получилось. Могилу ему вырыли на новом участке, голом, пьяно пахнущем чабрецом и полынью.
Над могилой дали три залпа из карабинов. Речей не произносили — и не потому, что не было слов, просто присутствовавшие не могли говорить, давились от слез.
Ира Лушникова на похоронах не плакала. Стояла с каменным отрешенным лицом, смотрела на людей и одновременно смотрела сквозь них. Она словно бы находилась вне всего происходящего.
Люди не могли на нее смотреть — боялись: от Иры исходила скорбь и одновременно некая странная сила. И многие понимали, что это за сила, и были готовы протянуть ей руку… Останавливал только ее невидящий взор.
Ира никого не видела.
Папугин молча подошел к ней, взял неживую, совершенно невесомую высохшую руку, поцеловал пальцы и отошел в сторону, так и не произнеся ни одного слова.
Впрочем, Ира все равно бы не услышала его.
Рядом с Мослаковым похоронили мичмана Балашова. Так у пограничной морской бригады на астраханском кладбище образовался свой угол. Известна одна истина: всякая земля только тогда становится родной, когда на ней появляются дорогие могилы.
Так астраханская земля стала родной для пограничников.
Все думали, что Ирина Лушникова вернется в Москву и постарается все забыть, как дурной сон, похоронит в прошлом все горькое, что оказалось связано с этим городом, но она не вернулась в Москву. Она решила на некоторое время осесть в Астрахани.
Устроилась работать в НИИРХ — Научно-исследовательский институт рыбного хозяйства, поскольку немного знала ихтиологию, и стала ждать.
Ей было важно узнать, что решит суд, какой приговор вынесет людям, погубившим ее Пашу. Но дело до суда не дошло — вернее, дошло, но не коснулось ни Оганесова, ни его сына, ни тех, кто командовал подпольным рыбным бизнесом. На скамью подсудимых попал один охранник — тщедушный мальчишка, который пошел на работу к Оганесову и взял в руки оружие лишь потому, что в Астрахани другой работы не было, да двое небритых, пропахших сивухой бомжей, подрядившихся в ООО «Тыюп» красить катера и попавшихся на воровстве четырех банок с лаком…
Узнав о приговоре, Ирина нашла мичмана Овчинникова, кинулась к нему:
— Дядя Ваня!.. — сказать больше ничего не смогла, затряслась от рыданий.
Мичман огладил рукой ее плечи.
— Тихо, Ириш, тихо!
— Это что же такое делается, дядя Ваня? — Ира отерла платком мокрое лицо. — Где правда?
— Вот именно, где правда? Это и я знать хочу, — мичман не выдержал, усмехнулся горько. — Нет правды.
— Где закон?
— Нет закона.
— Что делать, дядя Ваня? — Ира вновь забилась в рыданиях.
— Надо над этим крепко поломать голову, — мичман опять погладил Иру по плечам, прижал к себе. — Тихо, Ириш, тихо…
— Что делать, что делать, что делать? — повторяла раз за разом Ира, ее начал бить озноб. — Что делать?..
— Потерпи, потерпи немного, Ириш. Мы обязательно что-нибудь придумаем. Успокойся, не плачь. Может, вообще государственное устройство наше изменится, и тогда станет легче дышать… Потерпи!
Днем у ворот базы с визгом развернулся джип, из него прямо под железные створки ворот, на которых был нарисован якорь, шлепнулась граната РГД на длинной ручке, похожая на модную посудину из-под фирменного ликера. Часовой кубарем покатился от гранаты в сторону, прикрывая руками голову…
Граната рванула, но ворота остались целы, граната не смогла одолеть их.
Очухавшийся часовой — боевой парень — дал вдогонку джипу автоматную очередь, но джип был уже далеко, да и опасно было стрелять — вдруг какая-нибудь коза попадет под пулю? Часовой раздосадованно махнул рукой…
— Война с Оганесовым продолжается, — прокомментировал взрыв гранаты Кочнев, заглянув в кабинет комбрига, напомнил ему о давнем разговоре. — А ведь я тогда был прав.
— Прав, — согласился Папугин.
— Этот муходав нам еще покажет.
— Чего же ты хочешь? «Новый русский»… Типичный. Наглый, напористый, кровожадный.
— Только вот русских среди этих «новых» что-то не очень много попадается. Все более представители других народов.
— Хорошо хоть часового ни один осколок не тронул. Повезло.
— Если бы тронул — был бы новый уголовный процесс.
— А толку-то?
— Толку никакого. В следующий раз нам под ворота кинут три гранаты.
— Все может быть, — Папугин не выдержав, выругался.
— Вот и думай после этого, командир, как быть. Воевать или не воевать?
— Воевать можно на море. А на пустыре… тут нам здешние власти, живо, Константиныч, голову открутят.
— Бандитам с нами, выходит, воевать можно, а нам с бандитами — нет?
— Выходит, так.
Кочнев не выдержал, сокрушенно покачал головой.
— Во, блин, жизнь! То не моги, это не моги! Не моги дышать, не моги жить, не моги есть хлеб, не моги выполнять свой профессиональный долг, не моги держать в руках оружие… А что моги?
— Моги только смотреть, как тебя убивают. И больше ничего.
Через минуту в кабинет комбрига вошел дежурный, вскинул руку к козырьку фуражки:
— Разрешите обратиться, товарищ капитан первого ранга?
— Обращайтесь, — разрешил Папугин.
— Без потерь у нас все-таки не обошлось. Есть потери.
— Как так? — Папугин с силой вдавился спиной в кресло, приготовился услышать худшее.
— Осколок гранаты убил Черныша, пса нашего. Только сейчас нашли Черныша, под кустом лежал.
Папугин вздохнул облегченно. Хотя пса тоже было жалко. Живое все-таки существо. Всеобщий любимец.
Потерянных людей Оганесову было не жалко. Этого товара в России на его жизнь хватит. И не только хватит, но еще и останется. Были бы деньги, а «мясо» всегда найдется. Жаль было потерянных катеров. Катера стоили больших денег, очень больших… Кто ему компенсирует потерю? Александр Сергеевич Пушкин? Грибоедов? Руставели? Неведомый генерал, который сидит в Москве в большом кабинете и командует пограничными войсками?
Оганесов бессильно сжимал и разжимал кулаки, крушил посуду, попадавшуюся ему под руку, выгнал с работы секретаршу Дину, попытавшуюся что-то сказать.
— Во-он! — заревел Оганесов, показывая пальцем на дверь. Затопал ногами по полу.
Дина побледнела и поспешно выскочила из кабинета.
Через два часа на ее месте сидела уже новая секретарша — Роза.
Оганесов продолжал еще два дня крушить посуду, а потом стих. Задумчиво уселся в кресло, выудил из шкафчика бутылку дорогого коньяка и сделал несколько крупных глотков. На новые катера требовались деньги, кругленькая сумма, а деньги выкладывать не хотелось.
— На кого я должен повесить эти убытки? — пробормотал он угрюмо, вновь прикладываясь к бутылке. — На этого… полковника в черных штанах? Как его фамилия?
Он попытался вспомнить фамилию Папугина, но так и не вспомнив, выругался.
Придется раскошелиться. Без новых катеров не обойтись. Конечно, на этот раз надо купить не такие дорогие посудины, как были, но обязательно быстроходные, иначе все его контракты с Москвой полетят псу под хвост. А это — деньги, деньги, деньги, такие деньги, что даже дыхание перехватывает. И все — «зеленые»!
Оганесов почувствовал, как в нем вновь вспыхнула злость, перетянула железным обручем грудь, и он с силой ударил кулаком по подлокотнику кресла, в котором сидел. Вновь отпил из бутылки коньяк и выругался хрипло, незнакомым чужим голосом:
— Яйца козлиные! На вертел бы всех вас насадить. Лохи! Дерьмо на палочке!
И лучших людей своих он потерял. Футбольного тренера нет, Карагана нет, Фикрята нет, Ибрагима Карамахова нет… Где он найдет таких людей, в каких городах-весях?
Оганесов запустил пальцы в свои пышные бакенбарды. На голове, на темени волос не было, зато в баках — изобилие, хоть на рассаду кому-нибудь поставляй. Выдернул несколько волосков и с недовольным шипением втянул в себя воздух, словно бы чай с блюдца схлебнул: волоски были наполовину черными, а наполовину седыми…
Он давно не подкрашивал себе бакенбарды. Седые волосы — плохой признак. Это значит, что он сдает. Оганесов выдернул еще один волосок, удивился тому, что тот вылез без боли, подумал о том, что тело у человека к старости мертвеет отдельными частями. Эта мысль бодрости в настроение не добавила.
Ну где он возьмет такого великолепного бойца, как Караган? А где отыщет такого услужливого и упертого проходимца, жадно смотревшего ему в рот, будто оттуда каждую минуту выскакивали золотые монеты, как Футболист?
Нет таких людей больше в Астрахани, нету!
