«Проклятие Индигирки»

559

Описание

Роман Игоря Ковлера, охватывающий несколько десятилетий, вобравший в себя историю Севера, Золотой Реки – Индигирки, личности главного героя Егора Перелыгина, размышляющего о времени, о себе, о своем поколении «семидесятников», – это сплав литературы вымысла и литературы факта, серьезная попытка осмысления событий перестроечных лет вдали от Москвы, где судьбу земли и людей определяло золото. «Проклятие Индигирки» – яркое, увлекательное путешествие самого Перелыгина на Золотую Реку, где он, работая журналистом, стал одним из главных действующих лиц почти детективной истории гибели крупного золотого месторождения, открытого в конце тридцатых годов.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Проклятие Индигирки (fb2) - Проклятие Индигирки 2244K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Игорь Георгиевич Ковлер

Игорь Ковлер Проклятие Индигирки

От автора

Кто на земле в эту минуту думает о тебе?

Пусть пытливый читатель не ищет в романе прямых аналогий с описанными событиями и сходство героев с их прототипами: живыми и, увы, ушедшими от нас. Любые совпадения окажутся чисто случайными, поскольку это не документальная книга, а достоверность литературного произведения не достигается фотографической точностью. Более того, автор намеренно «спутал» некоторые географические названия, а кое-какие поменял местами.

Выстрел из прошлого

Скверным октябрьским утром второго года третьего тысячелетия около девяти часов неподалеку от Кремля из машины вышел губернатор Магаданской области Валерий Цветаев и по выложенному плиткой тротуару направился с помощником к ново-арбатской высотке. Когда они миновали рекламную тумбу, из-за нее появился человек в темной кожаной куртке, в натянутой до бровей черной шапочке. Он поднял руку с пистолетом, выстрелил губернатору в затылок и исчез в проходном дворе.

Место убийства оцепили. Появились милиция, «скорая» и все те, кому следует появляться, если стреляют в губернатора средь бела дня в пяти шагах от Кремля…

Примерно через полчаса в соседнюю высотку вошел главный редактор газеты «Весть» Егор Перелыгин. Поднялся в лифте на редакционный этаж. В приемной его поджидал фотокорреспондент Новиков, при полном «вооружении».

– Только что магаданского губернатора завалили, «выпуск» в курсе, мы – за материалом.

– Цветаев? – Перелыгин уставился на сотрудника. – У нас, что, на завтрак «утка»?

– Эта «утка», Егор Григорьевич, у соседнего дома лежит, – задетый недоверием, воскликнул Новиков, – еще не остыла.

– Циник! Ладно, кто с тобой?

– Кожевни.

– С фотографиями поскорей, и… – Перелыгин поморщился. – Постарайся не усугублять, без того тошно.

Зазвонил внутренний телефон.

– Доброе утро, – бодро зашелестел в трубку выпускающий редактор.

– Добрее не придумаешь, – пробурчал Перелыгин.

– Первая полоса «навылет» получается. – Выпускающий едва сдерживал возбуждение. – Если понадобится, переедем на вторую, я уже прикинул, что снять. Нормально?

– Куда нормальнее, – сухо ответил Перелыгин и положил трубку.

«Сами хоть уверены в собственной нормальности? – подумал он. – Взорвали, убили, сожгли, украли, рухнуло – скорее на «первую»! Чужого горя не чувствуем, смакуем. Нет, это не болезнь роста, это какой-то жуткий вирус, от которого нет прививки».

Перелыгин подошел к окну – такому широкому, что создавалось впечатление, будто смотришь сквозь стекла с капитанского мостика океанского лайнера. Глубоко внизу завывал, рычал, хрюкал спецсигналами, разражаясь едкими вспышками «маячков», коробкообразный Арбат. Но вот поток машин поредел. Дорога опустела, а с Кутузовского уже нарастал многоголосый лай президентского кортежа. Через минуту он промчался мимо лежащего на земле губернатора.

«Невезучая улица», – подумал Перелыгин. Вонзили ее как нож советского модерна в самое сердце города, неуклюже и чужеродно, хотя и с простором для многолюдных толп, штурмовавших когда-то арбатские магазины и рестораны. Людской водоворот смягчал холодную бесчувственность прямоугольной архитектуры. Теперь народу поубавилось. Недорогие магазины, кафе и рестораны превратились в богатую ярмарку тщеславия.

Перелыгин отошел от окна. Он думал вовсе не об особенностях Арбата, а о Цветаеве. Сколько лет прошло с их последней встречи? Двадцать… больше? А два дня назад Цветаев неожиданно позвонил. В своей напористой манере предложил встретиться, шутил, попенял на зазнайство. Впрочем, в области работал собкор газеты, и у губернатора могла возникнуть потребность что-то обсудить. Но почему именно теперь? «Однако это все очень странно… – Перелыгин одернул себя. – Не впадай в мистику, не ищи причины случившегося в событиях двадцатилетней давности. Можно утонуть в фантазиях! Мало ли в последние годы странных убийств».

И все же, помимо воли, он чувствовал и мистику, и логику, уходящую в те годы, когда они с Цветаевым работали по соседству, но продолжал убеждать себя, что это ничего не объясняет. Слишком много воды утекло. Изменились люди, и жизнь стала неузнаваемой. Ее логика не проистекает из той, другой жизни, существующей в ином измерении. Но соблазн пойти по цепочке событий в ту, другую, не отпускал. Казалось, стоит углубиться туда, и ответы найдутся.

В дверь заглянула Светлана, секретарша. Красивая девица с большими карими глазами, внимательным, даже проницательным взглядом. Светлана была полупродуктом нового времени. Имела университетский диплом, любила, как она выражалась, «движуху», посещала концерты неведомых Перелыгину групп, в большинстве своем шарлатанских, бегала на выставки андеграунда и инсталяций, черт-те с кем общалась в Интернете, ходила с динамиком в ухе, казалась продвинутой в среду аномальных интересов, но хорошо знала дело, сносно говорила по-английски, сохраняла облик и речь культурного человека. Перелыгин был убежден, что сотрудник в приемной, разумеется, при наличии служебных достоинств, должен еще, как букет свежих цветов, радовать глаз, поэтому смиренно терпел Светланины причуды и некоторую ироничность в отношениях.

– Я отлучусь минут на пятнадцать, ничего?

– Там уже половина редакции ошивается, тебе зачем?

– Интересно же, – фыркнула Светлана. – Новиков сфотать обещал.

– Принеси чаю и поди с глаз, – махнул рукой Перелыгин.

«Чума. Красивая, бестолковая чума», – беззлобно констатировал он, отхлебнув из чашки, и отогнал посторонние мысли.

Итак, пятнадцать лет пролетело с его возвращения из добровольной «ссылки», как он, шутя, называл свой «червонец» работы на Севере. Воспоминания готовы были потащить его дальше, но разгорался суетливый редакционный день. Вскоре принесли полосу с готовым материалом. Ребята поговорили с криминалистами, следователем, но ничего существенного узнать не удалось. В здании, куда шел губернатор, находилось представительство области, его появление там выглядело понятным и естественным. Среди возможных причин покушения уже фигурировала месть «золотой» или «рыбной» мафии. Не бог весть какое откровение: область добывала золото и морепродукты, а «мафия» у столь лакомых пирогов стала такой же неотъемлемой частью, как сопки северного ландшафта.

Перелыгину не требовалось пробираться сквозь наслоения памяти, изнуряя себя медленным узнаванием картинок давно минувших дней. После неожиданного телефонного звонка Цветаева он весь вечер рассказывал жене о своей первой поездке в Магадан, где Цветаев работал директором завода по ремонту тяжелой землеройной техники в крупнейшем объединении страны – «Северо-востокзолото». Для золотодобывающих предприятий такой завод бесценен, а директор очень важный человек.

Перелыгин хорошо помнил детали и свои ощущения той поездки. С Виктором Пугачевым они отмотали на машине до Магадана тысячу километров по Колымской трассе. Эта дорога, а там ее называют не иначе как «дорогой жизни», проложенная среди сопок и речных долин по героическим маршрутам геологов, где на открытых месторождениях как грибы после дождя выросли города и поселки, связала морской порт с бассейном Индигирки – Золотой Рекой.

Пугачев занимался снабжением крупного горно-обогатительного комбината, добывающего золото. Мотался по трассе, обменивая уголь на трубы, металл на топливо, лес на цемент и все, что только можно обменять под честное слово, которое на дороге считалось единственным документом и не имело цены. Любой такой обмен карался законом. Но закон приходилось нарушать, потому что существовал другой закон – золото, который в более строгие времена был отлит в четкую, как щелчок затвора заповедь: «Делай или умри».

В пугачевском «уазике» Перелыгин устроился рядом с водителем. С внутренним ликованием он всматривался в серую ленту дороги, в бесчисленные долины рек и ручьев, которые они пересекали по неказистым мостам, рассматривал гряды белеющих снегами горных вершин, пропасти, поросшие редкими деревьями и кустами склоны сопок. Дорога казалась ему продолжением того удивительного, что уже случилось с ним в последнее время. Такая выпала ему судьба – круто поменять жизнь, не остановиться там, где останавливаются другие. И теперь он мчится в машине по этой дороге, а его сверстники коптят потолки редакционных буфетов. Он же докопается до сути, поймет, как и почему все происходило, и расскажет, о чем другие не смогут. А пока он едет в Магадан, потому что редактор поручил написать статью о заводе Цветаева.

«Отлично, – сказал Пугачев, узнав о задании, – поедем вместе. С Цветаевым я тебя сведу. А ты в своей статейке мыслишку подпустишь, что неплохо бы нашему комбинату на его заводе технику ремонтировать. Здесь дорога круглый год, а в Якутск по зимникам бульдозеры не больно натаскаешь».

Перелыгин держал на коленях карту с красной ломаной линией, упирающейся в берег моря. Проезжая город или поселок, с детским любопытством рассматривал ее, словно удивляясь оживающей на глазах реальности. Красная линия повторяла маршруты геологов, пройденные в тридцатые годы. Часто к трассе с разных сторон серыми змейками, как притоки к главной реке, из-за сопок стекались дороги от приисков, карьеров, рудников, скрытых в речных долинах. И там прошли геологи, метя огромную территорию золотыми метками. Воображение рисовало Перелыгину время, когда дороги еще не было, а была нехоженая тайга, сопки, мари, долины, по которым текли полные рыбы реки и речушки с чистой ледяной водой. Представлять это было нетрудно – жизнь словно тонкими кровеносными сосудами просочилась в грозную природу, которая с удивлением наблюдала за проделками людей.

Цветаев оказался крепким мужиком, очень подвижным, даже порывистым, с пронзительным тяжелым взглядом небольших серых глаз на крупном улыбчивом лице. Перелыгину показалось, свою улыбку Цветаев может включить или выключить в любой момент, и когда, выключение происходило, лицо его каменело, приобретая угрожающий вид. По северному обычаю он имел прозвище – «Трактор».

Цветаев тут же приставил к Перелыгину человека, который два дня таскал его по заводу, рассказывал, показывал, возил по городу и даже на прииск. На третий день подключился уже сам Цветаев, а после обеда, вместе с Пугачевым, они отправились в баню, где разговор о проблемах ремонта тяжелой землеройной техники продолжился далеко за полночь.

– Смотри, не забудь прислать статью, – сказал Цветаев на прощание. – А ты проследи, – пожимая руку, попросил он Пугачева, – творческая интеллигенция, знаешь ли, барышня забывчивая.

– Этот, как в анекдоте, – усмехнулся Пугачев, – если обещал, значит, сделает. Иначе не потащил бы.

– Я для острастки. – Цветаев включил улыбку, направив ее на Перелыгина. – Дорога у нас одна, а для блудливого кобеля тыща верст не крюк, короче, окажешься на Колыме, заходи, буду рад.

Газету Перелыгин выслал. Правда, статья чуть не вышла ему боком. Кому-то наверху сильно не понравилась идея ремонта техники в чужой области. Перелыгину даже попеняли, что он возрождает настроения автономии Золотой Реки, присоединения ее территории к соседям под предлогом удобства снабжения. Оказалось, такие настроения тут имели место и реагировали на них болезненно.

С Цветаевым они виделись еще дважды. Но это были уже не деловые встречи – на нерест шел лосось. «Незабываемое зрелище, – припоминая те дни, подумал Перелыгин, оглядывая полосу. В ее центре на крупной фотографии лежал убитый Цветаев у массивной рекламной тумбы, за которой его поджидал убийца. – Что же все-таки случилось? Зачем я ему понадобился спустя столько лет? О чем он собирался говорить?»

Перелыгину и самому было интересно порасспросить Цветаева. Став губернатором, тот обладал огромной властью и многими тайнами. Некоторое время назад Перелыгин с интересом следил, как он, оправдывая свое прозвище, яростно пробивал в Магадане строительство аффинажного завода. Раньше это считалось против правил. Стараясь максимально снизить риск хищений, добычу золота жестко отделяли от выплавки слитков – золотой песок отправлялся в глубь страны. Утечки металла на этом отрезке практически исключались. Воровали во время добычи, на приисках. Но самородок или полкило песка надо еще вывезти на «материк» и сбыть какому-нибудь зубному технику, кустарю-ювелиру или переправить на Кавказ. Теперь беспокойство вызывали не причины преступлений, а их следствия, и завод в буквальном смысле поставили на золоте. Перелыгину не требовалось напрягать воображение, чтобы представить, как при новых порядках на завод стекается «левый» песок и, превращаяя его в сияющие слитки с официальной пробой и клеймом, «отмывают» чьи-то сказочные богатства.

«Это твои ничего не объясняющие домыслы», – в очередной раз остановил он себя, принимаясь за газетные полосы. Читал он довольно долго, но вдруг словно уперся взглядом во что-то. «Нет, однако, это очень странная игра», – пробурчал Перелыгин, полистал записную книжку и набрал номер. Человек, которому он звонил, занимал высокий пост в МВД, а когда-то работал в Магадане. «Ничего не скажет, а куда повернет, интересно», – думал Перелыгин, слушая гудки.

– Есть мысли? – спросил он, в ответ на раскатистое «у аппарата», отстраняя трубку от уха.

– Тебе для общего развития или как? – загудел голос в трубке на весь кабинет.

– Для развития.

– Не знаю. – Эти простые в общем-то слова были произнесены с какой-то рычащей интонацией. – Никто не знает, а кто знает, не скажет.

– Сам-то что думаешь?

– Ты давно пиво с крабами пил?

– Давно, – теряя интерес, промямлил Перелыгин.

– Вот и давай попьем как-нибудь, – буркнул его собеседник, и голос в трубке сменился короткими гудками.

«Конспиратор хренов, – хмыкнул Перелыгин. – Хотя… море, крабы – может быть! Очень даже может».

Но все же крабовая версия не казалась правдоподобной, он и сам не мог объяснить, почему. Не нравилась ему морская версия.

Прошлое все плотнее обступало его, как темнеющий лес, и не казалось обычной сладкой тоской по тому, чего уже нельзя повторить. Почему его так всколыхнула эта смерть? Почему в нем зрело смутное ощущение – да нет, уверенность, – что этот выстрел – роковое следствие сдвигов, задолго до сегодняшнего дня определивших ход событий на равном по площади Европе пространстве, где в тридцатые годы зарождалась новая для страны золотодобывающая отрасль.

День подкатил к вечеру. Перелыгин решил приехать домой пораньше. Машина понесла, рассекая город, словно полнокровную, привычно утвердившуюся часть бытия. Вжавшись в сиденье, он отрешенно глядел в окно, а в памяти, как во время морского отлива, вырастал островок того, другого времени, в котором он когда-то жил, удивляясь странному ощущению двух одновременно текущих разъединенных жизней. И чем глубже он погружался в ту, наполненную духом бродяжьей воли и непреложным соблюдением правил жизнь, вереницей лиц близких и любимых людей, чем яснее виделись события, проступающие как изображение на фотобумаге, брошенной в проявитель, тем лучше понимал: роковой выстрел готовился давно. И как ни пытался посеять сомнения, чувствовал – никакой ошибки быть не может. Этот выстрел из прошлого.

Глава первая (За двадцать пять лет до убийства)

Итак, они опять вместе. Месяц назад Лида посмеялась бы, представив себя бегущей от машины к его подъезду. И Надежда, лучшая подруга, наблюдавшая за ней из такси, на другой день, расхаживая по комнате в длинном до пят цветастом халате, сочилась ехидством, изучая подозрительным взглядом – думала, все о ней знает: умная, ироничная, сдержанная, а вот на тебе – такой девичий задор.

«Пропала ты, мать. Правду, видно, говорят, что старая любовь как вино – чем старше, тем слаще, – с притворным оживлением пропела Надежда, поигрывая глазами. – Давай, признавайся, неужто так хорош? – Подплыла сзади, обняла за шею, прижавшись щекой к щеке. – Не уступишь на недельку?..»

Лида хотела поправить простынку, лежать так было стыдно. Чувствовала, что Егор проснулся и смотрит на нее. Но не хотелось ни двигаться, ни говорить, и она смежила ресницы, притворяясь спящей, испытывая его и свое терпение, решив: «Пусть смотрит, нам нечего скрывать».

Она лежала тихо, вспоминая начало их знакомства три с лишним года назад на новогоднем вечере, как в доброй старой сказке. Они танцевали все подряд, пили какие-то коктейли, шумно спорили о новых фильмах и книгах, а потом, словно опомнившись, разошлись по своим компаниям, затерялись среди шума и веселья.

Лида понравилась Егору вся и сразу. Он рассматривал ее большие глаза, окрашенные светящейся серо-зеленой смесью, прямой аккуратный нос, волнистые темные волосы с челкой, подколотые сзади. Может быть, чуть узковаты губы, но как очаровательно они улыбались! Быстрыми вороватыми взглядами он изучал ее фигуру, и затосковал, что не умеет рисовать – Лида и впрямь была хороша, ее красота просилась на холст.

Бал подошел к концу. Люди медленно выходили в тихий зимний вечер. На аллейке сквера под фонарем топтался Егор. Чуть смущаясь, Лида подошла, просунула под его руку свою в варежке и, заглянув в глаза, спросила:

– Пошли?

Преодолев короткое замешательство, он прижал к себе ее руку и быстро зашагал, уходя из сквера. Лида почти бежала рядом, а когда повернули за угол, взглянула вопросительно.

– Нас преследуют?

Егор широко улыбнулся, шутливо выдохнул воздух, как выдыхают спортсмены, приводя в норму дыхание:

– Нет, конечно, – соврал он, – но за поворотом могут ждать неожиданности. Представь, наше прошлое осталось позади… – Он махнул рукой куда-то за спину. – Ты хотела бы изменить свою жизнь?

– Я не успела подумать об этом на бегу, – переводя дыхание, улыбнулась Лида. И они спокойно пошли по ночному городу, неся в себе радость интереса друг к другу, возникшую несколько часов назад.

Стояла теплая ночь. Улицу освещали желтые фонари, в их свете порхали желтые, как бабочки, пушистые снежинки. У Лидиного дома прогуливался Вадим. Увидев Лиду с незнакомым кавалером, он пошел навстречу, остановился в метре, изучая Егора, но Лида твердо держала своего спутника, прижав к себе его руку, и встреча прошла спокойно, почти миролюбиво. Выкурили по сигарете. Вадим окинул их снисходительным взглядом, щелчком отбросил в сугроб окурок, поднял воротник пальто и, буркнув: «гуляйте», зашагал прочь.

– Извини, – сказала Лида, – это мой старый приятель, он не появлялся несколько месяцев. Понимаешь? – Она заглянула Егору в глаза. – Прости.

– Тебе не за что извиняться. – Егор высвободил руку. – Это даже хорошо. Лучше сразу. – Он помолчал, погладил пушистый воротник ее пальто. – Хочу, чтобы ты знала. Я ждал не тебя, но теперь мне страшно представить, если бы ты не подошла так, будто мы знакомы тысячу лет.

– И поэтому ты сразу поволок меня за угол?

– Извини. Мы убегали от моего прошлого. – Егор с дурацкой улыбкой широко развел руки. – А твое само только что утопало.

– Тебе не кажется, чтобы избавиться от прошлого, недостаточно повернуть за угол или выкурить по сигарете? – Лида вытянула руку в варежке и, прищурившись, наблюдала, как в свете желтого фонаря на варежку садятся пушистые желтые бабочки-снежинки. – Если бы так было, – задумчиво сказала она.

– Я под хорошее настроение могу и глупость сморозить.

– Понимаю, – грустно улыбнулась Лида.

С Вадимом у нее шла изнурительная внутренняя борьба. Временами она вырывалась наружу, как лава из кипящего вулкана, и тогда они ссорились. Вадим исчезал, но не теряясь из виду. Перезванивались, мельком виделись, не испытывая ни боли, ни ревности. «Он хочет меня наказать – усмехалась она, – воображает, будто я плотва на кукане? Пусть, не будем тратить время впустую».

«Ты ненормальная, – крутила пальцем у виска Надежда. – От вашей паршивой пьесы тошнит, я бы твоего Пигмалиона давно послала. Тоже мне, супермен выискался».

Но Лида колебалась. Она чувствовала с Вадимом внутреннюю связь, даже власть над ним. Их ссоры не слишком беспокоили, не огорчали ее, а то и радовали – всегда добавляли перца при примирении. Но и после долгих размолвок ноги не несли ее сами к нему, не заставляли бежать. А тут… С ней что-то происходило, она переставала понимать себя.

Лида вспомнила первую ночь с Егором. Память с услужливой готовностью перенесла ее в его небольшую квартиру. Они без конца пили кофе, сухое вино, о чем-то болтали. Егор много курил, нервничал, особенно когда повисала неловкая пауза и предстояло на что-то решиться, а он все не мог, боясь обидеть ее, словно школьник. В его неуклюжести, в улетучившейся уверенности чувствовались и чистота, и милая трогательная нежность, которая нравилась и возбуждала.

Лида улыбнулась, встала с кресла, отошла к окну. Давно опустилась ночь, в проеме между портьерами чернело беззвездное небо. Егор приблизился к ней вплотную, с тревогой посмотрел в глаза, ища поддержки, одобрения, отклика, и она прижала его голову к своей щеке, успокаивая, будто ребенка, шептала какие-то слова, гладила по волосам, мягко целовала в шею, чувствуя, как дрожит его тело. Лида с наслаждением вбирала в себя его дрожь, и та разливалась по ней счастьем, благодарностью, растущим желанием. В охватившей их отрешенности от всего на свете рассудок еще успел шепнуть ей, что для любви стыд не слишком дорогая цена, прежде чем она толкнула Егора на тахту, уже зная, что любое ее действие будет чудесным подарком. Она читала это в его счастливых глазах.

А потом они расстались. Егор исчез из ее жизни, казалось, навсегда. Он хотел ясности. «Я не гожусь в тихие воздыхатели, – настаивал он. – В безответную любовь, извини, не верю». Надо было решать, а она, как с Вадимом, все тянула, будто надеялась сделать их похожими друг на друга. Но Егор не походил на Вадима. Он ушел, не звонил, исчез.

– Стерва я, – сказала она Надежде, – доигралась.

– Может, и стерва, – согласно кивнула Надежда, – да только, видать, не больно нужен он тебе. Вот и забудь. Размазня твой Егор, надо было ему шепнуть, что на тебя узда нужна. Ежовые рукавицы. – Надежда, нахмурив брови, погрозила кулаком. – Патриархат! Короче, кончай себя есть. Любила бы, сама побежала бы как миленькая…

И она побежала. Спустя два года.

Вторая встреча произошла летом. Лида сразу почувствовала, что кто-то, подстроившись под ее шаг, идет сзади. Летнее солнце клонилось к закату, светило в спину, и было видно, как в ее вытянутой тени прячется другая тень.

Кто-то шел за ней. Шел нагло. Ясное дело, уткнув похотливые глазенки в стройные ноги, бедра и высокую талию. Лида резко обернулась, собираясь выдать что-нибудь горяченькое прямо в поганую рожу, но чуть не подавилась, увидев хитрющие и радостные глаза Егора. «А я думал, сразу сумкой засветишь, – засмеялся он, беря ее под руку как ни в чем не бывало. – Мы квиты».

И вот пролетел месяц. Лида лежала истомленно, позабыв, что голая, в бесстыжей позе, лежала и думала, что теперь придется решать всерьез. Она заново присматривалась к Егору. Похоже, его одолевали какие-то мысли, но он старательно их скрывал. Сначала ей казалось, причина в ней, в неожиданно вернувшейся их близости, но потом поняла: его беспокоит что-то другое.

У нее были и свои причины для тревоги… Какого счастья желает она: с деловым, циничным, по-своему верным, изученным вдоль и поперек Вадимом или с мягким, добрым, даже романтичным Егором? Почему-то жизнь всегда отбирает одной рукой то, что дает другой. Она легко представила, каким через десять лет станет Вадим. Приличное положение, хорошая работа, заматеревший отец семейства, тихие похождения на сторону с соблюдением приличий, ничего серьезного.

А Егора представить не могла. Он, казалось, в свои двадцать пять не понял, что нельзя объять необъятное, не знает меры своим силам. За все хватается очертя голову. Сплошные признаки медленного взросления. Возможно, виной тому работа в газете, с помощью которой он наивно полагает изменить жизнь. И между ними он хочет ясности, чтобы иметь надежный незыблемый островок. «Ну и что, – спрашивала она себя, – кто сказал, что путь к зрелости всегда прям. Со временем и у Егора разум угнездится с сердцем. Зато он не скрывает своей любви. С ним она чувствует себя почти счастливой. Это «почти» означало неопределенность: а любит ли она его?

Вся комната уже была залита ярким светом, солнце ласкало теплыми лучами лицо и открытую полную грудь, проникало сквозь смеженные ресницы. Не в силах больше сдерживаться, она улыбнулась, будто бы во сне, обняла Егора за шею, притянув к себе, и, услышав у уха его дыхание, почувствовав теплые ладони под спиной, отбросила руки на подушку и открыла глаза.

После обеда они решили погулять, а вечером поужинать в ресторане. Был субботний день, горожане разъехались по дачам. Август уже разбрызгал рыжую краску по листьям. Солнце грело не сильно, с мудрой добродушной усмешкой. В такое время город был красив, особенно его старая часть. Они прошли по тенистым аллеям большого зеленого парка к площадке, от которой берег круто обрывался к реке. Река темной лентой неторопливо катила свои воды далеко внизу. Противоположный берег поднимался полого, по нему змеилась и исчезала за зелеными холмами дорога. Справа от нее, окруженная густыми деревьями, склон украшала небольшая церквушка, с удивительно тонкой, стройной, словно девушка в белом платьице, колокольней.

– Вот оттуда они и ходили, – сказал Егор.

– Кто ходил? – не поняла Лида.

– Татары. Степь.

Шестьсот с лишним лет назад на месте парка гордо высилась крепость – пограничный форпост Московского княжества, до столицы которого отсюда неполные две сотни верст. Жил здесь в те времена еще тот народец. С деньгами расставался неохотно, за нос водил литовского князя. С его жалобы на горожан в Константинополь и начинается писанная городская история. Но сам город возник раньше, когда вокруг погуливали ордынцы хана Батыя, жгли, грабили окрестные поселения. Потом окрепшее Московское царство двинуло свои границы на запад, к «европам», куда предки наши стремились не только учиться щи ложкой хлебать, но и к морским просторам. Так и шли упрямо славяне во все четыре стороны света. К воде. К морям. К океанам.

В последнюю войну немцы здесь задержались лишь на пару месяцев, поэтому старый город, спроектированный Баженовым с Казаковым, сохранился и радует глаз, когда из-за крайних сосен с дороги, идущей сквозь сосновый бор, внезапно, в одно мгновение распахивается перед путником на высоком холме. Всем хорош город, да только жить в нем Егор Перелыгин не хотел.

Возможно, потому, что весь он был пронизан блестящей, милой, но провинциальной историей. Возможно, потому, что не по своей воле здесь оказались перед войной его мать и бабушка, а по предписанию на поселение после ссыльных скитаний по Беломорью и Казахстану, маме тогда только-только стукнуло шестнадцать. До тридцать седьмого они жили в Ленинграде рядом с Зимним дворцом, на Галерной, ее продолжали так называть по старинке вместо Красной. Дед Егора – крупный спец в области связи, из «бывших», полковник, знал много и многих, а еще имел сбежавшего в семнадцатом в Канаду отца, литовца по происхождению, и по тем мрачным временам был обречен.

Но, сложись судьба иначе, все они, наверно, оказались бы в блокаде. А если тогда все закончилось бы хорошо, через пять лет после войны никакого Егора на свете не было бы. Появились бы в разных местах какие-нибудь два по пол-Егора, а может, и не два, и не Егора, а, к примеру, Маша и Даша.

Ему хотелось в Москву, особенно после учебы в университете. Хотелось в большую газету, и он верил: в конце концов так и будет. Но о планах своих суеверно помалкивал.

Они еще немного постояли на площадке, рассматривая заречные дали, и пошли погулять по парку. Перелыгин молчал, и Лида принялась его тормошить:

– Не пойму, мы идем по кладбищу? У тебя очень подходящее лицо. – Ее мигом посеревшие глаза смотрели прямо, требуя немедленного ответа.

– Мысли мои тяжелы, но непорочны, – улыбнулся Егор. – Соображаю, почему не могу почувствовать то время. Как ни стараюсь, не могу. Казалось бы, наша история, все из нее вышли, а людей не чувствую. Двадцатый век чувствую, девятнадцатый – еще куда ни шло, а дальше – темнота.

– В девятнадцатом люди, наверно, тоже плохо чувствовали живших тремя веками раньше.

«Какие странные вещи его занимают», – подумала Лида.

– Почему же мне понятна античность, Древний Рим?

– За две с лишним тысячи лет про те времена, мой дорогой, сложили немереное число бесподобно красивых легенд, – улыбнулась Лида.

– Вот! – воскликнул, оживляясь, Егор и полез в карман за сигаретами. – Вот! Поэтому важно успевать фиксировать все, что было на самом деле. Успевать! – Он поднял вверх указательный палец, подчеркивая особую значимость своих слов.

– Ты, кажется, журналист, а не историк.

– Мы описываем события, людей – из них складывается история. Историки, между прочим, все только запутывают.

– Не завидую я тому, кто по вашим газетам в историю сунется, – скривила рот Лида.

– Хамите, графиня.

– Ну-ну, не дуйтесь, поручик! – Лида обняла его за шею. – Журналистов с телячьими мозгами хватает. Думают лишь, как заработать побольше. Разве не так?

– Все об этом думают, – миролюбиво согласился Егор. – Он помолчал и вдруг заглянул ей в глаза: – А ты хочешь, чтобы я много зарабатывал? – Душа его замерла от неловкости вырвавшегося намека.

– Стоит над этим поразмыслить. – Лида чуть сильнее облокотилась на его руку.

Он так и не понял: то ли она мягко ободрила его, то ли подала знак ничего не объяснять.

Они проходили мимо летнего кафе.

– Давай посидим, – предложила Лида. Егор почувствовал, что она хочет снять недосказанность последних дней, и, уверяя себя, что лучше не сейчас, рано, нерешительно поплелся по ступенькам на открытую веранду.

Официантка в коротеньком белом фартучке принесла политые малиновым сиропом шарики пломбира в мельхиоровых вазочках, бутылку болгарского белого сухого вина, поставила тонкие стаканы, откупорила бутылку штопором, на веревочке, привязанной к фартуку. Егор разлил золотистый напиток. Ему захотелось разом осушить стакан, но он постеснялся, сделав небольшой глоток.

Как объяснить, что он с изумлением для себя продолжает жить словно в двух измерениях – с ней и без нее. Как объяснить это умной красивой женщине, которая почти каждый вечер ложится с тобой в постель. Женщины, особенно красивые, ужасные собственницы и эгоистки. Под ложечкой противно засосало. Он запил неприятное ощущение новым глотком. Что же ему делать, если он раздвоен и не чувствует уверенности. Как сказать, что его несет куда-то не туда и он наблюдает за собой, словно во сне, не в силах проснуться.

А ведь еще недавно все было иначе. Мечты исполнялись: сначала университет, потом газета. Ничего, что «молодежка», ничего, что гиблый сельский отдел. Его захватил интерес к неведомой раньше жизни. Он влюбился в деревню. С азартным любопытством всматривался в людей. Их историями полнились блокноты. Он уже собирался писать об этих людях, разумеется, самую правдивую книгу: о прошлом, о времени, когда о хлебе перестали говорить «мой» и впервые сказали «наш».

Но все менялось. Книга не ладилась, вылепить ее, как хотелось, из жизни не удавалось. Он мучился, падал духом. Когда писал для газеты, получалось ясно и складно, но настоящее не давалось в руки. Он сбегал в командировки в глухие деревни, водил неводы с мужиками, пил водку под уху, под разговоры у костра, и ему становилось легко. А потом все начиналось сначала. Официальная жизнь больше походила на витрину, за которой люди жили другой жизнью: радовались, страдали, любили, ненавидели, обманывали, гуляли, смеялись и плакали. Там была их правда. Но снаружи представлялось, что они вечно тверды и уверены в себе, никогда не колебались, не отступали, не сбегали, не сворачивали куда-нибудь, не знали сомнений, а глазам их открывалась жизнь несложная и бесповоротная, как голый коридор, где не о чем думать и нечего выбирать.

Лиде нравилось, что говорит Егор, нравилась его резкость. У него есть характер. Он бунтует, ему это идет, как всякому мужчине. Ей захотелось поцеловать Егора, но мешал стол, и она мягко накрыла теплой ладонью его руку.

– Не преувеличивай. – Она погладила ему кончики пальцев. – Посмотри вокруг, где ты видишь марширующие колонны? Два раза в год на демонстрациях? Послушай, о чем беседуют за соседним столиком. Травят анекдоты. Вы сами в газетах придумываете нам жизнь, а потом удивляетесь, почему народ смеется.

– Ты говоришь о том, чего не понимаешь, – возразил Егор.

– По-твоему, я не читаю газет, не сижу на собраниях, не смотрю телевизор?

– А я тебе повторяю: ничего я не придумываю. Бывает, промолчу, каюсь, но таковы правила игры.

– Вот именно, ты же не напишешь, как твой передовик, надравшись в зюзю, скакал по деревне верхом на корове.

– Зачем человека выставлять на посмешище?

– Для правды, дорогой, для полноты восприятия. Интересно же, как проводят досуг сельские передовики. Я вот слышала, будто наши партийные начальники по ночам в бассейне с девками плавают, в школе олимпийского резерва. Заплывы дружбы у них с резервистками.

– Хочешь и об этом почитать? – рассмеялся Егор.

Они помолчали. Егор прикурил сигарету:

– Ты, кажется, успокаиваешь меня, зачем? Когда не чувствуешь твердости под ногами, слова не помогут, даже если их говоришь ты. А впрочем… – Егор улыбнулся, подперев голову ладонью. – Все это ерунда. – Он постарался придать разговору легкость. – Нечего скулить. Жизнь продолжается, и она удивительна, потому что напротив меня сидит самая прекрасная женщина на свете. Ей-богу, не вру.

– Успокойся, – сказала Лида, внешне не реагируя ни на слова, ни на изменившийся тон. – Ты не дрова пилишь, не булки печешь. Все делают свое дело. Ты тоже. Успокойся, – повторила она, – и оставайся собой. Таким ты мне больше нравишься.

– А вот это неблагоразумно, – дурашливо покачал головой Егор.

– От мужского благоразумия тошнит, – поморщилась Лида.

– А я-то думал, женщины признают наше неблагоразумие, только когда ради них совершают глупости.

– Каждой глупости, как овощу, свой срок и место. – Лида беспечно улыбнулась. – Давай-ка выпьем за твои неблагоразумные выходки, не теряй независимости и помни, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – вещи разные.

– Ничего себе, сформулировала! – Егор восхищенно всмотрелся в ее сразу позеленевшие глаза. Лида была чертовски хороша, исчезла ее обычная прохладность, отпугивающая любителей легкой наживы. В который раз он пожалел, что Бог не наградил его талантом художника. Ему очень хотелось передать, как казалось, только им подмеченную неуловимую связь ее лица с портретами кисти сразу нескольких великих живописцев, словно каждый стремился вдохнуть в один оригинал свое чувство красоты. Нет, другой такой женщины не сыскать.

– А тебе не приходило в голову, что для одной глупости время уже наступает? – рассеянно спросила она, вспоминая свои бесстыжие выходки вчерашним вечером.

Егор хотел продолжить разговор в том же игривом тоне, но осекся, остановленный ее на мгновенье, лишь на мгновенье затуманившимся взглядом.

– Пойдем домой, – сказала Лида, вставая.

– А ресторан? И места заказаны…

Она кокетливо рассмеялась:

– Не хочу! Дома есть кусок свинины, ты пожаришь отбивную. Купим вина, сыра и помидоров. Пойдем.

Они спустились по лестнице в парк, Лида взяла Егора под руку, прижалась к нему, наклонившись вперед, заглянула в глаза:

– А не то мы умрем с голоду.

Во вторник, в четыре, в редакции, по обыкновению, началась летучка. В редакторском кабинете царили благодушие и поспешность, вызванная возвращением с Кубы фотокорреспондента Боба Пашкина. Куба была навязчивой идеей Боба, мечтой и смыслом если не всей жизни, то существенной ее части. Пустой, счастливый, пьяный, в сомбреро и белой кубинской рубахе, с рыбой, похожей на мяч, утыканный гвоздями, с громадным чучелом игуаны Боб вывалился из электрички и, упав на руки Савичеву с Перелыгиным, еле шевеля языком, изрек неоспоримую истину: «Ребята, кубинские женщины – это блеск!»

Утром в редакции, встреченный одобрительным хохотом, Боб доверительно сообщил о трех бутылках лучшего в мире белого сухого кубинского рома, который предложил продегустировать после летучки. Кто-то язвительно усомнился: такого рома полно в магазинах, на что Боб сделал выразительный жест рукой, означавший – «сомнения толпы унижают джентльменов».

Ром быстро растекался по стаканам, но расходиться никто не спешил. Опыт подсказывал: неминуемо продолжение. Под шумок Перелыгин спустился вниз. Там его уже поджидал Егор Савичев. При знакомстве они шутливо представлялись: «Два Егора из кино – там два Федора, а мы Егоры». Перелыгин был на четыре года старше. Это иногда будило мрачные воспоминания у Савичева, и тот, надсадно вздыхая, протяжно произносил: «Ко-не-чно». В этом «конечно» звучала горькая тоска зависимого существования младших от старших в дворовой иерархии, а оба Егора жили в одном дворе, учились в одной школе, потом на одном факультете и теперь вот трудились в одной газете.

Если Перелыгин был среднего роста, рус, подтянут, давно стал кандидатом в мастера спорта, то Савичев выглядел полной противоположностью – темноволосым толстоватым верзилой-увальнем с круглым добрым розовощеким лицом и хитрющими темными глазами за очками в золотой металлической оправе, выдававшими его готовность к проделке или розыгрышу.

Они прошли мимо сквера с бронзовым памятником Ленину, установленным в городе через год после его смерти. Одной стороной сквер выходил к гостиным рядам, сооруженным в конце восемнадцатого века. Теперь там расположились магазины.

Поднявшись по ступенькам, они взяли в гастрономе две бутылки портвейна и двинулись вверх по улице. Это был живописнейший уголок старого города, где не ощущалась строительная лихорадка новых районов. Древние фасады ветшали, осыпались, их заново штукатурили, красили, и все повторялось. Время пыталось взять свое, но, вероятно, кто-то понимал, что историю лучше содержать в чистоте и опрятности. Если за этим не следить, прошлое разрушается, оскверняется, зарастает сорной травой, и тогда может возникнуть искушение пригнать бульдозер и сровнять с землей старый хлам, дабы уступить место новой сказке.

Свернув у педагогического института, они зашли в «гадючник», как по всей стране называли подобные заведения. В них с утра до вечера торчали люди, желающие не только чего-нибудь съесть, но имеющие веские причины выпить.

Буфетчица Валентина, пышная, шустрая, вытравленная перекисью блондинка с окольцованными массивными золотыми перстнями толстыми пальцами, приветливо поздоровалась, посоветовав:

– Рыбку под маринадом возьмите. – И, наливая по двести в граненые стаканы, шепнула: – Только с оглядкой, осторожней, проверяют нас.

Они устроились за столиком, под предупреждением на стене, что распивать принесенные напитки запрещается, опустошили стаканы, достали из дипломата бутылку и налили еще.

Посещение забегаловки входило в придуманный ритуал. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна», – заплетаясь языком, изрек Савичев, когда они забрели сюда случайно после его командировки на БАМ с первым областным комсомольским отрядом. Там Савичев жил в палатке, рубил вместе со всеми просеку под ЛЭП.

Из Тынды он вернулся, будто из «Затерянного мира»: возбуждение сменялось подавленностью, опубликовав несколько добротных текстов, он затаился. Тогда-то они, прихватив портвейна, и забрели в этот гадючник – хотели поужинать в недорогом ресторанчике, но денег не хватало.

– Ну, выкладывай, – нарочито спокойно потребовал Перелыгин, – чего маешься, как Фауст туманный, томный, комсомолку стройотрядовскую забыть не можешь? Понимаю, старичок: ночь, костер, песни под гитару, а вокруг… – Он зажмурился. – Голубая тайга. Мечта, а не жизнь. Ну, давай-давай, не томи.

– Какие комсомолки, – фыркнул Савичев, через стол близоруко посмотрев поверх очков. – Тайга – сплошные неудобства, ты знаешь, что такое тайга? Вот то-то.

– A-а, – закивал Перелыгин, – беда-то какая! Не нашлось отдельной палатки. Но влечение полов, друг мой, сильнее неудобств, хотя некоторые этого и не понимают. Я вот, помню, одной красотке в палатке всю ночь Лермонтова читал, а наутро она мне сказала: «Дурак!»

– Кончай треп. – Савичев слегка стукнул своим стаканом по стакану Перелыгина, приглашая выпить. – Ты как думаешь, многие хотят изменить свою жизнь?

– Понесло тебя, – усмехнулся Перелыгин, – глотнул романтики! Картина маслом! Через двадцать лет нехоженую тайгу разрезает дорога в будущее, а вокруг – города. Москва в цветах встречает поседевших героев в штопаных штормовках на Ярославском вокзале, а они с чувством исполненного долга орут: «Первый тайм мы уже отыграли».

– Я же просил без стеба, я серьезно, – перебил Савичев.

– Хорошо-хорошо, только ответь: если завтра ты полетишь к полярникам, а послезавтра – к шахтерам в Воркуту, вспомни еще про геологов, моряков и шоферов-дальнобойщиков, побывав у них, тебе тоже захочется менять свою жизнь? Если ты такой впечатлительный, иди в ответсекретари.

– Тут другое, – с неопределенностью покачал головой Савичев. – Я ночью проснулся, вылез из палатки, прохладно уже. Народ храпит на всю округу. Ушел подальше, слушаю – звуки разные вокруг, не такие, как в нашем лесу. Иди хоть тысячу верст – все тайга и тайга. Хожу и думаю, никогда мне эти километры не протопать, толком ничего и не понял, как уже пора возвращаться. Подсмотрел вершки – и назад, а чтобы понять, надо до печенок. Но ты не ответил.

– С твоей настойчивостью – в прокуроры бы, – хмыкнул Перелыгин, – или в «маленькие принцы». – Он оценивающе оглядел Савичева. – Хотя какой из тебя, к черту, маленький принц – Гаргантюа. Когда заматереешь, непременно станешь начальником. Внушаешь основательность. С твоими габаритами обязательно становятся начальниками. Не забудь тогда про товарища. – Он пошарил в кармане, ища зажигалку. – А если серьезно, думаю я, старичок, редко кому выпадает счастье, чтобы личность его точно соответствовала месту в жизни, если хочешь, работе, и потому жизнь свою изменить так или сяк хотят почти все. Да мало кто решается – свернешь с торной дорожки, а куда выйдешь, не угадаешь. Просто для одних – это блажь, поболтал, повздыхал и забыл, иным неудачникам, может, и не помешало бы, но на то и неудачники, что ни туда, ни сюда.

Савичев слушал с напряженным вниманием.

– А кто же тогда мы? – спросил он. – У нас хорошая профессия, и нам она нравится, разве нет?

– Мы с тобой и есть типичные среднестатистические неудачники. – Перелыгин дружески посмотрел в глаза Савичеву, словно хотел подтвердить родство душ. – Ты прав, у нас есть профессия, но нет места в жизни, потому что нам еще подавай масштаб, славу, признание и деньги. А такие места пользуются повышенным спросом, и число их строго регламентировано.

– Значит, ты хотел бы изменить вот это все? – Савичев рукой начертил в воздухе какую-то загогулину. – Не перебивай, – остановил он, заметив, что Перелыгин готов съязвить по поводу «этого всего». – Я у тебя спрашиваю: ты хочешь? Уехать куда-нибудь к черту на рога, другой жизнью пожить, денег заработать, в конце концов, а что? – сказал он с вызовом.

«Вон оно как, – ощущая теплый поток радости и приятного удивления, подумал Перелыгин. – Оказывается, дремавший в них до поры до времени бродяжий божок и в Савичева впрыснул свою коварную отраву. И в нем начала прорастать, согревая, смутная надежда, еще непонятная и слабая, готовая в любой момент тихо и незаметно улетучиться. Почему? Да черт его знает, почему: лень, быт и суета. Мало ли о них разбивалось надежд. А потом когда-нибудь, спустя годы, кольнет вдруг что-то внутри, подкатит бессонница, и глядишь с непонятной тоской в окно, наблюдая, как тонут в медленном рассвете звезды. Значит, его это проняло там, в Тынде, – думал Перелыгин. – Хорошо, что я не говорил с ним об этом раньше. Ему надо было самому».

Тот вечер закончился роднящим пьяным трепом, радостью, подаренной открывшейся тайной, сблизившей их еще сильнее. Упиваясь пониманием своего нового состояния, они строили планы, клялись ехать вместе. Тогда и договорились, что в этом гадючнике идея должна быть доведена до полного созревания и воплощения. «Чтобы всплыть, надо оттолкнуться от самого дна, а здесь и есть дно», – боднув головой мутное прокуренное пространство забегаловки, выложил неотразимый, как козырный туз, аргумент прилично пьяный Савичев.

– Самое страшное, дружище, – силясь удержать расплывающиеся мысли, сказал Перелыгин, когда они, нетвердо ступая, вышли на улицу, – самое страшное – возвратиться ни с чем. Не пожалеешь? – Он, хмурясь и плотно сжав губы, посмотрел сбоку на Савичева.

– Э-э, – отмахнулся тот, – чего нам терять? Жизнь пощупаем, она нас поломает – поглядим, кто кого. Кто не рискует, сам знаешь что. – Он обнял одной рукой Перелыгина за плечо. – Это все, старина, – он отвел другую руку в сторону, будто собрался обнять еще кого-то невидимого, – никуда не денется. Как есть, так и останется. О чем тут жалеть?

На другой день Перелыгин уехал в командировку. Вернуться хотел в пятницу, поэтому они договорились сразу же отправиться по известному адресу. Требовалось обрести окончательную моральную уверенность, почувствовать ее друг в друге. В них уже вошел азарт отъезда, подсознательно они уже готовились к нему. Это напоминало увлекательную игру, рождая состояние, отделявшее их от текущих событий.

Перелыгин приехал около четырех пополудни. Не поднимаясь на свой этаж, он прошел в фотолабораторию к Бобу Пашкину и позвонил Савичеву. В крохотной лаборатории тихо играл магнитофон. Виктор Хара, чилийский музыкант, убитый Пиночетом, пел свои чилийские песни. Боб слыл страстным почитателем Кубы, Фиделя, Че Гевары, испанского языка, который периодически начинал учить. Но главным и очевидным достоинством Боба был его талант газетного фотографа. Пока гений кадра колдовал над растворами и пленками, Перелыгин с Савичевым зашли в буфет. Там в это тихое время свободные от газетной вахты журналисты взбадривали себя водочкой или потягивали коньячок из стакана в подстаканнике, с вложенной для «маскировки под чай» ложечкой. На этот раз четверо с неотрывным напряжением следили за пепельницей посередине стола, в которой дымилась наполовину сгоревшая толстая сигара, распространяя сизые слои дорогого аромата.

– А, молодежь! Хватайте по «соточке», – замахали им руками старшие товарищи, еще молодцеватые солидные мужики, за пятьдесят – корифеи местной журналистики. Все они честно, но утомленно катили редакционную тележку областной газеты. За их плечами лежала война. Они писали репортажи о возвращении эвакуированных заводов, о людях, поднимавших порушенную войной область. Их заметки в газетах, собранных по годам в аккуратные подшивки – тома областной истории, – объясняли, как смогла доведенная войной до крайности страна быстро и мощно подняться и влиять на полмира.

Они излазили область вдоль и поперек. Знали назубок свои темы, изучили правила бюрократических игр и могли писать, не выходя из кабинета. Сейчас они сосредоточенно следили за дымящейся сигарой в пепельнице, вокруг которой стояли опустевшие стаканы.

– Вот, Пашкин сигар привез, Михалыч утверждает, что дома закурил, а тут жена отвлекла, он сигару-то в пепельнице оставил, так она вся сгорела сама по себе, а я сомневаюсь, думаю, заливает, – осклабился металлической улыбкой сухощавый спецкор Ондатров, выпучив из-под массивных очков серые мутноватые глаза. – Вот эксперимент на спор проводим. – Он привстал, радушно освобождая пространство у стола.

Не дожидаясь результата, оба Егора, прихватив с собой Пашкина, выбрались на улицу и направились в забегаловку.

– Видал? – зловеще сопя, бурчал Савичев, решительно разливая портвейн по стаканам. – Через двадцать лет будем так же тупо жрать водку в буфете. Видал свое будущее? – уставился он на Перелыгина. – На что мы употребим нашу единственную и неповторимую? Ради чего пришли сюда, готовы грызть чужое горло и растопыривать локти? Валить надо! Валить.

– Не понял, – запротестовал Пашкин. – Куда? А поговорить? Я и бутылочку хереса прихватил, – заговорщицки улыбаясь, сообщил он.

Савичев с Перелыгиным долго смеялись над недоумевающим Пашкиным. Узнав, в чем дело, Боб притих. Взгляд его затуманился, даже глаза повлажнели.

– Ре-бя-та… – протяжно вымолвил он наконец, мечтательно и грустно. – Каких альбомов я бы там наснимал, как мне хочется с вами. Это же свобода.

Виноватая улыбка застыла на его лице. Перелыгин не мог разобрать, чего в ней больше – жалости к самому себе или недоумения – как же ему не пришла в голову такая простая мысль. Тоскливый вид придавал Пашкину сходство с домашнем гусем, провожающим взглядом стаю диких сородичей. «А быстро жизнь сотворила с ним такое, – думал Перелыгин. – Ему не оторваться – семья, двое детей». Когда три года назад у Боба случилось короткое завихрение с преподавательницей бальных танцев, с которой он познакомился на конкурсе, и отзвуки дошли до жены, она не стала выпытывать правду, а родила Бобу вторую дочь.

– Поговорил бы с Антониной. – Перелыгин подвигал стакан на столе. – Куда ты от нее денешься. Вернешься – машину ей купишь.

– Ты Тоньку не знаешь, – покрутил пальцем у виска Боб. – Хотя машина… – Он что-то прикинул в уме. – Машина, конечно, аргумент.

– Вот и подумай, – сказал Савичев.

– А как же Лида? – спросил Боб.

– Еще ничего не знает. – Перелыгину не хотелось думать о разговоре с Лидой. Он даже не решил, когда лучше сказать ей: сейчас или после того, как появится полная ясность.

– Женщинам нельзя давать время на раздумье, их надо ставить перед фактом, натиском брать, – твердо и строго заметил Савичев.

– Видал знатока! – гоготнул Боб.

– Главное, результат. – Савичев с ехидной улыбкой развел руки. – Вчера сказал: «Едем». Сегодня уже собирается.

– Прямо туда, где пробуждается усыпленный государством инстинкт борьбы и личной инициативы, где не размягченные удобствами цивилизации беспутные бродяги осваивают восточные рубежи, – ернически продекламировал Перелыгин.

– Есть такие места! – гаркнул Савичев. – И мы их отыщем! А пока за результат священного поиска можем испить чудесного хереса из благословенных массандровских погребов. – Он поднял стакан.

Вечером Савичев позвонил своей жене, предупредил, что останется ночевать у Егора. В магазине возле дома Перелыгин настаивал на бутылке армянского, но Савичев напомнил, что они еще «на дне». Перед отъездом он готов пить «Мартель» и даже «Курвуазье», но сейчас, после хереса, пристало употреблять напиток под названием «Агдам».

Дома они разложили на полу карту страны. Перелыгин тыкал карандашом, Савичев записывал источавшие тайну названия. Границей служил Полярный круг. А южнее – не более двухсот километров. Нацеливаясь на новую точку, они чувствовали, как комната наполняется энергией сборов и волнением. Всю ночь сочиняли письма в неведомые редакции. Савичев веселился: «Пиши: “Милый дедушка, Константин Макарович, забери нас отсюда”»…

Оказалось, газеты и в самых дальних захолустьях имели полный «боекомплект», но Перелыгин с Савичевым продолжали бомбить «по площадям». Вознаграждением за упорство стал вызов из Заполярья, из мест, куда цари сгоняли самых опасных врагов, правда, приглашали одного Перелыгина.

– Меняется тактика, но не стратегия, – сказал Савичев, стараясь держаться бодро, – лети, вламывайся и не сомневайся. Разберешься на месте, и я прилечу. Назначаешься первопроходцем. – Он положил руку Перелыгину на плечо и, покачав головой, добавил мечтательно и грозно: – Но какую встречу мы закатим!

– Уж дадим копоти, – успокоенный теплотой, поднимающейся к сердцу, сказал Егор, подумав, что все должно получиться, если есть такой друг, как Савичев, готовый поддержать и рискнуть вместе.

Пока шла переписка, Перелыгин все оттягивал и оттягивал разговор с Лидой. Но теперь деваться было некуда, и по теории Савичева – нужно идти на приступ.

Егор с тревожным вниманием ждал, что скажет Лида, пытаясь предугадать ее реакцию, но мешали ее глаза. Они смотрели на него с тоской, как на больного ребенка. Готовясь к разговору, он настроился держаться твердо, как подобает человеку, принявшему важное решение, готовому круто изменить свою жизнь, и не только свою. Ему не хотелось раскиснуть в случае отказа, дать слабину. «Принятое решение отменить невозможно, – убеждал он себя. – Разве не женщина должна следовать за мужчиной, если она любит его?» – твердил он сам себе в сотый раз, ища моральную поддержку в традициях прошлого.

Главной его слабостью была туманность причин, вызвавших эту смутную тягу к движению неясно куда и зачем. Может быть, они таились в подавляющей регламентации окружающей жизни, от которой хотелось убежать, отыскать вольное место, испытать, прочувствовать, ради чего веками упорно двигались славяне в просторы Сибири, раздвинуть рамки своей жизни и познать другую. А может, виной всему еще не осознаваемое одиночество, только намечаемое, и временами приходящая мысль, что нужно упредить его, отыскать свою команду, роту, свой табун, нетерпеливо перебирающий копытами, готовый рвануться на свою войну с жизнью, чувствуя дыхание и горячащие друг друга бока. Или захотелось пожить на широкую ногу, с большими северными деньгами, дающими частицу свободы и возможность исполнять маленькие желания.

– Ты хочешь, чтобы я там умерла? – наконец спросила Лида. Было непонятно: говорит она серьезно или предлагает обычную словесную игру. – Я чувствовала, что ты вынашиваешь какую-то идею, но такого не ожидала. – Ее глаза позеленели, Егор прочитал в них сразу: удивление, непонимание, интерес. – Ты правда не разыгрываешь меня? – Лида улыбнулась недоверчиво, с едва теплющейся надеждой. – Ну, признавайся, у тебя есть какая-то цель и ради нее ты меня обманываешь, так?

Егор понял: согласись он сейчас, скажи, да, так и есть, это всего лишь дурацкий розыгрыш, – и она бросится ему на шею.

– Давай не будем пороть горячку, спокойно все обсудим. – Он ободряюще улыбнулся, стараясь говорить спокойно и уверенно, показывая, что все хорошо не раз обдумал. – Давай обсудим идею хотя бы в принципе. Взвесим. Я не предлагаю тебе завтра лететь. Сначала – я. Разузнаю, обустроюсь и прилечу за тобой. – Он говорил и видел, как ее глаза загораются язвительным светом.

– Заманчивое свадебное путешествие… – Лида поежилась. – Там что, тайга, тундра? Жить, конечно, будем в чуме. Ты – на охоту, я – к огню. И ведь не убежишь! – Она рассмеялась, представляя эту невероятную картину. – Ладно, – продолжила она, – одно я поняла: ты хочешь на мне жениться. Хочешь, или я ошибаюсь?

– Не ошибаешься, хочу и делаю тебе предложение, – тихо сказал Егор.

– А я согласна! Можем хоть завтра подать заявление, даже помолвку устроить, – с артистичным вызовом ответила Лида, села на подлокотник кресла, наклонившись вперед, заглянула ему в глаза. – Я готова, но только сделай мне подарок к свадьбе – откажись от своей затеи, больше ничего не прошу.

– А почему ты не говоришь, что любишь меня? – с шутливой неуклюжестью спросил Егор, чувствуя, как рушится построенное его воображением будущее и весь он наполняется прохладной грустью.

– Э, нет, – лукаво засмеялась Лида. – Твоя ловушка разгадана, думаешь, я, как графиня Волконская, кинусь за тобой в эту Тмутаракань? Нет, поручик, если бы тебя сослали туда, я, может быть, поступила бы так же. Но сама, по доброй воле – уволь. Не вижу смысла. – Она опустилась на пол, положила руки ему на колени, слегка касаясь их грудью. – Я серьезно не понимаю, зачем тебе это надо? Ты хочешь пострадать за какую-то правду, едешь добывать смысл бытия? – Она посмотрела на него с грустным удивлением и надеждой, как на непослушного, долго выздоравливающего больного, который по понятным только ему причинам не спешит поправляться. – Ищи здесь, вокруг себя! Оглядись, люди живут нормальной жизнью, и что-то подсказывает мне, они тоже задумываются, зачем пришли в этот мир. Но на свете есть еще, слава богу, здравый смысл и нормальный человеческий, особенно женский прагматизм. Детей не тебе рожать, милый.

– Ты используешь запрещенные приемы, хотя детей рожают везде, там тоже. Мне казалось, ты меня понимаешь. – По его лицу пробежала тревожная неуверенность. – Особенно когда говорила, что учиться не подчиняться и не учиться подчиняться – разные вещи. «Как мы чувствуем, понимаем друг друга!» – думал я. Что же мне теперь делать – первое или второе?

Лида смотрела на него с долгим вниманием, и Егор вдруг ощутил, уловил едва шевельнувшиеся в ней сомнения.

– Тебе просто нужно время. Время спокойно подумать. У нас оно есть. Кстати, ты укоряешь меня в отсутствии прагматизма? – поспешно сменил он тему, отводя разговор от опасной черты. – Зря. Пусть все, что я понавыду-мал, – блажь и глупость. Но ты видишь, как меняется жизнь. Мы перестаем верить во все на свете и начинаем зажираться, думаем о машинах, квартирах, импортных холодильниках, хороших дачах. И я тоже. И ты. И если ты даже ничего потом не скажешь, то обязательно об этом подумаешь. Мы молоды и должны начать пользоваться всем не потом, а как можно раньше. Пусть все блажь, но деньги, которые мы заработаем, – не блажь. – Ну, – он победоносно выпятил подбородок, – кто я, по-твоему, если не махровый прагматик?

– Балбес, – отрешенно вздохнула, поднимаясь, Лида. – Вдруг она наклонилась к нему, опершись на подлокотники кресла, вгляделась в глаза. – А может, ты просто не хочешь на мне жениться?

Выслушав Перелыгина, Савичев помолчал, состроив какую-то кислую гримасу.

– Пока неясно, – сказал он. – Еще сама прибежит. Признайся, ты был к такому повороту готов. Больно крутой вираж. Нас на бабу не променял? Шучу! – Он театрально отшатнулся, перехватив выразительный взгляд Перелыгина.

Егор знал, что теперь его жизнь потечет как-то иначе, не так. Придется привыкнуть к мысли, что Лида уйдет в этой его новой жизни на далекую периферию, может, даже на очень далекую.

«А люблю ли я Лиду, – задавал он себе, казалось, немыслимый вопрос, – если не готов пожертвовать ради нее блажью безвозвратно уехать невесть куда, словно мне, кровь из носу, требуется разъехаться с самим собой, с какой-то своей частью, ради неясной идеи? Да любит ли меня Лида? – заходил он с другой стороны, вынужденный признаться, что не знал и даже не думал, как ответить на этот, казалось бы естественный, вопрос. А сейчас и вовсе не знает. – Может, нам даже лучше какое-то время пожить врозь?» – убеждал он себя, чувствуя, что хватается за соломинку, пытаясь спастись от растерянности перед ощущением непоправимой ошибки. Он не мог сказать, что для него страшнее: уехать без Лиды или остаться с ней.

В первые мартовские дни, накануне отъезда, в квартире Перелыгина собрались половина редакции и Лида. В доме было хоть шаром покати, поэтому выпивку и закуску притащили с собой. Стол застелили своей газетой. Савичев достал из портфеля пузатую бутылку «Наполеона» и поставил перед Перелыгиным.

– Это для отъезжающего! – строго пресек он возбужденные возгласы. – Нашему посланцу отныне предписан спирт, но вкус цивилизации забывать нельзя. Вторую я оставил дома, ее мы разопьем за мой отъезд. – Он со значением взглянул на Егора, ловя в его глазах благодарный отклик.

– Ребята, оставим этот благородный нектар на посошок, – предложил Перелыгин, отодвигая коньяк. – У нас генетическая предрасположенность к простым напиткам, хотя, как у признанных аристократов духа, наша толерантность к алкоголю беспредельна, душе ближе портвейн и «Столичная» «по поводу», а сегодня повод есть.

Они долго сидели за столом, вспоминая веселые и курьезные истории, связанные с Перелыгиным, смеялись. Перелыгин оглядывал ставшие за три года близкими, почти родными лица, и теплый комок подкатывал к горлу. Потом они неожиданно замолкали, будто хотели убедиться, что отъезд Егора не шутка, не розыгрыш, и, возможно, в эти внезапные минуты тишины каждый еще раз решал что-то для себя.

А Егор думал, что жизнь его уже начала другой отсчет и, хотя все еще можно вернуть прямо сейчас, на самом деле вернуть уже ничего нельзя. Лодка его тихо отчалила от берега, покачиваясь на мелкой ряби. Хлюпая о борт, вода выносила ее на стремнину. Вот-вот включится, наберет мощь мотор, и, вспарывая реку, лодка новой жизни понесет его против течения.

За полночь, когда все разошлись, они остались с Лидой вдвоем. Повязав фартук, Лида принялась мыть посуду, которую Егор таскал из комнаты. Лида стояла у раковины, слегка наклонившись над ней, подставляя под струю воды тарелки. Каждый раз, появляясь с очередной порцией грязной посуды, он заставал ее все в той же позе со склоненной головой, вызывающей в нем острую жалость и неутолимую муку вины.

Когда с посудой было покончено, Лида разлила по рюмкам остатки коньяка, села в кресло, положив ногу на ногу.

– Давай и мы выпьем, – мягко улыбнулась она. – Я не поеду на вокзал, не обижайся. – Лида подняла рюмку, рассматривая на свет темно-золотистую жидкость. – Ты просто утром завезешь меня домой. – Она поднесла рюмку ко рту и медленно выпила коньяк с закрытыми глазами.

Глава вторая

Ранней весной Перелыгин вылетел в Якутск, навсегда запомнив ощущение, будто в самолете случайно затесался в дружную компанию, возвращавшуюся из путешествия. После дозаправки в Новосибирске, где часть пассажиров сошла, соседи пригласили его пропустить по стаканчику, расспросили, куда и зачем летит. Он с доверчивой легкостью рассказал про метки на карте, про письма, про вызов.

Его повели по салону – знакомиться с хорошими людьми. Он понятия не имел, кто эти люди, но верил им, чувствуя с их стороны интерес и уважение. К концу полета, после выпитого коньяка (почему-то все пили коньяк), Егор совсем успокоился, твердо усвоив: вокруг хорошие люди! Другие то ли сюда не летали, то ли летели другим рейсом.

Он настороженно шагнул на трап, заранее застегнув дубленку, и вдохнул зиму, невольно сравнивая ее с мартовской промозглой московской весной, покинутой десять часов назад. Спускаясь на землю, рассматривал сквозь белесый туман двухэтажное здание аэропорта, толпы непривычно тепло одетых людей.

В зале, радостно сверкая щелками узких глаз, прятался за колонной Степан, однокашник по факультету – фотокорреспондент местного телевидения, единственный знакомый за Уральским хребтом человек.

Выяснилось, что Перелыгину предстояло лететь на север еще почти тысячу километров, и он внушал себе, главную на тот момент, мысль: ничему не удивляться. Между тем свободных мест не оказалось, но у него имелся вызов, билет продали, и тут Степан огорошил еще одной новостью: в газете неделю назад скончался редактор.

Позже, вспоминая ту минуту, Перелыгин старался понять: мог ли он тогда под благовидным предлогом повернуть обратно и вернуться к Лиде. Улететь и вернуться, чтобы под вальс Мендельсона отправиться в совсем другое путешествие. Спустя годы он убеждал себя – нет, не мог. Но все же предательская мысль в ту ночь закралась ему в голову, остановил лишь несмываемый позор бегства, оставив в памяти злость на себя.

От Степана они позвонили в Батагай. Телефонистка местного коммутатора соединила с заместителем редактора Алпатовым, и тот сонным голосом успокоил Перелыгина. «Хороший человек», – подумал Егор.

Часа в два ночи Степан начал зевать. Перелыгину спать не хотелось. В Москве только-только наступил вечер. Он долго лежал один в комнате, проживая заново тревожный день, вспоминал оранжевую полоску света в иллюминаторе, в которую, как в гигантскую щель быстро темнеющего неба, пряталось солнце, оставшись позади лайнера, а навстречу, заливая черное пространство зеленоватым светом, спешила луна. Теперь она холодным отраженным блеском смотрела в окно из-за тюлевой шторки, временами скрываясь за облаками, которые тенью вплывали в комнату, растворяя вещи. Перелыгин закрывал глаза, и светлая оранжевая полоса в черном небе вновь возникала перед его мысленным взором.

Утром самолет местных авиалиний АН-24, который здесь называли кратко – «Антон», – понес его на север. Монотонно подвывая, гудели моторы. Самолет выбрался из дымки, висевшей над городом, и в небольшой тесноватый салон брызнуло солнце.

Какое-то время взгляд Егора отыскивал на земле маленькие стайки домов с дымками над крышами, но скоро они кончились, словно остались на берегу белого вздыбленного океана. Земля все больше и больше горбилась, казалось, подземный великан, ворочаясь во сне, как одеяло, вспучил ее бесконечными сопками. Сопки собирались в гряды, вершины их острились, поднимаясь выше и выше, подавляли тягучим однообразием сверкающих на солнце непрерывных горных хребтов, плывущих под крылом. Перелыгину стало не по себе от простой мысли, что там, внизу, среди вечного холода и ледников, никого никогда не было. Сотни километров сверкающей белой тишины.

Самолет пошел на посадку. Егор не знал, как потечет его жизнь, что ожидает его завтра, через год или два, да всего через час, но был доволен собой.

С двумя чемоданами и сумкой на плече он вошел в маленький деревянный вокзальчик и остановился у стены. Через минуту появилась женщина в черно-бурой «магаданке», в распахнутой ондатровой шубе, он легко угадал: за ним.

Машина довезла их до райцентра. Поселок открылся внезапно в долине за сопкой, будто сполз с крутого склона, но не уплыл, зацепившись за берег Яны. Перелыгин не успел толком рассмотреть ни улиц, ни домов. Тамара привезла его в гостиницу, провела в заказанный номер, сказала, что скоро подойдет Алпатов, и попрощалась.

Он осмотрелся. Комната выглядела просторной и чистой. По углам стояли четыре кровати, шкафы, тумбочки, стол, стены до половины покрыты деревом, на полу – положены рядом две красные ковровые дорожки с зелеными полосками по краям.

Перелыгин выбрал кровать у окна, прилег не раздеваясь. Он успокоился, с интересом ожидая появления Алпатова. Часы показывали пять вечера. «Наши только собираются кофейничать, – подумал он, – без меня».

Он лежал поверх синего клетчатого покрывала, лениво блуждая взглядом по комнате, не представляя лежащую на соседней кровати поверх такого же покрывала Лиду, принюхивающуюся, как он, к запахам чьих-то тел и одежды, мыла и зубной пасты, одеколонов и закуски, спиртного и дешевого табака. Они смешивались долгие годы, сгустившись в конце концов до стойкого гостиничного духа. Перелыгин в полудреме вспоминал, как весь год его грызла тоска, и он несколько раз видел сон, в котором, стоя на вокзале, глядел вслед огням уходящих поездов…

Осторожный стук отвлек его. В приоткрывшуюся дверь просунулся якут, одетый в серый помятый костюм. Его брюки, заправленные в оленьи торбаса, нависали у колен, напоминая казацкие шаровары. Лицо отдавало свекольным оттенком и хранило следы крепкой выпивки. Он боком протиснулся дальше, не открывая дверь до конца, будто прятал кого-то с другой стороны, остановился у стола, поздоровался. Перелыгин сел на кровати.

– Тут портфельчик красный где-то остался, ага, – виновато сообщил незнакомец. – Не видал?

