Артур Гайе, Ренэ Гузи Сафари Избранные произведения
Африканское сафари
Уединенный дом
Мечта девяти мрачных, томительных лет наконец исполнилась в мае прошлого года — я снова ехал в Африку.
Последние дни морского переезда я проводил на носу корабля, напряженно вглядываясь в пенящуюся синюю даль Индийского океана. Мне предстояло вновь увидеть Африку впервые после 1917 года, — когда я, после трехлетних приключений в африканских степях, с незажившими еще ранами, уезжал в качестве английского военнопленного из Дар-ес-Салама в Индию.
Долгожданный берег выделился наконец из морской синевы; перед носом нашего корабля открылась гавань Момбаза, началась высадка. Я чувствовал себя, словно во сне, и оставался в этом состоянии все время — даже когда уже ехал по Уганской железной дороге сперва до Вой, а потом по местам, которые я проходил пешком одиннадцать лет тому назад. Тогда эта пустынная область была одной из самых диких и неисследованных во всей Африке. На карте она была отмечена белым пятном с буквами «Б. в. д. о.», что означало: «Без воды, дорог и обитателей». Это было правильно. Неправилен был последний пункт «о.», так как обитателей там оказалось больше, чем мне, тогда еще новичку в африканских степях, хотелось: там жили тысячи, даже десятки тысяч, диких зверей!
Я ехал теперь в вагоне железной дороги, построенной во время войны, через обширную, задумчивую степь и с недоумением глядел на красно-пыльную дорогу, извивавшуюся вдоль полотна, среди унылых кустарников. Да, это была моя тогдашняя дорога — самая жуткая, по какой мне когда-либо приходилось странствовать!
Поезд, все время изгибаясь, повернул на восток. Внезапно справа перед глазами появилась могучая сизая громада, высоко поднявшаяся над степью. Это была гора Килиманджаро, серебристая вершина которой сияла как купол огромного храма. Мне еще настойчивее почудилось, что я вижу дивный сон.
Я сошел с поезда в Моши и начал обходить гору полукругом, устраивая длительные привалы. Я был похож на кусок железа, движущийся в поле магнитного притяжения. Магнитом для меня была эта, ни с чем несравнимая, величественная голубая вершина. На реке Зоньо я увидел этот снежный купол перед собой справа, а налево от меня возвышалась почти такая же грандиозная гора Меру, алеющая в зареве заката. Между двумя великанами горами видна была коричневая степь, сливавшаяся с горизонтом. Я знал, что эти степи, простирающиеся к северу и к западу, занимают громадные пространства, равняясь целым странам, и что они заселены бесчисленным количеством диких зверей разнообразных пород. Я решил, что здесь мне будет хорошо и что здесь-то и нужно поселиться.
Очень близко оказалась ферма бура Абеля Балдана, к которому у меня были рекомендации. Он принял меня с необычайным бурским, почти арабским гостеприимством. Меня даже не спросили, откуда я явился, когда и куда думаю продолжать путь, а просто выбросили из небольшой комнаты в окно седло, автомобильный холодильник, несколько львиных шкур и мешок с маисом, выгнали пинками трех собак и коротко сказали: «это ваша!»
Но «моим» оказалось не только это, а все, что находилось на ферме старика Балдана: негры, фордовские автомобили, мулы, собаки, большие миски мяса, большое количество кофе. Даже нескончаемые молитвы, проповеди и священные песнопения должны были послужить мне на пользу.
Я собирался вторично побывать на Кибо и впервые подняться на Меру, намеревался охотиться на диких зверей, заснять кадры, — словом предполагал сделать так много дел, что нужны были целые месяцы для их выполнения. Между тем к моему хозяину с каждым днем прибывало все больше и больше гостей, и у него проявлялась, на мой взгляд, чрезмерно старательная и шумливая набожность. Поэтому я решил построить себе отдельное жилье.
Целыми днями неустанно бродил я по окрестностям, взбирался на холмы, пробирался среди зарослей и отовсюду видел величественную ледяную вершину Кибо; одно место казалось мне лучше другого, и я никак не мог остановить свой выбор на чем-либо определенном.
Наступил краткий период дождей. Грозовые тучи громоздились вокруг ледяной вершины. Они возвышались гигантскими грудами и по ночам освещались зигзагами молний. Затем барометр быстро поднялся, и высокие тучи исчезли. Выпало несколько хороших дней. Я решил тотчас использовать их и поднялся на горный хребет с обеими дочерьми Балдана, наряженными в бриджи цвета хаки.
Здесь я встретил и привел с собой вниз двух негров, сыгравших большую роль при постройке моего дома. Одного звали Ионатан, он отличался религиозностью, другого — Улимали, он выделялся своим особенным запахом.
Однажды на вершине холма, взобравшись на плечи моих спутников, я любовался местностью через пышные заросли кустарника. Холм круто обрывался под моими ногами. Широкая ярко-зеленая долина спускалась к темным лесистым берегам реки Зоньо, а за ней высилась необычайно красивая ледяная поверхность горного массива Кибо, рдевшая в лучах заходящего солнца, как громадный граненый космический рубин. Я был так поглощен созерцанием этой сказочной красоты, что совершенно забыл, на чем я стою, и полетел вниз в кусты совместно с моими черными друзьями. Когда они высунули из ветвей исцарапанные лица, испуганно глядя на меня, также изрядно пораненного, я спокойно вытер кровь со вздувшейся губы и сказал им:
— Ну вот, здесь мы и останемся, друзья мои.
Затем я быстро сделал снимок с моих молодцов, удрученно сидевших в кустах на корточках, как раз в том месте, где пять недель спустя стоял мой письменный стол. Через час я уже отправил их в ночную мглу, одного на север, другого на юг, чтобы нанять и привезти из Кибаното и Машабе людей для постройки.
Улимали вернулся через три дня и привел девять человек, Ионатан же вернулся двумя днями позже и никого не привел. Зато он притащил обезьяну, которую получил в подарок, когда с горя от своей неудачи сидел за выпивкой в богатой банановым пивом местности Кибаното. Сам я со старшим сыном Балдана, Томасом, направился в Моши. Я закупил там инструменты, гвозди, известку для штукатурки и целый транспорт досок на лесопилке. Около трех часов пополудни, в страшную жару, я пустился в обратный путь на тяжело нагруженном форде Балдана. Дорога оттуда обычно продолжается часа четыре, но у меня на эту поездку ушло почти четыре дня. Сначала наш автомобиль задавил теленка из стада туземцев мазаи, а когда мы вытащили его из-под колес, разразилась первая гроза. Через полчаса стало так темно и хлынули такие потоки, что я не мог отличить, едем ли мы вдоль дороги или по руслу реки Веру-Веру. Вскоре мы застряли. Пришлось выгрузить все, втащить машину на холм и по колено в воде переносить в нее наши вещи. То же самое произошло при следующем подъеме. Такие злоключения стряслись с нами еще раза два, а затем настало утро. Взошедшее солнце осушило на нас грязь, и мы могли соскоблить ее ножами. Выехав в степь, мы застрелили антилопу и съели ее зажаренную печенку в качестве завтрака. Через полчаса разразилась очередная гроза; при этом мы случайно угодили в ручей и пока снова все выгружали, вытаскивали с помощью восьми мазайских быков наш автомобиль, чинили его и вновь нагружали, опять наступила ночь, и на нашу беду снова началась гроза. Так прошел второй день. На третий день у нас кончился бензин, и Томас Балдан отправился на ближайшую ферму, чтобы попросить лошадь и поехать верхом в Моши за топливом для машины. Я тем временем застрелил дрофу и зажарил ее на костре, куда набросал пропитанной маслом шерсти, употребляемой для чистки автомобиля, так как дрова отсырели. Потом я занялся отскабливанием от досок распустившейся известки и обратным водворением ее в мешок. Почтенный торговец из Индостана уступил мне ее в виде одолжения за тридцать марок, а половина ее оказалась пеплом.
Незадолго до захода солнца мы с новым бензином опять загромыхали полным ходом и вдруг со страшной силой наскочили на каменный выступ при переезде в брод реки Зоньо. Пострадал нос Томаса, а также передняя ось автомобиля и еще многое. Жалкие остатки моей извести расплылись по реке Зоньо. Тут мы с Томасом дуэтом выпалили два-три изречения, взятых, поверьте, не из библии. Оставив все в клокочущей воде, мы поплелись пешком через степь домой.
На следующий день одиннадцать моих молодцов перетаскивали наш груз на головах, а два автомобиля и дюжина быков вытащили искалеченную машину и доставили на ферму Балдана.
После этого мы принялись за постройку дома. Первым делом вырубили и расчистили в густом кустарнике место для стоянки. В виду довольно неприятной близости льва, негры тщательно заплели все отверстия в кустах колючими ветками. К вечеру второго дня вершина моего холма была тщательно очищена от всякой растительности за исключением двух больших деревьев, нарочно оставленных мной для тени. Трое из моих людей сидели на самом верху холма с молотами и кирками и, сбивая твердое острие скалы, взывали к милосердию Аллаха.
Я вычистил для себя местечко под засохшим толстым и высоким деревом, чтоб устроить там свою мебельную мастерскую. К сожалению пришлось при этом потревожить три семьи, имевшие право на это же жилище и занимавшие в дуплистом дереве три этажа. В нижнем этаже жил престарелый медоед со своей женой. Я от души жалел, когда с ним в первый же вечер приключилось несчастье: он попал в силки, поставленные для леопарда, и так как при всех моих попытках освободить его прищемленную лапу он яростно рычал и молниеносно поворачивал оскаленную пасть, я принужден был в конце концов пристрелить его. Это был самый крупный медоед, из всех виденных мною. Все, кто рассматривал впоследствии его шкуру, говорили то же. В Африке его шкура висела над моим обеденным столом, а дома она висит в моем кабинете. Зато я хорошо позаботился о его вдове: ежедневно клал ей перед дуплом кусочек мяса, несколько бананов, а иногда даже немного меду.
Второй этаж в этом дереве занимала многочисленная семья сов, каждый вечер затягивавшая хриплыми голосами глубоко печальную перекличку. Верхний этаж занимал ястреб, — философ, презиравший мир с высоты своего величия.
Уравнивание холма было длительной и тяжелой работой, но выбивание отверстий для свай в этой каменистой почве, состоящей из вулканического пепла, туфа и твердых как стекло пород лавы, представляло форменную муку, и Аллах действительно не мог сердиться на своих черных детей, если они при каждом ударе молотком призывали его на помощь, так как около половины этих ударов попадало на их собственные руки.
Наконец и это дело было закончено. Наступили дни, когда в бесконечной тишине нашей степи ничего другого не было слышно, кроме песен моей пилы и рубанка и стука моего молотка. Все мои молодцы рассыпались по лесу, чтобы нарубить строевого леса и нарезать лиан, прутьев и лыка. Ими связывают все части в африканских постройках, и это держит крепче гвоздей и винтов.
Негры умеют и знают значительно больше, нежели мы это себе в Европе представляем: они удивительно хорошо плетут, вырезают по дереву, и также куют. Они могут за две недели научиться играть на музыкальном инструменте, передавая любую мелодию, в шесть недель они могут научиться языку, но с трудом понимают, что такое прямая линия! Когда я клал рядом с приволакиваемыми ими гигантскими змеевидными деревьями прямую доску и настойчиво указывал им на разницу, стараясь объяснить, какой вид должно иметь прямое дерево, они не понимали. «Эгээ наона заза, бана» (Я теперь вижу), — бормотал малый, засунув палец в рот, и отправлялся со своим ножом в окрестности за новым деревом, а вечером появлялся со стволом дерева в виде ползущего червя. Мне не оставалось ничего другого, как пойти самому в лес и отметить деревья, подходящие для постройки.
Бревна крепко вколотили в почву на расстоянии полуметра друг от друга. В верхний вилообразный конец вставили и прикрепили стропила для крыши. Затем с наружной и с внутренней стороны каждого ряда бревен привязали длинные прутья на расстоянии ладони один от другого. Образовавшуюся таким образом решетку заполнили и замазали «одонго». Прилагаю тут же рецепт одонго: находят постройку термитов, разбивают ее ссохшуюся, твердую как камень красную глину, смешивают ее с одной третью свежего коровьего помета и поливают водой, затем самый сильный негр колотит в общественный барабан, а остальные несколько часов подряд танцуют в этом месиве. Если затем хорошенько замазать полученной массой все бревна и прутья, получится такая стена, которую не пробьет даже носорог.
До сих пор мы носили воду наверх из реки. Поэтому я с первого же дня приступил к рытью колодца. Это было не трудно, пока рыли толстый слой чернозема и лежащий под ним слой из легких вулканических извержений, но когда начались твердые порфировидные породы, тогда мои молодцы стали смотреть на рытье колодца, по два часа в день, как на какое-то наказание. Вскоре это наказание стали называть «бана гайе»; когда кто-нибудь из людей, даже по африканским понятиям, был слишком ленив, его приговаривали к лишней смене для рытья колодца. Больше других выпадало таких принудительных смен бедному Улимали. Он всегда отсутствовал, когда бы я, весь в поту, не показывался из-за моего рабочего дерева, чтобы произвести подсчет людей, занятых постройкой дома. Тогда мне оставалось только сильно потянуть носом воздух кругом, и, благодаря особому резкому запаху, можно было тотчас же разыскать Улимали. Обычно я находил его сидящим задумчиво и тихо в тени кустов, где попрохладнее.
Пока просыхал сырой одонго, половина людей привязывала стропила для крыши, другая же половина, запасшись большой кистью бананов для продовольствия и мешочком, наполненным медными монетами, отправилась вверх, в близлежащие гористые местности, чтобы закупить «мокомбе» — сушеные банановые листья. Этими листьями, наложенными слоем в полметра толщиной, покрывается крыша. Сквозь такую покрышку не может проникнуть даже стремительный тропический ливень.
Через несколько дней посланные люди вернулись. Громкое хоровое пение уже издали указывало на их приближение. Каждый из них изящно пританцовывал, шагая впереди длинного хвоста черных красавиц, несших мокомбе в больших свертках на головах. Все негры натерлись маслом, чтобы придать себе больше привлекательности, причем от каждого из них сильно пахло банановым пивом. При караване находилось несколько мальчиков-подростков, из которых я оставил двоих у себя в качестве водоносов.
Я за эти недели работал, как в лучшие времена своих африканских скитаний. Я закончил две двери, рамы для трех окон, обеденный стол, а также громадный письменный стол и комод. Мне оставалось сработать еще скамью, несколько стульев и кровать.
Большую помощь в этом деле оказало мне ружье. Я пошел в степь Герарагуа и застрелил, при восторженном одобрении моих негров, сначала молодого бычка из породы гну, мясо которого оказалось замечательно мягким и сочным, а затем двух старых самцов зебры. Шкуру, содранную с них, положили на два дня в воду, а затем изрезали на ремни шириной с палец. Я срубил несколько молодых деревьев и нарезал из них ножки для кровати и планки для рамы. Прибив довольно часто зебровые ремни, мы прикрепили их вдоль рамы и переплели поперек, крепко приколачивая каждую полоску. Также по-робинзоновски мы соорудили скамьи и стулья.
Маленькую каморку, пристроенную мной к дому, мне с трудом удалось сделать совершенно темной из-за обилия и силы африканского света. В ней я проявил снимки вкусного гну и двух моих полосатых поставщиков ремней. Затем я выставил пластинки для просушки и прикрыл их от солнца моим свитером. «Будьте осторожны и не дотрагивайтесь до этих стекол, они мокрые и должны высохнуть!» — сказал я своим верным слугам, после чего старательный Улимали, когда солнце поднялось высоко, заботливо снял мой свитер, чтобы стекла получше высохли. Когда я заметил случившееся, снимки гну и зебр превратились уже в черную массу; стекла с треском были разбиты о голову удивленного Улимали. К счастью у меня был сделан второй, запасной снимок. Впоследствии нашлось более человеколюбивое и остроумное применение для испорченных снимков: стекла очищенных негативов вставлялись в длинные рамы и заполнили постепенно мои три окна. В Африке фотографировать не очень-то просто!
Стены были еще сырыми и пол из одонго, накатанный и утрамбованный, был еще совсем мягким, когда я переехал в свой дом. В этот день я собирался усердно поработать, но когда я, сев за письменный стол, увидел в окно гору Кибо, озаренную вечерним закатом, во всей ее величественной и пышной красоте, я так и остался сидеть, любуясь ею, пока на ледяной вершине не погас последний пурпуровый луч и не засияли на небе большие блестящие звезды.
Позже я просиживал так многие тяжелые дни и, пристально глядя на дивную картину, я забывал свои невзгоды и муки.
Все вечера после тяжелой дневной работы я просиживал на веранде. Птицы-носороги летали над моим домом, издавая жалобные звуки, точно плачущие дети. Каждый вечер стая этих птиц шумно пролетала мимо меня, всегда в одно и то же время.
Вокруг в темных кустах рычали леопарды, и в ответ своим смертельным врагам испуганными лающими звуками отвечали антилопы. Антилоп в соседстве было так много, что я назвал, по предложению моих помощников, эту местность и дом «Понго», что означает антилопа. Это название впоследствии было принято почтой и официальными учреждениями. Среди тысячи таинственных голосов ночи порой раздавался громоподобный рев льва, заставляя приумолкнуть пиликание цикад и кваканье лягушек. Тогда выше вздымалось пламя костров, и негры заглушали свой страх громким хоровым пением, к которому присоединялся странный стук, доносившийся из колодезной ямы.
В одну из первых ночей меня посетил высокий и редкий гость. Я проснулся от странного звука, похожего на скрежет чьих-то зубов. Так как у меня еще не было петель, дверь была лишь прислонена; зубовный скрежет в темноте слышался чуть ли не у самого моего уха. Мне стало решительно не по себе. С молниеносной быстротой перекинулся я на другой конец кровати и схватил ружье. Снаружи кто-то отскочил, царапая лапами. Но когда я вышел на веранду, уже никого не было видно. На земле я различал следы громадной гиены. Следы были так несоразмерно велики, что я испугался. При этом посещении бесследно исчез клубок оставшихся ремней зебры. На другое утро один белолицый и четырнадцать чернокожих людей ломали себе головы над этими невероятно большими следами, и только в полдень проезжавший мимо нас бур объяснил мне этот феномен: следы принадлежали не гиене, а огромному леопарду. Виновником пропажи, очевидно, был он же.
Иногда я просыпался ночью, потому что в пустые отверстия окон пробирались нахальные дикие кошки. Часто вдруг слышен был приближающийся грохот и гром, и почва начинала колебаться, словно при землетрясении: это было стадо зебр в несколько сот голов, мчавшееся каждую ночь мимо дома к реке Зоньо на водопой.
Однажды к нам явились пять довольно угрюмых людей племени вамеру. Им очевидно очень сильно хотелось найти пристанище, и так как они, несмотря на свою привычку к безделью, как помесь людей племени мазаи и ватшага, все же выразили желание заняться физическим трудом, я оставил их у себя. Я велел им пока выкорчевывать пни, рыть землю для сада и строить лестницы. Я рассчитывал со временем брать их с собой на охоту, занятие более всего подходящее для этих удалых ребят. Но одного из них через несколько дней забрал патруль из туземцев аскари; дело шло о двух маленьких убийствах; другого, Оль Нтаи, стройного красивого юношу, убил первый лев, попавший в мои силки. Зверь могучим ударом лапы переломил ему спинной хребет. Кровь истого мазаи не выдержала соблазна: он непременно захотел пронзить своим копьем шею льва, когда тот, уже смертельно раненный выстрелом в лопатку, еще раз приподнялся.
Я выкопал этому юноше могилу в долине перед моим домом, под высокими деревьями, и посадил на ней сладко благоухающие белые нарциссы, цветущие после дождей в степи; через некоторое время я посадил еще кругом розы, образовавшие вскоре непроницаемую цветущую заросль.
Розы, нарциссы, степные лилии и голубые лианы были посажены также кругом моего дома и скоро застлали все зеленой пеленой, в которой тут и там пестрели яркие цветы. Словно воплощенный наяву сказочный домик карликов, стоял на вершине холма мой дом, поглядывая вниз в долину. Днем ледяной шлем Кибо отражался в его окнах, а ночью лунный свет через высокие деревья падал серебряными пятнами на его объемистую крышу.
Через день после того, как все было готово: людская, кухня, птичник и наконец рабочая мастерская, которую я соединил с чуланом для припасов, — Ионатан, вопреки моему запрещению, велел сжечь вырубленные и засохшие кусты. Внезапно поднялся ветер, погнавший пламя на наши постройки. С громким криком мы все бросились с одеялами на крыши, стараясь затушить искры. Однако рабочая мастерская и чулан сгорели со всем содержимым; погибла в огне моя еще ни разу не использованная палатка, погибли все инструменты, все запасы муки и маиса, шкуры льва и двух леопардов и шкуры других зверей.
Когда я спросил совершенно убитого горем Ионатана, что теперь делать, он, воя, предложил работать на меня даром год, три года или столько лет, сколько я захочу. Через три дня, после того как я отправил лишних рабочих, Ионатан, бывший до сего времени десятником, в первый раз спустился для работы в еще не оконченный колодец. После обеда я ушел к Балданам, чтобы занять немного муки и маиса для людей. Когда я вернулся, оказалось, что Ионатан исчез.
В сущности на него нельзя было пенять: ведь он получил воспитание в одной из миссионерских школ!
Вверх
По правде говоря, следовало бы все автомобили в Африке послать к черту! Они идут совершенно в разрез с ее стилем. Однако я никогда не встречал, чтобы кто-либо из людей, бранящих автомобили, отказался сесть в них, если это сокращало на пятьдесят километров путь через адское пекло пустыни. Я тоже не удержался от искушения. Случилось так, что как раз у специалиста по починке автомобильных холодильников, незадолго до нашего подъема на Килиманджаро, неожиданно вышел бензин, немного не доезжая фермы Балдана. И Аллах повелел, чтобы старику Абелю пришло на ум одолжить этому проезжему бидон бензина, под условием починить сломанный когда-то мной и Томасом грузовик!
Итак, когда Томас и обе его сестры, мои спутники по поездке на Кибо, к моему великому изумлению вдруг приехали за мной во вновь воскресшей машине, я сел в нее без возражений. На гору ведут две прямые дороги. Одна из Нового Моши в Старое Моши, другая от реки Гимо на Марангу; оба начальных пункта отделены от нас пустынной, нестерпимо жаркой степной равниной.
Недалеко от Нового Моши в радиаторе машины стало что-то бурлить. Это дала течь одна из недавно запаянных трубок, по которой шла вода для охлаждения мотора. Отец и сын некоторое время осматривали и ощупывали трубку, затем долго ни слова не говоря курили, после чего старик, спокойно сплюнув, сказал:
— За эту работу я должен был бы уплатить лишь три четверти бидона бензина. Бушмэн!
Бушмэн, готтентотский мальчик, рожденный в Трансвале, был помощником и опорой старика Балдана. Когда леопард пожирал козу, или у старика сырел табак, когда пропадала курица, не хватало отвертки, воды во рву или дров на кухне, во всем был виноват Бушмэн, за все он должен был отвечать, получая незаслуженные пинки.
Бушмэн спрыгнул с повозки и благоразумно остановился подальше от старика. Он спросил: «Что прикажете?» Старик в ответ издал несколько звуков, определяемых языковедами как «африканские». Бушмэн помчался по дороге в облаке пыли, словно желтенькая собачонка. Никто ничего не спрашивал и не давал никаких объяснений. Мужская часть общества молча курила, женская грызла шоколадные конфеты с начинкой и тоже упорно молчала. Было тихо, и раскаленная степь дышала адским полуденным жаром.
Через час с лишним появилась вдали тучка пыли и быстро стала приближаться. Перед нами остановился автомобиль с насквозь пропитанным маслом черным монтером и с маленькой обезьяноподобной фигуркой Бушмэна. С неприступностью, свойственной каждому специалисту, безразлично какого бы цвета он ни был, негр принялся с паяльником и гаечным ключом работать над дырявой трубкой.
— Хорошо ли ты починил? — спросил его по окончании работы Балдан на скверном кизуагельском наречии, на котором говорят все буры.
— Да, бана, трубка продержится дольше всего автомобиля, и мне причитается за работу пятнадцать шиллингов.
Памятуя знаменитый выступ в реке Зоньо, я счел обязанностью уплатить эти пятнадцать шиллингов из своего кармана.
В Моши мы купили несколько банок с консервами и порядочное количество шоколада и конфет; по внезапному наитию я прибавил к этому большую бутылку коньяка марки «три звездочки». Чтобы уберечь бутылку от всяких случайностей, я запрятал ее в жестяной сундучок, в котором лежала моя одежда.
Затем мы вновь въехали в степь и потащились по размытым, растерзанным, покрытым толстым слоем красной пыли, дорогам, через изъеденные термитами, трещащие и гулко скрипящие мосты, или там, где их не было, — прямо через поваленные деревья, кустарники и камни, гремя по безводным руслам рек, шумя, пыхтя и сопя, то спускаясь, то опять подымаясь и направляясь все дальше и дальше.
Перед нами простирались бесконечные степные равнины, тянущиеся через всю Кению, через страну Сомали вплоть до Абиссинии. Направо, в восточном направлении, высокие отроги гор Паре исчезали в туманной дали, а налево гора то терялась в серых и белых облаках, то вновь появлялась над этими облаками, высоко уходя своей серебристой белизной в голубое небо. Все лица в автомобиле были обращены к этой острой белой линии — цели нашей поездки.
Через Гимо было переброшено нечто вроде моста, пользование которым представляло большую опасность. И действительно, из-под наших колес несколько бревен свалилось вниз по пенящимся скалистым выступам. Баас только сплюнул спокойно им вослед. Здесь начался, для глаза почти незаметный, но для мотора чувствительный, подъем. Через пять минут вода в холодильнике уже кипела. Пришлось остановиться и подлить холодной воды, после чего мы поехали дальше, но та же история повторялась каждые десять минут. Через три часа старый форд, хоть и сильно упарился, все же взобрался на пятьсот метров вверх. Мы уже различали здания миссии и хижины племени ваджаггов в Марангу, выглядывавшие из банановых и апельсиновых рощ, как вдруг машина опять зашипела и снизу вылетело громадное облако пара. Горячая струя обдала мне очки и нос и я скатился направо. Старому Абелю обожгло щеку, и он свалился на левую сторону. Из-за облака пара слышен был только угрожающий крик: «Бушмэн!»
Как неповинный Бушмэн расплатился на этот раз, мне неизвестно. Извержение холодильника немного улеглось, и я видел, как Бушмэн вместе с Томасом возился с брезентовыми лоскутьями и проволокой над сломанной трубкой, накладывая на нее временную повязку. Когда я затем сел с ошпаренным носом обратно в грузовик, у меня было видение: мне мысленно представилось лицо европейского шофера, которому кто-либо предложил с такой машиной и с таким холодильником подняться на эту гору!
Но очевидно могущество Аллаха может простираться и на фордовские автомобили. Кипя и пыхтя, пуская облака пара, наша машина через полчаса все же пробралась через черноземную почву банановых плантаций Марангу и остановилась на идиллическом берегу реки под одиноко стоящим деревом с необычайно раскидистыми ветвями. Это было как раз то дерево, под которым я отдыхал двенадцать лет тому назад! Солнце садилось; сверху еще раз блеснул ледяной алмаз Кибо, неописуемо торжественный, далекий и неприступный. Затем вокруг вершины сгустилось покрывало из облаков, глухо шумя пронесся ветер из девственных лесов, шепчась с громадными шелестящими листьями бананов. Мы поставили палатку, то есть, вернее говоря, привязали ее с одной стороны к ветвям деревьев, а с другой — к повозке, так как все колья для палатки остались на ферме, конечно по вине Бушмэна.
На другое утро старик выпил три огромных чашки кофе и, поцеловав на прощание своих двух дочерей, Биену и Маргарет, и сына Томаса, уехал, пожав мне руку со словами: «Привезите мне их домой в полном порядке». Машина загромыхала в обратный путь со своим обвязанным тряпками холодильником и «скверным мальчишкой» Бушмэном, к далекой реке Зоньо.
Я же принялся за работу. Мальчиков для услуг за это время собралось множество; они стояли вокруг с выпяченными животами и с любопытством наблюдали за нами.
— Послушайте, дети, — сказал я на их наречии, — кто из вас знает дом человека по имени Ионатан, он проводник на гору Кибо?
— Мими наюа, бана! Воте ванаюа, бана! Мими вилевиле! (Я знаю, господин! Я тоже знаю! Мы все это знаем!) — завизжали хором толстопузики.
— Хорошо, ты самый большой и можешь добежать скорее других. Беги к нему и скажи ему, что приехал тот человек, которого он водил на Кибо последним до начала войны, и что он хочет, чтобы Ионатан снова повел его наверх! Ты понял, мальчик? Когда ты вернешься, ты получишь полшиллинга.
Затем я отправил нескольких мальчиков за дровами, бананами, яйцами и курами. Со своим помощником Деренгия я стал наблюдать за вершиной Кибо, чтобы заснять ее, когда она выглянет из облаков. Я постарался также присвоить себе из близлежащего сада миссии несколько бамбуковых палок для нашей палатки.
Когда я вернулся, кто-то, держа под мышкой петуха, встал с камня перед моей палаткой и, протянув мне петуха, сказал:
— Ямбо, бана, мими таяри! (Здравствуй, господин, я готов!)
Это был Ионатан. Я крепко пожал ему руку, спросил его о здоровье. Но он едва отвечал на мои вопросы, пристально и как будто с интересом глядя на реку. Вдруг я услышал всхлипывание, он вытер рукавом рубашки свой нос, и тогда только я увидел, что старик плакал.
После обеда он привел толпу приблизительно в пятьдесят человек. Двое из них уже в тот раз были со мной наверху. Их я конечно выбрал в первую очередь. Еще один короткий и толстый парень, показав своей мазайской дубинкой на мою маленькую кинематографическую камеру, сказал: «Эту вещь я знаю — «Уфа Сафари»[1]. Я нанял его немедленно, поняв, что он пригодится. Четвертого я выбрал за его необычайно честное лицо и сильные мускулы. Он оказался потом одним из самых преданных негров, каких я когда-либо встречал, кроме того, этот парень оказался хорошим каменщиком и садовником. После них я выбрал еще двенадцать человек, условился с ними насчет жалованья и доставки для каждого из них по два одеяла и паре ботинок. Затем я произнес, как принято, вступительную речь, в которой я им сразу объяснил, что на горе дороги плохи, что там очень сыро и холодно, и что пусть они не жалуются на это, когда будут наверху. Кто не хочет, говорил я, должен отказаться тут же на вышине одной тысячи метров, а не там, где вышина достигнет пяти тысяч метров. Они ухмылялись, но никто из них не отказался.
Мне бросилось в глаза, что ваджагги, слывшие раньше за довольно зажиточных туземцев, теперь казались очень бедными и обносившимися. И действительно, мои прежние слуги стали сразу жаловаться на теперешние плохие времена, начавшиеся с войной. Остальные пришедшие и не нанятые мной бедняки казались такими разочарованными и грустными, что я счел своей обязанностью угостить всех жирным ужином и пообещал им небольшое вознаграждение за напрасную дорогу.
Деревенские мясники продали мне полбыка; но когда я вынул кошелек, чтобы расплатиться, Ионатан, до сих пор сидевший задумчиво и рисовавший на песке разные цифры, вскочил. Целый поток ругательств излился на голову мясника, и Ионатан заплатил ему только треть цены, которую тот требовал с меня. Торговец индус доставил нам рис, бобы, маисовую муку и сало, в то время как мои пятнадцать негров примеряли в глубине его лавки обещанные мной ботинки. По крайней мере десять человек из них никогда не носили такой обуви, и некоторые явились ко мне с двумя правыми или двумя левыми башмаками, или же просто надевали их наоборот, правый ботинок на левую ногу, а левый — на правую. Все тридцать одеял взял на себя Ионатан, потому что одеяло слишком соблазнительная, вещь для негра.
— Подумай, господин, — сказал Ионатан, — они все славные люди, но ведь может случиться, что кто-нибудь из них ночью заболеет и внезапно уйдет домой, а из-за своей больной головы он может забыть оставить одеяло.
Для тех двух-трех дней, которые нам предстояло провести на горе, я отрезал кусок мяса весом в тридцать килограммов и повесил его перед палаткой. Оставшееся мясо, по крайней мере сто килограммов, пошло в лагерь носильщиков. На другое утро не осталось даже такого кусочка, который мог бы насытить ворону.
Свежий, необычайно легкий и приятный ветерок весело развевал знамя над головой Ионатана. В темно-зеленых, освещенных солнцем склонах горы стократным эхом отдавались песни наших носильщиков, когда мы поднимались вверх по узким, в один фут шириной, тропинкам, идущим в глубокой тени банановых и апельсиновых деревьев. Что за чудо красоты и плодородия эта страна джаггов! Хижины с толстыми остроконечными крышами, в зелено-золотом сумраке банановых рощ, казались таинственными. От стен хижин до бананового леса только два шага, но даже на этой узкой полоске растут дынные и апельсиновые деревья, а под ними сладкий картофель и тыквы. По стенам хижин вьются толстые стебли, и огурцы длиной в человеческую руку свисают в отверстия низких дверей.
Особо крутые холмы, плохо поддающиеся дренажу, оставлены под маленькие луга. Они дают сено и траву для молочного скота ваджаггов, единственного племени, держащего скот в хлеву на сухом корму в восточной Африке.
Иногда между бананами встречается полоска земли, засаженная несколькими десятками кофейных деревьев. Продавая их урожай, джагга покупает себе сало, рубаху или материю для одежды, а остатком выручки платит налог за хижину. Все остальное, необходимое ему, он производит сам.
А прежде всего ему необходимы бананы; они его хлеб и первейшая насущность. Он знает их несколько дюжин сортов; некоторые сорта отваривают как овощи, некоторые пекут; другие сорта сушатся и из них приготовляется мука, а есть сорта, которые джагга съедает как лакомство. Некоторые бананы идут на корм скоту, другие употребляются для приготовления пива довольно хорошего качества, производимого в больших количествах.
Чудесные листья бананов, блестящие при свете тропического солнца и развевающиеся при малейшем ветерке, точно нежные шелковые ленты, приносят разнообразнейшую пользу. Кроме того, что они с мягким шелестом бросают на красную вулканическую землю дорог густую пальцевидную тень, они доставляют джагги настил для крыш, обшивку для стен, материал для плетения корзин и мешков, в качестве лыка для всевозможных плетений и связываний. Из них же приготовляют удивительную материю для непромокаемых пальто и зонтов от солнца. Но даже на этой необычайно плодородной почве негру ничто не дается без напряженной работы. Все его благополучие зависит от искусственного орошения, и эти, так называемые, дикари достигают в проведении орошения и в усердном постоянном его поддержании действительно достойных изумления результатов.
После двухчасового пути мы оставили позади себя возделанную часть горы и погрузились в зону девственных лесов. Здесь мы могли наблюдать с каким умением улавливался малейший родничок, спрятанный под папоротниками и мхами, и проводился по бамбуковым трубам вниз через крутые склоны, глубокие пропасти. Из многочисленных маленьких источников вода проводилась через тщательно оберегаемые рвы по узким каналам на плантации.
Нас поразил резкий контраст между светлой, приветливой, плодородной местностью, которую мы только что прошли, и угрюмыми, безжизненными, погруженными в меланхолическую тишину девственными лесами, в которые мы теперь вступали. Как будто мы с экватора неожиданно попали прямо в Лапландию.
Внезапно Томи Балдан остановился. Втягивая носом воздух, он воскликнул: «Там слоны!» и указал рукой направо. Сейчас же замолкла болтовня наших носильщиков, они остановились у поворота дороги и с опаской начали поглядывать на ложбину, тянувшуюся вверх по косогору; она была прямая, как стрела, точно ее проложили тут посредством полдюжины паровых катков.
— Тембо, бана, винги зана! (Слышишь, господин, слоны, их очень много!) — сказал вполголоса толстый носильщик моей камеры и до того смешно стал вращать белками своих глаз, указывая на ложбину, что обе девушки покатились со смеху.
Ионатан испуганно повернул к ним голову, услыша непочтительные звуки вблизи их величеств слонов, и, упав на колени, разразился молитвой, которой его обучили миссионеры. Меня возмутила эта идиотская набожность; я не дал произнести даже нескольких слов, толкнул в спину, распорядился сделать остановку и принести дров для приготовления кофе. Томи кофе не пил. Ему, как сыну одного из величайших охотников Африки, хотелось помчаться вслед за слонами. И до самой хижины Бисмарка Томи с огорчением уверял меня, что сегодня он впервые в жизни увидел слона, который мог бы дать более ста кило слоновой кости, и что он не мог застрелить это животное потому, что проклятые англичане объявили эту гору запретной для охоты. Так как я защищал «проклятых» англичан и находил их постановление целесообразным, мы горячо спорили в продолжение всего пути к хижине Бисмарка, и Томи до следующего утра со мной больше не разговаривал.
Хижину мы нашли в ужасном состоянии: пол был местами проломлен, а местами сгнил; крыша ввалилась, столы, скамьи и ставни были сожжены взамен дров, глиняная печурка была наполовину разрушена, а железная плита украдена. Уже при первом моем подъеме я провел здесь ночь, замерзая от холода даже при закрытых окнах и дверях и при сухой погоде. Сейчас же лило как из ведра, и сквозь все отверстия и щели проникала отвратительная, пронизывающая сырость. Небольшое количество дров, находившееся в хижине, ушло у нас на варку пищи, а все, что росло снаружи, так же годилось для топлива, как мокрая губка. После полуночи все мы наконец отрешились от всякой попытки выспаться; мы сидели закутанные в пальто и одеяла и старались поддержать смехотворно крошечное пламя сгнившей половицей. В лесу безудержно лило и шумело, и плотный, холодный туман пронизывал наше неуютное жилище. Я благословлял изобретение твердого спирта, так как не будь его, нам пришлось бы пуститься в путь в эту холодную сырость даже без завтрака. Дождь безнадежно лил, и мы получали его, так сказать, из первых рук, потому что края тучи задевали за верхушки деревьев, при малейшем ветре вода струилась потоками прямо на голые спины носильщиков. Но они переносили это с той же невозмутимостью, как и обезьяны, всю ночь не перестававшие причмокивать, хохотать, громко кричать.
Наша тропинка превратилась в месиво вроде жидкого мыла, и ежеминутно кто-нибудь из бедных носильщиков проваливался со своей многопудовой ношей в мокрую заросль. Обе девушки держались молодцом, зато Томи с первого же шага начал ворчать, как раздраженный бульдог. Но даже в эту ужасную погоду можно было добраться без особенного напряжения на Килиманджаро. Массив горы образует здесь почти до самой седловины постепенный, довольно легкий подъем.
После двух часов ходьбы мы увидели, что деревья поредели и стали низкорослыми. Ветер еще более посвежел и угнал дождевые тучи вниз. Нас окружал холодный, как лед, сухой туман. Последние хвойные деревья девственных лесов, не превышавшие человеческого роста и окруженные белыми облаками, смутно мелькали вблизи. Жирный, сырой чернозем леса сменился каменистой, твердой почвой, поросшей травой; каменные плиты, покрытые мхом, и голые, высокие скалы, похожие на башни, чередовались с расщелинами и пропастями, наполненными щебнем разбитых скал.
Плоский откос был покрыт вереском. Увидев, что его засохшие веточки достаточно сухи, так что можно было попытаться разжечь ими огонь, я приказал остановиться. Сунув в руки носильщика моей камеры котелок, я послал его за водой. Но мы уже сожгли целые охапки нашего легкого топлива, когда он вернулся, к сожалению, с пустым котелком. Воды не было! Из наших платьев еще текла ручьями вода, и мир вокруг нас и под нами, казалось, состоял исключительно из воды, а этот парень вернул мне пустой котелок. Я сейчас же послал еще четверых за водой по разным направлениям; мы, оставшиеся, сожгли за это время половину всего запаса вереска на Килиманджаро. Через полчаса все посланные вернулись, и ни один из них не нашел ни единой капли воды.
Лично убедившись, после целого часа поисков, что в этих ущельях, где скалы и камни были насыщены водой, действительно невозможно зачерпнуть ни одной кружки воды, мы пустились в дальнейший путь без согревающего кофе. При порывах ледяного резкого ветра мы поднимались через быстро мчавшийся белоснежный туман по пустынной вершине все выше и выше.
Я шел впереди каравана и увидел направо в одном из ущелий блистающий белизной квадрат на скале и под ним обуглившиеся ветви костра. На этом квадрате удивленному миру крупнейшими буквами возвещалось, что сие место было высшей точкой, достигнутой сэром Виатт при его восхождении на Килиманджаро! Я остановился на минуточку, подивился и покачал головой. Затем у меня явилась мысль, что эта высокопоставленная персона вряд ли выбрала бы это место для бивуака, если бы здесь не было возможности приготовить чашки чаю, почему и следовало заключить, что поблизости должна была находиться вода. И действительно, после некоторых поисков я обнаружил под нависшей скалой человеческие следы и, идя по ним, через четверть часа утомительного карабканья нашел небольшое отверстие в скале, наполненное до краев чистой и свежей водой. Но и здесь, не будь у нас твердого спирта, мы остались бы без кофе, так как, несмотря на все наши поиски, вокруг не оказалось ничего пригодного для разведения костра. Приятно согревшись горячим напитком, мы набрались такой беспардонной храбрости, что Биена чернильным карандашом написала по-английски на квадрате нашего высокопоставленного предшественника следующее: «Несколько проклятых буров и немцев отсюда только и начали свое восхождение»; она подписала наши имена и поставила число.
Ледянисто-холодные, обвеваемые ветрами и туманами вершины, замерзающая трава и вереск, блестящие соломенные цветы и очаровательные темно-голубые печеночницы; изредка одиноко стоящий куст можжевельника; в небе сплошная масса светло-серого тумана, а под нами по откосам горы и в глубокой равнине огромное, серое бушующее море облаков, — вот какой был вид на высоте трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. Но воздух этих горных высот был так легок, что я не чувствовал ни малейшей усталости от четырехчасового подъема, — наоборот, все бодрее и быстрее шагал вперед и скоро очутился далеко впереди всех остальных. От прежней тропинки почти не осталось следа. Но эту местность я при своем прежнем шестидневном пребывании в хижине Петра очень хорошо изучил, вплоть до каждого горного ручейка и каждой скалы, и все это сохранилось у меня в памяти.
Последний подъем в пятьсот метров я преодолел в какой-нибудь час. Мои ноги, казалось, сами собой летели по разрушенным, покрытым растениями камням. Туман поредел, стал прозрачным, сквозь него проступила глубокая синева неба. Глухой однообразный шум нарушил тишину горной выси; с каждым моим шагом этот шум нарастал, пока не превратился, наконец, в настоящий грохот. Тогда только я понял, что странное, своеобразное растение, называемое джонстонианой, которое я увидел еще раньше, растет на берегу пенящегося и шумящего ледникового ручья. На противоположной стороне с высокой гладкой скалы глядела хижина Петра. Солнце отражалось на ее блестящей крыше из волнистого железа, а стены окружены были туманом.
Немного позже я стоял перед дверью хижины, глядел, как солнце садилось за резко очерченным краем горной седловины, как ярко сияли в пламени заката темные скалы на вершине Мавенци и мощный ледяной купол Кибо, и вспоминал тот час, когда двенадцать лет тому назад посланец принес мне сюда весть о возникновении того пожара, который впоследствии охватил весь мир.
Когда пришли остальные, уже стемнело. Носильщики устали, но были довольны, а девушки были в полном восторге от этой экскурсии. Только Том, недовольный трудным подъемом, все время ворчал. Пока не прибыли последние пять человек, которым было поручено кроме их небольшой ноши захватить еще и дров из лесной полосы, мы, конечно, не могли зажечь костра и мерзли порядком. Но чувство холода и голода и даже раздраженность Тома исчезли, когда над темным силуэтом Меру поднялась луна. Сказочный ледяной купол засветился в голубом сиянии, поднимаясь над черной вытянутой седловиной к сверкающему звездами, глубокому, как пропасть, небу. Вид этот сверкал такой неземной красотой, что нам казалось, будто бы мы перенесены на луну или на какую-либо другую потухшую планету мирового пространства. Сырые камни быстро покрылись сверкающей ледяной коркой, и ветер, дувший с ледников, остро резал лицо и руки, но мы, погруженные в созерцание, стояли недвижимо.
Наконец мы услышали звук шагов по замерзшим лужам. Пришли наши носильщики с дровами, и скоро запылал в печурке хижины веселый потрескивающий огонь. Негры тоже развели большой костер перед своим навесом. Его яркое пламя, несомненно, было видно с Вапара на отдаленном плоскогорье. Всю ночь мы поддерживали огонь в печурке, кутаясь в то же время в пальто и одеяла, и все же на другое утро все сознались, что сильно мерзли ночью. Внезапный крик девушек заставил меня выбежать из хижины. Они показывали, онемевшие от удивления, на полное ведро, в котором вся вода до дна превратилась в лед. Это было зрелище, никогда не виданное молодыми девушками, родившимися в Африке.
Следующий день мы готовились к экскурсии на самый ледник. Часть носильщиков отправилась вперед, чтобы притащить дров и воды в пещеру Майера, где туристы проводят последнюю ночь перед восхождением на ледник. Остальная часть негров спустилась вниз в девственный лес, чтобы принести сюда новый запас дров. Я же, с носильщиком камеры Думу, поднялся на пятьсот метров по хаосу скал из лавы до горной седловины и сделал снимки для фильма, а также сфотографировал наверху при ярком солнечном сиянии обе одинокие вершины гор.
И здесь, на высоте четырех тысяч шестисот метров, мне впервые в жизни пришлось испытать горную болезнь. Ужасная головная боль, головокружение, тошнота и бесконечная усталость подавляли меня, и я замечал, как с каждой минутой я становился все раздражительнее; но все это быстро прошло, когда мы стали спускаться обратно к хижине Петра. Только сердце долго еще билось неровными толчками и невольно сжималось при мысли о том, что предстояло еще выдержать послезавтра на высоте шести тысяч метров.
Следующей ночью было еще холоднее, хотя температура и не спускалась ниже шести или восьми градусов мороза; все же этот холод был почти невыносим для нас, поднявшихся из степи с ее полуденной жарой в сорок градусов. Когда мы на следующий день пошли дальше, у всех болела голова, а Томи, едва высунув нос наружу, тут же вернулся, положил шляпу и палку, уселся у печки и сердито заявил, что останется здесь. Я ограничился ответом «ладно» и пошел вперед. После недолгих препирательств с братом, девушки поспешили за мной.
Погода была ясная, и, по мере того как солнце поднималось, становилось теплее. Но вскоре снизу, из болот, поползли туманы. Странная джонстониана все еще поднималась то тут, то там из осоки и мха.
Но как тяжело нам было подниматься! Мне лично было еще труднее, чем при вчерашнем подъеме. Голова трещала от боли, и при более крутых подъемах темнело в глазах. Каждые пятнадцать минут мы останавливались, чтобы отдышаться. И мне стоило каждый раз неимоверных усилий установить кинокамеру и снять хоть некоторые из грандиозных видов на Мавенци, где темные растрескавшиеся каменные массы, как громадные стены, громоздились к небу. Коричневато-красные облака струились по мертвым ущельям. На крошечных пространствах ровной земли лежал блестящий снег. Один раз мы даже заглянули в темную глубину потухшего кратера сквозь расщелину, образовавшуюся, вероятно, от действия вулкана Кибо, разорвавшего его стену. Внутри кратера лежал голубой снег. Над черными зубцами его вершины парил одинокий орел.
Повсюду виднелись давнишние следы диких животных. Антилопы и даже носороги переходили на этой огромной высоте гору, но никаких других следов животной или растительной жизни не было; ни мха, ни стебелька травы, ни птицы, ни даже мухи.
Когда мы, смертельно усталые, присели у дороги, мимо нас прошел носильщик с моим жестяным сундучком; я вспомнил о лежащей в нем бутылке с тремя звездочками и кажется в первый раз в жизни прибегнул к алкоголю. Свершилось чудо! Через несколько минут мы встали полные энергии и решимости, и когда Ионатан уверил нас, что остался только последний подъем до плоскости горной седловины, мы бросились вверх почти бегом. Мы очутились еще на сто метров выше, все время приходилось хвататься за болезненно бившееся сердце.
Лежащая перед нами огромная седловина, покрытая красно-коричневым, фиолетовым и черно-синим песком и мелким щебнем, внушала нам робость. Ветер бушевал на этой высоте с непреграждаемой силой и поднимал танцующие колонки пыли над пустынным пространством. По ту сторону плоскости поднимались блестящие ледниковые хребты глетчера Кибо. Пред нами была равнина; это показывали прежде всего наши ноги, которые лучше всякого нивелировочного инструмента чувствовали, что здесь подъем едва заметен.
Перехода по этому плоскогорью я никогда не забуду! Мы, качаясь и падая, продвигались на тридцать, сорок шагов, затем ноги подкашивались, сердце давало перебои и потом колотилось с быстротой и силой рвавшейся из упряжи лошади; ужасная, наводящая тоску тяжесть сдавливала грудь, и мы валились на землю, тяжело дыша и хватаясь за грудь и за голову. Ионатан, тоже, видимо, ослабевший, помогал нам подниматься, а глоток коньяка придавал нам новую энергию двигаться вперед еще на сотню метров. Но здесь, наверху, мир был как будто заколдован. Темные массивы Мавенци позади нас казались все такими же близкими, а ледяной купол впереди нас все таким же далеким.
Маргарет держала носовой платок у рта, и я видел, что он покраснел: она кашляла кровью. Через четверть часа и у меня из горла и носа потекла кровь. Маленькая Биена лучше других переносила подъем и поддерживала свою сестру.
Наконец, я упал в полубеспамятстве возле одиноко возвышавшейся скалы. Очнувшись, я стал размышлять, разумно ли идти дальше. Я чувствовал себя умирающим. Внезапно ужасный холод пронзил меня, и я понял причину: солнце спряталось за вершину Кибо, огромная кобальтово-синяя тень от вершины упала на равнину. Я решил, что нам необходимо в течение ближайшего часа достигнуть пещеры Майера, иначе мы неминуемо погибнем здесь от леденящего холода ночи. Пришлось опять вынуть бутылку с коньяком. Шатаясь шли мы вперед, задыхаясь и падая, снова подкреплялись коньяком и снова, качаясь, двигались дальше. Прошел час. Погас последний красный отблеск на ледяной вершине, скрывшись за густеющими, тучами; ледяные кристаллики посыпались из тумана, завывающий ветер гнал их по темнеющей пустыне. Теперь и коньяк не помогал. В глазах темнело; кровь все время текла по моему свитеру; сердце снова остановилось на несколько секунд, я упал, теперь мне было уже безразлично, замерзну я или нет. Меня схватили и подняли чьи-то руки, и кто-то стал толкать вперед. Предо мной двигался фонарь, подальше мерцала другая красная точка. Это наши носильщики вышли нам навстречу, они уже внесли обеих девушек в пещеру к бодрящему и несказанно благотворно действующему огню. Бедным замерзшим парням глоток коньяка тоже дал некоторое облегчение. Ионатану и еще одному негру, заболевшим горной болезнью, дали аспирину.
Когда я, как неуклюжий майский жук, с великим трудом карабкался вверх по обломкам камней, эта пещера показалась мне маленькой по сравнению с тем, какой я ее видел прежде, и Ионатан подтвердил, что «Ньюмба я мунгу» — «Дом божества», как это убежище ими называется, несколько лет тому назад частью провалился. Маргарет, которой я помогал подниматься, услыхав эти слова, тотчас же повернула обратно, заявив мне, что ни за что не будет здесь спать. У нее нет охоты быть заживо погребенной. Я с трудом дышал, и мне особенно тяжело дались те полчаса, когда пришлось уговаривать и убеждать Маргарет, что нельзя спать снаружи при этой ледяной вьюге и десятиградусном морозе. Если бы она настояла на своем, это равнялось бы преднамеренному самоубийству. Она долго упрямилась и нервничала, но все же под конец удалось убедить ее улечься при входе в пещеру, где она была по крайней мере защищена от ветра. Все остальные улеглись, белые и черные вместе, в одну кучу, прижимаясь друг к другу. Разведенный в середине пещеры костер немного согревал холодный воздух этого ледника.
Ночь прошла в тревожной от неимоверного холода дремоте, в тяжелых мучительных снах. Снаружи бушевала вьюга. Сквозь щели и отверстия так сильно продувало, что зола и искры сыпались на нас, а дым временами совсем не давал дышать. Время от времени кто-нибудь из спящих резко вскрикивал во сне или хрипел от недостатка воздуха, как в предсмертной агонии.
Около трех часов утра мы приготовили отвратительный на вкус кофе и около четырех вылезли из пещеры разбитые и нисколько не отдохнувшие.
Ветер улегся, и небо было совершенно чисто. Сонмы ясных звезд, белых и крупных, тихо излучали свой свет. Несмотря на то, что луна уже зашла, было так светло, что моя резко очерченная тень двигалась впереди меня. Я обернулся и с изумлением посмотрел на Венеру. Она висела как большой электрический фонарь на ночном темно-синем небосклоне. Перед нами виднелись ледяные потоки глетчера. Тяжело опираясь на палки, мы с трудом тащились или, вернее говоря, ползли вверх со скоростью улиток.
Каждые тридцать, сорок шагов мы принуждены были то останавливаться, чтобы отдышаться, то садиться по крайней мере на пять минут, чтобы дать успокоиться сердцу, работавшему словно мотор.
Наконец солнце поднялось из моря туч и туманов, и массив Мавенци загорелся ярким пламенем. Огромное туманное облако поднялось из гигантской воронки кратера — вероятно, такой вид имел он во времена своей вулканической молодости. Глетчеры Кибо лежали перед нами бело-голубые и серебристые; глубокие зеленые и синие тени темнели в складках ледяного покрова, а небо было прозрачно, как стекло. Мы довольно круто поднимались по песку и мелким камням к выступу, окружавшему с левой стороны глетчер Ратцеля. Двенадцать лет тому назад этот выступ на склоне был менее резко очерчен. Глетчер тогда спускался ниже и покрывал выступ своими ледяными массами.
Подъем становился все круче, но странно, что сегодня восхождение мне и моим спутникам доставалось легче, чем вчера. Когда мы снова присели при свете сверкающего солнца, нас неожиданно закрыла тучка, с непонятной быстротой появившаяся из пустого пространства, и засыпала наши согнутые спины колючими ледяными иглами. Метель, словно бриллиантовый дождь, играла в косых лучах солнца. Облако повисло на одной из лап ледника. Ионатан посмотрел туда и что-то пробормотал. Честный Думу, несший спотыкаясь мою камеру, внезапно прошептал: «Нахака кабица, бана!» (Я больше не могу, господин!) Осторожно поставив камеру на песок, он бросился во всю длину на землю и натянул свой шерстяной колпак на лицо — движение, которое я часто наблюдал у умирающих аскари. Я дал ему глоток коньяка и сейчас же отослал в пещеру к ожидавшим нас сотоварищам. Камеру взял Ионатан и поплелся с ней вслед за мной. Еще через несколько сот шагов слабый возглас дошел до меня сквозь бесконечную пустоту; это Биена сообщала мне, что сестра ее не может продолжать путь и что она последовала за Думу. Я и Биена продолжали карабкаться вперед. У Ионатана, лицо которого стало пепельно-серым, я забрал камеру и потащил ее дальше.
Я боролся за каждый шаг вперед. У меня опять пошла кровь из носа и горла, а под конец и из ушей. Предо мной возвышалась скала фиолетово-темного песчаника; я хотел взобраться на нее, чтобы впервые снять панораму ледника; но на первом же подъеме у меня потемнело в глазах, и я вместе с моей камерой скатился вниз.
Неизвестно, сколько времени я оставался без сознания. Когда я открыл глаза, то увидел Ионатана, примостившегося немного ниже меня, и услышал его бормотанье. Вероятно он опять читал молитвы. Но Биены я, к великому моему удивлению, не видел нигде. Я стал звать ее и Ионатана, но мой голос был так слаб, что не доходил даже до Ионатана. Тогда с тяжелым сердцем пришлось отказаться от почти достигнутой вершины. Я спустился, скользя на штанах по песку и щебню, и увидел прямо под собой сидящую Биену. Мой крик не достигал ее, но брошенным маленьким камешком я попал в нее. Она встала и медленно подошла ко мне. Лицо ее было бело, как полотно, а губы — сини. Первым делом мы все отпили из бутылки с коньяком, затем я посоветовал девушке пойти обратно, но она отрицательно покачала головой и энергично зашагала вперед.
Задыхаясь, я вновь взобрался до песчаника скалы. Предавшийся полной апатии Ионатан, после моего продолжительного бомбардирования в него камнями, подал мне камеру, и я, стоя наверху, шатаясь из стороны в сторону, снял панораму ледника. Как раз когда я кончил, Биена, несколько ушедшая вперед, внезапно покачнулась и, упав навзничь, осталась неподвижно лежать. В это время густая, серая туча, как чудовищная змея, перекатилась с восточной стороны ледника и покрыла ее маленькую фигурку, одетую в хаки.
Я стоял и смотрел на нее, понимая, что каждая секунда промедления может оказаться гибельной. Я знал, что здесь бывают снежные бури, налетающие сразу чуть ли не из голубого неба, и через несколько минут после жгучего солнца может наступить такой холод, от которого трескаются камни.
Но я сам внезапно окоченел и онемел, я почувствовал себя не в силах сделать еще хотя бы один шаг; мне казалось, будто у меня иссяк последний запас сил в мускулах и мозгу и мое тело превратилось в пустой мешок кожи. Меня охватило отчаяние, хотелось броситься на землю, лежать и больше ничего!
Ветер обсыпал мое лицо снежной пылью. Буря стонала и завывала в ледяных ущельях, словно раненый зверь. Я пролежал вытянувшись не больше десяти секунд. Но этих нескольких секунд полного покоя было для меня достаточно, чтобы освободиться от опасного приступа горной болезни. Быстро добрался я до Биены, привел ее в себя и поставил на ноги несколькими каплями коньяка; когда из снежной метели показалась фигура Ионатана, я без слов указал им обоим вниз.
Только один момент я был в нерешительности, — неужели я не смогу и во второй раз подняться на Кибо, неужели я должен теперь бросить все перед последними семью-восемьюстами метров пути? Нет, погода может внезапно измениться к лучшему, а пока я отдохну! Ветер пронизывал до мозга костей. Я втиснулся как можно глубже в расщелину скалы и попробовал спокойно и глубоко дышать. Но сейчас же холод стал пробирать меня снизу, и я ощупью установил, что сидел прямо на льду. Мое тело тряслось от холода, а дикий ветер вырывал у меня последний пригодный для дыхания воздух. Я понял, что мне необходимо идти или назад или вперед, но нельзя оставаться на месте.
Крепко держась обеими руками за выступ, я стоял сильно нагнувшись, чтобы противостоять буре, и со злобой глядел на бесконечные массы все время набегавших из глубины неба туч. Раньше часа, а может быть даже двух или трех часов, эта буря не пройдет, а до тех пор я мог раз десять умереть. Я вскинул на плечи штатив моей камеры и зашагал вниз, подгоняемый ветром.
Вторично попробовать подняться на вершину было невозможно; мы сегодня же должны были спуститься в хижину Петра, так как дров у нас могло хватить только до сегодняшнего вечера. Для того же, чтобы из хижины еще раз подняться сюда, у нас не было с собой достаточно продовольствия. Сейчас же внизу под скалой из песчаника я встретил вышедших в поиски за мной Думу и Улимали с фонарями; сильно согнувшись, они пробирались вперед, борясь против снежной метели. Я знал, чего это стоило несчастным неграм, и запомнил их поступок навсегда.
До трех часов пополудни мы спали в пещере, как убитые. Затем мы сожгли последние дрова, чтобы сварить для всех кофе, и пустились в обратный путь при чудном солнечном сиянии и совершенно тихой безветренной погоде.
Сверкающие ледники Кибо поднимались к голубому небу, тихие и величественные, и близко глядел на нас сверху шлем вершины.
Низменность была сплошь закрыта безбрежным морем облаков, клубящихся в непрестанном движении. Словно затерянный остров, выделялось плоскогорье посреди него. Направо виднелись причудливые формы вершины Кибо, налево — темные циклопические сооружения Мавенци, между ними ровная, сероватая, пустынная поверхность седловины, а дальше небо и облака.
На небе уже зажглись звезды, когда мы достигли хижины Петра, усталые, голодные, а главное мучимые жаждой. Там мы выпили весь запас чая и кофе, съели в полнейшем молчании каждый по два или по три бифштекса и залегли спать. Я проснулся через час и до утра не мог заснуть от переутомления.
Без особых трудностей и приключений мы на следующий день после обеда прибыли в хижину Иоанна, на три четверти разоренную и раскраденную. Здесь, на опушке девственного леса, мы провели тихие послеобеденные часы, глядя на изумительную поляну, сказочно пестревшую цветами и бабочками. Здесь же мы переночевали, хорошо отдохнув во время спокойного, глубокого сна, а на другое утро отправились по еле заметным тропинкам в глубь леса. Около полудня в этой сырой тенистой чаще стало пасмурно. Насыщенные водой туманы тянулись сквозь своды высоких деревьев и падали вниз бесконечным мелким дождем. Узкие тропинки становились все более непроходимыми, все чаще мы соскальзывали с них, и кто-либо из носильщиков со своей тяжелой ношей спотыкался о корни и камни. Но совершенно скверной стала дорога после того, как стаду слонов вздумалось сойти вниз под гору как раз по нашей тропинке! Тут дорога превратилась в длинную цепь глубоких ям, вроде больших баков для кипячения белья. Каждая яма была до краев наполнена красноватой, глинистой жидкостью. В некоторых из них вода была зеленоватого оттенка, и жидкость оказывалась значительно гуще, — это были те ямы, в которых слоны оставили о себе «память» в виде лепешки величиной с большую голову. Как раз в такую яму угодил ящик со всеми моими снимками Кибо.
В Моши я кое-как высушил снимки и, так как вскоре после этого судьба подвергла меня длительному сидению дома, я их все проявил, но из них ни один не оказался годным.
Не повезло!
Низкие скалистые горы, серо-зеленый занзибарский кустарник, пучки выцветшей сухой травы, между которой проглядывает кирпично-красная земля; известково-белые, рассыпающиеся кости зверей, повсюду свежий и сухой помет. Дрожащий слой воздуха над степью Герарагуа насыщен солнечным зноем. Далеко на западе виднеются в серебристой мгле, закрывая горизонт, дикие формы Лонгидо и Ольдоньо Эбор. На севере поднимаются могучие силуэты Килиманджаро, и плотные облака в виде гусениц ползут по черным массам его горных лесов. Огромная грозовая туча, прямая как башня, застыла над вершиной глетчера.
Бац! Внезапно я во всю длину вытянулся на горячей, как печь, земле: одна нога попала в нору земляного поросенка, а лицо угодило в лепешку гну, к счастью сухую.
— Тьфу, пакость! Дай мне бутылку, я дальше не пойду! — воскликнул я. Утомленный негр испуганно очнулся из полусонного состояния, в котором он двигался, и бросился мне помогать.
— Оставь, мне здесь хорошо лежать, я не пойду ни шагу дальше, — ворчал я.
Пока я вливал себе в рот ужасную жидкость застоявшегося девятичасового чая, смешанного с ручейком пота, лившегося с моего лба, негр поднял упавшее ружье, проверил курок и посмотрел сквозь трубку прицела. Затем он сунул мне его в руку со словами «сава, сава» (в порядке). Смахнув со лба пропитанный потом и жиром хохол, он искоса поглядел на бутылку, облизывая свои засохшие губы.
— На, выпей, — сказал я великодушно. Поднявшись, я, кряхтя, закурил папироску, очистил грязь и пот с очков и поглядел на грозовую тучу над горой.
Через полчаса бесшумно, как вождь индейцев, я огибал большую гранитную скалу. На расстоянии тридцати шагов впереди себя я увидал старого бородатого быка, удивленно уставившегося на меня. Свое удивление он унес с собой в загробную жизнь, так как через десять минут он лежал выпотрошенный в степи, а рядом с ним стоял Деренгиа и, держа высоко в левой руке кусок его печенки, правой отрезал себе аппетитные кусочки, падавшие ему прямо в рот.
Внезапно его блаженный взгляд изменился и стал суров, а замазанной кровью рукой он безмолвно указывал в степь. Я направил глаза по его указанию и увидел сернобыка, самого прекрасного из когда-либо виданных мной; он стоял посреди своего стада на вершине холмика и внимательно разглядывал нас. За таким ориксом, вероятно за этим же стадом, я гнался весь день, чтобы снять его для фильма. Усталость, жажда, голод, злоба и проклятия были забыты. Я мчался за козлом изо всех сил, словно волк на Аляске в ночную стужу, прыгая через камни и корни, обходя осторожно развалившиеся скалы, пробираясь сквозь тернистые кусты, скатываясь по скользящим камням и высохшим руслам дождевых потоков. Я проходил по ярко освещенным, раскаленным отвесам, полз на животе по степной почве, имевшей температуру хорошо вытопленной печи, разрывал себе колени и руки о шипы, прыгал, чтобы спрятаться под укрытие, и обливаясь потом, мчался через ямы, выслеживая зверя до боли в глазах. Наконец я увидел все стадо, стоящее напротив меня, на ближайшем подъеме. Я опять пополз за ним, воя от боли, напряжения и охотничьей страсти, опять подкарауливал и злобно вытирал потные очки — и снова видел на расстоянии пятисот метров чудесного сернобыка, глазевшего на меня с полным сочувствием.
Эта приятная игра продолжалась приблизительно часа два. Я снова и снова подкрадывался к спокойно, по-видимому, пасущимся животным, все осторожнее и тише подходил к ним, и каждый раз, когда я был так близко, что мог бы начать снимать, я видел лишь хвосты, исчезающие в облаке пыли. Под конец я упал в кусты, полные шипов, ободрал себе локти и одну бровь и, припав лицом к земле, так и остался лежать, покорившись своей судьбе. Когда Деренгиа, все время следовавший за мной, захотел вытащить меня за ногу из кустарника, я злобно лягнул его.
Когда мы, шатаясь, с дрожащими коленками, добрались, наконец, при закате солнца к нашему гну, мы увидели кучу коршунов и марабу, бурно заседавших над моим быком и теперь при нашем приближении с возмущенными криками поднявшихся в воздух. Вдруг Деренгиа остановился, дотронулся до моей руки, раскрыл рот и состроил хитрую рожу.
— Погляди, гну еще жив, — пролепетал он на своем языке.
— Ты с ума спятил! — возразил я спокойно и зашагал дальше.
— Квели (это правда), гну живой, я вижу, гну трясет животом.
Я поглядел на него с сожалением; но все же он, вероятно, что-нибудь да видел; поэтому я приставил к глазам бинокль и стал наблюдать сквозь стекла. Наконец я понял, в чем дело. Из круглого, как шар, живота гну свешивался тихо качавшийся хвостик, а владелец этого хвоста торчал в животе и поедал внутренности. Его-то мне и нужно было в моей злобе! Я взял приготовленное к выстрелу ружье и быстро двинулся к трупу быка. Противное животное было так углублено в свое занятие, что не услышало моих тихих шагов в подбитых резиной охотничьих сапогах. Я подошел на расстояние пяти шагов к трясущемуся хвосту, и тут мне пришла в голову предурацкая мысль. Я тихо положил ружье и сделал два огромных прыжка, чтобы поймать зверя живьем. Мне мерещились двести марок, обещанные Гагенбеком[2] за хорошего шакала.
К сожалению, зверь в животе гну не интересовался ни наукой, ни тощим кошельком немецкого писателя. В последнюю секунду, почуяв беду, он выскочил из живота и шмыгнул у меня между ног. Я быстро бросился за ним и успел схватить его за хвост. В ту же секунду он с молниеносной быстротой укусил меня в обе ноги; я крепко выругался и ударил его, перекинув за хвост через голову, о крепкие рога быка гну. Мне хотелось его только оглушить, но он пискнул и предпочел отправиться тотчас же к своим праотцам.
Деренгиа ушел, чтобы поискать остальных людей, которые должны были давно прийти сюда; я остался сидеть в мягком свете заката на своем гну и созерцал погибшие двести марок, а также маленькие раны — их было семь — от зубов на икрах обеих ног. Отдыхая, я думал о происшествиях этой удачной охоты.
На западе угасал день так, как он угасает в африканских степях, горя и пламенея. Началась симфония дикой, горячей, голодной жизни африканской ночи. На расстоянии десяти километров в окружности все, кто обладал клыками, подкрадывались к моему быку со всех сторон. Почуяв приближение сторожа, звери начинали кричать, визжать, выть, хрипеть и рычать каждый по-своему. Когда три льва одновременно зарычали чуть не прямо в мое ухо, мне стало не по себе, и я два раза подряд выстрелил в темную степь. На короткое время стало тихо, затем опечаленная родня убитого шакала снова завыла кругом, несколько гиен стали вторить им могильными голосами, лев протестующе зарычал.
Грозовая туча над горой засверкала зигзагами молний, дальний гром угрожающе прокатился над темной землей, серп молодого месяца плыл, как опрокинутая лодка, поверх холма. Вдали замерцали, словно светлячки, факелы моих молодцов. Я услышал их крики, которыми они старались заглушить свой страх перед ночной степью.
Когда я в своей палатке мыл ноги в брезентовой ванне, Деренгиа, медленно ворочая глазами, сказал:
— Лакини, бана, гую даму зана (Однако он очень ядовит, господин).
— Это я знаю, мой милый, — ответил я задумчиво и прибавил еще несколько капель сулемы в воду.
До следующего дня все шло благополучно; затем маленькие ранки стали чесаться, гореть, болеть и распухать все больше и больше. Около полудня мои икры походили уже на спелые томаты. Тогда я понял, в чем дело, и, поспешно уложив все вещи, приказал сколотить носилки из досок и палок. Оставив двух сторожей у палатки и багажа, я смог только, закусив губы от боли, кинуться на носилки. На плечах четырех носильщиков я закачался обратно по степи Герарагуа по направлению к Моши и госпиталю. Четверо носильщиков следовали за нами для смены. Первые шесть часов я еще ругался, проклинал и стонал вперемежку, затем у меня и на это не хватило сил. Когда меня на другой день принесли в Моши, я уже был несколько часов без сознания.
О последующих днях и неделях я могу сказать мало хорошего. Оба английских врача, любезные и деловые люди, уже несколько раз смазывали пилы, которыми они хотели отрезать мне израненные части ног. Я каждый раз протестовал, учитывая, что ноги мне еще пригодятся. Врачи снова впрыскивали мне морфий или другие болеутоляющие лекарства и снова вдоль и поперек надрезали мои икры.
В эти болезненные и бесконечно долгие тропические ночи, проведенные мной в госпитале, я успел обдумать и взвесить все грехи и глупости совершенные мной в жизни, а в особенности я убедился, как неумно руками за хвост ловить шакалов, хотя бы и по двести марок за штуку; эта последняя глупость чуть не стоила мне ног, четырех месяцев потерянного времени и не сотен, а тысяч марок.
Меня отпустили в конце концов как раз в день моего рождения, и я получил в подарок на дорогу два крепких костыля. На этих костылях я ковылял еще несколько недель по веранде моего маленького домика и глядел вниз на степь, где так много гну, лосей и антилоп носилось на своих здоровых ногах в недосягаемом расстоянии от моего ружья и моей камеры для киносъемки. Как только я смог опять стать на свои толсто забинтованные ноги, я, конечно, сейчас же вновь заковылял на охоту.
Горе с лосями
В один прекрасный день прикатил на своем грохочущем фордовском грузовике мой сосед Балдан и поднялся на мой холм; выпив сперва весь мой кофе, он полчаса разговаривал о приближающемся периоде дождей и о здоровье своих трех сыновей, затем он стал вздыхать над своими изуродованными руками, делавшими его неспособным стрелять. Пятнадцать лет тому назад он без ружья вступил в поединок с леопардом. Балдан был самым сильным человеком Восточной Африки; леопард остался убитым на месте, но зато его партнер получил на память прокусанное сухожилие и заражение крови, от которого он еле вылечился, полгода пролежав в госпитале. Я теперь был также специалистом по заражению крови, и это нас особенно сближало.
Поговорив еще о наших сковородах и горшках, не видавших уже несколько недель свежего мяса, старик Балдан с бурской медлительностью постепенно подошел к тому, что в сущности привело его ко мне: в состоянии ли я присоединиться к нему для охоты на лося. Он знал, где их найти. Получилось положение, как в сказке о хромом и слепом: я, не умея ходить, мог стрелять, — а он, умея ходить, не мог владеть ружьем.
— Да, жаркое из лося вкусная вещь, — сказал я, озабоченно и мечтательно косясь на кусок прогорклого сала, которое мой повар должен был зажарить мне сегодня к обеду. — Но, мистер Балдан, — возразил я, — в степи много шипов и острых камней, а я и без того готов кричать от боли.
Старик три раза молча затянулся из своей ужасно вонючей трубки, оглядел комнату, сопя нагнулся и, разорвав пополам шкуру антилопы, лежавшую у меня перед кроватью, дал мне в руки обе половинки и посоветовал окутать ими мои ноги поверх бинтов. Это, по его словам, будет не хуже наилучших заказных лондонских сапог. Я надел эти «лондонские сапоги», и следы, которые я, будучи в них, оставлял на земле, были так же круглы и изящны, как след двухгодовалого слоненка.
Лица моих людей, мальчика Деренгиа и повара, сияли от радости, когда я, после долгого перерыва, опять собрался на охоту. Повар с кровожадным лицом чистил и точил ножи и топор, а Деренгиа набил карманы моей охотничьей куртки хаки таким количеством патронов, что ими можно было уничтожить всех лосей и антилоп Восточной Африки. Он же соорудил мне в автомобиле Балдана сиденье из шкур, мешков и одеял и сунул мне в руки дальнобойный маузер, калибра 9,3 с подзорной трубкой.
Я примостился как можно крепче наверху. Когда старый форд начал прыгать через ямы, камни и кочки в степи, я при каждом толчке корчился от боли, пронизывавшей мои раненые ноги, и волосы у меня становились дыбом при мысли о том, как мне придется с этими ранеными икрами бежать сквозь кустарники за быстроногим лосем.
И действительно, об ощущениях, пережитых мной, когда я ковылял за широким старым Балданом, я лучше промолчу. Шипы действительно не проникали сквозь мои патентованные сапоги, но зато как давали знать о себе камни! За полчаса такого хождения я, несомненно, искупил пятьдесят процентов всех грехов моей жизни.
Мы оставили грузовик наверху. Нам нужно было пройти широкую долину, прорезанную лужами, заросшими камышом, по направлению к двум низким вершинам, за которыми невероятно острое зрение бура приметило нечто живое. Старик несся туда со сжатыми кулаками и так громко сопел, что, казалось, самый отдаленный лось давно должен был услышать его и удрать. О том, что мне тяжело было идти, Балдан давно забыл.
Он ушел далеко вперед от меня, и, когда я решился поднять глаза от ужасных камней под ногами, я увидел его на вершине, телеграфирующим мне трубкой и обеими руками. Собрав последние силы я доковылял до него; от адской боли слезы невольно текли по моему лицу.
Конечно, я не мог ступать моими беспомощными колодками так тихо, как требовала охота на чуткого зверя, и я с некоторым злорадством видел, как кулаки старика с мольбою двигались над травой. Но в конце концов я добрался наверх. Очутившись рядом с ним, я схватил в руки свои культяпки и в течение четверти часа строил рожи, точно влюбленная горилла.
— Вот, вот, — довольно жирный зверь, — стреляйте же, стреляйте! — прошептал Балдан, указывая пальцами сквозь траву.
Вместо ответа я не мог удержаться, чтобы не толкнуть его легонько локтем в живот.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил он.
— Чтоб вас удар хватил, — проворчал я, озлобившись, но по-немецки.
Тут появилось мое ружье и над ним лицо Деренгиа. Я схватил ружье, а он безмолвно, на пальцах, показал мне, что здесь стадо в двенадцать штук.
— Тише, тише, — шептал Балдан, пока я поднимал ружье; в этот момент у него изо рта вывалилась трубка и с треском разбилась о камень.
Я видел, как в десятую долю секунды между стеблями травы промелькнуло нечто серо-синее, и моментально выстрелил. Последовал глухой звук падения, затем могучий треск и шум ломающихся ветвей, послышался топот галопирующих тяжелых тел. Затем все стихло.
Старик вскочил, показывая мундштуком трубки налево вниз. Там, между кустами акации, теснились могучие тела животных; они двигались некоторое время в разные стороны и затем тихо остановились, подняв свои головы с великолепными рогами. Лоси беспокойно прислушивались, не разобрав еще, с какой стороны произведен был выстрел.
— Ты попал в него, — промолвил Деренгиа тихо, но Балдан взволнованно указывал на особенно крупный темно-серый экземпляр, медленно следовавший за стадом.
— Вот он! Вы его только ранили, скорей прикончите его выстрелом в лопатку!
— Только ранил? — спросил я удивленно, — ручаюсь, что я попал в лопатку.
— Нет, я ведь ясно вижу кровь на его ноге, стреляйте скорее!
Я плохо вижу вообще, а если на очках стоят капли пота, я вижу, конечно, еще хуже, значит я плохо прицелился, и старик был прав. Я снова выстрелил; я успел разглядеть, как животное закачалось, затем от начавшегося в стаде переполоха поднялось густое облако пыли и закрыло все. Балдан стоял Наполеоном на вершине горы и показывал мундштуком трубки, в каком направлении бежало стадо. К нашему удивлению, оно бежало не от нас, а кругом холма еще ближе к нам! При полном безветрии полуденной жары животные все еще нас не учуяли.
— Что теперь делать? Где он? — спросил я.
— Не знаю, я его не вижу. А вот, вот он бежит со всеми! Вы промахнулись! Что с вами сегодня? Скорей, вот он стоит, стреляйте еще раз, но на этот раз хорошенько! Помилуйте, промахнуться в зверя величиной с ворота!
Я возмутился! Быстро проверив ружье, я толкнул стоявшего впереди меня Деренгиа в бок; он меня понял, присел на корточки; тогда я положил ствол своего ружья на его плечо и, очень тщательно прицелившись в лопатку лося, выстрелил. Животное тут же свалилось и больше не двигалось.
— Наконец-то! — заорал старик и помчался с шумной тяжеловесностью носорога вниз под гору по направлению к «мясу».
Тогда поднялся Деренгиа и, показывая на ближайшие кусты, спокойно произнес:
— Там лежит другой! Он только что опустил голову и умер!
— Что такое?! — пробормотал я и, бросив ружье, направил туда подзорную трубу.
Действительно там тоже лежал убитый лось! «Вот так беда!» — подумал я, почесывая в затылке, и тут же я мысленно увидал параграф закона об охоте: — «Всякие нарушения законов об охране диких зверей караются отнятием разрешения на право охоты, конфискацией оружия и денежным штрафом в размере от ста до пятидесяти фунтов стерлингов или тюремным заключением на срок не менее трех месяцев!» — По-моему разрешению мне полагалось застрелить только одного лося!
— Беда! — повторил я, разглядывая убитое громадное животное, до которого я кое-как доковылял. С горя я сел на его круглый живот, обнял свои больные ноги и, опершись подбородком на колени, старался себе представить картину своего пребывания в африканской тюрьме.
Глядя с тяжелым сердцем вдаль по направлению моего первого выстрела, я с удивлением стал примечать коршунов, кружившихся над этим местом и один за другим спускавшихся туда. Тут я почувствовал, как у меня волосы стали дыбом от ужасающего предчувствия. Я схватил свои костыли и заковылял туда со всей мне доступною скоростью. Через десять минут я стоял перед третьим или вернее перед первым застреленным мною лосем. И он также поражен был метким выстрелом в лопатку. Я снова промолвил: «Беда» — и замолчал. Чем карается двойное нарушение закона об охоте, я не знал; вероятно, придется отсиживать всю жизнь!
Долго сидел я почти такой же убитый, как лось подо мною, когда я услышал из травы голос Балдана; он кричал мне:
— Вы видели другого? Вот не везет! Все же насчет крови я сказал правильно: у него на ноге длинное красное пятно! Откуда бы это?
— Что же нам делать?!
— Делать-то что??
— Да, да, — подтвердил я добродушно и стал вертеть один большой палец вокруг другого. — Давайте подадим прошение, чтобы нам разрешили отбывать наказание в общей камере, там мы лучше обсудим это печальное событие!
Он беспомощно покачал массивной головой, вдребезги раскусил мундштук трубки и, нагнувшись, стал осматривать рану убитого лося.
— Прекрасный выстрел в лопатку, — сказал он рассеянно. — Но что же действительно делать? — Вдруг, оживившись, он спросил меня шепотом, видел ли негр этого лося. Я отрицательно покачал головой. Тогда он начал с торопливым усердием обламывать кругом ветки и бросать их на лося. Я понял и последовал его примеру. Через две-три минуты от нашего злодеяния не видно было ни следа.
Затем мы вернулись к своему месту с безобидным и беспечным видом.
По условленным трем сигнальным выстрелам грузовик с треском спустился вниз, и негры принялись потрошить обоих животных, а мы оба следили за тем, чтобы никто из них не приближался к тому месту позади холма, где лежал третий лось. Когда мы после долгой возни погрузили, наконец, обоих громадных животных и пустились в обратный путь, старик после долгого размышления, предварительно выкинув изо рта последний кусочек своей трубки, промолвил: — Мне действительно нелегко лгать, но ведь они нам голову сорвут! Мы можем признать только одного лишнего застреленного зверя, и лучше всего нам сделать это добровольно и немедленно.
Бушмен, маленький шофер-готтентот, очень удивился, когда на его радостный возглас: «Вон еще стоят большие лоси», — старик молча нахлобучил ему своей тяжелой рукой шапку на глаза.
Я поступил, как было условлено, и в тот же вечер подал заявление инспектору по охоте. Целую неделю ничего не было слышно, затем Балдан принес из Моши известие, что инспектор отправился в длительную служебную командировку и что благодаря этому можно надеяться, что вся эта история забудется. Сообщив это, он разрезал на ремни обе лосевые шкуры, употребляемые бурами для упряжи.
Время все лечит; оно излечило под конец и мои ноги, и я уже совершил новую экскурсию в Ольдоньо Эбор, когда по возвращении домой нашел извещение инспектора по охоте, что он не подвергает нас наказанию, но просит меня немедленно доставить в его канцелярию в Моши шкуру и рога застреленного сверх нормы лося.
Таким образом миновал страх тюрьмы, но где достать теперь шкуру? Я тотчас же ночью помчался с этим распоряжением на ферму к Балдану. Многочисленные родственники, которых здесь как всегда было вдоволь, сильно недоумевали, о чем это мы со стариком шепчемся в саду. Балдан посоветовал мне немедленно отправиться в экскурсию и сделать вид, будто я письма еще не получил. Таким образом мы выиграем время. Сам же Балдан завтра же пошлет своих сыновей на охоту, чтобы они застрелили лося по имеющимся у них разрешениям; шкуру этого лося мы могли затем немедленно отправить в Моши.
Я так и сделал: сбежал в Умбулу. Через десять дней приблизительно старик прислал мне вестового с письмом, в котором сообщал, что Томас действительно застрелил лося, но кожу, положенную для очистки в воду, к сожалению, затащил крокодил. Сын его Иоан находился сейчас в пути, чтобы застрелить другого лося…
В историю с лосем, очевидно, вмешалась нечистая сила! Мне же стало казаться, что каждый стражник племени аскари поглядывает на меня испытующим глазом, и я скрылся на двести километров дальше в степь Зеренгети. Здесь, в глубоком уединении, я в течение четырех недель ничего не слышал, кроме тяжелого топота диких стад, громоподобного рычания львов и шелестящего шума ветра в море трав, ничего удивительного, что я ничего не знал о бессмертном эпизоде с лосем. Когда я вернулся и в первый раз пил кофе в доме Балдана, я с замирающим сердцем спросил, получил ли, наконец, инспектор шкуру.
— Да, получил! — проворчал старик, усиленно попыхивая из своей новой трубки. — Стоила она мне пять с половиной фунтов стерлингов.
— Пять с половиной фунтов? Почему? Разве вы ее купили?
— Ну, конечно! Ах, вы этого еще не знаете: когда негры повезли сдавать шкуру Иоана инспектору, ее ночью, во время привала, стащила и сожрала гиена.
Поездка на Меру
Когда я, сидя у подножия ледника Ратцеля на Килиманджаро, не мог из-за боли в сердце идти ни вверх, ни вниз, я грустно разглядывал степной ландшафт, расстилавшийся у моих ног. Внезапно на западе поднялись тяжелые тучи, и очистился громадный массив раскаленного золота: это была гора Меру.
Я долго глядел на нее. Мне никогда не приходилось быть даже вблизи этой горы, но мысленно я начал рисовать себе картины всего того, что я когда-либо слышал о ней. Я представил себе высокие стволы ее сумрачных кедровых лесов, поднимающихся к небу, ее бездонно глубокие темные овраги, по которым, пенясь, несутся в долину горные потоки, огромный полукруг ее кратера, окруженный отвесными, как стены, скалами, горные вершины, покрытые сверкающим снегом и отражающиеся в водной поверхности нагорного болота, слонов и носорогов, купающихся в золотисто-коричневой воде, и под конец самого себя, потрясенного радостью при проникновении в это удаленное от мира нагорье, оживленное лишь гигантскими растениями, такими же животными и подземным пламенем. «Эту высоту, — говорил я себе, — я смогу одолеть, 3700 метров сердце мое выдержит, итак ввысь!»
В лице Л. я нашел подходящего спутника для подъема на гору; ему приходилось бывать на кофейной плантации на самой Меру, а во время войны он командовал постом высоко на горе! Мы начали путешествие от его дома у реки Энгаре-Наироби. Восемь негров, а именно: повар, двое служителей и пять носильщиков, выступили в путь рано утром, так как предстояло пройти сорок пять километров. Мы же вдвоем уселись в форд, принадлежащий соседнему фермеру-буру, и помчались по гладкой горячей и пыльной степной дороге. В этих уединенных местах теперь уже многие, как я упоминал раньше, пользуются автомобилями. Люди, знавшие только старый способ передвижения по экваториальной Африке, а именно передвижение с караваном носильщиков, могут погрустить над прошлым; но технический прогресс нельзя удержать здесь, как и нигде в мире.
В Найроби, главном городе колонии Кения, начинается замечательная холмистая местность, один из самых своеобразных ландшафтов мира. На пространстве многих миль равнина сплошь усеяна сотнями тысяч холмиков. Их можно сравнить с бесчисленными бородавками на гладкой коже человека. Указывая на эти разнообразные и фантастические остатки скал, разрушенных ветром и непогодой, Л. пояснил:
— Это лежит вторая половина Меру, которой недостает наверху. Вы видите, что кратер в нашу сторону открыт полукругом. Половина кратера взлетела на воздух при последнем извержении Меру, превзошедшем по ужасающей силе все, нам людям известное или даже воображаемое, и свалилась на равнину в виде нескольких тысяч раскаленных обломков скал.
Я поглядел на это поле развалин и, взглянув затем на дикие неприступные очертания Меру, попробовал представить себе, какие силы нужны были для того, чтобы перебросить сюда из той голубой дали это бесконечное количество скал, каждая из которых была не меньше огромного четырехэтажного дома.
Было самое жаркое время года. Еле возможно было дышать. Близ дороги встретилась нам серая и запыленная ферма какого-то бура. Проехать мимо считается в Африке оскорблением, и мы должны были слезть и отведать кофе с пирогом, претерпевая при этом осаду не менее двадцати тысяч мух. Тоненькая девушка с милой прической придвинула нам стулья, затем появилась с дымящимися чашками в руках солидная женщина с несоответствующими ее комплекции двумя ниспадающими косичками. Но когда с пастбища пришел седеющий небритый отец семейства и представил нам тоненькую особу как свою жену, а толстую особу как свою четырнадцатилетнюю дочь, я чуть не свалился со скамьи от удивления перед этим чудом природы.
Просидев из вежливости четверть часа, мы загрохотали на машине дальше по направлению к Меру. Грандиозная гора поднималась перед нами мрачно и угрожающе. Приблизилась группа деревьев и кустарников, образующих стену на берегу реки Энгаре-Наньюки. Ее русло окаймлялось цепью пустых солончаковых болотистых ям. Земля между ними отсвечивала ржавым кирпично-красным, беловатым и охровым тонами вулканических выделений. Это указывало на то, что мы приближались к кратеру. Между лужами, отливавшими цветами радуги, росла зеленая жесткая осока.
Пропрыгав еще один или два километра по талькам и скалистым уступам, наша машина проехала немного по пахнущему натрием болоту, облепливая грязью свои колеса, затем упрямо остановилась. Мы вылезли в густое болотное месиво и, сказав «хэрио» (прощай) нашему шоферу, решили одолеть пешком последние три километра, отделявшие нас от фермы Вантер Мерве, где мы наметили наш первый ночлег. Стая белых цапель взлетела впереди; множество следов антилоп перекрещивали еле заметную тропинку. Прямо перед нами возвышались к небу темные скалы Меру. Видны были в ущельях стада слонов и носорогов, и я с грустью вспомнил о своих двух ружьях, висевших в гостиной у Л. Меру считается заповедником, охота воспрещена даже на его отрогах, поэтому здесь не разрешается ношение какого бы то ни было оружия.
Мы молча шли рядом. Бесконечно мрачный и угрюмый вид местности действовал на нас угнетающе. Высокие тонкие стволы железного дерева тянулись вверх по реке; они отделяли маисовое поле, частью обглоданное зебрами и антилопами. Из загородки для скота поднялась при нашем приближении гудящая туча мух, вслед за мухами появились грязные дети. Они заговорили с нами на кизуагельском наречии и рассказали, что их отца и матери нет дома. Когда еще несколько ребят этой семьи и дюжины две собак стали вылезать из разных отверстий их убогой покосившейся хижины, мы оставили мысль о ночевке под этой кровлей и направились к апельсиновой роще. Здесь мы нашли наших негров, наслаждавшихся фруктами; мы попросили их расчистить место под лагерь. С радостью я заметил, что вода в протекающем ручейке без привкуса натрия, следовательно, можно было надеяться на приличный кофе. Я покорно влез вместе с моим спутником в его крошечную палатку, которую он называл своей собачьей будкой, и прекрасно проспал там всю ночь. Снаружи храпели наши носильщики, журчал ручеек и шумели от ночного ветра апельсиновые и железные деревья.
На другое утро Л. разбудил меня восторженным криком. Выбравшись из палатки, взглянув по направлению его протянутой руки, я увидел вершину Меру, блистающую выпавшим снегом в золотистом сиянии утренней зари. Все предвещало хорошую погоду.
Целый час мы медленно поднимались вдоль шумящей пенящейся Энгаре-Наньюки через поле, усеянное отвратительными острыми камнями величиной с человеческую голову. Отсюда я снял вид на полукруг кратера. Мы сняли также исподтишка воинов племени мазаи, примостившихся у дороги. Я предательским образом втянул их в разговор и незаметно сфотографировал. Затем мы перешли по древесному стволу речку и направились вверх.
Обрывки облаков, висевшие на скалах, растаяли в голубой синеве неба, сверху из темной зелени лесов подул бодрящий ветерок. Крутые холмы, через которые мы перебирались, представляли удручающее зрелище: они были покрыты черными обуглившимися и заплесневевшими трупами деревьев. Здесь бушевал когда-то один из тех лесных пожаров, которые в несколько часов уничтожают вековые леса.
После двухчасового подъема мы добрались до «дома лесничего» — цели нашего сегодняшнего пути. Он расположен на уступе скалы, в нескольких метрах от которой бушевал пожар. Серо-зеленой стеной поднимался здесь над хребтом и оврагом девственный лес. Бесконечно далеко развертывался вид на степь, отливающую золотисто-желтым цветом, и вдали вздымался огромный массив Килиманджаро. Точно серебряный колокол, блистала вершина Кибо. Вокруг нашей лесной хижины с грохотом низвергались водопады в неизвестные глубины темных ущелий; из чащи леса доносился воющий, похожий на детский плач, звук птицы-носорога.
Дом лесничего нельзя было занять под ночлег, потому что в нем расположились негры, состоявшие сторожами по охране диких зверей. Мы оставили несколько человек для очистки нам места для палатки позади дома, а с остальными отправились тотчас же искать воды. Вода, низвергавшаяся в овраги, не годилась для питья, потому что содержала натрий. Кицимото (что означает «горячая работа»), один из моих людей, неутомимый веселый парень, скоро нашел маленький родник недалеко от хижины. Затем мы с большими ножами в руках пробрались в густые заросли леса и стали искать тропинку, ведшую до 1914 года из хижины вверх в гору. После четырех часов трудных поисков мы ее обнаружили, и когда, вспотевшие и ободранные, выбрались, наконец, из чащи, встретили негра с письмом от живущего внизу фермера, приглашавшего провести у него вечер. Л. принял приглашение, я же отказался и провел после обеда, состоявшего из бараньей печенки и печеных зеленых бананов, чудесный вечер в полном одиночестве.
Кругом шумели горные потоки, низвергаясь в черные пропасти; насекомые кружились вокруг фонаря, а миллиарды сверчков так стрекотали, что в воздухе стоял гул; на темно-синем бархате неба сияли белые звезды. Сильный ветер шумел в высоких кедровых деревьях и раздувал пламя, освещавшее голые черные тела негров, расположившихся вокруг костра.
Ночью дикий горный ветер чуть не сорвал нашу палатку. Кроме того здесь, на высоте почти 1760 метров, было довольно холодно; спал я поэтому плохо.
Утром около половины восьмого, когда густой туман немного рассеялся, мы снова двинулись в путь. Первая часть дороги была ужасна. Буйно разросшиеся побеги среди опрокинутых и наполовину обуглившихся гигантских кедровых деревьев образовали вперемежку со сгнившими стволами и ветвями почти непроходимую чащу.
Изредка этот хаос прорезали дороги, проложенные слонами и носорогами. Мы ежеминутно наталкивались на их старые и новые следы.
Затем началась полоса девственного леса. Сумрачные проходы, серые, покрытые мхом и лишаями высокие колонны со сплетенными в непроницаемую крышу верхушками. Прекрасные папоротники, растущие между огромными, похожими на гигантских змей, корнями.
Внезапно веселая болтовня наших людей замолкла; из леса послышался далекий глухой треск. «Тембо» (слоны), — вполголоса проговорил Мтонья, наш повар, показывая в чащу леса. «Ханцури» (ничего не значит), — ответил я, улыбаясь и шагая вперед. Однако у меня было совсем не спокойно на сердце. Мы шли молча вперед. Вдруг на верхушках деревьев над нами послышался шум. Мы увидели обезьян, черных, как бархат, с чудесными белоснежными пучками шерсти на плечах и на хвосте. Они, хрюкая, пробирались по веткам деревьев.
Шум и грохот направо от нас становился все сильнее. Кацимото взволнованно бормотал что-то про себя. Мы неслышными шагами шли по мягкому, как шелк, мху. Теперь и я почувствовал острый характерный запах слонов, но их пока не было видно. С деревьев падали душистые иглы; большие ярко-красные цветы, похожие на хризантемы, горели в зеленеющей тени. Ярко окрашенные бабочки, величиной с раскрытую ладонь, порхали взад и вперед. Мы опять пересекали тропинку толстокожих. Наши люди, нагибаясь, показывали на плоские, величиной с бадью, отпечатки, сообщая нам, что слоны прошли здесь полчаса тому назад. Дорога становилась круче. Между стволами деревьев поднимались неуклюжие скалы. Мы, задыхаясь, карабкались вверх, и понемногу шум пасущихся позади нас слонов затих. Но все чаще стали попадаться места остановок носорогов. Мне мерещилось, что один из огромных серых камней вдруг оживет и, превратившись в носорога, кинется на нас.
Перед нами поднималась крутая каменная кладка. Мы были на высоте 2260 метров. С той стороны открывалась широкая долина. Через нее шумно протекала река. На берегу этой реки мы сделали обеденный привал и около двух часов пополудни отправились дальше.
Изредка над нашими головами открывался просвет и можно было увидеть высокие стены кратера. Все прекраснее становилась вокруг нас галерея из кедровых деревьев, напоминающая колоннаду храма, все мягче цветной ковер под ногами, все легче и душистее воздух. Под конец наша тропинка перешла в тропу для носорогов и слонов, местами покрытую сухим навозом. Эти тропы расходились по всем направлениям и заводили нас то вправо, то влево и даже вниз. Мы таким образом потеряли много времени, и к пяти часам все еще не видели кратера. Тогда мы пробрались сквозь узкое ущелье на поляну; стены этого прохода были отшлифованы до блеска толстокожими великанами, проходившими здесь в течение столетий. На этой поляне мы решили расположиться на ночлег.
Место было очень странное; почва состояла из вулканического туфа, на котором не росло ни одной травинки, а весь воздух гудел от заглушенного шума. Причину этого шума мы скоро открыли: его производил ручеек, падавший в отверстие невдалеке от нашей стоянки. Он протекал под тонкой корой земли и только в конце поляны опять появлялся наружу. По этому ровному месту, пригодному для установки нашей палатки, проходили две тропы носорогов.
Уже до захода солнца стемнело; тяжелые серые тучи поднялись снизу и окутали нас холодным неприятным туманом. Начал накрапывать дождик, где-то поблизости шумела и гремела гроза, озаряемый молнией туман бросал зловещий свет. С холодными, как лед, руками и ногами мы, после скудного ужина, забрались в нашу палатку. Замерзшие негры зажгли костер; поднимавшееся пламя его доходило чуть ли не до верхушек деревьев.
В течение ночи ни один носорог нас не потревожил. Солнце уже высоко поднялось позади туч, когда мы проснулись. Умываясь, мы заметили, что вода в речонке была на 13° Цельсия теплее утреннего воздуха; от нее шел теплый пар.
К великому нашему удивлению, через полчаса, после краткого подъема, мы увидели дно кратера. Мы были на высоте 2600 метров. Перед нами лежала большая открытая котловина; на ней росли единичные огромные кедровые деревья, сплошь обвешанные мхом и лишаями; кусты можжевельника и вереска на свежей зелени луга придавали ландшафту вид северного парка. А кругом на невероятную подавляющую высоту поднимались стены кратера. Диаметр почти круглого дна кратера равнялся приблизительно двум километрам.
В громадном дупле старого седобородого лесного великана мы устроили свое крошечное жилище. Я быстро снял несколько видов и залез в палатку, заставив всех негров накинуть на нее свои одеяла, пока я лежал внутри нее на животе, заряжая аппарат новыми пластинками. Скоро после этого вернулся Л. со своей первой разведки. Он повел меня, весь сияя от внутреннего умиления, мимо черно-серой полосы из чистой лавы; ее твердые, как стекло, глыбы с острыми краями еще не имели никаких следов растительности. Поток лавы вел прямо к юго-западному углу кратерного котла, и в конце его поднимался серо-синий конус, почти геометрически правильной формы; высшая точка этого конуса точно соответствовала внешнему валу кратера. Формация эта даже нашему мало опытному глазу показалась самого недавнего происхождения.
Только здесь могла находиться та дымовая труба, которая до войны выбрасывала еще дым и огонь. Туда, значит, нужно было взобраться поскорее!
Мы собрали наспех все необходимое: веревку, несколько ножей для кустарника, фонари, чай и шоколад для подкрепления, кроме того, взяли инструменты и фотографические аппараты. Мы нагрузили пятерых из наших людей этими вещами, и затем без промедлений быстро пошли вперед, потому что на такой высоте никогда нельзя ручаться за погоду.
В нижней части пространства, покрытого лавой, виднелась тропа, проложенная носорогами; в одном месте лежал такой свежий помет, что от него еще шел пар, но дальше вверх кончались всякие следы толстокожих животных. Поэтому мы решили воспользоваться для подъема одним из «коронго» (овраг, по которому стекает дождевая вода). Но эти коронго оказались довольно неудобны для подъема. Отвесные или нависшие скалистые плиты, вышиной в четыре, пять и даже в восемь метров, заставляли нас подниматься сбоку, по краям, и обходить плиты сквозь спутанный тернистый кустарник. Эти обвалы повторялись приблизительно каждые 200 метров. В самом коронго кое-где росла трава, а на стенах виднелись соломенные цветы, знакомые мне уже с верхних ступеней Килиманджаро; кроме того попадались чудесные пурпурно-красные цветы, похожие на нарциссы.
Чем выше мы поднимались, тем круче становился подъем, тем меньше было воздуха для дыхания. Особенно неприятно было то, что мы в этом русле, в два метра вышины, не могли видеть цели, к которой мы шли, и не могли определить, на сколько мы продвигались вперед. А дорога становилась все круче. Из глубоких боковых оврагов на нас сыпался град камней и устремлялись лавины пепла. Под конец мы стали продвигаться вперед только на пять метров в четверть часа, пока, наконец, всякое продвижение по коронго стало вообще невозможным. Мы стали карабкаться вверх по краю слева; все сыпалось и обваливалось под нашими ногами. После неимоверных усилий нам в конце концов удалось попасть на откос конуса. Сердце так стучало, что мы минут десять пролежали рядом, не в силах сделать малейшее движение или промолвить слово. Здесь была уже высота в 3500 метров.
Л. выпил глоток чая, я подкрепился папиросой, а затем началась последняя, самая тяжелая часть пути: преодоление самого крутого подъема в 165 метров, состоявшего из тонкого, как пыль, и текучего, как вода, вулканического пепла. Здесь мы продвигались вперед лишь вершками, прижимая далеко раскинутые руки и ноги плотно к золе. Мы плотно закрывали глаза, перед которыми кружил огненный туман, и открытым ртом, задыхаясь, глотали воздух.
Когда я, при следующей передышке, зарыл глубоко в пепел руки, ища опоры, я их отдернул с испуганным криком и, думая, что ошибся, снова сунул их туда же. Тогда я увидел, как Кацимото, храбро ползший с нами до этого места, вдруг вскинул в воздух свою черную, как смоль, ногу и, потеряв при этом равновесие, полетел с быстротой стрелы вниз, в неведомую глубину, укутанный черной тучей пепла.
— Что случилось? — спросил меня Л.
— Почва горячая, дотроньтесь, — ответил я взволнованно.
— Я заметил это еще внизу, — возразил мой флегматичный спутник.
Как мы одолели последние пятнадцать метров, я не могу описать, но когда я, очнувшись, открыл глаза, я увидел, что мы достигли вершины.
Пуф, пуф! Вдруг послышалось рядом со мной; горячая струя пара попала мне в правое ухо; я так испугался, что, несмотря на бесконечную усталость, прыгнул, как лягушка, в сторону. Возле меня из щели вырывался желтоватый пар, пахнущий испорченными яйцами.
Крики приползших негров показывали, что и они заметили много странностей. Везде между камнями и пеплом шипело и сопело, и вырывались струйки пара, а из одного отверстия вылезло нечто серое, похожее на губку. Я осторожно дотронулся: вещество было настолько горячо, что с трудом можно было держать его в руке, за полминуты оно побелело, затвердело и стало похоже на гипс. Тут и там виднелись круглые пятна, блестевшие то желтым цветом, то ярко-зеленым, то коричневым или пурпурно-красным.
Мы проползли еще немного вперед и неожиданно очутились на краю кратера. Он был приблизительно в двести метров ширины и такой же глубины. Дно его, насколько мы могли видеть, было покрыто пеплом и камнями. В подзорную трубу мы разглядели, что там кое-где росла трава и кустики; с противоположной стороны безостановочно вырывались две сильные струи пара. На разъеденных камнях везде выступали крупные кристаллы серы или белесоватые пористые выделения. Пока мы стояли, поднимая от сильного жара почвы то одну, то другую ногу, внезапно раздался из глубины кратера глухой, угрожающий звук. Мы замерли. Этот страшный рокот продолжался около полминуты, затих минуты на две и снова послышался. Мы безмолвно глядели друг на друга. Лица наших негров посерели.
— Квели шайтани (это дьявол), — прохрипел Мтонья, повернув в холодном ужасе белки глаз в темную глубину кратера.
— Значит, он еще действует, — тихо обратился ко мне Л. Я утвердительно кивнул головой, так как был убежден в этом с первого взгляда на конус.
Солнце сияло, но здесь, наверху, дул холодный ветер. Мы с полчаса просидели, тесно прижавшись друг к другу, с восторгом любуясь изумительным видом. Внизу, в долине кратера, великаны девственного леса казались нам крошечными. На массиве горы шумели окутанные туманом девственные леса; блестящие ленты рек обвивались вокруг последних отрогов холмов, как будто покрытых пушистым мхом. Блестели озера и болота, и степь вдали мерцала золотистой желтизной. За степью, на востоке, поднимались спокойные, величественные очертания Килиманджаро. На севере лежал, как лиловатые облака, горный хребет Паре, а позади этого хребта еле заметно серебрились контуры цепи Узамбара. Между всеми этими группами гор волнами перекатывалась в безграничном пространстве степь.
Начался спуск или, вернее говоря, сползание.
Л. испытующе осмотрел и ощупал свои штаны и удовлетворенно кивнул; затем он сел и с головокружительной быстротой исчез в облаке пыли. Я спустился таким же способом, а за мной последовали туземцы. Кусты вереска на время задержали мой спуск не особенно нежным, но зато весьма действенным образом. Мтонья, спускавшийся рядом со мной, прозевал направление и, пролетев с диким криком мимо кустарника, грохнулся на камни коронго. Он ударился головой, но это ему не особенно повредило. Внезапно я увидел вылезающего из кустарника Л.; он торопливо ощупывал свою тужурку. Когда я до него добрался, он стоял, блаженно улыбаясь, и радостно показывал мне уцелевшую фарфоровую головку своей дедовской трубки, взятую этим чудаком на вершину Меру. В следующее мгновение он дымил сильнее всех нас и даже сильнее извергающих дым отверстий конуса.
Теперь не хватало лишь Кацимото, раньше всех нечаянно съехавшего в долину. С ним обошлось не так благополучно. Он сидел в овраге на камне, грустный и посеревший, похожий на сверток тряпья; он сильно разбил себе оба колена и плечо. Нелегко было нам доставить его домой не причиняя боли, а мне трудно было не выть, как побитой собаке, при каждом шаге, так как от острых, как стекло, глыб лавы раны на моих искусанных шакалом ногах снова вскрылись. Добравшись до стоянки, я опустил воспаленные ноги в ведро с холодной водой и, наслаждаясь освежающей ванной и чашкой крепкого кофе, выслушивал доклад остававшегося в лагере Деренгиа. Он рассказал мне о носороге невероятной величины, выбежавшем на нашу поляну. Носорог, почуяв стоянку, остановился и с четверть часа глазел на окаменевшего от страха негра. Затем носорог, словно вспомнив о чем-то, двинулся в другом направлении. Провожавшие нас негры до поздней ночи рассказывали о наших приключениях на горе, на которой живут шайтаны. Мы же были настолько утомлены, что не стали даже есть, а поскорее забрались от холода в нашу собачью будку. Я долго не мог заснуть от переутомления, и только что задремал, как меня внезапно разбудило нечто неожиданное. В полусне мое ухо уловило странный звук. Это не был ни шум Энгаре-Наньюки, ни вой ночного ветра, ни отдаленный грохот падающих камней, — это было нечто другое. Я напряженно прислушивался — и опять уловил глухой тяжелый топот, приближающийся с жуткой быстротой.
Носорог! — И, несмотря на множество одеял, в которые мы были закутаны, с невероятной быстротой выбравшись из палатки, мы вскарабкались на высокие корни старого кедрового дерева.
Задерживая дыхание, мы прислушивались в темноте; звезды поблескивали сквозь тихо качавшиеся ветки. Мои глаза быстро привыкли к полумраку, и я заметил носорога. Неподвижное серое животное стояло на блестевшей инеем траве не далее десяти метров от нас. Оно не двигалось, и мы тоже не решались сделать малейшее движение; мне казалось, что в глубокой тишине вполне отчетливо слышен громкий стук моего сердца.
— Он чует нас, — прошептал мой спутник.
И в ту же минуту, словно взрыв, раздалось тяжелое сопение. Великан повернулся и шумным галопом, с невероятной легкостью и быстротой, промчался совсем рядом с нами. Он пыхтел, как быстроходный пароход. Прямо через большую лужу он вбежал в узкий лес и вломился с другой стороны в кустарник, с треском сминая все кругом.
— Будем надеяться, что он в темноте не упадет! Нет ли у вас спичек? — сказал со своего корня Л., спокойно набивая трубку.
Когда мы ранним утром проснулись, вся поляна была покрыта чудесным белым инеем; кусты можжевельника блестели, как бриллианты, а со скал дул холодный резкий ветер, — трудно было поверить, что эта местность находилась на расстоянии всего нескольких километров от экватора, а не в Северной Канаде!
Л., указывая на восток, проговорил:
— Посмотрите, какое странное сегодня солнце!
Но я, заранее раздраженный при мысли о предстоящей мучительной дороге, ответил еле взглянув туда:
— Ну, конечно, от подымающихся туманов!
Мы поспешно начали спускаться. Через час мы отдыхали на прелестной лужайке, прорезанной веселыми ручейками. Следуя особо сильному подземному гулу, мы нашли сбоку от нас русло Энгаре-Наньюки. В него вливался чудесным водопадом другой ручей. Хрустально чистая вода текла по пестрым камням; справа поднималась кроваво-красная стена, вышиной около ста пятидесяти метров. Мягкая, шелковистая трава колыхалась от свежего ветра. Отсюда вела вниз слоновая тропа, вероятно великаны приходили купаться в этой мелкой воде.
В послеобеденный час при ужасающей жаре мы погрузились опять в непроходимый хаос сгоревшей лесной полосы и, наконец, добрались до лесничьего дома.
Мы как раз вовремя попали под крышу, потому что белые, пронизанные солнцем облака превратились в тяжелый темно-серый свод, на котором вспыхивали бледно-желтые молнии. Под мрачным, покрывающим весь горизонт куполом гремел гром. На той стороне ближе к Энгаре-Наироби стояла стена страшного, низвергающегося потоками ливня.
Совсем низко над нами сырой свистящий ветер гнал тяжелые тучи; они мчались вокруг высоких стен кратера и разражались на южной стороне длительными грозами. Удары грома гулко перекатывались среди громадных скалистых вершин.
На другое утро около семи часов мы отправились дальше. Мы надеялись получить у Мерве автомобиль для обратного путешествия. Но бура не было дома. Я с горестью поглядел на свои ноги, верхняя часть сапог была уже надрезана, чтобы освободить опухоль. Приходилось покориться необходимости семичасового пути пешком по раскаленной степи.
Солнце жгло и пекло. Кругом на горизонте опять собирались грозовые тучи, но благодаря вчерашнему дождю с севера дул сильный прохладный ветер. Далеко впереди стояли тихо и одиноко леса зонтичной акации. Раза два под их плоскими вершинами пронеслись, как привидения, крошечные головки жирафов на непомерно длинных шеях. Затем деревья исчезли. Степь лежала гладкая, как тарелка, и под конец перешла в то странное холмистое пространство, где похоронена вторая половина кратера Меру. Мы шли быстро, и я противился всякой остановке, хорошо зная, что после отдыха мне уже не встать. Над далеким и темным массивом Меру горел пожар вечернего заката, когда мы добрались до первых маисовых полей фермы моего друга. Из моей левой ноги текла кровь и гной, и недалеко от дома я свалился почти без чувств.
Но посредством хорошей чашки кофе и рюмки коньяка жена Л. вернула мне способность разговаривать. Первые слова, с которыми она обратилась ко мне, были:
— Итак, вулкан еще не совсем потух?
Несмотря на ужасную усталость, мы в тот вечер легли не раньше трех часов. И нам, и остававшимся дома было о чем рассказать. Предыдущей ночью в загон для скота залезли три льва и растерзали быка. Но рабочие-негры храбро кинулись на зверей и одного из них насмерть пронзили своими копьями. Кроме того нам рассказали, что вчера утром от семи до половины восьмого было полное солнечное затмение. Л. поглядел на меня и напомнил, как я отозвался о каких-то туманах на склонах кратера и не заметил солнечного затмения. Мы долго говорили о том, чего здесь можно было ожидать в будущем, так как мы были первые, определившие с неоспоримой достоверностью, что «он» еще не потух.
Охота с камерой
Над степью Войтана поднималась грозовая туча. Она ползла с севера черно-серая, грозная, застилала горизонт, заставляя постепенно отмирать яркий свет африканского ландшафта и превращая его в серо-желтую мглу. Это было в конце июля рокового 1914 года.
Я стоял на вершине пустынного холма со своими двумя «ищейками» из племени вандороббо. Я до того запыхался, что еле произнес, наконец, слово «вопи» (где?). Глаза туземцев, окруженные бесчисленными морщинками, как у всех людей, наблюдающих даль, прищурились, и один из них, подняв маленькую тонкую руку, проговорил: «Хуко, бана» (Там, господин). Я все еще пыхтел, как горный локомотив, когда направил туда свой объектив Цейса. Мои руки при этом так тряслись, что пришлось два раза приняться за бинокль, пока я разглядел, что две обломанные ветки, виднеющиеся меж мимоз, были не ветками, а шеями наших жирафов.
Мы сказали: «Твига квету» (наши жирафы), так как мы со вчерашнего дня гнались за ними, но не с ружьями, а с камерой. Там действительно торчали эти две невероятно длинные шеи, освещенные ярким солнцем, а от акации отделились еще три жирафа и вышли на маленькую полянку, освещенную слепяще резким, прекрасным светом для съемки. Ищейки-негры были уже выучены. Как только животные вышли на освещенное место, они помогли мне поставить штатив и камеру. «Упецу, бана, тацама юа» (Торопись, господин, взгляни на солнце), прошептал один из них, показывая на поднимающуюся грозовую тучу. Я сам знал, что через минуту будет поздно, что света не будет, и поэтому с великой поспешностью работал над камерой. Телеобъектив был уже наставлен, я бросил еще один быстрый взгляд на животных, они стояли великолепно, я нажал затвор, — и… забыл выдвинуть крышку кассеты. Лишняя секунда, понадобившаяся мне, чтобы вынуть крышку и вторично нажать затвор, оказалась губительной. Когда я снова поднял глаза, животные были уже в тени от тучи.
Охотясь с камерой, я так уже привык ко всяким несчастьям, что не стал даже ругаться. С этими «твига» я со вчерашнего дня много раз почти налаживал съемку, но всегда только «почти». Был послеобеденный час, и, если бы я даже смог еще раз приблизиться к моим длинношеим объектам, сейчас уже нельзя было рассчитывать на хорошее освещение. Но для съемки диких животных требуется высочайшее терпение.
Бросать начатое дело нельзя было, и туземцы, чтобы не потерять из виду жирафов, направились по склону холма. Я уже спустился по другому склону и свистком призвал остальных негров-носильщиков. Я наполнил карманы шоколадом, а фляжку свежим чаем и отправился дальше по следам обломанных веток, оставляемых нам идущими впереди для указания пути.
Это было около пяти часов пополудни, а в десять часов вечера я все еще шагал и шагал…
Близко прижавшись друг к другу, мы поочередно дремали на холодном ветру, все время прислушиваясь и приглядываясь к темной маленькой котловине внизу, где жирафы остановились в рощице из акаций. Около четырех часов утра начало накрапывать; скоро пошел дождь, а затем полило, как из ведра. Мы мерзли как собаки, но оставались на том же месте: нечего было и думать о возвращении, так как степь внизу превратилась в сплошное болото, — чуть ли не в озеро.
Когда мы окончательно закоченели, дождь прекратился: замерцал печальный холодный рассвет, выделяя усталые серые лица негров. В поднимающихся из земли испарениях не видно было больше наших жирафов. Мы протанцевали воинственный танец, чтобы размять окоченевшие суставы, затем мои негры стали с присущей им чудесной ловкостью вылущивать из мокрых, как насыщенные водой губки, ветвей сухую лучину. Мы развели громадный костер и приготовили в горшке из глинисто-желтой дождевой воды и горсти сырого чая с мокрым сахаром напиток, который я приправил порядочной порцией виски.
Вскоре мы снова побрели по промокшему лесу за жирафами и нашли в конце концов их круглые и глубокие, как миски, свежие следы в промокшей почве. Полные радостной надежды, мы последовали за ними при проглянувшем солнышке.
Через час мне опять почти удалось сделать снимок, но на этот раз камера в решающий момент соскользнула по промокшей земле. До полудня снова адски поливал нас дождь. Затем мы несколько часов с голодным желудком искали следы и накрыли, наконец, наших жирафов в маленькой ложбине. У меня было такое чувство, что, если и на этот раз будет неудача, со мной случится припадок буйного помешательства, до того во мне все кипело от злости.
Мои славные вандороббо взобрались на вершину, чтобы отрезать животным путь через хребет, при мне остались только мой малолетний носильщик ружья и негр с камерой. Для съемки мне нужно было, чтобы солнце светило сзади. Здесь, внизу, было немного топко, и уже несколько раз я обходил помет, несомненно принадлежавший буйволам; раз мне даже показалось, что я чую характерный запах буйвола.
Я предался надежде увидеть, наконец, в траве мраморные спины заколдованных жирафов, как вдруг маленький Саиди схватил меня за ногу и с широко раскрытыми от ужаса глазами указал дрожащим черным пальчиком налево в траву. Святой Непомук! В десяти метрах от нас стоял могучий старый буйвол, обивая хвостом свои замазанные навозом бока и качая тяжелой головой! Он, очевидно, почуял находившихся на вершине двух вандороббо. Осторожно и быстро мы поползли обратно.
У входа в долину я остановился, чтобы отдышаться и подумать, что теперь предпринять. С жирафами было покончено; добраться до них мешали буйволы. В таком случае нужно было по крайней мере снять этих уродов! Старый буйвол все еще стоял в траве, задумчиво качая головой и помахивая хвостом. Он даже сделал мне одолжение и выступил на несколько шагов из травы. Все уже было готово для съемки, как вдруг направо от нас что-то зашумело в темно-зеленых кустах. Затаив дыхание, мы с вытянутыми шеями глядели в кусты и прислушивались. Шум приближался. Становилось жутко, и вдруг из-за ближайших ветвей показалась влажная морда теленка-буйвола, и бледно-голубые невинные глаза его уставились на нас с безграничным удивлением. Мы трое долгое время также пристально глядели ему в глаза, пока теленок не испугался; животное сделало несколько шумных прыжков в сторону и, сопя и пыхтя, помчалось нервными скачками к старому буйволу и к подошедшим к нему самкам.
— Проклятое животное! — проворчал я ему вслед.
Внезапно маленький Санди запищал. Я обернулся. Оба негра со всех ног бежали один вправо, другой влево. В следующий момент я увидел буйвола, мчавшегося на меня, как сорвавшаяся скала. Я бросился бежать с такой же сумасшедшей быстротой, как и мои негры.
Как успел я пробежать довольно большую лужайку и как влез затем на акацию Гербера, полную шипов, — совершенно не могу сказать; знаю только, что я тогда, наверное, побил мировой рекорд на быстроту бега и лазанья на деревья и что между кончиками рогов буйвола и моими штанами оставалось весьма небольшое расстояние.
Этот проклятый буйвол больше двух часов бегал вокруг моего дерева с задранным кверху хвостом, опущенной головой и злобно горящими глазами; иногда он подбегал к дереву и потрясал его головой. Время от времени он отбегал к тем двум пальмам, на которых, как громадные сливы, висели оба негра, и пробовал их стрясти. Затем он упорно возвращался к моему дереву. Я редко видел такую гибель злости, как у этого буйвола.
Я бы до сих пор сидел еще на этой акации, если бы дамам моего преследователя не надоела эта история и они не поднялись бы вверх по откосу. Я видел, как в этом дьявольском буйволе происходила борьба между обязанностями семьянина и злостью. Решив, наконец, последовать за своими коровами, он, уходя, все время оборачивался, как бы ожидая, не настолько ли я глуп, чтобы раньше времени спуститься. Я не сделал старому дьяволу этого одолжения и выждал четверть часа, после чего очень осторожно слез вниз; затем я еще долгое время простоял у дерева, так как можно было опасаться, что коварное животное спряталось где-нибудь поблизости в кустах. Наконец я, прихрамывая, пошел искать камеру, и о диво! Отброшенная в сторону, она повисла на лавровых кустах и была совершенно цела, даже затвор не открылся.