А с другой стороны, чего он жалеет об ушедших боевиках, когда ему только стоит поднять призывно палец, как незамедлительно сбегутся разные людишки. Чего, чего, а этого товара хватает. Надо только умело выбрать. А вот катер…
Он вновь зло стукнул кулаком по столу. Затем нажал на кнопку, вызывая секретаршу, поморщился — внутри у него что-то разладилось, одно никак не совпадало с другим, не совмещалось, не склеивалось. Этот разлад приносил раздражение, даже боль — глухую, отвратительную, будто у него болели зубы.
Когда секретарша появилась на пороге, он рявкнул на нее озлобленно:
— Пошла вон!
— Но вы же меня вызывали!
— Я сказал: пошла вон — значит, пошла вон!
Вызвал он ее случайно — не подумал, что называется… Он хотел узнать имя единственного человека с разбитых катеров, оставшегося в живых, а секретарша, новый человек в структуре, этого знать не могла. Она вообще еще ничего не знает, не ведает. А парня того, задыхающегося, с выпученными от ужаса белыми глазами, извлекали из воды «дагестанцы»…
Как же его кличка?
А кличка спасшегося мюрида была Репа. Повезло мюриду — два раза в один день спасся.
— Дядя Ваня, неужели нет правды на земле? — в который раз спрашивала Ира Лушникова у мичмана Овчинникова как у некой последней инстанции и не находила ответа — мичман молча вздыхал, щурил влажные блеклые глаза и отводил их в сторону. — А, дядя Ваня? — с надеждой спрашивала Ира и опять не получала ответа.
— Если бы я мог, — наконец отозвался мичман, но в ту же секунду понял, что этого ему нельзя говорить, и вновь замолчал.
— Чего мог, дядя Ваня?
— Если бы мог рассчитаться за Пашу, я бы давно рассчитался, — мичман жалобно сморщился, скосил глаза на одно плечо, на котором округлым матерчатым мостиком сгорбился выгнувшийся погон, — но не могу…
— Почему, дядя Ваня?
— Погоны ношу на плечах, они останавливают, — дядя Ваня виновато пошмыгал носом, глянул на Иру в упор, глаза в глаза, вздохнул.
Ира понимающе кивнула, на вздох мичмана отозвалась своим вздохом:
— Ох!
— Ты потерпи, Ир, мы обязательно что-нибудь придумаем. Потерпи немного…
— Терпеть больше нельзя, — неожиданно жестко, непрощающим мужским голосом проговорила Ира. — Все, натерпелись! Этот ублюдок Оганесов не имеет права на жизнь.
Она еще не рассказала мичману, как ее пытались выкрасть… И все это — Оганесов.
Мичман повесил голову, и Ира увидела у него на шее мелкие завитушки волос, ей сделалось жалко его. Она тронула мичмана за плечо.
— Простите меня, дядя Ваня. Я ведь не за себя пекусь и не для себя стараюсь. За Пашу. Надо, чтобы память его не оставалась оскорбленной.
— Я понимаю, понимаю, Ир, — глухо проговорил мичман и, словно почувствовав, что Ира смотрит на него, поправил пальцами завитки волос. В нем происходила борьба. С одной стороны, верх брал служебный долг, останавливали погоны, а с другой — он понимал: когда тебя ударили по щеке, другую щеку подставлять нельзя. Надо бить самому. Но как быть, если он, человек военный, не может делать то, что хочет? Существует некая невидимая грань, которую он переступить не имеет права.
Мичман мучился.
— Еще раз простите меня, — проговорила Ира и вышла из комнаты. По дороге споткнулась о выбоину в полу, вытерла кончиками пальцев глаза.
Она сейчас была совсем другим человеком, чем десять минут назад.
Через день она уехала из Астрахани. Все думали, что уехала навсегда, — эта красивая длинноногая девушка теперь уже окончательно выбросит Астрахань из головы, как дурной сон, переможет, переживет боль у себя дома, в Москве, обновится, и все у нее вернется на круги своя. Но оказалось — уехала она не навсегда. Она даже из НИИРХа не стала увольняться.
Ира забрала все деньги, которые имелись у нее в Москве, продала золотые украшения, в том числе и дорогой бабушкин кулон с редким камнем александритом — неверным минералом, менявшим цвет от яркого зеленого до ослепительного, колко бьющего в глаза красного. Это было самое дорогое украшение в ее коллекции. В результате набралась внушительная сумма.
С этими деньгами она и вернулась в Астрахань.
С ней в город приехали двое молчаливых, неброского вида мужчин, похожих друг на друга, как близнецы-братья, с жесткими щеточками усов, впалыми щеками и поседевшими, будто присыпанными солью висками. Фамилия одного была Кириллов, другого — Сынков. Оба воевали в Приднестровье, становясь баррикадой между враждующими сторонами и не давая им стрелять друг в друга. Оба потом попали в Чечню — пытались тайком вывезти оттуда оружие, застрявшее в этой взбесившейся республике… И не их вина, что эта операция не удалась. Оба были майорами. К сожалению, бывшими. Армия очень легко начала расставаться со своими лучшими кадрами — теми, кому еще надлежало служить да служить. Но, видать, такой стала государственная политика… Были майоры спецназа Кириллов и Сынков золотым фондом армии, а теперь, как и тысячи других военных людей, очутились на гражданке. Без особых средств к существованию — только с выходными пособиями в кармане.
Чем им было заняться? Пойти в школу преподавать историю? Историю в таком объеме, чтобы ее можно было преподавать, они не знали. Устроиться на работу в столярную мастерскую и строгать столы с лавками? Не их это дело, да и не их уровень. Кириллов и Сынков хотели делать то, что умели делать…
А у Оганесова все продолжало валиться из рук: как вошел он в черную полосу — «полосу непрухи», так и не мог выйти из нее. Завалил поставку партии черной икры в Москву — пришлось дырку эту заделывать баксами, иначе небо «дяде Гоге Оганесову» показалось бы величиной с овчинку или того меньше. Такие проколы на людоедском российском рынке не прощали.
Катера он купил. Но в последний момент рубль в Москве зашатался, задергался и свалился с той деревяшки, к которой был приклеен. Доллар резко скакнул вверх, и вот какая интересная штука — все цены на товары в России поднялись не только в «деревянных», а и в «зелени», в долларах. Парадокс! Но Россия на то и Россия, чтобы быть страной парадоксов.
Оганесов рванул с шеи золотую цепочку с крестом, грохнул ее о стол:
— Скоты-ы!
Для воя он имел все основания — за каждый катер надлежало выложить по девять тысяч долларов дополнительно, за три катера — двадцать семь тысяч…
— Ы-ы-ы!
И охранники, и новая секретарша от этого воя прятались: Оганесов мог отметелить, и отметелить люто.
— Я понимаю, рубль свалился — это его личное дело, — ярился Оганесов, — но доллар! Доллар-то стоит будто вкопанный. И в Европе, и в Америке. Не колышется… Чего цена в долларах скакнула? Ы-ы-ы!
Но делать было нечего — пришлось выложить двадцать семь тысяч баксов дополнительно.
Когда катера пришли в Астрахань, Оганесов немного успокоился: катера были хорошие — не такие, конечно, что у него имелись раньше, но все равно хорошие. Поникшие бакенбарды на лице Оганесова распушились, в глазах появился блеск. Оганесов опять почувствовал твердую почву под ногами. И это вновь родившееся в нем ощущение всколыхнуло его, заставило стать прежним Оганесовым — уверенным в себе, жестким, жадным до жизни и ее услад.
Осталось только набрать верных людей, таких, как Караган, Футбольный тренер, икряной мастер Фикрят, переманить к себе кого-нибудь из пограничной бригады, и он снова будет на коне.
Расчесав пальцем отросшие бакенбарды и почувствовав в себе прилив молодых сил, Оганесов приказал позвать к себе Репу — старого преданного боевика, которого он после разгрома флотилии постарался обласкать, одарил деньгами и приблизил к себе.
Репа не замедлил явиться — невысокий, с узким щучьим лицом и выступающими вперед желтоватыми, испорченными куревом зубами. Локтями Репа подтянул штаны, спадающие с крестца, и поклонился Оганесову:
— Чего надо, хозяин?
Уважительное слово «хозяин» Оганесову нравилось.
— Пикничок-с, друг мой, надо организовать, — сказал Оганесов. — На природе, среди астраханских красот.
— В степи или на реке?
— Ну кто в степи сейчас устраивает пикники? Змей наползет столько, что…
— А на реке комаров много. Отдохнуть не дадут.
— А ты сделай так, чтобы комаров не было, — Оганесов строго сощурил глаза.
Репа с шумом всосал сквозь зубы воздух, поскреб пальцами затылок и пообещал тусклым голосом:
— Ладно.
Он еще не представлял, как это можно сделать, но это сделать нужно было, иначе Оганесов разгневается. А гнев хозяина — это штука не то чтобы неприятная, это штука опасная.
Из кабинета Репа вышел озадаченный, нырнул в каморку, которую ему недавно выделили, заглянул в холодильник, занимавший в каморке едва ли не половину места. Достал бутылку водки, отпил из горлышка, кликнул своего помощника по кличке Дизель, внешне очень похожего на Репу, словно они были рождены одной матерью. Налил ему в стакан водки:
— Освежись!