– Смотри, – равнодушно махнул рукой Перелыгин, подумав, что даже не заглянул ни в тумбочку, ни в шкаф. Его дубленка, длинный красный шарф и ондатровая шапка лежали на стуле у стола, рядом стояли чемоданы.

Незнакомец обошел стол, открыл тумбочку – от него, как палкой, бил стойкий дух, – посмотрел по углам, под кроватями, приоткрыл шкафы.

– Может, дежурная знает, – предположил, отворачивая нос, Перелыгин.

Незнакомец посмотрел на него, осмысливая слова, тяжело вздохнул и вышел, ничего не сказав.

«Хоть проветривай», – скривился Перелыгин, ложась на кровать, но дверь тут же отворилась, уже без стука. Якут вернулся, на этот раз в сопровождении коротко стриженного седого человека, с таким же свекольным лицом. Перелыгин недовольно сел. Не замечая его, оба деловито обошли комнату, заглянули под кровати, в шкафы и, окончив осмотр, уставились на Перелыгина. На их лицах проступила озабоченность.

– Что человека беспокоите? Сказали вам, нет ничего! – вошла дежурная. – Вы извините, – обратилась она к Перелыгину, – они здесь всю ночь гуляли. Сами не знают, что ищут, извините, – повторила она, выталкивая непрошеных гостей.

– В портфеле заначку небось спрятали? – улыбнулся Перелыгин.

Седой резко, как от удара, дернулся, обернулся.

– Деньги, – сокрушенно покачал он головой, – много. Может, в милицию позвонить? – Он вопросительно помолчал.

– Давай-давай, звони, – подтолкнула его в дверь дежурная и повернулась к Перелыгину. – Слушайте вы их! Водку потеряли. Больше не придут. А лучше – запритесь.

Перелыгин не обратил внимания, не заметил, как родился, заполнил вокруг себя маленькую ложбинку, перетек через край и побежал по этой земле тоненький родничок его новой жизни. Он поставил на тумбочку пепельницу, закурил сигарету, прилег снова. Через минуту рука с сигаретой расслабленно свесилась с кровати. Перелыгин закрыл глаза, погружаясь в уютную темноту, и только в последний момент краешком ускользающего сознания успел почувствовать выпавшую из руки на ковер сигарету. Он резко перегнулся, ища ее возле кровати, – прямо под ним лежал малиновый портфель.

Намерение позвать дежурную было пресечено любопытством: неслышно повернув торчавший в двери ключ, Перелыгин вытащил и раскрыл портфель. Тот оказался доверху набитым пачками денег. Пачки, штук по десять, были перевязаны лохматой веревкой. Он закрыл портфель, задвинул обратно, тихо отомкнул дверь и лег. Что же предпримут мужики, когда головы их очистятся и они осознают пропажу?

«Вот спрятать сейчас этот портфель, – злорадно подумал Перелыгин, – в форточку выбросить, а после в снег закопать…» И вдруг он с пронзительной ясностью понял, что, сотвори сейчас это, его чувство жизни, вместе с понятиями о добре и зле, о справедливости тут же умрет. Но куда тогда денется он, ведь это чувство жизни, эти понятия и составляют суть человека и должны уходить только вместе с ним. Случись иначе, вместо него по земле будет ходить кто-то другой в его обличии. А он? Что же останется ему, инфицированному навсегда этой болезнью? Значит, придется изменить свое чувство жизни, свои представления о добре, зле, о справедливости. Или ни о чем таком вовсе не думать? А думать, что жизнь одна, и упущенных возможностей вернуть никому не удавалось. Кто же подсовывает ему такую возможность? Кто все рассчитал, доставил его в этот номер в нужное время и положил на эту кровать. Кто вытворяет с ним такие штучки?

Дверь широко, по-хозяйски, открылась, вошел высокий сутуловатый, лысеющий человек лет тридцати пяти, в распахнутом полушубке, оленьих ботинках и модных дымчатых очках. Его широкий толстогубый рот растянулся в улыбке.

– Заждались! – протянул руку Алпатов. – Как будем – на «вы» или на «ты»? – По-прежнему широко улыбаясь и не оставляя выбора, оглядел номер. – Не дрейфь, квартира скоро будет, начнем тебя обустраивать. Одевайся, двигаем ко мне ужинать.

Он хотел что-то добавить, но появился свекольнолицый якут. Встав перед ним, Алпатов живо уставился на гостя.

– Погоди, – придержал его Перелыгин, – тут такое дело…

– Его с тобой поселили? – перебил Алпатов. – Мы весь номер оплатили, мудрит гостиница, сейчас выселим.

– Да нет, тут другое. – Перелыгин повернулся к назойливому визитеру. – Какого цвета портфель, говоришь?

– Красный такой, – развел тот руки.

– Ха! Он же лыка не вяжет, одевайся, – заторопил Алпатов. – А ты… – Он похлопал гостя по плечу. – Отдыхай, завтра поговорите.

– Подожди, – остановил Перелыгин, – сейчас такое увидишь.

Алпатов, с любопытством переводя взгляд с одного на другого, присел возле стола.

– А в портфеле что? – Перелыгин подошел к кровати.

– Деньги были.

– Сколько?

– Много. – Незнакомец почесал затылок.

Казалось, он начал приходить в себя, свекольного цвета круглое лицо побледнело до розового.

– Ты кто? – спросил Алпатов.

– Семен, пастух, в отпуск летим, а денег нет.

– А сколько было? – опять спросил Перелыгин.

– Много… – Семен покачал головой. – Сорок две тысячи. Очень много, однако.

– Сколько? – Под Алпатовым затрещал стул, над оправой модных очков на лоб взметнулись карие глаза. – Чего он несет?

Перелыгин с хитрой улыбкой поднял покрывало и поманил Семена. Тот заглянул, посмотрел снизу на Перелыгина и с кошачьей проворностью плюхнулся на живот, сунув под кровать руку. Вскочил, поставил портфель на стол, раскрыл его, отшатнулся, будто увидел там не то гадюку, не то гранату с выдернутой чекой, метнулся из комнаты.

– Вот это номер! – увидев обмотанные веревкой пачки, воскликнул Алпатов.

Вбежал Семен, с большим ножом в руке, за ним – седой.

Комично-деловито, не обращая ни на кого внимания, Семен выхватил из портфеля перевязанную стопку, перерезал веревку и, отделив банковскую пачку сторублевок, с детской искренней улыбкой во все круглое, скуластое лицо протянул Перелыгину, второй рукой хлопая его по плечу. Седой стоял рядом и радостно колотил его по другому плечу. Из их узких черных глаз, от удовольствия ставших совсем щелочками, словно из амбразур сыпались счастливые искры. И оба повторяли уже знакомые Перелыгину слова: «Хороший, очень хороший человек!»

Перелыгин почувствовал себя неловко.

– Убери-убери, – строго приказал он Семену.

Но тот упрямо замотал головой и смешно замахал руками.

– Не обижай людей! – громко сказал Алпатов. – От благодарности не отказываются. – Он взял у Семена пачку и сунул Перелыгину в карман. – Пошли!

Они шумно прощались, пока в дверь не заглянула дежурная. Седой под мышкой держал расстегнутый портфель, Семен с ножом в одной руке, другой обнимал Перелыгина, все громко смеялись. Дежурная прикрыла дверь.

До поздней ночи Перелыгин просидел у Алпатовых. Евгений рассказал, как внезапно скончался редактор, его похоронили три дня назад. Оказалось, отец Алпатова работал в редакции заместителем, а сам он – ответственным секретарем. Недавно Алпатов-старший уехал с женой в Астрахань, и Евгений занял его место. Письмо Перелыгина пришлось ко времени.

Этот поселок у Полярного круга появился благодаря геологам. До войны здесь открыли крупное месторождение олова. Всю войну рудник и обогатительная фабрика снабжали оловом страну. Металл считался стратегическим. Без олова нельзя напечатать газету или журнал, книгу или листовку, нельзя изготовить радиопередатчик. Ни одна консервная банка не могла стать настоящей банкой, способной хранить консервы, без олова. А как обойтись на войне без связи, газет и консервов, никто не придумал до сих пор. Но если даже и вовсе не воевать, изобрести офсетный способ печати, микросхемы и чипы, – представить жизнь без тушенки, шпротов, сардин и кильки в томате невозможно.

Геологи, открывшие олово в нужное для страны время, прославили себя. Что правда, то правда. Другой правдой были пришедшие следом лагеря. Эта правда, как думал Перелыгин, ждала своего осмысления, и теперь приблизился к ней как никогда.

К семидесятым запасы руды иссякли. Поселок захирел, но держался, уповая на то, что геологи разведают хорошее золото, которого вокруг тоже хватает. Однако сейчас не это беспокоило Перелыгина. Его восхищали и новое знакомство, и домашняя обстановка, и диковинная еда на столе: заливная нельма, соленый муксун, тушеная зайчатина, оленина, порезанная тонкими ломтиками, куропатки, строганина из чира… Такой экзотики ему видеть не приходилось.

– Угадай, откуда наша типография олово получает? – спросил Алпатов.

Перелыгин пожал плечами.

– То-то и оно. – Алпатов погрозил кому-то пальцем. – Скажу, обхохочешься. Из Боливии везем! Не страна, а КаВээН. Давай-ка, твоей, «Сибирской»! – подставил он рюмку.

Поздним вечером позвонила Тамара.

Алпатов похихикал в трубку, подмигнул Перелыгину:

– Интересуется, как идет вливание в местную жизнь, а завтра ждет есть белого барана.

Жена замахала на него руками.

– Ясно, – громко сказал Алпатов. – Валентина не сможет, но отпускает, придем вдвоем.

– Что за баран? – спросил Перелыгин.

– Из Красной книги, – хмыкнул Алпатов, закуривая сигарету. – Недавно брат Пехлеви из Ирана прилетал охотиться. Его друг в Канаде экземпляр шлепнул – разлет рогов два метра, а этот переплюнуть хотел.

– Нам бы их заботы. – Перелыгин хрустнул соленым огурцом. – Удалось переплюнуть?

– Двух сантиметров не хватило. Штук пять завалил. Ты охотник? – спросил Алпатов без всякой паузы. – Вижу – нет. Будешь! Скоро утки, гуси полетят. Ты, брат, на Крайнем Севере. Тут природа за околицей и человек этой природой живет. Не переучишь, да и глупо. Наш человек лишнего не возьмет. Сам видишь, все на столе. А Томке барана кто-то из геологов или старателей подбросил. Прииск неподалеку золотишко моет. Один на всю районную промышленность остался. Баран-то, – засмеялся Алпатов, – весной на южный склон выходит. Низко стоит. Баран и есть баран.

Перелыгин уже вполне ощущал себя в нереальном мире. Казалось, отсюда он пойдет не в гостиницу, где под кроватями валяются деньги, а к себе домой, и завтра отправится к Тамаре, есть белого барана, на которого охотился брат иранского шаха. Одна только реальность напоминала, где он на самом деле: из приоткрытой маленькой форточки с улицы едва заметно стекал по окну холодный белесый туман. Ночью похолодало до сорока.

Наконец они двинулись в гостиницу. Поселок зарылся в блеклую пелену, сквозь туман тускло светили размытые фонари. Многие еще не спали – в замороженных окнах угадывался свет. Улица была тихой и пустынной, одноглазое черное небо, усыпанное веснушками, искоса смотрело на нее зеленоватым взглядом. «Тишина, как в преисподней», – подумал Перелыгин. Только под ногами сочно похрустывал снег. У гостиницы Перелыгин предложил зайти.

– Поздно, отдыхай, днем буду. А знаешь, я рад, что ты приехал. – Алпатов повернулся и сутуло зашагал, растворившись в тумане, оставляя за собой пружинистый скрип снега.

Днем потеплело до двадцати. Воздух, казалось, застыл под лучами яркого солнца, гуляющего в чистых, без единого облачка, голубых одеждах.

Около четырех пришли к Тамаре. Она выглядела нарядно в мягком зеленом платье, облегающем плотные бедра и подчеркивающем внушительную грудь. Вчера Перелыгин плохо видел ее лицо, спрятанное под шапкой, теперь он ошеломленно рассматривал правильной формы овал, большие серые глаза, прямой, пикантно вздернутый нос. Медного цвета волосы были гладко забраны назад в тугой узел, открывая высокий лоб. Чувственный рот, обведенный пухлыми губами, постоянно находился за мгновение до улыбки.

Тамара то и дело появлялась из кухни с тарелками, рюмками, что позволяло увидеть ее всю, начиная со стройных крепких ног в туфлях на высоких каблуках.

– Знаешь, как рассмотреть северную женщину? – громко спросил Алпатов, когда Тамара вышла на кухню. – Надо ее раздеть! – захохотал он. – Носят сто одежек, ничего не разберешь.

– Ал-па-тов! – крикнула Тамара. – Прекрати грязные намеки!

Она с удовольствием готовилась к вечеру. Ей хотелось выглядеть хорошо, слегка вызывающе. Теплая толстая одежда осточертела за зиму. После некоторых раздумий Тамара надела черные чулки с ажурным поясом и тонкие шелковые трусики, купленные во время отпуска. Долго рассматривала себя в зеркало, придирчиво отмечая подзаплывшую за зиму талию. Ей хотелось чувствовать себя легкой, уверенной, соблазнительной. В этой игре Перелыгин был лишь поводом. От него веяло свежестью другой жизни. Окружавший ее и Алпатова мир не коснулся его, не начал влиять, поглощать заботами, приспосабливать к местным условиям. Он не оброс знакомствами с мужчинами и женщинами, не окунулся в хитросплетения поселковых отношений. Она – первая женщина, с которой он встречается, и навсегда останется его первым впечатлением. Ей хотелось запомниться ему, хотелось праздника, она испытывала нескрываемую радость – и потому была хороша.

Перелыгин осторожно поглядывал на Тамару. Теперь она рушила его прежние представления о здешней жизни. Их глаза часто встречались. Ей нравилось, что Егор смотрит прямо и его глаза не бегают по сторонам.

Наконец дошло до главного блюда. Тамара вошла с большим подносом, по-восточному держа его на согнутой руке у плеча, и выглядела очень здорово.

– Уронишь, с пола жрать будем! – заорал Алпатов.

Тамара поставила поднос с румяными кусками баранины, обложенными жареной картошкой, порезанной крупными колесиками. Когда она наклонилась над столом, Перелыгин в вырезе платья увидел тяжело оттягивающие материю полные груди.

– Вкусно, – облизывая пальцы, похвалил Алпатов. – Я же говорил, – он повернулся к Перелыгину, – на кабана похож. Но мужики готовят лучше.

– Ой-ой! – пропела Тамара. – Заставь вас у плиты топтаться! – Она положила ногу на ногу, отчего мягкая ткань сползла по ноге значительно выше хорошо вычерченного природой округлого колена.

– Верно! – Алпатов утвердительно кивнул, задержав взгляд на колене. – Поэтому мы и готовим с удовольствием, а удовольствие, друзья, нельзя превращать в привычку. – Он захохотал, толкнув в бок Перелыгина. – Понял теперь, почему Томка замуж не идет?

– Алпатов! – прикрикнула Тамара. – Не конфузь! Сходила, хватит. Хорошего-то мужика попробуй отыщи.

– Вот, Томка тебе про местных все и расскажет, – хихикнул Алпатов. – А то пристал вчера, покажите ему плохих людей! Где плохие? Целую теорию развил. Плохие люди, понимаешь ли, помогают лучше разглядеть хороших, значит, должны где-то быть.

– Слушай его больше! – Тамара посмотрела на Перелыгина серыми глазами, и ему показалось, будто он заглянул в отзывчивую бездну.

– А чего, – с вызовом спросил Алпатов, – я не прав? Хороших людей мало, но здесь их концентрация выше. Плохой… да не цепляйтесь вы к словам, – отмахнулся он на протесты Тамары и Перелыгина, – «плохой» – это условное понятие. Так вот… – Алпатов нахмурился, отодвинул тарелку. – Он как думает? На кой черт мне куда-то ехать, если я и так проживу: кого оттолкну, кого подвину, подсижу, оболгу, предам, горло перегрызу, но своего не упущу. А не умеете – пожалте к себе подобным. В резервацию. Говорите, у вас слабый не выдержит и сильный нахмурится? По горам скачете, голодаете, мокнете, тонете, замерзаете… золото ищете? Землю долбите, добываете? Все можете? А соседа за горло, слабо? Ценен не тот, кто пуп надрывает ради общего дела, а кто вверх по головам лезет. – Алпатов посмотрел на Перелыгина испытующе и твердо. – И ты такой же, – махнул он рукой, – локотками не могешь. Испытать себя захотелось? Не получится! У нас выживают скопом. – Он ехидно усмехнулся. – Опыт не пригодится. Мне тридцать пять, вырос здесь и отсюда ни ногой. Не смогу. Не умею.

Тамара не перебивала, но Алпатова она слышала каждый день на работе. Лучше бы Егор рассказывал свои смешные истории, вызывавшие ответное желание говорить. Она с удивлением испытывала к нему неизвестно как возникшую душевную близость. Чем сильнее охватывало ее это чувство, тем больше ей хотелось остаться с ним вдвоем. Увлечь его, увлечься самой, осторожно ступать по тонкой линии этого состояния.

Перелыгин наблюдал за Тамарой. Вот она пошла за кофейником, переливая плавные линии бедер; доставая из серванта сигареты, наклонилась за ними так, что икры стройных крепких ног натянулись струной; села напротив, положив ногу на ногу, прочертив мягкую линию до кончика остроносой туфельки; рассмеялась, оголив ровные белые лопаточки зубов. Это казалось необъяснимым, но она делала то, что ему нравилось, словно он непонятным образом управлял ею.

– Ты вчера сказал, что я ненадолго, – сказал Перелыгин. – Думаешь, сбегу?

Алпатов, улыбаясь, наполнил маленькие хрустальные рюмки.

– Выпьем, – предложил он, – выпьем, чтобы никогда не упасть духом ниже себя. – Они выпили. – Ты не понял, – нахмурив лоб, снова заговорил он. – Тебе интерес нужен, события, а у нас какая жизнь? Так, мочалка рогожная.

Повинуясь какому-то внутреннему сигналу, Перелыгин встал.

– Пора, – сказал он, – завтра на работу. – Посмотрел на Алпатова. – А то просплю, уволишь, чего доброго, за прогул.

Но тот спокойно налил себе водки и выпил. Был он прилично навеселе. Перелыгин оделся. Ему не хотелось идти одному, но он поблагодарил Тамару и вышел. Обогнул дом, остановился на пустынной улице, слабо подсвеченной фонарями, и понял, что не знает дороги. Он вернулся и встал под деревьями напротив освещенных окон. Сквозь тонкие шторы были хорошо видны фигуры Алпатова и Тамары. Возвращение теперь казалось полной нелепостью, но и торчать на морозе под окнами невозможно. Ругая себя последними словами, он прислушался – не идет ли кто, – но, как и прошлой ночью, стояла непроницаемая тишина. Молчали даже собаки. Наконец появился Алпатов, и по какому-то внутреннему приказу вместо заготовленной фразы: «Дяденька, сами мы не местные, помогите, замерзаю», он тихо отошел за деревья, а через минуту коротко позвонил в дверь.

Она открыла сразу, возвращаясь в то состояние радости, в котором он увидел ее несколько часов назад.

– А я знала, – сказала Тамара, увлекая его за собой, пошла вперед, чуть расставляя в стороны носки стройных, слегка полноватеньких ног, упругой походкой, свидетельствующей о занятиях в танцевальной школе.

Они принялись болтать, поднимая градус интереса друг к другу. Из проигрывателя Демис Русое пронзительно изливал душу. Когда пластинка закончилась, они встали, как по команде, перевернуть диск. Рассмеялись, стоя напротив. Тамара шагнула к нему, он обнял ее, чувствуя сквозь тонкую ткань широкие бедра, живот. Ее полная грудь почти касалась его груди, он видел ее в вырезе платья и мог дотронуться, но не спешил, чувствуя, как оба они наполняются радостью жизни. Тамара запрокинула голову. На ее выгнутой шее легкой бабочкой бился тонкий голубой родничок. Обняв одной рукой его за шею, другой она щелкнула заколкой, и за ее спиной освобожденно хлынул тяжелый медный ливень. Тамара выпрямилась, ее большие серые глаза были рядом, он опять увидел в них бездну, на краю которой теперь стоял сам, и, чувствуя, как от внезапно открывшейся глубины начинает кружиться голова, как в предощущении полета перехватывает дыхание, крепко обнял ее и полетел вниз.

Стояла глубокая ночь. Тишина и ровный свет луны заполнили комнату. Перелыгин смотрел в окно, и воспоминания уносили его в детство, в новогоднюю ночь, когда он, проснувшись, увидел комнату с большой елкой в углу в таком же зеленоватом лунном свете и никак не мог разглядеть подарки, положенные родителями накануне вечером. Такой же нереальной, сказочной казалась ему сейчас эта комната, и Тамара, странным подарком тихо лежащая рядом, и этот зеленоватый свет, льющийся в окно сквозь едва раздвинутые шторы, за которыми почти физически ощущалась зима. Он снова и снова мысленно возвращался к событиям последних дней. Вспоминал тягостное расставание с Лидой. Думал о неестественно головокружительном возникновении Тамары. Неужто он летел, чтобы сразу встретить ее? Он не знал ответа, вновь, как и в гостинице, адресуя свой вопрос в неизвестность: кто и зачем назначил ему встречу с Тамарой, кто продолжает с ним странную игру?

Вдруг ему показалось, что свет в комнате непонятным образом моргнул, изменился и кто-то провел по стене лучом фонаря. Перелыгин тихо поднялся, подошел к окну, прислушался. Вот опять. Он натянул брюки, накинул дубленку, сунул ноги в сапоги и потихоньку вышел на крыльцо.

Ночь и безмолвие окутали Поселок. И опять откуда-то сбоку в небо ударил зеленоватый луч, прорезая туман, отыскивая что-то в ночном пространстве, – так пограничный прожектор ощупывает небо. «Откуда здесь пограничники?» – подумал, озираясь, Перелыгин. И вдруг мощные гейзеры света забили, казалось, прямо из земли. Цвета менялись. По небу побежали красные, зеленые, желтые, оранжевые всполохи, будто невидимый художник горстями бросал в черное небо краски. Ударяясь в него, как в черное стекло, они разливались, вспыхивали, меняли цвета, текли вниз, а на них налетали новые и опять смешивались, светились и текли, не успевая за фантазией мастера. Перелыгин зачарованно смотрел на первое в своей жизни северное сияние. Тишина в буйстве цвета показалась ему странной, неестественной. Хотелось не только видеть цепенящую красоту ураганного света, хотелось слышать его. Он представил гигантский, в полнеба орган, маленького органиста с тонкими болтающимися ножками, выдувающего в трубы летящую к звездам цветомузыку, и ему казалось, она зазвучала в нем. Мощная, холодная, музыка переливалась в свет и уносилась в темные небесные своды.

Он не слышал, как на крыльцо вышла Тамара – в валенках, кутаясь в тулуп, накинутый на голое тело.

– В честь тебя салют. – Она ткнулась носом ему в щеку. – Пойдем, ты дрожишь. – Взяла за руку и повела в дом.

Перелыгин затемно пришел в гостиницу, прилег и тут же заснул. Когда он появился в редакции, Алпатов вручил ему строкомер и материалы в номер. Он шутил и был опять навеселе.

От текстов у Перелыгина встали дыбом волосы. Он принялся было их править, а время шло, линотипистка скучала. На метранпаже пили чай, крыли нового ответственного секретаря, отсека, как называли его в редакции, грозя угостить «марзаном», предупреждали домашних, чтобы ждали к утру. Алпатов время от времени нырял в пустой редакторский кабинет, где прикладывался к заготовленной бутылочке, подбадривал Перелыгина, рассуждая об индивидуальности оформительского стиля, по причине которого не может вмешиваться в творческий процесс. Не было сейчас силы, способной заставить Алпатова взять в руки строкомер. «Ничего, до утра успеем», – успокоил он всех.

Однажды в кабинет забежала Тамара, шепнула, что ждет его вечером доедать снежного барана. Номер подписали около одиннадцати. Алпатов потащил его к себе ужинать. У Тамары он появился поздно.

Через месяц освободилась квартира в коттедже с палисадником и скамейкой под окном. Алпатов осмотрел владения, пощупал батареи отопления, погладил ладонью печку в кухне.

– Это же камин! – Он открыл чугунную дверцу, заглянул в топку. – У тебя был камин? То-то! Затопил и сиди себе, смотри на огонь, размышляй о вечном. Дровишек подбросим. Давай-ка по маленькой, пока углы пустые. – Он вытащил из кармана бутылку коньяку. – Мебели не купить, стулья и стол возьмешь в редакции, остальное – сообразим.

Через несколько дней незнакомые люди сколотили широкий деревянный каркас. Сверху вдоль и поперек набили ленты разрезанных автомобильных камер. Обтянули каркас войлоком и каким-то гобеленом. Кто-то добыл у летчиков толстый пласт плотного поролона, его накрыли двумя матрасами. Такой шикарной тахты Перелыгин еще не видел.

Здесь умели делать торшеры из тонких медных или алюминиевых трубок, плести из веток плафоны для ламп, изготавливать тумбочки из ящиков, журнальные столики – из чертежных досок; особым шиком считались натяжные потолки из туалетной бумаги, протянутой ныряющими лентами между леской под потолком и скрывающей лампы дневного света.

На редакционной машине он съездил в магазин, закупил одеяло, подушки, электрическую плиту с духовкой, кучу необходимой утвари. Перелыгина не беспокоила скромность нового жилища. Он находил его простым, но уютным. Этого казалось достаточно. Для него все вокруг было удивительным, новым и радостным. Летом, сидя светлыми ночами на скамейке под окном, он рассматривал в небе с одной стороны почти прозрачную луну, а с другой – яркое оранжевое солнце. «Кто больше спит, тот меньше живет», – изрек Перелыгин, признав, что не знал ничего лучше полярного дня. Он подолгу всматривался в окружающие сопки, пытаясь представить время, когда еще никакого Поселка не было, и себя в безлюдной, заросшей лесом долине реки.

Глава третья

Перелыгин не заметил окончания лета. Осень подбиралась ночами, которые оставляли по утрам выбеленную инеем, быстро желтевшую траву. А вот сопка у дома заиграла ярким разноцветьем, ее подножье закраснело листочками тальника, склоны – созревающей брусникой. С неделю лили дожди, превратив улицы в месиво, потом небо расчистилось, заголубело, солнце лениво гуляло, поглаживая землю последними теплыми лучами. Природа обреченно затихала в ожидании неотвратимых холодов.

Как-то Тамара сообщила, что завтра в кафе старатели отмечают окончание промывочного сезона.

– Тебе это надо посмотреть, – загадочно предупредила она. – Есть два приглашения – одно специально для тебя лично от Градова.

Они вошли в пустой зал поселкового кафе «Северянка». Сдвинутые вдоль стен столы уже накрыли. Музыканты проверяли микрофоны, гитарист беспрерывно настраивал гитару. Официантки озабоченно порхали по залу и выглядели привлекательно в кокетливых коротеньких фартучках. В атмосфере густело ожидание чего-то удивительного.

Около семи послышался шум, раздались низкие голоса. В середку зала медвежьей походкой вышел лохматый рыжий мужик в толстом зеленом свитере. Он встал в позу постового на перекрестке и, вытянув руку торжественно провозгласил: «Доблестные старатели неповторимой артели “Удачная”!»

В зал, неторопливо, приглаживая ладонями отросшие волосы и бороды, вошли человек тридцать. Они продвигались без суеты, со значительностью, которую каждый, в силу индивидуального актерского мастерства, старательно демонстрировал, поэтому все сразу выглядели очень смешно. Многие здоровались с Тамарой, она часто бывала на прииске. Пока старатели «Удачной» рассаживались за столом, появились «самоотверженные» горняки артели «Луч». Сегодня гуляли три артели.

– Смотри, – шепнула Тамара.

За соседним столом крайний мужик выложил на угол пачку десятирублевок, поманил официантку, ткнул толстым пальцем в деньги.

– По одной за удовольствие. – Он важно взглянул на официантку, как бы между прочим сунув в рот сигарету.

Перелыгин мог поклясться, что не заметил, как официантка выхватила из кармашка на переднике зажигалку, получив за доставленное «удовольствие» первый «червонец».

За другими столами происходило то же самое. Одичавшие за сезон мужики раскачивали бесшабашное, нервное, готовое сорваться в истерику веселье. Заказы музыкантам сыпались один за другим. Договорились больше трех раз подряд одну и ту же песню не повторять, сколько бы денег ни предлагали.

– Что-то дам не видно, – повертел головой Перелыгин, разглядывая захмелевшую мужскую массу, уже порывающуюся танцевать друг с другом.

– Дамы на подходе. – Тамара нарисовала на лице обольстительную улыбку, откинулась на спинку стула, ее полная грудь встопорщила тонкую серебристую водолазку. – Смотри, чтобы глаза не разбежались.

– А ты не провоцируй массы, – шикнул Перелыгин, сверля глазами водолазку.

– А тебя можно? – Тамара слегка толкнула его ногу под столом.

– Не доводи до греха! – Перелыгин, озираясь по сторонам, прислушался к разговорам.

Проводя день за днем в редакции, он за все лето не выбрался ни на прииск, ни в артель. О старателях газета почти не писала. Считалось, от артели попахивает не вполне «нашим».

– Посиди, – попросила Тамара и встала навстречу темноволосому, плотному мужчине лет тридцати пяти, похожему на всех остальных толстым свитером и прической. Пока они говорили, мужчина несколько раз быстрыми глазами через ее плечо ощупал Перелыгина. Почувствовав это, Тамара оглянулась, улыбнулась.

Он в ответ кивнул головой, пытаясь представить на этом застолье Лиду, в грязноватом кафе с простыми деревянными полами и шаткими столами, а вечерами – у печки, которую он уже несколько раз топил, глядел на огонь, сидя рядом на маленькой скамеечке. Нет, не захочет она привыкать к неустроенной, скитальческой жизни, думая только об одном – когда все закончится. А такая жизнь, был уверен Перелыгин, не жизнь – сплошное мучение. От такой жизни можно довести до чего угодно и себя, и близкого человека. Не каждая женщина способна отправиться на край света, урезонивал он себя. Это было слабым утешением.

Он смотрел на Тамару, красивую, элегантную даже в простой темной юбке и водолазке, на ее медные волосы, по обыкновению затянутые в тугой пучок, на соблазнительную фигуру, стройные ноги… Почему же она не казалась ему пришлой, случайно оказавшейся здесь? И почему на ее месте не может быть Лида? И почему, наконец, у него не пропадает ощущение, что кто-то предлагает ему заменить Лиду Тамарой, приспособленной к этой жизни? Кто посылает это искушение?

Не успела Тамара сесть, как в зал стали входить дамы. Их приглашали к определенному часу, и они терпеливо ждали, когда откроют дверь, – первая часть застолья считалась мужской. Эти женщины жили в Поселке. Кое-кого из них он узнал. Но сейчас все они: и знакомые, и незнакомые – надели на лица одинаково яркие маски, из-под которых выглядывали нетерпеливые глаза.

Музыка заиграла веселее. Бодрее забегали официантки. Чаще звенели бокалы. Громче звучали голоса. Такие застолья давно стали частью поселковой жизни. Их ждали, к ним готовились, на них возлагали надежды. Как чуткие, сообразительные чайки, откуда ни возьмись, слетаются на поднятый из глубин трал с рыбой, в небольшую кофейню к голодным, непритязательным мужчинам при деньгах собирались непритязательные одинокие женщины. Иногда между ними вспыхивали удивительные, непредсказуемые отношения. Некоторые из мужчин после этого вечера так никуда и не уедут, загуляв с местной красоткой до начала следующего сезона.

– Как отдыхается, Тамарочка? – У столика возник среднего роста блондин в коричневом костюме. – Позволите присесть? – Он придвинул пустующий стул. – Карасев Виталий Петрович, лучше – просто Виталий и на «ты», – протянул он Перелыгину руку. – Заместитель Градова, Олега Олеговича. – Он сделал многозначительную паузу. – Про меня вряд ли слышали, а про «хозяина» наверняка доводилось. А вы – Перелыгин? Егор Перелыгин, верно?

Олег Олегович Градов был председателем самой знаменитой и богатой в районе, и не только в районе, артели, той самой, чьи старатели первыми появились в зале. Он принадлежал к элите, тщательно взращиваемой самим министром цветной металлургии. Входил в узкий круг председателей артелей страны, с которыми всесильный министр имел обыкновение советоваться, держал возле себя, что являлось неприкасаемой охранной грамотой.

– Доводилось, – кивнул Перелыгин, пожимая протянутую руку. – Неужели все правда?

Карасев рассмеялся, метнул в Перелыгина любопытный взгляд.

– Вот он, обывательский подход! Вы у нашей красавицы, – он томно улыбнулся Тамаре, – поинтересуйтесь, она про нас много знает, только вы ей писать не даете, потому как наше право на жизнь не признаете, хотя без нас-то – куда? – Он располагающе посмотрел на Перелыгина.

– Гляди-ка, разошелся, – шикнула Тамара, но Перелыгин остановил ее:

– Обыватель – всего лишь «живущий постоянно», но это к слову. Значит, без старателя не обойдемся?

– Смельчаков попробовать что-то не видно! Давайте засунем все артели в госспособ, построим семь поселков со школами, яслями, больницами, клубами и торжественно похороним по причине нерентабельности. Когда окрестные лагеря приказали долго жить, рабсила вмиг вздорожала, а дальше? Конечно же! Цена золотого граммика стала подниматься, как ртуть в градуснике. – Карасев оглядел Тамару и Перелыгина. – А у больного гангрена! – гоготнул он, подняв рюмку. – Слава богу, – он промокнул губы салфеткой, – остались умные люди. – Он заговорщицки наклонился к Перелыгину. – Города будущего в партийных кабинетах легко возводить, а у каждой россыпушки их не настроишь. Такое у нас с партией расхождение во взглядах.

– Вы тоже после себя ничего не оставляете. – Перелыгин увлекался разговором.

– Специфика и целесообразность, – развел руками Карасев. – Вы не обратили внимания, что золото находят в неудобных местах. Древние инки добывали его в своих жутких горах, мы – инки современные – в местах, где жизнь нормальному человеку противопоказана. Мы – вечные скитальцы, золотопоклонники, передвижники. А город-сад не передвинешь. Пример у вас перед глазами. Олово выгребли – Поселок загнивает. Хотя, какой, к дьяволу, наш Поселок город-сад? – Карасев пренебрежительно отодвинул тарелку. – Барак! Ему до сада, как до Китая, извините, раком.

– Ты с ним не спорь. – Тамара повернулась к Перелыгину. – Заморочит голову или обманет.

– Тамарочка! – всплеснул руками Карасев.

– Брось, – перебила она. – Человек еще артели в глаза не видел.

– Мы вмиг это поправим! – оживился Карасев. – Прилетайте, поохотимся, баньку организуем, того-сего сообразим. – Поднимаясь, он доброжелательно улыбнулся. – А может, на сезон-другой к нам? Полное представление получите и трудоднем не обидим.

Он подмигнул им обоим, нырнул в дверь, ведущую в банкетный зал, через минуту вышел и позвал за собой.

Олег Олегович Градов оказался высоким, плотным мужчиной лет сорока пяти, с лицом породистого ловеласа. Богатая шевелюра черных, без единой сединки волос чуть небрежно заброшена назад, из-под приспущенных ресниц на Перелыгина смотрели острые, ироничные глаза чайного цвета. Правильной формы композицию «нос плюс рот» завершал крепкий квадратный подбородок, свидетельствующий о незаурядной воле его обладателя.

Кто на самом деле вывел зависимость воли человека от формы подбородка, Перелыгин не знал, но помнил разговор с фронтовым комбатом. «Эти квадратные подбородки, – вспоминал комбат, – как атака, так первыми и оплывали, словно воск». И еще перед мысленным взглядом Перелыгина вставал маленький, тщедушный человечек с большими грустными глазами на длинном носатом лице с подбородком-клинышком, полный кавалер орденов Славы, протопавший войну в батальонной разведке от звонка до звонка.

Градов неуловимо походил на какого-то американского или неамериканского актера. Перелыгин догадался – на многих сразу. Довелись составлять фоторобот председателя, пришлось бы тасовать лица доброй дюжины звезд Голливуда.

В английском костюме из тонкой темно-синей шерсти, Градов, подобно голливудским звездам, производил впечатление человека, переживающего бурный роман с жизнью, впечатление это было непоколебимо, как Сильвестр Сталлоне.

– Талик успел задурить вам голову? – Градов открыто рассматривал Перелыгина. – В гости пригласил? Буду рад. Рад!

– Мы про вас не пишем, – демонстрируя гордую независимость, съехидничал Перелыгин.

– И тут нажаловался! – Довольство не сходило с лица Градова. – Ну, может, потом… – Он с элегантной неопределенностью изогнул кисть широкой руки. – Или опасаетесь прослыть певцом артели? Зря. Не поняв старателя, нельзя понять устройство всей отрасли, а тем более призывать что-либо менять.

– Что от меня зависит, да и от моей газеты?! – пожал плечами Перелыгин. Ему был интересен Градов, но еще больше его удивляло, чем он мог привлечь к себе внимание председателя с задатками крупного актера, а интерес был очевиден. – Впрочем, от вас, наверно, тоже не все. – Перелыгин улыбнулся. – Может, это фантазии о будущем.

– Будущее произрастает из сегодняшнего дня и не всегда становится таким, каким его хотят видеть те и не хотят эти. – Градов продолжал рассматривать Перелыгина как вещь, которую собирался купить. – «А Томка молодец, прибрала свеженького, похоже, и толкового», – подумал он. – И совсем плохо, – серьезно продолжил Градов, – когда желаемое выдают за действительное, не пытаясь ничего предвидеть.

– Вы знаете будущее? – Перелыгин не скрыл иронии в голосе.

Пропустив ее, Градов быстро взглянул на него.

– А вы могли бы на недельку отправиться в командировку? Мы завтра небольшой компанией летим в Сочи. Самолет уже здесь, на нем и вернемся, овощей-фруктов доставим. Там и продолжим наше знакомство… – Он обвел мгновенно потухшим взглядом неуютный зал (в Градове явно скрывался незаурядный актер). – В более приятной обстановке. Напишите о братской помощи солнечной Кубани отважным покорителям Крайнего Севера. Как идея?

– Соглашайся. – Тамара тронула Перелыгина за плечо, на секунду прикрыв глаза. – Завидую – море! Сказка! Мне даже не предлагают.

– Увы, – перехватив ее взгляд, склонил голову Градов, – сугубо мужская компания. А потом… – Он хмыкнул. – Нельзя оголять передовую идеологического фронта.

– Скажи лучше, что глупо лететь в Тулу со своим самоваром. – Тамара с чувством посмотрела на Перелыгина, ставя его выше своих подозрений, хотела что-то добавить, но появился Карасев, пошептал ей на ухо и увел за соседний столик.

Что-то происходило вокруг, но что – Перелыгин не понимал. Если бы Градов предложил прямо сейчас идти шматовать медведя, улететь в таежную баню, он, не задумываясь, согласился бы. Ему уже рассказывали о чудачествах северных корифеев, хотя и не разобрать, чего в тех рассказах больше – правды или вымысла. Те выходки передавались, как легенды, а ему предлагают стать участником сейчас. Зачем он понадобился Градову?

Градов ждал, догадываясь, о чем думает Перелыгин.

– Не ломайте голову, – сказал он. – Все так или иначе связанное с золотом не бывает простым. Вокруг него тайны, некоторые из них интересны, другие – опасны. Одни идут из прошлого, другие рождаются сегодня. Тайны и истины не доступны целиком. Если бы мы вдруг до конца узнали их, окончательно запутались бы. Людям опасны знания истин. – Он посмотрел в лицо Перелыгину. – У нас говорят: золото добывать – себе могилу копать. Только чужие могилы никого не убеждают, копали и копать будем. Если пофантазировать, мы одновременно откапываем и хороним мечту человечества, потому что эта мечта и есть – золото. Нравится это кому или нет, а миром правит оно.

– Иными словами, продается все? – с намеренно равнодушным видом сказал Перелыгин. – «Не заводись», – велел он себе. – Где-то я уже это слышал.

Голливудское лицо Градова осталось непроницаемым.

– Зачем так зловеще? Секреты Родины священны. Хотя… – Он понимающе ухмыльнулся. – За пару килограммов нашлись бы желающие поделиться.

– Предают не только ради денег. – Перелыгин покосился на Тамару, но она что-то обсуждала с Карасевым за другим столом и не могла слышать их разговор. – Предают при наличии неких обязательств, – сказал он, – а если их нет? Мараем душу, ради чего – сами не понимаем.

– А как же мораль? – Лицо Градова приняло насмешливое выражение. Он откинулся на спинку стула. – Если вы предаете друга или изменяете любимой женщине, разве то не предательство, хотя с вашей стороны не было обязательств? – Он поиграл дорогой зажигалкой, щелкнул, последил за вспыхнувшим кисточкой огоньком. – Вам кажется большинство честными людьми? – Градов говорил спокойно и уверенно. – Это потому, что им не предлагали денег. Ни маленьких, ни тем более больших. – Он упреждающе поднял руку. – Давайте доспорим в самолете. Вы же приехали не сидеть серой мышкой в этой газетенке, действуйте.

Никакого другого способа понять, что кроется за неожиданным знакомством и предложением, у Перелыгина не было.

– Доспорим в самолете, – протянул он руку.

– Вот и отлично. – Градов наполнил коньяком рюмки. – Скрепим договор.

Глава четвертая

Закрыв глаза, Перелыгин сквозь наплывавшую дремоту слушал волнообразный рокот двигателей грузового АН-26. После вчерашнего мысли, так же волнообразно, отливали и приливали вместе с дремотой. Начались необъяснимые дни.

В пассажирском отсеке кроме него, Градова и Карасева, у которого, как оказалось, было прозвище Папаша, летели еще двое из горно-обогатительного комбината с соседней реки – Индигирки: председатель артели Филипп Ильич Батаков, широкоплечий, могучий, кривоногий мужик лет пятидесяти с крупной русой головой, носом картошкой, водянистыми голубыми глазами, и Виктор Пугачев, заместитель директора Горно-обогатительного комбината (ГОКа), одних лет с Перелыгиным, с веселым прищуром, светловолосый, приятной внешности. Все, балагуря, сидели с другой стороны, разложив на столе еду, источавшую ароматы. Сбоку стояла трехлитровая банка красной икры, из которой торчала длинная деревянная ложка. Перелыгин страдал, терпел шутки, но к столу не шел, дожидаясь времени обеда.

– Что ж ты, Виктор, пивка не захватил? – обращаясь к Пугачеву, сказал Градов. – Вон как человек страдает, пива-то, поди, и вкус позабыл, а, Егор?

Перелыгин мучительно сглотнул. О пиве мужское население Поселка старалось не говорить, не бередить душу. Везти его по зимникам было полным безумием.

– На заправке утолит душу, – успокоил Пугачев.

– А молодец ваш Клешнин, – прищелкнул языком Папаша, – не побоялся пивзавод построить. Слышал я, пивовара за большие деньги выписал.

– Если секретарь райкома только и будет по сторонам озираться, люди в момент раскусят. – Пугачев отрезал тонким ножом кусок копченой оленины.

– Тебе про него иное говорить не положено, – лениво откинулся в кресле Градов. – Он тебя в тридцать на должность поднял. Только дураки и хамы думают, что их никто хотя бы раз в жизни не подтолкнул.

– Не побоялся, – передразнил Батаков Папашу. – А кого ему бояться? Его начальство из другого теста, пива не пьет?

– Не валяй дурака, Ильич, – перебил Пугачев. – У нас только повод дай, а схарчить человека… – Он показал два пальца. – Вот, как их об асфальт. Зачем ему приключения: ГОК поднял, рудник с фабрикой пустил, Усть-Неру отстроил.

– Если они такие хорошие, отчего в стране бардак? – Батаков налил в кружку из ярко-синего китайского термоса черного чаю, обвел всех холодным взглядом из-под густых светлых бровей. – Хозяина нет! Клешня без нас – вошь на гребешке! Где бы он был, если бы Комбинат не намолачивал план да артели не обдирали бы до исподнего. А на собраниях тоже кричит: пора позакрывать к ядрене фене.

– Ты, Ильич, по лагерям заскучал? – сладко потянулся Градов.

– Не мешает кое-кому напомнить, – сверкнул глазами Батаков, – чтобы страх не теряли. Хрущев все кричал: Сталин запугал! Сталин расстрелял! У народа до сих пор поджилки трясутся. Может, и трясутся, да не у тех.

Перелыгин терял нить разговора, всматриваясь в голубизну неба. Под самолетом бесконечно плыла позолоченная солнцем белая пена, как густо намыленная щека перед бритьем. Под ней, внизу, текла обычная жизнь, а над ней – странная компания летела к теплому морю на взятом, как такси, в оба конца самолете. Тут крылась какая-то тайна, Перелыгин ощущал себя внутри этой тайны, сулившей несколько дней сказочной жизни. Его сознание ускользало из яви в мягкий полусон, будто в белую клубящуюся пену плывущую под крылом, скрывая тайну.

– А вы, если такие умные, представьте себя на его месте. – Голос Батакова отогнал дрему. Он упрямо гнул свое. – Тебе, Папаша, докладывают: на Колыме золото нашли. Сколько? Много, – отвечают. А стране золото – во как! – Батаков резанул по горлу ребром ладони. – Ты спрашиваешь: сколько нужно приисков? Сто! А сколько человек на прииск? Техники-то у тебя… – Батаков нахмурил брови, показав Папаше крайнюю фалангу мизинца. – Две тыщи, – отвечают. Ага, двести тысяч душ, значит. Только пусто вокруг. Тайга! Кто поедет?

– Тебя бы ни за что ни про что цап – и туда, – недобро сказал Папаша. – По-другому запел бы.

– Запел бы! – огрызнулся Батаков. – Любой запел бы. Я в их делах – кто, за что и почему – не копался, но знаю, из жопы страну тащить надо было. Дай-ка ручку, – попросил он у Папаши. – Богатая! – Его рот растянулся в лукавой улыбке. – Запиши-ка один телефончик, пригодится, – распорядился он, рассматривая ручку.

– Перо-то дай, – хмыкнул Папаша, доставая записную книжку. – Что, пальцем писать буду?

– Не можешь?! – торжествующе рявкнул Батаков. – Понял? – Он бросил ручку на стол. – Задним умом все сильны.

«Не сходится, – думал Перелыгин. – Возможно, Батаков прав, по-другому добыть золото было нельзя, но служит ли оно оправданием жертв? Пить надо меньше», – поморщившись, приказал он себе и оглядел компанию.

Градов производил впечатление прожигателя жизни. А остальные? Перелыгин пытался пофантазировать, но получалась ерунда. Откуда ему было знать, что грозный на вид, с коричневым от северного загара лицом, Батаков летел без всякой цели и с тем же успехом мог завалиться в таежную баню с местными красотками. Он куда лучше чувствовал себя в тайге, весь сезон не вылезая из рабочей спецовки и сапог. От бесконечного хождения по полигонам в его походке угадывалось что-то медвежье – развалистое и сноровистое. После удачного сезона он не прочь был поставить жирную точку. Для памяти! Хотелось колокольного звона души. Пара дней в Сочи на такую точку тянули.

Виктору Пугачеву предстояло встретиться с вызванными в Сочи из разных городов «толкачами» и снабженцами, которых содержали за счет артелей и которые работали на Комбинат. Эти люди могли все: достать немыслимое, «протолкнуть» нужную бумагу в любой кабинет, добыть с заводов технику, оборудование, материалы. Они следили и платили, чтобы нужные бумаги вовремя подписывались, грузы отправлялись; встречали, кормили в ресторанах и селили в круглогодично забронированных номерах московских гостиниц нужных людей. Пугачев вез им указания и деньги.

Папаша обеспечивал загрузку самолета фруктами и овощами.

И никто не сомневался, что Олег Олегович Градов, закоперщик всего предприятия, летит, чтобы пройтись по беззаботному городу, посмотреть на него откуда-то сверху и поторопить длинноногую красотку: «Поспешим, дорогая, меня самолет ждет».

Но правда состояла в том, что они отправились в путешествие с неизвестным концом, потому что в нескольких плотных бумажных мешках с копченой рыбой – подарок встречающим – прятались десять килограммов золота.

Когда Градов после института начинал на прииске горным мастером, он знал заповедь старожилов: «Нашел самородок – забрось подальше». С толкования этого неписаного правила началось его знакомство со странным человеком по фамилии Кашин.

Кашин работал на прииске с времен «Дальстроя». Когда стал староват для полигона, и выяснилось, что уезжать им с женой некуда, его перевели на «пыльную» работенку обдувщиком. Под присмотром охранника он в буквальном смысле сдувал пыль с золотого песка перед контрольным взвешиванием и отправкой. Немного песка Кашин насыпал на чистый лист бумаги и обдувал со всех сторон. Изо дня в день золото маячило у него перед носом, хоть языком слизывай. Шло время, и однажды бес, тихо дремавший в Кашине, проснулся и попутал. Долго мараковал Кашин, как увести чуток золотой пыльцы из-под носа охранника. Наконец додумался! Отрастил окладистую бороду и приноровился, обдувая, проводить краем бороды по песочку. Дома клал на стол лист белой бумаги, тщательно вычесывал мелкой расческой золотоносную бороду. И чудо! Каждый раз на листе оставалось с десяток тускло-желтых крапинок. Иногда в бороде, как в сети, запутывалась «золотая рыбка» покрупнее. Золотники он ссыпал в маленький пузырек из-под пенициллина.

Жена язвила его, но он только отмахивался, впав в азарт, гордый своей изобретательностью. «Что ты с ним делать собрался?» – приставала она. Кашин в ответ угрюмо помалкивал. Сам не знал и всячески отгонял этот чудной вопрос. «Мало ли что, – злился он. – Это ж золото!»

Через несколько лет пузырек наполнился, и Кашин закопал его в теплице, где летом выращивал помидоры. Когда цель была достигнута, разгулявшийся бес ткнул с другой стороны. Разбогатев, Кашин обнаружил, что живущая через дом одинокая соседка Оксана странно на него смотрит, несколько раз звала зайти, вся из себя видная и внимательная.

Вскоре жена застукала их. Подняла скандал и ляпнула, где не надо, что Кашин прячет в теплице золото. Пузырек нашли. Золотая пыльца потянула на восемь лет. В последнем слове на суде он был краток, сказав жене: «Дура!»

Но на войне Кашин воевал храбро. Среди прочих имелись у него и два ордена «Славы», поэтому он быстро попал под амнистию и вернулся на прииск, но не к жене, а к Оксане, которая, оказалось, его ждала. Нашлась и тихая работа в гараже. «Вишь как, – судили, подвыпив, мужики, – одно золотишко, выходит, потерял, а другое, значит, нашел».

Ничего про «бородатую» историю Градов не знал, но в ответ на его недоумение Кашин прищурился, собрав веером морщинки вокруг лукавых глаз: «Спрячешь, значит – своруешь. Мину под себя положишь, знать не будешь, когда сработает и жизнь твою поломает; сдашь – не поверят, что себе не оставил, – угодишь “под колпак”. Золото тут кругом, но без него, уж поверь, спокойнее». «А ну, как не сработает, мина-то?» – глуповато хохотнул Градов. Кашин грустно посмотрел на молодого красавца, словно на телка на лужке, прикидывая, скоро ли на забой, и тихо сказал: «Ставить жизнь на “авось” не советую».

Градову показалось, что двигатели на мгновение заглохли. Он прислушался. Нет, моторы работали ровно. Самые большие неприятности таились в незапланированных посадках. Он оглядел всех, разлил по стаканам коньяк и тоном, требующим внимания, предложил выпить. Все притихли, но и Градов молчал.

– Говори! – не выдержал Батаков. – Без тоста не пью.

– А чтобы в море не утонуть! – ослепил голливудской улыбкой Градов.

– Нам бы в жизни не утонуть, – буркнул Батаков и, крякнув, вылил коньяк в губастый рот.

В Сочи прилетели после обеда. У трапа их встретил мягкий теплый октябрь, не похожий на тот, из которого они улетели вчера, и какие-то люди на машинах. Из гостиницы Перелыгин с Пугачевым отправились к морю. Почти никто не купался, но они, покрикивая, отважно ринулись в воду. Прохладные волны понесли, крепко обняв Перелыгина до радостных колик под ложечкой. Он будто погружался в невероятный сон. И совершенно как во сне ему захотелось, чтобы рядом плыла Тамара. Он представил ее в купальнике в лучах уходящего за море солнца, представил, как мягкая волна толкает их друг к другу, ощутил ее тело, полную грудь, мокрые соленые губы.

Вечером отправились в ресторан. Запаздывал только Папаша. Все выглядели посвежевшими. Наконец, в белом костюме, в окружении смуглых девиц, появился Папаша. Лицо его светилось от удовольствия.

Рядом с Перелыгиным оказалась рыжеволосая Алла с миндалевидными карими глазами. Ему показалось, что Алла сама подошла к нему. Удивительный сон продолжался, но теперь вместо воображаемой Тамары в лучах заката рядом с ним сидела вполне осязаемая хорошенькая Алла в открытом черном блестящем платье. Разговаривая, она наклонялась к нему, и он улавливал свежий запах ее волос, терпкий аромат помады. Он изнывал от ощущения неловкости, даже вины перед самим собой за готовность сделать то, что делать не следовало. И пусть Тамара ничего не узнает, у тайной вины всегда есть свой тиран и судья – совесть. Но кто-то другой нашептывал ему, что думать так глупо. Легко, созерцая мир с вершины, сберегать в чистоте и непорочности свою совесть, а начни что-то делать, тут же в нее и упрешься. Сейчас, нашептывал голос, тот самый случай, когда обстоятельства служат оправданием. Послезавтра ты улетишь, такого вечера больше не будет.

– Вас, правда, ждет самолет? – недоверчиво спросила Алла.

– Как такси, – небрежно кивнул Перелыгин. – А что?

– Ничего, – фыркнула она, – чудеса какие-то.

– У нас там и есть страна чудес, – улыбнулся он снисходительной улыбкой бывалого человека. – Не желаешь взглянуть?

В ее глазах будто чиркнула спичка по коробку, но не зажглась.

– Не играй, – предупредила Алла. – Соглашусь, что делать будешь?

В ней угадывалось противоречие, присущее женщинам юга, – между внешне обманчивой плавной расслабленностью и скрытым темпераментом. Она была кошкой. Красивой, беспородной кошкой – мягкой, но готовой исцарапать в любую секунду.

В нем еще бродили тени слабых возражений вместе с безответным вопросом: кто играет с ним? Но дверь в сказку открылась. Там звучала музыка, раздавался смех, стреляло шампанское; под окнами море шепталось с берегом. Взошедшая луна выстлала по воде волнистую дорожку прямо к распахнутой двери. На дорожке стояла Алла, ее черное в блестках платье отсвечивало тысячами крошечных звездочек, словно Млечный Путь, влекущий в теплое ночное пространство. Оглядываться было поздно, и он пошел навстречу мерцающим звездочкам по дорожке лунного света.

Утром пришел Градов. Перелыгин только вышел из душа, замотавшись махровым полотенцем. Градов выглядел слегка помятым, но веселым. Вчера они перешли на «ты».

– Ага, грехи смываешь? – добродушно буркнул Градов, высыпая из пакета виноград, бутерброды. Из другого пакета извлек две бутылки. – Домашнее, – прикрыл он глаза от удовольствия. – Закачаешься! Позвони, пусть кофе принесут. – Взглянул на раздетого Перелыгина и махнул рукой. – Ладно, одевайся, сам позвоню. Сейчас двинем на тихий пляжик, там барашка разделывают, а пока поговорим. – И разлил по фужерам черное тягучее вино. – Этому рецепту лет двести, если не больше. До кагора, в церквах таким вином причащали. Монастырский рецепт. Птичка уже упорхнула? – Он покосился на Перелыгина. – Будет, с чем сравнить, – Папаша на охоту поехал.

– Алка вернется.

– Такое случается, – задумчиво констатировал Градов, изучая его, как врач пациента. – Домой отправишь, а лучше пусть дежурная скажет, что ты ушел.

– Не, не могу, – мотнул головой Перелыгин. – По-свински как-то. Не могу.

Градов с недоумением посмотрел на него:

– Думаешь, Папаша снял ее в белых одеждах с облака? Впрочем, молчу. Но берегись, мужики с тебя потом не слезут.

– Перетерплю, – отмахнулся Перелыгин.

Градов бросил еще один пристальный взгляд с оттенком не то уважения, не то удовольствия.

– Ладно, давай дегустировать. Сказочное вино! – прошептал он, восхищенно осушив фужер. – Как думаешь выбираться из нашей дыры? – Градов опять наполнил фужеры почти черным напитком.

– Куда? – пожал плечами Перелыгин. Он не понимал, к чему клонит Градов. – Не надоело пока.

– Если везде торчать до надоедания, не заметишь, как жизнь пройдет, – жестко сказал Градов. – Дыра наша того не стоит. Болото! В нем тихо век доживают. А тебе в драку надо. Денег тут тоже не заработаешь, только время потеряешь.

– Ты меня выпроваживаешь, что ли? – По лицу Перелыгина пробежала тень недовольства. – Если хочешь знать, я не любитель скакать с места на место. У меня есть планы, задумки.

– Хорошо, – твердо произнес Градов, – поговорим серьезно. Твоим задумкам цена – копейка в базарный день.

– Между прочим, это часть моей работы, и ты о ней не знаешь.

– Ерунда! – Градов насмешливо хмыкнул. – Секрет полишинеля – хочешь книжку про геологов написать. Хочешь! – Он провел ладонью по волосам, став едким и циничным. – Их до тебя понаписали. Ты, конечно, лучше напишешь, всю правду! А откуда вынешь, правду-то? Из воспоминаний тех же стариков, как впроголодь по горам скакали и ветер им, извини, в жопу дул? Это их правда, не твоя. Ты свою правду узнай: кто мы сегодня такие? Тогда и прошлое уразумеешь, и с настоящим сложишь. Поймешь, ради чего все делалось и ради какого будущего сейчас суетимся. И ни один Сусанин тебя тогда в лес не заманит. Мне, к примеру, интересно, лучше или хуже станет человеку, если он про будущее разнюхает. Не про свое, конечно, когда женится-разведется, заболеет или помрет, а какая жизнь вокруг будет. Как думаешь, что начнется?

– Ничего, – пожал плечами Перелыгин. – Никто не поверит.

– Верно, – оживился Градов. – Значит, в будущем скрыта опасность, разрушающая сила, и мы ее должны остерегаться. Ладно… – Градов слегка захмелел, лицо его разгладилось, глаза заблестели. – Мы можем принести пользу друг другу. – Он резко сменил тему. – Ты много чего узнаешь, а мне книжку поможешь написать. Оформлю тебя в артель снабженцем – вторая зарплата небось не помешает?

– Мне, конечно, надо соглашаться, но предупреждаю, книжку все равно не напечатают, разве что… – Перелыгин уставился на Градова. – За границей.

– Я похож на идиота? – улыбнулся он. – Предупреждаю, дело опасное. Умеешь держать язык за зубами?

– Зачем тогда писать?

Градов помолчал, вертя виноградинку.

– Не знаю, – пожал он плечами. – Предчувствие. Плывешь куда-то, остановиться некогда. Потом, глядь – каньон, поздно к берегу приставать, да и не видать берегов: они где-то над тобой уже, с небом вровень, и течение все быстрее, и пороги впереди. Думаешь, сегодня все крутится по правилам государства? Знал бы ты, что я делаю за деньги. День за днем, год за годом. И что? Пожалуйста вам – параллельная экономика. Налей, – попросил Градов, разворачивая бутерброды.

– Кое-что слышал, – сказал, опустив голову, Перелыгин.

– Ты слышал о «левых» рубашках, башмаках и спекулянтах джинсами. – Градов вытянул ноги, рассматривая свои светлые брюки. – А я покупаю «левые» фонды. Есть повод умному человеку задуматься? Если сегодня за деньги можно многое, то завтра будет возможно все! А послезавтра? Что будет послезавтра? – Перелыгин напряженно слушал, чувствуя, что Градов все больше интересует его. – Мы рухнем. А главное, кругом полно кретинов, готовых попробовать.

– Это и есть твое предчувствие?

Градов промолчал.

– Почему ты выбрал меня?

– Я к Тамаре присматривался, – медленно сказал Градов, – но баба! Хотя и толковая. Замуж хочет! А после на все плевать: ребенки, распашонки. Я в твои дела не вмешиваюсь, но это тоже имей в виду. Тебе на Индигирку надо, к Клешнину.

Легко постучав, вошла Алла. Рыжеватые волосы были схвачены сзади резинкой и болтались веселым хвостиком. В сочетании с всесильной природой молодости лицо без грима выглядело как у проснувшегося ребенка. Только глаза грозили моментальным перевоплощением. В джинсах, яркой оранжевой маечке, в белой кофточке, наброшенной на плечи, она ничем не напоминала себя вчерашнюю. Градов долго рассматривал ее, удовлетворенно кивнув сам себе головой, и уперся взглядом Алле в глаза.

– Тащу нашего друга на улицу, но без вас ни в какую. – Он театрально помолчал. – Хочу предупредить, вы будете единственной из вчерашней компании.

Как вечером, в глазах ее что-то приоткрылось, словно занавеска, что-то вспыхнуло и успокоилось.

Допоздна всей компанией они колесили по городу, и уже поздно ночью, когда остались одни, Алла спросила:

– Ты знал, что так будет?

– Нет, – ответил Перелыгин, легко подавив желание выгодно соврать.

– Хорошо, что правду сказал. – Она погладила его руку. – А если бы знал?

– И что это изменило бы? – пожал он плечами.

– Теперь ничего не изменить, но ты знай… – Она взяла его за руку. – Меня Любка уговорила. У них подружка заболела. Говорит, пойдем, дикари с Севера летят. Я сначала не поверила. А тебя выбрала, чтобы сбежать было проще. Утром Любке позвонила, она мне: отдыхай, у них вариант – еще вина и баб сменить. Не знала: возвращаться или нет.

– Я тебя нашел бы, – сказал Перелыгин.

– Не усложняй, – попросила она. – Завтра ты улетишь, не усложняй, пусть все остается, как есть, а то плохо будет.

– Плохо, когда наутро имени не помнишь, – грубовато возразил Перелыгин, понимая, что Алла права. – Я буду помнить тебя и хочу, чтобы ты знала об этом, – сказал он, глядя ей в глаза. – Ведь неизвестно, что с нами случится через месяц, через год.

– Не надо! – попросила Алла. Она встала, оказавшись в тусклом квадрате света из ночного окна. Несколько секунд она стояла в нерешительности, потом шагнула к нему в темноту, прошептав:

– Я тоже хочу, чтобы ты меня запомнил.

Глава пятая

Полярная ночь стиснула Поселок. Мир отодвинулся, оставив вокруг холодную пустыню. Вечерами жители, будто с островка, нырнувшего в глубины космоса, наблюдали чужую жизнь на телевизионном экране.

Перелыгин в редакции правил Тамарин очерк. Он злился, но не мог сохранить авторский текст, очерк рассыпался, героя – хоть сейчас на плакат с девизом: «Вперед и выше!»

За соседним столом Алпатов таращился в окно, за которым к полудню чуть развиднелось, повисла морозная серость, чтобы через пару часов опять залить стекло черными чернилами, превратив его в грифельную доску.

– А еще утверждают, что у природы нет черного цвета, – глубокомысленно изрек Алпатов.

– Кто утверждает? А земля, а небо? – Перелыгин поднял голову, вспоминая черное небо в Сочи, Аллу и дрожащую лунную дорожку.

– Читал где-то. – Алпатов зевнул. – Если легко забываешь трудности, не красишь память черным, значит, ты в ладу с природой, у которой тоже нет черных цветов. Так, кажется.

– Ерунда. – Перелыгин, хрустнув пальцами, мечтательно возвел взгляд к потолку. – Вспоминать преодоленное – сплошное удовольствие.

С треском хлопнула дверь, по коридору заколотили быстрые шаги, с металлическим хрустом рванулась ручка замка, и в кабинет ввалился упакованный в унты на собачьем меху летный тулуп, неся морозный шлейф и радость бытия, – фотокорреспондент Шурка Глухарев.

Молодой, здоровый красавец Шурка был коренным жителем Поселка и к происходящему вокруг относился с крайней заинтересованностью. Щурка скинул тулуп, и на его груди гордо заблестела зависть фотографов – немецкая «Практика». Шурка снимал все. Сверхчувствительную, для аэрофотосъемки, пленку он километрами добывал в аэропорту. Химикатами его снабжали геологи. По рецептам из «Справочника фотолюбителя» Шурка изготавливал сложные проявители, ожидая чуда, но чудо не являлось, потому что фотографировать Шурка не умел.

Ему никто не объяснял, что от него требуется. Просто говорили, куда пойти и кого снять. Шурка щелкал «Практикой» и приносил плоские, унылые снимки.

Но вот они с Перелыгиным слетали на праздник оленеводов. Перелыгин долго мучил людей, заставляя Шурку делать бесконечные дубли. Дали большой фоторепортаж. Шурку хвалили. С тех пор Перелыгин стал для него непререкаемым авторитетом.

Уяснив, что снимков должно быть много, Шурка теперь «стрелял» «Практикой», как из «Стечкина». Часами обсуждал темы репортажей. Он учился: толково, жадно, не стесняясь ошибок и глупых вопросов.

В редакцию Шурка пришел из аэропорта, где после армии работал техником. По разгильдяйству оставил в двигателе АН-12 гаечный ключ. Самолет улетел. Ему хватило ума и мужества пойти к начальству. Самолет срочно посадили. Ключ лежал на месте. Шурку выгнали, но уважение к нему осталось.

Отогревшись у радиатора, он щелкнул в Алпатова, потом в Перелыгина и удалился в дверь лаборатории с грозным предупреждением, содранным со столба: «Не подходи. Убьет!»

Перелыгин вернулся к Тамариному очерку, лениво поиграв словами, вычеркнул весь абзац, отложил ручку, вспоминая, как летом появился Савичев – его удалось пристроить в соседний район, севернее на триста верст.

Савичев прилетел в начале июля. Из аэропорта приехали к Перелыгину. Там уже хлопотали Алпатов, Тамара и Шурка, накрывая не слишком богатый по летнему времени стол, когда зимние запасы дичи, рыбы и овощей уже съедены, а навигация, рыбалка и охота еще не начались. Правда, из неподъемного рюкзака Савичев извлек вареную и копченую колбасу, ветчину, большую банку черной икры с осетром на крышке, шпроты, бородинский хлеб и, о чем его предупредил Перелыгин, – свежий лук и картошку, чего в Поселке в такое время не сыскать ни за какие деньги. Тамара взвизгнула и метнулась на кухню жарить картошку и оленину с луком, распространяя упоительный аромат.

Ночью Перелыгин повел Савичева на берег Яны. Три дня лили дожди, превратившие дороги в вязкую кашу, пришлось надеть сапоги. Но сейчас светило солнце, и Савичев восхищенно вертел головой – рассматривая спящий Поселок под ярким солнцем. Не спали только комары, атакуя их, как «мессеры», со злобным воем.

Присели на скамейку на высоком берегу, среди лиственниц. Внизу Яна уходила вдаль, закладывая плавный вираж. Было очень красиво. Савичев, сопя, достал из пакета пузатую бутылку французского коньяка, лимон. Перелыгин вытащил из кармана два маленьких позолоченных стаканчика. Они разлили коньяк, помолчали.

– Ну, давай! – сказал Перелыгин. – Я рад тебя видеть. С приездом. Только мы знаем, что он означает. Когда-нибудь, что бы ни навертела жизнь, мы вспомним эту ночь, этот полярный день, – поправился он, – эту скамейку, реку и этих проклятых комаров.

Они выпили и тут же налили еще.

– Скажи честно… – Савичев, глядел вдаль, на поворот Яны. – Сомневался, что прилечу?

– В тебе – нет. – Перелыгин поднес к лицу позолоченный стаканчик, вдыхая коньячный аромат. – А разве были основания? – спросил он, припоминая, всегда ли его уверенность оставалась неколебимой.

– Значит, сомневался. – Савичев поковырял сапогом мокрую землю. – Что теперь скажешь?

– Да не сомневался я, – повторил Перелыгин. – Но мало ли что, о чем я здесь ни ухом, ни рылом. Ни ты, ни я не знаем, что управляет нашим выбором. – Перелыгин с невинной серьезностью посмотрел на Савичева. – А сами все время между чем-то выбираем. Но мы меняемся – с этим-то не поспоришь, – значит, изменяется и выбор.

– Если ни во что не веришь, замучаешься выбирать, – серьезно сказал Савичев. – Выбором управляют разум, чувства и страсти. В разум и чувства я верю, страстям – нет. А мы, друг мой, подписали секретный протокол, скрепив его у Вальки-гадючницы своими жирными отпечатками пальцев и оттисками граненых стаканов! Мы свой выбор выстрадали. – Он насмешливо взглянул из-под очков. – Ох, чувствую, нагрешил ты здесь без меня – ишь, в философию понесло, – и чую – это Тамара. Колись, посвящай в местные нравы.

– Об этом после, – отмахнулся Перелыгин.

– Как скажешь, абориген. – Савичев разлил коньяк. – Тогда говори, – перешел он на тон ироничного трепа, – что надумал в одиночестве, как будем спасать заблудшее в городских джунглях человечество? Поведем его на янские брега? – Он глубоко вздохнул, оглядывая широкую речную долину, обступившие ее сопки, покрытые зеленью. – Красота! Какая красотища! – Он закрыл глаза.