Через полчаса пятеро жалких, голодных людей тащились через степь, и самым медлительным из них был я; акация Гербера оставила мне чувствительную память своими шипами длиной с палец.
И все же приблизительно через неделю я неожиданно сделал съемку нескольких жирафов и зебр, пасущихся почти всегда вместе. И освещение и позы были неважные, но после всех бесплодных усилий, какие я затратил на съемку жирафов, этот снимок был мне мил и дорог. И он остался единственным. В последующие годы, когда буря мировой войны перекидывала меня вдоль и поперек по степям восточной Африки, я часто видел этих больших, своеобразно красивых созданий и даже несколько раз наблюдал, как потухает взгляд в чудесных мягких глазах смертельно раненного в сердце животного. Волна сумасшествия и истребления, охватившая тогда все человечество, не остановилась и перед этими невинными созданиями: негры племени аскари были голодны. Но о съемках тогда не могло быть и речи.
И мой единственный снимок жирафов погиб вместе с другими ста десятью снимками, собранными мной за семь месяцев невероятных усилий и мытарств, погиб в водовороте крови и грязи.
Бедовые толстокожие
Слонов и носорогов я всегда избегал. Помимо того, что разрешение на охоту за ними стоит больших денег, у меня всегда было предубеждение против этих толстокожих ударных бойцов. Мои личные приключения с толстокожими не особенно потрясающи, но все же их было достаточно, чтобы установить мои к ним отношения, а то, что я кроме того слышал об их обращении с людьми, заставляло меня возможно быстрее уклоняться от встречи с этими чудовищами.
Первого слона я увидел в 1914 году в девственном лесу на Килиманджаро. Здесь, наверху, я уже привык к обглоданным, вырванным с корнями и расщепленным деревьям и к протоптанным в лесу просекам. Эти просеки часто покрыты громадными кучами навоза, каждая из которых заполнила бы две большие тачки. Я привык также к своеобразному запаху слонов, наполняющему затхлостью леса, и кроме того я верил словам туземцев, утверждавших, что серые великаны мало ценят знакомство с нашей сомнительной породой.
Низко опустив голову, я спускался в одиночестве с горы по лесной лужайке, вооруженный лишь горной палкой. Причиной моей задумчивости было принесенное мне за полчаса до этого известие о начавшейся мировой войне. Весь покрытый пылью, измученный негр принес мне эту весть на высоту 4500 метров.
Предо мной проплыла густая полоса тумана, но туман был такой плотный, что я невольно поглядел ему вслед; при этом я забыл опустить поднятую ногу и ощутил в спине такой холод, точно мне за ворот опустили ледяную сосульку. Это был не туман, а слон. Совершенно бесшумно — и это было особенно жутко — продвинулся он мимо меня в лес.
У меня захватило дыхание, и, когда эта каменно-серая туша исчезла за деревьями и я уже собрался сбросить многопудовую тяжесть со своего сердца, мои обострившиеся глаза внезапно открыли в темной мгле леса еще несколько, и довольно много, таких серых туманов. Они скользили, молчаливые, как привидения, между стволами и кустарниками. Впечатление от этих огромных скользящих тел было чудовищным, потрясающим.
Осторожный уход слонов говорил о том, что они заметили меня. Как велик страх этих великанов перед неотразимой силой нашего оружия и перед нами, крошечными двуногими! Это соображение все же не помешало моим коленям подгибаться от страха. Я тихо присел и внезапно почувствовал сильное отвращение к хождению в одиночку.
После этого приключения прошел целый год. Раз в чудесную лунную ночь я только что по обязанности службы начал обход своего железнодорожного участка. Вдруг я услышал стук копыт скачущей между рельсами лошади.
— Вана Гайе, веве? (Ты ли это, господин?) — вскричал всадник и, бросившись ко мне, схватил меня за руку. Он тащил меня, рассказывая при этом задыхающимся от усталости и волнения голосом, что к его хижине подошел большой-большой слон. Теперь слон стоит возле его дома и глядит внутрь.
— О бана! — молил он. — Мой ребенок в хижине! Слон сломает крышу! Идем скорее и застрелим его!
— Слон? Вот проклятье! — вырвалось у меня, и я невольно остановился.
При мне было ружье, заряженное дробью. Но я не мог признаться в этом чернокожему, и кроме того его ребенок был в опасности. Я не знал, чем я смогу помочь ему, но все же я помчался вместе с ним. Этот негр был сторожем на линии, и его домик находился у самого пути приблизительно на расстоянии километра. На бегу он отрывочно сообщил мне, как он ушел на линию для обхода своего участка, а жена его отправилась в деревню принять участие в «нгоме» (танец туземцев). Когда он возвращался, он увидел слона, выходившего из маисового поля и направлявшегося к его хижине. Слон обошел вокруг домика, поднял прислоненную к стене деревянную ступу и, осмотрев ее, отбросил далеко в поле, затем он толкнул дверь и засунул туда свой хобот; в конце концов он принялся снимать настил зелени с крыши. Тогда перепуганный негр бросился догонять меня.
Я бежал наперегонки с несчастным отцом, и в моем сердце было лишь одно горячее желание, чтобы слону надоело бесплодно снимать настил зелени и чтобы он отправился поскорее восвояси.
Но он был еще тут. Когда мы медленно и тихо огибали последние маисовые кусты, мне стало почти дурно при виде открывшегося зрелища: над стропилами крыши возвышалась к молочно-белому небу чудовищная туша. Слон стоял неподвижно и, насколько я мог различить при слабом лунном свете, с тихим удивлением качал головой. Его громадные уши, величиной с дверь, были к счастью отвернуты назад, а не торчали, как это бывает, когда эти животные раздражены или готовятся к нападению.
— Мтодо янгу, мтодо янгу! (Мой ребенок, мой ребенок!) — завывал рядом со мной бедный негр.
У меня на лбу выступил пот. Что мог я сделать вооруженный этим негодным ружьем! Ветер дул в нашу сторону, и слон не мог нас учуять. Я вспомнил, что эти толстокожие очень плохо видят, и стал медленно, шаг за шагом приближаться к нему, и с каждым новым шагом у меня было ощущение, будто у меня вырывают коренной зуб. Слон все еще стоял и мотал головой между стропилами крыши. Весь настил зелени с этой стороны он уже сбросил.
Глядел ли он внутрь дома на спящего ребенка, я не знаю, я не видел его глаз; я даже не знаю, сколько времени я стоял с поднятым наготове ружьем. Я ждал. Если бы показался хобот, держащий ребенка, я бы выстрелил, и моя несчастная дробь вероятно поспособствовала бы лишь тому, что он бросил бы ребенка и схватил бы меня за шиворот.
Ночной ветер приносил иногда из деревни звуки барабанной музыки, сливавшиеся со стонами несчастного негра возле меня. У меня самого подкашивались ноги и дрожали руки. Наконец серый великан медленно поднял голову с хоботом — в хоботе ничего не было. Он постоял еще минутку, медленно переступая с ноги на ногу, продвинул свое могучее тело кругом дома, остановился перед дынным деревцем вышиной в два метра, выдернул его с корнями из почвы и, подняв деревце хоботом в виде зонтика, отправился тихим шагом обратно в маисовое поле.
Когда за громадой слона сомкнулись шуршащие стебли маиса, я почувствовал потребность в отдыхе и присел, а чернокожий бросился в дом и вернулся через минуту с ребенком. Сжав свои маленькие черные кулачки, ребенок спокойно спал.
Моя третья встреча со слонами была еще более неуютна. Мы несли караульную службу и остановились на ночь близ реки Рамисси на британской стороне в слоновой траве. Это растение не потому называется слоновым, что слоны едят его стебли толщиной с маисовый стебель, а потому что эта трава выше всякого слона. Мы расположились в ней, улегшись длинной цепью вдоль тропы этих чудовищ. Москиты кусали совершенно невыносимо, поэтому я натянул на голову свою куртку и велел своему юному помощнику плотно застегнуть ее на мне.
Во сне я слышал гром, и в следующий момент меня разбудила чья-то дергающая рука. Оглушающий крик и шум приближались к нам с быстротой урагана. Это был тяжелый, громоподобный топот, сопровождаемый треском стеблей и хриплым визгом.
— Тембо! (слон) — орали наши негры. Меня больно ударил по носу чей-то сапог, отчего я снова упал, затем мне пришлось выдержать поединок с моей застегнутой на голове курткой, и, когда я, наконец, благополучно вылез из нее, перед моими глазами предстало видение: будто вокруг меня под ночным небом двигаются с быстротой ста километров в час церковные башни. Эти башни падали, нагибались и катились в погоне за убегающей перед ними толпой. Люди съезжали вниз по скользкой глине и попадали, наконец, ныряя и брызгая, в темные воды реки Рамисси.
Река кишела крокодилами, и, несмотря на мой великий страх перед серыми животными-великанами, все еще бегающими с растопыренными ушами и качающимися хоботами по траве, я первый выбрался обратно на берег.
Через несколько минут грохот убегающего стада затих. Мы сосчитали мокрые головы наших людей: все были налицо, несмотря на то что мы попали в стадо взбесившихся толстокожих. Пострадал лишь стальной сундучок нашего офицера. Слон превратил этот прочный сундучок в стальной смятый ком.
Со слонами у меня не было больше приключений, но носорог позволил себе со мною нехорошую шутку. Это произошло на южном склоне гор Улюгуру. Нападение воздушной флотилии в горной долине с такой быстротой рассеяло небольшое количество моих аскари и других негров, что я не мог погнаться за ними на моих изъеденных песчаными блохами ногах. Англичане спускались со всех сторон через горные проходы, и я не знал, не были ли они уже впереди меня, когда я один, с оставшимися у меня тремя зарядами в кармане, пробирался по горам. Я не знал ни дороги, ни где находились наши отряды.
После трехдневного безнадежного скитания в девственных лесах горного хребта я случайно попал на большую дорогу, проложенную незадолго до войны, и на ней я увидел следы лошадей и мулов! Значит англичане были впереди меня, потому что у нас не было кавалерии. Я спустился около полудня с высокой насыпи дороги в темный туннель, проходивший рядом. Вдруг я услышал далекий глухой рокот. Первая моя мысль была об английском бронированном автомобиле. Лучшей защитой против них, конечно, было оставаться на месте. Рокот приближался, перешел в сильный шум, а затем в глухой гром, и внезапно я понял, что шум шел не с дороги, а приближался с невероятной быстротой именно сюда вниз к месту моего уединения. Я вскочил, но в проход ко мне уже ворвалось нечто гремящее и пыхтящее, как локомотив при быстрой езде.
Никогда в жизни я не делал более резких прыжков, чем те три-четыре прыжка вон из туннеля. Позади меня, не более чем в двух шагах, гнался чудовищный носорог.
Последним боковым прыжком я вскочил на откос шоссе, а живой локомотив промчался дальше и скоро исчез в облаке пыли. Наверху я просидел не двигаясь с четверть часа на солнышке.
Когда в 1925 году я вновь увидел пустынную степь этой обширной, дикой страны и, вооруженный камерой, гонялся за разнообразнейшими животными, я часто встречал носорогов, но никогда больше не видел слонов. Мой страх был так же велик, но страсть к сниманию зверей все же преодолевала его. При этих съемках я несколько раз думал, что настал мой последний час, однако он оказывался не последним. Неприятный момент пережили мы, когда такой тяжеловес ночью подошел на несколько шагов к нашей палатке в котловине кратера Меру и неподвижно остановился, окутанный туманом. У нас не было с собой оружия, и мы должны были просто выжидать, что предпримет это чудовище. Ночной гость решил в конце концов удалиться, и то же самое сделал через несколько дней глубокой ночью другой носорог, на которого я чуть не наскочил грузовиком моего друга бура. Но как эти чудовища расправляются с автомобилями, я, спустя некоторое время, узнал из двух случаев, происшедших недалеко от моего жилища. Одна предприимчивая американская дама ехала в так называемом экскурсионном автомобиле через степи Теаво. Она остановилась на минуту, когда ее малолетний служитель подливал воды в холодильник. Вдруг из кустов бросился на автомобиль носорог, перевернул его, растоптал в бесформенную массу несчастную женщину и, проткнув несколько раз своим рогом негритенка, исчез в кустах.
Приблизительно часом позже проезжал здесь же другой автомобиль. Путешественники увидели в траве опрокинутую машину, подъехали и нашли умирающего мальчика; тот только успел вкратце рассказать о случившемся, как злобное чудовище, точно лавина, снова выкатилось из кустов и растерзало двоих. Третий путешественник, старый английский правительственный чиновник, в испуге отбежал в степь и оттуда стал стрелять из скорострельного ружья по чудовищу, пока оно, тяжело раненое, не убежало.
Другая история, в которой противником автомобиля был слон, прошла более миролюбиво и не без некоторых комических моментов. История эта случилась с Грязным Томпсоном, ирландцем по происхождению. Томпсон ехал на фордовском автомобиле через степь Герарагуа по дороге, по которой он уже сто раз проезжал, не встречая крупной дичи. Когда он, обогнув поворот, въехал в ущелье, он заметил, что посреди дороги стоял громадный слон. Томпсон остановил машину и с недоумением глядел на слона. Тот стоял молча и в упор глядел на него. Томпсону было некогда, он потерял терпение и стал гудеть рожком, а затем — пьяный ирландец был на все способен — он стал бомбардировать слона комьями грязи. Но тот только поблескивал глазами и помахивал ушами, не двигаясь с места. По какой-то причине Грязный Томпсон не мог ехать обратно. Собравшись с силами, он дал полный ход и помчался прямо на слона.
Томпсону повезло: слон слегка отступил, и Томпсон промчался мимо него, низко нагнувшись над рулем. Он почувствовал сильный толчок, потрясший весь автомобиль. Выехав из ущелья, Томпсон обернулся и заметил, что на автомобиле нет кузова. Крышу держал вдали слон, и Томпсон видел, как разбойник слон бил ею по откосу ущелья, пока крыша, несмотря на все проклятия Томпсона, не стала похожа на сломанный зонтик. После этого Грязный Томпсон купил себе свидетельство на охоту, разрешающее уничтожать слонов, и, забросив дела, покинув жену и ребенка, кипя злобой, помчался по степям Герарагуа, стараясь найти слона, стащившего у него верх автомобиля.
Через три месяца я оставил эту страну, а Томпсон все еще не разыскал слона.
Странная охота на львов
В некоторых случаях испытать небольшой страх неплохо. Например, при охоте на диких зверей в Африке. Страх придает приключениям, как соль супу, пикантность и вкус. Однако слишком большой страх в Африке считается постыдным. Трусы получают насмешливые клички от негров, которые одарены острой наблюдательностью и большой меткостью слова. А кличку ничем с себя не смоешь.
Двое молодых коммерсантов, сидевшие днем над книгами в конторе, а вечером за стаканом вина на веранде, не раз слышали рев льва с полуострова Хонгалиани. При этих звуках в их сердце поднималось желание, как им казалось, также и мужество встать когда-нибудь лицом к лицу с этим хищником, повалить его метким выстрелом и видеть себя затем обязательно снятыми с ружьем в руке, попирающими ногой убитого короля пустыни и вперившими победоносный взгляд в бесконечную даль. Им уже мерещилась такая карточка в увеличенном виде в рамке под стеклом.
Поэтому единственному плантатору, живущему на полуострове, выпивка была обеспечена, когда он попадал в город. Нужно было потратить много алкоголя, чтобы заставить разговориться этого молчаливого человека, и еще больше приложить усилий, чтобы заставить его перевести разговор с интересующих его цен на каучук к неинтересующей его теме об охоте на львов.
— Когда я застрелил последний раз льва? Да, это было приблизительно недели две тому назад. Этот негодяй разорвал у меня теленка, и я поставил капкан; на третью ночь он попался, и я покончил с ним счеты. А по какой цене в прошлую субботу котировался цейлонский каучук?
— Пятьдесят три и три десятых, Шлютер. Но скажите, пожалуйста, можно ли застрелить льва из карабина калибром в девяносто восемь? Дело в том, Шлютер, — продолжал молодой человек, — нам бы ужасно хотелось застрелить льва, и мы были бы вам бесконечно благодарны, если бы вы прислали за нами гонца, как только лев попадется в капкан. Мы бы тотчас же приехали к вам на полуостров. Разумеется мы заплатим гонцу, а шкуру льва оставим вам.
Плантатор почесывал небритую бороду и ворчал.
— Знаете, господа, дело это спешное. Надо сейчас же следовать за львом, потому что он может черт знает куда убежать с капканом, а капкан дорого стоит.
— Мы заплатим и за капкан, если он пропадет. Подождите нас, Шлютер! — упрашивал другой.
— Ладно. Если уж вам так хочется пристрелить этого разбойника, я извещу вас в следующий раз. Шкуру можете взять себе, потому что из этой дрянной кожи ничего нельзя сделать.
Оба молодых человека рассыпались в благодарностях, напоили старика допьяна шампанским и, приготовив ружья и кодаки, стали ежедневно поджидать черного гонца, внимательно прислушиваясь, не звучит ли рев львов особенно кровожадно.
Наступил наконец желанный день. Обвешанные каждый ружьем, браунингом, охотничьим ножом и кодаками наши приятели прыгнули в лодку и, куря от волнения одну папиросу за другой, стали расспрашивать рабочих с плантации о породе, величине и кровожадности попавшегося в капкан «симбо» (льва). Плантатор поджидал их на пустыре и объяснил им, что лев застрял в непролазной чаще из камыша и тернистых кустов.
— Нам придется потратить не мало времени, чтобы выманить этого кота из чащи; идемте скорее, — пробурчал старик.
— Влезть в эту чащу, вероятно, нельзя? — спросил один из молодых людей, закуривая папиросу.
— Влезть? Да там ничего не разглядишь на десять сантиметров от носа, и поэтому вы не увидите льва, пока не наступите ему на хвост! А тогда он вас конечно поймает за галстук раньше, чем вы успеете чихнуть. Здесь есть только два места, где лев может выбраться наружу. Встаньте вы оба около одного из них, а я стану около другого. Затем негры будут кричать, шуметь и бросать туда камни, пока лев не выпрыгнет. Тогда моментально стреляйте, иначе дело будет плохо. Лев и на трех ногах прыгает как блоха. Ну, вот мы и пришли!
Они дошли до места. Ярко-зеленый камыш, высокий болотный пырей, засохший, искривленный терновник и взъерошенные кусты с темными листьями вроде лавровых образовали дикую непролазную чащу. Группа черных загонщиков, вооруженная камнями и палками, была наготове. Над чащей стояла тишина. По знаку своего хозяина негры образовали цепь вокруг этого места, а он повел своих гостей на противоположную сторону. Там на почве были видны следы двух больших мягких лап и резкий след от якоря капкана.
— Видите, здесь он влез, и отсюда он вероятно появится обратно. Ты, Замли, вскарабкайся на дерево, может быть, ты увидишь его. А вы встаньте направо и налево и будьте внимательны. Я пойду к проходу на другой стороне. Итак, действуйте.
Он удалился. Оба молодца взяли ружья в руки, заглянули в аппараты для съемки и закурили. Поднялся адский шум. Негры кричали, визжали и свистали, ударяли одной палкой о другую, бросали камни и комья земли в чащу. Взлетела стая птичек. В роще было тихо.
Оба охотника на львов переступали с ноги на ногу. Они нервно перебирали пальцами затворы ружей, вытирали капли пота со лба и пристально глядели то на островок из кустов, то вокруг себя, то друг на друга.
— Вы бледны, бана! Может быть там уже нет зверя? — сказал один из них, дергая свой воротник.
— Вероятно он еще в кустах, но, может быть, он освободился от капкана! Мне, кажется, дурно от жары…
Продолжение фразы замерло в новом сумасшедшем шуме, поднятом загонщиками; некоторые из них проникли на несколько шагов в чащу. Замли, сидевший на верхушке дерева, зажигал пучки смолистых веток и бросал их в чащу. Вдруг в зарослях раздался короткий заглушенный звук, как удар по барабану, и резкое, зычное рычание. Невероятным прыжком негр спрыгнул с дерева и попал прямо на нагнувшегося молодого человека, с беспокойством глядевшего вслед своему убегающему товарищу.
С душераздирающим криком охотник громадными прыжками мчался от чащи, бросая на бегу ружье, камеру и сумку с патронами. Он несся по долине, словно преследуемый чертом, а за ним следовал его друг и заразившийся их страхом Замли, затем один за другим все негры, захваченные паникой. Позади них грохнули два выстрела. Это увеличило страх, и беглецы помчались с невероятной быстротой вверх по откосу, сталкиваясь друг с другом, падая и кувыркаясь один через другого. Когда Замли опрокинул наземь безоружного охотника, тот в ужасе заорал:
— Он меня настиг, он меня настиг! Стреляйте! Он меня настиг!
Ему казалось, что его сцапал лев.
Внизу около убитого льва стоял плантатор, глядя с открытым ртом на барахтающуюся, орущую и разбегающуюся толпу. Он приложил руку к уху и прислушался к незнакомому слову «мията», звучащему из толпы.
— Что значит мията? — крикнул он снизу.
Но ответа не было. Под конец он увидел, что от всей толпы остались лишь два его гостя. Один, придерживая руками свои штаны, удалялся в кусты, другой одиноко сидел на солнышке. С тех пор они навсегда остались с кличкой «бана Мията».
Машинист
Когда старику Висмену говорили о львах, он выходил из себя. Он жил около двадцати пяти лет в Африке и ни разу не видел ни единого льва, не слышал поблизости его рева даже в таких местах, где туземцы покидали свои деревни из-за львиного засилья. Зато некоторым везет.
В этом отношении нечто исключительное произошло с одним машинистом Узамбарской железной дороги. Этот молодой человек прибыл в понедельник из Германии. В тот же день он явился к начальству и во вторник приступил к работе в железнодорожной мастерской, а в среду его прикомандировали к машинисту товарного поезда. Это была его первая поездка в глубь Африки.
Африканские экваториальные дороги отапливаются дровами, заготовленными по пути штабелями. Оба машиниста остановили паровоз за тридцать километров до Момбо, и негры, работавшие у топки и тормоза, стали с шумом и гамом кидать поленья в тендер.
Новичок минуты две смотрел на их возню, затем загляделся на освещенную вечерним закатом пустынную степь. Тысячи таинственных голосов манили к неслыханным, ярким и диким приключениям. Море травы колыхалось под дыханием вечернего ветерка; в глубокой дали виднелись туманные очертания кустарников и деревьев, озаренных золотистым светом. Точно колокольчик, прозвучал вдалеке манящий призыв какой-то птицы.
— Что это? — спросил молодой мечтатель своего товарища.
— Это, должно быть, цесарка!
— Сколько времени мы здесь простоим? — торопливо спросил новоприбывший.
— Минут двадцать.
— Одолжите мне ваше ружье. Мне очень хочется пробежаться немного вглубь; может быть я подстрелю эту цесарку, и тогда у нас будет хороший ужин.
Старый машинист рассмеялся.
— Я уже знал, что будет дальше, когда вы стояли и глядели в даль. Я вас понимаю, и со мной было то же самое, когда я был новичком в этой стране обезьян. Умеете ли вы обращаться с этой штукой? Хорошо! Вы знаете, что мы останемся здесь лишь двадцать минут, но вы не знаете, что здесь очень легко заблудиться. Не теряйте из виду железнодорожной насыпи! Около нее с вами ничего не случится. Вот вам ружье, ступайте!
И новичок двинулся с такой быстротой, точно намеревался подняться сегодня же на дальние откосы горы Паре, окрашенные в темно-фиолетовые и золотисто-коричневые тона. Кругом простиралась молчаливая степь, освещенная последними лучами солнца, словно золотистый сказочный сад. В котловине уже лежал белый туман, по небу тянулись яркие лучи и умирали в голубоватом и светло-зеленом свете, а через несколько минут опустились на землю тени тропической ночи.
Молодой человек остановился, оглянулся и отогнал от себя соблазн подальше углубиться в эту безграничную тихую пустыню. Вот насыпь; ближайший путь вел мимо большого дерева. С ружьем в руках он медленно побрел, поглядывая на шумящую крыльями стаю пролетевших над ним журавлей. Внезапно он остановился и повернул голову. Не шевельнулись ли невдалеке от него ветви? Большое дерево образовало вместе с кустами нечто вроде закрытой, темной беседки. В сердце машиниста что-то екнуло — он остановился, наклонившись вперед, и усиленно прислушивался в глубокой тьме. Ничего! Но вот! — снова тихое движение. С быстротой молнии мелькнула мысль: какие здесь есть животные? Может быть это кабан? Почти бессознательно он поднял и приложил ружье к щеке. Где шевелились ветви? Кажется именно там, куда он теперь целился. Он выстрелил.
В ответ послышался ужасающий звук: короткий, глухой рев, полный страшной угрозы. Стрелок испугался и побежал. Как сумасшедший мчался он по темной степи. Запыхавшись взбежал он на насыпь и прямо вскочил на паровоз.
— Дружище, что случилось? В кого вы стреляли?
— Не знаю. Там возле кустов — какое-то животное — оно так страшно рычало… тут вот, совсем рядом.
— Рычало? И вы действительно попали в него? Надо сходить посмотреть. Эй, Гамис, возьми-ка фонарь, пойдем с нами! В ружье был хороший заряд!
Через пять минут они осторожно раздвигали ветви «беседки», и рука негра медленно просовывала фонарь в темноту; вдруг негр содрогнулся, и все три человека окаменели от удивления — перед ними лежала могучая туша мертвого льва с громадной гривой.
Бана Ниати
Помимо ужасных обезьян африканский плантатор больше всего проклинает диких кабанов. Повсюду, где можно найти немного влаги, речонку или болотистые лужи дренажа и где поблизости имеются туземные или европейские плантации, годные для разорения и опустошения, там всегда поселяются многочисленные стада кабанов. Против павианов плантаторы держат негров, вооруженных ружьями, а против кабанов — львов. Последние очень лакомы до свинины. В обильных свиньями плантациях обычно поселяются лев со львицей. Тогда плантатор должен только заботиться о том, чтобы его козы и телята не разгуливали ночью, ибо не следует вводить в искушение ни человека, ни льва. Плантатор старается также и сам избегать этого желтого охотника на зверей, то же самое соблюдает и лев, и тогда обоюдные отношения налаживаются деловито и ко взаимной пользе.
Бана Ниати долгие годы прекрасно ладил с четою своих львов, но в один прекрасный день его мальчик-пастух хватился нового козла, привезенного из Европы. На другое утро мальчуган побрел с тяжелым сердцем по следам козла и внезапно очутился перед угрожающе рычавшей львицей. Она стояла над окровавленным трупом драгоценного племенного козла! Мальчишка, весь дрожа, помчался домой и должен был предстать перед лицом бана Ниати (господина Буйвола). Он оправдывал свою кличку, будучи действительно очень горячим.
Бана Ниати зарычал, как дикий бык, и так как он не мог застрелить мальчика, он помчался и застрелил львицу. Еще дрожал кончик хвоста львицы в предсмертной судороге, как бана Ниати уже пожалел о совершившемся. С того дня он всячески оберегал своего овдовевшего льва.
Зато он был крут и горяч со своими помощниками, и они часто уходили от него из-за его ужасного характера. На последнее объявление бана Ниати откликнулся один управляющий из юго-западной Африки. Они письменно пришли к соглашению, и нового помощника ждали в середине следующего месяца.
Уже в начале месяца он был в Дар-ес-Салам, намереваясь осмотреть окрестности, а главное познакомиться с четвероногими обитателями страны, так как он страстно увлекался охотой. В один прекрасный день управляющий слез с поезда и, узнав дорогу к плантации бана Ниати, стал быстро подниматься туда. По дороге он встретил рабочих, во главе с гоаназцем верхом на ослике. Они несли на станцию большой груз каучука. Расспросив кое-как на своем плохом кизаугельском наречии, куца и откуда караван держит путь, управляющий узнал, что это рабочие бана Ниати, т. е. Дрегемюллера.
— Бана Дрегемюллер! К нему-то я и направляюсь! Верно ли я иду?
— Да, господин, — ответил конторщик-гоаназец, слезая с осла. — Возьми, господин, этого осла, тебе будет удобнее; один из людей пойдет с тобой и покажет тебе дорогу.
Проезжий, утомленный жарой и крутой дорогой, охотно взял свежего сильного осла, но отказался от провожатого и быстро поехал дальше. Дорога шла поднимаясь и опускаясь по холмам. Перед путником вздымались высокие голубоватые горы Улюгуру. На круглой, крутой вершине, перед серо-зелеными каучуковыми рощами, стоял жилой дом. Очевидно, это была плантация Дрегемюллера. Дорога сворачивала в сторону по обширному валу, покрытому кустарником. Плантация снова исчезла из глаз; на вершинах гор отражались теплые тона заката, на долины и овраги ложилась синеватая тень.
Всадник сидя подремывал, ослик усердно стучал копытами и вдруг остановился. Всадник поднял глаза и застыл от ужаса — посреди дороги недвижимо стоял громадный лев и пристально глядел на него желтыми глазами.
— Черт возьми! Что такое?! — рука охотника потянулась к ружью; он соскочил с ослика и стоя уставился на льва, который в свою очередь продолжал смотреть на него в упор, не двигаясь с места и слегка помахивая кончиком хвоста. У нашего героя заколотилось сердце, он никогда в жизни не видел льва! Ружье дрожало в его руке, но охотник овладел собой, крепко сжал зубы, и дуло его ружья следовало за движениями головы готовящегося к прыжку льва. Затем он нажал курок, инстинктивно прыгнул в сторону и выстрелил вторично. Лев исчез. Согнувшись, стрелок осторожно продвинулся вперед. Вот на этом месте стоял могучий зверь — но ни капли крови! «Неужели промахнулся?! Не может быть, я стреляю безупречно! Но куда же он девался», — шептал охотник. Налево высокий куст закрывал вид, стрелок быстро обежал куст и чуть не упал, наткнувшись на льва. Зверь лежал мертвым на спине со скрюченными лапами. Охотник постоял над ним, качая головой, затем сообразил: прыжок был направлен не на него, а в кусты, зверь готовился к бегству как раз в тот момент, когда смертельный выстрел попал в его мозг. Лев умер во время прыжка.
Волнение и радость обуяли охотника. Он махал ружьем, танцевал, смеялся и ликующе кричал:
— Мой первый! Уложил двумя выстрелами такого огромного зверя! Мне необычайно везет! — Он перекинул ружье на спину и запел так громко, что эхо загудело в горах Улюгуру.
Вдруг низкий, басистый голос произнес:
— Это что такое?! За каким чертом, сударь вы мой, позволяете вы себе стрелять в моего полуручного льва?! Да еще на моей собственной земле! С ума вы спятили? Такого нахальства я с роду не видывал! Кто вы, шут вы этакий гороховый? Откуда вас принесло? Я вам!..
— Позвольте! Ведите себя, как человек, а не как скотина! Полуручной лев! Да вы пьяны, что ли!
— Что? Что вы изволите говорить? — взвизгнул бана Ниати; он побагровел, у него перехватило дыхание, и он начал топать ногами. Запустив пальцы за ворот злосчастного охотника, он рванул его и тот застонал, как подстреленный гну. В этот момент осел высунул голову из кустов. — Мерзавец! — заорал самодур, — вы стреляете в мой скот и позволяете еще оскорблять меня! Стрелять я тоже умею! Вот вам! — Он сорвал с плеча ружье, мгновенно прицелился и выстрелил; осел свалился замертво. — Вот вам! — визжал срывающимся голосом бана Ниати. — Если вы теперь же, пока я сосчитаю до трех, не уберетесь отсюда, клянусь вам, я застрелю вас, как бешеную собаку.
Охотник, бросив злобно вспыхнувший взгляд на беснующегося, потянулся было за ружьем, но разум в нем победил, и он, повернув назад, быстрым шагом начал спускаться с холма.
Наверху бана Ниати стоял еще с ружьем на прицеле.
— Эй вы, как вас зовут? Я еще подам на вас в суд! — кричал он сверху.
— Меня зовут Пассауф, и я служу на плантации Дрегемюллера!
— Что такое? Где? Вы, значит!.. Нет, служить вы там не будете! Никогда! Потому что плантация Дрегемюллера принадлежит мне!
— Вот как?! В таком случае знайте: этот осел тоже принадлежит вам! — крикнул новый помощник, исчезая за поворотом.
Мой лев с муравьями и лев с матрацем мистера Домен
Первый лев убит мной не совсем обычным и не особенно героическим образом.
За полгода до войны как-то ночью я стоял под проливным дождем в степи Мазаи. Заложив руки в карманы и втянув, как марабу, голову в плечи, я сосал давно потухшую трубку. На меня потоками лил неописуемый дождь, известный лишь обитателям тропиков. Где-то вблизи лежал белохвостый бык гну, застреленный мной перед заходом солнца, а может быть, его уже не было, его давно могли съесть гиены и львы, если только они не утонули еще в этих потоках. Я ждал, что и сам утону. До полуночи я надеялся на приход моих отставших от меня людей. Я тщетно подавал им сигналы выстрелами и расстрелял почти все мои патроны. Нигде не было видно ни малейшего кустика для защиты от ливня. Но час тому назад, окоченевши от холода, с одеревеневшими от долгого стояния ногами, я все же пробовал искать убежище. Во время этих безнадежных поисков я свалился в коронго (овраг с дождевым потоком), ободрал себе левое колено, потерял шляпу и чуть не утонул в мчавшемся по коронго горном ручье.
Я стоял теперь наверху, весь дрожа, насквозь промокший. Вокруг меня клубилась серая мгла. Я впал в мрачное оцепенение.
Вдруг где-то вблизи глухо раздался выстрел. Я завопил:
— Гамисси! Эй, Гамисси-и-и-и! — и, отдав задеревеневшими пальцами ответный выстрел, стал прислушиваться.
— Езекиль! Езекиль, веве? Ндьо гапа упеци! (Это ты, Езекиль? Иди скорей сюда!) — послышался заглушенный ответ, выходящий словно из-под земли.
Кто же это призывал библейского пророка Езекиля?!
— Слушай! Нани ве? Вапи ве? (Кто ты и где ты?) — прокричал я в ответ.
— Гапа хини катика коронго! Нани ве? Ндьо упеци зана! (Я здесь внизу в коронго! Кто ты? Иди скорей сюда!)
Теперь по кизаугельскому произношению я узнал достоверно, что сидевший внизу в коронго человек, призывавший Езекиля, был англичанином. Я проревел:
— Иду, сэр! — и настолько быстро, насколько мне позволяло мое больное колено, заковылял вниз в овраг.
— Алло, алло! Пожалуйста, скорее! Я не могу больше терпеть! — послышалось снизу.
Я прыгал, скользил и скатывался вниз, все время перекликаясь с англичанином. Он лежал, плотно прижавшись к отмели над обрывом; его ноги свисали в воду. Он, как и я, свалился и, повредив себе правую ноту, не мог выбраться отсюда.
Нелегко было тащить его наверх. А надо было торопиться, потому что вода в овраге заметно подымалась.
Когда мы взобрались наверх, подул сильный ветер, дождь прекратился, и через час над степью мерцало холодное звездное небо. На берегу коронго мы нашли группу деревьев; я выудил из воды мчавшиеся мимо кусты и, настругав лучины и выковыряв из оставшихся патронов порох, выстрелом зажег костер. Мы просидели у костра до утра, ели шоколад англичанина и пили мой чай, курили и рассказывали всякую всячину друг другу, убеждаясь все больше, что у нас одинаковые мысли и чувства, одинаковые интересы и радости. И мы решили объединиться и сообща делать то, что привело нас в степь Мешай: наблюдать африканский мир животных, рисовать и фотографировать. Таким образом я познакомился с Гордоном Домби.
На следующее утро мы вместе поплелись в его лагерь; он прихрамывал на правую, а я на левую ногу.
В начале краткого периода дождей мы подошли близко к озеру Наиваша. Прошел целый ряд душных, безветренных дней, угрожавших грозой. Мы оба, одетые в вечно сырые от пота, прилипающие к телу одежды из хаки, жаждали освежиться купаньем и по этой причине приступили к своему последнему переходу уже в три часа утра. Около девяти часов обширная, отливающая серыми тонами водная поверхность лежала перед нами. Утомленные носильщики отстали от нас приблизительно на один километр; с нами был только мой малолетний помощник, помогавший мне снять ботинки. Езекиля мистера Домби, крещеного негра, нигде не было видно. Домби сидел на берегу на камне, свесив ноги в воду. Позади нас со стороны каравана носильщиков послышался грохот как бы сбрасываемых на землю ящиков.
Я быстро повернулся, но вспотевшие стекла очков не дали мне возможности что-либо разглядеть.
— Что случилось? — флегматично спросил Домби, обернувшись. Новые оглушительные крики, быстро приближающийся тяжелый галоп, крик Домби «о ужас!», все это смешалось воедино. Нечто громадное, темное, окутанное облаком пыли промчалось между мной и вскочившим с места англичанином и, взметнув тучу брызг, бултыхнулось в воду.
Мой мальчишка свалился на спину и глядел на меня выпученными белками глаз, а сзади раздавались вопли быстро подбегавших и дико жестикулировавших носильщиков. Я расслышал слово «симба». Наконец я надел на нос протертые очки и взял в руки свой винчестер. Домби, стоя на берегу, спокойно произнес:
— Ну-с, мистер Гайе, идите сюда и стреляйте. Вы убьете вашего первого льва!
— Льва?! В воде? — спросил я удивленно.
— Не спрашивайте, а стреляйте! — воскликнул он, засунув руки в карманы.
Я не стал больше разговаривать и выстрелил три раза подряд. Темная голова один раз показалась из воды, и бьющая лапа разметала брызги, затем неподвижное тело всплыло на поверхность.
Когда ликующая толпа вытащила из воды тело льва, загадка разрешилась. Негры внезапно завизжали и стали прыгать по мелкой воде, снимая пальцами что-то со своих рук и животов. При этом они тихо скулили:
— Сияфу! А, ло сияфу! Винги зана!
Сияфу — страшные африканские муравьи. Они тысячами набрасываются на мертвых или спящих животных и так присасываются, что их нельзя оторвать: голова муравья остается в ране и вызывает нагноение. Несчастное животное — это была львица — подверглось нападению этих ужасных насекомых. Глаза, уши, ноздри, пасть, горло и остальные части тела львицы кишели насекомыми, укус которых жжет, как огонь. Поэтому она, мучимая ужасающей болью, бросилась в воду, чтобы избавиться от своих преследователей. Но ей ничто не могло уже помочь, и мой выстрел избавил ее от бесконечных страданий.
Вечером мы сидели в палатке, и я вдруг рассмеялся. Домби вопросительно посмотрел на меня.
— Я подумал о том, что надо мной будут смеяться, когда я дома расскажу, как я застрелил льва, добровольно кинувшегося в воду.
— Смеяться, конечно, станут, но не так, как надо мной, когда я рассказывал о своем льве с матрацем.
— О льве с матрацем? А что же это такое? Расскажите!
— Хорошо, слушайте. Я остановился лагерем у горы Кения и только что улегся спать, когда негры начали голосить: «Симба, симба!» Я вскочил, схватил свое ружье и выбежал наружу. «Где симба?» Они все разом кричали, перебивали друг друга и указывали факелами то в одну, то в другую сторону. Я ничего не видел и не мог разобрать, в чем дело. Скоро я услышал шум в моей палатке. Я вбежал туда и увидел льва, держащего в пасти мой матрац и выбегающего в противоположную дверь. Вероятно я состроил такое же недоумевающее лицо, как вы сегодня утром. Прошло некоторое время, пока я собрался с духом и погнался за ним. Матрац мы скоро нашли немного растерзанным (вероятно лев искал меня в нем), но вполне пригодным для употребления.
— А льва вы не поймали? — спросил я, смеясь.
Мистер Домби меланхолически покачал головой:
— Нет, но лев поймал мою лошадь. Мне эта история обошлась в восемьдесят фунтов стерлингов. Пока мы разыскивали старый тюфяк, лев в другом конце лагеря съел мою лошадь!
Знойная пустыня
Глава первая Я обязуюсь предпринять кругосветное путешествие
В один из безнадежно дождливых ноябрьских дней я, по своему обыкновению, сидел в маленьком кафе моего родного городка, когда к мокрому оконному стеклу вдруг прижалась человеческая физиономия.
Вытянув шею, я старался всмотреться в это лицо, показавшееся мне удивительно знакомым; взгляд этого человека тоже остановился на мне.
Через минуту он уже стоял возле моего столика и, глядя на меня поверх мокрых стекол очков, произнес:
— Гайе! Да неужели это вы?
— Да, это я, доктор Целле. А как вы попали сюда? Как вы поживаете? Присаживайтесь и выпейте со мной стаканчик грога.
— Да нет, я не верю своим глазам! Какой удивительный случай. Если у вас есть время и охота, расскажите мне: откуда вы явились и что вы здесь намерены делать?
— Да вот уже две недели я сижу в этом кафе, пью кофе, а когда идет дождь — грог, и думаю о том, какой бес попутал меня пять недель тому назад приехать обратно в Европу с Суэцкого канала. Я, видите ли, вдруг вспомнил о чистой мягкой постели, не кишащей паразитами, о хлебе, не пахнущим верблюжьим пометом, об умывальнике, наполненной чистой водой без песка, — одним словом, мне захотелось цивилизации. И вот, не долго думая, я помчался в Европу и очутился здесь, — сказал я, указывая на свой стакан грога, на нескольких унылых посетителей, сидевших за соседними столиками, и на улицу, где продолжал лить дождь.
— Значит, вам уже успела надоесть цивилизация и наш убийственный климат! — спросил д-р Целле. — Ну, этой беде легко помочь!
— Хорошо, помогите мне. Но раньше выпейте-ка стакан грога, чтобы согреться, — посоветовал я, помогая ему снять плащ.
— Слушайте, Гайе, у меня появилась блестящая идея! Если бы вы только согласились. Скажите, у вас есть определенные намерения на ближайшее будущее?
— Да. Я хочу убраться отсюда как можно скорее.
— И вам, очевидно, безразлично куда?
Я кивнул головой и подвинул к нему стакан грога. Целле обхватил его окоченевшими пальцами и продолжал снова:
— Прекрасно. В таком случае, не согласитесь ли вы отправиться в кругосветное путешествие для нас? Но ведь вы еще не знаете, что это значит — «для нас». Видите ли, судьба наградила меня местом редактора в газете «Часы досуга». Не знаю, чем я заслужил такую милость. Вы, вероятно, знакомы с этим листком?
— Да, знаком. Кажется, он страхует жизнь своих подписчиков?
— Да. Совершенно верно, и еще как страхует: в виде премии годовые подписчики страхуются от смерти и несчастных случаев в тысячу марок. Это наша главная приманка, а второй приманкой будете вы, наш «кругосветный путешественник»! Вам отводится целая страница, на которой вы можете описывать свои путешествия и занимать внимание наших подписчиков до момента их смерти, то есть до момента выплаты их родственникам страховой премии. У нас уже был один такой «кругосветный путешественник» — некий доктор Гиндебранд, последователь Будды и вегетарианец, — одним словом, человек со странностями. Он отправился в кругосветное путешествие с ослом и с женой. Когда осел упрямился и не хотел идти, доктор Гиндебранд приходил в отчаяние, потому что, согласно учения Будды, нельзя бить животных. В конце концов эта троица все же благополучно добралась до Иерусалима. Все шло как по маслу: он аккуратно посылал нам свои корреспонденции, хотя, правда, мне приходилось, чтобы не запугать наших читателей, предварительно вычеркивать философские рассуждения, которыми изобиловали его статьи. Но тут вдруг с ним случилось несчастье: он увидел вещий сон, после которого решил бросить жену и осла и уединиться в горы, чтобы вести жизнь отшельника. Поверите ли вы такой истории!
Д-р Целле выпил стакан грога и замолчал, а я старался воскресить в своей памяти то, что знал о буддизме, но мог только смутно представить себе усталую и скучную философию этого учения. Но все же. Отшельник в горной пещере! В тот момент мне казалось, что я понимал порыв этого чудака.
— Ну, что? — спросил д-р Целле.
— Ничего. Таким образом вы остались без корреспондента и предлагаете мне занять эту должность. А сколько вы думаете платить мне?
— Значит, вы согласны. Ах, черт возьми, как это удачно вышло, у меня гора свалилась с плеч. Это толстое чиновничье брюхо — мое высшее начальство — делало все время такую мину, как будто я виноват в перевороте, происшедшем в душе доктора Гиндебранда. Что касается финансовой стороны дела, то, надеюсь, мы сговоримся, но должен предупредить вас, что много наша лавочка платить не будет, но околачиваться по белу свету вы ведь привыкли, писать об этом вы тоже умеете, значит, теперь остается только одно — фотографические снимки. Это одно из главных условий и, пожалуй, будет поважнее писания, и самое главное — не сердитесь, пожалуйста! — вы должны фигурировать на каждом снимке. Иначе наши читатели не поверят, что вы были там, а будут думать, что, сидя здесь, в кафе Рейхсвезера, вы высосали у себя из пальца эти ужасы, от которых волосы становятся дыбом. Приходите завтра утром ко мне в редакцию, там мы подпишем договор. А когда вы могли бы отчалить?
— Скоро. А какой маршрут был бы желателен для вас и как долго должно продолжаться мое путешествие? — спросил я.
— Это нам совершенно безразлично. Поедете ли вы, или пойдете, первым ли классом, или, если вам удобнее, третьим и как долго вы будете в пути, — это ваше дело. Вы должны только еженедельно посылать нам свои отчеты, писать их поинтереснее, чтобы наши читатели застыли на месте с разинутым ртом и вытаращенными глазами и чтобы вы сами, собственной персоной, были на каждой фотографии. И тогда можете, если вам будет угодно, путешествовать хотя бы семь лет. Кельнер! Принесите карточку вин. Теперь вы выпьете со мной стаканчик вина и расскажете что-нибудь о ваших последних плаваниях в Мекку и Медину.
Я с удовольствием исполнил то, о чем он меня просил. Вскоре после этого он ушел, а затем и я отправился восвояси.
Когда я вышел на улицу, дождь все еще лил, кругом не было ни души, мокрые деревья в городском саду шумели в темноте, вода с журчанием стекала в решетчатые стоки. Я несколько минут в нерешительности простоял у фонаря, думая о том, куда бы мне направиться, и решил пойти домой. Не знаю почему, но мои мысли были всецело заняты тем безумцем, о котором мне рассказывал д-р Целле. Я думал о том, как буду заменять его: не случится ли и со мной подобная история?
Дома меня ожидала одинокая, скучная меблированная комната. Когда я, глубоко засунув руки в карманы, подошел к окну, то увидел черное небо и хлеставшие по стеклу потоки воды, которые вернули меня к мрачной действительности.
Я посмотрел на часы и, вынув из кармана бумажник, подошел к двери.
— У нас было обусловлено предупреждение за две недели, фрау Брюкнер. Не правда ли? Следовательно, я должен уплатить вам за комнату да еще вперед до пятнадцатого числа. Вот, пожалуйста, сдачи не нужно: на оставшиеся деньги перешлите мой чемодан по адресу, который я вам сообщу. А пока принесите мне чего-нибудь поесть, сегодня ночью я уезжаю в небольшое путешествие.
Приблизительно через час я стоял с маленьким саквояжем в руках на главном вокзале перед расписанием поездов.
Девять часов двенадцать минут — поезд через Дрезден — Воденбах — Прагу в Вену, но он уже ушел, теперь девять часов двадцать шесть минут… А вот в девять часов тридцать пять минут — поезд через Эрфурт, Франкфурт, Карльсруэ, Цюрих, Сен-Готард — вот этот мне подходит. Швейцария — чудесная страна, и у меня останется еще время написать открытку д-ру Целле, что я уже «отчалил».
— Пожалуйста, билет третьего класса до Цюриха.
Я еще успел купить себе газету, и в последнюю минуту перед отходом поезда, стоя на платформе возле паровоза и глядя на блестящие от дождя рельсы, убегавшие в широкую даль, в жизнь, полную приключений, я невольно опять вспомнил о чудаке-корреспонденте, который нашел смысл жизни, удалившись от суеты мирской.
Глава вторая Рекордный пробег по Италии, где я случайно участвую в драке и попадаю в Испанию
Таможенный чиновник на швейцарской границе наклеил билетик на мой саквояж, чуть повыше такого же билетика, наклеенного его коллегой на австрийской границе три недели тому назад, когда я возвращался на родину из Египта. Несколько часов спустя, я увидал город Цюрих, показавшийся из облаков тумана, а после полудня мог рассмотреть и горы, блестевшие на солнце вершинами, покрытыми снегом.
На следующее утро яркие солнечные лучи залили горную долину, и вершины гор засияли голубым светом. Я направился в магазин, где купил себе вещевой мешок, альпийскую палку и сапоги, все необыкновенно прочное. Всунул в мешок аппарат, уже в достаточной степени подержанный, ночную рубаху и зубную щетку, отправил саквояж по почте в Киассо, а сам направился пешком через горы.
Постепенно приводя ходьбой свои чувства в равновесие, я погружался в обычное равнодушное состояние духа. Каждое утро, как только успевал сделать несколько шагов по обледеневшей за ночь земле, я внезапно останавливался, как вкопанный, вспоминая, что снова забыл написать открытку д-ру Целле.
Вначале путешествие пешком давалось мне не легко: постоянная верховая езда на Востоке очень избаловала меня. Не доходя до Гешенена, я встретил двух немецких буршей, то есть, вернее, не встретил, а наступил им на ноги, торчавшие из-за выступа скалы. Ни о чем не думая, я уныло шагал по дороге, опустив голову на грудь, и вдруг споткнулся об их ноги.
Эти двое парней были рабочими-металлистами и направлялись в Италию искать счастья. Они были еще очень молоды, неопытны, и представляли себе Италию обетованным раем, где на каждом дереве растут апельсины.
Я решил присоединиться к ним, чтобы опекать их.
Первый день нашего путешествия прошел благополучно, потому что от Гешенена до Арколо[3] мы ехали поездом. Через Сен-Готардский хребет уже нельзя было перейти пешком, так как он был сильно занесен снегом, но на следующий день мы до обеда успели пробежать тридцать километров, а до вечера — сорок пять. Накануне мы также прошли сорок километров, а на следующий день пятьдесят, и только тогда достигли города Киассо. Я по дороге разошелся и рассказывал о своих африканских подвигах, так что теперь мне не хотелось унизиться в глазах моих спутников, и я не жаловался на усталость. Но зато я уговорил их пройти на следующий день только до озера Комо. В Комо все дешевые ночлежки были переполнены туристами, а предложение переночевать в гостинице за мой счет они категорически отвергли, так что нам пришлось идти до следующей деревушки, чтобы попросить пристанища у кого-либо из крестьян.
Дойдя до деревни, мы увидели сеновал, где хранилась кукурузная солома. Мы совершенно выбились из сил и решили переночевать здесь, но ночь была страшно холодна, солома ничуть не грела и к тому же кишела полевыми мышами и крысами, так что о сне не могло быть и речи. Мы стучали зубами от холода и с руганью бросали чем попало в шныряющих под ногами крыс, а я еще поддразнивал своих товарищей рассказами о стоящей в Италии жаре. Вдруг один из них бросил сапогом в угол сарая и заорал:
— Ну, это, однако, чересчур! Эти бесстыжие прогрызли дыру в моем мешке и подъели нашу копченую колбасу!
Я язвительно засмеялся и высказал предположение, что до утра длиннохвостые дьяволы могут отгрызть нам пальцы на ногах. Мы решили покинуть злополучный сеновал и, подгоняемые холодом и отчаянием, опять помчались вперед.
От ходьбы мы постепенно согрелись, но скоро снова выбились из сил и, прикорнув возле какой-то свежевыштукатуренной стены, попытались уснуть; но холод погнал нас дальше, и мы механически, почти бессознательно, брели вперед по проселочной дороге, залитой лунным светом. Я торжествовал, заметив, что оба скорохода выбивались из сил; теперь я подгонял их. Так мы постепенно продвигались вперед умеренным шагом, отнимающим минимум сил и энергии.
Глядя на залитую лунным светом долину Ломбардии, я мысленно перенесся к сверкающим снежным вершинам гор Северной Америки и дальше, к залитой знойными лучами солнца пустыне Сахаре. Погрузившись в воспоминания о прошлом и в мечты о будущем, я совершенно забыл о своих усталых компаньонах.
Между тем ночь прошла. Мы были так утомлены, что зигзагами ковыляли по дороге. У меня было такое ощущение, что если я сяду, то больше не смогу встать. С восходом солнца мы достигли предместья Милана. Дорога шла вдоль железнодорожного пути; масса рабочих, едущих в город на работу, переполняла вагоны пригородных поездов. Мои спутники заикнулись было о покупке билета на поезд, но я отрицательно покачал головой, и мы побрели дальше. Парни были полумертвы от усталости, я тоже еле волочил ноги: мои подошвы были сплошь покрыты пузырями. Наконец мы добрались до первой трамвайной остановки с надписью «Diotto».
— Куда мы, в сущности, идем? Не зайти ли нам выпить стакан горячего кофе или съесть чего-нибудь горячего, а потом уж подыскать себе подходящее пристанище, — сказал один из рабочих.
— Да, да. Идемте, — ответил я, с трудом влезая в вагон трамвая, потому что ноги мои были тяжелы как колоды.
На углу улицы Алессандро Маццони я, не задумываясь, повел своих товарищей прямо по направлению к маленькой вывеске, на которой было написано «Latteria»[4].
Хриплым голосом продекламировал я тому же самому горбатому старикашке, который десять лет тому назад прислуживал мне, итальянское четверостишие, которое я воскресил в памяти по дороге сюда: «Tre cafe е latte…» Три кофе с молоком, хлеб с маслом, сыр и мед поскорее, прошу вас! — и затем со стоном опустился на деревянную скамью.
Стенные часы пробили восемь. Вчера в это время мы вышли из Киассо — значит, мы шли без отдыха целые сутки. Горбун принес требуемое. Мы набросились на хлеб, сыр, масло и мед, но от усталости головы наши клонились к столу. Направляясь к Альберто Пополаре — дешевой гостинице, мы шатались как пьяные.
Проходя мимо собора, я счел своим долгом показать обоим юношам знаменитую церковь. Поднявшись на раскаленную от солнца крышу собора, мы внезапно почувствовали такую усталость, что, забравшись за мраморную статую какого-то святого, немедленно уснули. Наш волшебный сон нарушил сторож, который в полдень делал обход. Вечером, когда мы, наконец, вытянули свои онемевшие члены на кровати, один из моих спутников, засыпая, спросил:
— Сколько километров от Киассо до Милана?
— Приблизительно семьдесят, — ответил я, засыпая и приняв твердое решение в будущем не затевать таких длительных переходов. Я остался верен этому решению.
Мои компаньоны решили дать своим подошвам возможность вполне зажить и хотели употребить это время на то, чтобы здесь поискать работы. На прощанье я наградил их дюжиной полезных советов и килограммом трубочного табаку. Затем написал, наконец, открытку д-ру Целле и поехал поездом до Генуи. У меня появилось смутное желание сесть на пароход Генуя — Александрия, чтобы поведать читателям «Часов досуга» о Египте, но, очевидно, мне не было суждено выполнить этот план, потому что пароход только что ушел, а следующий должен был уйти только через восемь дней. Тогда я решил добраться до Бриндизи и сесть там на пароход австрийского Ллойда, направляющийся туда же.
По пути я остановился во Флоренции. Даже шести дней мне показалось мало, чтобы осмотреть дворцы, церкви и монастыри этого чудесного города. Без устали бродил я по его площадям и рынкам, сидел в кафе у Палаццо Веккио, любуясь кипарисовыми и оливковыми рощами Тосканы или созерцая знаменитого Давида Микеланджело. Я любовался серебряной лентой реки Арно или без конца смотрел на бледно-голубое зимнее небо, которое, как шелковое покрывало, раскинулось над городом. Но воспоминания о докторе Целле камнем лежали у меня на совести. Объятый внезапный усердием, я приобрел пленки для аппарата и снял чудесное старое оливковое дерево, Давида, собор, сказочный уголок в саду Бополи и еще многое другое, что привлекло мое внимание. Но когда я увидел эти снимки, то решил, что это совсем не то, что нужно читателям «Часов досуга», и невольно задумался: подхожу ли я вообще для той роли, которую взял на себя, смогу ли я удовлетворить газетного подписчика, который за свои двадцать пфеннигов в неделю требует очень многого, и еще о том, что я продал свою свободу, которой дорожу больше всего на свете. Обуреваемый такими мрачными мыслями, я присел под знаменитым оливковым деревом и погрузился в размышления.
Я бы, конечно, мог опять поехать в северный Египет, в Александрию, и жить там в санатории, как прежде, но вспомнив суп из «морских глаз», вечно пьяных русских, постоянно не сходившийся дебет и кредит в моей счетной книге, давящий зной, липнувших к телу во время послеобеденного сна мух и общий тоскливый санаторный режим — я содрогнулся. Также неприятно было мне вспомнить о напоенной безумием бесконечной знойной пустыне, о монотонном шарканьи верблюжьих копыт по песку, когда начинает казаться, что мозг рассыпается на мелкие распыленные частицы, о вшах и блохах, которыми кишат одеяния «сынов пустыни», о едком запахе верблюжьего помета и постоянном скрипе песка на зубах. Песок постепенно портит желудок, который совершенно перестает переваривать пищу. И всё же этот образ жизни долгое время был мне приятен. А теперь я решил своими путешествиями зарабатывать мешки золота: буду писать о своих впечатлениях для «Часов досуга», так как мои денежные средства уже приходят к концу.
Я принялся считать свои капиталы и был поражен: у меня в наличии оказалась только половина той суммы, на которую я рассчитывал.
— Ах, черт возьми! — озабоченно сказал я, рассматривая тощую пачку банковых билетов, и стал высчитывать, куда я девал свои деньги… Но факт все же был налицо, и, следовательно, мне могли помочь только «Часы досуга». Тут я вспомнил, что, делая снимки, совершенно забыл о том, что сам должен фигурировать на них, и мне стало опять скверно на душе.
— Нет, мой милый, я не стану портить красоты пейзажа своей мерзкой фигурой, — сказал я, ласково поглаживая кору знаменитого старого оливкового дерева.
Вечером того же дня я уехал в Рим. Но так как там лил дождь, и мне это не понравилось — я в тот же вечер поехал в Неаполь. Здесь тоже лил проливной дождь, на улицах была такая вязкая грязь, что ботинки застревали в ней, и, глядя на эту грязь и вонь, я понял, почему англичане говорят: «Посмотри Неаполь и умри».
На следующее утро небо прояснилось, на Везувии выпал снег. Обер-кельнер в гостинице заявил мне, что здесь интересно не настоящее, а прошедшее, и поэтому посоветовал осмотреть развалины Помпеи, для чего всучил мне два билета по три лиры за штуку. Я отправился туда и скоро углубился в закопченные улицы засыпанного города. Это было действительно очень интересное зрелище; но больше всего меня поразили выкопанные трупы, которые были выставлены в стеклянных ящиках в маленьком домике, находящемся у ворот.
Первым был труп женщины: ее рука была приподнята, как для объятия, на губах играла улыбка, она умерла внезапно, не понимая происходящего. Возле нее лежал ширококостный мужчина — очевидно, раб: его кулаки были сжаты, рот открыт в предсмертном крике. Рядом с ним в гробу лежало тело старца: он умер сидя, худые пальцы были судорожно сплетены, гордое лицо спокойно, губы сжаты в твердой решимости. Его отважность была сильнее страха смерти!
Больше мне ничего не хотелось осматривать, ни в Помпее, ни даже в Неаполе. Я отправился в агентство австрийского Ллойда, чтобы узнать, когда отходит следующий пароход из Бриндизи. Оказалось, что все места на двух последующих пароходах полностью распроданы. Я стоял перед окошечком кассы и думал, куда же мне теперь отправиться. Так как горы и озера сверкали под ясными лучами солнца, а мои подошвы вполне зажили, я решил пойти пешком по Кампании и Калабрии.
Я проходил мимо коричневой зелени виноградников, серебристо-зеленых оливковых рощ и громадных пиний, росших у дороги, встречал белоснежные стада овец и пастухов в остроконечных шляпах, похожих на знаменитого итальянского разбойника Ринальдо Ринальдини; пил много темно-красного вина и ел жареную рыбу, но не пережил ни одного покушения на свою жизнь или на свой вещевой мешок, о котором бы стоило сообщить нашим жаждущим приключений читателям.
Итак, я брел все дальше и дальше по проселочной дороге, изредка проезжал небольшое расстояние поездом и, наконец, все еще не имея определенного плана путешествия, дошел до Палермо. Здесь я в первый же вечер попал в неприятную переделку, благодаря которой очутился в Испании.
Не помню, как это случилось, но часов в одиннадцать вечера я предпринял прогулу в гавань, чтобы полюбоваться лунной ночью на море. Я остановился под пальмой и загляделся на мерцание светлячков у ее подножья, как вдруг в близлежащей «Osteria»[5] послышался дикий рев, и оттуда высыпало с полдюжины пьяных парней, которые, налетев друг на друга, подняли страшную драку. Я с детства сохранил интерес к дракам и поэтому подошел поближе, чтобы увидеть, чем все это кончится.
Четверо набросились на одного, что мне сразу не понравилось, и я увидел блеск ножа в темном кулаке, который поднялся, чтобы ударить лежащего на земле человека. Я едва успел вовремя схватить этого человека за руку, и одновременно с этим убийца получил сильный удар между глаз, который мне редко удавался. Конечно, теперь весь интерес этой шайки сосредоточился на мне: один из них сейчас же схватил меня за шиворот, и не знаю, чем бы это кончилось, если бы не потоки вонючей жидкости, полившиеся на нас откуда-то сверху. Одновременно с этим на нас вылился поток ругательств из прелестного женского ротика. Мы бросились врассыпную. Яростный рев пьяной шайки, к которому присоединились все голодные псы Палермо, заглушил поток ругательств, сыпавшихся на нас из открытых окон.
«Сколько несправедливости на свете», — думал я, мчась, как беговой скакун, по улицам гавани. Свою шляпу я держал на почтительном расстоянии от себя. Тут я услышал топот бегущего за мной человека и стал соображать: остановиться ли мне, или ускорить бег? До меня донесся голос:
— Эй, синьор, мистер! Стоп!
Я решил обернуться и, в случае, если он поведет себя неблагородно, употребить свою мокрую шляпу как оружие. Это был маленький необыкновенно широкоплечий человек, который мчался прямо на меня.
— Come on! Come on![6] — пыхтел он, кивая мне головой, и полетел дальше. — Беги скорее! По этой дороге. Вы по-английски… Нет? Я слышал, как вы ругались, когда девушка вылила на нас помои. Maladetta bestia[7]. Вы тоже намокли? Come on!
— Стой! — крикнул я останавливаясь. — Куда вы, к черту, так бежите, ведь за нами нет погони.
Он быстро повернул свою бритую голову, белки глаз блеснули в темноте, бритые щеки надувались, как меха, от напряжения, на его матросской куртке были оторваны все пуговицы. Тяжело дыша, он прислушался, и при этом я почувствовал, что от него разит спиртом.
— Come on, — прошептал он и протянул руку, чтобы потянуть меня за собой, но сейчас же отдернул ее и тщательно вытер о штаны. Затем он вытащил из левого голенища сапога широкий нож, вытер его лезвие о штанину и медленно, с красноречивым взглядом, поднес его к моему носу. Теперь я понял его страх перед полицией.
— Куда же вы бежите? Я пойду в гостиницу, — сказал я, не двигаясь с места.
Он вытащил из кармана большие серебряные часы и, взглянув на циферблат, сказал:
— Два часа еще не скоро. Большое вам спасибо, вы помогли мне. Я приглашаю вас на мой корабль выпить бутылочку вина, хорошего испанского вина! Мое имя — Педро Каррас, с шхуны «Stella Mare»[8], из Барселоны.
Он протянул мне руку, и его буйволиная шея склонилась в вежливом поклоне.
В сущности, его приглашение доставило мне мало удовольствия: во-первых, у меня было намерение выкупаться и переменить белье, во-вторых, мне было немного страшно присоединиться к этому атлету, который только что чуть не убил человека, — если его поймают, то я вместе с ним могу попасть в неприятную историю, — в-третьих, я твердо решил этой ночью написать свой первый путевой очерк. Но вместе с тем мне не хотелось обидеть его, так как, несмотря на грубость и вспыльчивость, он казался славным парнем. Я предложил ему, чтобы он раньше дошел со мной до гостиницы, а потом я отправлюсь с ним на корабль.
Он еще раз беспокойно оглянулся и со словами: «Простите, пожалуйста!» схватил мою шляпу. Он ловко натянул ее на свое колено, так что она затрещала.
— Я заплачу за нее, — сказал он и, потерев громадную шишку у себя на затылке, со свистом натянул шляпу до самых ушей на свой череп, напоминавший тыкву.
Этот квадрат на двух ногах, подобного которому я вряд ли когда-нибудь встречу, думал, что таким образом он стал неузнаваем. Он взял меня под руку и, надув свою колоссальную грудную клетку, двинулся со мной по направлению к гостинице.
По дороге он рассказал, что приехал сюда из Мальты и сегодня ночью, в два часа, должен отплыть обратно в Барселону, к себе на родину, где его ждет жена и трое детей, возраст которых он указал мне наглядно тремя ударами — по колену, бедру и пояснице. Не хочу ли я поехать с ним, чтобы познакомиться с его детьми?
— Поехать с вами в Испанию? Да, в сущности, почему же нет, — пробормотал я, задумчиво глядя на него. Ведь я должен был продолжать свое «кругосветное» путешествие, а в какую сторону — на восток или на запад, — мне совершенно безразлично, и такое путешествие не должно было много стоить. — Чудесно, капитан, я еду с вами в Испанию, — сказал я. — Сколько вы возьмете с меня за проезд?
— Вы в самом деле согласны поехать? Это вам ничего не будет стоить, я еще уплачу за шляпу.
Он был очень доволен, пожимал мне руки и сейчас же затянул какую-то ужасную песню, которую вряд ли можно было найти в каком-либо песеннике.
Когда мы дошли до гостиницы, он спрятался за олеандровым кустом, в то время как я переодевался в дорожный костюм и платил по счету. По дороге в гавань он раза два проворно, как крыса, удирал в боковые переулки, завидя перья на шляпе карабинера[9].
Глава третья Марк Твен помогает мне в беде, и я уезжаю в Марокко
Я ожидал увидеть грязное, запущенное судно и был приятно поражен, когда корабль оказался весьма чистой и даже уютной шхуной. Капитан корабля, правда, оказался чудовищем, что уже можно было предположить по его наружному виду. Во-первых, он вышвырнул из каюты штурмана, который только что улегся спать, и велел приготовить ее для меня. Затем он схватил меня одной рукой, штурмана — другой и потащил нас по палубе, заглядывая в каждый уголок; всовывая свой жирный палец в щель и вытаскивая его оттуда грязным, он бросался на штурмана, как цепная собака, или же, молча, обращал на несчастного такой страшный взгляд, что последний становился бледен как стена. Когда мы подошли к дверям моей каюты, он сказал:
— Две трети этого корабля мои, через короткое время все будет мое, — и при этом надул свою грудь до невероятных размеров.
— Yes[10], две трети, — повторил он. С английским языком он обращался так же непринужденно, как со своими подчиненными.
Затем вахтенный принес ему кувшин темно-красного густого вина, и синьор Каррас начал пить и петь такие песни, которые могли бы заставить покраснеть даже престарелого матроса из марсельского порта. После третьего стакана я почувствовал, что с меня довольно, и, чтобы отвязаться от него, стал рассказывать о своих английских и американских похождениях и, кажется, попал в точку: его внимание было отвлечено от моего стакана. Он так сильно смеялся, что слезы текли по его бритым щекам, и в каюте раздавался хохот, напоминающий рев быка.
Ровно в половине второго он встал, подвинул мне новый полный кувшин вина, коробку сигар, маслины, хлеб и сыр, надел шитую золотом фуражку и, без конца извиняясь, сказал, что мне придется полчаса развлекаться здесь одному, а он должен подняться на мостик, чтобы вывести корабль в открытое море.
Через пять минут я уже лежал на своей, то есть штурманской, койке и спал. Но я глубоко ошибался, полагая, что капитан Каррас, возвратившись, последует моему примеру. Я был внезапно схвачен за плечи и разбужен этим испанским чудовищем, и когда открыл глаза, то увидел перед своим носом стакан красного вина. Ничего не помогало, я должен был, по крайней мере, делать вид, что пью вместе с ним, и опять рассказывать ему смешные истории, и так как я ничего больше не мог придумать, то пришлось прибегнуть к помощи Марка Твена. Он грохотал и визжал от восторга, ударяя себя по бедрам, затем начал всхлипывать, блеять, и в конце концов я услышал тихие рокочущие стоны: он держался обеими руками за живот, обросшая жесткой щетиной голова опускалась все ниже, ниже, и, наконец, громадное туловище капитана Карраса упало со стула, и он моментально заснул. Я оставил его лежать там и сам захрапел вместе с ним.
Так началось мое морское путешествие в Испанию, и так оно продолжалось три дня, пока не наступила дурная погода, превратившаяся в сильную бурю.
Корабль так кренился на бок, что я не мог больше писать и вышел на палубу. Меня обдало волной соленой воды; я ничего не мог разобрать в черной мгле, окутавшей меня. Дикое завывание бури напомнило невеселые дни у Капа Горна. В первый раз мне приходилось видеть такую непогоду на Средиземном море; она совершенно не соответствовала лазурной глади, которой мы любовались несколько часов тому назад. Красота этой картины так захватила меня, что я мысленно подталкивал корабль, который боролся с напором бушующих волн, и, хотя ветер был так силен, что у меня захватывало дыхание, я все же затянул бодрую северную морскую песнь Олафа Тригвасона. Я простоял довольно долго, уцепившись за мачту, и пел свою песню, досыта наполнив легкие соленым морским воздухом. Я старался держать глаза открытыми, чтобы следить за гнущимися верхушками мачт, которые, как пальцы великанов, писали вычурные буквы на пролетавших мимо них облаках.
На палубе зазвонил колокол: один, два, три, восемь склянок, или я не слышал больше из-за завывания бури, которое заглушало все. Две фигуры, закутанные в мокрые блестящие прорезиненные плащи, спустились с мостика; пара черных очков посмотрела на меня, и зверский голос капитана заорал мне в ухо:
— Мистер Гайе! У вас морская болезнь? Нет? Почему же вы не спите?
Я отрицательно покачал головой, тогда он, довольный, загрохотал и, сняв с себя непромокаемый плащ, набросил его мне на плечи, ласково хлопнув меня по плечу с такой силой, что я едва устоял на ногах. Затем он затопал своими колоссальными ножищами по направлению к каюте. Я продолжал песню о море и непогоде, и, когда вновь появился боцман для того, чтобы обтянуть найтов, я взял у него из рук молоток и попросил позволить мне вспомнить свое морское прошлое. В то время как я найтовил[11], я услышал предостерегающие крики и увидал нашего коротконогого капитана, метавшегося по палубе в погоне за предметами, уносимыми нахлынувшей волной. Я бросился к нему на помощь, и мы как раз вовремя успели задержать клетку, падающую за борт, несмотря на усилие двух уцепившихся за нее матросов.
«Спасибо, дон Родриго», — подумали, вероятно, в это время шесть длинноухих ослов, которые сидели в ней.
Это были три пары белых мулов породы маскат, которые от радости, что их спасли, со страшным грохотом стали колотить задними ногами о стену своего убежища; от их ударов крыша клетки рухнула, и мы вместе с шестью ослами очутились под ней и хлынувшими на нас двадцатью гектолитрами соленой воды. Пока мы, соображая в чем дело, ухватились за плавающие по палубе доски, ящик понесло на другую сторону палубы и там едва не смыло за борт.
Мы кричали и звали на помощь, и, наконец, семь человек матросов с большим трудом схватили плавающий ящик и прикрепили его к одному из бортов. Работа была особенно трудна, потому что мы могли действовать только одной рукой; другой мы принуждены были держаться за доски ящика. Когда, пыхтя и сопя от усталости, мы попытались открыть дверь клетки, чтобы посмотреть, живы ли все шесть обитателей ее, одно из обезумевших от страха животных самым подлым образом наградило меня ударом копыта в бок, а боцману угодило в живот. Теперь мне было уже не до песен: нас обоих унесли с поля битвы.
На следующий день буря внезапно прекратилась, и «Звезда Морей», чисто вымытая, без всяких повреждений направилась дальше к своей цели.
Но погода резко изменилась: стало ветрено и холодно.
Приехав в Барселону, я поспешил сфотографировать моего квадратного капитана на капитанском мостике и затем имел честь познакомиться с его загорелой красавицей женой. Я хромал на одну ногу, но, несмотря на протесты капитана Карраса, на другой же день заковылял на вокзал и уехал в Мадрид. Здесь шел дождь, и я поехал в Севилью, а оттуда в Гренаду, но опять неудача: тут шел снег, и было безумно холодно. Мои пальцы окоченели, так что я с трудом мог регулировать фотокамеру, пытаясь сделать три жалких снимка Альгамбры. К сожалению, снег попадал на объектив, и снимки не удались. Кроме того, я сам не был снят, так что карточки, все равно, не пригодились бы.
После этого я, закутанный в два шерстяных одеяла, сидел в номере гостиницы и попеременно держал свои окоченевшие ноги над смешным котелком с горячими углями, который в этой стране называется печкой, и писал читателям «Часов досуга» о том, что в Испании чудесный климат, а доктору Целле, чтобы он выслал мне деньги по телеграфу в Гибралтар на покупку шубы и билета в какое-нибудь местечко, где бы я мог отогреть свои замерзшие кости.
Мне было не по себе, я чихал, кашлял, и так как я остановился в неотапливаемой греческой гостинице, — на отапливаемую английскую не хватило денег, — то я преимущественно проводил время на открытом воздухе, передвигаясь вместе с солнцем по утесу, на который падали солнечные лучи.
В гавани я заметил маленький пароход, так называемый арабский «диу». Хозяин этого судна был рыжебородый араб. Он говорил, без сомнения, по-арабски, но я с трудом мог понять его, и он также, казалось, не понимал вопросов, которые я ему задавал на египетском и бедуинском языках. В конце концов я попытался заговорить с ним на древнеарабском языке (языке Корана), он удивленно открыл свои серые глаза, осмотрел меня с ног до головы, как немецкий фельдфебель осматривает рекрута, и спросил: «Ты разве магометанин?» — и когда я отрицательно покачал головой, он сказал: «Кто же ты, испанец или француз?» Услыхав, что я немец, он ответил на приветствие и спросил, каким образом я изучил язык священного Корана. Я объяснил ему это, и мы разговорились. Я узнал, что он кабилл и владелец судна, которое сегодня вечером отправляется в Тангер.
После этого я вернулся к своей скале, но оказалось, что солнце уже зашло, и я, чихая, кашляя и проклиная всех и вся, бегал как угорелый по улицам города, чтобы согреться. Мне пришло в голову, что в Марокко теперь должно быть теплее, чем здесь, и я подумал о том, хватит ли у меня денег, чтобы отправиться вместе с арабом на его солнечную родину.
Охваченный этой идеей, я помчался обратно в гостиницу и стал считать свои небольшие капиталы: по моим расчетам я мог ехать. Тогда я полетел в гавань, к моему бородатому арабу, чтобы узнать, не возьмет ли он меня с собой. После некоторого раздумья, быстро окинув меня острым взглядом своих стальных глаз, он согласился. То, что он потребовал за проезд, было довольно крупной суммой и не включало пропитание.
Я уплатил по счету в гостинице и послал доктору Целле телеграмму:
«Посылайте все по адресу: Марокко, Тангер. У меня осталось два фунта!»
Взяв в руку чемодан и нагрузив себе на спину мешок с провизией, я вступил на борт корабля.
Глава четвертая Что может произойти, когда снимаешь святых на улице
Бородатый вел себя весьма нагло. Каютка, которую он предложил мне, была похожа на курятник, приведенный в приличный вид очень простым способом: на пол были вылиты два ведра воды, и грязь считалась смытой. Вместо кровати там висела парусиновая койка, и на полу лежал жесткий ковер. У меня зачесалось тело при виде этого ковра, но, когда я из гигиенических соображений решил выполоскать его в море, старый пират обиделся; оказалось, что этот ковер достался ему в наследство от отца, который, в свою очередь, унаследовал его от своего отца.
— Поэтому и не мешает помыть его, о Райс, — сказал я. — Старые клопы, которые населяют его, пьют уже много лет кровь правоверных; я же неверующий, и они могут заболеть от моей крови. Лучше уж им погибнуть в волнах морских.
Райс злобно посмотрел на меня своими стальными глазами, но затем рассмеялся и сказал:
— Ты насмешник, а насмешники прокляты Аллахом. Но для того, чтобы высмеивать других, нужен ум, и он знает, почему он наградил умом людей со злым сердцем.
— Да, но он, очевидно, не знает, за что он дает некоторым людям много пезет за грязные каюты! — сказал я, устраивая себе постель на крыше курятника.
Здесь я провел свое путешествие. Днем я спал, а ночью созерцал звезды, думая о том, что за свои деньги я мог бы устроиться получше. В остальное время я кашлял и чихал, как гиппопотам, а ночная свежесть пронизывала меня насквозь, так что все мое тело ныло.
Однажды утром мы увидели серую полоску на горизонте над блестящей поверхностью моря, а за ней очертания розовато-серых острых башен — это был Марокко.
Тут-то у меня с моим викингом в тюрбане произошел серьезный конфликт. Он внезапно отдал приказ снять паруса, и до вечера мы, по совершенно непонятным для меня причинам, не двигались с места, покачиваясь на волнах. Увидя небольшой катер, который направлялся в нашу сторону от берега, наш корабль поспешно ретировался обратно к северу на несколько километров. Здесь он простоял несколько часов и затем опять направился к берегу, а с восходом луны снова стал кружиться взад и вперед. В трюме в это время кипела работа, ящики упаковывались и забивались, и, когда я полюбопытствовал взглянуть, что там делается, кто-то заорал мне снизу:
— Убирайся отсюда, неверная собака!
На мой вопрос, что все это значит, хозяин пробормотал что-то непонятное. Я стал настойчивее и спросил, когда же, наконец, мы высадимся. Он разозлился и рявкнул:
— Когда я захочу! Здесь я капитан!
Меня ужасно знобило, голова горела, и я мечтал о теплой постели. Поэтому я тоже набросился на него:
— Да, ты — капитан, но я — пассажир, который заплатил за дорогу от Гибралтара до Тангера, а не за прогулку по берегу Марокко! Я сам моряк и вижу, что ты без толку крутишься взад и вперед, и требую, чтобы ты высадил меня на берег!
Он стоял у веревки, которая заменяла руль; от злости его борода стала дыбом. Он раскрыл рот; я увидел, что он ищет особенно выразительных ругательств, и быстро подошел к нему:
— Сдержи свой язык, о Райс, не то я вобью его тебе обратно в рот с такой силой, что ты перелетишь за борт! Смотри-ка сюда: вот в этой штучке припасена для каждого из вас пуля, и кто сделает шаг по направлению ко мне, тот отправится к праотцам. Поэтому не натравливай на меня своих людей, а лучше скажи, когда ты высадишь меня в Тангере?
Зажмурившись, он посмотрел в черное дуло браунинга. Голос его дрогнул, когда он, наконец, произнес:
— Завтра после обеда или послезавтра утром — раньше я не могу доставить тебя в Тангер.
— Почему ты не можешь?
— У меня более важные дела, чем высадка одного пассажира; тебя они не касаются. Но если ты во что бы то ни стало хочешь высадиться, то я могу доставить тебя шлюпкой на берег, оттуда рыбаки довезут тебя до Тангера.
— Хорошо! Вели приготовить шлюпку и снести туда мои вещи. Но предупреди твоих, что ко мне нельзя подходить ближе трех шагов, иначе я буду стрелять!
Я перелез через борт вслед за арабом, который должен был везти меня на берег. Они молча смотрели, как мы отчалили. Полуголодный араб правил по направлению к берегу. Проехав значительное расстояние, мы остановились; он вылез и, погрузив мои вещи себе на голову, побрел по воде. Когда мы, наконец, добрались до твердой почвы, он молча спрятал пезету, которую я дал ему на чай, и, напевая монотонную песню, направился назад к кораблю по серебристой глади волн.
Я с трудом передвигал ноги. Мне становилось то жарко, то холодно, и в конце концов я апатично присел на свой сундучок, опустив тяжелую голову на руки. Однообразный шум моря сливался с шумом крови, пульсировавшей в моих жилах. Так вступил я снова на почву Африки.
Через несколько минут я принял две таблетки аспирина, с трудом проглотив их без воды, и попробовал двинуться дальше. Не увижу ли я огонь или людей где-нибудь поблизости? Но берег, насколько я мог его разглядеть при слабом свете луны, был пуст и необитаем. Я нашел себе в песке ямку, которая могла защитить меня от ветра. Перетащив сюда свои вещи, я надел на себя все, что только было возможно, скорчился в комочек и, скуля как больной пес, скоро уснул.
Но это был неспокойный сон; мне снилась магометанская борода араба, которая превращалась в лицо незабвенного капитана с корабля «Луиза Генриетта». Когда капитан приказал посадить меня на кол и поджарить за то, что я будто бы поджег корабль, я проснулся и увидел красные лучи восходящего солнца.
Я не помню, чтобы когда-либо я так радовался восходу солнца. Я чувствовал себя разбитым и ужасно хотел пить, но мне все же было гораздо лучше, чем вчера вечером. Я вспомнил, что в мешке должен быть лимон, и с наслаждением высосал из него сок. Когда солнце совсем взошло, мне пришла в голову блестящая мысль — вырыть себе ямку поглубже и принять в ней солнечную ванну, чтобы хорошенько вспотеть. Я принял еще таблетку аспирина и долго потел на солнце, пока не заснул спокойным сном: мне уже больше не снился бородатый, но зато в полдень со мной случилось новое происшествие.
Я почувствовал вдруг, как что-то щекочет мне шею, и когда открыл глаза, то увидел, что это была какая-то палка. С сердитым ворчанием я приподнял голову. При этом движении с меня посыпался песок, который был нанесен на меня ветром, затем я услышал страшный крик. Какой-то чернокожий, увидев меня, в ужасе отбросил свою корзину с рыбой в одну сторону, а палку — в другую и бросился бежать как угорелый.
— В чем дело? Эй вы! — крикнул я. Но вдруг я понял все. Он видел только мою голову, торчавшую из кучи песка, и принял меня за труп. И вдруг этот труп ожил!
Но все же мне нужно было догнать его. Во-первых, меня мучила страшная жажда, а во-вторых, я хотел, в конце концов, добраться до Тангера. Поэтому я вскочил на ноги и с криком: «Стой, погоди!» — помчался за негром. Тот, видя, что за ним гонится утопленник, все прибавляя шагу, с невероятной быстротой мчался вдоль берега. Я же после болезни настолько ослабел, что не мог бежать с обычной скоростью, и, конечно, не догнал бы его, если бы он, внезапно поскользнувшись, не растянулся бы во всю длину на песке. Едва он успел подняться на ноги, как я подскочил к нему и схватил его за тряпку, обмотанную вокруг бедер.
— Аллах! — закричал он отчаянным голосом.
— Успокойся, я не мертвец и не дух, а человек, попавший сюда после кораблекрушения. Скажи лучше, как мне добраться до Тангера. Не сможешь ли ты проводить меня или, по крайней мере, указать, где бы я мог достать провожатого или осла?
— Чего ты хочешь? — повторил он, все еще тревожно глядя на меня и от испуга обеими руками сжимая свою набедренную повязку. Тут я опять убедился в том, что в этой местности не понимают моего арабского языка. Я два раза медленно, с ударениями повторил все сказанное: казалось, что он понял, в чем дело, но из того, что он мне ответил, я не понял ни слова.
— Se habla espanol?[12] — спросил он меня.
— No, ma um poco d’italiano![13] — ответил я с надеждой. Он энергично замотал головой в ответ на эти слова, а также и на английскую речь, с которой я обратился к нему. Затем мы некоторое время молча смотрели друг на друга; я предложил ему папироску, он улыбнулся. Я знаками показал ему, что хочу пить, он кивнул головой и сделал мне знак следовать за ним.
Мы довольно долго шли вдоль берега, я успел снова почувствовать себя плохо, пока мы, наконец, добрели до маленького каменного домика на мысу. Тут он стал что-то объяснять мне. Я понял только два слова: «стража» и «испанский». Но пойти со мной туда он отказался, и я, старый осел, дав ему пезету за услугу, потащился сам по направлению к домику. Моя неосмотрительность, очевидно, была следствием моего плохого самочувствия.
Солдаты испанской таможенной стражи были увлечены игрой в карты. Я кое-как смог объясниться с ними, несмотря на мои слабые познания испанского и английского языков. Больше всего их заинтересовал мой бандит-капитан, о котором я рассказал им, и то, чем был нагружен его корабль. Но к сожалению, я не смог ответить на эти вопросы. Тут я вспомнил о своих забытых вещах и о суеверном чернокожем, проводившем меня сюда. Сопровождаемый двумя испанцами, я поспешно направился на место моего ночного отдыха. Конечно, мы не нашли никаких следов как разбойничьего корабля, так и вещей, оставленных мной на песке. Очевидно, быстроногий юноша унес их с собой.
К счастью, меня вчера так знобило, что я надел на себя два костюма, в карманах которых находились браунинг и бумажник с деньгами, так что пропажа остального имущества — пары ботинок и нескольких штук белья — была для меня не особенно чувствительна. Отчет о путешествии, который я приготовил для доктора Целле, тоже пропал, но в тот момент мне было не до него.
После этого на моторной лодке меня довезли до Тангера. Выдержав новый допрос испанских властей, я завалился, наконец, в постель в лучшей гостинице города и заснул. Я спал три дня подряд как убитый, просыпаясь только для того, чтобы выпить стакан горячего грога.
На четвертый день я получил объемистое письмо от доктора Целле, в котором он выражал удивление по поводу моего внезапного отъезда и посылал мне тысячи пожеланий от себя и своих подписчиков. Кроме того, он просил, чтобы я делал побольше снимков и сам непременно был на переднем плане каждой фотографии; для этого в посланном мне в Тангер аппарате есть автоматическое приспособление. Кроме того, в письме лежал чек на испанский банк и договор, который я, в случае согласия со всеми пунктами, должен подписать и передать банку: тогда мне будут уплачены деньги.
В конце письма, написанного на пишущей машинке, карандашом было приписано: «Дорогой Гайе! Я думаю вы поймете, что не я виноват в этих подлых условиях получения денег по чеку. Я всеми силами старался воспротивиться этому. Обращаю ваше внимание на пустое место в графе «Особые расходы». Дальше я позабочусь о том, чтобы вы были лучше оплачены. Ваш Ц.»
То, что они предлагали, было ровно половиной того, на что я при всей своей скромности рассчитывал. Но здесь, конечно, не могло быть и речи об отказе, потому что я был на чужбине, на мне была одна рубашка и в кармане полтора фунта, причем имелось уже три фунта долга в гостинице. Я подписал договор и освободился от всяких иллюзий относительно моего теперешнего начальства, а также от чувства долга по отношению к нему.
Сделавшись профессиональным путешественником, я описал еще раз свою поездку до Марокко и дал приблизительный план своего дальнейшего кругосветного путешествия. Я предполагал отсюда отправиться до Египта, потом через Судан в Абиссинию, Сомали и Британскую Восточную Африку; оттуда в Индию, Китай, Японию, на острова Зунда, затем через моря Южного Архипелага и Австралию в Южную Америку. Пройти Америку насквозь до Канады, а оттуда опять вернуться в Европу! Такое путешествие должно было продолжаться пять-шесть лет.
Когда я кончил свое писание, мне доложили о прибытии посылки для меня. Это был громадный ящик, посланный на мое имя одной из лучших в Германии фабрик фотографических аппаратов. Аппарат содержал такое громоздкое приспособление, что, увидев его, я озабоченно покачал головой. Также удивился я высокой цене, уплаченной за этот аппарат моим экономным начальством, но относительно этого я получил разъяснение, распечатав счет, приложенный к посылке. Этот аппарат был продан фирмой со скидкой 70 % с условием, чтобы в моих отчетах изредка упоминалось, что снимки сделаны аппаратом такой-то фирмы, и давался блестящий отзыв о ней. Буду ли я действительно доволен аппаратом, это к делу не относится!
Первым делом я взял приложенный справочник, поставил с одной стороны возле себя аппарат, с другой — стакан кофе и ящик папирос, и два дня подряд изучал теорию и практику фотографирования и искусство обращения с этим громоздким ящиком. Когда я почувствовал, что приблизительно постиг теорию, я повесил ящик себе на плечо, взял под мышку штатив, который можно было вытянуть до двух метров длины, и отправился бродить по улицам Тангера.
Мне не удалось заснять оборванных туземцев верхом на ослах, потому что их нельзя было заставить стоять спокойно ни одной секунды; зато снимок испанцев, путешествующих на верблюдах, удался великолепно.
Проходя дальше по улицам города, я увидел маленького человечка, прикорнувшего под каменной стеной в блаженном сне; у него была длинная грязная борода, похожая на конский волос, вырванный из старой кушетки. Я снял этого живописного старичка сначала одного, затем вместе с собой. Вдруг, откуда ни возьмись, появился какой-то кипевший негодованием магометанин и, не долго думая, наградил увесистым ударом этот «ящик дьявола», как он назвал мой аппарат, и меня самого тоже двумя ударами по зубам. Только потом из криков этого помешанного я понял, что вонючий старикашка был жрецом, и чуть ли не святейшим человеком во всем Марокко.
От криков человек проснулся и голосом, подобным звуку визжащей пилы, стал сыпать проклятия на мою голову и, схватив горсть козьего помета, бросил его в меня. Они так орали, что взбудоражили весь квартал. Скоро меня окружила толпа туземцев, которые с руганью и криками размахивали палками и снятыми с ног туфлями; две собаки, присоединившиеся к толпе, норовили укусить меня за икры. Видя, что дело мое дрянь, я перебросил свой аппарат через плечо, зажал штатив под мышку и, дико вращая глазами, бросился прямо в орущую толпу, которая в испуге расступилась. Я воспользовался этим минутным замешательством и кинулся бежать по улицам города. Правоверные долго преследовали меня, но я бежал так быстро, что они в конце концов потеряли меня из виду. Я понял, что на Востоке надо быть осторожнее: прежде чем снимать кого-нибудь, надо предварительно узнать, не святой ли он!
В тот же вечер я нанял оруженосца: его звали Солиман Ассул, у него были кривые ноги и громадный нос, как в сказке у «Короля носов». Когда я вышел из дверей гостиницы, он подошел ко мне и на ужасно ломаном английском языке спросил, не нужен ли мне слуга, который носил бы за мной этот ящик и мог бы разгонять народ, когда мне нужно снимать, и объяснял бы мне, какие из этих людей святые, какие нет, чтобы не вышло такого недоразумения, как сегодня утром.
Я молча посмотрел на него и почувствовал запах спирта, которым от него несло на расстоянии нескольких шагов. В общем он мне не понравился, и, чтобы отвязаться от него, я сказал, что пробуду в Тангере всего пару дней, а затем еду дальше, в Алжир, и оттуда еще дальше.
— Well, сэр, я поеду с тобой в Тунис, Триполи и еще дальше. Там моя родина. Я могу чистить тебе ботинки, мыть рубашки и делать еще многое другое.
— Если ты с Востока, то должен знать язык бедуинов, — прервал я его.
— О да, господин. Значит, ты был на Востоке и знаешь язык моей родины? Возьми меня с собой! Язык Запада мне горек, как перец, а здешние люди доводят меня до боли в желудке!
— Ты магометанин?
— Да, господин.
— Ведь ваш пророк сказал: всякий, кто пьет, будет проклят, — а ты пьешь водку!
— Нет, господин, не водку, а вино, и то совсем немного и только потому, что у меня от здешнего народа болит живот. Я прошу тебя. Ты будешь доволен мной. Можешь пока не платить ничего!
— А сколько жалованья ты просишь?
— Сколько я прошу? Сорок-тридцать пезет.
— Я дам тебе десять, а если ты будешь вести себя прилично, то прибавлю еще пять, но каждый раз, когда от тебя будет разить спиртом, буду убавлять тебе по одной пезете. Согласен?
— Да, господин. Увидишь, я буду всегда получать пятнадцать и еще бакшиш[14] от тебя, потому что не буду пить. В этом виноваты проклятые жители Марокко!
Довольный, что мне больше не придется тащить на себе эту проклятую штуку, я повесил ее через плечо «Носа» и принял его к себе на службу. Если бы я рассчитывался с ним согласно условиям, то Солиман Ассул ежемесячно приплачивал бы мне изрядную сумму, потому что он был отчаянным пьяницей. Но я думаю, что пророк наказывал его достаточно невероятным количеством побоев, которые приходились на его долю повсюду. Стоило ему только напиться, как он становился необыкновенно драчливым и лез в драку с самыми страшными бедуинами и погонщиками верблюдов. Кончалось обыкновенно тем, что его беспощадно избивали.
Глава пятая Почему мои планы несколько изменились
В один прекрасный день у меня явилось желание нанять мулов и предпринять прогулку через поросшие темно-зеленым кустарником обрывы на самую вершину горного хребта, где виднелись цветущие поляны, ласкаемые лучами солнца. Но люди в гостинице подняли меня на смех, когда я сказал им об этом.
— Вы можете с таким же успехом снять с себя все, вплоть до белья, сбросить с выступа горы и сами спрыгнуть вслед за этими вещами. Результат будет одинаковый, — сказал мне инженер-англичанин, живший рядом со мной. — В этих горах живут кабилы; они так некультурны, что могут из-за перламутровых пуговиц на вашем жилете перерезать вам глотку.
Я сидел за чашкой кофе, погруженный в глубокое раздумье. В первый раз в жизни мне приходилось отказываться от задуманного путешествия — я привык обыкновенно идти на самые рискованные предприятия. Но скоро я примирился с этой необходимостью, вспомнив, что путешествую не для своего удовольствия, а по обязанности, и вожу с собой казенное имущество, то есть фотографический аппарат, и как бы там ни было, а я должен отвечать за его целость, так же как за жизнь моего вечно пьяного оруженосца. Поэтому я примирился с необходимостью ехать до Алжира морем. Но тут англичанин опять подошел ко мне и спросил, стремлюсь ли я к какой-нибудь определенной цели, или просто хочу побывать в горах.
— Я просто хотел поближе осмотреть эти горы. В скорости передвижения я нисколько не заинтересован.
— Wery well![15] — ответил он и повел меня в бар, где познакомил с тремя шведскими учеными, командированными каким-то научным обществом для изучения горного хребта. Они очень обрадовались, что их компания увеличилась еще на одного человека, и сообщили мне, что завтра утром собираются выступить в поход.
У моего Ассула был по обыкновению выходной день, и, к счастью, я скоро услышал его сварливый голос, доносившийся из соседнего кабачка. Направившись туда, я нашел его не совсем пьяным, то есть во всяком случае способным отправиться на поиски за мулами.
Через несколько часов он явился ко мне в сопровождении целой группы более или менее подозрительных типов; некоторые из них привели с собой мулов. Я выбрал одного пожилого добродушного мужчину и молодого кудрявого парня. Последнего я нанял только потому, что он был удивительно похож на быстроногого юношу, похитившего мой багаж. Я долго рассматривал его со всех сторон и даже схватил его за ворот рубахи, чтобы посмотреть, нет ли на ней печати цюрихской фирмы, где я приобрел белье. Но она была настолько черна от грязи, что на ней не было никакой возможности разобрать какие бы то ни было знаки. В течение пяти недель нашего совместного путешествия я так и не установил — был ли это тот самый жулик или другой. Но что он был жуликом, в этом не могло быть сомнений, потому что на прощанье он забрал с собой пару моих ботинок, а у Ассула украл котелок вместе с варившейся в нем овсянкой. «Нос», по обыкновению пьяный, затеял ссору с торговкой, продавшей ему несвежие яйца, и поэтому прозевал это событие.
Когда мы на следующее утро стали собираться в путь, то столкнулись с невероятными трудностями. Старик с двумя мулами явился вовремя, но юноша и мой верный слуга отсутствовали. Так как трое ученых растерянно метались по площади, не находя в словаре нужных им арабских слов, а из заказанных ими восьми мулов пока явились только трое, то я плюнул на это дело и отправился в кофейню, чтобы подкрепиться стаканом кофе, а затем, вооружившись хлыстом, пошел в обход по кабакам в поисках за своим пьянчужкой-оруженосцем. Оказалось, что «Нос» был арестован; об этом мне сообщил кудрявый юноша, неожиданно появившийся за моей спиной. Сегодня ночью моего Ассула за хулиганскую выходку посадили в тюрьму, и полицейский отказался выпустить его сейчас, но обещал мне после обеда освободить Ассула и послать его за мной вдогонку по дороге в Тетуан. «Потому что, — добавил он, — я сам буду рад избавиться от него».
Несмотря на все это, я раньше шведов собрался в дорогу, помог им распределить поклажу по мулам и обучил арабским ругательствам, без которых здесь не двинешься с места. Это были весьма симпатичные и честные люди, я с ними отлично поладил. Они скоро поняли, что я гораздо опытнее их в путешествиях, и охотно предоставили мне роль предводителя каравана.
Часа в три после обеда наш отряд двинулся в путь. Мы проходили по горам почти таким же высоким, как Альпы, раскинутым природой в хаотическом беспорядке. Горы эти отличались от Альп роскошной окраской растительности, покрывавшей их вершины и обрывы.
Мы едва успели пройти пятнадцать километров, как пришлось остановиться на ночлег на сторожевом посту, который находился вблизи селенья кабилов. Сам дом и природа, окружавшая его, выглядели довольно мрачно; к тому же старик сообщил мне, что немного дальше можно увидеть, как «солнце погружается в море». Я проехал вперед на своем муле, который оказался таким же спокойным и таким же добродушным, как и его хозяин. Я был так очарован видом, открывшимся предо мной, что, вернувшись назад, стал убеждать своих спутников, несмотря на их усталость, вновь собрать вещи и проехать немного дальше; там тоже можно остановиться на ночлег.
Это был выступ скалы, покрытый шелковистой травой, из которой выглядывали фиалки и анемоны, росшие здесь в изобилии. Ручей с журчанием прорезал почву. За нами возвышалась стена густых хвойных деревьев, защищавшая нас от ветра, а у ног лежали скалы, с которых открывалась грандиозная панорама.
Скалы резко обрывались, и внизу виднелась окруженная лесами долина, у горизонта сливавшаяся с белой полосой воды. Солнце погружалось в море, снопы огня падали на горы, бронзовый налет лежал на долине и озарял нашу скалу, делая верхушку ее пурпурно-красной.
Мы замерли на месте от восхищения, но тут я толкнул шведа в бок, указав ему на маленький выступ на соседней скале. Там, освещенный лучами заходящего солнца, на коленях стоял мой проводник, обратившись лицом на восток, и отвешивал земные поклоны.
В этот вечер мы долго сидели у потрескивающего костра, следя за огромными языками пламени, лизавшими небо, прислушиваясь к беспрерывному журчанию ручейка и к песне ветра в горах. Когда, наконец, мы улеглись, старый Лундштейн сказал:
— Спасибо вам за то, что вы привели нас сюда. Я никогда не забуду этого заката!
Мне казалось, что я тоже в первый раз в жизни видел такой закат.
Беспросветная ночь, журчание ручья и языки пламени привели меня в прекрасное настроение. Наконец-то я опять на лоне природы. Я еще долго сидел у костра, боясь спугнуть это настроение. Никогда не забуду этот вечер в горах Атласа!
Едва я успел заснуть, как услышал голоса из темноты. Слышно было, как наши люди окликали кого-то, затем ответ, сдавленный смех и скрипучий голос Ассула. Потом я услышал его осторожные шаги и покашливание за моей спиной: «Гм, гм, гм…»
— Не думаешь ли ты, сын пьяницы и внук преступника, обладающий желудком, подобным пивной бочке, что я сплю! Ну-ка, рассчитай, сколько пезет ты будешь должен мне к концу этого месяца? — обрушился я на него.
— О, господин мой…
— Молчи и не отравляй воздуха своим спиртным дыханием! Пусть черти в аду припекут твой длинный нос за то, что ты нарушаешь законы Магомета и пророка его…
Потрясенный моей отповедью, он молча удалился.
Он часто слышал от меня подобные наставления, но они не производили на него никакого впечатления, так же как и побои, которые он получал в изобилии от всех. Откуда он добывал вино во время нашего длинного путешествия по пустыне, это оставалось для меня загадкой. Зато, когда он был трезв, он был храбр как лев, проворен и находчив. В особенности умел он добывать провизию. В самой жалкой деревушке он никогда не являлся с пустыми руками: то приносил утку, то десяток яиц, то горсть фиников, но зато вечером в нашем лагере обычно раздавались проклятия и ругань пострадавших.
В горах уже наступила весна. А может быть, там была вечная весна, я, право, не знаю. Белые облака мчались по темной синеве неба, вершины гор отливали серебром на солнце, а долины розовели от цветов: это цвели персиковые, миндальные, абрикосовые деревья. Ручьи и водопады стекали по мху, покрывавшему горы, и серой блестящей лентой падали с гор в долину, переливаясь на солнце всеми цветами радуги.
Я чувствовал себя здесь удивительно хорошо. Горячее дыхание сосновых лесов, доносимое к нам ветерком, поля желтых и лиловых цветов, ветки незнакомых нам деревьев, колыхаемые ветром, пение птиц и рожок пастуха в долине! Я не знал названия птиц и деревьев, но они были похожи на мои родные, а весна здесь была так чудесна, краски так прозрачны и ярки, что я и подумать не мог о всех ужасах, которые ожидали меня в знойной пустыне Африки. Во всяком случае, это радужное весеннее настроение осталось надолго у меня в памяти.
Иногда мы по нескольку дней оставались на одном месте; это случалось, когда шведы находили особенно интересные породы камней, которыми стоило заняться, или когда они решались подняться на близлежащую гору для изучения минералов.
Изредка случалось, что в попадавшейся нам по дороге деревушке не хотели продать ничего съестного. Туземцы ненавидели европейцев. Я помню старого, высохшего старика-туземца, стоявшего возле хижины со своим внуком и евшего апельсин; вокруг низкой мазанки гоготало и крякало целое племя пернатых, а в дверях на полу сидела женщина, занятая переливанием молока в громадные тыквенные бутылки, в которых сбивают масло. На наш вопрос, не продадут ли они нам какой-нибудь провизии, старик выплюнул апельсиновые косточки, затем медленно перевел свой взгляд на небо, минуя нас, как это делают львы, и продолжал свое занятие. Ассул рассвирепел и уже собрался накинуться на него, но я остановил его и, подойдя к старцу, еще раз медленно повторил то, что было сказано, прибавив, что мы не испанцы и не французы. Тогда старик перевел свой взгляд на меня и медленно и раздельно произнес:
— У меня нет ни кур, ни яиц, ни плодов, ни молока, — и, бросив корки апельсина мне под ноги, спокойно повернулся и вошел в дом.
— Да, это такая ненависть, от которой может не поздоровиться. Горе тому, на кого она обрушится! — сказал мой проводник, когда мы покинули домик старого кабила.
В другой раз на нас с обрыва скатились два увесистых камня, и они, конечно, попали бы в меня и Ассула, если бы я случайно не остановился для того, чтобы поправить автоматический затвор фотографического аппарата, волочившийся по земле. Мы увидели маленькую фигурку, закутанную в серое покрывало, скрывшуюся за выступом скалы, и Ассул, который погнался за ней, сказал, что это была девочка-подросток, конечно, туземка.
А однажды ночью произошло событие еще серьезнее.
Разыгралась буря.
После того как молния два раза попала в близлежащие деревья, мы побоялись оставаться в нашем защищенном лагере и, не долго думая, наугад побрели вперед под страшным ливнем при ослепительных вспышках молнии и яростных раскатах грома и, наконец, залезли под низкорослые деревья фруктового сада возле какого-то одинокого строения. Здесь мы переждали непогоду, тесно прижавшись друг к другу, дрожа от холода и сырости. Только после окончания дождя мы смогли разбить палатку нашего шведа. Я спал обыкновенно под открытым небом, но сегодня охотно согласился на любезное предложение переночевать в палатке и велел Ассулу расставить там мою походную кровать.
Возможно, что от теплого спертого воздуха я спал крепче, чем обычно, и проснулся только после того, как услышал громкий звук, похожий на удар грома.
— Гроза опять начинается, — пробормотал мой сосед и повернулся на другой бок.
Гроза! Нет, это звучит несколько иначе!
Тут раздалось несколько коротких выстрелов один за другим, затем действительно удар грома и за ним крик о помощи.
Я вскочил на ноги и, натянув на себя брюки и сапоги, схватил браунинг и выбежал из палатки. Лил дождь. Кругом была непроницаемая тьма, я не мог рассмотреть ничего. Только при вспышке молнии я увидел неподалеку две фигуры, которые удирали от моего оруженосца Ассула.
— Держи их! Проклятые! Хватайте их! — орал он.
Кто-то мчался прямо на меня. Я схватил за шиворот незнакомца и узнал моего кудлатого проводника. Он визжал от ужаса как поросенок.
— Тише ты! Это я. В чем дело?
Тут вдруг раздался выстрел, и мимо моего уха прожужжала пуля, за которой последовал отчаянный крик юноши. Он с такой стремительностью упал на землю, что ворот его подозрительной рубахи остался у меня в руке.
Я хотел бежать по направлению выстрела, но проводник судорожно вцепился в меня, так что я не мог сделать ни шагу.
— Что такое? Ты ранен?
Он не понял вопроса. Я нагнулся и, ощупав его, попал во что-то липкое. При свете зажженной спички я увидел небольшую ранку на ноге, из которой сочилась кровь. Эта царапина, вероятно, была причинена обломком дерева, раздробленного пулей. Я дал ему оплеуху и, вырвавшись, полетел туда, откуда слышались крики.
Ко мне навстречу уже бежали Ассул и старый проводник. Они сообщили, что на нас напали грабители, неожиданно выскочившие из-за деревьев, и пытались украсть наш багаж, возле которого спали проводники. Слуга шведа, мальчишка лет тринадцати, выхватил револьвер господина и выпустил в грабителей подряд все шесть зарядов, а Ассул с остальными бросились на них с палками и факелами. Нападавших было только двое, но пока слуги гнались за ними, с другой стороны подкрались другие к мулам и увели их.
— Восемь мулов нам удалось отбить, а двух украли. Чтобы черт побрал этих проклятых кабилов, — закончил Ассул, скрежеща зубами от ярости.
— Это были, должно быть, наши мулы? — уныло спросил я.
— Нет. Это были мулы эффенди; на одном из них была привязана его резиновая ванна, а в ней лежало мое одеяло и еще кое-какое имущество. Чтоб у них разнесло брюхо!..
— Ага! — злорадно сказал я. — Значит, они унесли с собой твою водку, ты — несчастный пьянчужка, которого аллах наказал вечной жаждой!
Старик, поняв меня, загрохотал, за ним и остальные носильщики, которые один за другим собрались вокруг нас, и на несчастного Ассула посыпался град насмешек. Я приказал им по очереди дежурить в эту ночь и, дрожа от холода, вернулся обратно в палатку, чтобы сообщить моим компаньонам неприятные новости. Но я нашел моих шведов спящими непробудным сном.
Тут я вспомнил мудрую китайскую поговорку, что посланный с радостными вестями должен торопиться, а с печальными должен отдыхать под каждым развесистым деревом у дороги, и, стараясь не шуметь, улегся спать.
Трое спокойно спавших людей на другое утро, еще до моего пробуждения, были поставлены в известность о происшедшем. Я застал их, глубокомысленно осматривавшими деревья, с которых пулями кабилов были сорваны полоски коры. Выстрелы кабилов, предназначенные нам, были довольно метки!
Глава шестая Пьяница Ассул и родственники Рыжей Бороды
На ближайшем посту мы скорее из приличия заявили о ночном нападении: ни старый Лундштейн никогда больше не увидел своей ванны, ни Ассул своей водки. Но он каким-то волшебным способом ухитрился через несколько дней напиться до того, что выл на луну, как шакал в зимнюю ночь, и в конце концов был избит своими товарищами за то, что мешал им спать.
В одну из ночей я, по обыкновению, бродил по окрестностям лагеря, а затем подошел к огню, сидя у которого наши проводники пели какие-то туземные песни, которые своей мелодичностью нравятся даже европейцу. Из слов текста я понял только все повторявшееся имя «Райсули». На другое утро я спросил Ассула, что это за песню они пели вчера.
Он недоверчиво посмотрел на меня сбоку и, оглянувшись, быстро зашептал:
— Господин! Ты знаешь, на той неделе туземцы одержали серьезную победу над французами, и эта песня сложена в честь этой победы. Я пел вместе с ними потому, что у меня хороший голос, и потому, что я люблю петь. Но видишь, господин мой, хотя они не жители здешней страны, но тоже туземцы, так же как и мы, и тоже имели когда-то свою землю. Прости мне, господин мой, ты европеец, но видишь ли, в мою страну пришли европейцы и взяли ее себе — это итальянцы. И клянусь бородой пророка, что я буду петь изо всех сил, если… Извини меня, господин мой!..
— И поэтому ты пел с ними? — спросил я с улыбкой.
— Ты не веришь мне, господин мой. Вот посмотри сюда. — С этими словами он сорвал потрепанную куртку с плеча и завернул грязный рукав рубахи.
— Вот смотри. Вот тут и тут! — Он приподнял штанину на своей худой ноге и показал ярко-красный рубец. — Я получил два выстрела и три удара штыком. И не только потому ушел я на запад, что изгнан за пьянство своими родичами. Нет! Я это хорошо знаю! Тебе я могу сказать: я вернусь к себе на родину и буду во имя Аллаха бороться за ее освобождение и этим сниму с себя грех употребления спиртных напитков!
С удивлением посмотрел я на своего носатого оруженосца и крепко пожал ему руку.
В Меллиле я распрощался со своими спутниками; они думали отсюда опять направиться в горы, моя же дорога вела на восток. И так как я хотел несколько ускорить свое путешествие, рассчитав, что при таком способе передвижения смогу закончить его только в весьма преклонном возрасте, то я решил до Орана поехать пароходом.
Время, проведенное мной на борту, я употребил на то, чтобы написать своим читателям подробный отчет о стране Райсули. К нему было приложено много снимков диких и смелых обитателей этой страны. Я уложил их в красивый ящик из кедрового дерева, который Ассул купил для меня за несколько пфеннигов на базаре в Меллиле. С каждым месяцем ящик становился все полнее; на досуге я открывал его и с удовольствием снова пересматривал лица и ландшафты, припоминая мельчайшие подробности своего путешествия. Я возил с собой этот ящик в течение многих лет. Впоследствии эти фотографии людей, видов и зверей были изданы в красивой, переплетенной в кожу книге, на которой золотыми буквами было вытеснено — «Фотографии со всего света».
Приехав в Оран, я был поражен чистотой и живописностью этого города, похожего на наши чистенькие приморские курорты. Еще больше я был удивлен тем, что, как меня уверяли, от Орана до Орлеансвиля можно было добраться так же быстро и удобно, как от Парижа до Лиона.
Но я все же вооружился десятизарядным винчестером против злых людей и двумя французскими военными палатками против плохой погоды, купил довольно дешево одного верхового и одного вьючного осла и двинулся в путь. Едва мы успели выехать за город, как я, исследовав наш багаж, нашел бутылку абсента, которую, несмотря на огорченную физиономию моего милого Ассула, сбросил с моста в воду. Здесь, в Алжире, через каждые два километра попадался городок, в котором было кафе, но обычно без кофе; зато там было много бутылочек с пестрыми этикетками.
Не помогало также и то, что я задержал выплату жалованья Ассулу. Для того чтобы достать денег на выпивку, он крал курицу, ставил ее мне в счет, а полученные деньги употреблял на приобретение волшебной жидкости.
Прибыв в Орлеансвиль, я думал через Богари и Шот-эль-Ходна отправиться в Бискру, но так как пустынная дорога через Тель-эль-Атлас была довольно опасна, то я очень обрадовался, когда в один прекрасный вечер Ассул познакомил меня с каким-то рыжебородым шейхом, который заявил, что едет по тому же пути. Он направляется с двумя братьями и четырьмя сыновьями в Шот-эль-Ходна; правда, они все, хвала Аллаху, здоровые парни, но там, наверху, в горах, много разбойников, посланных Аллахом в наказание за наши грехи, а европейский эффенди в смысле защиты лучше десяти человек наших или даже двадцати!
Этот многосемейный мужчина обладал окладистой рыжей бородой и смелыми светло-серыми глазами. Одним словом, он показался мне заслуживающим доверия. Правда, это впечатление несколько ослабло, когда я увидел шейха на следующее утро. Его глаза слишком быстро бегали по сторонам и особенно внимательно останавливались на моем багаже и оружии. Его родичи, задерживаемые неотложными делами, до сих пор не показывались — это было также весьма подозрительно.
Все же в полдень мы пустились в путь.
Шейх ехал верхом на прекрасном арабском скакуне, и, когда он отъехал вперед на несколько шагов, Ассул по-английски сказал мне, что стал сомневаться в порядочности этого старца и не лучше ли будет воспользоваться каким-либо предлогом, чтобы отказаться от его общества. Но старик ехал все время рядом со мной, рассказывая на хорошем арабском языке интересные истории из своей жизни, которыми я буквально заслушался. Когда день стал клониться к вечеру, мы заметили приближающийся к нам навстречу по большой дороге отряд испанской стражи: нашему шейху стало как-то не по себе. Он стал ерзать в седле и затем неожиданно заявил, что забыл что-то на том месте, где мы сегодня обедали, и, повернув коня, во весь дух помчался обратно.
Мы удивленно переглянулись, и Ассул посоветовал мне немедленно обратить внимание солдат на этого старика, который, очевидно, был ловким жуликом. Но так как солдаты оказались французами, а я говорю по-французски весьма слабо, то я постеснялся задерживать их, и, свернув с дороги, мы поехали дальше по направлению к чему-то, что я принял за деревушку. Когда мы подъехали ближе, оказалось, что это были обломки скал, возле которых стоял один единственный полуразрушенный домик.
Мы решили переночевать здесь.
Мулов. завели во двор, и пока Ассул был занят приготовлением ужина, я, вооружившись биноклем, смотрел на дорогу, не возвращается ли наш неприятный спутник. Скоро я действительно увидел кавалькаду, во главе которой ехал злополучный шейх. Он был в восторге, что наконец нашел нас, и выразил удовольствие по поводу места нашей стоянки. Своих шестерых спутников он представил мне как родственников. Они абсолютно не были похожи друг на друга, но каждый из них был, без сомнения, преступником. Они высказали мне пожелания всяческого благополучия и с плохо скрываемой алчностью посмотрели на мои вещи. Вообще по всему их поведению я больше не сомневался в том, с кем имею дело.
Во-первых, они хотели заставить Ассула потушить костер, так как здесь будто бы дует. Сначала я не понимал, зачем они настаивают на этом. Оказалось, что огонь виден был с большой дороги, а им нежелательно было обращать на себя внимание проезжающих. Они, очевидно, боялись того самого отряда солдат, который мог возвращаться обратно. Но в ответ на это требование я подложил сырых дров в огонь и объяснил им, что нам необходим сквозной ветер, иначе очень трудно будет топить сырыми дровами. После некоторого недовольства, высказанного на незнакомом мне языке, компания милых родственников уселась у огня со стороны дороги, чтобы хоть немного закрыть его свет от проезжающих.
В ответ на этот маневр я сказал Ассулу пару слов по-английски, и им была вылита в огонь бутылочка прованского масла. Масло вспыхнуло, и пламя громадным столбом поднялось к небу. Теперь наш костер был заметен издалека.
Следующим моим выпадом было приказание Ассулу приготовить на ужин консервы из ветчины, имевшиеся у нас.
— Простите, о правоверные, — сказал я, — что не могу предложить вам этого мяса, так как вы не едите свинины. — С этими словами я раскрыл банку, брызнув на ноги сидевших соусом, в котором лежал кусок ветчины. Надо было видеть, с каким ужасом шарахнулись от меня эти шесть пар худых коричневых ног. Если бы не острота момента, я мог бы громко расхохотаться, так комична была эта картина. Наши облитые маслом дрова ярко запылали, и пламя костра стало видно на далекое расстояние. Если бы не это обстоятельство, то возможно, что этот вечер был бы для меня последним, потому что через минуту я увидел, как мой оруженосец с визгом подскочил к шейху и вцепился обеими руками в его рыжую бороду. При этом он кричал:
— Стреляй, господин мой! Стреляй! Они крадут наших мулов!
Одним прыжком перескочил я через костер, ударил шейха под ребра так, что он упал навзничь, другой рукой, в которой я держал нож для откупоривания консервов, я ударил кого-то по голове, затем схватил ружье, к которому тянулась чья-то рука. Тут чей-то нож полоснул меня по пальцам. Но, почувствовав ружье в своих руках, я стал действовать увереннее: подбежав к лежащему на земле рыжебородому, я приложил дуло к его виску. Тут за моей спиной послышались выстрелы, старик вздрогнул и вытянулся. Ассул продолжал стрелять в темноту, откуда в ответ раздались несколько раскатистых выстрелов, но резкий треск моего винчестера заставил их умолкнуть.
— Аллах! — кричал разъяренный Ассул и, бросившись вперед, послал им вдогонку все пули, бывшие в его браунинге. Я подоспел как раз вовремя, чтобы освободить его от цепких рук напавшего на него сзади высокого араба, но в тот же миг получил увесистый удар по голове и упал.
Мне казалось, что я лежу на дне океана: я слышал шум и раскаты волн, целый хаос звуков, из которых ни одного в отдельности не мог разобрать. Моя голова была тяжела, как котел. Вдруг все стихло. Пошел дождь. Я приподнял руку и вытер свою щеку, по которой текло что-то. Рука оказалась черной, очевидно, это была кровь. Тогда только обратил я внимание на то, что голова моя трещала и болела, и, постепенно придя в себя, вспомнил все происшедшее.
Я приподнялся, причем мне казалось, что голова моя раскалывается надвое, вытер кровь, бежавшую по лицу, и стал прислушиваться: я боялся получить новый удар по голове или кусок свинца под ребра. Вокруг меня было совершенно тихо, только вдали слышались как будто звуки барабана и равномерных шагов. Возможно, что это кровь стучала в моих висках. С неба на меня глядели звезды, наш огонь совершенно потух, только угольки тлели у костра. Я вспомнил о своем ружье и стал шарить вокруг себя, но ружья не было… Да в конце концов на что оно мне теперь? Я почувствовал ужасную жажду, язык прилипал у меня к гортани. Надо встать и попытаться найти воды. Но это было не так-то легко и удалось мне только после долгих усилий. Я хотел дотащиться до нашего котелка с водой, но, пройдя несколько шагов, упал и наткнулся на лежавший на земле браунинг. Он не был заряжен. Я кричал и звал Ассула, но ответа не последовало, а меня все больше мучила жажда. Ощупав свою голову и осторожно разобрав слипшиеся от крови волосы, я убедился, что рассечена только кожа. Тогда, черт возьми, я ведь мог встать и достать себе воды!
Я приподнялся и заковылял по направлению к нашему костру. Нагнувшись, чтобы нащупать его, и по дороге наткнувшись на какой-то мягкий мешок, я попал рукой в волосы бороды. Я снова в ужасе присел и стал беспокойно всматриваться в лицо лежавшего передо мной человека, едва белевшее в темноте.