Тот, бодро тряхнув головой, выпил водку.
— А закусить?
— Пора обходиться без закуски, — проворчал Репа и вновь потянулся к холодильнику. — Учись!
— Без закуски жизнь будет недолгая.
— Она и так у нас недолгая. — Репа усмехнулся, достал из холодильника нарезку — тоненько наструганную колбасу «салями», запечатанную в полиэтилен. — В Москве средний возраст боевика — двадцать четыре года.
— Мы, слава те, не в Москве находимся, у нас долгожителей больше. Мы на рыбе сидим, икру едим…
— На рыбе сидим, рыбу едим, на рыбу мочимся, рыбой откупаемся. Все рыба, рыба, рыба! Рыбные люди. Хорошо живем на белом свете.
— Я слышал другую фразу, шеф, — Дизель выставил перед собою руку, будто рак клешню, помял пальцами пространство. Лицо его напряглось.
— Какую фразу?
Лицо Дизеля посветлело: он вспомнил слова, чуть было не выскользнувшие у него из памяти.
— Жить — хорошо, а хорошо жить — еще лучше.
Желваки на щеках Репы вспухли, как два кулака: фраза оказалась сложновата для восприятия, но тем не менее через полминуты он одобрительно наклонил голову:
— Дельное высказывание! — он налил Дизелю еще полстакана водки. — Давай! Для чистоты выхлопа, — проследил за тем, как Дизель выпил, и сказал: — Нам сегодня дело одно предстоит. Шеф наконец пришел в себя. Хорошее настроение…
— А чего настроению у него быть плохим? Долларов у него — воз и две маленьких тележки. Под ногами — весь мир: хочет бабу — ему сразу ведут трех, на выбор, хочет губернатора — приводят губернатора…
— Не скажи! С бабами не всегда получается. Я слышал, был у него тут прокол… Сбежала одна красотка.
— Одна сбежала — три прибежали.
— Красотка красотке рознь. Да и шеф наш — не Ален Делон.
— Баки у него лучше, чем у этого французика.
— Не баки, а голова, дур-рак. Это гораздо важнее для мужчины. Но вернемся к нашим баранам. Шеф желает отведать осетрового шашлычка. С дымком.
— Без девочек? — удивился Дизель.
— С девочками, — Репа неожиданно проворно приподнялся и глянул в окно — что-то его насторожило. Чутье у него было такое, что запросто прошибало стены.
Напротив их дома стоял невысокий человек и глядел куда-то вверх, на телевизионную антенну, установленную на крыше, либо еще выше — на макушку шелковицы, растущей во дворе.
— Гм, — Репа сплюнул на пол. — Чего этому лоху тут надо?
Дизель также приподнялся на цыпочки, глянул в окно:
— Похож на телевизионного мастера.
— Может, и похож, но только это не телевизионный мастер. Скажи охраннику, пусть вывернет у него карманы, посмотрит, что там?
Это был действительно не телевизионный мастер, это был бывший майор спецназа Сынков. Прикинув расстояние до крыши оганесовского особняка, он подошел к забору и к одной из досок прилепил крохотный кусок жвачки. На вид это была обычная жвачка, не больше…
Когда охранник выскочил на улицу, Сынкова там уже не было, он будто бы испарился. Как дух бестелесный. Охранник недоуменно глянул в одну сторону, потом в другую, вопросительно пожал плечами и вернулся в дом. Спросил обиженно у Репы:
— Ты вчера на грудь много принял?
— Не очень. А чего?
— Тогда глаза почаще прочищать надо.
— Чего-о? — Репа грозно выпрямился, прикусил желтоватыми зубами нижнюю губу. — Ты чего мелешь, убогий?
— Да нету на улице никого, — воскликнул охранник, поспешно отступая от Репы, — ни одного человека. Тебе это приблазнилось.
— Приблазнилось, — Репа хмыкнул и обмяк на стуле. Вообще-то этому зобастому, с заплывшими жиром глазками человеку полагалось врезать по «фейсу», чтобы курятник свой на шефа не разевал, не замусоривал воздух собственным присутствием, но для первого раза Репа его простит — пусть пока живет товарищ. Второго раза уже не будет.
Репа махнул рукой:
— Свободен! — добавил, ощупав кончиком языка выбоину в зубах — память о «морском сражении», в котором он один только и уцелел: — Пошел вон!
Охранник поспешно нырнул за дверь.
— Вот гад! — небрежно бросил ему вслед Дизель. — Давно не воспитывали лоха ломом.
— Придет время — воспитаем, — пообещал Репа. — Шелковым станет. Либо с галстуком на шее отправится отдыхать на дно Волги.
— Совсем совесть потерял… Огрызается, гад! — в голосе Дизеля послышались визгливые нотки.
— Ладно, вернемся к нашим баранам, — придержал его Репа, — об этом потом. Место хорошее для пикника у меня на примете уже есть, боссу понравится. Девочек возьмем около Куколки, — Куколкой он называл местный кукольный театр, — там у меня все схвачено… С едой и выпивкой тоже проблем не будет. А вот с комарами — проблема.
— Может, костры разложить?
— Дымом весь пикник накроет, босс мне за это голову проломит.
— А если этим самым… «пшикалками» с противокомариной жидкостью то место обработать? А?
— Во-первых, вонь стоять будет несносная, а во-вторых, сколько же этих «пшикалок» понадобится?
— Ну-у… штук тридцать пять — сорок. Не так уж и много, если брать в мировом масштабе.
— Верно, не так уж и много, — согласился Репа, задумчиво поковырял в носу. — Босс не обеднеет.
— «Пшикалки» эти сейчас продаются на каждом углу. И есть не такие уж и вонючие. Скорее совсем наоборот. Одеколончиком попахивают, — Дизель помахал перед носом ладонью, затем с шумом всосал в себя воздух, изображая из себя человека, затягивающегося духом дезодоранта, снова помахал перед носом ладонью. — Очень даже неплохо.
— Надо бы поехать на Татарский базар, понюхать. А вдруг действительно одеколоном пахнут?
— Я недавно встретил одну такую «пшикалку». Швейцарское средство. Называется… называется… — Дизель запустил руку в карман, зашарил там пальцами. Он извлек из кармана бумажку, провел по ней пальцем. — Называется очень красиво. Как конфеты «Мартакс Марвел», вот. «Мэде ин Швицерлянд». Из Швейцарии, значит. А дух, дух… м-му-у-у, — Дизель восхищенно повел носом из стороны в сторону, — после бритья опрыскиваться можно.
— Тридцать пять флаконов, тридцать пять флаконов, — что-то прикидывая про себя, озадаченно произнес Репа.
— Лучше взять сорок.
— Сорок флаконов, сорок флаконов…
Дизель не выдержал, похрюкал в кулак.
— Знаешь, это мне напоминает старый добрый анекдот, когда два мужика стоят у винного прилавка и размышляют: две взять или три. «Давай возьмем три», — говорит один. «Нет, прошлый раз три взяли — много оказалось. Одна осталась. Давай возьмем две». — «Ну, давай две, так и быть…» — И к продавщице: «Шесть бутылок водки и две ириски».
Репа гулко захохотал.
— Не ожидал от тебя, Дизель. Очень… — Репа восхищенно покрутил в воздухе пальцами, — очень остроумно.
— Так что давай купим сорок флаконов. То, что останется, — не пропадет.
— Сорок так сорок…
Сынков стоял в это время за углом дома и слушал разговор Репы с Дизелем. Он уже понял, что Оганесов сегодняшним вечером отправится на пикник, и легкая улыбка раздвинула его губы: «Ну что ж, чем раньше — тем лучше. Сегодня так сегодня».
Некоторое время он еще слушал, что творится в доме Оганесова, поморщился, когда его оглушил резкий крик хозяина — крик будто гвоздем ударил в барабанную перепонку. Сынков не выдержал, выдернул из уха таблетку приемника-усилителя, молча, про себя, выругался.
Глянул на циферблат старых, но очень надежных и точных японских часов, которые вот уже двадцать лет ходят тютелька в тютельку, разница за год составляет плюс-минус полминуты — вот такие это удачные часы. Лучше «роллекса».
Времени до вечера оставалось немного. Надо было спешить. На Волге раздалось несколько густых гудков — там подползали к причалу сразу три пустых многопалубных громадины. Грустно смотреть на пустые теплоходы. Раньше на них все билеты были распроданы за полгода вперед, а сейчас закупай хоть целый теплоход, если, конечно, есть деньги, — целые плавучие города ходят пустые.
А может быть, теплоходы ползли в затон — за ненадобностью, чтобы там догнить, либо вообще покидали пределы Родины — уходили за кордон на металлолом?
Сынков невольно закусил зубами нижнюю губу и выругался. Хотелось плюнуть на все, прилечь где-нибудь около воды на горячий песок, растянуться бездумно на солнышке, забыться, как это было еще несколько лет назад, когда он приезжал отдыхать в Астрахань. Но тогда была другая страна, была другая жизнь.