– Не мешало бы. – Перелыгин отмахнулся веточкой от комаров. – Да не больно человечеству здесь дело найдется. Завтра на рудник махнем, посмотришь мертвый поселок – зрелище, скажу тебе, не для слабонервных. Здесь одним геологам раздолье. Золота, говорят, много, а зацепиться за хорошее месторождение то ли не могут, то ли не хотят, – геология, брат, дело мутное.

Перелыгин думал, как объяснить Савичеву, почему он хочет уехать из Поселка, ведь совсем недавно они мечтали забраться в медвежий угол, а к нему уже заглянула тяга к перемене мест. И хотя он не помышлял об ошибке, но чувствовал, как в душу сторонкой, обходя оживленные места, проникают тоска и страх. Причина их крылась в работе. Когда он осваивал газетное макетирование, отыскивал новинки оформления, спорил с Алпатовым, все казалось интересным. Но форма и содержание не имели ничего общего. Он выдумывал яркую обертку, а заворачивать в нее приходилось заплесневелый сухарь. Он почти никуда не ездил, становясь редакционным клерком, и как-то, впав в отчаянье, даже попросил Тамару сшить ему бухгалтерские нарукавники.

На местной геологии тоже далеко не уедешь. Градов прав, черт бы его побрал, надо с геологами топать в поле, а не ковыряться в архивах. Он не историк. Его добровольное затворничество приведет к деградации, а то и к пьянству. Он и Савичеву не хотел ничего говорить, не хватало еще в него запустить змия сомнения, испортить праздник прилета.

– Тут, конечно, болото. Как Алпатов говорит – мочалка рогожная. – Перелыгин достал пачку «Мальборо», привезенную Савичевым, щелкнул зажигалкой. – Нелепо, старик, делать вид, держа в руках курицу, будто поймал жар-птицу, но не будем опускать руки. Там, куда ты летишь, совсем другое дело. Есть золотодобывающий ГОК, начинается строительство большого оловянного комбината. Разворот нешуточный, в связи с чем родилась одна идейка – я попытаюсь перейти в республиканскую газету собкором в твой район. А! Как тебе?

Перелыгин видел, как вспыхнули глаза Савичева, но тот с сомнением покачал головой:

– Сложный вариант. Думаешь, тебя там ждут с распростертыми объятьями?

– А мы постучимся.

– Тогда наливай французского! Зря, что ли, я его тащил через всю страну. – Савичев встал со скамейки, сладко потянулся. – Какая же красота, какая спокойная красота! – повторил он, прислушиваясь к ровному шуму воды, спешащей к океану.

Проводив Савичева, Перелыгин отправил несколько статей в республиканскую газету. Их напечатали, попросили прислать еще. Все шло как по маслу, и он затаился, ждал.

Градов лишь раз напомнил о себе – привез в подарок японский диктофон и первую кассету, но содержание ее разочаровало – там не было ничего захватывающего.

Тем временем по редакции поползли слухи. Алпатов все понимал, однако в откровенный разговор не вступал. Ему не хотелось расставаться с Перелыгиным. Они подружились, охотились, рыбачили. Алпатов даже испытывал свежий интерес к работе, не хотелось опять киснуть в одиночестве.

Тамара извелась неизвестностью. Она примеряла и себя к отъезду с Перелыгиным, но с неожиданным разочарованием признавалась, что уезжать не хочет. С сомнениями приходило раздражение на себя и Егора. Она хотела сохранить свой мирок, втащив в него Перелыгина, чувствуя себя в нем устойчиво среди людей, которые когда-то помогли ей.

– Он-то чего себе думает? Что говорит? – теребила ее подруга Рая. – Не успел появиться, нате вам, заскучал. Двух надбавок не заработал. Лет семь отбатрачили бы – и катитесь на все четыре стороны. Это ж – и квартира, и машина, и дача! И вся жизнь впереди! Хоть в Москву! С такими-то деньжищами.

Тамара и сама не знала, какие слова хочет услышать. Все перевернулось в ней, зашевелилось, толкало, срывало с якоря:

– Я уже и не знаю, люблю ли его? – глупо смотрела она на Раю, будто ждала ответа.

– Тете семнадцать? – злилась Раиса. – Тетя замуж сбегала, пора от дури избавиться. Мужик он ничего. Живите! А там разберетесь, кто кого любит – не любит.

– Я, Райка, сама виновата. Он прилетел свеженький такой. Материком пахнет. Вот и подумала: не я – так другая. Нашла блажь, уложила в койку, а зря, наверно… они, сама знаешь, как к такому относятся.

– Нет, Егор не дурак, – серьезно возразила Рая. – Ты вот что, подруга… – Глаза ее блеснули. – Беременей, пока не поздно, и никуда он не рыпнется.

Такая мысль приходила к Тамаре, когда отчаяние крепко брало за горло, но всякий раз ей становилось противно – и от самой мысли, и от того, что она может так думать.

Но, о чем бы она ни думала, о чем бы ни говорила с Раисой, ее женская интуиция подсказывала, что Егор сам ничего не решил.

– Знаешь, подруга, – по-бабьи уронив между колен руки, сказала Тамара, – он меня пока не звал. А мы раскудахтались как в курятнике. Возьмет и не позовет. – И замолчала, подумав: «Может, и к лучшему».

В конце января над сопкой, прикрывавшей поселок с юга, показался край оранжевого солнца. Холодное и плоское, оно нехотя, будто толкаемое невидимым Сизифом, выкатилось из-за склона, но, не дотянув до вершины, покатилось вниз. И хотя зимний день от этого короткого света не потеплел ни на градус и в ломком морозном воздухе было не продохнуть, визгливая щенячья радость засуетилась, заиграла внутри людей, вырываясь наружу прерывистыми детскими вздохами. Кто не пережил полярную ночь, не испытал отупляющей ненависти к электричеству, не изнывал в липучей тоске дряблого света, кто не мечтал о дурманящем утре в набухшей весенней прелью, готовой вот-вот зазеленеть тайге, тот никогда не поймет, почему взрослые люди улыбаются, глядя на рыжий край январского солнца.

Только в конце осени Перелыгина вызвали в Якутск. В кабинете редактора республиканской газеты его встретила маленькая милая женщина.

– У нас несколько иные планы, – выслушав с нескрываемым любопытством доводы Перелыгина о необходимости направить его в Депутатский, сказала она. – Мы хотим предложить вам поехать на Индигирку.

И мягко посоветовала:

– Для начала слетайте в Усть-Неру, может быть, вам понравится. И квартира вас дожидается. Билеты на самолет заказаны.

Перелыгин вышел из кабинета редактора с ощущением, что совершил предательство, но судьба его решена, и он не в силах ее изменить. Потом, вспоминая эти минуты, освещенные пониманием, что прорыв на желанный простор в легендарную Усть-Неру, на Золотую Реку с чарующим названием Индигирка, состоялся, он стыдливо радовался, что у него не было выбора: лететь на Индигирку или к Савичеву. «Произошло чудесное совпадение случайностей», – оправдывался он, и ему ничего не пришлось решать.

Утром он вылетел на Золотую Реку. В аэропорту его встретил инструктор райкома Тарас Лавренюк. В райкоме партии второй секретарь снял с гвоздика в дверном косяке ключ и повез Перелыгина смотреть двухкомнатную квартиру в большом каменном доме.

Вечером в гостинице он познакомился с журналистами, прилетевшими освещать партийную конференцию. Все они убеждали его соглашаться, жаль только вот Клешнина вчера сняли с работы. Больше всего Перелыгина поразило, что по невероятной каверзе неизвестных ему сил Клешнин улетел к Савичеву строить тот самый оловянный комбинат.

На следущий день Перелыгин пришел в ГОК к Пугачеву.

– Слышал уже, знаю! Почему не предупредил? – прищурился он, дымя «Беломором».

– Я и телефона твоего, как оказалось, не знаю, – растерялся Перелыгин.

– И не надо, – усмехнулся Пугачев. – Телефонистка найдет. Короче, вечером – у меня, а через неделю будем тебя перевозить: вертолет Градову запчасти повезет, на обратном пути – за тобой. Будь готов. Молодец. Правильно сделал, не разочаруешься, это я тебе говорю. – Он подошел к встроенному в стену шкафу, открыл дверцу и, не закрывая ее, разлил по стопкам коньяк.

Шурка натаскал из магазинов пустых коробок из-под коньяка и компота, и они упаковали нехитрые пожитки. Квартира на глазах теряла жилой вид. Оставшись один, Перелыгин растопил печку и долго сидел в темноте перед открытой дверцей, на маленькой скамеечке, глядя на огонь. Тяга была сильной, и он время от времени подкладывал поленья. Второй раз за полтора года он снимался с места, оставляя свой дом. Но сейчас он не испытывал тревоги. Знал, куда отправляется, не сомневался в своих силах и был уверен, что поступает правильно. Все здесь, так или иначе, живут временно, такая уж тут жизнь, и расставания составляют ее часть. Ничто не беспокоило его, кроме Тамары. «Но кто виноват?» – успокаивал он себя.

В кухне стало жарко. Ему было пора идти к Тамаре, но он все оттягивал время. Тамара позвонила сама, сообщив, что ужин давно готов, а она умирает от голода. Перелыгин немного подождал, пока печь прогорит, прикрыл не до конца заслонку, надел унты на собачьем меху, дубленку на толстой овчине и вышел на улицу. Крепкий мороз – последнюю неделю температура опустилась ниже пятидесяти – ожег лицо. Он миновал палисадник, затворив за собой калитку. Слева, на вершине заснеженной сопки, будто сковородка на ребре, стояла огромная плоская луна, отливая каким-то медным цветом. Перелыгин некоторое время наблюдал, ожидая, что сковородка покатится вниз, но она по-прежнему стояла на вершине сопки. Чувствуя, что мороз прихватывает уши, поднял высокий воротник и зашагал по освещенной луной дорожке.

Тамара была в теплом махровом халате кораллового цвета. Ее вид успокоил, подчеркивая обыденность встречи, будто перед короткой командировкой.

– Почему ты не рассказал о своей задумке? – мягко спросила Тамара, убирая на кухне после еды. – Иди в комнату, я только чайник поставлю.

Она вошла следом, села напротив.

– Я не мог знать, что выйдет из этой затеи, а болтать раньше времени не хотел. – Ему стало стыдно, что не говорит правду. Уверенность оставляла его. «Но разве я испугался? – возразил он сам себе. – А если нет, при чем тут трусость? Чтобы взять с собой Тамару, я должен на ней жениться. Не могу же я приехать с любовницей. А как тогда Москва? Выбросить из головы? Если их судьбы соединятся в одну, он будет отвечать не только за себя, придется соизмерять свои поступки с ее желаниями, а надеяться на божественные силы любви, которые их выведут к заветной цели, – верх недоумия».

– Что ты молчишь? – силясь улыбнуться, спросил он, заметив сосредоточенно-напряженный взгляд Тамары.

– Мне кажется, ты опять чего-то недоговариваешь. Ты же знал, чем все закончится. Ты становишься очень изобретательным и всегда добиваешься того, чего сильно хочешь. Почему же ты решил, что я не поддержу тебя?

– Ничего я не знал, – устало сказал Перелыгин. – Сама подумай. Чистая лотерея, рулетка, если хочешь. Метнул, попал на зеро. Совпадение случайностей. – Ему захотелось, чтобы она все поняла, относилась к нему с прежним доверием, и он рассказал о Градове. – Когда прилетел Егор… – Перелыгин нервно передернул плечами. – Мы решили попробовать.

– Значит, эту мысль тебе подбросил Градов? – Тамара задумчиво помолчала. – И ты хотел в Депутатский? – Она с хрустом разломила сушку.

– В том-то и дело, – кивнул Перелыгин. – Но у газеты другие планы.

– И ты согласился? – Она отстранилась от стола, привалившись затылком к спинке кресла, увеличивая между ними расстояние, словно хотела лучше рассмотреть его в эту минуту, найти что-то новое, до сих пор ей не известное.

– Что же, мне следовало отказаться? – Чувствуя себя неуютно под Тамариным взглядом, с вызовом спросил Перелыгин. – Другой раз могут и не предложить, а это шанс перестать киснуть за чертовыми макетами и торчать в конторе как крыса.

Тамара вдруг обмякла, посмотрела на него с тихой покорной улыбкой, словно собиралась просить прощения. Перелыгину показалось, что глаза ее готовы наполниться слезами, и она, чтобы он не увидел, как они покатились по щекам, слегка подняв голову, встала, подошла к нему, села рядом на подлокотник кресла и, обняв за шею, прижала его голову к своей груди.

– Милый ты мой, глупенький мой, – со вздохом прошептала она. – Конечно, тебе надо ехать, а я останусь. Прости меня, я сначала очень не хотела, чтобы ты уезжал… – Она крепче прижала его голову, он слышал, как бьется ее сердце. – Да что я говорю, я и сейчас не хочу. Но это потому, что сама боюсь, не хочу ехать, хочу остаться. Видишь, какая я эгоистка. Прости меня, пожалуйста… – Тамара по-детски, прерывисто вздохнула.

Перелыгин ощутил какой-то ком в горле, мешавший дышать. Он осторожно высвободил голову и, взяв Тамару за руки, глядя в ее влажные глаза, как в мокрую бездну, в порыве смешавшейся жалости и ответного благодарного чувства, понимая, что совершает невероятную глупость, наперекор себе – только бы не уехать, не предложив того, что минуту назад предлагать не собирался, – сказал:

– Хочешь, поедем вместе?

Она долго смотрела на него.

– Пусть все будет, как будет. Я прилечу к тебе в гости. – Силясь вернуть бодрость духа, Тамара провела рукой по его волосам. – Если пригласишь, конечно. – И уже с нарочитой веселостью, сбрасывая ношу неприятного разговора, хорошо знакомым движением запрокинув голову, щелкнула застежкой, освобождая медную гриву. – А не пригласишь – сама прилечу. Так и знай.

Через два дня прибыл вертолет от Градова. Для Перелыгина в нем лежали мешки с рыбой и мясом, ящик армянского коньяка, трехлитровая банка красной икры, несколько коробок с тушенкой и еще какими-то консервами. Градов оставался Градовым. Перелыгин мысленно поблагодарил его, устраиваясь на сиденье.

– Тут еще для вас, – убирая лестницу и закрывая дверь, сказал второй пилот, подтягивая Перелыгину бумажный мешок.

Сверху на нем было жирно выведено черным фломастером: «Карасики от Карасика», и ниже подпись – «Папаша».

«Пижоны, – улыбнулся Перелыгин, – где я все это буду хранить – в доме пустые стены».

Им предстояло лететь напрямик около семисот километров. Закружились винты, усиливая вибрацию, «восьмерка» легко оторвалась от земли и двинулась над взлетной полосой, наклонив вниз нос, словно атакующий бык.

Спустя час они вошли в зону хребтов Черского. Из самолета Перелыгин наблюдал эти заснеженные вершины далеко внизу, а теперь горные склоны Тас-Хаятаха проплывали рядом за окном. Солнце было скрыто облаками, и мрачные серые горы выглядели особо грозными и суровыми. «Восьмерка» огибала высокие вершины, но все новые пики вставали на пути, казалось, им не было числа.

Прильнув к иллюминатору, Перелыгин думал об Иване Черском, пытаясь представить, как смог он в конце прошлого века с крохотным отрядом, с женой и сыном, пройти по этим неприступным горам. Зачем он, как Дон-Кихот, стремился сюда тяжело больным, зная, что никогда не вернется назад. Через какие-нибудь три-четыре десятилетия летчики облетели бы эти хребты, провели фотосъемку, а ученые в теплых кабинетах нарисовали бы их на картах. «Но тогда, – думал Перелыгин, – не было бы великих открытий, сделанных людьми за тысячи лет, а мы до сих пор жили бы в пещерах. Кто-то всегда идет впереди. Помнить – вот что важно. Беспамятство – то же безумие, убивает связь с миром».

В аэропорту его опять встретил Лавренюк. Пилоты помогли забросать вещи в машину. У дома Тарас передал Перелыгину ключ от квартиры.

– Зайди в райисполком к заместителю председателя Любимцеву за ордером, – сказал он и, глядя на гору вещей, добавил: – Поживи тройку дней в гостинице, номер заказан, завтра приходи в райком. Я прямо сейчас на рудник, вынужден тебя бросить.

Не успел Перелыгин хорошенько оглядеть новое жилище, поглазеть на гостиницу напротив, как в дверь позвонили. На пороге стоял мужик в летном комбинезоне, собачьих унтах, лохматой шапке из желтоватого меха полярного волка, с большой коробкой в руках. Просунувшись в дверь, он поставил коробку на пол, вежливо поздоровался, представился Михаилом и так, будто они говорят о хорошо известном, сообщил, что заместитель начальника продснаба Борис Самуилович Дорфман передает привет и просит список мебели для обустройства на сумму до тысячи рублей. Ссуда выделена Перелыгину на год и без процентов.

– А это… – Михаил повертел на голове шапку, махнув в сторону коробки. – Брусничка. Борис Самуилович сказали – витамины.

– И часто у вас так? – Перелыгин ошалело смотрел на Михаила.

Тот опять потер голову шапкой, пожал плечами.

– Борис Самуилович сказали, чтобы я список сейчас привез, – повторил он протяжным, тонким голосом, не соответствующим его габаритам.

Перелыгин набросал короткий список, не представляя цену дивана или стула. Мысленно поблагодарив загадочного Дорфмана, подумал: «Мафия какая-то, все про меня знают и, что надо, тоже знают». Не обращая внимания на протесты Михаила (Борис Самуилович не велели!), сунул деньги за ягоды и только затем отдал мебельный список. «Разберусь, – решил он. – А мебель нужна, стол письменный, есть-спать не на полу же».

Когда Михаил ушел, Перелыгин перетащил в кухню ящик с тушенкой, накрыл его каким-то мягким тюком, уселся и с удовольствием закурил. Мысли его были спокойны. Он не чувствовал усталости и, глядя в окно на ноябрьские сумерки, смешанные с туманом, на непривычный пейзаж, думал, что за окном течет неизвестная жизнь, в которую предстоит влиться. Ему было хорошо, его ждали перемены. Все случилось так, как говорил Градов.

Глава шестая (прошло восемь лет)

Пунктир времени (1987 год)

✓ Усиливается инфляция. Возникают кооперативы. Отмечается рост неофициальных («неформальных») движений под лозунгом защиты перестройки, экологии. Активно раскрываются «белые пятна» истории. Снято ограничение на выезд в Израиль.

✓ Раскол. Пленум ЦК КПСС принимает решение о демократизации общества, гласности, намечает пути реформации партии. Речь идет об отказе партийных органов от управленческих функций, от подмены советских органов, хозяйственных и общественных организаций. М. Горбачев выдвигает концепцию перестройки, политической реформы, альтернативных выборов, тайного голосования в партийных выборах. Начинается кадровая «чистка» в высших эшелонах партийного и государственного аппарата. Подняты вопросы изменения самого стержня власти, каким являлась партия.

✓ На Новобакинском заводе им. Владимира Ильича (Азерб. ССР) выведена на проектную мощность первая линия комплекса по выпуску нефтяного кокса.

✓ Получены первые тонны формалина на новом производстве завода «Метил» (Пермская обл.), его проектная мощность 120 тыс. тонн продукции в год.

✓ Первый конфликт между М. Горбачевым и Б. Ельциным при обсуждении на Политбюро ответственности высших партийных органов.

✓ На Байкальском целлюлозно-бумажном комбинате прекращен выпуск кормовых дрожжей из-за вредного воздействия на озеро.

И опять наступила весна, перевалившая уже за середину. С трудом преодолевая хребты и отроги, она нехотя вползала в долины замерзших рек, как с бесконечными трудностями пробирались сюда когда-то люди: пешком, на лошадях, на оленьих и собачьих упряжках.

Под свежим апрельским солнцем снег казался особенно грязным. С крыш свисали метровые сосульки. Начиналось тягучее, до июня, расставание с зимой, словно прощание на перроне людей, которые силятся еще что-то сказать друг другу, хотя говорить уже решительно нечего.

«День начинается где-то рядом, а весна идет с другого бока», – подумал Перелыгин, взглянув на часы. Было два пополудни. В Москве – шесть утра. «С добрым утром, милый город!» – зачем-то сказал он дурацким голосом.

У дома бесились черные, похожие на кучу прыгающих головешек воробьи. Долгую зиму они прятались неизвестно где, но в апреле высыпали из своих убежищ, чистились, веселым чириканьем подгоняя весну, радуясь окончанию холодов и продолжению жизни.

Появились и «грачи» – первые партии сезонных рабочих. С рюкзаками и чемоданами, измученные сменой часовых поясов, пересадками, ожиданиями и прочими удобствами «Аэрофлота», натянув на себя что попало теплого, они брели по грязному снегу, ежась на апрельском морозце, опасливо озирая незнакомую жизнь.

«Грачи» стаями теперь будут лететь вплоть до промывочного сезона, высаживаясь в аэропорту, оказавшемся вместе с поселком авиаторов на другом берегу Золотой Реки. Раньше между берегами курсировал деревянный паром во главе с капитаном поперечного плавания дядей Мишей по прозвищу «Туда-сюда». Зимой дядя Миша с командой копался в мастерских, а как только река сбрасывала двухметровый ледяной панцирь, выводил свою посудину на привязи в круглосуточное поперечное плавание: на заречные прииски и рудник днем и ночью беспрерывно что-то везли.

Еще дядя Миша по ночам переправлял загулявших в Усть-Нере летчиков. Было у него железное правило: блюсти тайну о ночных плаваниях. Даже такой подлый прием особо любознательных жен, как бутылка «сучка», не мог развязать ему язык, унизить святое чувство мужской солидарности. К тому же свой заслуженный «сучок» он получал при «переходе границы», а репутацией – «дядя Миша – могила», – как всякий флотский, дорожил.

Недавно через Индигирку перекинули железобетонный красавец мост. Надобность в пароме отпала, но дядя Миша с Золотой Реки не ушел: помаявшись, устроился на небольшую самоходную баржу доставлять грузы в рабочие поселки, сохранив гордую принадлежность к капитанскому племени, которую заслужил в сороковые годы, совершив по местным сумасшедшим рекам несколько героических сплавов на кунгасах, спасая людей.

Выбравшись из самолета и разобрав пожитки, «сезонники» проедут на автобусе километров десять и свернут в Городок. Если бы им вздумалось ехать прямо еще тысячу верст, они добрались бы до берега Охотского моря и Магадана. Эти версты здесь называют «дорогой жизни». По ней идут грузы, проделавшие путь морем до Находки. Проложенная в тридцатые годы по маршрутам геологов дорога длиной 1142 километра оставалась главной, по которой можно ездить круглый год, независимо от погоды. Что это такое, поймет лишь тот, кто в бездорожном краю провожал последний пароход до следующей навигации.

На главной площади Усть-Неры, у конторы Комбината, первая часть их путешествия закончится, а в отделе кадров начнется новая жизнь.

С Комбинатом связано все, что происходит на территории площадью в сто тысяч квадратных километров. ГОК мощным, ухватистым спрутом вцепился в эти места. Его щупальца протянулись геологическими тропами к россыпям, отмеченным на специальных картах. Эти тропы превратились в лесные просеки, линии электропередачи, мосты над ручьями и реками, в дороги через перевалы по серым прижимам, по древним пересохшим руслам, по берегам рек.

По ним, как по сосудам могучего организма, кряхтя и чихая солярными выхлопами, ползли тягачи с углем, оборудованием, цистернами, лесом и всем тем, что нужно, чтобы жить и доставать из земли благородный металл.

Жизнь каждого прибывающего начиналась заново. Никого не интересовало, каким ты был на «материке», как складывалась твоя судьба, кто любил тебя и кто ненавидел, был ли ты смел или робок, груб или вежлив и что у тебя на душе. Все оставалось там, в иных часовых поясах, в других рассветах и закатах, под другими солнцем и луной.

Ты оказывался без друзей, близких и просто знакомых. Без привычной работы, уличной суеты, знакомых деревьев, без всего того, что каждую минуту наполняет жизнь состоянием простой человеческой устойчивости, которая ведет к пониманию, что нужно или не нужно делать в следующую минуту. И вот, почувствовав потерю устойчивости, наплевав на совершенные ошибки и глупости, вздохнув поглубже, ты хватаешься за шанс начать все сначала.

Кто-то все это назовет ерундой и твердо заявит, что приехал не «за туманом», а за конкретным и очень «длинным рублем». Конечно! Здесь все нормальные люди. Но много ли вы лично встречали людей, ставящих деньги выше жизни? Деньги можно заработать, а прожитых лет не вернешь. Какие бы ни были резоны, а возможность изменить жизнь дается не часто и не каждому.

Если въезжать в Городок с другой стороны, то у дороги высится небольшая стела с цифрами 1937. Они мало что значат для большинства человечества, если это не чей-то год рождения. Но для жителей нашей страны эта дата в истории крепко связана с мрачными временами. Но правда и в том, что в те годы начиналось освоение Золотой Реки. С тех пор минуло пятьдесят лет. Наступила весна 1987 года.

На рабочем столе Перелыгина зазвонил телефон. Он узнал голос стенографистки редакции. Наталья Семеновна двадцать четыре года записывала по телефону короткие заметки и репортажи собственных корреспондентов газеты. Она любила собкоров, как могла, оберегала – до каждого по нескольку часов лету, не сравнить с этими «бездельниками», слоняющимися по редакции. Особенно ворчала к вечеру, перед планеркой, когда ее то и дело дергали: что новенького с мест?

«Дар-мо-еды! – недовольно посматривая из-под очков, ворчала Наталья Семеновна. – Привыкли на мальчиках выезжать». И, отстрочив очередь на «Оптиме», поджав губы, подвигала к краю стола отпечатанные листки.

Когда Перелыгину требовалось незаметно ускользнуть на рыбалку или охоту – а «палить» неделю в счет отпуска считалось недостойным людей, способных на самостоятельные решения, – он диктовал Наталье Семеновне сразу несколько заметок.

«Ты, Егорушка, денюжку копишь или собрался куда?» – понизив голос, спрашивала Наталья Семеновна.

Перелыгин признавался и говорил, в какой день какую заметку в какой отдел отдать.

«Понимаю, – вступала в заговор Наталья Семеновна, – не один ты такой умный».

Перелыгин улыбался, представляя, как она прикрыла трубку ладонью.

«Правильно сделал, что сказал, смотри, поосторожнее. Когда отбываешь? Поняла. Я тебе в воскресенье из дома позвоню – не ответишь, через два дня подниму тревогу».

Перелыгин продиктовал репортаж. В конце спросил:

– Новости для меня есть?

– У тебя все в порядке, – ответила Наталья Семеновна и положила трубку.

Перелыгин довольно потянулся: «На сегодня трудовой долг исполнен».

В окно светило апрельское солнце, но только в мае растает снег, на проталинах по склонам сопок проклюнутся подснежники – крупные лилово-фиолетовые звездочки с ярко-желтыми горошинками в середине, словно солнышками в вечернем небе. К июню проснутся, зазвенят сотни ручьев, очнутся реки, смоют с себя потемневший лед, и понесется по долинам и ущельям вечно холодная вода. Набухнет могучими соками жизни тайга, разнося тревожные горькие запахи весенней прели. И однажды! Вдруг! За одну посветлевшую ночь взорвется нежной зеленью оперившихся лиственниц, разливая ее до горизонта, а у самой его линии, смешавшись с небом, расплещется голубым морем. Весна, острым шипом кольнув сердце, напомнит о невозвратно ушедшем и вечном обновлении жизни. И сразу наступит лето.

К дому подрулил «уазик» уполномоченного местного отдела КГБ подполковника Мельникова. В Городке все начальство ездило на этом чуде отечественного машиностроения. Ни каменистые русла, ни разбитые дороги, ни их отсутствие, ни завалы, ни снег до капота, ни наледи, ни мороз за шестьдесят не могли остановить этот, неладно скроенный, но крепко сшитый джип.

Мельников позвонил утром, ничего не объясняя, предложил встретиться у Перелыгина. Сам он жил в доме, где на первом этаже располагалась его родная «контора». Такой проект родился в изощренных умах Ведомства. Там, вероятно, без всяких шуток полагали, что чекист и ночью – чекист.

Квартира выглядела достойно, но тяготила Мельникова. Бывало, он жаловался, что гости захаживают редко, соглашаясь, впрочем, что не каждый чувствует себя легко и непринужденно в обществе офицера КГБ.

Мельников был гостеприимен, остроумен и привлекателен: слегка за сорок, стройный, среднего роста, с густой темной шевелюрой, едва сдобренной сединой, голубыми, чуть раскосыми глазами на скуластом лице, выдававшем то ли чувашские, то ли удмуртские корни.

Они познакомились лет семь назад в перерыве какого-то совещания. Перелыгин болтал с приятелями в коридоре. Мельников подошел, поздоровался и спросил: «Слышали анекдот? Брежневу дарят футбольный мяч, а он говорит: “Спасибо за награду, но уж очень этот орден на Хрущева похож!” – Мельников обвел компанию ироничным взглядом. – А знаете, что самое интересное? – когда все отсмеялись, спросил он. – То, что этот анекдот рассказал я». – Он с легким бахвальством ткнул себя пальцем в грудь и пошел дальше по коридору.

Вслед ему кто-то из компании мрачно процедил: «Провокатор».

«Да, бросьте, – фыркнул Перелыгин. – Все про Ильича травят. Он и сам, говорят, не прочь про себя послушать».

«Говорят, что кур доят! Зачем он нам рассказал?» – сощурился Матвей Деляров.

«Ну, рассказал! Ты же рассказываешь».

«Это – другое дело. Мы его сцапать не можем, а он нас может».

«Пора, Мотя, освободиться от наследия мрачных времен, – поморщился Перелыгин. – Кому теперь это надо? – Кстати… – Перелыгин жестом собрал всех. – Человека по фамилии Троцкий вызвали чекисты: “Лев Троцкий ваш родственник?” – “Нет, что вы! Даже не однофамилец”!»

«А знаешь, что в этом анекдоте самое интересное?» – с угрюмым упрямством спросил Деляров.

«То, что его рассказал Егор», – засмеялся Рощин, недавно перешедший из геологической экспедиции инструктором в райком партии.

«Не угадал, – ехидно скривился Деляров. – То, что я спокоен».

Вскоре Перелыгин с Мельниковым сошлись поближе – Мельников оказался любителем преферанса, хотя играл редко.

– Вам, что-нибудь говорит фамилия Вольский, Данила? – спросил Мельников, усевшись в кресло.

Перелыгин удивился – с чего вдруг интерес конторы к легенде местной геологии. В старости тот к тому же стал сильно чудить, подался в отшельники, связался с бичами.

Как-то Перелыгину рассказали о Вольском, и он кинулся к нему. Но встретились они лишь однажды. Он отыскал квартиру с незапертой дверью. Прошел по грязному коридору на кухню, где за столом в одиночестве сидел сухощавый высокий старик с крупной лобастой головой, покрытой длинными седыми волосами. Лицо его показалось Перелыгину значительным, даже породистым, вот только какой-то посторонний, размякший мясистый нос с прожилками свекольного цвета немного портил общее впечатление. Вольский оценивающе посмотрел на редкость ясными темными глазами.

«Пустой?» – спросил он хриплым баритоном.

Проклиная собственную глупость, Перелыгин, сжав губы и выразительно выставив ладонь, помчался в соседний магазин. Однако то был не его день. Вольский начал вспоминать довоенные маршруты, открытые до войны месторождения, но пришли какие-то люди и сломали разговор. Ничего необычного старик сообщить не успел.

Многие из оставивших след в памяти Городка имели свои странности, и если кто-то по тем или иным причинам опускался на дно, это не зачеркивало достоинств их прежней жизни, которая только сильнее обрастала слухами, легендами, враньем, и было уже совсем не разобрать, где правда, а где вымысел.

– Мы виделись лишь раз, – сказал Перелыгин. – После его смерти я пытался разузнать что-нибудь интересное у геологов, но особого энтузиазма не проявлял. Вот, собственно, и все.

Он посмотрел на Мельникова с ожидающим интересом. Тот достал из кармана сложенную пополам толстую тетрадь в обычном черном коленкоровом переплете.

– Это тетрадь Вольского, я получил ее некоторое время назад. От кого – не знаю. Зачем – не ведаю. Здесь его записи в разные годы – фрагменты истории, начиная с сороковых. Есть в ней и про открытый им давным-давно Унакан, но это все не по нашему ведомству, поскольку, – Мельников улыбнулся, – к безопасности страны не относится, а вы, Егор, можете много полезного извлечь. – Он помахал тетрадкой. – Интересно?

Мельников несколько дней изучал тетрадь, размышляя о странной истории. К государственным тайнам писанина Вольского отношения не имела, что было неоспоримым фактом, но Мельников не верил в случайности. Его или пытались втянуть в непонятную игру, или кому-то захотелось неудачно пошутить, что представлялось маловероятным – для подобных розыгрышей он был не самой подходящей фигурой.

Размышляя, он внезапно вспомнил давний разговор с Перелыгиным за преферансом. Егор тогда веселил компанию, рассказывая об особой вере людей в силу печатного слова, отчего за правдой они идут в газету как в последнюю инстанцию.

«Может, и меня посчитали последней инстанцией, – подумал Мельников. – Но тогда что-то должно произойти. О чем меня предупреждают?»

Он решил отдать Перелыгину тетрадь Вольского – пусть покопается, что-нибудь напишет, а он понаблюдает со стороны.

– Из этой тетрадочки следует, что Вольский открыл рудное месторождение на речке Унакан, – сказал Мельников. – По его оценке – крупное.

– И должен был получить премию. – Перелыгин закивал головой. – Мне об этом говорили. Но разведки там не было, а прогнозы мало чего стоят. Так, фантазии.

– Верно, – подтвердил Мельников. – Я навел справки. Но что-то здесь не так!

Перелыгин нетерпеливо поерзал в кресле, встал, прошелся по комнате. Предчувствие большого непонятного дела охватывало его. Хотя какое, к черту, предчувствие, еще ничего не известно. Все может оказаться мыльным пузырем. Но, как ни успокаивал он себя, призывая к рассудительности, мысли суетливо подбрасывали вопрос за вопросом. И получалась беспросветная ерунда. Большое рудное золото не шутка. Говорилось о нем много, только отыскать не удавалось. Тот, кто его найдет, даст новую жизнь экспедиции, Комбинату, всему району. Это, казалось, и ставило жирный крест на всей истории. Если Вольский и впрямь нашел что-то серьезное, то кому понадобилось «похоронить» его находку на годы? Так не бывает! Не может быть!

– Интересно, правда? – располагающе улыбнулся Мельников, наблюдая за Перелыгиным.

– Вы можете представить, – с недоверчивым удивлением пожал плечами Перелыгин, – чтобы кто-то припрятал месторождение? Это не самородок!

– Вот и покопайтесь. Возможно, это и ерунда, но что-то мне подсказывает – тема перспективная. Кстати… – Мельников похлопал рукой по тетради. – Здесь много для вас интересного, только на меня не ссылайтесь. – Он добродушно ухмыльнулся.

– Ага! – воскликнул Перелыгин, плюхаясь в кресло. – Теперь понятно, как вербуют доверчивых граждан коварные чекисты!

– В вас нет наследственного страха перед ведомством, поэтому предлагаю равноправное и добровольное сотрудничество, – рассмеялся, протягивая руку, Мельников.

Последние годы Вольский был на пенсии. Жена с дочерью жили в Ленинграде, он не появился у них. Он вообще никуда не выезжал, жил одиноко. Его частыми гостями стали такие же неприкаянные люди, слонявшиеся по Городку. Они появлялись неизвестно откуда, быстро находили «своих», заселяли вросшие в землю домики кривых улочек «нахаловки», откуда в конце тридцатых начинался Городок. В этих домах, с крохотными подслеповатыми оконцами, текла скрытая, малоизвестная жизнь. Но и от их обитателей, как от крохотного костерка, исходило тепло, души их, будто свечи, излучали тусклый свет, по которому они находили друг друга.

Все они где-то родились, шли своей дорогой, но что-то не удалось, не заладилось, случилось. Тысячи дней пронеслись над ними, а теперь они жили, словно родились взрослыми, избавленными от прошлого.

«Память? – переспросил Данила как-то заглянувшего к нему Рэма Рощина и печально улыбнулся хмельными глазами. – А на кой черт она мне сдалась? Знаешь, каково вспоминать в одиночестве? Куда она тебя завести может? Нет, Рэмка, – покачал он головой, отмахиваясь от наседавших мыслей. – вспоминать хорошо в старости среди детей да внучат, друзей разных. Вот с тобой мне поговорить приятно, потому что ты, хотя и молодой, можешь другую душу услышать. Когда-нибудь поймешь, что для одинокого память – хуже гвоздя в голове, не греет она, лишь сильнее одиночество по нутру гонит, хоть на стенку от холода лезь. Или водку пей. Коли принес чего, доставай!»

Рэм поставил бутылку, они сели за неприбранный стол, накрытый облезлой клеенкой. Данила рассказывал Рэму про отца, про маршруты сороковых, про военное время. Голос его теплел. Воспоминания тех далеких лет уже не казались нескончаемой пыткой. Наоборот, возникало обманчивое хмельное чувство, будто можно еще что-то поправить, потому что прежний человек в нем никуда не делся и наперекор всему продолжал надеяться. Когда оживала эта горькая надежда, дыхания которой в остальное, трезвое, время Данила и не слышал, он доставал замусоленную общую тетрадь в черной обложке, клал перед собой и, прижимая ее к столу рукой, растопырив пальцы, перехваченные вздутыми суставами, смотрел на Рэма грозными глазами и долго молчал. В это время в нем нарастало, подготавливалось то давнишнее, наболевшее, чего не успокоишь ни временем, ни наказом себе наплевать и забыть. И он опять говорил об Унакане. И лицо его все больше мрачнело, губы сжимались, он бил по тетради кулаком и кричал про какое-то проклятье, висевшее над ним, и, притянув к себе Рэма, уколов ему глаза гневными зрачками, как сучком, вдруг сказал: «А мы еще поглядим, а? Устроим им напоследок. Тебе, Рэмка, верю! Бери тетрадку. Как помру, Артему, брату, отдай. Знаю, не ладите вы. Наплюй! Не в нем дело. Пускай доводит. Глядишь, вместе перехитрим судьбу-то, а? В нем самолюбия поболе твоего, а ну, как сдюжит. Тут все расписано. Я-то не сдюжил. – Он понуро опустил голову. – Столько лет, столько лет, как наказанье».

Вскоре Вольский умер. Похоронили его на небольшом местном кладбище, на взгорке возле трассы. Хоронили в Городке редко. Стариться люди уезжали в иные места, поэтому почти все кладбище было «молодым». Здесь, в вечной мерзлоте, лежали те, кто ушел из жизни до срока, отпущенного человеку на земле.

На похороны Данилы родственники не приехали, остальные его близкие давно покоились в Ленинграде на Пискаревском кладбище.

Могилу в знак уважения взялись копать бичи. Они отказались от помощи и отбойных молотков. Достали откуда-то короткие, умело заправленные ломики, которыми в прежние годы били шурфы, и так, сменяя друг друга, по старинке, вырубили в мерзлой земле скорбную яму с удивительно ровными стенками и выверенно прямыми углами. Когда копали, сбоку вылезла окостеневшая рука, не тронутая тлением, оттого казавшаяся живой. Видно, рядом лежал неизвестный, похороненный наспех, без гроба, без упоминания на земле. Руководивший процессом бывший капитан второго ранга, непререкаемый авторитет, дядя Боря, по прозвищу Капитан, недовольно пробурчал: «Ишь, лапу-то растопырил, места ему мало!» – И приказал руку отпилить.

Отпилив, заспорили: положить ее в Данилину могилу или закопать отдельно? Кто-то предложил в стенке могилы, с той стороны, где лежал неизвестный, выдолбить полку и замуровать в нее. Поспорив немного, больше для порядку – все же не простой вопрос, – так и сделали.

«Не скучно Даниле будет», – проверив, не торчит ли, довольно сказал дядя Боря.

«Ага, – возразил косматый мужик, лет сорока, Богдан, по прозвищу Доберман, за прошлую службу в милиции, – придет этот и спросит: какого же… дружки твои мне руку оттяпали?»

«Ничего, ему баб не тискать», – закуривая, поставил точку в споре дядя Боря.

Даже в гробу Данила не казался спокойным, будто притворялся спящим, проверяя: верно ли, что вот так и кончается жизнь? А сам не мог поверить, что, да, так и кончается. Он лежал в каком-то странном недоумении, словно душа, отлетая, шепнула ему разгадку того, о чем он думал давно и напряженно, но понять не успел, лишь удивился, что скитания его окончены, а главное дело так и не завершено.

Когда кладбище опустело, у свежего холма, на котором уже высился небольшой конус со звездой, сваренный из металлических листов, собрались бичи. Прихватив у магазина деревянные ящики, соорудили из них скамейки, два столика, разложив закуску, уселись, посередке развели костер. Помянули, а вскоре, согревшись и повеселев, заговорили о чем придется.

Оставшись один, Перелыгин положил тетрадь на стол и долго смотрел на нее, изучая изгибы, потертости, царапины обложки, потрепанные, закругленные углы, свидетельствовавшие о долгой, неаккуратной жизни. Он любовался тетрадью, принюхивался, стараясь распознать исходящие запахи, испытывая острое любопытство к скрытым под обложкой тайнам, но сдерживал нетерпение, наслаждаясь предощущением открытий. Пошел на кухню, поставил на плиту воду для кофе.

В безоблачном небе солнце, спускаясь, медленно продвигалось на запад. Сейчас оно светило прямо в окна гостиницы на другой стороне улицы. Казалось, окна ее на всех этажах пылают огнем, как и в новенькой типографии и редакции местной газеты «Заря Севера», расположенной рядом.

К зданию подкатил редакционный «УАЗ». Из него выскочил редактор Николай Касторин – худой, как тощий весенний сиг, заводной и веселый мужик лет пятидесяти, честно и достойно тянувший лямку редактора районки. Он обернулся, прибивая ладонью шапку к макушке, жестом показал водителю на часы, похлопав себя по руке, лихо взбежал по лестнице на высокое крыльцо. Машина так и рванула с места. «Не иначе, в магазин, – усмехнулся Перелыгин. – Николай с прииска вернулся, будет байки травить. Может, пойти? Заодно договориться к Крупнову вместе смотаться, а то скоро только самолетом». Но он отогнал эту мысль, вспомнив, что его дожидается на столе за стеной.

Бросив в кофе щепотку соли, Перелыгин накрыл кофейник крышечкой, припоминая разговоры с геологами о руде. Несколько раз он был в поле, по месяцу-полтора работал коллектором, ходил в маршруты, таскал рюкзак с образцами, учился промывать лотком шлихи. Конечно, это были не легендарные маршруты тридцатых-сороковых, но Перелыгин быстро ощутил, что геология – профессия сколь умная, столь и тяжелая, а приписываемая ей романтика – от легкомыслия. Ну, может, еще от хорошо знакомого каждому щемящего и радостного чувства дороги.

После таких вылазок отдел геологоразведки косяком печатал его заметки, другие метали громы и молнии.

Однажды их партия вела поиск в верховьях Мултана. В тот день он ушел в маршрут с промывальщиком Косомовым, неторопливым, малорослым, широкоплечим мужичком лет пятидесяти пяти. Накануне, на небольшом притоке, Косомов обучал Перелыгина управляться с лотком, и тот по известной заповеди – новичкам везет – взял неплохую пробу. За ужином, выслушав Косомова, начальник партии подозрительно посмотрел на Перелыгина хорошо тому знакомым по совместной игре в преферанс взглядом и отправил их опять вместе. «Проверяет на фарт», – хмыкнул про себя Перелыгин.

«Говорят, раньше геологи и золото добывали?» – спросил Перелыгин, когда они развели костерок, чтобы попить чаю.

«Всяко бывало… – Косомов пожевал травинку. – Интересуешься, значит? А я думаю, на черта человеку спину ломать, если работенка у него бумажная. Стало быть, из глубины заходишь».

«Хотелось бы разобраться», – туманно сказал Перелыгин.

«Тебе надо в Тирехтяхскую партию съездить. – Косомов бросил в костер зеленую ветку лиственницы, она задымила, отгоняя комаров. – С бухгалтером ихним, Секлетиным, потолковать, он с Колымы начинал зэком, много рассказать может. Поспрошай его, как с мешком золота по трассе слонялся: в кассе не берут – не по инструкции, а прииску срочно отчитаться надо. Он туда-сюда, везде от ворот поворот, с отчаянья прямо в местное отделение внутренних дел – хрясть мешок на пол! Успел сдать».

«Ну, а сбежал бы с золотишком?»

«Бегали, да не убегали. – Косомов размочил галету в чае и принялся жевать. – А Секлетин не дурак приговор себе подписывать, он кассиром работал, расконвоированный. – Косомов вытянул короткие ноги. С заправленной в сапоги “спецухи” поднялся потревоженный рой комаров. – Да, – сказал он, подумав, – за воровство сильно карали. У государства, говорили, крадешь! А сколько золота сам “Дальстрой” в землю зарыл? – Он махнул ладонью, отгоняя от лица комаров. – Из россыпей норовили куски побогаче выхватить, а то в руду забурятся на пять-шесть метров, рванут, потом женщины и ребятишки приисковые ползают, куски кварца собирают. Да за такое!.. – Он смачно сплюнул. – Это у них воровством не считалось. Руду, как россыпь, с наскока не разведаешь, мы с тобой можем за лето всю речку прошлиховать, а руду разгадать – годы подавай. Так-то!»

Оказалось, с ручья, где Перелыгин брал пробу, можно намыть килограммов тридцать-сорок. «Не Клондайк, – сказал ему как-то зимой за преферансом начальник партии, – но фарт в тебе есть. Летом возьму, пойдешь?»

Перелыгин еще постоял у окна, оттягивая удовольствие, испытывая приятную тревогу.

«Надо все же съездить с Касториным к Крупнову», – подумал он. Крупнов был бригадиром лучшей шахтерской бригады в объединении, о которой несколько лет назад никто не знал и которая теперь гремела на всю республику, чему Перелыгин в меру сил способствовал. Он любил бывать у Крупнова, наблюдать за шахтерами, попить с ними чаю после смены, закатиться в бригадную баньку, скрытую от посторонних глаз. С Крупновым они стали почти друзьями, благодаря чему открывалась невидимая постороннему глазу жизнь бригады.

«Надо ехать», – утвердился в решении Перелыгин. Вот-вот может объявиться Тамара. Она прилетала, когда заблагорассудится, если случалась оказия.

Решения были приняты. Он взял чашку и уселся в кресло.

Тетрадь Данилы

Первые

Первых не любят-сразу вопрос: «А почему, собственно, не я?» Ну и почему не ты? Чем занимался, поминаешь те дни добрым словом или не можешь припомнить хотя бы один? Слаба, ох слаба человеческая сущность, мешающая признать, что не ты первый. Только не сразу это понимаешь. Десять лет назад, когда я ехал сюда, мнилось мне, да что там мнилось, я искренне верил: на этой нехоженой территории открытия тысячу лет ждут не дождутся только меня. Какая глупость!

Все перевернула встреча в Магадане с Цесаревским! Цесаревский был легендой. Он пришел на Колыму в двадцатых вместе с Билибиным. Это они открыли колымское золото, это за ними пошли остальные. Отправляя меня на Индигирку, он просто объяснил, какое золото я должен искать. И мы искали и находили россыпи, думали, творим свою легенду, но нас ткнули вроде котят в блюдце с молоком – лакайте.

Цесаревский тоже не первым притопал в эти края. Еще в середине XIX века в долине Ульи на Охотском побережье россыпное золото обнаружил агроном А. Ленже, а потом экспедиция К.И. Богдановича выявила золотоносность реки Лантарь. Были и сведения Розенфельда о «гореловских жилах», но, правда, больше о них никто не слышал.

В середине двадцатых, в Гражданскую, по этим местам прошла удивительная по драматичности волна русской миграции. Началась она на берегу Охотского моря в маленьком поселке Аяне, где после разгрома белых войск в Сибири вокруг молодого генерала Пепеляева собралось несколько сотен офицеров. Оттуда они, подумать только, отважились на тысячекилометровый бросок через Джугджурский хребет, по бездорожью, с вооружением, боеприпасами, на Якутск. Хотели его взять, потом освободить весь Северо-Восток и основать подобие русской Аляски.

Вышли они из Аяна в декабре, в лютые холода. Кто не испытывал на себе мороз под шестьдесят, никогда не поймет, как можно воевать в таких условиях, если без движения не продержишься и полчаса.

Под Якутском Пепеляева разбили, оставшиеся в живых офицеры группками растворились в Восточной Сибири. Это были непостижимые, какие-то невероятно выносливые русские мужики. Кое-кто после войны занялся поиском золота и платины. А уже после объявленной пепеляевцам амнистии в Якутске появился бывший поручик Николаев с пузырьком платинового песка, намытым, как он говорил, вместе с местным эвеном на Индигирке.

Как на самом деле попал пузырек с платиной к Николаеву, неизвестно, но платина пробудила интерес к реке. Уже в 1926 году туда отправилась экспедиция Обручева. И хотя Обручев искал олово, в конце концов нашел его, он обратил внимание, что в шлихах касситерита – основного минерала олова – мелькают золотые знаки. Ну, мелькают и мелькают. Такие знаки можно намыть и под Рязанью. Наука твердо считала: олово с золотом несовместимы.

Неизвестно, до каких лучших времен пролежали бы скудные сведения Обручева без дела, если бы спустя годы в эти же места не послали экспедицию Георгия Воронца. Он вышел в золотоносные районы сразу нескольких рек, провел шлиховое опробование, намыл хорошее золото и осенью начал бить первые шурфы. Тогда стало ясно, что территория золотоносна и требует пристального изучения. Гипотеза Билибина о продолжении золотого пояса с Колымы в бассейн Индигирки подтвердилась.

Ну и что? Воронца оболгали, высмеяли, обругали за все, что только можно. Даже за гипотезу о связи золота с железным колчеданом. Он оказался в нужном месте раньше других, но его экспедиция была из Союзной геологоразведки. Наверно, наши дальстроевские геологи не хотели делить славу с другим ведомством, уступать пальму первенства чужаку. Поэтому, посмотрев отчет Воронца в 1934 году, Цесаревский, экспедиция которого искала золото совсем в другом месте, срочно двинул одну из своих поисковых партий по его следам, и она добилась своего.

Так что первыми становятся по-разному. Необязательно притопать в какое-то место раньше других, чтобы воткнуть в землю лесину со своим именем. К золоту дорога особенно трудна. Сначала по ней идут обреченные одиночки, те, для кого геология не работа, а смысл жизни. Вместе с ними – лихие бродяги, которым, неизвестно почему, тесно в густозаселенных частях страны. Такие люди всегда готовы попробовать жизнь на своей неказистой шкуре. Но первооткрыватели, сделав дело, больше не представляют интереса. Их удел – идти дальше, их место занимают разведчики, которые и определяют, где и сколько лежит золота. Со временем они становились особой кастой, поскольку от них зависел золотой запас страны. Но мудрая организация «Дальстрой» соединила поиск, разведку и добычу. Цесаревский был одним из творцов этой системы и сотворил еще одну легенду, став основателем разведки и добычи на Золотой Реке. Так и бывает: у одних получается все, у других – ничего.

Мне тоже однажды улыбнулась большая удача. В долине Унакана я наткнулся на выход кварца с видимым золотом. Но вот уже десять лет это месторождение никому не нужно. Никто не знает, что оно собой представляет, сколько золота таит. Нужна разведка, без нее ничего сказать нельзя, но есть еще моя интуиция – десять лет я думаю об этом золоте, оно приходит ко мне во сне, я уже представляю конфигурацию рудного тела, уверен, что на поверхность вышел один из рукавов, а основная продуктивная зона лежит в другом направлении.

Когда в сорок третьем к нам прилетал Цесаревский, я рассказал ему о своих догадках. Он выслушал очень внимательно и сказал: «Дождемся окончания войны. Мы не можем сейчас терять время. Стране нужен металл». С начальством здесь спорить не принято, да я и сам понимал, что он прав. Золота вокруг-лопатой греби, а я со своими теоремами.

Прав, прав был Цесаревский. На его плечах лежала колоссальная ответственность. Колыма приучила к богатым россыпям. Одно время считалось даже, что богатая россыпь – основная возможность уменьшать себестоимость добычи. Геологи и разведывали такие россыпи, а не руду, которая требовала совершенно других затрат и времени. За это отвечал Цесаревский, и отвечал своей головой. Такое было время. Я не могу его осуждать.

Но скоро наступит черед Унакана. Я жду этого момента и выложу его на блюдечко с голубой каемочкой. Надо только еще потерпеть. Вот и Рощин с Остаповским говорят: «Считай, у тебя в рюкзаке банка консервов со Сталинской премией: пробьет час – вскроешь и возьмешь». Надо мной подсмеиваются, а сами тоже ждут: Сережа Рощин был начальником нашей партии, а Вася Остаповский – светлая голова – придумал, как разведать «Унакан», чтобы взять целиком.

Глава седьмая

Пунктир времени

✓ В Москве подписан протокол о развитии сотрудничества между СССР и ФРГ в области гражданской авиации до 90-го года.

✓ Разрешено образовывать кооперативы общественного питания, по производству товаров народного потребления и обслуживанию. Кооперативам предоставляются льготные кредиты и удерживается до 10 % налога.

✓ Осуществлен запуск космического корабля «Союз ТМ-2», пилотируемого экипажем в составе командира корабля дважды Героя Советского Союза, летчика-космонавта СССР Ю. Романенко и бортинженера А. Лавейкина. Осуществлена стыковка корабля «Союз ТМ-2» с орбитальным комплексом «Мир» – «Прогресс-27».

✓ В Москве состоялся 18-й съезд профсоюзов СССР, на съезде выступил М. Горбачев.

✓ ЦК КПСС, Совет Министров СССР, ВЦСПС и ЦК ВЛКСМ приняли постановление об итогах Всесоюзного социалистического соревнования за успешное выполнение государственного плана экономического и социального развития СССР на 1986 год.

Весной 1938 года выпускник Ленинградского Горного института Данила Вольский распределился на работу в Каракумы, но неожиданно был вызван в Москву где получил новое направление и теперь ехал во Владивосток, а дальше – в Магадан, в таинственную организацию «Дальстрой».

Данила часто выходил в тамбур – хотелось побыть одному, но люди то и дело толкались вокруг, нещадно дымя. Только к ночи затихало, и он мог спокойно стоять в одиночестве, облокотившись на вагонную дверь вытянутыми руками, глядя на свое отражение в темном стекле. Данила ехал искать золото, и его охватывало волнение – мало кому из выпускников курса так повезло.

Случайный попутчик, вертлявый мужичок средних лет по имени Сил, тоже ехал к новому месту. Сил выкладывал заводские трубы, переняв ремесло у отца с дедом.

«Ты видел человека без места жительства? – приставал он к Даниле. – Смотри, ешкин кот! – тыкал он себя в грудь. – Стали мы заводы строить – и “трубачи” нарасхват! А я, между прочим, – грозил он пальцем, – самые высокие трубы кладу, таких мастеров на всю страну два или три. Где же мне, кочевнику, по-твоему, жить, если дело мое – труба? А ты, – довольно щурился Сил, – ешкин кот, тоже кочевник – сегодня здесь, завтра – там». И не замолкая, начинал новую удивительную историю про трубу, сложенную на этот раз в Запорожье, про тонкости своего уникального дела. «Давай, открывай кладовые, – сказал он, прощаясь в Хабаровске. – Построят завод, я тебе такую трубу поставлю, облака в профиль увидишь».

На двенадцатый день Данила добрался до Владивостока и на пароходе «Совет» поплыл из Находки через Татарский пролив к Магадану, представ перед начальником геологоразведывательного управления «Дальстроя» Цесаревским.

– Знайте, – сказал Цесаревский, рассматривая Данилу строгими черными глазами из-под густых, вразлет, бровей, – у вас в запасе лет пятнадцать, потом ничего не откроете, будете в кабинете сидеть. Поэтому жалеть себя не советую. – Он еще раз оглядел высокого, крепкого, лобастого, как и сам, черноволосого парня, застывшего на краешке стула, смешно выпрямив по-военному спину. Улыбнулся. – Там, куда вы едете, нужны знания, выносливость и ясная голова.

Данила, не мигая, смотрел на Цесаревского.

– Вам также следует знать, – продолжал тот, – что сейчас требуется золото, которое можно добывать быстро и дешево. Пока это основное – быстрое и дешевое золото.

Цесаревский вышел из-за стола и крепко пожал руку вытянувшемуся Даниле.

– Желаю успеха! И торопитесь, полевой сезон на носу. Вы уже потеряли много времени.

Он еще раз оглядел Данилу темным взглядом. Там, куда Цесаревский посылал этого парня, окончившего тот же институт, что и он, не было ничего, но жизнь трудно, коряво зацепилась за берег Золотой Реки. Появились крохотные домики, три на четыре, ставились палатки, строились бараки, возникали разведрайоны. Около четырех сотен людей уже населяли глухой край. Заработал отдел геологического управления, который пополнялся новым кадром. Но ничего похожего на сострадание или жалость не шевельнулось в Цесаревском. Не жалея себя, он не позволял себе жалеть и других и, всматриваясь в лицо Данилы, пытаясь прочесть его мысли, почувствовать его решимость, сам готов был оказаться на его месте.

Даниле повезло – на автобазе отыскалась уходящая на трассу машина. Последние триста километров он ехал на тракторных санях среди ящиков с тушенкой, палаток, сварочного агрегата и еще какой-то всячины, укрытой брезентом.

– Молодец, успел. – В натопленной палатке, заставленной вьючными ящиками, долговязый, заросший щетиной парень с острыми черными глазами протянул ему руку. – Послезавтра выступаем. Нам по рации передали, что ты выехал. Накормлю тебя, и поговорим. – Парень расшуровал примус, поставил сковородку, вывалив в нее две банки консервов, принюхался к аппетитному аромату. – Зимой тут с голоду пухли. Я – Рощин Андрей, начальник твоей партии. – Он снова протянул руку. – Переночуешь здесь, а осенью соорудим тебе дом, какой понравится.

Чуть ближе к сопке от берега Золотой Реки Данила увидел наскоро сколоченные деревянные балки, ряд каркасных палаток, таких же, в какой поселил его Рощин, – все, что успели поставить здесь осенью и зимой.

«Живут же люди», – сказал он себе, и эта простая, безупречно ясная мысль примирила его с неизбежным.

Как назло, зарядили дожди. Долину Золотой Реки непрерывно продувал холодный ветер. Низкие, грязные тучи мокрыми тряпками хлестали вершины мрачных, понурых сопок, на склонах которых, как и в долине, и на льду, местами еще лежал снег. Дождь трамбовал, просверливал его, делая похожим на ноздреватый сыр.

Их партия из семи человек торопилась до ледохода. Им предстояло перебраться с лошадьми и снаряжением на другой берег, пройти перевал и выйти в междуречье Золотой Реки и Эльгана.

Когда тронулись, дождь превратился в снег. Ветер бросал в лицо тяжелые мокрые хлопья, налипал на лошадей, впитывался в одежду. Он стих только к вечеру, когда они поставили палатки, разожгли костер и принялись готовить еду. Поужинав, Данила забрался в спальник и мгновенно уснул.

Проснулся он рано. В палатке стояла духота. Данила вылез наружу и увидел яркое солнце в прозрачном небе и уплывающие на юг редкие льдинки облаков.

Наступил июнь. Снег исчезал на глазах. На склонах сопок расцвели подснежники, ручьи сбегали с гор в обмелевшие русла рек. Пройдя перевал, на седьмые сутки партия вышла в зону поиска.

Им предстояло обследовать междуречье и восточную часть Эльганского плоскогорья. Данила занимался гипсометрической и геологической съемкой. Промывальщиком с ним работал Корякин.

«Ты лоток-то ровнее держи, резко не наклоняй, – советовал он, обучая Данилу. – Да не сливай воду углом, ничего не останется».

Они шли по водоразделу, выбирая места для проб, но золота не было. Планшет покрывался новыми горизонталями, в дневниках появлялись описания кварцевых жил, даек и коренных отложений. И все хуже становилось настроение.

Весна выдалась дружной и жаркой. Такой красоты Данила еще не видел. Трудно было представить, что недавно здесь лютовали морозы. Река прорвала забитое торосами русло. Ручьи начали быстро мелеть и светлеть. Всюду появилась рыба. Проклюнулась зелень на лиственнице. Багульник украсил террасы сиреневым цветом, по увалам на прогретых проплешинах рассыпались горсти мохнатых фиолетовых колокольчиков, а распадки залил розовым морем Иван-чай. Весенние запахи кружили голову, навязчиво провоцируя понежиться в этом благолепии.

Но теперь долина речки третий день золотила, хотя ухватиться за золото не удавалось.

«Откуда-то его несет?» – рассуждали они после очередного бесполезного дня. К концу июня вышли в среднее течение Унакана. Вечером встали на ночлег у ручья. Пока Артем, Данила и рабочий устраивали лагерь, Остаповский взял лоток.

– Пойду, вспомню молодость, попробую вон на том устьице, чем черт не шутит.

Побродив по берегу, он облюбовал небольшую террасочку, набрал скребком пробу. Подставил лоток под камень, с которого ручейком стекала вода, отмыл муть, сбрасывая гальку, довел шлих до серого и плавными движениями обнажил желобок лотка с черным шлихом. То, что он увидел, заставило его сесть на поваленное паводком дерево. «Грамма три, а то и все четыре, – прикинул он наметанным взглядом. – Мать честная! С лотка!» Он опасливо оглянулся, словно кто-то мог подсматривать из кустов и спугнуть долгожданную удачу. Вокруг – ни души. Только весело шумела холодная, прозрачная вода. Чуть ниже дымил костер, мужики готовили ужин. Остаповский поковырял веточкой золотинки, достал мешочек, аккуратно смыл в него шлих и взял новую пробу прямо из русла ручья. Промыл, откинул шлих от канавки лотка. Ему показалось, золота рыжело еще больше. Не сливая шлиха, он принес лоток к стоянке…

Остыли уха и чай, молочная белизна ночи начала розоветь, за дальними сопками заалело, а они все обсуждали находку, строили планы на ближайшие дни. Надо было капитально прошлиховать всю долину, опробовать соседние ручьи. Убедиться, что напали не на случайный карман.

– Мы с Василием займемся долиной, – сказал Рощин Даниле, – а ты двигай в верховья, поищи коренные выходы.

Данила быстро шел вдоль Унакана, осматривая берег. Долина постепенно сужалась, поворачивая влево, обнажая старое русло, справа начинались пологие сопки. Он остановился, решив попить чаю. Сбросил рюкзак, прислонил к нему карабин, достал консервную банку, зачерпнул из реки воды и быстро развел маленький костер. Пока закипала вода, рассматривал карту: у следующего ручья ему надо повернуть направо и подняться вверх. До ручья оставалось километров шесть. Вдыхая запах костерка, Данила думал, что судьба бросила ему вызов, и он этот вызов принял – они нашли золото и вернутся не с пустыми руками. Выпив три кружки сладкого чая, он взвалил на спину рюкзак, повесил на грудь карабин и, положив на него руки, двинулся дальше. Он уже поднимался по ручью, когда заметил впереди выход мощного разлома, в котором обнаружил видимое золото. До позднего вечера изучал участок, излазив сопку, набивая рюкзак пробами. Довольный, Данила вернулся в лагерь, решив на следующий день все еще раз хорошенько излазить. Рощина с Остаповским не было – с промывальщиком Степановым и рабочим Чебаковым они ушли в многодневку обследовать два других ручья, впадающих в Унакан.

Вечером Корякин по пути набрал рюкзак дикого лука. Он тоже был в приподнятом настроении.

– Пробы – закачаешься! Давай праздновать, начальник, – предложил Корякин, вываливая из рюкзака лук. – Проголодался.

– Проголодался он, – кольнул его взглядом мрачный мужик с веселой фамилией Вертипорох. – На день: банка тушенки, кукуруза, горох, галеты, а больше ни хрена. Рыбу лови.

– Завтра на охоту пойду! – Корякин взял мыло и направился к ручью.

– Охотник выискался, – язвительно буркнул вслед Вертипорох. – Чего ты акромя двух зайцев наохотил-то? Лупишь в белый свет, как в копейку.

– Это я-то? – Корякин остановился. – А ну, бросай шапку! – И он кинулся за карабином.

– В дерево попади. – Вертипорох ткнул пальцем в тоненькую лиственницу, метрах в тридцати. – Вон, сухонькая стоит, сбей.

Корякин коротко прицелил, но вместо выстрела раздался щелчок бойка.

– Опять! – выругался Корякин. – Вот так олень от меня ушел.

Он передернул затвор – и вновь мертвый удар бойка.

– Небось с Гражданской патроны, – усмехнулся Вертипорох.

Лежа на боку, он выдувал из костра искры, сплетая язычки пламени.

– Слышь, Корякин, – отвернул он от огня бородатое лицо, – а у твоего оленя нос какой был?

– Нос как нос, а что?

– Да нет, ничего, я думал – пятачком, – незлобно осклабился Вертипорох. – Дай-ка! – вскинул карабин одной рукой. Грохнуло!

Лиственница вздрогнула, верхняя часть ее слегка качнулась и свалилась набок, повиснув на древесных нитях.

– Как человек, – вырвалось у Данилы.

– А ты видал, как человек, начальник? – Вертипорох поднял тяжелые глаза, отдал Корякину карабин и отвернулся к костру.

Вечер выдался тихий. Уютно потрескивали в огне дрова, рядом шипел чайник. Шарахались от жара комары. За сопку медленно садилось солнце. Оно подкрашивало розовым светом облако, заблудившееся в густеющем небе.

Завтра к стоянке должен прийти отряд Рощина. Теперь им предстоял переход через Нитканский перевал в водораздел Ниткана и От-Юряха.

– Ты где так стрелять научился? – Корякин закурил, подсел к Вертипороху, протянул ему мешочек с махоркой.

Вертипорох ухватил грубыми пальцами щепотку махры и неожиданно ловко свернул самокрутку.

– В Кызыле с отцом на охоту ходил. – Он вытащил из костра прутик с мерцающим на конце фонариком, затянулся, пряча самокрутку в ладони.

– Да, – вздохнул Корякин, – много нынче народу по стране перемещается. А спроси, зачем?

– Заработать. – Вертипорох швырнул окурок в костер. – Зачем еще?

– Как знать… – Корякин задумчиво повертел в руках кружку с чаем. – А может, затаиться, как зверь в тайге, а? Чтобы кто посильнее не сожрал?

– По-твоему, если человек выгоду ищет, так конченый он? Жизнь, она, не спросясь, приведет, куда и не снилось, а ныне и подавно. Заметались люди внутри себя да по весям. А уж кого на какую дорожку вынесет – на то и судьба. – Вертипорох ковырнул костер. В небо взметнулся сноп искр, пламя рванулось за ними, но сразу осело, облизывая необгоревшие стороны суковатых поленьев.

– Выгода выгоде рознь, – не согласился Корякин. – А про жизнь нашу – верно. – Он сел, обхватив колени. – Думал, пережду малость, но привык. Почему так?

– Я тебе в душу не лазил, – угрюмо отозвался Вертипорох. – Завтра зэков нагонят это золотишко копать, у них и спроси: привыкли иль нет.

Утром Корякин под ядовитые насмешки Вертипороха двинулся пытать счастье на охоте. Данила тоже взял карабин и пошел на левый водораздел ручья нанести горизонтали по границам района.

– Дыми! – сказал он Вертипороху.

– Не переживай, начальник! Дадим копоти.

Данила поднялся на сопку, сел на круглый валун, раскрыл планшет и огляделся. В разные стороны от него волнами разбегалась тайга. Разогретый подъемом, он сбросил брезентовую куртку, лег на нее, разглядывая глубину чистого, без единого облачка, неба. Но уже через несколько минут сказал себе: «Работай!»

Перемещаясь по склону, он заметил идущего человека. Данила присел, стараясь разглядеть незнакомца. Человек явно направлялся к костру. Вертипорох, видимо, подкладывал в огонь сырые хвойные ветки, и дым поднимался высоко, разносясь по долине.

Данила пододвинул карабин. Рации в партии не было, но перед выходом в маршрут пришло предупреждение о побеге со строительства дороги, и Данила с тревогой посматривал то на идущего, то в сторону костра. Вдруг его прошила холодом страшная мысль: а если придется стрелять в этого человека? Что, если он вооружен, а поблизости притаились дружки, отправив одного на разведку: рядом с дымом могла быть еда, оружие, даже лошади.

Данила снял шапочку со взмокшей головы, вытер лоб. Струйка пота скатилась вниз по позвоночнику. Он заставлял себя успокоиться, но мысль: «а если придется стрелять!» – смяла его. Предупредить бы Вертипороха или, еще лучше, незаметно пробраться к нему! Вместе они что-нибудь придумали бы, но Вертипорох дымил за сопкой.

Данила ждал, плохо чувствуя сталь карабина. На всякий случай (только попробовать) приладил ложе к плечу, пока в прорези прицела не мелькнула приближенная напряженным зрением фигура. Он узнал Чебакова! Обругал себя – Чебакова, Рощина и Остаповского они и ждали, задымив всю долину. Господи! Как он растерялся, в секунду потеряв способность соображать. Не замечая катившихся по склону из-под ног камней, он ринулся вниз, крича и размахивая руками, каким-то краешком сознания зацепившись за вчерашние слова Вертипороха: «А ты видел, как человек, начальник?»

Чебаков напоминал лешего. С похудевшего лица затравленно сверкали глаза.

– Третьи сутки плутаю. – Чебаков опустился на землю. – Рощин сказал идти к вам. Завьючили образцы, и я ушел, а они остались еще на день. Не вернулись?