Так просидел я некоторое время, пока не услышал снова голоса и топот коней близко за своей спиной, и, не успев уже принять какого-либо решения, я увидел всадника, который, спрыгнув с лошади, подошел ко мне и заговорил со мной сначала по-арабски, а потом по-французски. Еще много лиц увидел я, которые нагибались ко мне по очереди. Кто-то из них вытер кровь, струившуюся по моему лицу.
— Мойа! Воды! — сказал я и выпил плохо пахнувшую воду из чьей-то фляжки. Тут ко мне снова подошел европеец и спросил меня что-то по-французски. Я собрался с силами и коротко рассказал по-арабски, что со мной произошло. После этого ко мне привели Ассула, а за ним я увидел еще три фигуры со связанными руками.
«Нос» был страшно рад, увидев меня, с трогательной заботливостью оттолкнул стоявшего возле меня солдата и, опустившись на колени, ощупал рану на моей голове, повторяя без конца «Аллах» вперемежку с проклятиями по адресу бандитов. Потом он вскочил и стал орать на солдат, что нечего тут стоять и глазеть — надо достать перевязочный материал и перевязать рану.
— Господин, нагни свою голову, а ты принеси свет, — приказал он.
— Послушай, Ассул, не лай здесь как собака, — заворчал я, но он прервал меня словами:
— Господин мой, ты видел, как рыжебородый вырвал у меня револьвер и выстрелил в меня первый? Не правда ли? Пойми. Иначе мне будет плохо!
Несмотря на туман, окутывавший мой мозг, я все же понял его и утвердительно промычал что-то, а затем спросил о наших мулах и вещах.
— Вьючного мула мы нашли, твое ружье тоже, а вот верхового мула я не могу найти, так же как и твой аппарат. Но зато у нас остался черный конь шейха; он сейчас занят тем, что поедает запас овсянки из нашей банки. Можно сказать, что это наша лошадь. Когда ты упал, а я стрелял вслед бегущим родственникам этого рыжебородого дьявола, солдаты были уже совсем близко от нас. В одного из бегущих я попал и надеюсь, что он вместе с рыжебородым уже представился перед шайтаном, который сам разберется — родственники ли они друг другу, или ему самому!
Тут к нам подошел солдат с перевязочными материалами и с лампой.
— Да, господин, этот старый жулик не попал в меня, когда стрелял. Хвала Аллаху! — громко закончил мой оруженосец.
Рана оказалась не серьезной, как я уже раньше установил. На черепе вскочила огромная шишка, и кожа была сорвана, но начальник стражи посоветовал мне все-таки доехать с ними до поста, где был санитарный врач, который мог перевязать рану как следует. Кроме того, надо было составить протокол происшедшего, чтобы найти остальных бандитов и мои вещи.
Меня знобило, и поэтому мне очень улыбалась мысль переночевать в мягкой постели и под крышей. Переезд на муле был настолько мучителен для моей раны, что перевязка старого врача, сделанная с добрыми намерениями, но весьма неумело, показалась мне даже приятной. На моей голове оказались две косые раны, но каким оружием они были произведены, трудно было установить. Пойманные преступники отказывались от всего: они утверждали, что убитого рыжебородого, Ассула и меня видят в первый раз в жизни. То же самое говорили и двое других, которых поймали на следующее утро. Я занес в протокол все происшедшее, подкрепляя свои слова свидетельством Ассула. Мне пришлось подтвердить, что первым выстрелил рыжебородый, что было не совсем точно, но офицеру это не показалось подозрительным. А может быть, власти были так довольны поимкой известного бандита, который грабил по большим дорогам, что не обратили внимания на такую мелочь.
Ужасная головная боль мучила меня еще долгое время, но со дня на день становилось легче. В один прекрасный день в мою комнату вошел солдат с большим ящиком и спросил, не мой ли это. Это был кожаный футляр с моим аппаратом, — он был найден кем-то в горах, но штатив и некоторые принадлежности так и не нашлись, так же, как и мои верный мул. А несчастному парню, который нашел аппарат, пришлось плохо: так как он не был жителем этой местности, его приняли за соучастника грабежа и арестовали. На его счастье тут явился Ассул, которого я посылал в соседний городок за покупками, чтобы пополнить нашу пропажу, и, несмотря на то, что был уже навеселе, все же заявил, что этот парень совершенно не похож на нападавших на нас людей, после чего юноша был отпущен на свободу, получив от меня бакшиш.
Затем мой пьянчужка с ужимками и кривлянием стал нести какую-то чепуху о необходимости купить коня для меня, и такого, за которого мне придется уплатить только после моей смерти, и прочую тому подобную ерунду. В конце концов я выгнал его и лег спать.
На следующее утро, несмотря на ужасную головную боль, я решил продолжать путешествие. Выйдя во двор, я застал там Ассула, который с теми же ужимками повел меня в сарай и показал коня, мирно евшего овес из стойла вместе с остальными лошадьми — это был конь убитого шейха. Я молча посмотрел на своего слугу, затем со все увеличивающимся удовольствием на жующую лошадь и в конце концов, повернувшись, вошел в дом и спросил у начальника стражи, не сможет ли он продать мне старое седло. Он согласился, и через полчаса, несмотря на протесты санитарного врача, сердечно поблагодарив его за помощь, я сел на своего дарового коня и удрал.
Глава седьмая Мы ищем Ассула в пустыне, а находим позади палатки
Далее «Нос» сообщил мне, каким образом он нашел коня. Когда он покупал провизию на рынке, то увидел человека, который продавал коня убитого шейха; тогда он немедленно позвал полицейского и хладнокровно объяснил ему, что этот конь украден вчера вечером у его господина. Следствием этих слов явился арест торговца и лошади, которые должны были быть препровождены на пост французской стражи, но так как Ассул предвидел, что торговец скажет, что нашел лошадь в горах, то сам помог ему по дороге бежать. Когда полицейский, прибыв в форт, узнал о нападении на меня и когда там подтвердили, что Ассул действительно мой слуга, то он вполне поверил его словам, и конь без дальнейших разговоров был возвращен его господину.
Скакун долгое время служил мне, и никто не оспаривал моих прав на него. Правда, первые дни верховой езды мне казались пыткой. При каждом его шаге мне как будто нож втыкали в мозг, но он, конечно, не был виноват в этом. У коня был только один недостаток, который он, казалось, унаследовал от своего усопшего господина: это была чисто разбойничья жадность. Когда он был на свободе, то обязательно прогонял от яслей осла, лошадь и верблюда и, несмотря на то, что сам уже наелся до отвала, не допускал их к еде. Он был самым завистливым конем, которого мне когда-либо случалось видеть.
В продолжение всего длинного пути до соленого озера Ходна с нами не случилось ничего замечательного. Моя рана медленно заживала, и волосатая растительность не скоро прикрыла оба шрама на моем черепе. Ассул делал все, что нужно, без лишних слов; он даже держал камеру, когда я снимал, потому что без штатива довольно трудно было делать снимки, а когда для успокоения моих недоверчивых читателей я сам участвовал на снимке, он нажимал грушу аппарата. По крайней мере, два раза в неделю он был совершенно пьян, а три раза в неделю навеселе и редко расставался с кем-нибудь из встречных людей мирно.
По ту сторону горного хребта ландшафт резко изменился: стало суше, песчанее и пустыннее. На базаре, который был раскинут на совершенно необитаемом плоскогорье, я купил себе плащ бедуина и чалму. Кроме того, я приобрел вьючного осла и старого верблюда для Ассула. С большим трудом сделали мы штатив из двух бамбуковых палок, и когда Ассул влез на своего длинноногого верблюда, на котором его нос казался еще больше, и взял под мышку импровизированный штатив, то я невольно подумал о рыцаре Дон-Кихоте Ламанчском и Санчо Пансо — его оруженосце.
Однажды, в особенно жаркий полдень мы, наконец, увидели озеро Шот-эль-Ходна, которое, подобно мертвому громадному зеркалу, было окаймлено солью, как белой рамкой. Оно простиралось у наших ног.
Вскоре после этого мы заметили несущееся на нас розовое облако, которое росло и росло, пока не заполнило все пространство между землей и небом. Оно медленно опускалось на свинцовую поверхность озера и скоро совершенно скрыло его от наших глаз. Солнце проглядывало через эту завесу как раскаленный шар, и вдруг на нас налетел порыв ветра, исходивший, казалось, из преисподней: раскаленный песок, пыль и песчинки соли обжигали нам кожу, слепили глаза и с трудом позволяли легким дышать; воздух был так раскален, что кожа пересохла, и язык с трудом поворачивался во рту. Мулы заволновались и повернули назад в гору. С трудом удалось нам остановить их. Мы слезли на землю и, сбившись в кучку, задыхаясь без воздуха, объятые ужасом, ждали смерти.
Если бы это продолжалось дольше, чем полчаса, то мы, вероятно, не выдержали бы, но ветер вдруг ослаб, и, хотя воздух еще был полон частицами соли и песка, все же можно было стоять на ногах и с трудом, кашляя и чихая, дышать. Мы вытерли уши, нос и рот от забившегося в них соленого песка и потащились к нашему верблюду; мы с трудом передвигали как будто налитые свинцом ноги, тело было совершенно разбито. Верблюд вел себя спокойнее всех. Когда мы наконец добрались до него, то бросились к воде и пили, пили без конца. Облака песка и соленой пыли всё время носились вокруг нас; казалось, буря снова усиливается. Тогда мы побоями заставили животных подняться на ноги. Надо было спешить вперед, — может быть нам удастся натолкнуться на жилье людей, работавших здесь по добыванию соли.
Стало темно как ночью; массы песка до того насытили воздух, что с трудом можно было смотреть кругом. Я немного отстал от своих товарищей и вдруг заметил, что я один и не вижу дороги. Я напрасно звал Ассула, которого только что видел перед собой, но он исчез вместе со своим верблюдом, а когда я искал дорогу, то несколько раз повернулся вокруг своей оси, так что теперь не знал, в какой стороне лежит озеро: за мной или передо мной. Я снова сел на своего коня и в надежде, что он по нюху найдет жилье, опустил поводья, так что в сущности благодаря моей лошади я познакомился с интереснейшим человеком из всех, с которыми мне когда-либо приходилось встречаться.
Животное внезапно остановилось, и в облаках песка я заметил черную бедуинскую палатку, в которой горел огонь, и увидел мужчину, у которого на голове, в защиту от песка, было намотано по крайней мере двадцать метров белой материи. Он вышел из палатки и окликнул меня; я ответил и попросил пристанища. Он сделал приглашающий жест рукой, но видно было, что он плохо понимает меня, потому что ответил мне на языке, которого я не понял. Я приподнял опущенную на лицо чалму и еще раз повторил. свой вопрос по-арабски, а затем по-английски, но он покачал головой. Узнав, что я европеец, он еще раз сделал приглашающий жест к огню, у которого сидело несколько закутанных людей. Он сказал им что-то, из чего я понял только слово «эффенди», и поспешно вышел из палатки. Сидевшие у огня подвинулись, и двое из них встали, знаками показывая мне, что они пойдут напоить мою лошадь. Они вышли.
Не успел я выпить первого стакана чая, который, несмотря на безумную жару, особенно освежал, как сидевшие у костра люди встали перед вошедшим в палатку мужчиной. И когда вошедший снял чалму с лица, то я увидел ястребиный нос, острую бородку и черные глаза, глядевшие на меня из-за золотых очков.
— Bonjour, monsieur! (Здравствуйте!) — сказал он.
Произношение этих двух слов напомнило мне почему-то штат Огио, и я, не задумываясь, ответил:
— How do you do, sir? (Как вы поживаете, сэр?) Вы американец? Не правда ли?
— Алло! Алло! — ответил он, удивленно подняв брови, и широкая улыбка озарила его библейскую физиономию.
— Нам надо поговорить с вами, — сказал он. — Пойдемте в мою палатку. Это палатка моих людей.
Когда солнце село, то насыщенный песком воздух пустыни стал переливаться всеми цветами радуги, напоминая жидкие массы раскаленного металла.
К тому времени мы уже успели подружиться с моим американским бедуином, и этот феномен объяснил мне, каким образом он научился говорить по-английски. Семилетним мальчиком он нанялся в услужение к американской супружеской паре и переехал с ними Атлантический океан. В Америке он был усыновлен бездетной семьей, посещал сначала школу, потом университет, и там у него проявился интерес к изучению культуры родного ислама. Для этого он и путешествует теперь по своим родным местам — это было уже третье путешествие. Отсюда из Шот-эль-Ходна он думал отправиться в священный город Кайруан и затем дальше на восток. Точно так же, как и я.
Четыре месяца путешествовал я вместе с ним, и всему, что знаю об арабской культуре, я обязан моему товарищу по пути, с которым я сильно подружился.
В первую же ночь он и его люди отправились в поиски за моим храбрым оруженосцем Ассулом. Ни один человек внизу у соленого озера не видал его, и ни одна из трех тысяч собак, обитавших там, лаем не возвестила нам о его прибытии. Юзуф Кольман Эффенди каждый раз находил новый обрыв или новую лужайку, где несчастный слуга мог лежать с раздробленным черепом, и не соглашался с моим мнением о целости и невредимости Ассула. Когда на следующее утро последний, весь опухший от пьянства, появился в дверях нашей палатки и спросил, не нужно ли мне горячей воды для бритья, то Кольман Эффенди вытаращил глаза от изумления. Я сам был поражен не менее его, когда выяснилось, что мой верный слуга сейчас же повернул своего верблюда обратно, как только я исчез, отправившись разыскивать меня. Когда он увидел моего скакуна возле бедуинской палатки, то от радости основательно выпил и затем лег спать за брезентом. Впоследствии Кольман не принимал больше участия в поисках Ассула, когда тот исчезал.
Через несколько дней, которые ушли у меня на писание отчета и производство фотографических снимков, мы пустились в дальнейший путь. И с этого дня мы погрузились в бесконечные пески пустыни.
Дни нашего путешествия были томительно однообразны: над нами простиралось раскаленное небо, давящее на мозг, а впереди виднелись бесконечные песчаные пространства, доводящие меня до странного состояния отупения. Мне казалось, что от пламенной жары кровь испаряется в моих жилах, и я часто проклинал тот час, когда вздумал поехать в этот ад, тем более что пустыня мне порядком надоела уже и раньше. Но зато вечера и ночи были так хороши, что путешествующий забывал все муки, пережитые между восходом и заходом солнца, и любовался сиянием звезд на небе, прислушиваясь к торжественному молчанию пустыни.
Наша дорога была весьма однообразна, и с нами не случалось ничего из ряда вон выходящего. Ландшафт был однообразен: он переходил из скалистой пустыни в песчаную, затем превращался в заросшую скудной растительностью степь, а потом опять в бесконечную песчаную пустыню. Один раз мы наткнулись на колодец с хорошей пресной водой, но чаще всего в попадавшихся нам по пути колодцах вода была соленая, а иногда и совсем не было воды. После таких разочарований мы с тревогой в сердце ехали дальше, иногда несколько дней подряд, радуясь, когда неожиданно встречали по дороге селенья или базар, где можно было приобрести воды и мяса. Если же таковые не попадались на нашем пути, то мы довольствовались овсянкой, которой у нас был большой запас. По названиям этих селений мы видели, что двигаемся вперед довольно быстро. Прибыв в Батну, мы перешли на другую сторону железнодорожного пути в Филипвиль и затем остановились на четыре дня в оазисе Айн-Байда, чтобы хорошенько отдохнуть. Через неделю после этого мы перешли границу Алжира и Туниса у г. Калаа.
Едва мы успели ступить на эту новую землю, как со мной случилась весьма неприятная история. Проезжая по улице городка, вдоль которой тянулся ряд цветущих кактусовых кустов, я заметил поднявшуюся из-за угла фигуру, при виде которой у меня волосы стали дыбом. Это была высохшая старуха, на ее морщинистом лице совершенно отсутствовал рот, очевидно, съеденный какой-то отвратительной болезнью. Вместо рта на ее лице виднелась черная гнойная дыра, из которой торчали два зуба. Она отвела седые пряди волос, свисавшие прямо на глаза, посмотрела на меня потухшим взглядом слезящихся глаз, издала вдруг ужасный крик, скорее похожий на визг мартышки, и, раскрыв свои объятия, бросилась ко мне.
«Безумная», — подумал я и хотел повернуть своего коня обратно. Конь так шарахнулся назад, что от этого неожиданного движения я вылетел из седла. Если бы я упал на каменную мостовую, то наверно сломал бы себе ногу, но то, что я упал на кактусовые кусты, оказалось еще хуже. Только тот, кто испытал нечто подобное, может понять, что это за ужас. Мы тут же на месте разбили палатку, и Ассул с Кольманом и его слугами занялись вытаскиванием из моей кожи страшных колючек. Мой ученый друг всю ночь с трогательным терпением просидел надо мной, смазывая каждую маленькую ранку антисептическим раствором, но я не предвидел ничего хорошего, вспоминая рассказы бедуинов о последствиях укола этого «куста дьявола».
Эти рассказы, как оказалось, нисколько не были преувеличены. На следующее утро сотни ранок стали страшно чесаться и воспалились, а к вечеру они нагноились и причиняли мне такую боль, что я едва мог усидеть в седле. К тому же мы проезжали по солончаковой местности, и когда соленая пыль попадала на раны, то мне казалось, что я схожу с ума от боли.
В таком ужасном состоянии доехал я до священного Кайруана (место паломничества верующих) и сейчас же заехал во французскую гостиницу, откуда послал за врачом. Он прописал мне ванны из всевозможных растворов, дал мазь и присыпки, и я долгие ночи и безумно жаркие дни провел в постели, пять дней не ел ничего, не мог ни спать, ни сидеть, ни лежать, и в конце концов стал похож на привидение. Тогда врач посоветовал мне, как последнее средство, перемену климата, а лучше всего морское путешествие.
Кольман Эффенди думал провести в Кайруане четыре недели, но когда он услышал совет врача, то, не долго думая, своим тихим и спокойным голосом объявил мне, что едет со мной и что он сам приготовит все нужное в дорогу.
Он так и сделал. Моего коня он продал одному офицеру за весьма приличную сумму, также продал он верблюда Ассула и своего собственного, рассчитал всех своих слуг за исключением мальчишки-араба и приобрел билеты на поезд и на пароход.
Через несколько дней мы ехали по направлению Суза. Мои раны здесь, в Суза, где нам пришлось девять дней ждать парохода, стали уже значительно лучше, а затем на море, еще задолго до прибытия в Бенгази, совершенно зажили.
Глава восьмая В Триполи я сражаюсь на словесном турнире с мудиром из Джарабуба
Я никогда не думал, что в заливе Габес есть столько интересных мест для остановки. Мы, конечно, никуда не торопились, но наш капитан еще меньше: он останавливался в каждой маленькой пристани, которая почему-либо казалась ему интересной. В одной мы задержались даже на два дня, хотя выгрузили всего шесть ящиков товара и приняли груз маисовой соломы и одного пассажира, старого еврея.
Но в одном из портов на борт был принят груз, который возбудил во мне давно забытые и неприятные воспоминания. Ночью мы долго стояли, а когда утром, проснувшись, я вышел на палубу, то, едва протерев глаза, увидел песчаный берег, несколько унылых хижин и набегавшие на песок и таявшие на солнце волны. Я был поражен неприятным запахом, который несся мне навстречу от громадных тюков, наваленных грудой на палубе. Этот запах был отвратителен и вместе с тем удивительно знаком. Тут мне все стало ясно: это было «гуано» (помет гагар), который грузили на наш пароход. Это напомнило мне мою морскую службу, много лет тому назад, на пароходе «Вестфалия». На мостике так же, как и тогда, стоял, повернувшись ко мне спиной, широкоплечий офицер с жирным затылком, который удивительно напоминал мне «толстяка» — царство ему небесное! — и если бы я у вахты увидел матроса, походившего на меня десять лет тому назад, то я мог бы подумать, что сошел с ума.
Когда я встретился с Кольманом за завтраком, то рассказал ему с большим волнением об этом. Усмехнувшись в свою густую бороду, он заметил, что путешествие по пустыне, очевидно, очень подействовало на мои нервы. Бедуины, например, после таких путешествий рассказывают всевозможные страшные истории, которые рождаются в их воспаленном мозгу, и утверждают, что все это правда.
Таким образом, говорят, и возникли сказки 1001-й ночи.
Наконец, на тринадцатью день путешествия наш улитка корабль достиг цели. Мы увидели на горизонте белые стены и зеленые пальмы Триполи, освещенные лучами заходящего солнца. Итальянский таможенный комиссар явился на борт: он богатырски выпячивал грудь и вращал глазами, как актер в балагане. Тут оказалось, что высадиться на берег не так просто. Больше всего заинтересовали его наша профессия и количество оружия, которое было у нас. Эффенди бросил на меня многозначительный взгляд и, выступив вперед и торжественно протянув офицеру какой-то объемистый документ, на прекрасном итальянском языке объяснил, что он ездит по командировке университета в Валисе и что я его научный сотрудник. В ответ на это офицер вдруг сделался предупредительно вежлив и больше не интересовался ни нашими вещами, ни оружием, ни даже нашими слугами.
На мой удивленный вопрос о причине этого лживого заявления Кольман ответил, что итальянцы очень неохотно пропускают в свои владения газетных работников. А почему, — об этом не трудно догадаться.
Но мы заблуждались, считая, что игра выиграна нами. Во-первых, мы ни за какие деньги, даже при помощи моих прежних друзей, которых я сейчас же отыскал, не могли достать мулов для нашего каравана. Война уничтожила их, а те, которые уцелели, были все еще мобилизованы. Мы решили добраться до Тамалея на двух несчастных мулах, которых нам удалось достать, и там на базаре разыскать кого-либо из моих знакомых бедуинов и через их посредничество купить или нанять верблюдов для дальнейшего путешествия. Но и тут итальянские власти помешали нам. Какую местность мы ни называли, желая получить визу в полицейском комиссариате, — офицер с любезной улыбкой произносил:
— Невозможно, синьор. Я весьма сожалею, но принимая во внимание военное положение… — и так далее, и в конце концов мы увидели, что из Триполи открыт был только один путь — на север, в море.
Мы решили доехать до следующей остановки — Бенгази. Мы едва поспели на уходящий пароход, давший уже два свистка. Проезд мы оплатили на борту, и только уже несколько часов спустя я вспомнил, что в суматохе забыл зайти на почту в Триполи и узнать, не прибыл ли новый штатив для моего аппарата. Мы очень скоро доехали до Бенгази, и, против ожидания, нам удалось быстро двинуться по дороге в Египет. Эффенди Кольман случайно встретил здесь одного важного египетского чиновника, своего хорошего знакомого, который приезжал в Триполи по поручению своего правительства и послезавтра собирался выехать обратно на место своей службы в оазис Джарабуб.
Тут я увидел, с каким уважением относятся соотечественники к моему другу: чиновник был очень обижен, когда Кольман заговорил о найме верблюдов и покупке провианта. Он любезно предложил нам воспользоваться его верблюдами и заявил, что считает нас отныне своими гостями, и что по прибытии в Джарабуб мы обязательно должны погостить у него подольше. Мы поблагодарили за любезность, но я заметил, что нам не придется долго злоупотреблять его гостеприимством, так как в Джарабубе я разыщу своих знакомых из племени Велад-Али, которые проводят нас через Сиву, Гара и Могар в Александрию.
Он поморщил свое, изъеденное оспой, лицо.
— Велад-Али? Извини меня, господин. Но ведь все Велад-Али — разбойники от рождения, и так как ты, вдобавок ко всему, еще европеец, то в Сива-Оазис ты явишься совершенно раздетым, если твой след вообще не затеряется в песках пустыни…
Эффенди сказал ему несколько слов о моих прежних путешествиях по Ливийской пустыне и о том, что Велад-Али уже знакомы мне. Тут Шахад-бей навострил уши.
— О, господин! Скажи, не тот ли ты Абу-Китаб, о котором мне неоднократно рассказывали? Мне говорили о тебе некоторые бедуины и, вероятно, наш общий друг Махмуд Салим-бей, бывший мудир Файумме. И еще люди, которые встречали тебя у Мотта Тайна. Не расскажешь ли ты нам что-нибудь об этой местности?
Теперь я поморщился, но, вспомнив, что по восточному обычаю надо подсластить пилюлю, с любезной улыбкой сказал:
— О, высокорожденный мудир! Прости меня, недостойного, но, к моему глубокому сожалению, должен сообщить, что горячие ветры, дующие в местности, о которой мы говорим, совершенно иссушили мой мозг, и память у меня пропала, как след путника в песке после самума. Да наградит тебя всемогущий за твою любезность детьми в таком изобилии, как финиками на пальме Туниса, и почестями выше самой высокой из пирамид Египта и золотом во множестве мешков!
Мудир прищурил глаза и, медленно поглаживая свою черную курчавую бороду, заставил себя улыбнуться и тоже, по обычаям Востока, преподнес мне горькую пилюлю в форме вежливого комплимента:
— Благодарю тебя, о, Абу-Китаб! Желаю тебе также, чтобы дети твои были многочисленны и нежны, как ягнята на пастбище, резвящиеся после весеннего дождя. Денег тебе не надо желать, так как ты, очевидно, имеешь их не мало, если можешь оплачивать путешествие до Мотта Таниа. Что же касается почестей, то ты, вероятно, получаешь их достаточно у себя на родине, когда Аллах возвращает тебе память, и ты, вспомнив о своих путешествиях, пишешь о них в книгах!
С этими словами он отвернулся — казалось, он был обижен. Кольман Эффенди посмотрел на меня, поглаживая свою острую бородку, затем он сказал по-английски:
— Да, Абу-Китаб. Вы, оказывается, умеете шутить и изучили все приемы восточной вежливости!
Прошло не два, а четыре дня, пока мы собрались в путь, и с Ассулом за это время произошло чудесное превращение: уже начиная от Триполи, он был совершенно трезв. То же самое продолжалось и в Бенгази, где каждый третий дом — кабак. Он ни разу не напился. Я думал, что он здесь захочет расстаться со мной и отправиться на свою родину в Фезан, но в ответ на мой вопрос он попросил разрешения остаться еще на несколько дней, так как еще не решил, что ему предпринять. В день нашего отъезда он смущенно спросил меня, не возьму ли я его с собой в Джарабуб, потому что он будто бы узнал, что его родственники почти все умерли и земли их разгромлены.
— Конечно, ты можешь ехать со мной. Но что ты будешь делать в Джарабубе? Или тогда уже поедешь со мной дальше до Египта?
— Нет, господин мой. Я говорил тебе еще в Марокко, что хочу бороться за освобождение своей родины. — Он оглянулся и зашептал:
— Там, в оазисе на египетской земле, часто собираются мои братья и получают от добрых людей то, что нам необходимо для борьбы. Отдохнув, они опять возвращаются в земли Фецана, чтобы бороться за освобождение их от чужеземцев. Но прошу тебя, господин мой, не говори об этом ни слова с мудиром: он человек серкаля египетского правительства, и лучше меня знает обо всем, но должен делать вид, что не знает ничего.
До оазиса Хот-эль-Шик наш караван провожали пятнадцать итальянских солдат и один офицер. Пройдя узкую тропинку, с обеих сторон которой росли богатые плодами финиковые пальмы и масличные деревья, мы достигли зеленой степи, над которой весенние тучи рассыпали серебристые брызги дождя, обильно питавшие почву. Почти на наших глазах здесь выросли свежая трава и прелестные яркие цветы. Затем опять потянулась однообразная песчаная пустыня.
У нас были отличные верблюды и достаточные запасы воды. Засыпанные бедуинами при отступлении колодцы: Гадир Лагвас, Бу Аскар и Би-Ибени — были вновь приведены в порядок итальянцами и давали теперь лучшую воду и в большем количестве, чем раньше. До следующего колодца Бир-Агрона мы встретили только многочисленные итальянские патрули или вооруженных солдат; кроме них мы не встретили ни одного человека. Но вскоре после этого места наши разведчики вернулись и сообщили, что по дороге они встретили отряд в пятьдесят человек бедуинов, которые стреляли в них.
Офицерик, сопровождавший нас и выглядевший так, как будто он еще недавно ходил под стол пешком, очень заволновался и, исполненный чувства важности момента, ускакал вместе с солдатами вперед. Но когда мы часа через два, идя медленным шагом, наконец, догнали их, то не увидели ни одного бедуина, а застали наших солдатиков за кропотливым занятием очищения прибрежного колодца от песка, насыпанного туда туземцами. Ночью нас не тревожили, но на другое утро некоторые из наших спутников уверяли, что видели на горизонте группу всадников. Бросившись туда, отряд итальянцев вернулся ни с чем, и до Эль-Гара мы не встретили никого.
Здесь офицер вернул мудиру и его людям отнятое итальянской властью оружие, а на следующее утро он со своими пятнадцатью солдатами отправился в обратный путь. Мы же продолжали свой путь по направлению к египетской границе.
Глава девятая Гроза в ливийской пустыне, осел и судьба моего Ассула
Ночь была свежа, и небо ясно, дорога простиралась перед нами ровной полосой, и мы за эту ночь одним духом проехали около семидесяти километров.
Но вдруг поднялся ветер, который задул с невероятной силой — это немного освежило наши запыленные и разгоряченные лица, — звезды постепенно стали меркнуть и сливались со светлеющим фоном неба, на горизонте из серой полосы земли вынырнули очертания скал, изъеденных песками и иссушенных жарой. Мы изредка обменивались несколькими словами, нарушавшими тишину, господствующую вокруг нас. Целыми часами слышно было только шарканье верблюжьих копыт по песку и звон колокольчика верблюда-вожака.
Мудир, в своем белом шерстяном бурнусе, остановил верблюда и поднял руку, требуя внимания.
— Халас! Готово! Здесь мы отдохнем. Отсюда начинается скверная дорога, друзья мои, а мы и наши животные устали. Мы…
Но тут речь его была прервана страшными криками: «Алла! Илаилалла! Алла-иллала…» — и на нас из-за скал с воем выскочила толпа бедуинов в белых одеждах, верхом на лошадях. Лошади с раздувающимися ноздрями, как волки, бросались на наших верблюдов, видны были длинные дымящиеся ружья, кривые ножи и блестевшие холодным цветом стали кривые бедуинские сабли. Они били и кололи, наступая на нас со стремительной быстротой, в то время как над нами раздавался их воинственный клич:
— Алла-илла! Алла-илла…
Все произошло так быстро, что я не помню, сам ли я разыскал своего верблюда, или он случайно очутился возле меня, но, как бы там ни было, я выхватил винчестер, который, несмотря на насмешки Кольмана, постоянно держал у своего седла и сделал несколько выстрелов. Я так безумно устал от проделанного нами ночью путешествия, что, если бы не Кольман, очутившийся внезапно рядом со мной, я не смог бы сесть на верблюда. Кроме того, на мои больные нервы все особенно сильно действовало, и когда после окружавшей нас тишины из-за скал вдруг выскочила эта орда, то их завывание буквально привело меня в ужас. Когда я очутился верхом на верблюде, мой страх как рукой сняло, и я с удовольствием выпустил подряд все десять зарядов в беснующихся всадников, затем переменил магазин и снова с поразительным хладнокровием стрелял, целясь в белые одежды нападавших.
Слабый свет наступающей зари осветил поле битвы: как живые башни сновали горбы верблюдов, лошади черными силуэтами мелькали между ними, белые одежды бедуинов развевались от ветра, клинки оружия блестели холодной сталью, а из дула ружей то и дело показывался сноп огня. Тут я увидел коня, который несся прямо на меня: на нем сидел бедуин, закутанный в белые одежды. Я видел только его черные глаза, горевшие злобным огнем, и увидел темную волосатую руку, размахивающую кривой саблей. Я не попал в грудь всадника, куда целил, а немного левее — в руку, державшую саблю; сабля полетела на землю, и через секунду эти горевшие ненавистью глаза были уже совсем близко от меня. Я все-таки успел еще раз нажать курок, но тут мой винчестер дал осечку; тогда я прикладом ударил в лицо нападавшего и вышиб его из седла. Возле моего уха просвистела пуля.
В толпе снующих взад и вперед фигур я заметил серебристого верблюда Кольмана и увидел, как профессор непрерывно стрелял в толпу. Откуда-то снизу до меня донесся голос Ассула:
— Господин, стреляй в них! Ах, проклятые! — Я увидел в его руке браунинг, из которого он целился в скачущих лошадей и закутанных в белое бедуинов, а когда я, присоединившись к нему снова, выпустил весь запас снарядов из моего винчестера, то толпа нападавших на своих низеньких лошадках вдруг шарахнулась в сторону и бесшумно, как привидение, растаяла в розовых лучах зари.
Лучи восходящего солнца разлились по пустыне и озарили облака пыли, поднятые сражавшимися. Я увидел, как Кольман слез со своего верблюда; на его гладко выбритом черепе, с которого слетела чалма, виднелся кровавый шрам. За ним стоял мудир, который внезапно приподнял к небу обе руки как будто для молитвы и повалился на песок, на котором тут и там лежали человеческие тела.
Тут ко мне подбежал Ассул; он во все горло кричал что-то непонятное и внезапно с ловкостью кузнечика сделал прыжок на спину свободного коня одного из бедуинов и умчался вперед к восходящему солнцу, очевидно, в погоню за нападавшими; за ним помчались и остальные слуги. Я подумал о том, какое интересное описание пошлю я читателям «Часов досуга», и тут мне стало страшно: неужели; я все случившееся со мной буду оценивать только с этой точки зрения?
Когда я слез с верблюда, ко мне подбежал Кольман: из раны на его голове текла струйка крови, которая терялась в густой бороде. Торопливо протерев очки, он сказал: «Надеюсь, вы не ранены?»
Я утвердительно кивнул головой и, несмотря на его протесты, внимательно исследовал рану на его голове.
— Неудачный удар саблей, который содрал кону; кость не повреждена. Я очень рад!
— Да, к счастью, это ерунда. Но пойдемте — надо помочь мудиру. Как по-вашему, что это все значило?
— Ничего особенного. Они приняли нас за итальянцев; это, очевидно, те самые бедуины, которые перестреливались с нашим отрядом у Бир-Агроны.
Изъеденное оспой лицо мудира было желто, как воск; слуга, стоявший возле него на коленях, показал нам глубокую рану внизу живота.
— Это был последний выстрел одного из этих собачьих детей, — сказал он.
Я с сожалением посмотрел на мудира и спросил, сколько людей у нас осталось в живых.
— А как ты уцелел? Жив ли твой верблюд? — спросил я слугу. — Да? Тогда садись на него, догони наших людей и прикажи им немедленно вернуться. Спеши, но будь осторожен!
— Хорошо, — сказал он и, вскочив на своего верблюда, умчался по тому же направлению, куда ускакал Ассул с остальными слугами.
Я оставил мудира на попечение Кольмана и пошел с единственным не раненым слугой в обход по полю сражения.
Один из наших был убит, двое тяжело ранены; один умер, когда я притронулся к нему, — у него саблей была перерезана сонная артерия. Рядом с ним лежал бедуин, очевидно, ранивший его, сжимавший в руке кривую саблю. Его глаза с ненавистью смотрели на меня: когда я попытался отнять у него саблю, он плюнул мне в лицо.
— Дурак! — крикнул я. — Бог наказал вас слепотой, мы не итальянцы. Там вот лежит мудир из Джарабуба, то есть ваш же чиновник. Посмотри, как вы отделали его. А тот, который стоит возле него на коленях, — это такой же бедуин, как и ты, а я немец и всегда был другом вашего народа, который дал мне имя Абу-Китаб! А тебя Аллах накажет тем, что тело твое умрет раньше тебя: у тебя пуля засела в позвоночнике.
Он от ужаса застыл на месте с разинутым ртом, затем в отчаянии натянул свою чалму на глаза и, бросившись лицом в песок, глухо завыл.
Немного поодаль я увидел картину, которая заставила меня содрогнуться от ужаса: возле околевшей лошади на песке лежал маленький туземец — слуга Кольмана, у него на виске была еле заметная ранка, из которой каплями сочилась кровь, его детский рот был полуоткрыт, на коричневом лице застыло то же самое выражение трогательной красоты, которое было при жизни.
Нападавшими был оставлен только один труп и две смертельно раненых лошади. Двумя выстрелами из винчестера я прекратил их мучения. Я увидел еще несколько раненых лошадей, которые при моем приближении пытались убежать; всех остальных убитых и раненых нападавшие, очевидно, увезли с собой.
Я внезапно почувствовал реакцию после бесконечной верховой езды и кровавого финала этой ночи: у меня затряслись колени, и чувство безумной усталости заставило меня прислониться к туловищу одной из убитых лошадей. Я слышал, как Кольман звал меня, но не в силах был ему ответить. Меня привел в себя Ассул: он с криком подъехал ко мне, его уродливое лицо было искривлено в гримасу, слезы лились ручьем по грязному распухшему лицу.
— Что случилось? — спросил я его и только по звуку моего хриплого голоса понял, что меня мучает жажда.
— Господин, смотри… Вон там — это брат моего отца. Моего отца! И еще один мой брат лежит вон там, подальше, с пулей в животе и проклинает небо от невыносимой боли, а трое остальных тоже из моего родного селения. Я говорил с ними, — он снова завыл, как пес. — Господин! Скажи, почему Аллах затемняет разум людей и они нападают друг на друга, как ночные гиены?
— Почему люди нападают друг на друга? Не могу объяснить тебе этого, Ассул. Как будто на земле мало места для тех и других! Надо было бы предоставить это диким зверям!
Он убежал и, бросившись на колени перед своим раненым дядей, в отчаянии зарыл лицо в песок.
Мы же собрались и устроили совет, что нам теперь предпринять. Слуги сообщили, что двое из наших мулов ранены, двое исчезли совсем, причем на одном из них были наши запасы воды. Ничего другого не оставалось, как послать одного или двоих из нас на самых лучших верблюдах и как можно скорее в Джарабуб, чтоб оттуда прислать помощь остальным, которые должны медленно следовать за посланными.
Со слов Ассула, из которых трудно было что-нибудь разобрать, так как он плакал как ребенок, мы поняли, что нападавших нам больше нечего бояться. Сильный огонь, который мы открыли по ним, нагнал на них такого страху, что они умчались бог весть куда. Кроме того, они теперь узнают, кто мы, и это в значительной степени умерит их пыл. Но наши слуги были так напуганы этими номадами[16] пустыни, перед которыми они испытывали суеверный страх, что ни за что не поехали бы одни вперед. Поэтому на них нечего было рассчитывать. Кольман, несмотря на свою рану, готов был немедленно отправиться в путь, но я убедил его, принимая во внимание его медицинские познания, остаться с ранеными. В конце концов оставался только я один. Я решил взять с собой Ассула, так как без ужаса не мог подумать о переезде через пустыню одному: поэтому я уговаривал себя, что не найду дороги, и если проблуждаю долгое время, то помощь придет слишком поздно.
Если бы я мог в тот момент подавить в себе этот беспричинный страх, то, может быть, сейчас не имел бы на совести человеческую жизнь.
Через полчаса после принятого решения мы двинулись в путь. Было страшно трудно заставить идти усталых, голодных животных и еще труднее оторвать Ассула от своего дяди, возле которого он лежал, в отчаянии вырывая у себя волосы. С опухшим лицом и равнодушным взглядом вскарабкался он на горб верблюда и жалобно, как раненое животное, смотрел на меня оттуда. Меня мучила страшная жажда, но я не решался утолить ее из тех скудных запасов воды, которые уцелели.
День обещал быть особенно жарким. Когда я, проехав несколько шагов, обернулся, чтобы кивнуть оставшимся, то увидел совсем маленькие фигурки людей и верблюдов, вскоре потонувшие в песчаной бесконечности пустыни. Высокие скалы впитывали в себя солнечные лучи и закрывали нас от малейшего дуновения ветерка: воздух был горяч, как в раскаленной печке. По моему телу ручьями бежал пот, что очень редко случается в сухой атмосфере пустыни, а мои взбудораженные нервы довели меня до того, что за каждым камнем мне чудились притаившиеся фигуры бедуинов, подкарауливающие нас.
Выше, на плоскогорье, которое начиналось этими скалами, было гораздо лучше. Горячий ветер подул нам навстречу, но это был все же ветер, а не неподвижная знойная атмосфера раскаленной печки. Дорогу мы видели ясно: ее указывали нам кости околевших лошадей и верблюдов, белеющие тут и там.
Утром все шло довольно сносно. Животные, чуявшие близость дома, напрягали свои последние силы, и за два часа мы прошли половину пути (приблизительно восемнадцать километров) до оазиса. Но тут ветерок совершенно прекратился, воздух снова стал тяжел и душен, казалось, что кровь в наших жилах нагревается до температуры кипения. На меня напало чувство смертельной усталости, веки закрывали воспаленные глаза, язык во рту распух от жажды, в горле саднило как от кислоты, и сгустившаяся от жары кровь медленно текла по жилам. Ассул, до сих пор не произносивший ни слова, подъехал ко мне и странным голосом спросил меня о чем-то, но я не понял ни слова и переспросил его, в чем дело. Тут я заметил, что с моих губ тоже срываются какие-то нечленораздельные звуки и хрип. Ассул сидел, сгорбившись, на своем верблюде, опустив голову на грудь; на его похудевшем лице еще заметнее выделялся громадный нос, а его воспаленный взгляд скользил по мне так же равнодушно, как по камням пустыни. Он, казалось, уже забыл, о чем только что спрашивал, и в тупом равнодушии поехал дальше. Я следовал за ним, задыхаясь от жажды и стараясь не отклонять своего верблюда от правильного пути к кажущимся миражам — источникам и колодцам.
Тут я заметил, что мое животное хромает на одну ногу. Оно хромало все сильнее и сильнее и в конце концов стало заметно отставать. Я стал кричать, издавая странный, хриплый звук, причинявший боль моей пересохшей глотке, но Ассул не слышал ничего. Тогда я принялся бить и подгонять своего верблюда, что было сил, и в конце концов догнал Ассула, который, не обращая внимания на мои крики, продолжал ехать дальше, спокойно покачиваясь в седле. Тут я соскочил со своего верблюда, мои онемевшие от сидения ноги подкосились, и я упал, но опять в смертельном ужасе вскочил на ноги и, вероятно, так и не догнал бы Ассула, если бы его верблюд от моих криков внезапно не остановился.
Он ничего не ответил на мой вопрос — доедет ли он сам до оазиса: казалось, он вообще оглох. Тогда я насильно стянул его с седла, велел ему сесть на моего верблюда и медленно следовать за мной. Я тряс его за плечи, чтобы получить от него хоть какой-нибудь ответ, и, отчаявшись услышать от него хоть слово, сел на его верблюда и поехал дальше. Я видел, как Ассул сел на придорожный камень и не двигался с места, а когда я еще раз оглянулся, то его уже не было видно в горячем раскаленном воздухе пустыни, только верблюд едва заметной теневой полоской выделялся на горизонте.
Затем мой мозг потонул в галлюцинациях. Мое тело корчилось в седле от безумной жажды, в воображении появлялись картины одна лучше другой; я плакал и смеялся, говоря вслух сам с собой. Только одно еще оставалось у меня в сознании: держаться руками за седло! Держаться за седло, чтобы не упасть! Животное само найдет путь домой: оно медленно шуршит копытами по песку, но оно идет домой. Домой! К воде!
Вдруг сквозь ужасное молчанье пустыни послышался какой-то все усиливающийся звук. Разгоряченное животное, сильно пахнувшее потом, вздрогнуло и остановилось. Что-то подуло мне в лицо, песок посыпался на нас, и воздух вдруг стал очень прохладен. Я с наслаждением разомкнул запекшиеся губы и с трудом открыл глаза, чтобы посмотреть, где я и что со мной. На нас неслась черная туча, сквозь которую прорывались молнии и гремел гром. Это была чудо-гроза в Ливийской пустыне.
С шумом заколотили капли дождя по моей болевшей от солнечных лучей, сожженной коже и по шерсти измученного животного. Я упал лицом на мокрую шерсть верблюда и старался языком слизать влагу, скопившуюся в ее складках. С жадностью сорвал я с головы мокрую чалму и высосал ее всю, и, когда дождь прекратился, издал крик отчаяния. Я все еще хотел пить! Как собака, облизал я стремена, на которых блестели капли дождя, выкрутил рукава моего бурнуса и выпил грязную жидкость, получившуюся при этом, сожалея о каждой капле, которая падала на землю.
Через некоторое время солнце опять показалось из-за грозовой тучи; облака пара повалили от мокрой шерсти животного. Я втягивал его в себя, все еще испытывая ужасную жажду, но мой освеженный мозг сознавал, что я теперь смогу добраться до цели моего путешествия. Я нагнулся вперед и, поглаживая шерсть верблюда, говорил ему подбадривающие, ласковые слова и почесывал его за ушами.
Но у бедного животного ноги подкашивались от усталости: с одной стороны, его тянула к себе близость дома, а с другой — смертельная усталость подсказывала ему, что надо прилечь и отдохнуть, хотя бы немного. Я смотрел вперед, ожидая у видеть на горизонте темную полоску, обозначающую близость оазиса, но ничего не было видно.
Внезапно маленькая голова усталого животного повернулась влево, и я увидел по направлению его взгляда в прозрачном воздухе две человеческие фигуры и одного мула, которые шли нам навстречу по дороге. Мой бедный, измученный верблюд остановился и тихо стонал от усталости. И вдруг он повалился на передние ноги, так, что я от неожиданности, выскочив из седла, перелетел через его голову и упал обеими руками на острые камни. Бросив взгляд на своего несчастного товарища, я стал кричать и звать этих людей. Они остановились. Я взял свое ружье с седла и заковылял по направлению к ним. Это был старик, молодая женщина и нагруженный поклажей здоровый мул.
— Да будет благословен ваш день, о люди! Не бойтесь меня — я посланный мудира из Джарабуба. Далеко ли до Джарабуба? — спросил я.
Они молчали, тараща на меня глаза и не отвечая ни слова.
— Скорее отвечайте, прошу вас! Вы ведь идете оттуда. На вашего мудира совершено нападение, он тяжело ранен и вместе со своим караваном остался без воды… Они умрут в пустыне от жажды, если вы не пошлете им помощь. Дайте мне вашего мула — мой верблюд останется у вас в залог! Только скорее разгрузите мула и скажите мне, как скоро я смогу доехать на нем до Джарабуба. Есть ли у вас хоть немного воды?
Но они все стояли, не двигаясь с места. С выражением тупого упрямства и страха женщина обхватила руками шею мула, а старик размахивал толстой палкой, которую он держал в дрожащей руке.
Тогда я решил не терять больше времени на пустые разговоры. Двумя ударами ножа перерезал я веревки, которыми был привязан груз к спине животного. Женщина завизжала, старик бросился ко мне и, ударив меня палкой, закричал:
— Ах ты, воришка! Проклятый лгун!
Но тут я вырвал палку у него из рук, ударил по пальцам женщину, которая схватила мула за уши, вскочил на мула и стукнул его по голове. От неожиданности и боли мул, как угорелый, галопом понесся вперед по дороге.
Это было ужасное путешествие. На животном не было ни седла, ни уздечки; я скорее лежал на нем, чем сидел, и скоро на моем теле не было ни одного местечка, которое бы не болело. Мои колени и руки горели как в огне, ребра ныли от удара старика, на голове стала болеть старая рана, глотка пересохла, язык распух и не поворачивался во рту. Палящее полуденное солнце жгло мне спину, и, несмотря на быстрый бег животного, я чувствовал, что засыпаю. Остальную часть пути я провел в полубессознательном состоянии. Я помню только, как в страшную тишину, царящую вокруг меня, стали врываться какие-то звуки: лай собак, глухой рев верблюдов, крики ослов и голоса людей. Как в тумане, видел я светлые стены строений, темные деревья и улицу, по которой проходили люди, обвевавшие меня своими одеждами. До меня доносились чудесные ароматы еды. Мул внезапно остановился, чья-то рука взяла меня за плечо, и я почувствовал благоухающее луком дыхание и услышал чей-то сердитый голос, затем все поплыло куда-то, и я провалился в темноту…
Я пришел в себя от чувства удивительной прохлады: я почувствовал у своих губ край посуды и, схватив волосатую руку, державшую сосуд с водой, стал втягивать в себя как будто раскаленную жидкость, причинявшую сначала невыносимую боль, а затем ставшую удивительно прохладной и приятной. Я тянул и тянул без конца; потом я увидел возле себя массу коричневых грязных ног и мягкую пыль, в которой я сидел, а за своей спиной почувствовал прохладную стену каменного строения. Раздавшееся надо мной разноголосое бормотание перешло в возбужденные крики, все сразу задавали мне вопросы, — вдруг босые ноги расступились, и возле меня присел человек в башмаках и штанах цвета хаки, который спросил басом:
— Кто ты, господин?
Этот вопрос сразу вернул меня к действительности и напомнил мне все обстоятельства моего путешествия. Но разговор не так-то легко удавался мне. Через четверть часа они все же доставили меня в мудират, а еще через четверть часа оттуда выехали вооруженные люди.
Я помню, что давал показания чиновнику в золотых очках, потом мысли внезапно стали путаться в моей голове, язык заплетаться, и когда я хотел еще что-то сказать, то почувствовал полотняную простыню, покрывшую мне рот. Вокруг меня стало темно, как ночью. Затем я услышал шаги босых ног и тихий голос, спрашивавший меня:
— Господин, ты хочешь пить?
— Да. Но что же это, когда же они поедут?
— Они уже давно поехали и скоро должны вернуться обратно. Иншалла! Такова воля Аллаха!
Я хотел приподняться, но малейшее движение причиняло мне боль, так что я прекратил Эти усилия; я хотел спросить еще о чем-то, но в тот же миг снова уснул.
Глава десятая Голод, бессонница и зубная боль в пустыне
Когда я проснулся от ярких солнечных лучей, светивших мне прямо в лицо, то увидел у противоположной стены кровать и торчащую из-под одеяла черную, остроконечную бородку. Я хотел потихоньку встать, чтобы посмотреть, не Кольман ли это, но когда я пошевельнулся, то почувствовал такую адскую боль в суставах, что с проклятием опять опустился на подушки. Тут борода повернулась ко мне, и я услышал спокойный голос Кольмана:
— Good evening[17]! Я так рад, что вижу вас снова здоровым.
— Good evening, — ответил я и с удивлением посмотрел на него: разве теперь уже вечер?
— Да, конечно. Мы прибыли в Джарабуб сегодня утром, и в десять часов я лег спать, а вы спите со вчерашнего вечера, причем вы спали так крепко, что даже не заметили, как вам мерили температуру. Здоровье мудира очень неважно и внушает мне серьезные опасения. Если бы не вы, то мы погибли бы там, в пустыне. Когда прибыла помощь с водой и лошадьми, то мы уже несколько часов лежали, уткнувшись носом в песок. Да, кстати: скажите, где вы оставили Ассула? Мы не нашли ни его, ни верблюда.
— Не нашли? — с ужасом переспросил я. — Ах, черт возьми! Если сейчас уже опять вечер, то, следовательно, он сорок восемь часов находится в пустыне без воды. Ведь объяснял же я этим людям, что я оставил его на той же самой дороге, по которой они должны были идти. Когда я ехал сюда, то, несмотря на трепавшую меня лихорадку, все же заметил, что вдоль всей дороги стоят верстовые столбы. Правда, Ассул очень странно вел себя вчера, может быть, он нарочно свернул на север или на юг. Возможно! На него сильно подействовало, что он сражался со своими же братьями, и мне казалось, — он считает себя виновным в смерти дяди. У бедуинов кровное родство — это нечто настолько священное, что нарушивший этот закон считает себя погибшим человеком. Распорядились ли вы, по крайней мере, чтобы его продолжали искать?
Кольман кивнул.
— Да. Не волнуйтесь и лежите спокойно. Мы оставили отряд из шести верховых, которые обшарят все окрестности, и кроме того, сегодня утром послана группа мужчин его племени с той же целью. Я надеюсь, что его еще вчера ночью нашли, потому что над тем, кого найдут сегодня, придется только навалить груду камней! Он был алкоголик, а вы, вероятно, знаете, как скоро они погибают от жажды.
Ассул так и не вернулся. И ему не пришлось воздвигнуть в пустыне даже скромного памятника — груду камней, защищающих труп от диких зверей! На следующее утро все посланные на розыски Ассула вернулись ни с чем, никто не видел ни малейшего следа ни его, ни верблюда в мертвой пустыне. И дальше пустыня молчала о судьбе моего слуги, потому что когда я через два месяца получил письмо от мудира, в котором он сообщал нам о своем выздоровлении, то к нему было приписано, что, несмотря на повторные розыски, не было найдено ни следа Ассула. В часы раздумья, когда я вспоминаю об этом происшествии, ужасный конец моего слуги, как тяжелый камень, давит мне на сердце, и этот камень всегда будет на моей совести.
Мы пробыли в Джарабубе больше недели: рана Кольмана плохо заживала, и так как тело мое все еще ныло и болело от последней поездки, то я ничего не имел против того, что путешествие наше откладывалось на некоторое время.
Слуги мудира помогли нам достать проводников и верблюдов для нашего каравана. Они делали это весьма любезно, но это все же обошлось нам очень дорого: все, что я сэкономил на путешествии с мудиром и на любезности Кольмана, — все это ушло на дорогу до Нила. И все же нам в пути часто приходилось голодать, так как над оазисом несколько недель тому назад пролетела саранча, которая сильно повредила урожай, в связи с чем цены на продукты возросли до невероятных размеров. Итак, мы с большим трудом достали мешок сладких фиников, два мешка прошлогодней пшеницы и овса, мешок риса и банку топленого масла, которое так воняло, что мы долго не могли прийти в себя после первого обеда. И это все, что можно было достать из провианта.
Все, что уцелело от страшной саранчи, стало жертвой хищнических инстинктов спекулянтов. Поэтому у каждого жителя оазиса был полный сундук денег, но в котле было пусто.
Это путешествие было еще тяжелее и томительнее предыдущего, хотя и то было невеселое.
Кольману нездоровилось. Он страдал хроническим катаром желудка. Это было следствием алколоидной[18] воды колодцев пустыни, а также нашего недостаточно гигиенического питания. Он настолько расхворался в течение нашего двадцатипятидневного пути, что я не на шутку обеспокоился. Только когда мы, прибыв в Абу-Марзук, разыскали там моих старых приятелей Велад-Али и благодаря им достали мяса и молока, а также свежих фиников и фасоли, ему стало немного лучше.
Мое же самочувствие, наоборот, становилось все хуже и хуже. Первые четырнадцать дней мое нездоровье не давало себя знать, зато последние одиннадцать дней путешествия дались мне так тяжело, что я прибыл в Бурдан совершенно обессиленным, в еще худшем состоянии, чем после приезда в Джарабуб на краденом коне. Во-первых, когда после безумно жаркого дня наступала холодная ночь, я не мог ни на минутку уснуть. Я метался по кровати и наконец, выбившись из сил, выходил из палатки и бегал взад и вперед, чтобы согреться. Затем утомившись, я опять ложился, но не мог сомкнуть глаз. Тогда я начинал варить себе кофе или чай на костре и, скорчившись, сидел у огня, выкуривая одну папироску за другой; видя, как звезды постепенно светлеют на небе, и зная, что наступают последние часы, которые можно использовать для сна, я все же не мог ни на минуту уснуть. Это было нечто новое для меня, привыкшего засыпать при самых странных положениях: я мог спать возле работающей бормашины в шахтах или осенней ночью в прериях, даже не прикрывшись одеялом. Во-вторых, на меня обрушилось еще одно несчастье — зубная боль. Что означает зубная боль — это знает всякий, но каково переносить эту боль в горячей пустыне Сахары может понять только тот, кто пережил нечто подобное, потому что передать это словами почти невозможно. Только одно средство помогало мне немного забыться: я зарывал опухшее лицо в раскаленный песок и лежал так, пока кровь не выступала через поры кожи.
Когда нарыв созрел и Кольман вскрыл его, я почувствовал некоторое облегчение и смог добраться до зубного врача в Александрии. Оказалось, что у меня воспаление надкостницы, — пришлось делать операцию.
От Абу-Марзука наша группа увеличилась, кроме двух бедуинов и греческого торговца, ехавших с нами до Египта, еще на одного: красавца-мальчугана с коричневой кожей и громадными глазами, блестевшими жизнерадостностью. Это был Магомет Фадль, — тот голыш-мальчуган, который четыре года тому назад при моем въезде в Дуар у Биркет-эль-Куруна носил мой вещевой мешок, купался вместе со мной в море и всем своим детским сердцем горячо привязался ко мне.
Он не забыл ни малейшей мелочи из подробностей того путешествия. И после того как мы поговорили о прошедших временах и людях, мальчуган стал задавать мне вопросы о моих путешествиях и слушал мои рассказы с широко раскрытыми жадными глазами. Мой ученый друг был в восторге от этого прелестного мальчугана: может быть он видел в нем себя в детстве, а может втайне мечтал о том, чтобы передать ему часть своих знаний. В конце концов он задал родителям мальчика вопрос — не отпустят ли они его с нами в качестве слуги, но Магомет согласился ехать только со мной. Его отец, известный забияка Бу-Магреб-Фадль, без дальнейших разговоров согласился на то, чтобы сын его сопровождал меня в путешествии по Египту, но мать — красавица-бедуинка — не так легко пошла на это. Она долго смотрела нам вслед, стоя у дороги со своими остальными тремя детьми, пока мы не превратились в совсем маленькие, едва заметные точки.
Последние две недели мы с Кольманом провели в Александрии, в гостинице, лежащей на самом берегу моря. Этот отдых был прекрасен, как волшебный сон. Малыш обыкновенно сидел на ковре у моих ног и до потери сознания задавал мне вопросы или же, обливаясь потом и высунув язык от напряжения, вырисовывал буквы латинского алфавита.
Здесь я распрощался с Кольманом. Он решил остаться в Дельта на несколько месяцев, я же стремился на горячий таинственный юг. Привыкнув за мою долгую жизнь вечных скитаний к прощаниям и встречам, я старался не волноваться и хотя бы внешне сохранить спокойствие, но расставаться с ним было мне тяжело.
С того дня, как мы покинули гостиницу, я и Мо, — так звали мальчика, — всецело были заняты камерой. Мы проезжали страну, которая была создана для того, чтобы заполнять альбомы фотографиями. Во время поездки в Каир мной были сделаны тридцать снимков: нищие, торговцы, путешественники, феллахи, величественные гробницы фараонов, стройные финиковые пальмы, отражающиеся в зеркальной поверхности Нила, пыльные оживленные улицы городов и тонущие в грязи деревушки — были сняты мной. Наконец в Каире я получил по почте свой штатив, приобрел еще один запасной объектив, желтые стекла, и мы стали скитаться по городу. Я знал его достаточно хорошо, чтобы снять для моих подписчиков самые красивые уголки, самые живописные фигуры и оборванных уличных типов. Само собой разумеется, что на всех снимках я фигурировал на первом плане.
В один прекрасный день я вздумал предпринять прогулку на пирамиды для своего собственного удовольствия, не как корреспондент газеты, а как обыкновенный смертный. Только малыш сопровождал меня. Поразительно, как он умел охранять меня от самого большего зла из всех «казней египетских» — от нищих, проводников, маклеров, которые так и липнут к путешественникам, как мухи к сахару, не давая житья ни днем ни ночью и часто приводя в отчаяние. Возможно, что они боялись властного взгляда этого мальчугана, у которого была гордая осанка, присущая всем номадам. К тому же твердое знание арабского языка, свойственное бедуинам, внушало им уважение к нему, и они обыкновенно сейчас же ретировались при виде его.
Грандиозность картины пирамид снова, как при первом посещении, захватила меня. Великолепие этого гигантского каменного сооружения, холодное и спокойное выражение лица таинственного сфинкса, слабо освещенного сиянием звезд, — очаровывали меня. Я мог целыми часами любоваться этой картиной, погружаясь в состояние полнейшего спокойствия и мечтательной тишины.
На следующий день я направился к своему старому приятелю Ибрагиму Солиману, в Кафр-эль-Харам, где и написал первый отчет о поездке на пирамиды.
После этого я в течение трех дней объездил город калифов во всех направлениях, снимая все, что казалось мне интересным, и нанес также визит моей старой приятельнице мисс Норман, которая тут же взяла меня в работу. Во-первых, она долго читала мне наставления о том, что мне пора бросить эту кочевую жизнь и заняться чем-нибудь посолиднее, во-вторых, она наградила меня кучей лекарств против всевозможных тропических болезней.
Глава одиннадцатая Ничего не подозревая, я сплю на гробнице Тутанхамона
Через неделю я, отдыхая от бесконечных скитаний с фотографическим аппаратом по развалинам Корнака, знаменитого города мечетей, сидел на террасе Зимней гостиницы в Луксоре и с удовольствием втягивал в себя горячий кофе. Предо мной простирались горы Аравийской пустыни, на которых лежал розовый отсвет заходящего солнца, и их отражение в водах священной реки давало такую картину, которую едва ли могут передать открытки, продающиеся здесь в изобилии. Мой малыш только что вернулся из города, и по гневной складке, прорезавшей его прекрасный лоб, я понял, что он поссорился с кем-то. Действительно, он взволнованно сообщил мне, что эти «блохи, сосущие человеческую кровь» (мальчишки-погонщики мулов), которые нанялись доставить нас завтра в долину королевских гробниц, уступили только половину запрошенной цены, «несмотря на то, что мной было потрачено больше слов, чем лежит камней в пустыне», — добавил он.
Он подсел к моему столику, наполнил крошечную, как наперсток, чашечку сахаром и полил ее несколькими каплями кофе. Он весьма скоро постиг науку сидеть на стуле, а не на полу, есть ножом и вилкой, а не руками, употреблять носовой платок, вместо того чтоб сморкаться пальцами прямо на пол, и с природной грацией носил дорожный костюм цвета хаки вместо своих, кишевших паразитами, лохмотьев. Еще многому научился он у меня быстро и незаметно. Только чалму — головной убор своей родины — он ни за что не хотел снять и пришел в восторг, когда я купил ему новую из светло-серого с красными полосками шелка. Он был так прекрасен в этом головном уборе, что я ничуть не удивился, когда к моему столу подошла старая англичанка и попросила разрешения нарисовать этого «красавца-мальчика». Она села тут же возле меня и, достав карандаш и альбом, принялась рисовать. Я же схватил Мо за рукав куртки, потому что отлично знал его строптивость: он не любил, когда его рисовали или снимали. Она ласково заговаривала с ним и была страшно поражена, когда выяснилось, что он ни слова не говорит по-английски.
— Мо! Сиди смирно и не делай такое злое лицо. Разве тебе больно? — спросил я.
— Айовая бу, — ответил он и закрыл глаза рукой, как будто солнце ослепляло его.
Тут карандаш на мгновенье застыл в руках леди, и ее голубые глаза удивленно открылись.
— Он сказал «бу». Значит, это ваш сын, не правда ли?
Чтобы скрыть улыбку, я бросился под стол, поднять салфетку. Когда я вылез оттуда, то успел уже настолько овладеть собой, что совершенно серьезно уверил ее, что она прекрасно понимает по-арабски. «Бу» действительно означает отец, но это не значит еще, что я его отец. Судя по цвету кожи, это совершенно невозможно предположить. Когда я стал звать его сокращенно «Мо», то он как-то раз смущенно спросил меня, не разрешу ли я ему называть себя также сокращенно — «Бу». Мое арабское имя «Абу-Китаб». Насчет же того, что истинный смысл этого слова радовал меня, я не стал особенно распространяться.
Она углубилась в рисование, дорожа каждой минутой, потому что солнце уже село, и когда она узнала, что мы отправляемся завтра утром в долину гробниц, то заявила, что тоже едет туда к своему зятю, который совершает раскопки в той местности.
— Вы можете не брать с собой палатки, так как он одолжит вам свою. Вы, может быть, слышали о нем? Его зовут мистер Картер.
Я тогда не знал его. Но от предложенной палатки я не отказывался, тем более, что Мо еле мог усидеть на своем стуле от восторга, узнав, что сможет отказать «двум блохам, сосущим человеческую кровь», нанятым для перевозки палатки.
После восхода солнца мы двинулись в путь. Мы перешли реку, над которой повисли легкие розовые облака тумана. Быстрое течение реки прорезало тучные зеленеющие поля, а дальше, за плодородной богатой землей, возвышались гробницы Мемносса и короля Аменофиса Третьего. Они подымались на двадцать метров над нашими головами, а еще выше них виднелись зубчатые контуры скал пустыни. Эти изъеденные песками голые скалы нависли над выжженной солнцем землей, усеянной грудами камней. Белые, желтые, коричневые пятна этих камней удивительно гармонировали с общим тоном пейзажа. Над бесконечными сине-зелеными полями сахарного тростника раздавалось пение феллахов: они поют эти песни уже шесть тысяч лет. Когда-то пели они для мрачных деспотов, царивших над миром, теперь — для еще более мрачных капиталистов. Подумав об этом, я высказал свои соображения нашей спутнице. Она удивленно открыла рот и посмотрела на меня своими выцветшими глазами, так что я сейчас же пожалел, что заговорил с этой рыбой в таком тоне. Но тут она неожиданно сказала:
— Well! Значит, и вы раздумываете над тем, что здесь видите? Знаете, что я могу ответить вам на это: я много думала о людях, которым приходится развлекать богатый класс, и решила, что скоро настанет расплата.
Поглядывая сбоку на старуху, я подумал про себя, как сильно можно ошибаться в людях, и это занимало мои мысли до тех пор, пока мы не доехали до одинокой мертвой долины королевских гробниц.
Фараоны действительно выстроили себе бессмертный памятник, исполненный жуткой замкнутости и мрачного одиночества!
Вдруг мы увидели две фигуры мужчин в соломенных шлемах, исчезающих за поворотом дороги. Леди принялась кричать «алло» и размахивать зонтиком, но они не слышали ее, тогда она ударила своего осла и помчалась вперед, быстро исчезнув в облаках пыли.
Мо и я, не теряя времени, спустились в гробницу Рамзеса Первого; надо было использовать время, пока солнце еще стояло на горизонте и его косые лучи падали в гробницу. Я сделал несколько удачных снимков и внимательно осмотрел ее, хотя проделывал это уже несколько раз и раньше. Тот, кто любит памятники древности, тот поймет, что можно сто раз приезжать сюда и всегда с одинаковым интересом осматривать эти величественные сооружения, переносясь мыслями в давно прошедшие времена, встающие пред тобой, когда ты проходишь по этим каменным лабиринтам, со стен которых на тебя смотрят золоченые надписи и пестрые иероглифы тогдашних художников и писателей: надписи эти так ярки и свежи, как будто они сделаны только вчера.
Со старухой-англичанкой мы встретились в полдень у гробницы Аменофиса Третьего; она была страшно возмущена тем, что над головой мумии короля была проведена электрическая лампочка. Она сообщила мне также, что ее зять уже находится по ту сторону горного хребта и что он оставил для нас палатку у гробницы Рамзеса Шестого, а на следующее утро пришлет за ней. Она же сама надеется еще раз увидеться с нами или по ту сторону гор или в гостинице в Луксоре.
— Есть ли у вас с собой одеяла? Ночью будет очень холодно, и малыш может простудиться. Прощайте, мистер, прощай, мой мальчик!
С этими словами добродушная англичанка исчезла, и мы больше не встречали ее ни в Дер-эль-Бари, ни в Луксоре.
Мо вместе с погонщиками мулов взялся за дело: они принялись устанавливать палатку, а я использовал это время для того, чтобы еще раз подняться на гору и полюбоваться золотистой лентой реки и сверкающими на солнце верхушками мечетей Корнака. Когда я вернулся, солнце уже село.
Мальчики разбили палатку на мелких камнях, неподалеку от гробницы Рамзеса Шестого, и мы скоро заснули крепким сном, без сновидений. Девять лет спустя, в 1922 году, мистер Картер раскопал на этом самом месте гробницу Тутанхамона.
От Луксора наше путешествие по Египту прошло спокойно, без приключений, за исключением. одного, которое было весьма незначительно само по себе, но имело интересные последствия. Это приключение состояло в том, что я вытащил из Нила какого-то Джонни, по неосторожности упавшего в воду. Теле как он упал почти рядом со мной, то вытащить его не стоило мне особенного труда. Это стоило мне лишь двадцать пиастров за стирку моего дорожного костюма и килограмм крови, которую высосали у меня клопы в греческой гостинице, где нам пришлось остановиться, так как вследствие купания мы прозевали поезд в Ассуан. Зато я провел ночь на воздухе, любуясь великолепным храмом Хори — одним из прекрасно сохранившихся памятников старого Египта. Клопы не дали заснуть и бедняге Мо.
Собрав свои пожитки, мы пошли бродить без цели по улицам спящего города и наткнулись на старого, уже знакомого мне раньше, сторожа храма, который за приличный «бакшиш» впустил нас под своды храма, где когда-то, две тысячи лет тому назад, египетский народ молил об освобождении от власти тиранов.
Там царствовала мертвая тишина; малейший шорох гулко разносился под сводчатым потолком, лучи луны падали на изображения, вырезанные в стенах. Боги с головами животных, изображения святых, алтари и сосуды для цветов показывались в лучах луны и опять тонули во мраке. Вдруг из темноты над нами вынырнуло громадное, высеченное из черного гранита, изображение бога с угрожающе поднятой кверху громадной рукой. Малыш испуганно дернул меня за рукав. Его исламская душа не воспринимала каменных богов: их пророк учит, что это колдовство и опасные чары. Я взял его за ругу; он крепко прижался ко мне, и мы покинули храм.
Через две недели после этого мы прибыли в Ассан — прелестный городок, утопающий в зелени. Я был здесь уже однажды, два года тому назад, но теперь эта местность сильно изменилась.
Долина, прилегающая к реке, была почти вся залита водой, маленький остров Пилае с его античными постройками времен Птоломеев тоже самое.
Можно было рукой достать до потолка храма Хатора, хотя в прежние времена высота его равнялась восемнадцати метрам. Сейчас только верхушка башни Изиса виднелась из голубовато-зеленых волн реки, а красивый храм, выстроенный римскими императорами, был совершенно залит водой.
Черные лица нубийцев казались еще темнее под громадными белоснежными тюрбанами. Они молча склонялись над веслами, в то время как наша лодка бесшумно скользила вперед по блестящим волнам Нила. Вдруг я заметил впереди какой-то странный расщепленный шест, похожий на старую метлу, торчащий из воды; на этом шесте сидел черный с белыми крыльями морской орел и немигающим глазом смотрел на вечернее солнце.
— Что это за шесты и для чего они здесь поставлены? — спросил я.
— Поставлены? Аллах захотел, чтобы они были здесь поставлены. Это — верхушки высочайших пальмовых деревьев моей родной деревни: вот эта и вон те три, которые видны дальше. Когда была выстроена большая плотина и шлюзы заперты, то поток постепенно смывал с лица земли нашу деревню. Это шло медленно: пядь за пядью. Мы принуждены были покинуть свои дома, но некоторые не в силах были сделать этого: они продолжали сидеть на крышах своих хижин и с плачем и причитанием смотрели, как вода подымалась все выше, пока не замочила им ноги. Старый Мустафа Най и его жена утонули, потому что стены дома внезапно рухнули под ними.
— А правительство? Неужели оно не уплатило вам за убытки?
— Да, господин. Я получил за свой дом четыре фунта и за каждую из своих четырнадцати пальм по одному фунту, — сказал старик.
Он снова нагнулся над своим веслом, взгляд его был так же непроницаем, как и прежде.
Один фунт, то есть двадцать марок за финиковую пальму. Эта сумма равняется прибыли с одного дерева в урожайный год…
На берегу нас ожидали проводники с ослами; они взялись доставить нас через гранитные копи — единственное место, где в Египте добывался камень, — обратно в город. Я со странным чувством смотрел на работы, начатые несколько тысяч лет тому назад и до сего времени еще не законченные. Перед нами лежала обветренная и изъеденная песками грандиозная статуя бога Озириса, две громадные гробницы, обтесанный в виде куба колоссальный камень, предназначавшийся, вероятно, для алтаря храма. Статуи эти по изготовлении должны были быть доставлены вниз к баркам: десять тысяч согнутых под их тяжестью рабов должны были тащить этих колоссов до реки, где на ее могучие плечи взваливалась эта ноша, и река несла ее дальше до Сильсиная, где статуи снова выгружались и доставлялись дальше, пока не попадали на место своего назначения: то есть в город Мемфис в храм или через подземные ходы и галереи в роскошную усыпальницу фараона. Его тело бальзамировалось и укладывалось в этот драгоценный футляр, который, казалось, блестел от пота рабов, трудившихся над ним тысячелетие! Эти саркофаги служили также для хранения туловищ божественных быков или крокодилов, считавшихся в Египте священными животными.
Да, древние египтяне умели обтесывать камни! Какие каменные громады лежали в долинах Нила! И начиная от этого сердца Нубии до самого берега Средиземного моря, даже в самых отдаленных оазисах пустыни, красуются каменные храмы, развалины храмов и гигантские пирамиды. Скалы, как рамка, окаймляющие пустыню, сплошь изрыты для подземных гробниц и усыпальниц. Голова кружится, когда подумаешь, сколько трудов, сколько сверхчеловеческих усилий отняли эти памятники старины!
Поздно ночью вернулись мы в гостиницу. Ландшафт, освещенный сиянием молодого месяца, был прекрасен, ночная прохлада так приятна, что по прибытии домой я уселся на террасе и принялся рассматривать присланные мне по почте номера нашей газеты с помещенными в ней моими снимками и корреспонденциями. Под снимками были напечатаны кричащие подписи — работа редактора. По прочтении я передал ворох газет Мо, который уселся с ними на ступеньках лестницы и подверг их микроскопическому анализу. Я же занялся писанием отчета, так как завтра в полдень наш пароход уходил в Вади-Халфа.
— Что это у тебя, мальчик? Покажи-ка, — услышал я глухой голос. Голос этот исходил из густой седой бороды и необыкновенно объемистого тюрбана. Мо ответил, и между ними завязался разговор, к которому я особенно не прислушивался, так как был занят своим делом. Вдруг мой слух поразила фраза, сказанная на чистом немецком языке:
— Наш кругосветный путешественник со своим другом, знаменитым востоковедом, профессором Кольманом Эффенди у развалин священного храма в Кайруане в Тунисе.
Этот правоверный магометанин из «Тысячи и одной ночи», оказывается, говорил по-немецки! Через минуту Мо подвел его к моему столу, и широкоплечий старец произнес следующую речь:
— Добрый вечер, Ховага Гайе Абу-Китаб! У нас с вами есть общий друг, проводник караванов Гуссейн-эль-Герф, да будет борода его проклята Аллахом, он уже три года как должен мне двенадцать фунтов! От него я многое слышал о вас, а меня зовут Нейфельд.
После этого вступления последовало часа два беспрерывной болтовни, закончившейся только поздно после полуночи. Попав сюда, как пленный, Нейфельд открыл в Ассуане пансион для проезжающих и, прожив тут большой период времени, стал наполовину «восточным человеком», а старость и неудачи сделали его чудаковатым.
Во время моего дальнейшего путешествия у меня часто были основания вспоминать слова старика Нейфельда, сказанные им при прощании со мной:
— Итак, вы направляетесь в тропическую часть Африки. Да, да: это интересная местность, и там можно подцепить хорошенькую лихорадку. Ха-ха! Там много гниющих болот и людей-шакалов. Но все же: Ма-эс-залама, инша Аллах шуфак-би-шер![19]
Но нам не пришлось с ним больше встретиться. Судьба, которая так жестоко обходилась с ним всегда, теперь совсем отвернулась от него. Когда разразилась война, то он, как немец, был выселен из Ассуана и совершенно разорен. Он стал скитаться по Африке, призывая магометан к священной войне, но безуспешно. К счастью, безуспешно, потому что война и без того потопила весь мир в море крови и слез.
Глава двенадцатая Храм в пустыне, сковорода дьявола и кофе с перцем
Через несколько дней после нашего отплытия из Ассуана мы увидели высеченный в горах грандиозный храм, к которому подошел наш пароход. После всего того, что я уже видел в Египте, я не ожидал, что эти развалины произведут на меня такое сильное впечатление.
Храм этот лежит в пустыне, вдали от жилья, вокруг него простирается голая, мертвая пустыня. Все сооружение высечено в скале. Сначала входишь во двор, окруженный высоким каменным валом, затем в молельню, в которой восседает «святая святых» — каменная статуя богини Хатор. При заходе солнца его косые лучи падают на фигуру богини, и она загорается красным светом, но это продолжается всего несколько минут, затем храм опять погружается в мрак и молчание. Перед храмом, опираясь спинами во фронтон его, сидят каменные идолы, изображающие строителей храма Рамзеса Второго. С неподвижной улыбкой смотрят они на восток, в глубину Аравийской пустыни. Они еще больше колоссов Мемносса. В их волосах, на высоте двадцати метров, видна извивающаяся змейка-уреус — головной убор богов и царей. Они сидят тут уже три тысячи лет и пустыми глазными впадинами смотрят вдаль; их освещает палящее солнце и сияние звезд, ветер поет над ними свою песню о тишине и одиночестве, а у ног их таинственно шумят волны Нила.
Это граница Египта, и здесь меня ожидала неприятность: я должен был отослать Мо обратно к его родителям, как обещал. Я хотел отправить его обратно с тем же пароходом, на котором мы приехали сюда, а сам думал поездом доехать до Хартума. Когда я вечером заговорил с ним об этом, он молча опустил голову на грудь и не ответил мне ни слова. Поздно ночью, когда я на своем складном кресле лежал на палубе, он внезапно подкрался ко мне и, схватив мою руку, прижал ее к своей груди; у меня замерло сердце, когда я заметил, что он плачет.
Когда мои вещи были внесены в вагон, Мо влез туда, желая убедиться, что все в порядке; затем я с ним направился на пристань, чтобы купить ему билет на пароход. Не проронив ни слова, стоял он рядом со мной — только дрожь, пробегавшая по его изящной коричневой руке, выдавала его волнение. Когда же я спросил кассира о цене билета, то он не выдержал:
— Нет, Бу! Нет! — С этими словами он потащил меня прочь от кассового окна и, крепко обняв обеими руками, зашептал: — Позволь мне поехать с тобой дальше. Кто будет носить за тобой аппарат, прогонять надоедливых нищих, кто будет варить тебе кофе, когда ты будешь писать, и кто будет задавать тебе вопросы и смешить тебя, как это делаю я?! Палатка моего отца так мала, а земля, принадлежащая Аллаху, так велика… Я хочу видеть все… Нет! Нет, я не уйду от тебя, не отсылай меня…
Я колебался не более двух-трех минут, больше некогда было раздумывать. Коротко приказал я ему собирать вещи и наскоро получил для него пропуск в Судан и билет на поезд. В поезде я старался объяснить ему, что не имею никакого права против воли родителей держать его у себя, что я могу довести его только до первой гавани Сомали, откуда он пароходом доедет до Александрии. Об этом я сегодня же напишу Кольману Эффенди, который знает арабский язык и напишет его отцу.
От радости он плохо понимал, что я говорю, и, стесняясь слез счастья, которые навертывались на его длинные ресницы, прятал свое лицо у меня за спиной. Сидевший напротив меня англичанин внимательно посмотрел на мальчика и затем спросил меня, не я ли вытащил его слугу из воды в Эдфу. Когда я подтвердил это, то англичанин представился, назвавшись Колонель Делакруа, и любезно предложил мне свои услуги в Хартуме, где он постоянно проживает.
Мо уснул и проспал несколько часов подряд, а проснувшись никак не мог сообразить, где он и что с ним; затем он признался мне, что, начиная от Ассана, не спал ни одной ночи, волнуясь при мысли о предстоящей разлуке. Он с детским любопытством высунул голову в окно, рассматривая остроконечные негритянские хижины, темно-зеленые поля, — по которым мчались быстроногие газели, — и стаи птиц, направляющиеся на север.
Через двадцать четыре часа довольно однообразного пути мы прибыли в Хартум, а через четверо суток нам пришлось снова проделать это путешествие, направляясь в обратный путь.
Это была весьма досадная история: когда я по прибытии в Хартум на следующее же утро направился в Бюро путешествий Кука, чтобы узнать, какая дорога в Абиссинию считается самой удобной, — служащий с кислой миной вежливо сообщил мне, что правительство на днях отказало в визе туда одному известному итальянскому маркизу, так что прежде чем организовывать подобное путешествие, он советует мне хлопотать о разрешении. Я был не на шутку встревожен: если итальянскому маркизу не разрешили проезд, то мне… обыкновенному смертному…
В консульстве гладко выбритый молодой человек, напоминавший восковую фигуру из паноптикума, молча выслушал меня и указал мне на кресло. Но не прошло и минуты, как он вернулся обратно с моим паспортом.
— К сожалению, мы не имеем возможности разрешить вам переход границы у Абиссинии, так как там произошло столкновение с туземцами, и мы принуждены были применить вооруженную силу, — поэтому правительство не может взять на себя ответственность за вашу жизнь, если вы пожелаете отправиться туда. До Дакилара вы, разумеется, можете доехать, но не дальше.
— Гм… — сказал я, чтобы выиграть время. — А если я сам возьму на себя ответственность за мою жизнь? Что тогда?
— Все равно, сэр. Вы не можете взять на себя такую ответственность, в особенности относительно ваших слуг — суданских подданных. Я сожалею, сэр, что больше ничего не могу сделать для вас.
Кроме поклона он, очевидно, ничего больше не мог сделать и поэтому молча уселся за свой письменный стол; я же употребил этот день на изучение подробнейшей карты Абиссинии, несколько раз снова сбегал в Бюро Кука, чтобы осведомиться о других путях проезда в страну Менелика, но… дорога была только одна — на Дакилар.
В сумерки, которые здесь довольно непродолжительны, я проходил, погруженный в раздумье, мимо красивого дома, на крыльце которого стояли часовые. Я взвесил все «за» и «против» и решил, что ехать дальше можно только по течению Нила в Уганду или Центральную Африку. Но это значило совершенно отказаться от поездки в Абиссинию, а у меня крепко засела в голове эта мысль!..
Ах, если бы я тогда отказался от нее!..
Вдруг мимо меня прошли двое мужчин, в одном из которых я узнал мистера Колонеля. Не долго думая, я решил догнать его, чтобы посоветоваться с ним о своих делах. В двух словах рассказал ему о своей неудаче и спросил, не может ли он помочь мне в получении визы на проезд в Абиссинию. Его спутник, широкоплечий офицер, прошел на несколько шагов вперед и остановился возле крыльца понравившегося мне дома. Стоявшие на крыльце часовые при виде его вытянулись во фронт — мне стало немного не по себе.
Колонель задумчиво погладил свою бородку и, как бы придумывая выход, направился к офицеру; солдаты стояли как вкопанные, не сводя глаз с лица широкоплечего офицера… Мое беспокойство все росло, и наконец я решительно направился к беседующим, чтобы сказать Колонелю, что лучше завтра зайду к нему побеседовать о своих делах. Но тут второй посмотрел на меня холодным взглядом своих серых глаз, выделявшихся на загорелом коричневом лице, и удивительно резкий и неприятный голос произнес:
— Мистер Колонель доложил мне, но, к сожалению, сэр, я ничего не могу сделать для вас!
Он поднес руку к шлему, Колонель любезно кивнул мне, и мои слова: «Благодарю вас, сэр!» — они уже не расслышали. Очень смущенный, я сделал несколько шагов вслед за ними и, встретив по пути негритенка, спросил его: не знает ли он, кто этот человек. Он, выкатив свои белки, сказал:
— Аллах! Бакшиш? Лорд Китченер!
А я и не думал, что это мог быть лорд Китченер! Ах, если бы я догадался об этом раньше! Мне стало жаль Колонеля.
Затем я отправился на вокзал и углубился в изучение громадной карты Судана, потом подошел к окошечку кассы и, протягивая подозрительно смотревшему на меня чернокожему кассиру деньги, сказал:
— Полтора билета до порта Судана. Когда отходит следующий поезд?
— Послезавтра утром, сэр, в девять часов десять минут. Семь фунтов и восемьдесят пять пиастров.
Следующий день я употребил на осмотр города, который был опрятен и весьма скучен, и решил съездить в Омдурман, где бывал очень интересный и живописный базар. Там продавались работы туземцев из меди и железа, меха и удивительно красивые страусовые перья, но так как я не знал, на что их употребить, то не купил ни одного. Затем я отправился за город, чтобы осмотреть гробницу Мийди. По распоряжению великого человека, которого я встретил вчера, этот памятник был обстрелян гранатами, но, к счастью, фараон не мог почувствовать этого, так как кости его давно истлели в земле.
Когда я увидел эти развалины, то вспомнил и старика Нейфельда. Здесь когда-то был сайер — темница майдистов, и в ней несчастный просидел целых десять лет. Десять лет бряцал он цепями в своем каземате, каждую минуту ожидая, что его поведут на казнь, так же как и остальных сидевших с ним иноверцев.
Здесь я распрощался с Нилом, у берегов которого я чувствовал себя прекрасно, и на следующий день рано утром мы увидали тяжелые, как лава, волны Красного моря. Наш пароход подошел к песчаному берегу порта Судана.
В этом безумно жарком городке я три дня к ряду беспрерывно потел. «Мы называем Судан сковородкой дьявола», — сказал мне старый англичанин, которого судьба наказала местом начальника порта. И он был прав: действительно в этом городе жаришься в собственном соку, как на раскаленной сковороде. Даже Мо, дитя пустыни, задыхался от жары и все ночи напролет метался по кровати, обливаясь потом и не находя покоя. Когда через несколько дней мы на итальянском пароходе отбыли из порта Судана, то оба облегченно вздохнули, выехав в открытое море, где все же было свежее, чем в этом аду.
В Массуа, главном порту Эритреи (часть Абиссинии, относительно которой в один прекрасный день вдруг выяснилось, что она принадлежит Италии), было еще более душно, — чем в Судане. Возможно, что температура здесь была не выше, но стоявшие в воздухе испарения образовывали пелену горячего тумана. Вероятно, в связи с этой атмосферой поступки таможенного чиновника в порту показались мне весьма странными. Когда я вошел в помещение таможни, то он посмотрел на меня с такой злобой, точно я, по крайней мере, убил его родителей.
— Откройте чемоданы и выложите все, — приказал он, полулежа на складном стуле и указывая ногой, обутой в полотняную туфлю, на прилавок; другой ногой он одновременно ударил маленького негритенка пониже спины за то, что тот, зазевавшись на меня и Мо, перестал шевелить опахало. Сначала я хотел ответить ему такой же дерзостью, но жара была так велика, что парализовала всякие желания, и мне просто лень было открыть рот. Поэтому я послушно отпер чемоданы и, поставив возле них Мо в качестве сторожа, вошел в Бюро эмиграции.
Сидевшие там чиновники пили холодный лимонад. Воздух освежали три громадных опахала: одно из них держала большая обезьяна, довольно добросовестно исполнявшая свои обязанности в те промежутки времени, когда она не искала блох. Но и здесь публика оказалась довольно нелюбезной: чиновник, сидевший у окошечка, заявил мне, что я должен внести двенадцать тысяч марок на хранение и получу их вновь только тогда, когда покину колонию. Как я ни старался втолковать этому человеку, что еду прямо через Ади-Квала в Абиссинию, и что мне понадобятся деньги на покупку палатки, мулов и принадлежностей путешествия, очевидно, жара была слишком велика, чтоб чиновник мог понять меня: он повторял все одну фразу: «Fa niente, Signore, fa niente! Quindicicento Lire, La prego, Signore![20]»
Но все же после стакана ледяного «гранита» в его мозгу родилась блестящая идея: чтобы я на пароходе доехал до Джибути (французская Сомали), откуда я мог также поехать в Абиссинию и не должен был вносить денег в казну. Я уничтожающим взглядом посмотрел на него и молча отсчитал шестьдесят фунтовых билетов. Он, казалось, был весьма недоволен тем, что ему приходится выписывать мне квитанцию.
В таможне в это время разыгралось следующее: таможенный чиновник, наконец, заставил себя подняться со стула и, засунув свой длинный нос сначала в чемодан какого-то итальянского офицера, а затем в мой, забормотал: «Табак, папиросы, сигары…» Затем он наклеил билетики на сундуки и, шатаясь, побрел обратно к своему креслу. Но тут его взгляд мимоходом упал на футляр моего винчестера — он замер на месте.
— Оружие! — бормотал он. — Ввоз оружия запрещен, сеньор. Куда вы едете?
— Через Масуа и Ади-Квала в Абиссинию.
Он вздрогнул и, подняв жалобный взгляд к небу, сказал:
— Надо написать сертификат, взвесить груз, высчитать стоимость провоза до Асмары и выписать квитанцию. Затем надо приложить к оружию сопроводительное письмо и отправить его по железной дороге. В Асмаре вы сможете получить его в канцелярии губернатора.
Он посмотрел на меня, ожидая, что я, напуганный этими условиями, скорее брошу ружье в Красное море, чем соглашусь, но я вежливо улыбнулся.
— Конечно, синьор, придется проделать все это. Вы позволите мне пока присесть, мне что-то нехорошо, — с этими словами я опустился в его складное кресло. Его лицо стало еще желтее, когда я, получив все нужные расписки и квитанции, покинул таможню.
До сегодняшнего дня не могу понять, как я за эти несколько дней не превратился в несколько ложек мясного сока. И как терпят эту ужасную жару тамошние жители, в особенности же приезжие итальянцы, это осталось для меня загадкой!
Наш поезд подымался в гору. После иссохшей песчаной пустыни нам особенно приятно было смотреть на зеленые луга и леса. Солнце уже село, наступил прохладный вечер, на верхушках гор время от времени вспыхивали зарницы, и издалека доносились раскаты грома. Малыш не спал: от жары и беспрерывного потения у него по всему телу высыпала мелкая красная сыпь, причинявшая невыносимый зуд. Кроме того, его очень заинтересовал невиданный до сих пор ландшафт: деревья, так много деревьев, что они сплошным ковром покрывали горы. Он не имел понятия о том, что такое лес, не знал даже на своем языке такого слова. Здесь были «колодцы», в которых было так много воды, что она с журчанием бежала вниз по скалам и образовывала в долине ручьи и реки, и здесь жили настоящие негры с длинными курчавыми бородами, носившие в ушах большие золотые серьги. Иногда на них были шелковые одежды, и они ездили поездом в первом классе. Их язык был похож на звон цепей и совершенно не напоминал арабский. Но что возбудило его искреннее возмущение, поддерживаемое мной, — это то, что здесь в кофейнях подавали кофе с перцем, — а не с сахаром.
Асмара была недавно выстроена итальянцами, и все постройки изобиловали колоннами. В верхних этажах домов были квартиры, а в нижних — парикмахерские и кофейни, где играли в карты и домино. Следующей достопримечательностью этого местечка была громадная гостиница, в которой было еще больше колонн, чем в остальных домах, и где, несмотря на утопавший в цветах сад, на столиках стояли букеты из бумажных цветов. Затем здесь имелась казарма, оттуда доносились удивительно меланхолические трубные звуки. В нижней части города обитали туземцы в хижинах с остроконечными крышами; обитатели этих хижин так же ничего не делали, как и напомаженные победители итальянцы. Ко всему этому надо прибавить никогда не прекращавшуюся грозу, раскаты грома и потоки дождя, которые превращали улицы Асмары в непроходимое болото.
Мне посчастливилось встретить в милиции служащего, который был не так торжественен и надут, как все остальные, и который, разобрав мою претензию, немедленно написал ордер в кассу о выдаче мне обратно денег и другой ордер о выдаче мне ружья и пропуска в Ади-Квала, в котором было согласие на мой выезд в Абиссинию. Получив все это, я немедленно приступил к сборам в путешествие в страну Негуса — Негусти.
— Синьор, вы доставите мне величайшее удовольствие позаботиться о найме лошадей и слуг для вас, но я беру на себя смелость предупредить вас, что вы вместе со всем этим утонете в Абиссинии в грязи, — в этой стране невозможно путешествовать в период дождей, а они в этом году особенно сильны. Дожди начались за три недели раньше обычного срока, и могу себе представить, что делается сейчас в Абиссинии. Мой старый швейцар пишет со своей родины, что там форменный потоп: целые деревни смыты водой, стада потоплены. «Жители ожидают голода», — сообщил мне хозяин гостиницы.
Несмотря на то, что он говорил очень убедительно, жестикулируя и вращая глазами, на меня это не подействовало.
— Если дожди начались раньше времени, то можно предположить, что они и кончатся раньше, — заметил я.
— Извините, синьор, это совсем не вытекает отсюда. Позвольте предостеречь вас не ездить в Абиссинию, а ждать здесь конца периода дождей. Надеюсь, что вы почтите мою гостиницу своим любезным посещением.
Если бы не это добавление, я, может быть, и последовал бы его совету, — к счастью для меня, — но старый еврей, у которого я выменивал деньги на золотые талеры — единственная монета, которая принимается в Абиссинии, — сказал с улыбкой:
— Вы же, конечно, понимаете, что этот ганеф хочет заработать на вас! Смешно, как это вы утонете в грязи? Ведь там горы, а с них вода стекает в долину, и потом разве вы не чувствуете, куда дует ветер, и не видите, как светлеет небо? Завтра будет хорошая погода, дождя не будет. У меня есть для вас хорошая подержанная палатка, которую я могу дешево продать, а у моего приятеля есть мулы, которые повезут вас, вашего мальчишку и ваши вещи.
Оказалось, что мулы были у приятеля его приятеля, которого звали Менас и который был из провинции Шоа. Он взялся достать мне четырех мулов и дать еще одного проводника. В тот же вечер он привел высокого худого еврея, с удивительно густой всклокоченной бородой, необыкновенно сильного и мускулистого, а по наружному виду довольно мрачного и молчаливого. Его звали Галла.
Глава тринадцатая В Абиссинию, катастрофа в реке и черная пантера
Когда мы выступили в путь, небо было ясно, только с гор дул холодный ветер, приносивший с собой благоуханье цветов, росших по обрывам. На горах лежали громадные белые облака, туман подымался от полей сахарного тростника и кофейных плантаций, раскинувшихся в долинах; ручьи и водопады с шумом падали с гор, и иногда их быстрое течение проносило мимо нас труп утонувшего теленка.
Еврей, менявший мне деньги в Асмаре, оказался прав: сегодня погода совсем не была похожа на дождь, и только после двенадцати часов ночи я подскочил на своей походной кровати от внезапного удара грома, почти одновременно сопровождаемого потоком дождя. Дождь был непродолжителен, но так силен, что мы едва не утонули в потоках воды. Когда солнце взошло, погода уже снова была ясной, и так продолжалось до обеда. Часов в двенадцать опять полил дождь, после которого образовались такие лужи, что мы буквально по колено брели в грязи. Вдобавок ко всему этому палящие лучи солнца жгли нам спину. Наконец, когда солнце село и звездная ночь раскинула над нами свой покров, мы разбили палатку для ночлега под громадным развесистым деревом, и когда ложились спать, то на горизонте уже опять сверкали молнии, а в полночь разразилась опять страшная гроза.
Ледяной ветер, примчавшийся откуда-то с гор, яростно набросился на нашу палатку и сорвал ее с одной стороны; мокрая парусина упала на нас, и мы, уцепившись за развевающиеся полотнища и обливаемые холодным потоком воды, проклинали всех и вся, не видя конца этой ужасной ночи.
Такая погода продолжалась десять дней; дождь все время лил с небольшими перерывами, а время от времени разражалась гроза, сопровождаемая форменным потопом. Мы никак не могли высохнуть как следует и продолжали путешествие в сырых платьях, ночью дрожа от пронизывающего нас холода, а днем задыхаясь от духоты и сырости. Я надеялся, что этот убийственный период дождей скоро пройдет, чтобы, наконец, вполне насладиться путешествием через эту богатую роскошной растительностью местность. Мне хотелось глубже проникнуть в эти перевитые лианами и диким виноградом леса, чтобы полюбоваться роскошными красками цветов и насладиться их ароматом. В темной чаще деревьев слышны были крики попугаев, и мы видели стаи мартышек, которые, очевидно, заинтересовавшись нами, преследовали нас, скача по верхушкам деревьев. Иногда на нашем пути встречались следы антилоп, диких кабанов и даже леопардов; их следы по густой траве вели в долину.
В редкие солнечные часы мы, распаковав свои вещи для просушки, ложились отдохнуть. Перепачканные и до крайности измученные утомительным путешествием, мы были довольны тем, что хоть наша палатка починена и спокойно стоит на месте.
Покупка этой палатки была большой глупостью с моей стороны; в один прекрасный день Менас разъяснил мне, что это, вероятно, была не та палатка, которую еврей показывал мне, а другая.
При такой ужасной дороге и погоде мы употребили на переход в сто тридцать километров — от Асмары до Ади-Квала — почти восемь дней. Но вот мы наконец перешли границу Абиссинского государства. Единственная формальность, которую нам пришлось проделать, — это заплатить пошлину одному из служащих абиссинской таможни. Менас вздумал затеять с ним ссору по поводу высокой суммы пошлины, но ему помешал кашель, приобретенный им в эту сырую погоду, и он не мог настоять на своем. Абиссинец со страшной кривой саблей в руке не успокоился до тех пор, пока мы не уплатили половину требуемой суммы. Когда мы, по колена утопая в грязи, двинулись дальше, то Менас разъяснил мне, что эти негодяи требуют всегда больше, чем полагается по закону, и что та сумма, которую мы уплатили, тоже втрое больше законной пошлины.
Я с таким интересом слушал его, что внезапно поскользнулся и растянулся во всю длину на грязной улице, почти до бедер утонув в грязи. Несмотря на трагизм моего положения, я все же невольно расхохотался, подумав о бессмысленности моей абиссинской поездки.
На следующее утро, когда заря розовым сиянием осветила небо и горы, я невольно обратил внимание на бледный цвет лица моего маленького Мо и на усталое выражение его прекрасных глаз. Он объяснил это тем, что у него немного болит голова и ноют кости. «Но это скоро пройдет», — добавил он с натянутой улыбкой, от которой у меня кровь застыла в жилах.
У него был несколько ускоренный пульс — и больше ничего, но я с ужасом подумал о том, как это дитя знойной пустыни перенесет простуду в таком ужасном климате? Сердце у меня тревожно сжалось.
Я стал подыскивать место, где бы нам разбить палатку, но в течение целого дня не мог найти ни одного более или менее сухого местечка для этой цели. К вечеру нам посчастливилось наткнуться на большую и сухую пещеру, в которой, очевидно, предыдущие путешественники оставили основательную вязанку хвороста.
Малыш отказался от еды, и глаза у него так блестели, что я решил поставить ему термометр: у него оказалось тридцать семь и восемь десятых. Я уложил его между двумя кострами и весь вечер поил его горячим чаем с лимоном. Он очень вспотел: его коричневая ручонка, судорожно уцепившаяся за мою руку, была совершенно мокрой. Через два часа, переодев его в сухое белье, я дал ему аспирину и всю ночь не спал, прислушиваясь к его сильному кашлю и следя за тем, чтобы он не раскрылся во сне. Ему, очевидно, снился родной дом, я слышал, как он во сне бормотал: «Ом!» (мама); иногда он громко вскрикивал и называл незнакомые мне имена, возможно своих товарищей по играм. Позже, вспоминая о мальчике, я радовался, что в эту ночь он еще раз, хоть мысленно, побывал у себя на родине, прежде чем его маленькое сердечко навсегда перестало биться!
На другое утро жара у него больше не было.
— Знаешь, Бу, — сказал он, — я сегодня чувствую такую слабость, какую никогда в жизни не чувствовал, но голова у меня больше не болит, и, видишь, сегодня в первый раз ночью не было дождя, небо ясно, и там восходит солнце, такое же большое и красное, как у нас в пустыне. Я думаю, что холодные дожди, которые так плохо на меня действуют, уже окончились. Посмотри, как высоко подымается солнце. Сейчас я разведу костер, и мы приготовим себе кофе, только сладкий кофе, без перца, и сегодня сможем поехать далеко в горы и снимать картины, чтобы вернуть то время, которое мы упустили. Не. правда ли, Бу?
Лучи восходящего солнца осветили его стройную фигуру, его блестящие глаза, и меня снова поразила красота этого лица, которым я ежедневно любовался, и больно уколола мысль о предстоящей разлуке. Я должен был навсегда расстаться с этим ребенком. Я притянул его за руку к себе и обнял за плечи.
Разорванная грозовая туча на мгновенье закрыла солнце, но первый удар грома раздался только через несколько часов. Я вполне использовал это время, сделав множество интересных снимков, снимая все, что казалось мне более или менее достойным внимания. Мне понравился громадный, обтянутый паутиной кактус, на котором расцвело около дюжины роскошных ярких цветов; два сросшихся кедровых дерева, корни которых висели на глубине восемнадцати метров над пропастью; старый павиан, важно, как часовой на посту, сидевший на гладком выступе скалы, задумчиво подперев лапой подбородок, как бы решая философские проблемы; стадо быков с длинными завитыми рогами и пастух Менза со смешной высокой прической, слепленной из глины.
Пройдя небольшое расстояние, занятые фотографированием, мы вдруг очутились перед быстрой речонкой, через которую был перекинут самодельный мостик.
Менас погнал мула на мостик, но когда тот сделал несколько шагов по перевитым лианами балкам, то остановился и стал пятиться назад, выражая нежелание переходить через быстрое течение реки по этому сомнительному мостику. Менас сам полез на мостик и попробовал его крепость, причем чуть не свалился в воду со скользких бревен. Тогда мы решили проследить следы зверей, которые вели к реке, и действительно по ним скоро нашли брод. Я привязал фотографический аппарат к своему седлу и погнал мула в воду, но едва я достиг противоположной стороны, как услышал позади себя страшные крики, заглушавшие шум бурлящей воды. Мо, следовавший за мной по пятам, с ужасом во взоре указал мне на воду, крича что-то непонятное. На мгновенье мне показалось, что я вижу в темноте тело на волнах реки, а на том берегу я увидел Менаса, который, подняв руки к небу, с отчаянными криками бежал вниз по течению реки.
— Скорее наверх, скорее! — закричал я и вытащил мула, на котором сидел Мо, на берег. Но нам опять пришлось погнать своих мулов в воду, потому что я обнаружил, что здесь нельзя пройти вниз вдоль течения реки.
— Бу! Милый Бу! Берегись! Там, где ты стоишь, исчез старый Галла! — кричал малыш в ужасе.
Я осторожно объехал страшный водоворот, в котором исчез человек, и, достигнув противоположной стороны, помчался вслед за Менасом. Я настиг его как раз в том месте, где вдруг из реки вынырнула черная голова и черная рука ухватилась за выступ скалы. Между утопающим и следующим выступом, который был ближе к берегу, скопилась нанесенная течением масса сухих сучьев и палок. Рука, державшаяся за скалу, дрожала, и казалось, что она вот-вот сорвется. Тогда я, недолго думая, спрыгнул с седла и, одним прыжком вскочив на сухие сучья у берега, ухватился одной рукой за дерево, а другой схватил Галлу за волосы и выдернул его из пучины. Тут дерево заскрипело и надломилось под тяжестью двух тел; я инстинктивно ухватился рукой за образовавшийся сук, но вместе с ним сорвался и упал в воду. Я несколько раз был с силой брошен о скалы и вдруг почувствовал почву под ногами. Я крепко уцепился обеими руками за подвернувшиеся мне под руки сучья и стал бороться со страшным течением, пытавшимся унести меня. Через минуту я, тяжело дыша, сидел на берегу.
Когда я немного отдышался, то увидел своих трех спутников, которые бежали ко мне: впереди всех мчался малыш, за ним Менас, который рвал на себе волосы, и наконец длинный, тощий и совершенно голый Галла. Оказалось, что когда я вытащил его за волосы, то подбежавший в это время к нам Менас подхватил его и вытащил на берег.
— Мне ваша помощь не нужна, бегите лучше вниз по течению реки и попробуйте спасти наших мулов, пока они не исчезли. А ты не плачь, дурачок: эта пара царапин заживет очень быстро, а лучше беги за Менасом, а я сейчас догоню вас, — сказал я, обращаясь к Мо.
Они убежали, но оказалось, что последовать за ними было не так просто. Когда я встал на ноги, то заметил, как сильно болело у меня все тело, покрытое синяками от ушибов о скалы.
Минуты через две посланные вернулись обратно и сообщили, что тело одного из мулов было выброшено течением на берег, но на нем уже не было ни грузового мешка, ни седла. Почти до самого вечера искали мы вдоль берега реки наши вещи, но… все было напрасно. Мы не нашли ничего, и как назло это было все самое необходимое. Так, например, пропали мои два мешочка с золотыми талерами, которые составляли девять десятых всей моей наличности, фотографический аппарат со всеми кассетами, штатив, ящики с пластинками, всего около двадцати дюжин, маленький сундучок с дорожной аптекой, патроны для винчестера и браунинга, палатка и две походных кровати. Когда я убедился в том, что дело поправить нельзя, то в полном отчаянии опустился на землю и долго не мог придумать выхода из этого положения. Я просидел так почти целый час, малыш с плачем хлопотал около меня: он растирал мои окоченевшие ноги своими ручонками, принес мне чашку горячего кофе с бисквитами и, заставив меня выпить несколько ложек кофе, пытался запихнуть мне в рот кусочек печенья. Галлу, которого тоже порядком побило о скалы, мы послали вперед, чтобы найти более подходящее место для ночлега, чем эта проклятая долина. Причитания и плач Менаса действовали мне на нервы; он без конца повторял, что нам лучше всего сейчас повернуть обратно, и все хотел выпытать у меня, сколько я заплачу ему за потонувших мулов. Заплаканное лицо Мо прижалось к моему плечу, тут я пришел в себя и, крепко прижав к себе мальчика, подумал: «Хорошо, что погибли мои вещи, а не ты, мой милый». При мысли о возможности подобной потери я содрогнулся.
— Замолчи! — прикрикнул я на старика. — Что ты блеешь, как овца? Когда случается несчастье, нужно не плакать, а действовать! Скажи, есть ли в Адуа почта и телеграф? Ты знаешь, что это такое?
— Да, господин, и прекрасно знаю, — ответил он уныло, — но не могу сказать тебе, есть ли это в Адуа.
— Что ближе отсюда: Адуа или Ади-Квала?
— Ади-Квала ближе, но дорога в Адуа гораздо удобнее, и там у меня есть друзья, которые могут помочь нам. Через два дня мы будем там.
— Хорошо. Тогда мы сегодня переночуем здесь, а завтра рано утром двинемся в путь. Галла же с нашими вещами останется в соседней деревне у старшины, а мы втроем как можно скорее поедем по дороге в Адуа.
Добрый старый Галла, обмотавший себе вокруг бедер одеяло, потому что его штаны и так называемая шама погибли в реке, вернулся и сообщил, что он нашел очень хорошее местечко для ночевки. Мы сейчас же двинулись в путь, и только тут я заметил, как сильно были изранены мои ноги, — я едва мог согнуть их.
Галла нашел действительно прекрасное местечко для стоянки, защищенное от дождя и ветра нависшими скалами. Бели нам удастся развести хороший костер, то можно надеяться на удачную ночевку, даже без палатки.
Менас и Мо опять спустились к реке, чтобы напоить мулов и кстати собрать хворосту для костра, в то время как я и Галла, охая и кряхтя, стали распаковывать одеяла и посуду. Затем я взял ведро и пошел к небольшому водопаду за водой для питья. Когда струя забарабанила по дну ведра, мне послышался как будто крик из лесу. Минуту я прислушался, но… ничего не было слышно. Тут взгляд мой упал на Галлу: он стоял, нагнувшись вперед, и, держа руку рупором у уха, напряженно прислушивался. Затем он дико вскричал и бросился в лес. «Мо!» — крикнул я или, вернее, подумал. Я несколько раз упал, прежде чем добежал до первых деревьев, и помчался вниз по течению реки, все время в припадке безумного ужаса громко повторяя одно и то же имя. Я услышал хриплый голос Менаса и упал на колени возле залитого кровью тела моего мальчика.
Я пытался поднять его на мула, но голова его безжизненно повисла на моих руках. Нам даже не удалось остановить потока крови, хлеставшего из зияющих ран на шее и на лице. Он скончался на моих руках. Перед смертью он как будто пришел в себя: взгляд его единственного уцелевшего глаза устремился на меня, и последнее слово, которое он прошептал, было «Бу».
Его загрызла черная пантера: Галла установил это по следам и по нескольким черным волосам из ее шкуры.
Что произошло потом, я смутно помню: то, что я потерял, никогда не будет возвращено мне. Я сам похоронил моего мальчика… и мы поехали в Адуа. За время этого путешествия я не проронил ни слова. В ответ на заговаривания Менаса я после нескольких дней молчания сказал:
— Только тот, кто не любит, не страдает.
Я сказал это по-немецки. Он испуганно посмотрел на меня сбоку: вероятно, он подумал, что я сошел с ума. Согнувшись от отчаянного приступа кашля, он вышел, и больше я не видал его. Когда я через несколько дней, уже в Адуа, спросил о нем, то мне сказали, что он заболел и лежит у своих родных.
Очевидно, он не оправился от этой болезни, потому что через несколько месяцев я получил письмо в Уганде от итальянской милиции, в котором мне сообщалось о том, что оставленная мной сумма для уплаты Менасу была передана его наследникам.
Глава четырнадцатая Я снимаюсь с торговкой на базаре в гавани Безнадежности
Я провел в Адуе почти целую неделю. Однажды вечером старик Шум, немецкий консул, без особых расспросов весьма любезно предоставивший мне лучшую комнату в своей квартире и только ежедневно справлявшийся о моем здоровье, вошел ко мне в комнату с каким-то посторонним мужчиной.
— Добрый вечер, мсье. Parlez-vous fransais?[21] — обратился тот ко мне.
По произношению я понял, что предо мной европеец, и с раздражением ответил, что не говорю по-французски; не говорит ли он по-немецки, итальянски или английски?
Оказалось, что он говорил понемногу на всех языках. Представившись мне как Жорж Мабилар, он выразил сочувствие по поводу постигшей меня утраты и спросил, не может ли он быть мне чем-нибудь полезным. В конце концов ведь мы оба европейцы, находимся в чужой стране и в некотором роде товарищи по несчастью. Он со своими двумя братьями приехал сюда, в Абиссинию, на трех автомобилях; его братья погибли от лихорадки и похоронены в Рас Дашане, а два автомобиля утонули в реке Тигре. Если я имею желание удрать отсюда, то он может предложить мне место в своем автомобиле.
Я молча посмотрел на него: мне трудно было говорить.
— Вот что, мой милый. Я не хочу навязываться вам, но советую не пренебрегать таким случаем. Абиссиния — ужасная страна, и пребывание в ней обходится нам, европейцам, слишком дорого.
— Да, мсье Мабилар, в жизни вообще приходится терять очень многое и за все приходится расплачиваться, даже за самую невинную привязанность. Я очень благодарен вам за ваше предложение, но должен сказать, что еще не думал о том, что я теперь предприму, так что разрешите мне дать вам ответ завтра утром.
— Конечно! Даже позже, — мой автомобиль нуждается в починке и вряд ли будет готов раньше, чем завтра вечером. Но разрешите мне пригласить вас сегодня отужинать со мной. Не могу похвалиться изысканным меню, но повар у меня хороший, и найдется также бутылка хорошего вина. Эту бутылку сотерна — вино моей родины — я берег на тот случай, чтобы отпраздновать свой отъезд из этой проклятой страны. Надеюсь, что завтра я навсегда покину ее, и вы, вероятно, составите мне компанию. Не правда ли? Вечером я зайду за вами. Au revoir, monsieur![22]
Когда он вышел, меня поразила тишина, царившая в моей комнате, и я вновь погрузился в то полусонное состояние, в котором пребывал все время.
После зрелого размышления я пришел к выводу, что мне ничего другого не остается, как использовать эту возможность. Бели бы я вздумал телеграфировать отсюда доктору Целле, то мог бы получить деньги только в Адисе, а что касается фотографического аппарата, то вообще неизвестно, пришлют ли его мне. Добраться же до столицы с моими несколькими грошами в кармане было бы весьма затруднительно. Самое разумное, конечно, было доехать с этим французом до Асмары и оттуда по телеграфу затребовать денег. Через два дня деньги могли быть уже там, и я мог бы купить себе дешевенький аппарат и продолжать свое путешествие.
Но уже, конечно, не в Абиссинии, несмотря на то, что для моих читателей эта страна, может быть, и представляла собой много интересного.
Француз ответил вежливым поклоном, когда я выразил согласие поехать с ним, а я от души пожалел, что судьба послала ему такого скучного компаньона, как я. На другое утро я вместе с ним приступил к починке автомобиля, который был основательно поврежден. Работа эта доставляла мне удовольствие: она отвлекала мои мысли от постигшей меня утраты.
Вспоминая это путешествие на автомобиле, я удивился, как мы тогда не сломали себе шеи на этих проклятых дорогах, то есть, вернее, это был только слабый намек на дорогу, которая, очевидно, была размыта непрекращающимися ливнями. Правда, сейчас дождей не было, и почва совсем высохла: мне казалось, что с той ужасной ночи ни разу не было дождя. Хотя, пожалуй, я ошибался — в день нашего отъезда был небольшой дождик и на другой день тоже. Но эта свежесть была мне даже приятна, потому что постоянное сидение на одном месте и монотонный шум мотора усыпляли меня и направляли мои мысли все в то же русло. Уровень воды в реке, где потонули мои вещи, значительно понизился, но все же нам стоило больших усилий переехать ее на автомобиле. Когда мы, преодолев это, уселись за обед, то решили, что ехать сегодня дальше нет никакого смысла; поэтому Мабилар согласился на мое предложение переночевать здесь. После обеда я не мог усидеть на месте, меня тянуло туда, в лес, на могилку моего мальчика.
На самом краю громадного скалистого плато возвышалось пять больших камней, возле них из трещины скалы пробивалось молодое кедровое деревце, в его свежей светло-зеленой листве шумел ночной ветер, ярко-зеленый мох виднелся в углублениях скалы, а вереск склонял свои пышные ветви на гладкие камни. Судорожно сжимая руки и закусив губы, стоял я перед этими надгробными камнями. Здесь спал вечным сном мой мальчик!
Мне казалось, что я уже подавил в себе дикие приступы отчаяния, но, когда вновь увидел это место, мое сердце вновь облилось кровью при мысли о непоправимости того, что произошло.
Мне казалось, что голова моя раскалывается на части. Я снял кожаный футляр браунинга, висевший у пояса, и устало посмотрел в долину. Сидя здесь, я почувствовал вдруг смертельную усталость: я устал жить.
За мной лежал густой девственный лес; вечерние тени упали на его темные верхушки, очертания горы выделялись на светлом фоне неба, тишину нарушало только журчание бегущего в долину ручья. Я сидел не шевелясь: горе терзало мое сердце. Возле моих ног пробежала пестрая ящерица и исчезла в трещине скалы. С кедрового дерева раздался легкий свист, в ответ на который послышался слабый боязливый писк, и из пещеры мимо наваленных мной камней пролетела маленькая серенькая птичка и с веселым щебетанием взлетела к своему другу на дерево. За эти десять дней молодая парочка уже успела свить себе гнездо. Картина всепобеждающей жизни!..
Растроганный, посмотрел я на птичек и встал. В последний раз взглянув на эти камни, я простился с маленьким Мо, лежащим под ними, который так любил меня! И я также любил его и никогда не забуду этого прелестного ребенка! Теперь я снова одинок и для того, чтобы быть свободным, не хочу знать привязанностей!
Мне казалось, что я чувствую, как кровь капля по капле отливает от моего сердца, когда я медленно уходил с этого места. Но по наружному виду я ничем не выдал себя, когда подошел к своим спутникам.
Ничего, кроме частых поломок автомобиля, не нарушало однообразия нашего путешествия. Последняя по ломка, произошла совсем близко от Асмары — нам оставалось не больше получаса езды до города. Мабилара это привело в такое бешенство, что он, схватив молоток, изо всех сил ударил по автомобилю между газовым баллоном и охладителем, так что все крутом зазвенело. Затем он запустил руку под сиденье, достал оттуда громадный ящик папирос и с этим единственным багажом двинулся в город, приказав повару и монтеру дожидаться здесь, пока из города прибудет телега за багажом, и, дав последнего пинка ни в чем не повинной машине, он пошел рядом со мной по дороге.
Итак, я опять пришел в гостиницу с бумажными цветами на столиках, в которой я останавливался три недели тому назад, но только теперь я пришел одиноким.
Через три дня я получил денежный перевод, соболезнующее письмо и сообщение, что мне в Аден выслан фотографический аппарат со всеми принадлежностями.
Я написал отчет о том немногом, что я видел в Абиссинии, послал подробное письмо Кольману, которое далось мне нелегко, и в тот же вечер уехал из Асмары по направлению к берегу Красного моря.
У меня была мысль переехать Красное море, направиться в Аравию и по тому берегу, не спеша, доехать до Адена, но, принимая во внимание громадную сумму денег, которые я потерял, я не мог позволить себе приобрести нужных для путешествия верблюдов и нанять проводников, и поэтому я воспользовался случаем — доехал на арабском «диу» до Ассаба. Проезд на старом заплесневевшем судне был мне даже приятен и стоил очень немного. Я получил в свое распоряжение дырявую койку в маленьком загоне, в который можно было войти только согнувшись. Кстати сказать, он кишел мышами и крысами.
Райс — владелец судна — был тихий и набожный человек. Когда была хорошая погода и нечего было делать, он молился; когда была плохая погода, он еще усерднее молился; если же бывала буря, то он не молился, а действовал, и надо сказать — со спокойной решительностью. Единственным пассажиром, кроме меня, был один сомалиец, который вначале держался очень холодно, замкнуто, но после одной бурной ночи, когда я, балансируя, как жонглер, вскипятил чайник на своей спиртовке, он, выпив чашку чая, оттаял, и с тех пор мы сделались друзьями: он рассказал мне много ценного о своей стране и ее обычаях. Правда, из его рассказов можно было сделать вывод, что поехавшему в эту страну европейцу отрежут там голову, за это девяносто пять шансов против пяти, — но я решил противопоставить этим девяносто пяти процентам свое хладнокровие и оптимизм.
Наше путешествие было очень длительно, но ничуть не утомительно или скучно. Небо и море с разнообразнейшей окраской облаков и жизнь морских глубин — все это было так интересно, что могло не наскучить в продолжении долгих месяцев. Мы заезжали в крошечные, затерянные на берегу моря, гавани, имена которых я слышал в первый раз в жизни и сейчас же забывал их. Вода в этих бухтах была горячая, как кипяток, и пахла рыбой, но она была так чиста и прозрачна, что на глубине тридцати метров видны были дно морское и его чуждый удивительный мир. Оно казалось таким близким, что его можно было достать рукой. Чудовищные растения, рыбы и животные самой яркой окраски плавали там внизу, а песчаный берег с несколькими хижинами и парой высочайших пальм был похож на театральную декорацию.
Там дальше, где скалистый берег круто обрывался в воду, виднелись сказочные коралловые рощи; как клумбы невиданных растений, выращенных искусным садовником, проплывали они под дном нашего корабля. Они переливались всеми цветами радуги, начиная с белого, желтого и зеленого и переходя в красный и коричневый до самого темно-пурпурного оттенка. Населяющий эти рощи животный мир был также чужд нашему глазу; как тени, мелькали туловища чудовищных рыб между подводными деревьями; иногда они выдавали свое присутствие только при повороте, когда их чешуя начинала блестеть и переливаться всеми цветами радуги. Я видел рыб с головой как кузнечный молот, как блестящий металлический шар, как усыпанная бриллиантами пила. А иногда видны были рыбы, как змеи, с нанизанными на их туловища разноцветными кольцами. Стая маленьких рыбок с блестящими, как драгоценные камни, головками опустилась на яркий коралловый куст — это было похоже на то, как будто чья-то невидимая рука рассыпала кучку золотых булавок с бриллиантовыми головками по красному бархату. А вот мимо нас проплыли три медузы, представляющие собой громадную разинутую пасть, из которой наподобие бороды висели длинные серебристые щупальца. Еще другие сорта медуз видели мы; они были подобны громадным орхидеям, видимым сквозь темно-синее стекло воды.