Сынков плохо относился к тому, что происходит, к преобразованиям и новшествам, к приватизации и ваучерам, к «новым русским», которые еще вчера были обыкновенными спекулянтами и ворами и, поджав хвосты, резво бегали от закона, а сегодня стали властителями жизни.
Он вообще считал, что бывшие офицеры должны объединиться, чтобы навести в стране порядок.
Но все это — дело будущего. А сейчас пока надо окорачивать таких млекопитающих, как Оганесов, и чем меньше их будет находиться на земле — тем лучше.
По городу летали осы — мелкие, будто выжаренные, похожие на комаров, только более опасные, чем комары.
Через час Репа был уже на рынке. Он получил от Оганесова «добро» на приобретение сорока противокомариных «пшикалок» и теперь выбирал, что лучше взять — швейцарские флаконы, которые так хвалил Дизель, голландские или английские? Дизель настаивал на том, чтобы взять швейцарские.
— Пахнут, как цветы на лугу, — убеждал он напарника.
Тот с сомнением крутил носом, принюхивался поочередно к флаконам — вначале к швейцарскому, потом к английскому, затем к голландскому, вскидывал брови.
— Да они все до единого пахнут, как цветы на весеннем лугу, — все одинаковые.
— От швейцарского голова хоть болеть не будет.
— От них от всех одинаково болит голова, — разумно возразил Репа. — Исключений нет.
— Все равно бери швейцарский «пшик». Он — проверенный.
— А если взять и такой, и сякой, а? Всех — по десять флаконов. Плюс еще десять флаконов какого-нибудь иного запаха, который также не любят комары. Итого будет сорок.
— Нельзя! — убежденно покрутил головой Дизель.
— Почему?
— Одна химия может уничтожить другую. Английская съест голландскую, голландская — швейцарскую, и проку тогда ни от одной, ни от другой химии не будет. Закон такой, Репа, есть, — убеждал Дизель своего напарника. — Закон взаимоуничтожения. Это у нас фирмы «вась-вась» живут, из одного корыта хряпают, у одной поилки хрюкают, с одной кухни объедки получают, а там хоть друг другу и улыбаются, а табачок держат врозь.
В глазах Репы промелькнуло что-то похожее на удивление — он не знал, что за его напарником водятся такие энциклопедические познания.
Рядом с ними стоял человек, на которого они не обращали внимания, — они вообще ни на кого не обращали внимания: разве все, кто сопит, пыхтит, потеет вокруг них, — люди? Люди — это те, кто имеет деньги. Двуногие, не имеющие денег, — не люди. И обращать на них внимание не стоит совершенно. Этой точки зрения и Репа, и Дизель придерживались твердо.
Человек, стоявший рядом с ними и слушавший их разговор, «денежным мешком» не был, это было легко определить по его внешнему виду, поэтому ни для Репы, ни для Дизеля он не существовал.
— Ладно, — наконец сдался Репа. — Хрен с тобой. Берем швейцарские, — он сощурил глаза, пытаясь прочитать надпись на немецком языке, украшавшую бок «пшикалки» и, поняв тщетность попытки, махнул рукой, — сорок флаконов.
— А место для пикника, ты говоришь, уже подобрано? — неожиданно спросил Дизель.
— Подобрано, — Репа взял один из флаконов, подкинул в руке. — На тридцатом километре Кизани. Там есть ра-аскошная поляна под деревьями. И с реки не видно, и охранять ее легко.
Кизань — один из главных банков на Волге, судоходный. Это — большая вода, а на большой воде всегда много народа крутится. Человек, стоявший рядом с «оптовыми» покупателями антикомариного спрея, немедленно это засек.
Особенно он отметил слова насчет того, что с Волги место пикника закрыто. Это хорошо. В таком разе вряд ли кто увидит, что произойдет на уютной зеленой лужайке.
Сынков с Кирилловым встретились через два часа в номере гостиницы «Лотос». Номер у них был добротный, хотя и один на двоих, с кондиционером и ковром на полу. В окно была видна усталая, измаявшаяся от жары Волга.
— Ну что, обойдемся сами или кого-нибудь возьмем на подмогу? — спросил Сынков у своего напарника.
— Лишний участник акции — это лишний свидетель, — сказал Кириллов. — Сегодня он молчит, сегодня он — соучастник, а завтра попадется на краже зубной щетки и начнет раскалываться. Лучше уж вдвоем… Ты как?
— Я не против.
— Тогда обойдемся без помощников. Это будет трудно, конечно, но…
— Где наша не пропадала!
— Вот именно.
Место для пикника было выбрано роскошное — Репа знал в этом толк. Вода тихая, перламутровая, с закрытыми заводями — не в пример другим банкам, где вода может быть бешеной и грязной, — берега в розовой дымке.
В сторону, соединяя одну протоку с другой, уходило несколько рукавов — если кто-то из участников пикника захочет уединиться либо рыбку половить — пожалуйста; можно даже поплавать на куласе — длинной узкой лодке, очень похожей на индейскую пирогу.
Такие лодки — куласы — только в Астраханской области и водятся, больше нигде, их выпускают здесь же, в области — в Зеленге, старом волжском селе.
Куласы — лодки верткие, легкие как пух: можно и на себе носить, и за собой таскать на поводу, что особенно хорошо, когда неожиданно попадешь в заманиху.
Их здесь, в этом мире зелени, птиц, цветов, воды, полным полно, заманих этих. Заманиха — это фальшивая протока. Плывешь, плывешь по иной слепой протоке, думаешь, она в банк, на большую воду выведет, а протока никуда не выводит, кончается тупиком, сплошной стеной тростника. Невольно приходится разворачиваться и проделывать обратный путь.
Зато рыба в заманихах водится знатная. Сазаны, что поросята, откормленные, по двадцать килограммов, а щуки обитают такие, что кулас перевернуть запросто могут. Таких щук потом только на буксире, на длинном поводу и можно вытащить, иначе одна такая дура легко может кулас сожрать. В этом Репа тоже знал толк. Он был рыбаком. Причем таким рыбаком, которого почти всегда начинает нервно потряхивать, если он видит удочку, спиннинг и воду. Близость рыбы рождает в нем нетерпение.
Поэтому Репа сказал Дизелю:
— Как только босс со своими красотками возьмется за стаканы, я на полчасика слиняю. Кину крючок с червяком в заманиху.
— А если босс возмутится?
— Скажешь ему, что я в целях обеспечения безопасности совершаю облет окрестностей на вертолете.
— Ладно, — нехотя пообещал Дизель. Он и сам был азартным рыбаком, сам был не прочь кинуть «крючок с червяком» в заманиху и вытащить из дымной непрозрачной воды большого леща.
— Охрана у нас нормальная, — сказал ему Репа. — Четыре человека. По углам стволы стоят. Если понадобится — отобьемся даже от Кантемировской дивизии.
— Ага. Вместе с танками, — Дизель азартно потер руки. — А потом я на смену тебе на полчасика к воде отлучусь. Лады?
Репа подумал немного и с неохотой наклонил голову:
— Лады.
Никто на них здесь нападать конечно же не будет, это совершенно исключено, ибо сильнее Оганесова в городе Астрахани человека нет. А на сильных замахиваться — это… в общем, долго не проживешь.
Хваленый швейцарский «Мартакс Марвел» действовал отменно, Дизель на этот счет оказался прав: комары неподалеку от обработанного участка сбились в подрагивающее, будто студень, желтоватое густое облако и неподвижно зависли в воздухе — не решались одолеть обработанную зону.
Репа, увидев это, захохотал, сунул в сторону писклявоголосой несмети фигу:
— Ну что? Не нравится? Съели? Съели? — одобрительно хлопнул Дизеля по плечу. — А ты, мокроед, молодец, хорошее средство застукал.
— А пахнет как, а! — скромно улыбнулся польщенный Дизель. — Лепота!
— Не хуже одеколона «Красная Москва».
— О таком я даже не слышал.
— А я слышал. Любимый одеколон моего дедушки. Наркомы еще им любили душиться.
— Слово-то какое, Репа! Наркомы! Наркоманы, что ли?
— Вполне возможно, что и наркоманы.
— Энциклопедист! — похвалил напарника Дизель.
Они были довольны друг другом, Репа и Дизель.
Оганесов с компанией прибыл через десять минут — шумный, заметно повеселевший, с просветленным лицом и неожиданно вспушившимися, ожившими бакенбардами, — он словно бы освободился от груза недавних неудач, теперь вскрикивал радостно, будто ребенок, хлопал одной рукой по воде, а другой обнимал девушку — златовласую синеглазую Дюймовочку, очень изящную и спокойную, с чуть омертвевшей улыбкой, прочно приклеившейся к ее губам. Дюймовочка словно бы специально была вылеплена для того, чтобы ею любовались.
Напротив Оганесова, на боковой скамейке катера, сидели еще две девушки — одна грудастая хохлушка с огнисто-жгучими глазами и ярким свежим ртом, другая — непоседливая худая горянка, все время вертевшаяся, будто была насажена на гвоздь. Оганесов на них внимания не обращал, но отпускать от себя не отпускал — раз положил на них глаз, так пусть сидят в его катере, не дергаются.