– Лошади где? – Данила опасался новых неприятностей.

Чебаков показал рукой в сторону долины.

– Возьми Корякина, сходите вместе, – предложил Данила.

– Не надо, начальник! – Чебаков завертел головой. – Я сам! Только чаю попьем.

Он ушел, а Данила направился к Вертипороху. Если Рощин с Остаповским не объявятся до вечера, придется терять время.

Данила медленно поднимался по склону и тут заметил справа, в седловине, оленя, который настороженно внюхивался в лесные запахи. На счастье, ветер дул в его сторону. Данила поднял карабин, чувствуя, как в висках пульсирует кровь, нажал на курок и услышал сухой щелчок бойка. Олень вздрогнул, отбежал и остановился, подставив бок. Целясь, Данила увидел в прицел удивленный взгляд коричневых оленьих глаз. На этот раз выстрел прогремел хлестко. Данила понял: попал! Из кустов сломя голову вырвались две куропатки и унеслись, громко хлопая крыльями. Олень подбежал к кромке седловины, упал, поднялся, но прогремел второй выстрел, и он на трех ногах неловко запрыгал по склону к ручью.

Данила бежал следом гигантскими шагами. Упал, больно ударившись о камни, вскочил и понесся дальше. Незнакомая ярость гнала его вслед за раненым зверем, пульсируя в висках только одной ясной, бьющей наотмашь мыслью – добить! Он увидел, как олень свалился в ручей и пытался встать, держа голову над водой. Задыхаясь, подбежал, остановившись метрах в десяти, дослал патрон в патронник. Олень по-прежнему держал беззащитную голову над водой и смотрел на человека с пристальной неподвижностью. Данила увидел в его глазах, или ему показалось, удивление. Он вдруг вспомнил свой страх, поразивший его совсем недавно.

«Неужто тот страх теперь переместился в оленью голову? Шалишь!» – отбросил сомнения Данила и нажал на спуск.

Скинув штормовку, вошел в ледяной ручей, распаляя себя воинственными криками. И хотя никогда не сталкивался с тем, что ему предстояло, знал, что собирается делать. Он так хотел. Теперь его слабость побеждена, он спешил убедить себя в этом и не хотел идти за помощью. Вспомнив, чему учили его Корякин с Вертипорохом, вытащил нож. «Ну! Давай!» – кричал он, стараясь победить в себе чувство омерзения. Тяжело сопя, разрезал олений живот и, давясь тошнотой от запаха плоти, в которой еще теплилась жизнь, выгреб кишки, вырезал сердце и печень, бросил их на куртку. Отволок тушу к кустам, снял рубаху, привязал ее к сухостою для ориентира и двинулся к лагерю.

– Ай да начальник! – воскликнул Корякин.

Он взял двух лошадей и отправился за тушей. Вертипорох внимательно посмотрел на Данилу, начал мостить козлины, шкурить жерди и палки для копчения. Вскоре вернулся Чебаков.

Вертипорох сварил ведро супа. После обеда, порезанную длинными ломтями, посоленную оленину нанизали на ошкуренные ветки из тальника, на козлы положили длинные жерди, поперек на них – мясо, снизу Вертипорох поддерживал не жаркий, но дымный костер, подкладывая сухой тальник. Через несколько часов у них будет полусухое копченое мясо, пригодное для хранения. Переход обещал быть сытым.

Вечером Данила взял карабин и ушел на берег ручья. Хотелось побыть одному. Он разжег костерок. От огня веяло теплом и спокойствием. Ветер стих, в молочно-розовом небе светлым мазком повисла луна. В огне Даниле чудились то идущий по долине Чебаков, то голова оленя и его удивленный взгляд. Он знал, что этот день затаится в нем, ожидая подходящего момента, чтобы напомнить о себе.

«Ерунда!» – громко сказал Данила и выстрелил в небо. Тишина вздрогнула, прорвалась раскатами, какое-то время слышались разные звуки, которые, затихая, становились продолжением тишины. Данила загасил костер и пошел в лагерь. Он начал сближение с этой землей.

Рано утром появились Рощин с Остаповским. Их накормили бульоном, напоили чаем, и оба тут же уснули. Данила и Вертипорох пошли осмотреть дорогу на перевал.

Они спокойно двигались по распадку, когда в долину, едва не касаясь голов, тяжелой глыбой вползла низкая серая туча. Мгновенно потемнело. Передний край тучи уперся в сопку. В ней происходило какое-то бурление, серые потоки закручивались в спирали, наползали друг на друга, смешивались – то, светлея, то темнея. Туча накрыла всю долину, только в той стороне, откуда она пришла, где виднелся ее край, светила желто-зеленая полоска. Ветер нагонял новые набухшие потоки клубящейся мглы, и наконец она лопнула, просыпалась тяжелыми хлопьями мокрого снега.

– Природа, раскудрит ее! – проворчал Вертипорох, толкая Данилу под лиственницу. Они укрылись под кроной, наблюдая, как на глазах приникает к земле побелевшая трава, как опускаются под тяжестью налипшего снега ветки.

– Покурим, что ли, начальник? – Вертипорох достал папиросы.

– Давай. – Данила взял папиросу.

– Сезон кончим, куда подашься?

– Нас не спрашивают.

– Время такое. – Вертипорох хмуро затянулся дымом. – Я в толк не возьму, что ж получается, чем больше мы золотишка найдем, тем больше, выходит, народу посадить надо? Достанет ли сил отвернуть с этого курса, а? Землю обживать надо, а с зэка какой спрос?

– Наше дело искать. А дальше жизнь покажет.

– Да, по-всякому может быть, – вздохнул Вертипорох. – Может, и разберутся когда, только мало проку ни в чем не обнадеживающую дорожку тропить.

– Что ж, мы зря тут небо коптим, по-твоему?

– Нет, – зло хмыкнул Вертипорох. – Светлый путь торим на каторгу.

– Заладил, – проворчал Данила. – Какая тебе надежа нужна? Золото – и есть надежа. Без него государству каюк.

– Я до разведки на прииске три года батрачил. – Вертипорох стряхнул с рукавов снег. – Насмотрелся. Такие, как ты, инженерики, повоюют за правду месяц-другой – и в запой. Куда денешься? Все повязаны. Летом в промывку рабочий день по тринадцать-четырнадцать часов, промприбор два годовых плана дает, а месячный не выполняет. Потому как дармовое золото прет, а кубаж приисковые срезают. Лагерным – плевать: работяг выставил, и ладно. Потом отыгрываются приписками. Зона производство дурит, оно – зону. «Чернуху раскинуть» по-ихнему называется. Такая надежа выходит, начальник. Пошли, что ли? Посветлело, кажись.

Прошло не более получаса. Темно-серая мгла, обтекая сопку, стремительно уносилась. В засыпанную снегом долину хлынуло солнце. Всюду слышались глухие шлепки падающих с веток сырых снежных комьев. Мимо стрельнул очумелый заяц, оставив след на исчезающем снеге.

– Эй! – крикнул вдогонку Данила.

Заяц, метнув в сторону, наддал ходу и скрылся в распадке.

– Какого черта ты мне это рассказываешь? – с напускной суровостью спросил Данила.

– Глядишь, пригодится когда, – ухмыльнулся Верти-порох.

Данила решил поговорить с Рощиным. У него все же опыт колымских маршрутов. Простая житейская логика Вертипороха подавляла. Данила злился, чувствуя за ней правоту и силу, но не хотел признавать их. Они мешали его представлениям о будущем. А кому удается в будущее заглянуть? Вертипорох прав. Позади них течет скрытая угрюмая река иной жизни, и он только-только начинает приближаться к пониманию ее.

Молча они вышли на небольшую с высокой травой поляну, подковой вклинившуюся в лес. Данила, занятый своими мыслями, шел впереди и не заметил, как из кустов прямо под ноги выкатились два рыжевато-коричневых медвежонка размером с небольшую собаку. Забавляясь, они весело гонялись друг за другом, кружа вокруг Данилы. Он зачарованно смотрел на пушистые мячики и уже было наклонился схватить, потормошить их, как услышал сзади змеиный шепот:

– Не смей! Отгоняй полегоньку.

Данила обернулся.

– Гони! – засипел Вертипорох, опасливо снимая с плеча карабин. Его тревога передалась Даниле. Происходило что-то непонятное и, судя по поведению Вертипороха, весьма опасное. Но не было ясно, что это за опасность. Тем более для здоровых, вооруженных людей. Не могла же она таиться в веселых, беззащитных медвежатах?! Волнение мешало сообразить, как отогнать настырных игривых малышей. Не придумав ничего, он смешно, неуклюже согнул колени, растопырил длинные руки и пошел полуприсядью на медвежат, гоня их, словно кур с огорода, шипя, как Вертипорох, по-змеиному: «Кыш отсюда! Кыш!»

И сразу в нескольких метрах от него, у самой опушки, в кустах послышалось невнятное бурчание, зашевелилось что-то неуклюжее, крупное, и над кустами встала на задние лапы медведица. Громадная, готовая к атаке, она смотрела на Данилу, оценивая исходящую опасность. Страх поразил его в неловкой полусогнутой позе, с растопыренными руками. На одной болтался бесполезный карабин. Медведица стояла близко. Очень близко. Мотнув головой, она коротко рыкнула. Медвежата покатились к ней, и когда нырнули в кусты, грохнул выстрел. Медведица удивительно мягко, в спором повороте, опустилась на передние лапы и, ломая кусты, ринулась за медвежатами.

Данила по-волчьи, всем телом повернулся. Вертипорох увидел на его лице диковатую улыбку.

– Мимо? – глупо улыбаясь, шепнул Данила.

– Дак я в воздух, начальник, шуганул малёк! – засмеялся Вертипорох. – Ушла косолапая, небось всю округу горохом засыпала.

– Каким горохом? – Данила улыбался той же диковатой улыбкой.

– Очнись, начальник! – Вертипорох прикурил папиросу, сунул ее в рот Даниле. – Малые-то одни не бегают, учти наперед. Мать всегда рядом.

Способность соображать возвращалась. Данила выпрямился, опустил руки, поймав ремень сползшего карабина, и вдруг, налившись безотчетной злобой, ощерился и двинулся на Вертипороха.

– Ты что же, дышло в твою… глотку, – грязно выругался Данила, – поиграться вздумал?

Он кричал что-то еще. Выражение его лица даже слегка смутило Вертипороха.

– Остынь, – как можно спокойнее сказал он, – летом медведь сытый. Она нас пугала – детенышей защищала.

Какой ей прок на рожон лезть. А убивать жалко – погибли бы медвежата, малые еще.

– Пожалел, значит, – въелся горячим злым взглядом Данила.

Нежданно, не ко времени его больно ковырнуло удивление: вчера, убивая оленя, он не испытывал жалости. Он помнил это точно. Может быть, только вечером, у костра.

– Считай, ты их спас, начальник, – не реагируя на выпад Данилы, примирительно усмехнулся Вертипорох. – Мясо есть, зачем нам. – Помолчал, колючие глаза обмякли, на заросшем лице произошло движение, и оно расплылось в неожиданно хорошей доброй улыбке: – Хай живут! – крикнул он звонким голосом.

И добрая улыбка, и веселый крик разогнали тучи между ними.

– Сам-то как? – с озабоченной серьезностью спросил Вертипорох.

– Что как? – не понял Данила.

– Штаны сухие? – Вертипорох резко притормозил.

– Счас вот дам в лоб! – Данила резко обернулся, пытаясь схватить Вертипороха вытянутой рукой.

Но тот поотстал, показывая на сопку. По склону не спеша шла медведица, а за ней смешно карабкались два рыже-коричневых шарика.

Вечером Данила с Рощиным отправились на берег ручья. Рощин долго, в нерешительности молчал, не очень представляя, как ответить на простые, наивные и откровенные вопросы. Он уже находился во власти нерастраченного азарта первых маршрутов, борьбы честолюбий, беспощадности ко всему, что мешает выполнению задачи. Конечно, строили, добывали золото заключенные, но их присылали сюда работать вместе с ним, и они работали почти на равных.

– Да-а, – задумчиво протянул он, – странные у тебя мысли. Выкинь! Пустое. Не мы, так другие. О большем не спрашивай, не знаю. – Рощин слегка ткнул в плечо опустившего голову Данилу. – Мы к зоне отношения не имеем. Факт! Но раз мы здесь и видим все своими глазами, запоминай. Правду запоминай. Может, когда и тебя спросят.

– Больше некого, что ли? – уныло возразил Данила.

– А лишней памяти не бывает, – жестко ответил Рощин. – И мы с тобой не страусы, чтобы глаза прятать. Верно?

Данила кивнул.

– То-то! Жизнь, при всей ее скоротечности, штука долгая. Народ у нас большой и сильный. В зоне весь не сгинет. Глядишь, и наша память сгодится.

– А что, по-твоему, с нашими кварцами будет?

– Разберутся, – спокойно сказал Рощин. – Думаю, не скоро руки дойдут.

– Значит, лет через двадцать какой-нибудь Вася разведает, обидно.

– Может, и так, – зевнул Рощин.

Весной 1940 года на стол Сталину легла докладная записка. Весь день у него проходили совещания – Германия стояла у границ Советского Союза. Уже далеко за полночь Сталин достал из папки докладную записку. В ней сообщалось, что, «по соответствующим подсчетам, запасы золота и олова в россыпях и рудах на территории, осваиваемой «Дальстроем», достигают: золота – 2200 тонн, олова до 200 тысяч тонн.

«Чтобы оценить значение этих цифр, – читал Сталин, – надо учесть, что 15-й Международный геологический конгресс в 1928 г. определил перспективные запасы золота во всех капиталистических странах в 8800 – 11000 тонн.

За 1939 год “Дальстроем” на Колыме добыто химически чистого золота 66.7 тонны и олова 5100 тонн (металла в концентратах)…»

Сталин оторвался от бумаги, припоминая, как еще в конце двадцатых годов от геологов поступали сведения о возможных крупных запасах золота на Колыме. А еще нужны были нефть и уголь, прокат, сталь, лес, медь, никель, железные и шоссейные дороги, каналы и электростанции. И все требовалось сразу, поэтому в двадцать девятом году было принято решение использовать заключенных на эксплуатации природных богатств и в колонизации пустующих земель. И вот за десять лет есть почти все. Еще мало, еще не хватает, но уже есть. Правильно ли он поступил тогда? И был ли у него выбор? Прав ли он был потом, в тридцать восьмом, когда не согласился с Президиумом и настоял на мерах, позволяющих оставлять на работе освободившихся из заключения как вольнонаемных. Он говорил, что освобождение людям нужно, но с точки зрения государственного хозяйства это плохо.

Сталин встал, мягкой неслышной походкой прошелся по красно-зеленой ковровой дорожке кабинета. Разве Петр не сгонял всех без разбору строить флот и новые города. В политике цель оправдывает средства, если это великая цель. Так было и так будет. Его цель – сильная страна.

Он вернулся к записке. «…К началу текущего года “Дальстроем” построены и введены следующие мощности:

а) 42 прииска с россыпной добычей золота, из которых 13 вступают в первый год эксплуатации;

б) 3 оловообогатительные фабрики общей мощностью в 160 тонн перерабатываемой руды в сутки;

в) электростанции с суммарной установленной мощностью 22400 квт.

В 1940 году “Дальстрою” предстоит переработать около 28–30 млн. кубометров горной массы (по золоту и олову), чтобы выполнить установленный на этот год план добычи химически чистого золота 80 тонн и олова в концентратах 2000 тонн.

На стройках и предприятиях “Дальстроя” работает автопарк с количеством машин в 2900 единиц и 500 тракторов».

Цепкая память Сталина открутила назад девять лет. Осенью тридцать первого года он подписал постановление ЦК об образовании на Колыме специального треста с исключительными полномочиями. Тогда, в тридцать втором, они хотели получить всего десять, а на следующий год – двадцать пять тонн. При царях вся Россия за год едва дотягивала до сорока.

Он подчеркнул синим карандашом цифру «80» и попросил соединить с начальником «Дальстроя». Через несколько минут раздался звонок, он поднял трубку и спросил: «Можете ли вы на следующий год добыть сто тонн золота, и что для этого необходимо?»

Выслушав ответ, он сказал: «Это очень хорошо, что изучаются новые перспективные районы. Отправьте список всего необходимого для выполнения этого важного государственного дела».

«Если добывать по сто тонн в год, – прикинул Сталин, – открываются хорошие перспективы. Но такие объемы руками не перекидать».

Он позвонил Берии. «Надо подумать, – сказал Сталин, – как дальше обживать Север. Там завтра потребуется много техники и специалистов».

Он раскурил погасшую трубку, подошел к окну. В ночном мартовском небе золотой россыпью сияли мириады звезд. Сталин вновь возвращался к цифрам из докладной записки. Они оказывали магическое воздействие, странным образом совпадая с его представлением о финансовом могуществе. Он был уверен, что стране нужен золотой запас в две тысячи тонн. И они лежали в долинах сибирских рек.

Тетрадь Данилы

Цесаревский

В пятьдесят первом случилось сильнейшее наводнение. Индигирка взбесилась, затопив террасу, на которой стоял поселок. Это стало поводом посудачить: вот, Цесаревского предупреждали, что, судя по плавникам, терраса затоплялась Рекой, но он легкомысленно отмахнулся от предупреждения, мол, на наш век хватит. Правда, был «Дальстрой», и такие разговоры о начальстве могли закончиться, в лучшем случае, переездом в барак по другую сторону колючей проволоки. Но люди всегда готовы поболтать об ошибках начальства.

Не одобрял действий Цесаревского и Рощин. Все про город Глупов напоминал. Я с ним спорил. Полевой сезон в 1937 году, пусть и скукоженный, но состоялся, хотя зимой пришлось сильно поголодать. Почти сто тонн груза, что везли на оленях, застряли в ста километрах, и что-то начало поступать только ранней весной, остальное сплавили уже по большой воде в июне на кунгасах.

Я спрашивал Рощина: не окажись здесь людей летом тридцать седьмого, не потеряли бы еще целый год? Он называл меня дураком: «Тебя тут не было, а мы все, – возмущался он моей глупости, – могли передохнуть с голоду». Я не соглашался. Мне казалось, у меня, минимум, две жизни, а молодость и здоровье неизменны. Я даже жалел, что не прилетел сюда с первыми самолетами вместе с Цесаревским.

Забросить экспедицию на Реку самолетами – была его идея. Многим она казалась нелепой и невыполнимой, но у Цесаревского был приказ начальника «Дальстроя» уже поздней осенью 1936 года начать переброску грузов на Реку оленьим транспортом. А это почти четыреста километров в один конец по бездорожью, через перевалы, занесенные снегом, через наледи в мороз ниже пятидесяти.

Кем-кем, а дураком Цесаревский не был и понимал, что рассчитывать на помощь тракторов не может, слишком легкомысленно, как и организовать работу тысячи оленьих упряжек, которые плохо вписывались в жесткие рамки местных приказов. Как ни крути, их и до весны не собрать, а с такими темпами меньше чем за два года экспедицию не организуешь. Такого ему никто бы не позволил. Требовалось другое решение, и он его нашел.

Это был смелый план – перебросить экспедицию по воздуху. Такого не делал никто. Авиаторам предстояло перебросить экспедицию с берегов Алдана из Крест-Хальджая за пятьсот километров, садясь прямо на воду Золотой Реки. Но где взять самолеты? Он направил свой план прямо в Наркомат заместителю Ежова. Но там не было своей авиации. Пришлось обращаться в Наркомат обороны к самому Ворошилову. Удивительно быстро решился этот вопрос. Ведь речь шла о золоте! Тут же в Москве нашелся двухмоторный бомбардировщик, который переставили на поплавки, еще три одномоторных самолета отправил авиазавод из Ташкента.

После этого пути назад Цесаревскому не было. Легко представить, что случилось бы с ним, сорвись задуманная операция, в которой участвовали такие силы. Поэтому и не могу понять тех, кто спустя годы стал шептаться за его спиной, что все можно было сделать иначе. Конечно, можно! Да только жизнь часто не оставляет времени для иных решений. Мы живем всегда по законам своего времени, а не какого-то абстрактного.

План Цесаревского вступал в решающую фазу. В Иркутске экспедиция поделилась натри группы. Первой был авиаотряд, состоящий из военных летчиков. Часть отправлялось на Ангару, где шла сборка трех гидросамолетов, другая прибыла туда своим ходом. Вторая группа, куда входил основной состав экспедиции, добиралась до Лены, там строила кунгасы и на них сплавлялась до Усть-Кута, а дальше на буксире до Крест-Хальджая. Это заняло около месяца. В конце июля на Алдан прилетел авиаотряд, а в начале августа начались рейсы на Индигирку. Сначала улетели те, кто должен был обеспечить работу гидроаэропорта, следом началась заброска геологических партий, которая растянулась почти до конца сентября.

Больше всего досталось третьей группе. В нее входили конвой и несколько десятков заключенных, которые должны были доставить часть грузов и начать шурфовку. Пруппа шла самой дальней дорогой – до устья Лены, затем на восток по морю до Индигирки. На небольшом пароходике первый этап кое-как добрался к осени до Момы, а дальше, где пешком, где на оленях, обходя пороги, вдоль замерзающей Золотой Реки только в начале ноября обмороженным, без сил притащился на базу. Состояние людей было плачевным – затребованный объем шурфовки они выполнить не смогли.

Глава восьмая

Пунктир времени

✓ В Свердловске на базе турбомоторного завода создан клуб «Рабочий».

✓ В Москве состоялась международная теоретическая конференция «Социализм на пороге XXI века», посвященная 70-летию Великого Октября.

✓ Совет Министров СССР принял Постановление «О повышении эффективности работы и совершенствовании оплаты труда работников научно-исследовательских учреждений, конструкторских и технологических организаций, объединений и предприятий транспорта».

✓ Банки начинают предоставлять кредиты гражданам, занимающимся индивидуальной трудовой деятельностью.

✓ На первом заседании клуба «Перестройка» в Москве обсуждался проект Закона о государственном предприятии.

✓ Состоялся визите СССР премьер-министра Великобритании М.Тэтчер.

✓ Подписаны межправительственные соглашения, в том числе: об усовершенствовании прямой связи между Кремлем и резиденцией премьер-министра Великобритании в Лондоне; меморандум о взаимопонимании между двумя правительствами относительно новых направлений сотрудничества в области информации, культуры и образования; а также соглашение о взаимном предоставлении земельных участков для строительства новых комплексов посольств соответственно в Москве и в Лондоне.

Через два дня Перелыгин с Касториным уехали на прииск к Крупнову. Ни снега, ни метелей давно не было. Не попадались, к счастью, и наледи. Расчищенный дорожниками двухметровый лед Индигирки сиял под апрельским солнцем синевой, словно в нем отражалось безоблачное небо.

– Вытянет твой Крупнов на Героя? – Касторин что-то черкнул в блокноте и тут же убрал его в карман.

– Это уж как фишка ляжет у наших небожителей, – сказал Перелыгин, наблюдая за стайкой куропаток, летящих к дальнему берегу. – Кто Делярову на небесах Звезду перечеркнул? То-то и оно. Как там написано, так и будет. Я свое дело сделал – восславил на всю катушку и, заметь, ни разу через коленку себя не ломал.

– Что верно, то верно. – Касторин смахнул торчавшую, по обыкновению, на макушке шапку и бросил ее на сиденье рядом с водителем. – Без тебя у них черта с два что вышло бы. Можешь книжку делать.

– Заказали уже. – Перелыгин откинулся на спинку сиденья. Ему впервые предложили написать небольшую книжку, и он уже представлял, как будет работать над ней. – Мы еще Петелина привлечем, – потянулся он с удовольствием от теплого уюта кабины, от весны за окном машины, от хорошей компании, от дороги, от того, что жизнь прекрасна и бесконечна. – Пусть только свой миллион отгрузит. Как ахнем двумя стволами!

– Заманчиво, – насмешливо покосился Касторин. – Комбинат нам «большое спасибо» выпишет. – Про себя подумал, что Перелыгин будто нарочно ввязывается в драки, ведомый своими представлениями об устройстве жизни. Не отбурлила еще молодость. Но как грустно, если расставание с ней мы измеряем отдалением себя от рискованных решений. «А может, – думал Касторин, – Перелыгин так ищет смысл в нашей работе с плохо осязаемыми результатами, в которой он, Касторин, больше не испытывает неудовлетворенности. Но ведь это конец». – Он грустно улыбнулся, отвернулся к окну и закрыл глаза.

Перелыгину не дремалось. Им овладевало приближающееся лето. Хотелось прожить его с толком. «Может, отпуск? – мечтал Перелыгин. – Провести июль-август на Лабынкыре. Написать книжку, накоптить на всех рыбы, глядишь, кто в гости залетит. Книжку-то надо начинать». – Он вернулся к мыслям о Крупнове.

Ему нравилась история, связанная с Крупновым, она казалась правильной, и он гордился своей причастностью к ней. Что бы ни говорили, а это он угадал, довел Крупнова до рабочей аристократии, сделал лучшим в Объединении, да и в отрасли. Когда они познакомились лет семь назад, Крупнов работал простым бригадиром горняцкой бригады. В долине Туостаха шахты были неглубокие, метров тридцать-сорок, и нарезались на год-два. За десятилетия долина покрылась бесконечной чередой серых пирамид из эфелей – отмытой от золотого песка породы. В тот его приезд на прииск они ужинали с директором, и Перелыгин полушутя предложил сделать Крупнова Героем.

– А что… – поразмышлял минуту-другую директор. – А что! Сделаю. Переведу на хозрасчет, без халтуры, как положено, а вам перышко золотое отольем, высшей пробы, только пишите! А? Что скажете? – Довольный, он прошелся по комнате, остановился у столика, над которым на ковре висели ружья и бинокль. – Только это должно стать нашей тайной сделкой. Вроде как у Мефистофеля с доктором Фаустом, помните? – Он раскатисто хохотнул.

– Я готов. – Перелыгин потер руки. – Только какая роль отводится мне? Дьявола предложил-то я? Но я же и душу свою продаю.

– Не потребуется, все сделаем по-честному. – Директор разлил коньяк по фужерам. – Пальму первенства я вам уступаю по праву, но обе роли – ни за что. Тем более что история про Дьявола с Доктором – об одном человеке. Они в нас, родимые: и Бог, и Дьявол. Как же в такой компании без Доктора? Мы каждый себе Доктор и есть.

Давайте скрепим нашу сделку. – Директор поднял фужер. – Не беспокойтесь, – отмел он сомнения, – все будет по-настоящему, хоть диссертацию пишите.

«Если так, – подумал Перелыгин, – это и впрямь диссертация».

– Не боитесь, что вам по рукам надают, скажут, любимчиков разводите? – Перелыгин загорелся идеей.

– Какие ж любимчики, если вкалывают больше других? – возразил директор. – Можешь работать лучше – получи в первую очередь. Разве не справедливо? На кого полководец рассчитывает в сражении? На гвардию! Она решает исход сражения. А если будет голодной, невооруженной, оборванной? Это уже не гвардия, а полк голодранцев.

– Другие скажут: дайте нам такие же условия! И будут правы.

– А нам того и надо! – засмеялся директор. – Сначала позавидуют, а там, глядишь, раскачаются, как про зарплаты узнают. Давно хочу свое болото растормошить. – Он пристально посмотрел на Перелыгина – правильно ли тот все понял? И громко хлопнул себя ладонью по коленке: – Значит, договорились!

Крупнов слышал, как осторожно встала жена. Он хотел подремать еще, но вспомнил про свой день рождения, лениво соображая: сорок – это половина жизни? Или неведомая середина ее позади? Редко удавалось так полежать, потихоньку ворочая случайные мысли, слушая тихие постукивания, доносящиеся из кухни. Его день рождения лишь на неделю не совпадал с приездом на прииск. Последний раз дома, в родной Киргизии, отмечал свое двадцатилетие. Он попытался махом, одной мыслью охватить два минувших десятилетия, как охапку поленьев, почувствовать их как одно целое: с хорошим и плохим, счастьем и горем, но подумал о Евгении, представив, как она хозяйничает у стола.

Прошлое горе шевельнуло память, отбросив его на пять лет назад. Тогда скорая болезнь унесла жизнь первой жены. С холодной медлительностью приходил он в себя вместе с дочками четырех и семи лет. Спасибо людям. Соседские женщины по очереди присматривали за девочками. Стали подговаривать и жениться. Даже директор прииска, как-то облазив шахту, за чаем в вагончике, поглядел на его лицо с серыми ввалившимися глазами, посоветовал: «Женился бы ты, Сергей. Вон, на кого похож».

«Да кто ж за бобыля с двумя девками пойдет?» – усмехнулся он.

«А ты присмотрись хорошенько. – В голосе директора слышалась напористость. – Хорошенько присмотрись! Жизнь не такие клубочки разматывала».

Головой покивал, а про себя подумал: «Если и пойдут, так из жалости. Нет уж, как-нибудь сами».

Натура бунтовала, но здравая мужицкая мыслишка скреблась тревожно: как сами-то выкрутимся? Заставая вечерами учительницу старшей дочери Евгению Никитичну, никак не связывал это с собой, а смущенно благодарил за помощь в учебе, за присмотр, особенно когда та, кляня себя за навязчивость, кормила его ужином.

Как-то он вернулся попозже – раздавили после смены с мужиками по маленькой. Девочки спали, Евгения Никитична собиралась домой, но задержалась, стала разогревать ужин. Он что-то рассказывал про шахту, про бригаду, и его взгляд упал на ее крепкие ноги, бедра, угадывающиеся под свободной юбкой. Ее склоненная поза притягивала, волновала. И вместе с волнением откуда-то из глубины рванулось искавшее выхода злое отчаяние: «Жалеет! Ишь, старается! Одинокая, цветущая баба, да не про твою честь!» И в минуту, когда она, что-то уловив в паузе, внезапно оборвавшей разговор, повернулась к нему лицом, он молча сгреб ее, легко вскинул на руки и понес в комнату.

Она ушла, не взглянув на него, молча. Он не задерживал, не пытался загладить вину, прятал глаза, стыдясь мелькавших в беспокойной памяти подробностей. Больше всего ему хотелось провалиться в свою шахту.

На другой день, возвращаясь после смены, стоя, как всегда, у двери, на ступеньках автобуса, он тешился слабой надеждой, понимая, что обманывает себя.

Прошло недели две. Заканчивался февраль. От лютых морозов стоял туман. Днем в разбавленном молочной дымкой солнечном свете розовели снег и заиндевелые деревья. Вдруг поселок всколыхнула весть: на участке топит шахту. Туда спешно выехали начальство и специалисты.

Вокруг суетились люди. Проходчики подсекли старую выработку в ней оказалась вода. Сначала пытались откачивать, но мороз за пятьдесят мгновенно перехватывал трубы. Стали намораживать ледяную перемычку на пути воды, однако насосы запустить не удавалось. Пришлось взрывать. Надо было лезть в воду, спасать оборудование. «За мной!» – крикнул Крупнов и, не оглядываясь, ринулся в шахту.

Как ни растирали его, раскалив докрасна печь в вагончике, как ни лечили его могучий организм народными средствами, на следующий день температура рванула к сорока. Его напичкали, накололи лекарствами, а утром, открыв глаза, не помня, как заснул, он увидел Евгению Никитичну. Она встала, задумчиво посмотрела, разметав брови над черными глазами, поправила подушку и спросила: «Есть хочешь?»

«Половина седьмого – сейчас придет», – подумал он, притворяясь спящим. Дверь скрипнула, вошла Евгения Никитична с подарком – мягким шерстяным свитером синего цвета в прозрачном пакете.

– Заспался, – протянула она руку к его лицу. Он улыбнулся, не открывая глаз, изображая пробуждение, засмеялся и притянул ее к себе. Ойкнув от неожиданности, она упала на кровать.

– Пусти! – шикнула она. – Завтрак на столе!

– Не-а… – Он покачал головой.

– Пусти на минутку!

Он отбросил в стороны руки. Скинув халат, она нырнула под одеяло.

Через палисадник Крупнов вышел на улицу, притворив калитку, направился к конторе. Земля кисла, нехотя освобождаясь от снега. Всю неделю заряжал колючий дождь, вперемежку то с крупой, то с тяжелыми белыми хлопьями. На южных склонах сопок снег оплыл, обозначив проталины. С куста на куст мелькали пуночки, а впереди возле лужи вышагивала, вздрагивая хвостом, трясогузка. Земля ждала солнца, но небо свинцом клубилось над ней, прижималось, накалывая серые клочья на вершины сопок.

Серыми клочьями билась на ветру полопавшаяся за зиму пленка на теплицах. Кое-кто успел натянуть новую, а у кого под стеклом в начале мая затопили печки, уже натыкали в прогретую землю рассаду, посеяли зелень.

Неделю назад ожил ручей Бодрый, они опробовали промприбор, а сутки спустя начали промывку. Шахты пока не топило, последние пески выдавали на-гора. До осени наступали золотые деньки: следи, чтобы все крутилось, вертелось, подгребай пески на прибор, сдавай золотишко… курорт – не работа!

– Пустил прибор-то, Федотыч? – поравнялся с Крупновым плотник Степан Садыков.

– Крутится, – кивнул Крупнов.

– Справляиси? А то подмогнем.

– Скажи лучше, когда дом сдавать собираешься?

– Скоро, а тебе что с того?

– Мишка мой, Кесарев, квартиру ждет, за женой в отпуск едет, беспокоится.

– Пущай везет, к сентябрю аккурат вселится. – Садыков прошел несколько шагов, глядя под ноги, хмыкнул, удивленный какой-то мыслью, поправил на голове старую беличью ушанку. – Вот жисть, а, Федотыч, бабу с материка прямо в новую квартиру. А я, значит, прибыл, меня – в барак. Потом разрешили балок срубить. Гоголем ходил – хрен с ним, что три на пять и удобства в тайге, отдельное жилье! Расписал своей – приехала, подвожу ее, а она, дура, башкой туда-сюда, где дом-то? Да вот же, показываю, а она мне на шею и в рев.

– То когда было… – Крупнов хотел перешагнуть лужу, но не рассчитал, чавкнул сапогом в край.

– Когда, когда… – Садыков наморщил лоб, шлепая по грязи. – Так, двадцать шесть годков клюнуло.

– Вон твой барак. – Крупнов двинул рукой в сторону соседней улицы. – Не хочешь обратно?

– Я свое отбарачил, пущай другие хлебают, чтобы жизня медом не казалась. Бывай, Федотыч. – Садыков свернул в проулок, к строящемуся дому.

Крупнов посмотрел, как Садыков, не выбирая дороги, кряжисто месил грязь; глянул на стройку. «Не брешет, – подумал он, – должны успеть».

Возле конторы возилась, перемещалась, следуя своим весенним устремлениям, разномастная стая приисковых собак. Через открытую дверцу из «уазика» за удивительным смешением пород наблюдал директорский водитель Михаил. Привезенные с разных концов страны овчарки, пудели, спаниели, боксеры скрещивались между собой, с местными лайками и являли миру чудеса свободной селекции. Неподалеку от Михаила в одиночестве задумчиво сидело мохнатое существо, похожее на волка, но с квадратной мордой, обвислыми, как у дога, складками на челюстях.

Дверь в директорский кабинет не закрыта. В небольшой приемной люди – дожидаются, пока директор доложит сводку за прошедшие сутки. С началом промывки так каждый день. Сколько промыли, сколько сняли золота, отход, неотход среднего содержания – все фиксируется, анализируется, принимаются меры. Пока директор висит на телефоне, потихоньку делятся новостями.

– Твой-то вчера опять явился. Весь вечер с Юлькой шушукались.

– А мне сказал, с ребятами болтался. Грустно, говорит, скоро разбежимся кто куда.

– Смотри, не пришлось бы сватов засылать.

– Выучатся, тогда и про сватов пусть думают.

– Много они нас слушают.

Директор положил трубку. Разговоры стихают. После коротких докладов директор говорит:

– Сегодня прилетят пятнадцать новичков. – Посмотрел на начальника отдела кадров. – Займись с ними, Андревна. А ты, Владислав Николаевич, – просит главного инженера, – сразу их в постоянные бригады.

– Надо бы на промывке обкатать.

– И глядите у меня, – директор пропускает замечание мимо ушей, смотрит на бригадиров, – без завагонной педагогики.

Все смеются. Зимой у Крупнова остановился транспортер. Пока ждали электрика, два «умельца» полезли и пожгли движок. Крупнов по одному вызвал их за вагончик, провел короткую воспитательную беседу. «Лучше я один, чем вся бригада!» – привел он неотразимый аргумент.

– Зато доходчиво, – разводит ручищами бригадир Поливанов.

– Ты, Поливанов, дурным примерам не подражай, – нагоняет строгость директор. – Всё! Всё! – поднимает он руку. – Работаем!

Проводив мужа, Евгения Никитична вышла в теплицу. Воздух под стеклом был еще теплым и влажным. Набросав в печку новых поленьев, раздула огонь.

– Здравствуй, соседка! – В дверь вплыла Раиса, ее семья занимала другую половину дома.

Раньше Раиса дружила с покойной женой Крупнова. После ее смерти первой пришла на помощь, легко сошлась и с Евгенией Никитичной. Та как-то удивилась: «Вы же меня совсем не знаете».

«Небось не хвостом вертеть к двум детишкам-то пришла», – ответила Раиса.

– Смотрю, в тепличку наладилась, проводила?

– Ушел.

– Я при нем-то не хотела, – выкатила глаза на круглом простодушном лице Раиса. – Мне шепнули: торговля ювелирку получила.

– С бриллиантами? – с ходу выдала интерес Евгения Никитична.

– С ними! Ты бы своего настропалила, пусть авторитетом попользуется. А то, как на шахте горбатиться, вспоминают и про депутата, и про делегата, и про члена райкома с обкомом! Вон, в брехаловке нашей читать про него не успеваешь. Пускай торговля, – прикрыла она глаза, слегка оттопырив губы, – сводит твоего члена в закрома.

– Раиса! – брызнула улыбкой Евгения Никитична.

– А на кой черт он в обкомах заседает? – беззлобно сощурилась она. – Ну, возьмем по паре цацек, наши мужики сколько золотища нарыли, а ту-ут… – Она скорчила брезгливую гримасу.

– Заставь его! – Евгения Никитична открыла печную дверцу, по лицу ее загуляли отблески пламени, она сунула в топку еще пару поленьев. – За кого другого пойдет горло драть, а для себя – с места не сдвинешь. В «москвичонок» наш садиться страшно. Иди, говорю, прямо к Пухову. Набычится и молчит весь вечер, только пыхтит.

– А ты ему ночью пыхтеть не давай! – Раиса повела круглыми плечами, отчего под кофтой колыхнулась мощная грудь. – Пусть во сне причмокивает. – Она расхохоталась, хлопая ладонями по широким бедрам. – Сам побежит – как пришпоренный!

– Ты больно своего пришпорила, – хохотнула Евгения Никитична.

Муж Раисы, Михаил, работал водителем. Ростом был невысок, а в комплекции уступал жене вполовину. Михаил обладал редким терпением, даже подвыпив, вел себя удивительно миролюбиво, понуро, будто круговой конь, выслушивал упреки жены. Казалось, ничто не может вывести его из состояния переживания собственной вины. Тихо и невнятно он что-то бурчал в оправдание. И лишь когда Раиса, войдя в пыл, желая задеть побольнее, нависая над ним грозным утесом, с обидной укоризной выкрикивала: «А еще коммунист!» – он приходил в себя, удивляясь подлости приема и глубине нанесенной обиды. Пока сознание Михаила наливалось готовностью отдать команду телу, Раиса отскакивала подальше, как опытный боксер-тяжеловес, кружа по квартире.

– Рысачит, грех жаловаться, – вздохнула она. – Только за партию в драку лезет. Чем она его за это место зацепила и держит? Ладно, пойду. – Раиса повернулась к выходу. – Ты все же поговори, я вечерком загляну. Да, – остановилась она, – Зойку видела, Костя из артели вышел. С мужиками звала, мирить их хочет. Может, Серый его обратно в бригаду возьмет.

– Отчего не повидаться… – Евгения Никитична потопталась на месте, пора было собираться в школу. – А эти, ну их! Пусть сами разбираются. Завтра опять Советскую власть не поделят, а мы с тобой виноватые будем.

На участок приехала новая смена. Горняки потянулись из шахты в вагончик. Пока Крупнов выдавал задания, успели сбросить пробитую пылью рабочую робу, вытереть проштукатуренные чернотой лица, с которых, измученные пылью, глядели красные глаза.

За просторным столом вмиг стало тесно. Кто-то из шкафчика на стене достал пачку индийского, высыпал в литровую банку, плеснул кипятка из фыркающего на печке чайника.

– Слыхал, Федотыч, Костя Плескач из артели дернул, назад просится.

– У тебя, что ли? – Крупнов отхлебнул крепкого, обжигающего чаю.

– Зачем у меня? У бригады.

Плескач, старинный приятель Крупнова, ушел из бригады два года назад. Все думали, потянулся за старательским рублем, хотя и недоумевали – в бригаде заработки не меньше. Но уходил Плескач после ссоры с Крупновым, а в старатели – ему назло.

Как-то сидели на майские праздники у Крупновых, ели плов. Сергей научился готовить его в родной Киргизии. И есть заставлял, как полагается, без закусок, только с овощами. «После селедки да салатов какой плов!» – пресекал он попытки Евгении Никитичны подсунуть чего-нибудь на стол.

Пока женщины готовили чай, мужчины вышли на улицу.

– Слыхал? – спросил Константин, глядя на гряду заснеженных сопок. – Дорогу через перевал собираются резать. Артель Зыкина подряжается. Хотят за два года перекинуть. Сорок верст до трассы, а там и до Городка рукой подать.

– Зыкин нарежет, – буркнул Крупнов. – Он хоть одну дорогу положил? А тут через перевал, по прижимам. Денег половину сопрет.

– Но дорога-то нужна. Все лето с прииска носа не высунешь.

– Куда тебе его высовывать? – улыбнулся Крупнов.

– Кроме тебя, что ли, не к кому? – Взгляд темных глаз хлестнул Крупнова.

– Да не об том я. – Он удивился, что это с Костей? – Дорожников звать надо. Там повороты закрытые, соображение требуется.

– Эти не сообразят, значит?

– Где смогут – сообразят, а где нет – схалтурят. У них в крови.

– А-а-а! – грубо отмахнулся Плеская. – Только они, что ль? Сходи, посмотри, бульдозеры привезли. – Он ехидно осклабился. – Опытные образцы, а болты кувалдой вбиты!

– Ты всех под одну гребенку не чеши! – повысил голос Крупнов. – Ишь, выискался.

– И ты напраслину не возводи, старатели не хуже нас с тобой.

– Рвачи! – Крупнов не мог взять в толк, с чего так взъелся Костя, и, не найдя подходящего объяснения, повторил: – Только о себе думают.

– А ты ночей не спишь, обо всех печешься? В обкомах заседаешь, видать, там обучили думать-то.

Оба хорошо понимали, о чем идет речь. Вокруг каждого прииска, как мужички-боровички, сидело несколько старательских артелей. Они уже и отдаленно не напоминали вольных искателей с лотками. Артели крупнели, мало отличаясь от приисковых участков, за одним исключением – артель не жила: она спала и зарабатывала деньги. Горбатились ради другой, маячащей впереди, жизни.

Четыре года назад они возвращались из отпуска. Меняли аэропорты и самолеты, наконец выгрузились из «Аннушки» возле поселка. Вечером ужинали у Плескачей. Не могли сразу оттолкнуться от привычки вместе проводить вечера. Пришли Раиса с Михаилом. Они оставались на хозяйстве: следили за квартирами, поливали, проветривали теплицы.

– Видал урожай! – тряс кулаком Михаил, затащив их в теплицу. – На арбузы поглядите! Во! – Михаил свел руки в широченное кольцо.

– У тебя, – рассмеялся Константин, – как у рыбака: в руках чебак, а в глазах – таймень. Чего в кармане-то зажал? Покаж!

Держа губами сигарету, Михаил важно, неспешным движением достал из кармана только что полученный подарок – зажигалку «Зиппо», купленную Крупновым на одесском «Привозе».

– Примус, ей-ей, примус, не эти газовые финтифлюшки, – зачарованно следил Михаил за оранжево-синим пламенем, рвущемся точно из руки. – А меня, пока вас не было, – клацнул он, накрыв пламя крышкой, – в артель сватали.

– С Раисой советовался? – пряча улыбку, спросил Крупнов.

– Без меня обойдутся, – с деланным равнодушием отмахнулся Михаил. – Всех денег не заработаешь, а мне спешить некуда. Чего по баракам скитаться.

– Темнишь, – пропел Крупнов. – Колись, какие условия Раиса поставила?

– Какие условия, никаких условий, ей-то чего? – пряча глаза, засуетился Михаил. – Чего колоться-то? Дура и есть дура! – Он обреченно вздохнул, но постарался принять надменный вид. – Говорит, ты старайся, и я уж постараюсь двенадцать через двенадцать. Дура! Ну, я малость объяснил, как у ней будильник после этого зазвенит!

– Дома старайся, – подмигнул Плескач. – Дом – это… – Он поискал сравнение, так и не подобрав, собрал пальцы в кулак. – Дом! Мы с Серым вот в родных краях побывали, тех, этих повидали, и что? У них своя жизнь. У нас – своя. Разошлись дорожки. Еще месяц гулять, а я сам не свой, назад тянет.

– Часом, заместо меня не хочешь? – неожиданно спросил Михаил.

– Видал гуся?! – хохотнул Плескач, поглядев на Крупнова. – Ему в барак неохота, а мне, выходит, в самый раз?

Крупнов хорошо помнил тот вечер и не мог понять, какая муха укусила Плескача. Он не знал, что Зыкину понадобились опытные бульдозеристы.

«Что ж, так и будешь за Крупновым бобиком бегать? – шумно выдыхая воздух, спрашивал он. – Вы пашете, а газеты про него пишут, ордена ему, почет, небось под Героя уже дырку крутит. – Он потел, часто доставал платок, вытирая лоб и шею. – Только это все побрякушки, ты же себе настоящий памятник при жизни положишь. Сорок лет о дороге мечтают, а мы ее сделаем».

Крупнов тогда с удивлением подумал, что человека, наверно, до конца никогда не понять. Не узнать, что у него в душе и что заставляет ее мучиться. Почему вспыхивает в нем ненависть к тому, что недавно еще казалось мило, и наоборот? Отчего охватывает лихорадка честолюбия? Что за неведомая темнота, поднимаясь из глубин, заставляет делать то, чего от него не ждали, или сделать так, что и понять невозможно и долго надо искать в нем укрытые пружинки, о которых он и сам не подозревал.

С тех пор прошло два года. Вчетвером они пошли к Плескачам. Зоя, в ожидании желанного примирения, вовсю старалась на кухне. А в комнате с Константином сидел Перелыгин. «Вот пройдоха, – подумал про Константина Крупнов. – Специально Егора притащил, дипломат хренов».

– Новую дорогу хочу посмотреть, – сказал Перелыгин. – Зыкин говорит, еще никто не ездил, завтра утром двинем прямо до Городка.

– А я думал, – не удержался Крупнов, – про хождение в старатели Кости Плескача писать. Рассказал бы Егору, почему утек со старательского фронта?

– Наше дело телячье, – миролюбиво ответил Плескач. – Сказали: баста, значит, баста. Давайте за стол. Отметим возвращение блудного сына. Зоя! Ну сколько ждать! – крикнул он жене, вошедшей с тарелкой свежих овощей.

Всем видом он демонстрировал смирение, чтобы Крупнов по извечной своей прямолинейности не лез на рожон. Ему еще предстоял с ним разговор. Он вернулся без ощущения хорошо сделанной работы. После них осталось не поймешь что: проехать можно, а не дорога.

– Напишите лучше, Егор, как у нас родители детей голодом морят, – сказала Евгения Никитична, накладывая на тарелку незаменимый оливье. – Что так смотрите? – заметила она недоверчивые взгляды. – Девочка в шестом классе в обморок на уроке упала. Сначала бог знает что подумали, а оказалось – голодный обморок: на картошке да чае сидела, родители экономят.

– Кто ж такие? – щурясь будто от солнца, спросил Крупнов.

Евгения Никитична посмотрела на его лоб, прочерченный наискось морщиной до самого носа – примету вскипающей злости, и махнула рукой:

– Что, на собрание вызовешь?

– Втолкуем до печенок. – Плескач решительно взял бутылку, разлил по рюмкам.

– Педагоги завагонные! – У Зои взвились подрисованные дужки бровей. – Пускай лучше Егор пропечатает! Позор-то пострашнее. И что за уроды? – всплеснула она руками. – Людей постеснялись бы.

– Плевать они хотели. – Михаил пошарил глазами по столу. – Это раньше к людской молве прислушивались, а теперь вместо совести полено из-за пазухи торчит. Откуда наплодились, черт бы их побрал! И ведь прут, как тараканы. Раньше такие сюда не добирались.

– Всякие ехали. – Крупнов через стол в упор посмотрел на Михаила. – И лет им, сколь нам. Не в том беда! – Он нахмурил лоб. – По десять лет на узлах сидят, как на вокзале, и рубли для другой жизни считают. А другой-то нету! Мы двадцать лет здесь, что ж у меня тут не дом?

– Когда-нибудь все разъедемся, – тихо произнес Плескач. – Выроем золото, и уйдут люди. Чудно, правда? – Он обвел всех тревожным взглядом. – И не останется после нас ничего.

– Как это? – напряглось круглое лицо Раисы. – Куда ж все подеваются?

– Я жил в таком месте, – сказал Перелыгин. – Рудник с войны олово добывал, руда кончилась – поселок захирел.

– Но люди-то живут, – возразила Раиса.

– Геологи остались, а больше нет ничего.

– Деревни вон по всей стране вымирают, – сказал Плескач. – А без золота чего здесь делать.

– То деревни, – недовольно поморщился Крупнов. – У нас же на пустом месте жизнь поставлена. Земли много, да только людей мало. Не должна такая земля пустовать. – Он уставился в стол. – А золота еще – копать не перекопать.

В стороне от больших дорог и крупных городов говорливым ручьем течет приисковая жизнь. Ручей то подсыхает, еле сочась по отшлифованным столетиями камням, то, напившись талыми снегами, полнеет, разливаясь с шумным кипением. То светлеет до хрустального сияния, до вкуса нетронутой природы, то угрюмо темнеет от коричневой смуты.

Восемь похожих, но каждый со своим норовом приисков Комбината моют золото, неся непрерывное движение жизни этой земле в нехитром, мудром повторении. Зародившись в молчаливых долинах, она текла день за днем, и всему в ней находилось место, как и всюду, куда приходил человек.

Невозможно было представить, что люди уйдут, оставив дома, что опустеют детские сады, школы, клубы, спортивные залы и только собаки останутся бродить по безлюдным улицам. Никогда не возникала перед Крупновым эта картина из какого-то чужого, обособленного мира. И сейчас, когда эти мысли неожиданно промелькнули в голове, он подумал, что кто-то должен принять такое решение, поэтому задал себе вопрос, подразумевающий ясный и простой ответ, ставящий все на места: «Да кто же скомандует бросить все это?»

Перелыгин слегка толкнул в бок спящего Касторина. Они въехали в поселок, который выглядел в конце зимы так, словно пережил варварский набег.

Все здесь было знакомо Перелыгину: и ухабистые улочки, и дома, и конусы эфелей за поселком, и длинное приземистое здание конторы, куда они входили с Касториным.

Директор прииска дожидался их.

– Ну что, чайку и двинем на участок. Крупнов новый промприбор поставил – чудо, а не прибор. Может, летом на нем Золотую Звезду намоет! – Он весело подмигнул Перелыгину и постучал по столу. – Тьфу-тьфу, не сглазить!

Тетрадь Данилы

Бориска

На Колыме я узнал о Бориске. Первым в этих местах был все же он. Доходили рассказы, что еще в незапамятные времена местные жители Колымы и Индигирки стреляли желтыми пулями из мягкого тяжелого металла.

Скорее всего, так и было, только свидетельств не осталось. А тут-первый старатель Колымы!

Все приезжающие на Колыму или Индигирку рано или поздно слышат историю про Бари Шафигуллина, казанского татарина, заболевшего «золотой лихорадкой» в начале века. Про него еще много напишут разного. Кто-то скажет: хищник-старатель, кто-то назовет романтиком.

Так или иначе, Бари с соседом по деревне Сафеем двинул на Лену мыть золотишко. Но там после расстрела рабочих в 1912 году было вовсе невмоготу, и оба решили поискать счастья под Охотском. Ходили слухи, будто там богатые россыпи. Нанялись каюрами в торговый караван и добрались-таки до Охотского побережья, но их ждало новое разочарование, и решили искать счастья на Колыме. Пришли туда с купеческим караваном летом 1914 года.

Надо хотя бы раз оказаться в колымской тайге один на один с природой, чтобы понять, какие могучие это были мужики, пришедшие с примитивным скарбом – им нечем было даже опробовать кварцевые жилы.

В долине Буюнды, впадавшей в Колыму, они обнаружили кое-какие золотые знаки, но зацепиться за золото не успели, помешала война – пришлось вернуться на побережье. Там они выждали зиму и двинулись к Среднекану. Били шурфы, отогревая землю кострами, работали до поздней весны 1915 года, когда и наткнулись в устье небольшого ручья на богатую россыпь.

Они расплатились с купцами, закупили инструмент и продукты, все было хорошо, россыпь давала отличное золото. А потом случилось непонятное. В начале семнадцатого года Сафей уехал пополнять запасы, но к сроку не вернулся – распутица надолго отрезала Колыму от побережья.

Бориску обнаружили якуты. Говорят, он сидел на краю шурфа. Место вокруг было опутано суровыми нитками. Странное впечатление производила внезапная смерть мощного, здорового мужика. В землянке оставались продукты, а на шее висел мешочек с самородками, значит, ни голодной смерти, ни нападения быть не могло. Непонятная, загадочная смерть Бориски породила и до сих пор рождает легенды. Как ни странно, самое «убедительное» объяснение для такой таинственной смерти дали нашедшие его якуты. Они уверены, что Бориска, прокопав дырки в земле, потревожил злых духов, и им это не понравилось.

Похоронили Бориску в шурфе, на краю которого его и нашли, в той же дырке в земном шаре, отправив бедолагу, выходит, прямиком к тем злым духам, что забрали его жизнь, но, вероятно, в тот момент никто об этом не подумал.

Весть о загадочной смерти старателя быстро расползлась по всему побережью. Найденное золото, которого раньше никто не видел, и таинственная смерть Бориски – что еще нужно для слухов и легенд. Но сразу двинуться проторенной дорогой смельчаков не нашлось. Только через несколько лет Сафей вернулся на Среднекан, подав заявку на добычу золота на том самом ручье, назвав его Безымянным.

Не знаю, слышал ли историю о Бориске Юрий Билибин, но его экспедиция в двадцать восьмом году шла тем же путем и даже случайно нашла спрятанную Бориской банку из-под кофе, наполненную доверху золотым песком. Билибин предложил назвать ручей, на котором Бари с Сафеем мыли золото, Борискинский, а прииск, поставленный на месте разведанной здесь богатой россыпи – Борискин. Прииск этот работал до пятидесятых годов, больше двадцати лет. Хорошую россыпь учуял Бориска. С таким чутьем, да подучившись, он мог стать выдающимся промывальщиком, какие встречаются редко и ценятся на вес золота.

В конце тридцатых, когда прииск добывал благородный металл, на вскрыше торфов экскаватор случайно откопал могилу Бориски. Пеолог, работавший там, рассказывал мне, что тело хорошо сохранилось в мерзлоте, только сильно почернело. Он был поражен огромным ростом, могучими плечами и руками человека, добывшего первое колымское золото.

Бориску похоронили неподалеку, за полигоном, теперь его уже никто не побеспокоит, разве что духи.

Глава девятая

Пунктир времени

✓ Совет Министров СССР принял Постановление «О порядке выплаты пенсий лицам, занимающимся индивидуальной трудовой деятельностью».

✓ Прошло Всесоюзное совещание представителей инициативных групп крымско-татарского движения в доме М. Халилова.

✓ Увеличены налоги с индивидуально-трудовой деятельности.

✓ Подписано соглашение о создании международного советско-болгарского объединения на базе Новокраматорского машиностроительного завода в СССР и комбината тяжелого машиностроения в болгарском Радомире.

✓ На пленуме Союза писателей СССР развернулась яростная борьба между «либералами» и «консерваторами». Группировка «либералов» во главе с главным идеологом КПСС А. Яковлевым контролирует журналы «Огонек», «Знамя», «Новый мир». Известный писатель Юрий Бондарев заявил, что в стране сложилась ситуация, подобная июлю 1941 года, когда немцы рвались к Москве… Съезд стал частью политической борьбы, в которую включилось большинство советских литераторов, фактически прекративших профессиональную деятельность и ставших политактивистами.

– На ваш рапорт, товарищ Вольский, получен ответ, – сухо произнес начальник прииска Семен Наумович Барс. – В отправке на фронт вам отказано. – Он поднял большую голову, оторвав усталые глаза от стола, посмотрел на пыльные сапоги стоящего посреди кабинета Данилы, одетого в выгоревшую белесую брезентовую куртку поверх гимнастерки, и так же сухо предложил: – Садитесь.

Маленького роста, плотный, с широким, неулыбчивым, круглым лицом и острыми серенькими глазками, Семен Наумович мало соответствовал своей яркой хищной фамилии. Чтобы казаться выше за столом, из-за которого он при посетителях старался не вставать, ножки самодельного стула с высокой спинкой удлинили, благодаря чему на фоне огромной, во всю стену, карты Советского Союза Барс выглядел почти грозно.

В дверь постучали. Вошел приисковый радист, достал из черной коленкоровой папки радиограмму, молча положил на стол. Не отрывая взгляда от стола, Барс пошевелил головой. Радист повернулся и вышел. Прочитав радиограмму, Семен Наумович достал другую карту, поменьше, и, шустро съехав со стула, расстелил ее на длинном столе. Жестом подозвал Данилу.

– Немцы захватили Ростов. – Он ткнул толстым красным карандашом в карту. – Лезут к Сталинграду. – Прошмыгнул мимо, выхватил из ящика лупу, принялся рассматривать кусочек воображаемой земли, отделявшей немецкую армию от Волги, будто полководец, решающий, как ему эту землю отстоять.

– Видите, что творится? – спросил он, не отрываясь от карты. – Они почти у Волги.

– Поэтому там нужны люди, – глядя поверх стола, сказал Данила.

– А здесь? – взвизгнул Барс, метнувшись к стене и обратно, смешно подбрасывая колени. – Не понимаете, что от нашего металла зависит? Каждый геолог на счету, Вольский, каждый! Прекратите писать рапорты. Вас никто не отпустит, если не хочет лишиться головы. Я – не хочу. – Он свернул карту, забрался на стул и снова пригласил Данилу сесть.

– Скажите лучше, когда будут результаты по руде? Мне нужны подтвержденные запасы.

– Пока и предварительных нет, – ответил Данила.

– Куда они делись? – вскричал раздраженно Барс. – Ваш предшественник дал предварительную оценку запасов. Ваша задача их подтвердить, а вы тянете, черт подери! Дайте подтверждение и заканчивайте доразведку.

– Не имею права, – холодно сказал Данила, поднимаясь из-за стола.

– Я не требую нарушать. – Барс всмотрелся в Данилу блестящими буравчиками. Круглое лицо его выглядело строгим и возмущенным.

«Если запасы не подтвердятся, – думал он, – я, может, и отделаюсь взысканием, а если прогноз верен, за срыв добычи не пощадят».

– Вот что, Вольский, – сказал он после короткого раздумья, – представьте мне подробный отчет о выполненных работах и перечень необходимого для выполнения задачи. И знайте, – добавил он, продолжая буравить Данилу маленькими глазками, – если вы ошибетесь, я отдам вас под суд.

Данила вышел из конторы, прищурившись от яркого солнца. Промышленная зона находилась рядом. Оттуда доносился грохот промприборов. Часовые на вышках лениво посматривали вокруг. Данила отвязал лошадь, оставленную у крыльца, и медленно двинулся к деревянной арке с надписью: «Прииск Капитанский». От ворот вместо забора тянулась колючая проволока – казалось, будто забор кто-то разобрал, выставив жизнь напоказ. Данила кивнул часовому у сторожевой будки и, ведя за собой лошадь, зашагал по дороге.

Он шел мимо зеленых лиственниц, северных березок, ковром покрывающих подножие сопки, вдыхал чистый воздух, мысленно переносясь из покоя северного лета на запад, где гибли его сверстники, в то время как он тихо брел по неприметной дорожке за тысячи километров от фронта. Мысленно вырываясь из этой тишины, переносясь в окопы, Данила стрелял по врагу, кидал гранаты, бежал в атаку. Когда проходили короткие, нарисованные воображением мгновения, его охватывала тоска от бессилия что-либо изменить.

Он думал об отце, защищавшем родной Ленинград, о матери, оставшейся в окруженном городе. Неизвестность тяготила, и от одной мысли об испытаниях, выпавших на их долю, он не находил оправдания своей работе.

Перейдя неприметный деревянный настил над небольшим ручьем, он собрал сухих веточек, развел костерок. Из брезентовой сумки, привязанной к седлу, извлек почерневшую консервную банку, завернутую в тряпку, зачерпнул из ручья воды, поставил в огонь. Достал ломоть хлеба, початую банку тушенки. Быстро управился с едой и сидел у воды, слушая ее тихое течение, потягивал кипяток из банки, вприкуску с наколотыми кусочками сахара. Ему вспомнился первый маршрут, рабочий Вертипорох, спасший его от медведицы. Как глуп он был тогда! Вертипорох, работал рядом, контролировал промывку, следил за отработкой полигона.

Вспоминал он и Рощина. Интересно, тот так и не видит связи между их работой и бараками? Но совет Рощина запоминать происходящее вокруг Данила не забывал. Правда, теперь, когда он мог представить разбросанные на территории в тысячу километров прииски и десятки тонн добываемого золота, мысль что все можно было сделать так же быстро, но иначе, не казалась такой очевидной. Ни он, ни кто-либо другой сейчас не думал о жертвах и тяготах. Не могло быть ни тягот, ни жертв, которые шли бы в сравнение с теми, что несла война, и он с горечью признавал: иначе сегодня это проклятое золото не достать.

Мысль его вернулась к разговору с Барсом. Назревал скандал. Данные предварительной разведки не подтверждались, и Данила чувствовал: не подтвердятся. «Барсик (так его звали за малый рост) поторопился, – размышлял Данила. – Отчитался за прирост запасов, а запасов нет. Но добычу начали. За такое без головы останешься, – вздохнул он. – Дела…»

Он выпил еще две банки чаю, залил тлеющие угли и ловко запрыгнул в седло.

Хмуро расхаживая по кабинету, Семен Наумович Барс дожидался начальника лагпункта Присяжнюка, кроя себя последними словами за то, что поддался уговорам Рюшкина доложить о приросте запасов по предварительной разведке. «Намудрил, подлец, с дружком, бывшим главным геологом, а ты уши развесил! Однако этот… – Барс подумал о Даниле. – Упрямый черт. С Рюшкиным разберусь, будет рапорт писать о неотходе среднего содержания. Но пока оттайка, – прикидывал он, – надо недостачу покрыть, после разбираться будем. Срочно нужны люди. Люди нужны», – повторял он, меряя шагами кабинет, выбрасывая вверх колени. Людей мог дать только начальник лагпункта Присяжнюк.

Как только тот вошел, Барс быстро забрался на стул. Находясь рядом со шкафоподобным Присяжнюком, он чувствовал себя совсем неуютно.

Между начальством лагерей и хозяйственниками шла непрерывная и суровая борьба. Лагерное начальство получало вознаграждение за перевыполнение финансового плана заключенными и было заинтересовано, чтобы производство как можно больше отчисляло средств за выполненную зэками работу. Поэтому никто не обращал внимания на приписки бригадиров из тех же заключенных, молчаливо поощряя их. Зато обвиняли хозяйственников в плохом использовании рабочей силы. Те страдали от лагерной бухгалтерии, пытались бороться с валом приписок, требовали производительности. Но зэки выходили на работу истощенными, продукты в лагерях воровали, круг замыкался, и все начиналось сначала.

– Ростов взяли, к Сталинграду прут, – расстроенно сказал Барс.

– Знаю, – вздохнул Присяжнюк. – Думаешь, почему людей мало, – сразу направил он разговор в нужное русло. – От нас, слава богу, не забирали, а по стране полмиллиона освободили, тех, кто по мелочи сидел. Мои тоже пишут, на фронт просятся.

– И у меня писателей хватает, а кадров тю-тю… – Барс хлопнул ладонью по столу, направил стальные шурупчики на Присяжнюка. – Выручай, Евсей Карпович.

– Та гдеш я тебе их сыщу? – Присяжнюк развел большие пальцы сложенных на столе рук. – Обещают этап, а будэ, не будэ – не ведаю. Так и пригонют, поди, контриков. Щас контрики густо идут. Може, тогда… – Он посмотрел на Барса почти преданными глазами.

– Водичка замерзнет, пока твоих контриков дождешься, – вкрадчиво сказал Барс. – Мне сейчас кадры нужны. И много. Выручай, – попросил он. – Надо дырку заткнуть.

– За шо я тебя люблю, – пробасил Присяжнюк, – шо не трешься кола куста, як телок, рака за булыгу не водишь. Коли со мной попросту, так и я с чоловиком по-доброму. Куда тебе хлопчики трэба, – улыбнулся он, – а?

Барс исподволь буравил Присяжнюка острыми глазками, пытаясь разгадать: продаст или нет? Но отступать было поздно.

– По руде неотход, – одолевая сомнение, произнес Барс. – Хочу на Медвежьем копнуть.

– Лады, – прищурился Присяжнюк, – сыщу тебе бригаду. Сознательные. Пахать будут. Только… – Он помолчал, что-то прикидывая в уме. – Каждый день им сверхурочные и числом тридцать душ накинешь.

Присяжнюк заламывал цену, но Барс решил не торговаться.

– Аппетит у тебя, однако, – усмехнулся он.

– Так ить, – развел ручищами Присяжнюк, – пайку урезали, половина доходяги, третьего дня сразу четверо загнулись, а выходы делать надо, лето ж – глазом моргнешь, и белы мухи летят…

– Ладно, ладно, – согласно перебил Барс. – Но у меня встречная просьба: подкорми людей, чтобы не ползали как тараканы беременные. – И, отметая возможные возражения Присяжнюка, призывая оценить свою сговорчивость, добавил энергично: – Уж потерпи пару месяцев.

– От силен, чертяка! – Присяжнюк довольно покрутил головой. – Не упустишь своего! – Погрозил мясистым пальцем. – Ох, не упустишь. Лады! – рубанул он воздух ладонью, с видом покладистого, но продешевившего торговца. – Одно дело робим, – добавил он серьезно. – Когда начнем?

– Завтра, – развел руками Барс.

В октябре, как и полагалось, сильно похолодало, снег мелкой крупой припорошил пожелтевшую траву и медленно стекал с вершин сопок в долины, как сгущенное молоко.

Но промывка не заканчивалась. Хотя прииск и перевыполнял план, ждали осенне-зимнюю промывку, а проще – ОЗП. Богатое месторождение на Медвежьем спасло Барса, но он выглядел угрюмым. Думы о пустом руднике не оставляли его. От Данилы он требовал доклада каждый день и мрачнел, слыша неутешительные известия. Казалось, ему стоит большого труда удержаться, чтобы не взорвать всю эту гору к чертовой бабушке.

Данила сидел в камеральной палатке и рассматривал промытые пробы. Почти все они были пустые. Подсечь шурфами рудное тело не удавалось. Оно исчезло, испарилось. Бить вторую зиму шурфы не имело смысла.

В центре палатки, на буржуйке, сваренной из бочки, зашипел чайник. Данила снял его, высыпал в алюминиевую кружку заварку, залил кипятком.

– Угостите чайком, разведка? – в палатку вошел Рюшкин. – Один? А я вот разжился, – засуетился он, доставая из карманов шинели хлеб и банку американской ветчины. – Или вы, Вольский, чифирем балуетесь? – рассмеялся он, приподнимая с кружки рукавичку. – Давайте пожуем, потолкуем, – предложил, подсаживаясь к столу. – Пусто? – Рюшкин кивнул на мешочки с пробами, вскрывая консервы ножом.

– Пусто, – подтвердил Данила.

– Новые линии наметили?

– Они ничего не дадут, – сухо ответил Данила.

Рюшкин внимательно посмотрел на него и стал молча выковыривать из банки ветчину, раскладывая на куски хлеба.

– Вы, значит, ошибиться не можете? – Он оглянулся, поискал глазами. – Кружка найдется?

Данила принес кружку, отлил заварки, плеснул из чайника кипятку.

– А если все-таки покопаться? – проговорил Рюшкин более мягко. – Были же результаты.

– Выходит, поторопились. – Данила понимал, чего боится Рюшкин, и в нем забурлило резкое, противоречивое; все тяготы, тревоги и волнения последнего времени стали собираться в большой клокочущий ком.

Он с раздражением слушал Рюшкина о продолжении разведки. «Вон какое выворачивается из тебя нутро, – размышлял Данила. – Шкуру спасаешь. Рапорты небось не пишешь, на фронт тебе неохота. Вертипорох предупреждал, что зона ломает тех, кто ей сопротивляется. Но тот разговор был еще до войны, – вспоминал Данила, – а война все меняет».

– Вот они где чайком прохлаждаются, – недовольно ворча, в палатку вошел Барс.

Данила встал, уступая место, принес ящик из-под взрывчатки и кружку.

– Чаю хотите? – спросил он.

– Не откажусь, – согласно кивнул Барс. – Совещаетесь? – повернулся он к Рюшкину. – Вот и я думаю, куда такое богатство подевалось? Что скажешь, разведка?