По ночам море представляло собой расплавленный металл. Ударявшиеся о борта корабля волны, рассыпались на тысячи сверкающих искр, блестящей пеной покрывая коралловые рифы, торчавшие из воды, и переливались голубовато-зелеными искрами на хребте темных волн. Искры были похожи на светящиеся ягодки в темной зелени леса, который напоминали эти бесконечные коралловые рощи. Блеск ярко горевших звезд тропического неба отражался миллионами искр в темной воде.
Несмотря на наличие клопов, жару и тесноту, это было сказочно прекрасное путешествие. Только однажды мы были не на шутку напуганы громадным китом, который упорно плыл за нашим кораблем: его треугольные жабры несколько часов подряд виднелись позади нас в темных волнах моря.
Но вот над нами стряслась неожиданная беда. Однажды в темную облачную ночь наш корабль налетел на коралловый риф, и, несмотря на отчаянные усилия, мы никак не могли стащить ветхое судно с этого камня, на котором оно основательно засело. Ветер становился все сильнее, и в конце концов мы с отчаянием увидели, что начинается настоящая буря, грозящая нам верной смертью под обломками корабля. Волны все сильнее и сильнее ударяли о риф, палуба трещала по всем швам, планки скрипели, и мы, оставив все попытки, покорно ожидали момента, когда будем похоронены под пенящимися волнами. Сначала меня охватил страх, инстинктивный страх живого человека перед смертью, но скоро я успокоился и, прислушиваясь к грозному завыванию бури, думал о том, что смерть избавит меня от угрызений совести по поводу гибели моего любимца и что я скоро последую за ним.
Но затем я уже не думал ни о чем, а с таким же рвением, как и остальные, черпал кастрюлькой воду, проникавшую сквозь трещины в досках. Это занятие настолько захватило нас, что нам не оставалось времени на размышления, и мы пришли в себя только тогда, когда стало светать. Тут мы заметили, что буря утихла и ветер переменил свое направление, благодаря чему мы были снесены с камней и прибиты к берегу.
Оказалось, что на нашем судне сбоку была огромная дыра. Кое-как зачинив ее, мы двинулись дальше, и с этого дня наша поездка была не особенно веселой. Погода изменилась: бури больше не было, но зато началась качка. В эту ужасную бурную ночь вода настолько подмочила груз соли, который мы везли, что его пришлось выбросить за борт. Теперь наша пустая «диу», легкая как пробка, танцевала по волнам.
В Ассабе, который оказался грязным, вонючим городком, я сделал много интересных снимков.
Тут на рынке собирались люди всевозможных племен: арабы, абиссинцы, сомали, данакиль, бишарин и суданцы. Они привозят сюда для продажи коров, коз, овец и верблюдов. Привозят сюда также драгоценные породы дерева, меха, горшки и корзины. Их своеобразные прически и яркие костюмы весьма интересны. Но дело не обошлось, конечно, без скандала. Когда я снял двух воинственного вида негров племени даникил с женщиной удивительно высокого роста, то дело кончилось дракой. Получив увесистый удар кулаком в переносицу, я размахнулся на нападавшего своим стальным штативом, но тут, к моему ужасу, одна из металлических подставок отвалилась, и мой противник, подхватив ее, принялся лупить меня ею по спине, и если бы не старик-нищий, вмешавшийся в это дело и прикрывший меня своими лохмотьями, то этот дикарь проломил бы мне позвоночник. Тут на помощь прибежал хозяин гостиницы, в которой я остановился, и старая торговка, которую я раньше снимал и дал за это бакшиш. Когда инцидент был совершенно ликвидирован, на поле битвы появился заспанный полицейский, который арестовал всех, кто попался ему под руку, включая и мою торговку, продававшую какое-то вонючее масло. Только двух он не тронул: меня, потому что я был европеец, и моего противника данакила, так как он давно удрал вместе с ногой от моего штатива. Кроме всего, рукав от моей куртки оказался вырванным, а галстук и шляпа бесследно исчезли, — очевидно, они понравились туземцам из Ассаба. Хромая на одну ногу и взяв под мышку искалеченный штатив, я потащился за арестованными, чтобы засвидетельствовать, что они были только зрителями и помогали мне против нападавших.
Итальянский полицейский оказался очень веселым человеком: он громко расхохотался, когда увидел меня и услышал подробности случившегося, затем он пригласил меня к себе, чтобы одолжить мне целую куртку. Но за свою недолгую практику журналиста я тоже научился кое-чему. Поэтому, увидев на стене у него кодак, я попросил его снять меня в таком растерзанном виде для нашего журнала. Он с удовольствием исполнил мою просьбу. Затем я вторично снялся со знаменитой торговкой маслом; этот снимок был действительно очень живописен и особенно понравился читателям «Часов досуга».
Стоя на палубе парохода, я еще раз грустно посмотрел на этот печальный городок, засыпанный соленым песком, — сдавленный в ущелье между песчаными холмами, на которых не было абсолютно никакой растительности. Я не мог понять, как это голое, высохшее местечко могло заслужить такое пышное название (Ассаб — значит сахарный тростник).
Несколько дней, проведенных мной в Адене в ожидании высланного мне нового фотографического аппарата, были невероятно томительны и скучны. Я остановился в унылой комнате греческого отеля, и при одном только взгляде на плетеное кресло, стоявшее у стола и скрипевшее при легчайшем прикосновении, я пришел сразу в отвратительное настроение духа. Я закрыл ставни, потому что так было прохладнее и, кстати, не были видны ужасные олеографии, висевшие на стенах.
На улицах этого раскаленного городка тоже не было ничего интересного. Только восход и заход солнца давали яркую картину. Вода в бухте начинала переливаться перламутром, прибрежные скалы покрывались таким нежно-розовым налетом, который можно было бы передать только пастелью, а небо загоралось пламенем.
Шестнадцать дней провел я в этом тихом и тоскливом городке; четвертый пароход, прибывший из Европы, привез, наконец, мой аппарат, и на другое же утро я отправился в Сомали, предварительно выдержав горячий бой с таможенным чиновником, который хотел содрать с меня пошлину за те полчаса, которые мой аппарат пробыл в Адене. Но я вышел победителем из этой битвы и вместе со своими двумя ящиками, только что привезенными с парохода, поехал обратно на пароход и, купив билет до Могадиу, остался на борту, ожидая отплытия.
Глава пятнадцатая Сомали — страна зверских обычаев, и глаза факира
На второй день после нашего отплытия у борта парохода зашумели прозрачные волны Индийского океана, и мы увидели темные прибрежные скалы у мыса Гвардафуй. Они казались почти черными на фоне алого неба, озаренного заходящим солнцем. Затем мы вышли в открытый океан и пять дней плыли, не видя берега, по направлению к югу.
Помощник машиниста, как оказалось, работал прежде на немецких пароходах и умел говорить по-немецки. Он частенько являлся на палубу поболтать со мной. Он долгое время служил в этом пароходстве, так что мог рассказать много интересного об этой местности.
Одна из рассказанных им историй была настолько интересна, что я целиком занес ее в свою тетрадь.
«Если бы сейчас была ночь, то вы увидели бы направо луч света из маяка у Кап-Гафуна. Своим широким брюхом он опирается в землю, а кверху суживается, как итальянская винная бутылка. Но он оплетен не мягкими полосками соломы, а обломками скал, похожими на заржавевшие обломки взорвавшегося парового котла. Если бы мне давали лиру за каждое судно, которое разбивалось у этих берегов, то я давно мог бы стать домовладельцем у себя на родине в Рополло. Двенадцать лет тому назад у этих берегов была высажена первая комиссия, которая должна была выбрать место и измерить берег для постройки маяка.
Что знали тогда о Сомали и ее обитателях? Ничего! Приехавшие разбили лагерь на прибрежных скалах, но на другое утро ни один из них не проснулся: ночью сомалийцы перерезали им глотки. Второй раз было послано пять инженеров и пятьдесят солдат, и они начали работать; днем они работали, а ночью стреляли в сомалийцев, которые имели, как видно, что-то против постройки. Через пять месяцев маяк был готов: на нем были оставлены сторожа, и маяк светил несколько дней подряд, но когда подошел пароход с водой и провизией для сторожей, то на башне свет уже не горел и никого не было видно. Очевидно, сомалийцы, как ящерицы, влезли по каменной стене, потому что подъемный мост был поднят. Тогда сюда были привезены новые сторожа, числом вдвое больше прежнего, и вокруг маяка был возведен каменный вал, за которым были поставлены два пулемета. После всех этих мероприятий огонь на маяке горел в течение нескольких месяцев. Но однажды, когда пароход пристал к этим берегам, то капитан не мог понять, в чем дело, не колдовство ли это: маяка на скале не было, не было ни вала, ни пулеметов, даже выступ скалы, на котором стоял маяк, исчез… Очевидно сомалийцы пробуравили дыры в скале и наполнили их динамитом.
Да, мистер Гайе! Это ужасная страна, голая и бедная, а надо же сомалийцам жить где-нибудь. До сих пор они и жили исключительно тем, что грабили потонувшие у Капа-Гафуна пароходы. А после постройки маяка пароходы больше не тонули. Понимаете?
Теперь маяк выстроен на громадной скале и весь оплетен проволокой, а вместо пробки из этой бутылки торчат полдюжины пулеметов. С тех пор огонь постоянно горит на нем».
И много подобных историй рассказывал мне машинист. Я понял, что проникнуть в глубь этой страны не так-то легко. Он назвал мне больше дюжины кораблей, которые имели неосторожность подойти слишком близко к этим берегам и которые сейчас еще лежат там, выпотрошенные и разграбленные, а экипаж их перебит до последнего человека. Все, что рассказывал мне машинист об обычаях этих проклятых сомалийцев, удивительно точно совпадало с тем, что рассказывал мне мой компаньон-сомалиец, ехавший вместе со мной на корабле по Красному морю. У меня тревожно сжималось сердце, когда я думал об «обычаях» сомалийцев. Они считали необходимым отрезать головы всем чужеземцам, попадавшимся в их лапы.
Однажды, после полудня, нос корабля резко повернул вправо, и мы двинулись прямо на заходящее солнце. Через некоторое время мы увидели темную полоску земли на горизонте. На корабле стали готовиться к высадке: приводить в порядок люки и краны; машины стали сбавлять ход и в конце концов совершенно остановились, раздался гудок, и мы услышали, как цепи якорей с шумом опустились в воду. Довольно далеко впереди нас видно было, как волны набегали на берег, усеянный скалистыми рифами. За ними виднелось песчаное пространство с разбросанными на нем коричневыми пятнами. Больше ничего не было видно.
— Да, мистер Гайе, коричневые пятна — это и есть Могадиу, — ответил мне машинист на мой вопрос. — К черту этот пароход, он порядком осточертел мне за девять плаваний, но высадиться в Сомали, — на это я все-таки не решился. Желаю вам удачи, мистер, вам она очень пригодится при таком путешествии. Когда я через три месяца вернусь домой, то буду знать, живы ли вы; вот это письмо я посылаю в редакцию вашей газеты, чтобы мне выслали ее в Рополло. Надеюсь, что я справлюсь с немецкими буквами, хотя это довольно трудно. Addio е a rivederci, Signore![23]
Несколько минут я простоял на месте, широко расставив ноги и засунув руки в карманы; затем, посмотрев на негостеприимный берег Сомали, я плюнул в воду и, сойдя вниз, потребовал свои два места в багажном отделении.
Высадка на берег происходила по довольно оригинальному способу: три четверти пути мы ехали на лодке, затем худые чернокожие гребцы спрыгнули в воду и, погрузив себе на голову мой багаж, побрели к берегу. Другие четверо негров притащили какое-то странное сооружение, похожее на стул, стоящий на полозьях, и, усадив меня на этот стул, положили полозья себе на плечи и понесли над водой.
К вечеру того же дня мной уже было твердо установлено, где в этом паршивеньком городишке, состоящем из семи-восьми домов, варят самый лучший кофе. Это было не в чистенькой итальянской гостинице, где я остановился, и в двух имевшихся здесь кафе, а в маленькой туземной кофейне, разбитой под развесистым кедровым деревом. Араб, хозяин этой харчевни, был, вероятно, польщен моим визитом и рассыпался в комплиментах по моему адресу. Я воспользовался его любезностью и осведомился, не знает ли он, где мне нанять проводников для каравана. Он в ужасе поднял руки к небу.
— Что я слышу, о господин! Ты хочешь отправиться пешком в Кисимайо? Но почему же, о пророк, ты не едешь пароходом? Дорога по суше очень опасна и длинна. Я не думаю, чтобы ты нашел людей, которые бы согласились сопровождать тебя.
— Значит, ты не знаешь никого и не хочешь заработать несколько кругленьких фунтов, которые ты получил бы за свои старания? — сказал я, вставая.
— Подожди, господин мой! И да и нет. Я знаю одного человека, но не знаю, могу ли я рекомендовать его тебе. Он тоже хочет ехать этой дорогой в страну inglesi[24]. Ты просто не хочешь ехать пароходом, а он не может. Но я прошу тебя не спрашивать его о причине. Если ты будешь так любезен и придешь сюда завтра днем, часа в три, то я смогу сказать тебе окончательно, поедет ли он с тобой. Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что именно он самый подходящий спутник для тебя в путешествии по этой стране убийц и преступников, проклятых Аллахом! Но если путь этот не помечен в книге пророка, то не гневайся на меня! А сколько ты заплатишь мне за комиссию, о господин?
Я посмотрел на этого маленького кривоногого араба и на его покрытую паршами голову, которую он беспрерывно почесывал, и сказал:
— Слушай, о шейх! Скажи, эта кофейня — единственное, что ты имеешь?
— Нет. У меня еще есть съестная лавка, в которой торгует мой сын, и домик, в котором я живу, и несколько штук скотины. Но зачем ты спрашиваешь меня об этом?
— Вот зачем. Ты должен будешь пойти со мной в серкаль и подписать бумагу, что ты отвечаешь своим имуществом за убытки, которые я мшу потерпеть по дороге в Кисимайо. Тогда я уплачу тебе десять английских фунтов, а когда доеду до Кисимайо — еще десять. Людям я также хорошо заплачу, только надо, чтобы они хорошо знали дорогу и чтобы один из них умел готовить. Кроме того, мне нужно нанять шесть мулов: четырех для верховой езды, а двух для багажа.
Его глазки блеснули при мысли о такой громадной сумме денег. Он, вероятно, в год не заработал бы столько на своей кофейне и лавке, но, подумав о риске, он озабоченно сморщил лоб.
— Господин, подумай! Я ведь не Аллах, чтобы заглядывать в будущее. Как могу знать сердца людей, который пойдут с тобой?!
— Ты должен знать их, потому что ты получишь за это двадцать фунтов. Ты будешь отвечать только за тех людей, которых ты мне порекомендуешь. Что касается тех, которые могут встретиться нам по пути, то о них я сам позабочусь. Я вижу, что человек, о котором ты говоришь, сам заинтересован в том, чтобы как можно скорее доехать до восточной Африки, но остальным по дороге может прийти в голову мысль повернуть обратно к себе на родину с моими вещами. Вот против этого мне нужна твоя гарантия. Ты понимаешь?
Он снова яростно зарыл руки в свою всклокоченную шевелюру, раздумывая над моим предложением: два голоса из-под тени деревьев тщетно взывали о чашке кофе, — он не слышал ничего, занятый решением серьезной задачи. Наконец он произнес:
— Господин, дай мне время подумать и посоветоваться с моими сыновьями. Завтра утром я дам тебе ответ. Я думаю, что мой младший сын Идрис пойдет с тобой, но я должен сначала хорошенько обдумать все. Нет, господин, не плати за свой кофе! Желаю тебе покойной ночи!
Обратная дорога в гостиницу была не особенно приятна: кругом было темно, как в аду, облака закрыли звездное небо, ветер шелестел верхушками деревьев и соломой, которой были покрыты крыши туземных хижин, своры собак грызлись у куч мусора, лежавших посреди улицы, изредка в тишине ночи раздавался вой голодной гиены. Мимо меня скользили темные фигуры, которые я замечал только по громадным тюрбанам, белеющим во мраке. Дрожа от холода, кутались они в свои лохмотья.
Я окончательно сбился с пути, и когда спросил одного из встречных прохожих, не знает ли он, где находится моя гостиница, он, не ответив, прошел дальше. С проклятием бродил я по уличкам туземного квартала, которые были настолько узки, что я наткнулся лбом на выступ крыши и до крови содрал себе кожу. Затем я попал на рынок, где стояло стадо ослов, и в конце концов забрел во двор горшечника. Я понял это по звукам падающих и бьющихся горшков, которые раздались, когда я толкнул ногой что-то высокое. Одновременно с этим послышался крик ярости из-под натянутой на четырех кольях парусины, возле которой тлела маленькая жаровня. Я сначала хотел заплатить пострадавшему за убытки, но когда я увидел его, освещенного слабым светом тлеющих углей, с громадной палкой в руках, то в ужасе бросился бежать. Возможно, что пешка подействовала проясняющим образом на мою память, потому что я внезапно очутился на знакомом мне углу улицы и через минуту возле своего отеля.
В вестибюле гостиницы сидела группа европейцев за ужином. Они любезно пригласили меня принять участие и стали расспрашивать, кто я, куда направляюсь, и особенно загорелись любопытством, когда услышали, что я думаю поехать в Сомали.
— Извините: неужели я правильно понял вас, и вы хотите без вооруженной охраны, с двумя-тремя проводниками, отправиться отсюда в Кисимайо? Неужели это правда? Тогда позвольте мне выразить удивление пред вашей безграничной храбростью, которая, очевидно, является отличительной чертой вашей нации! Вы знаете — эта орда дикарей причиняет нам столько вреда, что мы часто вместо воскресной прогулки направляемся, вооруженные ружьями, в горы, чтобы подстрелить нескольких из этих чертей, — сказал мне один темнокожий араб. — Но как бы то ни было, синьор, доставьте нам удовольствие и напишите из Кисимайо открытку.
Тщетно пытался я расспросить их основательно относительно некоторых подробностей — они были уже пьяны. Когда я, ложась спать, подошел к окну своего номера и посмотрел на молчавшую темную даль, куда я думал направиться, — я понял, что смерть будет моим постоянным спутником в путешествии по этой стране.
Когда я ровно в девять часов утра появился под развесистым кедровым деревом, то из-за игрушечных кофейников, кипевших на раскаленной жаровне, показалась кудлатая голова моего Ховаги. Он с низким поклоном приветствовал меня, или, вернее, те двадцать фунтов, которые я пообещал ему вчера, и без конца справлялся о том, как я провел ночь. Кофе, который был сегодня особенно вкусен, мне подал худой юноша с мрачно сверкавшими глазами, который также отвесил мне низкий поклон. Старик послал его хлопотать по хозяйству и, присев возле меня на корточки, начал разговор.
— Вчера вечером я уже кое-что сделал для тебя, — сказал он. — Этот юноша — мой сын Идрис, который рассудителен как старик и храбр как лев; он горит желанием отправиться с тобой в это страшное путешествие. Что касается найма мулов, то вряд ли это будет возможно, но я могу помочь тебе купить их по сравнительно невысокой цене. Об этом я уже позаботился.
Тут старик сделал паузу, тревожно оглянулся и пододвинул свою подозрительную голову так близко к моему лицу, что я вдруг почувствовал зуд во всем теле.
— Что касается того спутника, с которым я обещал познакомить тебя, то он может дать ответ только после того, как переговорит с тобой лично. Окажи ему честь и пойди с моим сыном в двенадцать часов туда, куда он назначил. Ты должен знать, господин мой, что этот туземец был когда-то большим человеком, почти эмиром… — Его голос стал тише. — Он был полководцем у Эль-Махнуна, у «Чайного мулы», как его называют англичане. Эль-Махнун был убит, и с тех пор его воины скрываются повсюду и боятся попасться на глаза англичанам. И поэтому глаз правительства — да будет оно благословенно! — не должен увидеть его, так же как и глаза туземцев, которые просто могут проболтаться. Кроме того, ведь туземцы потом подчинились «тальяни» и поэтому стали врагами Эль-Махнуна, а вы знаете, что значит, когда туземные племена враждуют между собой? Они готовы разорвать друг друга на части зубами, ногтями…
Но, господин мой, прошу тебя, не дай ему заметить, что ты слышал о нем из моих уст. Обещай мне это именем Аллаха! Дальше поговорим о бумаге, которую я должен подписать: она для меня очень велика, больше чем мой дом, моя кофейня и мои быки. Против всего этого имущества твои двадцать фунтов очень малы, — пятьдесят фунтов будут больше, о господин!
— Тебе кажутся небольшой суммой двадцать фунтов? Тогда возьми их в одну руку и посмотри на свой дом, ведь он состоит всего-навсего из двух бочек глины и вязанки хвороста, а также посмотри на худые бока твоих быков, и тебе покажется, что золотые фунты весят гораздо больше всего этого, даже если их будет только пятнадцать, потому что я принужден понизить сумму, так как ты не достал мне котлов.
— Пятнадцать! Ты сказал пятнадцать! — запищал он. — Господин, ты видишь, я смеюсь твоей шутке. Ты, может быть, думаешь тридцать?
— Нет, я говорю пятнадцать, но прежде дай сосчитать, сколько мне придется уплатить проводникам и за мулов, — тогда я увижу, сколько денег останется у меня в кошельке, и все, что останется после этого, я дам тебе. А теперь довольно об этом. Скажи мне лучше, где и когда я могу посмотреть мулов, которых ты предлагаешь мне купить? И найдешь ли ты для меня третьего проводника?
— Господин, ты дашь мне больше пятнадцати фунтов! Я думаю, что в твоем кошельке найдется хотя-бы еще один фунт! Третьего проводника я еще не нашел, а мулов ты сможешь посмотреть завтра.
Я был очень заинтересован этим так осторожно действующим эмиром. В четыре часа, выпив под наблюдением шести пар любопытных глаз чашку восхитительного кофе, я спросил хозяина, где же я увижу таинственного незнакомца. Он подозвал мальчишку-араба, и тот повел меня по дороге из города до какого-то полуразвалившегося домика, стоявшего в открытом поле.
Из этого домика показался Идрис с ослом и лошадью, которых он вел под уздцы; мы пошли с ним опять вокруг города и затем дальше, к берегу океана. По дороге мы встретили только двух маленьких девочек, пасущих коз, и рыбаков, которые на берегу моря поджаривали себе рыбу на костре. На небе опять сгустились облака, подул холодный, северный ветер, и пенящиеся волны, набегающие на берег, и бесконечная степь, простирающаяся перед нами, — все покрылось каким-то налетом осеннего холода.
Идрис, до сих пор молча ехавший рядом со мной, вдруг остановился и, заслонив глаза рукой от солнца, стал смотреть на запад; затем он сделал мне знак следовать за ним.
— Вот там стоит Аб-дер-Рахман, господин мой, — сказал он, указывая на невысокий кустарник.
Оттуда показался маленький худой человек, стоявший особенно прямо, не сгибаясь, на своих худых ногах. Сомалийцы вообще не блещут толстыми икрами, но у этого человека они были особенно худощавы. Голова его была опущена на грудь и покрыта громадным белым тюрбаном; когда он, поравнявшись со мной, поднял голову, то я увидел пару горящих глаз на худом лице аскета. Его взгляд не отрывался от моего лица, пока он не подошел совсем вплотную к моей лошади. Тут он остановился, опустил скрещенные на груди руки и спрятал их в широкие рукава своей одежды, но, когда я слез с седла, чтобы приветствовать его, лицо его уже опять было опущено на грудь. Он протянул мне левую руку и тихим голосом произнес слова приветствия, а затем указал мне на зеленую лужайку в кустах.
— Прости меня, что я позвал тебя сюда, так далеко от жилья, где я могу предложить тебе только местечко на земле. Присядь пожалуйста.
Его глаза поднялись на моего провожатого, который немедленно исчез за кустами вместе с нашими животными. Тогда Аб-дер-Рахман присел на землю возле меня, не говоря ни слова. Я тоже молча вытащил портсигар и предложил ему папиросу. Тут я заметил у него странную особенность: он, не подымая головы, протянул руку и взял папиросу, тихим голосом сказав «благодарю». Когда он протянул руку за папиросой, то я увидел, что рука была изуродована — на ней был только большой палец и один сустав указательного, на месте остальных пальцев видны были страшные шрамы. Молча и сильно затягиваясь, выкурил он папиросу, затем, опустив голову на грудь, тихим голосом начал свою речь.
— Меня зовут Аб-дер-Рахман. Все произошло так, как я предполагал: в минуты просветления я видел это, и знал, чем кончится битва, когда она началась: поражением в глазах слепых и победой в глазах тех людей, которые видят глубже! Еще не подул тот ветер, который выбросит чужестранцев из нашей страны! Когда мои раны заживут, я пойду на юг, чтоб там поднять народ против чужеземцев. Я знаю, что и ты, мой невольный спутник, чужеземец, но немцы не трогают меня и моих братьев. Путь наш тяжел и тернист, и мы, вероятно, будем иметь меньше спокойных часов, чем у меня пальцев на правой руке, но если мы будем поддерживать друг друга и не дремать, то благополучно достигнем цели. Я не буду твоим слугой, ты не должен платить мне за проводы, ни покупать мула, но я могу предложить тебе одного человека, которого ты можешь нанять проводником: он ничего не боится, очень опытен в путешествиях и умеет все делать. Завтра утром он явится к тебе и может помочь тебе собираться в дорогу. Он — немой, но слышит и понимает все, что ты будешь говорить ему по-арабски. Он также сможет сообщить мне, когда ты выступишь в поход, и тогда мы встретимся с тобой за городом. Ты можешь доверять ему, так же как и мне и как я доверяю тебе. Твои папиросы очень хороши, дай мне еще одну!
Когда он нагнулся, чтобы прикурить папиросу, его бурнус раскрылся, и я увидел у него на груди такие же страшные шрамы, как и на руке.
— Отлично, Аб-дер-Рахман, — сказал я. — Только одно открой мне: почему ты доверился мне, чужеземцу, о котором ты ничего не знаешь, и откуда ты знаешь, что я верю тебе?
Он встал и, приложив руку к губам, издал протяжный свист, в ответ на который из-за кустарника показался Идрис со своими двумя животными.
— Прости меня, но скоро наступит час вечерней молитвы — лидак-сайда. Да будет ночь твоя благословенна!
Я пожал ему левую руку и ответил на приветствие.
И когда я со следующего пригорка оглянулся назад, он уже исчез в сумерках надвигающегося вечера, а я, задумавшись, поехал дальше с Идрисом. Передо мной как живой стоял этот странный человек, с удивительным острым взглядом черных глаз, которые как будто смотрели в землю, но отлично видели все вокруг себя. Когда он прямо смотрел мне в глаза, то сердце мое начинало усиленно биться, как у пойманного зверя под лапой тигра. Почему он, не глядя, видел этими глазами все, начиная с папиросы и кончая душой человека, с которым он разговаривал?
Не додумавшись до объяснения этого странного явления, я громко произнес:
— Он факир! — и засмеялся, подумав о том, что человек успокаивается только тогда, когда найдет подходящее название для чего-нибудь малопонятного.
Глава шестнадцатая Страшная ночь. — Стреляйте в каждого сомалийца!
Когда я на следующее утром вышел из гостиницы, чтобы направиться к своему трактирщику, Идрис с высоким широкоплечим негром уже ожидали меня на улице.
— Это тот самый человек, о котором ты вчера слышал, — сказал Идрис. — Его зовут Абдулахи Хамис, а мой отец просит передать тебе, что он нашел хороших мулов для тебя.
Мое первое впечатление при взгляде на Хамиса было не особенно благоприятно. Его глубоко лежащие глаза и сильно развитая нижняя челюсть, выдающаяся вперед как у орангутанга, придавали ему выражение животной жестокости, а спокойный взгляд, которым он смотрел на меня, граничил с наглостью. Он поклонился, на что я ответил коротким «сайда», но тут он внезапно схватил мою руку, приложил ее к своему лбу и груди и при этом так мило по-детски улыбнулся, что я сейчас же простил ему его страшный вид.
— Умеешь ли ты готовить? Умеешь печь хлеб, хороший белый хлеб из пшеничной муки?
Он поспешно закивал головой, издавая при этом хрюкающий звук, затем хлопнул себя по животу и, закрыв глаза, сделал вид, как будто втягивает в себя чудесный аромат еды.
— Значит, ты умеешь печь вкусный хлеб? Ну, а сколько жалованья ты просишь?
Тут последовала целая пантомима: сначала он три раза показал мне по десять пальцев, затем схватил себя несколько раз за разные части тела, причем каждый раз попадал в одну из многочисленных дыр своей рубахи, потом, расставив ноги, как для верховой езды, защелкал языком и показал, как будто он стреляет из ружья. Это нужно было понять так: он просит тридцать лир, новую рубаху, осла и ружье. Я утвердительно кивнул головой, а он отвесил мне весьма изящный поклон. Тут и молчаливый Идрис расхрабрился и спросил меня, сколько я буду платить ему.
— Если ты будешь помогать мне при фотографировании, то я заплачу тебе столько же и, кроме того, куплю обратный билет на пароход до Могадиу, затем ты, конечно, полупишь от меня бакшиш, как это требуется вашими обычаями. Доволен ли ты?
Он был очень доволен, так же как и его отец, которому я после приобретения через его посредничество подержанной палатки, двух бурдюков для воды и нужных нам мулов дал десять фунтов за комиссию, но зато освободил его от подписания каких бы то ни было обязательств. То, что со мной ехал Аб-дер-Рахман, придавало мне спокойную уверенность и во всяком случае давало большую гарантию, чем имущество трактирщика. Приготовления к этой поездке были произведены с необычайной для восточных людей быстротой, и уже на следующее утро мы ехали из города мимо итальянской пограничной стражи по направлению к югу.
Идрис подгонял двух нагруженных багажом мулов, а Хамис — осла, на которого он погрузил два меха с водой. Седло было спрятано в свернутой палатке. Я был поражен, когда заметил на одном из наших мулов дорожные принадлежности и седло Аб-дер-Рахмана, но не решился спросить, что это значит, так как все, что было связано с этим человеком, было покрыто тайной. «Вопросы нежелательны», — казалось, было написано на его лице.
Через час мы поравнялись с хорошеньким домиком, окруженным каменной стеной, сплошь утыканной обломками стекла. Оттуда вышел итальянский офицер с группой солдат-туземцев в красных фуражках — уроженцев Эритреи, — и спросил, куда и зачем мы едем, и с многозначительным видом настоял на том, чтобы мы развязали свои узлы. Когда он обнаружил, что мы не везем с собой оружия и амуниции, то сразу стал предупредительно любезен и даже пригласил меня зайти в дом, выпить стакан лимонада.
— Наслаждайтесь этим напитком с благоговением, мой милый, — это будет последняя гостеприимно предложенная вам чаша! Вы едете в пустыню, где на расстоянии приблизительно десяти тысяч гектаров вы не встретите ничего, кроме камней и песка. На вашем пути будут попадаться скалы, покрытые скудной травой: эта трава покрыта колючками, так же как каждый куст и каждое дерево. Только иногда вы увидите, как почву прорезает маленький ручеек, который, пробежав несколько километров, высыхает под знойными лучами солнца. Будьте осторожны, не пейте из этих ручейков, в особенности же не черпайте оттуда воды правой рукой, потому что в ней я рекомендую вам постоянно держать ружье для защиты, и имейте в виду, что у кровожадных, алчных чертей, которыми населена эта местность, вы ни за какие деньги не достанете капли воды. У них нет ни сострадания, ни чувства человечности! Считаю нужным дать вам один ценный совет: стреляйте в каждого сомалийца, который подойдет к вам ближе, чем на десять метров! Но не ждите дальше, потому что иначе он швырнет в вас копье или нож, а целятся они всегда прямо в сердце и попадают с точностью до одного сантиметра!
Это было последнее напутственное слово, которое я услышал перед своим отъездом в Сомали.
«Вероятно, все это в значительной степени преувеличено», — подумал я, садясь в седло. Но потом оказалось, что это ничуть не было преувеличено, а действительность была, пожалуй, еще хуже того, что мне рассказывали.
Отъехав от сторожевого поста, мы проехали довольно большое расстояние по мощеной дороге; тут дорога внезапно оборвалась, Хамис, который был вожаком нашего каравана, свернул в сторону по направлению на запад. Скоро моря уже не стало видно, над нами простиралась бесконечная синева неба, а пред нами виднелась бескрайняя степь, залитая знойными лучами солнца. Мы то подымались, то опускались с песчаных холмов, в углублениях между которыми росла чахлая травка, покрытая колючками. Иногда на верхушке холма возвышалась одинокая еуфобия, которая, растопырив свои редкие ветви, напоминала гигантского жука, упавшего на спину и поднявшего к небу свои чудовищные лапы. Иногда мы встречали небольшое стадо быков, телят или овец, которые выглядели совсем изголодавшимися: они уныло брели по скудному пастбищу. На верхушке холма обыкновенно, как черная точка, виднелся мальчишка-пастух. При виде нас он убегал, причем за его спиной видно было блестевшее на солнце копье. Тишину пустыни иногда нарушал крик коршуна, пролетавшего над нами, или горного орла, громадная тень которого падала на песок.
Вдруг Хамис, ехавший впереди, остановился и уставился в одну точку. На том месте, куда он внимательно смотрел, видно было большое дерево, очертания которого расплывались в раскаленном воздухе. Я только что хотел спросить его, когда же Аб-дер-Рахман присоединиться к нам, как вдруг он показал мне свою руку с загнутым указательным пальцем и, нагнув голову, посмотрел на меня хитрым взглядом.
— Аб-дер-Рахман? — спросил я.
Он с улыбкой закивал головой, указывая на дерево, на которое он раньше смотрел. Под деревом я увидел странную фигуру старухи, которая поднялась от подножья его и направилась к нам. Я, инстинктивно отшатнувшись, остановил мула.
У этой старухи было ужасное лицо, изъеденное проказой: на левом глазу у нее совсем не было века, правый глаз был весь закрыт распухшей щекой, нос представлял из себя бесформенную массу, рот был оскален, и из него торчали зубы, как из черепа мертвеца. Я был так поражен, что не мог произнести ни слова. И вдруг я увидел, как Хамис остановил своего мула и, подойдя к страшной старухе, взял ее за руку и прижал эту руку к своей груди и лбу.
— Хамис! — крикнул я. — Что ты делаешь? — Но тут женщина подняла голову и раскрыла запухший глаз, которым она так посмотрела на меня, что я в тот же миг понял все и застыл на месте с разинутым ртом. Затем и я слез с мула и со словом: «Мараба!» (Привет!) — пожал руку Аб-дер-Рахмана.
Он был артистически загримирован: все лицо его было покрыто кашицей, сделанной из гипса и воска; кроме того, он был сильно напудрен, что придавало коже сероватый оттенок, какой бывает у прокаженных.
— Увидя тебя, никто, конечно, не догадается, кто ты, Аб-дер-Рахман, — со смехом сказал я.
Его острый взгляд скользнул по моему лицу.
— Да, пришлось загримироваться так для итальянской стражи, которая без разговоров пропустила меня, но ведь вам никто не поверит, что вы путешествуете с прокаженной, так что теперь я буду для «света» женой Хамиса.
Оказывается, я правильно назвал его в тот вечер факиром. Он действительно мог меняться и превращаться, как факир. Никто не смог бы заподозрить в старой негритянке, которая восседала на седле позади своего мужа и каждый раз осыпала его голову градом ругательств при виде людей, что это был Аб-дер-Рахман.
Скоро мы остановились для отдыха в тени огромного дерева и накормили своих мулов овсом, взятым специально для них. После обеда факир попросил меня одолжить ему ручное зеркало и, поставив его перед собой на землю, занялся своим туалетом. Он достал из чемодана черный плод, напоминающий орех, и стал натирать им кожу на своем лице. Я же, подойдя к нашим мулам, достал сосуд с водой, полил себе на руки и пополоскал рот.
Когда я вернулся, то он сказал своим немного глухим голосом:
— Господин, если ты будешь делать это каждый раз после еды, то нам придется часто подъезжать к колодцам туземцев, чтобы пополнять свои запасы, а это будет очень неприятно.
Я был поражен этим замечанием, но, подумав, решил, что он прав, и поэтому промолчал.
— Да, я слышал о том, что в Сомали ни за какие деньги нельзя достать воды. Неужели это правда, Аб-дер-Рахман?
— Да, это правда, а так как ты европеец, то к тебе они будут относиться еще хуже. У них такая тактика по отношению к европейцам: отобрать все деньги до последнего гроша и дать хороший удар кулаком по голове или ножом в сердце. Ты скоро убедишься в справедливости моих слов. Но не пугайся: я повторяю, мы доберемся до Кисимайо, конечно, при условии, что будем осторожны и не будем выпускать из рук оружие в течение двадцати четырех часов в (утки.
Его лицо опять приняло замкнутое выражение, он опустил голову над зеркалом, а я стал приводить в порядок свой винчестер. Была какая-то необъяснимая сила в этом человеке, которая заставляла меня относиться с безграничным доверием к его словам. В тот же день после обеда его предположения подтвердились, и наши мучения продолжались в течение шестнадцати дней, до тех пор, пока мы не перешли границу Британской Восточной Африки.
Хамис снова переменил направление: он повернул на юг, чтобы обойти селение, попавшееся нам по пути. Так разъяснил мне Идрис наш внезапный поворот на юг.
— Нам надо было спешить, чтобы до захода солнца дойти до колодца… пока сомалийцы не придут туда за водой, — добавил он.
Я ничего не имел против того, чтобы ехать скорее: небо снова покрылось тучами, воздух стал прохладен. Поэтому я поехал быстрее вперед и скоро выехал на тропинку, протоптанную скотом. Через полчаса езды по этой тропинке я не смог больше бороться с искушением слезть с мула и заняться собиранием сухого навоза, из которого ночью можно будет развести великолепный костер. Я так углубился в это занятие, к которому привык за полтора года моих скитаний по Сахаре, что заметил подъехавших ко мне людей только по тени верблюда, появившейся на песке. Вспомнив слова пограничного офицера, я бросил все, что у меня было в руках, отскочил назад на почтительное расстояние от этих людей и, не теряя времени, прицелился в них из ружья.
Их худые черные лица были грозно насуплены, в руках у каждого было по копью, и я слышал, как они обменялись несколькими отрывистыми словами.
— Истана! (Стой!) — крикнул я, надеясь, что они понимают по-арабски. — Кто сделает еще шаг, тот получит пулю в лоб.
Снова послышались короткие, лающие звуки; один из них навел на меня копье, но сейчас же опустил его, когда увидел направленное на него дуло ружья.
— Наш скот! Наш навоз! — закричали они на ломаном арабском языке. — Плати сейчас же!
— Подождите. Сейчас приедут мои слуги, которые заплатят вам за все! Но не подходите ближе, предупреждаю вас!
Они принялись горячо спорить на гортанном языке, затем один из них поехал по следам моей лошади и, въехав на пригорок, приложил руку к глазам, всматриваясь в даль. На его зов двое остальных, объехав меня полукругом, подъехали к нему и опять принялись горячо спорить о чем-то.
Я воспользовался тем, что они не обращали на меня внимания, стал осторожно пятиться назад к своему мулу и, сев на него, почувствовал себя настолько уверенно, что в припадке отчаянной смелости поехал прямо на своих врагов. Не доезжая до них приблизительно двадцати метров, я поднял ружье на плечо и крикнул:
— Эмтши! Убирайтесь-ка отсюда подобру-поздорову и через час приезжайте за деньгами. Мне не нужно подарков от гиен-сомалийцев, хотя бы всего навсего горсть навоза.
Двое из них обратились к третьему, который, как видно, понимал по-арабски, и когда он перевел мои слова, то они с криками ярости замахнулись на меня копьями, но… я нажал курок и выстрелил в воздух.
— Ра-та-та-та… — затрещал мой винчестер, пули пролетели над их головами, но действие было самое сильное. Пригнувшись к своим седлам, они завыли от ужаса и, не сводя испуганного взгляда с дула этого страшного орудия, стали изо всех сил подгонять своих верблюдов, которые, спотыкаясь, помчались вниз с горы, и скоро эти три разбойника исчезли в облаках пыли. Через минуту и облако пыли уже не было видно, и я остался один, гордый своей победой, как петух на куче навоза. Правда, надо добавить, что я не был бы так храбр, если бы не увидел моих спутников на расстоянии километра от себя.
Туземцы, конечно, не вернулись за деньгами и даже не показывались, когда мы брали воду из колодца, лежавшего поблизости от этого места, но они неустанно следили за нами. Перед заходом солнца Хамис открыл уже не троих, а целых пятнадцать человек всадников, которые прятались от нас в углублениях между холмами. Я успел сфотографировать их и кстати Аб-дер-Рахмана, который, стоя на гребне холма и засунув руки в широкие рукава своего черного бурнуса, смотрел вперед спокойным горящим взором.
— Было большой глупостью с моей стороны так дразнить их, — сказал я. — Но я хотел убедиться, действительно ли они так страшны, как о них говорят.
— Нет. Это вышло довольно удачно. Лучше, чтоб они знали, что у нас есть оружие. Весть об этом разнесется по всей округе, и суеверный страх перед огнестрельным оружием умерит дикую злобу их сердец. Видишь ли ты отсюда, что они делают?
— Нет. Я не вижу так далеко.
— Они сбились в кучу и слушают, что читает им человек на белой лошади. Это та бумага, которую я написал и положил на один из придорожных камней. Там написано: у нас есть оружие, которым мы можем стрелять беспрерывно день и ночь, не заряжая его. Для вашего тела и души будет лучше, если вы не будете трогать нас, а отпустите с миром! Но я думаю, что, несмотря на это письмо, они сегодня же ночью нападут на нас, хотя и побаиваются. Много ли у тебя патронов?
— Порядочно. Но почему ты спрашиваешь об этом?
— Потому что тебе придется много стрелять. Но, пожалуйста, не стреляй в воздух, а меть им прямо в голову, иначе они подумают, что ружье плохо попадает и не будут бояться его.
Этот остроумный совет моего спутника не понравился мне, и я решил не следовать ему.
Скоро мы нашли подходящее местечко для ночлега — это были развалины абиссинской постройки на вершине холма. К тому же ночь была лунная, и так как до двух часов никто не пытался нарушить наш покой, я решил лечь спать, подумав, что на этот раз факир неправильно предсказал будущее. Идрис и Хамис уже давно храпели, только Аб-дер-Рахман бодрствовал: он неподвижно сидел на камне и смотрел в землю. Если бы не слабый стук четок в его руке, можно было бы подумать, что он спит. Несмотря на усталость, я никак не мог уснуть; я смотрел на звезды, горевшие на небе, ворочался с боку на бок и в конце концов решил закурить. Вдруг песок заскрипел под ногой факира: он подошел и, толкнув ногой спящих слуг, сказал:
— Вставайте — они близко! Дай мне, пожалуйста, папиросу.
Мне не понравился этот дикий обычай — нападать ночью на спящих людей. Руки у меня дрожали, когда я подавал факиру спичку. Он, не торопясь, помял папиросу в руках и сказал что-то по-сомалийски Хамису, указывая на лежавший неподалеку камень; он говорил тихо и спокойно, как всегда, а затем спросил меня, был ли я когда-нибудь на войне.
— Нет? — удивленно переспросил он. — А я много сражался на своем веку, и поэтому прошу тебя слушаться меня во всем и стрелять только тогда, когда я скажу: «Пора!», даже если тебе будет казаться, что мое приказание запаздывает. То же самое относится и к тебе, Идрис.
Только сегодня утром учил я Идриса, как обращаться с браунингом: его руки также дрожали, когда он вытащил оружие из кармана, но в его глазах не было и тени страха.
Мы спрятались за камнями в воротах нашего убежища, факир держал в руках ружье Идриса, а Хамис принес из корзины факира две трубы, которые он положил возле своего господина, — его единственный багаж.
Затем его долговязая фигура, напоминавшая орангутанга, влезла на ворота и прикорнула там: это был наблюдательный пост, с которого видно было далеко кругом.
Ночь была туманна. Земля покрылась серебристой вуалью. Кругом стояла мертвая тишина. Я изо всех сил напрягал слух, но не мог уловить ни малейшего шороха, а слышал только дыхание факира, сидевшего рядом со мной. Облака тумана стали сгущаться; скоро луна совершенно скрылась, и на расстоянии пяти шагов не было видно ничего. Так как эта история уже начинала надоедать мне, я вздохнул. Аб-дер-Рахман предостерегающе поднял руку, его голова опустилась на грудь, он прислушивался. Тут и я услышал шелест и осторожные шаги у подножия холма; Идрис, очевидно, тоже услышал эти звуки, так как в тишине раздался звук взводимого курка. Взяв в руку одну из таинственных труб, факир зажег спичку. Что-то зашипело.
— Приготовьтесь! — прошептал он и приложил трубу к щеке. Одновременно со снопом огня, показавшимся из трубы, я услышал его громкий голос, который крикнул: — Пора! — и в тот же миг надавил курок. На нас неслась толпа дикарей; лохмотья, покрывавшие их тела, развевались по воздуху. Ослепленные яркой вспышкой огня, они на мгновение застыли на месте, затем раздался дикий визг и вой, нам навстречу полетело несколько копий, в ответ на которые затрещали мой винчестер и браунинг Идриса. При свете второй ракеты, пущенной факиром, видны были падающие тела, затем послышались стоны и шаги убегающих людей… Все стихло — нападение было ликвидировано.
— Махад![25] — вдруг крикнул факир. Я никогда не предполагал, что его спокойный голос может повыситься до такого рева. Он вскочил на ноги, и в темноте глаза его буквально горели, как угли, в левой руке у него блеснул кривой нож, который он вытащил из-под своего бурнуса. Он ринулся в темноту ночи в погоню за нападавшими, а за ним бесшумно и ловко, как пантера, помчался немой.
На другое утро я намеревался серьезно поговорить с Аб-дер-Рахманом относительно того, как бы нам избегнуть таких кровопролитных сражений, но когда я увидел его холодное, замкнутое лицо, то не решился заговорить с ним. Вечером, когда я, по обыкновению, предложил ему папиросу, он посмотрел на меня и, в знак благодарности кивнув головой, сказал:
— Я знаю, о чем ты думаешь, господин, и могу ответить тебе только одно. Я предупреждал их: горе тому, кто первый бросит камень! Я предупреждал их… Если ты очень устал, господин, то поедем немного дальше; через час мы минуем деревню, которая лежит неподалеку отсюда, и тогда ты сможешь хорошо выспаться.
Глава семнадцатая Подозрительное облачко и британец в Сомали
Прошел не час, а целых два часа, пока мы, наконец, нашли подходящее место для ночлега. Я был так утомлен, что не мог даже дослушать рассказ Идриса о ссоре, происшедшей между ним и двумя старыми туземками у колодца; не дождавшись, пока разобьют палатку, я растянулся во всю длину на песке и моментально уснул. Несмотря на теплые одеяла, которыми меня заботливо прикрыли, я проснулся на рассвете от холода. Я так крепко спал, что, проснувшись, долго не мог сообразить, где я и что со мной: это случалось со мной очень редко. Долго смотрел я, щурясь, на небо, светлеющее на востоке, и заметил над обрывом маленькое белое облачко, которое вдруг куда-то исчезло. Не отрываясь, смотрел я на это место, говоря себе, что тут дело не чисто: только что я видел тут облачко, которое вдруг исчезло.
— Облачко? Нет, конечно, это было не облачко, а тюрбан. Черт побери, неужели это свинство опять начинается? — пробормотал я себе под нос и, внимательно осмотрев край обрыва, стал прислушиваться.
— Что случилось? — спросил голос Аб-дер-Рахмана из-под одеяла, которое он по привычке всех туземцев натягивал на голову, оставляя ноги неприкрытыми.
Я сообщил ему о том, что видел, и с торжеством констатировал, что есть вещи, которые ускользают от внимания этого человека. Мы разбудили остальных и занялись обсуждением дальнейшего плана действий, как вдруг в тишине раздался чей-то голос, громко кричавший нам что-то.
— Что он хочет? — спросил я Идриса.
— Он говорит, чтобы мы отдали ему все, что имеем: своих мулов, оружие и деньги, за то, что вчера ночью убили трех из его родственников и выпили их воду, — перевел нам Идрис и одновременно подал мне винчестер.
— Может быть, это и немного, но, к сожалению, мы не можем согласиться на это требование, так как сами не обойдемся без этих вещей, — сказал я с улыбкой, хотя мне было совсем не до смеха.
— Подожди, — сказал факир. — Ложитесь все на землю на случай, если они начнут стрелять, а я попробую сговориться с ними; если же не сговорюсь, то, по крайней мере, выиграю время, станет светлее и удобнее будет стрелять.
У меня было скверно на душе. Неужели так будет продолжаться все время? Это была действительно проклятая страна!
Я опустился на колени за небольшим кустом и стал наблюдать. Начались длительные переговоры: Идрис кричал им что-то, что подсказывал ему Аб-дер-Рахман, потому что они, конечно, не стали бы и разговаривать со старой негритянкой. Мы видели, как голос и жесты их уполномоченного становились все более настойчивыми, и в ответ на слова Идриса раздались крики и ругательства. Придя в бешенство, они стали размахивать мечами и копьями и, подпрыгивая на одном месте, выли как шакалы, а после речи молодого воина в высокой прическе, вся эта банда бросилась вперед, но, сделав несколько прыжков, они остановились: очевидно, каждый из них думал: «пусть лучше другой пойдет вперед», так что их нападение было больше похоже на «бег на месте». Когда я, не дождавшись приказа нашего главнокомандующего, вдруг встал во весь рост и прицелился в них из ружья, то они очень скоро очутились на прежнем месте.
«Очевидно, дело опять кончится ранеными и убитыми», — подумал я и крикнул Идрису, чтобы он спросил у них, сколько они хотят получить деньгами за убитых соплеменников. В ответ на его слова до нас опять донеслись возбужденные крики, но несколько благоразумных голосов принялись усовещивать их; на некоторое время воцарилась тишина. Я считал это хорошим знаком, но Аб-дер-Рахман был, очевидно, другого мнения. Засунув, по обыкновению, руки в широкие рукава своего бурнуса, он подошел ко мне и сказал своим тихим голосом:
— Ты, очевидно, забыл то, что я говорил тебе в Могадиу: они всегда будут требовать и никогда не дадут ничего взамен. Этими деньгами ты не купишь у них спокойствия; они, по обыкновению, плетут сети предательства, но сами попадут в них. Дай мне кошелек с деньгами, я и Хамис пойдем навстречу к их выборным для вручения денег, они, конечно, нападут на нас, чтобы взять нас заложниками. Тогда, не теряя времени, стреляй в них, ты и Идрис, и нажимайте курок так часто, как только могут ваши руки. Вы можете не бояться попасть в нас, потому что мы немедленно бросимся на землю, как только они нападут на нас, но только еще раз прошу тебя: не стреляй в воздух! Твое милосердие может иметь дурные последствия для нас. Не противоречь мне, я знаю их слишком хорошо: им незнакомо чувство сострадания, так же как и благородство и честность!
Он повторил почти дословно то, что сказал мне таможенный офицер. И действительно, он был прав.
После непродолжительного совещания, слишком кратковременного для «восточных людей», чтобы принять серьезное решение, от них отделилось двое: седой старец и тот самый юноша в высокой прическе. Наши парламентеры ждали, пока они пройдут приблизительно полдороги, и тогда двинулись к ним навстречу. Когда обе пары сошлись, я осторожно поднял свое ружье, положенное на насыпь из песка, которую я сделал перед собой для защиты от нападений.
Я не сводил глаз с четырех разговаривающих между собой людей. Вдруг я услышал выстрел из браунинга и голос Идриса:
— Стреляй, господин, стреляй! Они крадутся сюда с другой стороны вдоль скал!
С моего места ничего не было видно: я вскочил на ноги и бросился вперед, тут чье-то копье упало мне под ноги, и, как свора дико воющих псов, дикари набросились на нас. Брошенный кем-то нож просвистел мимо моего уха, я упал и поднялся только тогда, когда факир, вырвав у меня из рук ружье, стал стрелять в этот клубок черных тел. Тогда они моментально в паническом ужасе разбежались. Я с трудом поднялся на ноги и вооружившись чьим-то мечом, валявшимся на земле, хотел ринуться в бой, но оказалось, что никого уже не было на поле битвы. К моему удовлетворению, не было видно и раненых: очень тяжело иметь на совести столько человеческих жизней. Конечно, раненые, вероятно, были, но, очевидно, товарищи унесли их с собой.
Я могу с уверенностью сказать, что никогда не был трусом и никогда не дрожал за свою жизнь, в особенности же тогда в Сомали, но у меня мороз пробежал по коже, когда я вспомнил, как нож пролетел мимо меня. Эти дети сатаны чуть не отрубили мне голову.
Вспомнив, что Аб-дер-Рахман спас меня от смерти, я, подойдя к нему, крепко пожал ему руку, но этот странный человек так посмотрел на меня, что слова застряли у меня в горле, и, сделав рукой великолепный жест, который был бы под стать китайскому богдыхану, он сказал:
— Дай мне, пожалуйста, папиросу. Если ты можешь сидеть верхом, несмотря на рану на колене, то не будем терять времени: надо убираться отсюда, пока у них не прошел страх. Только в Логу Шабели мы окончательно избавимся от них, там начинаются владения другого племени. Теперь ведь они должны мстить нам за еще большее количество убитых соплеменников!
Он был прав. После обеда они опять устроили засаду, и мы не попались на удочку, только благодаря бдительному оку Аб-дер-Рахмана. Ночью они дважды пытались украсть наших мулов, а на следующий день число их лазутчиков настолько увеличивалось, что они ежеминутно показывались из-за каждого куста. Но напасть на нас среди бела дня они все же не решались, несмотря на свою озлобленность. Кроме их суеверного страха перед ружьем, нас еще охраняла легенда о чудесной силе негритянки, ехавшей с нами, так что они даже подпускали ее беспрепятственно к колодцам за водой. А это было очень важно для нас. То же, что они проклинали наше потомство до седьмого колена, трогало нас очень мало!
Но скоро наши запасы бобов, консервов и фиников стали подходить к концу, а при таких взаимоотношениях о покупке провизии не могло быть и речи, и поэтому я решил просто воспользоваться случаем, то есть молодым барашком, бежавшим впереди стада, и без долгих размышлений схватил его за рога. Он так же мало ожидал этого, как и мальчишка-пастух, который брел за своим стадом. Я позвал Идриса и велел ему спросить мальчика, сколько стоит барашек, но пастух, отбежав на некоторое расстояние и почувствовав себя в безопасности, принялся осыпать нас градом отборнейших ругательств и стал бросать в меня и Идриса навозом. Чтобы рассчитаться с ним, я все же положил на придорожный камень три золотых талера — весьма приличная плата за барашка, а через пять минут наша добыча уже была зарезана, выпотрошена, и мы хотели уже вернуться к своим, как вдруг увидели на всех пригорках, окружавших нас, группы туземцев, которые выражали свои недружелюбные чувства к нам громкими криками и бряцанием оружия. Но вдруг их внимание было отвлечено в другую сторону: вытянув свои длинные, худые шеи, они стали смотреть по направлению на северо-запад.
«О святой Непомук! Неужели оттуда к ним едет подкрепление! Сейчас эта банда уже состоит приблизительно из пятидесяти человек!» — Я невольно провел рукой по своей шее. — «Нет, это положительно было безумием с моей стороны ехать в эту проклятую местность! Пожалуй, нам не придется выбраться отсюда живьем! Итак, доктор Целле, вам придется подыскивать себе нового кругосветного путешественника», — думал я, глядя на грозную жестикуляцию и острые мечи туземцев. Тут остальные спутники присоединились к нам, и мы все четверо стали смотреть туда, куда смотрели туземцы.
— Господин! Иди скорее сюда! Смотри! К нам идет большой караван, но это не сомалийцы, а, должно быть, европейцы, потому что я вижу пестрый флаг! — крикнул мне Идрис.
Это было похоже на правду; когда они подошли ближе, то я сквозь стекла бинокля увидел американский звездный флаг, затем головы верблюдов и головы людей в тюрбанах и без тюрбанов и наконец европейца в пробковом шлеме. Кучки туземцев теперь сгрудились на одном холме и не особенно дружелюбно посматривали на караван. Впереди ехали три проводника-негра в красных чалмах на голове, они были очень высокого роста, и каждый из них имел в руках по карабину. Когда они, спустившись с холма, заметили нас, то оторопели, а затем во всю прыть помчались обратно к своим. Караван остановился, и я видел, как европеец поднес бинокль к глазам. Тогда я въехал на пригорок и в знак приветствия стал размахивать своей шляпой. В ответ на мой поклон европеец отделился от своих и поехал к нам навстречу. Когда он, здороваясь со мной, снял свой шлем, то я увидел седые волосы, золотые очки и кожу нежно-розового цвета, как у поросенка.
— Как вы поживаете, сэр? Какой сегодня прекрасный вечер! Не правда ли? — сказал я.
— Алло! Добрый вечер. Вы, значит, говорите по-английски, — быстро заговорил он, в то время как его верблюд согнул колени, чтобы седок мог сойти на землю. — Да, сегодня прекрасный вечер. Я сам только что любовался им.
— Вы также едете из Могадиу?
— Да. Я надеюсь, что вы едете не оттуда?
— Почему бы мне не ехать оттуда? — спросил я с удивлением.
— Но ведь там чума!
— Чума? — переспросил я. — Вы, вероятно, называете так сомалийцев, но ведь здесь их больше, чем там!
— Нет! Я говорю о настоящей чуме. Или меня, старого дурака, опять надул этот проклятый негр?
— Боюсь, что да. Три дня тому назад мы выехали оттуда, и там все было благополучно в этом отношении.
— Что такое? Это правда, Джон? — заревел он.
К нам подошел старый морщинистый абиссинец, вежливо поклонился мне и заранее нагнул голову под градом ругательств, которые посыпались на его голову из уст его господина.
— Ладно! Простите, пожалуйста, но этот старый осел виноват в том, что я потерял три дня, чтоб отъехать от Каффа, и поехал прямо в долину Юба, потому что поверил этой басне. Но, конечно, я ничего особенного не потерял из-за этого; стакан виски с европейцем будет во всяком случае приятнее лимонада с дагосцами. Извините, сэр, надеюсь вы не итальянец? Ах так, вы немец! Вы знаете, мне кажется, что если бы я предпринял путешествие на Марс, то и там встретил бы немца. И вы также направляетесь в Киссимайо? Отлично! Следовательно, дальше мы двинемся вместе, если вы ничего не имеете против. Я еду из Габеша, где я девять месяцев подряд охотился, и теперь направляюсь в Британскую Восточную Африку, где хочу продолжать это занятие. Говорят, что это роскошнейший зоологический сад на всем земном шаре. Вы, вероятно, тоже охотник? Что? Нет? Но, мой милый, ведь это единственное занятие, достойное джентльмена! Я покажу вам свои трофеи и фотографии, и вы вытаращите глаза от удивления. Вы понимаете: успеть снять разъяренного буйвола перед тем, как прикончить его, или желтую с черными пятнами кровожадную кошку, — это щекочет нервы, а? Джон, да будет твоя черная душа проклята, не стой предо мной как верстовой столб, а принеси нам два стакана виски с содой. Да, впрочем, есть ли здесь достаточно воды? Ваш караван, вероятно, уже успел отдохнуть и ушел вперед?
— Нет. Вот он стоит, — сказал я, наконец, и указал на своих трех верных спутников. Он так быстро говорил, что не дал мне возможности вставить раньше хоть слово.
— Вот эти двое и та старая бабушка? Вы шутите! Неужели вы путешествуете по Сомали с таким эскортом? — спросил он, вытаращив глаза от изумления.
— Да, — ответил я. — Но я не солгу, если скажу, что мне приятнее будет продолжать путешествие в вашем обществе. Тогда я буду чувствовать себя увереннее при виде вот этих субъектов, которые смотрят на нас с пригорка и только и мечтают о том, как бы перерезать нам глотки! В вашем добром отношении ко мне не приходится сомневаться. Скажите: вам не приходилось до сих пор сталкиваться с ними?
— Я путешествую с ружьем наперевес и с никогда не дремлющей охраной; я особенно не миндальничаю с этими негодяями! То, что мне нужно, воду и скот для убоя, я беру, не спрашивая, конечно, их разрешения; если же они начинают кидать в нас камнями или принимать какие-нибудь агрессивные меры, то я просто несколько раз стреляю в них из своего ружья — вот и все. Я и раньше знал, что это за злобная банда, и для внушения большего уважения к себе взял с собой этих негров, дал каждому из них в руку по флагу и надел на голову по красному платку. Свое дело они прекрасно знают, потому что и раньше работали по части грабежей, составляя серьезную конкуренцию разбойнику Менелику, грабя его подчиненных. Когда они идут на львов, то берут с собой только копье. Но скажите мне серьезно: неужели это все ваши провожатые? Да? В таком случае, очевидно, бог охранял вас! И скажите мне, пожалуйста, на какого дьявола вы возите за собой эту старую черную сову?
— Что? Негритянку? Простите. Одну минутку, — сказал я и, повернувшись, подошел к факиру, который, не обращая никакого внимания на караван, присел на груду камней у дороги и меланхолично перебирал свои четки.
— Благодарю тебя, что ты, не посоветовавшись со мной, не решился дать англичанину окончательный ответ. Когда я в первый раз увидел тебя в Могадиу, то сразу понял, что ты из тех, которые остаются верными товарищами до конца, — похвалил он меня. — Ты совершенно спокойно можешь сказать ему, что я мужчина, который принужден выдавать себя за женщину. Кто же я на самом деле и чем был раньше, — об этом ему незачем знать!
Таким образом отпало последнее препятствие к нашему совместному путешествию с англичанином. Его английская разговорчивость, которую я обыкновенно проклинаю, теперь, после нашего ужасного путешествия, была мне даже приятна, в особенности, когда разговор коснулся зверей, которых он любил со страстью охотника. Это была общая тема для нас: мы проводили долгие часы в разговорах и рассказах о разнообразных представителях мира животных. Иногда в долгие ночи, когда мы принуждены были бодрствовать, чтобы дикари не напали на нас врасплох, я с удовольствием слушал его рассказы об охоте на диких зверей и только тут открыл, что я очень мало знаю о них. Он мог без конца показывать мне фауну Африки: пасущихся зебр, дерущихся буйволов, слонов и львов, готовящихся к прыжку, и я никак не мог понять, каким образом он умудряется делать такие снимки. Он рассказывал мне подробности этой охоты, полной риска и роковых случайностей, рассказывал, как надо беречь уже сделанный снимок и как волнуешься, пока он еще не сделан. Благодаря этому знакомству, во мне тоже вспыхнуло желание заняться этим новым делом. Мне хотелось иметь такие же прекрасные снимки, какие были у англичанина, в особенности, когда он однажды ночью с жаром рассказывал мне о каждой отдельной породе слонов, об их привычках, обычаях и кровавых драмах, которые часто разыгрываются во время охоты. Я невольно вспомнил слова великого Гете:
Ты проводишь предо мной вереницу живых существ, и учишь меня любить моих братьев в кустах, в небесах и в воде…Мое желание стало окончательным решением, когда я увидал роскошную книжку с картинками Шиллинга, под названием: «С аппаратом и ружьем». Она так сильно подействовала на меня, что всю ночь я не мог заснуть, и, несмотря на утомительный денной переход и на особенно продолжительную перестрелку с туземцами, я всю ночь пролежал на своей койке с книжкой в руках и сжег почти весь запас керосина, имевшийся у нас. Предо мной проносились роскошные степи Восточной Африки с ее красочным животным миром. Шиллинг писал о том, как он опасается, что так называемая машина цивилизации погубит всю эту роскошь. Этот рай зверей должен пасть! И я решил помочь ему запечатлеть этих зверей на фотографиях для юношества и для подрастающего поколения, тем более, что любящий сенсацию читатель «Часов досуга» также заинтересуется моими охотничьими похождениями. Пусть кто-нибудь другой дает им описания путешествий и новых мест, я же хочу остаться здесь, в мире животных, и заняться более серьезным делом, чем описание своих «кругосветных путешествий». У меня в голове крепко засела эта мысль.
С каждым днем на душе у меня становилось веселее: было заметно, как ландшафт постепенно меняется. Из песчаной иссохшей пустыни он постепенно превращался в поросшие густой травой луга, в густые тенистые рощи, в темной зелени которых щебетали пестрые птицы и прыгали длиннохвостые обезьяны. Иногда видны были тропинки, проложенные стадом слонов, проходившим через лес; следы антилоп и бизонов попадались нам по пути, и часто мимо нас в ярких солнечных лучах мчалось стадо страусов. Теперь видны были возделанные поля овса и пшеницы и деревни, окруженные колючей изгородью в защиту от диких зверей. Случалось, что туземцы даже бесплатно давали нам воду. Они не были похожи на сомалийцев: у них были большие толстые губы и короткие курчавые волосы. Они были маленького роста и говорили на мягком быстром наречии.
Когда мы отъехали от итальянской границы на значительное расстояние, то Аб-дер-Рахман, все время молча ехавший рядом со мной, погруженный в свои мысли, вдруг сказал, указывая копьем на холм красного песка:
— Шуф-саба[26].
Я с трудом мог различить на песке следы львиных лап. Остановив мула, я долго с интересом и даже любовью разглядывал их.
— Айова! Эс-саба, — пробормотал факир, как бы про себя, затем его строгий взор остановился на мне. — Берегись льва — это страшное животное. Не забывай моего совета и следуй ему. Завтра мы должны будем расстаться с тобой, наши пути расходятся здесь в разные стороны, я еду отсюда к своему другу в Юба. Если ты можешь обойтись без Хамиса, то я был бы очень рад, если бы ты отпустил его завтра со мной, но если он тебе необходим, то он, конечно, проводит тебя до Киссимайо, как было условлено.
— Я могу отпустить его завтра, но скажи, почему ты советуешь мне опасаться львов в этой стране, которая кишит и другими опасными животными?
— Я не могу ответить тебе на этот вопрос, потому что сам не все знаю: я говорю то, что приходит мне на ум, и мои слова почти всегда исполняются. Пожалуйста, дай мне папиросу!
Это были последние слова, которые я от него услышал.
На следующий день, когда мы остановились для полуденного отдыха в тени небольшой рощицы, я отсчитал Хамису его заработок и, дав ему сверх всего хороший бакшиш, отпустил его с миром. Несмотря на его дикость и мрачный вид, он был все же отличным проводником и прекрасным поваром. Вещи Аб-дер-Рахмана были уже упакованы, но он не шел прощаться со мной, — я сидел рядом с англичанином, которого он с самого начала почему-то невзлюбил, и нелюбовь была взаимной. Тогда я подошел к его лошади и пожал ему руку. Не подымая головы, он тихо произнес:
— Селям-алейкум, — и сняв с пальца узкий серебряный перстень, надел его на мой палец. Я долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся в солнечных лучах. Он подарил мне, «неверному» магометанское кольцо с надписью: «Нет бога, кроме бога…»
Я это кольцо вскоре потерял.
Когда я вернулся к Буртону, то он сказал:
— Слава богу, что этот старый колдун вместе со своей гориллой наконец убрался отсюда. Вы заметили, как он водил глазами по земле, как человек, потерявший кошелек, а выступал он с такой важностью, что можно было подумать, что это пэр сомалийского государства!
— Возможно, что он и был чем-то в этом роде, — ответил я с неудовольствием.
На следующее утро мы увидели голубое, как бирюза, море, плескавшееся о красные глинистые берега. Дальше виднелись зеленые пальмы и озаренные лучами солнца темные крыши Киссимайо, а через полчаса после этого Буртон, развалившись в бамбуковом кресле на террасе маленькой гостиницы, громко приказал:
— Два виски-сода, и как можно скорее!
Я же устроил себе праздник, отправившись в ванну, и, основательно вымывшись после путешествия по сомалийской грязи, заснул волшебным сном, без сновидений. Когда я проснулся, то снова отправился купаться, но на этот раз в море.
Ярко-красные солнечные лучи бросали пурпуровый отсвет на воду, и волны, как расплавленное золото, набегали на берег и на росшие у самой воды финиковые пальмы, а песок блестел под лучами солнца, как бронзовая пыль.
С усталым телом, но бодрой душой, бродил я по улицам этого городка, наслаждаясь красотой тропической ночи; пройдя последние остроконечные хижины, я очутился в открытом поле и остановился под вековым хлебным деревом. Когда я поднял голову, то увидел над собой звездное небо, как купол возвышающееся над землей. Вдруг до меня донесся какой-то странный звук, похожий на тихое урчанье; он становился все громче, и в конце концов грозное рычанье, как раскат грома, пронеслось в тишине ночи. Нагнувшись вперед, я прислушивался к рычанью льва, этого царя пустыни, и, отвечая на его зов, крикнул:
— Я иду!
Приключения каннибала Хатако
I
Над бесконечным пространством лесов Конго царит тропическая ночь. Сквозь плотную толщу ночной тьмы виднеются трепещущие рои светящихся жуков, гордых сознанием того, что они похожи на алмазы. Многомиллионный хор цикад то взрывает тишину, то внезапно умолкает, и тогда можно явственно слышать падение водяных капель, хмурое ворчание хищника или вскрик ночной птицы.
Широкая лента реки, в которой звезды отражаются тысячами искр и стрел, прорезает лесную чащу. Это река Луалаба, впадающая в Конго на расстоянии пятидесятидневного пути на запад. Вот наступает очередная пауза в мелодии цикад, и в наступившей тишине слышится тихий-тихий шорох, легкое шлепанье босой ноги в прибрежном иле и глубокий вздох человека, освободившегося от тяжелой ноши. Темная фигура в сером переднике облегченно распрямилась.
— Хатако, зачерпни немного воды, меня мучит страшная жажда, — прохрипел голос с земли.
Тот, к кому были обращены эти слова, быстро наклонился к лежащему.
— Тише, брат! Белые, наверное, поставили у берега часовых. Потерпи…
Он отвязал тыквенную флягу от ремня, переброшенного через плечо, окинул взглядом берег, потом бросил горсть ила в реку и прислушался. Убедившись, что крокодилов поблизости не было, он вошел в воду, осторожно исследуя ногами глубину, наполнил флягу и неслышно проскользнул назад к лиановой завесе. Раненый приподнялся и стал пить быстро и жадно.
— Лежи тихо, а я пойду посмотрю, где челноки, — прошептал Хатако.
— Оставь здесь свой передник, он виден в темноте, — посоветовал раненый.
— Ты прав, брат, — ответил Хатако.
Он снял передник, и теперь его голое темное тело почти слилось с ночной мглой. Затем он поставил флягу рядом с раненым, погладил на прощанье его плечо, схватил свой длинный, похожий на меч нож и исчез быстро и легко, подобно хищному зверю.
У группы пальм небольшой поток воды ответвлялся по направлению к лагуне. Там должны были находиться челноки. Медленно и бесшумно продвигалась фигура дикаря к самому краю отвесного берега. Зацепившись рукой за пальмовую ветку, он нагнулся над водой. Несколько раз закрывал и открывал он глаза, чтобы лучше видеть. Там, среди корней гигантского дерева стоял челн, который своими расплывчатыми очертаниями напоминал гигантскую черепаху. В нем сверкал едва заметный огонек трубки; свет звезд матовым блеском пробежал по оружию, которое кто-то шевельнул. Послышалось негромкое покашливание.
— Что ты говоришь? — спросил человек, голова которого виднелась на другом конце челнока.
— Ничего. Толкни Нунду, мне кажется, что он спит, — пробормотал курильщик.
Наверху голова наблюдавшего бесшумно спряталась.
«Их трое… мы не можем пробраться к челнокам… мы должны плыть… это будет нелегко моему брату», — шептал он на обратном пути.
Еще тише прежнего ступал Хатако, все время оглядываясь и что-то ища. Около одной пальмы он остановился, пригнул к себе ветку и стал ее ощупывать. Затем он дважды надрезал ее и содрал с нее горсть длинных бастовых[27] лент. Он подошел к раненому, сел у его ног и спросил:
— Сможешь ли ты плыть, брат? Трое аскари[28] у входа в лагуну!
Раненый вздрогнул.
— Ты так неслышно ходишь, как леопард. Я не слышал твоего приближения. Дай мне еще немного отдохнуть! Если ты мне поможешь, я переберусь через реку.
Хатако снял с шеи мешочек, вынул оттуда маленький черный шарик, плюнул на него и стал разминать в руках. Потом он осторожно приподнял раненую ноту брата.
— Расскажи мне, как все это произошло, — попросил он.
Пока он исследовал и ощупывал решу, прикладывал к ней пластырь, а затем крепко перевязывал ногу пальмовым бастом, старший брат шепотом рассказывал:
— Я сам немного знаю, все произошло так быстро… Как раз, когда моя жена снимала с огня вечернюю похлебку, мы услышали, как кто-то закричал: «Мужчины, входите!» Я выбежал из хижины. Кто-то забил в большой барабан. Раздалось всего несколько ударов, как вдруг вокруг деревни затрещали ружья. Я бросился в хижину за копьем и ножом. Когда я опять вышел, ко мне подбежали два аскари, они стали стрелять в меня, и я бросил в одного из них копье. Тогда пришли еще, много-много; всюду в деревне были аскари. У одного из них на ружье был нож, и он бросился с ним на меня. Я вонзил свой нож в его шею и отскочил. Они стали стрелять по мне, всюду они стреляли, всюду была борьба и крики, наши обратились в бегство, женщины кричали, хижины пылали.
Когда я добежал до бананов, что-то ранило меня в ногу, я упал и потерял много крови. Ания, брат нашего отца, бежал мимо, я его окликнул, и он мне помог идти дальше. Но вдруг его голова разлетелась, и он упал замертво. Я пустился бежать и спрятался в бататовом поле[29]. Стрельба прекратилась. Банановая роща была полна дыма, и над ней стояло зарево от пожара. И тогда ты меня нашел…
— Ты думаешь, что все это потому, что мы убили и съели обоих бангала за то, что они грабили наши верши?
Хатако осторожно опустил аккуратно перевязанную ногу и взглянул на брата.
— Да, — сказал он, и его губы обнажили блестящие зубы, — колдун христиан, который в черной рубашке и с фетишем на деревянном кресте, подошел как раз в это время к нам и наговорил нам много злых слов. Сегодня он был при этом, это его дело!
Когда я возвращался из лесу после поисков меда, я услышал голоса многих людей в лощине у двух больших бавольников. Я сразу увидел, что это были аскари. Чтобы узнать о их намерениях, я подошел к ним. Они лежали на траве у двух больших остроконечных хижин из белой ткани. Я спросил одного из аскари, куда они идут, сказав, что я, мол, бангала. И при разговоре я открывал рот только едва-едва. Аскари поверил мне и сказал, что был приказ сжечь нашу деревню и увести в плен всех мужчин, но что они предпочитают убить нас всех сразу, потому что мы хуже диких зверей и ни на что не пригодны. Я дал ему меду и отошел, чтобы вас предупредить. Но в это время меня увидал христианский колдун и закричал: «Ведь это миема!»
Я побежал, но они бросились на меня со всех сторон и схватили. Они силой открыли мне рот и когда увидели, что у меня остро отточенные зубы, по обычаю нашего племени, они сказали: «Правда, это миема. Не убить ли нам его сразу?» Но оба белых не позволили это сделать. Тогда они связали мне руки и ноги кожаными ремнями, били меня, плевали на меня и стали есть мой мед, говоря: «Тебе не нужен мед, потому что ты ешь только человечье мясо, гиена!»
Потом ко мне подошел еще один. Он стал рвать меня за волосы и громко браниться, но, между прочим, он сказал мне на нашем наречии слова: «И я миема. В твоих волосах спрятан маленький нож».
Когда солнце стало освещать низ деревьев, все ушли. В лагере остались только носильщики. Одного из них приставили ко мне. Я сказал ему, что под бавольниками у меня еще мед, чтобы он его принес. Когда он отошел, я вытряхнул нож из волос, взял его зубами и разрезал ремни. Тогда пришел носильщик и сказал, что меда он не нашел, но нашел нож. Он спросил, не мой ли это. Тогда я бросился на него. Он упал и хотел было закричать. Тогда я убил его. После этого я побежал что было мочи в деревню. Но аскари уже там побывали, там был только дым и огонь. Много убитых лежало в лесу, а живых вели по улице. Я бродил вокруг, чтобы поймать колдуна или кого-либо из них. Но я нашел только тебя.
— Скажи, брат, почему другим племенам не нравится, что мы едим человеческое мясо? Знаешь ли ты это?..
Он не получил ответа, потому что внезапно над ними из черноты ночи раздался голос, полный такой невероятной свирепости, что оба вздрогнули.
— Сумасшедшие лесные демоны, — прошептал старший дрожащими губами, — бежим!
Спотыкаясь и хромая, он направился к воде. Хатако, боязливо озираясь, взял свой нож в зубы и последовал за ним. Не успел он подхватить объятого ужасом брата, как раненая нога поскользнулась и он с шумом упал в воду, а в ответ на это с берега раздался выстрел, подобно грому прорезавший тишину.
Они все это время, не подозревая того, лежали около поста аскари. И как если бы этот выстрел был волшебным словом, которое снимало чары со всех тайн, со всех притаившихся страхов и опасностей ночного дремучего леса, — в этот миг тишина сменилась жуткой симфонией: вой, негодующее хрюканье, удары увесистых кулаков, которые в дикой ярости барабанили по могучим грудным клеткам, шум падающих тяжелых тел, которые продирались через древесные вершины, через лианы и кустарники, и среди всего этого — пронзительный рев человека, охваченного смертельным ужасом. Затем все оборвалось резким криком. Гориллы разорвали на части аскари, который осмелился нарушить их покой…
В стремнине оба пловца вели отчаянную борьбу с течением и со своим суеверным страхом перед лесными демонами. Они находились уже на расстоянии всего нескольких метров от противоположного берега, когда силы совершенно покинули раненого. Хатако быстро подхватил тонущего и продолжал плыть дальше. Но вдруг он почувствовал, как кто-то внезапно вырвал тело из его рук, и оно бесшумно исчезло в воде.
— Брат мой! — закричал он и выскочил на берег, но через мгновение уже ринулся обратно с ножом в руке. Ныряя в темном потоке, он почувствовал на своих бедрах скользкий чешуйчатый хвост и в слепой ярости замахнулся ножом. В следующее мгновение удар хвоста крокодила высоко подбросил его над водой и, описав круг, он шлепнулся на прибрежный ил. Без сил, задыхаясь, оглушенный силой удара, он остался лежать, в бессильной злобе сжимая рукоятку своего ножа.
С того берега послышались возгласы, везде замелькали факелы. Дрожащие отражения скользили по водной глади. Зловеще-алая заря от горящих полей деревни миема озарила ночь. Спокойным белым светом сияли далекие звезды, а ночной ветер со стоном пробегал по угрюмому лесу.
Медленно поднялось темное мокрое тело из прибрежного ила. Грозно, подобно лезвию ножа, занесенного в порыве гнева, сверкнули острые зубы. Людоед расправил плечи и скользнул в глубину непроходимой чащи.
II
Прохладный ветерок разогнал утренний туман, нависший над рекой. Солнечный свет, проникая сквозь листву деревьев, изливался зелено-золотым потоком лучей. Только на середине реки туман еще кружился, то разрываясь на клочья, то снова сгущаясь в тяжелые облака.
Из серого тумана вынырнул человек. Бесшумно опускалось весло в воду, легко и ловко направляя суденышко к берегу. Вся одежда сидящего в ней человека состояла из передника. Его темно-коричневое тело теперь в зеленоватом освещении принимало цвет старой бронзы. Он был среднего роста, строен, но напрягавшиеся при гребле мускулы свидетельствовали о большой силе. Сбоку, на ремне, перекинутом через плечо, висела фляга, рядом с ней, в кожаном чехле — нож с резной рукояткой слоновой кости. На шнурке вокруг шеи были прикреплены кожаный мешочек и деревянная табакерка; медные браслеты охватывали предплечья, а его пышные волосы были перевиты ниткой из красных и белых бус; на уши спадали два коротких черно-белых обезьяньих хвоста. На его лбу были вырезаны в виде украшения четыре квадратных шрама. Пониже этих шрамов была отвесная складка, спускавшаяся до переносицы. Слегка раскосые глаза горели злым, диким огнем. Когда в это мгновение их взгляд быстро и пытливо скользнул по берегу, в них было что-то, напоминавшее взгляд хищника, преследующего добычу. Хищное животное напоминали также белоснежные остро отточенные зубы, сверкнувшие из-под сравнительно тонких для негра губ, когда он открыл рот для негромкого возгласа торжества.
Он нашел то, что искал. Челн стрелой полетел к маленькой бухте. Прямо из ее глубины росли два раскидистых дерева. С их змееобразно изогнутых веток свешивалась густая завеса лиан, усеянная, подобно драгоценному ковру, блестящими пурпуровыми и белыми чашечками цветов. Она была окаймлена нежной бахромой корней, уходивших в прозрачную воду, зеркальная поверхность которой, в свою очередь, ткала второй такой же пышный ковер. Челн направился прямо на нее, завеса раздвинулась, и за ней открылось зеркало чистой воды, скрытое от посторонних глаз кронами деревьев. Вьющиеся растения соткали между ними непроницаемую стену, окружавшую и прятавшую маленькую бухту. Гребец причалил, поднял растительную драпировку, спрятал свой челн между корней красного дерева и опустил опять зеленую завесу. Затем он сел, вынул из кожаного мешочка такой же шарик, как накануне, пожевал его и намазал массу на две ссадины, красневшие на его бедрах.
Это был Хатако. Все это время он не отрывал глаз от гладкой поверхности воды. Воспоминание о смерти брата еще сильнее разжигало горящее в них пламя. Внезапно он встал, вошел в реку, зачерпнул в руку воды и смочил ею лоб.
Затем он потряс сжатым кулаком и громко произнес:
— Вода, ты велика и могуча, но ты укрывала крокодила, который сожрал моего брата. Ты не виновата, не виноват и крокодил. Виноват христианский колдун и его аскари. За поля моей матери — один, за ее дом — один, за брата моего отца — один, за моего брата — один. Это четыре, которые должны умереть! И еще больше должно умереть за людей моей деревни… И я должен съесть сердце каждого из них, а ты, вода, получишь за каждого по уху и тогда ты будешь знать, что я сделал то, что должен был сделать…
Потом он пригнулся и стал напряженно прислушиваться. Кругом царила тишина. Подобно дремлющему глазу смотрела в небо вода. Тихо качался лист лотоса на зеркальной поверхности. Белый цветок сверкал под лучом солнца. Дикарь вынул свой нож, осмотрел его, затем выбрался на берег и проскользнул сквозь лиановую стену в лес.
Его обдал жаркий душный воздух, наполненный запахом тления. Мрак и молчание царили там. Подобно серым каменным колоннам храма стояли стволы могучих деревьев. Толстые гигантские змеи лиан обвивали их и ползли к свету, а сверху, в свою очередь, спускались вниз, в темноту, воздушные корни и бороды лишаев. Только изредка совсем одиноко стоял зеленый куст в полутьме, а высоко-высоко вершины деревьев сплетались в сплошной, все затеняющий и все погребающий свод; зеленая листва, сверканье цветов и вся животная жизнь развивались там, наверху. Здесь, в вечной ночи вся жизнь представлена только одним видом и в неисчислимом количестве — полчищами муравьев. Они рылись в гнилых деревьях и под землей, кишели на земле, ползали бесконечными рядами по стволам вверх и вниз и падали, как дождь, с ветвей.
Для одинокого путника тьма и безлюдье были союзниками, они хранили его и его тайны. Как тень, скользил он вперед, переходил легким шагом пахнувшие гнилью болота, медленно текущие ручьи и мертвые гниющие стволы, которые под его ногами рассыпались в прах. Только подойдя совсем близко к прогалине, он замедлил шаг. Он обошел ее кругом, заглядывая то тут, то там через густые заросли. Людей не было видно, но серые нити дыма, которые поднимались с обугленных костров, и примятая трава, не успевшая подняться, показывали, что здесь еще совсем недавно были люди…
Дикарь осторожно вышел из укрывавшего его мрака на солнце. Опустив глаза к земле и поводя носом подобно голодному волку, переходил он от костра к костру, нащупывая сорванной веткой, не найдется ли чего поесть. У костра, который был разложен у палатки белых, он нашел полуобгоревшую кость, на которой сохранилось несколько обуглившихся остатков мяса. Он жадно вонзил зубы в свою находку и, обгладывая ее, пошел дальше. Там, где виднелись отпечатки ружейных прикладов, указывавших на место лагеря аскари, его обостренные голодом глаза заметили в траве забытый узелок с поджаренным маисовым хлебом — больше чем надо, чтобы насытиться. Быстро глотая, но насторожив глаза и уши, вышел он теперь на большую дорогу. Подобно словам книжной страницы на дороге читались отпечатки ног аскари и его захваченных соплеменников.
Ускоренным и почти неслышным шагом пробирался дикарь по следам.
Солнце стояло почти отвесно над головой, когда до его слуха донеслись первые звуки человеческих голосов. Тотчас же он покинул дорогу и нырнул в лес. Со зловещей, бесшумной быстротой змеи скользила теперь темная фигура вдоль дороги, пробираясь сквозь чащу и лабиринты корней, перепрыгивая через стволы, перебираясь через ручьи и топи. Гул, болтовня и смех, пение носильщиков, грубые окрики, бряцание оружия и цепей доносились с дороги.
Наконец, преследователь настиг начала сафари[30]. Он притаился за кустом и блестящими глазами наблюдал за проходящим мимо шествием. Вдруг его тело согнулось, напряглось, как у готового к прыжку леопарда, жилы на руке, охватывающей рукоять ножа, вздулись, белые зубы обнажились, а глаза засверкали темным светом. Хатако заметил одетую в черное фигуру миссионера, которого несли на носилках. Но он не шевелился, пока изгиб дороги не скрыл от него проходящих. Тогда он поднялся, пробрался еще глубже в лес и помчался наперерез идущим…
Когда яркая зелень бананов и серый блеск освещенных солнцем крыш деревянных хижин проглянул сквозь деревья, он быстро нырнул в густые заросли тыквенного поля у самой дороги. Напротив было открытое место. Женщины из деревни подметали его, готовили дрова и кувшины с водой для встречи тех, кто приближается к деревне по лесной дороге. Скрытый в зарослях наблюдатель внимательно смотрел, как людской поток хлынул из леса и разлился по лужайке. Подошли аскари, белый офицер развел часовых, раскинули палатки, пленных разместили в центре лагеря, развели огонь и повесили котелки. Когда тени деревьев стали длиннее и окутали лужайку темно-зеленой мглой, наблюдатель осторожно выполз из своего убежища и скрылся в лесу.
Теперь он начал совершать большие круги вокруг лагеря. Ни одну ветку, ни один стебель не задевало гибкое тело, ни один сучок не затрещал под его кошачьим, мягким шагом, и ни одно человеческое движение в лагере не скрылось от пары горящих в темноте глаз. Неутомимо, как волк вокруг стада, кружил мститель вокруг своих жертв… Пока еще ни одна из них не преступила границы леса.
Вдруг он замер, притаившись за высоким кустом. Затаив дыхание, он следил за передвижением одного аскари. Тот шел, по всей вероятности, отправить нужду прямо к кусту, за которым его поджидала смерть. Медленно поднялась рука дикаря с тяжелым ножом, спина и икры напряглись для прыжка, как спущенная пружина взлетело нагое тело в длинном беззвучном прыжке и опустилось на аскари. Только один удар ножом, один хриплый звук, заглушенный черной рукой — и два тела бесшумно опустились на землю. Еще короткий удар, и людоед поднялся во весь рост. Рука его держала бьющийся окровавленный кусок мяса, который он схватил своими острыми зубами и проглотил. Две тонкие кровяные струйки потекли из уголков рта. Он еще раз нагнулся, сделал надрез — и снова его рука подняла нечто, сочащееся кровью, несколько капель которой упали на его плечо.
«Первый — за поля моей матери!» — громко сказал он, пряча отрезанное ухо в свой кожаный мешочек. Мгновение он прислушивался, поднял мертвое тело, которое было больше и тяжелее его самого, отнес его в чащу и спрятал среди волокнистых корней фигового дерева.
Продолжая бесшумно кружить вокруг лагеря, он старательно чистил пучком сорванной зелени окровавленное лезвие, точил его небольшим камнем из своего кожаного мешочка, пробовал его о палец, потом снова и снова проводил по нему камнем. Еще несколько раз подкрадывался он к людям, которые приближались к лесу, но ни один из них не пересек смертельного рубежа…
Опустилась ночь. Огни многочисленных факелов отражались в дикой паре глаз, светившихся во мраке.
Сквозь шум в лагере ясно раздавалась команда, громко выкрикнули чье-то имя, зов повторялся все громче и громче. Лес равнодушно отвечал эхом, он надежно хранил носителя этого имени в своей чаще. Тогда факелы дрогнули, и темные тени понесли их в глубину леса. Они рассеялись между стволами, сновали в разных направлениях, встречались и снова расходились в разные стороны… Черная тень отделилась от волокнистой коры векового дерева и шмыгнула следом за одним из факельщиков.
Вот он остановился, поднял свой факел и заревел свое длинное: «Улунгууу!… Эй, Улун…»
И он замолчал. Серая молния вырвалась из прыгнувшей тени и перерезала ему горло. Тело тяжело осело на землю… Факел зашипел в болоте и погас. Несколько быстрых ударов, замершее клокотанье крови, шуршанье сухой листвы под телом, которое извивалось в предсмертных судорогах, и затем голос, громкий и спокойный:
— Второй — за дом моей матери.
Тень исчезла так же быстро, как и появилась.
Эта смертоносная тень, продолжая скользить среди деревьев, в какой-то момент снова замерла, потом исчезла в зарослях лиан, вышла с другой стороны, скользнула дальше, вдруг припала к земле, насторожилась и в летящем прыжке обрушилась на очередного факельщика. Тень и умирающий человек упали рядом, короткая возня на земле…
— Третий — за брата моего отца! — послышалось в ночной мгле.
Понемногу смолкали безответные призывы. Факелы замерцали в направлении лагеря. Безмолвно и недвижимо стоял лес, надежно скрывая в своей чаще следы кровавых драм…
В лагере поднялась суматоха, шум голосов становился все громче и возбужденнее. Наконец, резкая команда восстановила тишину. Последовала перекличка. Три человека не ответили обычного «Здесь!»
И снова оглашались окрестности звуками, на которые отвечало только эхо…
Глаза наблюдателя видели, как офицер и миссионер стояли рядом и возбужденно разговаривали, указывая на лес. Улыбка торжествующей насмешки искривила при этом рот людоеда. Затем раздалась новая команда, вокруг всего лагеря запылали костры, парные часовые с ружьями наперевес непрерывно ходили вокруг кольца костров. Только изредка какой-либо звук долетал теперь из лагеря, замершего под угрозой неведомой опасности, о которой он знал только то, что она притаилась за кольцом костров охраны, в густых глубинах дремучего леса.
Кто туда входил, тот уже не возвращался.
Когда утреннее солнце прогнало тени даже из-под самых густых сводов листвы, лагерь ожил. Во все стороны были посланы патрули аскари. Они нашли жертвы. Одну за другой их вынесли на полянку. Солдаты экспедиции обступили безжизненные тела и смотрели на рассеченные грудные клетки, из которых были вырваны сердца. Крики возмущения и отвращения, проклятия и угрозы посыпались в сторону леса и на стоявших в отдалении пленных.
— Это дело миема, — сказал офицер стоявшему рядом бледному и безмолвному миссионеру. Он несколько раз нервно затянулся папироской и, пожимая плечами, продолжал: — Но здесь, в этом лесу, не подобраться к этим волкам. Единственное, что нам остается сделать — шагать весь сегодняшний день сколько хватит сил, чтобы перед вечером добраться до крепости. Иначе сегодня ночью повторится то же самое.
Он отдал приказ к немедленному выступлению. Звуки труб созвали в деревню дальние патрули. Многие, ничего не подозревая, проходили мимо дерева, на котором сидел убийца их товарищей.
Когда последний носильщик, опасливо озираясь по сторонам, наконец-то оставил лагерь, Хатако вышел из леса. Небрежно прошел он мимо холма, покрывавшего теперь его жертвы, и начал тщательно обследовать костры. Он нашел достаточно пищи, оставленной при поспешном отступлении гонимыми ужасом людьми.
Он утолил свой голод, но не жажду мести, которая гнала его по следам врагов…
Его кинжал пока бездействовал. Экспедиция шла, сбившись в кучу, под прикрытием арьергарда аскари. Уже последняя куртка защитного цвета исчезла за кустарником. Преследователь быстро и неслышно ринулся за ней и хотел было обогнуть куст, как вдруг остановился как вкопанный и стал прислушиваться. В двух шагах от себя он услышал голос миссионера. Его глаза сверкнули звериной яростью, зубы заскрипели. Он пригнулся и стал смотреть сквозь ветви. Остановка была вызвана сменой одного из носильщиков. Видимо, он поранил ногу и присел, чтобы ее осмотреть. Мститель был уже рядом…
— Четвертый — за моего брата!
Но вдруг он взглянул на убитого и окаменел от ужаса: сквозь приподнятые в предсмертных судорогах губы светились отточенные зубы племени миема!
— Человек моего племени… Прости меня, брат! Но ты, белый колдун, ты должен умереть!
Он стрелой помчался за носилками. Вдруг раздался крик ужаса. Носильщики, увидев как голое, забрызганное кровью тело летело на них, бросили носилки и пустились наутек. Остолбенев от ужаса, миссионер смотрел на занесенное над ним лезвие, на направленный на него кровожадный взгляд. Но в последнее мгновение он овладел собой, быстро схватил лежащее около него тяжелое распятие и ударил им нападающего прямо в лицо. Дикарь отшатнулся, а священник поднял свою сутану и побежал, как он никогда еще в своей жизни не бегал. Одновременно защелкали выстрелы, арьергард развернулся и бежал назад. Вокруг Хатако пули шлепали по листве и срывали кору с деревьев. Хатако прыгнул в чащу и побежал, петляя между деревьями.
Луалаба сверкала в заходящем солнце подобно кровавому потоку. Смягченный зеленовато-розовый свет лежал над тихим маленьким лесным озерком. Черная рука приподняла живую завесу у его берега, и челн с легким всплеском скользнул в воду. Хатако направил его на середину озера. Здесь он встал, открыл свой кожаный мешочек и медленно, одно за другим, бросил в темную воду четыре человеческих уха.
Мгновение он постоял, вытянувшись во весь рост в челноке, потом схватил весло, выплыл на середину реки и скрылся в поднимающемся вечернем тумане.
III
Приближалась полночь, и тяжелый дождь с шумом падал с черного неба, когда одинокий гребец причалил к берегу. Он еще довольно долго волочил челн, бредя по илу и тростнику, пока не дошел до места, где уже несколько подобных челноков стояли у берега. Свой он заботливо привязал к старому пню, взял на плечо весло и уверенно зашагал в темноте по едва заметной тропинке. Скоро слабое мерцание огней, собачий лай и людские голоса указали на близость деревни.
Путник издал протяжный клич, ему ответили тем же из хижин, которые темной массой выступили из мрака ночи. Несколько мужчин вышло ему навстречу, они фыркали и ежились под потоком дождя.
Это были жители соседней деревни миема, одолжившие ему челнок для исполнения кровавой мести.
Они повели его в самую большую хижину деревни. Тут уже сидело несколько мужчин, окутанных густым едким дымом, наполнявшим помещение. Потом подошли и другие, привлеченные громкими приветствиями. Хатако стряхнул капли дождя со всклокоченных волос и присел на корточки у порога, зябко потирая руки. Жена хозяина тут же принесла деревянную миску поджаренного в масле сладкого картофеля и поставила ее перед гостем. Хозяин дома отрезал от свешивавшейся с потолка грозди несколько золотистых бананов и положил их перед ним. Излишне было предлагать гостю поесть. Он уписывал еду за обе щеки.
— Был ли белый колдун жирен и вкусен? — спросил один из мужчин.
— О, он очень жирен! Я его видел! — закричал другой и показал руками невероятный живот и щеки. Мужчины залились громким смехом, их коричневые тела изгибались и корчились от удовольствия.
При упоминании о враге по мрачному лицу Хатако пробежало выражение внезапно вспыхнувшей ненависти, затем он тоже рассмеялся и спокойно сказал:
— Он мне не достался. Он ударил меня своим фетишем сюда…
Он указал на кровавый шрам, пересекавший его лоб.
Не прерывая еды, он изложил собравшимся все, что он пережил за это время. Они слушали молча, только время от времени возбужденное или удивленное «Ло!» прерывало живое описание рассказчика:
— Думаешь ли ты, что колдун тебя узнал? — спросил его хозяин.
Хатако утвердительно кивнул.
— Тогда они пошлют аскари по деревням нашего племени, чтобы искать тебя. До тех пор ты можешь отдыхать — будешь нашим гостем. Но тогда тебе надо будет уходить. Ты должен идти очень далеко на восток. Там есть страны, где хозяева — не бельгийцы, но другие белые…
Старик был прав. Уже на другой день Хатако, лениво развалившийся перед хижиной, услышал далекий, глухой бой сигнального барабана, доносящийся из-за готового погрузиться в ночной сон леса: «Миема, слушайте все! Миема, все слушайте! Аскари идут вверх по течению! Они ищут одного миема. Пусть он прячется».
Тяжелым глухим звуком ответил деревенский барабан: «Мы слышали». И после перерыва барабанщики короткими и длинными ударами стали сообщать дальше весть, которая касалась, в сущности, только их. Они хорошо знали, что не только уши миема слышали и поняли барабаны, а потому сделали бы соответственные выводы, если бы одна из деревень не передала весть дальше.
Наутро с восходом солнца Хатако покинул деревню, а вместе с ней и свою родину. В продолжение многих недель он блуждал с утра до вечера по необъятным, мрачным лесам. Только изредка попадались ему деревни, и еще реже решался он в них заходить. Почти каждая принадлежала иному племени, говорила на ином наречии, имела другие обычаи и взгляды, была самостоятельным миром, встречавшим чужого с опаской и даже ненавистью. В дремучем лесу каждый враг другому. Вечерами бездомный путник пробирался к полям, поспешно крал несколько фруктов или клубней, а иногда и заблудившуюся курицу или тощую собаку, и бежал с добычей в свой единственный приют — в лес. У одиноко пылающего огонька он готовил себе пищу и затем спал, свернувшись клубком между корнями или ветвями деревьев. Рано поутру, разбитый, с онемевшими конечностями, он вновь пускался в свой бесконечный путь, — всегда в сторону восходящего солнца. Немногочисленные съедобные лесные плоды, время от времени кусок редкой дичи, убитой им при помощи метательной дубины, несколько раз даже встречный человек, враждебно посмотревший на него и побежденный им, — составляли его дорожный рацион.
Затем он попал в местность, где лес становился все темнее и пустыннее, где не было ни людей, ни селений. Широкие потоки, не видевшие лодки, с шумом катились через лес. На отмелях, подобно гниющим стволам, лежали неподвижно и коварно громадные крокодилы. Далеко раскинувшиеся изумрудные и пенистые болота, в бездонной тине которых стояли деревья на высоких ходульных корнях, и необъятные всклокоченные заросли, едва ли дающие проход жуку-дровосеку, заставляли беглеца искать далекие окольные пути. Все это, в сочетании с постоянно гложущим голодом смертельно утомило и истощило его.
Однажды вечером он с большим трудом пробрался сквозь густые заросли речного берега. Он искал место, где мог бы переплыть реку. Оно должно было быть нешироким, потому что он чувствовал себя слишком обессиленным, чтобы долго плыть. В его жилах бушевал огонь, от которого у него отяжелела голова и дрожали колени. Наконец, он нашел удобное место для переправы, и его глаза заблестели, когда он увидел, что это был брод. Протоптанная людьми тропинка вела к нему с этой и с противоположной стороны. Но сегодня он не был настолько уверен в своих силах, чтобы его перейти. Природная беседка, образованная воздушными корнями дикого фигового дерева, смогла служить, хотя и душным, но верным ночным пристанищем.
Утром, дрожа от холода и лихорадки, терзаемый страшным голодом, он выполз из своего убежища. Вдруг до его слуха донесся звонкий голос. С расширенными от ужаса глазами он вглядывался в тень, отбрасываемую большим красным деревом. Она кишела крошечными светло-коричневыми людишками. Они рубили, рвали, резали что-то большое, красно-коричневое, лежащее на земле. Спутанные суеверные представления, усиленные крайним истощением, закружились в мозгу странника. Теперь карлики его заметили… квакающий звук — и, подобно рою мух, видение вмиг разлетелось и исчезло. Осталось нечто красно-коричневое — это была мертвая антилопа. Голод разгорелся в нем ярким пламенем и заставил забыть всякий страх. Там лежала пища — мясо! Несколькими прыжками он достиг антилопы, рубил, рвал ножом и ногтями мясо с ободранной ляжки и запихивал еще теплые куски прямо в рот. Волна новых сил наполнила его и возвратила ясное, острое мышление. Быстрым надрезом отделил он ляжку и проскользнул с ней в свое убежище.
«Циановая завеса опустилась за ним как раз вовремя, чтобы задержать крошечную стрелу, просвистевшую ему вдогонку. Тотчас же он бросился ничком на землю и стал быстро складывать остатки коры, обломки веток и корней в виде заграждения. Он знал по страшным рассказам стариков у ночного огня, что сказочные маленькие лесные человечки стреляли самой смертью, что раны от этих ядовитых стрел, крошечные, как укус муравья, немедленно открывали дверь на тот свет. Поэтому все то время, когда его руки отрывали от ляжки антилопы нежные куски и направляли их в рот, глаза и уши его были начеку.
Карлики шмыгали между деревьями и кустами, пригибаясь, быстро, как куропатки, обменивались звонкими криками и стреляли из своих луков с ужасающей меткостью. Скоро из каждой едва заметной щели торчала оперенная стрелка. Но ни одна из этих крохотных стрел не могла пробить эластичную лиану. Карлики это тоже заметили и перестали, наконец, стрелять. Их больше не было ни видно, ни слышно, но осажденный слишком хорошо знал, что они были тут, рядом, что они терпеливо ждут его выхода…
Вдруг он услыхал легкий шорох наверху…
Взгляд вверх, молниеносный прыжок в сторону — и все же маленькая царапина на ухе! Раненый дико взревел, бросил свою дубину вверх, высоко подпрыгнул в безумном страхе и бешенстве, желая схватить врага и увлечь за собой в пучину смерти. Но вдруг он остановился как вкопанный. Его взгляд замер от страшного воспоминания.
«Ухо — ухо миема! Мертвый требует его обратно!» — Он проревел это громким голосом, внезапно принятое решение подняло его руку, лезвие его ножа опустилось вдоль головы и сбрило раненое ухо. Горячий ручей крови потек по его шее и плечам…
Тут началась безумная скачка! Вперед, назад, вверх и вниз подпрыгивало обрызганное кровью тело, избегая все новых и новых жужжащих стрел. Это был единственный путь к спасению. У него не было ни ружья, ни метательного оружия…
Спасение заключалось в постоянном движении. Но вот прямо над ним раздалось звонкое щелканье и хихиканье. Он поднял голову. Все ветки были усеяны карликами, которые бегали, ползали, прыгали, нависая над ним как пчелиный рой. Хатако хрипло зарычал и ринулся вперед, сквозь завесу из лиан. Карлики встретили его диким воем. Стрела прожужжала навстречу и застряла в его всклокоченных волосах, но затем тяжелый клинок рассек хохочущее лицо карлика. Звук лопнувшей тыквы, с которым разлетелась голова карлика, перекрылся внезапно раздавшимся низким воем, который, в свою очередь, перекрылся частыми ружейными выстрелами.
Они гремели со всех сторон. Хатако изумленно смотрел на разбегающихся врагов. Он видел, что на них надвигается какая-то опасность извне. Только ли на них? Глаза его начала застилать мутная пелена. Он сделал несколько медленных шагов и рухнул на землю.
Одинокое многодневное путешествие через дремучие леса, полные опасностей и ловушек, путешествие, в котором голод и лихорадка были его единственными верными спутниками, крайнее истощение физических и духовных сил, безнадежный бой со свирепыми карликами, потеря крови из-за отрезанного уха — все это, вместе взятое, сломило его.
Подобный смерти сон властно охватил его и держал в крепких, но спасительных объятиях. Он спал и спал, без снов, крепко, ни разу не просыпаясь в продолжение многих дней. Но в глубине его существа таились источники силы, унаследованные от многих поколений здоровых и сильных предков. Поэтому, очнувшись после столь долгого сна, он почувствовал себя, как и прежде, могучим и гибким.
Первое, что он увидел, были острые, хищные глаза, горевшие на изжелта-коричневом лице.
— Аль хамд уль Аллах (благословен Бог), — произнес по-арабски склонившийся над ним человек низким гортанным голосом. Затем он задал Хатако на диалекте миема ряд вопросов на тему: «Кто? Куда? Откуда?» Хатако ответил на все вопросы за исключением одного: «Почему?» Речь шла о его бегстве с родины.
Длинными желтыми пальцами араб поглаживал свою трясущуюся бороду, тонкая улыбка играла на его строгих губах и в полузакрытых глазах, когда он медленно проговорил:
— У истоков Луалаба барабаны и люди говорили об одном молодом миема, который убил четырех людей из правительственных войск и поднял нож на белого. Во всех хижинах деревень племени миема засели аскари. Они нашли все, даже последнюю курицу для своей похлебки, только не этого миема. И я ничего о нем не знаю! Здесь, у Килонгалонга, лежал у дороги больной миема и его осаждали карлики, эти сыны дьявола, укравшие у меня вчера три слоновых зуба. Аллах возвратил мне мое добро и это была его воля, чтобы я взял больного чужеземца и ухаживал за ним. Теперь он здоров, и я его спрашиваю, не хочет ли он идти со мной и нести ношу? Он найдет соплеменников среди носильщиков, пищу и хорошее вознаграждение, когда мы достигнем моего дома у Альберт-Ниянцы.
Хатако раздумывал. До сих пор неограниченная свобода была законом его жизни. Он смутно чувствовал, что для него начинается новая жизнь, а в ней, казалось, не могло быть этой свободы. Чувство благодарности привязывало его к арабу, который спас его от карликов, этих коварных ядовитых змей, и указывал ему теперь средство избежать голода, бушующей ночной непогоды, враждебных людей и этого жуткого одиночества…
«Я хочу идти с тобой», — ответил он просто. Затем он смешался с толпой людей, сопровождавших продавца слоновой кости в качестве охотников, носильщиков и слуг.
Для дикаря наступило время учения. Ему пришлось познать все законы и обычаи сафари: как удобно и крепко перевязывать тяжести, как мастерить для этой цели из листьев наголовник, как добывать себе хорошее место у огня и для спанья, как позаботиться о том, чтобы не быть в обиде, когда заведующий носильщиками, араб-метис с Занзибара, раздавал дневную порцию бананов, маисовой муки или пшена, и как избежать солнечного удара… Но всему этому нетрудно было научиться. Немного труднее было нести изо дня в день тяжести в течение четырех, пяти, а если нужно, даже семи или восьми часов по скользким тропинкам дремучего леса, через заросли и болота, горы и долины. Но даже и это требовало лишь сильного тела, и, выработав сноровку, можно было выполнять эту работу без особого напряжения.
Но что труднее всего давалось Хатако — это ладить с теми из носильщиков, кто был не миема, смотреть на них как на товарищей, а не как на естественных врагов и добычу. Вот это никак не могло уложиться в голове дикаря, знавшего до сих пор по отношению к другим только беспощадное утверждение своего собственного «я» и своего племени. Всякий чужой был врагом, должен был им быть, потому что он не ел человеческого мяса и презирал миема за людоедство. На каждую обиду, каждое насмешливое или вызывающее слово, даже только на отказ исполнить просьбу у него до сих пор был только один ответ — удар ножом. И было правом и обязанностью каждого миема употреблять в пищу мясо убитого. Дремучий лес с недостатком дичи и с климатом, смертоносным для домашних животных, не мог ее дать. То, что у его предков было необходимостью, для него осталось неодолимым влечением, которое он никогда не мог окончательно подавить. Бурлившая в нем дикость не раз колебала почву, дававшую ему возможность общения с другими людьми, и вовлекала не в одну кровавую схватку. Только значительно позже в нем выработался надежный заслон против этой дикости, самым неистребимым наследием которой было людоедство.
В первое время работа поглощала все силы Хатако. Его хозяин уже несколько лет находился в пути. В ходе своих скитаний он выменял у доверчивых туземцев верхнего Конго за соль, за ничего не стоящие игрушки и блестящую мишуру большое количество тяжелой и драгоценной слоновой кости. Теперь же его тянуло к давно оставленному комфорту родного дома у Альберт-Ниянца.
Однообразными, утомительными дневными переходами шел караван к востоку. Изо дня в день серо-зеленые удушающие стены дремучего леса тянулись по обе стороны дороги, пока, наконец, не появились признаки приближения к границе леса.
Поверхность земли стала незаметно, но неизменно повышаться; реки и ручьи все стремительнее катились к долинам, образуя пороги и стремнины, и, наконец, низвергались с высоких скал.
Тут и там с холмов открывался вид на окружающую местность. Видно было как бесконечные равнины леса переходили в холмы, подобные прибою морских волн.
И, наконец, настал час, о котором везде побывавшие люди сафари часто рассказывали недоверчивому Хатако, — это когда они вошли в страну, покрытую не лесом, а травой. Его взгляд с удивлением блуждал по волнующейся поверхности и ее бесконечным далям. Солнечный свет заливал их с утра до вечера, свободно и мощно бушевали над ними ветры. И почти так же быстро, как они, мчались по равнине люди на удивительных высоконогих зверях. Они жили в больших и просторных домах, построенных только из травы, в которых жило в пять или десять раз больше людей, чем там, на родине Хатако. На их полях росли маис и просо, которые он до сих пор знал только как съедобную крупу, и они держали больших зверей с большими рогами, дающих молоко. Каждый день перехода уводил его дальше в сияющую даль и приносил с собой новые и удивительные открытия.
Все удлиняя и ускоряя переходы, двигались они по землям Мангбалла и Мангбатту. Здесь царили могущественные черные короли. Они жили в обширных палатах с высокими сводчатыми пальмовыми крышами. Их окружали тысячи воинов, сверкающих богатым медным вооружением, а толпы рабов лежали перед ними в прахе. Пытливый взгляд Хатако заметил, что здесь тоже человечьи черепа висели на деревенских заборах. Он знал этот обычай еще на родине и хорошо понимал его значение без объяснений своих товарищей.
Торговца слоновой костью знали все эти племена, но он нигде не останавливался, то и дело подгоняя караван то суровыми словами, то обещаниями. Местность становилась все возвышеннее, и под конец перед ними выросли голубые горы. Им приходилось подниматься, обливаясь потом, по извилистым горным тропинкам. Дикие холодные ветры со свистом проносились по ущельям и леденили детей дремучего леса. Наконец дорога стала спускаться почти отвесно к сверкающей под солнцем безбрежной водной поверхности. Радостным криком приветствовали ее измученные люди. Когда солнце вечером следующего дня отразилось красным заревом в водах Альберт-Ниянца, они достигли цели. Под рев рогов из слоновой кости, треск барабанов и громкие песни носильщиков караван вступил в Меву.
IV
На следующий день людей рассчитали. Многие из них в течение долгих лет жили вместе, делили друг с другом трудности пути и работы, смертельные опасности и безобидное веселье, ели из одной миски и спали на одной циновке. Получив деньги, они втридорога накупили у индийского торговца пестрых тряпок и радовались им, как дети. Затем они вместе напились помбе (пиво из пшена). Ночью они, пьяные, повалились на землю и последний раз спали вместе. Наутро они весело встали, обменялись рукопожатиями и разошлись навсегда. Некоторые отправились домой за двадцать пять — пятьдесят дневных переходов, другие нанялись носильщиками на другие сафари, направлявшиеся в неведомые страны.
И перед Хатако положил араб горсточку серебряных монет. Но сейчас же быстро накрыл их рукой, задумчиво погладил свою бороду и внимательно посмотрел на дикаря. Затем он медленно произнес:
— Бог положил тебя на моем пути. Ты язычник и людоед. Но милосердный хочет, чтобы ты стал человеком и правоверным. Ты ничего не знаешь о других людях кроме того, что их можно есть. Но они знают, что у тебя есть деньги, поэтому постараются тебя обмануть. Тогда ты бросился бы на них, и они убили бы тебя как котенка пантеры. Я хочу и дальше заботиться о тебе. Работай у меня в доме! Я найду кого-нибудь, кто мог бы тебя вести дальше, пока ты сам не станешь на ноги. Хочешь?
Они стояли на веранде его дома. Впереди было открытое место, а за ним, сквозь зелень высоких эвкалиптов, виднелись белые стены здания. На обоих башнях развевались флаги, и время от времени из-за высоких стен раздавались трубные сигналы. Хатако указал туда рукой.
— Это бома (укрепление), где живут белые и черные аскари? — спросил он.
Араб кивнул.
Хатако поднял свою тыквенную бутылку и новую метательную дубинку из твердого, как камень, розового дерева, которую он себе вырезал в пути. Складка на лбу углубилась, отчего лицо его стало еще более диким и мрачным.
— Я не могу оставаться здесь. Дай мне мои деньги, — проговорил он.
Морщины вокруг глаз араба задрожали. Лицо озарилось умной улыбкой.
— Хатако, не заменял ли я тебе отца во время пути? Веришь ли ты мне?
Хатако кивнул, не сводя беспокойного взгляда со здания с башнями.
— Я знаю, что ты тот миема, которого искали аскари с Луалабы, — продолжал спокойно араб. — Эта страна принадлежит другим белым, инглези (англичанам). Там, высоко в горах, где аскари внесли всю мою слоновую кость в маленький дом и я должен был им заплатить много серебра в виде хонго (пошлина), там была граница твоей страны. Никогда не ходи за эти горы! А здесь ты можешь жить спокойно.
Хатако пытливо посмотрел на него.
— Я верю тебе. Ты — друг.
В течение месяца оставался он в доме купца. Правда, он не годился для домашней и кухонной работы. Когда однажды ему приказали принести со двора на кухню дров, он принес только одну охапку и куда-то ушел. Толстый повар-суданец, выйдя во двор, обнаружил его под манговым деревом. Он сидел на корточках и совершенно серьезно разговаривал с большим ручным павианом, привязанным к дереву цепью.
— Что ты здесь делаешь, лентяй?! — вскипел суданец.
Хатако даже не взглянул на него.
— Ты что, не слышишь, дикарь?!
В мгновение ока толстяк покатился по песку, как бочка, визжа от боли и бешенства. Хатако схватил его за ногу и повалил на землю, а его друг павиан с быстротой молнии укусил его за другую ногу. Теперь же он сидел на дереве и строил рожи поверженному врагу. Толстяк со стоном потирал укушенную ногу и злобно смотрел на Хатако.
— Это он тебя укусил, — сказал Хатако, показывая на дерево.
С этого дня ему больше не поручали домашних работ. Тем охотнее и лучше справлялся он с другими заданиями. Однажды его хозяин приобрел партию молодых львов и леопардов для перепродажи. Их поручили попечению Хатако. Он целыми днями сидел на отгороженном дворе, играл с молодыми хищниками, поил и кормил их. Он ловко избегал коварных ударов лапой и жадных зубов обоих леопардов, которые были постарше и не так безобидны, а когда они были слишком строптивы, то он их бил своей дубинкой. Обезьяна наблюдала за ними со своего мангового дерева и беспокойно почесывалась. Если же леопарды нападали на ее друга, то она хрюкала и щелкала зубами, потрясала веткой и яростно бегала взад и вперед. Вокруг, из всех окон и галерей испуганные лица смотрели во двор, где играли молодые хищники и их дикий укротитель. Усилия Хатако не прошли даром, и когда через три недели араб продал зверей, они утратили уже значительную часть своей первоначальной дикости.
Когда грузили слоновую кость, Хатако по поручению хозяина присматривал за рабочими. Он добросовестно пересчитывал прибывающие и отправляемые клыки. При каждом пятом клыке (пять было самое большое число, которое он знал) он делал зарубку на палке. Затем он своими ловкими и сильными руками помогал складывать в лодки драгоценный и тяжелый груз. Сопровождая носильщиков, он шел своей бесшумной кошачьей походкой, с дубинкой на плече и неподвижным лицом, устремленным вдаль.
Туземцы на улицах обходили Хатако, шепотом обменивались замечаниями и смотрели ему вслед. Он почти не разговаривал ни с кем, да и не мог, если бы и хотел, так как его познания в кизуахели, разговорном языке восточной и центральной Африки, были очень ограничены. Но нерадивые рабочие вздрагивали, когда чувствовали на себе дикий взгляд этого чужеземца с острыми зубами и только одним ухом…
Иногда по вечерам хозяин звал его на веранду, усаживал рядом с собой и разговаривал с ним на религиозные темы. Он рассказывал об Аллахе, сотворившем мир, о Магомете, его пророке, и о законах, которые он дал людям и завещал в книге, называемой Кораном. Хатако внимательно слушал. Но когда араб сообщил, что правоверному запрещено употреблять в пищу человеческое мясо, его интерес потух.
Однажды с раннего утра к дому торговца стали стекаться люди. Начальство поручило ему организовать сафари в Восточную Африку.
— Это люди идут с одним англичанином в страну, где диких зверей больше, чем людей. Белый собирается охотиться на зверей, а также делать с них картинки. Хотел бы ты тоже с ним пойти? — спросил араб.
— Да, но я не хочу носить на голове ношу! — быстро ответил Хатако.
Араб, улыбаясь, кивнул головой.
Путешественник явился на следующий день. Это был маленький худой человек с большой бородой и спокойными глазами. Араб показал ему участников сафари, а в конце, после нескольких пояснительных слов, — Хатако. Англичанин беглым взглядом окинул людей. На стоящем перед ним человеке, почти голое тело которого дышало силой и первозданной дикостью, взгляд его задержался дольше и с меньшим равнодушием. Глаза дикаря спокойно и с сознанием собственного достоинства встретили его взгляд.
— Спик инглиш? Но? Унаю а кизуахели (говоришь ли ты по-кизуахели)? — спросил он коротко.
— Кидого, бана (немного, господин), — ответил низким голосом людоед.
— Ты, кажется, не из пугливых! Будешь моим оруженосцем. На охоте ты должен быть всегда при мне — но не убегать! Понимаешь?
— Ндио (да), бана! — сказал спокойно Хатако, вскинул в виде приветствия свою дубинку к голове и сел.
— Ты не должен садиться в присутствии белого, — поспешно заметил ему надсмотрщик носильщиков. Но Хатако медленно закрыл глаза, как это делают львы, и молча отвернулся.
Англичанин засунул руки в карманы и обратился к арабу:
— Странный малый! Кажется, он не слишком кроткого нрава, но на него можно положиться. Хорошо, мы посмотрим. Отправляемся завтра. Груз лежит внизу на пристани. В полдень двинемся в путь, — сказал он, уходя.
На следующее утро араб взял Хатако на рынок. Он купил ему короткие брюки защитного цвета, такую же куртку и шерстяное одеяло за треть той цены, которую бы взяли с Хатако. Он подарил ему хороший карманный нож.
Дома он полностью рассчитался с ним и выплатил остаток жалования за четыре месяца. Хатако положил деньги в свой кожаный мешочек; его радовал звон серебра. Он молча кивнул и ушел, но, уже спустившись со ступеней веранды, обернулся, одним прыжком взлетел наверх, схватил желтые руки араба и прижал к груди.
У дома англичанина его ожидал бой (мальчик-слуга). Он передал ему три ружья в кожаных чехлах. Одно из них — тяжелая винтовка на слонов, носорогов и буйволов, второе — магазинное ружье, третье — ружье для стрельбы дробью.
— Ты должен их всегда носить с собой. Ты должен смотреть, чтобы они не упали и не намокли, и никогда не должен их вынимать из чехла без моего разрешения или бана Вермонти. Я научу тебя, как их чистить. Ты, вероятно, не имел еще оружия в руках, потому что ты, как я вижу, шенци тубу (настоящий дикарь), — важно сказал бой.