На другом катере плыл сын Оганесова Рафик. Рафик тоже, как и отец, восторженно хлопал ладонью по воде и также обнимал рукой девушку — светлоглазую брюнетку с капризно вздернутым носом и звучным смехом.
Брюнетку звали Кларой, она без устали один за другим рассказывала анекдоты и громко смеялась. Анекдотами она была напичкана, как гранатовый плод рубиновыми зернами. Грудь Клары от смеха возбуждающе колыхалась, Рафик искоса поглядывал на соседку, облизывал губы и тесно прижимал ее к себе, восхищенно крутил головой: ему нравилось мероприятие, затеянное отцом. Если не ездить на такие пикники, если не ощущать рядом с собою горячее ладное тело призывно смеющейся брюнетки, то для чего же тогда жить?
Хорошо было Рафику. Он, подыгрывая Кларе, тоже смеялся. Беззаботно, легко.
Хоть и был уже вечер, а солнце еще и не думало нырять в свою колыбель, лепилось на небе, показывая себя во всей красе — огромное, слепящее желтое, горячее.
Клара оборвала смех и неожиданно спросила:
— А в Волге русалки водятся?
— Обязательно, — не задумываясь ответил Рафик.
— Вот так-так, — Клара вздрогнула и еще теснее прижалась к Рафику.
— Ты не бойся, — успокоил ее Рафик, — от русалок мы сетями отгородимся. Когда будем купаться — бросим в воду сети. Ни одна русалка не подплывет.
Он приподнялся и сделал резкий гребок рукой по воздуху. Разжал ладонь — в ладони находилась бабочка.
Клара, забыв про опасных соперниц — русалок, даже вскрикнула от восторга.
— Это божественно!
Бабочка была красивая — нежная, желтая, с голубыми пятнами на крыльях и изящным перламутровым тельцем; потоком воздуха ее вынесло на воду, прямо в руку Рафика.
— А я-то думаю, что это за НЛО? Оказывается — обыкновенный рыбий корм, — он оторвал бабочке одно крыло, бросил его в воду. Но крыло ярким беспомощным лепестком закувыркалось в воздухе, затем взмыло вверх и исчезло. В воду оно так и не попало.
— Ей же больно! — Клара поморщилась.
— Ничуть. Бабочки боли не ощущают.
Первым на площадку для пикника сошел Оганесов, сбросил с себя шелковый, песочного цвета, пиджак, повесил его на рогульку — сучок, словно бы специально для вешалки выросший, похрустел костями. Выкрикнул:
— Репа!
— Босс! — Репа словно бы вырос из-под земли, приложил руку к непокрытой голове. — Всегда к вашим услугам!
— Комаров не будет?
— Никак нет! Всех уничтожили. Лежат рядами в несколько слоев. Ни единого писка не раздается.
— Молодец, Репа, — похвалил Оганесов, — возьми со стола пирожок.
— Премного благодарен, босс.
Незнакомый повар, — Репа раньше этого человека не видел — бровастый, с яростным взглядом выпуклых водянисто-светлых глаз, поспешно перекидал на берег картонные ящики с «боезапасом», затем в несколько секунд превратил лужайку в огромный стол — расстелил на ней несколько широких скатертей.
Был повар немного тучноват, лицо имел отечное, сонное, но действовал быстро, движения у него были точные, как в бою…
Через полминуты в пяти метрах от скатерти-самобранки уже призывно потрескивал веселый рыжий костер. Тонкая струйка дыма штопором ввинчивалась в розовое небо. Костер придал круглой, тесно обсаженной кустами и деревьями поляне тот самый уют, который бывает нужен всякой компании, выбравшейся на вольный воздух.
Рафик расплылся в довольной улыбке:
— Ты большой молодец, папа! Очень здорово и очень к месту придумал этот выезд!
— Сам знаю, что молодец, — добродушно пробурчал в ответ отец.
— Не то мы здорово засиделись.
— И это знаю! — Оганесов вытянул из одного ящика румяный, присыпанный укропным семенем рогалик, впился в него зубами, довольно почмокал. — Хорошо в деревне жить!
Он словно бы сбросил с себя лет двадцать, помолодел, готов был расстаться со своей солидностью и кувыркаться через голову, готов был с любой из этих девчонок завалиться прямо сейчас в кусты, готов был совершить героический поступок — рублей так на пятьдесят, и эта готовность бодрила кровь. На щеках у него проступил богатырский румянец, глаза обрели блеск, баки вспушились по-кошачьи, сделали Оганесова смешным — он действительно стал походить на кота, — но Оганесов не замечал этого.
Повар тем временем уже и стол сумел накрыть, и приготовился делать шашлык. Подтянул к костру две грузные кастрюли. Сдернул с одной из кастрюль прозрачную одежку — кастрюля была упакована в целлофан, — приподнял крышку.
В кастрюле розовел нежный осетровый шашлык, замоченный в вине. Повар одобрительно кивнул — шашлык в самый раз поспел для шампура… Сдернул прозрачную пленку с другой кастрюли — там тоже был шашлык. Из молодого барашка.
Любопытный Рафик также подбежал к кастрюлям, наклонился вначале над одной, потом над другой и восхищенно помотал перед носом ладонью.
— Клара, ты только посмотри, что это за диво! — призвал он к себе наперсницу, которую ласкал на катере. — Шахская еда! Только шахиншах Ирана и ел такие шашлыки.
— Тот самый вкус, тот самый чай, — голосом рекламного ролика отозвалась Клара.
Рафик хлопнул себя ладонью по животу:
— Ох, и наедимся!
Клара с интересом посмотрела на него:
— Наедимся — и все? Больше ничего не будет?
— Будет, будет, будет, — поспешно пообещал Рафик.
А молчаливый проворный повар, яростно сверкая глазами, кинул тем временем на скатерть несколько первых шампуров с душистым осетровым шашлыком.
— Слюнки так и текут, так и текут. Скоро я ими захлебнусь, — жалобно и капризно проговорила Клара.
— Прошу к столу! — запоздало пригласил Оганесов, первым опустился на угол скатерти, хлопнул подле себя рукой, приглашая хрупкую, с загадочным взглядом Дюймовочку занять место рядом, затем, помедлив чуть, хлопнул рукой с обратной стороны — посадил там грудастую хохлушку, потом радостно потер ладони и скомандовал зычно:
— Наливай!
В это время по узкой сильно заросшей протоке пробирался кулас. На носу куласа сидел один человек, затянутый в зеленое пятнистое трико и, раздвигая по движению лодки тростник, внимательно следил за тем, что появлялось впереди. На корме куласа с шестом сидел другой человек, беззвучно вгоняя шест в протоку, и толкал кулас вперед. Иногда шест не доставал до дна, и тогда человек действовал им как веслом. Тонкие муравьиные фигуры этих людей были подпоясаны ремнями, на ремнях висели пистолеты и ножи. Рядом, на лавке куласа, лежали автоматы.
Но автоматами эти люди, когда выполняли «деликатные» поручения, не пользовались, обходились ножами и пистолетами — автоматы брали лишь на всякий случай… На пистолетах — усиленные, собственной конструкции, глушители. Иметь хороший глушитель было не менее важно, чем иметь толковый пистолет. От громкости хлопка порою зависело, останутся они в живых или нет.
— Уже скоро, — едва слышно шевельнул губами один из них — тот, который сидел на носу куласа, это был Сынков, — осталось двести пятьдесят метров.
Его напарник молча вогнал шест в воду — шест вошел в воду без единого всплеска, без сырого чмоканья, вертикально. Через сто метров кулас остановился.
Кириллов всадил в ил шест, накинул на него веревку, молча повел головой в сторону, приказывая напарнику высаживаться. Прижал палец к губам — подал знак: впереди, метрах в семидесяти, сидел охранник. Сынков понимающе наклонил голову — засек, мол…
Оганесов веселился от души. Давно он не чувствовал себя так вольно и легко, как сегодня. Тяжесть потерь, то, что происходило в последние дни, заботы — все это отступило на задний план. Оганесов рассказывал анекдоты, хохотал, лил за вырез легкого платья хохлушки густое красное вино и цапал ее рукою за грудь, рычал довольно, изображая из себя лютого тигра.
— Хочу кр-рови! Кр-рови хочу! Хочу много крови!
Хохлушку звали Валей. Она смеялась громко и победно поглядывала на хрупкую Дюймовочку, взгляд ее был красноречив: ну что, отбила я у тебя хахаля?
Дюймовочка спокойно отводила взгляд в сторону — ей эти пряники надоели уже до смерти. Свое она все равно возьмет, будет на нее обращать внимание этот шустрый папик или не будет. Это она знала точно.
Маленький, ярко накрашенный рот ее брезгливо дрогнул: она не любила людей, которые ради двух долларов выворачивались наизнанку. Как ее зовут, хохлушку эту?