– Выводы делать рано, – сдержанно возразил Рюшкин. – Мы вот с товарищем Вольским обсуждаем, как лучше продолжить разведку.

– Вы же были против, Вольский? – Барс удивленно быстрыми глазами взглянул на Данилу. – Изменили мнение? Почему? Потрудитесь объяснить.

– Я по-прежнему считаю, – сухо ответил Данила, подавая Барсу чай, – что быстро предварительные данные подтвердить невозможно.

Барс отхлебнул из кружки.

– Вы правы, от нас ждут быстрых результатов, а не отговорок.

– Приказывайте, но результат останется прежним, – упрямо повторил Данила.

– Да он просто не хочет, – рявкнул Рюшкин. – А за саботаж по законам военного времени…

– Подождите вы с ярлыками, – поморщился Барс. – Что предлагаете? – повернулся он к Даниле.

Чувствуя вокруг себя сгустившуюся опасность и не веря, что с ним может что-то случиться только из-за простой, очевидной мысли, подсказанной ясной логикой и здравым смыслом, Данила твердо сказал:

– Вызывать комиссию из управления.

Он заметил, как напряглось лицо Рюшкина, как стрельнули холодом и тут же уперлись в стол его глаза.

– Не слишком оригинальная идея. – Барс вскочил, шариком прокатился по палатке. – Вам известно ее решение? А если она прикажет продолжать, тем самым признав вашу ошибку? Взвесьте-ка все еще раз. Жду вас завтра. Пойдемте, Рюшкин. – Он распахнул дверь палатки. – Посмотрим выработки.

Позже Данила еще раз прошелся по шурфам. Ничего нового. Он вдруг подумал, что с этим месторождением тоже кто-то, возможно, связывал какие-то надежды, как он с Унаканом. Когда до него дойдут руки? А дойдут, еще неизвестно, не повторится ли такая же история. Когда-нибудь сюда тоже вернутся, проверят все, прежде чем поставить окончательную точку. А пока… Данила представил лицо человека с тяжелым подбородком и черными пронзительными глазами, который, посылая его в эти края, требовал искать «быстрое» золото. «Конечно, – думал Данила, идя вдоль подножия сопки к костру, где грелись работяги, – начальник управления прав. – Данила ухмыльнулся. – Только нет легкого золота».

Все же напутствие, данное этим человеком, добавляло ему сил и уверенности.

По склону сопки и в долине, повсюду, стояли редкие, сбросившие листву и хвою, похудевшие деревья. Их бесстыдно оголенные ветки, будто от озноба, вздрагивали под напором ветра. У костра зэки из бригады Присяжнюка грелись, курили, пили чай. Присяжнюк держал слово. Мужики работали не за боюсь, их не качало от голода, в бригаде чувствовался порядок. Данила поздоровался, достал две пачки чая, отдал старшему, Михаилу, встал поближе к костру, вдыхая дымок вперемешку с чистым прохладным воздухом.

– За осьмаки спасибо, начальник. – Довольный Михаил, рассовывая по карманам чай, подал кружку Даниле. – Пока мои тут отабуниваются, я вам кое-что в выработке покажу.

Данила обвел взглядом мужиков, думая, что все они неуловимо похожи друг на друга. Их потухшие, уставшие от бесконечного ожидания глаза, словно оголенные ветки деревьев, тоже пережидали бесконечно долгую паузу в жизни.

Сквозь поднимающийся в небо дым костра плыли, дрожали, змеились кусты, деревья, и вся лежащая справа долина принимала неясные очертания, как непонятное, не постижимое ни для кого будущее, расплывчато маячившее впереди. Даниле захотелось прямо сейчас расплыться вместе с дымом костра, подняться в чистом, прозрачном воздухе над этой землей в вечное, никем не нарушаемое безмолвие. А потом собраться из рассеянных в вышине молекул и вернуться обратно, когда не будет ни зоны, ни бараков, ни мужиков с одинаково потухшими глазами.

– Шепнули, начальник, – тихо проговорил Михаил, когда они с Данилой отошли от костра, – грохнуть тебя собираются. Наводка не из зоны. У честняков к тебе претензий нет, потому и предупреждают. Советуют исчезнуть на пару дней, пока не поймут, откуда сквозит.

Он повернул назад, крикнул:

– Завязывай перекур! – И двинулся в выработку.

Данила вернулся в камеральную палатку. Закрыл изнутри дверь на палочку, взял из металлического ящичка ершик, масленку с оружейным маслом, расстелив тряпку на столе, повертел в руках бывалого вида наган, покрутил барабан, прислушиваясь к металлическому пощелкиванию фиксатора, разобрал, смазал, вытер лишнее масло, вставил в барабан патроны, запасные засунул в отделение для обоймы, заткнув сверху тряпочкой. Хотел убрать револьвер в кобуру, но продолжал вертеть его в руках. Всматриваясь в поблекшую сталь, в строгие четкие линии, складывающиеся в гармонию законченности и даже какого-то совершенства, он старался вернуть состояние равновесия и способность нормально оценить ситуацию.

Кому же он помешал? Но как ни пытался Данила обмануть сам себя, якобы путаясь в догадках, как бы искусственно ни ворошил память, стараясь приглушить то правильное понимание происходящего, которое угнетало своей правильностью и ясностью, приходилось признать: опасность грозила от Барса и Рюшкина.

Наконец он убрал револьвер, встал с видом человека, принявшего решение, подбросил в печку поленьев, поставил чайник, тщательно вымыл руки, положил перед собой чистые листы бумаги и написал: «Начальнику геологического управления “Дальстроя” товарищу…»

Закончив писать, перечитал рапорт. Слова бесстрастно и четко передавали мысли. И так же бесстрастно и четко проводили черту между сегодняшним днем и будущим, которое обязано измениться. Теперь его судьба и жизнь еще нескольких людей зависят от этого рапорта.

Вдруг Даниле показалось, кто-то приблизился к палатке. Он весь обратился в слух. Стояла обычная тишина, только монотонно подвывала печка да потрескивали поленья. Данила подошел к двери, прислушался. Рука сама собой нащупала сбоку кобуру, отстегнула накладной ярлычок, сдвинула кобуру влево, поближе к животу. Он замер у двери, не придвигаясь к ней, едва сдерживая дыхание, готовый уловить любой шорох, идущий снаружи. Но там ничего не происходило. Данила неслышно вынул из петель палочку, взялся левой рукой за ручку, набрал в легкие воздух и, резко толкнув дверь, прыжком выскочил из палатки. Тут же от палатки метнулась черная тень, разразившись обидчивым лаем. Северная лайка по кличке Арап, что на лагерном жаргоне означало «наглый», увидев его, затихла, доверчиво прижав уши, завиляла хвостом и двинулась было навстречу. «Чтоб тебя, Арап!» – выругался Данила, оглядываясь по сторонам, презрительно хмыкнул и вернулся в палатку.

От печки пошел сильный жар. Загремел крышкой закипевший чайник. Данила снял его, поставил на стол. «А может, есть и моя вина? – подумал он. – Не слишком ли тороплюсь? Ну, поковыряемся еще зиму, не найдем, тогда уж – извините, отрицательный результат тоже результат. Если комиссия в самом деле скажет: “А вдруг найдем?”» Но чем больше он так думал, тем сильнее росло в нем раздражение на себя за трусость и малодушие, недостойное людей, ежедневно гибнущих на фронте.

Он сел на ящик возле стола, глядя в маленькое оконце, затянутое толстой слюдой. Там уже темнело небо. Данила чувствовал себя одиноким пассажиром в пустом здании вокзала, ожидающим поезда в какую-то иную жизнь. Но все-таки и это ожидание было жизнью. Она текла медленно, пристально вглядываясь в людей, оценивая по своим меркам, кто чего стоит. В ней какие-то люди взвесили и его жизнь, предупредив об опасности.

Он еще раз перечитал письмо, не решаясь запечатать в конверт. Ругал себя за слабость, хотя никакой слабости не было, а сила его сейчас и состояла в том, что он, опасаясь последствий своего решения, его не изменил.

Данила запер палатку на замок и пошел за лошадью. Пожилой зэк, крестьянин, вывел из сарая закрепленную за Вольским кобылу, ласково похлопал ее по шее, передал поводья. Усевшись в седле, Данила тихим шагом выехал за промзону, махнув рукой часовому у ворот.

«Надо послушать Михаила, – подумал Данила, – поеду на разведку россыпей, заодно с Вертипорохом повидаюсь».

Быстро темнело, деревья сливались в однообразную серую массу, в которой можно было различить лишь те, что стояли у самой дороги.

Он настороженно всматривался по сторонам. Чувствуя убыстрившиеся удары сердца, расстегнул кобуру и положил ладонь на рукоять револьвера, помня наставления начальника особого отдела не скакать сломя голову по лесным дорогам: легко налететь на положенную поперек лесину, натянутую проволоку или веревку.

Вот-вот должны были показаться огоньки прииска. Лошади передалось его нетерпение, она пошла резвее и сразу же наткнулась на что-то в темноте, заржав от боли и припав на передние ноги. От неожиданности Данила не удержался в седле, полетел вперед: не выпуская из левой руки поводьев, другой схватившись за лошадиную шею.

Боковым зрением он увидел мелькнувшую из-за деревьев тень, еще не соображая, чья она, откуда и почему здесь, что ему с ней делать. Но в ту секунду, когда тень оказалась рядом, лошадь дернула в сторону, больно рванув за левую руку, протащив несколько метров по земле. Его пальцы по-прежнему сжимали поводья, что и спасло ему жизнь: он буквально выскользнул из-под опустившегося на него ножа. Удар пришелся вскользь, глубоко и длинно поранив ногу. Но Данила еще не почувствовал этой новой боли. Лошадь тащила его по земле, и он, сильно ударившись спиной о камень или выступающий из земли корень, разжал наконец пальцы, освободив поводья.

Только когда он оказался в нескольких метрах от нападавшего, у него появилось необходимое мгновение, чтобы понять правильно все то, что до обыкновенного, специально не тренированного человека не доходит сразу, мешая отразить неожиданное нападение. Короткая передышка его и спасла. «Не случайность!» – пронеслось в голове, и в наступившей ясности рука сама метнулась к животу, рукоять револьвера с готовностью уперлась в ладонь. Он не думал, что случится в следующую секунду, но в последний миг, будто вспышка молнии, его пронзило острое чувство одинокой зловещей радости, предощущающей исход этой схватки. Он не хотел останавливать ее, приготовившись к встрече плохо различимого в темноте человека. Ему даже хотелось заманить его, заставить напасть. И когда тень бесшумно двинулась навстречу, он за все сразу – за подлость, за свой страх и безумное напряжение, за одиночество, за далекую войну, за всех не убитых им фашистов – выбросив вперед руку, дважды нажал спуск. Мягкая неподатливая тяжесть рухнула на его ноги, и он ощутил резкую боль в бедре – там, где штанина была пропитана теплой липкой кровью.

Данила лежал, прислушиваясь, ни один шорох не нарушал застывшую вокруг тишину. Он пошевелил здоровой ногой, ожидая ответного движения человека, придавившего его к земле, но не услышал даже легкого стона и брезгливо оттолкнул сапогом безжизненное тело, чувствуя острую боль. Боль отвлекла, остановила готовую взорваться тошноту. Он сел, пытаясь рассмотреть рану. Разрез шел почти от паха и сильно кровил. Данила выдернул из штанов узкий кожаный ремень, но рана начиналась слишком высоко, и ремень ложился на распоротую плоть. «Плевать», – подумал Данила и, подсунув носовой платок под ремень, затянул этот импровизированный жгут, морщась от боли.

Оглянувшись, он поискал в темноте глазами лошадь, тихонько свистнул. Как бы в ответ послышался далекий стук копыт. Он удивился, приложил ухо к земле. Сомнений не было: кто-то скакал по дороге. Вскоре ему почудилось, или на самом деле, между деревьев мелькнул свет. Помогая руками, стараясь не сгибать порезанную ногу, он отполз с дороги, нащупал спиной дерево и, опершись на него, стал ждать, держа револьвер наготове.

Через несколько минут на дороге замелькали огоньки фонариков. Подъехали два всадника с автоматами. Один спешился, посветил. Данила больше не сомневался: это были бойцы охраны – он чуть-чуть не доехал до прииска.

– Ребята! – позвал он из темноты. – Я – Вольский, геолог, не стреляйте.

Ему казалось, он говорит очень громко, но Данила едва расслышал собственный голос.

Комиссию возглавил сам начальник геологического управления.

Цесаревский приехал в мрачном настроении. Битве под Сталинградом не было видно ни конца, ни края. Против воли им овладело внутреннее ожесточение – он по делу и без дела придирался к подчиненным, будто они имели отношение к неудачам на фронте. Это неожиданное и противоестественное для него состояние злило твердого и сдержанного Цесаревского еще больше.

По пути комиссия побывала на прииске, где он раздосадованно наблюдал безобразную организацию дела. Он не искал злого умысла, хотя именно в этом и обвинял начальника прииска, распекая за выгрузку торфов на балансовые запасы.

– Научились пакостить, учитесь убирать за собой, – выговаривал он. – Мы не для того тратим деньги на поиск и разведку и передаем вам запасы, чтобы вы хоронили их под отвалами.

Он знал, что с завтрашнего дня сотни зэков выгонят на бестолковую работу, знал, что часть запасов будут похоронены, но не расстреливать же, в самом деле, этого долговязого двадцатипятилетнего идиота-начальника. В его душе не было ни покоя, ни ясности. Ему казалось, они навсегда остались в тех маршрутах, когда в мире существовали только он и природа. Теперь под его началом работала мощная геологоразведка, и он больше не принадлежал себе. Ему приходилось отдавать приказы, которые приводили в движение тысячи людей, но, отдавая эти приказы, он в первую очередь думал о золоте, а потом о тех, кто его добывает. Сколько ни упрекай себя в жестокости к людям, а он часто думал об этой своей стороне, когда непринужденно, когда с отвращением, ясность была полной – другой возможности взять золото у него нет.

После обеда все собрались у Барса. Цесаревский остановился у большой карты на стене, долго всматривался в красные флажки на булавочках, отошел и, отгоняя мрачные мысли, коротко бросил:

– Докладывайте, Рюшкин.

Тот заметно вздрогнул, вскочил, сосредоточенно хмурясь, скользнув тревожным взглядом в сторону Барса, но Барс сосредоточенно разглядывал стол.

– Мы имели предварительные результаты, – начал Рюшкин. – Они обнадеживали – настолько, что решено было начать добычу. Однако новый геолог товарищ Вольский не может подтвердить запасы. Надо дать шанс молодому специалисту и продолжить разведку до следующего года. Не по-хозяйски бросать начатую выработку. Мы не для себя стараемся – для страны, для победы над врагом.

– У вас все? – Цесаревский недовольно скользил глазами по отчетам ведения работ.

– Так точно, – кивнул Рюшкин и сел.

– У нас нет времени ходить вокруг да около, Рюшкин. – Цесаревский остановил на нем тяжелый взгляд. – Поэтому – о главном. – Он сделал короткую паузу, будто ждал возражений. В кабинете висела напряженная тишина. – Вы не сделали выводов из своего преступного легкомыслия, но мы не позволим водить себя за нос. Я не ищу в ваших действиях дальних прицелов, этим займутся другие. Я вас арестовываю, пригласите конвой, – приказал он своему офицеру.

Немедленно вошли лейтенант и два бойца охраны.

– Мы выезжаем через два часа, – обратился к лейтенанту Цесаревский. – Приготовьте арестованного, дополнительной охраны не нужно. – Затем он повернулся к Барсу: – Вы остаетесь начальником прииска, но я хочу знать, на что вы надеялись?

– Разведка имеет право на ошибку, товарищ комиссар третьего ранга, – осторожно начал Барс. – Возможно, мы столкнулись с весьма сложными условиями залегания рудного тела.

– Возможно, – кивнул Цесаревский. – Но не забывайте, что именно обстоятельства принуждают нас подчиняться необходимости, тем самым проявляя знания и ум. Некоторое время назад у меня был разговор на подобную тему с одним молодым геологом… – Цесаревский мельком взглянул на Данилу и отвел глаза. – Он нашел выход перспективных кварцев, но правильно понял, что время для них не пришло и они ждут своего часа. Когда этот час настанет, я сказать не возьмусь. Вот, закончится война… – Он помолчал. – Вы оказались правы, намыв хорошее золото, – снова заговорил он, так и не назвав сроков окончания войны, и посмотрел на Барса. – Это и была главная необходимость. Поэтому вы остаетесь на своем месте. А вы, – он повернулся к Даниле, сидевшему возле стены, – тоже собирайтесь, поедете со мной, полечитесь и получите новое назначение.

Когда Данила, неуклюже двигая костылями, вышел, начальник управления сказал Барсу:

– Вам дают толковые кадры, а вы их калечите. – Он впервые чуть улыбнулся. – Наверное, тоже руки чесались?

Барс бурно запротестовал, но Цесаревский понимающе отмахнулся.

– Мы плохо представляем, на что способны, если ставкой становится наша жизнь. Лет через десять-пятнадцать из него может получиться хороший геолог, – заметил Цесаревский, глядя на дверь, за которой скрылся Данила. – Здесь ему оставаться не следует. Через три дня у вас будет другой человек.

Данила смотрел в окно автомобиля и вспоминал, как по этой дороге он ехал на «Капитанский». Если бы он разведал это проклятое золото, казавшееся тогда таким близким… Куда там! Оно только поманило своим невидимым блеском. Дорога волоском змеилась между сопками. Даниле казалось, сама природа охотится за ними, заманивая в западню невиданной красоты. Вот огромная утиная голова нависла над машиной, провожая ее удивленным глазом-впадиной навстречу дремлющему великану который устало склонил голову на руки-холмы, протянув их до самой Реки. Его лоб с редкой порослью голых лиственниц переходил в сморщенный нос, готовый вот-вот чихнуть. А дорога вилась дальше, карабкаясь на перевалы, бросаясь в долину, где Река гнала свои воды в обратную сторону, к другому морю и другому океану.

Данила отвернулся от окна. Между ним и Рюшкиным не было ни вражды, ни дружбы, но сейчас Данила жалел его. Хорошо, если тот вообще останется в живых. Такая плата даже за попытку убить его самого казалась слишком высокой. Страх прошел. Ему казалось, что с ним ничего и не могло случиться. И чем больше он думал об этом, тем сильнее верил, что так оно и есть на самом деле, а лживость и подлость Рюшкина – от слабости. И он правильно жалеет его.

Тетрадь Данилы

На Колыме

Лето сорок шестого года (я еще работал на Колыме), выдалось ненастным. Несколько раз выпадал снег, подолгу поливали холодные дожди. Лето здесь вообще не балует теплом – прииск забрался на высокогорье, неподалеку красовались белыми одеждами горные гряды Хребта Черского.

Под снегом вперемешку с дождем работать становилось особенно невмоготу, люди вымокали буквально до нитки, но промывку песков нельзя останавливать ни на минуту. Смысл всей работы – сколько золота в промприборе окажется к концу смены. От этого многое зависело и для государства, и для зэка. Когда становилось особо ненастно, надзиратель и завхоз раздавали работникам для «сугреву» по пятьдесят граммов спирта и ломтик хлеба с колбасой на закуску – какая-никакая, а защита от простуды. Люди нужны были здоровые: с больных-толку ноль, а доходяг и без того хватало.

Меня всегда удивляло, почему бы их не подкормить как следует, не поставить на ноги. Но они попадали в какой-то замкнутый круг: заболел – ослаб – не можешь работать – голодаешь – и так до бесконечности, пока не погибнешь. Конечно, не все, кто «косил» от работы, были на самом деле больны, поэтому отказники вызывали недоверие, но отличить симулянтов от действительно нуждавшихся в отдыхе нетрудно. Я всегда знал, кто из моих рабочих в порядке, а кого требуется подкормить, и все в геологической службе работали хорошо.

В то лето план горел, нехватало килограммов триста, но попробуй их добудь, когда зима на носу, промприборы встали, вода в скрубберах замерзает. Начальник прииска спросил меня, как будем выкручиваться; о том, чтобы не выполнить план, никто и подумать не мог. Вопрос директора означал одно: готов ли я совершить должностное преступление – закрыть глаза на то, что золото будут брать с богатых участков. Увы, другого способа нагнать отставание не было, что же я должен ответить, если от этого зависела жизнь людей.

Я подсказал, где надо лучше искать, понимая, что на будущий год мне самому придется выкручиваться, и представил, как на десятках колымских приисках происходит то же самое. В это время с лотками на полигоны выходили все, кто мог, но на отработанных забоях такой старатель с лотком обычно намывал граммов сто – двести в день, иногда в бортовых спаях встречались богатые прожилки, где можно намыть и килограмм, но и этого было мало. Пришлось вернуться к золоту на границах отработанных полигонов. На несколько таких участков я направил звенья по три-четыре человека. Добравшись до целикового спая, они лотками за неделю намыли почти сто килограммов. План мы, конечно, сделали, но сколько после таких штурмовых недель было загублено россыпей, никто не может сказать. А сколько золота осталось в шахтах, в которых отрабатывались глубоко залегающие, очень богатые россыпи! Шахты затопляло водой, обрушались штреки, лавы, золото оказывалось погребенным. Увы, но с этим ничего не поделаешь, и вряд ли кто-то решится взять металл, погребенный в шахтах, в бортах и подошвах отработанных карьеров.

Мы одновременно и добывали золото, и зарывали его в землю. Я спрашивал себя: а можно ли иначе? И, если честно, надо признать – нельзя. Такова была принуждающая сила реальности нашего времени, а время мы сами не выбираем. Золото требовалось стране тогда.

Понимали это и зэки. В небольших бригадах и звеньях, организованных для самостоятельной промывки вручную, чаще всего поздней осенью, чтобы нагонять план или выполнять допзадание, зэки приворовывали золотишко, обменивая потом в столовой или у мелкого лагерного начальства из таких же заключенных. Во время промывки все эти старосты, нарядчики, дневальные, повара – в зоне их называли придурками – тоже получали задание каждый день сдавать понемногу золота. Для этого им отводились отработанные участки. Надо было собрать немного – десять – двадцать граммов, но и этого им делать не хотелось, и они пользовались своим положением. Работяги разными хитрыми способами проносили золото в зону и обменивали на самое ценное – еду. Иногда из-за этого вспыхивали серьезные конфликты. В бригаде трудно что-то утаить: у одного в тумбочке появилась буханка хлеба, банка моржира, кто-то не дохлебал баланду в столовой… Подозрительных быстро вычисляли, и оправдания, что придурки золото не себе берут, сдают все тому же государству, не всегда находили понимание и поддержку. «Врагов народа» – тех, кто отбывал срок по пятьдесят восьмой – тяжело было склонить даже к таким, казалось бы, безобидным махинациям. Один из этих честных «врагов» говорил мне, что в лагере трудно оставаться человеком. Мелкие махинаторы не задумываются, откуда у хлебореза, повара, старосты лишняя буханка или черпак баланды.

Глава десятая

Пунктир времени

✓ В Москве прошла встреча редакторов коммунистической и демократической печати, приуроченная ко Дню печати и 75-летию со дня выхода 1-го номера газеты «Правда» с участием представителей печати 100 партий, а также журнала «Проблемы мира социализма» и журнала коммунистических и рабочих партий арабских стран «Ан-Нахдж».

✓ Национально-патриотическое объединение «Память» провело несанкционированную демонстрацию в центре Москвы с требованием прекратить работы на Поклонной горе.

✓ Высокоширотная научная экспедиция на атомоходе «Сибирь» достигла Северного полюса.

✓ На космодроме Байконур начаты летно-конструкторские испытания новой мощной универсальной ракеты-носителя «Энергия». Ракета имеет стартовую массу свыше 2 тыс. тонн и способна выводить на орбиту более 100 тонн полезного груза.

✓ Снижен налог на доходы кооперативов.

✓ Посадка на Красной площади пилота М. Руста из ФРГ повлекла смену высшего руководства Вооруженных Сил. Министром обороны назначен Д. Язов.

Главный геолог экспедиции Яков Филиппович Ямпольский взбежал по лестнице на второй этаж и заперся в своем кабинете. После разговора в райкоме, где ему намекнули на неправильное поведение в отношении Делярова, никого не хотелось видеть. Он сосредоточенно расхаживал взад-вперед, опустив узел галстука, сунув руки в карманы брюк. Потом вдруг замурлыкал веселую мелодию, открыл неприметный шкафчик в стене, налил полстакана коньяку, осушил залпом. Через несколько минут его длинный мясистый нос порозовел, на полных щеках заиграл румянец. Яков Филиппович остановился у шкафа, пытливо уставился в стеклянную дверцу. «Ничего, поговорят, поговорят и перестанут», – подмигнул он смотрящему из стекла силуэту, припоминая нервотрепку последних дней.

А все случилось по его же неосторожности. Выходя поздно вечером от Марии, молодой незамужней женщины, с которой встречался около года, он нос к носу столкнулся с Исаевой из химлаборатории. Обычно Мария выглядывала сама – нет ли кого в подъезде, и только потом Ямпольский выходил, пригнувшись, и быстро сворачивал в проулок. В тот раз Марию отвлек звонок по межгороду, Яков Филиппович не стал дожидаться, и вот на тебе – прокол. Оставалось считать дни, когда экспедиционные дамы нашепчут жене. «Три, может, четыре», – прикинул он.

На другой день он мучился, отыскивая подходящее объяснение для жены, но, так ничего и не придумав, в тревоге заспешил к Марии.

– Между прочим, – выслушав Якова Филипповича, задумчиво сказала Мария, – Деляров недавно вокруг меня вертелся, намекал насчет встречи. Девочки мне все уши прожужжали – будто он на меня глаз положил.

Нечто похожее на ревность кольнуло Якова Филипповича в сердце, дымчатые очки не смогли скрыть подозрение в его взгляде.

– Не пойму, куда ты клонишь, дорогая, – слегка раздраженно начал он. – При чем здесь Деляров? Мне не до него, семью и репутацию надо спасать.

Якова Филипповича очень беспокоила жена – погубит, чертова баба! Им овладевала смута близкой беды. Но слова Марии все же зацепились в памяти: рви – не вырвешь.

– Кажется, ты сам хотел от него избавиться? – спросила она, стрельнув чуть раскосыми, игривыми глазами.

От этого взгляда Яков Филиппович млел и терял почву под ногами. Он никогда не думал, что его, подкаблучника, может так будоражить женский взгляд.

– Прошу, не говори загадками, – взмолился он. – Голова кругом идет. От кого я хочу избавиться?

– От Делярова, – загадочно улыбнулась Мария. – Вот и напиши, что он пытается свести тебя со мной. Намеки, мол, разные делает – отдохнуть с подругами и все такое. Никому в голову не придет, что между нами отношения.

– Какие намеки! – сокрушенно взмахнул руками Яков Филиппович. – Меня Исаиха у твоей двери видела в первом часу ночи.

– Ну и видела, – спокойно сказала Мария. – Ты, как порядочный человек, приходил поговорить с несчастной жертвой гнусных инсинуаций. А поздно? Так не хотел компрометировать одинокую женщину перед соседями.

До Якова Филипповича стал доходить смысл дьявольской интриги. «Ай, умна! Ну и стерва! – Он отрешенно потер мясистый нос. – А ведь может получиться… Может! Но какова! – взволнованно подумал он о Марии и резко, будто грудью наткнулся в темноте на что-то твердое, осекся. – Да, от такой всякого ожидать можно, – стеганула беспокойная мыслишка. – Выбираться надо из ее сетей. Но глаза! Как смотрит, зараза!» – застонала его душа.

По традиции от предшественников – главных геологов – Якову Филипповичу перешла секретная тетрадь, в которой хранились записи обо всех выявленных за десятилетия месторождениях. Цены этой тетрадке не было. Яков Филиппович мог ткнуть пальцем в точку на карте района, где в земле лежало золото. Если его сложить, то министр финансов какой-нибудь средней европейской страны, долго икая, пил бы воду. О некоторых месторождениях Яков Филиппович подолгу размышлял, они требовали детальной разведки, и первым в списке значился Унакан.

Давняя, запутанная история тянулась за ним, но Комбинат сорок лет мыл россыпи. От экспедиции требовали ежегодного прироста запасов, а на руде их быстро не вытянешь. Только с появлением обогатительной фабрики появился шанс попытать счастья.

Тут-то и выскочил Деляров с идеей: пройти выработкой по рудному телу и сделать небольшое, тонн десять-двадцать, месторождение с богатым содержанием, а главное – быстро. Наплел про ускорение, научный прогресс, перестройку.

«Унакан сорок лет лежит мертвым грузом, – говорил Деляров на ученом совете. – На разведку по методу Вольского с Остаповским под туманные прогнозы денег не дадут. Сколько будем ждать?»

«Разве перестройка отменяет законы? Надо добиваться финансирования, – возражали оппоненты. – Да – долго, да – дорого, но сто – двести тонн это не десять – двадцать».

Якову Филипповичу было все равно, ему просто хотелось прибрать к рукам эту работу, на пути к которой стоял Деляров.

Неприятный разговор в райкоме его не расстроил. Ну и пусть выговор. Как объявили, так и снимут. Зато дома все обошлось. Жена его жалела, в ней исчезла настороженность, она казалась нежной и даже напрашивалась на ласку. К тому же он узнал, что Делярову недолго оставаться в экспедиции – вот-вот двинут в райком, на повышение.

– Ты, оказывается, бесчестный человек, – притворно вздохнул Перелыгин.

– Это с какой стороны посмотреть, – возразил Пугачев. – Представь трассу. Тысяча километров, да? На ней полета точек, в каждой что-то есть, но чего-нибудь еще надо. Кумекаешь? Комбинату срочно требуются трубы, и за них я могу предложить фонды на уголь; у кого-то есть и трубы, и уголь, но нужна запорная арматура, и так далее. Моя задача перетасовать карты таким образом, чтобы каждому досталась нужная. А получив свои, каким-то козлом к сроку не отгруженные трубы, я должен вернуть все в обратном порядке. По закону – страшное преступление.

– А если обманут?

– Глупо! В стороне не проживешь, а закон прост: ты меня выручаешь, я – тебя.

– Правильнее: ты – мне, я – тебе?

– Ошибочка, – погрозил пальцем Пугачев. – Не для себя стараюсь. И заметь, бумажек не пишу. Только слово. А что в сухом остатке? Для своих я честный, но для закона – нет. Такая вот петрушка с ватрушкой.

Субботний день перевалил за полдень, они не спеша шли по улице, к дому Матвея Делярова по прозвищу Грек – предстояла большая игра в преферанс.

Начинался июнь. Запах свежих смесей весны и близкого лета, веселя кровь, доносил прохладный юго-восточный ветерок. Будоража мысли, приспела летняя бессонница. Время теряло цикличность, день бледнел к полуночи и, едва переведя дыхание, розовел, создавая иллюзию беспрерывности. На горных полигонах собирал в общий грохот трескотню техники промывочный сезон. До мрачной зимней усталости лежала светлая вечность.

– Комбинаторы, – добродушно хмыкнул Перелыгин. – Собственную этику выдумали.

– А как же! – Пугачев, прищурившись, покачал головой. – Всюду должны быть свои правила, без них – бардак. У нас просто: или делай, или все остановится!

– Почти как когда-то: делай или умри.

– Не я это придумал. Знаешь, что неудобно против ветра делать? А если кишка тонка или совесть мучит, бери отбойный молоток в руки – и в забой, план выполнять.

– По-другому нельзя? – с напускной укоризной спросил Перелыгин.

– Придумай, если такой умный, – сплюнул Пугачев.

– Не заводись, – миролюбиво улыбнулся Перелыгин. – Я восхищаюсь твоей решительностью. Ну, правда, – добавил он убедительности голосу, заметив подозрительный взгляд Пугачева. – Объясни только, почему вокруг тащат все, что плохо лежит, а у вас в снабжении – оазис порядочности.

– Тащат у государства, – хихикнул Пугачев. – А мы меняемся, у нас круговая порука, которую вы в газетах поносите. А еще, если помнишь, государство – это мы. Не я, заметь, сказал.

– А я не хочу, чтобы у меня крали.

– Ну и не хоти, – развел руками Пугачев. – Про дефицит ничего не слышал? Если мужик кило гвоздей на стройке спер, он их толкать не побежит – для себя брал. Он бы и рад заплатить, да не может государство с него деньги брать. Я шаровые опоры тебе для «Москвича» доставал, ты за них заплатить мог?

– Спокойно.

– То-то и оно! – Пугачев хлопнул Перелыгина по плечу. – Но мне твои деньги отдать некому, только в карман положить. – Они проходили мимо магазина. – Зайдем, – сказал Пугачев.

В мясном отделе толкался народ. У винного прилавка несколько мужиков обсуждали, чего и сколько взять. Кроме водки и коньяка, на витрине краснело сухое «Медвежья кровь», прозванное «Мишка-донор», белое «Токайское» и замечательный сухой кубинский ром, не пользующийся спросом. Коньяк предлагался двух сортов: молдавский «Белый аист» и азербайджанский, подозрительно зеленоватого оттенка. Пугачев подозвал продавщицу, пошептал ей на ухо, та улыбнулась, ушла и через минуту вынесла коричневый пакет. Пугачев, не заглядывая, поблагодарил и расплатился.

– Чем нынче поят блатных? – спросил Перелыгин на улице.

– Армянским, три звезды, – с деланной важностью ответил Пугачев. – Спасибо Клешнину, приучил торговлю к хорошим манерам. Любил гульнуть со вкусом; жизнелюб, одним словом! Стиль достойной жизни внедрил в нашем захолустье, чтоб не свинел залетный народец, а после вспоминал с тоской, как жил у черта на рогах. – Пугачев посмотрел по сторонам, похлопал рукой по пакету. – Кажется, день наполняется смыслом.

– Жаль, не застал я его, – посетовал Перелыгин, – только байки слушаю.

– А чего слушать: оглянись по сторонам – это он вокруг тебя. Жилье, удобства, бассейн, телевидение, больница, гостиница, рестораны – все он. Ему, конечно, крупно подфартило с сурьмой, месторождение-то Грек на блюдечке преподнес, но он из него все, что мог, выжал.

Секретарь парткома экспедиции, лауреат Госпремии, Матвей Деляров, по прозвищу Грек, жил в отдельном коттедже на две семьи, на короткой тенистой улочке, в удобной трехкомнатной квартире, с женой и сыном четырнадцати лет, отправленными недавно в отпуск до осени. К лету Городок заметно пустел, народ шатался по стране, а кто-то – и по миру. Ключи от пустующих квартир оставляли друзьям, в них они предавались маленьким радостям и удовольствиям.

Матвей тоже собирался ехать, но отпуск пришлось отложить. Кто-то неожиданно вмешался в его судьбу, и сейчас за внешним спокойствием в нем кипела злость – он не понимал, что происходит, и злился еще сильнее. Бреясь по утрам, он видел в зеркале глупое лицо человека, который, как ни пытался, не мог осмыслить истоки странного ощущения– хотя в это и невозможно было поверить, – что кто-то выталкивает его из экспедиции.

У Делярова уже сидел Тарас Лавренюк по прозвищу Бульба. Ему недавно исполнилось тридцать шесть. Он родился в Донбассе, любил поесть, крупных женщин и без затей сообщал, что назван в честь Тараса Бульбы, а потому и не отстает от него фигурой.

– Добрели красавцы-мерзавцы! – Деляров легонько втолкнул гостей в дверь и, потирая ладони, прошелся по комнате. – Ну, наполним время содержанием – жизнь сразу потечет незаметно.

– Время преферанса в зачет жизни не идет, – растянул губы в улыбке Пугачев, доставая коньяк из пакета. – Примем чуток для разгона?

– Ты читаешь сокровенные мысли, – подмигнул Грек. – Все на кухню! Где еще может выпить русский интеллигент?

– Да мы сегодня отсюда не уйдем! – воскликнул Перелыгин, оглядывая уставленный стол.

– Все пропьем, но не совесть! – Деляров деловито уселся за стол. – Давай, Бульба, наполняй. Мне – водки, моя язва коньяк не принимает.

В Городке любили преферанс. Играли кто во что горазд, но уважающие себя игроки не признавали ничего, кроме «классики».

На столе уже лежала исполненная в «синьке» «пуля» размером с ватмановский лист. После «распасов» Матвей почти час нещадно «бомбил втемную», не давая никому играть мелкие игры. Но карта не шла никому.

– Такой непёр, – мечтательно вращая глазами за стеклами очков, заметил Лавренюк, – только накануне большой любви. Кто к ней не готов, пусть играет.

– Ишь, привыкли, – буркнул, без энтузиазма заглянув в карты, Пугачев. – Лечить вас надо от дурных привычек.

– Доктор нашелся! – Лавренюк обвел всех настороженным взглядом голубых глаз из-под узких очков, съехавших на кончик курносого носа. Его высокий лоб, над которым кудрявились короткие, светлые, рано седеющие волосы, покрылся легкой испариной, выдавая волнение. – Если что случится, похороны за ваш счет, – подбодрил он себя, стукнув по столу костяшками пальцев. – «Раз» втемную! – И повторил: – Доктор нашелся! А если мы без любви не могём?!

– Партбилет выложишь – смогёшь. – Деляров бросил карты. – Пас.

– Я тоже, – согласился Перелыгин. – Какая к черту любовь? Красивая женщина в Городке появится – за ней сразу хвост.

– А она – ну им вилять, – крутанул рукой Пугачев.

– Шутки шутками, а Сороковов не Клешнин, – недовольно поерзал Деляров. – Страшная это штука – вольности. – Он, мечтательно взглянув поверх голов, откинулся на спинку стула. – Привыкаешь быстро, а отвыкаешь, болезненно переживая муки укрощаемой плоти.

– Вас послушать, так при Клешнине вертеп какой-то был, – поднял брови Перелыгин.

– Не скажи… – Деляров щелкнул пальцами, подыскивая нужные слова. – Клешнин знал о каждом нужном ему человеке, как тот может работать и как работает. И если по его шкале все сходилось, негласно зачислял в свою команду, доверял и не мешал. А лодырей гнобил.

– Мы слов сегодня дождемся? – пробурчал Пугачев.

Лавренюк нервничал, он рисковал крайне редко, но сейчас на руках у него была, при известном везении, восьмерная игра. Взяв втемную и «сидя» на четырехкратной «бомбе», он мучительно вслушивался в себя, однако внутренний голос молчал. Не дождавшись его подсказки, в отчаянном азарте несвойственного риска он объявил восемь.

– В лесу раздавался топор дровосека, – вкрадчиво проговорил Перелыгин.

– И щепки летели, и радуга цвела, – задушевно пропел Деляров, открывая карты. Там лежали четыре козыря во главе с валетом. – Долбилин хочет без одной! Скажи спасибо, что перехвата нет.

Лавренюк некоторое время блуждал растерянным взглядом по раскрытым картам.

– Будь проклят день, когда я сел играть с врагами украинского народа! – воскликнул он, демонстрируя решительность человека, способного преодолевать неудачи.

– Может, перекусим? – Перелыгин многозначительно обвел глазами компанию. – А то партнера лишимся.

– Вам, москалям, дядьку Тараса не сломить! – Лавренюк зыркнул из-под очков, встал и, никого не дожидаясь, отправился на кухню, смешно помахивая короткими руками.

– Странная история… – Когда все уселись, нервно оглядел компанию Деляров. – На меня Яшка Ямпольский телегу в партком накатал, будто я ему какую-то бабу подкладываю.

Над столом повисла тишина. Никто толком не сообразил, как реагировать, серьезен Деляров или, по обыкновению, затевает очередную хохму. Он и был секретарем парткома, а с Ямпольским, который жил через стенку, они вместе получили Государственную премию за открытие «Сентачана».

– Если ты нас не разыгрываешь, то настоящая правда действительно страшна, хотя и увлекательна. Пожалуйста, подробности, до классической ясности, – потребовал Перелыгин.

– Представляю заголовок в твоей газете: «Парторг – сутенер», – заржал Пугачев, в его глазах играли озорные искорки. – А может, – он повернулся к Перелыгину, – «Сутенер – лауреат»! А? Матвей, склони и меня к какой-нибудь. Никому не расскажу, честное благородное!

– Хватит ржать, – подавляя улыбку, нахмурился Деляров. – Неизвестно, с кем эта настоящая правда об руку ходит. Не могу понять, где Яшке дорогу перебежал?

– А он не рехнулся, часом, на себя телеги строчить? – удивился Перелыгин. – На смех подымут.

– Ага, – тыкнул Пугачев, посматривая то на Матвея с Лавренюком, то на Перелыгина. – Ему бабу предлагают, а он в партком бежит.

– Здесь что-то не так, – удивленно пожал плечами Лавренюк. – Кто-то раздувает скандал. Может, и не Ямпольский. Может, хотят одним ударом его и тебя?

– Я сначала тоже так подумал… – Деляров кончиком пальца провел по брови. – Ну, и спросил его прямо. А он мне в ответ на голубом глазу: «Ведь это правда». Я чуть не сел. Выходит, он.

– Какая же кошка между вами юркнула? – Перелыгин вдруг неосознанно почувствовал еще неясную связь этой странной истории с тетрадью Данилы.

– Ничего особенного. – Деляров покрутил в руках вилку, посмотрел с недоумением. – Тут недавно ученый совет состоялся, я предложил на Унакане разведку поставить. Был у нас один мудрец, Вольский, он давно там интересную зону нашел. Но мутное залегание, весь вопрос в способе разведки. Если по рудному телу выработкой пройти, можно получить месторождение с высоким содержанием. Быстро и дешево.

– А если ты своей выработкой месторождение похоронишь? – брякнул Перелыгин и осекся.

Деляров взметнул брови, подозрительно взглянув на Егора. «Хорошо работает, стервец, – подумал он. – Успел с кем-то переговорить, но с кем?» Он хотел было спросить, однако решил не заострять внимание и почти равнодушно кивнул.

– Есть риск, если там большое золото. Вольский с Остаповским предлагали прорезать сопку штольней, из нее бить восстающие стволы и ожидать тонн сто, а то и двести. Но я могу и не такое нафантазировать.

«Если тонны по три в год копать, лет на пятьдесят», – подумал Пугачев.

– Это серьезно, – заметил он.

– И красиво, – ухмыльнулся Деляров. – Но денег на эксперимент нет. А тут реальный запас.

– А Ямпольский против? – насмешливо уточнил Лавренюк, всем видом показывая, что ему все уже ясно.

– В том-то и дело, что не знаю, – состроил гримасу Деляров. – Ничего конкретного не сказал, занервничал только. Но не письма же из-за этого писать, черт возьми!

– Какая ему выгода, если твоя идея не пройдет? – потер переносицу Пугачев.

– Да никакой. – Деляров положил кусок мяса на хлеб и принялся жевать. – Не дадут опять денег, скажут, разберитесь в своем курятнике, кто выиграет?

– Погоди, – остановил Пугачев. – Ты хочешь быстро сварганить месторождение?

– В общих чертах – так.

– И удивляешься: у тебя – новый рудник, слава, а у Яши – дырка от бублика.

– Какая слава! – поморщился Деляров. – Сороковов себя показать должен, а тут: только руку протяни – и двадцать тонн в кармане; не пустячок, между прочим. Я и предложил.

У Перелыгина екнуло под ложечкой. Значит, каша вокруг Унакана действительно заваривается, и тетрадь Вольского попала к Мельникову не случайно. Очевидно, ее подбросили, узнав, что затевается разграбление Унакана. Теперь надо, не привлекая внимания, выяснить, с кем в последнее время Вольский был особенно близок.

«Странная история, за столько лет так и не добрались до этого золота, – думал Перелыгин. – А стоило Матвею заговорить о нем, кто-то начал действовать. Кто же послал Мельникову тетрадь?»

Его удивило, что Деляров предложил сомнительное дельце. Неужели Матвею хотелось подыграть Сороковову?

– Сороковов себя покажет, но месторождение угробите. – С угрюмой миной на лице он отодвинул тарелку.

– Думаешь, мало здесь золота позарывали? – недовольно буркнул Деляров. – А можно получить хорошее месторождение, это я тебе обещаю. Первый напишешь.

– Давай обо всем, как есть, напишем, – предложил Перелыгин. – И узнаем, безразлично государству похоронить эти неизвестные тонны или нет?

– До нового пришествия писать придется. – Деляров пожалел, что затеял разговор. Егор теперь не отвяжется, тем более ему что-то известно. – Пойми, – улыбнулся он излучинами губ, – никто не будет бросать миллионы рублей, чтобы проверить идею Вольского.

– А Клешнин знал Вольского? – вдруг спросил Перелыгин, озадаченный неожиданной мыслью.

– Конечно. – Деляров поднялся. – Он его и вернул в экспедицию с прииска. Но у Клешнина тогда на уме была сурьма. Может, продолжим, пора Тарасу отыгрываться.

– Эх, не за то меня папа ругал, что играл, – меланхолично изрек Пугачев, – а за то, что отыгрывался. – Он встал, налил себе рюмку коньку, выпил не закусывая и пошел к игорному столу. Удивительная догадка неожиданно поразила его: «Если пройдет вариант Грека, никто не станет строить под мелкое месторождение обогатительную фабрику, а руду надо обогащать», – думал он, припоминая мельком услышанный разговор о переводе фабрики с обогащения сурьмы на золото.

Тетрадь Данилы

Зазонники

С Колымы я вернулся через четыре года и поехал работать на Унакан. Там разрабатывали россыпь. Золота было много, но меня интересовала руда, хотелось повнимательней осмотреть все вокруг.

После войны жить стало полегче. Среди зэков появилось много зазонников. За хорошую работу и поведение им разрешалось ходить на работу без охраны, свободно перемещаться, но дважды в день – утром и вечером – отмечаться у охраны, а ночевать возвращаться в зону или, если она была далеко, в специальные дома, огороженные колючей проволокой. Ворота для зазонников не закрывались.

Примерно половину заработанного зэком отчислялось на содержание лагеря, но получали деньги и на руки – по двадцать пять рублей в месяц, – остальное копилось на личном счете, которым можно было воспользоваться только после освобождения.

Зазонники были в более выгодном положении. Если они выполняли какую-нибудь работу в частном порядке, то получали наличными и могли распоряжаться ими по собственному усмотрению. И хотя зона оставалась зоной и люди не были свободными, изменения после войны все же давали о себе знать. Некоторые зазонники даже говорили, что чувствуют себя почти свободными: да, ночевать в зоне приходится, ну так не беда, зато можно и жену завести, и детей нарожать, а там, глядишь, амнистия, можно осесть на прииске, больно хочется с ружьишком по тайге побродить.

Зазонники дорожили своим положением и в работе были безотказны. На Унакане на сотню зазонников приходился всего один охранник – старшина Мишка Гарбуз, маленький чернявый хохол с черными, вечно бегающими глазками и строгим нравом. Но и ему придраться было не к чему, а на мелочи со временем сам махнул рукой.

Люди попадались разные, всякие. Смотришь на человека – поди разбери, что там за душой, кем он был в прошлой жизни. Но я уже прошел свои «университеты», поэтому ни с кем особо не сближался, кроме одного – Васи Колпакова, по кличке Шкаф. Этот двухметровый мужик виртуозно владел трактором с лебедкой, в кабину которого из-за своего роста едва помещался. Техника у него была готова к работе в любую минуту, он даже ночевал в гараже, поддерживая огонь в печи, сваренной из бочек. Особенно Шкаф выручал при прокладке водоводов к промприборам.

Он отбывал срок за убийство трех человек. Когда-то сел за воровство, но, выйдя на свободу, завязал, даже женился, пошел работать, однако бывшие дружки не оставили в покое, предложили ограбить магазин. Шкаф отказался, хотя и знал, что ему этого не простят, но не сдался. И однажды на него напали трое. У него оказался под рукой лом, которым он скалывал лед с дорожки к дому. Защищаясь, этим ломом он всех троих и убил. Сам пошел к участковому, рассказал все как на духу. Милиционер поверил Василию, а суд рассудил иначе, приговорил к расстрелу. Потом приговор заменили на двадцать пять лет.

Шкафа уважали за грозную статью и за физическую мощь. Зэки с почтением относились к медвежатникам и просто сильным людям, способным постоять за себя, но презирали иуд, насильников, особыми изгоями считались пробовавшие человеческое мясо – людоеды. Я как-то удивился, что один зэк, не помню имени, да и ни к чему оно, живет километрах в двух от поселка, ухаживает за лошадьми. Оказалось – людоед, жить в зоне ему было нельзя. Мне не хотелось, чтобы у меня работал людоед, и я попросил перевести его в другое место.

Что заставило этого тихого с виду зэка отведать человечины, я не знаю, увы, жизнь в зоне по-разному распоряжалась людьми, и люди, как умели, распоряжались своей жизнью, на всякое шли, чтобы выжить. Говорят, такова суть человеческая. Часто жизнь зависела от предательства. Не важно, что или кого ты предавал – друзей, родных, близких или не очень близких. Важно, что предавал, спасая себя. Работавший на Унакане зэк, Боря Левин, рассказывал мне, что из этапа в триста человек, вместе с которыми он прибыл на Колыму, теперь, через двадцать лет, кроме него, в живых не осталось никого. Кто-то надорвался на работах, кто-то сгинул от междоусобных разборок, кто-то от болезней. Однажды у нас с ним случился откровенный разговор, и он признался, что выжил только благодаря предательству. Он продавал и предавал всех, если чувствовал угрозу своей жизни. Я часто вспоминаю о том разговоре: он выжил, а другие – нет. Значит, есть все-таки в сути человеческой что-то посильнее инстинкта выжить.

Глава одиннадцатая

Пунктир времени

✓ Разногласия на Пленуме ЦК КПСС, посвященном экономической реформе. Их суть не имеет ничего общего с экономикой. Горбачев и Ельцин используют рыночные реформы в борьбе за единоличную верховную власть. Пленум фактически признал провал курса на «ускорение». Принято решение созвать 19-ю партийную конференцию.

✓ В СССР вступила в силу конвенция против пыток.

✓ В Москве началась кампания крымско-татарского движения.

✓ Принят Закон «О всенародном обсуждении важных вопросов государственной жизни». В нем говорится, что «Дальнейшее углубление социалистической демократии, развитие самоуправления народа предполагают расширение для каждого гражданина СССР реальных возможностей осуществлять конституционное право на участие в управлении государственными и общественными делами, в обсуждении проектов законов и решений общегосударственного и местного значения, а также крупных вопросов общественной жизни, выносимых на обсуждение общественными организациями в соответствии с их у ставными задачами».

✓ Принят Закон «О государственном предприятии (объединении)», направленный на укрепление государственной (общенародной) собственности на средства производства, усиление экономических методов управления, расширение демократии и развитие самоуправления.

✓ Верховный Совет отметил в постановлении, что перестройка – «это прямое дело Великого Октября, она неразрывно связана с ним и едина в главном – целенаправленном созидании социализма».

Андрей Илларионович Клешнин появился в Городке в середине шестидесятых, вдогонку лагерным временам, когда жизнь, хотя и делилась колючей проволокой, очень походила на двух сидящих спина к спине людей. Утром оба спускались в шахты, шли на полигоны, в мастерские, на стройки, уходили в маршруты. Наконец, «колючку» чикнули кусачками, все смешалось, и, чего никак не ожидали, многие остались.

Одним некуда было возвращаться. Другие захотели подкопить на устройство в небогатой послевоенной жизни. Научившись добывать золото, строить, валить лес, работать по двенадцать часов в морозы и зной, выживать, они стали бесценными северными кадрами, а на Колыму и Индигирку по комсомольским путевкам осваивать просторы Севера уже потянулись навербованные райкомами девчата. Кто-то умный и расчетливый понимал, как избежать оттока людей из этих мест.

У бывших зэков голова шла кругом, от волнения слабели ноги. И хотя ни у кого за душой не было ничего, кроме «рая в шалаше», даже с этим скромным состоянием можно, оказалось, найти подругу, получить угол, а то и квартиру в новом доме и начать… Начать! Начать то, о чем так долго мечталось. Потихоньку стала разгораться неяркая, скромная, вольная жизнь. Им хотелось еще совсем немногого: побродить по тайге с ружьишком, сплавать на рыбалку, собраться вместе за столом, а летом улететь с семьей в отпуск к теплому морю.

Клешнин поначалу разочаровал Городок: мал ростом, он был длиннонос и тонкогуб, на продолговатом лице – маленькие глазки. На высоком лбу – ранние залысины. Взгляд то добрый, ласковый, то, как гвоздь, пробивает насквозь. В ярости голос звучит глухо, переходит на шепот, губы – в тонкую изогнутую линию, глаза, как два пистолетных дула, целятся в переносицу.

Но владел собой Клешнин виртуозно – артист! Опытный сердцеед, он скрывал свою неотразимую обаятельность, а в нужный момент включал ее – то как яркие праздничные софиты, то как мягкий уютный торшер. Но главное, Клешнин был умен, благодаря чему добивался того, чтобы ему не мешали делать то, что он хотел делать.

Клешнин подошел к окну. Бледная июльская ночь, словно спустившееся с неба легкое облако, накрыла Городок. За высокой сопкой на северо-востоке притаилось солнце – огромный костер вычерчивал вершину сопки четкими линиями. Матовый свет окутывал дома. В «Нахаловке» лаяла собака. Черные окна домов смотрели на пустынные улицы. Преодолевая течение, на Золотой Реке стрекотала одинокая моторка. Воздух был пропитан тихим покоем. Думалось легко и свободно.

В неполные сорок лет Клешнин в третий раз становился первым секретарем. Предыдущие два района не в счет – за ним приглядывали. Этот должен был ответить: «Кто он? Зачем пришел? Что оставит после себя?» Клешнин вспомнил слова первого секретаря обкома, сказанные напоследок о его будущем, и криво усмехнулся: нельзя принимать их за «чистую монету». С этой «морковкой» перед носом от него требовалось перестроить работу Комбината, обеспечить прирост запасов, создать условия для оседлой жизни. Сколько на это уйдет времени! Сколько он наломает дров, набьет шишек, наделает ошибок, наживет врагов! Да ему и приисковую баню не доверят. Все решится здесь. Здесь он получит ответы на все вопросы.

Клешнин проснулся в хорошем настроении. Побрился, пожарил яичницу, выпил стакан крепкого чая. Надел темные брюки и бордовую клетчатую рубашку, поверх – легкую штормовку.

Водитель Кирилл уже поджидал в «газике» у подъезда. Машина была помыта и урчала готовым к исправной работе мотором. Кирилл аккуратно вырулил на дорогу, они выехали из Городка и повернули к «Аэропорту». Там дорога упиралась в Золотую Реку посреди которой плыл деревянный паром, везущий два автобуса, порожний «МАЗ», хлебовозку.

– Вот и дядя Миша «Туда-сюда». – Кирилл притормозил недалеко от причала. – К нам плывет.

Клешнин вышел из машины. На него тут же налетели комары. Паром пришвартовался. Дядя Миша закрепил канаты и дал команду разгружаться. Пока машины съезжали на берег, к нему подошел Кирилл. В тот же миг дядя Миша задвигался энергичнее, спина выпрямилась, голова в старой капитанской фуражке приподнялась, будто он готовился взбежать на палубу крейсера. Когда последняя машина уже была на берегу, Клешнин направился к Реке. Дядя Миша встретил его у борта, приложился к фуражке и только потом схватил протянутую руку, приветливо выкрикнув:

– Здравия желаю, товарищ секретарь!

Клешнин усмехнулся, почувствовав осторожную силу рукопожатия.

К берегу торопился груженный углем «МАЗ», но дядя Миша поспешно отчалил. Ему надо было остаться с секретарем один на один. Пусть его команда гадает, о чем «капитан» беседовал с «первым». А то и попросят: «Ты скажи ему в следующий раз…» Он будет теперь долго начинать словами: «Когда мы с первым…»

– Надо бы захватить! – заметив подъехавший «МАЗ», крикнул Клешнин.

– Куда ему спешить? – запуская движок, прокряхтел дядя Миша. – Рейс, почитай, сделал, сейчас домой, на боковую. – И без перехода взял быка за рога: – Хочу узнать, товарищ секретарь, будем строить мост или того, еще поплаваем?

– Придется еще поплавать, – ответил Клешнин, представляя, как мост оседлает эту дикую реку будто необъезженного мустанга. – Сколько дней без переправы сидите?

Дядя Миша задумался, стараясь дать точный, обстоятельный ответ, словно от этого сейчас и зависело, быть мосту или не быть.

– Пока лед сойдет, пока половодье схлынет. Пока промерзнет метра на два, – перечислял дядя Миша, – да летние паводки. Того, месяца полтора набежит. Когда, может, и поменее. А за Рекой-то два прииска.

– Еще поплаваете, – повторил задумчиво Клешнин, метнув в дядю Мишу короткий взгляд. – Вы из флотских? Как поживаете?

Это был царский подарок! Сердце дяди Миши омыло волной, серые глаза поголубели, губошлепый рот растянулся в улыбке, а мысли разом перепутались. Он хотел сказать о жизни значительно, но слова, как назло, застряли внутри. Дядя Миша видел приближающийся берег, а нужные слова не шли, хоть тресни. Наконец он, сглотнув сковавшую рот судорогу, выпалил:

– Медведь у нас того, балует, бича Василия задрал.

– Кого задрал?

– Летом на переправе бичи живут. Грибы, ягоды вокруг собирают. А тут медведь повадился. Василий и напоролся. Жалко… – Дядя Миша посмотрел преданными глазами. – Тихий мужик был, поговорить большой любитель.

– Что же у вас охотников нет людоеда завалить? – спросил Клешнин.

– Как так нету? – внутри дяди Миши опять екнула радость. – Завалим, еще как завалим! Правильно! Закон тайги – помогать человеку. Василия-то не вернешь, а других оберегать надо. Народу сейчас в тайге много. Чего ждать-то? – Дядя Миша хотел еще что-то добавить, но паром ткнулся в причал.

Перед тем как сесть в машину, Клешнин весело посмотрел на дядю Мишу:

– Справитесь с медведем-то?

Дядя Миша представил, как он собирает мужиков по поручению «самого», и они идут валить медведя. Благость разлилась у него в душе и выплеснулась на загорелое лицо. С просветленным взглядом он развернулся во фрунт, вскинул к козырьку руку и заорал:

– Справимся! Так точно!

Машина ехала вдоль берега. Кирилл посмеивался, Клешнин молчал. Он думал о бывшем интеллигентном человеке Василии, одиноко слонявшемся по жизни.

О встрече двух бродяг – зверя и человека – на таежной тропе. О нелепом и ужасном конце.

Кроме дяди Миши, за машиной наблюдали еще трое, слонявшиеся поодаль, у вагончика среди деревьев. Когда машина скрылась, они направились к своему «капитану» и в молчаливом ожидании уставились на него. Им вдруг почудилось, что дядя Миша стоит как-то не так – вроде и на своих кривых ногах, но как бы не просто на земле, а на Земле! И лицом, выдававшем его состояние, напоминал зажмурившегося на солнце кота.

За поселком авиаторов Кирилл взял левее, и вскоре дорога пошла в гору. Навстречу, к мосточку над прозрачным ручьем, спускалась порожняя «Татра», нещадно пыля. Кирилл деликатно принял вправо, пропуская «трассовика». Тот поприветствовал его взмахом руки.

– По знаку наше преимущество. – Клешнин следил за дорогой, прикидывая, что скажет дорожникам.

– Тут правила построже, чем у гаишников, – не слишком поспешно сказал Кирилл. – Традиции – легковушка любую тяжелую должна пропустить. А из Магадана с грузом – все пропускают.

– А не пропустит? – улыбнулся Клешнин. – Кто видел?

– В «яму»! – засмеялся Кирилл.

– Прямо так и в «яму»?

– Думать нечего: придешь на базу – уже в слесарях месяца на два, а то и больше. Никакой профсоюз не поможет.

Они поднимались по довольно крутому прижиму. Справа – почти отвесная стена с козырьками скальных выступов, слева глубоко внизу лежала речная долина. В ней резвилась речушка, оживающая весной. Сверху казалось, что ее вода, бегущая под солнцем, сыплется хрусталем. Огибая сопку, прижим резко пошел вправо. Сопка за долиной, и сама долина, и речка, и дорога – все ориентиры исчезли. Еще метр-два, и машина двинется прямо в голубое пространство. Кирилл довернул руль. Дорога, словно стрелка компаса, вернулась на прежнее место.

– Первый закрытый поворот, – объявил Кирилл. – Скоро – второй. Как-то один бедолага задремал, на «КрАЗе» вниз и укатил.

– Погиб? – Клешнин посмотрел в пропасть.

– Сразу не перевернулся, выскочил, даже ничего не сломал.

Они поднимались выше, соседние вершины гор приближались: одни стояли почти рядом, другие толпились уже ниже, приоткрывая вид на противоположные склоны.

«Может, в горы за тем и лезут – узнать, что там с другой стороны, – подумал Клешнин. – Потому как в жизни хоть до самого верха карабкайся, а в будущее не заглянуть».

– Перевал. – Кирилл съехал с дороги и остановил машину.

Они стояли на небольшой площадке, на макушке в окружении гор. Прозрачные облачка плыли внизу. На вершину медленно, будто жук, выбрался груженный углем «МАЗ», оставленный дядей Мишей на переправе. Он прополз мимо и нырнул направо, а они повернули налево и стали спускаться в долину Нальчана.

Это было одно из живописнейших мест. Тайга здесь густела. И сама долина, и ведущий к ней склон казались накрытыми сплошным зеленым покрывалом разных оттенков. Пылал июль. Лето гнало вверх живительные силы земли. Все должно было успеть расцвести, созреть, выплеснуться красотой, дать продолжение новой жизни и приготовиться к стремительному увяданию.

– У нас везде примерно одинаково, – на ходу рассказывал директор прииска Степан Алексеевич Доманов.

Они остановились недалеко от промывочного прибора. Из неглубокого котлована два бульдозера толкали к нему пески.

– Да, было сумасшедшее золото, – с напором говорил Доманов. – Он возвышался над Клешниным на две головы и, чтобы не смотреть на «первого» сверху вниз, деликатно отходил чуть в сторону. – Было! И по сорок, и по сто сорок граммов с куба брали. И больше брали. У меня в сорок пятом лотошники по консервной банке песка сдавали. А если «щетка» какая, то пинцетами, черти, приспособились «тараканов» выковыривать. Был стимул. – В голосе его послышался вызов. – А как же – за два грамма получи грамм табака или спирта. Даже ресторан для лотошников открыл – прямо на прииске. И поваров собрали, и официанты бегали, и аккордеонист играл. Сдал две нормы – получи жетон, сиди, наслаждайся разносолами, «Риориту» слушай. Такие вот дела. И после войны ручеек был. – Лицо Доманова расплылось от удовольствия, будто он ел что-то очень вкусное. – До килограмма доходило. Ураган! Я про него – молчок! План горит, а то, будь оно неладно, допзадание спустят – тогда туда. Строю личную гвардию, нашарахаю их в душу и в гриву – и вперед! Намоют килограммов сто – и обратно.

– Не боялись? – почти добродушно улыбнулся Клешнин.

– А как же! – искренне удивился Доманов. – Опасался. Большое начальство, башку могло оторвать.

– Могло, – подтвердил Клешнин. – За подрыв валютных основ государства.

– Так ведь план не дашь, быстрей оторвут. Факт! Вот и выбираешь из двух зол, а какое меньшее, не разберешь.

– До сих пор выручает ручеек? – Клешнин поднял серый кусок тали, повертел в руках.

– Кончился. – Доманов с интересом взглянул на «первого», будто усомнившись в его здравомыслии. – Нынче не знаю, выкручусь ли… А дальше и не загадываю.

– А вы смелый человек. – Клешнин включил обаяние.

Могучий Доманов помолчал, оглядывая зеленые сопки на фоне лазоревых далей, повернулся к Клешнину и спокойно сказал:

– Я за двадцать лет всякого повидал. Но вас опасаться не должен. Чтобы прииском управлять, мне про него все надо знать. Даже к кому ночью бульдозерист Ванька шляется. А на вас район!

– Вы умышленно избегаете слова «боюсь»? – улыбнулся Клешнин.

– Заметили! – рассмеялся Доманов. – Не люблю я это «боюсь». Слишком часто не по делу употребляем: «боюсь, скоро пойдет дождь», «боюсь, не успею к ужину»… Чего ты боишься: промокнуть да голодным остаться? Без толку свой организм страхом терзаем. Для барышень тургеневских, может, и сгодится, но для мужика мелковато. В страхе – животное чувство, опасение – разумное, человеческое.

– А вас боятся, как думаете?

– Опасаются, – упрямо повторил Доманов. – Уволить могу, но это не страшно – стыдно! – Он шагнул к краю котлована.

«Левитановский утес», – подумал Клешнин.

– Так что делать будем, Степан Алексеевич?

– Государство за горло брать! – Доманов показал огромную пятерню. – Они там, – качнул он крупной головой в сторону горных вершин, – привыкли к дешевому золоту, а природа – что? У нее здесь – густо, там – пусто. Видите, два бульдозера песочки на прибор тянут? – Доманов махнул рукой вниз котлована. – Поставь я их десять, все одно больше не нагребу. Факт! Оттаять пески не успеют. Работаем на пяти граммах с кубика, но на другие участки, где два или три, перейти не моги – сверхплановая переработка задушит. Надо отучать государство от вредных привычек. Ему втолковать можно, а природу не изменить. Факт! Стало победнее содержание, и что? Золото не бросишь. Значит, надо привыкать к бедным россыпям. Факт!

«Он прав, – думал Клешнин. Ему понравился Доманов и крепостью, и рассудительной основательностью. – Но какие деньги нужны, чтобы под заниженные кондиции получить технику, запустить новые технологии. А еще в разведку! Вот так-то, товарищ Клешнин, – сказал он себе, – полная ясность и полная тишина».

Промотавшись до вечера по участкам, заскочив к старателям, Клешнин заночевал на прииске, а рано утром они с Николаем снова отправились в путь и, миновав Нальчанский перевал, повернули направо – к прииску «Эльганский». Клешнин твердо вознамерился посмотреть все своими глазами.

Глава двенадцатая

Пунктир времени

✓ Введен в строй производственный корпус Ульяновского швейного объединения – одного из крупнейших в СССР.

✓ Сергей Григорьянц начал издавать журнал «Гласность».

✓ Прошла первая демонстрация крымских татар на Красной площади.

✓ Ученые Института вирусологии Академии медицинских наук предложили универсальную модель проникновения вирусов в клетки организма. Научное открытие внесено в Госреестр.

✓ Произведена стыковка с научно-исследовательским комплексом «Мир» космического корабля «Союз ТМ-3».

✓ На переговорах между СССР и США о контроле над вооружениями советская сторона предложила принцип «двойного нулевого варианта». Он предусматривает ликвидацию на глобальной основе советских и американских ракет промежуточной дальности наземного базирования (включая как ракеты промежуточной дальности, так и ракеты ближнего радиуса действия).

✓ Началась депортация крымских татар из Москвы.

Директор прииска «Эльганский» Юрий Петрович Любимцев нервничал. Он разводился с женой и собирался жениться на Галине из планового отдела. С Клешниным ему предстояла неприятная беседа, от которой зависело многое.

Вечером он долго разговаривал с Галиной. Она не скрывала своих страхов – на прииске друг про друга знали все. Ей хотелось увезти своего Юру подальше, где их никто не знает. Тихий голос, таившийся где-то в подсознании, нашептывал, что Любимцев для нее опасен и она может остаться одна. «Это страх счастья», – убеждала себя Галина, засыпая.

Ночью Любимцев вышел из дома, двинулся к берегу. Солнце уже окрасило верхушки деревьев, плеснув на стволы березок золотой краски, окунуло лучи в воду Эльгана.

Любимцев сел на толстое, гладкое бревно и стал смотреть на воду. В этом месте Эльган выгибался, и быстрая вода, пенясь, натыкалась на берег. Поселок спал и не спал. Раздавались какие-то звуки, приглушенные голоса. Где-то бренчала гитара. Открылась чья-то дверь, и послышались позывные «Маяка». Короткий кусочек мелодии наводил тоску по далекой жизни, большим городам, которые еще не ложились спать, а сидели в кино, в театрах, веселились в кафе и ресторанах, просто слонялись по улицам. Дверь захлопнулась, оборвав мелодию. За спиной зарокотал мотоцикл бригадира плотников Григория Митрохина.

«Куда это он в такую рань?» – подумал Любимцев.

Гордость Митрохина – предмет зависти рыбаков и охотников прииска – мотоцикл с коляской «Ирбит», сыто урча, катил вдоль берега. Из коляски выглядывал пучок удочек. Завидев директора, Митрохин остановился, заглушил мотор, подошел и сел рядом.

– Слыхал, Петрович, – моего Терещенку-то ГэБэ за жабры сцапало?

– Он же в отпуске. – Любимцев посмотрел недоверчиво.

– По «Маяку» передали. Под Полтавой изловили. Полицаем служил, сука! – Невозмутимое лицо его надулось словно мяч. – А как прикидывался! Руку мне каждый день сувал – тьфу!

– Мало Терещенок на Украине?! – отрешенно сказал, думая о другом, Любимцев, – Может, однофамилец, может, родня какая.

– Да какой однофамилец! – запыхтел Митрохин. – Прииск наш на всю страну помянули. Своими ушами слышал! Ты подумай – двадцать лет таился, паскуда, даже в отпуск не ездил, а к Любке перебрался – она его и вытащила. Интересно мне, как распознали гада?

– За родней присматривали, наверное, за знакомыми.

«От какой ерунды может зависеть судьба, – подумал Любимцев. – А может, наоборот, это и есть судьба, в которой все учтено до мелочей».

– Неужто столько лет следили?