Он был житель Ламу, умен, проворен, дерзок, плутоват и очень гордился как своей светлой кожей, так и своей магометанской верой и знакомством с европейцами.
— Я понимаю твой лай, шакал. Быть может, когда-нибудь я сдеру с тебя шкуру. Но кажется, что она не дорого стоит, — сказал спокойно Хатако, принимая оружие.
Бой этого не ожидал. Когда он открыл рот, чтобы ответить, в глазах дикаря сверкнул такой огонь, что он счел за лучшее промолчать.
— Хэлло, ты здесь?! — крикнул новый хозяин Хатако, выходя на крыльцо. — Оставайся пока с носильщиками. Пока что я не нуждаюсь в оружии. Нам предстоит еще проделать долгий путь на корабле и по железной дороге, прежде чем мы попадем в страну зверей. Но каждый вечер ты будешь приходить ко мне чистить оружие в моем присутствии.
В сафари участвовали сто пятьдесят человек. С громкими песнями проходило шествие через весь город к пристани. Друзья и родные провожали уезжающих. Голые ребятишки с толстыми животами, с веселыми криками бежали и кувыркались впереди отряда. С веранд, покрытых банановыми листьями, раздавались громкие напутствия черных женщин. Посетители чайных домов, одетые в белое знатные туземцы, сидевшие на скамьях в тени манговых деревьев, вытягивали шеи. Проходя по запруженному людьми и животными рынку, носильщики быстро отделились от каравана, чтобы купить напоследок кто дыню, кто рюмку рисовой водки или что-либо из жирных сладостей, с которых поднимались рои мух. Предводители отряда возвращали лакомок бранью и ударами палок. Каждому из уходящих люди кричали веселое напутствие, только Хатако не воспринимал ничего, кроме боязливо-удивленных взглядов.
В порту главный предводитель отряда сделал перекличку и распределил тяжести. Сафари погрузили на три больших лодки. Под резкие звуки рогов и визгливые крики людей лодки отчалили. Отойдя от берега, они подняли паруса и быстро поплыли по изумрудной поверхности озера. Голубые горы медленно исчезали на западе, а впереди вставали покрытые банановыми рощами берега Уганды.
Караван сошел на берег в Киберо, и в продолжение десяти дней шел по стране, какой Хатако еще в жизни не видел. Здесь не было ни лесов, ни пустынных степей. Вся земля, равнины, долины и даже склоны гор почти до самых вершин представляли собой одно большое поле. Здесь в изобилии росли бананы и сахарный тростник, маис, рис, бобы и тыквы. Почва была жирная и плодородная. Многочисленные реки орошали местность, а маленькие канавы подводили их воду туда, где она была нужна.
За эти десять дней Хатако увидел больше деревень и людей, чем встречал в продолжение ста дней странствования по лесам и степям Конго. Караван останавливался на ночлег только на рыночных площадях деревень. Пища в этой стране была дешева и всюду ее можно было достать, но за дровами приходилось далеко ходить, и они стоили очень дорого.
В Менго они достигли берега большого озера — Виктория Ниянца. В порту стояла большая лодка, на которой был дом. Короткий столб белого цвета возвышался посредине и пускал дым. Когда их привели на палубу, Хатако сразу же осмотрел все ее закоулки. Товарищи объяснили ему, что лодка движется посредством огня, который горит в ее животе. Он слушал это без всякого удивления; ему было ясно, что белые могут придумать и сотворить все, что угодно.
Они отчалили и вскоре потеряли из виду землю. Они видели, как вечером солнце погружалось в воду, а наутро снова поднималось из воды. Около полудня они заметили цепь маленьких островков и приветствовали их радостными криками. Ночью шум в животе корабля прекратился. Он был в порту Кизуму, что в британской Ост-Африке.
Внезапно на мачте вспыхнул белый свет прожектора. Хатако с интересом прищурился, но он не смог разглядеть, как устроена лампа. Дела белых не были доступны его пониманию.
Они стали сносить тюки с корабля через площадь и затем грузить их в большие мрачные повозки. Много таких повозок стояло цепью одна за другой, колеса их опирались на узкие стальные дорожки. Спереди была громадная черная штука с толстым круглым брюхом и двумя яркими лампами на груди. Она была горяча, шипела и выпускала пар и дым. Хатако понял, что она движется при помощи огня и при этом тянет за собой повозки.
Когда погрузка закончилась, им велено было наполнить свои бутылки водой и потом войти в другие повозки, в которых были окна и скамейки для сиденья. Толчок — и поезд покатил в темноту ночи все быстрее и быстрее…
Огни Кизуму погасли вдали, теперь блестели только звезды над горами, которые становились все круче и, казалось, бежали навстречу поезду. Внезапно потухли звезды, и пассажиров обдало клубами едкого дыма. С оглушительным грохотом поезд врезался в сердце горы, опять вылетел оттуда и полетел дальше через высокие мосты над зловещими пропастями. С невероятной силой тащил этот толстопузый огнедышащий черт свои грохочущие вагоны все выше и выше. Ледяной холод врывался через окна.
Носильщики закрыли окна, щелкая зубами, кутались в свои одеяла и теснее прижимались друг к другу. Один из них прислонился к Хатако, но тот откинул голову и оттолкнул его. Затем он отошел в сторону, закутался вместе со своим оружием в одеяло и лег на пол.
Когда рассвело, Хатако заметил, что они мчатся по плоской равнине. Сухая желтая скудная трава покрывала красноватую почву, серые тернистые кустарники тянули кверху сухие искривленные руки, то тут, то там возникали то темная плосковерхая акация, то высокая стройная пальма. Солнце поднималось над далеким горизонтом, пальмовые опахала, колеблемые утренним ветром, озарились красным светом; затем красная заря разлилась по кустам, траве и по всей бесконечной дали.
С бешеной скоростью мчался поезд навстречу солнцу. То здесь, то там мелькала деревенька, окруженная несколькими деревьями и полями. Высокие статные мужчины стояли одиноко на равнине и сторожили свои стада. На железнодорожных станциях стояли в ожидании женщины с кувшинами на головах. Мужчины и женщины были совершенно голы.
— Кавирондо! — сказал один из носильщиков, указывая в окно на страну и ее обитателей.
Все меньше и меньше появлялось людей, потом они исчезли совершенно. Однообразные и безграничные скользили мимо окон вагона серо-желтые пространства пустыни. Начала появляться дичь, сперва одиночная, потом стаями и, наконец, стадами в несколько сот голов. Чаще всего встречались антилопы и газели всех видов, а также гну и зебры. Некоторые стояли неподвижно или бежали спокойной рысцой, другие подобно ветру мчались по равнине или же скакали бешеными прыжками; большая часть их паслась рядом с дорогой, опустив головы и непрерывно обмахиваясь хвостами. Появились страусы, которые бежали наперегонки с поездом. Два носорога бросились было на железное чудовище, но перед насыпью они внезапно остановились в недоумении…
Широкая стена пыли вырастала на горизонте и с неимоверной быстротой приближалась к поезду. Она становилась больше и темнее, неясные очертания ее волновались в красно-сером тумане. С ревом, похожим на шум морского прибоя, налетела она и окутала все тускло-красноватыми сумерками. Завизжали тормоза, и с резким толчком поезд остановился. Волна достигла полотна и перелилась через него. Из клубящихся туч пыли доносился гулкий топот бесчисленных копыт. Это были зебры. Тысячи, много тысяч зебр…
Поезд стоял в волнующемся море мчащихся вперед полосатых тел. Головы носильщиков протискивались в окна. Широко раскрытыми глазами смотрели они на этот мощный поток зверей. Наконец, туча стала редеть. Гул становился слабее; можно было уже различить отставших от стада. Глухо фыркая, с блестящими дикими глазами и развевающимися хвостами неслись они мимо. Далеко-далеко кружилась теперь в степи туча пыли…
Хатако, тяжело дыша, покачивал своей дубинкой.
— Да, это страна зверей, — сказал он двум соплеменникам, сидевшим в том же вагоне.
— Мясо! Много мяса! — согласились они, хлопая себя по ляжкам и обнажая острые зубы. Они присели на корточки и возбужденно описывали поток живого мяса, который они только что видели.
Поезд ехал с удвоенной скоростью. Звери появлялись теперь реже и небольшими стадами. Опять появились поселения людей. Время от времени поезд ненадолго останавливался у маленьких станционных строений. Они были покрыты гофрированной жестью и одиноко жарились на солнце. Вокруг них стояли странные худые люди с худыми лицами, держа в руках большие копья с широкими концами. На голове у них было нечто, отливающее красным светом и похожее на медные каски. Это были мазаи. Их длинные волосы были уложены в виде каски и пропитаны смесью красной глины и жира.
На одной из станций в вагон вошел бой Селим. Когда он увидел Хатако, глаза его коварно заблестели.
— Остерегайтесь вытягивать ноги, а то можете остаться без пальцев, — сказал он, указывая на Хатако.
Носильщики почтительно осклабились. Хатако промолчал, так как был занят очень важным делом — он натирал свое тело жиром. Бой почти задохнулся от злости.
— Теперь понятно, куда девается все масло для оружия! — воскликнул он.
В ту же секунду он летел к дверям, получив основательный удар ногой. Хатако распахнул дверь и вторым ударом ноги вышвырнул своего врага из вагона. Тот с криком вскочил на ноги и бросился догонять поезд.
Начальник станции дал свисток. Поезд снова остановился. В вагон вошел англичанин. Из-за его спины выглядывал бой.
— Что здесь происходит?
— Он вошел сюда и насмехался над миема, бана! — закричали носильщики.
Тогда руки маленького англичанина молниеносно задвигались. Град пощечин обрушился на лицо боя, он с ревом бросился бежать по вагону, англичанин — за ним вдогонку, продолжая щедро награждать его пощечинами, пока преследуемый не покинул вагон. Под несмолкаемый смех пассажиров поезд вновь двинулся дальше. Час спустя они прибыли в Найроби.
Носильщики вылезли из вагонов и разобрали поклажу. Не доходя до города, они расположились лагерем. Здесь, наконец, они развели огонь и в течение трех часов варили и ели. На следующий день они получили на станции массу больших ящиков и тюков. После обеда англичанин Вермон пришел из города с двумястами пятьюдесятью вновь нанятыми носильщиками. Это были вауахели-ватаита, немецкие вани-амвезцы и два мазаи, которые вызвались быть проводниками. Ящики и тюки вскрыли; некоторые заключали консервы и амуницию, но большинство — блестящие медные инструменты и подставки, черные ящики и пакеты — фотографическое снаряжение исследователя. Потом на ослах привезли еще мешки муки, риса и бобов для питания носильщиков. Все это разделили на пятидесятифунтовые ноши и упаковали.
На следующий день появился еще один белый — друг бана Вермона, врач, который должен был его сопровождать. Он осмотрел всех людей. Несколько больных должны были остаться, а затем бана Вермон объявил со своего мула:
— Завтра утром мы выступим в пустыню. Пусть каждый исполняет свой долг! Кто не будет исполнять, того я накажу, а кто убежит, того накажут голод, жажда и дикие звери! Каждый, кто со мной вернется сюда, останется доволен своим вознаграждением!
— Ндио, бана Вермонта, — закричали носильщики.
А магометане пробормотали:
— Иншалла (да будет божья воля).
…Солнце склонялось к западу. В его красно-золотом свете пустынная степь мерцала как сказочный сад. Высокие травы бронзового цвета тихо качались под вечерним ветерком. Отдельные плосковерхие деревья возвышались над беспредельным морем травы.
Две пурпуровые остроконечные термитовые постройки, подобно столбам ворот, стояли у входа в рощу. Отсюда почва резко снижалась, ведя к каменистой пропасти, образованной весенними дождями. Многочисленные следы зверей вели к самому глубокому месту русла. Здесь жаждущие звери истоптали всю почву, чтобы извлечь из нее скудно сочившуюся воду.
В расщелине раздалось фырканье. Три антилопы подняли свои влажные блестящие носы из мокрого песка и посмотрели наверх. Там стоял козел-предводитель; его громадные рога выделялись на фоне багрового неба как два зазубренных меча. Свист — и точно брошенные камни, звери взбежали вверх по откосу и скрылись из глаз. Их рога и спины еще мелькали некоторое время в траве и, наконец, исчезли вдали. То, что заставило их бежать, ползло и извивалось, как длинная узкая змея, по направлению к холму.
Это был караван Вермона.
Впереди, на расстоянии километра от массы носильщиков, вид и шум которых пугал зверей, шел небольшой отряд. Возглавлял его маленький невзрачный дикарь с кожей серо-коричневого цвета. К углам его острых полуприщуренных глаз стекались бесчисленные маленькие складочки, свойственные людям, которые часто смотрят на залитую солнцем местность. Вокруг бедер у него был кожаный передник, за плечами — колчан со стрелами, а в руках — громадный лук. Это был человек из племени кочевников вандероббо, которые живут только охотой. Он служил при экспедиции руководителем охоты и следопытом.
За ним, с дубинами на плечах и копьями в руках, выступали оба мазаи с гордостью и равнодушием, отличающими этот народ завоевателей и разбойников.
На некотором расстоянии от них следовал англичанин с биноклем в руках и ружьем за плечами. Его холодные серые глаза внимательно ощупывали горизонт.
Сразу за ним шел Хатако. Он нес еще два ружья, а на поясе — около дюжины маленьких кожаных мешочков, которые содержали различную амуницию. Его темные глаза наблюдали за каждым движением господина. Он знал, что протянутая назад левая рука означала двустволку, правая — винтовку, а особые движения рукой — патроны или же приказания для следующих четырех носильщиков, несущих камеры, кассеты и штативы.
Шествие замыкал бой Селим, навьюченный походной флягой, ящиком с табаком и прочими предметами обихода его господина.
Так они шли уже в течение трех недель по степи от Найроби до этих мест. Случайные съемки и обработка пластинок подготовили и обучили людей, от ловкости и надежности которых зависел в значительной степени успех экспедиции. Здесь, наконец, они должны были раскинуть постоянный лагерь, из которого предполагалось систематически уходить на поиски зверей, фотографировать и охотиться за ними.
Один из мазаи поднял руку.
— Вода за этим холмом, бана. Там прекрасное место для лагеря.
— Я давно это видел, голубчик, — вот этим! — сказал Вермон и, подмигивая, протянул ему бинокль. Мазаи отпрянул и, как бы защищаясь, расставил пальцы. Эта штука была, наверное, орудием колдовства!
Они поднялись на холм. Черные тут же опустились в расщелину и стали откапывать воду. Европеец сел между термитовыми постройками, наблюдая, как большой огненный шар погружается за горизонт. С шумом подходил караван, во главе которого шли четыре аскари. В день отхода из Найроби, к большому неудовольствию носильщиков, среди каравана появилось восемь таких погонщиков.
Ускоренным шагом, крича и горланя, люди стремились под тень деревьев. Они были рады избавиться на некоторое время от тяжелой ноши, в течение двадцати дней давившей их головы. Здесь стояли шум и гам, как под вечер в загоне для скота. Одни выравнивали и расчищали площадку, другие носили дрова, воду и траву для ночлега. Аскари, чьи товарищи пришли напоследок с отставшими, раскинули две спальные палатки для белых и одну большую рабочую палатку. Начальники раздавали пищу, повар перебирал жестяную посуду и бранился со своими помощниками; оба верховых осла оглашали тишину ночи своим отвратительным дуэтом.
Но страх помешал им допеть мелодию. Внезапно из черной расщелины под ними раздался другой голос. Отрывочное, глухое и хриплое ворчание выросло в мощный рев, который потряс воздух и, повторенный многоголосым эхо пропасти, разнесся далеко по степи. И со всех сторон отвечали ему такие же, исполненные дикой силы, звуки. Вся ночная даль вокруг содрогалась от рева львов. Подобно грому возносилась эта ночная песнь к звездному небу, разносилась по пустыне и постепенно переходила в отдаленный жуткий рокот.
Лагерь мгновенно погрузился в тишину. Черные теснее прижались друг к другу, только время от времени раздавался их почтительный шепот. Стали раздувать огни, и в самых отдаленных углах запылали новые костры.
— Нини? Вана симба вамезема ямбо ту! (Что такое? Господа львы приветствуют нас!) — сказал Вермон, куривший перед своей палаткой.
Его спокойный голос неожиданно громко прозвучал в наступившей тишине. Но на этот раз угодливый смех людей по поводу шутки хозяина звучал не совсем весело.
В ближайшие дни разбивали лагерь. Вермон приказал сделать терновую загородку для защиты от хищных зверей, построить хижины для людей и большое открытое помещение для обработки и сушки шкур и рогов; кроме того, в русле реки были выкопаны колодцы.
Тогда началось его настоящее дело — охота на зверей. Охота с оружием была, пожалуй, не самая трудная. Куда утомительнее и опаснее была охота с камерой. Задача при этом состояла в том, чтобы незаметно подкрасться к зверям на расстоянии нескольких метров (как это необходимо для фотографического снимка). Для того чтобы получить хороший снимок пары жираф, страусов или стада редких антилоп, им часто приходилось совершать громадные переходы по раскаленной пустыне, идя по следам зверей в ожидании того, что легконогая дичь рано или поздно должна остановиться. Затем они часами ползали по земле, продвигаясь дюйм за дюймом, и все же зачастую случалось, что боязливые и чуткие звери в последний момент замечали их и исчезали в клубах пыли. Приходилось снова начинать поход, нередко продолжавшийся дни и ночи, чтобы подкрасться и произвести удачный снимок. А иногда недостаток воды или полное истощение вынуждало их отказываться от погони, продолжавшейся на протяжении многих километров. Начинался долгий-долгий обратный путь под палящими лучами солнца, и ночевки в безводной и бесплодной пустыне под рев диких зверей.
Охота за снимками на такого рода зверей требовала от Хатако затраты только физических сил, и его словно из стали выкованное тело было великолепно приспособлено для такой работы. Но были случаи, когда от него требовалось большее…
Когда они однажды преследовали антилоп, проводник племени вандероббо встретил двух охотящихся соплеменников. Он долго с ними разговаривал, затем доложил на своем ломаном кизуахели: «Бана, там, на расстоянии полусолнца, есть симба-муж (лев), симба-жена и три маленьких. Живут в большие камни. Каждый день солнце там, — он указал на восточное небо на высоте человеческого роста над горизонтом, — все симба выходят, и маленькие делают так, — он стал кататься по земле и, играя, хватать кусты, — а большие смотрят. Хорошо сделать картину. Бакшиш?»
Вермон улыбнулся.
— Понятно. Львиное семейство можно застать в девять часов утра на расстоянии шести часов ходьбы. Хорошо. Ты получишь свой бакшиш. Но прежде эти черномазые должны меня туда проводить. Скажи им это! Сам же ты пойдешь в лагерь и отдашь другому бана письмо. Потом ты приведешь его и еще трех людей с водой к львам. Мы же пойдем прямо туда и будем вас ждать. Ты понял?
Вандероббо кивнул головой и заговорил со своими соплеменниками. Затем он вставил записку в расщепленный конец ветки и направился на восток. Остальные последовали за дикарями на юго-запад, глубже в степь.
Вскоре после захода солнца они пришли к подножию цепи плоских каменистых холмов. Проводники указали на груду скалистых обломков в красном солнечном освещении, которые подобно руинам старого замка смотрели с высоты холма. Дикари знаками объяснили, что здесь нужно остановиться, и сами вошли в ущелье, которое образовалось во время дождей в склоне холма. Подобно охотящимся леопардам, опустив носы почти к самой земле, они исследовали песчаную почву, усеянную многочисленными отпечатками громадных львиных лап. Несколькими словами по-мазайски, но еще яснее посредством своей выразительной жестикуляции они объяснили, что один из симб на закате солнца отправился на охоту, другой же остался при детенышах.
Вермон быстро ответил:
— Мы будем за тем холмом. Вы оба останетесь здесь ждать других. Завтра придет бана-симба с мясом. За едой они менее бдительны, и мы незаметно поднимемся к ним.
Все шло прекрасно. Врач и носильщики пришли к полуночи, и при первых лучах солнца все двинулись по склону холма. Совсем свежий след вел вверх по песку ущелья. Чужие вандероббо, мазаи и носильщики остались внизу. С винтовкой в руке Вермон шел впереди. За ним следом Хатако — он нес большое ружье и штатив. Далее шел вандероббо, нагруженный камерой. Затем шел Риддер, врач, и его маленький бой, мальчик десяти лет, неизменно смеющееся лицо которого не потеряло и сейчас своего беззаботного шельмоватого выражения.
На большом и все увеличивающемся расстоянии крался Селим с двустволкой и несколькими запасными кассетами. Его коричневое лицо стало пепельного цвета, время от времени с его лба скатывались капли пота. Он каждый раз их заботливо отирал. Но когда выступ скалы скрыл его от глаз остальных, он остановился, боязливо прислушался и внезапно, как преследуемый заяц, бросился вниз, в долину. Он промчался мимо оставшихся, которые с испугом и ужасом выглядывали из-за камней, и побежал в степь.
Поднимающиеся люди потеряли в камнях следы и продолжали карабкаться дальше наудачу. Разбросанные в беспорядке обломки скал образовали узкие пропасти, ворота и мрачные пещеры. Взгляд людей впивался в каждую тень, они исследовали каждую пядь земли и объяснялись только глазами.
Легко и бесшумно, с ловкостью ящерицы, скользил Хатако по обломкам скал. На одном высоком камне он остановился, долго всматриваясь вдаль, и, наконец, помахал рукой. Он молча указал на громоздившиеся вокруг скалы, которые образовали вал. Напротив, полускрытая терновым кустом, открывалась расщелина. Свет утреннего солнца окрашивал ее стены в красный цвет, будто бы там горел огонь. На голых каменных глыбах перед ней лежали в беспорядке выбеленные солнцем кости и черепа зверей.
Затаив дыхание, они посмотрели в них и переглянулись. Серые глаза Вермона внезапно заблестели голубым огнем, и он сжал руку Риддера.
— Отлично, доктор. Свет с востока — великолепно! Это будет гениальный снимок!
— Ну, да, если львы ничего не будут иметь против, — пробурчал доктор.
Охотник пожал плечами и осмотрелся. Налево от них скалы образовали узкую расщелину, отделенную от львиной пещеры каменной глыбой высотой в половину человеческого роста.
— Я расположусь там, — прошептал он.
Риддер с сомнением посмотрел вниз.
— Настоящая мышеловка. В случае неудачи симба выудит вас как камбалу.
Вермон молча на него посмотрел. Лицо врача залила краска.
— Ну, да, конечно, пока я жив, этого не будет. Я заползу туда, вправо, и буду стрелять лишь в том случае, если кто-то схватит вас за глотку.
Он прополз между камнями и с ружьем, нацеленным на вход в логово, притаился в углублении.
Вермон деловито установил аппарат, навел его и приготовился снимать. Затем он спокойно оперся о скалу. Хатако присел за ним на корточках и положил тяжелый нож перед собой на землю. Он обнял руками колени и застыл в ожидании.
Вокруг царила неподвижность. Тишина и палящий зной зависли над беспорядочно нагроможденными камнями. Синие мухи жужжали в раскаленном воздухе, ящерицы скользили по камням, а из темной синевы неба доносился звонкий и резкий крик орла…
Вдруг голова Вермона вытянулась вперед, его рука возбужденно сжалась и разжалась, и он опять застыл, будто превратился в камень. Хатако смотрел снизу сквозь угол, образованный его расставленными ногами…
Напротив, на каменных пластах перед логовом, на расстоянии пяти шагов от них спокойно и величественно появился громадный черногривый лев. Он возник совершенно неслышно. Прищурясь, он смотрел на солнце и зевал, раскрывая пасть, в которой поблескивали два ряда острых зубов. Потом он медленно сделал несколько шагов вперед, лениво обернулся и лег, положив голову на вытянутые лапы.
Охотник, напряженно вытянувшись и весь обратившись в зрение, стоял за аппаратом, его левая рука зажала кнопку затвора, а правая поддерживала винтовку. Из логова послышалось мяуканье, и вскоре оттуда, переваливаясь, выкатились два маленьких желтых тела, перекувыркнулись друг через друга и тотчас же начали яростно драться, награждая друг друга пощечинами. Потом у входа появилась львица с третьим детенышем. Вся освещенная солнцем, она остановилась перед пещерой, и высоко подняв голову, устремила желтые, горевшие страшной угрозой глаза прямо на место, где спрятались люди.
— Внимание! — прошептал охотник.
В этой тягостной тишине можно было слышать биение их сердец. Они не спускали глаз со звериной матери. Ее тело медленно пригнулось и напряглось для прыжка. Пальцы Вермона сжались, раздалось звонкое «клик!». Короткий рев — большое желтое тело пролетело по воздуху и всей тяжестью обрушилось в ущелье. Ножка штатива с треском разлетелась в щепки; тяжесть животного прижала Вермона к Хатако, а того, в свою очередь, к скале; неподвижные и беззащитные, они оказались зажатыми среди камней.
Сверху раздался выстрел. Одна лапа львицы вонзилась в плечо Вермона, другая яростно терзала фотографический аппарат, тросик затвора которого запутался в ее когтях, зубы горячо дышащей пасти грызли в щепки приклад ружья, которым охотник защищал свою шею. Он застонал под тяжестью зверя, его широко раскрытые глаза смотрели с мертвенно-бледного лица на страшную голову перед ним.
— Ха… Хатако! — прохрипел он.
Отчаянным усилием дикарь высвободился, прополз между ногами своего господина, поднял нож и вонзил его в брюхо львицы. Обезумев от боли, зверь взвыл, откинулся назад и стал судорожно лизать зияющую рану в брюхе. Тогда Вермон направил в ухо львицы дуло ружья и выстрелил. Тяжелое тело животного рухнуло навзничь и погребло под собой обоих мужчин, потом еще раз взвилось и рухнуло замертво от выстрела Риддера.
Одним прыжком врач очутился около придавленных, быстро схватил Вермона и вытащил его из-под животного. Хатако сам высвободился, постоял мгновение, тяжело дыша, а потом, схватив нож, вскочил на каменную глыбу у входа в расщелину. Но это было совершенно излишне: большой лев лежал, растянувшись, мертвый перед своим логовом. Первый же выстрел Риддера пробил ему голову. А возле него лежал маленький бой и пронзительно звал на помощь. Он держал под мышками по мяукающему и шипящему львенку, которые отчаянно брыкались, кусались и царапались. Хатако быстро отвязал свой кожаный передник и поместил в него двух зверенышей.
Жалобное мяуканье привлекло его взгляд к старому льву, из-под гривы которого выглядывала головка третьего львенка. Они его быстро высвободили; но грузное тело старого льва, падая, проломило позвоночник зверенышу, и удар дубины закончил его мучения.
Вермон медленно приходил в себя. Врач тщательно промыл рану. Кость была обнажена, но не повреждена. На рану тут же была наложена плотная повязка.
Маленький бой созвал людей. Последним пришел Селим. Сначала он издалека с опаской приглядывался ко львам. Хатако так толкнул его, что он полетел на старого льва.
— Он действительно сдох и он меньше может повредить твоей шкуре, чем я, — сказал он сдавленным голосом.
Вермон безмолвно и презрительно оттолкнул Селима ногой, когда тот услужливо протянул ему его походную флягу. Затем англичане при всех горячо пожали руку Хатако.
— Я обязан ему жизнью, — заявил Вермон.
Вечером они уже были в лагере. Той же ночью европейцы проявили пластинку. Она осталась цела, несмотря на то, что львица довольно сильно повредила аппарат, и снимок превосходно удался. Он изображал пригнувшуюся для прыжка львицу, а за ней высоко поднятую, обрамленную гривой голову старого льва с выражением напряженного внимания и устрашающей ярости. Один из отпечатков несколько дней подряд ходил по рукам людей. Изумленно выпучив глаза, склонялись они над снимком, проводили по нему своими черными пальцами, смеялись и испускали вопли удивления, возбужденно обсуждая это колдовство и происшествие, которое было им запечатлено.
V
Неизбежный шум лагеря прогнал зверей из его окрестностей. Вермон, рана которого медленно заживала, велел устроить на берегу маленького соленого озера, расположенного в двух днях пути от лагеря, терновое укрепление и поселился там с самыми необходимыми людьми. Отсюда он предпринимал ежедневные проулки на берег, чтобы запечатлеть на снимках богатую жизнь болотных и водяных птиц. В этих прогулках его неизменно сопровождали доктор и Хатако.
Каннибал полностью погрузился в работу. Он превратился в настоящего охотника, хорошо изучив все, что требовалось при охоте за снимками. Одного взгляда, одного движения руки хозяина было достаточно, чтобы он знал, что ему делать. Вермон знал, чего он стоил, и этот молчаливый человек ни разу не проходил мимо дикаря, не сказав ему ласкового слова.
На своих товарищей Хатако обращал теперь еще меньше внимания, чем прежде, но тем больше внимания уделял ему бой Селим. Он устраивал везде, где мог, каверзы ненавистному людоеду. Он портил его еду, выкрадывал его нюхательный табак, разрезал его сандалии, смачивал уксусом оружие, чтобы оно ржавело. Но он был осторожен: никогда и никому не удавалось доказать, что это было делом его рук.
По вечерам у костра Хатако сидел молча напротив него, бросая из-под полузакрытых век взгляды едва скрываемой ненависти на бездельника, которого он даже не мог считать врагом в привычном для себя значении этого слова. Но когда однажды утром он обнаружил, что рукоятка его любимого ножа отломана, он поднял свою дубинку и бросился на кричащего боя. Риддер и несколько носильщиков схватили его и воспрепятствовали расправе. Тогда он пошел к Вермону.
— Вана, я должен уйти или же убить этого человека! — сказал он.
Он говорил хриплым голосом, складка на его лбу углубилась, как надрез ножа.
— Нет, ты останешься, а он уйдет! В конце недели почтальон его захватит в Вуа, — ответил охотник. — Вот, возьми это, возьми! — он протянул ему один из своих охотничьих ножей из лучшей английской стали. Хатако радостно принял подарок и после долгих усилий приделал к нему свою рукоятку слоновой кости.
На следующее утро они заметили на берегу озера стадо буйволов, которые, пощипывая траву, медленно направлялись к югу. У Вермона не было еще хорошего снимка буйволов. Он немедленно решил сфотографировать это стадо и, наскоро собравшись, в сопровождении своего Хатако, боя и двух носильщиков начал преследование. Но несмотря на все старания, на безлесой равнине ему не удавалось подойти близко к животным. Прошло полночи, а те все еще не улеглись и до рассвета ускоренным шагом шли дальше. По-видимому, буйволы заметили, что их преследуют. Вермон настойчиво шел за ними. Животные словно насмехались над ними. Несколько раз охотникам удавалось со всякими предосторожностями подкрасться к ним совсем близко, оставалось только направить аппарат. Но каждый раз животные, предупрежденные черным мохнатым быком, зорко стоящим на страже, в последний момент бросались в бегство.
От этих неудач охотник становился еще настойчивее, еще недоступнее для всех иных соображений, еще нечувствительнее к голоду, жажде и усталости. Они преследовали стадо большую часть следующей ночи, бродя по пустыне; затем небо заволокло облаками, луна скрылась, когда же взошло солнце, буйволов как не бывало… Следы указывали, что животные галопом умчались на юг и должны были находиться на недостижимом расстоянии. Только теперь охотники отказались от дальнейшего преследования.
Силы их были истощены, у них почти не было воды и совсем не было еды. При уходе из лагеря они запаслись пищей только на несколько часов. Ко всему этому выяснилось, что никто не имел понятия, в какой стороне был лагерь. Вандероббо, или же мозаи, были единственными, которые могли бы и теперь указать направление, но во время сборов они были в большом лагере и не пошли вместе с охотниками, а твердая каменистая почва не запечатлела их собственных следов.
Мучимые голодом, не в состоянии найти дорогу в лагерь, они шли наудачу в северо-западном направлении. На этой сухой бесплодной равнине, поблескивающей соляными кристаллами, не водилось дичи.
К вечеру они достигли каменистых холмов, которых еще не видели во время своего пути. Здесь врачу удалось раздобыть дичи. Белые разделили мясо на равные части. Этого далеко не было достаточно, чтобы насытить пятерых изголодавшихся людей, оно могло лишь спасти их от голодной смерти.
Хатако в это время ушел на поиски воды. Когда он вернулся, остальные уже поели. Он пошел к Селиму, который жарил мясо, и потребовал свою часть.
— О, — испуганно сказал тот, — я совсем забыл! — Он указал на огонь. Доля Хатако лежала там, полностью обугленная. Хатако не сказал ни слова, но губы его приподнялись, обнажив зубы, и в его глазах, похожих теперь на глаза пантеры, бой прочел свой смертный приговор. Он боялся спать, боялся отвести глаза от людоеда; мучимый страхом, он старался не отходить от своего господина.
На следующее утро охотники, взойдя на самый высокий холм, огляделись; крутом была совершенно незнакомая местность. Прежде чем спуститься в ущелье, оба европейца долго спорили о том, какое направление избрать. Близко расположенные друг к другу склоны, несмотря на ранний час, были раскалены, как стены печи; кактусы и бледные стебли, усаженные длинными шипами, выползали, как змеи, из расщелин голых скал. Хатако шел впереди; только он обогнул острый выступ скалы, — как вдруг отскочил в сторону: серая глыба около него внезапно пришла в движение, поднялась, оглянулась и с непостижимой, неожиданной скоростью ринулась в ущелье.
— Фару (носорог)! — взревел Хатако.
Затем послышался пронзительный крик, дикий рев, еще крик, два-три раскатистых выстрела, падение камней… Затем все стихло. Хатако, подобно горному козлу, полетел обратно в ущелье и чуть не споткнулся о лежащее и корчащееся в судорогах тело. Его взгляд равнодушно скользнул по нему: это был бой Селим. В нескольких шагах дальше оба носильщика стояли, прижавшись к скале, и смотрели на врача, стоящего на коленях около тела Вермона. Вот он встал, снял шляпу и сложил руки. Хатако вытянул шею, чтобы бросить взгляд на лицо Вермона. Его губы крепко сжались, и взгляд замер. Его хозяин не имел больше лица. У него не было больше головы. Носорог раздавил всю верхнюю часть его туловища.
Врач продолжал стоять неподвижно. Губы его вздрагивали. Вдруг раздался пронзительный крик и внезапно оборвался. Риддер вздрогнул, бросился вниз и осмотрел боя. Рог животного распорол ему живот, швырнул о скалы и переломал все кости.
Из ружей, штатива и одеяла они устроили носилки и осторожно подняли мальчика. Он потерял сознание, но даже в беспамятстве он время от времени испускал страшные крики. Затем врач подготовил своего друга для вечного сна. Хатако безмолвно сложил холм из камней над своим мертвым бана. Риддер тихо склонился над могилой.
В виде прощального привета дикарь положил руку на самый верхний камень. Он смотрел спокойным, потемневшим взглядом.
Они подняли носилки и пустились тяжелыми шагами дальше на северо-запад, в неизвестность. Несмотря на приказы и просьбы врача, Хатако отказывался дотронуться до носилок. Вскоре он начал бредить от голода, из его рта вырывались отрывистые слова, его взгляд бегал по выжженной равнине. Но когда он падал на носилки, то становился неподвижен, дик и терял всякое человеческое выражение.
На закате солнца Селим умер. В тени одинокого тамариндового дерева они опустили носилки. Обессиленные носильщики в изнеможении бросились на землю. Риддер и Хатако пошли еще немного дальше в надежде встретить дичь. С последними лучами солнца они вернулись, так ничего и не найдя.
Наступила ночь. Белый закрыл лицо руками и сидел неподвижно поодаль. Носильщики беспокойно катались во сне и бормотали что-то в голодном бреду. Хатако сидел на земле, опершись подбородком о колени, и пристально смотрел на носилки. Он смотрел и смотрел, ни на минуту не отводя взгляда от мертвого тела…
Наконец он медленно встал, взял свой нож и подошел к носилкам. Большая полная луна заливала своим голубым светом молчаливую пустыню. От тела Хатако на мертвеца падала темная тень.
Хатако наклонился.
— Собака! Твоя шкура принадлежала мне, но я бы тебе ее подарил. Но ты спалил мое мясо, так подай же мне за это свое собственное! — прошептал он.
Вдали выла гиена. Ночной ветер тихо шелестел листьями тамариндового дерева.
— Хатако, что ты делаешь? — раздался в тишине голос врача.
Дикарь вздрогнул, медленно поднял голову, вдруг руки его взметнулись в воздухе, словно они хотели что-то отогнать. Потом он пригнулся и длинными неслышными скачками убежал в освещенную луной степь.
VI
Солнце взошло. Блестя росой, раскинулась освеженная равнина в утреннем свете. Будто серебряный щит, блестело на равнине маленькое озеро; легкий ветерок покрывал зыбью его ясную поверхность. На его берегу тысячи водяных и болотных птиц, переваливаясь и прыгая, приветствовали солнце, гогоча и хлопая крыльями. Перья красавцев-фламинго блестели на солнце как пурпурные облака.
На высокой термитовой постройке, опершись на свою дубину, одиноко стоял Хатако и оглядывал местность. За спиной он нес завернутую в листья большую мертвую птицу; с наполненной водой тыквенной фляги стекали блестящие капли. После долгого бега он вчера вечером, истощенный, упал на землю и уснул. Рев хищных зверей и жажда вскоре подняли и погнали дальше. Под утро он набрел на озеро, напился, а потом довольно легко убил своей дубинкой аиста.
Он уже долго стоял здесь и из-под руки смотрел, не отрываясь, на юго-восток. Там, где свинцово-серая полоса горизонта переходила в темную синь, висело на небе что-то сверкающее, светлое, подобно концу снежно-белого пера. Он заметил его прежде, чем взошло солнце. Тогда оно горело на небе, как ярко-красное пламя. Он напрягал зрение до боли, покачивал головой и вновь принимался смотреть. Он все же не мог понять, что это было за чудо, там, в бесконечной дали…
Его взор медленно скользил по окрестностям. Там, вдалеке, однотонную серо-желтую поверхность прорезала темная полоса; это должна была быть долина реки. Прежде чем сойти с холма, он еще раз бросил взгляд на это непонятное нечто, реявшее в беспредельной высоте над землей. Потом оно исчезло, и на месте его зависло светло-серое облако.
Солнце стояло уже высоко, когда он достиг долины реки. Он бросился в глубокую, прохладную тень первого же дерева, положил голову на своего аиста и тотчас же заснул. Он проснулся только под вечер, такой же сильный и бодрый, каким он был до этих тяжелых дней. Он развел огонь при помощи камня и трута, зажарил птицу, поел, напился. Потом он спрятал остатки птицы и пошел вдоль русла реки. Она текла на юго-восток, в ту сторону света, которую он избрал своей целью, не зная, где именно была эта цель и что она из себя представляла.
Тихо и одиноко шумела река. Сквозь вершины деревьев проливался свет вечернего солнца, а внизу, под деревьями, тени становились длиннее и темнее. Он спугнул толпу павианов, которые с недовольным хрюканьем оторвались от воды и с шумом исчезли в кустах. Со стоном и фырканьем вынырнула из воды неуклюжая голова гиппопотама и снова скрылась. Ярко-желтые птицы-ткачихи носились около своих гнезд, которые, прикрепленные к качающимся стеблям, наклонились над водой. Вереница больших черных ворон пролетела с жалобными криками. В багряном зареве вздымался над низиной небесный свод, сиял, переливался всеми цветами радуги и, наконец, угас в нежном голубовато-зеленом сиянии. Тогда все вокруг погрузилось в темно-лазоревую ночь.
Теперь путник оставил долину реки, поднялся на отвесный берег и оглядел степь. В сиянии звезд бесконечный простор был погружен в торжественную тишину. Вдалеке среди ночи пылали огни подобно венку кроваво-красных бус. Они лежали в направлении, избранном Хатако, поэтому он пошел на них. Скоро залаяли собаки. Резкий запах скота повеял над степью. Приглушенный барабанный бой и многоголосное хоровое пение раздавались в ночи, в такт ему слышались ритмичные хлопки, тонкие трели женских голосов и звон железных украшений.
Хатако остановился. С загоревшимися глазами смотрел он на пляшущих, которые, подобно теням, двигались вокруг огней. Сомкнутые ряды поющих мужчин приближались торжественным шагом, притоптывая в такт ногами, затем рассыпались, кружились вихрем и дико скакали. В неровном вспыхивающем свете костров блестели широкие наконечники копий племени мазаи, а над танцующими поднимались выпуклые щиты. Вокруг толпились женщины и старики.
Немного поодаль стояла в качестве зрителей группа мужчин. Они не были так стройны и так хорошо сложены, у них не было жестких, пропитанных жиром кос и своеобразных копий и щитов мазаи. Большинство из них были рослые, широкоплечие люди, одетые в леопардовые шкуры или же кожаные передники, вооруженные неуклюжими пищалями и тяжелыми широкими мечами. Их жилистые, покрытые шрамами тела и острые глаза, внимательно и с невозмутимым спокойствием смотревшие с их обветренных лиц, говорили о дикой, полной опасности жизни. Среди них особенно выделялся своим ростом один старик, который стоял посередине, опираясь на длинное арабское ружье. Его волосы сияли, как белое руно, блестящее черное роговое кольцо придерживало их вокруг узкой головы с откинутым лбом. Его озаренное пламенем лицо, кончавшееся белой пушистой бородой, было изборождено сеткой складок и морщин. Он обернулся и бросил своим товарищам замечание, которое было подхвачено дружным смехом.
Хатако, до сих пор незамеченный, стоял в темноте. Но вдруг он внимательно заглянул в лицо одному из людей. Его глаза заблестели — он увидел у этого человека острые зубы миема.
— Ка амеша! (Приветствую тебя!) — воскликнул он на языке своего племени, вышел вперед и протянул руку соплеменнику.
Между ними завязался оживленный разговор. Остальные молча бросили испытующие взгляды на пришельца, а потом равнодушно отвернулись к танцующим. Хатако кратко рассказал, кто он и откуда пришел.
— Меня зовут Ньира, — ответил соплеменник. — Скажи, куда ты идешь?
— Я не знаю… Страна велика… А вы кто? — спросил в свою очередь Хатако.
— Все эти люди из разных племен. Вот тот старик — зулус. Посмотри на его головной обруч! Его отец был королем Амидулу! Теперь он наш вождь. Мы все испили кровавую чашу дружбы и мы теперь братья и сыновья одного племени. Мы вакуа! (охотники на слонов), — сказал он, подняв голову.
Последние слова он произнес громко и торжественно.
— Оставайся у нас эту ночь, и завтра, и сколько тебе захочется! Будь нашим гостем! — предложил он Хатако.
— Да, — сказал задумчиво Хатако, — сегодня я у вас останусь. Благодарю тебя. И я буду охотником на слонов, или на львов, или на людей, — добавил он тихо.
Длинный Ньира наклонился к нему и заглянул в глаза.
— Если великая сила слонов недостаточно велика, чтобы потрясти твое сердце, то ты можешь остаться у нас навсегда! — сказал он медленно.
Потом он подвел Хатако к старику.
— Бугван, вот это — Хатако, человек с моей родины. Теперь у него нет родины. Я хочу быть его другом.
Старик протянул ему свою длинную худую руку.
— Тогда я тоже твой друг. Приветствую тебя, — сказал он спокойно.
Через два дня охотники за слонами покинули лагерь мазаи. Хатако пошел с ними. Они шли на юг, по направлению к местности, которую они называли Лонгиди. Говорили, что там много слонов. Воздух был тяжелый, небо покрыто тучами, но вечером следующего дня поднялся ветер и разогнал тучи. Туман рассеялся и открыл дали. Но там туманный горизонт не сливался, как обычно, с бесконечностью, там облака толпились, громоздились стеной и открывали величественную горную страну. Поля и ярко-зеленые банановые рощи покрывали склоны, выше к ним примыкали кустарники, которые переходили в дремучие леса, окружавшие подобно поясу всклокоченного мха исполинские горы. Возвышавшиеся над ними желтые, красные и коричневые плоскости переходили в черные крутые скалистые стены, которым не было конца, как если бы они хотели врезаться в небо, а еще выше над ними в неизменной вышине поднимался величественный белый купол. Чистой торжественной красотой сиял он из темной синевы неба, неприступный и отрешенный от людей и суеты мира.
— Перо белой птицы! — воскликнул Хатако.
Взгляд дикаря замер в восхищении и благоговении.
— Эта гора называется Килиманджаро, Там, на самой вершине — страна духов. Никто не имеет права вступить в нее. Если человек осмеливается подняться на ту вершину, они дышат на него своим холодным дыханием, и тогда тело его коченеет. Даже вода под дыханием духов превращается в холодный твердый камень, а воздух — в белые лепестки, которые падают, как дождь, и погребают человека. Но там, внизу, под лесами, — страна, где живут люди, и где много пищи, а еще ниже, вон там, где толпится много маленьких гор подобно стаду коров, там долина, где много воды, деревьев и кустов, растущих так густо, как трава. Это страна слонов! — объяснил ему Ньира.
Хатако слушал, но его взгляд постоянно привлекал этот купол. Окруженный белым сиянием, возвышался он, подобно серебряному щиту, который на своей выпуклости нес небо. Его спутники пошли дальше, только старик стоял еще около него. Он тоже, как зачарованный, смотрел вверх. Но вот спустился прозрачный серый туман, заволок ослепительный блеск, сгустился в серое облако и скрыл страну духов.
— Это нехорошо — говорить о тех, живущих там, высоко… Они это слышали! — сказал старик шепотом, когда они пошли дальше. — Ты это видишь в первый раз, а мои старые глаза часто видели эту страну, но при взгляде на нее мое старое сердце и сейчас поет песню…
После полудня они достигли холмов. Перед входом в долину охотники вдруг остановились; узкая серая лента шла туда от стены, пересекала низину и терялась в густых зарослях у подножия горы. Это был путь слонов. Люди разбрелись, некоторые пошли по следам назад, другие осторожно спустились в долину. Они наклонялись, измеряли рукой громадные отпечатки ног, щупали и нюхали землю у краев, обгрызенные ветки, стебли агав и кучи навоза, которые кое-где лежали на следах.
Они обменивались короткими замечаниями по поводу своих наблюдений. В итоге Бугван произнес:
— Слонов всего одиннадцать. Два старых слона с большими клыками, третий моложе. Три самки и пять слонят с ними. Они в горах. Завтра мы их найдем и поохотимся на них, братья!
— Да, отец, ты верно сказал! — закричали люди с загоревшимися глазами.
Узкой тропинкой они бесшумно поднялись по скату горы и расположились под высокими деревьями, росшими на вершине. Тускло горел их костер. Они старались тихо говорить и двигаться — у серых великанов был тонкий нюх и острый слух. Охотники безмолвно сидели после трапезы на траве; вспышки пламени освещали то колено, то руку, то всклокоченную голову; от порывов ночного ветра глухо шумел лес.
Бугван снял свое роговое кольцо и натер его тальком. Он полировал его, чтобы придать ему блеск, и при этом вполголоса напевал. Это был военный гимн его племени. Полвека тому назад воины, дефилируя перед его отцом, великим королем Чакка, пели эту песню, и вся Африка содрогалась от этого пения и от топота ног зулусов. Глаза старого воина разгорелись. Его пение становилось все более диким; в нем горел огонь минувшей молодости и все же он пел сдержанно и вполголоса, так как этому научила его долгая, полная опасностей жизнь. Он откинул назад голову. Его серые волосы белым пятном выделялись среди мрака ночи; в такт пению он размахивал мечом в длинной, тонкой руке.
Затем он вскочил и потянулся. На фоне звездного неба он казался гигантом. Слегка дрожащими руками он снял с себя оружие, достал из сумки несколько костей, завернутых в белую кожу, и маленький железный котелок, затем молча отошел в сторону.
— Куда ушел Бугван? — спросил Хатако.
Ньиру испуганно закрыл ему рот рукой.
Остальные продолжали невозмутимо сидеть. Никто не проронил ни слова. Лишь ветер шумел в кронах деревьев…
Прошел час, прошел другой… Наконец старик вернулся. Он молча присел на землю. Его лоб был покрыт каплями пота. Лицо казалось измученным и бесконечно старым. Он поставил перед собой котелок, из которого поднимался пар; его белая, как лунь, голова опустилась на колени. Никто из мужчин не проронил ни слова.
— Дауа[31] готова. Пейте, братья, — сказал он неожиданно глухим голосом, не двигаясь с места. — Она крепка и хорошо сварена. Она крепче, чем слоновые клыки, которые мы завтра вечером закопаем в потаенном месте.
— Иншаллах! — пробормотали Али и Хамиз, оба мусульмане.
— Не иншаллах, а я говорю вам, что вы завтра их закопаете! И не только их. Завтра нам много придется копать, братья. Самому высокому воину в стране зулусов нужна большая могила. Я все видел — я вижу все, все…
Его речь перешла в тихое бормотание.
Охваченные суеверным ужасом, мужчины переглянулись. Они молча доставали щепкой застывавшую в котелке коричневую массу. Каждый скатывал ее в шарик и бережно прятал за поясом.
Старик осторожно коснулся рукой колена Хатако.
— Бери ты тоже, малыш. Тебе это нужнее, чем всякому другому! Я вижу твое сердце. Это сердце леопарда, быстрое и полное безрассудной отваги.
— Да, отец, — тихо ответил Хатако.
Он достал себе волшебное средство и спрятал в кожаную сумку. Затем они растянулись на земле и уснули. Только старик бодрствовал. Он бормотал отрывочные слова, с опущенной головой прислушивался к безмолвию ночи и снова бормотал…
На следующий день, в полдень, охотники лежали на выступе скалы и прищуренными глазами вглядывались в поросшую лесом долину.
— Смотрите, там, в чаще деревьев, — шептал вождь, — сейчас появится снова, вот там!
По телу охотников пробежала дрожь. Они, затаив дыхание, вглядывались в долину. В солнечном луче вдруг сверкнули клыки слона — сверкнули и снова исчезли. Потом возникли на миг очертания грузного тела. Маленькое деревцо внезапно пригнулось к земле и снова поднялось с обломанной верхушкой, еще раз блеснули яркой белизной клыки — и слоны, миновав просеку, исчезли в густых зарослях леса. Охотники вскочили на ноги. Они быстро переглянулись, затем поспешно бросились по лесным скатам в долину. Около поваленного дерева они остановились, сняли одежду и натерли голые тела сырой землей.
— Это для того, чтобы слоны не почуяли человеческого запаха, — объяснил один из них недоумевающему Хатако.
Они спрятали все свои вещи в густой заросли бамбука, оставив при себе только оружие и амулеты.
Бугван подбросил в воздух перо. Они внимательно следили за его движением.
— Прекрасно! Ветер дует от слонов! В путь, братья!
Они углубились в лес едва заметной тропинкой, идя гуськом. Дорога вскоре оборвалась. Они медленно подвигались вперед среди зарослей, часто останавливались и прислушивались, затем крались дальше, беззвучно, как змеи. Они держали путь туда, откуда из непроходимой чащи леса до них доносился глухой шум и треск. Они не произносили ни слова. Только время от времени слышался вздох подавленного волнения. Впереди шел старик. Движением руки он указывал, куца надо идти, когда остановиться, когда продолжать путь. Постепенно шум и треск становились более явственными. Стадо, по-видимому, продолжало идти в том же направлении. Чаща леса как бы поредела над головами охотников. Бугван осторожно вытянул голову и огляделся. Он подошел к тропе, проложенной слонами через лес. Вершины деревьев и сломанные кусты усеяли землю. Светлым пятном тут и там выделялись стволы с содранной корой. Огромные кучи навоза еще дымились, воздух был насыщен запахом слонов. Остальные охотники подползли ближе. Их глаза сверкали от возбуждения.
— Они там, на просеке, — прошептал старик. — Ветер благоприятен, трава и мало деревьев. Будьте настороже!
Они крались дальше с бесконечными предосторожностями. Слоны, видимо, остановились. Только все усиливавшийся запах и глухое урчание говорили о том, что они должны быть где-то невдалеке. Высокий зулус бесшумно продвинулся вперед. Перед ним из травы торчал серый пень. Он слегка подвинулся вперед, внезапно остановился, быстро отпрянул назад и сделал товарищам знак: пень перед ним оказался ногой слона!
— Тембо (слон), — захрипел старик. Его вытянутый палец почти касался гигантской ноги. Он с силой вырвал ногу, запутавшуюся в побегах вьющегося растения. Вдруг над ними раздался трубный рев, вершины двух акаций с треском поникли и между ними возникла чудовищная голова. Два гигантских уха раскрылись, как крылья огромной птицы, и на охотников глянули мрачно поблескивающие глаза. Мужчины с криком вскочили на ноги и схватились за оружие, но было слишком поздно. Опустилась чудовищная серая змея, охватила отскочившего назад зулуса, подняла его, и два сверкающих клыка пронзили тело. Затем голова поднялась вверх и бросила в воздух добычу. Высоко над вершинами деревьев пролетело изогнутое тело старого зулуса. Последнее, что запечатлелось в его угасающем взоре, был сияющий ледяной свод над страной духов…
Он упал на землю с широко раскинутыми руками, почти коснувшись Хатако, который с гибкостью пантеры быстро нырнул между серых колонн, поддерживавших гигантское туловище. Тяжелый нож, описав круг в воздухе, глубоко вонзился в ногу слона. Дикарь зашатался от силы нанесенного им удара. Над ним раздался жалобный рев боли и бешенства. Огромное тело рванулось вперед с непостижимой быстротой, но раненая нога подвернулась, хобот со свистом рассек воздух, пытаясь настичь врага, а в это мгновение жгучая боль пронзила вторую ногу. Ревя от боли, слон повалился назад. Быстрым, как молния, прыжком ловкий Хатако спасся от сокрушающей тяжести, готовой его раздавить.
Дикий крик торжества смешался с ревом бегущих слонов, с гулким топотом гигантских ног, с треском ломаемых деревьев. Выстрелы, человеческие и звериные крики, треск падающих деревьев, взлетающие в воздух комья земли и дерна, неистовые движения гигантских тел, быстрое мелькание человеческих фигур, — все это слилось в какой-то ураган. Среди бешеного рева раненых слонов раздавался порой глухой шум падения и душераздирающие стоны раненого насмерть зверя.
На просеке остался только один небольшой слон; обезумев от ярости, с шумом хлопая ушами, он неистово преследовал двух охотников, которые, спасаясь от него, метались из стороны в сторону, но вот снова показалась стройная бронзовая фигура людоеда. Он на бегу размахивал ножом, затем изловчился и с ревом хищного зверя поразил слона в сухожилие задней ноги. Затем он мгновенно отскочил и, почти горизонтально вытянувшись в воздухе, пролетел на вершок от вытянутого за ним хобота. В ту же минуту слон грузно повалился на землю.
Шум и топот убегавшего стада постепенно стихал в чаще леса. На просеке раздались один за другим два выстрела, и все стихло. Издавая отрывистые, хриплые вздохи, медленно умирали слоны.
Измученные, истерзанные вакуа снова собрались. Пот и кровь ручьями стекали по плечам и мускулам ног. Они прежде всего освободили труп зулуса из зарослей низкого кустарника и уложили мертвое тело на мох.
— Смотрите, — сказал Кимбеле, протягивая маленькую капсулу, висевшую на груди покойника. — Она пуста! У Бугвана не было при себе дауа, и поэтому он умер!
Они смотрели друг на друга.
— Хайцуру (это не имеет значения)! Бугван умер, как настоящий вакуа! — пробормотал Ньира и гордо выпрямился.
— Ты верно сказал, Ньира! — согласились остальные и принялись за дело.
Накрыв труп ветвями, они взялись за ножи и топоры. До самого вечера они резали и рубили головы слонов. На небе уже сияла луна и горели звезды, когда они, наконец, выломали шестой, последний клык. Один из охотников несколькими ударами отрезал хобот слоненка для вечерней трапезы.
Усталые и нагруженные охотники потянулись через лес к лагерю. Четверо несли труп зулуса, остальные хрипели под тяжестью огромных клыков.
В полночь на вершине горы запылал костер. Пламя освещало фигуры охотников, хоронивших своего вождя. Они посадили его на свисавшем над бездной утесе, как того требовал обычай их племени. Его седая борода покоилась на мече, положенном на колени; длинные руки охватили лодыжки ног. Широко открытые неподвижные глаза были устремлены на ледяной купол Килиманджаро, сверкавший при свете звезд над тяжелыми облаками.
— Теперь ты можешь постоянно смотреть на него, Бугван! Хорошо тебе? — спросил Хатако. Он заглянул в лицо мертвецу.
— Бугван все видит. Он видит свою родину, страну зулусов, там за горой, — проговорил много странствовавший Хамис.
Вакуа по очереди прошли перед своим вождем с приветствием: «Кваери, Бугван!» (Добрый путь, Бугван!) Затем они притащили огромные камни, сложили их один на другой вокруг трупа и накрыли каменной плитой. Получилась крепкая, прочная крыша, которую не могли опрокинуть гиены.
Тяжело дыша от усталости, они стояли некоторое время вокруг могилы. Затем вышел вперед Ньира. Правой рукой он взял руку Хатако, левую положил на могильную плиту. Его голос громко и ясно прозвучал в ночной тиши:
— Братья, сегодня от нас ушел один, но другой к нам пришел, и достойный, вы видели его дела. Хотите, чтобы он был нашим братом?
— Да, мы хотим, — раздалось как из одной груди.
Ньира вытащил из-за пояса небольшой нож.
— Хамис, ты старший среди нас. Возьми!
Охотник кивнул, затем осмотрелся кругом, взял тыквенный сосуд и ударом меча разрубил его на две половины. Нижнюю часть он поставил на угол могилы; мужчины образовали тесный круг. Они соединили правые руки. Хамис быстрым движением сделал каждому надрез у запястья. Из ран потекли темные ручейки крови; они сливались у узла из сплетенных рук и с плеском падали струей в тыквенный сосуд. Мужчины стояли неподвижно. Кровь стекала все медленнее, затем она стала падать отдельными каплями и совсем остановилась.
Тогда Хамис разъединил руки и поднял чашу.
— Под солнцем и луной, во сне и в бодрствовании, в жизни и в смерти — мы братья! — воскликнул он.
Затем поднес чашу к губам, сделал глоток и передал дальше.
Хатако выпил последним из передававшейся по кругу чаши. После этого все крепко пожали ему руку и, проходя мимо могилы, в последний раз приветствовали мертвого товарища.
Крики хищных птиц уже возвещали наступление утра, когда охотники, нагруженные слоновыми клыками, снялись со стоянки. Их путь освещал одинокий факел. Они то спускались под гору, то поднимались в гору, пока, наконец, достигли дикого ущелья. Здесь, под нависшим утесом, они начали копать песок. Достигнув глубины в человеческий рост, они натолкнулись на кожу антилопы и осторожно ее подняли. Под кожей показалась груда желтоватых слоновых клыков. Они пересчитали клыки, их было тринадцать, — все были на месте. Сверху они положили новую добычу, затем снова все засыпали песком, сравняли поверхность и постарались стереть все следы. Уходя, Хамис бормотал заклинания из Корана, его товарищи-язычники плевали и разбрасывали вокруг потайного склада амулеты и кусочки дауа, чтобы предохранить от воров.
На следующий день вакуа спустились с гор. Скоро они снова оказались во власти безлюдной пустыни. Им приходилось вести суровую жизнь, полную трудов и опасностей. Они жалели порох для добычи, которая могла быть пригодной только для еды. Слоны и только слоны — вот что казалось им единственной целью жизни.
Иногда они целыми днями крались следом за движущимися серыми великанами; с бесконечным терпением и осторожностью подползали они поближе, но часто в последнюю минуту их надежды оказывались напрасны и они вынуждены были поспешным бегством спасаться от нападения рассвирепевших слонов. Из десяти выслеженных или подстреленных слонов им доставался самое большее один, да и тот редко обладал большими тяжелыми клыками. Смерть караулила их на каждом шагу, но они ни за что не согласились бы отказаться от намеченного пути. А путь этот прокладывали следы самого крупного в мире животного.
Месяц за месяцем бродили вакуа по пустыням. Сегодня они охотились у озер Ньира, через неделю в горах Бура, а через несколько дней — на возвышенностях Найвасха. Настало время дождей и снова прошло. Зеленый ковер степей побурел и исчез, слоны удалились в горы и долины рек… Через полгода после смерти Бугвана вакуа, нагруженные слоновыми клыками, снова появились в темно-зеленых горных лесах Лонгидо. И, как уже было однажды, их покинуло счастье, но на этот раз навсегда…
Преследуя большое стадо, они проникли в горные долины западнее Килиманджаро. На поросшем травой скате они окружили слонов. Первые же выстрелы, повторенные раскатистым эхом гор, свалили одного слоненка с единственным клыком, остальных же обратили в дикое бегство.
Но вдруг в торжествующий хор охотников, поглощенных своей добычей, врезалось громовое «Симамени!» (Стойте!) Они в недоумении подняли глаза на скалистый гребень, где увидели желто-коричневых людей, целившихся в них из ружей. Другие появились сзади них, а среди деревьев долины тоже показались вооруженные люди. Они сбегались быстрыми прыжками и окружали охотников тесным кольцом.
— Аскари! Бегите, братья! — закричал Хамис.
Со всех сторон снова раздалось: «Стой! Руки вверх!» Тогда Ньира приложил ружье к щеке. Раздался выстрел.
В то же мгновение все вокруг загремело, в воздухе зажужжали и засвистели пули. Вакуа рассыпались во все стороны, беспорядочно стреляя в желто-коричневых людей. Вдруг Ньира высоко подпрыгнул и свалился на землю.
Хатако бросился к нему.
— Ты ранен?
Ньира ничего не ответил. По его телу пробежала судорога, затем оно вытянулось.
Кимбеле схватил Хатако и поставил его на ноги.
— Беги! Это немецкие аскари! Мы не должны здесь охотиться!
Они стрелой сбежали с горы. Вслед им трещали выстрелы. Кимбеле тоже упал, скатился вниз по скату и остался лежать без движения. Последним прыжком Хатако добрался до дерева. Но вдруг он вздрогнул, поднял ногу и зажал ладонью две маленькие дырочки на ноге, из которых лилась кровь. Он огляделся, разбежался, прыгнул, повис на суке дерева и через мгновенье исчез в темной листве.
Когда ему наконец удалось раздвинуть густые ветви, он увидел, как аскари сносили раненых вакуа к одетому в белое европейцу, который делал им перевязки. Али и Нгуру стояли со связанными руками перед другими аскари с блестящими золотыми эполетами. Рядом с мертвым слоном лежали трупы Ньиры, Кимбеле и еще одного охотника. Остальных Хатако не видел. Из его раненой ноги кровь тяжелыми каплями падала на лист нижней ветки. Из-под мрачно насупленных бровей глаза его были устремлены вдаль, на высокую остроконечную вершину. Высоко, там, где одинокий утес врезался в облака как нос корабля, блестел в лучах вечерней зари маленький серый холмик, — могила Бугвана. Дикарь вспомнил ту ночь, их сплетенные руки и слова Хамиса: «В жизни и смерти». Он резко вскинул голову и мрачно посмотрел в сторону аскари, затем уселся на сук, содрал кору, прикрыл рану листьями и завязал их. Он сидел неподвижно, только изредка меняя положение, чтобы не дать онеметь ноге, и неотступно наблюдал за тем, что творилось внизу. Аскари выломали у их слона клык; другие тем временем хоронили его мертвых товарищей; остальные разбивали палатку.
Когда настал вечер, Хатако слез с дерева и прокрался к месту стоянки. Вблизи от лагеря он лег на землю и медленно пополз. Так ползком, прислушиваясь и снова продвигаясь вперед, он часами осматривал лагерь. Когда стемнело и кругом все смолкло, он прокрался мимо неподвижно стоящего на посту караульного, пробрался между спящими солдатами и приблизился к месту, где рядом с верховыми ослами лежали со связанными руками его два товарища. Он легко коснулся плеча Нгуру. Спящий вскрикнул. Хатако быстро прикрыл ему рот рукой и перерезал ножом связывавшие его веревки. Они осторожно разбудили Али и освободили его…
Они уже ползли к выходу, когда вдруг встал один из вьючных ослов. Он потянулся и огласил воздух громким криком. В ту же минуту перед ним очутился караульный аскари, залитый красным отблеском костра. Он пристально вгляделся в темные фигуры, притаившиеся в траве, и внезапно вскинул ружье.
— Сиама ве (стой), — раздался его окрик.
Беглецы вскочили на ноги, Али и Нгуру исчезли во тьме, но раненая нога Хатако отказалась служить и он свалился на землю. Аскари набросились на него с криком «Караул!», и между ними завязалась отчаянная борьба. Лагерь пробудился, со всех сторон стали сбегаться люди. Дюжины кулаков обрушились на гибкое тело дикаря, его повалили на землю и опутали веревками.
Громкий голос спросил что-то, из палатки раздались торопливые приказания, вспыхнули огни факелов. Аскари бросились во все стороны ловить беглецов. Затем они притащили Хатако к палатке.
— Встань! — крикнул на него офицер.
Хатако не шевельнулся. Он мельком взглянул на офицера и равнодушно отвернул голову. Аскари поставили Хатако на ноги, но как только они разжали руки, он снова упал на землю.
Тогда шагнул вперед другой белый. Это был высокий бледный человек в очках.
— Оставьте его! Разве вы не видите, что он ранен?
Быстро сняв пропитанную кровью повязку, он осмотрел рану. Один из аскари принес белый ящик. Врач заботливо промыл и перевязал рану.
— Это пуля, правда? — спросил он.
Хатако не ответил. Один из аскари толкнул его ногой, но врач отстранил его и нагнулся к Хатако:
— Почему ты не желаешь отвечать? — спросил он спокойно и ласково.
Хатако сжал губы и отвернулся. Врач вдруг взял из рук санитара фонарь и внимательно стал разглядывать тавро племени, выжженное на лбу Хатако.
— Ам мьема!
При звуке этих слов судорога пробежала по телу дикаря. Он слегка привстал и с изумлением посмотрел на белого человека, говорившего на языке его народа.
— Да, бана, я мьема. Но разве ты не белый? — спросил он.
Врач усмехнулся.
— Конечно, я белый. Но я хорошо изучил твой народ и твою родину. Я люблю их. Ну, расскажи мне, кто ты, и поверь, что я твой друг.
Дикарь посмотрел на него испытующе. У белого человека были какие-то необыкновенные глаза, добрые и теплые как вечернее солнце. Сначала запинаясь, но затем все более уверенно, заново переживая свои приключения, рассказал Хатако о своем бегстве с родины, о своем бана, погибшем под ногами носорога, о Бугване, пронзенном клыками слона, он рассказал о данной на могиле Бугвана кровавой клятве, сила которой привела его теперь сюда, к плененным братьям.
Врач молча слушал. Глаза его блестели, когда он встал и с глубоким вздохом провел рукой по лбу. Он обернулся к офицеру и в нескольких словах передал ему рассказ Хатако.
— Африканская песнь Нибелунгов, — закончил он.
Офицер крутил усы.
— Да, жалко парня. Знаете что, доктор, спросите-ка его, захочет ли он стать аскари?
Врач обратился к Хатако.
— Этот бана — вождь аскари, он должен отвести тебя в Моши. Там тебя наказали бы, потому что ты убил слона, а это не разрешается в немецких владениях. Но бана видит, что у тебя сильное тело и храброе сердце, и он хотел бы, чтобы ты стал аскари. Теперь выбирай: принудительная работа с цепью на шее в течение многих месяцев, или служба аскари!
Хатако слушал молча. Лоб его избороздили глубокие складки.
— Аскари? — бормотал он. Я охотился на львов и на слонов…
Затем он вскинул голову и проговорил глубоким, спокойным голосом:
— Хорошо. Теперь я начну охотиться на людей!
VII
Вот уже закатилось африканское солнце. Ледяной шлем, венчающий на высоте шести тысяч метров вершину Килиманджаро, вспыхнул пурпуром, засверкал, как объятое пламенем светило, и начал медленно угасать, превращаясь в сизое серебро. В надвигающейся вечерней прохладе с глетчеров, болот, из ледяных ущелий и пропастей вставал серый туман. Дрожа и кружась, поднимались нежные видения, реяли как одеяния фей, как покрывала и знамена над пустынными горами, разрастаясь в гигантов, в чудовищ, сгущались, превращались в волнующиеся мятежные облака. Последние отзвуки жизни — звонко падающие с утесов капли и журчащие между скал водяные струи умолкли, обратились в серебряные жилы, в мерцающие кристаллы, словно кружевной тканью прикрывающие каменную груду утесов. Свет угас, небо и земля потонули в сером море тумана.
Глубоко-глубоко внизу по девственным лесам пронесся порыв ветра. Они глухо застонали, как полчища мрачных чудовищ. Этот звук как бы издалека вознесся к вершинам и снова замер в бесконечной тишине.
Раздался резкий треск. Звук шагов нарушил мертвую тишину. Прозвенел удар железа о камень, под чьей-то ногой раздался плеск воды. Человек наклонился, ощупывая ледяные осколки, покрывавшие землю. Он шагнул через зеркальную поверхность льда, подбитые гвоздями подошвы нашли ступеньку в скале, нога оперлась, и путник поднялся на высокий уступ.
Наверху он остановился в тумане, глубоко вздохнул, охватил руками плечи и попытался проникнуть взором через озаренные последними лучами облака. На нем было плотно прилегающее желтовато-коричневое платье, за плечами виднелся ствол ружья, на заостренном головном уборе летел большой серебряный орел. Это был Хатако, аскари.
Он долго и осторожно оглядывался, затем безнадежно покачал головой и его глаза устремились на сияющий купол. В них вспыхнул огонь гнева. Он сжал губы и враждебно уставился на ледяные поля, которые высоко над ним громоздились до самого неба. Внезапно он поднял сжатый кулак.
— Глаза старого Бугвана всегда смотрели в вашу сторону. Сердце всегда влекло к вам, духи горы! Но он так и не посмел подняться сюда. А я не боюсь вашего холодного дыхания, я вновь и вновь прихожу сюда! И когда-нибудь я проникну в вашу страну!
Громко, вызывающе крикнул он эти слова в мрак ночи. Безмолвные, холодные лежали ледники. Ветер утих. Поднимался туман. Сияние погасло. Самые высокие вершины еще сверкали над морем тумана, как тонущие острова, но затем и их поглотила тьма. Осторожно ощупывая ногами почву, Хатако пустился в обратный путь. Он не придерживался определенного направления. Ему достаточно было сознания, что он идет под гору. Он подвигался очень медленно. Болота, ледяной покров которых был слишком тонок, чтобы его выдержать, беспорядочно разбросанные обломки скал, крутые обрывы и зияющие пропасти, из которых, как из кипящих котлов, вставали плотные клубы тумана, — эти препятствия то и дело вставали на его пути.
Время от времени он останавливался, старался дыханием согреть окоченевшие руки, брал понюшку табаку. Он с тоской смотрел вокруг, ожидая, что вот-вот зажгутся звезды, при свете которых исчезнет туман; затем он прислушивался к шуму горного ручья, который помог бы ему определить, где он находится. Но вокруг все было безмолвно. Только серые клубы без конца поднимались из расселин горы и колыхались в пустынном просторе.
Затем он скатился по гладкой стене. Мороз безжалостно щипал его руки, пальцы совершенно одеревенели. Ему едва удавалось держаться за утес. Наконец ноги его коснулись поросшей травой земли.
— Ло! — вырвался у него вздох облегчения, и он быстро зашагал по пологому скату. Вокруг выплывали скалы и каменные башни, мелькали и вновь погружались в туман. Прямо перед ним вырос огромный каменный массив. Он прошел дальше и обогнул его. Сбоку открылась узкая пропасть, перед которой он внезапно остановился. Он вытянул шею, поднес руку к уху и всмотрелся в клубившееся в темной пропасти облако тумана. Порыв ветра взметнул вверх клочья тумана, и Хатако убедился, что не ошибся: здесь, в этой пустынной расселине, под самым ледяным сводом духов, в тысячах метрах над самыми высокими поселениями людей высоко над девственными лесами горел огонь и перед пламенем двигались, как тени, расплывчатые фигуры…
В его широко раскрытых глазах вспыхнул суеверный ужас.
Он повернул голову и пугливо огляделся вокруг. На него наводили ужас дикие очертания скал, наполненная туманом пустыня, ледяное молчание, окружавшее его. Ужас заставлял дрожать его тело. Хатако готов был броситься на землю или без памяти бежать во мрак ночи.
Но вот из ущелья донесся человеческий голос, и Хатако сразу стряхнул с себя наваждение. Он прижался к скале и неслышно, на цыпочках, стал осторожно пробираться вперед. Он снова услышал голос, грубый и хриплый.
Хатако вздрогнул. Он вытянулся вперед, глаза его расширились, рот открылся от безграничного удивления, но он не видел говорившего, так как его перекрывал другой человек. Он был высок и строен, на его плечи была накинута шкура леопарда, а над головой, подобно темному облаку, качалась корона из черных страусовых перьев. Он поднял руку, сверкнуло острие копья и с угрозой коснулось груди его собеседника.
— Горе тебе, если ты лжешь! — закричал он.
Еще более удивленный, Хатако вскинул голову.
— Мели, король Утшагга! — прошептал он.
Тот, к кому была обращена угроза, спокойным движением руки отвел острие копья от своей груди.
— Пусть носильщики захватят столько оружия, сколько они могут нести, кроме слоновой кости. Я останусь при тебе в качестве заложника, пока они вернутся с хорошими ружьями для охоты на слонов. Два ружья за каждый клык и целый буйволовый рог пороха и такой же рог с пулями, как мы условились…
— Однако, скажи своим людям, что они могут только по двое входить в мой лагерь и должны покинуть его как только будет окончен обмен. После их ухода мои слуги снесут слоновую кость в место, известное только нам. Это не есть недоверие к тебе, Мели, но мы теперь предусмотрительны после того, как король одной дальней страны по окончании сделки напал на мой лагерь, чтобы отнять свою слоновую кость. Он ее не получил, напрасно сложили свои кости его воины, пронзенные пулями моих слуг, и напрасно он после этого посылал ко мне послов с приглашением снова прийти в его страну, чтобы продать ему порох…
Говоривший умолк. Он спокойно уселся у огня и стал потирать озябшие желтые руки. Король молча смотрел на него в упор. Затем он ударил острием своего копья по камням и рассмеялся деланным смехом.
— Ты умен как степной заяц, араб! Сегодня ночью твой слуга может отправиться с носильщиками, а завтра утром на мой двор должны быть доставлены шестьдесят ружей, и тогда, к новолунию, я начну охотиться на чужеземцев, которые пришли сюда и хотят распоряжаться в стране, где только я имею право распоряжаться! Их власть закончится в новолуние, можешь не сомневаться, араб! У меня тысячи воинов…
Его голос становился громче с каждым словом. Он потрясал копьем в украшенной медными кольцами руке. В его глазах загорелся огонь долго сдерживаемой ненависти. Страусовые перья развевались над его головой, как темное пламя.
За этим взрывом последовало глубокое молчание. Бросив исподлобья испытующий взгляд, король неожиданно спросил совершенно изменившимся голосом:
— Но разве у тебя есть столько ружей, араб?
— Да, Мели, — ответил торговец с едва заметной усмешкой, — есть еще много ружей, которых я не продаю!
Он встал и приблизился к костру, пламя ярко озарило его лицо с горбатым носом и узкой бородкой.
Аскари насколько мог вытянул голову из-за утеса, чтобы лучше рассмотреть лицо говорившего.
— Да ведь это Ибрагим, торговец из Конго! — прошептал он и в волнении сдвинул со лба шлем.
В эту минуту приклад его ружья соскользнул с камня. Собеседники вздрогнули и вскинули головы.
— Мту хуко! (Там кто-то есть!) — крикнул один из них.
Большими прыжками мчался Хатако по ущелью, наполненному криками преследовавших его врагов. У тесного выхода он резко свернул и побежал к скату, по которому он спустился в ущелье. Там среди дико громоздившихся скал он мог найти верное убежище.
Он успел опередить своих врагов. Скоро туман скрыл его от глаз преследователей, но все же некоторые продолжали погоню; они следили за стуком его тяжелых башмаков. Они не могли его догнать, но как он ни кружил, ему не удавалось от них избавиться. Хрипя, он на бегу поднял ружье и снова его опустил, быстрые беспокойные мысли пробегали в его мозгу: стрелять, перестрелять как можно больше врагов и умереть, сражаясь? Нет, нет спастись, во что бы то ни стало спастись! Он должен предупредить своих друзей, ведь он один знает, что им угрожает! О, он отлично понял слова Мели! В холодной, безлюдной стране духов он втайне готовил измену, в глубокой тайне — пока Хатако не открыл его плана! И потому он должен теперь спастись!
Он мчался дальше, слыша за спиной крики толпы; но вот что-то живое зашевелилось перед ним, два-три грузных тела, перескакивая со скалы на скалу, с шумом пронеслись под гору, за ними следом катились камни. Хатако поспешно бросился на землю между двумя скалами и прислушался. Да, так и есть…
— Хайя, амекимбиа джини! (Вперед, он скрылся внизу!) — раздавались в тумане голоса.
Топот ног затих в глубине ущелья.
— Ах вы, длинноногие собаки, — тихо засмеялся про себя Хатако, поспешно снимая башмаки, — так быстро, чтобы догнать стадо антилоп, вы все же не умеете бегать!
Лицо Хатако исказилось злобным смехом, он перекинул через плечи башмаки и побежал дальше. Он бежал теперь неслышно, с быстротой и неустрашимостью серны. Легкий и почти бестелесный, как колышащееся вокруг него облако тумана, бежал он с гор по обледенелым скалам, по подмерзшим полянам и зарослям.
После долгого бешеного бега он, задыхаясь, бросился на землю среди заиндевевших кустарников, ползучих деревьев и вереска. Он несколько раз глубоко вздохнул, чтобы успокоить дико бьющееся сердце, затем поднял голову и стал прислушиваться к тишине ночи. Не слышно было звуков погони. Ледяной ветер свистел в вершинах скал, разгоняя облака тумана, темный и безмолвный расстилался скат горы, ясными, мощными очертаниями в нетронутой чистоте и величии возвышался ледяной купол, страна его мечты, а над ним, среди полчищ сияющих белым светом звезд плыл тонкий серебряный серп убывающей луны.
Беглец долгим взглядом присматривался к светилу… Послезавтра — новолуние Мели!
За глубокими морщинами, бороздившими его лоб, зашевелились беспокойные мысли: в лагере находилась лишь половина отряда, остальные на расстоянии дневного перехода работали по прокладке дороги, пролегавшей через владения Мели.
Он должен спешить, не теряя ни минуты. Путь далек и полон опасностей. Он встал на ноги, дрожа от холода, сорвал с онемевших от холода ног разорванные в клочья носки и снова обулся.
Затем он взял понюшку табака, прислушался и дрожа под порывами ледяного ветра, снова пустился бежать. Теперь местность не представляла никаких препятствий; он бежал по ровному скату, луна и звезды освещали ему путь. Он не слышал и не видел преследовавших его. Думая о них, он тихо засмеялся: кто знает, куда они забежали в погоне за ним?
После трех часов быстрой ходьбы перед ним показались темные стены девственного леса. С болотистой земли, как от невидимых костров, вставал утренний пар. Он ступил с открытого ската горы под прикрытие первых деревьев как раз в ту минуту, когда ледяной купол над ним вспыхнул багряным пламенем в лучах утреннего солнца. Здесь он свернул в сторону и в поисках тропинки пошел вдоль опушки леса. Он долго шел вдоль неприступной стены леса, все не находя дороги, которая открыла бы ему доступ внутрь. Только изредка удавалось утреннему солнцу забросить луч красного света в тяжелый мрак, царивший между стволами и ползучими растениями.
Он уже двадцать часов был в пути без сна; ноги отказывались служить, и мучительный голод терзал его внутренности. Время от времени ему удавалось найти по дороге гриб или пригоршню ягод. Он поедал их на ходу, но они не насыщали; от более же лакомой и питательной пищи: кроликов, карликовых антилоп и белок ему приходилось отказываться, так как выстрел из ружья мог бы его выдать и погубить.
Солнце стояло высоко в небе, а ему все еще не удавалось проникнуть за ограду леса. Он, спотыкаясь, шел дальше. От жестокой усталости ноги его дрожали, глаза плохо видели. Время от времени веки его закрывались, он терял равновесие, качался из стороны в сторону, попадал в заросль или натыкался на дерево. Он с усилием открывал глаза и со стоном прикладывал к ним сырой холодный мох. На небольшом пригорке он бросился на камень, чтобы иметь возможность вытянуть ноги. Но, почувствовав, что не в силах побороть сон, он встал и, прислонившись к камню, попробовал отдохнуть стоя. Прищуря глаза, он всматривался в безграничное серое море леса. Вдруг глаза его расширились, к ним вернулась обычная зоркость.
Над деревьями долины в третий раз взлетела стая птиц, затем снова опустилась и вскоре опять поднялась. Он долго и внимательно наблюдал за этими маневрами, и под конец ему стало ясно, что только проходящие по лесу люди могли вызвать такой переполох. Окрыленный новой надеждой, он потянулся и потряс кулаками, словно желая сбросить с себя бремя усталости. Через высокую траву и кустарник он бросился под гору. По долине протекал ручей, и верно — вдоль него вела в лес тропинка!
Хатако нагнулся над прозрачной холодной водой, сделал несколько глотков и освежил горевшие глаза. Он внимательно разглядывал примятую вдоль дерева траву и на лбу его снова появилась глубокая складка: по тропе только что шли люди, должно быть, Мели и его воины — это доказывали следы остроносых сапог сопровождавшего их араба.
Задумчиво опустив голову, вслушивался беглец в немую речь этих следов. Они говорили ему, что на этом пути он не должен давать воли своей усталости, что воины поджидают здесь человека, знающего самые тайные планы их короля. Но все же это была дорога, наконец-то дорога, и он должен по ней идти! Его сильное, стройное тело напряглось, огонек напряженного внимания загорелся в глазах, тихими и легкими шагами он пустился в путь по найденной дороге. В глубине леса тропинка тонула в полумраке. Холодное влажное дыхание сырости носилось в безлюдном, мрачном лесу, вода каплями стекала по светло-серой листве, струилась по коричневым волокнистым покровам стволов, по покрытым плесенью пням, выступала из мха и из листьев, толстым слоем покрывавших тропинку. Над лесом царила мертвая тишина, только изредка раздавалось тоскливое воркование дикого голубя или печальный крик ястреба.
Путник спешил, но все же с неослабевающей бдительностью прислушивался ко всякому звуку. Он без всякой помехи шел уже больше часа, но теперь с каждым шагом чувствовал, что последние силы покидают его…
Ему во что бы то ни стало надо найти какую-нибудь еду! Мучимый голодом, он огляделся кругом, сорвал несколько зеленых веток и впился в одну из них зубами. Остальные он сунул за пазуху, чтобы на ходу обгрызть и заглушить голод.
…Но внезапно поднятая нога застыла в воздухе. Правой рукой он попытался заменить отсутствующую ушную раковину. Затаив дыхание, он прислушивался несколько секунд, а затем, как тень, скользнул и спрятался в кустарнике. До его слуха долетел отдаленный звук человеческого голоса, тихий шум приближающихся шагов…
Хатако еще глубже залез в кустарник. Каждый мускул, каждое сухожилие в его теле были напряжены до последней степени, глаза сверкали, как у готовой к прыжку пантеры. Он увидел на тропинке молодого воина.
Воин шел беззаботно, негромко напевая и раздвигая копьем кустарник. Видимо, он искал трав, чтобы приправить еду.
Но вот на него обрушился тяжелый удар, из сдавленного горла вместо песни вылетел хрип. Он свалился, хотел было поднять копье, но его руки с непреодолимой силой сжала другая рука. Обессиленный, задыхающийся, он извивался на земле. К самому его лицу придвинулся рот с отточенными зубами и прошептал ему на ухо:
— Если ты издашь хоть один звук, я убью тебя… Сколько вас всех?
При этом аскари немного разжал сжимавшую горло руку.
Воин шумно вдохнул воздух, застоявшаяся кровь отхлынула от лица, которое от безмерного страха покрылось мертвенной бледностью. Обезумевшим взглядом он уставился в дикое лицо, склоненное над ним.
— Отвечай! — прошипел Хатако и чтобы подкрепить свое требование, беспощадно впился в шею врага.
— Да, бана, четыре человека-а, — простонал юноша.
— Где они? Они идут сюда? Скорее!
— Нет, они ждут там — у большого дерева, за двести шагов отсюда!
— Они ждут меня, правда? — тихо засмеялся аскари.
Он поднял колено, придавил им шею воина и достал из-под форменной куртки большой нож с ручкой из слоновой кости.
— Не бойся, я тебя не убью. Но ни одного звука, ни одного движения, кроме того, что я прикажу! — прошептал он, с угрозой потрясая ножом. — Вставай!
Юноша, хрипя, поднялся и, дрожа всем телом, встал перед победителем.
— Возьми свой нож и перережь тетиву лука.
Побежденный покорно исполнил приказание.
Хатако снял с его плеч шкуру антилопы.
— Так, теперь разрежь ее на ремни!
Юноша стал быстро и послушно резать шкуру. Зажав в кулак сверкающий нож, аскари стоял над ним, зорко следя за каждым его движением.
— Довольно! Брось нож и подойди к тому дереву, живо!
Проворными движениями, ни на мгновение не отрывая глаз от лица воина, аскари связал его руки тетивой от лука, а ноги ремнями из шкуры антилопы. Затем он его крепко привязал к дереву. Он сорвал с его бедер пояс, смял его в комок и подошел к нему вплотную.
— Как зовут вашего вождя?
— Найока, бана, — ответил тот и испуганно огляделся.
— Крикни его, да погромче.
— Найока-а-а, — послушно закричал юноша.
Из лесу едва слышно донесся ответ.
— Еще раз, — приказал аскари.
Пленник быстро открыл рот, но не успел он издать звук, как Хатако засунул ему в рот комок полотна. Тот в испуге выпучил глаза, задыхаясь, захрипел и с шумом потянул носом воздух.
Аскари следил за ним с выражением спокойного удовлетворения и при этом внимательно прислушивался, склонив голову. Он услышал чей-то призыв. Голос приближался…
Зажав в кулак оставшиеся ремни, Хатако перебежал на другую сторону дороги и, приготовившись к прыжку, присел у куста.
Вот показался человек. Сетуя на то, что товарищ не откликается на его зов, он подошел к кусту, за которым притаился аскари, приставил руки ко рту и пронзительно закричал:
— Э, Куци!
Но он внезапно умолк, взгляд его упал на дерево с привязанным к нему Куци. Застыв от изумления, он открыл рот и вдруг упал лицом вниз под тяжестью свалившейся на него массы. Кто-то схватил его за руки и отвел назад. Он с ревом повернулся набок, придавленное телом копье вонзилось ему в правое плечо. Невидимая рука со страшной силой рванула копье назад. Воя от невыносимой боли, он поднялся на ноги, его разодранная рука свисала безжизненной плетью. Но он смело и решительно продолжал защищаться левой рукой и ногами, он извивался и изворачивался, пока Хатако не схватил его за горло.
Через минуту, хрипя от боли, с засунутым в рот кляпом, он стоял привязанный к дереву за ноги и за левую руку рядом со своим товарищем.
Победитель вытер со лба капли пота, подобрал свое оружие и оружие обоих воинов, затем, не бросив ни взгляда, ни слова пленникам, повернулся, чтобы идти. Но, сделав несколько шагов, он остановился, покачнулся и провел рукой по глазам. Голод терзал его, как клинок меча, он переворачивал, пожирал его внутренности и разжигал в нем дикое, жадное желание. Когда он снова подошел к пленникам, в глазах его вспыхивало беспокойное пламя. Он порылся в плетеных мешках, висевших у них через плечо, но ничего не нашел. Взгляд, которым он ощупывал их нагие тела, наполнял их сердца невыразимым ужасом: такие голодные и беспощадные глаза они видели у диких собак в пустыне. За его дрожащими губами блестели острые белоснежные зубы, коричневая рука судорожно хваталась за рукоятку ножа. Пленники уставились на него выпученными глазами, их нагие тела дрожали будто под порывом холодного ветра… Но вот он закрыл глаза и медленно отвернулся. Пробормотав несколько отрывистых слов, он покачал головой и ушел…
Около большого дерева, по обе стороны тропинки, кусты были поломаны слонами. Под деревом курился голубой дымок. Хатако свернул с тропинки и медленно, бесшумно прокрался лесом к дереву. Он поднял нос, принюхался и осторожно посмотрел через огромные корни — над огнем варилась в котелке еда. Его ноздри расширились, быстрыми, жадными движениями он облизал губы, затем закрыл рот, и на его коричневом лице вся жизнь сосредоточилась в сверкающих голодным пламенем глазах.
У огня сидели двое мужчин. Они помешивали пищу в котелке и вполголоса переговаривались. В лесу царило молчание. Вдруг под приподнявшейся ногой затрещал сук и между сидящими у огня, как камень, упал человек; вытянутыми руками он с быстротой молнии схватил их за волосы и резко столкнул лбами.
Они упали, как куклы, не издав ни единого звука. Быстрыми и проворными движениями Хатако связал им руки и ноги, затем набросился на котелок. Он схватил его и, чтобы быстрее остудить, вылил содержимое на щит одного из воинов. Он нетерпеливо подул, поспешно запихал себе в рот целую пригоршню и снова полез рукой в дымящееся варево.
Но он не успел еще раз набить рот, как треск ветвей заставил его обернуться.
У дерева стоял воин. Быстро оценив ситуацию, он поднял копье и бросился на Хатако. Но Хатако успел отскочить в сторону и спрятаться за дерево. Здесь он сорвал с плеча ружье и прицелился.
В то же мгновение зазвенело брошенное копье, и воин с громким криком обратился в бегство. Он бежал слоновьей тропой, за ним длинными прыжками гнался аскари. Он несколько раз поднимал ружье, но каждый раз деревья скрывали от него беглеца.
Погоня продолжалась, но вот раздался крик ужаса, воин вскинул руки в воздух и внезапно исчез.
Аскари, беспокойно озираясь, еще бежал за ним, но вдруг отпрянул назад. Резко оборвав бег, он не удержался на ногах и упал навзничь на землю. Под тяжестью его тела затрещали и обломились ветви и сучья. Внизу виднелась темная пропасть — волчья яма для слонов.
Уцепившись судорожно сжатыми пальцами, он висел над пропастью. Его мускулы и сухожилия страшно напряглись, по лбу струился пот. Он не смел вздохнуть полной грудью. Его руки, крепкие, как стальные крючки, постепенно подтаскивали тело, пока ноги не оперлись о твердую землю.
Хрипя от напряжения и страха, стоял он, сжав руками виски, и всматривался в яму, где его караулила смерть. Смерть, против которой протестовало все его существо, ужасная смерть там, под землей, в лишенной воздуха и света зловонной мрачной яме, не та другая смерть, которой он не страшился, не смерть под солнцем или при свете небесных звезд…
Он осторожно поднял палкой ветви, прикрывавшие отверстие западни, заглянул в глубину и его темно-коричневое лицо посерело. Как зубы в пасти крокодила, торчали со дна бесчисленные заостренные колья, и на их смертоносных концах извивалось в предсмертных муках стонущее существо. Он поспешно встал, огляделся, вынул из-за пояса тяжелый нож и срезал у края дороги длинный, раздвоенный на конце шест. Он побежал с ним обратно к яме, наклонился над краем, но застыл без движения и долго смотрел вниз. Потом медленно выронил из рук свой шест: жизнь уже успела покинуть разорванное человеческое тело…
Он глубоко вздохнул и, качаясь, отступил назад. Его снова охватила слабость. Голод терзал его с бешенством хищного зверя. Его корчило от боли, колени начинали дрожать, дурман голода застилал мозг кровавым туманом. Он выпрямился, взвыл, заскрежетал зубами и одним прыжком вновь очутился у края ямы. Дрожащей от слабости рукой он снова схватил шест, просунул его под мертвое тело, хрипя, втащил наверх тяжесть и с неудержимой жадностью бросился на добычу. Несколько быстрых взмахов ножа — и, зажав в кулаке кусок мяса, он скрылся в чаще леса.
VIII
Тени деревьев стали длиннее. С болотистой земли поднялся туман и серой пеленой завис в сером воздухе сумерек. Ветер с воем налетал на укутанные мглой верхушки деревьев, с которых сыпались холодные брызги.
С поросших мхом спутанных корней старого дерева встал промокший и озябший Хатако. После того как он утолил свой бешеный голод, он не в силах был противостоять усталости и заснул. Он стряхнул капли воды, вытер насухо ружье и с изумлением огляделся. Он не знал, как долго он спал. Кто знает, не означает ли окружающий полумрак наступление ночи, последней ночи перед новолунием! А что должно случиться в новолуние?
Еще не освободившись от сна, его мысли пытались разобраться в том, что случилось за последние часы. Он вспомнил Мели, короля дшагга. Его планы угрожали гибелью всем немецким аскари и офицерам килиманджарской области. А тот, к кому обращены были слова короля, это был Ибрагим, его старый друг — араб, с которым он давно-давно и на расстоянии многих дней пути отсюда встретился в лесах Конго и за которым последовал дальше к озеру Альберта и в дикое ущелье у ледяных ворот страны духов. Ибрагим не мог знать, что человек, спасавшийся от погони воинов Мели, с давних пор пользовался его защитой. На этот раз старик не мог ему помочь, и ему пришлось спасаться своими силами, пришлось бороться с воинами Мели и с мучительным голодом. Но тому последнему дшагга, который отогнал его от горшка с кашей, тому пришлось утолить голод Хатако собственным телом…
Он ощупал свой живот, и на его лице появилась мрачная улыбка. Он поступил правильно; без пищи он не смог бы идти дальше. А он должен был идти дальше, потому что надвигалась ночь, последняя ночь перед новолунием. Эта мысль заставила его вскочить на ноги и забыть про всякую усталость.
Он снова направился к большому дереву. Ступив несколько шагов, он повел носом — в воздухе пахло дымом. Вскоре он разглядел пламя, красным пятном прорезавшее густой туман. Он понял, что его пленники освобождены и снова поджидают его.
Прячась между стволами деревьев, он стал с трудом прокладывать себе путь через сырые, мрачные заросли. Затем он снова вышел на тропинку.
Быстрым шагом он спускался под гору по скользкой, сильно вытоптанной дороге. Довольно долго он не встречал никаких препятствий. Туман сгустился, дневной свет погас. Он шел, не видя дороги. Он задевал за ветви, а раз даже упал, споткнувшись о корень или камень. Он старался идти совсем неслышно и при каждом невольном шуме злобно кусал себе губы, останавливался и прислушивался. Но кругом царила мертвая тишина, как если бы весь мир потонул в тумане. Стволы деревьев, тут и там выступавшие из серого тумана, принимали жуткие очертания; казалось, что это вставшие из могил мертвецы с мольбой поднимают кривые руки. Куски волокнистой коры развевались как сгнившие лохмотья одежды.
Хатако дошел до прогалины. Над ней, словно рожденные подземным пламенем, колыхались густые клубы тумана.
Он нерешительно сделал несколько шагов. Две человеческие фигуры с криком набросились на него. Из тумана, им ответили другие голоса. Удар копья рассек ему куртку и ремень ружья, другой удар пришелся по фляжке, и копье, отскочив, ранило его в бедро; бросившись с быстротой молнии на землю, он избежал вражеского меча.
Неуловимый, как змея, катаясь по земле из стороны в сторону, он вынул свой нож и быстро вонзил его в навалившееся на него тело.
Его враги, сбившись над ним в кучу, наталкивались друг на друга, некоторые падали на него. Он извивался, вырывался, наносил удары своими тяжелыми башмаками и, наконец, снова встал на ноги. Бросившемуся на него противнику он своим тяжелым ножом рассек занесенную с копьем руку. Он отступил назад, и в разбегавшуюся толпу с визгом полетели пули из его ружья. Он издал пронзительный насмешливый крик и огромными прыжками скрылся в чаще леса.
Он недолго бежал и вскоре бросился в поросшую мхом рытвину. С прогалины доносился шум и крики. Справа и слева от него через лес пробирались посланные за ним в погоню. Он пролежал, неподвижный, как кусок дерева, пока все снова стихло.
Тогда он тихо встал и ощупал запекшуюся рану на бедре; порез был длинный, но неглубокий и не задел кости. Затем он связал узлом рассеченный ремень ружья и с ножом в руке снова прокрался к прогалине.
На этот раз он избегал открытых мест, двигаясь в кустах, окружающих опушку леса. Вдруг ему послышались голоса, показалось, что он видит тусклый огонек… Он отступил в чащу.
Там он, после недолгого раздумья, решил идти налево и уже хотел было снова пуститься в путь, но замер на месте, — до его слуха донесся слабый звон медных браслетов. И на этой дороге, в глубокой тени дерева страж.
Вся страна джагга выслеживала его…
Хатако бесшумно вернулся в чащу леса и снова стал медленно, с трудом пробираться во мраке, натыкаясь на тысячи препятствий. Он не мог найти дорогу. Он потратил много часов на то, чтобы пробираться через бесконечные заросли колючих кустарников, разорвавшие в клочья его одежду. Наконец показалось над его головой небо, разгоряченного лица коснулось свежее сухое дыхание ветра — он достиг границы девственного леса и вышел на равнину. Но самая опасная часть пути была впереди. Ему предстояло пересечь банановую рощу с рассеянными в ней поселениями вадшагга.
Отдохнув немного, он с трудом поднялся на ноги и снова пустился в путь, который, казалось, никогда не кончится. Когда первые лучи утреннего солнца залили равнину серебристо-серым светом, он натолкнулся на отряд воинов. Он увидел, что их слишком много, чтобы можно было вступить в бой, и поспешно обратился в бегство. Они его заметили и погнались за ним, как львы за антилопой. Часами шла дикая погоня через кустарник и через лес, через долины и пропасти. Он бежал изо всех сил, прибегал ко всем хитростям, делал крюки, кружил, прятался, но они его настигали и гнали дальше.
Беглец чувствовал, что силы покидают его. С широко раскрытым, ловящим воздух ртом и дрожавшими коленями он, хрипя, взбежал на холм. Из высокого кустарника доносились глухие крики врагов. Перед его меркнувшим взором засверкали красные искры, в ушах раздавался шум, как от водопада, он споткнулся, упал, снова вскочил на ноги и неуклюжими прыжками понесся дальше, пока перед ним не возникла пропасть.
Вырвавшийся из нее влажный ледяной поток воздуха снова вернул его к сознанию действительности. Охваченный головокружением, он схватился за деревце и со стоном глотнул воздух. Он бросил взгляд в пропасть, затем взгляд назад — его преследователей не было видно. Тогда он взял в руку ружье, отступил на несколько шагов, опустил голову и приготовился к отчаянному прыжку. Его худое тело взлетело высоко в воздух; мгновение он парил над бездной, затем ноги его коснулись края пропасти и соскользнули, не найдя опоры. Падая, он схватился правой рукой за раскачивающиеся от ветра ветви куста. Прутья стремительно опустились вниз, но выдержали. Его тело висело над пропастью. Он закусил зубами ремень ружья, а левой рукой схватил ствол кустарника и последним страшным усилием поднялся на руках вверх.
Его силы были исчерпаны. Качаясь, он сделал несколько неверных шагов, затем свалился в траву у края проторенной дороги и потерял сознание.
Прошло несколько часов. Солнце стояло высоко в небе, палящий зной сжигал тихую равнину.
Хатако продолжал неподвижно лежать у края дороги.
Звук человеческих шагов, как бы из бесконечной дали, донесся до его слуха. Он вздрогнул, тихо застонал и медленно поднял голову. Плотно сжав губы, он положил перед собой нож, оперся щекой на приклад ружья и стал ждать последней битвы. Шаги приближались. Прищуренными усталыми глазами смотрел Хатако через стебли трав на дорогу…
Но вдруг глаза его от изумления расширились, уставились в одну точку и засверкали буйной радостью. Он встал и вышел на середину дороги.
Впереди отряда шел араб. Вот он остановился и прищурил глаза. В нерешительности и сомнении посмотрел он на исхудалое, грязное, покрытое кровоточащими царапинами и рубцами лицо того, кто вышел ему навстречу. Тут же узнав его, он в безмерном изумлении вскинул вверх руки и остановился.
— Хатако, миема!
Аскари подошел к нему, схватил его худые, желтые руки и прижал их к своему сердцу.
— Ибрагим, отец мой! — проговорил он тихим, низким голосом.
— Хатако, миема! — повторил араб и покачал головой.
Он медленно опустил руки.
— Кто долго живет, тот много видит, — добавил он тихо.
Затем он положил обе руки на плечи аскари.
— Откуда ты идешь? — спросил он.
В его суровых глазах загорелся сдержанный огонек глубокой нежности.
— Отец мой, ты уже раз спас меня от карликов в лесу Конго. Спаси меня опять! По всем дорогам караулят воины Мели, чтобы схватить меня, — торопливо проговорил Хатако.
— Тебя? Почему?.. А-а! Теперь я понимаю! Это ты подслушивал там, в ущелье?
Аскари молча кивнул.
Араб задумчиво продолжал:
— Я должен помогать тебе на путях твоих. Такова воля милосердного Бога. Слушай! Скинь живо одежду, спрячь ее вместе с ружьем в тот тюк и возьми на голову ношу, как в старые времена. Среди моих носильщиков никто не станет искать аскари, которого не могли поймать воины Мели!
Поспешно и безмолвно аскари сбросил разодранную одежду и засунул ее в тюк вместе с ружьем, флягой, шлемом, башмаками и гамашами. При этом он резким движением сорвал присохшую к ране рубашку. Рана при этом открылась, и кровь тонкой струйкой потекла по ноге.
— Что это? Дай я посмотрю, — сказал торговец.
— Ничего, пустяки. Удар копья!
Его губы слегка искривились от боли. Араб тонкими пальцами ощупал воспаленные края раны.
— Пока это пустяки, но это может стать не пустяком, если не промыть рану. Внизу безопаснее, чем здесь, там я приложу тебе лекарство и сделаю перевязку. Я вижу, что ты ослабел и устал. Может быть, ты к тому же и голоден? Ты сможешь дойти до стоянки?
Аскари выпрямился. Подоспели еще люди торговца и с открытыми от удивления ртами окружили их кольцом. Сухим, резким голосом он проговорил:
— Пока я в силах стоять, я также в силах идти.
Затем Хатако безмолвно взял из рук одного из носильщиков бамбуковую палку и двух живых кур, привязал их к тюку, положил его на голову и затянул песню носильщиков. Палкой он выбивал такт. Его лицо сразу приняло безобидное и простоватое выражение.
Носильщики широко осклабились от удивления при виде этого мгновенного превращения. Араб, тихо посмеиваясь, поглядывал на своего любимца.
Они остановились на берегу ручья, который, с шумом низвергаясь со скал, протекал по узкой, прохладной лесной долине. Торговец достал из желтого жестяного ларца полотно и мазь; это был тот самый ларец, который когда-то носил Хатако. Он промыл рану, смазал ее мазью и приклеил повязку при помощи смолы. При этом он рассказал, что утром, когда доставлены были выменянные ружья, он покинул стоянку Мели и теперь направляется в свой лагерь.
— Где твой лагерь? — спросил Хатако.
Торговец указал на север.
— Там, на равнине, у реки Химы.
— На равнине? Это хорошо! Позволь мне проводить твой караван до подножия горы, отец! Взоры воинов Мели направлены на вершину горы. Они выслеживают аскари, который должен спуститься с гор. Они не обратят внимания на шенци (бушмена), который с ношей идет из долины в горы. Как ты думаешь, отец?
Хатако говорил глухо и с усилием. Он так тяжело оперся на бамбуковую палку, что она совсем согнулась. По его голым ногам пробежала судорога, он медленно опустился на землю и прислонился спиной к дереву. Крупные капли пота выступили на его лице.
Выражение испуга пробежало по худому лицу араба. Он крикнул что-то старшему носильщику и поспешно достал из соломенной корзины пригоршню фиников.
— Возьми и ешь, пока не поспела еда! — сказал он, садясь рядом с Хатако. — Ты хорошо и умно придумал, но тогда тебе предстоит длинный путь. Прежде всего ты должен поесть и выспаться. Когда ты раздевался, я даже испугался: ты исхудал, как загнанная кляча! Поешь фиников, Хатако!
Слипающиеся от мучительной усталости глаза аскари открылись и глянули на араба. В них блеснул теплый луч нежности, редко согревавший его дикое одинокое сердце. Легким торопливым движением он погладил руку старика. Он медленно поднес ко рту первый финик, затем он стал все поспешнее хватать их и глотать, не разжевывая. Потом он поудобнее протянул ноги, онемевшие от усталости и как бы не связанные с телом, и закрыл глаза. Спать, да, спать, погрузиться в сон, как на дно глубокого озера, проспать целый день и всю ночь напролет, всю прохладную тихую ночь при свете звезд и луны…
Нет! Не надо луны! Новолуние!
Он резко вскинул голову, в его расширенных глазах появилось выражение ужаса, пальцы судорожно сжали руку араба.
— Я должен немного поспать, но обещай мне одно, друг и отец: разбуди меня, как только будет готова еда! Через час, да? Сегодня вечером я должен быть в крепости Моши! Ты мне обещаешь?
Торговец приложил руку к груди и склонил голову.
— Да, я обещаю тебе, спи спокойно. Я знаю, зачем тебе нужно быть в крепости до наступления ночи…
Хатако не дослушал последних слов. Он погрузился в глубокий мертвый сон.
Старик долго и безмолвно смотрел на него. Затем он подсунул ему под голову край ковра и встал. Он велел носильщикам не шуметь и не подходить к спящему. Повар, раздувавший огонь, получил приказ положить в еду масло и зажарить козью печена, которую преподнес ему на прощание Мели.
Когда все было готово, араб сам отнес Хатако еду. Одинокий луч солнца, пробравшийся через непроницаемую листву деревьев, озарил мерно вздымавшуюся грудь спящего; над его головой неутомимо и весело кружилась большая голубая бабочка. Лоб был изборожден глубокими морщинами; руки сжаты в кулаки, как будто они хотели удержать и захватить с собой в царство сна некую неотступную мысль.
Старик поставил у ног спящего дымящийся горшок и, устремив на него взгляд темных глаз, снова погрузился в долгое раздумье.
— Сам не знаю, что влечет меня к тебе, дикарь без роду и без племени, которого я нашел на далеком западе, не знаю, почему мне суждено было встретить тебя в восточной стране… Богу одному все известно, — шептал он.
Внутренним взором, охлажденным годами и долгим жизненным опытом, он прослеживал сложно переплетавшиеся нити своей многоцветной жизни…
Кругом царила тишина, голубой лентой скользили перед ним сверкающие на солнце воды ручья и убегали под темно-зеленый свод деревьев; ропот воды и шум ветра сливались в древнюю и задумчивую мелодию…
Кружившаяся над головой спящего бабочка взлетела над деревьями и затерялась в солнечном блеске. Горшок у ног спящего Хатако уже не дымился, на поверхности каши застыла морщинистая пенка. Именно она и вернула араба к действительности.
Старик вскочил и потряс своего гостя за плечо.
— Что? — пробормотал тот, поднял тяжелые веки, качаясь, встал на ноги, еще опутанный цепями сна, и непонимающим взором огляделся кругом.
Медленным, тяжелым усилием он стряхнул с себя усталость и постепенно вернулся к осознанию действительности. Пот, грязь и запекшаяся кровь покрыли его лицо затвердевшей маской. Он, спотыкаясь, подошел к ручью и погрузил в него голову. Прохладная, пахнущая землей и листвой струя вернула ему силы и бодрость.
Торговец гостеприимным жестом указал ему на горшок. Хатако благодарно взглянул в его бородатое лицо.
— Ешь ты тоже, отец!
Араб кивнул, приподнял полы своей одежды, и оба присели на землю. Темно-коричневая и светло-желтая рука попеременно опускались в горшок; они скатывали шарики и подносили их ко рту. Хатако выловил кусок мяса, разорвал его пополам и предложил половину хозяину.
— Возьми себе весь кусок, ты молод и более проголодался, чем я. Тебе сегодня нужны силы, чтобы спастись от того, кто подарил мне это мясо. Оно от козы, которую Мели дал мне на дорогу…
Рука аскари застыла в воздухе.
— Мели, этот скорпион, заползший в горные скалы! Мели, который заставил своих людей травить меня, как дикого зверя! Но сейчас это не имеет значения… Мясо нужно, чтобы вернуть силы…
Его зубы хищника схватили кусок. Медленно жуя, он оперся виском о кулак, глаза его сверкнули, как костер во мраке.
— Но еще охотнее, чем печень его козы, я съел бы печень самого Мели. В ночь новолуния, может быть…
Низкие, глухие звуки его голоса напоминали далекое рычание льва.
Гнев и отвращение охватили араба. Он перестал есть, но, тщательно вытирая руки травой, вернул себе свое мудрое спокойствие. Выпрямившись и скрестив руки, он спросил:
— Я ничего не знаю о твоей жизни за последние годы, Хатако, и у нас нет времени для долгих рассказов. Но скажи мне одно: по-прежнему ли ты только дикий миема, каким я знал тебя в лесу Конго, или ты аскари и, быть может, магометанин?
На лбу Хатако появились глубокие складки. Подперев голову, он долго молчал. Затем медленно, словно отвечая на собственную мысль, он пробормотал:
— Я не знаю… Во мне открытая рана, она не заживает… Видишь ли, мой отец, часто я думаю, что я уже не миема, но, когда желудок мой требует пищи или кровь — мщения, тогда… Оставь меня, не спрашивай больше!
Он встал, с мрачным видом нагнулся к своей ноше и начал ее связывать.
Араб смотрел на него с плотно сжатыми губами. Затем он быстро снял с шеи тонкую цепочку, на которой висела ладанка, и протянул ее Хатако.
— Возьми и носи это в память о друге. Это верное оружие и надежный щит. Это талисман из Мекки, в нем лежит бумажка, на которой написан самый священный стих из книги, данной нам Пророком, да будет благословенно его имя!
Хатако нерешительно протянул руку за подарком… Он колебался. Потом обернул цепочку вокруг сжатого кулака; глаза его были потуплены, он несколько раз открывал рот, чтобы что-то сказать. Наконец, молча надел на шею амулет и взвалил на голову тюк.
— Пойдем? — спросил он хриплым голосом.
— Да, сейчас. Я знаю, что тебе сегодня предстоит далекий и опасный путь, но еще длиннее и опаснее будет путь жизни, — проговорил старик с умной и слегка грустной улыбкой на губах.
— Хейа (вперед)! — крикнул он носильщикам.
Они подняли свою тюки. Их глаза неотступно следили за шедшим впереди незнакомцем, которому их господин, жесткий, гордый араб, оказывал столько знаков почета. Они вполголоса обменивались мнениями о том, кто он и каковы его намерения. Он молча шагал впереди. Даже самый сильный и самый любопытный из носильщиков не смог его догнать, чтобы вступить с ним в беседу…
Тропинка вывела их из леса. Извиваясь по поросшему кустарником и травой склону, она шла под гору. Постепенно тропинка расширялась, все чаще разветвлялась, и ее начинали пересекать другие дороги. Со склонов гор доносилось позвякивание бубенчиков, блеяние козьих стад. Навстречу их каравану попадались пастухи, дровосеки с топорами, стройные коричневые женщины с вилами, с корзинами или завернутыми в тряпки грудными младенцами на голове и на спине. Голые большеглазые дети, на бархатистой коже которых красиво поблескивали бусы, суетливо шмыгали по глинистым дорогам.
В котловине стали попадаться первые банановые рощи, напоминавшие светло-зеленое озеро, на зеркальной поверхности которого играют солнечные лучи. Они покоились в мягком свете, который, казалось, проникал через зеленое стекло. В зеленом полумраке вырисовывались блестящие коричнево-красные стволы. Горный ветер мягко колыхал зеленые листья. Легко играя, он рвал их бесконечно нежную ткань на тонкие, развевающиеся, как мягкий шелк, полосы. Протекавший вдоль дороги ручей перерезал многочисленные запруды. Через него были перекинуты легкие мосты. От ручья, как сеть жилок, расходились бесчисленные канавки не шире одного фута. Пересекаясь и переплетаясь сложными узорами, они орошали каждый клочок земли. Из рощи доносился яростный лай тощих лохматых дворняжек, глухой рев быков, крики петухов и веселые детские голоса…
Нигде не было видно поселений. Погруженные в зеленый мрак, скрытые за высокими изгородями из колючих кустов, окруженные валами и рвами, они как будто все еще со страхом ожидали разбойничьих набегов мазаи, под постоянной угрозой которых жило это земледельческое население.
Караван шел быстро, дорога вела под гору, и носильщики невольно ускоряли шаг. Хатако, все еще шедший впереди, не задерживался ни на минуту. Время от времени он поглядывал через листву бананов на солнце, которое сегодня необычно быстро совершало свой путь по небу.
Только один раз он остановился и посмотрел вслед отряду юношей, которые молча и поспешно следуя узкой тропинкой, пересекли их путь.
Все они несли на головах продолговатые, обернутые в банановые листья узлы. Вместо кусков ткани их тело прикрывали звериные шкуры. Вместо земледельческих орудий при них были мечи в кожаных ножнах. На блестящих от масла спинах висели тыквенные сосуды, которые им не были нужны в этой богато орошаемой стране бананов…
Аскари следил глазами за отрядом, пока он не скрылся за поворотом пути. Покачав головой, он плотно сжал губы и зашагал еще быстрее…
Бесконечно тянувшиеся банановые рощи осеняли тропинку зеленым сводом. Проникавшие сквозь него лучи солнца все более косо падали на землю.
Всего лишь два часа дневного света и шесть часов ходьбы до лагеря… А ноги так ослабели, ступни так болят от бесконечного бега этих двух дней, голова так тяжела от усталости и бессонных ночей!
Но вот журчание ручья, сопровождавшее все время спутников, умолкло. Горный скат, поросший кустарником и отдельными высокими деревьями, опускался в укутанную туманом равнину. Глубина долины заросла мрачным лесом, а в стороне от него среди темной зелени что-то белело — стены крепости Моши!
Хатако не спускал с них глаз, он как бы хотел притянуть своим взглядом эти белые стены. Цель, казалось, так близка, на расстоянии какого-нибудь часа пути, а между тем он отлично знал, что до лагеря не меньше пяти часов ходьбы.
Тихо и мирно прилепившись к горам, покоился лагерь, окруженный зелеными волнами банановой рощи, и только Хатако и его старый друг знали, что в этих зеленых волнах притаилась измена и смерть, готовые наброситься на свою добычу, как только наступит ночь. Он должен был до всего этого попасть в лагерь, должен!
Жилы на его шее напряглись, подбородок вытянулся вперед, он поспешно ступал большими шагами.
Около дороги возвышались, как сторожевые башни, два обломка скалы высотой с дом. На них стояла кучка мужчин. Их фигуры и тонкие контуры длинных копий отчетливо выделялись на фоне неба.
Караван подошел. Один из мужчин, высокий и стройный, безупречного сложения, со смеющимся лицом, нагнулся с утеса.
— Эй ты! Тебя, наверное, прошлой ночью приласкал леопард и в порыве любви откусил тебе ухо?
Его товарищи громко расхохотались. Подоспевшие носильщики тоже были рады тому, что любимца хозяина высмеяли.
Но араб гневно набросился на них, его костлявые кулаки сыпали удары, обутые в сандалии ноги щедро раздавали пинки, и на курчавые головы носильщиков обрушился целый град ругательств.
Опешив, они быстро разбежались. Только Хатако остался на месте. Его рот растянулся в невыразимо тупую улыбку.
Дшагга со смехом смотрел на него с утеса, но не заметил пожиравшего его из-под полузакрытых век взгляда, которым Хатако старался навсегда запечатлеть в памяти его лицо.
Тупо осклабившись, Хатако медленно двинулся вперед. Тогда дшагга закричал ему вдогонку:
— Эй ты, не повстречали ли вы на пути аскари, спускавшегося с гор?
— Да, он только что прошел мимо, — ответил Хатако с холодной насмешкой в глазах.
— Мимо?! Дурак! — рассмеялся дшагга и бросил вслед удалявшемуся Хатако несколько щепок. Но один из товарищей положил ему на плечо руку:
— Оставь его в покое, он маскини на мунгу (юродивый, слабоумный).
Араб стоял среди дороги и поджидал Хатако.
— Про кого ты сказал им, что он только что прошел мимо?
— Про аскари, о котором он меня спрашивал, — ответил Хатако. Его верхняя губа насмешливо и презрительно подергивалась.
Старик провел рукой по бороде и тихо рассмеялся.
— Они не заметили когтей на бархатной лапке! Но хорошо, что так обошлось, потому что, кто знает, как на этот вопрос ответили бы эти дурни! Поэтому я их поскорее прогнал!
— Да, я сразу понял. Благодарю тебя, мой отец. И смотри, — он запнулся и посмотрел в пространство в поисках слов, — добро, которому ты учил меня и оказывал мне, все это не пропало напрасно. Со мной то же, что и с молодым леопардом, которого они держат в крепости Моши; прошло много времени, пока удалось приручить его. Но и теперь он время от времени перегрызает горло собаке, которая на него бросается. Это я хотел сказать тебе, прежде чем мы попрощаемся, потому что там, у того бамбука, я хочу свернуть с дороги и пересечь наискосок долину, чтобы скорее добраться до крепости! Нужно торопиться… Скажи, Мели ничего тебе не говорил о том, когда и как он собирается привести в исполнение свой план?
Старик покачал головой.
— Нет, Хатако. Когда он покупал у меня ружья, я даже не знал, что он намеревается с ними делать. Эти слова там, в горах, которые исторгла из его груди ненависть, вот все, что я от него слышал. Теперь ступай, сын мой, да хранит тебя Аллах!
Они стояли на поросшем мхом камне и молча держались за руки. На стройных стволах бамбука листья дрожали и колыхались от вечернего ветерка, как связки зеленых перьев. Солнце склонялось к закату, из-за мощных горных громад струились лучи розового света. Хребты и скалы сияли золотым блеском, долины тонули в голубом полумраке…
Как при последнем их прощании у озера Альберт Ниянца, Хатако прижал к своей груди сухую желтую руку араба.
— Думай хорошо обо мне! — пробормотал он торопливо и вприпрыжку пустился бежать по скату.
Достигнув первых высоких деревьев, он еще раз оглянулся. Там, наверху, стоял его старый, единственный друг и смотрел ему вслед…
Хатако знал в долине одну дорогу, которой несколько раз провожал на охоту офицеров. Но теперь с гигантских деревьев на землю спустился мрак, запутался между листьями, стволами и сплетениями воздушных корней, непроницаемой тенью покрыв непроходимые просеки.
Как охотничья собака, потерявшая след, бросался аскари с низко опущенной головой из стороны в сторону. Наконец по нескольким едва заметным приметам он все же признал место, которое искал, и вошел в дремучий лес. Он шел настолько быстро, насколько это позволила заросшая тропа.
Лес замер в торжественной вечерней тишине, лишь изредка раздавался какой-нибудь звук; дневные звери улеглись на покой, а ночные еще не проснулись. В этой тишине отчетливо и громко раздавался шелест сухой листвы под его ногами и шум сучьев и ветвей, которые он задевал своим узлом. Изредка в лиственной крыше открывались просветы. Он с тревогой вглядывался в небо, сиявшее над долиной.
Тихое журчание нарушило безмолвие, затем оно постепенно перешло в плеск и ропот струй — между бамбуками и дикими бананами протекал ручей. Ха-Хатакоступил в воду. Освежающий поток омыл его израненные ноги; затем он стер со лба капли пота и торопливо напился из горсти.
Он стоял, переводя дух. Вдруг в серебристо-серой листве гигантского дерева послышалось странное, постепенно усиливающееся жужжание. Хатако, прислушиваясь, поднял голову. В сумеречном воздухе леса неслись звуки многоголосого пения…
Хатако сделал неосторожное движение — и сразу в ветвях дерева возникли шум и возня. Он узнал певцов девственного леса: это были большие черные обезьяны, за спинами которых от плеч и до хвоста при каждом прыжке развевались, как шелковые знамена, длинные белоснежные гривы волос.