Она все хорошо рассчитала. Через несколько минут Оганесов бросил свою хохлушку, схватил со скатерти бутылку кровянисто-черной хванчкары, сделал около Дюймовочки несколько лихих движений, будто папуас, просящий у неба удачи в охоте на бегемота, пухлым маленьким пальцем оттянул на груди у Дюймовочки край блузки и направил в вырез густую винную струю.
Блондинка молча улыбнулась, всем своим видом показывая, что происходящее ей нравится.
— Ха-ха-ха! — запрыгал, затанцевал подле нее Оганесов, вспушил пальцами бакенбарды, подпрыгнул вверх, будто молодой озорной козлик. — Это называется битва при Ватерлоо, — вспомнил он нечто историческое, мудреное, выпалил на едином дыхании. Ах, как вовремя всплыло в памяти название знаменитого сражения — будто бы прорезалось из некого розового тумана, высветилось перед ним ясно. — Под Ватерлоо… Или при? — Оганесов поездил из стороны в сторону подбородком, потом учительским жестом поднял указательный палец и вылил остатки хванчкары на грудь блондинке.
Та улыбнулась Оганесову.
— Йехе-хе, хе-хе-хе! — продолжал плясать Оганесов. Потянулся к очередной бутылке хванчкары, не удержался на ногах и упал, вызеленив о траву дорогую белую рубашку.
Повар помог ему подняться.
— Не надэ, — воспротивился Оганесов, — я сам! — сделал несколько неровных танцевальных движений и цапнул Дюймовочку за грудь. — А ты, стервочка, ничего будешь… Пойдем-ка со мною в кусты, — он нагнулся, слизнул с изящной хрупкой груди несколько сладких винных капель.
— Там комары, — спокойно отозвалась блондинка.
— Комаров — ни одного, — Оганесов криво, с груди на живот, перекрестился. — Всех вывели.
— Так уж и всех?
— Всех!
— Каким образом?
— Самым простым. У меня этим делом занималась целая бригада. Специально гонялась за каждым комаром… Выловили всех до единого, — Оганесов с силой, едва ли не выламывая блондинке руку, потянул ее в кусты. — Не бойся! Ручаюсь, что в попку твою не вцепится ни один комар. — Он вновь захохотал, гулко, раскрепощенно. — Впрочем, в мою — тоже.
Охранник сидел среди камышей на берегу протоки, у самой воды, и перочинным ножиком вырезал узор на добела оскобленной клюшечке. Сынков, остановившись в десяти метрах от охранника, некоторое время с интересом наблюдал за его работой. Полная расслабленность, полная беспечность… Наплечная кобура, чтобы не мешала строгать, была сдвинута на спину. Увлеченный своим занятием охранник превратился в глухаря — ничего, кроме простенького, с кубиками и ромбиками узора, которым украшал деревяшку, не видел, ничего не слышал…
Выждав несколько минут и проверив, что рядом, в пределах видимости, других охранников нет, Сынков хотел было уже переместиться к любителю «прикладного искусства», как в камышах послышался громкий козлиный топот: кто-то напролом, прямо через заросли, не выбирая дороги, пер к охраннику.
Охранник на шум даже внимания не обратил, продолжал колдовать над занятной клюшечкой.
На берег протоки вывалился Репа, стер с мокрого лица прилипший мусор. Поинтересовался, жадно хватая горячим ртом воздух, давясь им словно невкусным чаем:
— Ну как тут, тихо?
— Абсолютно, — буркнул охранник, не отрываясь от клюшечки. — Так тихо, что ни одна мышь мимо не проплыла.
— Чего вырезаешь-то?
— Да вот… Сабельку для рубки репьев и татарника.
Репа хмыкнул добродушно.
— В Чапаева, значит, будешь играть?
— В белого офицера, — охранник поднял голову и только сейчас увидел, что в руках старший держит удочку.
— Ты вот что, — сказал Репа, — сходи на поляну, побудь там минут пять. Помоги Дизелю, посмотри, все ли в порядке, а я тем временем крючок в воду кину, посмотрю, что тут есть.
— Ладно, — проговорил охранник, нехотя поднимаясь на ноги.
— Если тут ничего нет, перемещусь в другой угол, — сказал ему Репа.
Охранник удалился в заросли по следу, проложенному Репой. Сынков переглянулся с Кирилловым, находящимся в десяти метрах от него. Это было осложнение — небольшое, но все-таки осложнение. Задержка времени.
Сынков показал пальцем на циферблат часов — предлагал немного подождать. Кириллов согласно смежил веки.
Репа распустил удочку, к концу лески привязал тяжелую блесну, сделанную из металлического колпачка для авторучки, и зашвырнул в воду. Если в протоке окажется хотя бы один окунек или судак, то он обязательно насадится на блесну.
Сынков уже успел испробовать местную блесну в деле, он тоже был болен рыбалкой.
От нетерпения у Репы даже руки задрожали, и Сынков хорошо понимал его — сам не раз оказывался в таком положении, приплясывал на берегу от азарта. Но сейчас внутри у него все было спокойно — работу с отдыхом путать нельзя. Сынков внимательно следил за Репой.
Узкое Репино лицо расслабилось, сделалось ребячьим, неприятные жесткие черты исчезли, нижняя губа сама по себе, будто пьяная, заприплясывала. Репа сунулся с блесной в одно место протоки, потом в другое, подергал удилищем, дразня рыбу, сонно затихшую в воде, попытка не удалась, и Репа, ломая тростник и ругаясь, передвинулся метров на пятнадцать влево.
Сынков бесшумно передвинулся следом.
Сочно булькнула брошенная в воду тяжелая блесна, Репа вновь азартно подергал ее.
— Ну, блин! — хриплым голосом, словно бы у него сели батарейки, проговорил Репа. — Ну, давай, давай, давай!..
Пусто. Из Репы будто пар выпустили, он разочарованно отер ладонью лоб, вскричал надорванно:
— Где же ты, рыба?
Рыбы не было.
Удаляясь от Сынкова, Репа вновь переместился на десять метров по берегу протоки. Сынков передвинулся вслед за ним.
Репа благоговейно поцеловал блесну, потом, подумав немного, перекрестил ее и бросил в воду.
Нет, определенно с этой блесной, какой бы уловистой она ни была, Репе не везло. Ни новые забросы, ни продергивание блесны по дну, ни протяжка по воде на середине глубины, ни вертикальная маятниковая прокачка ничего не давали. Рыба так и не клюнула.
Репа выругался, отвязал блесну и сунул ее в карман куртки. На леску нацепил поводок с крючком. На крючок насадил червя.
На этот раз повезло. Репа закричал по-разбойничьи лихо, застрекотал крохотной японской катушкой, поставленной на тормоз, — тяжелую рыбину, севшую на крючок, он решил вытащить на берег с ходу, попятился, давя камыш.
Счастливое победное улюлюканье всколыхнуло камыши. На крючке сидел «горбатый» — золотистый сазан, истекающий салом, весом не менее трех килограммов.
— Давай, давай, братишка, на бережок, — начал уговаривать «горбатого» Репа, — не упрямься! Давай, давай… — под суетливо семенящие ноги попал сырой корень, переломился с чавкающим гнилым звуком, Репа вскрикнул, упал на одно колено — ему показалось, что он упустил сазана, — опытный «горбатый» действительно мигом засек ошибку человека и резко, под прямым углом, рванул в сторону. Катушка заскрипела надорванно, но напор выдержала.
Репа успокоился немного и монотонно заойкал:
— Ой-ой-ой!..
Сынков поморщился: будто рожает. Репа пятился к нему спиной. Спина его была выразительно выгнута, рубашка туго натянулась на лопатках, давно не стриженные волосы на затылке поднялись дыбом. Сынков отметил, что волосики Репе надо бы укоротить, своими лохмами этот козел нарушает общепринятую форму «быков»… Московские боевики — «мясо» всех разборок — ходят подстриженные под нуль, только жирок на мясистых затылках складывается в лесенки либо колбасками да колышется призывно, а этот отпустил непотребные лохмы. Не попадал он еще в руки московских «быков». Теперь уже не попадет никогда.
Сынков усмехнулся, посмотрел на часы — время, отпущенное Репой охраннику, прошло.
Выдернутый на берег ловким рывком сазан заплясал, забился в траве. Репа, по-орлиному раскрылив руки, пронесся несколько метров по воздуху и бесстрашно, не боясь сломать себе кости, прыгнул на сазана, накрыл телом. Ухватив рыбину за жабры, завозился вместе с нею на траве, запричитал, звучно чмокнул губами в тугую холодную морду, потом повторил поцелуй. Сынков покачал головой: восторженный козел, однако.
На Репе висел мусор, к рубашке прилепился крючок, выпавший из сазаньего рта, плечо испачкалось в слизи. Репа еще раз поцеловал сазана в морду, а потом, приподняв ногу, шмякнул сазана головой о каблук ботинка. Потом шмякнул еще раз.
Небрежно, будто бы только что не целовал рыбу, откинул сазана в сторону.
Отлепил от рубашки крючок, насадил на него толстого червяка и вновь забросил в протоку.