– Про Иванова не слышал? – Любимцев уперся ладонями в колени. – Тоже сиднем сидел, а лет десять назад собрался. Лютый оказался зверь. В сорок первом еще переметнулся. Фрицы к Москве подходили, заняли Людиново – городишко в Калужской области.

– Как Людиново? – поперхнулся Митрохин. – Я-то сам из-под Жиздры, из соседнего, значит, района! Иванов? Точно Иванов?

– Мы еще тогда посмеялись, больно фамилия редкая. Да ты чего так всполошился? – удивился Любимцев.

– Ну и дела! Вон оно как, значит, – закачал головой Митрохин. – Его в пятьдесят шестом в Людинове и судили. Там-то иуду завсегда помнили. Сильно лютовал.

– Его и здесь помнят. Хороший, говорят, мужик был. Приветливый. Бригадиром на лесозаготовках работал. Из тайги вернется, рыбки, мяса притащит, соседей соберет, угощает. Вроде и не боялся ничего.

– Да, – устало вздохнул Митрохин. – Самый паскудный и опасный враг – предатель. В спину бьет. Таящийся человек страшнее открытого недруга. Я на фронте… – Взгляд его темных глаз вдруг повеселел от какой-то неожиданной мысли. – А чего мы сидим-то, а, Петрович, поедем, есть тут рядом местечко. Ушицу сладим, у меня все с собой, позавтракаем, я тебя в контору аккурат к сроку доставлю. Не пропадать же такому утру. – Он встал, сладко потянулся.

«Хорошие у него глаза, не потухшие, – подумал Любимцев. – Много чего повидали, однако не устали, не застлала их пелена равнодушия». Любимцев несколько секунд колебался – до начала работы оставалось четыре часа, но на языке уже предательски ощущался вкус свежей ухи.

Махнув рукой, он устроился позади Митрохина, и они, не нарушая хрупкой утренней тишины, берегом Эльгана аккуратно выехали из поселка и вскоре остановились под лиственницами на небольшом ручье. Митрохин вытащил из коляски припасы, размотал удочки, нацепил на крючок с красным перышком муху, запустил наживку в бегущую по камням прозрачную воду. Хариус ударил почти сразу – невидимый в чистой воде, будто из засады. Рука Митрохина слегка вздрогнула. Леска натянулась, задрожала, рванулась в сторону. Он не стал забавляться, а просто выбросил рыбину под ноги Любимцеву.

– Штук пять таких – и хватит. – Любимцев отцепил пахнущего свежим огурцом хариуса.

Он натаскал сучьев, нашел сломанную лиственницу, положил ее на крупный валун, придавил другим камнем так, чтобы тонкий конец поднялся на метр от земли. Зачерпнул в котелок воды, повесил на лиственницу, развел костер и принялся чистить рыбу.

Митрохин наловил с десяток хариусов. Поднялся на берег. Заглянул в котел, звучно вдохнул густой аромат, крякнул и, потирая ладони от удовольствия, хитро глянул на Любимцева.

– Щас бы грамм по триста… Я заметил, когда сам готовишь, выпить сильнее хочется – вкус заранее чуешь.

– Нельзя, – хмуро вздохнул Любимцев. – Начальство едет.

– Ну, в уху-то сто граммов влей, – полез за бутылкой Митрохин.

– В уху нужно! – Любимцев снял котелок с огня, отлил в стакан водки, плеснул в уху и накрыл крышкой.

Сдавая прииск Любимцеву, прежний директор советовал сберечь бригаду Митрохина: «Горя знать не будешь, вокруг него жизнь бьет ключом. Они тут удумали бригадой: одному сбрасываются, как в кассе взаимопомощи, на лес, материалы и всем скопом за неделю дом ставят. Сбережешь – помянешь меня добрым словом!»

Когда с ухой было покончено, Митрохин снял поставленный на угли чайник. Щедро сыпанул в кружки заварки, залил кипятком, достал пачку «Беломора», с удовольствием закурил.

– Я все про Терещенку думаю… – Он сел, опершись спиной о ствол лиственницы. – Насолила ему, видать, Советская власть, он ей в войну солил, а все ж пришлось на нее горбатиться.

В памяти Любимцева всплыли детские годы, прошедшие на Урале. В войну в их город, где жило много раскулаченных после коллективизации, эвакуировали крупный оборонный завод. Прибывших селили по домам. Любимцев слышал, как родители упоминали соседей, сговорившихся только в обмен на драгоценности давать заводским молоко, масло, картошку. В их доме тоже поселили эвакуированную семью. Но отец запретил жене продавать постояльцам еду. Всю войну они жили одной семьей. Видел отец в этом какой расчет, Любимцев не знал. Их постояльцем был начальник цеха, и он устроил отца на завод. Тот получил «бронь», не попал на фронт, что, возможно, спасло ему жизнь.

– Лет-то сколько прошло, – вновь заговорил Любимцев. – Может, все забыть хотел. Годы свое берут.

Отцовская история нет-нет, а бередила душу. Он всю войну работал на заводе. Потом эвакуированные уехали, но завод остался, отец до сих пор там работает. И все же Любимцева больно задевало смутное предположение, что отец таким образом избегал фронта. Он ругал себя за подозрительность. И, размышляя об этом, однажды с внезапной ясностью осознал, что в прошлом нам доступен лишь поверхностный слой – только самое очевидное. Как нельзя прожить одновременно тысячи жизней, так нельзя возродить тайные миры людей, разобраться в их поступках. «Причины лжи нам понятнее, чем правда, поэтому мы никогда не сумеем до конца постичь друг друга, – думал Любимцев, – даже самые близкие. А незнание всегда будет восполняться самообманом».

– Я, Петрович, как на духу тебе скажу: грешен, полицаев и власовцев в плен не брал. – Митрохин с каким-то детским удивлением посмотрел на комара, севшего на руку, дохнул на него папиросным дымом. – Фрицев восемнадцать штук на себе приволок, а этих, вшей продажных, – давил. Однажды чуть в штрафную не угодил. За Днепром пошли за «языком». Я – старший. Днем еще присмотрели ихний дозор. Подобрались, а там – двое власовцев. Один здоровый, пришлось его сразу прирезать. А второго я хвать за горло и придушил. Чего делать-то? Нет «языка». Поползли фрица искать. Добрались до траншеи. Видим, сидит, один, пригорюнился. Нас заметил, залопотал по-хохлятски. Тьфу ты, опять власовец! Я ему: «Не бачиш? Це ж я, Грыша!» Иду и понимаю – прибью! Ничего поделать с собой не могу. Затихли, озираемся. И тут, на наше счастье, – еще двое. Оглушили их слегка. Один – германец, значит, майор, а второй – опять власовец. На часть их, видать, напоролись. Немца забрали, другого пристукнули. Когда же вернулись, выяснилось, что тот и был их командир, а немец приехал с проверкой. Он-то меня от трибунала и спас, важный майор оказался.

– А как потом, Никанорыч, не снились они тебе? – Любимцев сосредоточенно потер двумя пальцами переносицу. – Все же люди.

– Какие это люди? – Лицо Митрохина сделалось похожим на круглый валун – твердым и серым. – Враги! Начнешь их в бою разглядывать, конец тебе. В бою ты зверь. В Венгрии в окоп влетел, а там – эсэсовец. Я вроде не малой, так он против меня – вдвое. Автомат мой сразу выбил, но и сам выстрелить не успел. Я ему в глотку-то вцепился, однако чую: не слажу. Все, думаю, крышка тебе, Митрохин! А он – одной рукой придушить себя не дает, другой по поясу шарит – то ли нож, то ли пистолет ищет. Щас в брюхо саданет. И тут такая сила в меня влилась, прямо медвежья. Кадык у него вырвал. Сижу в окопе, зажав эсэсовский кадык в кулаке, дрожу и ничего не соображаю. День пальцы не разжимались. Спиртом меня отпаивали. Война – дрянь! Ну ее к черту!

«Не понять нам, невоевавшим, войну до дна, – думал Любимцев, – не докопаться до правды таких вот Митрохиных. Не понять, какой привычной стала для них смерть».

– Пора, Никанорыч, – встряхнулся он от размышлений. – Давай в другой раз укатим подальше на пару дней.

– В конце недели? – легко согласился Митрохин.

– Может, и в конце, – кивнул Любимцев, думая о Клешнине. – Может. Знать бы, кто нашей судьбой управляет.

– А узнал бы, – прищурился Митрохин, – о чем попросил бы?

Любимцев пожал плечами, задрал голову, глядя в небо. В прозрачной вышине плавно кружил орел. Даже отсюда впечатлял громадный размах его неподвижных крыльев. Орел описывал широкие круги, рассматривая и запоминая все, что происходило под ним, точно собрался улетать навсегда.

Любимцев постоял еще с минуту и от души расхохотался.

– А не знаю! Ничего, наверно, не попросил бы.

– Вот и я не знаю, – разогнал густые брови Митрохин. – Чего просить-то? Война была, а я себя счастливым чувствовал. Разве такое может быть, чтобы вокруг смерть, а ты – счастливый? – Он вопросительно посмотрел на Любимцева. – Выходит, может, хотя и не должно. – Митрохин прерывисто вздохнул, связал удочки, по-хозяйски огляделся.

По малоприметной дорожке берегом реки они вернулись в поселок.

Галина стояла у окна на кухне, одетая к работе. Поверх блузки на чуть приподнятые плечи накинута тонкая серая кофточка. «Кто их учит так кокетливо ежиться, втягивая в плечи слегка откинутую назад голову», – вскользь подумал Любимцев. Ему показалось, будто Галина так и простояла остаток ночи, ожидая его, чтобы поразить своей статью и красотой. Вот только глаза были влажными и красными.

На плите остывала сковородка с обжаренными кусочками сала для яичницы.

– Ты был у нее? – Галина еле сдерживала дрожь и, испугавшись своего вопроса, возможного ответа, стала похожа на несчастного зверька, загнанного в угол.

– Фу ты, – выдохнул Любимцев. – Я уж подумал, что случилось. Ты меня не пугай. Не спалось, вышел подышать, Митрохин мимо едет, утащил на рыбалку. Есть не буду, сыт.

Он наклонился, взял ее за подбородок, легонько повернул голову и посмотрел в глаза, будто взглянул в окно на промозглый серый вечер.

– Не оставляй меня больше так, – хлюпая носом, прошептала Галина, доверчиво прижавшись к нему всем телом.

В конторе Любимцев быстро прошел в кабинет. Секретарша Инна Михайловна, маленькая, резвая хохотушка, вступающая в пору второй молодости, возилась с чайником. Ее стремительные черные глазки, как дождевые струйки, забарабанили по Любимцеву, непостижимым образом оценивая сразу все – костюм, рубашку, галстук, отутюженность брюк, чистоту ботинок, настроение. Задержавшись на лице, отыскали признаки легкой усталости и, довольные, завершив осмотр, расплылись двумя теплыми лужицами, в которых заиграли веселые солнечные зайчики. Директор выглядел уверенным и бодрым, готовым к «бою».

Как настоящая секретарша, Инна Михайловна была осведомлена обо всем, что происходило в приисковой жизни. Многие намеренно посвящали ее в свои и чужие тайны, зная, что Инна Михайловна доведет их до директора, и она умело манипулировала заинтересованными сторонами.

Десятки глаз внимательно следили за директорским романом, и кто с сожалением – жаль терять толкового начальника, кто со злорадством – учить надо этих выскочек – ожидали развязки.

– Сводка на столе, звонков не было, – доложила Инна Михайловна, наливая чай. – Звать народ?

– Нет, только чай. – Любимцев с галантным поклоном открыл дверь в собственный кабинет, пропуская вперед Инну Михайловну.

Освободив поднос, Инна Михайловна чуть-чуть задержалась. Любимцев вопросительно взглянул на нее.

– Обедать будете здесь или на участке?

– Там посмотрим… – Любимцев неопределенно повертел рукой.

Инна Михайловна повернулась и направилась к двери. Она шла, легко ступая в туфлях на высоких каблуках, плавно покачивая бедрами. Как большинство маленьких женщин, она обожала высокие каблуки, которые придавали стройность ее слегка полноватой фигуре. Внезапно дверь широко распахнулась, на пороге возник невысокий человек в штормовке вместо пиджака. Инна Михайловна ойкнула, подвернув ногу на высоком каблуке, и, взмахнув подносом, будто веером, упала прямо на Клешнина.

– Вот так встреча! – Клешнин крякнул, помогая ей обрести равновесие, включил свое неотразимое обаяние.

– А меня, с дороги, чайком не побалуете?

– Конечно, – пискнула Инна Михайловна и юркнула в дверь.

Клешнин оглядел скромный кабинет, прошелся, разминая ноги, остановился у окна, за которым редкой рощицей вперемежку росли лиственницы и березки. Солнечные лучи путались в их кронах, зажигая полянку яркими пятнышками – будто цыплята копошились в зеленой траве.

Все сейчас интересовало Клешнина. Он осторожно впитывал чужой мир, прислушиваясь к своим впечатлениям, словно врач к сердечным ритмам. Как многие мужчины маленького роста, он считал себя физиономистом. Возможно, потребность хоть что-то прочитать по лицу, увидеть в глазах, понять чужой умысел возникла еще в детстве – чтобы угадывать намерения более рослых и сильных сверстников; позднее – чтобы не нарваться на беспощадную девичью насмешку, затем – для безошибочного выбора женщины, которая рост мужчины не считает основной добродетелью.

Кивнув на сводку, лежащую на столе, спросил:

– Как?

– В порядке. – Любимцев машинально заглянул в сводку, но без волнения. – Не у нас на подземке история вершится: шахты на бедных россыпях – тупик. – Любимцев поморщился. – Инерция губит.

Клешнин слушал, откинувшись на стуле, лицо его казалось застывшим, только глаза выдавали интерес. Наибольшую опасность представляла рожденная его воображением конструкция, которую он собирался возвести. И чем полнее воображение прорисовывало ее детали, тем сильнее он верил в нее, она врастала в душу, становилась навязчивой идеей, когда невозможно было согласиться даже с частичным ее разрушением. Ему нужна была удача! Нужна была хорошая руда!

– Возможно, у нас появится шанс… – Клешнин отхлебнул чаю. – Но надо отыскать сурьму. Определены три перспективных зоны и одна здесь. Найдем первыми – получим все.

– Антимонита тут сроду не было, – пожал плечами Любимцев.

Куда клонит Клешнин, при чем тут сурьма? Мерой жизни и смерти здесь было и есть золото. Оно ссорило и мирило, снимало с работы и назначало на должности, отнимало и возвращало надежду.

– Давайте-ка прокатимся на шахты. – Клешнин встал.

До участка было километров пятнадцать. Иногда дорога отступала от берега, и река убегала прямо в тайгу.

– Не находите, что красота в природе как мозаика складывается из множества отдельных красот? – Клешнин повернулся к окну машины, наблюдая зеленый склон сопки. – Везде можно найти свою. Вон, посмотрите, тальник на камнях пророс, до чего хорош!

– Человеку слишком многое от природы надо, пусть художники с красотой разбираются, – неохотно отозвался Любимцев. Его сейчас занимали совсем другие мысли.

– Не верите, значит, что мир спасет красота? – улыбнулся Клешнин.

– Считаю вредным и опасным заблуждением. – Любимцев сосредоточенно посмотрел в окно. – Кого она спасла? Какую войну остановила? Разрушения? Петергоф, Павловск? Ясную Поляну? – Любимцев довольно усмехнулся. – У меня бригадир Митрохин промприборы ставит. Ну, какая, к черту, в промприборе красота? Бревна да железо, но как он их ставит! А кто увидит, кто поймет? Из миллиона – один. И так без конца.

Дорога плавно завернула за сопку, и они въехали в широкую, просторную долину. Здесь все сообщало о близости человека: ржавые железки, старый скруббер, кабина неизвестного автомобиля, гнутые, будто кто-то вязал в узлы, бурые швеллеры. Горы отмытых эфелей серыми пирамидами извивались вместе с долиной, напоминая спину гигантского ящера, пригретого солнцем.

Машина переехала грязно-коричневый ручей и остановилась у вагончика. Рядом с дверью висела черная разлинованная мелом доска. В клеточки вписаны результаты работы смен.

Клешнин огляделся, но никого не увидел. Только слышался треск бульдозера, стук перфораторной бочки и откуда-то выползала транспортерная лента, с которой, шурша, шлепались мокрые куски уже бесплодной породы.

Но вот стих бульдозер, перестала крутиться бочка, взвизгнув валами, замер транспортер, и в непривычной тишине к длинному дощатому столу под навесом, накрытому клеенкой в розовую клеточку, потянулись люди.

Клешнин обвел их взглядом.

– На всех приисках неотход среднего содержания, – начал он спокойным, почти домашним голосом. – Мы валим план. У вас, на шахтах, пески давно на поверхности, поэтому каждый ваш килограмм золота, – Клешнин усмехнулся, – на вес золота, точнее не скажешь.

Все за столом были уверены, что «первый» приехал вовсе не за советом, как спасти план, а снимать директора.

– Вы со старателями поговорите, – послышался звонкий голос с противоположного края стола, там сидела загорелая курносая женщина лет тридцати. Бежевая косынка, завязанная сзади, почти слившись с цветом загара, прикрывала большую часть лба, из-под которого смотрели игривые глаза. – Пусть в заначках пошуршат, кое-что и соберется.

– Нормировщица, Островская Катерина, – представил ее Любимцев.

– Степан узнает, он ей пошуршит где надо, – тыкнул моторист Костя Ермолин на ухо бульдозеристу Диме Остапенко.

– О-о-й! – услыхав, пропела Катерина. – Это еще кто кому чего нашуршит.

Клешнин понимал, что люди ждут от него чудесных слов, после которых все изменится, но у него не было таких слов, и завтра он ничего изменить не мог. Он опять вспомнил слова первого секретаря обкома, что «министерству нужно золото, а нам с вами и золото, и развитие территории. Будь их воля, оставили бы одних старателей».

«Где-то там заваривается большая драка, – думал Клешнин, оглядывая людей, – но какое им дело до высотной кутерьмы? Их жизнь наматывается на колесо времени, ради чего крутится это колесо?»

– Я не привез быстрого лекарства. – Клешнин встал. Только что он добродушно посмеивался над едкими репликами, почти расслабленно участвуя в разговоре, а сейчас стоял, опершись сжатыми кулаками о стол, глаза затвердели, вертикальная морщинка прочертила лоб. Никто и не заметил, сколь быстро произошло перевоплощение, только все разом притихли. – Вы должны помочь. – Клешнин говорил отрывисто, тихим голосом, будто объявлял о тайном сговоре. – Надо обязательно выполнить объемы по промывке, даже если придется мыть пустые объемы. Только выполнив их, мы заставим считаться с собой.

Клешнин замолчал. У стола опять стоял спокойный человек с умными, все подмечающими глазами, морщинка на лбу разгладилась, движения стали мягкими и плавными. Он начал прощаться.

Последней подошла Катерина. Он с интересом разглядывал эту замечательную своей крепостью молодую женщину, которая как раз вступала в тот возраст зрелости, когда нравится всем. В глазах Катерины блуждала чертовщинка, делавшая ее опасной для любого мужчины. Она сама протянула руку Клешнину и, улыбаясь, сказала, понизив голос:

– А директора нашего мы в обиду не дадим, вы лучше его «бывшую» в другое место пристройте.

Клешнин несколько секунд размышлял и наконец ответил согласной улыбкой.

– При таких защитницах за вашего директора можно не беспокоиться.

Его уже почти не занимало, что происходит между Любимцевым и его женщинами. Он принял решение, остро чувствуя отсутствие времени и трудности предстоящего дела. Сотни чиновников до самой Москвы сидели над прииском Любимцева, кормясь с его золотого грамма. Объясни-ка им, что природа больше не укладывается в плановую себестоимость этого грамма. Их ведь могут и спросить: «Не многовато ли вас тут, ребята?» Нет, они не союзники. Придется думать одно, говорить другое, а делать третье, и чем яснее представлялось ему еще не начатое дело, тем нужнее была своя команда. Сейчас это становилось важнее всего. Он посадит Любимцева в райисполком, заместителем, сделает своей правой рукой и «тягловой лошадью». «Справится? – спрашивал Клешнин себя. – А черт его знает, но ведь не за хорошие глазки Любимцев стал директором в тридцать лет».

Требовались молодые, толковые, честолюбивые, циничные люди. Вкрадчивый внутренний голос нашептывал: «Они будут рвать жилы за твое продвижение наверх, потому что ты сможешь потащить их за собой. Тебе сейчас нужны они, но и ты – их шанс в будущем!»

Он слушал эти обманчивые бессовестные слова, зная, что никуда отсюда не вырвется, здесь пройдут его лучшие годы, потом он станет старым, способным бить копытом, но не лезть в гору. А сидеть в промежуточном кабинете – не для него. Он глубоко прятал в себе эти мысли, и они редко беспокоили его, но сейчас наступил тот случай. Он заманивал Любимцева, ловил на себя, как на живца, и будет заманивать других, пока не соберет команду. «Дело меня оправдает, – Говорил самому себе Клешнин. – Такова жизнь, в ней все проистекает одно из другого, связано, переплетено. События его и моей жизни вели нас сюда, наши пути могли никогда не пересечься – но пересеклись! Разбираться, зачем, будем после».

Клешнин стоял, прислонившись спиной к стволу дерева. Горячий воздух разогнал даже комаров. У стенки вагончика, вытянув лапы, развалился кот, равнодушный ко всему. Из вагончика вышла похожая на куклу-неваляшку повариха в белой курточке, кивнула Любимцеву и снова скрылась в темном дверном проеме.

– Пора подкрепиться. – Любимцев подошел к вагончику. – Похлебаем шахтерской ухи.

Внутри работал вентилятор, дневной свет проникал сквозь небольшие оконца. В воздухе витал аромат свежевыпеченного хлеба, терпкий дух ухи шел от кастрюли.

– Из чего нынче уха? – Клешнин уселся напротив Любимцева.

– Харюзовая. – Любимцев мысленно поблагодарил Митрохина. – Утром еще плавали.

Неваляшка поставила на стол дымящиеся миски.

– На второе оленинку потушила, – сообщила она мягким приятным голосом. – С макаронниками покушаете, картошечки-то нет, одна сухая осталась.

– Спасибо, Матвеевна, – кивнул Любимцев, – мы теперь сами. – И вопросительно взглянул на Клешнина.

Тот понимающе улыбнулся.

– Не повредит под ушицу.

Напротив Любимцева сидел добродушный человек, готовый к долгому задушевному разговору.

Любимцев достал из холодильника бутылку «Столичной», разлил в простые граненые стаканчики водку. В глазах обоих читался интерес друг к другу.

– Давайте выпьем за знакомство, – предложил Клешнин. – Надеюсь, оно будет добрым.

Они выпили, и Клешнин безмятежно принялся поедать уху с азартом сильно проголодавшегося человека.

Когда с едой было покончено, Клешнин удовлетворенно хмыкнул.

– Дома так не пообедаешь. – Он сам наполнил стопки. – У меня очень простой тост – за удачу! – И твердо добавил: – Она нам скоро понадобится.

Некоторое время, он внимательно рассматривал свою руку, лежащую на столе, собираясь с мыслями, и перевел на Любимцева потяжелевший взгляд, целясь в переносицу. – Я предлагаю вам стать заместителем председателя райисполкома. Вы можете отказаться, но прямо здесь – я должен уехать, зная ваше решение. Скажу откровенно: мне нужны люди, готовые рискнуть сейчас и двинуться со мной дальше.

– Меня могут не избрать, вам известна моя ситуация. – Любимцев старался говорить спокойно, но полностью владеть собой было тяжело.

– В своей ситуации разберитесь сами и поскорее, остальное я беру на себя. – Клешнин с напряженным нетерпением неотрывно смотрел в переносицу Любимцева. – Правильно ли я понял, что вы согласны?

– Согласен, хотя, честно сказать, удивлен.

– Впереди у нас много удивительного, – вздохнул Клешнин. – Знаете… – Он подался вперед, понизив голос. – Есть три способа жить. Первый – никого не драть и ничего не брать. Второй – всех драть и ничего не брать. И третий, так мы будем жить – всех драть и все брать! – Клешнин хлопнул ладонью по столу. – Новую супругу отправьте в Городок, придется ей немного потосковать. А теперь пора. – Он поднялся. – Как говорится, и честь надо знать. На ужин не зазывайте. – Он предупредительно покачал рукой. – Мы с пользой провели день, а поужинать успеем.

Вечером Любимцев рассказал Галине о новом знакомстве. Она влюбилась в Клешнина сразу и бесповоротно.

Ночью Любимцев пошел к реке, сел на ту же скамейку. Он знал, что готов работать с Клешниным. Он еще не представлял всей задачи, но чувствовал большую цель, к которой придется шагать через предрассудки, именуемые моралью, нравственностью, этикой. Не спрашивая, можно или нельзя. И разве способ жизни – «всех драть и все брать» – не близок ему самому? Он признавался себе без особого удовольствия. А вот Клешнин не побоялся сказать вслух. Выходит, понял его за один день, накрепко привязав к себе.

Тетрадь Данилы

Нина

Однажды весной пятьдесят первого у выхода из столовой ко мне подошла девушка лет двадцати пяти, точнее определить было сложно – лагерь быстро старил людей, особенно женщин, а она, я сразу понял – из женского лагеря, хотя и не видел номера на одежде, которая мало отличалась от той, что носили вольняшки. Очень худая, с впалыми щеками, волосы убраны под платок. С узкого, землистого цвета лица смотрели большие миндалевидные серые глаза, а немного курносый нос казался длинным и острым. Видно, правду говорят про недоедающих: одни глаза да нос остались. Девушка спросила, действительно ли я геолог, я кивнул в ответ. «Вы, вероятно, скоро уходите в поле?» – опять спросила она. Я вновь кивнул, не понимая, к чему она клонит. Тогда девушка незаметно сунула мне в руку бумажку. «Прочтите, пожалуйста, – попросила она, с тревогой и пронзительной, как почудилось, надеждой, заглядывая в мои глаза. – Только не сейчас, завтра я вас здесь буду ждать».

Мне уже сигналила машина – надо было ехать в поселок, в управление, окончательно скорректировать с начальством задание на полевой сезон, поэтому я ответил, что мы сможем увидеться только через три дня. Взгляд девушки мгновенно потух, она затравленно посмотрела по сторонам, о чем-то лихорадочно размышляя, потом жалко так улыбнулась, сказав, что постарается, хотя и не знает, сумеет ли. Но тут по ее лицу пробежала какая-то решимость, она ближе наклонилась ко мне и прошептала: «Я – Нефедова, октябрьский этап сорок девятого». Сообщив это, резко повернулась спиной, зашагав прочь, показывая лагерный номер на спине.

Девушку звали Ниной, она была, как я, из Ленинграда и, что меня больше всего поразило, училась в моем родном институте. Не доучилась один курс. Отца арестовали в сорок восьмом, а ее через несколько месяцев исключили из института, осудив на пять лет лагерей. Нина спрашивала, не нужны ли нам специалисты в петрографии. Я загорелся – петрография считалась мутной наукой, специалисты в ней наперечет. То, что она не доучилась, не имело особого значения, к тому же девушка готова была идти в поле хоть рабочим. Я хорошо понимал, что означает для нее вырваться из лагеря, да еще в поле, заняться геологией. В записке она честно предупреждала, что на ней клеймо «дочь врагов народа» и слишком рисковать ради нее не стоит. Это меня тронуло: прося о помощи, она не могла не понимать, что для меня это, как ни крути, риск, но оставляла лазейку для совести, сообщая, что поймет, если ничего не получится.

В геологическом управлении я все рассказал начальству и даже удивился, когда через день получил пакет для начальника женского лагеря с приказом направить Нину в мою партию. «Дальстрой» по-прежнему работал как часы, не допуская проволочек в решении вопросов, хотя на дворе стояли пятидесятые и жизнь наполнялась ожиданием неясных перемен.

Тот полевой сезон оказался сложным, мы потеряли половину лошадей и вернулись на базу поздней осенью.

Нина вкалывала за двоих, успевая и в маршруты ходить, и за «кухней» приглядывать. Таких макарон и гречки с тушенкой, оленины с грибами и брусникой мы отродясь не пробовали. Несмотря на собачью работу в маршрутах, на полевых харчах она поправилась, грудь поднялась, линии фигуры стали плавными и волнующими, лицо округлилось, носик задиристо курносился, большие серые глаза ожили и смотрели вокруг с участливой иронией и радостью. Неожиданно она превратилась в красавицу. Мужики ее подначивали: «Смотри, Нинок, вернемся, никто не поверит, что это ты. Спросят: где такую красоту скрывала?»

Прожив полгода в полевых условиях под дождями, ветрами и снегом, среди пятерых мужиков, она ни разу не пожаловалась на усталость, относясь ко всем ровно, ни в ком не разрушая симпатии к себе, а симпатизировали, оберегали, стараясь ей помочь, все.

Отгуляв положенные после полевого сезона три дня, я пришел на работу, где меня ждала потрясающая весть. Мне вручили приказ о назначении Нины на должность геолога. Отныне она покидала лагерь и становилась поселенкой на пять лет. Когда я показал ей приказ, она бросилась мне на шею и несколько раз крепко меня поцеловала. Мы, конечно, отметили такое событие всей партией. Нина была счастлива. Наверно, в тот вечер все и решилось.

Я уже не представлял свою жизнь без ее постоянного присутствия рядом. Наверно, созрел для любви. И хотя некоторые, в том числе и Васька Остаповский, отговаривали, пугали, что испорчу себе карьеру, я был уверен, что мы вместе справимся с любыми трудностями. Еще Васька меня предостерегал, чтобы я хорошенько поразмыслил о том, что она пережила, находясь в лагере, что там могли с ней делать, да наверняка и делали. «Нужна тебе такая жена?» – спрашивал он. А вот Рощин меня поддерживал, Нина ему очень понравилась. «Тебя отговаривают, – сказал он, – потому что сами ради любви на такой поступок не способны. Трусы!» Вскоре мы с Ниной поженились.

Тетрадь Данилы

Нина (продолжение)

Мы жили хорошо. Через пять лет родились две дочки. После смерти Сталина с Нины сняли статус поселенки, потом подоспела реабилитация. Нина с блеском защитила диплом в институте. Еще бы, имея такой материал, можно сразу кандидатскую защищать, что один профессор ей и сказал, предложив пойти учиться в аспирантуру. Я был против. Не хотелось надолго отпускать молодую красивую жену. Да у нас это было не очень-то и принято, мы без того боготворили геологию, а к степеням относились равнодушно, даже пренебрежительно. Ценились открытые месторождения и добытый металл, что имело конкретный смысл. Нам этого вполне хватало для самоутверждения.

Вспоминая теперь те годы, я лишний раз убеждаюсь, что трудности не дают обращать внимание на мелочи, не позволяют им превращаться в проблемы, отравляющие семейные отношения. Однако со временем многое изменилось.

Отец Нины был ученым, генетиком, он попал в лагерь во времена борьбы с этой наукой. Ее мать не стала дожидаться мужа, отреклась от него и вскоре вновь вышла замуж. Нина ей этого предательства не простила, ждала освобождения отца, но он умер, как сообщили, из-за воспаления легких и посмертно был реабилитирован. С этого момента жизнь наша начала катиться под уклон.

Скорее всего, обиду на власть Нина затаила, когда сама оказалась в лагере, хотя первое время и сдерживала ее, не позволяя разрастись. Я говорил, что нельзя жить в постоянной злобе и ненависти, что они в конце концов начнут поедать ее изнутри и съедят, а жизнь наша все же меняется к лучшему. Говорил, что я тоже мучаюсь прошлым, но так уж случилось. Нам выпало пройти через испытания. Это ужасно, это тяжело было пережить. Трудно признать неизбежность случившегося, еще невыносимее мучиться неизвестностью-оправданы ли жертвы. Теперь, когда те события отдаляются от нас, кажется, что был и другой путь, но это ложное ощущение. Другого пути не было. Обойтись без жертв? Увы. Может, тогда вообще не стоило ступать на эту дорогу? Кто знает? В том-то и трагедия. Не помню, кто сказал, что есть два способа проливать кровь: бессмысленный, за который история не прощает, и второй – за который она отпустит грех.

Нина не соглашалась со мной. Она считала, что власть была, есть и будет лицемерной в силу инстинкта самосохранения. И однажды, наверно, желая побольнее задеть меня, бросила в сердцах, что я, возможно, думал бы иначе, если бы знал, как ее насиловали в лагере. Не стоило ей этого говорить, но женщины иногда бывают более жестокими, чем мужчины, даже если им приходится признаться в смертном грехе. Я вспоминал, какой счастливой она была, когда я привез ей разрешение отправиться в поле, как целовала меня, получив статус поселенки, как появлялись на свет наши девочки, и не мог понять, что случилось с Ниной за эти двенадцать лет. Что застряло в ней между настоящим и уходящим прошлым, мешая окончательно избавиться от темных воспоминаний?

Она все чаще говорила, что не желает больше торчать в этой дыре, потому что жизнь ее проходит, а она еще не жила по-человечески, обвиняла меня, что не дал ей защитить диссертацию, не пустил в науку. Называла тряпкой, неспособным постоять за себя. Упрекала, что, имея столько открытий, не смог заработать ни одной премии. Это становилось невыносимо. Я запил. А Нина вскоре, забрав девочек, уехала в Ленинград. Мне там делать было нечего. Я себе другой жизни не представлял. Первое время, бывая в отпуске, приезжал к ним. Мне казалось, что Нина успокоилась, стала менее категоричной, но глаза ее ничего не выражали и суть наших отношений не менялась. Она по-прежнему считала, что любовь к ней и понимание прошлого, как понимаю его я, вещи несовместимые. Я чувствовал, что исчез из ее жизни. Мы существовали каждый сам по себе без ожидания и надежды на возвращение. Дочек в геологию она не пустила. Отправила на филологический.

Глава тринадцатая

Пунктир времени

✓ Создан первый «Рабочий клуб» при общежитии МПО «Пролетарий».

✓ ЦСУ СССР преобразовано в союзно-республиканский Государственный комитет СССР по статистике.

✓ Появилась первая Объединенная оппозиционная партия (ООП).

✓ Забастовали водители автобусов в Чеховском районе Московской области.

✓ Между Ленинградом и Москвой установлена видеосвязь, которая осуществляется по обычным телефонным каналам.

✓ Митинги в столицах Прибалтики в годовщину пакта Молотова-Риббентропа.

✓ Раскол в координационном центре Культурно-демократического движения «Эпицентр».

✓ Разогнана демонстрация кришнаитов перед Моссоветом.

✓ Собрание партхозактива Ульяновской области рассмотрело комплексную программу социально-экономического развития области к 125-летию со дня рождения В.И. Ленина.

Тетрадь Данилы

С пятьдесят четвертого мне пришлось работать главным геологом на прииске «Салют». Время не простое – на приисках не хватало разведанных запасов, многие россыпи исковерканы. А нет запасов – нет перспектив. «Салют» несколько раз порывались закрыть, но мы спасали прииск, сами вели разведку, давали запасы. Открыли больше двадцати месторождений на своей территории, и прииск жил. По нынешним временам, конечно, ужасный бардак, но приходилось рисковать. А риск был! Случись что или сообрази кто письмишко подметное настрочить, докатись дело до Москвы, могли и к «стенке». Но мы о плохом не думали – по молодости ли, по дурости, а может, после военных лет и страха уже не осталось.

Потом я познакомился с Клешниным. Он приехал к нам первым секретарем райкома. Заваривалась хорошенькая каша. После конфликта с Китаем в стране не оказалось сурьмы, и на самом верху, аж на съезде, геологам дали задание отыскать свою сурьму. И тут, как по заказу, на нашем ручье Сентачан, неподалеку от Породка, подняли штуф, в котором обнаружили золото с антимонитом. Кто-то подумает, счастливая случайность, но случайности в геологии редки – просто в открытии созрела необходимость.

Остаповский уже работал главным геологом экспедиции, а Рощин уехал начальником партии на Яну – там были хорошие перспективы на золото. Он начал с анализа старых данных, еще довоенных, и тех, что накопились после. Так он определил зоны будущих работ. И это дало результат. В одном из водоразделов его партия обнаружила россыпь. Опробование, правда, показало невысокое содержание, всего два-три грамма на кубометр, зато какие запасы! Рощин оценил их в сотни тонн. Требовалась буровая разведка. Он составил проект, но почти сразу после начала работ уехал в отпуск. Уже без него одна из линий, указанная в проекте, дала промышленное золото. Однако кто-то из местных геологов, замещавших Рощина на время отпуска – не то Жаров, не то Угаров, – приписал все заслуги себе. После такой подлости Рощин из отпуска на Яну уже не поехал, вернулся к нам. А после и всю партию из-за дальности и неудобства управления передали местной экспедиции. Не знаю, как все сложилось, но добычу там пока не начали.

Мы с Рощиным много говорили о странностях человеческой натуры. Как тот, кто делил с тобой тяготы и опасности маршрута, спал в одной палатке, тащил тебя на себе, отдавал тебе последнее, как может тот же самый человек вдруг, когда ему ничего и не грозит, когда не решается вопрос «жить или не жить», просто ради мелочного благополучия или из зависти предать, сподличать? Я не знаю ответа. Кто-то скажет про совесть, но у каждой совести своя незримая черта, до которой она не тревожит человека. И у всех эта черта разная.

Вообще-то вокруг открытия любого крупного месторождения, сулящего награды, плетутся интриги, поднимается мутная вода борьбы за первенство. События отматываются назад, их стараются откорректировать по-новому: о ком-то «забывают», кого-то оттирают, а иного отбрасывают. Так случилось и с Сентачаном.

Но сначала был Клешнин. На наш прииск он приехал с директором Комбината разбираться, почему меня хотят убрать. А причина простая. Все наши запасы, как я уже упоминал, доставались большой кровью и держались на честном слове, вот я и не позволял хищничать.

С Клешниным мы долго беседовали, понравился он мне. Я ему, конечно, – про Унакан. Очень его это заинтересовало, и он говорит: собирай манатки, хватит здесь воевать, возвращайся в экспедицию, там большая работа намечается, а тут и без тебя разберутся, все объекты передают экспедиции – конец самодеятельности. Для прииска труднее стало, но с государственной точки зрения – правильно.

А на Сентачане события развивались споро. Уже в следующем году Матвей Деляров выявил в коренном залегании золото-сурьмянную жилу, к ней подобрались канавами, и открытие, можно сказать, состоялось. Дело оставалось за разведкой. Руководил разведочной партией Ямпольский. Провел работы быстро, всего затри года, и с отличными результатами. Правда, потом началась возня: кто первый, кто второй, третий… кто был на совещании, кто не был, кто давал распоряжение, кто не давал, чья где подпись стоит… Сомнений не вызывал только Деляров. Речь шла о Государственной премии и орденах. Делярову даже прочили Героя. В числе претендентов был и Остаповский. Но главное-то: открыто уникальное месторождение, надо строить рудник, обогатительную фабрику. Комбинат получал очень большие средства.

Когда еще шла разведка, я пошел к Клешнину. Он был в отличном настроении. Я уже знал о его авантюрном характере и предложил ему начать разведку Унакана. Я говорил, что, если мои расчеты подтвердятся, он получит крупное рудное месторождение золота, еще один рудник, который окупит все затраты. Мне показалось, он загорелся, хотя и не подал виду. Обещал подумать. Но я совершил ошибку – еще раньше о своей идее рассказал Остаповскому, а тот сидел на чемоданах, ждал перевода в Москву. Он испугался. Узнав про разговор с Кпешниным, позвонил в министерство, и оно установило особый контроль за целевым использованием средств на разведку Сентачана. Клешнин на рожон не полез. Возможно, понял, что сразу два таких дела не потянуть. Мне он сказал, что надо ждать.

Перелыгин отложил тетрадь, почувствовав голод. Пошел на кухню, поставил чайник. В холодильнике съестного не оказалось, кроме куска вареной оленины. Пока чайник закипал, он сделал пару бутербродов, положив на мясо аджику – прокрученные в мясорубке помидоры с чесноком, перцем и солью, которой его снабжала жена Любимцева Галина.

Пока ел, пытался выстроить все известное ему об Унакане в логическую цепочку. Поговорить бы с Клешниным. Почему у него не дошли руки до Унакана позже, когда Сентачан разведали и строили рудник? Но Клешнин был далеко, а те, кто рядом, вели странную игру. Хотел ли Остаповский на самом деле помешать Клешнину, или это фантазия Вольского? Может, целью Остаповского был именно Вольский, остававшийся здесь, тогда как сам он переезжал в Москву? Но какой в этом смысл?

Перелыгин подумал о переменчивости жизни, ее зависимости от тайных механизмов, что приводятся в действие неизвестными людьми, и о неизменности природы. Эти сопки за его окном и те горы за ними простояли тысячи лет и простоят еще тысячи, храня свои загадки и сокровища, ради которых вокруг копошатся люди. Строят города и поселки, а потом бросают их, как только иссякнет очередная жила. Кто же защитит эту землю? Малочисленное коренное население оленеводов и охотников? А нам она, выходит, пригодна только для временного проживания? Мы тут не живем до старости, не умираем на ней, как они, не лежим в этой земле, и на наши могилы не приходят дети и внуки, а значит, эта земля хранит только их мудрость и лишена нашей, не соединяясь с ней, не рождая общую большую мудрость. Мы же – живущие тут в разные времена – лишь колониальные режимы, которые постоянно меняются.

Был «Дальстрой», начавший не виданное здесь производство. Оно было допотопным, зэковским. Поэтому после войны оказалось, что богатые месторождения отработаны кое-как. Многое пришлось доразведывать, пересчитывать.

И наладилось, появились внятные правила – вычищать металл дочиста, мыть россыпи с бедным содержанием. Выросли затраты, но Комбинат не снижал, а наращивал добычу. Такое могло позволить себе государство, которое не верило в сказки о философском камне, не могло унизиться до походов за золотом на валютные биржи, а понимало, что это золото не растет на полях, взять его больше негде.

И вот эти правила хотят выкинуть как хлам. Что же останется после нас через каких-нибудь пятьдесят лет? Обозримое будущее сократится до завтрашнего дня.

«Удивительно, – думал Перелыгин, – Сороковов и Деляров идут против правил. Но если Деляров и попал под пресс Сороковова, то для самого Сороковова последствия грозят непредсказуемостью. Почему он готов идти на преступление?»

Перелыгин размышлял о непонятном, странном выборе, причины которого не мог разгадать. Этот выбор объединил двух очень разных людей. Внезапно его поразила догадка. А что, если Унакан – лишь частный случай. Что значит он в масштабах страны? Мелочь! Правильно сказал Деляров: одним больше, одним меньше – не обеднеем. Может быть, дело совершенно в другом: до сих пор геолог стоял на страже интересов государства и страны, но что, если в этой незыблемой основе вот-вот что-то изменится? Ведь и Сороковов обязан защищать интересы государства, потерявшего ощущение опасности, подобно тому, как перестает чувствовать вкус обожженный кипятком рот. Что же, черт возьми, происходит?

Возможно, Деляров уверен, что Унакан ничего особенного собой не представляет, а идея Вольского – лишь красивая мечта! В противном случае слухи, доходившие до Перелыгина, будто Деляров метит на место начальника экспедиции, – вовсе не слухи и Матвею надо громко напомнить о себе после Сентачана.

Тогда, больше двадцати лет назад, удача не пожелала никого изнурять мучительным поиском, выбрала для открытия август – радующий цветом предосенней зрелой красоты, которая с широтой и роскошью медленно задерживается в предвечерних часах еще долгого прозрачного дня.

За год до того на террасе небольшого ручья был поднят штуф. Его анализ удивил содержанием золота и поразительной концентрацией сурьмы. Правда, сначала на эту находку внимания не обратили, а через год вспомнили, поручив Делярову, чья партия проводила полевой сезон неподалеку, исходить долину того самого ручья.

Геологи поужинали. Илья отошел от лагеря. Позже его отлучка войдет в легенду, без которых не обходится ни одно открытие.

Много раз друзья, используя изрядное количество спирта, пытались выпытать, как проходило его одинокое хождение, но Матвей, пьяно улыбаясь, плел что-то про интуицию, а на вопрос: «В каком месте она у него находится?» – еле ворочая языком, посылал всех подальше.

Однажды ночью по дороге домой после преферанса Перелыгин узнал все у самого Делярова.

«Проясни для истории», – попросил он.

«Разболтаешь, никогда больше ничего не скажу. – Деляров остановился, достал сигареты. – Тут такое дело. Вышел я на ручей, иду, правый борт оглядываю и чувствую – живот скручивает. Мысль еще мелькнула – здравствуй, язва, – гастрит-то уже был. Ну вот, значит… – Деляров затянулся, пряча огонек сигареты в кулаке, сплюнул, покачал головой. – Короче, совсем невмоготу стало, понимаешь, я и присел прямо у ручья. Сижу, комаров гоняю, а по воде-то глазами шастаю туда-сюда. Вижу, метрах в пяти камень странный в ручье чернеет, но разглядеть издали не могу. Подхожу, хвать его, а внутри все сжалось, хоть снова садись. Точно, антимонит! Я зырк по ручью. Еще два – один в воде, другой на берегу. Я вверх, а сам уже прикидываю высоту сопки, русло. Чую, развал где-то рядом. Себе внушаю: спокуха, Мотя! Куда там! Так бы на сопку и взлетел. Еле уговорил себя вернуться. Такая история… – Деляров отбросил окурок. – Геология, брат, наука мутная, пошли».

Через два дня Деляров нашел рудный развал, обнаружил золото-сурьмяную жилу в коренном залегании и вошел в историю. Так просто и буднично состоялось это открытие, подтвердив геологическую истину – месторождения появляются, когда в них созревает потребность.

В ту ночь Илья долго не спал, испытывая счастливую жгучесть внутри, будто стакан спирта гулял по крови. Он вышел из палатки, подпалил костер. Стояла ясная, чистая ночь. Где-то у горизонта уже маячила осень, луна катилась по сопкам. В черном небе ярко светила Полярная звезда.

Спустя всего два месяца рудное тело вскрыли в коренном залегании. А еще через три года – немыслимые темпы – разведка была завершена. Запасы передали для освоения. Деляров плюхнул в руки Клешнину золотосурьмяного «сиамского близнеца».

Близилось время наград. Клешнин требовал Делярову Героя, но наверху сочли – слишком молод, и дали орден Ленина, правда, с Государственной премией.

Пора было строить комплекс – рудник и фабрику. Тут-то и выяснилось: никто еще в таком климате ничего подобного не строил, даже не проектировал.

«Сколько ждать прикажете?» – недовольно поинтересовался Клешнин. «Постараемся года в два уложиться, – ответил директор проектного института. – Быстрее сделать невозможно, нет такой практики, понимаете, аналогов нет. Слишком велик риск – это же вечная мерзлота и мороз под шестьдесят». «Случается и за шестьдесят, – угрюмо уточнил Клешнин, – но у меня столько времени нет», – закончил он разговор и принялся искать подходящий проект.

Наконец ему сообщили о похожем сооружении где-то в среднеазиатской республике. Он прилетел туда зимой – вокруг ходили люди в рубашках и платьях, зеленели деревья, цвели цветы.

«Не расстраивайтесь, – сказали ему, – у нас тоже экстремальные условия, только наоборот, неизвестно, что хуже – жара или холод». Вскоре родился внушительный перечень доработок и сроков. Он бросился согласовывать его. Не слушая добрых советов: не спешить, отмахиваясь от предостережений – мол, слишком разные условия. Наконец, загнанный борьбой в высокий прохладный кабинет, Клешнин выложил его могущественному хозяину последний аргумент, стараясь казаться спокойным и уверенным: «Разведка завершена, мы имеем крупное рудное месторождение сурьмы и золота. Больше сурьмы в стране нет, вам это известно лучше меня. Специалисты берутся доработать проект за полгода, если рисовать с нуля, придется ждать два, я прошу письменное распоряжение».

«Наглец! – Человек за широким дубовым столом недовольно приподнял напущенные на глаза веки, с многозначительным интересом взглянув на невысокого визитера. – Вы понимаете всю меру личной ответственности?» – холодно спросил он. «Понимаю», – ответил Клешнин, глядя, как вялая рука водит ручкой по бумаге, подписывая ему приговор.

В самолете он всматривался хмурым взглядом в темноту неба, в зелено-малиновую полосу, отделившую оставленную позади ночь от летевшего навстречу дня. Последние месяцы он ощущал себя идущим по тайге, когда перестаешь чувствовать, куда идешь. Останавливаешься в окружении серых стволов и, сдерживая удары всполошившегося сердца, понимаешь, что вышел не на опушку, а по-прежнему стоишь внутри вечного деревянного лабиринта и борешься с собой, чтобы не сорваться с места, не кинуться к обманчивому свету. Но, успокоившись, повинуясь неизвестно откуда явившимся чувствам, угадывая движение света и воздуха, ловя прелое дыхание земли, ты (о чудо!) возвращаешь ориентацию в этом бескрайнем глухом пространстве, а «взяв тропу», ступая уже смело, уверенно, удивляешься и радуешься своей сноровке и удачливости.

Глядя в черный иллюминатор, Клешнин то радовался, гордясь своей удачливостью и нахальством, то с тоской думал, что теперь на него, если понадобится, свалят любую вину, хотя он прав, и то, что он прав, будут хорошо понимать те люди, которые при необходимости сочтут его виноватым. «Чего я кисну? – успокоил он себя, отгоняя тревогу. – У меня уже есть команда, на нее можно положиться, а палки в колеса вставлять наверху не посмеют, во всяком случае, пока. Будут ждать, когда оступлюсь. Все определит результат – победителей не судят».

Еще предстояло всего за три года проложить дорогу в тайге, построить рудник и поселок, соорудить неподалеку от Городка обогатительную фабрику. Нужны были упорство работяг и спецов, точные расчеты и смелые инженерные решения. До них никто на земле не строил ничего подобного в таких широтах, в условиях экстремально низких температур. И хотя каждый человек живет своим миром, случается, что цель одного или нескольких становится сутью и смыслом для многих других людей.

Когда на Сентачане только начинали строительство, Клешнин попытался всунуть в проект цех крупнопанельного домостроения. Он понимал, что бедные россыпи будут втягивать все больше новой техники, грамотных специалистов, придется строить новые прииски, и делать это быстро – собирать небольшие дома из панелей за два-три месяца, заменив приисковые халупы настоящим жильем. И Сентачан хотелось поднять одним махом, сделать его символом нового времени и возможностей. Но вопрос увяз на дальних подступах к Госплану. Заводику требовались и оснастка, и цемент, и арматура, и дерево. Лезть с такой мелочью в сердце планирования жизни страны никто не решился.

– Хотите меня за решетку упечь? – спросил директор ГОКа Королев, когда Клешнин предложил построить заводик своими силами.

– А мы вас решением бюро обяжем, – успокоил Клешнин Королева. – Прижмут, скажете, соблюдал партийную дисциплину. На меня валите.

– Построить – не велика хитрость, даже помещение подходящее есть, оборудование, оснастку тоже найдем, а что потом? Без материалов, без цемента… как его задним числом легализуешь? – возразил Королев. – Упекут почем зря, точно упекут.

– Придумаем что-нибудь, – неопределенно ответил Клешнин. – Победителей не судят.

На Сентачане он не успел, но позже в Городке появились два панельных дома. На районную партконференцию как раз ждали начальство из обкома. Клешнин повез гостей по Городку.

– А это что такое? – остановил машину генеральный директор объединения. – Откуда?

– Давайте посмотрим. – Для Клешнина наступил главный момент.

В первой же квартире гостей, по чистой случайности, ждали. Новоселы благодарили генерального, звали к столу и не отпустили без рюмочки. Тем временем, тоже случайно, у подъезда собралась толпа народа. Попрощавшись со всеми, генеральный со значением посмотрел на Клешнина.

В кабинете Клешнин показал программу строительства жилья на десять лет. Предлагалось снести на приисках все бараки и лачуги.

– Что будем делать? – спросил секретарь обкома.

– Сажать! – сверкнул Золотой Звездой Героя генеральный. – Партизанщину развел. Завтра макаронную фабрику построит.

– Макароны все же, не дома, – возразил секретарь. – Будет жилье – будут и люди. Долго их еще мучить? – Он с легкой иронией посмотрел на генерального. – Не пропадать же теперь добру.

– Люди и так приедут, – пробурчал генеральный.

Он злился. Каков нахал, провел его, как ребенка, устроил шабаш с митингом. Теперь обком захочет отрапортовать, и ему – члену бюро – придется поддержать. «Все просчитал, стервец, – думал он. – Ведь это мои – и прииски, и люди. С Королевым проще, этот свое получит! Заигрался! На коленях его взрастил, уважаемым человеком сделал, а он… Самостоятельность демонстрирует. Клешнин Городок отстраивает: бассейны, рестораны… Ловкачи!»

Кем-кем, но простаком генеральный не был. Его империя лежала на огромной территории, сопоставимой с несколькими крупными европейскими странами. Он управлял ею больше десяти лет, и она крепла, принося ежегодно казне тонны золота.

Недоверие больно задело его, однако завтра на конференции он скажет о новых возможностях улучшения быта горняков. Его обыграли, а он обратит поражение в свою пользу.

– Хорошо… – Генеральный собрал вокруг быстрых умных глаз лучики морщинок. – Не будем обманывать ожидания людей, но… – Он метнул в Клешнина короткий злой взгляд. – Все дома – на прииски, а мы присмотрим.

Это означало, что чаша терпения переполнилась. Клешнин понял. Через два года, снятый с должности, он уехал строить новый комбинат в Заполярье, разрезав время, будто торжественную ленточку при открытии Сентачана, на «до» и «после» себя. Уехал на своем странном поезде, который мчал его куда-то без рельсов, лукаво моргнув на прощание огоньками последнего вагона.

Глава четырнадцатая

Пунктир времени

✓ Создана Московская общественная правозащитная организация – Международное общество прав человека (МОПЧ). Численность Московского отделения около 15 человек.

✓ В Ереване прошла экологическая демонстрация с требованием закрыть вредные цеха Кировского химического комбината.

✓ Президиум Верховного Совета СССР принял указ «О расширении льгот работающим беременным женщинам и женщинам, имеющим малолетних детей».

✓ Слушается дело М. Руста.

✓ В Вильнюсском центре сердца и сосудов под руководством профессора И. Марцинкявичуса проведена операция по пересадке сердца.

✓ Совет Министров принял Постановление «О создании кооперативов по выработке кондитерских и хлебобулочных изделий».

✓ Отменены предельные нормы содержания скота и птицы в личных подсобных хозяйствах. Ослаблены ограничения на размеры садовых домиков.

✓ Возрождение предпринимательства – разрешено образовывать торгово-промышленные кооперативы.

✓ Образована Комиссия Политбюро по дополнительному изучению репрессий 1930-1940-х годов.

✓ Принято решение о переводе научных организаций на полный хозяйственный расчет и самофинансирование.

«Нужен Клешнин, – размышлял Перелыгин. – Только он расскажет, что происходило вокруг Унакана. Может, у меня разыгралась фантазия и на самом деле ни о какой разведке речи не шло? – изнурял он себя сомнениями. – Поэтому нужен Клешнин. Ладно, – сказал себе Перелыгин, – работай». Утром звонил шеф, что означало важность поручения.

– Ты почему ничего о кооперативах не пишешь, у вас их нет? Пора просыпаться! – Шеф был настроен решительно.

«Получил указание», – понял Перелыгин. Указания «сверху» нервировали шефа, и он сам говорил с собкорами, не доверяя отделам.

– У нас их куча, только газете вряд ли интересны, – брякнул Перелыгин и замолчал, расплывшись в невидимой шефу наглой улыбке.

– А что такое, почему? – насторожился шеф.

Перелыгин не стал продолжать – шеф плохо понимал юмор.

– Я про артели, – как ни в чем не бывало, бодро сказал он. – Если Комбинат перевести на старательскую добычу, рентабельность будет сумасшедшая. А теперь еще кооперативам разрешили превращать безналичные деньги в наличные. Артели могут опытом поделиться.

– Не резвись… – Шеф помолчал. – Придет время – напишешь и про артели, а сейчас разыщи обычный кооператив, надо дать положительный пример, и не затягивай. Все!

Перелыгин стал припоминать, что ему известно про местных частников, но под рубрику «Выше знамя кооперативного движения!» никто категорически не ложился.

На призыв Москвы развивать частную инициативу население Городка никак не отозвалось. Сороковову пришлось собрать совещание и потребовать повысить внимание к коммерческой инициативе, даже двинуть в кооператоры подходящих людей. Это напоминало зловещую шутку военных лет над фронтовыми политработниками, призывавшими к соревнованию: «Каждой роте – свой “Александр Матросов”». С Сороковова, вероятно, тоже требовали отчетности.

Неожиданно дело отметилось двумя событиями. Сначала подоспела помощь в лице пожарного Темы Капельдудкина по прозвищу Капель с ударением на втором слоге, поскольку у долговязого, сутулого Темы с кончика длинного носа вечно свисала влага, которую он изредка вытирал платком, а чаще – рукавом.

В «пожарке» Тимофей исправно спал и забивал «козла» с боевым расчетом. Горело редко, если и загоралось, то сгорало быстро и основательно. Иногда поступал вызов с прииска, но это было уж вовсе бессмысленно – мчаться шестьдесят – семьдесят верст, через перевалы, чтобы прибыть к головешкам.

И вот Теме позвонил дальний родственник, пожелавший сплавить два импортных автомата – по изготовлению пончиков и кофе. Капельдудкин было растерялся, но родственник разъяснил подоплеку текущего момента. И Тема взял кредит в банке. Заведующий банком, правда, для порядка позвонил в исполком, а там явление Темы восприняли с воодушевлением и попросили с кредитом не тянуть.

Без проволочек ему оформили в аренду площадь в магазине, где вскоре на прилавке появились два сверкающих никелем агрегата. Один неустанно штамповал душистые пончики, похожие на небольшие бублики, другой фырчал и шипел, разливая в чашки ароматный кофе. Тема уговорил двух продавщиц пойти к нему, превратившись в работодателя, распорядителя финансов и «буржуя». Он оценил свой пончик в пятнадцать копеек, трезво рассудив, что северный народ мелочиться не станет.

Народ, посмеиваясь, бойко расхватывал горячие пончики. Школьники дружно сыпали пятиалтынные, забегая в магазин после уроков.

Городок ждал результатов. Всех интересовало: стоит ли выделки эта овчинка? Спрашивали и у Темы. Он отвечал честно, в чем был нехитрый расчет. Во-первых, все равно узнают, а во-вторых, не будут завидовать – доходы его не впечатлили. Он даже поделился в местной прессе трудностями развития частного предпринимательства в экстремальных условия Крайнего Севера, но сочувствия не нашел. Горнякам, зашибающим по тысяче в месяц, на Темины трудности было наплевать.

Через полгода Капельдудкина позвали в райком и предложили открыть пельменную в маленьком магазинчике, переехавшем в новое помещение. Он по-собачьи преданно взглянул в ласковое лицо фортуны и метнулся развивать частный сектор. Но, вероятно, он переоценил благосклонность судьбы. Вскоре поломался пончиковый автомат. Японская техника оказалась не готовой к недовложению продуктов, замене масла маргарином и прочим технологическим вольностям. В пельменную зачастили проверки, а к Капельдудкину приклеилось обидное прозвище – жлоб, поскольку обманывал своих.

По этому поводу школьный учитель политэкономии Горюшкин глубокомысленно напомнил предупреждение апологета рыночных отношений Адама Смита, что интересы собственника не могут совпадать с интересами всего общества.

Другим заметным событием кооперативной жизни стало появление в больнице нового заместителя главного врача с редкой двойной фамилией Физдель-Шмундак. Он объявил себя специалистом в неведомой мануальной терапии, повесил в кабинете большую цветную фотографию в рамке, где могучей рукой, по-братски, его обнимал сам Николай Касьян. На фото маститый костоправ по непонятным причинам начертал нечто на тему «Победившему ученику – от поверженного учителя».

Когда местные дамы уразумели, кто появился в Городке, все разом ощутили боли в суставах и позвоночниках. За сеанс в пятнадцать-двадцать минут Физдель-Шмундак брал по червонцу. В рабочее время заниматься частной практикой запрещалось, поэтому он вел прием до и после работы. Времени не хватало, и дамы спешили в больницу к шести утра и после шести вечера. Сеансы становились короче, а очередь росла и росла. Забеспокоились жены приискового начальства, и еще затемно, по утрам, к больнице стали подкатывать служебные автомобили с приисков.

Лечил Физдель-Шмундак просто. Повертев голову пациентки до хруста шейных позвонков, он тыкал несколько раз кулаком в позвоночник и предлагал одеться.

Дамы делились впечатлениями об ощущениях в опорно-двигательной системе, и повсюду распространилось мнение, что не побывать у Физдель-Шмундака ну совсем уж неприлично.

Измученный хроническим недосыпанием, похудевший, он ходил по больнице с набитыми червонцами карманами. Как-то вечером Перелыгин зашел к друзьям-хирургам. Физдель-Шмундак, примкнув к компании, вынул из кармана брюк горсть смятых десяток и, не считая, бросил на стол.

Вскоре слух о чудотворном целителе докатился до центра республики. Там решили провести научно-практическую конференцию, дабы положить начало новому направлению. Пригласили специалиста из Москвы, а доклад предложили сделать Физдель-Шмундаку. Он улетел из Городка, но на конференции не появился, а спустя пару недель прислал заявление об увольнении, приложив справку о болезни одинокой родственницы, требующей повседневного ухода.

Обсудив частные инициативы, Городок сделал неутешительный для реформ и власти вывод: и там, и там дело вершилось обманом, когда шутейный девиз «не обманешь – не проживешь» принимал вовсе не шуточный оборот.

Только Перелыгин подумал, что надо поговорить с Любимцевым, отвечавшим за торговлю, как зазвонил телефон и знакомый раскатистый голос сообщил:

– Объявляется сигнал «Буря»! Сбор в больнице через двадцать минут. При себе не иметь ничего. Отбой!

Игру под этим условным названием придумали давно. Военкомат для отчета раз-два в год устраивал простенькие тревоги для офицеров запаса, проверял их готовность собраться на сборных пунктах. Команда, где старшим был Любимцев, по мобилизационному плану собиралась в спортивном комплексе и до утра устраивала там застолья, с купанием в бассейне. Решили встречаться почаще, а чтобы не путаться и чтобы домашние не догадались, вместо военкоматовского пароля «Буран» объявляли «Бурю». Скоро по Городку поползли слухи о странных ночных учениях. Кто-то по дурости взболтнул, будто готовится отправка в Афганистан. Жена военкома по просьбе женщин пристала к мужу: правда ли? «Имейте совесть, мужики!» – взмолился военком. «Бурю» приостановили, но между собой, в шутку, время от времени пользовались этим паролем.

Перелыгин поморщился: «Рановато начинают». Он понимал, что ничего путного о кооперативах не нароет, и хотел поскорее отвязаться от дежурной темы, не откладывая на потом, но сегодня Серебровский устраивал прощальное застолье – уезжал к новому месту работы. Перелыгин прошелся по комнате, рухнул плашмя на широкую тахту, сцепил руки на затылке и закрыл глаза. Жалко было расставаться с Серебровским – веселым, остроумным, с вечным свежим анекдотом, словно кто-то каждое утро передавал его по телефону.

«Давно ли Серебровский строил больницу, – вспоминал Перелыгин, – с гордостью хвастался, показывая разнокалиберные ящики с оборудованием?»

Ради этих драгоценных ящиков мотался по городам и весям: уговаривал, заискивал, грозил, сулил златые горы, соблазнял, подкупал, одаривал, пил в ресторанах. Испытывая блаженство, приползал в Городок, чувствуя себя участником сказочного приключения. Он строил, перекраивал, выискивал в каталогах и журналах новейшее оборудование. Рыскал по стране за врачами. Подбирал и беспощадно муштровал медсестер. Он молил Бога, чтобы однажды его невозможная больше нигде жизнь не растворилась в тумане точно призрак.

«А ведь было уже», – лежа на тахте, вспоминал Перелыгин. Несколько лет назад, когда в новой больнице шел монтаж оборудования, голос Любимцева точно так же передал сигнал «Буря». В помещениях стояли запахи красок, лаков, дерева и еще неизвестно чего, а довольный Любимцев ходил вдоль стен, выложенных светлым кафелем, придирчиво разглядывая кладку, и был похож на прораба, – он всегда менялся просто и естественно, стоило чем-нибудь заинтересоваться, а мальчишеский интерес ко всему не остывал в нем, казалось, никогда. Из родильного отделения, наслушавшись о достоинствах его полной изоляции, они прошли в операционную, наполненную запахами от стола с едой.

– Ну, что вы там возитесь? – нетерпеливо крикнул Любимцев. – Успеешь еще свой товар показать.

– Идем, идем! – Серебровский повел Перелыгина к столу. – Между прочим, умение показать товар лицом – фирменный знак предвзятости. – Он мягким движением поправил очки в дорогой оправе. – Начнем людей лечить, положу нашего Егора в отдельную палату, приставлю лучшую сестричку для вдохновения и сам коньяк приносить буду, только пусть пишет. С таким лицом товар организуем! – Серебровский зажмурился, словно на языке у него лежало нечто невероятно вкусное.

В тот раз Серебровский протрубил сбор по особому поводу – накануне о нем говорило радио «Свобода».

Началось все еще раньше, когда в Городке осенью появился человек по фамилии Погребняк, удививший местное население, привыкшее к теплой меховой одежде, ярким, диковинным пуховиком. Стали даже спорить: до какого градуса продержится эта пижонская одежонка?

Как рассказал Перелыгину Мельников, Погребняка сослали из-за какой-то книжки, изданной за границей о «психушке», где тот работал не то фельдшером, не то санитаром. Он, похоже, надеялся после публикации смотаться на Запад, но его присутствие требовалось здесь для страдания за инакомыслие, а чтобы страдание было приятнее и сытнее, Погребняку слали «оттуда» посылки со съестным, а «радиоголоса» требовали свободу «узнику совести».

«Два раза в неделю, – сказал Мельников, – или он, или ему из какой-нибудь страны звонят. Проверяют. А чтоб не забичевал с голодухи… – Мельников хмыкнул. – Посылки шлют. Мои ребята при нем посылку проверят, а он сразу бегом на переговорный – получил, мол! Связистам разъяснили, чтобы соединяли по резервной линии, не роняли престиж страны».

И вдруг казус… В тот день в Городке стоял декабрьский полумрак. Мороз выжимал до шестидесяти. Пахло холодом. В переговорном зале несколько старательских снабженцев который час обреченно дожидались связи с артелями. Лениво вспоминали минувший сезон, знакомых женщин, прикидывали, с кем скоротать вечерок, но телефонные кабины хранили молчаливую темноту, словно заснувшие. Мужики скинули полушубки.

Время от времени рыжий квадратный человек, с квадратным лицом, заросшим рыжей квадратной бородой, в лохматой волчьей шапке, подходил к стойке, приставлял лицо к закругленному окошечку, в которое девушка с той стороны могла видеть разве что его нос, и, выпучив глаза, мычал с укоризной и смирением: «Ну, девушка!»

«Линия занята», – противно отвечала та обезличенным голосом.

Квадратный вздыхал и шел на место.

В какой-то момент дверь распахнулась и в клубах морозного воздуха, с коробкой, обклеенной яркими этикетками, возник Погребняк. Поставив коробку на стол, подошел к окошку и попросил соединить с Парижем. Мужики разом замолкли – будто радио выдернули из розетки.

– Небось к утру дадут, – съязвил шепотом кудрявый.

Погребняк сел возле стола, приоткрыл коробку, сверху лежал красно-белый блок «Мальборо». Он достал пачку и сунул в карман. Нашел глазами угол и замер.

– Я такие пробовал, – пренебрежительно поморщился квадратный. – Трава, и горят, как спички.

В глазах у кудрявого заблестел шальной огонек.

– Слышь, земляк, – протяжно шмыгнув носом, обратился он к Погребняку. – Будь другом, дай попробовать твоих, пушистых. Извини великодушно.

Погребняк вывел из угла взгляд, посмотрел на мужиков.

– Я говорю, дай закурить, землячок, – повторил кудрявый.

Погребняк достал пачку и протянул кудрявому. Тот, крутя головой, запротестовал.

– Берите-берите, – улыбнулся Погребняк. – С одной не распробуете.

Кудрявый, по-детски разглядывая пачку поднес ее к носу и, втянув воздух, громко шмыгнул.

Повинуясь какому-то внутреннему сигналу, квадратный неожиданно встал, его круглые, на выкате, глаза еще больше выпучились, готовые снестись, как яйца, бородатая квадратная челюсть куском мохнатого кирпича двинулась вперед, увлекая за собой стеноподобное тело к окошку, к безучастно сидевшей за ним телефонистке. Казалось, он сейчас пройдет сквозь хрупкую перегородку и, разметав все, двинется дальше, освобождать навсегда занятую линию все пятьдесят верст до своей артели.

В эту минуту на пульте рядом с девушкой что-то щелкнуло, загорелась зеленая лампочка. Девушка нажала тумблер и объявила: «Париж! Вторая кабина».

Квадратный неловко дернулся и замер, словно облитый жидким азотом. Кудрявый, открыв рот, уставился поверх его головы то ли на часы, не успевшие отсчитать и десяти минут, то ли на шапку квадратного, на которой волчья шерсть вставала дыбом. Как во сне квадратный увидел Погребняка, двинувшегося к кабине, освещенной светом далекого Парижа. Он почти вошел в нее, но квадратный, обретя дар речи, с зубовным хрустом выломился из оледенелости и, зарычав «куда?», кинулся следом.