Крик белого ястреба звонко прозвенел в вечернем небе. Одинокий путник встрепенулся, бросился через ручей и снова зашагал в сгущавшейся тьме леса.
Он нетерпеливо вглядывался в окружающий мрак. Наконец между стволами деревьев замелькали светло-серые пятна. Он дошел до опушки леса. Когда он вышел на открытое место, в небе зажигались первые звезды.
Откос, по которому он спускался широким шагом, порос высокой жесткой травой. Когда скат стал менее крут, он бросился вниз бегом. Высокие стебли хлестали его по лицу, время от времени натыкаясь разодранными в кровь ногами на камень, он издавал короткий стон. Вскоре пот градом покатился по его измученному телу, дыхание перешло в прерывистый хрип, бедра и икры онемели и отяжелели, как если бы они вместо крови налились свинцом. Но напряженная, как лук охотника, воля по-прежнему гнала его вперед.
Мимо него, как во сне, скользили окутанные тьмой деревья и кусты; вспугнутые ночные ласточки вылетели из-под его ног. Воздух дрожал от пронзительного пения цикад; глухо кричали совы, издалека доносился собачий лай.
Прохладный ветерок повеял с горных вершин и вдохнул новые силы в неутомимого путника. Он ускорил шаги. Сероватые поля, тенистые насаждения бананов, огни, тихо пылавшие около черных хижин, выплывали у краев дороги и снова тонули во мраке ночи.
У Хатако заплетались ноги, он спотыкался, голова кружилась, кровь громко стучала в висках и застилала красным туманом взгляд, которым он с мучительным усилием старался пронзить ночной мрак.
Снова блеснул огонек. Нет, два… Нет, десять… сто…
Он был в кольце пылающих огней!
В диком страхе впившись в землю пальцами рук и ног, он задыхался, его спина судорожно изгибалась в борьбе с неведомым врагом.
Сдерживая в груди хрип, он прислушался: из окутанных мраком банановых лесов доносился глухой, страшный рев — сигналы, звуки рогов… Мели сзывал свои полчища в бой! Но и усталого путника, свалившегося в пыль дороги, звуки эти призывали к последней борьбе.
Сжав зубы, он поднялся на колени, свалился, снова поднялся, поднял узел и, спотыкаясь, пошел дальше. Снова заревели трубы. Собаки ответили лаем. Впереди вспыхивали красные огни. Они все приближались, и вскоре за черными крышами хижин показались белые стены крепости.
Подгоняемый яростной волей, Хатако шел неверными шагами. Вдоль дороги тянулось просяное поле. Вдруг из него вынырнули темные фигуры и вышли на дорогу. Они остановились и окликнули его. Он продолжал идти, вперив взгляд горящих глаз в белые стены.
— Хей, кто ты? Стой!
К нему подскочил мужчина с фонарем, осветил его лицо и вскрикнул:
— Держи его! Это тот самый аскари, который привязал меня к дереву!
Они подняли страшный рев и набросились на него, дубиной сбив с его головы тюк. Он бросился на землю, вырвал ружье из развязавшегося узла, поднимаясь, взвел курок и, выстрелив в нападающих, бросился бежать. Они с воем помчались вдогонку. Хатако несся огромными прыжками по улицам деревни. Люди с криками рассыпались во все стороны, завидя дикую погоню. Собаки с лаем кидались на них, чей-то удар отшвырнул к стене дома старика, остановившегося посреди дороги. Хатако стремительно бежал вперед. Крики преследователей постепенно смолкли.
— Нани ве? (Кто идет?) — окрикнул его часовой. Он внимательно оглядел вынырнувшего из мрака ночи человека. Свет фонаря осветил искаженное лицо, судорожно раскрывающийся рот и широко открытые, налитые кровью глаза.
— Стой! — снова закричал постовой и поднял ружье.
Прибежавший со стоном навалился на флагшток и крепко охватил его, шатаясь, задыхаясь, хрипя…
— О, аллах! Это ты, Хатако? Что ты говоришь?
В ответ послышалось невнятное бормотание.
Звонкий голос крикнул через плац:
— Постовой, что это были за выстрелы? Кто это такой?
К ним подошел офицер.
Хатако отпустил флагшток и выпрямился.
— Аскари Хатако, бана полковник! Король Меливадшагга… Они наступают… Скорее тревогу, бана пол… бана полков…
Он застонал, как умирающий зверь, вскинул руки и упал без чувств.
IX
Медленные, протяжные звуки зори поплыли над лагерем. Стены гулко повторили звуки труб и отбросили их дальше во мрак ночи. Эхо ответило из темных долин и озаренных кострами высот… Но оттуда раздавался также и другой ответ — глухой, протяжный рев рогов. Их мощные голоса ревели из бесконечных глубин банановых лесов, как хор кровожадных, притаившихся во мраке хищников. Волны этих звуков наполнили ночь, ворвались через белевшие в свете звезд толстые стены крепости и проникли в маленькую комнату лазарета, освещенную тусклым красноватым светом ночной лампы.
На одной из деревянных коек больной зашевелился и приподнялся. Громко зевая, он вытягивал руки, тер глаза и в полусне с изумлением оглядывался кругом. Он хрипло откашливался, со стоном пошевелил онемевшими ногами, ощупал ступни, горевшие огнем, повязки на пальцах и, недоумевая, посмотрел на соседнюю койку. На ней лежал человек с плотной белой повязкой на голове и крепко спал. В комнате было жарко и сильно пахло лекарствами. Проснувшийся вытянул голову и попытался рассмотреть черты раненого. Из коридора просунулась в дверь чья-то голова.
— Это ты, Хатако? Лежи, ты не должен вставать, пока тебя не осмотрит штабной врач! Я сейчас его позову…
— Э, Фарзи, постой! — крикнул ему Хатако.
— Ну, в чем дело?
— Почему я здесь лежу? У меня такая тяжелая голова… Дай мне воды, я хочу пить! Я долго спал?
Санитар рассмеялся.
— Да, почти двадцать четыре часа, как собака, побывавшая на охоте!
Хатако оторвал губы от сосуда, из которого пил жадными глотками, и уставился на товарища.
— Двадцать четыре часа? А-а… Вадшагга? Они не пришли?
— Пришли! Но мы им здорово всыпали! Теперь они засели в банановых рощах, воют, как гиены, завидевшие огонь и не смеют приблизиться! Но не все там, и мы опасаемся, что большая часть отправилась в Паре, чтобы напасть на другие два немецких поста. Ты знаешь, они нам прокладывали дороги и брали с вапаре налоги. С Мели у них с давних пор были нелады, он никогда не являлся на переговоры, посылал совсем мало провианта, а наших трех дойных коров, которые вдруг исчезли, тоже, наверное, увел этот вор! Бана полковник по выстрелам вчера вечером и по твоим нескольким словам сразу догадался в чем дело и послал Мамади и Зефу в Паре предупредить те отряды и немедленно вызвать их сюда. Белые из Моши и Ромбо пришли с плантаций и живут здесь, в лагере. Но вадшагги по пути убили госпожу Келлер!
Ты знаешь, это та, с желтыми волосами, которая всегда много смеялась и раздавала нам шоколад, когда мы на обратном пути из Паре остановились на ее плантации. Ее муж в прошлом году умер от горячки…
Сегодня ночью прибежал сюда ее бой с маленьким белым ребенком. Он прыгнул с ним в речку и полночи простоял в воде, пока не убрались вадшагга…
А как ты себя чувствуешь? Эти собаки тебя затравили до полусмерти! Ты взял отпуск на два дня, чтобы снова карабкаться туда на гору, да? Ну, какой же ты дурак, Хатако! Здесь в долине тепло, а в деревне можно достать папиросы, банановое пиво и девушек, а ты бегаешь по вершинам, где так безлюдно, сыро и холодно! Но теперь я пойду за врачом, а ты ложись!
Неизменно веселый, болтливый Фарзи поставил перед Хатако еще одну кружку воды, осклабил круглое блестящее лицо, напоминавшее черную луну, и шмыгнул в дверь.
Хатако продолжал сидеть на краю койки с низко опущенной головой. Усталость двухдневной борьбы за жизнь все еще давила его, но тяжелее давила печаль о смерти этой белой женщины…
Он так хорошо помнил тот день… С куском шоколада в руке и со своей солнечной улыбкой на губах она подошла также и к нему и отступила назад. Она испугалась этого угрюмого, неподвижного лица с глазами пантеры, но верным инстинктом женщины она все поняла, и улыбка снова заиграла на ее губах.
Его лицо оставалось неподвижным, но в глубине его натуры шевельнулось что-то теплое, засиял какой-то свет, — далекое, слабое предчувствие радости, вызванной не видом мяса или дымящейся крови, а смутное желание проникнуть за закрытую дверь, то чувство, которое охватывало его всякий раз, когда он любовался торжественным белым сиянием страны духов. После этого он видел ее еще несколько раз. Она ласково отвечала на его приветствие, а в тот вечер, когда, возвращаясь с лейтенантом с охоты на льва, они зашли на плантацию, она долго расспрашивала его о его родине и о том, зачем он всегда поднимается так высоко в горы, как ей рассказал об этом господин лейтенант. Затем он понес в сад ее ребенка, который только в первые минуты немного боялся его и отталкивал его лицо своими крошечными ручками, мягкими и белыми, как кошачьи лапки. Но затем малютка принялся смеяться и щупать его заостренные белоснежные зубы… И белая женщина тоже смеялась. А теперь она убита, он уже не увидит никогда ее улыбки, прекрасной, как залитое солнцем поле…
Он вскочил, запрокинул голову и обнажил зубы. Прижав локти к бедрам, сжав кулаки, стоял он в полумраке комнаты. Обжигающее пламя ярости и жажды мести пожирало его сердце и заставляло судорожно вздыматься и опускаться высокою грудь. Хриплое рычание вырвалось из-за скрежещущих зубов; огонь ненависти вырывал из них отрывочные слова:
— Мели! Дшаггский пес! Копья твоих воинов пронзили сердце, которое всегда находило для меня слово привета! Это было сердце слабой женщины, и его разорвали твои гиены! За это я вырву из груди твое сердце, собака! Я вырву его, как когда-то вырывал сердца тех, кто убивал людей моего племени! Пусть дух этой доброй белой женщины преследует меня по ночам до конца моих дней, если я не отомщу тебе за нее, ты, дшаггская собака!
Его слова разбудили раненого. Он со стоном повернулся и закричал в бреду:
— А, мама, мама нянги, нинакуфа! (О, мама, моя мама, я умираю!)
Его безумный горящий взгляд упал на Хатако.
— Кто ты?
Миема не ответил. Неподвижно и безмолвно, как деревянная статуя, стоял он в полумраке комнаты, и только в его глазах светился огонь…
Раздался выстрел, за ним другой, третий… Через толстые стены, глухой, как шум далекого прибоя, донесся многоголосый рев. Разорвавшаяся в воздухе ракета осветила на мгновение комнату ослепительно белым светом, совсем близко прогремел залп, затем все снова погрузилось в мрак и в тишину…
Хатако прислушивался, сидя на кровати. Его ноздри слегка вздрагивали. Он принялся энергично растирать конечности, чтобы вернуть им подвижность и гибкость.
В коридоре послышались шаги. Фарзи раскрыл дверь, и вошел полковник и штабной врач.
Хатако вскочил.
— Аскари Хатако вернулся из отпуска, бана полковник! — доложил он.
Полковник кивнул в сторону врача.
— Теперь ты еще под началом господина доктора.
Врач был пожилой человек с мягким изжелта-бледным лицом ученого. Из глубоких темных орбит глядели усталые ласковые глаза. Он задал Хатако несколько вопросов на наречии миема. Хатако отвечал кратко. Затем врач пощупал пульс, выслушал сердце, велел показать язык и осмотрел покрытую струпом рану на бедре. Кивнув с довольным видом, он обратился к полковнику:
— Дальнейшее лечение должен взять на себя повар. Ему следует несколько раз выдать по двойной порции мяса, дать, быть может, еще денек отдохнуть, и он снова будет молодцом! Вы только взгляните на это тело! Я редко встречал подобную силу в таком стройном и гибком теле!
Полковник кивнул.
— Да, я уж обратил на него внимание, когда ребята купались в Химо. Он хороший аскари, а остальные его качества наши господа офицеры тоже умеют ценить… Пожалуй, даже больше, чем надо! Когда кому-нибудь из них приходит фантазия отправиться на охоту за буйволом или львом, то без него дело не обходится… Что же касается его личных дел, особенно в прошлом, то он мне кажется не вполне безупречным. В его лице есть нечто такое, что я не хотел бы в недобрый час повстречаться с ним в девственных лесах его родины!
— Но пусть он нам расскажет, что с ним случилось после того, как он натолкнулся в горах на этого свинью — Мели.
— Что ты имеешь доложить? — обратился полковник к голому аскари, неподвижно, как бронзовое изваяние, стоявшему перед ним.
Кратко, касаясь только фактов, рассказал Хатако, что он слышал и видел в ущелье, как его обнаружили и как ему пришлось пробивать себе путь в лагерь. Он сказал, где и когда потерял свою амуницию и закончил просьбой выдать ему новую. Он не упомянул о том, что торговец оружием — его давнишний знакомый.
Когда он кончил, офицеры молча переглянулись.
Врач кивнул Хатако и, усердно протирая очки, сказал полковнику:
— Когда мы изловили вакуа, а он прокрался в лагерь, как горный леопард, чтобы освободить товарищей, уже тогда я понял, что в нем есть что-то особенное; ведь он и сам-то был тяжело ранен. Я вам как-то рассказывал историю его жизни, это нечто необыкновенное! Жаль, чтобы такой человек оставался простым рядовым, — и я думаю, конечно, не сочтите это за желание оказать на вас давление, что этот его последний славный подвиг мог бы послужить поводом для того, чтобы…
— Я вас понимаю, — засмеялся полковник, похлопывая его по плечу. — У вас, милейший доктор, слабость к этому людоеду! Я уже и сам об этом подумывал, но… как ни странно, но что-то в его существе всегда удерживало меня от того, чтобы дать ему повышение. Своего рода сомнение, недоверие, ну, я не могу точно определить, что именно… Но теперь он, во всяком случае, заслужил награду.
Он обернулся к Хатако, стоявшему в уставной позе, но со странным выражением в глазах, которые, видимо, блуждали где-то далеко…
— Ну, смотрите, доктор, разве он не выглядит так, как если бы он обдумывал, кому из нас вырезать кусок мяса, чтобы отправить в свой живот?
— Быть может, он действительно обдумывает нечто в этом роде, — усмехнулся врач. — О чем ты думаешь, Хатако? — спросил он.
Он знал, что только звуки родного языка находили доступ к душе этого сурового и угрюмого дикаря.
— Я думаю о госпоже Келлер, которую Мели велел убить! — медленно проговорил Хатако.
Врач перевел его слова.
— Видит Бог, я не хотел бы быть на месте Мели! — добавил он. — Он был очень привязан к этой женщине и часто простодушно, как ребенок, говорил мне о ней…
Полковник повел плечами и подошел к Хатако.
— Ты хорошо поступил, я доволен тобой. Теперь пойдем со мной в кладовую получать новое обмундирование. Кстати, получишь куртку с нашивкой ефрейтора, Хатако…
— Хорошо, бана полковник, — тихо проговорил он, последовал за офицерами в кладовую и безмолвно принял новое обмундирование.
Весь следующий день просидел он почти неподвижно на своей кровати, подперев голову кулаками.
Когда в комнату лазарета проникало глухое завывание сигнальных рогов или отдаленный гром выстрелов, он поднимал голову и раздувал ноздри, а затем снова погружался в мрачное раздумье.
Вечером он одолжил у Фарзи маленький точильный камень и начал прилежно точить свой нож. Фарзи принес в узелке земляные орехи, уселся на пол и стал угощать Хатако. Усердно жуя, он сообщал новости: Нанья, толстая жена старого рябого аскари Зефу, хватила вчера мужа сковородкой по голове, и Зефу сегодня утром просил полковника отправить его с отрядом; затем он рассказал, что банановые рощи кругом кишат вадшаггами, которые, однако, не предпринимают никаких военных действий против крепости, и что посланные в Паре все еще не возвратились…
Исчерпав запас новостей, он попросил Хатако рассказать про свои приключения в горах. Но тот ограничился односложными ответами и до ночи продолжал точить клинок.
На другое утро он надел свою новую форму, явился к фельдфебелю и доложил, что он здоров. Тот рассказал ему о его новых обязанностях ефрейтора и тут же послал с четырьмя солдатами нести караул на башне.
Спокойно, как если бы он это делал уже давно, Хатако изложил боевое задание своим солдатам, поправил на одном из них ремень и увел свой отряд.
Фельдфебель молча стоял с заложенными за спину руками, и его глаза, холодные и светло-зеленые, как море его голштинской родины, глаза, которых боялись аскари, так как ничто от них не ускользало, не нашли к чему придраться. Он следил взглядом за новым ефрейтором и, почти не шевеля губами, проговорил себе под нос:
— Прирожденный командир отряда, но только до тех пор, пока он не почует запах крови. Тогда все пойдет к черту — если только я не ошибаюсь в нем, как дурак…
И он вернулся в свою канцелярию.
Из бойниц, прорезанных в толстых стенах башни, открывался вид на склоны гор и на серо-желтую бесконечную равнину. Вблизи ярким светло-зеленым пятном выделялись банановые рощи, более темной полосой стелилось поросшее кустарником плоскогорье, а над ним высился мрачный, серо-зеленый дремучий бор. Медленно плывущие громады облаков окутывали верхний край леса и скрывали далекие высоты страны духов, к которым с мучительной тоской стремился взор Хатако.
Он оторвался от них и стал внимательно вглядываться в равнину. В сияющем блеске утреннего солнца стелилась она под голубым небом. Леса, тянувшиеся вдоль течения рек, темными полосами бороздили ее однообразную желтую поверхность, в бесконечной дали слившуюся с небом. С южной стороны даль замыкала серебристо-серая громада горы Меру, а на севере волнистый простор степи ограничивали высокие и крутые склоны синеватых Паре.
Как ни вглядывались зоркие глаза Хатако в желтую равнину, они не видели, чтобы там внизу отряд людей приблизился к высокой горе…
Здесь, наверху, под крышей из листьев, устроенной над зубцами башни, чтобы защитить караул от стрел, было прохладно и тихо. С гор долетело дыхание свежего утреннего ветерка. Под его дыханием зеленое море банановых рощ легко рябило и волновалось, как вода в озере. Над светло-коричневыми крышами деревенских хижин поднимался дым очагов, петухи криками приветствовали утро, а из дремотных зеленых глубин рощи раздавалось глухое мычание коров. На красном песке плаца, озаренного золотым солнечным светом, бродили куры, а на флагштоке трепетал большой трехцветный флаг.
Вся обозреваемая Хатако местность имела мирный будничный вид. Не мирный и не будничный вид имела лишь тощая фигура одинокого старого марабу, который, неподвижно и безмолвно стоя на одной ноге, словно отдавшись печальным размышлениям, внимательно рассматривал белый человеческий череп, валявшийся в песке у самых ворот лагеря.
Хатако равнодушно посмотрел на марабу и задумчиво устремил взор на веселую зелень бананов.
Там притаились мятежные вадшагга, сотни, быть может, тысячи… Они тихо залегли в зеленом сумраке и поджидали. Тысячи темных глаз были устремлены на эти белые стены; они ждали возвращения своих братьев, спустившихся на равнину, чтобы перебить этих чужестранцев прежде, чем они успеют вернуться в свой укрепленный лагерь. Тогда они будут праздновать первую победу. Их стройным женам придется быстро и без счету подносить горшки бананового пива, веселящего дух воинов; затем колдуньи в одеянии страшных привидений, стуча костями и звеня бубенчиками, будут исполнять дикие пляски духов, а их король, великий Мели, обратится к ним с речью и пообещает храбрым воинам коров, земли и женщин, а трусам — топор палача. Тогда громко протрубит рог, призывая к последней битве, оглушительные крики полчищ Мели разбудят эхо ущелий, и звезды холодным светом озарят тысячи поднятых копий и мечей. И тогда в лагере затрещат ружья аскари и револьверы офицеров, тогда пушки будут с ревом выбрасывать чугунные ядра, а стоящие под чехлами новые орудия, о существовании и действии которых не знает еще ни один дшагга, с воем вопьются своими длинными железными зубами в толпы врагов, и зубы эти будут лопаться и сокрушать своей страшной начинкой тела воинов Мели.
Хатако видел, как эти пушки мгновенно обращали в щепки огромные стволы деревьев. Это было давно, когда эти новые орудия были привезены из Момба и солдат обучали стрелять из них.
Он высунулся в одну из бойниц и со злобной насмешкой вглядывался в лесные убежища вадшагга. Он отлично знал, что наутро после боя тела их воинов будут валяться высокими грудами там на песке, и у старого марабу будет много еды и мало времени для размышлений. Но, как прежде, будут возвышаться эти белые стены…
Зачем, в сущности, вадшагга хотят разбить себе головы об эти каменные стены? Они ничего не выиграют даже в случае победы! Они ведь не получат ни складских припасов, ни ружей убитых аскари. Ведь все заберет себе король, а они останутся его рабами, останутся добычей мазаи, которые снова начнут совершать разбойничьи набеги на богатую страну дшагга, и их король не сможет их защитить — ведь так было с их отцами, когда ими правил отец Мели! Эти рабы — дшагга будут умирать под стенами крепости, а оставшиеся в живых будут работать в деревнях затем, чтобы обогатить властолюбивого, алчного Мели…
— Мели! — Это слово вырвалось из груди Хатако, как грозное рычание леопарда. Его длинные коричневые руки судорожно сжали каменные края бойницы, словно желая их обломать, и под изрезанным складками лбом смертельной ненавистью загорелись темные глаза. Он задрожал и начал беспокойно бегать по тесному помещению. Все его существо было так преисполнено разгорающейся жаждой мщения, что он не расслышал, как к нему обратился один из аскари. Тот с изумлением взглянул на метавшегося Хатако и задумчиво пробормотал:
— Е-е-амекоа, вациму квели саса (Теперь он совсем рехнулся). Омбаша (ефрейтор), э-э! — окликнул он его.
Хатако резко повернулся.
— Что?
— Кто-то поднимается по лестнице, я думаю, что это бана полковник.
Хатако посмотрел на него рассеянным взглядом и глубоко вздохнул. Он решил, как ему заполучить короля дшагга, который принадлежит ему, ему одному…
Полковник поднялся на башню с самым молодым из лейтенантов. Хатако вытянулся и отрапортовал:
— Омбаша Хатако и четыре аскари несут караул, бана полковник! Ничего нового…
Полковник сделал знак «вольно», и маленький лейтенант бросился к Хатако, протянул к нему руку и затараторил на забавном диалекте, представлявшем смесь немецкого с одним из африканских наречий.
— Хэлло, Хатако, старый бродяга! Ну, ты снова попал в хорошую переделку там, в горах? Теперь пришло времечко, которое тебе по душе, верно? Теперь ты можешь изрубить своих черных братьев в котлеты! Видишь, ты уже произведен в омбаша, а если ты будешь и дальше так же отличаться, то тебя произведут в фельдфебели! И тогда мы сможем снова отправиться на охоту и подстрелим симба, правда? Но почему ты корчишь такую рожу, как обезьяна, которую укусил за хвост скорпион, э-э?
Полковник сложил трубу, через которую разглядывал степь, и с легким вздохом сдвинул на затылок свою форменную фуражку.
— Видит Бог, — обратился он к лейтенанту, — я бы хотел, чтобы сегодня наконец вернулись наши люди или хотя бы дали какую-нибудь весть… У меня камень свалился бы с души. Все же хочется думать, что с ними ничего страшного не случилось, потому что иначе этот сукин сын Мели снова явился бы сюда и тыкал бы нам в нос своей победой. Скажите, пожалуйста, фельдфебелю, чтобы ночью караул особенно внимательно следил за всеми световыми сигналами наших людей в степи!
— Слушаюсь, господин полковник! Но я совершенно уверен, что хоть один из гонцов, посланных господином полковником к обер-лейтенанту Лехнеру третьего дня вечером, когда этот людоед примчался со своим известием, благополучно добрался. Жаль, что ему не удалось хорошим выстрелом там же в горах послать этого Мели к праотцам! Тогда бы не было всей этой каши…
Хатако из западной бойницы пристально вглядывался в равнину. В одном месте утес почти отвесно поднимался из лесного ущелья, по которому мчался бурный поток… Но при этом он внимательно прислушивался к разговору офицеров, и по именам, их жестам и некоторым знакомым ему немецким словам довольно быстро понял смысл разговора. Он одернул куртку, приблизился к офицерам, приставил к ноге приклад ружья и вытянулся.
— Надак шаури, бана полковник. (Я хотел бы с вами поговорить.)
— Ну, в чем дело, омбаша?
— Бана полковник, я убью Мели. Позволь мне выйти из лагеря!
— Но как ты собираешься это сделать?
— Я надену кожаный плащ и привяжу себе косу, как у мазаи, я сплету ее из лошадиного хвоста. Ни один дшагга не заметит, что у меня нет одного уха, и не сможет меня признать. Затем я скажу, что меня прислал торговец оружием, остановившийся неподалеку. Он велел мне отыскать короля Мели и передать ему, что у моего господина есть для продажи много хороших ружей. Но он боится воинов Мели, поэтому пусть король сам придет к нему и посмотрит ружья. Если он пойдет со мной, я убью его по пути, если же он не захочет идти, тогда я убью его тут же на месте.
— Браво! — громко воскликнул маленький лейтенант и захлопал в ладоши. — Я всегда говорил, что этот парень ловок, как черт!
— Что ж, попробуй! — усмехаясь, проговорил полковник. — Но ведь вадшагга разорвут тебя на части!
— Лабда (может быть), — спокойно ответил Хатако и посмотрел в упор на офицера.
В его диких глазах горело мрачное пламя.
— А как же ты сможешь незаметно выйти из лагеря?
Хатако вытянул руку и указал на бруствер внизу.
— Я спущусь здесь, бана полковник, по канату.
Офицер взглянул вниз и, слегка покачивая головой, посмотрел на Хатако, а затем на лейтенанта, который возбужденно потирал руки так, что хрустели суставы.
— Что вы на это скажете, бана лейтенант?
— Ну, конечно, ему это удастся, это вполне в его духе! — горячо поддержал лейтенант. — Послушай, я помогу тебе сплести косу, в таких делах у меня есть опыт! Ты увидишь, я из тебя сделаю красавчика!
Полковник, засунув руки в карманы, ходил по площадке башни. Затем он остановился перед Хатако.
— Хорошо, омбаша! Если тебе это удастся, ты получишь большую награду. Я пришлю смену, а ты пойдешь в канцелярию фельдфебеля.
— Ндио, бана полковник, — ответил Хатако и повернулся на каблуках. Тогда полковник наклонился и медленно, тихо проговорил:
— Я знаю, что ты сделаешь все, чтобы наказать убийцу госпожи Келлер.
Не ожидая ответа, он быстро стал спускаться по лестнице, Хатако сжал губы и на мгновение закрыл глаза. Затем он снова спокойно оперся о край бойницы, с неподвижным лицом продолжая вглядываться в степную даль.
X
К ночи небо покрылось тяжелыми тучами, предвещавшими ливень. Казалось, что мир погрузился в непроницаемый мрак. Даже белые стены крепости окутала тускло-серая дымка. Призрачным пятном виднелся перед воротами плац. Прилегающие к нему банановые рощи казались бесформенными темными громадами и тонули в черноте ночи. В их глубине бледно-красными пятнами горели сигнальные огни мятежников. Казалось, что, не связанные с землей, они свободно парят в мрачном пространстве.
Ни ветерка, ни звука кругом… Из далекой деревни донесся жалобный вой собаки. Он резко оборвался, и ночь снова погрузилась в глубокое молчание, наполненное немой, гнетущей угрозой…
По тропинке за стеной медленно расхаживал старый суданец-соль (фельдфебель). Стены казармы глухим эхом вторили топоту его тяжелых сапог. У бойниц, черными квадратами прорезавших светлую поверхность стен, стояли аскари. Они зорко вглядывались в беспросветную мглу, прислонившись к шершавым камням и держа наготове заряженные ружья.
В узком проходе между стеной и казармой висел на железной цепи одинокий фонарь аскари, в боевом снаряжении спавших на камнях двора. Время от времени кто-нибудь из спящих стонал во сне или просыпался, дрожа от холода, и теснее прижимался к соседу. Монотонно стучали шаги неутомимого старого фельдфебеля…
Дойдя до фонаря, он вынул из кармана часы, поднес их к прищуренным глазам и взглянул на башню, мощные очертания которой терялись во мгле ночи. Он наклонил голову и прислушался — на башне слышалось шаркание осторожных шагов; в воздухе пронесся свистящий звук и затерялся в мрачной глубине рва за задней стеной.
— Они проверяют, достаточно ли длинен канат. Ну, теперь людоед отправляется в свой страшный путь. Бисмилла (во имя Бога)! — пробормотал старик и скрестил на груди руки.
Затем он снова продолжал свой обход.
На башне от кучки тесно сгрудившихся людей отделился нагой человек и пролез в бойницу, обращенную на запад. На мрачном сером фоне ночного неба можно было разглядеть очертания его невысокой стройной фигуры. У него была прическа мазаи, на спине висел мешок, из которого торчала ручка слоновой кости, а в руках он держал длинную дубинку.
Вот поднялась белая рука, схватила темную руку голого человека и потрясла ее.
— Смотри, не плошай Хатако, напиши открытку, — проговорил звонкий голос по-немецки и продолжал на местном наречии: — Но, подожди-ка минутку…
Белая ручка исчезла, снова поднялась и вложила в темную руку маленький черный предмет.
— Возьми, чтобы не оказаться безоружным. Он заряжен, и ты знаешь, как надо стрелять.
Нагой человек полез в свой мешок, и в его руках сверкнул длинный широкий клинок.
— Я не безоружен, бана лейтенант!..
— Да-да, я уж знаю, твой неизменный нож. Но прихвати также и револьвер, так будет вернее! А теперь — в путь! Ну, вы, за дело! — крикнул он стоявшим сзади.
Они продвинули в амбразуру толстый чурбан. К концу его был приделан блок, по которому двигался канат. Лейтенант взял в руки конец каната, за ним остальные. Голый человек пролез в петлю, проговорил: «Хейа!» (Вперед!) и выпрыгнул из бойницы.
— Квахери! (До свидания!) — прозвучал из темноты его голос.
— Квахери, Хатако! — дружно ответили ему вполголоса товарищи.
Канат натянулся и медленно заскользил сквозь руки людей в черную бездну.
Медленно поплыла вверх белая стена перед глазами Хатако. Из безвестной, ужасающе мрачной глубины доносился оглушительный рев горного потока, и казалось, что серые облака над пропастью с безумной быстротой несутся в страшную высь. Канат медленно раскручивался. Петля впивалась в его тело, и в ревущей черной пустоте, в которой он парил, невидимый кулак схватил и сжал его бесстрашное сердце, и жилы на его шее…
Он судорожно схватил свободной рукой веревку, которая связывала его еще с тем, что прочно покоится на земле; задыхаясь, он повернул шею и прижал откинутую голову к канату. Волокна тихо скрипели под тяжестью его тела. Его охватило неописуемое головокружение, пальцы на ногах свело, он то закрывал, то открывал глаза…
Вдруг он увидел пучок травы, стебли которой трепетали в воздухе. Он полубессознательно потянулся к ним, но они уже были над его головой. Все же при виде этих земных стеблей кулак разжался и отпустил его сердце и шею, он глубоко вздохнул, стер рукой холодный пот и стал внимательно вглядываться в тылу.
Вдруг он вздрогнул и вскрикнул от испуга: колено задело камень. Он просунул вперед дубинку и оттолкнулся от стены. Вода громко шумела, но звук ее падения становился чище, его уже повторяло эхо ущелья. К нему присоединился теперь еще другой шум — ветер гудел в вершинах деревьев. Раскачиваясь в воздухе, он опускался все ниже, — вот он ударился головой о раскачиваемую ветром ветку и в ту же минуту снова задел что-то ступнями и коленями, его встряхнуло, он потерял равновесие и покатился вниз по траве, камням и сырым листьям.
Остановил его колючий куст ежевики.
— Куманина! — выругался он и с силой рванулся из колючих объятий. Вздох, с которым он потирал исцарапанное тело, звучал радостно и легко.
Он три раза коротко и сильно рванул канат и затем освободил его из ветвей куста. После этого он снова подал условный знак. Кольца змеи закачались в воздухе и бесшумно заскользили вверх. Он несколько секунд следил взглядом за вздрагивающим концом каната, пока он не исчез в темноте.
Хатако тихо повернулся и склонил голову. Поток с ревом низвергался по камням. В темных верхушках нависших над ним деревьев глухо шумел ветер.
Холодными пальцами развязал он узел и из заткнутого кожей патрона, служившего ему кисетом, достал понюшку табака. Затем он ремнем привязал к голым бедрам «Браунинг», прицепил дорожную фляжку и накинул на плечи дубленую мягкую кожу. Он еще раз вытянул и размял онемевшие ноги, прислушался и, как зверь, обнюхав кругом воздух, неслышными шагами быстро опустился через камни и корни деревьев к потоку. Течение воды должно было указывать ему путь; прибрежные заросли бамбука должны были скрыть его, потому что никто не должен был видеть, что он спустился с горы…
Под деревьями было так темно, будто между небом и землей натянут толстый черный покров. В непроницаемом мраке ночи сгнившие куски дерева и листья на земле светились синевато-зеленым светом. Но все же ноги Хатако ступали легко и уверенно. Девственные леса родины научили его, не сбиваясь с пути, проходить огромные расстояния по дремучим чащам.
Скрытый нависшими ветвями, поток шумел, бурлил, забрасывал утесы белоснежной пеной и катился дальше по гладким камням дна, чтобы снова дикими прыжками с шумом и ревом низвергаться с высоких утесов. Как привидения, носились во мраке леса хищные птицы и мягкими темными крыльями задевали лицо путника, а высоко над ним, в черных верхушках деревьев, раздавались визгливые крики ночных обезьян. Ветер играл в чаще бамбуковых зарослей, пригибал к земле их высокие стройные стебли и со свистом трепал развевающиеся, как перья, листья.
Глубокий мрак и безлюдье дремучего леса, тяжелый влажный воздух, наполненный горьким запахом плесени, перенесли путника на его далекую родину; лес приветствовал его словами родного языка; перед его глазами проносились картины, словно озаренные вспышкой молнии, а затем снова тонули во мраке прошлого. Они заставляли быстрее биться сердце и вырывали из груди короткие отрывистые звуки. Он снова видел, как, спасаясь от лап гориллы и от выстрелов часовых, он спрыгнул в реку вместе с раненым братом, видел, как ударом ножа раскроил череп своей первой жертве, видел, как белый колдун в развевающейся одежде с криком убегал от него по узкой тропинке и как с ужасом он заметил во рту убитого отточенные зубы родного племени, видел, как, закончив переправу с полным мира и покоя сердцем, бросил вражеские уши в тихие воды лагуны… Такой же кровавой тропой, как и тогда, шел он теперь через лес, но в его груди бушевало пламя мести, и кровь дико кипела в жилах. Он остановился. Грудь порывисто вздымалась и опадала, дыхание вырывалось из нее с громким хрипом, белки глаз сверкали во мраке леса… Успокоившись, он снова продолжал свой путь…
Постепенно кустарник и папоротник все гуще стали заполнять проходы между стволами деревьев. Буйно разросшиеся побеги своим густым сплетением преграждали путь. Путнику пришлось прокладывать себе дорогу с помощью ножа. Работая, он широко раздувал ноздри и жадно ловил свежее дыхание открытой равнины. Ущелье расширилось, лес поредел, и он вышел в поросшую маисом и бананами долину.
Короткими, буйными порывами налетел свежий горный ветерок. Глубокий мрак ночи мало-помалу сменился унылым серым туманом. Пошел дождь. Сначала падали легкие капли, затем полились шумные потоки и разразился ливень. Вода отскакивала от широких банановых листьев, потоками стекала с вершин деревьев, заливала жирный перегной и обращала его в жидкую грязь.
Дождь лил без конца. Его струи с шумом падали на непокрытую голову Хатако, стекали по его толстой косе и громко хлестали по кожаному плащу. Ручьи дождевой воды с шумом потекли через дорогу. Жидкая грязь обдавала его брызгами до самых бедер, его кожаный плащ затвердел и покоробился, он с шумом шлепал по коленям и натирал ногу. Холодная вода стекала по спине, а руки онемели от холода и сырости. Но он не обращал ни на что внимания и не чувствовал никакого неудобства от этого ночного ливня. Его мысли были полны ненависти и жажды мщения, они горячими волнами гнали кровь и согревали тело.
Дождь лил без конца. Окружающий мрак был наполнен шумом плещущих ручьев, бульканием и ударами тяжелых капель. Деревья стонали под ударами ветра, отрясали мокрые ветви и покорно ждали, когда новый порыв ветра снова зальет их потоками воды.
Хатако торопливо шагал по тропинке, ведущей под гору. Он, не задумываясь, решил идти по ней, так как при такой непогоде мало было вероятности на кого-либо натолкнуться. Но если бы он все же с кем-нибудь повстречался, его скрыла бы мгла.
Одинокие хижины неопределенными очертаниями выступали то тут, то там из мрака ночи. Их высокие остроконечные крыши тонули в сырой мгле. Собаки принимались тявкать, их злобный лай переходил в пронзительный вой, но ветер и дождь снова загоняли их в теплую конуру. Слева, среди темных густых садов, белели стены строений кофейной плантации. Беспокойно мигавшие огни освещали веранду дома и темные силуэты грабивших его вадшагга. Путник остановился; держась мокрой рукой за забор, он следил за происходившим. Мрачная улыбка застыла на его залитом дождем лице. Он дрожал от холода. Затем он откинул со лба мокрые волосы и отправился дальше.
Тропинка вывела его на большую дорогу. Он минуту постоял в нерешительности; здесь начиналась опасная часть пути. Он поколебался, но все же вышел на дорогу. Он шлепал по грязи и перескакивал через большие черные лужи; его глаза с тревогой впивались в глубокую тень между стволами с левой стороны дороги. Он не заметил ручейка дождевой воды, текущего через дорогу, поскользнулся и упал на руки и на колени. Он оборвал сорвавшееся с его губ проклятие и, приподнявшись, застыл на месте и прислушался. Ветер гудел в ветвях, капли дождя ударялись о листья и с плеском падали в лужи — других звуков он не улавливал.
Он решил, что ему почудилось, и поднялся было, но вдруг снова бросился на землю и беззвучно, с быстротой молнии, как тень, скользнул за деревья. По тому месту, на котором он только что стоял коленями в грязи, прошла измокшая человеческая фигура — еще одна, и еще одна, а на некотором расстоянии за ними следовала целая группа людей, вполголоса переговариваясь между собой. Хатако неподвижно стоял в темноте и прислушивался к удаляющимся голосам; он ничего не мог расслышать и уже поднял было ногу, чтобы идти дальше, но вдруг раздался слабый звон металла о камень: новые люди поднимались в гору! Они быстро проходили мимо, но вот один остановился прямо перед ним, что-то крикнул ушедшим вперед, они остановились; отставший провел в воздухе своим копьем и чуть не задел Хатако. Тот хотел податься назад, но почувствовал за своей спиной плотную стену стволов и ветвей. Ускользнуть бесшумно было невозможно. Совсем рядом с собой он услышал как острие копья ударилось о корень, еще один шаг, и человек наткнется на него!
Его мысли в бешеном вихре искали выхода, рука схватилась за нож. Он не знал, что делать. Короткий, дикий крик угрозы, хриплый рев вырвался из его горла, и человек отскочил, как если бы его отбросила чья-то рука. «Э! Ангелиени!» (Берегись, леопард!) — закричал он, прыгнул в лужу и исчез в темноте. Остальные, хлюпая по лужам, побежали следом за ним.
— Э-э! — осклабился Хатако, вытянул голову и прислушался. Затем он быстро побежал по дороге, высматривая что-то с левой стороны, и, наконец, со вздохом облегчения прыгнул через канаву и ступил на темную тропинку. Банановые листья вокруг него и над ним ударялись один о другой, звонко хлопая, как мокрые тряпки.
Эту тропинку он знал с того времени, когда ходил с офицерами на охоту. Она круто спускалась к подножию горы, затем шла вдоль берега и терялась в равнине.
Дождь, наконец, перестал лить. Студеный ветер шумел лиственной крышей над головой одинокого путника, дрожащего от холода под мокрым плащом. Он остановился на минуту, выжал воду из своих волос и из привязанной косы, фыркая, похлопал себя руками и застывшими, сведенными пальцами достал понюшку табака. Бросив быстрый внимательный взор на небо, по которому неслись последние обрывки черных облаков, он снова зашагал настолько быстро, насколько это позволяла скользкая глинистая почва и темнота.
Скоро крутизна склона перешла в мягкую волнистость холмов. Темные прохладные банановые рощи остались позади. Вокруг него колыхалась высокая, покрытая росой трава и тянулся дико разросшийся колючий кустарник.
Ему навстречу неслась волна звуков — сначала слабые, как далекий прибой, они с каждым шагом разрастались и, наконец, наполнили воздух мощным гулом и ревом. В этом пении мириад лягушек, доносившихся из болота, слышался то стук сухого дерева, то мелодичный звон бесчисленных колокольчиков. К бурной песне этого хора примешивались и другие звуки. Ночной ветер шуршал и скрипел в зарослях папируса, слышалось журчание и ропот невидимых потоков в беловатом тумане и фыркали чьи-то страшные ноздри, а в гнилостных испарениях болот с тонким пронзительным жужжанием носились рои москитов.
Время от времени из этих болотистых глубин раздавался голос наполнявшей их многообразной жизни. То был голос голодной жадности, или предсмертный крик боли. Огромное тело животного с треском раздвинуло стволы папируса и шумно шлепнулось в болото. Пронзительный крик потряс воздух, стоны и хрип соперников, борющихся за любовь или за добычу, наполнили туманную низину. Спугнутые птицы с громкими криками вылетали из-под ног одинокого путника и прятались в камышах; два гиппопотама, тяжело ступая, фыркая и разбрасывая брызги грязи, пересекли тропу.
На возвышенном сухом месте тонкий тростник сменил непроходимые заросли папируса, высокие стебли которого, сплетаясь сводом над тропинкой, закрывали небо.
Хатако со вздохом облегчения вышел из чащи. Холодный серый свет разгонял тени ночи. Прислонившись к белому стволу засохшего дерева, Хатако оглянулся назад. Его тело дрожало от утреннего холодка. Он стоял неподвижно, не отрывая широко открытых глаз от высоко вознесшейся к небу вершины горы. Полосатые, золотистые, алые облака водили хоровод вокруг горящей пурпурным пламенем ледяной крыши страны духов. Лучи восходящего солнца летали к далеким, безлюдным вершинам, как обагренные кровью копья.
От волнения вытянув вперед руку со слегка согнутыми пальцами, смотрел дикарь на вершину. Губы полуоткрытого рта вздрагивали; при виде этого зрелища в его душе что-то звучало, как если бы таинственная рука касалась натянутой струны, и по телу его пробегала слабая дрожь, словно от внутреннего холода. Утренняя заря осветила его коричневое лицо; его дикие глаза светились тихим, ясным светом, словно полуденный луч проник в вечный мрак пропасти.
Бесшумно, блестя медно-красными кольцами, сползала по дереву большая змея. Она остановилась, свернула в сторону, и передняя часть ее сверкающего тела свесилась с сука. Ее пятнистая желто-красная голова с играющим жалом раскачивалась над головой неподвижно стоящего внизу человека. Грозное шипение послышалось над ним и сразу же вернуло его к сознанию опасностей окружающего его дикого мира…
Он мгновенно отскочил, содрогаясь от того несказанного ужаса, который испытывают дикари перед змеями. В припадке ненависти и мстительной ярости он схватился за нож и прыгнул вперед, чтобы отрубить дразнившую его голову. Но непривычная одежда стесняла его движения, и змея, не искавшая битвы, гибким быстрым движением соскользнула с сука и исчезла в траве.
Он с разочарованием посмотрел ей вслед, еще раз содрогнулся от отвращения и продолжил свой путь. Перед ним возникло болото, зажатое между двумя холмами. Его поверхность заросла водяными растениями. Сотни тысяч сверкающих лазурью цветов образовали великолепный ковер. Он сиял такой ослепительной красотой, что приковал взор дикаря, обычно столь равнодушный к прелестям природы. Он с изумлением смотрел перед собой, затем вскинул глаза к небу, словно желая проверить, не с сияющего ли лазурью свода упал этот чудесный ковер.
Пестрые стаи болотных птиц приветствовали наступление нового Дня хором свистящих, щелкающих и щебечущих голосов. Черно-белые аисты в поисках тепла раскрывали навстречу солнцу сияющие крылья, серые и белые цапли торопливо ныряли в воду, чтобы утолить свой вечный голод, змеино-длинношеие птицы, невероятно вытянув шеи, чистили свое оперение, толстый пеликан, покачиваясь, расхаживал по берегу; огромные дикие утки с громким гоготанием стремительно бежали к воде, спугнув группу красновато-розовых фламинго, хохлатых секретарей и длинноногих ибисов, которые взлетели пестрой шумной стаей и исчезли среди деревьев.
Поднявшись на вершину холма, Хатако приложил к глазам руку и стал вглядываться в далеко расстилавшуюся степь, желтая трава которой была залита теплым золотистым светом утреннего солнца. Над равниной возвышалась кирпично-красная верхушка постройки термитов. Ее-то он и искал. Он отбил кусок выжженного солнцем известняка, разломал и растер его, затем смешал порошок с комочком талька, который он достал из своей кожаной сумки. Красновато-коричневой мазью он натер косу и волосы на голове. Его парик стал твердым и блестящим, как медный шлем. Тщательно очистив с одежды и тела серую грязь гор, которая могла его выдать, он двинулся в южном направлении. Таким образом, он должен был где-нибудь выйти на большую дорогу в Паре.
Строго придерживаясь прямой линии, он шел через молчаливую степь. После ночи, проведенной в непрерывной ходьбе, он чувствовал сильную усталость. Время от времени стремительный бег карликовой антилопы, топот потревоженной при рытье свиньи. или сердитый крик сороки заставляли его вскидывать вверх дремотно свешивавшуюся на грудь голову. Тогда он усилием воли заставлял ноги ступать в нужном темпе.
Темная извилистая линия тянулась по краю степи, резко выделяясь на фоне вялой сероватой зелени. Это был, наверное, лес вдоль берега реки… Теперь путник точно знал, где он находится…
Хатако свернул на восток. Через час он наткнулся на тропинку, сильно вытоптанную людьми в самое недавнее время. Подобно туннелю, она высверлила путь к берегу реки сквозь стену дико разросшихся кустов.
Спустившись к воде, Хатако громким голосом выкрикнул: «Кенге!» Он много раз повторил свой зов и долго ждал, пока ему ответили с противоположного берега. Наконец из непроницаемого мрака прибрежных деревьев на сверкающую под солнцем середину реки выплыло выдолбленное бревно. Старик, нагота которого была прикрыта только крошечной шкуркой, правил неуклюжим челном.
Хатако нагнулся, поднял камешек величиной с орех и положил его в рот. Опустив глаза, он ждал…
— «Иямбо баба!» — поздоровался он со стариком. Голос его звучал неясно, глухо и не так, как всегда.
— «Пеза моя! Унапата реца?» (Одно пезо! У тебя деньги есть?) — спросил старик, не отвечая на приветствие и не причаливая к берегу. В ответ Хатако показал монету в четверть рупии. Угрюмое лицо старика немного прояснилось.
— Входи! Знаешь, все время являются теперь эти наглые вадшагга и велят их переправлять! А затем оказывается, что у них нет денег и они платят мне ругательствами и побоями. Ты мазаи?
— Да. Но что делают здесь в степи вадшагга?
— О, они ведут войну против вазунгу (европейцев)! Они взяли приступом крепость Моши и перебили всех немцев, а теперь со своим королем Мели явились сюда и осаждают других вазунгу и аскари из Паре, которые тоже пришли из Моши. Разве ты этого не знаешь? Ты, кажется, шенци из бара кабиза (дикарь из пустыни), — пробормотал старик, испытующим взглядом смерив Хатако.
Указывая головой направо, он продолжал:
— Зайди-ка за тот холм. Ты увидишь лагерь вадшагга и маленькое укрепление, которое построили себе аскари, но не подходи к ним близко. Вадшагга — отчаянные воры и разбойники. Они совсем обнаглели, задерживают всех мужчин, грабят их и заставляют таскать дрова и воду. Они схватили и увели моего сына. Но я сегодня ночью уплыву вниз по течению. Пусть их сожрут крокодилы, когда они будут снова переправляться через реку! Все, мы приехали. Давай мой пезо!
Из-под корней дерева он достал старую тряпку, развязал ее и стал медленно отсчитывать сдачу. Затем он вскинул на плечи весло и заковылял к своей хижине.
Хатако смотрел ему вслед, тихо шевеля губами. Он вынул изо рта камень, задумчиво на него посмотрел и спрятал в кожаную сумку. С довольным видом он продолжил свой путь. Старик не признал в нем охотника-аскари, которого так часто перевозил вместе с молодым лейтенантом. Теперь он чувствовал себя в безопасности.
Когда старик скрылся из виду, Хатако свернул с дороги и уселся в укромном местечке у реки. Он достал из кожаной сумки палочку с насаженными на нее поджаренными кусочками мяса и два банана. Он жадно жевал, рассеянно посматривая на сверкающую поверхность реки. Он завершил свою трапезу глотком мутной воды и понюшкой табака. Потом еще раз испытал лезвие ножа о ноготь большого пальца, смахнул пыль с темной стали револьвера и взглянул на свое отражение в воде.
Когда он встал, чтобы идти дальше, с холма донеслись отдаленные звуки. Сначала два-три резких выстрела ружей аскари, затем глухой беспорядочный шум и треск вадшаггских пищалей, наконец, несколько приглушенных расстоянием возгласов, и степь снова погрузилась в поющую тишину. Он резким движением вскинул опущенную голову, белые зубы сверкнули, пламя вновь вспыхнуло в его глазах.
Хатако решительно двинулся по своему опасному пути…
XI
Плоскую вершину невысокого холма обвивала ярко-красная полоса свежевскопанной земли. Степной ветер колыхал черно-бело-красное знамя, водруженное на венчавшую холм башнеобразную постройку термитов. В лесу, полукругом охватившем холм, шмыгали бесчисленные, как муравьи, воины Мели. Размалеванные лица, искаженные жаждой мести и добычи, были устремлены на холм со знаменем.
Время от времени из-под лиственной крыши доносился пронзительный крик, из-за деревьев грохотал выстрел, густыми клубами поднимался голубоватый пороховой дым или гремело орудие и, с жужжанием разрывая листву и ветви, пролетал осколок свинца.
…Напротив укрепленного холма, у крутого изгиба реки, к склону прилепилась натянутая на четырех столбах ковровая палатка. Вытянув за полог палатки голову, грудь и передние лапы, грелся на солнце огромный гепард. Задняя часть туловища и крепкая блестящая цепь, привязанная к шее, были скрыты тенью крыши. Вооруженные воины сидели на земле или, опершись на длинные копья и на пестро раскрашенные щиты, стояли кучками на узкой каменистой полосе между водой и крутым берегом. Женщины, принесшие с гор в плоских корзинах зеленые и золотисто-желтые бананы, единственную пищу дшагга, брызгались и плескались в мелкой воде. Под деревьями клубился дым очагов. Воины руганью и щедрыми палочными ударами подгоняли вверх и вниз нагих мужчин, таскавших воду.
Вот гепард поднял голову, лениво щурясь, открыл желтые глаза и с тихим рычанием вытянул свое сильное стройное тело. Два вооруженных воина вели человека. Спустившись по склону, они приблизились к палатке, произнесли что-то вполголоса и остановились на расстоянии нескольких шагов.
Из палатки вышел молодой человек необыкновенно высокого роста. Он положил руку на голову гепарда, который начал мурлыкать, как гигантский кот, и спросил:
— Нини? (Что?)
Один из воинов почтительно склонил копье в знак приветствия и доложил, что этот мазаи хотел бы поговорить с королем Мели.
Молодой человек подошел к ним и высокомерным взглядом испытующе посмотрел на мазаи. Только присмотревшись гораздо более зорко, он заметил бы, как слегка дрогнули веки незнакомца. Он стоял перед ним с опущенными глазами и спокойным тупым лицом.
— Что тебе надо? — спросил вадшагга.
— Передать королю Мели кое-что от моего господина, торговца Махмуда-бен-Салека, — глухим, тяжелым голосом ответил мазаи.
— Что передать?
— Это я скажу Мели, королю вадшагга!
— Король Мели не разговаривает со всяким шенци. Король — мой дядя. Скажи мне, в чем дело, и, если слова твои покажутся мне разумными, я передам их королю. Но если твое поручение окажется вздором, я велю тебя высечь так, что ты сможешь потом одеться в лохмотья собственной шкуры и будешь затем таскать дрова для наших очагов! Ну, говори!
— Конечно, ты можешь меня высечь. Но я имею поручение к королю Мели, а не к его племяннику. Король не скажет тебе спасибо, если из-за тебя не получит того, что ему в настоящее время может очень пригодиться! — ответил мазаи своим странным, беззвучным голосом.
Племянник короля поднял было руку для удара, но овладел собой, отступил на шаг и, смерив мазаи взглядом, полным ярости и изумления, медленно, с угрозой проговорил.
— У тебя лицо барана, но твой голос напоминает вой дерзкой гиены. Если он не придется по вкусу королю, то я спущу с тебя шкуру. Жди здесь.
Он вошел в палатку. Равнодушный, почти сонный взгляд мазаи скользил по окружающим людям и предметам. Он спокойно взял понюшку, но его рука со щепоткой застыла в воздухе, как если бы ее остановила другая, незримая рука. Краткий миг, не дольше одного удара сердца — и, овладев собой, во власти единой цели, он спокойно втянул в нос табак. Но из-под полузакрытых век его взгляд впился в высокий шест, стоящий рядом с палаткой. Сверху, осклабившись, глядела отрубленная человеческая голова. Лицо ее было коричнево-черного цвета и испачкано запекшейся кровью. Белки глаз были выворочены вверх. Из-за стиснутых в последней борьбе зубов выглядывал синий язык… В этой осклабившейся роже не было почти ничего человеческого, но все же глаз дикаря уловил что-то знакомое, что остановило его руку и молотом застучало в его мозгу: «Там сверху смотрит лейтенант Лихнер».
Он спокойно спрятал кисет и, как бы оправляя его, ощупал пояс под кожаным плащом.
— Если ты, мазайский подпасок, не скажешь ничего путного, и он разгневается на нас за то, что мы его потревожили, то я отрублю тебе оба уха! — прошипел один из воинов.
— Нет, ты — одно, другое отрежу я сам! — прорычал второй воин.
Сдержанная улыбка злой иронии искривила губы мазаи.
— Входи, ты! — крикнул из палатки высокий юноша и потянул к себе цепь гепарда.
Мазаи поднял глаза к небу, словно приветствуя солнце. Затем он очутился в палатке. Его скрытый за полуопущенными веками взор старался проникнуть в царивший там мрак.
В палатке было почти пусто. На шкуре антилопы, рядом с которой лежало несколько копий, пестро раскрашенный щит из буйволовой кожи и палица из резной слоновой кости, сидел на корточках небольшого роста парень, копьеносец царя. Древний старик с трясущейся головой склонился над наполненным горящими угольями медным сосудом и потирал озябшие руки. За ним на ложе, покрытом шкурой леопарда, полулежал король Мели. Верхняя часть его тела была прикрыта широким мягким плащом из меха черно-белых обезьян. Левая сторона груди была испещрена шрамами от ран, нанесенных еще когда-то леопардом. Король любил, чтобы они всегда были на виду. Исподлобья он смерил входившего косым, почти презрительным взглядом. Медные браслеты на его левой руке тихо зазвенели, когда он передвинул свою длинную серебряную трубку.
— Говори! — произнес он кратко и резко своим звонким голосом.
— Махмуд-бен-Салек, мой господин, повстречал на пути в Монбасса другого торговца Ибрагима из Мева и узнал от него, что король Мели покупает ружья и порох и хорошо за них платит. Махмуд-бен-Салек велел передать королю Мели, что у него есть много хороших английских ружей с патронами, и просит, чтобы король в сопровождении не более двух воинов пришел в палатку Махмуда посмотреть ружья.
Посланец говорил монотонным голосом, как если бы он заучил наизусть свою речь.
Король вытянул вперед голову с заостренным подбородком, как вынюхивавшая что-то собака.
— Ружья с патронами? Сколько? И где лагерь твоего господина?
— Недалеко отсюда, — ответил мазаи. — Если король Мели сейчас же пойдет со мной, он будет у цели, когда солнце будет стоять там, — добавил он, медленно и тяжело выговорив «цель», и указал на место, где солнце должно было быть приблизительно через час.
Гепард на пороге палатки испустил короткое глухое рычание.
— Что тебе надо, Ненда? — спросил племянник короля подошедшего к палатке человека.
— Предводитель Шигалла из Ромба велит сказать, что мы снова схватили трех аскари, прокравшихся к реке за водой. Одного мы убили, вот его ружье и ризасси (патроны), другие убежали в свой лагерь, — докладывал за стеной палатки гонец.
— Хэ, хэ, — засмеялся Мели, хлопая себя по ляжкам. — Они страдают от жажды! Сегодня вечером мы перебьем их, как мух! — Он взял в руки ружье, как бы играя открыл и снова закрыл затвор, и прицелился в стоявшего перед ним.
— Если я нажму это, ты свалишься мертвым, и у тебя в животе будет дыра. Что же, ваши ружья так же хороши?
Мазаи беглым взглядом убедился, что ружье не заряжено, и с неподвижным лицом стоял перед дулом. Но он заметил еще нечто другое, на что и был устремлен его взгляд из-под полузакрытых век. За спиной Мели на его ложе валялась форменная куртка. Пуговицы и погоны блестели матовой позолотой! Она, конечно, была с плеча того человека, отрубленная голова которого качалась там на шесте возле палатки. Обер-лейтенант Лехнер! А аскари там, за холмом, остались без вождя и без питьевой воды, и Мели собирается сегодня вечером перебить их, как мух!
Мазаи плотно сжал губы. Он в первый раз посмотрел на короля дшагга открытым взором, острым, как обнаженный меч. Он гордо выпрямился и, положив левую руку на бедро, ответил:
— Если король Мели пойдет со мной, он узнает, что бывают ружья получше этого!
Король все еще возился с ружьем и не заметил этого взгляда. Это было первое и последнее предупреждение судьбы.
Он бросил ружье на ковер.
— Сколько у вас ружей? — спросил он.
— Очень много. Больше, чем тебе может понадобиться, король Мели!
— Эй, ты, Мрефу, иди со мной! Мы купим оружие, которым нам удастся истребить крыс в Удшагга, — крикнул он и вскочил с ложа.
Он накинул на правое плечо шкуру леопарда, а на голову надел ленту из тонких медных колец, в которую были заткнуты два страусовых пера. Мальчик подал ему палицу и копье. Затем король хлопнул в ладоши, и на пороге появился один из стоявших снаружи воинов.
— Ндици тано, пошли сейчас же быстрого гонца ко мне в Моши и вели сказать моему дяде Кондо, чтобы он сегодня же послал людей со слоновыми клыками дважды, нет трижды число пальцев на обоих руках! Пусть они ждут у моста через Рау, и скажи кому надо, что я вернусь через два часа. Ты понял? Вот мой алама (знак) для Кондо! — он передал адъютанту дощечку, покрытую волнистыми линиями. Тот склонил копье в знак приветствия и поспешно вышел, громко выкрикивая какое-то имя.
Старик, сидевший около жаровни, поднялся, кряхтя и что-то бормоча. Сухими дрожащими ногами он заковылял к выходу и отвязал цепь гепарда. Огромное животное одним прыжком кинулось к королю и, ласкаясь, положило ему на грудь морду.
— Что ты делаешь, Мце? — спросил Мели, сердито отстраняя гепарда.
— Возьми его с собой, возьми его с собой, Мели. Быть может, он поможет тебе! — проговорил старик вполголоса, но с жестом мольбы.
— Поможет? При покупке ружей? А, ты снова возвращаешься к своему вчерашнему предсказанию? Ло, я ему не верю, Мце!
Старик, монотонно бормоча что-то себе под нос, встал у порога. Король вышел, сопровождаемый своим племянником. За ним следовал мазаи.
Старик коснулся своим дрожащим пальцем его покрытой кожаным плащом груди.
— Незнакомец, отчего ты прячешь глаза от Мце? Это бесполезно, уже давно я прочитал в них, что исполняется мое предсказание, я давно его прочитал, давно…
Бросив на него быстрый взгляд, мазаи прошел мимо. Его лицо было замкнуто и неподвижно, но в глубоком молчании, воцарившемся на дворе при появлении короля, он долго еще слышал, как старик бормотал:
— Я давно его прочитал, давно…
— Куда? — спросил Мели через плечо.
Мазан указал на запад.
— Туда, через Коронго (высохшее русло реки, заливаемое только в половодье), а затем в гору!
При появлении короля воины и рабы отскакивали в сторону, не поднимая на его глаз, и приветствовали его, склоняя колени. Племянник следовал за ним развалистой походкой, крутя в руке копье. Мазаи шагал спокойно и непринужденно. Рядом с ним неслышными шагами ступал гепард и время от времени, оборачивая к нему голову, испытующе смотрел на него своими желтыми глазами.
Они все время шли под прикрытием деревьев. Лес кишел вадшаггскими воинами. В густой тени леса непрерывно раздавался грохот их ружей. С холма им отвечали лишь редкие выстрелы. Мимо пронесли раненого. Его серовато-коричневый лоб покрыт потом, из-под руки, прижатой к правой стороне груди, выступали большие пенистые капли крови. Между плоскими корнями дерева стоял на коленях пестро разодетый колдун и пытался влить грязно-зеленую жидкость через плотно сжатые губы человека, молча извивавшегося в предсмертных судорогах. Длинный, почти нагой парень, не глядя по сторонам, перебежал через дорогу с полуразодранными штанами аскари в руке. За ним с громкими ругательствами бежало несколько человек.
Спрятавшись за воздушными корнями дерева, Мели, приложив руку к глазам, пытался разглядеть холм. Он не мог обнаружить там никаких признаков жизни. Земляные стены выделялись кроваво-красной полосой, как незаживший рубец. Изредка из-за них поднималось белое облачко. Сливаясь в одно пятно, безжизненно свисал флаг в знойном неподвижном воздухе.
К дереву подошел небольшого роста человек, на голом туловище которого вздувались огромные мускулы. На его диком, покрытом рубцами лице из-под развевающегося головного убора блестели налитые кровью белки глаз. С коротким поклоном он остановился рядом с королем.
Мели обернулся к нему. С отвратительным, злобным смехом гиены он указал на лагерь аскари.
— Шигалла, посмотри! Сегодня вечером, как только я вернусь, мы разобьем укрепление этих умирающих от голода и жажды кроликов! Надеюсь, что в их жилах найдется достаточно крови, чтобы ты смог помыть в ней ноги и руки!
— Ладно, король! Наши воины позаботятся о том, чтобы хватило крови, — ответил предводитель низким хриплым голосом и отошел в сторону.
Раскаленный невыносимым зноем воздух неподвижно стоял над стеной. Даже в тени деревьев от жары захватывало дыхание. Свод неба как бы опустился, его сияющая синева побледнела, между небом и землей дрожала серебристая дымка тумана.
Когда путники вышли из леса, взоры их обратились на восток. Там, где небо и земля сливается в белой туманной дали, темнела резко очерченная полоса, как бы стена, воздвигнутая на краю света. Над ее зубцами сиял грозный желтый свет.
Гепард беспокойно шнырял взад и вперед. Он останавливался, затем вдруг кидался большими, бесцельными прыжками в сторону, возвращался и в странной тяжелой тревоге терся о ноги быстро шагавшего короля. Тот спотыкался, в бешенстве отгонял гепарда и кричал племяннику:
— Возьми его на цепь, Мрефу! Этот зверь становится совсем несносным! Как только мы вернемся, его придется отослать в Моши.
Юноша молча снял с плеча короткий ремень и привязал его к ошейнику гепарда.
Горячая струя воздуха обдала путников, когда они подошли к Коронго. Они увидели голые каменные стены, красные и горячие, словно раскаленные скрытым внутри огнем. Тусклое серое небо, нависшее над ущельем, напоминало расплавленное олово. Тучи мух с жадным жужжанием поднялись навстречу пришельцам и настойчиво, злобно облепили их покрытые потом лица и тела.
Мели обернулся, отер голой рукой залитое потом лицо и спросил с раздражением:
— Эй, ты, сын дурака, почему бы нам не идти верхней дорогой, где не так мерзко?
— Сейчас мы дойдем до тропинки, которая ведет наверх, король Мели. Позволь мне пойти вперед и показать ее тебе! — ответил мазаи и пошел во главе отряда.
Нечувствительный к парализовавшему все живое зною, он легкими шагами шел в гору. Скат был крут и неприступен. Чахлые вьющиеся растения помогали путникам удержаться там, где глиняная почва осыпалась под ногами.
Он взобрался наверх. Прямо против края ущелья возвышался на другой стороне холм с лагерем осажденных. Окружающая местность тонула в жутком, печальном полумраке, только вершина с постройкой термитов еще пламенела огненно-красным светом, как зажженный факел.
Глубоким вздохом усмирив бурно клокочущее сердце, он вдруг сорвал с себя кожаный плащ, косу и вынул из ножен длинный нож. Озаренный последними лучами ослепительно белого света, прорезавшими, как луч гигантского рефлектора, сине-черную стену облаков, занимавшую теперь полнеба, стоял он на краю ущелья, нагой, со сверкающим ножом в руке.
На холме с постройкой термитов показался человек. Он поспешно сорвал флаг и исчез. Из леса и из чащи по ту сторону холма бешено затрещали выстрелы. Вдруг там наверху все пришло в движение. Коричневые фигуры прыгали через стены и с бурными криками торжества бросались стремительно, как горный поток, вниз по склону холма.
У края леса они остановились и, отдышавшись, снова бешено бросались на приступ. Эхо темного ущелья повторяло громовые крики, дикий, пронзительный вой, треск и грохот выстрелов.
Как готовая к прыжку пантера, с открытым ртом и выдвинутым вперед подбородком стоял дикарь на краю обрыва. Вот голова Мели показалась над краем ущелья… Хрипя, он вспрыгнул наверх и поспешно повернулся в ту сторону, откуда доносился шум битвы, но взгляд его упал на нагого человека, с дикой, страшной угрозой стоящего в трех шагах от него, и застыл в холодном ужасе.
— Унайуа бии Кола? (Ты знаешь госпожу Келлер?) — прохрипел низкий голос дикаря.
Вытянув перед собой обе руки, король отскочил назад. На него надвинулось дикое лицо с острыми белыми зубами — это было последнее, что уловил взгляд короля дшагга. В воздухе просвистел клинок — и вместе с черепом, звеня, разлетелась медная налобная повязка. Прежде чем тело успело грохнуться на землю, клинок снова сверкнул в воздухе и рассек грудь. Коричневая рука дикаря погрузилась в хлынувший поток крови и вырвала трепещущее сердце. С неистовым криком торжествующей мести потряс он им в воздухе, и зубы пантеры с бешенством впились в кровавое мясо.
Пронзительные крики людей и хриплое рычание зверя прямо перед ним заставили его остановиться. Еще мгновение, и на него набросилось гибкое тело. Страшные когти вонзились в его плечи, а перед самым его лицом открылась жаркая красная пасть, готовая схватить его за горло. Покачнувшись назад под тяжестью навалившегося на него тела, Хатако левой рукой с дымящимся сердцем прикрыл шею, а правой с быстротой молнии стал наносить удар за ударом. С глухим стоном боли гепард в безумной ярости вырвал сердце короля дшагга из руки Хатако, со скрежетом впился в него зубами, между тем как из его вспоротого брюха хлынули потоком кровь и внутренности.
Дикарь с отчаянным усилием вырвался из когтей гепарда, который, раненный насмерть, повалился на землю и забился в предсмертных судорогах. В это же время молодой воин с поднятым для удара копьем бросился на убийцу своего дяди, но тот легко, как змея, отскочил в сторону. Копье просвистело в воздухе, и юноша упал вперед, но при падении он успел схватить ногу врага и они вместе грохнулись на землю. Сплетенные тела с хрипом и стонами покатились по траве. Каждый старался руками или зубами перервать другому горло. В смертельной борьбе они изворачивались и поднимались на ноги, катились и извивались, попадали в когти издыхающего гепарда и, сцепившись в клубок, катились к краю пропасти.
У самого края с усилием, от которого жилы у него вздулись, как канаты, а глаза вылезли из орбит, дикарь освободился, наконец, и ухватился за стебли травы. Тело хищного зверя свалилось в пропасть, но отчаянно цепляющиеся руки королевского племянника уже при падении ухватились за ветви колючего кустарника и удержали над бездной тело.
Победитель с дрожащими ногами и прерывисто хрипящей грудью стал на колени у края пропасти и, когда рассеялся дрожащий перед его глазами красный туман, посмотрел на побежденного врага. Тот продолжал висеть над пропастью, держась за ветви. Кровь, пенясь, сочилась из покрывавших его руки и ноги ссадин. В его темных глазах смешались испуг, ярость и ужас. Он, задыхаясь, прохрипел:
— Ты… Кто ты такой?!
Дрожа и шатаясь от слабости и потери крови, медленно поднялся победитель. Качаясь, он оперся на поднятое копье врага. Но и теперь, когда он едва мог говорить, в его словах звучала насмешка.
— Кто я такой? — крикнул он. — Я омбаша Хатако из одиннадцатой дивизии, и я тот мазаи, которого ты хотел избить, но я также и тот носильщик, которого пять дней тому назад там, в горах, ты расспрашивал обо мне же и в которого бросал палками, тупой, слепой дшаггский пес!
Племянник короля с воем покатился вниз по склону.
Внезапно по равнине пронеслись рев и жужжание, заглушившие остальные звуки. Пыль, трава и листья темным столбом взвились в воздух и крутящимся вихрем прорвали сине-черную массу облаков, низвергнувшихся вниз, как рушащийся, все под собою сокрушающий свод. Внезапно стало темно как ночью. Ослепительный отсвет пламени прорезал мглу, гром гулко прокатился над безбрежной степью. Равнина то озарялась ослепительным светом, то снова погружалась в густой мрак. С ревом, как хищный зверь, буря набросилась на лес, ломая, вырывая своими лапами деревья, и с пронзительным воем через сухую стремнину понеслась дальше.
Порыв ветра опрокинул раненого Хатако на землю. Ослепляемый вспышками молнии, он пытался пучками травы остановить кровь, текущую из ран. Его взгляд в поисках чего-нибудь, что могло бы пригодиться для перевязки, упал на труп короля. Хрипя, он сбросил неподвижное тело со шкуры леопарда; склеившимися от крови пальцами нарезал полосы из мягко выдубленной шкуры; затем он приложил к ранам разжеванную траву и осторожно перевязал их полосками кожи.
Гонимая бурей грозовая туча передвинулась на запад. Разразился страшный ливень. Сливаясь с грохотом грома, из леса доносились глухой стук, треск ударов и нестройный рев голосов.
От потери крови у Хатако закружилась голова, и он упал лицом в мокрую траву, но гул отчаянной схватки, которую возобновили там внизу его товарищи, заставил его поднять голову и прислушаться. В его сознании всплыла виденная им картина леса. Как деревья в лесу, так бесчисленны были притаившиеся в нем дшагга. И еще много сотен залегло, должно быть, за другим склоном холма, чтобы с тылу поддерживать прорывающихся товарищей. Там нужен был каждый человек, а он лежал, прикованный к земле своими ранами, как больное животное…
Он заскрежетал зубами, в ярости напряг все мускулы и приподнялся на локте, — вот с другого конца Коронго, терявшегося в степи, послышались дикие крики. Некоторое время он внимательно прислушивался. Он понял, что это прибывали вадшагга. Это подействовало на него как удар кнута на измученное животное. С искаженным лицом он поднялся сначала на руки и на колени, затем с мучительным усилием встал на ноги, зашатался, снова упал, снова поднялся и, наконец, с мутным взором, шатаясь от слабости, выпрямился. Кровь из раны на лбу слепила ему глаза, из разодранных плеч, из бесчисленных ран и царапин стекала по всему телу, но хлеставший дождь смыл алые потоки, холодные струи воды освежили его и помогли напрячь волю для последнего усилия.
Опершись на копье Мрефу, нагнулся он над пропастью и стал вглядываться через серую пелену дождя. Вот появились первые воины. Они стремительно бежали, размахивая кривыми кинжалами и копьями. Широко расставив ноги, он поднял копье, но вспомнил про «Браунинг» лейтенанта. Быстро ощупал себя — револьвер был на месте.
Впереди других с криком бежали двое. Сверху прогремел короткий выстрел. Один упал и схватился рукой за раненую ногу. Другой, дико озираясь, взглянул вверх — и пуля угодила ему прямо в лицо. Он свалился. Бегущие за ним падали на него. В сбившихся в кучу людей градом сыпались выстрелы. Увидев над стремниной одинокого стрелка, который преградил им путь, они подняли дикий рев. Прибывшие вновь наталкивались на эту груду тел и толкали ее вперед, но никто не решался выйти на открытое место. Сначала надо было сбросить в пропасть страшного стрелка. Как горные козлы, бросались они на крутой скат обрыва. Они карабкались наверх, прижавшись к земляной стене, защищавшей их от выстрелов Хатако, у которого уже почти не оставалось патронов. Тогда он переложил «Браунинг» в левую руку, правой схватил свой старый нож и огляделся, ища прикрытия для последней борьбы за жизнь. Но на плоской равнине он ничего подобного не мог найти, только мертвое тело короля дшаггов неподвижно лежало в мокрой от дождя траве. В его мозгу с быстротой молнии пронеслась спасительная мысль. Он бросил оружие. Подхлестываемый опьянением битвы и жгучим наслаждением мести, он высоко поднял труп. Из открывшихся от напряжения ран потоками хлынула кровь. Задыхаясь и хрипя, с трясущимися коленями, он дотащил труп до края стремнины, и стены Коронго гулко повторили его крик:
— Опустите копья, вадшагга, примите своего короля!
Затем он сбросил в пропасть изуродованное мертвое тело.
Оно с тяжелым глухим шумом упало к ногам воинов. Настала мертвая тишина. Онемев от ужаса, уставились вадшагга на искалеченный нагой труп. Затем раздались вопли, вскрики ужаса, бешеный рев. Они наклонялись над телом, содрогаясь, отскакивали назад и бессмысленно толкались на месте, осознав гибель вождя и не зная, что делать дальше. Среди общего испуга и растерянности вдруг загрохотали залпы, послышались громкие крики «ура», и через ущелье потоком устремились люди в коричневых куртках, с блестящими штыками и изогнутыми прикладами. Как сухие листья от порыва ветра, закружились и заметались воины дшагга. Один крик вновь и вновь раздавался из толпы бегущих и, передаваясь из уст в уста, долетал до бьющихся еще в лесу, у реки, в степи и увлекал их в вихрь панического, беспорядочного бегства: «Мели амекуза, кимбиа, вадшагга, Мели амекуза!» (Мели убит, бегите, вадшагга, Мели убит!).
С глазами, горящими дикой гордостью, залитый кровью человек на краю обрыва выпустил в бегущих последнюю пулю. Затем револьвер выскользнул из безжизненно повисшей руки, он запрокинул голову, словно пробудившись от тяжелого сна и погружаясь в новый сон, устремил взгляд вверх. Раскаты грома затихали вдали, серые обрывки облаков стремительно мчались на запад. Вот победоносный луч солнца озарил сверкающие капли и мимолетным блеском зажег дикие глаза бойца. Затем свет сознания померк в них. Коричневое лицо Хатако стало мертвенно-серым, и, вскинув руки, он медленно упал в мокрую траву.
Когда в теплых лучах заката спустился вечер, раненого подобрал небольшой отряд аскари. Ими командовал белый унтер-офицер. Они вели молодого воина-дшагга, очень высокого и стройного, у которого были завязаны руки.
— Э, убитый дшагга, — проговорил один из аскари и коснулся штыком плеча лежащего. Судорога пробежала по обнаженному телу. Раненый застонал и с трудом открыл склеившиеся от крови глаза.
— Это не дшагга, — закричал вдруг пленник пронзительным голосом.
Указывая связанными руками на голую фигуру, он обратился к унтер-офицеру:
— Бана, этот человек убил короля Мели!
Белый холодно посмотрел на него.
— Ну и что же с того? Ведь Мели был мятежником!
Он наклонился над очнувшимся и посмотрел в лицо.
— О! Да ведь это Хатако, наш мьема!
— А да, квели (правда), Хатако, — радостно закричали аскари и бросились к товарищу, чтобы оказать ему помощь.
— Он аскари, говорите вы? Нет, это зверь, пожирающий человеческое мясо! — в бешенстве закричал пленник. — Он изувечил труп моего дяди, вырвал у него сердце и сожрал его! Я видел это собственными глазами!
Белый угрожающе посмотрел на него и стал на колени около Хатако.
— Ты слышал, что сказал этот человек?
— Да, бана, это правда! — проговорил Хатако тихим голосом.
Унтер-офицер содрогнулся и быстро встал. Вытирая руки о полу своей тужурки, он мрачно смотрел на лежащего перед ним человека. Он повел плечами, словно его лихорадило.
— Африка, ужасная Африка, — пробормотал он себе под нос и провел рукой по глазам.
Старый аскари, осматривающий раненого, бросил на него быстрый взгляд.
— Дестури ай миема, бана! Нафанья пини! (Обычай миема, что тут поделаешь!) — сказал он, пожав плечами, затем открыл пакет с перевязочным материалом и занялся своим беспомощным товарищем.
Белый быстро нагнулся и поднял с травы револьвер. Он переводил глаза с людоеда на дно коронго и обратно. Затем он усилием воли стряхнул ужасные впечатления этого грозного дня. Он встал на колени рядом со своими черными солдатами, перевязывавшими раненого, и крепко пожал руку, прикосновением которой еще минуту назад считал себя оскверненным.
— То, что ты сделал с этим мятежным вождем дшагга, Хатако, карается по европейским законам. Но это дело бана полковника. А меня касается лишь то, что ты мужественно нам помогал, а теперь сам нуждаешься в помощи. Но теперь я понимаю ту чепуху, какую несли пленные о злом духе, который низверг в пропасть их короля и многих воинов уложил пулями, которые он разбрасывал голыми руками.
На лице Хатако появилась едва заметная усмешка. Он провел языком по сухим губам и поднял на белого просящий взор лихорадочных глаз.
— Ты хочешь пить?
Он заботливо обнял его голову и приложил свою фляжку к губам людоеда. Хатако жадно стал глотать. Затем он со вздохом закрыл глаза и снова впал в беспамятство. Своими умелыми руками аскари исследовали его тело, сплошь покрытое черной свернувшейся кровью.
Этот мрачный пришелец никогда не искал их дружбы, он всегда был замкнут. Холодный и одинокий, он шел своей дорогой, он никогда не делил с ними их радостей. Но безошибочным чутьем своих бесхитростных душ они всегда понимали, что этот молчаливый дикарь с задумчивым, пытливым взором в борьбе и в нужде окажется хорошим, надежным товарищем…
Когда из-под снятых кожаных перевязок показались глубокие рваные раны на его плечах, из уст всех вырвался крик изумления и испуга.
— Великий Бог, кто его так изранил! — вскрикнул, содрогаясь, белый.
— Хьюю (тот), бана! — просто проговорил старый аскари и серой курчавой головой показал на изогнутую в предсмертной судороге спину гепарда, пестрым пятном выделявшуюся на фоне травы. Только теперь заметил белый хищного зверя, в распоротом брюхе которого копошились рои толстых синих мух.
— И его он тоже одолел! Что за человек! — пробормотал он тихо, покачивая головой и разглядывая Хатако. Он подумал о том, что раны, нанесенные хищным зверем, почти всегда вызывают заражение крови, и быстро обернулся к аскари, которого толстая окровавленная повязка на руке лишала возможности работать вместе с товарищами.
— Ты, Хамис, беги живо к фельдшеру, он должен быть где-нибудь у реки, и скажи ему, чтобы он как можно скорее шел сюда и захватил с собой свой большой ящик с перевязочными средствами и сосуд с водой… И пусть приведет четырех пленных с палками и веревками для носилок. Но живо, слышишь!
Аскари щелкнул каблуками и быстро побежал вдоль ущелья.
XII
Когда ночное небо, прояснившееся после дневной бури, осветило степь белыми огнями звезд, оба отряда, или то, что от них осталось, длинной колонной двинулись в обратный путь. Впереди шел авангард, на флангах — прикрытие. Аскари держали в руках заряженные ружья и обменивались только необходимыми замечаниями и то лишь вполголоса. Несмотря на паническое бегство вадшагга, унтер-офицер, в качестве единственного оставшегося в живых белого несший ответственность за сотню черных солдат, не забывал об осторожности.
Он отлично знал, что не все властители Удшагга погибли вместе с прежним королем Коронго. В многочисленных областях горной цепи было немало независимых и сильных вождей, которые охотно заняли бы опустевший престол Моши, тем более, что им в связи с открытым или тайным участием в мятеже, поднятом Мели, приходилось теперь опасаться мести немцев.
Усталым шагом плелись аскари. Их осунувшиеся, покрытые грязью лица хранили следы боев и лишений последних дней. Покрасневшие от бессонницы глаза зорко следили за каждым знаком молодого начальника.
Среднюю, самую большую часть колонны составляли пленные. Они были многочисленнее, чем охрана. Все здоровые пленные несли на плечах грубо сделанные носилки и гамаки с тяжелоранеными аскари. Рядом с носилками, на которых уже несколько часов безмолвно и неподвижно лежал Хатако, шел старший санитар и молча награждал быстрыми и меткими пинками спотыкавшихся носильщиков.
Ночная прохлада позволяла относительно быстро двигаться несмотря на усталость. Когда узкий серп луны исчез на западе, они расположились на берету покрытой туманом реки. Перед ними грозно возвышались темные громады гор.
Они жадно пили и погружали в холодную воду руки и лица. Ударами прикладов и сочной бранью аскари заставили бросившихся к воде пленных построиться в ряды. Фельдшер, вооруженный своей сумкой и маленьким фонарем, тусклый свет которого он заботливо закрывал ладонью, перебегал от одних носилок к другим, поил и утешал раненых, для которых это передвижение на тряских носилках было невыносимым мучением.
Унтер-офицер торопливо подкрепился из фляжки, послал новых людей, чтобы сменить авангард, и со стоном изнеможения свалился на поросший мхом камень. Он сидел сгорбившись и низко свесив на грудь голову. В его сознании вновь и вновь мучительно вспыхивала мысль о его начальнике, обер-лейтенанте, погибшем при первом же нападении мятежников, но и другая дума сверлила его, — забота о судьбе крепости и ее гарнизона. Он послал вперед самых быстрых гонцов, чтобы известить о своем приходе — если только кто-нибудь остался там в живых и мог. принимать сообщения! Вот уже пять дней как он не получал никаких известий из крепости, а только слышал насмешливые крики осаждавших вадшагга, хваставшихся победами своих братьев. Он не хотел и не мог верить их похвальбе, — эту ужасную правду мог бы ему подтвердить лишь знакомый гул орудий, отнятых у побежденных, но его он, слава Богу, ни разу не слышал. И все же…
Но вот в тишине ночи раздался крик, пронзительный, ужасный, леденящий душу предсмертный вопль человека. Вырванный этим ужасным криком из своего раздумья, белый человек вскочил. Вокруг него все смолкло и застыло в неподвижности. На темных лицах матовым светом заблестели белки поднятых к небу глаз. Взгляды старались проникнуть в мрак леса, откуда донесся этот жуткий крик. За ним последовало томительное молчание. В окружающей мгле слышался только глухой ропот реки.
Но вот выстрел прервал мучительную тишину. Грохочущий отзвук прокатился по скалам, и бешеная пальба пробудила новое, долго не смолкающее раскатистое эхо.
Безмолвие ночи мгновенно сменилось ревом и воем голосов, призывавших к нападению и к отчаянной обороне. Страшная паника охватила расположившихся на привал людей. В сознании своей беззащитности пленные с воплями ужаса прятались за аскари, залезали под носилки кричавших и стонущих раненых, прыгали в воду и отчаянно искали спасения в чаще кустов и деревьев. Аскари с ревом врезались в рассыпавшуюся толпу, они рубили, кололи и беспорядочно стреляли по разбегавшимся, как крысы, темным фигурам, а на них самих тем временем градом сыпались выстрелы с крутого берега. Долгий пронзительный свисток белого человека дал сигнал к сбору и положил конец дикой сумятице, оглушительному реву голосов и ружей, безрассудному бегству и бесполезному преследованию.
Через мост с бешеной быстротой промчался человек. Вслед ему полетел град свинца. Среди оглушительного дикого рева едва мог разобрать отрывочные хриплые слова донесения:
— Вана, авангард натолкнулся на отряд Шигалла Ромбо — их много! Два аскари убиты!
Вой хлынувшей на мост толпы заглушил его слова. Призрачные тела, искаженные лица, раскрашенные белыми и черными полосами под развевающимися пучками перьев, сверкающие стальные копья и клинки ножей выплывали из мрака. Воины Шигалла бросились на аскари, как свора диких собак, смешались с ними в ожесточенной рукопашной схватке. Началось дикое побоище. С беспощадным остервенением, с упрямством отчаяния бились люди в мрачной узкой долине реки. Рев, стоны, крики бешенства и боли, глухие удары, стук и звон копий, треск выстрелов вырывались из кипящего моря сражающихся. Люди с глухим шумом валились на землю, корчились и извивались в последней схватке, свившись в клубок, скатывались в воду и с предсмертным криком исчезали в шумных водах потока.
Новые орды дикарей, хлынув из леса, бросались через мост или переправлялись вплавь через реку и с кровожадным воем обрушивались на тающую кучку аскари. Некоторые, не находя противника, как опьяненные кровью леопарды, набрасывались на носилки с ранеными и в безумной жажде убийства вонзали ножи и копья в беззащитных страдальцев. Умирающие с хрипом корчились на скользких, залитых кровью камнях; их топтали ногами другие, продолжавшие битву. Впившиеся друг в друга тела натыкались на шесты от носилок и чудовищными клубками валились на землю.
Удар чьей-то ноги разбил фонарь фельдшера, и горящее масло пролилось на смазанную жиром курчавую голову валявшегося на земле дикаря. Воя от безумной боли, он вскочил с объятой пламенем головой и, пылая как живой факел, кинулся в гущу сцепившихся клубком тел. Сражавшиеся с криками расступились, а он отчаянным прыжком бросился в бурлящий, пенистый поток, поглотивший его страдания и его самого.
Между корнями дерева с диким упорством и ожесточением, как львы, сражались белый унтер-офицер и старый фельдфебель. Решив защищаться до последней капли крови, они разили наступавших врагов. С искривленным ртом и смертельно-бледным лицом белый быстрыми ударами отражал подобранным им дшаггским мечом направленные на него сверкающие острия копий, а раненый и упавший на колени фельдфебель колол врагов штыком.
На носилки Хатако свалился раненый насмерть аскари и скрыл его своим телом от хищных взоров убийц. Из темных глухих лесов своей родины, по которым он бежал в огненном бреду лихорадки, миема, очнувшись, вернулся к грозной действительности этой кровавой ночи. Горячим стеклянным взором он всматривался в этот хоровод смерти, бешеным вихрем кружившийся вокруг него. Смеясь, он обнажил свои белые зубы и уперся коленом в придавившее его тело, от которого только что отлетел последний трепет жизни.
— Бугван, проснись, старина! — закричал он. — Смотри, мазан пляшут вокруг слона!
Ему было весело как никогда. Он поднял руки, чтобы отбивать ладонями такт, но раненые мускулы плеча не повиновались ему и он закричал от боли и глухого бешенства.
— А, это ты, гепард Мели! Ты все еще жив? Хочешь укусить?
Он напряг мускулы, с хрустом выгнул дугой тело, чтобы сбросить с себя тяжесть. Струя липкой крови потекла при этом с шеи мертвеца ему на лицо, его слова перешли в бессмысленное бормотание, бессильные руки, дрожа, ощупывали труп…
Вдруг юношеский голос, звонкий, как труба, покрыл беспорядочный шум:
— Сабли наголо! Бегом вперед!
Над полем сражения зависла гробовая тишина.
Она длилась всего мгновение, затем они поняли! Как стая рыб, спугнутая брошенным в воду камнем, рассыпались дикари и с непостижимой быстротой исчезли между деревьями леса, в бурлящих водах реки, в ущельях и расселинах каменистого берега.
Когда аскари из крепости под командованием молодого лейтенанта с гулким топотом перебежали через мост, они нашли только убитых и тяжелораненых.
— Огня! Зажечь факелы! Санитары! Живо за работу! — выкрикивал звонкий юношеский голос. — Лехнер! Господин обер-лейтенант Лехнер! Иенес! Вейс! — все нетерпеливее раздавался над полем сражения голос, дрожащий от ужаса и отчаяния. Только на последнее имя из темноты отозвалось слабое:
— Здесь!
Тогда в ослепительно ярком свете вспыхнувшего магния из мрака вынырнули хрипящие, шатающиеся фигуры в лохмотьях, залитые потом и обрызганные кровью, с безумно горящими глазами.
Молодой человек в офицерской форме стиснул зубы и превозмог непреодолимое желание закрыть глаза. Он громким голосом отдавал приказания. Все, у кого были руки, энергично взялись за работу. И немало нашлось работы на кровавом поле смерти…
Между высокими корнями деревьев поднялся, шатаясь, европеец, перешагнул через неподвижные тела и, ослепленный светом, ощупью подошел к лейтенанту. Его грудь прерывисто вздымалась, лицо было бело как мел, в дрожащих руках он держал дшаггский меч, с изогнутого конца которого на землю медленно стекали капли крови.
— Унтер-офицер Вейс из Паре вернулся, господин лейтенант, не знаю, со сколькими аскари! — проговорил он тихо.
— Хорошо, Вейс, хорошо, садитесь! Вы ранены? Нет? Это чудо! Бедняга, бедняга!
Голос лейтенанта задрожал. Но он овладел собой и скрыл волнение и душевную муку под потоком обыденной речи.
— Подождите-ка! Вот вам! — он откупорил свою фляжку. — Влейте-ка сначала в свою лампу, она, кажется, тускло горит! Так, а теперь, во-первых: Лехнер и Иенес убиты, верно?
— Да, господин лейтенант, — казалось, что унтер-офицер вот-вот разрыдается, — и остальные, по-видимому, тоже…
Молодой офицер опустил голову.
— Ну, Вейс, мы солдаты и мы в Африке! Теперь расскажите обо всем!
Долго беседовали оба европейца, между тем как на поле сражения мелькали огни факелов и умелые руки отделяли живых от мертвых. Раненых напоили, перевязали и смастерили для них носилки. Трупы убитых дикарей просто сбросили в реку, а тела аскари уложили в длинный ряд под деревьями. Звонко застучали о каменистую землю лопаты и сабли.
Вскоре была вырыта братская могила.
— Тайяри (готово), бана лейтенант, — доложил черный унтер-офицер. Европейцы встали со сложенной для них тучи хвороста.
— «Браунинг» дал ему я. Это чертовски смелый парень! То, что он сожрал сердце Мели, этой черной скотины, ведь, в сущности ерунда! Но я боюсь, что наш начальник иначе отнесется к этому делу. В таких вопросах он страшно щепетилен. Я хочу поздороваться с этим людоедом. Надеюсь, санитар не ошибся и он, действительно, жив, — сказал лейтенант.
Сопровождаемый унтер-офицером, он зашагал по освещенному факелами полю. Но вот что-то упало сверху, с глухим ударом шлепнулось на спину наклонившегося аскари и покатилось в кусты.
— Ну, кто это там бросается тыквами? — проговорил опешивший лейтенант и с тревогой посмотрел вверх.
Аскари вытащил из кустарника упавший предмет.
— Аллах! — воскликнул он, уронил находку и, вытирая руки, с испугом вытаращил на нее глаза.
— Что это такое? Покажи-ка мне! — лейтенант ногой подкатил шар поближе к огню, и оба европейца содрогнулись от ужаса. Это была голова человека. Над почерневшими сморщенными щеками сияли пустые орбиты глаз, из смеющегося рта выглядывали блестящие белые зубы.
Офицер вынул носовой платок, взял череп за волосы и поднес его к огню.
— Это ведь упало сверху, не правда ли? Кто бы это мог быть? — спрашивал он в смущении.
— Бана обалейтнан Ликна, — громко и медленно проговорил среди мертвой тишины низкий голос.
— Кто? Это ты, Хатако? — пробормотал лейтенант. — Что ты там говоришь?
Приподнявшись на носилках, Хатако смотрел на него лихорадочным, но ясным взглядом.
— Это господин обер-лейтенант Лихнер, — повторил он, — я уже видел эту голову на шесте перед палаткой Мели, когда пришел его убить. — Он указал рукой на голову. — Он заплатил и за нее.
Хатако хотел еще что-то сказать, но упал в изнеможении и лихорадочный бред снова увлек его в далекие странствия.
Потрясенный офицер молча положил изувеченную голову товарища на песок. Никто не проронил ни слова. Ночной ветер раскачивал ветви деревьев под усыпанным звездами небом.
…Для Хатако потянулись долгие, унылые дни в гарнизонном лазарете. Уже через несколько дней он был вне опасности. Его здоровая кровь справилась с ядом когтей хищного зверя. Придя в сознание, он с тревожным огоньком в глазах спросил старого штабного врача, сможет ли он двигать руками как прежде. Тот твердо и спокойно ответил ему:
— Да. Но ты должен лежать неподвижно, слышишь? И еще много, много дней…
В свободные от службы часы врач часто сидел около него. Он расспрашивал Хатако о жизни и обычаях его племени. Все это он записывал в толстую кожаную тетрадь. Прерывая собственные слова, Хатако часто напряженным взглядом следил за пишущей рукой и однажды спросил врача, как учатся писать.
— Приятно, должно быть, говорить с самим собой о том, что видишь и слышишь, и читать в книге о том, что другие видели и слышали, и что они об этом думают…
Слегка покачивая головой, словно найдя подтверждение своей давнишней мысли, ученый посмотрел на него своим умным спокойным взглядом.
— Я пришлю к тебе трубача Иоанна и дам ему книгу для чтения, прописи и карандаш. Иоанн учился у миссионеров чтению и письму. Он может тебя научить.
Явился Иоанн и начал учение. Трубач и прежде обучал грамоте кое-кого из товарищей и их детей, но такого ученика, к которому он питал невыразимое отвращение, как к язычнику и людоеду, он еще не имел.
Уже через одну неделю миема, мрачные глаза которого горели жаждой крови, знал весь алфавит — Иоанн тащил каждого попадавшегося ему навстречу в лазарет посмотреть на это чудо. Правда, он не знал, что Хатако с утра до вечера и часть ночи упражнялся в письме или, водя пальцем и тихо бормоча, читал слова и маленькие фразы на своем родном языке, которые написал для него врач…
Когда через неделю Иоанн увидел, что его задача в качестве учителя грамоты закончена, он приложил палец к своему толстому носу и сменил предмет занятий. Со склоненной набок головой он начал излагать христианское учение. Когда с угрожающе поднятым пальцем он говорил об устройстве ада, в его сонных глазах появился блеск и огонь. Об устройстве неба он сам мало что знал. Хатако слушал его, но продолжал писать. Он вырисовывал одну за другой новые и красивые буквы, ряды которых напоминали длинные ленты орнамента, которые мужчины его племени вырезают на барабанах и на деревянных идолах.
Иногда его навещал также старый суданец Соль, рьяный и убежденный мусульманин. В сущности и ему тоже этот людоед внушал отвращение, но не совсем. В его груди билось сердце старого солдата, и сердце это начинало быстрее биться всякий раз, когда аскари рассказывали о бесстрашном дикаре, который со своим ножом шел сражаться со львами и со слонами, которого там, в горах, не смогли изловить бесчисленные вадшагга, который увел из лагеря их короля, убил вместе с его гепардом и, наполовину сожрав, бросил на головы его воинов.
Соль тоже старался в длинных беседах расписывать учения своей религии, но он больше говорил о рае и его радостях.
Его Хатако также слушал молча и продолжая писать. Но в один прекрасный день он поразил старика, связно изложив учение ислама и прочитав наизусть целый ряд стихов из Корана. Тогда Соль отказался от дальнейших попыток обратить этого язычника, который так хорошо знал учение священной книги, но все же не верил…
Иоанн тоже отчаялся. Когда он как-то вновь тоном миссионера стал говорить об общей греховности мира и его, Хатако, в частности, дикарь сказал ему своим низким, спокойным голосом:
— Прекрасно. Речь твоя пропитана жиром, как волосы мазаи! Скажи, люди, подобные тебе, попадают на небо?
— Да! — убежденно воскликнул Иоанн.
— В таком случае я не хочу попасть на небо, — ответил Хатако, взглянул на него молча, с презрением, как смотрит лев на шакала, подобравшегося к его добыче, и продолжая писать.
Иоанн так и остался сидеть с разинутым ртом. Затем он ушел, печально покачивая головой, и больше не появлялся.
Молодой лейтенант тоже всплеснул руками, увидев каллиграфические упражнения Хатако. Он, смеясь, подошел к нему.
— Неужели это правда, что ты учишься читать, Хатако? Ну, я бы скорее поверил, что наш ручной павиан Балдуин стал грамотеем, чем ты, старый потрошитель! Покажи-ка! Парень, да ты пишешь лучше меня! Подожди, когда я поеду в Улейа (Европу), я возьму тебя с собой! Ты сможешь стать пономарем и кастелланом в замке моих предков и писать там хронику моих африканских подвигов! Между прочим, что ты решил насчет крещения? Или ты не хочешь изменить вере отцов в укрепляющее действие жареных человеческих ляжек, и, быть может, мечтаешь о карьере врача в твоих гнилых лесах?
— Я не понимаю некоторых твоих слов, бана лейтенант, — проговорил серьезно Хатако, — но ты возьмешь меня снова охотиться на слонов, когда кончится восстание и раны мои заживут?
— Конечно, сын мой! Но пока что не очень-то весело на Килиманджаро. Знаешь, этот Шигалла доставляет нам немало хлопот. В стране покойного Мели все спокойно и в округе Рамбо тоже, но этот разбойник Шигалла засел в горах с бандой своих и чужих висельников и производит оттуда нападение на наши патрули, на наших носильщиков и поджигает покорившиеся нам вадшаггские деревни. А мы с горстью оставшихся в живых не можем выкурить и истребить эту шайку, и должны ждать, когда подойдет третья дивизия из Момбо и когда нам пришлют подкрепление из рекрутского депо в Дар-ес-Саламе. Но тогда мы спустим с них шкуру!
— В таком случае я буду лежать тихо-тихо, чтобы поскорее выздороветь и тоже пойти с остальными! — проговорил Хатако с загоревшимися глазами.
Офицер нахмурился.
— Да, но я боюсь, что бана полковник перед тем скажет тебе несколько неприятных слов по поводу сердца Мели, которым ты полакомился. Ой, Хатако, ты совершенная скотина! Как это ты только можешь?!
В том, что опасения лейтенанта не напрасны, Хатако убедился, когда через несколько дней полковник делал обход лазарета. В самом конце он подошел к Хатако.
— Ты показал себя храбрым солдатом, но тебя учили тому, что пленные, раненые и убитые у нас неприкосновенны. То, что ты сделал с трупом Мели, показало мне, что ты не умеешь повиноваться. А в таком случае тебе не могут повиноваться другие, и ты не можешь оставаться омбаша. Когда ты выздоровеешь, ты явишься к Исаури! — сказал холодно полковник и удалился.
Хатако с неподвижным лицом снова взялся за карандаш. Его мало трогало, омбаша ли он, или аскари, но скоро его взгляд, оторвавшись от бумаги, устремился на узкую полосу света, проникавшую через окно. Глубокая поперечная складка прорезала его лоб, и в мозгу закопошились тяжелые, беспокойные мысли.
Откуда эта непобедимая жажда истребления, заставлявшая его разрывать врага на части не только оружием, но также и зубами?
Почему этой жаждой был одержим только он, а не негры других племен и не белые? И почему теперь она ему уже не казалась такой естественной, как прежде, и в других вызывала отвращение, а по законам белых людей каралась как преступление?
С трудом, медленно шевелились в его голове эти мысли, кружились как зверь, разыскивающий заметенные следы, и терялись в пустыне непонятного…
Вечернее солнце золотило проникавшую в окно полосу света. Отблеск его озарил мрачные глаза дикаря, и мирная, почти мягкая улыбка сгладила жесткие, суровые складки его рта.
Далеко расстилалось цветущее, освещенное солнцем поле, и в его сердце торжественно задрожал долгий звук. Он сразу понял, что это солнечная улыбка той белой женщины, звучание ее голоса. Он мечтательно закрыл глаза, и свет погас, звук оборвался, и, как лев из мрака ночи, выскочило воспоминание о ее смерти.
Никогда он не увидит этой улыбки, никогда не услышит звука ее голоса. Погасла звезда, недоступно далекая, но горевшая ласковым светом на темном небе его жизни, — никогда, никогда…
В дикой ярости и муке он откинулся назад, изогнулся и вонзил в свою руку острые белые зубы.
— Что ты делаешь, Хатако? — раздался вдруг рядом с ним голос врача.
Он вздрогнул и в жестокой муке молча посмотрел на белого человека. Тот присел на край койки. Его тонкие белые пальцы легко охватили запястье Хатако и, смотря на часы, он спокойно сказал:
— Как ты мог говорить со мной обо всем, что было в твоей жизни, так же ты можешь говорить и о том, что происходит в твоей голове. Как только ты к нам пришел, я сказал тебе, что буду твоим другом, и ты знаешь, что это не были только слова…
Некоторое время Хатако молчал и неподвижно смотрел в потолок. Затем он начал говорить медленно, с длинными паузами между словами, как бы разговаривая с самим собой:
— Видишь, бана Мганга, с тех пор, как я стал аскари, у меня всегда было что есть и была одежда, был кров от дождя и росы, и деньги на табак и на женщин, а также охота и битвы, но сердце мое никогда не было сыто и спокойно. Оно всегда горит и ищет, не знаю чего…
И в моей голове кружатся мысли и вопросы. Почему все такое, какое оно есть? Почему я всегда остаюсь таким, каким был, никогда не забываю добро, которое мне кто-нибудь оказал, но также никогда не забываю и зла, причиненного мне? Отчего то, что я люблю, и то, что я ненавижу, меня всегда наполняет целиком, так что я ничего не слышу, не вижу и не нахожу покоя, пока не помогу друзьям или пока не почувствую на языке вкус крови врага?
Но я не хочу больше быть людоедом, не хочу, чтобы меня презирали и смеялись надо мной мои товарищи, хотя я умнее и сильнее их всех. Не хочу, чтобы меня наказывали белые, которым я обещал верно служить. Видишь ли, бана Мганга, все эти вопросы кружатся и скачут в моей голове и непрерывно стучат в ней, как копыта тысячеголового стада зебр. Вы, европейцы, вы так много знаете, а ты знаешь гораздо больше всех остальных, быть может, ты сумеешь мне ответить и сказать, почему все это так?
Врач мягко провел рукой по лбу дикаря и с тихой усталой улыбкой проговорил:
— Нет, Хатако, я не могу тебе этого сказать. Мы, белые, тоже не все знаем, и вот уже много тысяч лет как самые умные из нас не находят ответа на многие «почему». Но на некоторые из них тебе ответит собственная жизнь.
— О, но когда я состарюсь, мои кости ослабеют и кровь остынет, тогда мне не нужно уже будет это знание! Если люди не могут мне ответить, то я пойду и спрошу богов. Единый бог мусульман и три бога христиан живут высоко на небесах, куда не пробраться мне. Но, говорят, что там, наверху, в холодной стране льдов, живут сильные духи, Бугван говорил, что они всегда там жили и стары, как мир. В таком случае, они должны быть очень мудры и все знать…
Я уже не раз хотел проникнуть в их страну, но мне всякий раз приходилось возвращаться с полпути. Но теперь я снова поднимусь туда и лучше умру, но ни за что не спущусь прежде, чем мне не удастся ступить на самую вершину горы и поговорить с духами о том, о чем я спрашивал тебя, и о многом другом, бана Мганга…
Он замолчал, и в его горящих мрачной страстью звериных глазах засветилось совсем новое выражение — из них струилась доверчивость ребенка, поверившего в сказку.
Сплетя бескровные пальцы рук, ученый с задумчивой улыбкой смотрел на его коричневое лицо.
— Да, поднимись в гору и получи там тот ответ, который получили все, до тебя поднимавшиеся на небо, — сказал он тихо и вышел.
Через неделю Хатако доложил фельдфебелю, что он здоров, и вернулся в роту. Прибыла третья дивизия и пополнение с двумя новыми офицерами. Дивизия снова была разделена на отрады, и было объявлено, что первый и третий отряд на следующий день выступают, чтобы изгнать банды мятежников из их засад в дремучих горных лесах и обезвредить их.
Полковник сам прочитал дневной приказ, который заканчивался так: «Омбаша Хатако за людоедство разжалован в рядовые».
Как каменное изваяние, стоял Хатако перед фронтом. Ни один мускул не дрогнул на его лице с резко выступающими скулами.
— Ты пойдешь и сдашь свою нашивку! — прибавил полковник, холодно посмотрев на разжалованного.
— Ндио, бана полковник, — равнодушно проговорил низкий голос. — Надака шаури!
— Что тебе нужно?
— Бана полковник, я хотел бы, чтобы меня назначили в первый или третий отряд, чтобы отправиться с ними против Шигалла.
На лбу офицера появилась глубокая складка, он открыл было рот, чтобы жестко ответить «нет», но к нему подошел штабной врач, стоявший, скрестив руки, в группе офицеров, и быстро вполголоса проговорил:
— Прошу вас, один момент. Я, как врач, должен заметить, что Хатако был тяжело ранен и долго пролежал в лазарете. Поэтому ему было бы полезно подышать свежим воздухом. Кроме того, я, как товарищ, апеллирую к вашему чувству справедливости, которое не может не подсказать вам, что человек этот, хотя и людоед, но отличный солдат, и я прошу после понесенного им наказания все же дать ему возможность загладить свою вину.
Полковник рассмеялся.
— Вы говорите, как адвокат, который хочет выцарапать убийцу, милый доктор! Ну, ладно, пусть ваш подзащитный людоед отправляется с отрядом и помогает переловить эту банду. Но внушите-ка ему, чтобы он не занимался потрошением трупов!
Затем он сообщил фельдфебелю, что Хатако переведен в третий отряд.
На следующее утро отряды под звуки труб вышли за ворота крепости, миновали деревню и затем, разбившись на взводы, разными дорогами направились к горе. Хатако шел в третьем взводе, который под командованием фельдфебеля выбрал дорогу через Марангу. На его левом рукаве уже не красовалась нашивка омбаша. Когда его взгляд упал на красную ниточку, еще оставшуюся от споротого знака отличия, углы его губ скривились, как если бы ему в рот попало что-то горькое. Затем он спокойно снял ниточку и сдул ее в воздух. Его лицо снова застыло в обычном выражении мрачной замкнутости.
Вечером взвод расположился на лесной прогалине. Хатако нес караул в первой смене. Опершись на ружье, он пристально вглядывался в узкую темную щель, которую образовала в серой, окутанной туманом стене леса спускавшаяся с горы дорожка. Ведь это там он был на волосок от смерти, там чуть было не оборвалась дикая тропа его жизни. Там на него набросились выслеживавшие его воины Мели, но после битвы не он, а многие из его врагов остались лежать в сырой траве. Улыбка заиграла на его губах — он был сильнее и проворнее всех дшаггских воинов — он был непобедим!
Затем он поднял глаза и забылся в созерцании мерцающего ледяного купола, парившего под молочно-белыми облаками…
Через день они расположились лагерем на высоте двух тысяч метров между обледенелыми обломками скал. Днем у них была долгая горячая схватка с бандами Шигалла, перешедшая в дикий рукопашный бой среди беспорядочного нагромождения камней. Успех, которому аскари были обязаны строгой дисциплиной и хорошим вооружением, уравновешивался лучшим знанием местности и мужеством отчаяния, с каким противник защищал последнее свое убежище.
Обе стороны понесли тяжелый урон, но потери повстанцев все же не сломили их сопротивления. Офицеры соединенных отрядов знали, что борьба не прекратится до тех пор, пока будет жив вождь мятежников, отважный и дикий Шигалла.
Костры мигали высокими алыми языками. Черные солдаты, закутанные в свои одеяла, стуча зубами, все ближе продвигались к потрескивающему пламени. Когда в девять часов товарищи разбудили Хатако, чтобы идти нести караул, с глетчеров дул ветер, как ножом резавший лицо и руки. В несколько минут сияющий звездами небесный свод исчез под гонимыми бурей тучами. Несколько раз месяц выглядывал между клочками облаков, оторванными бурей от темных грозных масс, но затем все потонуло в сером море и в пронзительном свисте снежного урагана.
Хатако сменил товарища, который, обсыпанный снегом и закоченевший, стоял, прислонившись к камню и, не в силах выговорить ни слова, едва мог двигаться.
Хатако встал рядом с нависшим утесом. Буря обрушивалась на него со страшной силой, он должен был опираться на ружье, чтобы удержаться на ногах, часто закрывал глаза и отворачивался, чтобы вдохнуть воздух, который был наполнен страшным гулом, тысячеголосым диким ревом бури. Она выла, визжала, свистела, стонала и пищала над изломанными хребтами, в ущельях и провалах и, подобно глухо бушующему морю, замирала глубоко-глубоко внизу в темных лесах, опоясывавших горы…
Вихри ледяных кристаллов, гонимые бурей, со звоном ударялись о скалы. В беспокойно мечущемся пламени костров они вспыхивали пурпурным светом, как осколки рубина.
Хатако, пофыркивая, завязал у шеи болтающиеся наушники своего шлема и засунул онемевшие от холода руки в меховые мешочки, которые сшил себе накануне похода. Среди воя бури он расслышал за своей спиной шаги лишь тогда, когда к нему вплотную подошел фельдфебель, проверявший караульных. Защитив глаза рукой, он следил за Хатако.
— Сразу видно, что ты уже знаком с этим бесовским наваждением! — засмеялся он, поняв назначение смешных меховых мешочков, и покровительственно похлопал аскари по плечу.
— Ничего нового на посту! — доложил Хатако.
— Да, новым это, правда, назвать нельзя, но, во всяком случае, нечто, чего мы давно были лишены, — весело сказал белый и указал рукой на крутящийся вихрь снежной метели.
И Хатако впервые заметил, что глаза фельдфебеля были того же холодно-зеленого цвета, что и ледяные сосульки, свисавшие с утеса над их головами. Широко расставив ноги и выгнув вперед туловище, чтобы лучше противостоять напору ветра, стоял белый человек, и ледяные глаза на его кирпично-красном лице, не мигая, следили за бешеным белым вихрем.
Вдруг он вздрогнул и быстро схватил Хатако за рукав.
— Э, ты не заметил, кто-то прошел? Ты не… вот снова!
Две пары глаз пытались проникнуть через косо падающий ледяной град.
— Вату куоле! Унаона? Вату винис! (Там люди, ты видишь? Много людей!) — прошептал Хатако и своими засунутыми в мешки руками поспешно передвинул предохранитель ружья.
Фельдфебель бросился к солдатам, и его голос, как рев быка, покрывал завывание бури:
— Эй, адуи тапари! (Слушай, враг наступает!)
И уже затрещали выстрелы. Копья и дротики, звеня и дробя камень, замелькали среди утесов в ущелье, где расположился лагерь. Через проход в скалах хлынула, словно гонимая бурей, дикая орда. Засыпанные снегом, вопя и воя, как шакалы, подхлестываемые голодом, мчались воины Шигалла.
Их волна отбросила Хатако к скале, он упал, снова поднялся на ноги, вскакивая, сорвал зубами рукавицу и — пенг! пенг! пенг! пенг! — вонзились в полчище его выстрелы.
Дюжий фельдфебель, как бешеный слон, бросился на нападающих. Как кузнечный молот, работали его безоружные кулаки, они наносили удары, врезались в комок человеческих тел, дробили головы. Из лагеря доносился дикий рев, беспорядочная стрельба и топот сражающихся людей.
Все это продолжалось всего несколько минут, и так же поспешно, как она наступила, орда отхлынула назад. Босоногие дикари бесшумно и быстро, как тени, бросились по обломкам скал к ложбине.
Последним проскочил мимо Хатако низкорослый воин с бычьей шеей и широкими плечами. Горящий взгляд налитых кровью глаз, как искра, ожег Хатако, и на его голову свистя обрушился быстрый, как молния, удар меча. Изогнувшись, Хатако избежал удара, и грозный клинок с глухим лязгом, не причинив вреда, врезался в завязанный узлом шейный платок. В следующее же мгновение страшная фигура исчезла в снежном вихре.
— Шигалла! Хайа, бана! — завопил Хатако и быстрыми прыжками бросился вслед за убегающим.
— Шигалла? — закричал фельдфебель, поднял сломанное копье и быстро побежал за ними.
Во мраке ночи раздавались беспорядочные крики, расплывающиеся в серой мгле фигуры спасались от погони, ветер доносил звонкие крики команды, гремели ружья аскари, а в ответ раздавались крики дикарей. Тут подоспела последняя часть, два взвода третьего отряда, и натолкнулась на бегущих повстанцев. Они оттеснили их в горы и встретили огнем остальных, спасавшихся бегством от преследования аскари.
Дикари бежали врассыпную. Они пробирались поодиночке и небольшими кучками по склону, но наталкивались на патрули аскари, появлявшиеся на каждом шагу из-за обломков скал. Правда, аскари тоже наталкивались во мраке снежной бури друг на друга, не узнавая своих, наносили удары и стреляли вслепую, и многие пали от руки своих же товарищей. Но благодаря численному перевесу в эту ночь бури и ужаса удалось разбить наголову банду Шигаллы и положить конец восстанию на Килиманджаро. В этом снежном буране никому не было пощады. Аскари разжигало давно затаенное глухое бешенство за убитых товарищей и действие стужи, от которой они так ужасно страдали. Вадшагга и воромба бились, чтобы скорее покончить с беспокойным жалким существованием, которое им приходилось вести на этих негостеприимных вершинах вдали от залитых солнцем полей своей родины.
Они бросались на своих же с оружием или душили их руками, сталкивали с обледенелых утесов и вместе умирали на каменистом ложе горных потоков, залитые ледяной водой, в снежных сугробах на дне пропастей или между острыми изломами скал в глубине темных ущелий.
Хатако в сопровождении воинственно рычавшего фельдфебеля беспокойно метался по полю сражения. Только что он видел, как напоминавший буйвола вождь повстанцев, потрясая широким мечом, врезался в кучу сцепившихся в рукопашной схватке, но когда фельдфебель схватился с несколькими противниками, Хатако кинулся ему на помощь и потерял из виду вождя.
Из котловины, как стеной окруженной громоздящимися скалами, доносился дикий рев. Там все жарче кипел бой, и там должен был быть вождь. Скользя и спотыкаясь, Хатако сбежал вниз и достиг сражающихся как раз в тот момент, когда враг обратился в бегство. И, действительно, он увидел того, кого искал. Отделавшись от остальных, быстрее, чем можно было ожидать при его сложении, проскочил он через обломки скал и бросился вверх по крутому склону. Аскари бросился за ним длинными, почти бесшумными прыжками, думая только о том, чтобы настичь врага.
Буря рассеялась так же внезапно, как и наступила. Через серую дымку облаков пробился тусклый лунный свет, и последние порывы ветра замерли во мраке горных ущелий.
Перед Хатако расстилался гладкий, покрытый снегом склон. Далеко-далеко впереди, как темная тень, мчался Шигалла. Аскари на бегу сжимал кулаки, удивленный и взбешенный тем, что другой оказался проворнее его. Он удвоил скорость. Устремив взгляд на скользящую тень, он несся по снегу, а за собой, на далеком расстоянии, но довольно отчетливо, он все еще слышал тяжелый топот фельдфебеля. Так они бежали, забираясь все выше в горы. Вождь, по-видимому, заметил, что за ним гонятся, и бежал изо всех сил, но Хатако и фельдфебель неутомимо следовали за ним по пятам.
Яркий лунный свет заливал сверкающую ледяную стену глетчера. Тускло мерцая, вздымались к усыпанному звездами небесному своду чудовищно изогнутые громады льда. Неподвижный и плотный, как колокол из синего стекла, стоял над ледяными полями ночной воздух. Далеко внизу раздавались последние выстрелы, крики и дрожащие, замирающие звуки сигнальной трубы.
Преследуемый замедлил бег. Но и гнавшиеся за ним тоже хрипели. Дыхание прерывалось, им не хватало воздуха. Но со злобной решимостью они все бежали и бежали, все выше и выше в страну льда и молчания.
Группа обнаженных утесов, как обгорелый остов дома, возвышалась над гладкой пеленой снега. Шигалла нырнул в их тень. Хатако, задыхаясь, с открытым ртом и спотыкаясь, обежал вокруг утесов, но вождя нигде не было. Он с судорожным усилием старался отдышаться.
Снизу по льду бежал фельдфебель. Его тяжелый хрип громко разносился в прозрачном воздухе.
Чутко прислушиваясь и вглядываясь, пробирался Хатако через щели между скалами, так как на каждом шагу он мог наткнуться на притаившегося врага. Но вот тишину прорезал короткий вскрик, за ним последовал глухой шум тяжелого падения. Хатако быстро выскочил на открытое место и увидел, как на сто шагов ниже огромная человеческая фигура поднялась с блестящей ледяной поверхности. У ее ног лежала черная масса. Ледниковую ночь потряс громовой крик:
— Хатако, пьо хапа, Никамекамата! (Иди сюда, он здесь!)
— Ндио! — прокричал в ответ Хатако и со вздохом облегчения сел немного передохнуть.
События и лица жертв восстания дшаггов вереницей потянулись перед его взором, то вспыхивая, то угасая, как солнечные видения. Последним встал в его памяти образ той белой женщины, ее золотая улыбка еще раз наполнила, как свет вечерней зари, его усталое сознание, и затем тихо угасла в холодной белой действительности окружающей его ледяной ночи.
Он медленно встал. Его взгляд упал на вершины, сиявшие над ним серебряным светом, и он остановился, как околдованный. Так близко, совсем рядом с ним сверкали троны, на которых сидят духи, которых он хотел расспросить обо всем, что его тяготило и мучило. Кто знает, когда еще ему придется быть снова так близко к цели своей давнишней мечты? Борьба там, внизу, была закончена. Теперь можно подняться наверх, на вершину! Лучше умереть, чем снова вернуться с полпути!
Он опустил голову и медленно пошел навстречу серебряному сиянию. Все слабее доносился снизу призыв белого — не останавливаясь и не оборачиваясь, поднимался миема по глетчеру.
Луна светила холодным синим светом. По серебристой скользкой тропе шел ей навстречу путник. Он вслушивался в песнь тишины и далекой пустыни вечного льда. Время остановилось. Он не знал, как долго он шел, не знал, кровь ли его так громко пела и шумела, или то были голоса духов, которых он искал. Все медленнее, все неувереннее становились его шаги, потоки искр сыпались из сверкающего льда, гулко, как удары огромного молота, раздавались в тишине удары его сердца, и пар от дыхания клубами вырывался из его широко открытого рта.
Под ним остались ступени, валы и горы льда, темно-синие пропасти, сверкающие стены. Над ним давящими громадами вздымались новые, а он шел выше и выше…
Вот его глаза широко открылись и вновь закрылись перед непостижимым величием представившегося ему зрелища. Он стоял неподвижно, рукой прикрыв глаза.