Сзади под рубашкой Репы был виден пистолет — старый убойный ТТ, этот пистолет выгодно отличается от всех других, от макарова и стечкина — бьет, будто винтовка, запросто продырявливает насквозь рельсу.
Пистолет был засунут стволом вниз под джинсы, за ремень. Сынков поморщился: задницу ведь так натрет себе, дурак. Либо вообще прострелит.
Через шесть минут появился напарник — он задержался у стола, и Репа этим обстоятельством очень был доволен. Он поймал еще одну рыбеху, сазана граммов на четыреста, но радовался ему не меньше, чем первой добыче. Небрежно сдернув сазаненка с крючка, швырнул его в траву. Пробормотал:
— Отдохни малость!
Это были последние слова, которые он произнес в своей жизни. Сквозь просеку, примятую в камышах, напарник еще издали увидел, что за добычу выволок на берег Репа, поцецекал довольно. И тут на них обрушились две черные молнии. Репа даже вздохнуть не успел, когда голова его, свернутая набок резким движением, уставилась враз остекленевшими глазами в пространство. Сынков подержав несколько секунд Репу на руках, опустил обмякшее тело на землю.
Рядом Кириллов опустил в траву незадачливого охранника.
— Может, оружие заберем? — предложил Сынков.
— А зачем оно нам? Лишний груз. Металл.
Через мгновение они растворились в камышах. Двигались так, что засечь их было невозможно. Только раздавался легкий шум, который походил на шелест игривого ветерка, — приносился ветерок с реки, теребил камышовые стебли и тут же затихал…
Оганесов продолжал веселиться, он словно хотел раз и навсегда, окончательно, чтобы даже в памяти не осталось, сбросить с себя тяжесть недавних событий, смыть пыль и сор поражения и вообще освободиться от налипи, от некой странной тяжести, навалившейся на него. Тяжесть эта вползла к нему в душу, осела там. Никогда с ним такого не было…
Тяжесть эту надо обязательно смыть… нет, вымыть из души, выскоблить все внутри себя, вычистить словно конюшню. Задавить в себе все худое, утопить в вине, в пляске, в песне, в безудержной оргии, в музыке…
— Где музыка? — хрипло вскричал Оганесов. — Почему нет музыки?
На поляну вытащили большой страшноватый магнитофон, похожий на автомобиль с двумя круглыми тарелками-зевами, из которых сочились громкие грубые звуки, поставили на край скатерти-самобранки.
— Усилить звук! — скомандовал Оганесов. — Мало звука!
От резких звуков затряслась земля.
— Еще громче! — закричал Оганесов.
— Все, это предел.
— Тьфу! — Оганесов подскочил к магнитофону, занес ногу, чтобы разнести его одним ударом, но Рафик остановил отца:
— Не надо, папа! Иначе танцевать придется под коровье мычание.
Оганесов засек только голос сына, слов не разобрал, но просьбу Рафика понял, скребнул рукой по воздуху, захватывая словно закидушкой часть пространства, промычал что-то невнятное и в очередной раз вцепился пальцами в плечо блондинки.
— Во! Ты мне как раз и нужна! — вскричал он. — Пошли со мной!
— Куда? — непонимающе спросила блондинка.
— На кудыкину гору. Разве ты не знаешь, куда мужик с бабой ходит?
— Я стесняюсь, — жеманно произнесла блондинка.
Оганесов подбоченился, потом качнул головой:
— Ну, девка, ты и даешь! Тебе же заплатили. Чего стесняться, когда заплачено?
— Все равно стесняюсь.
— Пошли! — Оганесов сжал пальцами плечо блондинки, оставив на коже несколько синяков-отпечатков.
Дизель, стоявший неподалеку в боевой позе, так же как и Оганесов, иронически ухмыльнулся. Синяки, оставшиеся на плече этой женщины, ему нравились.
Лицо блондинки передернулось, застыло в слезной примасе, но она перехватила взгляд Дизеля и заставила себя улыбнуться.
Дизель это засек и выкинул перед собой большой палец — кривую толстую рогульку, обтянутую желтоватой, травленной никотином кожей:
— Молодец, баба!
Блондинка не разобрала, что он сказал, и Оганесов не разобрал, иначе бы приказал оттяпать топором большой палец этому «быку».
— Пошли в кусты! Хачу! Панимаешь — ха-чу! — проревел он трубно и запрядал пальцами по ширинке, пытаясь уловить ускользающий язычок замка. — Ха-чу!
Сопротивляться было бесполезно, блондинка тоненько, обреченно, как-то по-птичьи заойкала и, увлекаемая Оганесовым в кудрявую зелень кустов, исчезла. Дизель отер рукою губы, завистливо вздохнул.
Рафик приподнялся на цыпочках, стараясь рассмотреть, куда же исчез отец — а тот будто растворился в кустах, не видно его и не слышно, ни одна веточка дрожанием своим не выдает, в каком конкретно месте отец приголубливает эту белесую тетерку, — восхищенно улыбнулся и цапнул за плечо брюнетку Клару:
— А мы с тобой пойдем в другом направлении.
— Дан приказ: ему — на запад, ей — в другую сторону, — неожиданно сильно и красиво пропела Клара.
Рафик, недолго думая, подхватил скрипучим вороньим голоском:
— Ухадыли камсамольцы на гражданскую вайну!
Дизель заторопился к скатерти-самобранке: пока перекур с дремотой будет иметь место, он пузо свое осетровым шашлычком потешит. Не то слюни во рту уже на зубы намотались. Должно же ему с барского стола кое-что в рот перепасть…
Рафик отсутствовал минут пятнадцать, из зарослей вылез раздраженный, весь в красных пятнах, помятый, видать, что-то у него не получилось. Клара же, наоборот, была довольна и сыто щурилась. Рафик пожаловался Дизелю:
— Комары опять появились. Всю задницу изгрызли.
Дизель сожалеюще проговорил:
— Запасы спрея, что мы купили, использованы все. До последнего флакона — ничего не осталось. Сюда бы еще пяток флаконов, и вновь целый час можно было бы кайфовать.
Рафик оттянул браслет часов, перевернул хронометр циферблатом к себе. Восхитился:
— Силен батяня! До сих пор не выдохся. Хорошо работает.
— Батяня-комбат, — одобрительно хрюкнул в кулак Дизель. — Есть такая популярная песня в Москве.
— Слышал, — процедил Рафик сквозь зубы: еще не хватало, чтобы охранник в его разговор влезал. Снова глянул на циферблат своих роскошных часов. — Интересно, сколько он еще вытянет?
А «батяня» в это время лежал в камышах, — тихий, разом постаревший, синий, словно бы его обработали раствором купороса или чернил, с головой, будто у курицы, засунутой под мышку.
Блондинка лежала рядом. Рот ее был заклеен липучей лентой. Глаза испуганно вращались, она даже не пыталась дергаться, лишь смотрела на двух людей, возникших словно бы из-под земли, и немо, про себя, молилась.
— Не бойся, — сказал ей Сынков, — мы тебя не тронем.
Того, что оставался живой свидетель, они не боялись — никакой свидетель их не узнает, на лица были натянуты пятнистые зеленоватые маски.
— Отпрыска будем класть? — спросил Сынков у своего напарника.
— Такой команды вроде бы не было, — неуверенно ответил Кириллов.
— Если сынок останется, то и вонь останется. Я бы убрал его.
Кириллов отрицательно покачал головой.
— Не надо. Если понадобится убрать — вернемся и уберем.
Блондинка даже не заметила, как исчезли эти люди. Только что находились рядом с ней, тихо разговаривали, и вдруг не стало их. Словно они растворились в воздухе либо нырнули под землю.
Когда на пикнике была объявлена тревога, Сынков с Кирилловым уже находились далеко от этого места.
После того как не стало Оганесова, на Волге, в пойме, да и на самом Каспии сделалось спокойнее. Впрочем, не везде — море у берегов Дагестана, в Калмыкии по-прежнему продолжало оставаться «горячей точкой» — там браконьеры переправляли икру и рыбу в Москву, набивали карманы долларами, тем, кто вставал у них на пути, старались перегрызть горло…
А поднималась на пути у этих людей только одна сила — пограничники.
Перед тем как уехать в Москву, Ирина пошла на кладбище, отыскала там могилу. Поправила крест, к которому была прислонена фотокарточка Мослакова в латунной рамочке под стеклом, стерла со стекла пыль, мелкие комочки земли, принесенные ветром, отодвинула в сторону засохшие цветы, рядом положила букет свежих цветов. Это были кроваво-красные розы, купленные двадцать минут назад на рынке, на их лепестках искрящимися светлячками застыли капли воды.
Молча постояла, глядя покрасневшими глазами на могилу, сглотнула подступившие слезы, и вновь замерла: горячий вал обиды, неверия, боли накатился на нее, сдавил горло, она не могла ему противиться — не было сил.
Подняла глаза, увидела в расплывающемся мокром воздухе светлую далекую полоску. Неужели это Волга? Пашина река, которую он защищал? Как и Каспий — Пашино море, которое он тоже защищал и во имя которого лег в эту могилу…
Губы у нее поджались, она закусила их, боясь расплакаться, с трудом сдержалась, сглотнула твердый соленый комок, собравшийся во рту.