С бычьей силой он рванул дверь. Кабина накренилась. Погребняк вылетел прямо на квадратного. Тот одной рукой отшвырнул его на стол, где стояла посылка. Из нее вывалились блестящие пакеты, невиданные вакуумные упаковки с колбасой и мясом, покатились консервные банки. Квадратный толкнул кабину на место, схватил трубку и заорал:

– Артель «Луч» давай! Добавочный – шестнадцать! – И радостно закивал. – Да, я! Я! Андрей! Насчет шарошек договорился! Будут! Какие шарашки? – переспросил он. – Кто это? – Квадратный обмяк, боком высунулся из кабины, держа в руке трубку. – Ты тоже, что ли, Андрей? – Вышел, впустив в кабину Погребняка, поднял с пола коробку. – Чего стоите? – буркнул он и полез в угол за укатившейся банкой.

Коробку аккуратно сложили.

– Андрюх, – подмигнул кудрявый.

– Чего тебе?

– Не берут шарошки в Париже?

Кудрявый переломился, давясь хохотом. Рядом беззвучно тряслась шапка из росомахи. За стеклянной перегородкой попискивала телефонистка. Квадратный понял: все узнают, как он толкал шарошки в Париж.

Из кабины вышел Погребняк. Кудрявый поманил его:

– Не обижайся, земляк, мы тут три часа сидим. – Он дружелюбно улыбнулся.

– Думал, в окно вылечу. – Погребняк потер ушибленное плечо. – А про какие шарашки он говорил?

– Шарашки? – «Росомаха» недоуменно посмотрел на кудрявого.

– Ха! Шарошки! – заржал кудрявый, – Андрюха за шарошками приехал. Понимаешь… – Он повернулся к Погребняку. – «Головка» такая, для бурового станка.

– Там подумали, я в шарашку угодил, – напряженно хихикнул Погребняк.

– Вы хоть знаете, кто это? – ухмыльнулась телефонистка, когда Погребняк вышел. – Ссыльный, диссидент. Каждую неделю то за посылкой, то звонить бегает. Из-за границы шлют.

– Тут что, жрать нечего? – удивился из-под шапки «росомаха».

– Испаскудился народишко, вот хрень всякая в башку и прет. – Кудрявый мотнул головой. – Это им не так, то не сяк.

– Пойдем, покурим, – позвал кудрявого квадратный.

Выйдя в шелестящий от холода туман, оба полезли в карманы. Квадратный достал «Беломор», протянул кудрявому, тот взял папиросу, сунул в рот, крутя в руках нераспечатанное «Мальборо».

– Гад! – зло сказал кудрявый, затянувшись «Беломором», повертел яркую пачку, точно собираясь выбросить. – Бывают же… – Он так и не подобрал подходящего слова, сплюнул и сунул сигареты в карман.

Прошло несколько месяцев, и вот «Свобода» сообщила, что антисемит Серебровский не берет еврея Погребняка на работу, лишает инакомыслящего права на труд, тем самым нарушает Конституцию и права человека.

– Вы даже не представляете, столько народу слушает вражеские голоса, – сверкнул оливковыми глазами Серебровский. – Звонили от Прибалтики до Сахалина. Проснулся знаменитым! Будто в «Правде» пропечатали. Как вам нравится? Потомственного еврея, обозвать антисемитом! – проговорил он с нарочито еврейским акцентом.

– Раз еврея притесняешь, значит, ты – антисемит. Во как! Аж стихом заговорил, – состроил простодушную гримасу Перелыгин. – Широта твоей натуры не укладывается в утлые желобки догматического западного сознания! Им не понять, что ты многолик и в тебе гармонично сосуществуют коммунист, бабник, пьяница, картежник, матерщинник да вдобавок – еврей.

– Товарищ майор! – заорал в потолок Серебровский. – Не слушайте клевету на добропорядочного еврея и гражданина. Я все расскажу. – Он скосил глаза на Перелыгина. – Какое там западное сознание? На «Голосах» бывший наш народ кормится. – Серебровский подцепил вилкой кусок копченой оленины. – Приходил ко мне этот хмырь. Чепуха человек! И на хрен мне сдался этот писатель, хоть и еврей? – пожал плечами Серебровский. – У вас, говорит, тут хоть и не «психушка», а живут одни ненормальные. Я его и послал! Ну, этот эмигрант духа рысью на почту, про меня Европе брехать. Гнал бы таких: не нравится – скатертью дорога! Нечего антисанитарию разводить.

– Чувствуешь, как слава кружит голову? – Любимцев посмотрел на Перелыгина.

– Только не надо завидовать! – парировал Серебровский. – Зависть разлагает печень, я же делюсь! Вот… – Он обвел рукой стол. – Сижу с вами. Ты «Голоса» слушаешь? – повернулся он к Любимцеву.

Любимцев поднял насмешливые глаза.

– Своей брехни хватает. Этот… – Любимцев кивнул в пространство. – Думаешь, не знал, что ты еврей? Но сбрехнул для складности. Ты прав, на всех «Голосах» бывшие наши граждане голосят, и им не за святую правду на хлеб с маслом отстегивают. – Любимцев выбрал большого печеного карася, положил на тарелку. – А чего еще ждать от предателя? Он же себя борцом старается ощутить, хотя и понимает, что человечишка пустяковый, и только пуще распаляется, еще злей укусить норовит. Не оценили? А вот я вас за вымя! Старая русская эмиграция достоинство имела. Власть клеймила, но стране зла не желала, война началась, за Гитлером не побежала. А эти – наоборот: страну и народ ненавидят. Коммунистов для отвода глаз хают, но метят в страну. А кто хотел ее уничтожить? Гитлер! Так на чьей они стороне? Вот мы трое кому мешаем? Водку дуем, мировую революцию не замышляем. Ты лечишь, я строю, этот, правда, писатель… – Любимцев покосился на Перелыгина, потер живот ладонью.

– Он недостатки бичует, – гоготнул Серебровский, – не трожь художника.

– Да, у него работенка постоянная, – притворно вздохнул Любимцев.

– А нечего на зеркало пенять, – состроив ехидную гримасу, развел руками Перелыгин. – Каждый понимать должен, за что он власть уважает. А она, милая, хочет, чтобы ей в рот без оглядки смотрели.

– Она тебе не пьяный дружок: уважаю – не уважаю, – буркнул Любимцев. – Ты ее уважение заслужи. Сделай что-нибудь стоящее.

– Старыми заслугами без конца нельзя пользоваться. – Серебровский, разминая, сцепил замком длинные пальцы. – А нас все за лояльность щупают. Не дай бог уменьшится. Власти себя надо опасаться. – Серебровский встал, подошел к окну. – Вон люди идут, – махнул он в сторону окна, – чего их щупать? Они хотят жить спокойно и уверенно, хорошо зарабатывать, знать, что через десять, двадцать лет жить станет еще лучше. – Он вернулся к столу. – Денег хватает, дома, квартиры на материке построили, детей учат, старость обеспечена. За границу лишний раз не выскочишь? Плохо! Но пережить можно. А спроси: довольны ли? «Нет!» – скажут. Сегодня надо быть хоть чем-то недовольным. Модно! Особенно интеллигенция мучается.

– Только блаженный всем доволен, – пробурчал Перелыгин, ковыряя вилкой в тарелке.

– То-то и оно, – легко согласился Серебровский. – У каждого своя претензия найдется. И люди больше не лояльны к власти, как прежде. Они хотят, чтобы власть за собой убирала. Порядок навела. А она не может. И вот вам ответ – трассовики Сталина на лобовые стекла налепили. На что намекают? Правду свою ищут?

– Каждый ее ищет, – сказал Любимцев, – да мало кто находит, потому как истина многолика. Вся правда, если она, конечно, есть, разрушительна. Нам бы простые истины освоить, а то развели словоблудие, – скривился он, – то кричат, что они сегодня не те, что вчера; то не знают, что хорошо, что плохо. Нет, вы вдумайтесь! Взрослые дяди не знают! А я вот знаю, что воровать плохо! – густо, с нажимом пробасил он. – Предавать, убивать плохо! Плохо терять совесть, менять к вечеру веру и убеждения! Плохо подличать, продаваться за деньги, забывать отца с матерью, щупать под столом коленку жены друга! Что непонятного? А если чья-то личность из-за того, что ей мешают это делать, страдает, несвободой пучится, мне плевать! Я против выбора: угробить ближнего или погодить, обгадить страну или еще дерьма подсобрать.

– А если за деньги убеждения поменять? – вспомнил Перелыгин давний спор с Градовым. – Есть на свете такое, чего человек за деньги не совершит?

– Смотря кто и смотря за какие деньги, – задумчиво произнес Серебровский, посмотрев на Перелыгина. – Не пойму, куда ты клонишь?

– Да никуда не клоню, – отмахнулся Перелыгин и рассказал, как под кроватью сорок тысяч валялись.

– Переживаешь? – наклонившись к Перелыгину, шепнул Серебровский.

– Если за сорок не продался, значит, кое-что от человека зависит. – Любимцев покосился на Серебровского. – А доктор наш… – Он ядовито хмыкнул. – Цену набивает – хочет, чтобы сам Госдеп ему поклонился.

– Пожалуй, возьму в морг, санитаром! – покорно склонил голову Серебровский. – На радость Госдепартаменту!

– Доконали вражьи «Голоса» доктора, – сказал Перелыгин, входя в кабинет. – Погребняка нет давно, а прямо дежа-вю какое-то. Опять в операционную?

– В палату номер шесть. – Серебровский поднялся.

Шестой была отдельная палата, которой он специально присвоил этот номер.

– Скажи Погребняку «спасибо». – Любимцев нахмурился. – На повышение идешь. Будешь теперь здравотделом командовать.

– Нужен он мне! – Серебровский пошевелил усами, разливая коньяк. – Место мое кому-то приглянулось, и меня это не радует. Но! – На его лице появилась насмешливая гримаса. – Жизнь или карьера?

– Я к Клешнину собираюсь, – неожиданно сказал Перелыгин.

– Интересно. – Серебровский закатил глаза. – А что тебе от него понадобилось?

– Разговор есть. Надоело байки про него слушать. А говорят, короткая у людей память.

– Нечему удивляться. – Любимцев, поигрывая дужками очков, некоторое время смотрел в окно, наблюдая, как напротив двое рабочих ремонтируют крышу. – Осень скоро, а, пресса?! – вдруг оживился он. – Вот-вот гусь объявится и зайцы. Вадим вот отчаливает, а мы двинем в одно место. Часа три лету, но место сказочное. Хариус – по локоть.

Перелыгин почувствовал теплый толчок внутри, радость охотничьих сборов, запах костра у воды и призывный гусиный крик еще невидимой стаи за мгновение до того, как она стремительно выныривает из утренней мглы и плюхается в черную неподвижную воду. Осеннюю охоту мужское население всегда ждало с особым чувством – щемила душу осенней красотой тайга, радостью погожих деньков перед зимой.

– А Клешнин? Что ж, Клешнин… – Любимцев нехотя отвернулся от окна. – Люди сами всё видят.

– Знаешь, какая война за больницу шла? – Серебровского вдруг пронзила мысль, что он навсегда покидает свое детище, и голос его дрогнул. – Затея Клешнина была. – Он повернулся к Перелыгину. – Нам в Якутске говорят: «У вас хорошая больница.» Тогда Клешня возьми на бюро обкома и разыграй дурака, а делал он это артистически. У нас, говорит, даже томографа нет в районе. Понимаете? Не, представляешь? – Серебровский толкнул Перелыгина в плечо, трясясь от смеха. – Невероятно, я где эту историю потом ни рассказывал, никто не верил, – томографа у него в районе нет! Бюро чуть не задохнулось – на всю республику один был. Потом сказали, черт с вами, стройте, а томограф сами ищите, на них в стране очередь на десять лет вперед. Он им так спокойно: «В Одессе на Привозе поищем».

– Оно конечно… – Любимцев провел указательным пальцем по усам, таким же, как у Серебровского, только попышней. – Наверное, и без него многое состоялось бы, жизнь на месте стоять не может, но это наше предположение, а он оказался там, где надо, и вовремя. Выходит, спрос на него в тот момент был именно здесь. Самое главное – оказаться на своем месте в нужное время. Одно точно знаю: чтобы нелегальный завод построить, второго такого авантюриста еще поискать надо! – Любимцев мечтательно выставил перед собой ладони, будто взвешивая эту осязаемую им авантюру, включая невероятный размах ее замысла и неизмеримую пользу.

– Все собираюсь написать об этой истории, – укоризненно посетовал Перелыгин, глядя на Любимцева, – а ты никак рассказать не соберешься.

– Расскажу. Расскажу тебе такое, – успокоил Любимцев, – о чем никто не знает.

– Нет, не сходится. – Перелыгин пощелкал пальцами. – Не хватает чего-то. Самодур тоже может понастроить.

– Ха! – усмехнулся Серебровский. – Клешнин отменный вкус к жизни имеет. Любит жить красиво. Жизнелюб.

– Ну да, – хмыкнул Перелыгин. – Вино, женщины, карты, баня, охота, рыбалка. Что еще надо для полного джентльменского набора? И кто ж этого не любит? Я хочу видеть такого человека! – пробасил он с есенинской интонацией.

– Не скажи, пресса, не скажи… – Любимцев прошелся по палате, задержался у книжной полки, пробежал взглядом по корешкам. – Водку можно по-разному любить. – Он продолжал рассматривать книги. – Одному нажраться охота, а для другого – это процесс, удовольствие. То же и с женщинами. Одному все равно, где, с кем и как, а другой с красоткой на вертолете – в таежное зимовье с банькой или – в тихий уголок с аквариумом во всю стену. Чуешь разницу? – Любимцев помолчал, сел за стол. – Из-за этого жизнелюбия, так его растак, мы и остались на бобах. Кинул он нас!

Некоторое время Перелыгин обескураженно молчал.

– Неожиданный поворот, – заметил он. – Как-нибудь обосновать можно?

Серебровский открыл было рот, но Любимцев опередил его:

– Да, можно, можно, – усмехнулся он, – все объяснить можно, – но это личное, не бери в голову. – Любимцев испытующе взглянул прямо в глаза Перелыгину. – Предал он нас! Всю команду предал. – И, отвернувшись от недоумевающей физиономии Егора, покачал головой. – Не понимаешь… Представь… – Он поднялся, заходил, как учитель, сложив руки за спиной. – Клешнин собрал нас, бобиков. Каждого нашел, расставил по ключевым местам. Правильно делал! Без своей команды ничего путного не осуществишь. – Он хихикнул. – Кроме, пожалуй, ребенка. И мы пахали: знамена, ордена, почет, уважение. И скажи мне, ради чего?

– Он же вас не в дворники нанимал? – пожал плечами Перелыгин.

– А амбиции? Ну, заняли свои высотки, все молодые, но дальше-то куда? – Любимцев достал расческу, повертел ее в руках и убрал в карман. – Ты пойдешь в местную районку редактором?

– У него с головой не в порядке? – хмыкнул Серебровский.

– Верно, – кивнул Любимцев. – А в свою газету, в штат?

– Чего я там забыл? – Перелыгин не совсем понимал, куда клонит Любимцев.

– А почему?

– Здесь воля. Начальство за тысячу верст. Ну, почти воля, – уточнил Егор. – У собкоров: встал с дивана, ноги в тапочки – на работе, снял тапочки, лег на диван – дома.

– Правильно, – кивнул Любимцев. – Ты плаваешь в своей заводи, однако в любой момент можешь нырнуть куда надо. В этом твое преимущество и твоя свобода. А мы рассчитывали на Клешнина и, как киты, своими спинами выталкивали его наверх. Четырнадцать лет ухлопали. Он нас обнадеживал, но сам никуда и не собирался. Помнишь… – Любимцев посмотрел на Серебровского. – На охоте о правилах жизни рассуждал? – Серебровский слегка пожал плечами. – А я помню! – с вызовом продолжил Любимцев. – Он говорил, что правила можно нарушить, обойти, а можно использовать. И некоторые готовы голову положить, лишь бы эти правила отменить. Допустим, отменили! Понадобятся новые. Иначе – анархия. А на эти глупости жизнь тратить жалко.

– Правильно рассуждал. – Перелыгин отодвинулся от стола. – Глупо воевать с «ветряными мельницами» или отливать против ветра.

– Не торопись, пресса, – остановил его Любимцев. – Он еще говорил, что надо всех драть и все брать. Кто позволит? Это не против ветра? А после нам: выкиньте глупые мысли, ребята, нигде большего не добьетесь, потому что жить любите красиво. Пока мы вместе, говорит, делаем дело, ничего с нами не случится – победителей тут не судят, живите и радуйтесь, а в «чужом монастыре» вам враз бошки посрывают – вы же прятаться не умеете, напоказ жить привыкли. И это правильно. – Любимцев сел за стол и опять уставился в окно. – Не должен человек в свое удовольствие жить тайной жизнью. Потому мужики его пьяного из канавы на руках домой носили, а наверху не любили – не хотел от них ничего. Значит, был и у него какой-то свой выбор – что брать, а что нет.

Уже затемно Любимцев с Перелыгиным вышли из больницы, распрощались и направились в разные стороны. У дома Перелыгин вспомнил про кооперативы, он оглянулся – фигура Любимцева, освещенная фонарями, маячила в отдалении. «Ладно, – решил Перелыгин, – не возвращаться же».

Глава пятнадцатая

Пунктир времени

✓ В эфир вышла телепрограмма «Взгляд».

✓ В Ленинградском университете прошла конференция «Сибирь: ее сегодня и завтра в русской литературе».

✓ В местах заключения введен 8-часовой рабочий день, впервые осужденные отбывают наказание на территории своей республики.

✓ В Москве прошла демонстрация отказников, не желающих служить в армии.

✓ Союзно-республиканское Министерство нефтеперерабатывающей и нефтехимической промышленности СССР преобразовано в общесоюзное Министерство нефтеперерабатывающей и нефтехимической промышленности СССР.

✓ В Ереване прошла демонстрация в связи с земельным конфликтом в селе Чардахлу Нагорного Карабаха. При разгоне изорваны портреты Горбачева.

✓ Опубликовано изложение принятого Советом Министров СССР постановления о комплексной реконструкции и застройке в период до 2000 года исторически сложившегося центра Москвы.

✓ В Чебоксарах открыт филиал межотраслевого научно-технического комплекса «Микрохирургия глаза».

✓ Подписано соглашение между СССР и ГДР о сотрудничестве и строительстве на территории СССР Криворожского горно-обогатительного комбината окисленных руд.

Быстро убывало лето. Август ударил первыми заморозками, разбрызгав по сопкам красно-желтые цвета. Солнце просвечивало речки и озера до дна, далекие хребты сияли белыми вершинами. Мир казался прозрачным и чистым, порождая тихую грусть о быстротечности времени.

Охотники ждали начала сезона, с тревогой следя за погодой – в конце августа обычно заряжали дожди. Если они перейдут в снег, то прощай охота на зайца по чернотропу.

С особым вниманием наблюдает за погодой охотинспектор Семен Рожков. Ему нужно безукоризненно точно выбрать место, обдумать маршрут, проверить снасти, договориться с транспортом и доложить Любимцеву о полной готовности. Многие годы Семен – верный и преданный ему человек. Если бы не Любимцев, он, скучая, принимал бы охотничьи взносы, штамповал разрешения и лицензии, объявлял сроки, зная, что каждый второй в округе человек с ружьем, а согласно бумагам, писанным в Москве, так и просто каждый – браконьер. Но сам Семен Рожков так не считал.

Испокон веку тайга кормила его народ. Каждый брал, сколько ему надо, и так продолжалось всегда. Тайга установила порядок: когда и кого можно у нее взять и, главное, думал Семен, этот порядок исполнять, тогда все будет, как заведено природой. Это вокруг больших городов опустели леса и реки, люди забросили настоящую охоту, превратив ее в дурную забаву: бить прикормленного зверя в заповедниках, а мясо скармливать собакам. Это нехорошо, неправильно, очень нехорошо! Нельзя убивать зверя ради забавы. Это знал прадед Семена, знал дед, этому учил его отец. В окруженных безжизненными лесами городах, среди угрюмого бетона и камня писались бумаги, прилетавшие в тайгу к Семену Рожкову. Он же слушал стариков-охотников, которые знали тайгу лучше собственного сердца и предупреждали: «Пора, однако, Семен зайца бить, опоздаешь – болеть будет, очень много развелось». Семен читал бумаги, предписывающие перенести начало охоты на более поздний срок, и знал, что к тому времени ляжет снег и ищи-свищи косого. К весне зайцы так расплодятся, что от голода начнут поедать кору лиственниц, а это для них чистая гибель.

Семен вяло брал бумаги и шел к Любимцеву слушать, что скажет власть. Любимцев, как и Рожков, знает, что нетерпение людей все одно возьмет верх над прилетевшей из другой жизни инструкцией – хоть всю тайгу оцепи.

Осенняя охота на зайца в золотой, остывающей перед зимним уныньем тайге – последнее всеобщее бурление, вскрик древних инстинктов добытчика, вспышка радостного азарта промысла и жажда простого мужского сидения у костра за свежей шурпой под стакан прохладной водки и воспоминания о лете.

В свободное время Семен с пристрастием читает Салтыкова-Щедрина, поэтому, подавая Любимцеву бумагу, отводя хитрые роскосые глаза, словно стесняясь, спрашивает: «Будем годить?» Некоторое время Любимцев с интересом смотрит в окно кабинета на улицу, на темно-зеленое здание быткомбината, будто видит его впервые, и раскатистым голосом, вспоминая о чем-то и удивляясь чему-то, отвечает: «А я слышал, неделю как палят. Опять опоздал оповестить?» «Как так опоздал? – возмущается Семен. – Сам в газету объявление относил». «Ну, поздно роптать и жаловаться, – машет рукой Любимцев. – Наверно, опять мелко напечатали. – Ухмыляясь и покручивая кончики усов, смотрит на Семена. – Не пора ли и нам…»

Семен спускается со второго этажа, улыбаясь душой и круглым лицом. За это он и предан Любимцеву. За то, что за бумажками, придуманными мешать человеку, видит настоящую жизнь, не дает бумаге заслонить главное, а сейчас главное там, в тайге, это Семен чувствует, как чувствовали его деды и прадеды.

А пока не началась охота и стояли погожие дни, Городок дружно высыпал по грибы, по ягоды. Главный гриб – масленок – мало напоминал подмосковный: был сухим, крепким, больше походил на боровик. Он рос в таких количествах, будто кто-то сеял его на полянах, и подбирать шляпки можно было по размеру.

Грибы солили, мариновали, сушили, а еще слегка обжаривали, укладывали в банки, заливали жиром. Так они могли стоять до следующего лета, а в сочетании с олениной, тушенной в брусничном соусе, и жаренной с луком картошкой вкусней еды не сыскать.

После обеда Перелыгин просматривал свежие газеты. Они на все лады шумели о перестройке, ускорении, гласности, научно-техническом прогрессе, демократизации, консенсусе и прочих модных терминах, стремительно вошедших в лексикон. Газеты приносили пачками – в Городке считалось неприличным выписывать мало периодики. Очень страдали почтальоны – в дни рассылки журналов их «толстой сумки на ремне» едва хватало на подъезд.

Была пятница. Около шести подойдут Колков с Рощиным – ехать по грибы. Рощин обещал место, где рос лучший для засолки, но довольно редкий черный груздь.

В дверь позвонили. Перелыгин мельком взглянул на часы – еще слишком рано. На пороге переминался экскаваторщик с «Нальчана» Геннадий Петелин.

– Вот это гость! – удивился Перелыгин.

До сих пор они встречались только на прииске. Перелыгин подолгу наблюдал, как экскаватор величиной с двухэтажный дом, точными движениями, будто повариха отмеряет в миски кашу половником, грузит карьерные самосвалы. Залезал в кабину и следил за выверенными, хоть по секундам засекай, движениями рук экскаваторщика.

– Я по делу, – пробормотал Петелин, неловко остановившись в коридоре.

– Давай сразу на кухню, чайку попьем. – Перелыгин двинулся вперед. – Могу и кофейку изобразить.

– Чаю-то лучше. – Оглядевшись, Петелин уселся возле стола.

Лет десять назад, окончив курсы экскаваторщиков в учебном комбинате, Петелин пришел на карьер «Первомайский». Вместо напутствия машинист экскаватора Глотов спросил:

– Анекдот про японскую лесопилку слыхал?

Петелин помотал головой.

– Слушай! Получили русские мужики японскую лесопилку, – назидательно, будто читая инструкцию, начал Глотов. – Глядят и удивляются, как она лихо пилит. Один говорит: «А потолще бревно, к примеру, эта штуковина возьмет?» Сунули. Лесопилка вжикнула и распилила. «Ишь ты!» – сказали русские мужики и сунули еще толще. Лесопилка опять вжикнула и распилила. «Да!» – почесали затылки мужики. «Ща!» – крикнул третий и сунул лом. Лесопилка крякнула и сломалась. «Ага!» – сказали мужики. – Глотов внимательно посмотрел на Петелина. – Дошло?

Зимой ударили морозы под шестьдесят. Экскаваторы остановили. Машинист ушел в контору, а Петелин остался приглядывать за техникой. Полигон, исковерканный взрывами, укутала молочная дымка, скрывавшая и соседние машины. Томясь в разогретой кабине, Петелин размышлял о несовершенстве мира, о выдуманных правилах, мешающих жить. Вот, чего стоим? В пятьдесят работали, и нормально. Подумаешь, разница. Конструкторы всегда страхуются. Он выбрал негабарит и плавно подвел под него ковш. Почувствовал напряжение машины: мерзлая глыба, визгливо скрежеща, втиснулась в стальной короб, тот пополз вверх, но раздался противный хруст, и ковш осел на землю. Не помня себя Петелин выскочил из кабины: лопнула стрела, сталь переломилась, как сухое печенье.

Глотов долгим молчанием нагонял страх, потом прорычал:

– Раньше тебя живьем зарыли бы! – Он схватил Петелина за воротник куртки. – Опыт нажить можно, даже ума набраться, но вы, испытатели хреновы, слов не понимаете. Не слышите, когда вам «нет» говорят. А на «нельзя» порядок держится. Если ты, полудурок, этого не понимаешь, вали с карьера. – Он крепко держал помощника, и в глазах его, метавшихся по лицу Петелина, сквозила дилемма: врезать или, черт с ним, пусть катится?

Петелин отхлебнул из чашки, неуклюже держа ее темными, не отмывающимися от технической грязи грубыми пальцами с потрескавшейся на сгибах кожей, и отодвинул в сторону.

– Тут какое дело… – Он улыбнулся. – Хитрое такое дельце. – Достал из нагрудного кармана куртки листок бумаги. – Может, оно и ерунда, но вот какая штука… – Он все прицеливался, прилаживался, как бы заранее не испортить то важное, о чем собирался сказать.

Перелыгин ждал. Умение слушать – необходимое свойство профессии. Главное – создать у собеседника уверенность, что обычная жизнь, хорошо ему понятная, для тебя – полная загадка.

– Вот какая штука получается… – нервно повторил Петелин. – Можно миллион кубов в этом году налопатить. – И он посмотрел выжидающе.

– Красивая цифра. – Перелыгин неопределенно повертел рукой, сразу сообразив, что такой выработки здесь не добивался никто. – В наших краях… – Перелыгин накинул на лицо маску равнодушия. – Кажется, миллион еще никому не удавалось отгрузить. Только чем я могу помочь? Сделаешь – прославлю, а пока рано трубить.

– Сам не сумею, – подался вперед Петелин, – не дадут. Думаешь, так просто: захотел, сказал, сделал? Я подкрался на задних лапках, заикнулся, мне бац – плановый ремонт на ноябрь, а его и в помине не было, машина-то новая. Ну, туда-сюда, а мне: сиди и не рыпайся, рекордист недоделанный.

– Им-то чем плохо? – Перелыгин приподнял градус разговора.

Петелин недоверчиво посмотрел, но достал из кармана другой листок.

– Вот, – сказал он, – годовые задания по всем экскаваторам: где шестьсот, где восемьсот тысяч. Больше – ни-ни. А можно!

– Одни машины старые, другие новые, – возразил Перелыгин, – условия разные. Ты лучше меня знаешь.

– Знаю! Я посчитал. – Петелин ткнул в бумажку пальцем. – А мне: без тебя хлопот полон рот.

– Хочешь в истории след оставить? – Перелыгин налил еще чаю.

Петелин растерянно сглотнул, будто слово, готовое выскочить, застряло внутри, с тоской посмотрел на Перелыгина – видно, зря ехал и весь этот разговор тоже зря.

Двинув крепким кадыком, он отхлебнул из чашки.

– Гребешь, значит, землицу, и ладно. – Петелин по-детски почесал затылок. – А тут – хрясть, возникло. Свербит. Так крутишь, этак, чуешь – получится. – Он рассмеялся натянутым смехом. – Ругаю себя, а хочу этот чертов миллион отгрузить. Видал дурака?

Оставшись один, Перелыгин задумался. Петелин, конечно, хитрец, но не представляет даже, какие шишки посыплются из Комбината. Там не захотят выкладывать подчистую заначки, а петелинская затея как раз и означала – подчистую. К заезжему журналисту какие вопросы: конфетка в перестроечной обертке, сплошное ускорение! Но одно дело, когда ты смотался в командировку, написал – и нет тебя. Совсем иное, когда ты здесь живешь, а люди благодаря тебе получают большую головную боль.

Перелыгин сел в свой «Москвич» и поехал к заместителю директора Комбината Потапикову, по прозвищу Юкагир. Потапиков в самом деле был юкагиром, представителем очень редкой и древней национальности.

Его предки, похоже, одни из первых освоили междуречье Яны и Индигирки. Они многое могли рассказать: и о столкновениях с эвенами, и о страшных эпидемиях оспы, буквально выкашивающих людей, и о великой северной экспедиции Дмитрия Лаптева, которой помогали, поставляя собак, нарты, еду. Этот воинственный, сильный кочевой народ немало повидал, хотя и сторонился чужих.

Бывало, на охоте Потапиков в шутку предупреждал, чтобы случайно не подстрелили предпоследнего юкагира. Перелыгин спросил: «Почему предпоследнего?» «Грустно быть последним», – серьезно ответил Потапиков. Шутить как-то сразу расхотелось, ведь юкагиров на земле действительно оставалось всего ничего – меньше двух тысяч человек.

Потапиков слушал Перелыгина, слегка наклонив безукоризненно причесанную черноволосую голову, насмешливо поглядывая чуть раскосыми черными глазами.

– Баламут твой Петелин, – сказал он. – Славы захотел, а мы делай из него героя. Все считать научились. Сегодня один миллионером заделается, завтра другие туда же, а потом всем скопом лапу сосать?

– Не пойму… – притворно вздохнул Перелыгин. – Он тебе лишние кубометры отгрузит, его пример других подстегнет, они тоже больше песков вскроют, – в чем глупость, объясни.

– Ай, хитрец! – рассмеялся Потапиков. – Все ведь понимаешь! – Его забавлял разговор, он знал, куда клонит Перелыгин, и с юкагирским терпением охотника и любопытством ожидал, что будет дальше. – Хочешь, я тебе без всяких расчетов из любого сделаю миллионщика? – спросил он.

– Но боишься, что новую технику не дадут?

– Боюсь, – легко согласился Потапиков. – Без нее мы круглый ноль. Как другу объясняю. Миллион отгрузить – не вопрос, но мы с каждого грамма золота убытки несем, нам лишнего не надо. Это понятно?

– Тоже мне – секрет, – отмахнулся Перелыгин. – Подумай: если человеку скучно просто землю ковырять и он интерес в работе ищет, это плохо?

– Голову морочит твой новатор! Ему самосвалы дополнительно подай, бульдозеры на рыхление поставь, а он будет в кузов кидать. Видал героя! Поднимет государство цену за грамм, даст задание – я сам всех кидать заставлю, но так – извини. Тебе героев-романтиков подавай, а мне – экономику! Такие у нас разные задачи. Когда золото из каждого ручья пёрло, все решалось через «навались»! Теперь – обыкновенное производство, все подсчитано и рассчитано. Делай что положено, получай зарплату, премию и не чирикай.

– Природу не просчитаешь, – хмыкнул Перелыгин.

– Поэтому миллионы «для галочки» не нужны, ты дай их в нужное время в нужном месте, и я сам твоему Петелину чай заваривать прибегу.

– Скажи, там… – Перелыгин ткнул пальцем вверх. – Не понимают, что, добавив к цене за грамм рубль или два – символическую на самом деле сумму, к реальной цене на золото отношения не имеющую, – с вас снимут хомут убыточности и получат дополнительный металл? Вместо этого болтают об ускорении, выбирают директоров и бригадиров, а добычу душат. – Перелыгин достал пачку «Мольборо», протянул Потапикову. – Растолкуй, что происходит. Не понимаю!

– Побереги здоровье предпоследнего юкагира, – отказался Потапиков. – И не преувеличивай мудрость наших небожителей. – В черноте его глаз блуждала неуверенность, вызванная напором Перелыгина, которому он не хотел отвечать дежурными доводами.

Он пожал плечами и тоном раздраженного непонимания сказал:

– Вот и я не знаю! Представь: машина с перевала катится, а тормоза почти не держат и коробку вот-вот вышибет.

На улице Перелыгин обогнул серое здание Комбината и побрел ко второму секретарю райкома Колкову.

Раньше Леонид Колков трудился горным мастером на карьере «Первомайский», потом там же – главным инженером. Тогда и познакомился с Перелыгиным. Они легко нашли общий язык. Леонид привлек Перелыгина зашкаливающим градусом критичности. Сразу вывалил кучу недостатков и принялся рассуждать, что с ними делать. Перелыгин, грешным делом, даже заподозрил Колкова в тайном интересе использовать его в своих целях.

Горняки обычно держали рот на замке, особо с малознакомыми людьми. Всюду припрятывались заначки. Планы писались с запасом. Все играли в увлекательную игру: к середине промывочного сезона брали встречные обязательства, потом Комбинат спускал приискам допзадания, потом свое допзадание спускало объединение, и наконец – министерство. Допзадания означали повышенную оплату, в итоге все оставались с наваром: государство – с золотом, люди – с премиальными. Спроси у «золотаря» про мечту, и он, не задумываясь, попросит поработать годик без промывки, впрок.

Такова была горняцкая правда, выстраданная поколениями. И в самые строгие времена «Дальстроя» запасливый начальник, рискуя жизнью, хранил заветный ручеек, который спасал его, когда вдруг требовалось еще золота. А требовалось всегда. Горняцкая память крепко хранила простую житейскую мудрость: запас карман не тянет.

Перелыгин слушал главного инженера, недоумевая, зачем тот толкает его на Комбинат, какие у этого небольшого шустрого мужичка резоны посвящать чужого в приисковые секреты?

Только потом он понял, что Колкову очень хотелось перебраться в Городок, но на его пути в управление Комбината неодолимой стеной стоял сам Софрон Пилипчук, авторитетный и влиятельный главный инженер ГОКа, с которым у Колкова катастрофически не сложились отношения, и он, как умелый охотник заходит на зверя с подветренной стороны, решил зайти со стороны райкома, забраться там повыше и прижать хвост Пилипчуку.

Когда на пороге появился Перелыгин, Колкову что-то оживленно рассказывал секретарь исполкома Маскитов.

– Ничего про привидения не знаешь? – вместо приветствия спросил Колков. – Объявились. Слушай! А ты не томи, – поторопил он Маскитова.

– Ну, вот… – Маскитов продолжил прерванный разговор. – У жены-то его ночное дежурство в больнице, так эта дура возьми с его телефона и позвони, а на коммутаторе женина подружка. Бряк ей в больничку. Та через пять минут дома. Изнутри – ключ. Звонит! Тихо. Наконец Сергеич спрашивает: «Кто?» «Я, – отвечает, – твоя жена! Соскучилась до невозможности».

– Ты о ком? – недовольно перебил Перелыгин.

– Наш Сергеевич отличился! – зло усмехнулся Колков. – Прокололся, бедолага.

– Самое главное дальше. – Маскитов выпучил глаза, развел руки, как охотник на привале. – Стоит, значит, жена перед дверью, вдруг дверь настежь, а из квартиры баба, замотанная в белую простыню с дыркой для глаз, и мимо вниз по лестнице, – шасть! Сообразить надо было впопыхах-то! – закончил он восхищенно.

Все трое помолчали, представив ситуацию, и расхохотались.

– Тише вы, кони, – шикнул Колков.

– Разгонять пора «телефонку», – покачал головой Перелыгин. – Рассадник драм и сплетен.

– Скоро АТС пустят. – Колков посмотрел на Маскитова. – Ну и кто у нас привидение?

– Раиса, – понизил голос Маскитов, упершись животом в край стола. – Смилякова.

– Красивая женщина, – значительно согласился Колков.

– Не стоило тебе это рассказывать, – с неприязнью поморщился Перелыгин, припомнив, что Маскитов сам когда-то был не прочь приударить за Раисой.

Его покоробило, что Маскитов сплетничал, открыв имя женщины, которая ему нравилась.

«Мы становимся хуже, – подумал Перелыгин. – В замкнутом пространстве Городка это особенно заметно».

Сейчас он ненавидел своего приятеля-гуманитария, родственную душу – Маскитов закончил филологический. Глядя ему в глаза, сказал с едкой улыбкой:

– Ошибочка. Вчера я с Раисой в ресторане до закрытия просидел, сам ее в номер отвел.

– Не сошлось у тебя что-то, Виктор Викторович, – потерял интерес к теме Колков. – Может, и к лучшему. А ты, – переключился он на Перелыгина, – Раису-то в номер, часом, не через дорогу провожал?

Перелыгин промолчал. Маскитов уперся в него растерянным взглядом. Он не мог не верить и знал, что верить нельзя. Сам видел вчера вечером Раису, выбрасывающую белый сверток на помойку. Он еще в своем уме.

– Не расстраивайся, – весело хлопнул его по плечу Перелыгин. – Говоришь, баба в простыню завернулась, умная, значит, баба.

Оставшись с Колковым, Перелыгин рассказал про Петелина.

– Надавил бы ты на прииск, боюсь, ГОК замочалит.

– Не позволю! – Колков нахмурил брови. – Помалкивай пока, пусть грузит, я с кем надо поговорю, поближе к рекорду «выстрелишь», а мы поддержим, никуда не денутся.

– Хорошо, – кивнул Перелыгин.

– Мы за грибами едем? – Колков взглянул на часы.

– А то! Только переоденусь. – Перелыгин встал. – Сиди дома, я Рощина прихвачу – и за тобой.

Они выехали на трассу. Слева потянулись пойменные луга Неры, справа сопки, прорезанные узкими долинами. Вскоре показались строения подсобного совхоза, которым командовал Тихон Матвеевич Долгинин, бывший директор Сентачана. Приключилась с ним там глупая история. Разбираться приезжала большая комиссия. Долгинина сняли и приставили к производству питания. От Перелыгина ждали разгромной статьи, но о Долгинине он писать не стал.

Будто прочитав его мысли, Рощин спросил:

– С Матвеичем часто видишься? – И, не ожидая ответа, продолжил: – Жалко мужика, но сам виноват.

– Встречаемся, – глядя на дорогу, отвлеченно сказал Перелыгин. Ему не хотелось вспоминать ту историю.

Тогда на руднике пошептались и ахнули на Долгинина жалобу в Москву. Для устрашения и основательности акции заволынила бригада на отбойке руды, а перед самым приездом комиссии подожгли клуб, который строили всем рудником – краска еще не высохла.

На собрание в столовую набилось человек двести. Одни кричали: «Гнать кляузников!» Другие нападали: «Заработки падают! Директор со склада телевизор забрал!»

Парторг Петелькин, напрягаясь до свекольного цвета, хрипел:

«О чем вы, люди! Всем нам стыд и несмываемый позор! Как еще вчера своим рудником гордились, а сегодня грыземся точно звери! Кто говорит, что все у нас хорошо? Не на курорте пузо жарим. – Он почти осип, но чем тише говорил, тем слабее становился шум. – Вчера горел наш клуб! – Голос его дрогнул. – Сами строили – собраться, кино посмотреть, детям в кружках позаниматься, артистам выступить. – Он закашлялся, обвел зал глазами. – Пожар! А никого не дозовешься! Шапку перед каждым ломай! Еще и денег требовали! Кто мы после этого?»

Перелыгин протолкался к выходу. Конец марта выдался ядреным, звезды блестели в холодном черном небе, облепив ярко-лимонную, плоскую луну. Поодаль от столовой мрачно темнело пепелище. Обугленные головешки отливали в лунном свете, будто неподвижная стая воронов на черной пролысине среди белых домиков, пускавших в небо дымки. Кутаясь в полушубок, Перелыгин всматривался в очертания сопки. Когда-то здесь Матвей Деляров набрел на свой счастливый ручей. Как замечательно все начиналось…

После собрания пошли к Долгинину. В его двухэтажном доме было просторно, тепло и уютно. Со стен вдоль лестницы смотрели остекленевшими глазами охотничьи трофеи хозяина. На полу в широком холле медвежья шкура вытянула к входящим лапы с огромными черными когтями.

Долгинин в спортивном костюме шаркал по полу тапочками, выглядел расстроенным, усталым и сразу постаревшим. Жена улетела в отпуск, и он сетовал Перелыгину, что придется кормиться тушенкой. Мясо мороженое, хоть бензопилой режь.

– А ножевка найдется? – Перелыгин потрогал рукой массивный кусок свинины.

Спустя несколько минут он дубасил колотушкой тонкие мясные пластины; сложил в миску, пересыпал солью и перцем, полил разведенным лимонным порошком, поставил на горячую батарею, а сам принялся за почищенный Лавренюком и Долгининым лук. Когда на раскаленной сковородке зашкворчали куски мяса, защекотало нос жареным лучком, Долгинин, кивнув на подпоясанного полотенцем Егора, шепнул Лавренюку: «Повезет какой-нибудь дуре!».

Пришли Рощин с Петелькиным.

– Спасибо, что не бросили старика в такой день. – Долгинин обвел всех колючими синими газами. – Я, друзья мои, вот о чем думаю… – Долгинин тяжело вздохнул. – Завали я план – снимайте! – Лицо его стало злым. – Сколько у меня причин его не выполнить, знаете? Кому надо, это понимает, а я понимаю, что они понимают, и готов, как пионер, когда моя очередь, по шапке получить. Но тут – донос! Сигнальчик! Скольким это судьбинушку поломало? Перетряхни исподнее – всегда найдется неопрятное. Тебе его в морду! И ты бессилен. Вот она, суть человеческая.

Перелыгин вдруг подумал, что ничего толком не знает ни о Долгинине, ни о большинстве окружавших его людей. А сам-то он кто? Наблюдатель, примеряющий к другим собственную правду?

«Но у Долгинина – своя правда, – размышлял Перелыгин. – Он не на молодом порыве сюда приехал, построил Сентачан, и никогда не рассказывал, почему ему понадобилось менять состоявшуюся жизнь. Значит, были веские причины, но он только отшучивался. Однако какой «своей правдой», – спрашивал себя Перелыгин, – можно объяснить украденный со склада телевизор? Жадность это или что-то другое? Говорил, краснея от волнения, что не найти на руднике человека, которому он не помог тесом и пленкой на теплицу, углем или дровами, половой доской или сантехникой, ни с кого не беря денег, а его теперь ловят на ерунде. Он взял телевизор по праву хозяина, привыкшего распоряжаться всем. Странно, – думал Перелыгин, – все вокруг, стыдливо прикрывая правду, говорили «взял», а это – двуличие и обман, любое воровство везде и всегда называется одинаково. Мы же не восхищаемся двуличием и обманом, не считаем, что на своекорыстии и несправедливости устроен и держится мир. Или только делаем вид, будто не верим, только убеждаем себя, что это не так, что мы другие. Но откуда же нам другим взяться?»

Утром Перелыгин с Рощиным уехали. Поздний март брал свое: утреннее небо сияло невероятной голубизной, которая, опускаясь на тайгу, просвечивала ее, даже деревья, казалось, голубели.

Рощин достал из одного кармана початую бутылку водки, из другого – сало, зажатое кусками хлеба. Николай остановил машину.

– Ты еще кому говорил, что писать не собираешься? – Рощин достал сигарету.

– А что я могу изменить? – Перелыгин стащил с шеи шарф – в машине стало тепло. – Опозорю человека вместе с женой. Ему и так хватит.

– Считаешь ерундой?

– Да уж не великим преступлением, скажу тебе.

– Либерал, – с ударением констатировал Рощин. – А как же честность, принципиальность журналиста, совесть?

– Честность и означает – не идти против совести. – Перелыгин откусил от бутерброда с кусочком пахнущего чесноком сала. – Человеческие слабости заслуживают снисхождения. – Он прожевал. – А по-твоему, как надо: прислушиваться к разуму или носиться по краю пропасти?

– Э-э, нет. – Рощин выбросил окурок и захлопнул дверцу. – Разумы разные попадаются. К одному прислушаться – не грех, а другой в самый раз послать подальше. – Довольный какой-то догадкой, он повернулся к Перелыгину: – Если б он у тебя дубленку спер, ты бы своей снисходительностью упивался?

– Я Долгинина не оправдываю, – покачал головой Перелыгин. – Я против стирания его в порошок. Он не безумец, не сумасброд, от его правды тоже не отмахнешься. Людям помогал? Помогал. Что ж они его за руку не хватали, когда он с них за уголь и доски денег не брал?

– Понял, – издевательски хмыкнул Рощин. – Мир надо принимать таким, каков есть. – Он откусил от бутерброда и принялся смачно жевать.

– Не принимай. – Перелыгин видел, что Рощин задирается, ему хочется поспорить. – Не будешь принимать его сегодняшний, ничего не сможешь изменить в нем завтра.

– Ха-ха-ха, – давясь полным ртом, затрясся Рощин. – Собираешься изменить? Я сколько угодно могу понимать его, но это вовсе не означает, что действительно принимаю, – выдавил он и закашлялся.

– В таком случае тебе остается его возненавидеть, – подтрунивая над Рощиным, гнул свое Перелыгин. – Сам посуди: отношение к нравственности у нас с государством не совпадает, процветает двойная мораль, мы виртуозно играем по правилам совпадения и несовпадения. Ты спроси: надо стену головой пробивать? С обеих сторон получишь два противоположных ответа. – Перелыгин помолчал. – Знаешь… – Он уперся взглядом в тусклое пространство кабины, – если я и не могу ничего изменить, то на капельку уменьшить количество зла могу, поэтому долбать Долгинина не буду. Напиши я, он поймет, но мне не все равно, что подумают люди, увидев нас за одним столом.

«Москвич» плавно ехал по трассе. На этом отрезке дорожники постарались – укатали полотно до блеска, пропитав отработанными маслами, пыли не было, и Перелыгин пониже опустил стекло.

– Много лет прошло… – Рощин заглянул в зеркальце у лобового стекла, встретившись с глазами Перелыгина. Позади все было чисто, но укатанный участок трассы кончался и далеко впереди, пыля, гнала на автобазу порожняя «Татра». – Скажи, почему ты решил не писать тогда? Только не надо про уменьшение зла. Тот разговор я не забыл. – Что-то не давало покоя Рощину.

Перелыгин положил затылок на «подголовник» сиденья, следя за неровностями дороги, чуть сбросил скорость.

– Я его спросил тогда: будет он бороться, доказывать? Он ответил, мол, пусть все идет как идет, раз попал под раздачу. Знал, что с рудника попрут, но уезжать не хотел и старался сохранить работу.

– А ты решил сор из избы не выносить, – не освободившись от какой-то навязчивой мысли, констатировал Рощин.

– Можно и так сказать, – согласился Перелыгин.

– Правильно, что фейерверки не запустил, – заметил Колков. – Иначе – не видать Матвеечу совхоза. Егор… – Колков повернулся к Перелыгину. – Он свежанинку тебе сам доставляет? Я бы только сам привозил. Да обгони ты ее, – нетерпеливо буркнул он без перехода. – Пылит – окна не открыть.

Перелыгин наддал ходу, и «Москвич» проскочил мимо оранжевого гиганта. Они отъехали от Городка уже километров тридцать. Долина здесь ширилась, к Нере вдоль частых ручьев уходили дорожки, проторенные любителями отдохнуть на природе. В живописнейших местах, в прозрачных ручьях водился хариус, вокруг было полно грибов и ягод, а в сопках встречались и кабарга, и снежный баран, и даже лось.

– Да-а… – протяжно вздохнул Колков. Он опустил стекло, подставив ладонь упругому прохладному потоку. – Скоро всей этой красоте конец.

– Тайгу перестраивать начинаем? Не слышал программных указаний – выкладывай! – потребовал Перелыгин, припоминая, что неподалеку работала геологическая партия. Работала давно, но Рощин и многие геологи не верили в перспективы этой территории. Есть места поинтереснее.

– Геологи запасы передали. – Рощин наклонился сзади к Перелыгину. – Прииск здесь поставят. Когда – не знаю.

– Уже, – сказал Колков. – Насчет «тайгу перестраивать» – в точку. Такой проект через Совмин протолкнули – закачаешься. – В голосе его звучала плохо скрываемая ирония. – Техника новая, панельные дома, короче – быль перестройки, но за большие деньги.

– А у тебя… – Перелыгин почувствовал вползающую тоску, представив эту красоту, превращенную в лунный ландшафт. – У тебя другое мнение?

– Когда на блюде подносят такие деньги, мнениями не интересуются, – с вызовом ответил Колков. – Я посмотрю документацию, после и поговорим.

– Притормаживай, – скомандовал Рощин. – Дорожку направо не проскочи.

– С таким-то штурманом! – Перелыгин осторожно съехал с трассы на просеку, ведущую в лес.

В октябре по Городку ураганом пронеслась весть: Софрон Пилипчук отправлен в начальники базы материально-технического снабжения. Никто не мог объяснить причин стремительного падения, казалось, непоколебимой фигуры главного инженера Комбината. Даже Пугачев долго темнил, пока признался Перелыгину, что у Пилипчука возникли большие распри с главным инженером Объединения Королевым, точнее он и сам не знает.

Не добавил ясности и Колков, которого Перелыгин сразу заподозрил в тайных интригах против Пилипчука, но тот поклялся, что к этому делу рук не прикладывал. А через несколько дней Пилипчук сам позвонил Перелыгину и предложил встретиться.

В половине восьмого утра Перелыгин вошел в скромный кабинетик с небольшим столом, за которым могучий, с крупной седеющей головой Пилипчук возвышался утесом и, улыбаясь, следил за Перелыгиным большими, навыкате, серыми глазами.

– Здесь немного другая обстановка, – сказал он, сделав рукой движение, напоминавшее полукруг. – Но, как известно, не место красит человека – так, кажется?

Пилипчук старался держаться бодро, давая понять, что резкий вираж судьбы его не сломил, мол, и не такое видали. Он был стареющим корифеем отрасли, но еще способным на очень многое и знал это. Его транспортные схемы на вскрыше торфов вошли в учебники, он управлял производственным процессом как истинный полководец. До него на этом месте работали люди, заслужившие Звезду Героя, впрочем, это были другие времена, а сегодня, казалось Перелыгину, любому преемнику Пилипчука уготован только неизбежный крах – было невероятно видеть, как он, сидя за допотопным столом, ставит отметки в складском журнале.

– Прошу, взгляните на эти каракули. – Пилипчук протянул несколько страниц.

Дочитав, Перелыгин вопросительно уставился на Пилипчука, с нескрываемым любопытством наблюдавшего за его реакцией.

– Что все это означает, Софрон Никитич, почему вы здесь?

– Нечто подобное, – Пилипчук кивнул на листы, – некоторое время назад я отправил Королеву – и вот результат. – Он развел руки. – Надеюсь, это избавляет меня от подробностей и не потребует доказательств безупречности расчетов. Они подсунули в правительство фуфло. Нарисовали сказочный прииск – Город Солнца, а пока в Москве давятся слюной, заслышав про ускорение, техническое переоснащение и научный прогресс, отхватили куш. Весь его не отдадут – Объединению свои дыры затыкать надо, но это не главное. Я в сказки не верю – такой прииск будет столь убыточен, что угробит экономику Комбината. Это чудо перестройки десять артелей не спасет. Расчеты на столе, описание инженерных глупостей – тоже. Слово за вами.

Пилипчук замолчал, помассировал ладонью затылок. Он не знал, правильно ли поступает, открыв карты Перелыгину, и мало верил в успех, но иного выбора не было – он сыграет с Королевым в открытую, как инженер: вы говорите – гласность, пусть будет гласность.

Слушая Пилипчука, Перелыгин соображал, как протолкнуть этот материал. Рассуждения его безукоризненны, но текст требуется подработать, разбавить деталями, наблюдениями – он сух, наукообразен, а представить надо как инженерную проблему, как точку зрения, приглашающую к диалогу. Может и проскочить. Только не посвящать в подоплеку шефа. Впрочем, этого он делать не собирался. Оставался райком. Райком – это Сороковов, и он за прииск, значит, публикация грозит очередным конфликтом – и с ним, и с шефом. Ладно, как-нибудь выкрутимся, но чего все же хочет Пилипчук?

– Вы собираетесь учинить небольшую войну с Объединением? – Перелыгин сделал пометки в блокноте. – Для этого моих сил недостаточно. Я могу еще написать в центральную газету, но нас с вами не поймут – запишут в тормозы прогресса.

– Разве я похож на самурая? – Пилипчук слегка повернулся, отчего стул под ним заскрипел, будто вот-вот развалится. – И не против прииска. Если вы так подумали – это ошибка. Как инженер, я против технического и технологического обеспечения проекта. У нас достаточно опробованных, проверенных временем решений. Вся наша ремонтная база рассчитана под другую технику, и самое постыдное, что Королев это прекрасно знает, но в противном случае, без гигантомании, он не протолкнул бы проект. Такая вот петрушка. – Пилипчук снова развел руками. – Поэтому можете подвергнуть мою писанину любой обработке, сохраните только точность логики. Это будет не война с Объединением, а моя полемика с Королевым – он поймет. Важно не пропустить сюда «шагарей» – тогда всем придется делать харакири.

Они распрощались почти дружески, Пилипчук обещал подготовить следующее письмо. Перелыгин вдруг пожалел, что редко заходил к бывшему главному инженеру, но тот не любил журналистов, предпочитая оставаться в тени. В отместку местные газетчики называли его железякой.

Глава шестнадцатая

Пунктир времени

✓ Образован Байкальский «Народный фронт».

✓ В Москве состоялось представление выпущенной Политиздатом книги М. Горбачева «Перестройка и новое мышление для нашей страны и всего мира».

✓ В Кремле прошло торжественное заседание, посвященное 70-летию Великой Октябрьской социалистической революции. С докладом «Октябрь и перестройка: революция продолжается» выступил М. Горбачев.

✓ Представители более 178 партий, движений и организаций прибыли в Москву на празднование 70-летия Великого Октября.

✓ На Красной площади состоялись военный парад и демонстрация трудящихся в честь 70-летия Великой Октябрьской социалистической революции.

✓ С поста Первого секретаря МГККПСС снят Б. Ельцин.

✓ В помещении Керамического завода прошло совещание неформальных групп по поводу наступления на реформаторов. Прекращено по инициативе милиции.

✓ Состоялся сбор подписей за возвращение Ельцина и публикацию его речи в МГУ (попытка повторить выступление сорвана руководством МГУ).

Артем Рощин жаждал успеха. С детства он слышал рассказы о поиске золота и людях, отдававших за него здоровье и жизнь. Они приходили к Артему домой, особенно часто осенью, после полевого сезона. В Городке его многие знали, и он замечал, что взрослые вокруг относятся друг к другу как близкие родственники. Тогда он не представлял, что отношения между людьми могут быть иными, полагая, что так принято у всех на всем белом свете. Если в их бараке (а позже – в квартире) появлялись незнакомые люди, уже через полчаса все вместе свободно заходили к соседям, подсаживались к столам, пели песни, а потом разросшейся шумной компанией перемещались в другой барак, словно только их там и ждали. Он знал, что дядя Вася – друг отца – в свой день рождения утром накрывает стол, ставит ящик спирта и уходит на работу, но дверь не запирает. Любой желающий может зайти выпить, оставив подарок в углу. А вечером после работы накрывался другой стол, и собирались самые близкие.

Маленький Артем засматривался на окружившие Усть-Неру гранитные кряжи со снежными шапками, тающими к середине июля, на цепь остроконечных скальных останцов, венчающих северную сопку. К ним он поднимется мальчишкой вместе с отцом, впервые увидит с высоты и Городок, и Золотую Реку, прижавшуюся к нему с плавным изгибом, и выпуклый голец напротив, на левом берегу, прорезанный глубоким распадком, в котором до июля на солнце сверкает небольшой ледник. Став постарше, он будет там кататься на санках.

Его будущее не вызывало сомнений – и он, и младший брат Рэм станут геологами и пойдут по стопам отца с матерью. Они не представляли для себя другой жизни, веря, что эта жизнь и эта работа единственно правильные на земле.

Петр Рощин умер, когда братья еще не закончили учебу, – перенапряжение маршрутов, спирт и чифирь в бессонное военное время быстро изнашивали сердца.

Вернувшись после учебы, Артем сделал безрадостное для себя открытие: повторить ту жизнь невозможно, поколение геологов, к которому принадлежал отец, не оставило ему места для больших открытий, его честолюбивые мечты неосуществимы. Он готов был рисковать, терпеть, как те, шедшие с отцом. Ему казалось, он знает, какая нелегкая гнала их, как и тех русских мужиков из далеких веков – мореплавателей и землепроходцев, – уходивших навсегда из родных мест столбить восточные границы России. И вот пришло осознание, что ничего этого не нужно, маршруты ему прочертили другие, а не хочешь – разведывай открытые россыпи. Он по-печорински приготовился нести в себе горечь неудовлетворенности и поэтому на приглашение в инструкторы райкома партии, не раздумывая, согласился.

Рэм был полной противоположностью брата, его не разъедало честолюбие. Они часто ссорились – старший Рощин не понимал, как мог Рэм так легко смириться, изменить их мечтам и делать вид, будто ему доставляет удовольствие эта плебейская беготня по исхоженным долинам.

Вскоре Рэм стал баловаться водкой. И это окончательно развело их – старший посчитал его неудачником. Но геологи к Рэму, также выросшему на их глазах, относились с молчаливой снисходительной симпатией. Он неплохо знал профессию, честно тянул лямку и никому, кроме себя, не причинял вреда, являл собой существо безобидное и добродушное, а не любил, пожалуй, лишь одного человека на земле – старшего брата. Правда, проявил одну странность – завел дружбу с местными бичами.

После смерти Данилы Рэм не выполнил его наказа, не отдал тетрадь Артему – он не верил ему и долго молчал про тетрадь, хотя сам внимательно прочитал, особенно места об отце и знакомых. Когда до него донеслись отголоски новой волны споров об Унакане, он пошел к старшему брату.

– Я слышал, ты хочешь вернуть интерес к Унакану, – сказал Рэм. – Зачем тебе? – Они прошли на кухню, Артем достал бутылку водки, наполнил рюмки. Рэм недоверчиво посмотрел на брата, не стал дожидаться, пока пожарится яичница, выпил, заев соленым огурцом. – Мне казалось, тебя больше не интересует практическая геология.

– Ты же пришел не для того, чтобы упрекать меня. – Голос Рощина звучал доброжелательно. – Так что давай не задираться. Ты ведь знаешь об Унакане от Вольского больше, чем все мы. Кстати, его отчет тридцать девятого года таинственно исчез. Говорят, он уточнял что-то для докладной о методе разведки.

– Место известно. – Рэм пожал плечами. – Старатели сколько лет вокруг россыпи моют, хороший съемщик в два счета разберется. В чем проблема?

– Ты не прав, никто в голову Вольского проникнуть не может, – задумчиво произнес Рощин, – в его интуицию. А у стариков она заменяла многое, в том числе и статистику, они мыслили не как мы. Они интуиции доверяли, вспомни рассказы отца. Вольский был убежден в своей правоте. Почему? Понять бы ход его мыслей, аргументы.

– И за чужой счет обрести уверенность?

– Я же просил не задирать друг друга, – поморщился Рощин, внешне сохраняя дружелюбие.

Узнав про интерес к Унакану, он вдруг почувствовал, что судьба дает ему шанс. Если интуиция Вольского не подвела и не кто-то, а он, Артем Рощин, доведет дело до разведки, для него свершится главное, о чем он когда-то мечтал. Но на пути нежданно встал Деляров с бездарной затеей пройти выработкой по рудному телу. Почему бы не остановить его, хоть это и Деляров. На днях он разговаривал с Ямпольским. «Не знаю, – сказал тот, – смогу ли я во всем поддержать вас, но против его затеи буду точно, не сомневайтесь».

– Пойми, – убеждал Рощин Рэма, – я хочу это сделать хотя бы в память о родителях, чтобы наша фамилия не затерялась в пыльных архивах пустых отчетов. Это мое, наше с тобой право, мы его заслужили.

– Чем? – В голосе Рэма послышалась насмешка. – Тем, что родились здесь? Кстати, ты забыл про Данилу. Ну да ладно… – Он достал из кармана несколько исписанных листков с рисунками, сделанными от руки. – Здесь идея и замысел Вольского, уже с учетом данных отработки там россыпей. Это тебе поможет.

– А остальное, где остальное? – вскричал Рощин, выхватывая листки.

– Это все, – покачал головой Рэм, – дальше сам. Последуешь за Вольским, получишь тот же печальный результат, взгляни иначе на идею в целом, ищи свои аргументы и не цепляйся за Вольского – мой тебе совет. Нельзя лезть в драку со старым багажом. Пока у тебя есть только мифические сто тонн, противники тебя высмеют и уничтожат.

– Раньше я их уничтожу. – Рощин растянул рот в злой улыбке. – Мне плевать, кто они, желающие полакомиться за наш счет и, если хочешь, за счет государства. – Он криво усмехнулся. – Я недавно спросил себя: чего я хочу? Так вот: мне неинтересно жить весело, любить напропалую баб, ездить по заграницам. Я хочу разведать это золото, показать, что наверху засели трусливые мерзавцы, у которых одна забота – не попортить собственную шкуру. Пусть мне скажут, что плетью обуха не перешибешь, я все равно буду рад, что полез в драку, поэтому отдай мне бумаги – знаю, они у тебя. Ты, наверное, по-своему прав, но, поверь, нет времени.

Слушая Рощина, Рэм почему-то вспомнил Елену – молодую одинокую женщину, с которой познакомился года два назад. Однажды Артем увидел ее у него, а спустя несколько недель рассказал про странные отношения с какой-то женщиной. Он говорил о ней с нехорошим блеском в глазах, не стесняясь, с непонятным злорадством смакуя подробности. Рэму было противно слушать их, особенно о полном ее подчинении Артему, по его словам, она исполняла любое желание. Потом он случайно забрел к Елене, что и сыграло с ним злую шутку – дверь открыл брат. Возвращаясь, он с тоской размышлял не столько о поступке Рощина, сколько о его рассказах. И сейчас, видя опять горящие похожим блеском глаза Артема и прислушиваясь к себе, Рэм упрямо покачал головой.

– Последний совет: побывай у Остаповского – тебе потребуются союзники. – Он налил водки, выпил, подцепил со сковородки кусок остывшей яичницы и, не прощаясь, вышел.

Рэм плелся по раскисшей улице вдоль Индигирки под нудным дождем, пытаясь понять: почему одни люди страдают оттого, что они не хозяева жизни, считая, будто все вокруг не принадлежит им лишь по чистой случайности, а другие и в испытаниях умеют находить радость и смысл. Ответ мучил невнятностью, но вдруг странным образом отлился в четкую простую формулу: одни мирятся почти со всем, другие не мирятся почти ни с чем. Такой в ту минуту представилась ему граница в мировоззрениях абсолютного большинства людей. Он даже остановился, поежившись, втянул голову в плечи, поправляя поднятый воротник плаща. Как раз в этот момент низкие тучи, закрывшие половину склона Юрбе, чуть раздвинулись, и в узкую щель ударило солнце. Лучи били в одну точку, в небольшой полуостров, выходящий почти на середину Реки. Всюду висели едко-чернильные тучи, отчего вода в Реке и горы казались особенно темными. И только позолоченные кроны лиственниц на полуострове горели немыслимым лимонно-апельсиновым светом. Вскоре на небесах что-то опять поменялось, свет выключился так же внезапно, по склонам по-прежнему волочились темные, набухшие тучи, поливая дождем землю.

Рэм постоял еще минуту-другую, приходя в себя от увиденного чуда природы, двинулся дальше, уверившись, что сделал правильно, побывав у брата и подбросив тетрадь Вольского Мельникову. Он даже, лукаво прищурившись, задрал голову, подставляя лицо холодным каплям, бесконечно сыпавшим с небес.

Сороковов возвращался из Москвы. Официально он был в Москве «по семейным обстоятельствам», на самом деле – приезда срочно потребовал брат Сороковова, Илья, консультант одного из отделов ЦК партии. Сороковов понял – дело серьезное, и взял краткосрочный отпуск.

Они оба родились в маленьком райцентре Якутии. Илья – на два года раньше. Закончив школу с золотой медалью, он сразу уехал в Москву и поступил в строительный институт. Был умен, высок, по-сибирски крепок и хорош собой. А если добавить к этому скромность, свойственную ребятам из глухой провинции, готовность по первому зову прийти на помощь, терпение и рассказы о неведомой для большинства жизни в якутском поселке, то не удивительно, что он быстро стал любимцем курса и через год – комсомольским секретарем. К защите диплома он женился. Легко, без малейшего сопротивления, словно кто-то давным-давно предопределил его судьбу, он оказался инструктором в райкоме комсомола, а затем и партии, отучился в Высшей партшколе и резво дошагал до Старой площади.

Младший Сороковов сразу в институт не поступил. Поработал год лесорубом и пошел в армию, а уже оттуда – на горный факультет. После института был какое-то время горным мастером и, хоть и с большим опозданием, все же двинулся по стопам старшего брата.

Самолет только-только вылетел из Якутска. Погода стояла безоблачная. Под крылом привычно потянулись пологие сопки, покрытые местами золотистой тайгой. Сороковов равнодушно смотрел в круглое окошко. Благодаря веку реактивной авиации в нем еще сохранялся ритм столичной жизни, где среди хаотичного снования людей и машин вычерчивались схемы будущего и принимались главные решения.

Встреча с братом встревожила и озадачила Сороковова.

– Он, – говорил Илья, имея в виду Горбачева, – будто нарочно делает все не так, как надо. Под всхлипы от восторгов он объявил конверсию. Казалось бы, правильно, но быстрого результата в таком деле не получить. Нужны очень большие затраты на техническую подготовку, чтобы новая продукция заменила оружие на внешнем рынке. Он объявил тупую программу по жилью. За облака скакнула незавершенка, финансы потекли на предприятия. Крупные стройки почти замерли, а для жилищного строительства нужны иные материалы и оборудование, которых нет. По-твоему, вокруг одни безголовые? Тогда в чем дело? Наконец, он благословил в России самостоятельную кредитно-финансовую систему, а это – прямая дорога к разрушению союзного управления и страны. И что? Никто этого не понимает?

Как писали новую программу по жилью в районе, Сороковов помнил. Между собой комиссию называли «клубом веселых и находчивых». Придумывали несуществующие прииски, снесли на бумаге все ветхое жилье, «настроили» домов с зимними садами. Ему было стыдно за «липу», но он скрепя сердце поставил свою подпись, пробормотав: «К тому времени или султан помрет, или ишак подохнет». Теперь он понимал, что именно тогда впервые заподозрил недоброе.

Илья рассказывал такое, что могло привидеться разве что в страшном сне. Оказывается, дефицит бюджета на следующий год почти в шестьдесят миллиардов! Это новая инфляция, дотации на продовольствие, которые уже доходили до трети расходной части бюджета, при внешнем долге почти в тридцать пять процентов ВВП.

– Подожди, остановись, – замотал головой Сороковов. Вечная ухмылка сползла с его лица, оно, казалось, окаменело. – Это же катастрофа! – Он угрюмо уставился в стол, не желая посмотреть в глаза Илье, будто боялся прочитать в них окончательный вердикт.

– Карета катится с горы, как ее остановить, известно, но он не позволит.

– Но почему?! – почти вскрикнул Сороковов. – Он что, самоубийца?

– Не знаю, – покачал головой Илья. – Он не способен серьезно решать ничего. Понимаешь, ни-че-го! – Глаза его наполнились злобным презрением. – У него отличный нюх, держать нос по ветру – это всегда пожалуйста, точно лис, изворотлив и хитер, а еще умеет фантастически тянуть время. Как Гамлет, уклоняется от выполнения главной задачи.

Сороковов испугался этого разговора. Он многое знал. Понимал, что механизмы системы работают не так. Он сам был маленьким механизмиком общей системы. Возможно, его механизмик, хотя и с трудом, работая исправно, рождал ощущение работоспособности всей системы, оставляя надежду на ее ремонт. Эти надежды оказались иллюзией. Что же им всем делать?

– Зачем ты меня звал, Илья? – Сороковов тяжело вздохнул, рванув сразу две пуговицы на рубашке, освобождая могучую грудь.

– Пора стелить соломку, братишка, но стелить ее надо так, чтобы остаться наверху при любом повороте. Сегодня впереди паровоза бежать надо.

– Если бы не ты, решил бы, что провокация, – сухо сказал Сороковов.

– Такие времена, – ледяным тоном произнес Илья. – Кто поумней, будет ждать своего часа, да так, чтобы метнуться хоть туда, хоть сюда.

– Значит, все-таки…

– Возможно, – перебил Илья, не желая развивать совсем уж опасную тему. – Во всяком случае, сам он не уйдет, а для настоящих реформ нужна железная рука и воля. – Он помолчал, раздумывая, не сболтнул ли сейчас лишнего, пусть и родному брату. Рушились основы, казалось, незыблемой мощи, люди заметались, сбрасывая маски и покровы. Вера, память, нормы, именуемые этикой и моралью, превращались в хлам – вчера верил, помнил, а сегодня удобнее забыть. Выгода сильнее, особенно если это большая выгода. А какое нарастало противостояние внутри партии, Илья знал. Он горько скривился: «От родного брата шарахаюсь». Посмотрел на мрачного, растерянно-подавленного Сороковова, и ему стало стыдно.