Медленно, очень медленно опустил он руку и посмотрел наверх. Безграничная и черная открывалась перед ним страшная пропасть, глубины которой тонули в темной лазури ночи. Над мощными глыбами ледяного вала пламенем сияли звезды.
Робко и нерешительно повернул Хатако голову и огляделся кругом! — он стоял на вершине горы духов! Его блуждающий взгляд пытливо проник в черную пропасть и снова вскинулся на сверкающие склоны ледяного вала.
Он все понял! Молчание, холод, страшное одиночество, бесконечная пустота — больше ничего и никого не было на вершине горы!
Он долго стоял, и холод вечного льда проник в его сердце. Но вот в воздухе что-то запело, зазвенело, со дна кратера поднялись клубы тумана, мощно зазвучала вечная песнь бури. Человек на краю ледника поднял голову, воздел руки к гаснущим звездам, и смех горького, но освобожденного познания заглушил буйную песнь бури.
Дорогой приключений
Глава первая
В октябре 1902 года я отплыл из Гамбурга в Америку на огромном пароходе Германского Ллойда. В то время как я исполнял на нем скромные и прозаические обязанности кочегара, пламенное юношеское воображение рисовало мне заманчивое будущее: я воображал себя предводителем индейцев.
Когда я высадился в Америке, весь мой капитал состоял из пяти марок; за них мне дали доллар. Часть его я сейчас же истратил, купив себе на дорогу сандвичей и стакан для питья. Затем пустился в путь. Я знал, что в Соединенных Штатах не существует дорог в нашем смысле этого слова. Кто хочет странствовать, идет по железнодорожному полотну. Официально это запрещено, но относятся к этому терпимо.
Области, населенные индейцами, расположены на западе. Поэтому я побрел, под холодным осенним дождем, вдоль рельсового пути, ведшего на запад. Я шел почти всю ночь. Поезда с грохотом проносились мимо меня. Иногда попадались ярко освещенные станции. Не доходя до них, я спускался с насыпи, потом снова на нее взбирался.
На рассвете я проходил какой-то полустанок; там я заметил оставленный локомотив, под котлом которого догорал огонь. Промокший, иззябший и усталый, я поспешил воспользоваться теплом и крепко заснул.
Проснувшись, я стал смотреть на расстилавшуюся вокруг Америку. То была плоская, зеленоватая, окутанная туманом, пустынная земля под тяжело нависшим серым небом. Я заметил вблизи несколько сельскохозяйственных строений и среди них низкий дом, на котором красовалась вывеска: «Здесь можно купить все на свете».
Очевидно, здесь можно было купить и табак, которым я не успел запастись в Нью-Йорке; я поспешил это сделать. Хозяин лавчонки втянул меня в разговор и стал подробно расспрашивать о том, кто я, откуда и куда иду.
Мне трудно было поддерживать этот разговор. В бытность моряком я овладел английским языком, но американский диалект казался мне странным. Слова как будто выговаривались не ртом, а носом.
Тем временем подъехал какой-то фермер на паре волов. Он вошел, уселся у огня, бесцеремонно оглядел меня с головы до ног и стал прислушиваться к нашему разговору. Внезапно он встал, схватил меня за руки, осмотрел их, с удовлетворением кивнул головой и спросил: «Не хочешь ли поработать у меня? Будешь грузить… по двадцати пяти центов за воз… понимаешь, грузить!»
Я понял все за исключением того, что я, собственно говоря, буду грузить. Но так как я сознавал, что с моими бутербродами мне не добраться до лесов, где живут индейцы, то и поспешил принять его предложение.
Когда мы приехали на ферму, оказалось, что речь шла об огромной куче навоза, который не вывозился несколько лет.
Сначала я пришел в ужас: меня поразило противоречие между моими романтическими грезами и этой навозной кучей.
Потом снял куртку, засучил рукава и взялся за работу. Я грузил и грузил, один воз за другим. Вечером я выкупался в реке и, посинев от холода, не одеваясь, побежал домой. От моей одежды отвратительно несло навозом, а сменить ее мне было нечем. Я кинулся в постель и заснул как убитый. Так прошел мой первый рабочий день в Америке.
Проработав таким образом три недели, я наполнил карманы несколькими долларами и пустился в дальнейший путь. Я шел вдоль рельсов и держался западного направления. Иногда я прерывал свой путь и нанимался на какие-нибудь работы. Чего только мне не приходилось делать! Я работал на ферме, был садовником, служил в какой-то гостинице, работал на железной дороге, потом снова на ферме. Я изучил эту огромную, богатую страну с ее населением и прошел своеобразную школу практической жизни. Не легко мне дался этот опыт: меня не редко обманывали работодатели и обкрадывали товарищи, не мало я натерпелся в жалких ночлежках больших городов и среди бродяг, шагавших со мною по железнодорожным насыпям.
Эти бродяги совершенно особый род людей. Среди них встречаются представители всех национальностей, но чаще всего немцы и жители Скандинавии. Обычно, это оторванные от почвы люди, которых судьба или свойство характера выбили из обычной колеи оседлой буржуазной жизни. Они не боятся ничего и никого на свете, не останавливаются ни перед какими опасностями и лишениями, но и ни перед какими жульническими проделками и преступлениями. Боятся они только одного: постоянной работы! Я встречал среди них людей, которые в сорокалетних странствованиях вдоль и поперек исколесили необъятные пространства Соединенных Штатов, людей, которые по десяти лет не спали в постели и никогда не работали на одном и том же месте более трех дней; людей, позабывших свое имя и место рождения…
Кто раз поддался соблазну американского бродяжничества, редко бывает в силах освободиться от него. Там за одной далью открывается другая голубая даль, там за прериями, горами и потоками, за шумными многомиллионными городами и безмолвными пустынями простираются ледяные области, где шумят снежные бури, и покрытые пышной растительностью земли, осененные знойным тропическим небом. Неутомимый бродяга привыкает к богатству и смене впечатлений, и жизнь без них теряет для него всякую прелесть.
Я долго делил жизнь бродяг и вполне отдался единственной страсти этих отверженных, обездоленных и бездомных: страсти к бесплатным переездам по железным дорогам.
Проехать на поезде «зайцем», конечно, быстрее и легче, чем тащиться пешком вдоль рельсов. Но, в сущности, бродяга заинтересован не быстрым достижением цели. Его пленяет самая езда и связанная с нею опасность. Заманчиво, не заплатив ни одного цента, вскочить на товарный поезд у берегов Тихого океана и через неделю соскочить с другого у берегов Атлантического.
Заманчиво сознавать, что рискуешь при этом свалиться, поддавшись голоду и холоду, или что тебя могут накрыть и сбросить, преследуя затем выстрелами.
Глава вторая
Почти все лето я провел в южном Кентукки, работая на ферме. Мы объезжали там диких пони. Я научился хорошо ездить верхом, и это впоследствии сослужило мне службу.
Однажды брат фермера, приехавший к нему в гости, спросил меня, не согласен ли я поехать с ним в Теннесси и поступить там на службу в качестве конного почтальона. Он объяснил мне, что лет десять тому назад несколько тамошних фермеров купили у одной железнодорожной компании большой кусок земли, расположенный высоко в горах, под условием, что им проведут железную дорогу. Но железнодорожная компания обанкротилась, и фермерам пришлось содержать верхового, который отвозит и привозит их почту. До ближайшей почтовой станции ему приходится ехать два дня. Это место недавно освободилось.
Предложение мне понравилось. Пустынная местность, расположенная высоко в горах, манила мое воображение, обещая мне многочисленные приключения, которых я жаждал. Я поспешил согласиться, и вскоре мы с братом фермера уехали в Теннесси, где я и поступил на новую службу.
Сначала мне было очень трудно; я жестоко уставал, но потом привык и стал наслаждаться красотой окружавшей меня величавой и девственной природы. Лето было на редкость жаркое. Дождей не было совершенно. Лошадь часто шуршала копытами по засохшим листьям и иногда ее негде было даже напоить, так как горные ключи почти иссякли.
Однажды утром, когда я собирался выехать, мистер Пальмер, почтмейстер, стоя на крыльце, медленно втягивал носом воздух, точно принюхиваясь к чему-то.
— Что случилось, хозяин? — крикнул я ему. Сморщив нос, он еще раз втянул в себя воздух и сказал: «Пахнет гарью! Нынче вечером в лесах ты наберешь немало жареной дичи! Навостри уши, парень, когда повернет ветер! А то как бы там в лесу не оказался еще и жареный немец!»
— Коли ветер повернет, здесь окажется жареный янки! — крикнул я, уезжая. Он кинул в меня яблоком, и с тех пор я его больше не видел.
В лесу весь день было жарко и царила мертвая тишина; ночь я, как всегда, проспал в полуразрушенном небольшом деревянном строении, стоявшем на половине дороги. Около трех часов я проснулся и стал прислушиваться, стараясь уловить, что меня разбудило. Оказалось, что это моя лошадь фыркала у самой стены. Заспанный, я поднялся, чтобы посмотреть что с нею, распахнул дверь и увидел пылавшее небо, к которому вздымались огромные клубы дыма. Я невольно защитил глаза руками, кинулся на прогалину, вытянулся во весь рост и, так как это оказалось недостаточным, вскочил на пень, изо всех сил втягивая ноздрями воздух; ветер дул с гор и гнал огонь ко мне!
У меня не сохранилось ясного воспоминания о тех четырех или пяти часах, которые за этим последовали. Они были всецело исполнены неописуемым, ужасным страхом. Я бил свою дрожавшую лошадь и кричал на нее до того, что охрип, только бы ускакать вперед, только бы опередить огнедышащую смерть, которая гналась за мной!
В лесу свистело и гудело, шныряли звери и взлетали птицы в пылавших красных облаках, из наполненных огнем глубин доносился вой и безумный рев, внезапные порывы ветра осыпали раскаленными обломками и пеплом. Я со свистом вдыхал палящий воздух; губы мои распухли и вздулись, перед моими слезящимися, разъеденными дымом глазами огненной стеной проносились пылавшие наподобие факелов исполинские сосны, рушившиеся лесные своды, залитые пламенными потоками долины.
Наконец последний спуск. С яростной быстротой пронеслось пламя по засохшему бурьяну, распаленный пепел заклубился из-под подков лошади, огненные языки ворвались в зеленый тростник, и мы очутились в покрытой пеплом реке. Один я мог бы переплыть ее быстро, меня задерживала измученная лошадь, которую я не хотел покинуть. Задыхаясь от дыма, мы плыли вниз по реке. Наклонившееся над нею горящее дерево обрушилось на нас, наградив ударами и ожогами меня и мою лошадь.
Около полуночи, замученный и почерневший от дыма, потеряв почтовую сумку, я все же счастливо достиг станции, а через три дня, в сопровождении отряда пионеров, откомандированных для борьбы с пожаром, вновь достиг горного поселка или, вернее, того места, где он находился. От него и от полей и лесов вокруг остались лишь груды пепла и обугленные развалины. Я был глубоко огорчен, узнав, что мой работодатель, здоровый, добродушный и милый человек, тоже превратился в развалину. Он помогал вытаскивать вещи из соседнего дома, на него свалилась горящая балка и переломила ему обе ноги. Еще до моего возвращения его перевезли в другой поселок.
Я остался без работы и почти без денег. Пускаться так в дорогу мне не хотелось и я попросил инженера, руководившего железнодорожными работами, выручить меня из беды. Он оказался немцем, сын его страдал глазной болезнью; я получил от него предложение проводить больного в Балтимор, откуда он должен был отплыть на пароходе в Германию. Я согласился, проводил больного, усадил его на пароход и затем отправился с рекомендательным письмом, данным мне его отцом, к немецкому пастору, жившему в Балтиморе.
Тот, расспросив меня, предложил мне временное место помощника смотрителя при университете, желавшего получить отпуск.
Предложение такой необычной должности в первую минуту поразило меня. Потом я засмеялся и объявил, что согласен заработать пару долларов и таким образом. Я отправился в университет и был там принят на службу. По окончании этой кратковременной службы я провел пять месяцев в скитаниях, часто меняя занятия. Сначала я стал плотником. Вышло это таким образом: я бродил по южной части Оклаемы, лишь недавно ставшей доступной для белых поселенцев. Утомленный, я расположился отдохнуть вблизи только что отстроенной фермы и вдруг услышал звук знакомой немецкой песни. Я стал прислушиваться и убедился в том, что пение доносилось с кровли недостроенного сарая.
Я отправился к нему, стал перед ним как вкопанный, засунув руки в карманы, с наслаждением прислушиваясь к знакомой песне и поглядывая на усердно работавших плотников. Один из них крикнул мне: «Болван, ты плотник что ли?»
— Разумеется! — пробурчал я, хотя не имел ни малейшего представления о ремесле плотника. Дай браться за эту работу мне совсем не хотелось. Но я настолько успел стать американцем, что, когда меня спрашивали, умею ли я что-нибудь делать, никогда не отвечал «нет».
— Ладно, иди к нам! — сказал один из них, соскочил с крыши и толкнул меня к ящику с инструментами. Я был порядком озадачен; однако взялся за работу, как ни в чем не бывало. Конечно, не прошло и пяти минут как они убедились в том, что я не плотник. Но у них было много работы, и они меня не прогнали. Я, конечно, подружился с плотником, распевавшим немецкие песни.
В дальнейшие месяцы мне жилось неважно. Я нанялся было в пастухи, но меня слишком уж плохо кормили. Потом нашел себе занятие менее мирное, от которого мне стало страшновато: в городе Оклаеме я состоял на должности пробного преступника для дрессировки ищеек.
Затем последовала короткая гастроль в угольных шахтах, которая кончилась тем, что какой-то поляк пырнул меня ножом в ногу, а я его жестоко избил. Пришлось долго бродить по западным шахтам, беспрестанно меняя профессии. Я жестоко натерпелся и почти ничего не заработал.
Глава третья
Однажды, в мучительно жаркий день, я старался укрыться в тени на какой-то маленькой станции штата Техаса. Я старательно мазал краской, капавшей с крыши, палец ноги, чтобы сделать незаметным, что он торчит из сапога. Состоянию моих сапог вполне соответствовал и весь мой вид.
Какой-то человек давно уже ходил взад и вперед в ожидании поезда. Вдруг он заметил меня и остановился как вкопанный, засунув руки в карманы. Спокойно и молча оглядел он меня с головы до ног, заинтересованный оригинальным педикюром, которым я занимался. Потом спросил: «Скажи, ты умеешь ездить верхом и справляться с лошадьми?»
Я, в свою очередь, спокойно оглядел его; он был высок и сухощав, с острыми чертами лица и большими, оживленными глазами. Он мне понравился, и я ответил ему: «Разумеется!»
— Хочешь стать моим компаньоном?
— Сколько тысяч долларов я должен внести, сэр? — спросил я, ухмыльнувшись.
— Долларов? Несколько тысяч вшей, хочешь ты сказать? Их у тебя довольно наберется! Ну, да ладно, твоим вкладом будут твои мускулы и твоя смелость! А чего они стоят — мы увидим!
Затем он рассказал мне, что доставляет лошадей из Мексики в штаты Техас и Нью-Мексику. Это равнялось импорту воробьев из Гамбурга в Берлин; лошади одинаково дешевы как в Техасе, так и в Мексике.
— Я знаю, — сказал он, выслушав мое возражение. — Лошади дешевы. Но они свободны от пошлины. А за мексиканский бархат, табак и всякие штучки пошлину-то платить приходится. Понял, что ли? — добавил он хладнокровно.
Я понял, присоединился к нему, и около трех месяцев все шло у нас гладко. Ремесло контрабандиста не мешало моему товарищу быть вполне порядочным человеком. Он отдавал мне тридцать процентов своей прибыли, и мне предстояло сделаться чуть ли не капиталистом. Но вдруг все рухнуло.
В одну непроглядно-темную ночь нашей цветущей фирме и одному из ее участников пришел конец. Мы пригнали около сорока лошадей, из которых шесть были нагружены сигарами, ликерами и серебряной сбруей ручной работы. На копыта лошадей были надеты травяные мокасины, чтобы заглушить их стук. Дорога спускалась по ущелью к высохшему руслу реки, которая являлась там границей между Мексикой и Соединенными Штатами. Мы намеревались перейти ее тихо и незаметно.
Мой компаньон ехал во главе длинной кавалькады, а я в конце ее. Он, по-видимому, успел спуститься, потому что я услышал шум, производимый подравшимися лошадьми. Я разразился вполголоса проклятьями. Вдруг впереди раздался выстрел.
Испуганный, я остановил нескольких, ближайших ко мне лошадей. Стоя на стременах и стараясь не производить никакого шума, я стал прислушиваться.
Раздался зов, который повторился, потом выстрел, затем поднялся дикий рев и глухая возня, оглашаемые выстрелами, в глубокой темноте внизу.
— Мистер Чарли! — закричал я, охваченный страхом за него, и хотел было пробраться вперед, но испуганные лошади вокруг меня встали на дыбы и столпились в узком проходе; одна из них внезапно упала, раненная, обливаясь кровью. Я все еще пытался пробиться вперед, когда вблизи меня раздался чужой голос: «Стой!» Требование это сопровождалось выстрелом.
Мое героическое возбуждение ослабело. Я повернул коня, стал его хлестать и гнать вперед как только мог назад в Мексику, назад к свободе! Позади раздавались выстрелы, потом все стихло, и я помчался вперед и проскакал так всю ночь.
С тех пор я никогда больше не видал ни наших лошадей, ни своего компаньона. Напрасно я две недели ждал его возвращения. Мне удалось лишь узнать, что его доставили в лазарет одного из пограничных городов и что он умер вскоре после этого. Рассказавший мне об этом полупьяный ковбой добавил еще, что в ту же ночь одному из пограничных стражников пробили пулей в животе дыру величиною с серебряный доллар. После чего душа его не преминула отправиться в ад…
На следующий день я пошел назад в Нью-Мексику — ведь контрабандистов преследовали лишь на месте преступления.
К вечеру я пришел в Александрию. Этот «город», подобно многим таким городам в юго-западных штатах, состоял из семи бараков; в трех торговали водкой. — Перед одним из этих трех я соскочил с лошади. Кабачок назывался «К святому Патрику» и содержал его, конечно, ирландец.
Увидев меня, он испугался, ухватил меня за плечо, безмолвно втолкнул в заднюю комнату, поспешно закрыл ставни и тогда только заговорил со мною: «Я готов сожрать свои старые сапоги, если мне докажут, что я когда-нибудь видел подобную дерзость!»
— Сделай милость, подавись ими, но дай мне чего-нибудь выпить! А потом, если ты не объяснишь мне в чем дело, я вобью тебе твои зубы в глотку!
— Если бы тебе не нужно было удирать, вшивый мальчишка, я так бы тебя отколотил за эту болтовню, что ты бы у меня с места не двинулся. Как видно ты и впрямь не знаешь, что приказ о твоем аресте расклеен повсюду?
— Приказ об аресте!? Как так? — спросил я спокойно и вытащил из ящика бутылку зельтерской воды.
— Как так? За убийство, мое ненаглядное дитятко! Во время вашей стычки с пограничниками одного из них застрелили из солдатского ружья. А так как у бедняги Чарльза такого ружья не было, то убийца стало быть ты!
— Ерунда! — пробурчал я. — Никогда у меня не было солдатского ружья, а в ту ночь я не сделал ни одного выстрела даже из револьвера. Я так же неповинен в смерти этого человека, как твой младенец, который орет в соседней комнате. А теперь уложи меня куда-нибудь; я чертовски устал и хочу спать.
— Уж это тебе сегодня не удастся, ненаглядное дитятко! — сказал ирландец, ухмыляясь. И он стал доказывать мне необходимость бегства. В конце концов мне пришлось согласиться с тем, что он прав, и мне стало не по себе. По-видимому, следовало удрать сейчас же. Я стал думать, куда бы мне направиться и вспомнил двух братьев индейцев, студентов университета, с которыми познакомился, когда служил там. Ведь они приглашали меня к себе.
Час спустя я мчался темной ночью по дороге, ведшей на север.
На третий день я увидел перед собою форт Мак-Кинлей. Я объехал его со стороны леса, потом остановился перед мостом, который вел через Желтую реку в новую территорию. Одобрительно кивая головой, я прочел приказ о своем аресте. Над ним висела доска, на которой было написано, что эта земля отводится индейскому племени апашей на вечные времена и что правительство Соединенных Штатов не может обещать белому, который на нее вступит, никакой законной защиты. Я помчался через мост.
В ближайшей жалкой деревне мне оказали сердечное гостеприимство, как только я назвал имена своих друзей. Мне объяснили, как проехать к их родителям, и, немного отдохнув, я пустился в дальнейший путь.
Старик отец моих друзей оказал мне такой почетный прием, как будто я был президентом Соединенных Штатов. Но я недолго у него побыл. Мне скоро стало скучно.
Все здесь вполне соответствовало описаниям моих друзей. Потомки самого дикого и воинственного из индейских племен вели здесь, на этой неблагодарной почве, требовавшей суровой работы, к которой они не имели ни охоты, ни способностей, унылое и прозаическое существование.
Один старик рассказал мне о других апашах, называемых «дикими индейцами». Они жили не в деревнях, а в палатках из звериных шкур и кочевали с места на место.
Я навострил уши. «Дикие индейцы? Где они живут?» — спросил я поспешно.
Он указал на юг и пробормотал что-то про Мексику и провинцию Сонора.
— Я хотел бы к ним пробраться! Послушай, как по-твоему, возможно это? — спросил я.
Он оглядел меня, подмигивая, с головы до пят. «Да, ты можешь к ним отправиться. Тебе нечего бояться. У тебя отнять нечего!»
Это была истинная правда. На мне ничего не было, кроме рваных штанов, такой же рубахи и заржавленного, негодного револьвера; даже самым падким на добычу диким индейцам нечего было бы у меня отнять. Итак в дорогу!
Глава четвертая
Я испытал немало злополучий, прежде чем попал к мексиканским индейцам. Но и здесь меня ждало разочарование. В прежние времена в Мексике не прекращались революции, и боровшиеся стороны нанимали индейцев на службу. Им удавалось от души наслаждаться грабежом, убийством и поджогами. И за все это им еще и платили. Но, когда все это прекратилось, жизнь их стала невеселой. Теперь они занимались, главным образом, охотой, объезжали диких лошадей и продавали пестрые ткани и кожаные изделия — работу их женщин. Мелкие кражи вносили некоторое разнообразие в их существование. Все же их кочевая жизнь до некоторой степени привлекала меня. Да и возвращаться пока было опасно: я опасался правосудия Соединенных Штатов. Таким образом я провел у них около шести недель.
Однажды ко мне пришел старик-лекарь, человек с лицом преступника. Он спросил меня — не хочу ли я примкнуть к их племени.
— Что нужно сделать для этого? — спросил я.
— Я изображу на твоей руке племенной знак и ты станешь апашем! — объяснил он.
Племенным знаком обычно является изображение какого-нибудь животного, которое данное племя почитает святым. Знаком племени, среди которого я жил, была змея; изображение ее красовалось на левой руке у всех мужчин и женщин, которых я знал.
В бытность свою моряком я не раз подвергался татуировке. Варварский обычай этот, как известно, представляется морякам необходимым украшением и принадлежностью их профессии; таким образом предложение лекаря не испугало меня и я выразил согласие.
На следующий день церемония началась. Она, по-видимому, явилась предлогом для народного увеселения. Мужчины достали из мешков, сшитых из звериных шкур, фантастические украшения из перьев, узкие штаны, обшитые бахромой, боевые топоры и ножи, которыми скальпируют. Женщины оделись в нарядные, пестро расшитые одежды из оленьей кожи и нацепили на себя множество звенящих серебряных украшений. Дикие пляски, сопровождаемые игрой на дудках, завываниями мужчин и резким визгом женщин, не прекращались с самого утра.
Сначала мне все это очень понравилось, так как напоминало мои юношеские мечты об индейцах. Но постепенно я стал приходить в беспокойство, так как заметил, что в самой большой из палаток происходили какие-то подозрительные приготовления. Там развесили бычью шкуру и наполнили ее водой. Потом на улице развели большие костры, раскалили камни и бросили их в воду. Таким образом устроили что-то вроде паровой бани.
Вскоре после этого за мною явилась торжественная депутация и повела меня в палатку. Меня основательно напоили водкой, затем обнажили до пояса, дюжина красно-коричневых рук ухватила меня и приподняла над паром. Так меня продержали некоторое время, вероятно для того, чтобы размягчить мне кожу.
Через минуту преступная рожа лекаря появилась в клубах пара. Он схватил мою левую руку и стал ее массировать. Мне показалось, что я очутился в лапах у медведя. Рука моя стала точно бескостной. Тогда он достал гребенку с тонкими как иглы зубьями и принялся за татуировку, обмакивая ее то в синюю, то в красную растительную краску. Закончив какую-нибудь часть изображения, он плевал мне на руку, проводил по раскрашенному месту рукою и затем деревянной палочкой рисовал следующую часть.
Нельзя сказать, что мне было очень больно. Страдания при этой процедуре причиняли сопровождающие обстоятельства: струившийся ручьями пот, удушливые клубы пара и едкого дыма от огня и масляных ламп, вонь от жареной рыбы и сладкой водки, которая поглощалась в невероятном количестве.
Меня тоже заставляли ее пить, несмотря на все мое сопротивление. Время от времени меня подбадривали многочисленными ударами кулаков по спине. И все это сопровождалось оглушительным шумом и грохотом, который производили плясавшие и пившие!
Зверское мучение это длилось девять часов подряд! В последние два часа мне пришлось делать величайшие усилия, чтобы не свалиться в воду. Я едва дышал, кровь и пот текли мне с высоко поднятой руки в глаза и рот — я казался себе свиньей, которую собирались зарезать.
Внезапно наступил конец. Я стиснул зубы и шатаясь, точно в каком-то красном тумане, не обращая внимания на возгласы окружающих, вышел из палатки. Я спустился к ручью и около часа пролежал в его прохладной воде.
Мои многочисленные новообретенные братья с пестро размалеванными лицами, скрежеща зубами и воя, точно каннибалы, скакали вокруг огней; несмотря на весь неистовый шум, я заснул как убитый.
На следующее утро я не мог пошевелить рукой: она жестоко распухла. Вокруг царила мертвая тишина. Около полудня появился лекарь, осмотрел мою руку и пробормотал: «Ты отлично выдержал! Ты хорошо выдержишь и вторую змею! Она больше и берет больше времени».
— Вто-вторую змею!? — ужаснулся я. — Где же ты собираешься ее изобразить?
— На животе!
Священный Брама! Вторая и еще большая змея красовалась у них на животе? Ее я не мог заметить, ведь эти свиньи никогда не умывались.
В тот же вечер я убежал от своих дорогих соплеменников. Я решил, что лучше отдаться представителям правосудия Соединенных Штатов, чем снова попасть в руки нашего лекаря.
Трудненько мне пришлось на обратном пути. Сначала я встретился с какими-то мексиканскими бродягами, укравшими у меня лошадь. Потом я жестоко натерпелся от собак в деревнях, по которым проходил.
Наконец в глухую полночь, совершенно измученный, хромая, полуголый и изголодавшийся, я добрался до Александрии и постучал в окошко знакомого кабачка. На лице ирландца выразился испуг, когда он меня увидел; он осторожно ощупал мою голову и руки, после чего с облегчением сказал: «Так это в самом деле ты, а не твое проклятое привидение!» Я посмотрел на него, ошеломленный, и он сообщил мне, что через несколько недель после моего отъезда из Рио-Гранде дель Норте вытащили труп, который признали за мой, главным образом потому, что на нем были изорванные штаны. Приказ о моем аресте после этого, разумеется, аннулировали.
— Впрочем, дело все равно было бы покончено, даже если бы ты не утонул. Ведь у нас здесь убийство преследуется лишь до тех пор, пока не произойдет новое. А убийства здесь происходят частенько! Долго ждать не приходится. Ну, а теперь садись и набей себе чем-нибудь желудок, сынок! Он у тебя дьявольски отощал!
Несмотря на спасительный труп утопленника, я счел благоразумным, проведя несколько необходимых для отдыха дней в своем верном убежище и получив от его хозяина новую одежду и десять долларов, отделить себя от Нью-Мексики несколькими тысячами миль. Я отважно проскочил их «зайцем» на товарных поездах.
Глава пятая
Первые два месяца после бегства я провел в серебряных рудниках Невады, где познакомился с финном, которого звали Генриком Гуллисоном. Это был огромный, сильный и добродушный малый, любивший выпить. С ним я отправился в Калифорнию. Там мы нанялись на полевые работы. Нам платили сорок долларов в месяц и кормили как в лучшей нью-йоркской гостинице. Но работали мы столько, что за ужином от усталости едва могли есть и клевали носом над пудингом.
Потом мне стало легче: меня назначили надсмотрщиком над паровой молотилкой, а вслед за этим прикомандировали к электромонтеру, устраивавшему освещение в новом доме. Новая работа заинтересовала меня, и я многому научился. Это мне очень пригодилось в дальнейшем как в Америке, так и в Германии.
По окончании полевых работ мы отправились с Гуллисоном в Канаду. Там мы присоединились к партии дровосеков и пошли с ними в занесенные снегом девственные леса Саскачевана.
В таких партиях бывает от двадцати до сорока человек, которые работают на товарищеских основаниях. Каждый вносит определенную сумму денег для закупки провианта, пил и топоров; выручку за нарубленные зимой и проданные весною дрова делят поровну.
Наша партия состояла из двадцати семи человек разных национальностей. Были среди нас и два индейца: один из них занимался охотой, другой готовил нам пищу.
Работа наша была тяжелая, но я до сих пор с увлечением вспоминаю ту зиму. Мне часто представляются леса, погруженные в ледяное оцепенение и глубокое торжественное молчание. Оно нарушалось лишь звуком наших топоров и визгом пил, иногда грубым, предостерегающим возгласом или треском падающих деревьев. В ясные звездные ночи, освещенные северным сиянием, раздавалось завывание волков, визгливый лай лисиц; иногда вблизи нашего дома глухо рычал медведь или раздавался звук, похожий на выстрел, — это раскололось от холода дерево, — повторяемый далеким эхом в темном одиночестве лесов.
Несмотря на разноплеменный состав, наше товарищество довольно мирно и дружно работало до Рождества. Около этого времени ссоры стали возникать все чаще и легко переходили в драки. Образовались три враждебные партии: одна состояла из англичан и немцев, другая из жителей Канады и ирландцев, третья из людей славянского происхождения.
Во время этих столкновений обычно верховодил какой-то креол, называвший себя испанцем. Когда он однажды при мне грубо оттолкнул и едва не изувечил индейца-охотника, я самым решительным образом вступился за последнего. На меня набросились сторонники креола. Меня изрядно поколотили и, кроме того, еще дали понять, что порядочные люди не поднимают истории из-за вонючего краснокожего.
Но вонючий краснокожий был об этом другого мнения. На следующий день в снегу нашли окровавленный труп креола, индеец же бесследно исчез. Никто не видел его больше. Только мне пришлось еще раз встретиться с ним!
В тот же день стало ясно, что мне предстоял выбор между прогулкой по занесенным снегом, глухим лесам в ближайшие поселки или путешествием на тот свет. Сторонники убитого обвиняли меня в том, что произошло. Гуллисон настойчиво предостерегал меня и не отпускал от себя ни на шаг. Он уверял, что каждую минуту может разразиться новое побоище.
Он был прав. Оно разразилось в первый же день Рождества. У одного из канадцев были огромные сапоги, которые он по вечерам мазал нестерпимо вонявшим рыбьим жиром. Гуллисон решительно потребовал, чтобы он выставлял их куда-нибудь на ночь из помещения, где все мы ели и спали. Канадец злобно поглядел на него и пробормотал: «Немецкая собака!» Они все считали Гуллисона немцем, так как он говорил по-немецки.
Он, я и один норвежец потом еще долго сидели за столом, попивая грог. Когда мы ложились спать, норвежец сказал: «А ведь тюльпаны-то снова торчат и благоухают здесь!» — схватил сапоги канадца и вышвырнул их в окно.
На следующий день меня разбудил яростный рев и звук тяжелого падения. Вскоре наш дом превратился в поле кровавой битвы.
Оказалось, что ночью лисицы сожрали сапоги канадца. Он нашел одни лишь каблуки. Их он швырнул Гуллисону в лицо.
Я не успел еще подняться, как предо мною сверкнули темные глаза и что-то заблестело в занесенной вверх руке. Я отпрянул назад, почувствовал холодное прикосновение к колену левой ноги и изо всех сил ударил правой по наклонившемуся надо мною коричневому лицу. С потолка со звоном свалилась лампа. Я вскочил, инстинктивно ударил кулаком по вынырнувшим предо мною чьим-то оскаленным белым зубам и торопливо пробрался в узкое пространство между стеной и печкой. В нашем помещении происходило жестокое побоище, оглашаемое ревом, стонами и проклятиями. Вдобавок раздались еще выстрелы из револьвера, потом дверь распахнулась и наступило некоторое успокоение.
Почувствовав что-то липкое и сильную боль в колене, я нагнулся, чтобы осмотреть рану. В это время несколько человек, говоривших по-испански, пробрались мимо меня к двери; одновременно вспыхнула охапка бумаги, которую кто-то бросил в печку, чтобы осветить помещение. Я почувствовал направленный на меня злобный взгляд, кто-то точно кошка прыгнул в мой угол и замахнулся в меня сверкающим лезвием ножа.
Я отпрянул в сторону. Нож странным образом прошел между рукой и грудью, отхватив лишь небольшой кусок мяса на локте. Убийца с той же кошачьей ловкостью отскочил назад. Разъяренный, я кинулся вслед за ним и раздробил ему череп топором. Падая, он увлек одного из своих товарищей, который повалился с ревом. Удар моего топора пришелся ему по руке. Другой его приятель кинулся к двери, преследуемый мощными кулаками Гуллисона.
У меня глаза налились кровью. «Проклятые канадцы! Всех вас нужно прикончить!» — орал я. Ко мне присоединились все наши немцы и англичане. Вскоре враги наши стали спасаться бегством. Многих мы вышвырнули из окон.
Мы занялись своими многочисленными ранами. Но не успели еще перевязать их, как на улице разразилась новая, такая же яростная битва.
Мой гнев быстро прошел, я стал мучиться сознанием сделанного и охотно согласился вступить в переговоры о перемирии, как только последовало предложение из леса.
Мы отдали им их вещи и часть провианта, но потребовали, чтобы они немедленно ушли. Каждого, кто окажется здесь завтра, мы угрожали застрелить.
Они ушли мрачные и безмолвные, но к ночи многие из них вернулись, взломали помещение, где находился провиант, украли часть сала, потом подожгли помещение. Впрочем, огонь сам собою быстро погас; всего хуже было то, что они оставили дверь открытой. За ночь волки и лисицы расхитили большую часть провизии. Того что осталось, едва могло хватить нам на неделю.
Большинство наших товарищей быстро собрались в путь и покинули нас на следующий же день. Остались лишь тяжело раненый индеец-повар, маленький кривоногий голландец, Гуллисон и я. Мне приходилось ждать, пока не заживет раненая нога. Гуллисон не хотел меня покинуть, а голландец не хотел покидать Гуллисона.
В один из последних дней декабря, к вечеру, индеец стал бредить. Он был ранен в голову и спину. Я провозился с ним почти всю ночь, в то время как мои товарищи пьянствовали. Лишь под утро я на короткое время заснул. Туманный снежный рассвет разбудил меня. Я взглянул в остановившиеся зрачки индейца. Рука его была холодна как лед.
Все утро я промучился, стараясь вырубить могилу в обледеневшей и твердой как камень земле. В конце концов мне пришлось это бросить. После обеда я натаскал дрова и развел костер. Когда дневной свет стал меркнуть в наползавших снеговых тучах и в доме зазвучали песни моих пьяных товарищей, странно сливаясь с далеким криком полярной совы, могильный костер мертвого индейца наполнил зимний лес красным заревом.
Глава шестая
Вскоре мы покинули наше убежище. Рана моя не вполне еще зажила, но мы не могли больше оставаться: провизии нам хватило бы не более чем на четыре дня. Товарищи мои ходили на охоту, но охотники они были плохие и из этого ничего не вышло.
Стояла удивительно мягкая погода, странный желтый свет озарял безмолвный, белый лес. Когда мы вышли на прогалину и молча в последний раз оглянулись на наше жилище, Гуллисон беспокойно стал вертеть головой, нахмурился и что-то проворчал.
— Ты что это вынюхиваешь, Гендрик? — спросил я его. — Водку, что ли почуял?
— Какая тут водка! Ураганом пахнет! — проворчал он, вытирая капли пота, струившиеся по его лбу. — Проклятие! Вам тоже жарковато?
— Да, мне сегодня с самого утра не по себе. Погляди-ка, ведь тает! — сказал я, указывая на крупные хлопья снега, валившиеся с блестевших, мокрых сучьев.
— Конечно, тает! Эх, парень, и помучаемся же мы сегодня! — проворчал он, беспокойно и неуверенно оглядывая небо и лес. — Нет, назад в наше разбойничье логовище я не пойду, опротивело, — добавил он и направился вперед. — Да там и жрать нечего. Живее парни, нам плохо придется!
Он был прав.
Около полудня, обливаясь потом, несмотря на то что мы сняли с себя куртки и фуфайки, измученные ходьбой по липкому снегу, мы сели отдохнуть и поесть. В жуткой тишине воздуха под тусклым, низко нависшим небом было что-то сковывающее, давящее и угрожающее.
Мы были угнетены, молчали и, быстро съев сухари и сало, поспешно встали и пошли дальше, гонимые вперед жестоким беспокойством. В лесу послышались глухие и угрожающие раскаты…
— Начинается! Ты слышал? — прошептал Гуллисон, сжав мне ругу.
— Что это? Как будто гром? — спросил я. — Теперь, зимой?
— Конечно, гром! Зимняя гроза, начало урагана! Вперед, ребята! Необходимо поскорее куда-нибудь укрыться! Вперед! Вперед! — крикнул он, не будучи в силах скрыть свою тревогу. Страх его передался мне: я в первый раз видел этого спокойного великана в таком состоянии.
Мы карабкались за ним по липкому и глубокому снегу, со всей возможной поспешностью. За нами грохотало все громче и ближе, еще и еще.
Я шел поспешно, задыхаясь от напряжения и едва различая огромную фигуру Гуллисона, окутанную тьмой; небо и лес погрузились в глубокую черную ночь.
Внезапно раздался грохот. Огромное, красно-желтое зарево прервало темноту, в лесу раздался грохот и вой, дикий свист и грозный шум; казалось, что все там трещало и рушилось. Еще мгновение, и все вокруг превратилось в какой-то неистовый хаос из вертящихся снежных столбов, сучьев и падающих стволов, пронзаемых огненными лучами и сотрясаемых грохочущими ударами — наступил конец вселенной.
Меня толкало и кидало из стороны в сторону, вновь поднимало и бросало вперед. Вертящиеся снежные массы хлестали и швыряли меня. Два или три раза меня едва не засыпали валившиеся сверху сучья. Задыхаясь, полуослепленный, я ухватился было за ствол какого-то дерева и тотчас же полетел вместе с ним в водоворот снежных комьев, сучьев, деревянных осколков и облепленных землею корней.
Я судорожно прижался к какому-то мшистому пню, перевел дыхание и протер рукавом засыпанные снегом глаза. Вдруг пень, непонятным образом, приподнялся вместе со мною. Сзади меня что-то ударило по голове, и, теряя сознание, я погрузился в глубокое, сырое отверстие.
Мокрота и холод заставили меня очнуться; не знаю сколько времени я пролежал без сознания. Я притронулся рукой к нестерпимо болевшей голове и нащупал огромную шишку, шедшую от затылка до уха, к шее прилипла кровь; руки, лицо и вся одежда тоже были покрыты кровью, смешавшейся со снегом и грязью.
Вокруг меня было совершенно темно, холодно и мокро. Где я был? И что со мной произошло?
Я стал ощупывать все вокруг себя, стараясь понять, где я нахожусь. От одного из моих движений развалился снежный свод, образовавшийся над моей головою, и показался тусклый свет. Оказалось, что ураган вырвал с корнем дерево и я оступился и упал в образовавшуюся при этом яму. Надо мною возвышалось облепленное землей, устланное снегом, увешанное ледяными сосульками сплетение корней. Я ухватился за этот корень в ту самую минуту, как дерево обрушилось под тяжестью бури, и толстый сук, лежавший поперек впадины и защищавший ее от снега, по-видимому, ударил меня тогда по голове.
Лежать мне было чертовски неудобно: ноги торчали вверх, туго набитый дорожный мешок перекинулся через голову и тянул меня вниз, больная нога распухла и старая рана в колене жестоко ныла. Я промучился около часа, стараясь выбраться на поверхность.
Благодаря всей этой возне я сильно согрелся; но, когда выполз, содрогнулся от жестокого холода, нанесенного ураганом. В лесу все еще бушевало, носились облака снега и гудело в сучьях исполинских деревьев. Куда девались мои товарищи?
Я звал и кричал, охрип от крика, бесцельно блуждал во мгле метели, падал в снежные сугробы, натолкнулся на пару волков, спрятавшихся за зарослью молодых сосен. Они, по-видимому, испугались меня не меньше, чем я их. Нерешительно постояли, оскалив зубы и сверкая глазами, потом удалились. Измученный, я пополз назад к своему единственному убежищу. Забравшись туда, я с невероятными усилиями развел огонь. Мне удалось согреться и заснуть.
Вдруг меня кто-то хлопнул по плечу. Раздался громкий, радостный голос: «Черт побери, парень, неужто это ты!?»
Я открыл глаза и увидел над собою знакомое лицо. Я вскочил, закричал и обвил руками мощную фигуру Гуллисона. Он стал звать голландца. «Пайт, наш мальчишка нашелся, да при нем еще и мешок с припасами. Спустись-ка сюда! Не можешь, что ли?»
С грубоватой нежностью он погладил меня своей лапой по лицу, едва не переломил мне носа, потом стащил ко мне голландца. «Его дело плохо — шепнул он мне по-немецки. — На него навалился ствол, и думаю, что он… ну, словом!..»
Затем мы уселись, и пошли рассказы. Свет моего огня привлек их к моему логовищу. Они провели кошмарную ночь под открытым небом. Голландец слушал, молча, скорчившись. Иногда он хватался рукой за живот и со стоном нагибался вперед.
Оба они потеряли свою провизию. Мы зажарили кусок моего сала и поели. Голландец отказался от пищи. Потом мы немного поспали, а на рассвете убедились в том, что метель не улеглась, а, пожалуй, даже усилилась.
Гуллисон, к счастью не потерявший своего топора, целый день рубил дрова, разводил костер, перевязывал и лечил мою рану, кипятил чай для голландца, который отказывался от всего другого. Так просидели мы весь день и всю ночь, следующий день и следующую ночь, прислушиваясь к дикому завыванию бури, которой казалось не будет конца. Мы безнадежно вглядывались в хмурое мерцание дневного света, который под возраставшим снежным покровом скудно проникал в наше убежище.
Снег валил и валил, собирать сучья для костра становилось все труднее, провизия наша приходила к концу, нашему бедному товарищу становилось все хуже. Он не жаловался, целыми часами молчал и видно было, что он нестерпимо страдает.
На третью ночь мы сидели безмолвно, съежившись у костра. Голод и холод одолевали нас. Когда я шепотом спросил Гуллисона: «Что с голландцем, Гендрик?» — он ответил спокойно: «Давно умер. Ты бы лучше спал, парень!»
Меня охватила такая апатия, что соседство мертвеца не помешало бы мне заснуть. Но меня мучил холод, мне сводило руки и ноги. К этому присоединились страдания голода. Я кусал ремни своего мешка и судорожно шарил в нем, стараясь вытащить тайком жалкие остатки нашей общей провизии.
— Гендрик! — позвал я наконец. Он поднял голову и мрачно сказал: «Что парень? Невтерпеж стало! Пойдем-ка отсюда! Подохнуть и по дороге успеем. Пойдем, оставь Пайта! Ему здесь отлично спать». — Он всунул мне в руку ружье нашего умершего товарища, и, делая невероятные усилия, я пополз наверх, пробивая головой тонкий снежный покров, нависший над нашим убежищем. Я увидел ясное, звездное небо, вокруг царили холод и тишина.
— Гендрик, Гендрик! — Крикнул я в восторге. — Метель прекратилась, мы можем отправиться! Вылезай скорее, мы доберемся до поезда!
Он вскарабкался, нагруженный вещами, которые не могли больше понадобиться мертвецу; поглядел вокруг, внезапно бросил все на землю и стал плясать, чтобы ожить и согреться.
Глава седьмая
Мы пошли в южном направлении. Нам не пришлось пускать в ход наши индейские лыжи, снег замерз и хрустел под нашими шагами, воздух был чист и прозрачен. Над зубчатыми куполами деревьев стоял серебристый серп луны. Молчание ночи прерывалось лишь завыванием одинокого волка, слабо доносившимся издали.
В полдень мы съели половину жалких остатков нашей провизии, немного отдохнули и пошли дальше. Внезапно Гуллисон остановился, дико взглянул на меня и сказал: «Я непременно должен еще что-нибудь съесть. Выпотроши-ка свой мешок!»
Я понял, что спорить бесполезно, и мы съели все, что у нас оставалось.
Ночь мы провели на берегу замерзшей реки, у огромного костра. Гуллисон стонал, сжимая живот руками. Я попытался заговорить с ним, он сердито проворчал: «Замолчи, болван! Я голоден!»
На следующий день он внезапно бросился в снег и объявил, что не пойдет дальше. Я пробовал его переубедить: не помню, что я ему говорил; в моем воображении беспрерывно носились яркие и заманчивые образы дымящихся блюд, мне представлялась пища, все только пища. Все-таки я заставил его встать, и мы пошли дальше. Ноги мои подгибались, голод точно дикий зверь рвал мои внутренности.
К вечеру, когда солнце стало заходить, мой товарищ вновь бросился на землю.
В это время мне навстречу из кустов внезапно выступил большой светло-бурый зверь. Дрожащими руками я поднял ружье и прицелился. Когда дым рассеялся, зверя не оказалось. Я швырнул ружье и сам кинулся на землю.
Я долго пролежал так, в полузабытьи; новые мучительные рези в животе и чувство жестокого холода во всех членах заставили меня подняться. Я хотел развести огонь и, шатаясь, побрел по снегу, разыскивая годные для этого сучья; добрался до снежной насыпи, на которой увидел великолепное жаркое, груду картофеля, множество овощей и других лакомых блюд. Все это представилось мне совершенно явственно. Я жадно протянул руки в пустоту, от резкого движения пошатнулся и полетел вниз головой в глубокий овраг.
Я пролежал там некоторое время в бессознательном состоянии. Когда я снова пришел в себя и оглянулся, луна ярким светом обливала нависшую надо мною блестевшую ледяную стену, испещренную голубыми трещинами — замерзший водопад.
Охваченный слабостью, я продолжал лежать, думая, что никогда больше не встану, как вдруг на льду что-то показалось. Я долго вглядывался и наконец различил темную форму — то было какое-то животное!
Я вскочил, жадный как волк, снова упал, собрался с силами, пополз на руках и коленях и дико стал рубить топором. Через минуту я со скрежетом грыз мясо мертвой белки.
Я съел ее целиком и не оставил Гуллисону ни кусочка.
Что было потом, я смутно помню. Утром мы пошли с Гуллисоном дальше. Он шел медленно, но бодрее и охотнее, чем накануне. Потом я снова стал бредить, все вокруг меня зашаталось, исказилось и погрузилось в туман и тьму…
Звук шагов внезапно заставил меня очнуться. Но я был так слаб, что не мог даже повернуть голову. Шаги приблизились, луна отбрасывала тень человека на простиравшийся предо мною снег, его палка легко прикоснулась к моей ноге, я пошевелился; подле меня стоял человек на длинных индейских лыжах.
Он нагнулся, темные руки схватили меня за плечи, на темном лице сверкнули черные глаза, пристально вглядываясь в меня. Я узнал его, то был Сускенага, индеец-охотник!
— Что с тобою, мальчик? Ты болен, очень холодно? Ты, голоден!? У тебя ружье, пули; в лесу много дичи, а ты голоден!? Вставай! Водка… будет хорошо!
Он поднимал меня, а я валился; я не в силах был открыть рот, не в силах был слушать, не в силах был жить, подавленный внезапной, совершенно неописуемой усталостью. Его отрывистая речь доносилась словно из большой дали: «Ты ничего не хочешь, водки не хочешь, есть не хочешь, ничего!? Ну, ладно! Приподними-ка голову!»
Водка обожгла мне язык, я внезапно почувствовал жестокий холод, и вслед за этим мне стало жарко, точно огонь пробежал по мне — он натирал мне снегом голое тело. Потом он всунул мне в рот горсть пеммикана, пропитанного водкой, уложил меня в выстланное шкурами углубление и накрыл меня такими же шкурами. Я сейчас же заснул…
— Эй ты! Парень, а парень! — кричал кто-то у меня над самым ухом и тряс меня так, что клонившаяся ко сну голова моя закачалась из стороны в сторону. Снежные хлопья посыпались на мое разгоряченное лицо и слипавшиеся глаза; освещенный утренним солнцем, у края рытвины, сидел в санях Гуллисон и, молча, протягивал кусок жареного мяса.
— Расскажи же мне, что такое произошло? Не волшебство же это какое-нибудь, черт побери!? Откуда у тебя все это, и зачем ты меня сюда притащил? И что означает все это? — расспрашивал он, в то время как я молча жевал и глотал. На снежной поверхности была выцарапана стрела, указывавшая две шедшие друг подле друга прямые дороги.
— Притащил тебя сюда? — спросил я, пораженный и, перестав даже на минуту жевать, уставился сначала на него, потом на удивительный знак в снегу. Затем стал припоминать. «Да ведь это Сускенага! Чудесный малый, черт побери!» — сказал я, вновь принимаясь за еду.
— Сускенага, наш охотник, который удрал? Да что с тобою? Бредишь ты, что ли? — спросил он озабоченно и пощупал мне голову.
Я успокоил его и рассказал ему, все еще продолжая есть, то что знал. Остальное легко было угадать; индеец нашел его в бессознательном состоянии, проделал с ним то же, что со мною, затем привез его сюда; оставил нам сани и провизию, указал дорогу и затем исчез. Вероятно, он боялся Гуллисона из-за убитого креола.
Ружье и патроны голландца он захватил с собою, очевидно считая их бесполезными для дураков, которые едва не умудрились умереть от голода в наполненном дичью лесу.
Едва мы попытались сделать несколько шагов, как поняли, зачем он оставил нам сани: Гуллисон не мог ходить, ноги его были отморожены.
Несмотря на то, что я наелся досыта, день этот оказался для меня труднее предыдущих. Нагнув голову, я тащил своего грузного товарища по засыпанному снегом лесу, через сугробы и замерзшие реки. Шишка на затылке, ноги и левая рука жестоко болели; мне все чаще приходилось присаживаться и отдыхать.
После обеда стал сильно валить снег; ко всем мучениям присоединился еще страх сбиться с дороги и не попасть на поезд. К вечеру, изнемогая от усталости, я забрался к Гуллисону в сани; я окончательно выбился из сил: Он внезапно толкнул меня и прошептал: «Слушай!» Издали доносилось равномерное громыханье, оно стало усиливаться, потом постепенно замерло. Поезд!
Через некоторое время Гуллисон поднял склоненную на руки голову и сказал: «Послушай-ка, парень! Соберись с силами и ступай один! Проберись к железной дороге! Тащить меня ты больше не в силах, это ясно. Разведи там костер и останови какой-нибудь поезд. Тем временем я проползу вперед, сколько смогу. Ты приведешь или пришлешь подмогу. Идет, что ли?»
Час спустя я поднялся; мне все еще казалось, что я не в силах пройти и нескольких шагов. Однако, хлопнув Гуллисона по плечу, я молча побрел вперед.
Лишь после полуночи я добрался до железной дороги. Как я прошел этот путь и как провел остаток ночи — описать невозможно.
Как только начало светать, мой сон у костра был прерван громыханием поезда. Хотя поезд этот был товарный, крики мои заставили его остановиться. Я стал быстро рассказывать, проводник почесал затылок и объявил: «Ладно, парни, проклятый снег все равно задержал нас на три часа, а наверху мы еще больше задержимся. Пожертвуем уж заодно еще немного времени и поищем товарища этого несчастного оборванца! Садись-ка ты поближе к огню у машины и влей себе в глотку все, что осталось в этом кофейнике! Небось не повредит!»
Через час они вернулись и привезли на санях Гуллисона. Нас постарались как можно удобнее устроить в товарном вагоне и обошлись с нами с грубоватым добродушием и заботливостью, свойственными жителям Западной Америки. Нас, конечно, стали с любопытством расспрашивать. Но удовлетворить их любопытство мы были не в силах. Гуллисон совсем не мог говорить и долго лежал почти без сознания, я тоже погрузился в какое-то тупое оцепенение.
— Ну что, парни, поедем дальше с нами, или пересадить вас на экспресс? Конечно, если мне удастся его задержать! Думается, для вас это будет лучше, особенно для этого милого младенца; врачу все равно придется отхватить ему пару замерзших пальцев на ноге, так уж чем скорее, тем лучше! Ладно? — спросил проводник, сплюнул разжеванный табак и, качая головой и почесываясь, стал оглядывать обнаженные ноги Гуллисона.
— Мне все равно! — сказал я, отвернул голову и снова закрыл глаза.
— Ладно, ладно, все уладим! — сказал он, стараясь нас утешить и покрыл нас обоих своей шубой.
На станции, где набирали воду, поезду долго пришлось ждать экспресса, в свою очередь запоздавшего. Наконец раздалось его громыханье, свет его могучего рефлектора на минуту озарил пляшущий круговорот падавшего снега; громадное чудовище, гудя, пронеслось мимо, пронзительным свистком ответило на световой сигнал железнодорожного чиновника и прервало свой бег.
Через минуту нас втащили в вагон-салон. Тепло и уют, яркий электрический свет, запах папирос и кофе, любопытные, выхоленные лица пассажиров, черные лица негров-служителей, в белых форменных куртках, встретили нас.
Дикий вой вновь разразившегося снежного урагана заглушал грохот поезда; с непередаваемым чувством благополучия от чистоты, тепла и сознания надежного убежища, я вытянул болевшие члены; в соседней постели Гуллисон, которому врач дал болеутоляющее лекарство, повернул ко мне исхудавшее лицо и прошептал: «Слышишь, как он там завывает, мальчик?! Мы бы его не пережили…»
В Винипеге я повез Гуллисона по совету врача в больницу; ему приходилось ампутировать три пальца. Когда я его туда привез, обнаружилось последнее бедствие всего этого несчастного предприятия. Мой товарищ внезапно побледнел, стал поспешно обшаривать снятые с него лохмотья, что-то искал в них, долго их перебрасывал и, наконец, подавленным голосом сказал: «У меня украли все мои деньги, все что я заработал, это, наверное, негры в поезде!»
— Ты ведь мог их просто потерять?
— Ни в коем случае! Ведь я зашил их в рубашку, так же как и ты. В товарном поезде они еще были при мне. Двести восемьдесят долларов — год работы!
Кое-как мне удалось его успокоить и заставить взять у меня восемьдесят долларов, потом я простился с ним, обещав вскоре навестить, и отправился в город искать работу.
Какой-то рабочий всунул мне листовку: «Стачка в Винипеге! Безработные, держитесь подальше от нашего города!»
Я прочел ее, горько засмеялся, сплюнул и призадумался. Решительно, мне не повезло в Канаде!..
Я побежал назад в больницу, сообщил Гуллисону, что решил сегодня же тупить себе на свои последние двадцать долларов новые теплые сапоги, такую же куртку и приличную походную койку, а завтра отправиться «зайцем» на юг, в Соединенные Штаты. Оттуда я, конечно, буду посылать ему деньги до тех пор, пока он не поправится.
— Ладно, не станем много разглагольствовать! — сказал он и так нежно пожал мою руку, что чуть не отдавил пальцы. — Знаю, что могу на тебя положиться, как и ты на меня, когда придет твой черед. Счастливого пути, парень!
Глава восьмая
В следующие недели мне не повезло. Я исходил несколько штатов в поисках работы, износил свои новые сапоги, но не заработал ни одного цента.
Зима стояла суровая и холодная. К этому присоединился еще и хозяйственный кризис в Соединенных Штатах; в городах все убежища для рабочих были переполнены голодными и замерзшими людьми, а в деревнях фермеры зимою ни в ком не нуждались, а уж всего менее в таком изможденном и хромом молодчике, как я. Все же иной раз мне удавалось наесться у них досыта и выспаться на их сеновалах, где было гораздо чище и лучше, чем среди голодных и вшивых безработных в городских убежищах.
Под конец меня сбросили с товарного поезда, где я легкомысленно заснул, недалеко от Чикаго. После трудного ночного перехода, на рассвете, полумертвый от голода и холода, я достиг первых домов одного из городских предместий. Ледяной ветер гудел в телеграфных проводах и гнал снежную пыль по тихим, темным улицам. Я огляделся и не мог придумать, куда пойти и что делать. Никогда еще я не доходил до такого отчаяния, как в ту ночь.
По правой стороне улицы вырисовывались. очертания нового строения. В надежде на убежище, я заковылял туда. В темноте я нащупал ступени, попытался взобраться и скатился вниз. Здесь пахло свежим деревом. Я стал шарить вокруг, нащупал большую, пустую бочку, кучу деревянных опилок и какой-то мешок. Соорудив себе гнездо, я влез в него, съежился и, несмотря на жестокий холод, заснул.
Громкие радостные восклицания на моем родном языке разбудили меня внезапно. Мой приятель, плотник из Окаемы, стоял надо мною. Он сразу понял в чем дело и потащил меня к себе. Там он усадил меня у печки и стал поить и кормить. Как голодный волк, я съел все, что у него было припасено.
— Что делать? — говорил он, покачивая головой. — Что мне с тобою делать? У нас для тебя нет никакой работы, да и нигде нет никакой работы… Ну, да ладно! Поживешь у меня и порасскажешь мне всякую всячину. Тем временем что-нибудь и найдется!
Под вечер следующего дня, глубоко удрученный, я сидел, поджидая своего друга. Дверь распахнулась, и он вошел, сияющий:
— Послушай-ка парень, вчера ты что-то толковал про то, что проводил электричество на ферме?
— Совершенно верно. Так в чем же дело? — спросил я, навострив уши.
— Тут представляется отличное местечко. Возьми-ка свою шапчонку, да и пойдем!
По дороге он рассказал мне, что в Чикаго ему пришлось как-то работать в немецком театре, где он перезнакомился со многими служащими. Одного из них он встретил сегодня и узнал от него, что как раз сегодня, на репетиции, директор прогнал осветителя.
Директор из Вены, еврей и отличный малый. Ты к нему отправишься и скажешь, что готов осветить все, что он пожелает!
— Послушай, однако, ведь я не имею об этом никакого представления! Ведь я ничего почти не знаю по этой части! Что я буду делать? — воскликнул я в ужасе.
— Будешь включать и выключать, зажигать и гасить солнце, луну и звезды, всякую такую штуку. Не дурак же ты в самом деле! Тогда в Окаеме выдал же ты себя за плотника, хотя и понятия не имел о нашем ремесле!
— Плотник — дело другого рода! А уж тут! — сказал я, почесывая затылок.
Через полчаса мы были в театре. «Ступай вот к этому маленькому толстяку!» — шепнул он мне.
Не помня себя от страха, я хотел удрать, но он наградил меня таким здоровенным тумаком, что я полетел вперед. Мой приятель проревел:
— Господин директор, на минуточку! Меня зовут Штайнленер, я плотник, вы меня знаете. Я привел вам осветителя!
Пришлось дерзко врать и выворачиваться. С внезапным спокойствием и уверенностью я объявил маленькому толстяку, что я электромонтер, антиалкоголик, одержим желанием работать, и просил его испробовать меня. Он окинул меня быстрым, но проницательным взглядом.
— Хорошо! — сказал он. — Я вас испытаю. Но завтра на репетиции, не сегодня на спектакле! Тут уж помощник режиссера справится. Пройдите на сцену, заявите ему о себе и присмотритесь к работе. Бели вы будете внимательны, вам может быть завтра утром все это и удастся. Тут нет необходимости быть электромонтером. А если вам снова вздумается врать на эту тему, то позаботьтесь лучше припрятать ваши татуировки. По ним сразу видно, что вы были моряком. До свидания!
На следующий день перед репетицией у меня жестоко билось сердце, но помощник режиссера подбодрил меня, я взялся за работу и дело у меня пошло. После репетиции меня позвали к директору. Я снова струсил. «Это кто? Ах да! Что же, вы справляетесь с работой! Надеюсь, что вы не наврали мне про антиалкоголизм! Восемьдесят долларов в месяц, поняли? Ступайте в контору, пусть вас запишут! Сколько вам лет, собственно говоря? Что? Да, да, сейчас приду! Вы мне это скажите в другой раз, сейчас мне некогда!» — крикнул он, убегая.
В течение трех месяцев, которые я провел в его театре, он еще несколько раз спросил, сколько мне, собственно говоря, лет, но так и не узнал этого; у него никогда не было времени выслушать ответ.
Оперетки, драмы и комедии сменяли друг друга. Пьесы ставились, главным образом, немецкие. В последние два месяца до конца сезона у нас гастролировал ансамбль еврейских комиков из Будапешта. Эти еврейские актеры до того меня смешили, что на одной из репетиций я свалился из верхней осветительной будки на сцену, в то время как там изображалось совещание двух компаньонов по торговле.
— Помогите! — в испуге заревел один из них, и сам я в не меньшем испуге быстро вскочил и удрал.
— Вот видишь, Яков! — сказал другой, сохранив удивительное присутствие духа. — Фирма — еще считается состоятельной; к нам даже вламываются! А мы как раз собирались объявить себя банкротами!
Через пять минут на сцену прибежал директор. Он так хохотал, что слезы струились у него по лицу. «Парень, парень! Проделывай это каждый вечер, согласен! Три доллара за прыжок! Это вышло чертовски удачно! Скажите, сколько вам лет, собственно говоря?» — На этот раз у меня не оказалось времени для ответа, я торопился к осветительному аппарату.
На следующий день я стал упражняться в прыжках и, так как пьеса ставилась двадцать два раза, я заработал на ней шестьдесят шесть долларов. К этому присоединились еще другие случайные заработки. Мне жилось недурно, я мог даже удовлетворять свою страсть к чтению, покупал себе книги и посылал деньги Гуллисону.
В марте он написал мне, что выписался из больницы и стал отлично ходить, несмотря на то, что ему отхватили три пальца. Он сейчас же достал себе в другой из нашей партии уж не догадался этого сделать!
Винипеге работу, в порту, где сплавляли лес. В конце письма он спрашивал, когда я приеду.
Мой друг-плотник принес мне письмо в театр. Я держал его в левой руке, направляя правой свет на сцену; из оркестра доносились последние звуки увертюры, и они уносили меня с деревянных подмостков в широкие, свободные дали с их дикой жизнью.
Пятнадцатого мая театр закрылся, а восемнадцатого мы с Штайнленером сели в экспресс, направлявшийся в Северную Дакоту. На этот раз я ехал как настоящий пассажир, с билетом в кармане. Вскоре мы встретились с Гуллисоном в Винипеге и отправились в наши заповедные леса, на старое пепелище, чтобы сплавить и продать нарубленные и брошенные там на произвол судьбы дрова. Конечно, если кто-нибудь Часть пути мы проехали по железной дороге, потом долго шли пешком. Через три дня мы достигли места, где стоял наш дом. От него ничего не осталось, кроме груды золы и обугленных бревен.
Гуллисон и я обменялись взглядами. Затем мы оба принялись палками разгребать золу и обломки. К нашей великой радости мы нашли, что искали, то есть спрятанные Гуллисоном перед уходом инструменты: топоры, пилы и цепи, необходимые для перетаскивания дров.
К вечеру следующего дня мы соорудили необходимое убежище, а на третий день к вечеру к нам присоединились два товарища, с которыми Гуллисон сговорился в Винипеге. Они привели две пары волов, и мы приступили к работе.
Это была самая приятная и, как выяснилось шесть недель спустя в Эдмонтоне, самая выгодная работа, какой мне пришлось заниматься в Америке. На мою долю пришлось двести двадцать долларов заработка. Вместе с деньгами, которые я скопил в Чикаго, и теми, которые мне вернул Гуллисон, это составило около четырехсот долларов. Я сделался капиталистом.
Первоначально мы намеревались все вместе вернуться в Чикаго, но теперь, став богатыми, мы изменили свой план. У каждого оказалось свое намерение.
Меня давно уже мучила тоска по собственному клочку земли, который после упорного труда мог бы стать для меня чем-то вроде родины. Теперь эта тоска привела меня к твердому решению. Я хотел отправиться в провинцию Британской Колумбии, славившуюся климатом и красотой природы, и потребовать, чтобы мне там безвозмездно отвели участок правительственной земли размером в 160 акров для обработки.
Горячо пожав друг другу руки, мы разошлись в разные стороны. С Штайнленером мне еще привелось встретиться, Гуллисона же я больше никогда не видел. Он написал мне раз из Техаса, потом бесследно исчез в жарких и диких пустынях Соноры.
Один из двух жителей Винипега, приведших нам волов, был шотландец, его звали Фредериком Мак-Арраном. Он был выше меня ростом, необычайно сух и тонок, ходил низко наклонившись вперед, его светло-серые, редко оживлявшиеся глаза, казалось всегда выискивали работу, а свисавшие костлявые руки всегда готовы были за нее ухватиться.
Прямо удивительно, как ловко он принимался за работу! Никогда в жизни мне не попадался человек, который бы так умело работал, как он; так быстро, и в то же время равномерно, точно машина. Говорил он очень мало. Он был так же скуп на слова, как и на деньги. Скуп и расчетлив он был на редкость! Казалось бы, что эти свойства должны были предостеречь меня, но я все еще оставался фантазером и мальчишкой: я предложил ему стать моим компаньоном. Мне импонировало то, что он с детства занимался той самой отраслью сельского хозяйства, которой я собирался посвятить себя. И прежде всего импонировали волшебное проворство и ловкость его костлявых рук. Увы, они оказались уж слишком ловкими и цепкими!
Глава девятая
Я предложил Мак-Аррану проехать к Тихому океану «зайцами», так как нам гораздо выгоднее было истратить наши, то есть, главным образом, мои доллары на инструменты и оградительную проволок, чем на железнодорожные билеты. С этой точки зрения он не преминул согласиться, и вскоре, в глухую полночь, на станции, где набирали воду, недалеко от Эдмонтона, мы вскочили в товарный поезд, направлявшийся на запад.
Мы сидели съежившись, под проливным дождем, в открытом, пустом вагоне. «Гляди в оба! — сказал я товарищу. — После этой станции какой-нибудь мерзавец непременно пойдет вынюхивать нет ли в вагонах бродяг! Последи-ка за передним вагоном, я послежу за задним!»
— А что будет, если нас здесь накроют?
— Нас, разумеется, выбросят! — ответил я.
— Как? На всем ходу? — спросил он.
— Это уж им совершенно все равно, речь ведь идет не об их, а о наших костях.
Внезапно узкая белая полоска света скользнула по вагонам, направляясь к нам. Раздался угрожающий голос: «Убирайтесь-ка вы отсюда, слышите, висельники!?» Вслед за этим на меня направилось дуло револьвера, сопровождаемое ультиматумом: «Вон отсюда, а не то!»
Через минуту я уже парил над полотном железной дороги, стараясь различить хоть видимость почвы под собою. Выскакивая, я успел молниеносно метнуть в голову проводника каким-то тяжелым предметом, случайно подвернувшимся мне под руку; затем подобно пушечному ядру пролетел в воздухе и, на лету, услышал выстрел, раздавшийся с промчавшегося мимо поезда.
Я испытывал ужасное чувство беспредельной пустоты под собою. В ушах у меня свистело, и голова кружилась от насильственного сальто мортале, в то время как я с громким всплеском упал в заросшую камышом воду и затем погрузился в отвратительную вонючую тину. Железнодорожную насыпь образовал здесь береговой скат вытянувшегося в длину озера, и она была свободна от деревьев и камней. Иначе мы не отделались бы несколькими царапинами и купанием в грязи. Мак-Арран прополз дальше около полумили на четвереньках по насыпи. Когда он поднялся, его высокий силуэт, наподобие обезьяны, забавно вырисовывался на побелевшем небе.
День наступил теплый и солнечный. Мы вымыли и высушили наши вещи, и я, конечно, прежде всего позаботился о своих размокших банковых билетах. У проходившего мимо бродяги мы купили за четверть доллара гуся, украденного на какой-нибудь ферме. Мак-Арран отлично его зажарил. Ночью мы снова вскочили на проходивший мимо товарный поезд. Я ухватился за открытый вагон и испуганно отпрянул, увидав в нем что-то большое и серое, при слабом свете звезд напоминавшее слона. Все же я взобрался наверх с мыслью о том, что сегодняшний слон ничем не хуже вчерашнего проводника и что с ним, пожалуй, можно будет даже подружиться. Но он оказался не слоном, а большим локомобилем, прикрытым парусиной. Ухмыляясь я побрел по задним вагонам, отыскивая своего товарища. Найти его было нелегко. Наконец он оказался на платформе последнего вагона. Там он сидел, бледный, съежившись и втянув голову в плечи.
— Ой! — пролепетал он, когда я внезапно появился в его укромном уголке. — Я думал, что это проводник. Там впереди, в вагоне с углем, кто-то сидит. Ты заметил? Потише!
— Этого-то я давно заметил, овца ты трусливая! — засмеялся я и стал его приглашать пробраться со мною вперед, под комфортабельный навес локомобиля. Но на это он ни за что не соглашался, несмотря на все мои издевательства и поношения, так как боялся проводника в промежуточном вагоне. Наконец меня осенила новая мысль.
— Послушай, несчастный кролик! Я проберусь к проводнику и произведу шум в его вагоне. Если он меня заметит, я еще немного там позабавлюсь и затем соскочу; так, чтобы он меня видел. Потом, конечно, снова вскочу в поезд сзади. Все выйдет отлично, здесь подъем и поезд идет медленно. Пока я буду препираться с проводником по правой стороне поезда, ты, по левой стороне, проберешься вперед, в тот вагон, где находится мнимый слон. Решишься ты на это? — После нескольких возражений, он изъявил согласие.
Проделка моя удалась на славу; проводник оказался человеком, любящим покой, хотя и весьма предусмотрительным; ибо, поняв причину шума в своем вагоне, он принялся бомбардировать меня неистощимым запасом мелких камней, которые, по-видимому, заранее были у него припасены для нашего брата — бродяг. Мне вскоре пришлось удариться в бегство.
Тем временем мой храбрый товарищ запрятался в темный угол. Я нашел его между колесами локомобиля. Там он сидел скорчившись. Трус даже не откликнулся на мой тихий зов: от страха ему показалось, что это не я, а кто-нибудь из служащих. Я долго шарил, отыскивая его, и благодаря этому наткнулся на драгоценные предметы. Сначала я нащупал что-то теплое и мягкое, оказавшееся большим дорожным плащом. Я не преминул завладеть им. Под ним оказались мешок с инструментами и маленькая походная печка с обильным запасом топлива.
Мы поспешно развели огонь и через четверть часа великолепно поели: мы разогрели остатки жареного гуся и сварили кофе в походном котелке, воспользовавшись дождевой водой, скопившейся в складке парусинового навеса.
После всех этих услад я закурил трубку, тепло закутался в чудесный плащ и, испытывая чувство полного благополучия, уселся под прикрытием парусинового навеса, впереди вагона. Я всецело поддался обаянию волшебной летней ночи. Величавые пейзажи сменялись один другим, обвеянные лесным ароматом, под небом, наполненным белыми, перистыми, пронизанными серебристым лунным светом облаками, мы поднимались по отвесам Скалистых гор.
С грохотом мчался поезд по черным туннелям, скакал по железным мостам, точно паутина, нависшая над грозными пропастями, поднимался по скалистым стенам, катился, тесно прижавшись к блестевшим мокрым каменным громадам, над дико шумевшими, молочно-белыми круговоротами горных потоков, в то время как многоголосое эхо неслось ему вдогонку…
Наконец, вдали замелькал красный огонек; первый признак человеческого бытия в этой горной пустыне. Он вернул меня к заботам повседневной жизни — я вспомнил, что мы ехали «зайцами» и что нам приходилось опасаться этих огней.
Я подполз к Мак-Аррану, сидевшему у печки, и предупредил его, что скоро будет станция. Он, видимо, сильно трусил.
Поезд остановился. Около нашего вагона раздались шаги. Чей-то голос пробормотал что-то невнятное. Я почувствовал, что дергают парусину, под которой мы прятались.
— Он заметил место, где мы раздвинули парусину, чтобы залезть сюда, потише ты! — прошептал я.
— Здесь что-то не в порядке, — раздалось внизу. — Нужно поправить парусину — эге-ге!
При словах «здесь что-то не в порядке» мой храбрый товарищ шумно вскочил и с ловкостью обезьяны проскользнул в противоположное отверстие. «Свинья проклятая!» — крикнул я ему вдогонку, взбешенный.
«Там какой-то вонючий бродяга! — проворчал голос внизу. Говоривший продолжал укреплять парусину. — Проклятое отродье!»
Тем временем я успел обнаружить, что мой товарищ, удирая, вместо своего мешка унес мой. А в нем было все мое имущество!
Нелегко мне было расстаться с чудесным теплым плащом, но, предполагая, что он принадлежит какому-нибудь бедняку, я сбросил его под локомобиль, схватил оставленный Мак-Арраном мешок, котелок с драгоценными остатками кофе, и соскочил с поезда.
Внезапно на меня направился свет фонаря и раздался басистый голос проводника: «Пусть меня повесят, если это не тот самый проклятый негодяй, которого я согнал вчера вечером в Манитобе!»
— Он самый и есть! — крикнул я и пустился бегом через рельсы.
Я стал звать Мак-Аррана, но он решился мне ответить лишь после того, как поезд отошел.
Показаться на станции и подождать там следующего товарного поезда мы не могли, — чиновники заметили бы нас и захотели бы узнать каким образом мы сюда попали; ночь была холодная, и укрыться было негде. Пришлось снова пуститься в путь. Мы прошли довольно большое расстояние. На утренней заре показались снеговые горы.
Мы забрались в первобытный лес, развели там костер, поели и немного отдохнули. Потом пошли дальше.
В узком туннеле нас нагнал товарный поезд; нам нужно было пробежать небольшое расстояние до ближайшей ниши и укрыться в ней. Но мой храбрый товарищ так струсил, что помчался вперед по рельсам перед настигавшим его поездом! Я кричал ему вслед: «Сюда, сюда! Войди сюда!» Но он не видел и не слышал, и скоро я потерял его из вида.
Я спокойно просидел в нише, пока поезд проходил мимо. При этом я убедился в том, что было бы даже достаточно просто тесно прижаться к стене у рельсов. Поезд шел довольно медленно, мне удалось легко взобраться в последний вагон. Когда мы выехали из туннеля, я внезапно увидел своего товарища. Он стоял на краю дороги, я соскочил и подбежал к нему. Он задыхался и выглядел ужасно. Оказалось, что он выскочил из туннеля в ту минуту, когда поезд совсем уж настигал его, и кинулся вниз с железнодорожной насыпи. Он упал на сучья сломанной сосны. Он выглядел так, как будто у него была потасовка с медведем; хуже же всего было то, что он разбил колено и едва мог ходить.
Я старался помочь ему, сколько мог, и даже побежал вперед на разведку. На ближайшем полустанке я встретил бродягу-индейца, который сообщил мне, что все поезда останавливаются здесь и что ближайший придет после захода солнца. Я пообещал дать ему четверть доллара, если он поможет мне дотащить сюда моего товарища, и уверил его, что последний был человек маленький и легкий.
Увидев шотландское чудовище, краснокожий вытаращил глаза. Он поглядел на него, потом на меня, потом снова на него, добросовестно измеряя его взглядом, печально покачал головой и пробормотал:
— Четверть доллара маленький как глаз, человек большой как дерево, дай полдоллара.
— Хорошо! — сказал я. — Берись!
Мы несли его три часа, обливаясь потом. И при дневном свете я не только сам ухитрился вскочить в поезд, но еще втащил туда моего долговязого шотландца. Это была едва ли не одна из самых дерзких проделок в моей жизни.
Нередко бывает, что величайшие дерзости сопровождаются наибольшим успехом; через час к нашему ужасу приоткрылась боковая дверь нагруженного мукою вагона, в котором мы расположились, и в ней показались форменная фуражка и большая рыжая борода.
Раздались достопамятные слова: «Два доллара с человека за беспрепятственный проезд до Ванкувера. Согласны?»
— Хорошо! — ответил я также кратко и деловито; вымазанная машинным маслом рука протянулась за четырьмя долларами, исчезла заодно с бородой и шапкой, дверь замкнулась, и мы погрузились в долгий, спокойный сон.
Краткий, громкий стук разбудил нас, в приоткрытой двери появилась на минуту красная борода и вновь исчезла. Мы поняли это безмолвное предостережение и выглянули. В бледных лучах холодного утра глубоко под нами серебряным светом переливался необъятный Тихий океан.
Я выскочил после того, как мы переехали через какой-то мост. Опираясь на меня, шотландец в свою очередь спустил свои длинные ноги. Дружески объединенные и обсыпанные белой мукой, напоминая снежных болванов, мы слетели с поезда и покатились с насыпи. Мы были у цели.
Глава десятая
Последовали месяцы напряженной, тяжелой работы. Я едва успевал взглянуть на величавую природу, которая окружала отведенный мне земельный участок. Одни мы не могли справиться, пришлось нанять работника. Это был метис; мне он нравился, хотя и был немного ленив. Потом к нам присоединился еще какой-то житель Канады, по происхождению немец. От него часто несло водкой, он был уже не молод, и в волосах его серебрилась седина. Он звал меня хозяином. Работы становилось все больше, и мы оставили его у себя за небольшую плату. Мак-Арран и оба работника были в большой дружбе. Я же совершенно не выносил своего земляка, а вскоре стал чуждаться и метиса с Мак-Арраном.
Вскоре разразилась катастрофа. Я сказал однажды метису, чтобы он принес мне обед в поле. Он долго не приходил; рассерженный, я побежал домой и потребовал его к ответу. «Он понадобился мне здесь», — сказал Мак-Арран, бросив на меня косой взгляд, и, переглянувшись со своими соумышленниками, отступил за стол.
— Хозяин здесь я! — объявил я решительно.
— Вот как!? — сказал шотландец и ухмыльнулся так подло, что я сразу понял в чем дело.
Он кинул на стол ворох каких-то бумаг. «Вот прочти-ка!»
— Что это еще за дрянь?
— Они докажут тебе, что все здесь находящееся за исключением самой земли, моя собственность, и что, следовательно, хозяин здесь я!
— Яснее и быть ничего не может! — раздался осипший от водки голос немца. Метис всунул руки в карманы штанов и нагло смотрел на меня в упор; оба они, в свою очередь, отступили за стол. Тут только я заметил, что за ними на стене висели заранее приготовленные топоры.
Я проявил большое самообладание. Молча поглядел на всех трех и молча вышел. Я знал, что бумаги моего достойного компаньона и показания обоих работников докажут все, что им нужно.
Перед глазами у меня стояли красные круги, а ноги точно свинцом налились, в то время как я медленно шел к своему любимому месту у реки. Я долго сидел там, обдумывая свое положение и глядя на покрытые облаками горы. Потом встал, вскинул топор и в последний раз пошел «домой».
По дороге, однако, я еще кое-что сообразил и несколько изменил свой план. Я поймал одну из наших двух пасшихся на лугу лошадей, вскочил на нее и проскакал мимо нашего дома, производя как можно больше шума.
Все вышло так, как я того ждал. Все трое торчали там, очевидно выжидая меня. Я направился на единственную проезжую дорогу, связывавшую наш поселок с миром, проехал по ней некоторое расстояние, углубился в наш лесной участок, затем покружил лошадь вокруг нашего участка и спустился вниз по берегу реки. Здесь я связал передние ноги лошади веревкой, чтобы она не могла далеко зайти, и отправился на пастбище. Как я и предполагал, второй лошади там не оказалось. Один, или всего вероятнее, двое из моих товарищей, погнались на ней за мною, чтобы вернуть себе мою лошадь. Храброго шотландца, конечно, не было в их числе!
Все это было так. Когда я вошел в дом, я действительно застал его там одного. Ударом кулака я отшвырнул его в угол, потом вскочил на него и отколотил так, как никогда еще никого не колотил. Потом поспешно, но совершенно спокойно уложил в свой мешок все, что мне было необходимо на дорогу, и, не оглядываясь, вышел.
Я решил вернуться в Ванкувер и оттуда снова пробраться в Соединенные Штаты.
До Ванкувера все шло благополучно; удачные и неудачные проезды «зайцем», теплые и сухие ночлеги с сытным ужином и холодные, сырые, на пустой желудок. Словом все шло как всегда. Потом на меня напал страх, ведь у меня не было паспорта для Соединенных Штатов. Я решил, что лучше избежать торжественных официальностей и перейти границу тихо и незаметно.
Свернув в сторону от полотна железной дороги, я пошел через горы. Местность была дикая, пустынная и почти непроходимая. По счастью мне, наконец, удалось встретить старика, оказавшегося фермером. Он накормил и приютил меня на ночь, а на следующий день вывел на дорогу. Он привел меня к ручью, протекавшему по мирной лесной долине, поросшей высокими и могучими лиственницами. «Ты пойдешь вдоль этого ручья до камня, из-под которого он вытекает. Там ты будешь уже в Соединенных Штатах! Потом поднимешься по отвесу, повернешь направо и выйдешь на большую дорогу. А теперь прощай, я тороплюсь домой. Счастливого пути, парень!»
Я взобрался еще немного выше, разулся, присел на камне у воды, свесив в нее босые ноги, и достал из мешка ветчину, хлеб и мед.
За мною поднимались высокие, рассеченные глубокими трещинами скалы, полуприкрытые сухими сучьями и ползучими растениями. Внезапно над моим ухом раздалось пыхтенье, я повернул голову и увидел рядом с собою огромного медведя. С криком ужаса я вскочил, медведь тоже грозно поднялся, но с проворством дикого зверя, которое человек проявляет иногда в минуту опасности, я бросился бежать. И через пять минут был уже в Соединенных Штатах.
Прижав ругу к бьющемуся сердцу, я стал прислушиваться и всматриваться — медведя не было, подо мною мирно простиралась лесная долина. Ноги мои были изранены, я обхватил их руками и, сидя на корточках, ежеминутно готовый к бегству, стал раздумывать. Необходимо было добыть свои сапоги и дорожный мешок. Будь со мною хоть какое-нибудь годное оружие! Мерзавец медведь, наверное, пожирает теперь мою вкусную ветчину! Я решил, что будет лучше ему не мешать и переждать; на всякий случай я отломил себе толстый деревянный сук, в глубине души прекрасно сознавая его бесполезность.
Через некоторое время я осторожно пополз вниз вдоль ручья, пугаясь при малейшем треске сучьев и подозрительно заглядывая за каждый камень. Через полчаса я был на месте, где совершилось злодеяние. Медведя и в помине не было. Не было в помине и моей ветчины. Мерзавец вылизал и мед, да и вообще уничтожил всю мою провизию. Вокруг было тихо и жутко. Я жадно вглядывался, стараясь найти свои сапоги. Но я положил их у скалы, у подозрительной темной трещины, наполовину заросшей папоротником. Вдруг оттуда опять появится чудовище! Мне показалось, что запахло медведем и смертью — обуреваемый страхом я побежал прочь, босиком, сжимая палку под мышкой, с мешком в правой руке и звеневшим котелком в левой. При наступлении ночи я вскарабкался на дерево и лишь к утру решился оттуда спуститься. Скоро я выбрался на дорогу. Она вела через зеленую долину, мимо мельницы. Рядом с мельницей был жилой дом. Из раскрытых окон доносился заманчивый запах жаркого. Я остановился и стал нюхать.
Внезапно в окне появилась белокурая женская голова. Незнакомка звала собаку и бросила из окна пригоршню птичьих костей с остатками мяса на них. Белокурая голова вновь скрылась в полусвете комнаты; собака ежеминутно могла появиться; точно волк я кинулся на кусок гусятины, схватил его и хотел удрать — но вдруг замер на месте! Из комнаты раздался женский голос: «Милый вы мой, что это вы? Вы голодны? Вы хотите есть? Так войдите же!» — Голос был нежный и слабый. В окне появилось женское лицо, прекраснейшее из всех женских лиц, которые я когда-либо видел…
Не знаю, что я ответил. Вскоре после этого я очутился в комнате. Помню, что я умывался, служанка-японка принесла мне домашние туфли. Вокруг меня были разные люди; они меня расспрашивали; не помню, что я им отвечал; помню только, что мельник, большой человек с красным лицом, от души смеялся над моей встречей с медведем. Все мое внимание было приковано к лицу этой женщины и ее нежному, слабому голосу.
— А теперь поговорим о деле! — сказал мельник, когда мы остались с ним вдвоем. — Хочешь поработать у меня? По крайней мере пока не заработаешь на сапоги и вообще на самое для тебя необходимое? Ведь долго ваш брат-бродяга не выдерживает. Жене моей давно уже хочется разбить сад перед домом: тебе, кажется, приходилось делать что-то в этом роде; возьмешься за это? Будешь получать тридцать долларов в месяц. Есть будешь с нами, а харчи у нас жирные!
— Согласен! — тихо ответил я.
На следующий день я принялся усердно работать в саду. Вскоре туда ко мне пришла племянница хозяина. Мы разговорились и подружились с нею. Она стала приходить каждый день и оставалась со мною все дольше и дольше.
Я рассказывал о своих душевных переживаниях, о своей необычайной жизни, о странствованиях и приключениях. Она жадно слушала, стараясь не пропустить ни одного слова. Это была родственная мне натура, бурная и беспокойная; пылкая фантазия ее лихорадочно работала, с самого детства ее томила тоска по свободной жизни и неведомым странам.
Прекрасные глаза ее радостно сияли, в то время как я с увлечением говорил. Иногда у нее вырывался глубокий вздох, и мы обменивались продолжительными взглядами…
Наступили блаженные дни. Счастье пьянило меня, кровь бурно текла в моих жилах. Златокудрая голова склонялась ко мне, белая рука покоилась в моей…
Но счастью скоро наступил конец. Все легче становилось ее тело в моих объятьях, все слабее звучал ее голос и все больше блестели ее огромные глаза. Я знал в чем дело, мельник рассказал мне, что его племянница живет здесь в горах, потому что больна неизлечимо.
Работа моя давно была закончена. Мне нечего больше было делать в саду, но я оставался на ферме, поглощенный уходом за больной. Я не мог ее покинуть.
Жена фермера давно догадывалась о наших отношениях и недружелюбно поглядывала на меня. Но муж ее меня очень любил и, по-видимому, был на моей стороне.
— Молчи, дура, прекрати эти разговоры! — сердито крикнул он ей однажды, в то время как я медленно и осторожно уносил больную из сада. — Пожалей ее, ведь ты отлично знаешь, что ей…
После этого нас оставили в покое и мы целые дни проводили вместе в саду. Но все мои старания и заботы были бесполезны. Я не мог удержать ее уходившей от меня жизни. Однажды утром я взял больную на руки и понес в сад. Внезапно голова ее опустилась, прозрачные руки судорожно охватили мою шею и поток крови хлынул на меня из ее рта. Мы немедленно вызвали врача. На следующий день приехали ее родные, мать и брат, потом привезли еще одного, очень известного врача. Вечером мать ее позвала меня и сама вышла из комнаты умирающей. Я подошел к ней. Она, казалось, хотела со мною заговорить, но была не в силах. Наконец, устремив на меня любящий взгляд, она умоляющим голосом прошептала, что хочет со мною проститься теперь, пока она еще в силах и пока никого нет…
Вскоре она умерла.
Я долго странствовал потом по гористому побережью Тихого океана; в целом я держался южного направления. Я не переставал с облегчением вспоминать о том, что заработал сто долларов и не завишу от людей. Я мог себе сразу покупать все необходимое и затем скитаться в полном одиночестве. Мне тяжело было с людьми, я не мог их видеть и слышать…
Я бродил по лесам, одичавший, одинокий и мрачный, гонимый душевными страданиями.
Когда деньгам пришел конец, я стал наниматься на работу то здесь, то там; я был плотником, помощником кузнеца, работал на телеграфе и на ферме — я тяготился людьми и спешил уйти от них. Я был замкнут, мрачен и молчалив, что вызывало в них чувство вражды. Всего дольше я работал в Калифорнии у крупного землевладельца и губернатора Томпсона, в Тулуаре, на одной из его отдаленных горных ферм я провел целую зиму. Меня окружала прекрасная природа. Людей там было мало, работа не трудная, я много читал и познакомился с величайшими произведениями мировой литературы.
Глава одиннадцатая
С наступлением весны мною вновь овладело мучительное беспокойство. В это время хозяин приехал к нам поохотиться и я попросил его отпустить меня. Он согласился, дружелюбно простился со мною и даже подарил мне пятьдесят долларов в придачу к заработанным мною двумстам пятидесяти.
В последние десять месяцев я целиком истратил эти деньги. Я отказался от всякой работы и всецело отдался своей страсти к бродяжничеству. Вдоль и поперек исходил я Соединенные Штаты.
Всегда в пути, отваживаясь на самые рискованные переезды, я мчался в товарных поездах и экспрессах с юга на север, от Тихого океана к Атлантическому, потом снова назад, к Тихому. Мрачный и внутренне сосредоточенный, я бродил по шумным улицам многолюдных огромных городов, точно по раскаленным пустыням Льяно-Эстакадо или горным кручам и темным лесам Арканзаса.
Мне навсегда запомнился один безумный, длительный переезд, во время которого меня три раза сбрасывали с поезда. Наконец, почти добравшись до места, куда я направлялся, — это был Вильмингтон, в штате Делавар, я умудрился неловко соскочить, несмотря на то, что поезд шел совсем медленно. Я подвернул ногу и мне стало трудно ходить. Все же к утру я кое-как добрался до дороги, ведшей через поле. Там я встретил велосипедиста, который обещал прислать мне кого-нибудь на помощь. Я сел и стал ждать.
Вместо обещанной помощи, появился полицейский, который повез меня к шерифу.
— Как вы сюда попали? — спросил меня шериф.
— По железной дороге, сэр!
— Когда и откуда?
— Вчера ночью, из Клевелэнда, сэр!
Он подошел к телефону и вскоре вернулся.
— Вчера ночью на станции не было сдано ни одного билета на проезд из Клевелэнда в Вильмингтон; ты, стало быть, бродяга! Три месяца тюрьмы!..
Эти три месяца не принадлежат к числу моих лучших воспоминаний.
— Надеюсь, что мы скоро увидимся! — сказал мне, ухмыляясь, тюремный сторож по истечении срока моего заключения.
Это животное не ошиблось. Вечером того же дня я снова был в его власти. Но на этот раз меня обвиняли в покушении на грабеж.
В действительности преступление мое заключалось в том, что я попросил огня.
Дело было теле: я отправился из тюрьмы за город и весь день радостно гонялся по полям, лесам и дорогам. К вечеру я забрался в темный туннель и уселся там в ожидании Огио-Балтиморского экспресса, на котором собирался умчаться подальше от этого негостеприимного места.
Я захватил с собою табак, но позабыл спички и не мог закурить трубку. В туннель вошел какой-то господин, и я вздумал попросить у него огня.
В темноте он меня не разглядел, а просьбы моей, должно быть, не расслышал. Тогда, чтобы обратить на себя его внимание, я дотронулся до его руки; он, в ужасе, закричал, швырнул мне в лицо свою трость и побежал прочь. Ошеломленный, я потер свой ушибленный нос, потом побежал за ним, чтобы вернуть ему, по крайней мере, его палку, не мог его догнать и снова уселся в туннеле, обозленный тем, что не достал огня, а вместо того обзавелся шишкой на носу. Внезапно в обоих входах туннеля появились какие-то люди, и едва я успел опомниться, как на руках у меня оказались ручные кандалы и меня снова потащили в тюрьму. Сидя там и трясясь от бешенства, я слышал громыхание экспресса, мчавшегося в ночной темноте.
Когда на следующий день шериф обратился ко мне с насмешливым приветствием, я положил на стол три доллара, заработанных мною в тюрьме, и попросил немедленно телеграфировать губернатору Томпсону в Тулар-Калифорнию о том, что я прошу его выслать свидетельство о моей добропорядочности и денег для защитника. Кроме того, я просил вызвать к шерифу господина, на которого я будто бы совершил нападение.
Имя известного в то время политического деятеля произвело нужное впечатление; поразмыслив, шериф изрек: «Хорошо, я пошлю телеграмму. Но если это новая проделка, ты отсидишь за нее еще год! Джентльмен слег от испуга; посмотрим, сможет ли он завтра явиться. Уведите его!»
На следующий день джентльмен пришел и дал сравнительно благоприятные показания. Кроме того, была получена ответная телеграмма от мистера Томпсона. Прочитав ее, шериф пробормотал что-то о поручительстве и объявил мне, что я свободен, но должен немедленно убраться из их штата.
Я побежал за город и направился по железнодорожному полотну на юго-запад…
Работая в разных местах, я скоро вновь накопил немного денег и решил отправиться на сбор цветов, во Флориду, обычное зимнее убежище бродяг.
Но поезд, на котором я ехал, внезапно остановился, так как что-то случилось с паровозом и железнодорожные чиновники воспользовались этим, чтобы обойти вагоны с фонарями в руках, отыскивая бродяг. Меня нашли, отколотили и сбросили с насыпи. Вслед за мною из поезда вылетел еще один бродяга. К моей радости он оказался студентом-медиком, с которым я раньше где-то встречался. Это был молодец, способный на самые отчаянные проделки, но вполне порядочный человек в глубине души. Подобно мне, он был одержим страстью к приключениям.
После долгих блужданий мы все же пробрались с ним во Флориду и поработали там на цветочных плантациях. По окончании сезона наш работодатель предложил нам осушить участок земли, недавно им приобретенный. Он хотел, чтобы мы занялись этим не в качестве наемных рабочих, а как свободные предприниматели по соглашению.
Мы осмотрели предложенный нам участок. Он зарос тростником и весь почти покрыт был болотами; из их зеленой тины поднимались зловонные испарения. Лягушек, змей и москитов здесь было множество.
«Здесь пахнет лихорадочной!» — сказал Гедфри — так звали моего товарища, — вдыхая неподвижный, затхлый воздух.
«Но и долларами!» — возразил я и замахнулся шапкой в носившихся надо мною москитов. «Ладно, возьмемся за это дело, коли хочешь. Если оно не пойдет на лад и если для тюльпанов с розами здесь все же окажется сыровато, мы устроим в этом старом аквариуме грязевые ванны для разжиревших нью-йоркских банкиров. Берусь составить самый широковещательный проспект», — сказал он со свойственным ему юмористическим хладнокровием и заткнул себе за ухо орхидею.
Но дело пошло на лад. Наш работодатель знал, куда вложить доллары. Мы наняли около тридцати негров, купили необходимые орудия, обзавелись ружьями, высокими резиновыми сапогами и полезли в болото.
Приятной эту работу назвать нельзя было. Нелегко было и с неграми справиться. Однако через шесть недель дикое болото превратилось в расчищенный, сравнительно сухой и плодородный участок. Вместе с тем мой цветущий молодой товарищ превратился в привидение с ввалившимися глазами; ибо за восемь дней до окончания работ он заболел малярией. Вскоре меня постигла та же участь.
Я трясся от холода и стучал зубами, а через некоторое время горел как в огне. Ноги у меня стали точно резиновые и сгибались подо мною.
Все же мы радовались: наш чистый заработок составил свыше четырехсот долларов.
Глава двенадцатая
Недели через две мы оба, вполне прилично одетые, еще немного бледные и вялые, сидели на веранде большого отеля Тампико. Гедфри прилежно читал газету. Внезапно он сказал мне:
— Послушай, не отправиться ли нам на Рио-Пазо за золотыми слитками? Вот взгляни-ка!
Я прочел заметку довольно общего характера, в которой подтверждались сенсационные слухи о вновь открытых золотых приисках у истоков реки Пазо, в Соноре.
— Все это брехня! — сказал я.
— А по-моему здесь пахнет долларами! — возразил он. — Ты, как видно, еще не очнулся от проклятой лихорадки, а то бы тоже учуял это. Отправимся-ка туда! Не беда, если не найдем золота, нас ждут там приключения!
Мы еще поспорили, но, в конце концов, страсть к приключениям заглушила во мне доводы рассудка, и я согласился ехать на прииски.
Там мы сваляли дурака. Вся эта история оказалась, разумеется, грандиозным шарлатанством. Или, вернее говоря, непрерывной цепью шарлатанских проделок.
В горной долине, носившей название «Чертова рая» и состоявшей из острых каменных глыб, поросших колючими кактусами, среди которых кишели гремучие змеи, какой-то мексиканский десперадо[32] действительно нашел было несколько золотых слитков. Такие случайные находки не редкость. Как только слух об этом распространился, в долину съехалось множество людей, жаждавших обогащения: но за исключением нескольких маленьких золотых зерен, ничего больше найти не удалось.
Среди приезжих выдавался молодой человек, в котором гениальные, деловые способности соединялись с литературной одаренностью. Он подружился с обладателем слитков и с хозяином разбойничьего притона, где пропивалась золотая добыча. Хозяин купил у правительства этот дикий горный участок, молодой человек напечатал в американских газетах несколько зажигательных статей, а десперадо вновь вскарабкался в «Чертов Рай» и зарыл слитки, которые не успел пропить, в то самое место, где он их нашел. Газетные статьи возымели свое действие и вскоре в «Чертов Рай» явился некто, спешивший отделаться от своих денег. В ночной темноте его повели наверх, стали искать и шарить, и на глазах у него извлекли из земли золото. После этого он за огромные деньги купил «Чертов Рай» у хозяина, притворившегося ничего не знающим о золотой добыче. Обоим соучастникам он заранее заплатил изрядную сумму, в качестве наградной за открытие, затем приобрел необходимую одежду, инструменты и взрывчатую батарею, после чего вместе со своими компаньонами отправился на прииски.
Но среди взорванных скал оказывались лишь убитые змеи. Компаньоны старательно изображали на своих лицах полное недоумение. Однако новоприбывший не растерялся и все трое придумали новую шарлатанскую проделку, в которую вовлекли еще одного капиталиста, вторично употребив раз удавшийся маневр.
Вскоре к ним присоединились многочисленные искатели приключений. Среди них оказался предприимчивый человек, который стал торговать водкой, другой выстроил гостиницу с хорошим рестораном. Потом появился игорный дом. Вся эта компания не скупилась на рекламу, усердно заманивала доверчивых овец и стригла их шерсть. Многие из пострадавших, став нищими, превращались в послушных слуг наших предпринимателей: они распространяли слухи о головокружительном великолепии «Чертова Рая» на Рио-Пазо.
Время от времени наши молодчики закапывали несколько новых слитков, излавливали новых капиталистов и снабжали газеты новыми сенсационными известиями о заманчивых россыпях. То было чистейшее перпетуум мобиле!
Нас постигла, конечно, общая участь. Сначала нас жестоко обобрали, потом посвятили во все подробности этой махинации. Тем временем в отдаленном ущелье, высоко над «Чертовым Раем», внезапно обнаружился золотой песок.
Его нашли не в жилах, а в промытом песке, нанесенном ручьем, протекавшим по дико заросшему, идиллически-прелестному ущелью. Мы сейчас же собрались, купили у изголодавшегося старого золотоискателя, обошедшего в поисках золота четыре части света, необходимое снаряжение, поспешно добрались до заманчивого ущелья и на три недели погрузились в тину и воду.
Нам удалось добыть золото. Но когда мы его продали, оказалось, что, работая по двенадцати часов, в течение двадцати дней, мы заработали восемьдесят два доллара, а истратили на кофе, табак, консервы, сгущенное молоко и сухари, приобретавшиеся в дорогих лавчонках «Чертова Рая», двести десять долларов. И это не считая всего истраченного нами раньше.
Мы стали держать совет, придумали еще худшую глупость, в которой на этот раз принял участие и Нэд, старик-золотоискатель. Последний клялся, что здесь вокруг есть золото, каменные породы убеждали его в этом, но необходимо было его терпеливо и настойчиво искать.
У нас оставалось еще немного денег, мы купили на них все необходимое и поднялись на раскаленные солнцем, безводные и лишенные растительности, скалистые горные пустыни.
Нас гнали туда лихорадочные грезы о золоте.
Поспевать за старым Нэдом было подвигом, который сделал бы честь любому спортсмену. Он бегал и карабкался, как горный осел, и обладал выносливостью последнего. Все его разговоры и помышления сводились к одному: найти золото!
Дней через десять или двенадцать после начала нашей экспедиции мы провели ночь в какой-то полуразрушенной уединенной хижине. Там валялись свертки толстой проволоки и изломанные, заржавленные инструменты, обычно употребляемые при сооружении телеграфа; здесь, вероятно, проводился провод через горы и работы почему-нибудь прервали. Местность вокруг была совершенно дикая и пустынная. Наш запас провизии приходил к концу, мы были истомлены и, несмотря на приставание старого Нэда, решили, что пора отказаться от неудачной авантюры.
— Повернем-ка на восток, откуда пахнет салом и пирогами, а то, не позднее чем через два или три дня, твоя иссохшая душа, Нэд, будет искать золото в этой гнусной дыре! — Так объявил Гедфри решительным голосом, а на следующий день, на утренней заре, мы пустились в путь.
День был жаркий, безветренный и безоблачный. В полдень мы немного отдохнули в высокой горной долине. Там торчал огромный кактус, отбрасывавший скудную тень. Нэд, конечно, не утерпел, отправился на разведку, и вскоре прибежал к нам и стал нас звать с собою. Через пять минут он становился на краю узкого и отвесного ущелья, указывая на что-то внизу. На глубине десяти метров, приблизительно, из скал выдавалась ступень, за нею следовали другие, и по ним, в сумрачном свете этой узкой горной шахты, едва заметно струился вниз сухой, характерного темного цвета, песок.
— Парни, подержите-ка ремень, чтоб я мог на нем спуститься и потом вновь подняться. Ладно? Мне необходимо исследовать этот песок, пусть меня повесят, если в нем не окажется золото!
Я чувствовал, что из этого ничего не выйдет. Но старый ребенок так приставал и просил, что пришлось уступить. Мы крепко держали лассо, пока он спускался и шарил в полутьме, точно терьер перед крысиной норой.
— Тащите, тащите! — глухо раздался наконец его голос. — Только держитесь покрепче, парни! Я набрал полный мешок песку! Тяните!
Я свернул свою куртку, подложил ее под ремень на край скалы, наступил на нее ногой, и мы принялись осторожно тянуть вверх плохо поддававшийся и скрипевший ремень. Внезапно мы полетели назад, кусок лассо просвистел в воздухе и свалился на нас, раздались глухой крик и звук падения в ущелье; оцепенев от ужаса, мы взглянули друг на друга, потом кинулись к краю скалы и поглядели вниз.
Ослепленный солнцем и охваченный ужасом, я сначала ничего не мог разглядеть; к нам доносились неясные слова, прерываемые отрывистыми звуками, похожими на стоны, а еще глубже внизу, в глубине окутанной вечной тьмой, по-прежнему скатывались камни и шурша, струился песок.
— Ты его видишь? Что случилось? — спросил я, с трудом выговаривая слова.
— Вижу, вот там! На второй ступени… Он корчится! Какое несчастье! Только бы он не свалился еще ниже! Неужели ты его не видишь? — прошептал Гедфри и бессознательно до боли сжал мою руку. Я очнулся и с быстротой молнии сообразил что предпринять. Приставив руки ко рту, я крикнул вниз: «Нэд, не двигайся, чтобы не свалиться глубже! Можешь сказать, что с тобою?»
Прерываемый эхом и стонами, но все же явственно прозвучал ответ: «Сломал ногу… может быть… ой!.. обе. Голова… в крови… ой! Парни, не оставьте меня од…
— Нет, мы тебя не оставим! Потерпи только, Нэд! Не двигайся, слышишь! — крикнул я ему и потом обратился к Гедфри, по бледному лицу которого катились крупные капли пота!
— Послушай-ка, Годи! Я сильнее и поворотливее тебя. Я сбегаю в дом, где мы ночевали и притащу сюда проволоку. Нам не свить годной веревки из наших лохмотьев. Слушай! К вечеру я вернусь. А ты пока спустись вниз, в долину! Там зеленеет трава, стало быть найдется вода. Набери и принеси сюда. Может быть там найдутся лианы или что-нибудь в этом роде. Спусти ему тогда бутылочку воды. Потом собери хворост или сухую траву и разведи огонь, чтобы осветить ущелье. Сделай-ка все это поскорей! И, главное, уговаривай его не двигаться и потерпеть. Объясни ему, что мы решили предпринять, мне некогда. До свидания, парень!
Он хотел что-то сказать или спросить, но я помчался прочь, и он едва успел крикнуть мне вдогонку: «Ты совершенно прав!»
Могу о себе сказать, что всегда был хорошим ходоком и недурно ориентировался в дороге, но от того, что мне удалось проделать на этот раз, я на следующий день сам пришел в изумление. С легкостью горного козла я мчался вверх по ущельям, по усыпанным острыми камнями плоскогорьям, мимо раскаленных солнцем отвесов, спускался в зеленые ложбины, вновь карабкался вверх, перескакивал через расселины, с неослабевающей быстротой и непостижимой ловкостью пробивался сквозь леса кактусов, грозно поднимавшихся наподобие обнаженных мечей. Порою у меня подгибались ноги и казалось, что сердце разорвется от усталости. Я выбрал не ту дорогу, по которой мы раньше спускались; не пойму, как я ее выбрал и нашел. Спускаясь мы шли около пяти часов и притом не особенно быстро, для подъема мне понадобилось не более трех.
Задыхаясь и обливаясь потом, я пролежал несколько минут перед хижиной. Потом собрался с силами, вошел в нее, скатал двадцать метров проволоки, отломил ее щипцами, просунул в проволочный круг голову и надел его на плечо, положил щипцы в карман, выскочил и помчался вниз.
Пот градом катился с меня, проволока звенела, подскакивала и била по плечу и бедру. Порою я чувствовал острые уколы в ногах и безумно бившемся сердце, во рту у меня язык воспалился и распух от жажды. Время от времени я протирал измученные зноем глаза и, стараясь заглушить боль, кусал потрескавшиеся губы. Я спускался с такой быстротой, что, в случае падения, переломил бы все кости. Последний луч солнца озарил верхушку старого кактуса, под которым мы отдыхали, когда я достиг нашей долины.
Освободившись от своей ноши, я оглянулся вокруг; Гедфри нигде не было. Я тяжело поднялся и направился к ущелью, колени сгибались подо мною. У самого края, прислоненная к камню, стояла бутылка Гедфри; я жадно опорожнил ее и пришел в себя.
Подле камня догорал огонь и была заготовлена еще куча хвороста. С нее свешивался белый лоскут, обрывок одежды. При быстро угасавшем свете мне удалось прочесть написанное на нем обугленной веткой: «Вернусь к ночи, возможно, что приведу помощь». Какую помощь надеялся Годи найти в этой пустыне?
Я пополз к пропасти и стал звать. В ответ послышался слабый стон. В том месте, откуда Нэд свалился, находился камень, которого раньше не было. Я нащупал мягкую веревку, придерживаемую им и спускавшуюся в пропасть. Я потянул ее вверх. К концу ее была прикреплена бутылка Нэда; она оказалась опорожненной. Из этого можно было сделать два вывода: во-первых, что Нэду не так уж плохо, он мог еще двигаться и пить, во-вторых, что Гедфри напал на людей, или, во всяком случае, на место какой-нибудь стоянки, ибо одеяло, из которого он свил веревку, принадлежало не нам.
Я развернул проволоку и щипцами выгнул по концам ее крюки. Потом крикнул Нэду, чтобы он еще немного потерпел, что мы его скоро вытащим; на это не последовало никакого ответа. Ничего больше пока нельзя было сделать. Я уселся, съежившись, под защитой скалы и стал ждать.
С гор дул резкий ночной ветер; я дрожал в промокшей от пота одежде, но не мог даже развести огонь, потому что у меня не осталось больше ни одной спички.
Дрожа от холода, я улегся, прижимаясь к каменной глыбе, не успевшей остыть после жаркого дня и погрузился в полузабытье. Потом очнулся и стал прислушиваться. Как будто доносились какие-то голоса. Я приставил руки ко рту и громко закричал, но в ответ раздался лишь вой ветра в ущельях. О, если бы Годи, наконец, пришел! Как долго тянулась эта ночь… и как я устал… как смертельно устал… так тяжко было карабкаться сюда вверх… так мучительно давил этот проволочный круг… Да, но ведь это кончилось, я ведь добрался. Лучше не засыпать! Если бы Годи не изорвал одеяла, я мог бы укрыться, так холодно… холодно, точно в Канаде зимой… тут я заснул.
Глава тринадцатая
Чье-то влажное и теплое дыханье пахнуло мне в лицо; я открыл глаза и увидел над собою светлую морду и большие, качавшиеся уши. Мул!
Я испугался было, но тут раздался голос Гедфри: «Ты здесь! Отлично, а что с Нэдом? Ты не знаешь?
Ладно, сейчас мы это узнаем. Я привел с собою мула, а с ним и его хозяина».
Через несколько минут, на проволоке и лассо, с электрическим фонарем в руке я спускался в темную пропасть. В первую минуту я едва не умер от страха, но потом собрался с силами; этому, вероятно, немало способствовала и темнота, окутывавшая глубину подо мной.
Нэд по-прежнему не откликался, он лежал, вытянувшись и неподвижно, на ступени скалы, оказавшейся длиннее и шире, чем она представлялась сверху. Песок, наполнявший ее углубление, выстлал для бедняги мягкое ложе. Лицо его покоилось на руке, обращенное к скале, и казалось необыкновенно темным; правая нога свисала наискось, перекинувшись через край скалы. При слабом свете фонаря я увидел, что колено его раздроблено.
Несмотря на то, что я изо всех сил старался быть осторожным, мое повисшее тело задело его ногу, он застонал, сделал попытку подняться и со стоном повалился назад.
Я облегченно перевел дыхание, вновь почувствовав под ногами почву, освободился от проволоки и лассо, наклонился над ним и приставил к его губам буты лгу с водою. Пока он пил, я заметил, что лицо его потемнело от запекшейся крови, которая вытекала из раны в голове, скрытой под слипшимися волосами.
Потом пришлось приступить к выполнению тяжелой задачи: на узком выступе скалы нужно было снарядить беднягу и поднять его вверх — меня до сих пор преследуют ужасные крики, которые он испускал в полубессознательном состоянии, когда тело его сотрясалось от неизбежных ударов о скалу…
И все же худшее, то что вконец нас измучило, было впереди: предстояло переправить его через горы. Мы перевязали и неподвижно укрепили ногу Нэда, рану на голове промыли водкой, затем взгромоздили его на мула, которого хозяин повел под уздцы. Сами мы шли по обеим сторонам, поддерживая раненого.
День был невыносимо душный, пот градом катился с нас. К полудню небо совершенно заволокло тучами, стало темно как ночью, холодные порывы ветра едва не сорвали нас со скалы и при свете молнии нам едва удалось спрятаться под каменным навесом.
Гром грохотал; казалось, что горы рушатся; внезапно озаряемые ярким светом молнии отдаленнейшие вершины на мгновение становились близкими, потом снова исчезали в черном мраке неба под шумным серым потоком проливного дождя.
К довершению всех наших бед оказалось, что углубление, в котором мы укрылись, уже раньше размывалось дождевыми потоками, и через какие-нибудь полчаса мы оказались по колено погруженными в красно-коричневый поток, который дико бурлил, устремляясь по своему старому руслу. И в самый разгар грозы нам пришлось покинуть свое убежище. Иначе нас просто смыло бы водой.
Потом мы карабкались, спотыкались, брели и скользили по пропастям и ущельям, вверх и вниз по отвесам, озаряемые ярким светом и погружаясь в ночную тьму, под непрерывными потоками дождя. Так проходили часы за часами.
Выносливее всех был старый мул. При сильных раскатах грома он фыркал или двигал левым ухом, но спокойно и уверенно следовал за нами во всех наших диких блужданиях. Под конец мы скорее ползли, чем шли, совершенно изогнувшись от холода и усталости, бормоча проклятия, ежеминутно готовые свалиться. Каким образом все это вынес тяжелораненый старик — осталось для меня до сих пор неразрешенной загадкой.
Внезапно мул остановился, я поднял глаза и тут только заметил, что хозяин его исчез. Я хотел было погнать его дальше, но он сопротивлялся, упираясь передними ногами, и я с ужасом заметил, что он стоял на самом краю бездны. И в ту же минуту с неописуемым облегчением я увидел светлую полосу на небе и освещенные ею белые здания на противоположной стороне скалистого отвеса, отделенной от нас пропастью.
Но наши радостные возгласы оказались преждевременными, ибо нам пришлось промучиться еще целую ночь: непроходимые горные потоки перерезали наш путь; мы попадали в ущелья, из которых казалось не было выхода; останавливались перед круто вздымавшимися стенами и темными пропастями.
Наконец, совершенно измученный, я свалился на берегу бурного потока и впал в забытье. Очнувшись через некоторое время, я увидел при лунном свете Нэда и Гедфри, которые спали тесно прижавшись к мулу. Следуя их примеру, я хотел примоститься к нему с другой стороны, как вдруг из-под круглого брюха животного высвободилась маленькая темная фигура — то был его исчезнувший господин.
Я поспешно толкнул его обратно и прижался к нему и его четвероногому товарищу. Вскоре мы все крепко спали.
К утру погода прояснилась и мы благополучно закончили наш путь.
После всего пережитого я заболел нервной горячкой. Гедфри поместил меня и Нэда в больницу и отправился куда-то дальше. Я его больше никогда не видел. Через некоторое время, вполне оправившись, я простился с Нэдом; нога его заживала медленно и ему пришлось остаться в больнице.
Лето я проработал в полях Калифорнии, зимой служил кельнером в каком-то вегетарианском ресторане в Канзасе, а затем нанялся поваром на пароход, совершавший рейсы по Миссисипи.
Однажды весной, в то время как мы поднимались вверх по реке, вид бесконечных прерий снова разбудил в моей душе старую страсть к странствованиям и на ближайшей же остановке, к которой мы причалили, я был таков…
Следующие пять месяцев я провел в блужданиях и успокоился лишь после того, как истратил все заработанные мною деньги. Наступающая зима застала меня в штате Пенсильвании. Когда в бурный ноябрьский вечер меня сбросили с товарного поезда и первые хлопья снега закружились надо мною, я решил, что пора опять подумать о заработке, о кровле и мешке с книгами.
Но время и место не благоприятствовали этим намерениям. Нигде не было подходящего места, и в конце концов мне пришлось поступить на сталелитейные заводы Карнеджи в Питсбурге. Американские рабочие зовут их «последняя ставка», ибо туда идут работать лишь те, кому больше совершенно не на что рассчитывать. Мне немало приходилось слышать о том, что происходит в стальном аду великого друга человечества, но то, что я сам узнал, превзошло все ожидания.
Хитро придуманная контрольно-поощрительная система выжимала последний пот из рабочих, а низкая система ссуд, благодаря которой они всегда были в долгу у предпринимателя, превращала их в рабов последнего. Наличные деньги никогда не попадали к нам в руки, наш скудный заработок нам выплачивали в бонах. На них мы закупали все необходимое в заводских магазинах, что было крайне выгодно для Карнеджи. Ими же мы оплачивали и помещения в грязных бараках, причем Карнеджи опять-таки наживался. За малейшую неисполнительность или строптивость с нас взимали денежный штраф, опять так обогащавший Карнеджи.
Больных немедленно увольняли. Забастовавшие рабочие избивались и выгонялись из бараков отрядом сыскной полиции, состоявшим на платной службе у завода. Если доведенная до отчаяния кучка несчастных рабов пыталась сопротивляться, в нее стреляли.
Никаких мер охраны труда не существовало. В моем отделении в течение трех месяцев в пудлинговых печах сгорели и погибли четырнадцать человек; искалеченных я не сосчитал. Ежегодно стальные заводы Карнеджи покидают тысячи калек, убитые насчитываются сотнями…
Весь мир знает о миллионах, даруемых благотворительным учреждениям, но он не знает о том, как эти миллионы добываются.
Во время своего пребывания в Америке я имел обыкновение раза четыре в год справляться на Нью-Йоркской почте — нет ли для меня писем. На этот раз я сделал то же самое: письма оказались, на одном из них была немецкая марка и адрес был написан рукою моей матери.
В письме заключалось известие о смерти моего отчима. Мать осталась одна на свете и без всяких средств к существованию. Необходимо было немедленно вернуться домой.
Я расстался со стальным адом Карнеджи и нанялся кочегаром на голландский пассажирский пароход «Потсдам». Голландско-американская линия в то время смехотворно оплачивала своих кочегаров: за восемьдесят часов работы, во время переезда от Нью-Йорка до Роттердама, мне предстояло получить два гульдена. Их мне могло хватить на железнодорожный билет до Эммериха, первой германской станции.
Через две недели после получения письма от матери я бросил прощальный взгляд на небоскребы Нью-Йорка и мысленно, точно в исчезавшем сне, вновь увидел беспредельные пространства прерий и могучие громады Скалистых гор, среди которых навеки закрылись прекрасные и любимые мною глаза. Потом я спустился по железной лесенке в топку парохода и стал подбрасывать угли в огонь, в то время как машины однообразно и глухо гудели: «Домой… домой…»
Глава четырнадцатая
Странное чувство испытал я, когда впервые, после стольких лет, вступил на родную землю. Должен признаться, что меня прежде всего охватило сознание моей отчужденности и одичания. Я решительно неспособен был правильно воспринимать знаменитое благоустройство своего отечества.
Воплощение его предстало передо мною на границе в лице полицейского, который потребовал от меня документы.
О, прекрасная Америка, где от меня во время бесчисленных пятилетних странствований ни разу не потребовали никаких удостоверений!
В качестве беспаспортного, я был немедленно доставлен в полицейский участок города Эммериха и подвергнут заключению. Через четыре дня меня отпустили, снабдив свидетельством, на котором обозначены были мои приметы и добавлено, что полиция моего родного города не сообщила обо мне ничего предосудительного.
— Как же вы собираетесь добраться домой? — спросил меня представитель полиции. — Нищенствовать и ночевать под открытым небом запрещено, как вам известно!
— Нищенствовать я не собираюсь! Но неужели, действительно, нельзя соснуть где-нибудь в лесу или в поле, если я до вечера не найду работы?
— Никак нельзя! — засмеялся он. — Вы какой-то чудак! Вот что: если вы в самом деле намерены работать, передайте эту записку в Везеле, на кирпичном заводе. Там всегда нуждаются в рабочих. А по этой записке вам выдадут в железнодорожной кассе билет четвертого класса!
— Благодарю вас! — сказал я, обрадованный, и хотел пожать ему руку, но, по-видимому, он счел, что это странно и отклонил мое рукопожатие.
На кирпичном заводе мне удалось устроиться, я провел там три недели, заработал немного денег и купил себе чемодан, чистую рубаху и железнодорожный билет четвертого класса.
Я вышел из поезда на том самом вокзале, с которого я десять лет тому назад отправился в далекое странствование с двадцатью марками в кармане, исполненный радостными упованиями. Упования мои рассеялись, опустел и карман — в нем теперь было не более двух марок.
Радость моей старой, измученной матери не поддается описанию. Глаза ее так засияли, что мне вспомнились другие, навеки закрывшиеся глаза, и старая боль вновь сжала мое сердце.