Снова замерла. Она уже ничего не видела: мир перед ней померк, воздух обратился в некое густое марево, в нем все замерло, омертвело; звуков тоже не было слышно — ни птичьего стрекота, ни автомобильных гудков, ни веселого щебета детишек, рассыпавшихся по кладбищу в поисках могил солдат Великой Отечественной войны, за которыми они собирались ухаживать, ни карканья старой вороны — все это проходило мимо Иры, она ничего не слышала.
Очнулась она от того, что сзади ее кто-то тронул за рукав. Вздрогнула. Приходя в себя, выпрямилась. Оглянулась.
Сзади стоял смущенный, тихо покашливающий в кулак дядя Ваня Овчинников. В руке он держал букет простеньких садовых цветов, очень похожих на одуванчики, Ира не знала их названия — в Москве и в Подмосковье они не росли, росли на юге.
— Я это… сорок дней, как Пашка-Запашка нет, — мичман опять покашлял в кулак, потом нагнулся, положил свои цветы рядом с букетом Иры на могилу. Подцепил пальцами немного земли с могилы, размял. — После первого дождя холмик надо будет подправлять. Просядет здорово. Земля тут очень легкая. — Овчинников виновато шмыгнул носом, вздохнул: — Эх, Паша!
Ира молча кивнула. Говорить она не могла.
— А я это, я это… — мичман засуетился, расстегнул кожаную офицерскую сумку, висевшую у него на боку, — я моряцкий шкалик принес, чтобы Пашу помянуть. — Он достал из сумки небольшую плоскую флягу из нержавеющей стали, украшенную надписью «Волгоград — город-герой». — Этому шкалику лет двадцать, если не больше будет, — пояснил мичман. — Я с ним всю Якутию прошел. И побывало в нем столько жидкости, что ею можно напоить стадо слонов.
Ира вновь молча кивнула. Мичман отвернул крышку, поднес шкалик к носу и благоговейно помахал рукой.
— Первостатейный напиток! Коньяк из старых бакинских подвалов. Куплен в Баку перед самой эвакуацией и вывезен вместе с оружием. У меня и посуда кое-какая имеется, — суетливо дополнил он, — также бакинская. Разномастная… Сейчас мы, Ир, Пашка помянем. Помянем…
Он достал из сумки пузатую стопку, схожую с солонкой, украшенную золотым ободком и чеканкой, внутри также золоченую, за первой стопкой достал вторую, граненую, похожую на маленький изящный стакан, вмещал этот стакан в себя граммов пятьдесят, не больше, объявил победно:
— Вот! Две стопки. Держи, — он сунул золоченую стопку Ире в руку, та машинально взяла ее. Лицо ее было замкнутым, бесстрастно-чужим.
Мичман аккуратно наполнил Ирину стопку коньяком, придержал ее пальцами, чтобы Ира не пролила душистый напиток, мотнул головой сокрушенно и пробормотал:
— Эх, Пашок, Пашок, разве думал я когда-нибудь, что буду пить на твоей могиле? — он вновь горестно помотал головой, проглотив очередной вздох. — Думал, что все будет наоборот, как оно и должно быть…
Налил коньяка в граненую стопку.
— Да, — эхом отозвалась Ира, — я тоже не думала.
— Все мы под Богом ходим, — мичман приподнял стопку, которую держал в руке, посмотрел на нее печально и поставил на могилу. — Это Пашина доля.
Поковырялся еще в сумке, достал третью стопку, потемневшую от времени, — с этой посудиной прадед мичмана в Первую мировую войну совершал поход в Персию с корпусом генерала Багратова, — наполнил его.
— Ну, Пашок, — произнес мичман со вздохом, — пусть земля будет тебе пухом.
Резким движением он выплеснул коньяк себе в рот, побулькал им звучно. Похвалил:
— Вкусная, однако, жидкость! — снова вздохнул и добавил: — Вкусная, да лучше пить ее по другому поводу и… и — пусть простит меня Паша — в другом месте.
Ира выпила свой коньяк безучастно, она, похоже, и не поняла, что это коньяк, проглотила его, как воду, незряче поглядела на опустевшую стопку.
— Давай, Ир, еще по одной, чтобы Пашку в его вечном сне спалось лучше.
Ира молча подняла свою стопку, подставила под фляжку, мичман налил коньяк Ире, налил себе и закрыл фляжку пробкой. Лицо его дрогнуло, по нему проползла желтоватая, будто лунный отсвет, тень, и он произнес задребезжавшим, враз постаревшим голосом:
— За то, чтобы Пашку спалось лучше, и за то, чтобы мы всегда помнили о мертвых. Есть одна очень хорошая истина: мертвые живут до тех пор, пока о них помнят живые, — мичман не выдержал, закашлялся, сплюнул в сторону от могилы. Произнес виновато: — Эх, мне бы надо лежать на Пашином месте, а не ему, — под глазом у него дернулась нервная жилка, он потянулся, не зная, чокаться или нет. — За то, чтобы ты всегда была здорова и всегда помнила Пашу. Не забывай его.
— И вы не забывайте, — почти беззвучно откликнулась Ира.
— Я никогда не забуду, не дано это, — неуклюже затоптался на месте, забормотал мичман, — я с ним был в том последнем бою… — он стряхнул пальцами слезы, возникшие у него на глазах, вновь начал переступать с ноги на ногу, фигура у него согнулась в корявую рогульку. — Я это, Ир… я это, — слова застревали у него в горле, никак не могли вымахнуть наружу, — это… Я слышал, что самого главного нашего обидчика, из-за которого все случилось… Убили, в общем, его.
— Не знаю, — спокойно и по-прежнему едва различимо, шепотом произнесла Ира. — Не слышала.
— Оганесов его фамилия.
— Это я помню. А вот об убийстве ничего не слышала.
— Значит, не только нам он насолил.
— Наверное.
— Собаке — собачья смерть. Подкараулили его где-то на Волге, на островах и свернули шею. И его ближайшим охранникам, тем, кто был допущен к телу, — тоже.
— Вы правы, дядя Ваня, собакам — собачья смерть.
Ирино лицо посветлело, сделалось твердым, появилось в нем что-то неженское, очень жесткое, глаза тоже посветлели, она подала мичману руку:
— Все, дядя Ваня. У меня билет на самолет. Пора в Москву.
— Ах ты, — затоптался он на одном месте, — ах ты… А задержаться никак нельзя?
— К сожалению, нельзя.
— Ах ты… Эх ты! — дядя Ваня неловко подхватил своей рукой руку Иры, также неловко, будто тяжеловес с негнущимися лапами, прижал ее к губам. — Ира, простите, ежели что было не так, — вежливо, на вы, пробормотал мичман, вновь бестолково затоптался на одном месте.
В следующий миг в нем словно бы что-то увяло, суетливость исчезла, тело потяжелело, становясь непокорным, старческим, и он, охнув от досады, от того, что в его организме произошел сбой, застыл, словно в нем на полудвижении, на полуфразе закончился воздух. Ира тронула его рукою за плечо, улыбнулась прощально и ушла.
А мичман, находясь в оцепенении, еще долго смотрел ей вслед и сожалеюще думал о том, что не стало прекрасной пары, Паши Мослакова и Иры Лушниковой, и от того, что эта пара не состоялась, в природе образовалась дыра, стало пусто и угрюмо…
Редко так люди подходили друг к другу, как Ира и Паша. Мичман простуженно пошмыгал носом, глаза ему заволок влажный туман, в горле запершило. Он закашлялся.
Фигурка Иры еще долго была видна в конце дорожки, словно эта девушка никак не могла покинуть скорбную кладбищенскую землю, а потом исчезла.
Пока мичман стирал туман с глаз и хлюпал носом, она ушла.
И показалось Овчинникову, что остался он в этом мире один, совсем один, никого больше нет, и секущее ощущение беды, покинутости сдавило ему горло, он неверяще мотнул головой и пробормотал, давясь коротким и твердым, как фанера, словом:
— Нет!
Как все-таки жизнь бывает несправедлива к людям! Несправедлива она оказалась к Паше Мослакову, к этой девчонке, к нему самому. Ведь ему, Ивану Овчинникову, орденоносцу и заслуженному человеку, давно уже надо сидеть на берегу реки, помахивая удочкой, таскать из воды плотвичек на жарево, а он чем занимается?
— Нет! — произнес он на этот раз громко.
Но не один он был в этом мире. Таких людей, как мичман Овчинников, много, и они — именно они, а не набитые таньгой воровские авторитеты типа Оганесова — будут определять жизнь страны. То, что происходит сейчас, в конце концов закончится, и в далекой, совершенно не видной горловине тоннеля забрезжит свет.
Кончится власть тьмы, беспредела, самодурства, на смену ей придет власть новая, и все встанет на свои места. В этом мичман Овчинников был уверен твердо.
Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
Комментарии к книге «С войной не шутят», Валерий Дмитриевич Поволяев
Всего 0 комментариев