Я сразу увидел, как необходим был мой приезд, и на следующий день пошел искать работу. Стояла зима и найти ее было не легко. Особенно трудно это было мне: ведь я так отвык от немецких условий жизни, все здесь так мне было чуждо! Я до сих пор не могу забыть впечатления, которое производило на работодателей сообщение о том, что у меня нет документов. Они смотрели на меня с удивлением и ужасом. Потом поспешно хватались за свои золотые часы. Ведь я мог их украсть!
Преодолев всевозможные бюрократические препятствия, после бесконечных, занесенных в протокол препирательств, я стал наконец обладателем свидетельства об инвалидности и членской книжки рабочих — заготовителей строительного материала.
Через несколько дней нашлась и работа. Мне дал ее какой-то плотник. Я стал таскать и возить балки и доски, запах которых напоминал мне Чикаго и Оклаему.
У моей матери вновь появился запас колбасы в шкафу; покачивая головой, она с наслаждением пила дорогой кофе, расточительно купленный мною на первые же заработанные деньги. Но недолго нам пришлось радоваться; новое предприятие вскоре обанкротилось, и я опять остался без работы.
Однажды я возвращался домой из какого-то собрания рабочих в обществе нескольких товарищей, таких же безработных, как и я. Мрачные и безмолвные брели мы по снегу через темный парк, ведущий в наше отдаленное предместье. Один из товарищей попросил меня рассказать что-нибудь интересное об Америке. Я отказался. Но они настаивали, пришлось согласиться, я стал рассказывать, сначала неохотно и вяло, потом увлекся и увлек своих слушателей.
Когда я кончил, один из них, совсем простой и мало интеллигентный человек сказал мне: «Послушай, запиши-ка ты все это и снеси в «Рабочую газету». Тебе там за эту штуку заплатят двадцать марок! Да, да! Я знаю, у меня есть знакомый, который пишет такие рассказы и уже несколько раз получал за них по двадцати марок. А если написать побольше, так и по тридцати платят! Попробуй! Ну, прощай! Мне налево, я живу здесь за поворотом».
Мы посмеялись над его предложением и заговорили о том, что теперь можно бы наняться убирать первый снег. Авось и удастся что-нибудь на этом заработать!
Я вернулся домой, в нетопленую комнату, и принялся за скудный ужин, состоявший из остатков черствого хлеба. Воспоминания о рассказанных товарищам приключениях продолжали меня преследовать. К ним присоединились другие воспоминания, одно за другим… И по мере того как образы пережитого во всей своей яркости вставали предо мной, какой-то внутренний голос властно говорил мне: удержи нас!
Я поднялся с твердым намерением написать рассказ; отыскал какую-то старую, не исписанную школьную тетрадь и принялся за дело; я постарался ясно и просто изложить на бумаге эпизод, рассказанный мною товарищам…
На следующий день я отправился в редакцию «Рабочей газеты». Это показалось мне едва ли не самым трудным и страшным из всего, что испытал в жизни. Раз десять я останавливался на лестнице, два раза спускался обратно, потом поднимался снова и в нерешительности останавливался перед дверью, на которой красовалась визитная карточка редактора. Я читал и перечитывал страшные слова: «Доктор Моргенштерн». Наконец овладел собою, постучал и вошел. Вытащил из кармана свою тетрадь и вытер градом катившийся с меня пот. Тут только я заметил огромный письменный стол и склонившийся над ним лысый череп. Доктор Моргенштерн поднял голову, и сквозь стекла очков на меня устремился проницательный взгляд. Взяв мою тетрадь, он быстро перелистал ее, потом стал читать. Я с трудом переводил дыхание и думал о том, где, собственно говоря, кончается лоб на этой голове.
Внезапно он прокаркал: «Вы бы сели!» и снова углубился в чтение.
В дверь кто-то постучал. «Войдите!» — сердито крикнул доктор Моргенштерн.
Появился господин в золотых очках, с белокурой бородкой.
— Опять этот дурак пришел! — сказал доктор, указывая на заваленный бумагами диван, и продолжал чтение.
Я попятился к стене, чтобы очистить место для потасовки, которая по моим представлениям, немедленно должна была последовать за этим; однако белокурый господин лишь усмехнулся и с любезным поклоном представился мне: «Профессор Зенгер». После этого он спокойно погрузился в бумажный ворох на диване.
Я был ошеломлен. Так это профессор, а доктор назвал его дураком! Должно быть он всемогущий человек, этот доктор! И вероятно не так уж плохо то, что я написал, иначе он не стал бы читать и не заставил бы профессора ждать. Я успокоился и повеселел. Небось он не мог бы пробежать пятьдесят миль в один день, или проехать две тысячи миль в пять дней, не имея ни одного цента в кармане. Пусть только попробует назвать меня дураком! Я здорово отколочу его за это!
Внезапно доктор Моргенштерн засмеялся. — Это он, конечно, смеется надо мною и над моей нелепой затеей. Очень нужно было мне лезть в писатели! Я поспешно направился к двери, собираясь удрать, но в это время он кончил чтение и заговорил со мною:
— А вы, как видно, не мало пережили? Вы ведь сами это написали? Много у вас таких вещей? Вам плохо живется, что? Проклятие, уже половина двенадцатого, у меня нет больше времени, здесь ведь человеку не дают ни минуты покоя! — прибавил он, ядовито взглянув на улыбавшегося белокурого господина. — Зайдите-ка поскорее еще раз! — прокаркал он мне вслед, в то время как я стремительно выскочил из комнаты.
Через несколько секунд я был на улице. Выходя из ворот, я обернулся и, к изумлению нескольких рабочих, вывозивших тюки бумаги, громко крикнул, обращаясь к окну редакции: «Я скорее удавлюсь, чем вернусь сюда еще когда-нибудь!» Тут я вспомнил, что нахожусь в Германии, и поспешил завернуть за угол.
После этого я провел две недели в самом тревожном душевном состоянии. Противоположные настроения владели мною: полная подавленность сменялась радостным возбуждением и горделивыми надеждами. При этом я все время терпел горькую нужду и страдал от сознания, что старая мать терпит ее вместе со мною. Я никак не мог простить себе того, что в смешной самонадеянности истратил на возобновление абонемента на «Рабочую газету» семьдесят пфеннигов, которых теперь не хватало на хлеб и маргариновое масло.
Раза два я даже собирался пойти в редакцию, чтобы узнать напечатают ли мой рассказ и не дадут ли мне за него денег; однажды я даже дошел почти до самых дверей редакции, но оробел и вернулся домой.
Наконец мне удалось найти работу. Радостно я прибежал домой и сообщил об этом матери. Сияющая, она поднялась мне навстречу. «Ты достал работу! Вот видишь, мой мальчик, сколько удач сразу! Взгляни-ка сюда!» — Я едва не вырвал у нее газету и впился глазами в напечатанное крупным шрифтом заглавие: «В товарном поезде». Рассказ А. Гайе.
Я зарычал от восторга. Мать заплакала, и я едва не заплакал вместе с нею.
На следующий день я побежал в редакцию и храбро предстал перед доктором Моргенштерном. На этот раз между нами произошла длинная беседа, в конце которой он прокаркал: «Пишите побольше. Я буду печатать ваши рассказы, денежки у вас заведутся. Купите себе приличной бумаги для рукописей и оденьтесь прилично. Я вас тогда познакомлю с людьми, которые помогут вам найти выгодную работу. Но предупреждаю вас об одном: если вы перестанете писать по-своему и начнете подделываться под общепринятый, вылощенный стиль, я спущу вас с лестницы вместе с вашим бумагомаранием! Нечего глядеть на меня с такой обидой; эта штука часто со мной случается. Не вы первый, не вы и последний!»
К счастью со мною этого не произошло, и доктору Моргенштерну не пришлось сбросить меня с лестницы. Но едких замечаний я от него наслушался немало. На похвалы он был скуп. Он многому научил меня и помог мне во многом.
Я приобрел себе приличную бумагу, приличную одежду, и зажили мы с матерью по-новому. Но и поработать мне в ближайшие месяцы пришлось немало. Я проводил по восьми часов в день на постройке, потом я еще возился в саду, который купил для матери, а по ночам сидел над своими рассказами.
Я горел воодушевлением и написал в короткое время пятьдесят таких рассказов. Все они были напечатаны, и я заработал немало денег. Никогда еще моей матери не жилось так хорошо, но должно быть она слишком уже натерпелась и измучилась раньше. Она стала хиреть и болеть. Никакими заботами и стараниями нельзя было спасти ее. Она в том же году умерла.
Ренэ Гузи В стране карликов, горилл и бегемотов
Погибшие сбережения
В Акре, небольшом городке на Золотом Берегу, должна высадиться партия негров. В течение трех лет они работали на железной дороге в Конго и теперь возвращаются на родину.
Пароход остановился в открытом море, километрах в двух от города, так как пристани нет, а отмель мешает подойти ближе. Отсюда ничего не видно, и лишь бледные огоньки мигают в сгустившемся мраке. С берега доносится неясный шум. Легкий ветерок приносит острые запахи, которые окутывают весь пароход. Аромат апельсиновых деревьев смешивается с запахом рыбы, смолы и табака.
Вблизи нас, с левого борта, видна линия ослепительно-ярких огней, которые сначала мы приняли за огни пристани. Это «Диксков», большой английский пакетбот. Иллюминаторы кают и гостиных сверкают, как широкая авеню. Красные, белые и зеленые сигнальные огни отражаются в воде, освещая ее на несколько метров вокруг. А дальше опять густой и непроницаемый мрак. До нас доносятся заглушенные звуки оркестра. На пакетботе танцуют.
Рабочие-негры с самого утра стали готовиться к высадке. Собравшись на баке, где они помещались во время пути, они перевязали свои сундуки, должно быть в сотый раз пересчитывали свои сбережения и нарядились в лучшие одежды. Все они надели сверкавшие белизной рубашки навыпуск и широкие красные или желтые шаровары. На пальцах у них перстни, а в уши вдеты большие золотые кольца. На голове ярко-голубой или зеленый тюрбан. В течение целого дня слышались звуки туземной гитары, — той самой, которая в смертоносных выемках при постройке железной дороги в Матади, в этой дьявольской огненной печке (35° в тени), не раз возбуждала бодрость в черных землекопах. Глухие и прерывистые звуки этой музыки сопровождали их унылые песни, которые они непрестанно пели. После долгих месяцев отсутствия те, кто не остался там навсегда, увидят свою родину — голубоватые горы далекого Ашанти и реки со сверкающей золотыми блестками поверхностью воды. Снова они повергнутся ниц перед барабанами Премпэ, высокими, как человек, и украшенными черепами и костями. Некоторые из них увидят своих жен, своих мамми, которым они всего лишь один раз или, самое большее, два раза могли послать весточку о себе с товарищами, возвращавшимися в деревню. Эту деревню, с ее круглыми коричневыми хижинами и группами банановых деревьев, они увидят завтра, через неделю или через месяц. Они доберутся до нее пешком, через леса, под темным сводом густой листвы. Там они и останутся жить навсегда. Их маленькое сбережение — золотые фунты, тщательно запрятанные в их сундуках, дадут им возможность обзавестись желанными овцами и козами. Довольные немногим, они будут вести на лоне природы мирную жизнь, за которую заплатили тремя годами ада и каторжной работы под палящими лучами солнца.
Сейчас они глубоко счастливы. На их добродушных честных лицах и в больших глазах, похожих на глаза верного пса, сияет непритворная радость; они все время улыбаются, показывая свои белые зубы. С торжественным видом подходят они один за другим к тем пассажирам, которые во время плавания интересовались ими и их маленькими делами, и с трогательной благодарностью пожимают им руки.
— Конго, не хорошо!.. — говорят они, отплевываясь, и, сопровождая эти слова жестом, которым стараются убедить слушателя, повторяют: Ашанти очень, очень хорошо, господин! — После чего в сотый раз начинают описывать таинственную Кумасси и Акру, перед которой мы находимся и которая в их глазах является одним из семи чудес мира.
Пра (большая туземная лодка), которая должна забрать рабочих, только что пристала. Большие волны равномерно ударяют хрупкое суденышко о борт огромного парохода. Гребцы, отталкиваясь веслами, стараются, насколько можно, ослабить удары.
Нужно спешить. И без того уже много времени потеряли в Форкадосе. Капитан, в нетерпении, нервным голосом торопит с посадкой. Неужели из-за этой дюжины черномазых придется снова опоздать и платить штраф.
— Ну, живо, живо! — кричит помощник капитана, распоряжающийся посадкой.
Торопливо, в беспорядке, черные пассажиры спускаются по трапу и с громкими возгласами рассаживаются в Пра. Но вот один из этих бедняков, оглушенный всей этой спешкой, руганью и пинками матросов, спотыкается. К счастью, ему удается уцепиться за поручни, но он выпустил свой багаж, один из тех обитых железом сундуков, окрашенных в ярко-красный цвет, которые продаются на базаре в Боме. И сундук, громыхая по ступенькам трапа, падает в воду между пароходом и подпрыгивающей на волнах пирогой. Несколько рук протягиваются, чтобы спасти злополучный сундук; им почти удается сделать это, так как он держится на воде… как вдруг набегает неумолимая волна. Сдавленный между двумя бортами, сундук раздавлен и разбит вдребезги… Куски разноцветной материи, белые одежды вперемежку с разными мелочами плывут по воде, а мешок с золотыми фунтами идет ко дну, как камень.
Ошеломленный рабочий глядит с парохода на это несчастье. Все, что он сберег в течение трех лет, цена пролитого им пота, фунты, накопленные грош за грошом, все его достояние находится в воде. В воде нарядный плащ ханга, который он вез для своей мамми.
С испуганным лицом, с расширенными от горя и ужаса глазами он наклоняется над водой. Затем, внезапно, крупные слезы, как у ребенка, начинают течь по его лицу, ставшему синевато-серым, и он со стонами падает ничком на палубу. Несчастный бедняк…
— Пошел вон, проклятый негр! — грубо кричит унтер-офицер и с раздражением сталкивает несчастного в лодку, которая тотчас отваливает и сразу же исчезает из виду, поглощенная мраком. В темноте, среди шумного моря, виден только бледный огонек фонаря, подпрыгивающий по волнам.
Машина снова начинает работать. Винт крутится, вспенивая воду. Раздается протяжный свисток. Вперед, в дальнейший путь.
— Слава богу, без опоздания! — бормочет с облегчением капитан.
Пять в полчаса
Стоя на коленях на носу пироги, лейтенант Мергене приложился из своего винчестера. Он целился долго, не обращая внимания на нетерпеливые возгласы своего спутника, — «Стреляйте же скорей».
Наконец, не торопясь, выстрелил. Эхо выстрела долго отдавалось в лабиринте многочисленных островов, покрытых пышной и почти непроходимой растительностью, темно-зеленая масса которой отражалась в водах реки. Легкий дымок поднялся в прозрачном воздухе.
— Попал! — воскликнул довольный своей удачей белый, заряжая ружье. — Ну-ка, навались на весла, Суэди! — приказал он находившемуся на корме капита, который сильным взмахом весел сразу двинул вперед легкую лодку.
— Не так скоро, черт возьми! — крикнул лейтенант. — Не подходи слишком близко. Ведь ты видишь, что он еще шевелится! — добавил он. — Или же хочешь, чтобы мы попробовали супу, болван?
И действительно, гиппопотам яростно бился, разбрызгивая вокруг себя окрашенную кровью воду, которая падала вниз в виде розоватой пены. С разинутой пастью и выставленными вперед клыками, с выступавшей зеленоватой слюной — остатком прерванного обеда — громадный зверь устремлялся теперь прямо на пирогу.
— Пол-оборота, Суэди! — заревел Мертене.
Легкая и подвижная лодка почти на месте проделала указанный маневр. Быстро работая веслами, чернокожий гребец добрался до ближайшего берега. Чудовище следовало совсем близко за лодкой; однако за несколько метров до нее круто повернулось.
Выпрыгнув легко на землю, лейтенант послал гиппопотаму вторую пулю, на этот раз смертельную. Изрыгая целые потоки черноватой крови, зверь с глухим хрипением опустился на дно, на глубину трех метров.
В то время как следовавшие на другой пироге бои[33] разбивали палатку, а гребцы приготовлялись вытащить на берег тушу, пока ее не унесло течение, оба белых уселись на берегу, под тенью гигантского зонтикообразного папоротника.
По временам глухой рокот туземного барабана, отдаваясь до бесконечности вдоль излучин реки, достигал до их слуха, несмотря на шум, поднятый туземцами, старавшимися вытащить из воды убитого зверя. Они подвели под его задние ноги огромную лиану и тащили тушу толчками, равномерно покрикивая, под команду одного из своих товарищей, который гортанным голосом давал отрывистые указания.
В это время от противоположного берега отчалила пирога. Выделяясь большим черным пятном на фоне светлой воды и покачиваясь на все стороны под ударами весел, тяжелая лодка то исчезала, то появлялась между островами. Сверкавшее на солнце ожерелье, одетое на шее одного из сидевших в ней, казалось яркой точкой на темной завесе зелени.
Внезапно, когда пирога была уже совсем близко, ярко-красный плащ сидевшей на корме негритянки, которая теперь встала, бросил на зеленоватую воду красный отблеск. А вслед за ней из-за борта лодки появились, улыбавшиеся своими белыми зубами, физиономии двух негритят, до этих пор лежавших на дне лодки. Потом появилась собака, опиравшаяся на борт передними лапами, и радостно залаяла. И вся эта публика — гребцы, женщины, дети и собака, — спрыгнули в воду, как только пирога ткнулась носом в берег. Они прибыли сюда, чтобы принять участие в пиршестве, которое учуяли с того берега.
* * *
Между тем стало совсем темно. При свете громадного костра, освещение которого усиливали еще примитивные факелы, сделанные из пальмовых волокон, чернокожие продолжали разделять на части огромную тушу, которую они наконец вытащили на берег. С покрытыми жиром и кровью руками, с ногами, путавшимися во внутренностях, похожих на клубок синеватых змей, четыре человека, вооруженные широкими и длинными, как сабли, ножами, вырезали одинаковые полосы из спины и боков гиппопотама, сквозь обнаженные ребра которого виднелась красноватая пустота. Окрашенные также в красный цвет лезвия ножей бросали яркие отблески на лужи черноватой крови, освещенной резким светом факелов. От берега бежали по реке золотисто-желтые полосы, пересекавшие темную и непроницаемую поверхность воды. При капризном свете колеблющегося пламени по временам выделялась чья-то черная глянцевая спина, мускулистая и сильная рука, в конце которой сверкал нож или железный наконечник копья.
Туземцы из соседней деревни, перебравшиеся понемногу с противоположного берега для участия в пиршестве, испуская дикие крики и размахивая руками, окружили остатки гиппопотама. Им, впрочем, отдавали худшие куски. Совсем рядом с белыми две старые и истощенные ведьмы, с оскаленными зубами, ссорились, вырывая одна у другой кусок окровавленного мяса. Каждая из них своими худыми и узловатыми руками тащила в свою сторону синеватые волокна мяса, похожие на струны скрипки. Детишки с вздутыми животами и тонкими ногами возились в кровавой грязи между ног живодеров, стараясь вырвать из туши дрожащие внутренности. По временам один из трудившихся с покрытым потом и запачканным кровью лицом, с блестящими от желтоватого жира руками, бросал на минуту свою работу, чтобы выпить одним духом целую тыквенную бутылку малафу, которую ему протягивала какая-нибудь черная Геба.
После нескольких часов усиленной работы от громадного зверя остались только обчищенные кости и какие-то обрывки. Все остальное, разрезанное на куски и длинные полосы, бесследно исчезло. Две пироги, доверху нагруженные кусками мяса, кучами жира и розоватой кожей, отчалили от берега, чтобы переправиться на противоположную сторону. Воткнутый на носу одной из них факел освещал черную, как чернила, воду, по которой бежали гигантские фантастические тени.
Долго еще в непроницаемом мраке ночи слышались с обеих пирог гортанные возгласы, которые отдавались затем гулким эхом по разным направлениям. Понемногу плеск весел стал стихать, и обе пироги скрылись в темноте; но факел долго еще отбрасывал на воду светлые отблески, которые становились все менее и менее заметными и, наконец, совершенно исчезли за одним из островов.
По окончании представления белые вернулись в свою небольшую палатку, разбитую в нескольких метрах от реки. Они приказали отложить для себя филе и ремни из кожи, толщиной в палец, вырезанные со спины гиппопотама. Ничего не может быть лучше этих ремней для порки!
На следующий день, на рассвете, Мертене снова отправился на охоту вместе со своим спутником. Это был брюссельский торгаш, очутившийся в Конго, где он отмеривал полотно, взвешивал каучук и сгорал от желания подстрелить бегемота. И когда в начале утра лодка на короткое время пристала к берегу, лейтенант внезапно воскликнул:
— Ну, теперь ваша очередь, Будо, раз уж вам так хочется. Эй, вы! Вперед! — добавил он, обращаясь к гребцам.
Оба белых прыгнули в пирогу, которую пустили плыть по течению. Мертене резким движением передал ружье своему спутнику и указал пальцем на два остроконечных уха, два глаза и две розовые ноздри, которые метрах в двадцати от них выглядывали из воды.
— Цельтесь между глазом и ухом, немного пониже… — посоветовал он.
Торговец неловко и торопливо приложился и почти сейчас же вслед за этим выстрелил. В трех футах от гиппопотама — который сейчас же нырнул — поднялся маленький фонтанчик воды.
— Эх, вы! — проворчал Мертене. — Не торопитесь же так и цельтесь спокойно. Спешить некуда, черт возьми!
Придерживаясь берега и скрываясь в камышах, откуда она вспугивала фламинго и зимородков, пирога продолжала свой путь. Затем снова остановилась вблизи многочисленного стада гиппопотамов, которые разлеглись на песчаной отмели и грелись на утреннем солнце, после долгого и шумного купанья.
— Ну, теперь стреляйте прямо в кучу! Уж если теперь не попадете, так это просто дьявол помешает. Цельтесь вот в этого, большого, в середине. Если промахнетесь, то можете случайно попасть в другого.
И с этими словами Мертене, тщательно зарядивший ружье, передал его снова своему спутнику.
Несколько секунд спустя по окрестностям прокатилось эхо второго выстрела. Вся компания бегемотов, как по команде, исчезла под водой, которая внезапно забурлила, образуя быстрые водовороты. Затем на поверхности появилось множество пузырей, но не всплыло ни одного трупа.
Мертене только молча покачал головой. Что же касается Будо, то он сказал с немного сконфуженным видом:
— Опять! Я думал, что подстрелить бегемота гораздо легче…
Немного раздраженный лейтенант ограничился тем, что пожал плечами и бросил на своего спутника презрительный взгляд:
— Ну, разумеется! Нужно все-таки уметь попасть в ворота сарая, в десяти шагах. Упражняйтесь в стрельбе. Еще ваше счастье, что гиппопотамы не злопамятны. Будь то буйволы, не поздоровилось бы вам. Однако, довольно мы проболтались здесь. Пора возвращаться в Бунгу.
Несколько часов спустя оба белых вернулись в Бунгу. Лейтенант, бросив беглый взгляд на караул, пошел в канцелярию, где его ждали разные бумаги.
Что же касается Будо, то он, подавив тяжелый вздох, направился в склад товаров, свое святилище. Долгое время, в таинственном полумраке склада, где в идеальном порядке были разложены тюки материй, связки одеял, пестрые плащи, среди цинковых ящиков, содержащих разноцветные бусы, трубки и ножи по двенадцати су штука, приказчик отмеривал, складывал товары, записывал. С метром в руке и пером за ухом он был в своей сфере.
На следующий день было воскресенье, день отдыха. Будо, находившийся еще под впечатлением приключений этой недели, воспользовался этим, чтобы написать своему приятелю Марделе, бухгалтеру торгового дома Ван-дер-Мейлен (фланель и шертинг) в Брюсселе, давно обещанное письмо, в котором, между прочим, заключалось следующее:
«…Вот уже скоро семь месяцев, как я нахожусь в Бунге, приказчиком при складе товаров. Мне здесь очень нравится… кроме того, есть еще охота. Дичи здесь сколько угодно. И притом какой дичи! Буйволы, слоны, леопарды, антилопы… Не говоря уже о гиппопотамах, которые водятся здесь в изобилии. Еще вчера, не далеко отсюда, я убил их пять штук в продолжение получаса. Эта охота совсем не опасна. Нужно, однако, не терять хладнокровия и целить в надлежащее место. По-видимому, я именно так и действовал…»
Три месяца спустя, Марделе, сидя за столиком в кафе Сен-Жосс, где он постоянно проводил свободное время, читал собравшимся приятелям послание «жителя Конго».
Дойдя до вышеприведенного места, он внезапно прервал чтение и воскликнул громким голосом:
— Однако, молодчина этот Будо!.. Пять в полчаса…
И восхищенные слушатели хором повторили:
— Молодчина, Будо!
Окапи
— …Май, июнь… ноябрь!.. Ровно семнадцать месяцев, что он один на посту. Положительно нужно вернуть этого молодца. Он там, ей-богу, совершенно одичает! Посмотрите-ка, что он пишет, Ганзен!..
И начальник округа Линди, капитан Валлэ, протянул своему помощнику, длинному анемичному датчанину, со светлыми, как лен, волосами, грязный и измятый клочок бумаги.
— Ну, что вы на это скажете, дорогой мой?
Лейтенант с равнодушным видом быстро пробежал письмо. Едва заметная улыбка промелькнула на его немного меланхоличном лице, изобличавшем северного уроженца. Слегка пожав плечами, он только сказал:
— Окапи! Он не совсем нормален, этот Ванимп!..
После чего погрузился снова в свои размышления.
Ванимп, о котором говорил капитан, действительно был не совсем нормальным человеком. Командированный «на несколько недель» на пост Кисенге, находившийся почти на опушке Большого леса, он самым усердным образом принялся за расчистку местности и стал сажать кофе и каучук. Когда наступил срок возвращения, он испросил разрешение продлить свое пребывание на посту еще на шесть недель, потом еще на три месяца. В конце концов, удлиняя командировку с шести недель еще на шесть и с трех месяцев еще на три, он кончил тем, что прожил там полтора года, не видя ни одного белого и не сообщая никаких сведений о себе, кроме ежемесячных официальных донесений. Капитан, в котором это возбуждало некоторые опасения, во время одной из своих служебных поездок посетил пост Кисенге и нашел там все в полном порядке. Ванимп, который никогда не был особенно разговорчивым и откровенным, за все время пребывания своего начальника, длившееся неделю, не произнес и двадцати слов. Живя со своими женщинами, боями, собаками и обезьянами, он почти позабыл французский язык, да и вообще, как будто потерял дар слова. Он только немного оживлялся, когда начинал говорить об окапи. Да, окапи, это было другое дело!
Будучи страстным охотником, он дал себе клятву до тех пор не покидать Африку, пока собственной рукой не убьет одну из тех больших антилоп, которые встречаются так редко и которых так трудно выследить.
В письме к капитану он просил исходатайствовать ему продление командировки еще на шесть месяцев, чтобы, как он объяснял, закончить все работы и лично наблюсти за сбором кофе. Таким образом, это составило бы пять лет пребывания в Конго, или шестьдесят месяцев!
— Нет! Уж это слишком! — воскликнул Валлэ. — На этот раз это ему не удастся. Через две недели Ванимп получит мой ответ. Пора, милый мой, возвращаться. Немного цивилизоваться перед тем, как отправиться на берег, а затем, марш, домой! Подумать только, такого угрюмого парня оставить еще на шесть месяцев! Нет, нет! Ни за что!
— Вы могли бы отправиться туда, Ганзен, если вам это по душе! — добавил он, обращаясь к своему собеседнику, который, внезапно очнувшись от своих мечтаний, даже подскочил на месте.
На следующее утро капрал Тиэба, здоровенный сенегалец, исполнявший обязанности посыльного, отправился в Кисенге с письмом к Ванимпу, в котором ему предлагалось немедленно сдать пост старшему сержанту из туземцев и явиться в Линди не позже, как через тринадцать дней. Что же касается продления командировки, то вопрос об этом будет решен впоследствии!
* * *
На вершине небольшой возвышенности, на недавно расчищенном пространстве около сотни квадратных метров, где еще оставались пни огромных деревьев, успевшие уже пустить ростки, находилось несколько хижин, окруженных солидным палисадником из ядовитых молочайников и составлявших поселок Кисенге, царство Ванимпа.
В одном из углов ограды из грубо обтесанных бревен была устроена вышка, на которой постоянно находился часовой, имевший таким образом возможность наблюдать за подступами к уединенному посту. Когда день склонялся к вечеру, Ванимп нередко взбирался на эту своеобразную обсерваторию и любовался видом на окрестности.
Прямо перед ним, к западу, расстилалось, куда только хватал глаз, целое море зелени. Это был, так называемый, Большой лес. На востоке пейзаж был не столь диким. Здесь разбросаны были небольшие холмы, а в ясную погоду можно было даже различить вдали снеговую вершину Рувенцори, которую заходящее солнце окрашивало в розовые и лиловые цвета. Этот вид навевал на душу какой-то мир и покой, и, несмотря на то, что начальник поста был человек не особенно чувствительный, он невольно поддавался очарованию этой картины. Тяжело вздыхал и, испытывая какую-то непонятную грусть, он молча возвращался в свою хижину.
На двенадцатый день, около одиннадцати часов утра, Тиэба, взяв ружье на караул, подошел к Ванимпу и передал ему небольшой пакет, обернутый куском сероватого холста и тщательно перевязанный шнурком, который он вынул из своего патронташа.
— Муканда от Буана Н’деке! (Письмо от Валлэ), — сказал он белому, который с равнодушным видом, не спеша, распечатал пакет. Уже давно Ванимп не получал никаких известий из Европы. Он был одинокий вдовец, не имел совсем друзей и уже несколько месяцев не читал даже газет.
Держа в руке письмо своего начальника, он сел на пень. Его и без того угрюмое лицо омрачилось еще больше.
— Не позже тринадцати дней! — проворчал он. — Хорошо! Будет исполнено. Но раньше я заполучу моего окапи! Хотя бы все черти были против меня!..
Затем, не добавив ни слова, он величественным жестом опустил Тиэбу и вошел в свою хижину, где с задумчивым видом развалился на койке.
* * *
Прошла целая неделя. Ванимп с каждым днем становился все мрачнее и мрачнее и начинал подумывать об отъезде.
Но провидение, очевидно, заботится об Немвродах. На восьмой день, на рассвете, Джэки, старый сержант из Кап-Коста, служивший для начальника поста чем-то вроде поверенного в делах, объявил ему:
— Буэри, Буэри, Акка, знает, где можно найти окапи, большого, очень большого мкубуа сааана… Он сказал это одной из служанок. Старый окапи, самец! Вот такой высокий! — добавил он, подняв на пять футов от земли свою руку, испещренную синеватой татуировкой.
Ванимп одним прыжком вскочил на ноги и испустил радостное восклицание. До сих пор, из-за суеверия или просто вследствие нежелания, окрестные карлики, с которыми, однако, пост находился в хороших отношениях (им давали маниоковую муку, бусы и железо для заступов) упрямо отказывались сообщить какие бы то ни было сведения о таинственном звере.
— Пойди сейчас же за Буэри и приведи мне его живым или мертвым. Понимаешь? — сказал Ванимп, пришедший в сильнейшее волнение. Сержант немедленно же удалился.
Белый начал барабанить пальцами по столу. Затем быстрым движением снял висевший на стене винчестер, ствол которого засверкал на солнце. Держа ружье дрожащими руками, он самым тщательным образом осмотрел его. После этого стал осматривать патроны. С каждой минутой нетерпение его возрастало. Он нервно ходил взад и вперед по комнате.
— Ну, наконец-то! — воскликнул он. — Подойди сюда, Буэри!..
Карлик подошел к начальнику с недоверчивым и, вместе с тем, гордым видом. Его острый и бегающий взгляд не останавливался ни на одном предмете, но выражение оливкового лица оставалось невозмутимым.
— Ты видел окапи? Не отговаривайся, я знаю это… Мне об этом сказали… Поведи меня в то место, где он приходит на водопой, и ты получишь целый ящичек гвинейских бус и шоки (железо для заступов)!
В глазах пигмея на одно мгновенье загорелся огонек; но затем он снова принял свой невозмутимый вид и пожал плечами.
— Окапи? — спросил он с видом человека, который ничего не понимает… Окапи… не знаю! — повторил он, отрицательно кивая головой.
Ванимп затопал ногами.
Присутствовавший при этой сцене сержант, который давно уже жил в лесах, счел нужным вмешаться:
— Он прекрасно знает о чем идет речь, Буана. Но не желает говорить. Он не хочет, чтобы белый убил его божество! Да, уж это наверно так!
— Посмотрим! — крикнул Ванимп, весь бледный от гнева. — Он не знает, что такое окапи!.. А это что такое? — добавил он, злобно улыбаясь и яростно потрясая за пояс маленького человечка, ростом не выше двенадцатилетнего мальчика, рядом с которым белый, имевший пять футов и шесть дюймов, казался великаном.
— Это что такое? — повторил Ванимп, показывая на сорванный им широкий пояс карлика, из какой-то шкуры, покрытый жесткой шерстью красивого рыжевато-коричневого цвета с белыми и голубоватыми полосками, отливавшими металлическим блеском. Это была шкура или, вернее, кусок шкуры окапи!
Пигмей сделал порывистое движение, как будто хотел броситься на белого, но тотчас же овладел собою. С невозмутимым видом и не говоря ни слова, он взял пояс, который протягивал ему Ванимп.
— Ты не хочешь сказать где окапи? — после непродолжительного молчания повторил Ванимп, ставший теперь вполне спокойным.
Карлик опять только пожал плечами, но ничего не ответил.
— Прекрасно! — сказал Ванимп. — Джэки, мой бич!..
Акка сделал прыжок, пытаясь убежать. Но железная рука белого схватила его и пригвоздила к стене.
— Джэки, для начала десять ударов! — приказал Ванимп.
— Не слишком сильно! — вполголоса добавил он по-французски.
Два чернокожих солдата держали теперь маленького человечка, который яростно отбивался. Между тем сержант стал наносить удары: уже после третьего удара бичом из твердой, как сталь, кожи гиппопотама брызнула кровь. На шестом Буэри, с искаженным от боли лицом, бросил на белого выразительный взгляд.
— Ага! Подействовало! — воскликнул Ванимп, который как будто почувствовал облегчение. — Он, кажется, решится сказать!.. Будешь ли ты говорить, выкидыш? — обратился он к карлику.
Не испустив ни одной жалобы, с лицом искаженным от боли, пигмей протянул по направлению к горизонту дрожащую руку.
— Кешо, завтра, когда солнце будет на этой высоте, я приду за тобою! — сказал он.
После чего, прежде чем кто-либо успел оглянуться, вскочил на ноги и исчез из хижины.
— Держите его, держите же! — завопил Ванимп.
— Отчего вы его выпустили, дурачье? — гневно крикнул он сержанту и обоим чернокожим солдатам, совершенно остолбеневшим от неожиданности.
— Он, очевидно, больше не вернется. Но в конце концов я его все-таки поймаю, и тогда уж не поздоровится ему!..
* * *
— Буана! — сказал бой. — Буэри, Буэри пришел!
Это было на следующий день, в два часа пополудни. Ванимп, который все утро находился в раздраженном состоянии и придирался ко всему и к каждому, бросился на порог хижины. Его лицо внезапно просветлело.
— Ей, богу, это он! Все-таки пришел!..
И он ласково взял за руку маленького человечка.
— Видишь этот топорик, Буэри? Видишь эти красные бусы? — спросил он пигмея, который в почтительной позе ожидал перед хижиной. — Как только я заполучу окапи, все это будет твоим. Понял?
Не теряя времени, белый вместе с Буэри отправился на поиски окапи. Карлик объяснил, что чем меньше будет людей, тем будет лучше, так как иначе можно спугнуть антилопу, и поэтому они пошли только вдвоем.
Покинув пост, оба охотника углубились в лес, под темный свод листвы, через которую проникали только редкие лучи солнца. Через полчаса ходьбы они достигли прогалины, где расположены были примитивные хижины пигмеев. Сидевшие на корточках женщины жарили куски мяса. Карлик на минуту остановился, чтобы задать несколько вопросов одному из туземцев. Последний утвердительно кивнул головой.
Но Ванимп торопил карлика.
— Ну, ладно, ладно!.. Ты расскажешь ему это потом, Буэри! Идем дальше!..
И они гуськом отправились в дальнейший путь. По мере того как они продвигались вперед, лес становился более редким. Вскоре они вышли на совершенно открытое место, где ярко светило солнце. Это была восточная опушка Большого леса, западная же находилась в сотнях лье отсюда, около Убанги.
Несмотря на обуревавшее его нетерпение, Ванимп на минуту остановился. Несколько мгновений он вдыхал полной грудью чистый воздух, приходивший с гор, которые виднелись далеко на горизонте.
Но он спешил к месту их назначения, и они отправились дальше. Им пришлось идти еще довольно долго. Наконец, следуя за Буэри, который, приложив палец ко рту, делал ему знак не говорить ни слова, Ванимп приблизился к небольшому ручью, с болотистыми берегами, заросшими гигантскими тростниками. Почти рядом с белым, с шумом поднялся красивый фламинго. Его распластанные крылья как бы оставляли на темно-голубом небе сначала ярко-красный след, потом нежно-розоватый, за которым Ванимп некоторое время следил глазами, положив палец на курок ружья. Но он подумал об окапи и не выстрелил.
Солнце было уже совсем низко над горизонтом. Поднялся свежий ветерок. На восточной стороне неба замигали одинокие звездочки. Кругом царила полная тишина.
Буэри остановился. Едва заметным движением он сделал знак Ванимпу приблизиться. Белый последовал его указаниям.
Перед ним была небольшая тропинка, нечто в роде узкого коридора, в котором дикие животные примяли высокую траву. В конце прохода была большая рытвина, а за ней виднелась лужа воды, зеркальная поверхность которой сверкала, как серебро, при последних лучах заходящего солнца.
— Иди вперед, Буана! — прошептал Акка. — И не шуми!
Ванимп, не отвечая, углубился в узкий проход. Буэри, с недобрым огоньком в глазах, следовал за ним в пяти шагах.
Внезапно белый почувствовал, как почва уходит из-под его ног. Испустив отчаянный крик, он инстинктивно отскочил назад, но поскользнулся на грязной земле у края ямы, имевшей до двух метров глубины и прикрытой тонкими ветвями. Это была ловушка для слонов. Всей своей тяжестью он упал на один из заостренных и отравленных кольев, которые были вбиты в дно ямы.
Нечеловеческий крик огласил окрестность, за которым последовал отчаянный призыв: «Буэри, Буэри, ко мне!..»
Со сверкающими злобой глазами и стиснутыми зубами карлик приблизился к самому краю ямы. Долго, не произнося ни слова, он глядел на Ванимпа, который, обезумев от боли, с искаженным лицом и судорожно сжатыми руками корчился на колу.
Злобно посмеиваясь, пигмей поднял ружье, валявшееся около ямы, и прицелился в Ванимпа. Но внезапно опустил его, видимо изменив свое намерение, после чего, не оборачиваясь, направился обратно в свою деревню.
* * *
Крики белого понемногу становились все реже и реже. Затем совсем прекратились.
И в чистом воздухе, где кружились тучи мошек, слышалось только шуршание высокой травы, колеблемой легким ветерком.
Муравейник
— Знаете ли, капитан, М-Боми очень хороший пост! — объявил с убежденным видом приказчик при складе товаров, Крумбрюгге, со своим типичным бельгийским акцентом.
Окружной комиссар, старый африканец, считавший, что слово дано человеку, чтобы пользоваться им как можно меньше, проворчал что-то в знак согласия; а все присутствовавшие, в свою очередь, утвердительно кивнули головой. Словом, мнение это было одобрено единогласно!
В этом не было ничего удивительного, так как М-Боми был, действительно, очень хороший пост. Из расположенного на вершине холма офицерского собрания, где по вечерам собирались обыкновенно все начальствующие лица, открывался восхитительный вид.
Далеко на горизонте виднелись голубоватые горы Уруа, выделявшиеся на ясном небе нежно-оранжевого оттенка, который постепенно бледнел и незаметно переходил в ярко-синий и изумрудный цвета. Затем видны были холмы, с закругленной вершиной, казавшиеся вблизи светло-зелеными, а немного подальше коричневыми, похожие на спины бесчисленного стада баранов, которые пастух с наступлением вечера гонит в овчарню. Надвигаясь один на другой, холмы эти спускались к реке, которая в этот чудный вечер казалась совершенно спокойной, без малейшей ряби, точно уснувшей. На противоположном берегу, в трехстах метрах, росла одинокая стройная пальма с пышной раскидистой вершиной, гордо поднимавшаяся к небу.
По склону холма, среди бананов, манговых, дынных и лимонных деревьев, разбросаны были туземные хижины, крытые соломой золотисто-желтого цвета. Перед каждой такой хижиной, вокруг огня сидели туземцы и вели мирную беседу. По временам, то здесь, то там мелькал в полумраке ярко-красный плащ негритянки.
На вершине небольшого холма, вокруг офицерского собрания, с белыми, окрашенными известкой стенами, находилось восемь или десять строений из красного кирпича, подобно хижинам туземцев, крытых соломой. Эти строения образовывали четырехугольник, внутри которого были разбиты правильные и даже слишком симметричные аллеи, обсаженные кофейными деревьями и небольшими эвкалиптами.
С веранды офицерского собрания, немного нагнувшись, можно было видеть берег реки, примитивную пристань с причаленными к ней пирогами и большой, принадлежавшей посту, лодкой, выкрашенной в ярко белый цвет, которая сверкала на освещенной последними лучами заходящего солнца воде. На берегу реки, в тростниках, царило оживление. Матери, с обернутыми куском материи бедрами, купали своих младенцев, оглашавших воздух плачем и криками. Другие женщины, погрузившись до половины тела в воду, мыли белье. Маленькие негритята, с тонкими ногами и выдающимися животами, бегали и резвились, и их громкие гортанные крики доносились до поста.
В тихий и теплый вечер, духота которого умерялась легким ветерком, дувшим с Танганайки, нельзя было не наслаждаться этим чудесным видом. И находившиеся на посту — административном центре округа — одиннадцать белых, искренне или нет, но поддавались его очарованию. Никто не говорил ни слова. Сливаясь с шумом реки, с противоположного берега доносились заглушенные и однообразные звуки туземного барабана, на котором кто-то умелой рукой отбивал отрывистую дробь.
Между тем начальник поста, польщенный замечанием Крумбрюгге, с самодовольным видом оглядывал прямые, тщательно вычищенные аллеи и расположенные в виде правильного четырехугольника строения поста. Но когда он бросил взгляд на разбросанные в живописном беспорядке хижины туземцев, то это, наоборот, заставило его нахмурить брови. Помешанному на порядке старому служаке такое отсутствие симметрии казалось глубоко возмутительным.
— Эти дурни неспособны даже выровнять в одну линию свои домишки! — говорил он чуть не ежедневно, презрительно выпячивая нижнюю губу. И когда доктор, поэт в душе, с густыми волосами и обросшим бородой лицом, по какой-то случайности попавший в центральную Африку, начинал говорить ему об эстетике, местном колорите и своеобразной красоте, он отвечал саркастически и не допускающим возражения тоном:
— Подумаешь, какой ценитель нашелся! Торговец хиной!..
На посту, так хорошо устроенном и напоминавшем настоящую казарму, как с нескрываемой гордостью говорил капитан, все обстояло бы хорошо, не будь муравейника, сооруженного муравьями-термитами, да еще как раз перед караульным помещением! Этот огромный термитник, сероватого цвета, твердый, как гранит, похожий на храм с куполами, башенками и маленькими колокольнями, давно уже мозолил глаза начальнику поста.
Правда, в нем был местный колорит; в этом не было сомнения; но его живописный вид как раз и раздражал больше всего капитана.
— Проклятый термитник! — воскликнул он. — Он портит весь пост. И надо же такое несчастье! Как будто эти подлые насекомые не могли найти другого места!
— А отчего бы не взорвать его, господин комиссар! — предложил, желая понравиться начальнику, толстый лейтенант. — Кажется, пороху у нас довольно. Еще третьего дня я получил тридцать бочонков. Хороший заряд… фитиль… трах и готово дело! Сразу станет чисто и хорошо. Будем тогда, по крайней мере, полными хозяевами.
— А знаете, в сущности, это хорошая мысль! Пожалуй, следовало бы так поступить! — проговорил капитан. — Главное, чтобы не попортить чего-нибудь вокруг, когда будем взрывать этот проклятый муравейник. Ведь мины взрываются как хотят, когда хотят и притом неизвестно в какую сторону! Знаю я их… Пожалуй, лучше подождать, пока сюда не приедет один из инженеров, занятых по проведению железной дороги. Например, Гендрик; он как раз артиллерист… Впрочем, позвольте! А Мелерте? Он ведь также артиллерист… Послушайте, Мелерте, сумели бы вы взорвать эту штуку? Как вы думаете насчет этого? Ведь мины это по вашей части! Артиллерист должен это знать, черт возьми!
И капитан, с хитрым видом (сам он служил раньше в пехоте) и довольный, что может поставить в затруднительное положение молодого лейтенанта, приехавшего с последним пароходом из Европы, вопросительно взглянул на него, склонив немного голову на бок и подмигивая глазом.
Артиллерист Мелерте (вечно создающий хлопоты со своими двумя пушками Норденфельда, как говорил про него Конинк, старый сверхсрочный унтер-офицер, дослужившийся до капитана), изящный юноша, с немного женственным лицом и холеными усами, всегда одетый с иголочки, окончил военную школу прикладных знаний. Как принадлежащий к избранному роду оружия, он обязан был знать, как надо заряжать мину. Обязан — да, без сомнения, но только в теории. На практике он имел об этом самое смутное понятие. В сущности он, конечно, сумел бы взорвать мину. Но зарядить ее и, главное, зарядить как следует — это было другое дело!
Несмотря на это он с непринужденным видом и немного свысока — этот осел Конинк все время иронически на него поглядывал — ответил комиссару:
— Разумеется, господин капитан! Ничего не может быть проще этого. Завтра в это время термитник исчезнет. Можете на меня положиться!
— Постарайтесь только ничего не испортить! — заключил капитан, немного обеспокоенный и почти сожалея, что затеял эту шутку. Но уж раз дело было начато, отступать было поздно. — Ваш камуфлет, — добавил он, — должен уничтожить только термитник, и ничего больше. Пожалуйста, помните это!
— Будьте покойны, господин капитан! — повторил с важным видом Мелерте, начинавший, однако, немного волноваться, после чего с нахмуренным лбом погрузился в свои размышления.
Внезапно лицо его прояснилось. А Толлен и Кау, на что? Его Толлен «Спутник офицера артиллерии и инженерных войск», который находится у него где-то в чемодане и который он не брал в руки с самого отъезда из Европы. Он совсем о нем позабыл. Превосходное дело! Это даст ему возможность освежить в памяти немного позабытые им познания, приобретенные в военной школе. В Толлене он найдет все необходимые указания. И эта старая шляпа Конинк увидит на что он способен. Ну, теперь только держись, термитник!
* * *
На следующий день Мелерте в течение всего утра с озабоченным и важным видом бегал от канцелярии к складу, от склада к термитнику, а от термитника опять к складу. Он начал с того, что получил по ордеру 120 кило пороха в шести цинковых ящиках, которые он выхватил из рук помощника заведующего складом, причем последний со слегка ироничным видом шепнул ему:
— Ну, что, будет взрыв? Смотрите же, не осрамитесь. Только предупредите меня вовремя! Мне как раз надо быть на том берегу реки и я хочу воспользоваться этим случаем, чтобы поглядеть на взрыв. Я думаю с того берега это будет великолепное зрелище. Вы говорите, в пять часов? Превосходно! Буду там непременно!
Не выпуская своего Толлена из рук, артиллерист страшно суетился. Чтобы скрыть свою неуверенность, он громким голосом отдавал приказания нескольким чернокожим солдатам, которые должны были под его просвещенным руководством подвести мину и зарядить ее. Слышно было, как они копали землю лопатами, пилили доски, забивали гвозди, причем к этим звукам примешивались иногда энергичные окрики Мелерте, который нередко с нетерпеливым жестом вырывал из рук рабочего какой-нибудь инструмент. Все местные жители с восхищенным и удивленным видом толпились вокруг муравейника, причем некоторые из них, наиболее сообразительные, объясняли пораженным слушателям, что должно произойти. «Бум!» — показывали они, вскидывая обе руки кверху. Мелерте был страшно доволен и имел необыкновенно гордый вид. Да, артиллеристы чего-нибудь да стоят…
К четырем часам пополудни все было готово. Мина была набита доверху, фитиль приготовлен для зажигания. Он должен был гореть пять минут.
Белые, столпившись на почтительном расстоянии от муравейника, с некоторым волнением ждали взрыва. Не хватало только помощника заведующего складом. Он был на другом берегу реки. Чтобы лучше видеть! Момент был торжественный. Мелерте со значительным видом поджег фитиль и затем отбежал к своим товарищам в безопасное место.
Прошло три, четыре минуты. Царила глубокая тишина. Лишь в деревне лаяла какая-то собака.
Вдруг сильнейший взрыв потряс воздух. И в тот же момент поднялась целая туча осколков камней, земли и песка, которые затем упали дождем вниз, звонко ударяясь о затвердевшую почву. Долго еще в горах отдавалось эхо, смешиваясь с криками хлопавших в ладоши туземцев и радостными возгласами белых, чрезвычайно довольных результатами взрыва.
Небольшая кучка с Мелерте во главе вышла из-за укрытия. Теперь уже больше нечего было опасаться. И все они весело и шумно побежали к месту, где должен был находиться муравейник, или, вернее, туда, где его не должно было больше быть… если только Толлен сказал правду.
Толлен, однако, немного наврал. И, по правде сказать, даже порядочно. На самом деле, лишь один бок сооружения, возведенного трудолюбивыми насекомыми, исчез, рассеянный в воздухе. Но три четверти остались на месте совершенно целыми. Это похоже было на неоконченный муравейник.
Немного сконфуженный Мелерте смотрел на дело своих рук. Конинк, наоборот, торжествовал.
— Сразу видно, что вы окончили школу прикладных знаний, лейтенант! — сказал он. — Позвольте вас поздравить!..
И он разразился раскатистым смехом.
— Перестаньте, Конинк! Нехорошо подтрунивать! — вмешался капитан, также развеселенный этим происшествием. — Отложим завершение дела до следующего раза, милейший мой Мелерте! — добавил он. — Беда не велика! Придется только лучше рассчитать заряд и рассеивание, вот и все. Я дам вам моего Толлена! Ну, а теперь пойдем чего-нибудь выпьем!
После этого вся компания медленными шагами направилась к офицерскому собранию, как вдруг увидела вдали бегущего Суэди, боя капитана. Он нес что-то в крепко прижатых к груди руках, но, что именно, издали было трудно разобрать.
— Ай, Буана, ай! — закричал мальчишка, едва переводя дух. — Ай, Буана!.. Весь дом попорчен!.. Все поломано куском муравейника!
И с выразительным жестом Суэди положил на землю, перед ошеломленным комиссаром, стенные часы или, вернее, то, что осталось от них, от единственных часов на сто лье в окружности. Это была вещь, которая каким-то чудом или, точнее говоря, вследствие целого ряда чудес, перенесла десять лет пребывания в Африке, двадцать переездов, столько же пожаров, пять раз тонула в пирогах и целыми месяцами путешествовала по лесам. В переводе это означало, что капитан берег эти часы, как зеницу ока. И вдруг такое происшествие!
— Черт побери! Черт побери!.. — заревел он.
И, придя в неистовый гнев, весь красный от ярости, закатил несчастному бою, который объяснил ему, что кусок муравейника продырявил крышу, разломал стол и разбросал все вещи, звонкую пощечину, так что у того посыпались искры из глаз, большая часть которых мысленно предназначалась Мелерте.
Этот последний, окончательно уничтоженный и предчувствуя бурю, благоразумно скрылся в задних рядах. Капитан не соблаговолил даже взглянуть на него. Молча, потрясая руками, он побежал лично убедиться в размерах несчастья.
Двадцать минут спустя, Суэди с еще распухшей щекой и глазами постучал изо всей силы в дверь артиллериста и передал ему, без всякой почтительности, официальный пакет, который Мелерте распечатал с лихорадочной поспешностью. В пакете заключалась бумага следующего содержания:
«Независимое Государство Конго.
Округ водопадов.
Пост М-Боми, 10 ноября 19…
Предписывается лейтенанту артиллерии Мелерте оставаться под домашним арестом в течение сорока восьми часов, начиная с пяти часов вечера завтрашнего дня. Обедать предлагается дома. Основание: подверг опасности жизнь товарищей вследствие необдуманного поступка; кроме того, порча казенного имущества.
Стоимость такового будет удержана из его жалованья.
Окружной Комиссар
Бьенфейт».
— Свинья этот Толлен! — пробормотал Мелерте, стиснув кулаки.
И, молча, но с выразительным жестом, швырнул в угол «Спутник офицера артиллерии и инженерных войск».
Остроумная шутка
Осторожно подталкивая перед собой двух маленьких человечков, капрал из племени гауссов, высокий рост которого (1 метр 90 сант.) по сравнению с ними казался настоящим чудом, остановился перед «барзой» лейтенанта в центре поста, затерянного среди экваториального леса. Затем, взяв на караул, он звонко стукнул прикладом своего тяжелого Альбани о кирпичные плиты.
Белый, начальник поста, поднял голову. Он был занят сочинением какой-то бумаги. Судя по его недовольному лицу, это было, вероятно, какое-нибудь донесение о том, что из Либерии получено 2500 саженцев, из коих 320 оказались негодными, или что-нибудь в этом роде. Однако, когда он увидел стоявших перед ним двух карликов из Большого леса, мужа и жену, его суровое загорелое лицо просветлело и на нем промелькнула едва заметная улыбка; ему стало как-то жалко этих двух маленьких людей.
Они стояли перед ним, прижавшись друг к другу, худые, жалкие и дрожали как лист.
Лица маленького человечка и его подруги скорее оливкового, чем черного цвета, были теперь совершенно бледными, но эта бледность была какая-то пепельная, как будто они были покрыты серой пылью, что у первобытных натур является признаком сильнейшего волнения. Из-под низкого и упрямого лба выглядывали косые глаза, бегающий и дикий взгляд которых напоминал взгляд затравленного или попавшего в ловушку зверя, ожидающего, что его сейчас убьют.
Лейтенант Мертене некоторое время внимательно рассматривал пленников.
— Эй, Армстронг, приди-ка сюда на минутку! — крикнул он громким голосом. — Я тебе кое-что покажу. Стоит побеспокоиться.
— Алло! — ответил вызываемый приземистый рыжий американец, обросший бородой до самых глаз, но зато совершенно лысый, с голым и блестящим черепом. И, выйдя из «канцелярии», — отвратительной лачуги, полной клопов и скорпионов, которую окрестили этим громким именем, — позевывая и прикрывая рукой глаза, чтобы охранить их от ослепившего его яркого солнечного света, подошел к лейтенанту.
— А, карлики! — произнес он невозмутимым голосом и, потрепав худую, без ямочек, щеку обитательницы лесов, добавил:
— Здравствуй, Мамми. Как поживаешь?
— Не очень-то они велики, не правда ли? — заметил глубокомысленно Мертене. — Вместе будет не больше двух метров. А я то всегда думал, что все эти рассказы про карликов одна выдумка. А вот, оказывается, правда. Эй, Риссаси, принеси-ка мою палку! — крикнул он своему бою, который стоял тут же и с любопытством глядел на карликов.
— Нет, нет… не думай чего-нибудь дурного! — ответил он на вопросительный взгляд американца, который хотел уже протестовать. — Я хочу их только измерить. Нужно уважать прекрасный пол. К тому же оба эти выкидыша не сделали ничего дурного. Украли котел у Апендеке. Это научит эту старую обезьяну держать в порядке свои вещи.
С тростниковой палкой в руке он подошел к карликам, которые с покорным и умоляющим видом уже подставляли свои спины.
— Да нет же, дурачье! — рассмеялся он. — Стойте прямо! — И, схватив немного грубо маленького человечка за его тонкую и деликатную руку, заставил его выпрямиться во весь рост.
— Метр двадцать четыре сантиметра. И ведь это не мальчик! Посмотри-ка на его зубы. Ну, теперь твоя очередь, девчонка! — добавил он. Женщина также подошла под импровизированную мерку. — Метр пятнадцать сантиметров. Совершенно, как наш шимпанзе.
И Мертене с серьезным и торжественным видом записал в своей записной книжке результаты измерения.
— По крайней мере будет материал для следующего донесения начальнику округа, пока не убьют окапи, которого ему обещают вот уже несколько месяцев! — сказал он, посмеиваясь, с самодовольным видом.
— Впрочем, это не помешает ему ругаться, вот увидишь.
Между тем в карих глазах американца появилось хитрое выражение.
— Метр, пятнадцать! Это как раз подойдет тебе, мой мальчик! Ты ищешь женщину. Вот тебе женщина. По крайней мере, будешь иметь возможность похвастаться, что заполучил нечто необыкновенное. Лейтенант Мертене, начальник поста Килонга, государство Конго, имеет честь уведомить вас о его предстоящей свадьбе с мисс… Однако, как же ее зовут? С кем я имею честь говорить? Эй, ты, глупый негр! — закричал он, обращаясь к маленькому человечку, который перед этой рыжей бородой и насмешливыми карими глазами попятился с нескрываемым страхом.
— Не понимаешь? Ну, ничего! Не бойся, мой милый! — И своей широкой, обросшей волосами рукой он похлопал по плечу карлика, который понемногу начал успокаиваться.
— Славный малый, не правда ли, Мертене? — повторял он, покатываясь от смеха.
Между тем, Мертене нашел предложение американца весьма забавным.
— Постой-ка, старина, мы ему устроим хорошую штуку! Посмотрим, ревнив ли этот плохо окрашенный Отелло? — Мертене, как видно, хорошо знал классиков.
— Я беру твою жену, любезный друг! — объявил он не допускающим возражения тоном маленькому человечку. И в подтверждение своих слов схватил за руку дикарку, которая от страха пятилась назад, после чего с красноречивым жестом посадил ее к себе на колени. Затем, подозвав боя, приказал ему увести женщину в маленькую хижину, где в дружеском согласии жили вместе утки, куры, обезьяны, бои и служанки.
Риссаси молча исполнил приказание. Маленький человечек и глазом не моргнул; он сделал лишь порывистое движение, которое сейчас же подавил, когда увидел, что белый положил руку на свой револьвер. В его глазах, умышленно лишенных всякого выражения, мелькнул и тотчас же погас быстрый огонек, после чего он снова принял непроницаемый вид и продолжал стоять совершенно спокойно, не говоря ни слова.
— Забавная штука! — покатывался со смеху Мертене. — Ей-богу, только ты способен был выдумать это! — воскликнул он, бросая восхищенный взгляд в сторону янки, который самодовольно улыбнулся в свою широкую бороду.
— Завтра утром эта почтенная особа будет в целости и неприкосновенности возвращена своему возлюбленному супругу, который, к слову сказать, кажется мне порядочно смущенным. По-видимому, дело идет на лад. Завтра они возвратятся в свои леса; мы даже сделаем им маленькие подарки. Ну, и посмеемся же мы, вспоминая эту историю.
— Понял, Сололо? — повторил он, обращаясь к громадному капралу-гаусса, с невозмутимым и добродушным видом следившему за этой сценой, — Запри мне этого молодца на ночь в каком-нибудь бараке, привязывать не надо, и дай ему одеяло и чего-нибудь поесть. Что касается его супруги, то она проведет ночь в «лупангу». Смотрите, только не обижайте ее. Если кто-нибудь тронет ее, то будет иметь дело со мной! — сказал он, грозя пальцем бою, который изобразил на своем лице скромность, презрение и отвращение: станет ли он трогать «лесную женщину».
Между тем карлик беспрепятственно дал себя увести. Его подруга, сохранившая также невозмутимый вид, была в свою очередь уведена. А оба белые, обменявшись еще раз несколькими замечаниями и поздравив друг друга с изобретенной ими остроумной выдумкой — когда человек не глуп, можно ведь всюду найти развлечение — пожелали один другому спокойной ночи и с улыбкой на лице разошлись по своим комнатам.
— Поклон почтенной даме! — сказал на прощанье Армстронг. — Желаю тебе успеха! — и, громко засмеявшись, он скрылся в темноте.
На посту все заснули. Царила глубокая тишина. Вдали тянулся лес, немой, непроницаемый и таинственный. В жалкой хижине, куда его заперли с наступлением ночи, маленький Акка, который до сих пор лежал в углу, свернувшись клубком, со сверкающими в темноте, как у кошки, глазами тихо встал на ноги.
Внимательно прислушиваясь, он приблизился к одной из глинобитных стен хижины. До поставленной для него миски с рисом и бананами он даже не дотронулся. Вытащив из-за своего узкого пояса из обезьяньей шкуры небольшой и блестящий предмет — вделанный в рукоятку маленький нож — он стал без шума ковырять стену, от которой стала отваливаться, кусок за куском, затвердевшая глина. Затем наступила очередь плетня, наполовину, впрочем, сгнившего. Через двадцать минут карлик был уже на свободе.
Не производя ни малейшего шума, он на брюхе прополз несколько метров расчищенного пространства, отделявшего хижину от опушки леса. Очутившись там, он быстро и ловко встал на ноги и устремил проницательный взгляд в темноту. Налево с трудом можно было различить темную массу: это был дом белого, того злого человека, который похитил его жену. Пробираясь между кофейными деревьями и проползая под бананами, с бесчисленными предосторожностями, он добрался до «лупангу», где потихоньку разбудил свою жену. Бесшумно, легкими шагами она последовала за маленьким человечком. Перед домом белого, по знаку мужа, она остановилась и стала ждать его в темноте. Перешагнув через крепко спавшего боя и осторожно обойдя стол и стулья, он проник в хижину, дверь которой оставалась полуоткрытой. Ночник — простой фитиль в пальмовом масле — распространял бледный и унылый свет.
С расстегнутым воротом рубашки, открытым ртом и покрытым потом лбом, Мертене громко храпел, то присвистывая, то издавая низкие ноты. Насторожив ухо и затаив дыхание, Тики Тики осмотрелся во все стороны.
Затем с кошачьими движениями, на цыпочках, подобрался к изголовью белого и с пылающими ненавистью глазами верным и сильным движением вонзил в левую сторону груди спящего длинную булавку с черным концом, которую вытащил из своих курчавых и спутанных волос. Булавка, как и его стрелы, была смочена ядом, производящим молниеносное действие.
Мертене на одно мгновение широко раскрыл глаза, судорожно приподнялся и тотчас же снова упал на кровать; на губах появилась легкая пена. Сердце его перестало биться.
Схватив за руку ожидавшую его жену, карлик скрылся во мраке и бесследно исчез.
Остроумная шутка удалась.
Слабительное
Лейтенант Дельбек, по прозванию Я — меня, далеко не отличался скромностью. И прозвище, которое единогласно дали ему его товарищи по посту Касуку, было им вполне заслужено.
Заходил ли за завтраком разговор об убитом у реки буйволе, Дельбек тотчас же восклицал:
— 750 кило… Подумаешь какое чудо! Я своими собственными глазами видел одного в Матебе в 900 кило! А какие у него были рога!
Шла ли речь о девяти бегемотах, которых опытный охотник Левассер убил в течение одного вечера, и среди которых, став в гордую позу, велел себя фотографировать с винчестером в руке и с живописно согнутой левой ногой (классическая и пластическая поза охотника на больших диких зверей — как он говорил), Дельбек немедленно же презрительно и с сознанием своего превосходства объявлял во всеуслышание: «Девять… Велика важность! Я в течение одного утра убил пятнадцать в Майомбе. То, что вы сделали, милейший Левассер, это сущие пустяки!.. Вы просто смеетесь над нами!»… Наконец, рассказывал ли кто-нибудь о бое, обезьяне или собаке, более умных и развитых, чем другие, Дельбек начинал смеяться и говорил: «Бобби, замечательная собака? Этот несчастный пудель?! Полноте! Вот у меня в Боме была собака, посмотрели бы вы на нее! Трудно даже представить себе, до чего она была умна. Прямо что-то поразительное! А вы говорите Бобби!..»
И т. д., и т. д. Везде и всюду начиналась та же песня. На небольшом посту, затерянном среди девственного леса, где Дельбек находился уже шесть недель, его три товарища сначала возмущались, а потом так привыкли к его хвастовству, что уже не обращали на него никакого внимания. Они просто не слушали Дельбека и, пожимая плечами, продолжали спокойно курить, не мешая ему говорить без конца.
Его красноречие и хвастовство были тем более возмутительными, что лейтенант — в сущности добрый малый — с самого своего приезда из Европы все время оставался в Боме, на берегу, где он занимался в канцелярии, исписывая с утра до вечера целые стопы бумаги и ведя самое прозаическое существование настоящего колониального чиновника, порода которых не только продолжает существовать, но даже процветает.
Однако, после двух лет пребывания в Конго, Дельбек, видевший крокодилов, гиппопотамов и леопардов только в зоологическом саду, в Антверпене, нашел, что это выходит уж слишком глупо, и обратился к начальству с просьбой дать ему возможность провести третий год своего срока в Верхнем или, по крайней мере, в Среднем Конго. Ему, главным образом, хотелось иметь материал, чтобы по возвращении в Европу рассказывать разные невероятные истории.
Его ходатайство было уважено, и он был назначен на довольно хороший пост Касуку, в двух месяцах пути от берега; лейтенант прибыл туда, совершив это путешествие, по сравнению с которым, судя по его рассказам, путешествия Ливингстона и Стэнли были не более, как увеселительными прогулками. Это был целый ряд опаснейших переходов в местностях, населенных людоедами, несчастные случаи с пирогами, стычки и сражения. На самом же деле все сводилось к двум дням езды по железной дороге, трем неделям пути караваном и месяцу плавания в пироге, без малейшего инцидента.
Находившиеся на посту его товарищи сами проделали этот путь и, следовательно, хорошо знали, каков он. Но вначале они забавлялись тем, что заставляли его рассказывать про его приключения, причем все его приукрашенные рассказы начинались, разумеется, с неизбежного я — меня, откуда и произошло данное ему прозвище.
Как уже сказано, Дельбек ни разу не покидал Бомы. Однако он провел как-то около недели в районе Майомбе, не дальше, впрочем, ружейного выстрела от столицы. И так как он, конечно, не мог рассказывать, что охотился на буйволов, леопардов и слонов на улицах Бомы, столь же безопасных или, вернее говоря, даже более безопасных, чем улицы Каружа, ибо на них нет автомобилей, он самым широким образом пользовался Майомбой, чтобы обосновывать свои рассказы. Эта местность, уже относительно цивилизованная и часто посещаемая, где можно встретить лишь несколько антилоп, кое-где обезьяну, но никогда леопарда и раз в три года случайно попавшего туда боа, в сенсационных описаниях Дельбека превращалась в настоящий охотничий рай. Слоны, гиппопотамы, буйволы и пантеры, по его словам, водились там в изобилии. Только их там и было видно!
Хвастливый лейтенант попытался даже раз поместить туда гориллу. Но раскатистый взрыв хохота, которым было встречено это сообщение, немного смутил его, что случалось с ним весьма редко. Впрочем, он очень скоро оправился от этого смущения, когда молодой двадцатилетний лейтенант, швейцарец по происхождению, обладавший очень злым язычком, спросил его, не стрелял ли он в Майомбе серн? Дельбек ответил самоуверенным и не допускающим возражения тоном:
— Да, нет же, дорогой мой! Серны живут только на высоте не менее пяти тысяч метров. Следовало бы вам это знать! — Это вызвало новый взрыв смеха.
Раз как-то на пост пришел испуганный старшина соседнего селения и рассказал, что невдалеке от их деревни целое стадо слонов портит их плантации. Слоны появляются каждую ночь и вытаптывают все насаждения.
— Не мог бы ты избавить нас от них, м-сунгу (белый)? — спросил старшина у капитана. Последний, страстный охотник и превосходный стрелок, даже привскочил от радости, что судьба послала ему такую добычу, и охотно обещал свою помощь.
Но на беду сильные приступы желтухи приковали его на некоторое время к кровати. И старшина, видя, что никто не приходит, кроме слонов, снова явился на пост и возобновил свои жалобы.
— Ладно, Н’Гула! Я пошлю к тебе кого-нибудь другого! — обещал ему капитан, лежавший в кровати и желтый, как лимон. При этом он подумал о хвастуне Дельбеке. И вечером, в офицерском собрании, внезапно сказал ему:
— Вы ведь уже охотились на слонов в Майомбе, Дельбек? Вам приходилось их убивать?
— Я, капитан, я? — ответил Дельбек. — Разумеется, я знаком с этим делом, черт возьми!..
— Ну, вот и хорошо!.. Тогда отправляйтесь завтра к Н’Гуле. Он каждый день надоедает мне со слонами, которые вытаптывают его сахарный тростник и маниок. Постарайтесь убить этих подлых зверей. Гинан пойдет с вами. Ведь вы пойдете? — обратился он к молодому швейцарцу, который, поняв в чем дело и иронически улыбаясь, утвердительно кивнул головой.
Захваченный таким образом врасплох, Дельбек сначала сильно покраснел, потом побледнел, дыхание у него сперлось в горле и язык стал совсем сухим. Но так как все на него глядели, он ответил не особенно, впрочем, убежденным тоном: «Прекрасно! Дело решенное, капитан!» И после непродолжительного молчания небрежно добавил: «Надеюсь, что они здесь не хуже, чем в Майомбе… Впрочем, там будет видно…»
Затем с важным видом отправился спать, но всю ночь не сомкнул глаз. Остальные же, оставшись одни, торжествовали и поздравляли капитана с его выдумкой.
На следующий день, около двух часов пополудни, под палящим солнцем, швейцарец и два солдата, командированные в распоряжение лейтенанта по приказанию капитана, к великому его сожалению не имевшему возможности принять участия в экспедиции, постучались в дверь Дельбека, который в нервном состоянии рассматривал свой маузер.
— Ах, это вы, дорогой мой? — сказал он, здороваясь со швейцарцем с покровительственным видом. — Уже четыре часа? Через минуту я буду готов! Между прочим, далеко это до этого Н’Гула?
— Порядочно! По меньшей мере добрых три часа ходьбы! — ответил сухо Гинан. — Нужно ведь идти пешком. Вьючных ослов у нас нет! — добавил он, искоса поглядывая на толстый живот своего сотоварища.
— Ну, что ж, поделать, пойдем! — ответил Дельбек, тяжело вздыхая.
Минуту спустя маленькая кучка людей, покинув пост, пересекла непосредственно прилегавшие к нему плантации и углубилась в заросли. Узкая тропинка, след которой нередко терялся, шла между двух стен злаковых растений, высотой от трех до четырех метров с крепкими стволами. Приблизительно после трех часов утомительной ходьбы оба белых очутились в туземной деревне, где Н’Гула угостил их малафу (пальмовое вино), после чего, размахивая руками, с бесконечными объяснениями, показал им причиненные слонами повреждения.
— Еще вчера, сейчас же после захода солнца, они были здесь! — сказал он молодому офицеру. — Нужно будет их подкараулить. Я покажу вам хорошее место, где вы можете стать, Мафута минги и ты (Мафута минги — «много жира», было имя, которым туземцы окрестили Дельбека, к великому его огорчению).
С наступлением темноты охотники, по указанию туземного проводника, пришли на условленное место, на берегу болотистого ручья, в небольшом расстоянии от деревни. Местность была обнаженная и унылая. На расстоянии пистолетного выстрела поднимался скалистый, желтоватого цвета холм, весь раскаленный от солнечных лучей, по склонам которого цеплялось несколько низкорослых кустов.
— Они приходят всегда отсюда! — объяснил сопровождавший охотников туземец, показывая на небольшое ущелье, изрытое ямами, наполненными грязной водой, сверкавшей при последних лучах заходящего солнца. — Они любят здесь купаться перед тем, как подойти к плантациям! — добавил он, после чего вернулся к себе в деревню.
Оба белых расположились по возможности удобнее за небольшой группой деревьев. Слегка закусив, они разлеглись на циновках, данных им старшиной, и стали мирно беседовать. Дельбек сунул руку в карман и вытащил свою трубку, собираясь курить.
— Стойте! — крикнул Гинан. — Забудьте думать о трубке! Разве вы курили в Майомбе, когда подкарауливали зверя? — спросил он, немного насмешливым тоном.
Ничего не отвечая, лейтенант со вздохом спрятал трубку в карман.
Между тем наступала ночь. На небе сияла полная луна. В соседнем болоте лягушки-быки оглашали воздух своим громким кваканьем. Огромные летучие мыши пролетали взад и вперед, почти задевая землю крылом.
Так прошло два часа. Внезапно, немного задремавший Гинан вскочил на ноги и стал протирать себе глаза. Энергичным толчком он разбудил своего спутника, который выделывал носом разные мелодии. «Внимание!» — прошептал он.
Среди ночной тишины слышно было, как какие-то огромные животные ступали по грязи. Это шлепанье похоже было на удары бича по воде. При неясном свете луны охотники различили три огромные серые и бесформенные массы.
— Н’Ганду!.. (слон!) — прошептал чернокожий солдат, который стоял за белыми и держал запасные ружья.
Осторожно и стараясь не шуметь, Гинан, Дельбек и оба солдата пробирались от куста к кусту и от прикрытия к прикрытию, иногда на коленях, иногда даже на животе, и в конце концов приблизились на сто шагов к чудовищам, которые продолжали шлепать с громким шумом.
Внезапно ближайший слон с беспокойством поднял хобот и описал им в воздухе круг. В то же время его огромные уши зашевелились, а маленькие глаза стали вглядываться в темноту. Затем он вдруг испустил протяжный рев.
Ответом ему был ружейный выстрел. Звук его прокатился эхом в соседних скалах и долго еще отдавался в тихом ночном воздухе.
Между тем, самый большой из слонов, пошатываясь, сделал вперед несколько шагов, затем упал на колени, закачался и упал на бок, приминая своим огромным телом ветки кустов. Его хобот несколько секунд бил землю, вырывая с корнем ближайшие кусты и поднимая целую тучу земли и мелких камешков.
— Ладно! — сказал спокойно лейтенант. Затем, взяв запасное ружье, которое ему подал солдат, добавил: — Один готов! Теперь примемся за остальных! — И с этими словами быстро приложился. Оба остальных слона, обнюхав своего лежавшего на земле товарища, повернули назад и удалились крупной рысью, от которой дрожала земля. Их едва можно было различить и они уже готовы были скрыться в чаще кустов, когда лейтенант снова выстрелил.
Но он не успел разглядеть результата своего выстрела. Якобы убитый слон поднялся одним прыжком и тяжело и неуклюже, но, несмотря на это, довольно быстро, устремился на охотников, находившихся теперь на открытом месте и ярко освещенных луной.
У швейцарца его одноствольное ружье было уже разряжено.
— Стреляйте!.. Да стреляйте же, черт вас побери! — закричал он не своим голосом стоявшему за ним Дельбеку, у которого ружье еще было заряжено.
Но лейтенант с расширенными зрачками, бьющимся сердцем, широко раскрыл рот, готовясь закричать от ужаса. Затем, бросив ружье, он изо всех сил пустился бежать прямо перед собою.
К счастью, слон не пошел слишком далеко и вскоре опять упал. Гинан, который тоже обратился в бегство, остановился. Чернокожий солдат, находившийся за офицером, передал ему ружье. Лейтенант быстро прицелился и выстрелил, причем попавшая в плечо пуля на этот раз окончательно обезвредила слона.
Дельбек также остановился. Задыхаясь от бега и едва переводя дыхание, весь красный и, главное, совершенно пристыженный, он присоединился к своему сотоварищу, который кричал ему: «Идите скорее! Теперь нечего бояться! На этот раз он окончательно убит!..»
Неуверенными шагами, с опущенной головой, лейтенант подошел к швейцарцу.
— Вы упали? Ушиблись? — спросил последний немного обеспокоенным голосом.
— Нет нет… ничего… благодарю вас!.. Не поверите ли, этот проклятый слон произвел на меня действие слабительного. Какое, однако, чудовище! И ведь шел прямо на нас, а? Каково? Проглоти я поллитра касторового масла, результат получился бы тот же. Мне это перевернуло все внутренности! Ой, ой, ой!..
Гинан не стал больше расспрашивать и, держась за живот от смеха, скромно отошел в сторону.
* * *
Как можно было ожидать, рассказ об этом происшествии обошел весь округ. И «Я — меня» стал сразу же знаменитой личностью, по его мнению даже слишком знаменитой.
В Касуку с этих пор он уже больше не говорил о своих подвигах и сделался в высшей степени скромным. Но так как, несмотря на это, он стал объектом непрекращающихся шуток, то в конце концов подал просьбу о переводе. Но окончательно неисправимый, он продолжал и в Ибинге, куда его перевели, рассказывать разные небылицы про Майомбу с добавлением истории из жизни в Касуку.
Однажды, когда в офицерском собрании зашел разговор о слонах, он бесцеремонно прервал говорившего: «Пятнадцать кило!.. Клыки пятнадцать кило!.. Велика важность!.. Когда я был в Касуку, я убил одного слона, клыки которого весили сорок три кило!»
Но в Ибинге приключение со слонами уже было известно, и начальник поста стал насмешливо напевать:
Ведь слон коварный зверь!.. Ведь слон коварный зверь!.. Обманывать он мастер!..Дельбек понял намек и, сильно покраснев, перестал больше настаивать. Его красноречие иссякло. Углубившись в себя, он не произнес больше ни слова.
— Ну что, Дельбек? Вы сегодня что-то не в духе? — спросил подмигивая начальник поста. — Немного лихорадит или желчь разлилась? Не нужно запускать этого! Примите хорошую порцию слабительного, друг мой! Но вот беда — сейчас вспомнил, что у нас вышел весь каломель!..
— Это ничего не значит! — сказал капитан Винье, отличавшийся способностью отпускать шутки, сохраняя серьезный вид. — Здесь в окрестностях — довольно слонов. Дельбеку это заменит каломель, а в аптеке сберегутся лишние лекарства! Ну, что? Разве не правда, милейший мой Дельбек? — добавил он, хлопнув по плечу злополучного лейтенанта.
Последний встал, пожелал всем доброго вечера и ушел к себе.
На следующий день он подал рапорт с просьбой о переводе.
Он жаждал приключений!..
Следуя по прямой аллее, обсаженной кофейными деревьями с запыленными листьями и эвкалиптами, похожими на большие, выходящие из земли канделябры, лейтенант достиг вершины холма, где находился дом начальника поста М-Боми. Не входя в него, он на минутку приостановился в тени мангового дерева и вытер покрытый потом лоб.
Жара была поистине тропическая. От земли, изрытой недавним ливнем, поднимались душные и зловредные испарения. Горизонт был затянут туманной дымкой. Вдали, между двумя холмами, как серебряное лезвие, сверкала река. Из туземной деревни, застывшей в сонном оцепенении, не доносилось никаких звуков. Голубой, с золотыми звездами флаг повис неподвижно на большой мачте. В воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка.
В тени веранды, на кирпичных плитах, которые поливались каждый час, дремал бой.
Войдя в канцелярию, где царил полумрак, составлявший разительный контраст с ослепительным светом снаружи, лейтенант поклонился своему начальнику.
— А, Морель! Здравствуйте! Что нового? — спросил окружной комиссар, поднимая голову и глядя поверх очков на своего подчиненного, испросившего у него разрешение переговорить по служебному делу.
— Чем вы огорчены, друг мой?
Морель, красивый и хорошо сложенный юноша, с карими глазами, матовым лицом и показывающим силу воли и энергию подбородком, слегка кашлянул, видимо, не зная, как начать.
— Вот в чем дело, господин капитан! — сказал он, наконец. — Как вы знаете, я состою офицером в роте вот уже три месяца. Служба моя не трудная и ротный командир относится ко мне очень хорошо, что мне весьма приятно. Но стоило ли покидать Европу и полк, чтобы заниматься здесь взводным ученьем, гарнизонной службой или наблюдать за фехтованием на штыках? Я приехал сюда, чтобы видеть страну, и хотел просить вас, не можете ли вы назначить меня в экспедицию, которая должна отправиться в Итури? Ловерс согласен уступить мне свое место. Я уже пять месяцев нахожусь в Африке и знаю хорошо службу, — решительно и настойчиво закончил Морель.
— Гм! — произнес начальник, слегка улыбнувшись. — Вы, конечно, старый африканец, об этом спору нет. Но известно ли вам, что Итури — это далеко не рай земной? О, далеко нет! К тому же вами здесь довольны. Какого же черта вы хотите идти подыхать с голоду в Большой лес. Не говоря уже о том, что Вандекен, начальник отряда, не всегда бывает покладистым человеком. Что же тогда заставляет вас проситься в экспедицию?
— Я все это знаю, господин капитан! И тем не менее, позволяю себе настаивать на моей просьбе.
— Хорошо, пусть будет так! Но есть еще одно обстоятельство. Насколько мне известно, вы единственный сын, и, как я знаю, ваша мать вдова, была в большом горе, отпуская вас сюда. Генерал-губернатор, посылая ваши бумаги, присоединил к ним для сведения письмо, в котором эта добрейшая женщина высказывает свое беспокойство относительно вас и умоляет не посылать вас слишком далеко. Поразмыслите же еще немного. Подумайте о вашей матери!
Море ль густо покраснел.
— Если бы нужно было сменить кого-нибудь и была бы ваша очередь, — продолжал комиссар, — я, конечно, не возражал бы. Служба прежде всего. Никаких исключений не должно быть. Но здесь дело совсем другое. Итак, скажите, продолжаете ли вы при таких условиях настаивать на вашей просьбе?
Лейтенант на минуту задумался.
— Я не имел понятия об этом письме! — сказал он, наконец. — Вы знаете, господин капитан, каковы женщины. Но я уверен, что моя мать стала бы упрекать себя, если бы из-за нее я пропустил такой случай. Не говоря уже о возможности повышения по службе. Разрешите мне отправиться, господин капитан, убедительно прошу вас! Мне уже надоела эта однообразная жизнь. Я жажду приключений!
Окружной комиссар едва заметно нахмурил брови.
— Можете рассчитывать на меня, лейтенант! — сказал он, слегка наклонив голову. — Я сделаю соответствующее распоряжение.
* * *
На узкой прогалине, образовавшейся от расчистки леса, о чем свидетельствовали разбросанные там и сям банановые деревья, при тусклом свете раннего утра, проникавшем сквозь густую листву тянувшихся на бесконечное пространство деревьев, три роты туземных солдат выстроились по данному сигналу.
Вот уже пять недель, как они были в пути и все время приходилось идти под темным сводом леса, которому не было видно конца. Переход крайне утомительный, с остановками и толчками, неизбежными в колонне из нескольких сот людей, идущих гуськом по узкой тропинке с вязкой почвой. Сменяемые каждый час солдаты, с помощью «машетов»[34] должны были прорубать дорогу через почти непроходимую гущу переплетавшихся растений, толстых, как нога, лиан и гигантских папоротников. Измученные люди с недовольным видом и неохотно исполняли отдаваемые им приказания. Пища была плохая и однообразная, вода для питья отвратительная.
В довершение всего начальник отряда, которому из-за его строгости туземные солдаты дали прозвище Фимбу минги (много кнута), держал людей в ежовых рукавицах. Каждый вечер, после перехода, он в течение двух часов заставлял их заниматься воинскими упражнениями. По малейшему поводу производил подробный осмотр. И порол за всякий пустяк.
Аскари[34] — ликауангуласы, с татуировкой на лице, похожей на разбросанные горошины, и батеталасы, с тремя полосками на лбу, с трудом сдерживали свое недовольство. По вечерам они сидели вокруг костров, угрюмые и молчаливые, бросая злобные взгляды на белых, также недовольных, которые разговаривали за маленькими походными столиками.
Напрасно сержант, уроженец Сиерра-Леоны, ветеран, прослуживший в лесах двенадцать лет, рискуя навлечь гнев бесчеловечного начальника, уже два раза предупреждал его:
— Перестань их сечь, Буана! Иначе плохо кончится.
Но ответом ему был только презрительный смех и приглашение заниматься своими делами.
В это утро пять человек снова должны были получить свою «порцию» Это были пять батеталасов, в числе коих находился некий Ликонго, здоровенный малый, с бритой головой, круглой, как тыква, со сверкавшими ненавистью глазами, один из самых ненадежных людей третьей роты, в которой вообще насчитывалось немало «смутьянов».
Когда его вызвали, он не тронулся с места.
— Ликонго! — крикнул снова и на этот раз уже более строгим голосом сержант.
Ответа не последовало.
— Вывести мне этого молодца из рядов! — заревел начальник отряда. — И живо, поторапливайся!
Но, когда чернокожий унтер-офицер схватил Ликонго за рукав его голубой куртки, последний вырвался от него и, выхватив из-за пояса короткий нож, нанес им удар несчастному сержанту, который упал, не испустив ни крика.
И сразу же, со всех сторон раздались громкие проклятья и крики. Потрясая с угрожающим видом своими ружьями, солдаты направили их на офицеров.
Один из черных, яростно размахивая руками, приблизился к начальнику отряда и нанес ему кулаком увесистый удар в лицо. Выстрелом из револьвера белый положил его на месте.
Не успел еще рассеяться дым от этого выстрела, как со всех сторон началась ружейная стрельба. Среди дыма было видно, как падали тела и судорожно поднимались руки. И внезапно весь лес огласился дикими криками.
Из десяти белых шестеро валялось на земле. Четверо были убиты сразу и лежали неподвижно, пронзенные пулями. Двое еще шевелились. Приконченные ударами приклада, избитые и затоптанные, они превратились в какую-то окровавленную массу.
Морелю, капитану Петри и одному унтер-офицеру удалось все-таки проскользнуть между кучками людей и выбраться из свалки. Среди расстилавшегося дыма, в общей суматохе, они добрались до леса. В течение часа бежали они или, вернее, двигались ползком среди переплетавшихся лиан и спускавшихся до самой земли толстых ветвей и, наконец, остановились, едва переводя дыхание, с ускоренно бьющимся сердцем.
С обнаженной головой, с лицом, исцарапанным колючками, капитан неистово ругался, стараясь остановить кровь, которая текла из его перебитой пулей руки. Морель, с лицом земляного цвета и безумными глазами, размахивал руками, не будучи в состоянии произнести ни одного слова. Один лишь унтер-офицер с невозмутимым спокойствием заряжал свой револьвер и радовался, что его трубка осталась в его кармане.
В продолжение трех дней, затерянные в Большом лесу, питаясь ягодами и корешками и утоляя жажду стоячей тошнотворной водой, спасались белые от преследовавших их солдат.
Совершенно истощенный, Петри с хриплым стоном упал на землю. На его раненой руке началась гангрена и он невыразимо страдал. Его оба спутника старались его поднять, но это был напрасный труд. А между тем, времени терять было нельзя. Черные приближались. Прислонив товарища к толстому корню, унтер-офицер старался его подбодрить:
— Сделайте еще одно усилие, господин капитан! Вы же не захотите, чтобы нас убили! Нужно идти вперед. Подбодритесь!..
Петри медленно поднял голову. Его глубоко ввалившиеся глаза горели лихорадочным огнем. Нос заострился, губы запеклись, на лбу выступал холодный пот, он походил на умирающего. Отвратительный запах исходил от его раны.
Он сделал слабое движение своей исхудалой рукой, как бы желая попрощаться с товарищами.
— Оставьте меня! Идите! — прошептал он едва слышным голосом. — Уж видно такая моя судьба!..
Оба белых посмотрели друг на друга. Затем, не говоря ни слова, пожали влажную руку покидаемого товарища и, молча, углубились в чащу леса…
Вдали уже раздавались громкие крики. Совсем близко слышался треск ветвей и можно было различить гортанные голоса. Стая серых попугаев, напуганных шумом, пролетела мимо с пронзительным свистом.
Солдаты приближались. Через несколько минут они уже будут тут. Глубоко вздохнув, Петри с невероятным усилием вытащил револьвер из кобуры. Затем, не колеблясь, приставил его к виску. Находившиеся за сто метров от этого места Морель и унтер-офицер внезапно вздрогнули. До них донесся сухой звук выстрела. Оба белых многозначительно переглянулись и некоторое время оставались стоять неподвижно, внимательно прислушиваясь с тревожно бьющимся сердцем. Затем поспешно, нагибаясь под низкими ветвями и пробираясь по коридору из лиан, продолжали свой путь.
— По крайней мере, — сказал Морель несколько часов спустя, — он покончил со своими страданиями. Если бы мы не были так измучены, мы бы не оставили его и дорого бы продали свою жизнь. Все равно придется погибнуть. К чему же тогда так мучиться? Я уже больше не могу…
И он хотел уже лечь на землю, но его спутник резким движением потащил его за собою. Он должен был испить свою чашу до дна!
* * *
Через два дня после этого белый, расчищавший заросли в окрестностях поста Буеме, увидел, что к нему бредут, поддерживая друг друга, два человека в лохмотьях, с непокрытой головой, исхудалые и с блуждающими глазами. До крайности удивленный, он некоторое время глядел на них, затем бросился к ним навстречу. Один из них, более высокий, открыл рот, желая заговорить, но не мог произнести ни слова и повалился на землю.
Три часа спустя, в хижине начальника поста, куда его перенесли, он испустил последний вздох.
А на следующий день, когда солнце садилось за лесом, трое белых поста Буеме опустили в землю на небольшом кладбище тело молодого лейтенанта, который всего лишь несколько недель тому назад веселый и счастливый покинул пост М-Боми.
* * *
Немедленно же посланный нарочный принес в главное местечко грустную весть.
Окружной комиссар, с письмом в руке, некоторое время предавался своим размышлениям. Затем, смахнув набежавшую слезу, сказал про себя:
— Бедняга! Погиб такой бесславной смертью! Бедная, несчастная мать…
После чего, помолчав немного, добавил, пожимая плечами:
— Он жаждал приключений! Ну, что же, он добился своего.
Артур
Дело происходит в Буеме, в Итури, на 11/2 градусе северной широты и 28 градусах восточной долготы. Три часа пополудни. В тени сорок два градуса!
Небрежно развалившись на раскидном кресле, начальник поста, лейтенант Капелль, вынул трубку изо рта и немного хриплым голосом, которому старался придать нежный оттенок, крикнул:
— Арту-у-ур… миленький мой! Иди сюда скорее… Твой папочка хочет тебе сделать пробор. Ну, иди же скорей… Пст… Пст…
В пяти шагах от него, усевшись в удобной позе на ярком солнце, объект столь льстивых призываний, мирно грыз банан. Услышав, что его зовут, он, не торопясь, направился к креслу и уселся на коленях своего папочки, который, кстати сказать, имел шесть футов росту.
Старательно и осторожно, подобно горничной, причесывающей свою госпожу, белый, наметив линию пробора, разделил на две части длинные черные и притом весьма жесткие волосы на голове Артура, который воспользовался этим случаем, чтобы засунуть себе в рот короткую и сильно обкуренную трубку Капелля, положенную им за минуту перед тем на маленький столик. Вслед за этим сейчас же последовало громкое фырканье, чиханье и целый дождь плевков, что в свою очередь вызвало немедленное возмездие в виде основательного шлепка.
— И поделом тебе! — воскликнул европеец. — Это научит тебя курить мою трубку! Ну, а теперь убирайся, живо!
После таких неприветливых слов, Артур, ворча и отплевываясь, поскакал галопом на соседний молочайник, свое любимое местопребывание. Оттуда он мог следить за работой чернокожих служанок, совать нос в котелки и, главное, выкинуть, при случае, какую-нибудь штуку.
Это, впрочем, не мешало ему быть в наилучших отношениях со всеми этими почтенными дамами. Они ласкали его, пичкали бананами, искали у него вшей и целовали его в большой розоватый нос. Только и слышно было все время: дукуйанго, да дукуйанго! (Мой милый).
Я позабыл сказать, что Артур, этот счастливейший из смертных, окруженный такими симпатиями и нежными ласками, был принадлежавший посту шимпанзе. Посту, носившему название Буеме и затерянному в самой глубине Большого леса на дороге Альберта-Эдуарда. А в таких местах, как известно, развлечения бывают не слишком часто.
Пойманный совсем молодым, вскормленный негритянкой, заменившей ему мать, от трупа которой его пришлось оторвать силой, маленький шимпанзе Артур обладал изумительным умом. В течение вот уже трех лет он являлся принадлежностью поста, где пользовался полной свободой, которой никогда не злоупотреблял. Все его баловали, и у него был только один непримиримый враг Ниангара — дог лейтенанта.
Нужно, впрочем, признаться, что эта враждебность вполне оправдывалась невозможными поступками Артура. По крайней мере двадцать раз в день он незаметно подкрадывался к собаке и дергал ее за хвост, несмотря на то, что хвост этот был очень коротким, причем тряс его, как дерево со зрелыми сливами. «Он звонит!» — говорил в этих случаях Капелль. Затем одним прыжком злой вскакивал на крышу, откуда с ужимками и гримасами устремлял свои маленькие живые и насмешливые глаза на собаку, которая заливалась яростным лаем. Зрители держались за бока от смеха. Вскоре после этого шимпанзе слезал с крыши и получал за свою проделку порцию жареных каштанов. «Ну и ловкач же ты, Артур! — восклицали в восхищении оба белых. — Только ты один способен на такие штуки!»
— Славное животное! — говорил Капелль с убежденным видом. — Куда лучше гориллы. Ты видел когда-нибудь гориллу, Смольдерс?
— Кроме тебя, никогда! — отвечал с изысканной вежливостью Смольдерс, старый приятель Капелля. — Впрочем, нет, видел. В Киллинге, где я был восемь месяцев тому назад, когда там организовывали экспедицию. Но та горилла была мертвой.
— Но все-таки это была горилла, дорогой мой! — заметил Капелль, как всегда поучительным тоном. — Расскажи-ка мне про это! Нет надобности спрашивать, ты ли убил ее. Ты промахнулся бы и в бегемота в пяти шагах. Ну, выкладывай, что знаешь. Впрочем, это наверное какое-нибудь вранье!..
Смольдерс, близорукий как дюжина кротов и донельзя плохой стрелок, немного задетый за живое, колебался, рассказывать ему или нет.
* * *
Однако, ввиду единодушного и лестного для него желания аудитории — одного белого, двух туземных женщин, Ниангары под столом и Артура на столе — он набил трубку и начал свой рассказ.
— Не успели мы выйти из ворот Трезены…
— Как Трезены? Где это? — прервал его Капелль. — Ведь ты только что говорил про Килингу. Ты, брат, что-то путаешь…
— Ладно, ладно! Пусть будет Килинга! — продолжал Смольдерс, не моргнув глазом. — Итак, дело было в Килинге, если уж тебе так хочется. Тоже хорошее местечко, в самой глубине леса, у черта на куличках. Почта из Европы приходит раз в семь месяцев, если только вообще приходит!..
Итак, раз как-то около семи часов, когда стало уже почти совсем темно и мы пошли ужинать, раздались дикие вопли, доносившиеся из помещении, где жили солдаты. «Опять этот дурень, Джанду, бьет свою жену! — сказал спокойно начальник поста, толстый Вербек. — Пойдите посмотреть, в чем там дело? И проберите как следует этого молодца. Двадцать ударов кнута завтра, при перекличке!»…
Между тем вопли продолжались с еще большей силой. Вероятно, случилось что-нибудь серьезное. Поэтому, не теряя времени, я бросился бежать вдоль реки, по направлению к хижинам, окруженным небольшими садиками — тоже одна из фантазий Вербека — где жили женатые солдаты.
Там уже собралась целая куча народу. Женщины причитали, солдаты размахивали руками и все говорили разом. И, разумеется, между ногами взрослых путались негритята, эти маленькие чертенята, в поясах из белых бус. Словом, настоящая оамбула!..
Все это происходило перед одной из хижин, около большого костра. Растолкав любопытных, я увидел лежавшего на земле с истерзанным лицом, разодранной грудью и раскинутыми руками капрала Бенни Курмана, одного из наших лучших солдат, которого я сначала не узнал, до того он был обезображен. Он испустил дух в тот момент, когда я подошел. Рядом с ним лежало его ружье, тяжелое Альбини, столь же массивное, как старинный мушкетон, которое было сломано пополам и держалось только благодаря исковерканному и смятому стволу. Хорошая штука, нечего сказать!..
— Соко! Соко! — кричала женщина, топая ногами и угрожающе потрясая руками по направлению к лесу. — Горилла!.. Горилла!..
— В чем дело?.. Что случилось? Отчего весь этот шум? — спросил я у солдата, который в это время запыхавшись и с покрытым потом лицом подбежал к нам. Он подробно объяснил мне, что произошло:
— Бенни — ты знаешь, какой он был храбрый, Буана — хотел убить гориллу, которая несколько минут тому назад пришла есть томаты в его садике. Она уже несколько раз приходила сюда портить наши плантации. Я был вместе с ним, но удрал! — добавил простодушно чернокожий солдат; после чего, передохнув немного, продолжал:
— Бенни выстрелил в гориллу почти в упор и попал ей прямо в грудь… вот сюда! — сказал он, показывая на себе место, куда попала пуля. — Я уже думал, что дело покончено. Не тут-то было! Она бросилась на нас, как симба (лев)… Все слышали это! Тогда Бенни хотел укрыться и, бросив свое ружье, начал удирать. Но соко, скрежеща зубами, нагнала его в три прыжка, обхватила своими длинными руками, вот так!.. и стала грызть ему лицо и плечи. Я слышал, как трещали ребра!.. Затем соко схватила ружье и сломала его пополам. Вот оно! — сказал он, поднимая винтовку.
— Анакуика куфа? Он умер? — спросил солдат, наклоняясь над лежащей на земле бесформенной окровавленной массой, которую представляло обезображенное тело его несчастного товарища.
— И со мной могло бы случиться то же самое. К счастью, у меня быстрые ноги! — прибавил он в качестве надгробного слова.
— Я страшно рассердился! — сказал Смольдерс Капеллю, который, перестав смеяться, внимательно слушал рассказ. — Видал ли ты когда-нибудь такого труса?
— Томбо, ты просто гонгои (подлец)! Разве можно было так удирать? — сказал я солдату. — Хорошо ты поступил, нечего сказать! Разве у тебя не было ружья? Ты также должен был выстрелить. Может быть горилла выпустила бы его…
— Алана манено! (Что делать!) — ответил философским тоном, пожимая плечами, Томбо. — Все равно это не помогло бы. Но этот подлый зверь не мог уйти далеко с пулей в груди… Мы, наверно, скоро найдем его!..
Горилла, действительно, не ушла далеко. На следующий день рабочие, расчищавшие лес для плантаций, в двухстах метрах от поста нашли в кустах ее труп. Они начали с того, что вырезали ей груди, которые по их мнению приносят счастье, после чего притащили убитую гориллу на пост, где солдаты, из коих первый был Томбо, отрезали ей нос и уши и искромсали ее всю ножами. Таким образом, Бенни был отомщен!..
— Что же касается зубов, то вот, посмотри! — и Смольдерс, вынув свои часы, показал громадный клык, висевший на цепочке в виде брелока вместе с когтями леопарда.
— Замечательно! — сказал Капелль. — А я то всегда думал, что это фамильное воспоминание. Но, как бы то ни было, а с такими клыками можно здорово обработать человека. И еще этот осел Конинк уверял, что горилла никогда не кусает!
— Не кусает! — прервал его Смольдерс. — Ты бы посмотрел на раны на плечах и на шее этого несчастного Бенни! А ведь горилла сделала это не вилкой! Как же, не кусает…
— Ну, а что же сделали с шкурой и с мясом? — спросил Капелль, который любил иногда заниматься энтомологией и которому туземцы приносили нанизанных на прутик насекомых, с оторванными по большей части крыльями и лапками.
— Что сделали? Это, друг мой, я затрудняюсь тебе в точности сказать. Знаю только одно, что рабочие дрались, как черти, из-за мяса, причем их ниампара (десятник, старший) скушал глаза, положенные аппетитным образом на банановом листе. Что же касается шкуры, то очевидно, что этот старый педант Вербек завладел ею, чтобы сделать себе одеяло. Подумайте только, одеяло из шкуры гориллы! Уж лучше бы он употребил ее на переплет своих воспоминаний, старый дурак!..
И Смольдерс прыснул со смеху.
— А по-моему лучше было бы сделать из нее переплет для «Устава внутренней службы»,— сказал Капелль, которому также случалось испытать на себе тяжелый характер Вербека.
— Настоящая собака!.. Помнишь, как он изводил нас в М’Боми? Только и слышно было: «Господа, напоминаю вам то-то… Фельдфебель, напоминаю вам это!»… Прямо с ума можно было сойти!
— Он сам был не совсем нормален! — заметил Смольдерс. — Помнишь этот случай, когда он чистил свой револьвер? Мне это всегда казалось подозрительным… Впрочем, не стоит вспоминать… Сейчас его, слава боту, нет с нами!..
— Да! — продолжал он. — Это был единственный раз, когда я видел гориллу вблизи. Но для меня и этого было достаточно. Подлое животное! Та, что растерзала Бенни, была самкой и притом старой. По крайней мере, так уверяли туземцы. Жалко, что не было какого-нибудь естествоиспытателя, чтобы сделать из нее чучело. Впрочем, я ее сфотографировал. Хотя не очень-то хорошо вышло. Кроме того, я сам ее измерил: один метр семьдесят семь сантиметров! Приблизительно твой рост, милый друг! — добавил он, обращаясь к Капеллю. — Она только выглядела умнее тебя. Объем груди составлял около метра тридцати сантиметров. Тоже недурно, не правда ли? Что же касается веса, то я могу сказать тебе совершенно точно, сколько она весила, так как ее взвешивали на имевшихся на посту весах для каучука. Двести двадцать семь кило. А посмотрел бы ты на ее длинные руки, чуть не доходящие до земли. Какие мускулы! Неудивительно, что она расплющила в лепешку этого несчастного Бенни!
Морду же ее эти дурни так изуродовали, что ничего нельзя было разобрать. Не было ни глаз, ни носа, ни зубов! Но я думаю, что мы мало потеряли от этого.
— Мерзкое животное! — брезгливо проворчал Капелль. — Не то, что шимпанзе. Не правда ли, Артур, мой хороший? — сказал он с улыбкой и плюнул издали на уже взлохмаченную голову обезьяны, которая с невозмутимым видом замотала головой.
На удивление всем шимпанзе сидел совершенно тихо, в тени хижины, где виднелась его скорчившаяся фигура.
— Какой он славный и спокойный!.. Никого не тревожит и занимается один! — стал перечислять качества Артура восхищенный и гордый им Капелль.
И действительно, Артур был и мил и спокоен, может быть потому, что отыскал записную книжку своего хозяина, оставленную им на столе, и теперь забавлялся тем, что вырывал из нее листок за листком и, делая из них бумажные шарики, бросал их в Ниангару, который с равнодушным и презрительным взглядом поглядывал на обезьяну.
Да, он умел заниматься один, этот Артур. И какой он был милый и славный…
Леопард
Перебравшись беспрепятственно с оружием и багажом через небольшие пороги Н’Сендуе, две пироги при заходе солнца пристали к берегу. Оба белых расположились на правом берегу, немного выше слияния Луалабы с таинственной Элилой, которая, как говорили, брала начало на горе Самбурсу, к северу от Танганайки. Вверх по этой реке никто до сих пор еще не поднимался дальше, чем на пять дней плавания.
Происходило это потому, что местные жители отказывались поставлять гребцов для исследования течения этой реки, обозначенной на тогдашних картах только пунктиром.
— М’байа сана! (Очень плохо!) — говорили они, красноречиво и выразительно хлопая себя рукой по животу. Имевшие пристрастие к каннибализму, они делали вид, что питают невыразимое отвращение к этой дурной привычке, когда ей предавались другие, а они, уангингелесы, рисковали сыграть в этой церемонии явно пассивную роль.
М’Боро, их начальник, с красноречивыми жестами объяснял все это капитану Брассеру, который требовал от него гребцов на следующий день. Сложенный как геркулес, с необыкновенной прической, представлявшей целое сложное сооружение, державшееся с помощью тростника и жирной глины, он носил пышную юбочку из пальмовых волокон, выкрашенных растительной краской в ярко-малиновый цвет. Этой же краской было тщательно разрисовано его туловище, украшенное уже татуировкой из полос, перемежавшихся с точками. Вокруг глаз были очерчены мелом круги, производившие впечатление больших очков, какие носят ученые и школьные учителя. Эти нарисованные очки казались чрезвычайно комичными на лице дикаря. В довершение всего, на носу были украшения в виде пальмовых листьев, а на щеках выделялись искусственные прыщики; зубы же были остро обточены и заострены. Не подлежит сомнению, что, если бы М’Боро появился на какой-нибудь ярмарке, он сделал бы полный сбор.
Брассер не мог вставить ни слова, тем более, что гребцы, говорившие все сразу, вторили своему хозяину. Раздосадованный капитан перестал их слушать и, вернувшись в хижину, лег спать.
Однако, он никак не мог уснуть. Разговор с М’Боро и его людьми и страстное желание подняться вверх по таинственной реке не выходило у него из головы. Взволнованный всем этим, он ворочался на своей походной кровати, представлявшей простой холст, натянутый на распорках. Его сотоварищ давно уже храпел и притом так громко, что ему могли позавидовать все окрестные гиппопотамы. Неясный и бледный свет от костра, разложенного под барзой (нечто вроде веранды или выступа крыши), проникал через окно внутрь примитивной хижины с глинобитными стенами.
От железных сундуков и погребцов, стоявших на «полу» из утрамбованной земли, падали колеблющиеся тени. В темном углу сверкал ствол прислоненного там винчестера. С барзы, где расположились на ночь бои и служанки, доносился сдержанный шепот, прерываемый взрывами смеха, сразу же умолкавшими после окрика белого. Слышались звуки маленькой флейты, повторявшей без конца одни и те же три ноты, пронзительные и унылые.
Брассер, наконец, заснул, убаюканный этой однообразной и дикой мелодией. В один момент он подумал, что надо бы приказать боям поддерживать огонь, из-за водившихся здесь в изобилии леопардов. Но мысли его понемногу стали путаться, и он погрузился в сон.
Лес начинался в двух шагах от хижины, в которой белые остановились на ночь. В темноте высокие травы производили впечатление стены. Но стены живой, из которой исходило дыхание жизни и доносились разнообразные и таинственные звуки. Резкий вой шакалов, дравшихся из-за остатков ужина — слышно было, как они яростно возились с пустой коробкой от сардинок — смешивался с пронзительным и металлическим смехом гиены; иногда в темноте сверкали фосфорическим блеском чьи-то глаза. Подозрительные шорохи раздавались в густой траве. Громадные летучие мыши летали взад и вперед, выделяясь на ясном небе, и затем исчезли во мраке.
С подернутой легким паром реки доносилось, вместе с глухим шумом порогов, равномерное и громкое храпение. Это были гиппопотамы, которые громадными стадами паслись на низовьях реки.
Ночь была тихая и теплая. Под барзой, представлявшей простой навес, бои и негритянки кончили свои разговоры. Голые, как червяки, они разлеглись на циновках вокруг потухающего огня. Непредусмотрительные и ленивые, они не позаботились запастись топливом.
Внезапно устрашающий рев и яростные крики разбудили Брассера. Схватив лежавшее рядом с ним ружье, он выстрелил в воздух. Затем полуодетый вскочил с кровати и выбежал наружу. Испуганные бои размахивали руками.
— Афуа! Леопард утащил Афую! — кричали они. — Мы все заснули… Никто не слышал, как он подобрался! Он ушел вот в эту сторону!..
И все сразу стали показывать на непроницаемую и темную стену высоких трав.
Между тем, белый колебался… Можно ли было рисковать углубляться в заросли при такой темноте?.. Он сделал несколько шагов, стараясь прислушаться, но ничего не услышал.
Пожав плечами, он вернулся под барзу.
Дрожавшие от страха бои и негритянки снова разожгли почти потухший костер. Длинные языки красноватого пламени поднялись кверху, отбрасывая яркий свет вокруг. Пестрое одеяло и маленькая скамеечка, служившие подушкой несчастной служанке, валялись в нескольких шагах. Видно было, что Афуа энергично отбивалась.
Сейчас ничего нельзя было сделать. Приходилось ждать утра. Брассер и его спутник, который был разбужен шумом и также вышел из хижины с ружьем в руке, пошли спать, приказав боям поддерживать огонь.
— Отчего эти дурни дали заглохнуть огню? — сказал капитан. — Ведь они же знают, что здесь водится множество леопардов.
— Вы думаете, что их очень пугает огонь! — возразил Морэ. — Вы знаете Д’Жанду, капитан? Толстого боя начальника поста М’Боми… Ему больше посчастливилось, чем Афуе. Вам известен этот случай? Нет!.. Ну, так вот, однажды вечером, шесть месяцев тому назад, когда мы стояли лагерем у реки немного ниже Кирунду (начальник поста был в служебной поездке) и когда бои и гребцы, усевшись вокруг огня, играли в аримбу и рассказывали друг другу разные истории, какой-то отчаянный леопард, совершенно неожиданно, одним скачком прыгнул в самую середину почтенной компании, схватил Д’Жанду за шею (он был самый толстый из всех) и утащил его в заросли, находящиеся на расстоянии нескольких метров от того места, где все сидели. Парень кричал, как свинья, которую режут. Мы с комиссаром в это время самым спокойным образом играли в карты. Вы можете себе представить наше удивление, когда мы услышали эти крики. Как ужаленные, вскочили с места. А у меня как раз была квинта и четырнадцать.
К счастью, капрал конвоя, менее поддавшийся страху, чем другие, поступил так же, как и вы сегодня вечером, а именно выстрелил наугад. Этого оказалось достаточно, чтобы напугать леопарда, который и без того уже был напуган поднявшимся шумом и криками. Он выпустил Д’Жанду, который ревел во всю глотку и которого вскоре нашли поблизости. Леопард прокусил ему шею с двух сторон, когда тащил его в заросли. Он потерял много крови и, когда его принесли в лагерь, лишился чувств. Но у этих типов железное здоровье! Три дня спустя он уже уписывал бананы! Дюпон, доктор из М’Боми, поставил его на ноги в два счета. Но самое забавное из всего этого то, что этот плут Д’Жанду, как только выздоровел, сейчас же пошел к доктору требовать «матабиш» (подарок) за то, что позволил себя лечить!.. Вы можете себе представить какой «матабиш» дал ему Дюпон… Пинок ногой, от которого у него скулы свернулись на сторону, как, бывало, говорил добрейший Валлэ!..
Как бы то ни было, но этот каналья Д’Жанду и до сих пор жив и здоров, в то время как бедная Афуа!.. Что и говорить, меня это всего перевернуло! Нужно будет пропустить рюмочку чего-нибудь. Вы разрешите, капитан?
Брассер, не говоря ни слова, кивнул головой.
— Завтра утром, перед тем как тронуться в путь, надо будет обойти Заросли и посмотреть, что сталось с этой девочкой, — сказал он, наконец. — А теперь постараемся заснуть.
На следующий день, на рассвете, Брассер уже был на ногах. Вместе с Морэ они пошли по оставленным леопардом следам, которые можно было легко различить. На протяжении всего пути виднелись лужи крови. В тридцати метрах от опушки зарослей высокая трава была примята, — видно было, что здесь лежало тело. Хищник, по всей вероятности, здесь останавливался и опустил на землю молодую девушку. А на земле что-то сверкало. Морэ нагнулся и увидел бусы из цветных стекляшек, нанизанные в несколько рядов, которые Афуа носила на шее. Нитка, очевидно, лопнула, и бусы упали на землю. Немного подальше Брассер поднял медное кольцо, которое негритянки носят на щиколотке ноги. Оно было все покрыто кровью и валялось вместе с кусками тела. Капитан передал его своему спутнику, который невольно побледнел.
— Не стоит продолжать, капитан! — сказал он, бросая окровавленное кольцо. — Ничего не поделаешь. Леопард, очевидно, утащил бедняжку бог знает куда! Не будем напрасно терять силы, уже становится порядочно жарко. По-моему нужно вернуться назад.
— Нет, Нет! Пойдемте дальше! — возразил Брассер. — Если леопард оставил где-нибудь бедную девочку или, вернее, то, что от нее осталось, он наверное придет сюда сегодня вечером доканчивать свой ужин. И ручаюсь вам, что я не промахнусь. Погоди ж ты у меня, подлый зверь!..
Морэ ничего не возразил на это, и оба белых стали продолжать свои поиски. Они шли еще с полчаса, иногда теряя след, но затем снова находили его. Вдруг Морэ, показывая пальцем на кучу мелких веток и сухой травы, воскликнул:
— Здесь… Здесь, капитан!
Брассер с некоторым колебанием приблизился к указанному месту. Ветер приносил ему тошнотворный запах. Отбросив носком сапога окровавленную траву и куски тела, он увидел туловище, лишенное головы и обеих ног. Одна истерзанная рука висела на клочке мяса. Охваченный ужасом, Брассер невольно попятился.
В это время подошел следовавший за ним Морэ. Увидя обезображенный труп, он весь позеленел от ужаса.
— Это она! — произнес он вполголоса. — Сомнения быть не может… здорово он ее обработал!.. — и он поспешно отошел назад.
— Леопард вернется сюда сегодня вечером! В этом не может быть сомнения! — сказал Брассер, прикрывая травой ужасные останки. — Теперь мы вернемся в лагерь, пообедаем, возьмем все, что нам будет нужно на ночь, и к вечеру опять придем сюда. Сегодня у нас полнолуние и трудно выбрать более подходящую ночь, чтобы подкараулить зверя.
Морэ выразил на своем лице недовольство.
— Как вам будет угодно, капитан! Но я страдаю ревматизмом и не могу пойти с вами. Возьмите вместо меня капрала Бонни. Он вам будет более полезен, чем я.
Брассер не стал настаивать. Следуя один за другим, оба белые направились обратно в лагерь. По дороге они подобрали окровавленное кольцо и жалкие бусы, которые Морэ спрятал себе в карман.
Красный шар луны начал подниматься над горизонтом, когда Брассер и капрал Бонни, уроженец Сиерры-Леоны, — расторопный малый и хороший стрелок, — дошли до спрятанной леопардом добычи. Хотя от нее и распространялся отвратительный запах, но ни коршуны, ни шакалы не тронули ее, что было поистине удивительно.
Налево, в зарослях, среди которых были разбросаны низкорослые деревья, что делало это место похожим на заросшую кустарником плантацию, поднимался небольшой известковый холм. С его вершины, покрытой мелкой желтоватой пылью такого же цвета, как выгоревшие от солнца травы, — дело происходило в засушливый период — можно было видеть окружающую местность, лишенную растительности, дикую и унылую.
Кругозор был, однако, ограничен, так как повсюду поднимались небольшие холмы. В ложбинах громко квакали лягушки-быки. Местами росли небольшие группы эвкалиптов, с выдающимися высохшими ветвями. То здесь, то там виднелись тростники, обозначая местонахождение болота. От тростников, за тем местом, где лежали останки несчастной Афуи, тянулся густой кустарник. В нем было проделано нечто вроде коридора, где растения были примяты и придавлены к земле. Это был проход к водопою, по которому хищные звери при наступлении темноты проходили через заросли, чтобы утолить свою жажду.
Брассер и чернокожий капрал, устроив перед собой маскировку из сухой травы, — к несчастью, ветер дул им в спину — легли на принесенных с собою легких циновках. Рядом с каждым из них лежало запасное заряженное ружье.
Безмолвные и точно заснувшие в течение дня, заросли вышли из оцепенения, в которое повергало их неумолимое солнце; теперь они начали оживляться. Стадо газелей, с большими черными глазами, чутко прислушиваясь к каждому шороху и обнюхивая воздух, пробежало поблизости охотников. Находившийся во главе стада старый самец, почуяв их присутствие, испустил нечто вроде продолжительного свиста, затем сделал поразительный по своей ловкости скачок в десять метров в сторону и, сопровождаемый всем стадом, унесся галопом, оставляя за собой целую тучу пыли.
На небе одна за другой загорались звезды. Сияла полная луна. Но все-таки кое-где оставались темные места.
Там, где был водопой, происходило непрестанное движение. Проходили разные звери. Тяжелым шагом двигались массивные толстокожие и слышалось их громкое фырканье.
Так прошло около часа времени. Наконец охотники услышали громкое мяуканье, сопровождаемое глухим ворчанием. Это был леопард.
Лежавший неподвижно белый держал палец на спуске ружья. Он слегка толкнул локтем Бонни, который беззвучно подполз к нему с маузером в руке.
В тридцати шагах показались в полумраке две зеленоватых звездочки, засверкали фосфорическим блеском два глаза. Послышалось нечто вроде бурчанья вместе с громким скрежетом зубов.
Выделяясь на диске луны, появился силуэт большой кошки, длинной и гибкой, с выгнутой спиной. Скорее скользя, чем ступая, хищник вышел из тростников.
Он уже собирался начать свой ужин, как раздались, почти слившиеся в один, два выстрела. Брассер и капрал выстрелили одновременно. Леопард с яростным рычанием сделал фантастический прыжок. Но он упал тут же, на месте, с перебитым спинным хребтом.
Скребя землю когтями, с разинутой пастью, оскаленными зубами и взъерошенными усами, он был поразительно похож на разозлившуюся кошку. Но на кошку в два метра длиной!
Брассер, не теряя времени, метким выстрелом прикончил смертельно раненого зверя. Пуля пронизала его от плеча до зада. Могучая голова хищника, со ставшими стеклянными глазами и повисшим языком, опустилась на окровавленную землю. Еще несколько мгновений его бока вздымались, как кузнечный мех. Затем он издох.
Подошедший к нему белый ткнул ногой неподвижно лежавшего зверя.
— Хороша штучка! — сказал он Бонни. — Теперь я понимаю, что он унес эту несчастную Афую, как перышко. И в конце концов все-таки погиб!
Затем, взглянув с чувством удовлетворения на красивую светло-желтую шкуру, с розовым отливом, испещренную черными пятнами, и на видневшиеся из-под красноватого языка блестящие клыки, он добавил в виде надгробного слова: — Из этого выйдет прекрасный ковер для Биби!..
Примечания
1
Наименование известной немецкой кинематографической фирмы.
(обратно)2
Гагенбек — известный владелец зоологического сада в Германии, поставщик диких зверей в зоологические сады других государств, в частности и в Московский зоопарк.
(обратно)3
Дело происходит на итало-швейцарской границе.
(обратно)4
Молочная.
(обратно)5
Харчевня.
(обратно)6
Пойдем, пойдем.
(обратно)7
Проклятое животное.
(обратно)8
Звезда морей.
(обратно)9
Полицейский
(обратно)10
Да.
(обратно)11
Найтовить, найтов — веревка, служащая для укрепления предметов, которые могут двигаться от качки.
(обратно)12
Ты говоришь по-испански?
(обратно)13
Нет, но немного по-итальянски!
(обратно)14
На чай
(обратно)15
Хорошо!
(обратно)16
Кочевые бродячие племена скотоводов.
(обратно)17
Добрый вечер!
(обратно)18
Алкалоиды — органические щелочи растительного, реже животного происхождения.
(обратно)19
Будь здоров! Если бог захочет, то я встречу тебя снова в здравии и благополучии.
(обратно)20
Делать нечего, делать нечего. Двадцать пять лир, прошу вас, синьор!
(обратно)21
Говорите ли вы по-французски?
(обратно)22
До свиданья!
(обратно)23
Прощайте, до свиданья, синьор!
(обратно)24
Англичан.
(обратно)25
Махад — меч. Это выражение обозначает наше «в штыки».
(обратно)26
Это лев.
(обратно)27
Мочальных, лыковых.
(обратно)28
Название солдат из местных жителей, служащих в колониальных войсках.
(обратно)29
Бататы — сладкий картофель.
(обратно)30
Караван.
(обратно)31
Волшебный напиток.
(обратно)32
«Десперадо» означает по-испански «отчаянная голова».
(обратно)33
Бой — носильщик, слуга.
(обратно)34
Длинных ножей.
(обратно)
Комментарии к книге «Сафари», Артур Гайе
Всего 0 комментариев