– Какие настроения в твоей Тмутаракани? – злясь на себя, но уходя от острой темы, спросил Илья.

Сороковов помолчал, глядя на него, будто с трудом понимал, о чем вопрос.

– Поначалу, как и везде, а сейчас издеваются, – через силу ответил он. – Ну что, скажи, мне там перестраивать? Люди туда вкалывать едут, зарабатывать, им на лозунги чихать, их и подгонять не надо. Не тапочки тачаем: купят – не купят. С золотом все не так: снизит государство закупочные цены – в заднице, поднимет – белые и пушистые. Легкие россыпи подчистили, спасение в руде, и местечко для начала интересное имеется, но нужны деньги на разведку и лет шесть-восемь.

– Думаю, и трех не наберется, поэтому и позвал тебя. Изворачивайся, крутись как можешь, но продержись, не попади под очередную чистку. Имей в виду: пока горлопаны будут верещать про свободу и выщипывать усы у Сталина с Лениным, умные будут делать крупные дела. Большая мутная вода поднялась. – Он, сморщившись, поперхнулся, будто глотнул этой грязной воды, отпил из стакана боржоми, представив себя сейчас не рядом с братом за столом в просторной, со вкусом обставленной квартире на Новослободской, а там, где с гор весело сбегают прозрачные реки и вечная природа, плотно окружая тебя, испытывает каждого – кто он таков и почему здесь оказался. Бросить бы все, махнуть на Золотую Реку, взять артель, забраться в тайгу, мыть золото, охотиться, рыбачить… Он даже на секунду прикрыл глаза, почувствовав, как защемило, сжалось что-то внутри, обдав теплой тоской.

Сороковов наблюдал за ним. Илья перехватил взгляд, улыбнулся, сбрасывая наваждение, стал серьезен и хмур.

– Скоро начнутся отчеты секретарей, – сказал он, – не жди команды. Сам отчитайся, остальных заставь. Я тут поговорю, зашлем к тебе спецкора из центральной прессы.

– Такие вопросы надо с обкомом согласовывать, кто мне разрешит? – вздохнул Сороковов.

– На людей обопрись. Мне тебя учить? – Илья погрозил пальцем, презрительно хмыкнув. – Не раз-ре-шат – наплюй! В стране пожар. Пока зеваки орут «Горит!», расторопные выносят стулья. В случае чего, главная драка развернется за недра – в них коренные интересы.

На Москву опускался сентябрьский вечер. Стояло ласковое бабье лето. Легкий ветерок играл шторами на приоткрытом окне, за ним едва улавливался шум большого города. Они сидели на кухне, почти не притронувшись к еде. Над столом вдруг повисло молчание с почти ощущаемым металлическим запахом беды. Каждый про себя подводил свой итог прожитого времени и, в какой-то степени, жизни. А впереди маячило нечто, к привычному понятию «жизнь» не имеющее отношения. Они готовы были бежать с «корабля», не дожидаясь крушения, причины которого в деталях каждый формулировал по-своему. Общим было то, что оба они и составляли команду этого корабля и не могли признать, что приготовили его к затоплению: Илья сверху, а Сороковов снизу, не замечая, как по трапам на борт шли и шли разные люди, алчущие выгоды и благ, толкаясь, спешили карьеристы и приспособленцы, а идеи, за которые вчера умирали люди, гибли теперь в драках за посты, в бюрократизме, предательстве и словоблудии. Побеждали не люди чести, а кто хитрее подставит товарища и прогнется перед начальством. Особенно резво проникали на верхние палубы негодяи, таща за собой таких же негодяев, возводя непроницаемую стену непонимания с нижними палубами, где обитатели или наивно искали правду, или пускались во все тяжкие. Даже если место вожака занимал честный завхоз, а Сороковов и был честным, не очень умным завхозом, он неминуемо должен был уступить место политкоммерсанту или стать таковым. Этого и хотел от него Илья.

– Выпьем, что ли, – нарушил он мрачную тишину, разливая коньяк в пузатые хрустальные емкости.

– Помянем отца, – хмуро предложил Сороковов, разглядывая отливающую густым янтарем духовитую жидкость. – Я часто в последнее время думаю: хорошо, что он не дожил до этих дней. Не за то на войне кровь проливал, не тому нас учил, а мы его веру профукали.

Они помолчали.

– А ты замечал… – у Сороковова перед глазами вдруг возник отец в очках на кончике носа, читающий на диване, – как мало он нам про войну рассказывал?

– Может, и зря, – неохотно отозвался Илья, – а может, и нет. – Он сидел ровно, положив кисти рук на стол. Его черные волосы, присыпанные пудрой, смотрелись красиво, в серых глазах ощущалось беспокойство, вызванное какими-то другими мыслями. – Тогда маршалы отношения выясняли, а комбату что рассказать, как фрицев убивал да своих хоронил?

Сороковов вспомнил, как ежегодно после выпускных экзаменов в местной школе, где отец преподавал труд, устраивалось фотографирование выпускников. Директор школы всегда просила его прийти в военной форме, при орденах. Сороковов уже не помнил, их было восемь или девять, не считая медалей, но в памяти навсегда зафиксировалось, как в этот день отец, позвякивая наградами, сворачивал свой парадный френч с погонами, запихивал в небольшой трофейный саквояж, похожий на те, с какими ходили раньше земские врачи, и отправлялся в школу. Он надевал мундир перед самым фотографированием и также в саквояже приносил домой. Мать, ворча, отутюживала его и вешала в шкаф до следующего года.

– Думаю, – медленно сказал Сороковов, – он боялся, как бы у нас от правды мозги набекрень не съехали, а врать не хотел. Не избавились мы от двойной морали.

– Прекрати, – жестко оборвал Илья. – Ты сам-то верил когда-нибудь в ахинею, которую несешь на своих пленумах? Молчишь?

– На мне двенадцать тонн золота висит, – не реагируя на резкость, ответил Сороковов. – А во что я там верю или не верю – не суть.

– Не обманывай себя. – Илья миролюбиво окинул брата взглядом, лицо его обмякло. – Золото и без тебя добудут, без твоего райкома. Знаешь, кто мы есть? Жирные сытые надсмотрщики! Какая им вера? Поэтому еще раз говорю: продумай все и уберегись от угрызений совести. Умные ради будущего отказываются не только от прошлого, но и от себя. Меняться придется, мимикрировать, по-научному. – Илья театрально рассмеялся, посмотрел на часы над дверью, лицо его вытянулось. – Кончай трёп, – засуетился он, – вот-вот Майка придет. Ты таежник – вот мясом и займись, а я на картошку.

Звук двигателей ослаб. «Антон» выпустил шасси, под колесами побежала взлетная полоса.

Сороковов вышел из самолета с ощущением протянувшейся за ним из самой Москвы невидимой нити. Он чувствовал ее прочность, словно живая кукла-марионетка. Эта связь была новой и тревожной, грозящей опасностью. Сейчас его тревога совсем не походила на ту, с какой он впервые прилетел в Городок семь лет назад. Тогда он чувствовал опору, а беспокоился – как любой, начинающий работу на новом месте.

Теперь все обстояло иначе: опора рушилась, решать свою судьбу и делать выбор ему предстояло самому, и, направляясь к машине, он поразился внезапной мысли, выплывшей из тайных закоулков сознания: как на его месте поступил бы Клешнин? Он даже замедлил шаг – так ему была противна эта мысль. Ему казалось, он избавился от своей давней, тщательно скрываемой зависти. Все годы, проведенные в Городке, он убеждал себя, что его жизненные принципы и взгляды иные и завидовать нечему, но в такие минуты не верил себе, понимая, что Клешнин еще больший циник, еще более честолюбив и тщеславен, плевал на писаные и неписаные правила, нарывался на неприятности. В конце концов это его погубило, но то, что было сделано им в обход тех самых правил, осталось, создав из него легенду. Со временем Сороковов объяснил все небывалым тщеславием Клешнина, ради которого тот лез на рожон и пускался в авантюры. Но оказалось, что возникшая было разъединяющая их ясность – не так ясна, как ему мнилось, а Клешнин никуда не делся, всегда рядом, и он, во что не смог бы еще недавно поверить, искал у него совета.

Пока Сороковов был в Москве, в перелыгинской газете появилась статья Софрона Пилипчука. Вскоре Пилипчук рассказал Перелыгину о звонке Королева буквально на следующий день после публикации. Шум поднялся немалый. Королев старался скрыть досаду, говорил бодро, даже с иронией, но просто так мнением Пилипчука пренебречь не мог. Поэтому Королев хотел выведать, как далеко тот готов пойти. Важно было также понять: это мнение одного Пилипчука или на Комбинате решили воспользоваться авторитетом опального главного инженера. Королев позвонил и Сороковову, но того не оказалось на месте. Заканчивая разговор, он с деланной веселостью предупредил, что готовит ответный удар «тяжелой артиллерии», но, что имел в виду, не объяснил.

– Если они зашевелились, – удовлетворенно хмыкнул Пилипчук, – мы движемся в правильном направлении и предварительная задача выполнена. Внимание привлекли. Теперь давайте дождемся ответа, посмотрим на их аргументы, хотя крыть им нечем. А там поглядим, что дальше.

Вечером к Перелыгину зашел Пугачев и рассказал, что весь день звонили из Объединения – зондировали почву.

– Да-а-а… нешуточную кашу вы заварили, – закурив свой «Беломор» и щуря глаз, будто от дыма, заметил Пугачев.

– Кроме Пилипчука… – Перелыгин обвел Пугачева вкрадчивым взглядом. – Я и с геологами пообщался, не самое подходящее время, говорят, Неру лопатить. А тебя чего, на разведку послали? Давай колись.

– Слепота – это не потеря зрения, а неумение оценивать действительность. – В голосе Пугачева звучали одновременно ирония и назидательность. – Деньги выделены, прииск будет, такие дела назад не отыгрываются, а ты на рожон лезешь.

– Не лезу я никуда, – отмахнулся Перелыгин. – Будет прииск и пусть его, но история тухлая, запах от нее нехороший идет.

– Этические проблемы – не мой профиль, иначе книги твои лежали бы в ящиках из-под картошки. – Пугачев прошелся вдоль стеллажа, который они сделали вместе. Перелыгин тогда наотрез отказался от фабричного. «Всегда мечтал о стенке по собственному проекту», – заявил он и нарисовал чертеж. Пугачев распорядился напилить досок нужных размеров, принес специальную пленку под светлое дерево, разные уголки, фурнитуру, привезли какие-то списанные из общежития тумбы, и за три дня они собрали стенку всем на зависть. Особую гордость вызывали небольшой шкафчик-сейф и бар, внутренняя стенка которого сияла зеркальным отражением специальной подсветки. – Чувствую, скоро новую варганить придется. – Пугачев обвел взглядом заполненные книгами полки. Он пожевал мундштук папироски, неторопливо повернулся и ткнул пальцем в Перелыгина. – А знаешь ли ты, друг мой, что один экскаватор уже частично отгружен с завода и скоро поплывет в солнечный город Магадан? Срок поставки второго – не раньше лета будущего года, времени у тебя вагон.

– Пилипчук знает? – Перелыгин резко нахмурился.

– Нет, – покачал головой Пугачев. – Ты да я, а больше пока никто.

– Может, кофе хочешь или чего покрепче? – Перелыгин благодарно посмотрел на Пугачева. Теперь они с Пилипчуком не будут играть втемную и не окажутся в дураках – нельзя повернуть назад уже отправленный экскаватор, но остановить второй можно.

– В следующий раз, – протянул руку Пугачев. – Ты давай собирайся, днями на Магадан двинем, Цветаев зовет.

Глава семнадцатая

Пунктир времени

✓ Первый выпуск программы «600 секунд» Александра Невзорова.

✓ В Иркутске создан Восточно-Сибирский филиал Сибирского отделения АМН СССР.

✓ В Москве завершилась международная научная конференция «Великий Октябрь и современность», в которой приняли участие 120 ученых и общественных деятелей из 65 стран – представители марксистско-ленинской научной мысли, социал-демократических, социалистических, революционно-демократических партий и организаций.

✓ В Вашингтоне М. Горбачев встретился с Президентом США Р. Рейганом. Состоялись переговоры по вопросам контроля за ограничением мощности подземных ядерных испытаний и мирных ядерных взрывов.

✓ В советском посольстве в Вашингтоне состоялась беседа М. Горбачева с вице-президентом США Дж. Бушем; М.С. Горбачев встретился с большой группой деятелей делового мира США. М. Горбачев провел пресс-конференцию для журналистов, освещавших встречу на высшем уровне в Вашингтоне.

✓ В Кемерово встретились представители социально-политических клубов из Красноярска, Новосибирска, Томска, Пензы, Кургана, Новокузнецка.

✓ Упразднен Госнефтепродукт.

На другой день после возвращения из Москвы Сороковое появился на работе пораньше. Поджидая Колкова, просматривал газеты, сложенные в стопку на столе, перебирая в памяти подробности разговоров с Ильей и встреч в Якутске. Он задумал воспользоваться итогами научной конференции, прошедшей в Городке, и, опираясь на ее результаты, попробовать добыть денег на рудную разведку. На конференции ученые со всей страны пророчили району блестящее будущее, но ему ясно дали понять, что денег не предвидится, а следовательно, Унакан вновь зависал. Однако после встречи с Ильей Сороковов оценивал ситуацию иначе и уже не спрашивал: «Сколько прикажете ждать?» Теперь он больше знал о приближении часа «х», после чего произойдет неизвестно что.

«А если не произойдет? – сомневался он. – Илья может перегибать палку». Ему хотелось, чтобы Илья ошибался, – слишком страшной казалась его правота. Но чем больше он думал, чем сильнее наполнял себя сомнениями, ища в них опору, тем больше убеждался, что неправ он. А ведь речь шла о жизни Золотой Реки на сорок – пятьдесят лет вперед. Трудно было смириться, что заглядывать вперед стало невозможно.

На этой мысли его взгляд уткнулся в статью Пилипчука. Закончив читать, Сороковов какое-то время сидел, уставившись на облачко вокруг вершины Юрбе, напоминающее кружевной воротничок. Оно считалось верной приметой нелетной погоды, даже если небо вокруг блистало лазоревой чистотой. «Так и в жизни нашей грешной, – вдруг подумал Сороковов, – повиснет над тобой крохотное облачко, с виду красивое, безобидное, и все, казалось бы, прекрасно, ты его и не замечаешь вовсе, а ни туда, ни сюда, как проклятье». – Он криво усмехнулся – не хватало в философию удариться.

Он еще раз пробежал глазами статью, думая, что взяться за перо Пилипчука заставила обида на Королева, резко отреагировавшего на несогласие с проектом нового прииска. И хотя решение принято, деньги выделены, их всех уличали в технической несостоятельности, в том числе и его, пусть удар наносился по Королеву.

Опять возник Клешнин. Мысль о нем уже не вызвала вчерашнего раздражения. Вспомнился рассказ Ямпольского, как Клешнин искал пути перекачать часть денег от Сентачана на Унакан. Тогда ему помешали. Как именно, Ямпольский не знал, но Сороковов вдруг ощутил толчок у сердца: почему бы ему не попытаться отщипнуть кусочек для Унакана из отпущенных средств на новый прииск. Сложно, но чем черт не шутит? Пусть прав Илья, а если за два года получить результаты? Унакан может стать его козырем. Что тогда скажете, товарищ Клешнин?

Наступила приятная минута ясности, дарующая веру в себя. Только действовать надо быстро. Он повертел в крупных руках остро заточенный карандаш, достал чистый лист бумаги, но в дверь шагами, подчеркивающими энергичность и готовность к немедленному действию, вошел второй секретарь Колков.

Несколько минут Сороковов слушал Колкова, что-то рисуя на бумаге. Колков – настоящий мужик, не чурающийся никакой работы – нравился ему горняцкой прямотой, за которой скрывались природный ум и хитрость простолюдина. Внешне они были полной противоположностью: высокий, могучий, широкий в кости Сороковов и маленький, юркий Колков с быстрыми мелкими глазками на узком, длинноносом лице. Вылитый живчик, но за Колковым закрепилось другое прозвище – мышиный жеребчик.

– Пора переводить Делярова в райком, – сказал Сороковов, словно неожиданно нашел решение шахматной задачки, которую они решали давно. На его лице заиграла привычная полуулыбка, он придирчиво оглядел Колкова. – Пора убирать его из экспедиции, – решил он не церемониться. «Все равно, – подумал Сороковов, – даже муж с женой не знают до конца друг друга, а я не могу действовать один, да и времени нет». – Ему перед учебой полезно у нас покрутиться. Как считаете?

Колков молчал. Выходит, Деляров кому-то перебежал дорогу и стал помехой. Но где и кому? В голову ничего не шло, кроме глупого скандала с Ямпольским. Никто не поверил, что Деляров «подкладывал» тому какую-то женщину. Чушь! Ямпольский отделался выговором для профилактики, и все успокоилось. Колков не понимал, куда клонит Сороковов, но спрашивать не стал. Плелась комбинация, в которой участвовали люди, много лет жившие бок о бок, и плести ее скрытно невозможно, поэтому он выжидающе посмотрел на Сороковова.

– Хотите узнать, почему? – Сороковову понравилась сдержанность Колкова, он усмехнулся. – Надо разбираться с Унаканом, использовать научный прогноз конференции, а Деляров будет мешать.

– Без поддержки обкома такое решение не протолкнуть, – Колков сидел за столом ровно, осторожно, не касаясь спинки стула, перед открытым еженедельником.

– Есть кое-какие варианты. – Сороковов рассказал о своей задумке. – Поэтому нам в экспедиции не нужны альтернативщики.

– Кого на место Делярова?

– Рощина, – не задумываясь, сказал Сороковов.

Колков понял, что комбинация родилась заранее.

Рощин выступил на конференции противовесом Делярову.

Теперь каждое утро Матвей Деляров усаживался в кабинете заворга, не испытывая ни радости, ни разочарования. Перевод Делярова застал врасплох. Его грубо вытолкали из экспедиции, а еще вокруг шла непонятная игра, в которой он оказался лишним. Это тоже надо было признать. Зашел негодующий Перелыгин и принялся резать ядовитым голосом, будто ножом.

– А хо-ро-шо… – Демонстративно осмотрев кабинет, он развалился на стуле, и голос его стал мечтательным. – Хорошо просидеть здесь всю жизнь. Стряпать отчеты, списывать справки с потолка. – Ехидство буквально сочилось из него. – А что? – изобразил он невинность. – Самое место для лауреата от геологии. Ты думаешь, у вас райком? – Перелыгин перешел на шепот. – Нет, старина, у вас – учебный комбинат. Посидят и идут руководить, кто чем. Именно, учебный комбинат.

– Любопытно излагаешь, – закипел Деляров. – А Клешнин, что же, не в райкоме сидел? Может, и от него ничего не зависело?

– Клешнин… – передразнил Перелыгин. – Он фигура другого масштаба. Среди вас таких нет. Ваше место – на подхвате.

– Не ерничай, – хмуро процедил Матвей, схватил карандаш и принялся что-то чертить, стараясь успокоиться.

– А скажи, дорогой Мотя, – перешел на примирительный тон Перелыгин, – смог бы Клешнин что-нибудь сделать, если бы ты ему на блюдечко с каемочкой руду не выложил? – Он многозначительно помолчал. – Клешнин эту карту использовал на всю катушку. Поэтому он гигант! Ты тоже гигант.

– Не я – так другой нашел бы. Куда ты клонишь? – Матвей раздраженно снял молчащую телефонную трубку и снова бросил на место.

– Я не клоню, – серьезно сказал Перелыгин, – я рассуждаю, должен ли настоящий геолог уходить из профессии в сферу словоблудия? Может, ты считаешь свою геологическую миссию выполненной? А где рудное золото? – Он демонстративно посмотрел по сторонам. – Не вижу! Но тебя это не касается. Другие пусть ищут! Ты изменяешь клану бродяг.

– Демагог, – скосив глаза, буркнул Матвей.

– Нет, – покачал головой Перелыгин, – я наблюдатель. Смотрю на настоящее, узнаю прошлое, пытаюсь угадать будущее и понять, что такое я, ты, мы все? Что тут делаем? Любопытство меня распирает – чем все закончится?

– Что ж ты раньше молчал? – В голосе Матвея послышалась ирония. – Я бы тебе объяснил.

– Наверно, ты прав, – согласился Перелыгин. – Хочу понять, почувствовать, как все происходило, когда золото есть, взять его надо, а нечем. Такая, брат, практика жизни – критерий истины.

– Так можно и лагеря оправдать, – хмуро сказал Деляров.

– Пусть история оправдывает, а я понять хочу, – ответил Перелыгин и задумался, пытаясь осознать, что с таким упрямством, с мучительным интересом хочет найти в прошлом, будто в нем таилась разгадка смысла его собственной жизни, ключ ко всему, во что он верил и не верил.

– Может, и меня кто-нибудь оправдает, – с неприятно поразившей Перелыгина покорностью согласился Матвей. – Решение менять поздно. Поезд ушел. Поеду учиться. Жизнь, знаешь ли, не из твоих иллюзий состоит. Каждый по своей колее катит, не выскочишь. Вот тебе и критерий. Суровый реализм.

– Еще как оправдали бы, если б ты за Унакан взялся, – осторожно направил разговор в нужное русло Перелыгин. – Не пойму я тебя.

– А-а, – махнул рукой Деляров, – проехали. Я предлагал быструю разведку.

– Скажи, – перебил Перелыгин, – могут быть правы те, кто против твоего предложения?

– Успокойся, нет там большого золота, – безнадежно махнул рукой Деляров. – Иллюзия, фантазии Вольского, больше ничего. Зато всем удобно – начинаются разговоры про руду, перспективы, про деньги – мячик туда, мячик сюда. Ах, риск, говорите? Так мы тогда погодим. Очень удобно. Нас для решения надо прежде в угол загнать. Золото и в Средней Азии добывать можно – дешевле и без риска. А приспичит, тогда другое дело. – Матвей скривил губы, вспоминая, какими бешеными темпами разведывали и строили Сентачан.

Выйдя на улицу, Перелыгин сел в «Москвич» и покатил из Городка. Ему хотелось побыть одному в любимом месте у Золотой Реки. Километров через десять он свернул с трассы на едва заметную тропинку и метров через двести остановился у старого костровища. Рядом лежал серый плывун, отполированный водой, ветром и солнцем, который они с Пугачевым лет пять назад еле уволокли от воды. Тогда он и присмотрел это тихое местечко, скрытое деревьями и кустарником, и стал приезжать сюда – ему здесь нравилось.

Основные места для воскресных пикников находились дальше. Но недавно кто-то неизвестно зачем затащил в костер край плывуна, выворотил из земли специально изогнутый кусок арматуры над костровищем, приспособленный для чайника или котелка. «Какие-то другие люди едут в последние годы, – подумал Перелыгин. – Только и слышишь: у этого баню в тайге спалили, у того – избушку. А то зайдут в зимовье, запасы съедят, дрова пожгут, еще и напакостят. Старые кадры знали: эти избушки с нехитрым провиантом и початой бутылкой спирта под лавкой многие жизни спасли. И дрова всегда в печке наготове: что, если тебя последние силы покинули, а на дворе под пятьдесят? Северные люди, отдохнув, за собой приберут, запасов добавят, дров заготовят. Замков нет, пользуйся на здоровье, только не гадь».

Перемазавшись в саже, Перелыгин оттащил плывун из костровища, кое-как воткнул на место арматуру. Взял мыло, полотенце и сбежал по пылающему киноварью и золотом ковру тальника к Реке. Вода уже спала, обнажив берег, покрытый завалами, выворотнями – деревьями, вырванными из подмытых берегов. Набушевавшись весной и летом, Золотая Река успокоилась, притихла, готовясь к зиме. В глубокие ямы скатывалась нагулявшая жир рыба. Зима уже спешила, напоминая о своем приближении ночными заморозками и покрытыми снегом вершинами гор.

Умывшись, Перелыгин достал из машины сверток с бутербродами, термос с чаем, уселся на плывун. На противоположном берегу терраса поднималась вверх. Край ее зарос деревьями, а за их вершинами эта часть мироздания кончалась и начиналась другая. Там дыбились синие горы. Казалось, они стояли очень близко, вырастая прямо из-за деревьев. На солнце горы синели так, что снег на вершинах почти невозможно различить.

Перелыгин умиротворенно смотрел на воду, размышляя, не пора ли встретиться с Мельниковым. Он кое-что узнал об Унакане, но кто все-таки подсунул тетрадь Данилы?

Он думал, что Деляров, вплетясь в историю с Унаканом, оказался пострадавшим. Не захотел бороться, возможно, потому, что не верил в это золото, а вера всегда там, где точно знаешь или, наоборот, не знаешь. Прорывы, открытия для фанатиков – им сомнения помогают, а не останавливают. Перелыгин вспоминал, что рассказывал ему Матвей про открытие Сентачана, про бессонную ночь под Полярной звездой, и ему казалось, что судьба совершает с Матвеем несправедливый поворот. А здравый смысл тут как тут. Ему только доверься. Он в нас, детях цивилизации, сидит глубоко, многие от него ни на шаг. Многоликим стал здравый смысл нашего времени, зависит и от порядков, и от условий жизни, и от того, как человек мир чувствует, что о себе понимает; учит ум и сердце быть заодно, а не тянуть в разные стороны; нашептывает: «Я подскажу, что надо, и сердце само следом потянется». Только жизнь вносит свои коррективы: идешь за сердцем, наперекор рассудку, а счастлив.

Однажды они ехали через Эльганский перевал. После дождя дул холодный весенний ветер. Застрявшие между сопок обрывки серых облаков лежали внизу, другие окружали вершины гор. Матвей показал на цепь горных хребтов километрах в ста, отсюда прошел Черский свой последний маршрут. Они вспомнили Беринга, Прончищева, Обручева… Какую выгоду искали эти первопроходцы? Славу? За ней попробуй еще вернись к людям, если билет у тебя в одну сторону. И их последователи, повздыхав: «Ну, итить так итить! Послужим России-матушке», – уходили, пряча в глазах надежду пожить по своему разумению. Что подсказывал им здравый смысл? Слышали они его? И сколько еще людей, повинуясь голосу хотения, о которое разбивались доводы разума, шли в эти края, вглядываясь в лица аборигенов, ища в них что-то общее, понятное, невыразимое – то, что против здравого смысла.

Перелыгин сидел, слушая ровный шум Золотой Реки, принюхивался к запахам холодеющей земли, воды и леса. Изредка с трассы доносился приглушенный шум тяжелых машин, переходящих на пониженную передачу перед затяжным тягунком. Ему было легко и спокойно. Он представлял просыпающуюся Москву, зная, что вернется туда, и от этого чувствовал себя свободным и счастливым, как когда-то, отправляясь сюда, казалось, против всякого здравого смысла.

Уже много лет ему не за кого прятаться, не на кого надеяться, он сам отвечает за свою работу. Надо каждый день смотреть в глаза людям, про которых написал, а их не обманешь, они ставят точный диагноз: брехло ты, трус, подхалим и можно ли тебя уважать? Это пострашней любого редактора. Конечно, в пристрастиях на всех не угодишь, но беспристрастно можно только в гробу лежать, и это поймут, а вот брехню, продажность и трусость – нет.

«Они же тебя и оплюют при случае», – сказал однажды Пугачев. Да, всякое может случиться, возможно, этот его мир будет не нужен уже следующему поколению. Другие люди едут сюда, им и в голову не пришло сделать это двадцать или десять лет назад – это было против их здравого смысла. Жизнь здесь становится иной – в драке за комфорт не до традиций, поэтому они хотят всего и сразу, ведут себя так, будто все им должны. У них свой мир, а этот, придуманный другими, не нужен. «Так, скорее всего, – думал Перелыгин, – и будет». Но ему очень хотелось, чтобы дух и традиции не выгорели, как брошенный костер, дотла и пепел их не развеялся, когда они все когда-нибудь разлетятся по родным местам. А может быть, и не все. Многие остались. Их дети отучились и вернулись, у них тоже рождаются дети, течет нормальная жизнь. Она еще хрупка, как подснежник на склоне, пробивший снежную толщу и распахнувший лепестки, словно душу. От многого зависит здешняя жизнь, и все же она пятьдесят лет держится на этой земле.

На трассе послышался какой-то шум, просигналила машина, потом – другая, закричали люди. Перелыгин повернулся, с неохотой соображая, что сейчас кто-то появится и придется уезжать. Место было закрыто лесом и кустами, тропинка выворачивала прямо из чащи. Справа из-под моста на трассе к Реке спешил широкий ручей.

Из-за поворота на Перелыгина выбежала здоровенная овчарка. «Только собак не хватало, – успел подумать он. – Похоже, действительно пора». Собака резко остановилась метрах в пяти-семи. Он даже видел, как она, тормозя передними лапами, подняла небольшое облачко пыли. Перелыгин в недоумении поднялся, не понимая, что надо делать, хозяева пса явно отстали. Собака стояла как вкопанная, глядя на Перелыгина – тоже что-то соображая. Он видел крупную треугольную морду, коротко торчащие уши, мощную грудь, и до него стало доходить, что в пяти метрах от него застыла никакая не собака, а огромный полярный волк. Шапку из шкуры такого волка ему несколько лет назад подарил старый якут-охотник, с которым он ездил выбирать песцов из ловушек. Он надевал эту шапку в самые лютые морозы и непременно – на зимнюю охоту, веря, что она приносит удачу.

Перелыгин не возил в машине ружье. «Эх, надо было развести костер», – стрельнула быстрая мысль. Был только большой охотничий нож, воткнутый в плывун, которым он разрезал бутерброды. Неотрывно глядя в глаза зверю, нащупав рукоятку ножа, он потянул ее на себя и выпрямился. В то же мгновение волк повернулся всем телом и неуклюже, с места, прыгнул в кусты.

Перелыгин собрал вещи, сел в машину и вырулил к трассе. Там стояли желтый «Москвич» и оранжевая «Татра». Водитель «Татры» кричал, что зверь тут бегает давно. Перелыгин проехал мимо. Ему нужен был Семен Рожков. Он решил добыть этого волка, но одному такое сделать не под силу.

Это не то, что охота с вертолета. Они тогда просто летели, паля из карабинов. В голове звучала песня Высоцкого, но Перелыгину было плевать на волков, он не испытывал к ним никакой жалости. Он больше думал о пилотах, ведущих вертолет, едва не касаясь макушек деревьев, проносясь над руслами рек, ныряя в распадки. Больше всего ему запомнилось именно их мастерство. Сам он, даже в наушниках оглохнув от выстрелов, выцеливал очередного волка и нажимал на спуск, но волки бежали и бежали. Лишь однажды его выстрел достиг цели, зверь кувыркнулся и замер. К нему подкатил на снегоходе охотник – из тех, что гнали стаю по земле. Остальные волки продолжали свой бег. То, конечно, была не охота, да и называлась она отстрелом.

Перелыгин сидел в кабинете Семена и рассказывал о встрече на Реке. Тот молчал, что-то прикидывая, потом позвонил Любимцеву.

– Пойдем, – коротко бросил он, – шеф ждет.

Они поднялись на второй этаж. Перелыгин повторил историю еще раз.

– Что думаешь? – Любимцев взглянул на Семена.

– Брать надо, однако… – Семен почесал затылок. – Можно по ключу вверх уйти, там логово, но далековато, за день не управиться. Лучше у моста караулить, они у телятника совхозного промышляют, а другой дороги нет.

– А если выше, в сопках, обойдут и за мостом спустятся? – В Любимцеве уже проснулся охотничий азарт.

– Не-е, – покачал черной как смоль головой Семен. – Машин-то он не боится, да… – Семен помолчал. – Людей видел, да, а пугнуть его как следует никто не пугнул. Старой дорогой пойдет, однако.

– Как же он на тебя так близко вышел? – Любимцев хмыкнул, пряча улыбку в усах. – Антистрессовки налить?

– С подветра шел, вот и не учуял, – сказал Семен.

– Завтра – пятница, – подвел итог Любимцев. – Выступаем в семь. Коли в горы не лезть, сами справимся, – повернулся он к Семену.

– На сопке ждите, лучше видно, но только если ветер от Реки будет, оттуда пойдут, – посоветовал Семен.

Волки появились в субботу около семи утра. На позицию, присмотренную еще вечером, охотники вышли около четырех. До этого сидели в машине с выключенным двигателем, ужинали, тихо разговаривали. Костра не разводили. Ночью уже было прохладно, и они изрядно продрогли, несмотря на меховые комбинезоны. Но утро выдалось солнечное, радостное. С сопки они издали заметили двух волков, легко бегущих среди кустарника и высокой травы. Еще вечером договорились, что стрелять будут на подходе к мосту. Перелыгин скосил глаза на Любимцева, вставшего за деревом в двух метрах от него, вопрошая взглядом, чувствуя, как начинает колотиться сердце.

– Самец твой, – шепнул Любимцев. – Только бы не машина какая…

Волки скрылись в придорожных кустах, но не появлялись, выжидали перед выходом на открытое место, потом разом поднялись по насыпи на трассу, на секунду остановились, прислушиваясь. Оба выстрела грохнули почти дуплетом. Перелыгин стрелял из карабина: ему следовало быть особенно точным – в случае промаха времени передернуть затвор не оставалось. Волки лежали у моста.

– Спускаемся, – скомандовал Любимцев. – А неплохо пальнули, молодец, пресса. Это тебе не зайцев мочить.

Выйдя на трассу, они остановились шагах в трех, пригляделись, подошли ближе, на всякий случай ткнув стволами туши. И услышали шум приближающейся машины. Стала понятна причина короткой заминки у моста. Они схватили туши и, нырнув в кусты, поволокли их к Реке.

– Давай-ка – по соточке, и будем шкурить, – предложил Любимцев. – Продрогли, однако, – подражая Семену, весело добавил он. – Потом костер, чай и остальное.

Глава восемнадцатая

Пунктир времени

✓ Усилились кризисные явления в экономике. Начало ажиотажного спроса. Создаются народные фронты в защиту перестройки. Организованы отряды милиции особого назначения (ОМОН). Подъем массового рабочего движения против «черных суббот», образование Рабочих клубов.

✓ Трансформация «неформальных» групп в «политические» объединения – прообразы политических партий.

✓ Наибольшую активность проявляют Комитет Карабаха, народные фронты Литвы, Латвии и Эстонии, Демократические союзы Москвы и Ленинграда, возглавляемые бывшими диссидентами.

✓ Экологическая катастрофа в Нижнем Тагиле (отравление воздуха). Жители города вышли на массовый митинг.

✓ Создана «Комиссия по реабилитации» при ЦК КПСС под председательством АН. Яковлева. (Впоследствии она установила, что в 30—50-х годах (до 1953 г.) репрессировали 3 778 234 человека, к высшей мере наказания было приговорено 786 098 человек. Это официальные конкретные цифры, которые никак не коррелируют с запущенной по инициативе А. Солженицына и не раз потом повторяемой цифрой в 60–70 и даже 90 млн. человек.)

Директор Комбината и член бюро райкома Тимур Антонович Пухов размышлял о приглашении Сороковова. Больше даже о странном совпадении – он сам собирался встретиться с ним по обстоятельствам экстраординарным.

Допивая чай, Пухов мрачно хрустел газетами.

– Все сразу стало плохо! – Он отбросил газету. – Раньше было хорошо, а теперь плохо, – громко сказал он, ни к кому не обращаясь.

– Мурик, в таком состоянии ты не можешь идти к Сороковову. – Жена отошла от плиты, села рядом.

«Столько лет не может понять, как я ненавижу это «Мурика-Тимурика»! – Пухова передернуло. Он встал, громко отодвинув стул.

– Так не бывает! – повторил он, наклонив голову движением, выдававшим бывшего боксера. – Не бывает, чтобы все вдруг сразу стало плохо. – Поблагодарив жену за вкусный завтрак, он отправился повязывать галстук.

Слабость к красивым ярким галстукам Пухов приобрел ближе к сорока, как раз когда он начал работать в Объединении. Даже при его небольшом росте на яркий, со вкусом подобранный к одежде галстук всегда обращали внимание женщины.

Он любил каждый раз повязывать галстук заново, делая это с удовольствием – узлы получались разными, добавляя малозаметной, освежающей новизны. Пухов встал перед зеркалом, откуда на него смотрел крупноголовый, приятный мужчина: черные волнистые волосы, зачесанные назад, подчеркивали высокий лоб, густые дуги бровей в удивленном разлете, в темных глазах даже в раздраженном состоянии пряталась озорная улыбка, лишь крупный рыхловатый рот выдавал вспыльчивого, но отходчивого, не очень твердого человека.

Пухов согласился возглавить Комбинат легко, впрочем, и не без опасений. Его самолюбию льстило возвращение на Комбинат, где он начинал после института простым приисковым геологом. Прошлое и будущее соединялись в ладно скроенный виток жизни. Соглашаясь принять ГОК, он подставлял плечи под двенадцать тонн золота, которые могли вдавить в глубины, откуда нет дороги никуда, а могли вознести, хотя времена, когда людям, сидевшим на его месте отливали Звезды Героев, канули в Лету.

Наступали времена другие: вчера генеральный уведомил об изъятии из годовой прибыли двадцати трех миллионов рублей – выходило по два недоплаченных рублика за каждый добытый его Комбинатом грамм золота. Сосед валил план, а ты выручай и выкручивайся как можешь, при том что эти миллионы давно расписаны под новую технику, оборудование, энергетику, дома горнякам, мебель в школы, да мало ли подо что, если иголку с ниткой везешь незнамо откуда. Генеральный по-медвежьи выгреб из избушки зимние припасы, еще и понимания ему подавай.

Никакой помощи от Сороковова ждать не приходилось. А кто такой, скажите, Сороковов? На самом деле главный здесь он, Пухов, – все вокруг дышит и живет благодаря отчислениям с каждого грамма добытого им золота. Часть денег у него отняли, но их отняли и у Сороковова. Его это тоже касается. Кое-какие стройки придется заморозить. «Через год могу килограммов пятьсот и недодать – пусть не удивляется», – петушился Пухов, расхаживая по комнате, прекрасно зная, что не позволят ему недодать эти килограммы, и он первый выжмет из людей и техники последние соки. Золото легко не дается. Генеральный понимал его трудности, но знал – выкрутится. Вот только азарт от такой жизни иссяк.

Хмыкнув, он вспомнил давнюю историю, по поводу которой один из доморощенных поэтов, пораженный невероятным событием, происходящим на его глазах, сложил незамысловатые строки: «Есть такое индигирцев племя, может, это даже целый клан. Поговаривают, было время – они сами устанавливали план». А ведь было! И таилось в той истории нечто такое, что рождало теперь томящее чувство обреченной недоступности.

Однажды директор Комбината Епифанов забраковал план, спущенный из Главка, направил обратно свой, в полтора раза больший. В Главке и в министерстве замерли, опасаясь, как бы о выходке не узнали кое-где повыше. Но там, естественно, узнали и поинтересовались у министра: умышленно или по недогляду тот тормозит рост валютных ресурсов страны? Министру не хотелось думать, что могло случиться, прозвучи вопрос в такой формулировке при товарище Сталине. Теперь же его просто, но со значением предупредили: «Если товарищ Епифанов хочет дать полтора плана, не мешайте, пусть попробует выполнить. Или не выполнить».

Что-то безвозвратно отвергнутое временем, будто старый граммофон, замененный стереосистемой, таилось в этой истории. «Каких дров могли наломать, авантюристы несчастные! И себя, и других под монастырь подвести», – призывал здравый смысл в помощники Пухов. Но такое наступало время! Рухнул «Дальстрой»! Вольный труд шел на полигоны. Как в звуках мелодии, стоит зашуршать старой пластинке, в той истории оживал аромат ушедших лет, обдавая сердце тоской воспоминаний.

Сороковов походил по кабинету, задержался на минуту у окна, посмотрел на припорошенную макушку Юрбе – признак скорой зимы – и возвратился за стол, опять взял докладную главного геолога экспедиции Ямпольского, откинул крупное тело на спинку стула, с удовольствием вытянув под столом ноги. Перечитал. Ямпольский писал по его поручению обоснование разведки Унакана штольневым методом. Смело прогнозировал, грамотно обосновывал. С таким же успехом он мог обосновать бесперспективность Унакана, классифицировать его как мелкое рудное проявление, не имеющее промышленного значения. Написать эту записку Сороковов попросил до отлета в Москву, но после встречи с Ильей все изменилось.

В кабинет вошел Пухов. Уселся за небольшой столик, Сороковов устроился напротив, спросил:

– Что собираетесь делать?

Пухов понял – речь о снятии денег. На него смотрели серые глаза. Смотрели внимательно, но спокойно, лишь в краях тонкогубого рта играло подобие неисчезающей усмешки.

– С добычей как-нибудь выкрутимся. – Пухов по-боксерски наклонил голову, проведя по чистой поверхности стола ладонью. – Хуже с энергетикой и строительством. – Но, – он поднял глаза и в упор посмотрел на Сороковова. – «Северный» ГОК шлет нам не последний привет, там совсем плохие дела. Еще один такой «привет» – и нам беды не миновать. Отмалчиваться нельзя. – Он упрямо качнул головой, не глядя на Сороковова, чтобы не видеть его надоедливой ухмылки. – «Северный» выработался, но признавать это не хотят, будут тянуть до последнего. Надо писать в Москву.

– А если попробовать повернуть ситуацию к своей пользе? – Сороковов потрогал бумаги на столе. – Восполнить их добычу. Сколько у них? Не спешите… – Он предостерегающе оторвал ладонь от стола, видя пораженное недоумением лицо Пухова, поерзал на стуле, выпрямился, на могучей груди напряглась рубашка. – Не разведать ли нам Унакан? Если прогноз верный, там сорок годовых программ «Северного».

– Экспедиция ждет, чтобы заставили. – Пухов скривил рот. – Кстати, метод в схожих условиях лет семь назад опробован на Алдане – не получилось. Это дело пятьдесят на пятьдесят. – Он отрицательно покачал головой. – Никто не согласится.

– Говорят, Клешнин хотел начать разведку, отщипнув средства от Сентачана.

– Клешнин мог и не такое захотеть, да только воплотить желаемое в действительное – ой как трудно. – Пухов посмотрел на Сороковова, точно на проигравшего игрока. – А после изъятия средств и подавно неосуществимо.

– Ждать у моря погоды рискованно, – сухо сказал Сороковов, недовольный хитростью Пухова, в одно мгновение не оставившего на задумке камня на камне. Его рука, лежащая на столе, сжалась в кулак. – Не хотите, значит, славы спасителей? – Навалившись грудью на стол, он уставился на Пухова. – Берите месторождение себе. Передадим его ближайшему прииску как неперспективное, получится хорошая заначка.

Пухов понял, легко и быстро прикинул: ежегодно выходило килограммов по триста – четыреста золота. Возить потихоньку на фабрику руду, на месяц останавливать обогащение сурьмы и мыть золото. Гениально! Только оглянуться не успеешь, как возьмут за цугундер, а Сороковов в стороне.

Пухов смотрел в окно на снижающуюся «Аннушку». «Вон оно что, – следя за самолетиком, зло подумал он. – Да нет, он же не кретин тащить себя под статью!»

– Боюсь, мы с вами так далеко зайдем. Меня такая перспектива не радует.

– Не будем закрывать глаза на происходящее и волноваться, – остановил его Сороковов. – Нельзя без конца наращивать переработку. Надо вовлекать мелкие месторождения, иначе опоздаем, как с рудой.

– Никто и не возражает, – взгляд Пухова стал отталкивающе тяжелым. – Но Унакан – не мелочь.

– Хорошо. – Сороковов примирительно улыбнулся. – Пусть экспедиция решает. Не договорятся, тогда и подумаем. – Помолчал. Его глаза наполнились одинокой усталостью.

Пухов тоже молчал. Беда в том, что Сороковов прав. Сейчас он предложил сделать выбор. Но это был выбор из другого мира, когда пошатнулся привычный, понятный мир, в котором существовали строгие правила, помогающие ему даже в самой беспощадной борьбе за выживание оставаться могучим и, казалось, прочным. В нем добро боролось со злом, правда с ложью, справедливость с несправедливостью, любовь с ненавистью, доброта с жадностью, и мир жил благодаря этой борьбе. Пухов знал правила, и верил: по ним и нужно играть. Сороковов предлагал играть по другим, незнакомым, рискуя в любую минуту запутаться и стать жертвой.

«Не лишил ли вас рассудка, товарищ Сороковов, наш опасный металл с дурной славой?» – думал Пухов, почти физически ощущая, как на приисках гудит промывочный сезон, вырывая из земли вожделенную цель – золото! Металл жизни и смерти, мечты и обмана, благородства и мошенничества, богатства и нищеты. Золото! Цвет вечной ценности, всеобщая мера добра и зла, лицо надежды, мощь государства, война и мир, слезы горя и радости, достижения науки и культуры. Золото! Женская красота и алчность, щедрость бедняка и скопидомство банкира, хмельной воздух свободы и ожидание чуда, взлеты и крушения карьеры, лихорадка биржевых операций и судьбы, судьбы, судьбы. Вот что оседало сейчас на специальных столах промывочных приборов, омываемых водой, в виде невзрачных желто-бурых пластинок, расплюснутых капель и причудливых вензелей, сплавленных природой за миллионы лет до появления глупости под названием «золотая лихорадка».

С поражающей ясностью Пухов увидел, что его судьба оборачивалась двуликим Янусом, смотрящим с вызывающей гнусной ухмылкой, и у него только два выхода: уйти, чего он не хотел – впереди уже маячила пенсия, или лезть в драку, чего он тоже не желал. Но как бы ни растекалась вокруг неопределенность, золото останется золотом. Его Комбинат еще выглядел могучим, на полигоны шла техника нового поколения. И вся эта мощь вместе с людьми и им самим вдруг зависла над каким-то «бермудским треугольником», в котором могло произойти все.

– Хорошо, – нарушил молчание Пухов. – Давайте поговорим с экспедицией. Послушаем их предложения. Потребуются крепкие обоснования.

– Почти о каждом можно сказать, что он прожил бестолковую и бесполезную жизнь. Взять хотя бы меня – чем я осчастливил цивилизацию? – Касторин весело крякнул, передернув худыми плечами. – Но думать так о себе не хочется, а с другой стороны, за всю историю человечества едва наберется «золотой миллион» людей, без которых мир не стал бы таким, какой он есть. Что тогда делать остальным?

Ближе к вечеру Перелыгин заглянул в редакцию, и они, ерничая, болтали с Касториным. Газету подписали, но народ не расходился – ощущалась радостная суета. Перелыгин зашел предупредить, чтобы не привлекали до поры внимания к бригаде Петелина – нужно выступить синхронно.

– Но все-таки человек появился не случайно, – заметил Перелыгин. – Спрашивается, зачем эта часть природы торчит здесь? Ради познания самого себя? Петелин познает себя, отгружая свой миллион. Мы с тобой познаем себя, поддерживая его, вопреки Комбинату. Твоя редакция готовится познать себя, накрывая стол. Возможно, мы и продвинем познание в отдельно взятом районе земли, но что-то мне подсказывает, по этим вехам в будущем не станут выверять путь человечества.

– Вот перестроимся, себя перепознаем и расставим всех по местам, – валял дурака Касторин. – Мне уже пятьдесят, а, выходит, жил бестолково. Заново надо, а как – сами не знают. Человечество любить я должен, консенсус с ним наладить. Иначе – совок! Ну, что они там копаются! – нетерпеливо повысил он голос.

Дверь приоткрылась, в нее просунулась голова Лины – молодой красивой женщины с пышными каштановыми волосами. Увидев Перелыгина, она прошла в кабинет, ее карие порочные глаза едва заметно улыбнулись.

– Все готово, – пропела Лина мягким голосом, повернулась и вышла, качнув крупными бедрами в узкой юбке.

Лина родилась на прииске, пришла в редакцию после школы корректором, поступила заочно учиться на журналистику и стала корреспондентом.

– Ну, нельзя в таких юбках на работу ходить, – глядя вслед Лине, простонал Касторин. – Впору стихи слагать, а поденщину нашу кто гнать будет? Пойдем. – Он вскочил из-за стола. – Катализируем процесс познания, а после еще потолкуем, есть интересная темка.

Расходились поздно. Уже гремела музыка в ресторане, где солист Люсик, способный имитировать любого певца, голосом «землянина» пел про сон и зеленую траву в иллюминаторе. Кто-то предложил зайти, но Перелыгин отказался и направился к дому.

– Я тоже домой, – сверкнув золотыми коронками, заявил заместитель Касторина, Звягинцев.

Он свернул за гостиницу, решив двинуться напрямки, но пришлось перелезать через теплотрассу. Его слегка повело, он уселся на нее верхом и, хохоча, громко затянул красивым высоким баритоном: «Зеленая, зеленая трава».

Перелыгин наблюдал от дома, чем все закончится, но Звягинцев благополучно сполз на другую сторону, оттуда донеслось: «И снится нам не рокот космодрома, не эта ледяная синева…»

Ледяная синева пока не наступила, но вечер стоял довольно холодный. Половинкой апельсина над черной сопкой в чернильно-фиолетовом звездном небе зрела луна.

Перелыгин некоторое время смотрел на нее – сочетание цветов завораживало, – вздохнул и вошел в подъезд.

Дома он включил телевизор, там уже заканчивалась программа «Время», шел очередной сюжет про заключенных колымских лагерей. «Вот уж кто точно не должен был сомневаться, что жизнь бессмысленна и бестолкова, – вспоминая разговор с Касториным, подумал Перелыгин. – Имен не оставили, а землю освоенную и золотодобывающую отрасль – пожалуйста, пользуйтесь, может, добрым словом помянете. Попробуй-ка, разберись в этой частице природы, познающей саму себя».

Перелыгин выключил телевизор, достал тетрадь Вольского, налил стакан сухого вина, с удовольствием закурил «Мальборо». Ему нравился доступный в данную минуту комфорт.

Тетрадь Данилы

В самом начале шестидесятых я неожиданно встретил Трофима Вертипороха. Он ел в столовой пельмени, запивая одеколоном. Несло от него, как из парикмахерской. Вид у него был потертый, бичеватый.

Мы потерялись после моего отъезда с Цесаревским. Трофим работал тогда промывальщиком, проверял содержание в жилах, делал контрольные замеры. Видел, как производственники стараются вырвать жирные участки россыпи, оставляя более бедные. Он успокаивал себя тем, что шла война и золото стране требовалось как воздух, но, бывало, поругивался с начальством, когда не домывались участки с приличным содержанием. От него решили избавиться самым простым способом – подбросили в его сидор мешочек с золотым песком. За хищение, да еще при исполнении, существовала одна мера наказания. Но его спас Барс – был у нас такой начальник прииска. Он не поверил, что Трофим мог украсть, а может, не захотел привлекать внимание к прииску после моего отъезда. Через доверенных зэков он узнал правду. Расстрела Вертипорох избежал, отделался десятью годами за халатность. Благодаря Барсу его отправили от греха подальше на Колыму.

Слушая Трофима, я вспоминал наш первый полевой сезон, разговоры, беспокойство – сможем ли когда свернуть с этой ничем, как он говорил, не обнадеживающей дорожки. И вот на эту дорогу забросило и самого Трофима. С ним произошло невероятное – его загнали на Чукотку.

Сверху приказали установить на зоне единую власть так называемых сук – воров, сотрудничающих с властью, а честняков, то есть воровских авторитетов, прижать. На Чукотке они заправляли. Собрали этап, человек четыреста, больше половины сук, а таких, как Трофим, и нескольких законников, чтобы не вызвать подозрений, как он сказал, для бульона. Сукам наказали прикинуться мужиками, а как ворота в зону откроют, делать свое дело. Всех вооружили. Но зону, конечно, предупредили, там волынка началась, охрана подавила, тут и этап Трофима подоспел. Многих авторитетов покромсали. Но честняки потом оплатили долги.

Трофим не досидел год – попал под амнистию. Опасаясь оттока рабочей силы, бывших зэков брали на договоры, давали пособия, даже ссуды на строительство, можно было и семью за счет «Дальстроя» привезти. Но семьи у Трофима не было, да и вокруг стоял воровской беспредел. Многие обратно в зону под охрану сбежали, кто-то в милиции ночевал. Однажды человек двести воров отовсюду на машинах приехали – милиция и военные покрошили их из автоматов.

Во время работы на оловянном прииске на Трофима свалилось еще одно несчастье. Он спас от воров молодую женщину, которая оказалась женой какого-то майора. Тот был старше ее лет на двадцать, вывез девчонкой из блокадного Ленинграда. Трофим довел женщину до дома, она пригласила зайти, перевязать рану на руке от воровского ножа, познакомиться с мужем. Но майор, к несчастью, оказался в стельку пьян, взревновал, застрелил ее и лишь по случайности не убил, а тяжело ранил Трофима. Его кое-как выходили, отправив на лечение в Магадан. Некоторое время после выздоровления Трофим работал, но что-то в нем надломилось, он забичевал и стал пробираться в Городок.

Вечером я потащил Трофима к Рощину, прибежал Остаповский. Многое повспоминали. А было что! Рощинские пацаны – Рэмка с Тёмкой, разинув рты, сидели с нами до поздней ночи. Тогда же решили устроить Трофима на работу, но для начала откормить и привести в порядок. Отпоить нормальным спиртом, чтобы от одеколона отвык. Через две недели он уехал работать в геолого-разведочную партию.

Других воспоминаний в тетради не было. Возможно, была еще и другая тетрадь, которая куда-то исчезла, а может, Данила лишь случайно записывал разрозненные кусочки прожитой жизни, в минуты тоски, которая всегда тянет человека к тому, о чем он вспоминает. Зато подолгу размышлял об Унакане, занося в тетрадь новые сведения, геологические справки, расчеты, рисуя схемы, планы и карты. Он записывал краткие эпизоды своей жизни без всякой системы и последовательности, по наитию растревоженной памяти, для себя, без мысли, что это будут читать.

«Надо разузнать на прииске о Вертипорохе, – подумал Перелыгин, с сожалением закрывая тетрадь. – А вдруг жив!»

Ему не хотелось расставаться с тетрадью, и было стыдно за собственные праздность и пижонство, за преувеличение трудностей своей жизни. Он жалел, что не нашел Данилу раньше, не познакомился ближе, однако теперь смотрел на его судьбу с опаской, поняв, что их взгляды близки.

Прочитав о встрече с Вертипорохом, Перелыгин узнал, что Рэм с Артемом сидели за столом вместе со всеми. Расспрашивать Артема ему не хотелось, а с Рэмом Перелыгин знаком был шапочно. Но, несмотря на поздний звонок, услышал: «Да, да, заходи, буду рад».

Рэм долго рассказывал о Даниеле, потом спохватился, встал, поставил чайник, достал вазу с печеньем.

– Давай хоть чаю попьем, – сказал он, – а хочешь – чего покрепче? Есть! Правда… – Он замялся. – Я в завязке, работы – во! – Он провел указательным пальцем по горлу.

– Не-не, – запротестовал Перелыгин, боясь вспугнуть атмосферу искреннего доверия, заполнившую кухню. – Чаю – лучше.

Он объяснил свой интерес слухами об Унакане, что было вполне мотивированно, но в какой-то момент ляпнул про Вертипороха, и Рэм сообразил, что он заглядывал в тетрадь, впрочем, не подал виду – только с новым, сосредоточенным интересом посмотрел на Егора. «Значит, Мельников не выбросил тетрадь на помойку и не ради праздного интереса познакомил с ней Перелыгина», – подумал Рэм. К Перелыгину он относился хорошо.

– Между прочим… – Рэм разлил по чашкам чай. – Вольский оставил мне одну интересную тетрадку. В ней его мысли об Унакане – он много о нем думал. Еще там дневниковые записи, любопытные. – И, предваряя неизбежный, заведомо неискренний интерес Перелыгина, сообщил, что тетрадь у Мельникова. – Если это дело и не госбезопасности, то интерес для государства очевиден. Пусть думают. Геолог должен сидеть на недрах, точно скупой рыцарь на своем сундуке, иначе оглянуться не успеем, как ничего не останется.

Перелыгин слушал Рэма с легким недоумением. Впечатление, которое производит этот человек, совершенно не вязалось с образом странноватого запойного пьяницы, каким он представал по рассказам. Сообщив про тетрадь, Рэм доверился ему. Это понравилось Перелыгину.

– Не следует, вероятно, – после долгой паузы не вполне уверенно снова заговорил Рэм, – неприятно, но скажу. Вольский начинал с отцом и дядей Васей… Остаповским Василием Мироновичем – поправился он. – Ну, это тебе известно. А после войны надолго застрял на прииске, тянул на себе все запасы. В то время они втроем несколько раз выезжали на Унакан: исхаживали, брали образцы, там и родилась идея бить штольню. Не знаю точно роль отца в этом деле, какой комар их укусил, что случилось, только в Мингео ушла докладная с описанием метода и предложением опробовать его на Унакане. Так вот, Вольский о записке не знал. Опробовали много лет спустя в схожих условиях, но безрезультатно, и поставили крест. Потом Данила нашел ошибки. Предательства он не простил и остался фактически один.

– Наверно, это его и подкосило, – осторожно предположил Перелыгин, чувствуя, как по-новому оживают в нем события и люди. Он очень хотел проникнуть в тайну и смысл их поступков и, может, быть через них хотя бы приоткрыть краешек главной тайны распределения ролей живущих вокруг людей: кто-то ведь решает, какими нам стать. Кто-то неведомой силой воли и власти направляет наши поступки до самого последнего мгновения, когда каждый распыляется на бесчисленные атомы и вливается в природу, в поток вечного бытия.

– Не думаю, – хмуря лоб, сказал Рэм. – Ему было чем отчитаться там. – Он поднял к потолку глаза. – Две хорошие россыпи – не шутка, на обеих до сих пор моют. Но Унакан был его крестом, навязчивой идеей, пунктиком, если хочешь. Он по нему жизнь мерил: нет его – и вообще ничего нет. Не улыбнулась ему удача. – Рэм встал, вышел в другую комнату, через минуту вернулся, положил на стол кусок кварца молочного цвета. – Это с Унакана, посмотри – какое золото! А это, это – посмотри! – Он показал спичкой на вплавленную силами земли в камень неровную рыжеватую чешуйку размером с булавочную головку.

Они долго рассматривали кварц, вертели в разные стороны. Весь он был утыкан золотыми блесками, как булка изюмом.

– Экземпляр! – восхищенно выдохнул Перелыгин.

– Да, – кивнул Рэм. – Вот он с резьбы и съехал. Человек не знает, когда его ресурс заканчивается. Это как в поезде: выскакиваешь на полустанках и сначала успеваешь на ходу в свой вагон впрыгнуть, потом – только в следующий, и так до последнего вагона, который когда-нибудь не догоняешь. И всё.

Глава девятнадцатая

Пунктир времени

✓ Выдала первую продукцию 3-я очередь разреза «Восточный» объединения «Экибастузуголь».

✓ В Каире подписано соглашение о товарообороте между СССР и АРЕ на 1988-90 гг.

✓ На горно-металлургическом комбинате «Печенга-никель» (Мурманская обл.) введены в эксплуатацию новые мощности сернокислотного цеха, рассчитанные на производство 114 тыс. тонн серной кислоты в год.

✓ Введена в действие 2-я очередь шахты Подмосковного бассейна «Никулинской». Мощность предприятия достигла 1 млн. 350 тыс. тонн угля в год.

✓ В Таллине возбуждено уголовное дело против пятидесятников X. Якобса и Р. Метса.

✓ Утверждено Положение об условиях оказания психиатрической помощи для предотвращения ее использования в качестве репрессий и внесудебного преследования.

✓ Создано совместное советско-болгарское НПО «Зонд» по разработке и производству лазерных систем для зондирования атмосферы, океана и земной поверхности.

✓ В Москве после реставрации открылся мемориальный музей русского композитора А.Н. Скрябина.

✓ В Красноярске открылось Сибирско-Дальневосточное отделение Академии художеств СССР.

✓ В Гаване подписан протокол о товарообороте между СССР и Кубой на 1988 год.

✓ В Москве проведен благотворительный вечер в честь 50-летия со дня рождения Владимира Высоцкого.

– Значит, вы не поддерживаете строительство нового прииска? – Сороковов сел напротив, положив газеты со статьями Пилипчука перед собой. – Это, – сказал он, постучав по газетам широкой ладонью, – сделало свое недоброе дело. – Перевел изучающий взгляд на Перелыгина. – Наверху внесли поправки: вместо двух мы получим один шагающий экскаватор. Другой не вернуть – уже в пути.

Накануне Сороковов сам позвонил Перелыгину, пригласил потолковать. Несмотря на мрачное начало, он выглядел спокойным и говорил доброжелательно, настраивая на встречное понимание, даже откровенность. Его вечная ухмылка, прячущаяся в уголках рта, куда-то делась.

«Вон оно как, – подумал Перелыгин, – быстро сработали. Значит, Пилипчук прав, и я тоже, а Королеву, выходит, вставили фитиля. Интересно! Знает уже Софрон?» Он решил проявлять сдержанность – слишком настораживал участливый тон Сороковова, хотя весть для него была не из приятных.

– Из этого следует, что аргументы Пилипчука верны, – спокойно сказал Перелыгин, решив держаться от всего этого в стороне.

– Направление мысли понятно, могу предположить тему следующей статьи. – Сороковов не проявил ни малейшего раздражения, сохраняя доверительность. – Вы уверены, конечно, что правильно ухватили проблему, но ее желательно увязывать не только с конкретной ситуацией, а, комплексно, с жизнью. Иначе легко попасть впросак. Да, важно было привлечь в район средства. – Он помолчал. – Это удалось, и сейчас вокруг нового прииска не нужны скандалы. Тем более что изменить они ничего не смогут. Поэтому не позволяйте себя использовать.

– Я не болванчик в преферансе, чтобы меня использовать. Нравится вам или нет, но Пилипчук оказался прав, и изменить кое-что можно. – Перелыгин держал внутреннее равновесие.

«Однако разговорчик у нас, – подумал он. – Сороковов, конечно, подразумевает Любимцева, больше некого. Совсем плохи его дела».

Любимцев оставался единственной фигурой в Городке, годной к грамотному управлению районом, настоящим клешнинским кадром. После его отъезда многие разговоры чаще всего начинались или заканчивались одинаково: «А вот при Клешнине…»

Как-то Перелыгин все же уговорил Любимцева заехать на знаменитый «подпольный» завод, где делали панели для домов. Они походили, последили за погрузкой в трейлер фрагментов будущего дома.

«Вот это и есть тот самый завод, которого нет. – Любимцев поковырял ботинком какой-то камень. – В списках Госплана данное чудо не значится, но, как видишь, работает».

«Зачем ему это было надо? – Перелыгин взглядом еще раз обежал цех, рабочих, начавших заливку новых форм. – Он же знал, на что идет? Не поверю, что не знал».

«Все проще. – Любимцев отшвырнул камень ногой. – Конечно, знал. А как новые прииски строить, халупы наши сносить? Сентачан нас многому научил – не получилось поставить идеальный поселок».

«Почему эти люди рисковали, ничего не получая для себя, кроме неприятностей? – думал Перелыгин. – А Сороковов? Он из того же поколения, но другой. Может быть, я его не понимаю? Он хочет привлечь в район деньги. Клешнину тоже требовались деньги, под них нашли Сентачан, а сейчас – липовый прииск под демагогию об ускорении. Значит, по-другому уже нельзя, и Сороковов действует по сегодняшним правилам? Если так, я, видимо, его недооцениваю».

Перелыгин не мог объяснить, почему все, что делает Сороковов, ему кажется неправильным. От него не исходило ярких идей, казалось, он сторонится их, выкорчевывая старые кадры, пережившие до него трехлетнее правление Михайлова.

Тот стремительно сменил Клешнина, приехав после учебы в Москве, и так же стремительно через три года перебрался в обком. Он был отлаженной человеко-машиной, карьерным работником заката брежневской эпохи – хорошо обученный управленец, циничный прагматик, вышколенный партийной академией. Ему требовалось отработать положенные по негласным законам три года и двинуться вверх. Он не позволял себе вольностей, скандалов, не ссорился с начальством, не допускал внутренних разборок. Отбарабанил срок, как прилежный отличник учебы.

Старые кадры поначалу напряглись, но он напомнил, что появился новый кучер, для острастки «навешал» выговоров, будто прошелся хлыстом по крупам испытанных, но застоявшихся лошадей. Корифеи ухмыльнулись, разгадав нехитрый ход, и впряглись в тележку.

Сороковов другой. Невозможно было понять, что он любит, во что верит, чего на самом деле хочет. Он скрывал свои чувства и желания, а здесь ценились личности с достоинствами, ради которых прощались даже крупные недостатки.

– Вы понимаете, о чем речь, – помолчав, сказал Сороковов. – Борясь со мной, ничего толкового не добьетесь, только себе жизнь осложните. – Он поднял руки. – Нет-нет, это не угроза, я вам не мешаю. Вам, может быть, кажется, что вы сражаетесь за высокие цели, а на самом деле идет обычная возня – кто-то просто не хочет терять насиженное место. Сейчас важно удержать динамику развития. Новый прииск в этом поможет. Мы пока плохо представляем, что принесут нам ветры перемен, но выиграет тот, кто поймает их в свои паруса, поэтому вам лучше быть со мной, а не против. Подумайте о моих словах.

Подъехав к своему дому, Перелыгин долго сидел в машине. Сороковов поставил его перед выбором – требовалось ответить: с кем он? А дальше? «А дальше, – сказал он себе, – война на уничтожение, но у меня нет ни одного шанса выиграть ее. – Он ударил ребром ладони по рулю. – Черт, почему, когда другие спокойно плывут по течению, я гребу против? Не назло, не из-за желания сделать что-то наперекор. То ли это засевший во мне дух противоречия, то ли какая-то сила, оберегающая от превращения в «как все»? Я иногда не понимаю, что влияет на мой выбор, – думал Перелыгин, – да и возможно ли понять? Правильного ответа не найти. Только жизнь подскажет. Как там говаривали: «Практика – критерий истины»? Вот и посмотрим, а сейчас надо предупредить Любимцева».

Став секретарем парткома экспедиции, Рощин чувствовал приятное возбуждение, как весной, перед заброской в поле. В такое время геологов охватывала лихорадка: утверждались задания, выверялись маршруты, готовилось оборудование и снаряжение. В эти дни оживали старые и рождались новые надежды, они зажигали глаза, заряжали энергией, изгоняли зимнюю спячку. Заканчивались споры в курилках и на кухнях – их предстояло рассудить в столкновении с природой.

– Времени в обрез, – сказал Рощину после собрания Сороковов.

– А Ямпольский? – Рощин хотел заметить, что без поддержки главного геолога экспедиции их затея выглядит легкомысленной авантюрой, но поостерегся.

– Он будет помогать, – поморщился Сороковов, показывая, что не желает отвлекаться на несущественные детали. – Быстрее проводите ученый совет, обопритесь на рекомендации конференции и готовьтесь к поездке в Мингео. И вот еще что… – Сороковов сцепил крепкие пальцы в замок, уперся в стол локтями, положил на сцепленные пальцы подбородок, помолчал, глядя мимо Рощина. – Вы, кажется, приятели с Перелыгиным. – Он перевел взгляд на Рощина. – Заинтересуйте его темой. Слетайте вместе в Москву, это дело – клад для журналиста.

Сороковов снова замолчал, в который раз оценивая Рощина. Все же тому отводилась важная роль. Он припомнил ожесточенность Рощина на конференции, убеждая себя в правильности выбора: «Этот при любом раскладе полезет в драку. Унакан – шанс поймать свою жар-птицу. Пусть пошумит. – Сороковов усмехнулся про себя. – Ничего не поделаешь, время такое – все жульничают, и нам приходится».

– Вы, кажется, потомственный геолог? – нарушил он молчание. – Добьетесь результата – примете экспедицию.

Рощин испугался, что его лицо вспыхнет торжеством, он совсем некстати подумал об одном из своих предшественников, наделавшем совсем не того шума. Придя в партком и быстро сообразив, что не может влиять на производство, техническую, поисковую политику, тот сразу же подал заявление об уходе. Его уговаривали, ему грозили, но он вернулся в начальники поисковой партии и открыл хорошую россыпь.

«Подумаешь, россыпь, ерунда! – отогнал Рощин несвоевременные мысли. – Гашкин обыкновенный чистоплюй и неудачник».

Предвкушение большого дела требовало сил, и только от одного предощущения грядущих событий лицо его стало непривычно жестким, непроницаемым, как кварц. Прежняя жизнь вдруг показалась ничтожной и неинтересной – он разменивал себя на мелочи, впустую терял время. Но теперь пришло время действий: стремительных, расчетливых, без чистоплюйства. От таких мыслей он дышал глубоко, полной грудью, ощущая в воздухе свежесть, бодрящую кровь. Он уже представлял встречу с Остаповским в министерстве, зная, в какую обертку упакует Унакан. В таком виде его еще не рассматривали. Он поразит неожиданностью и добьется успеха.

Перелыгин с Касториным вернулись от Петелина – тот шел к своему «миллиону» под недовольный ропот начальства, но Колков держал слово и контролировал обстановку. Наступало время «ахнуть дуплетом».

Отключив телефоны, Перелыгин третьи сутки барабанил на «Эрике». Еду ему поставляла Анечка – администратор ресторана. У Анечки было отчество, как у Карениной. Перелыгину нравилось называть ее Анной Аркадьевной, в шутку – Аркашей. После закрытия ресторана, кроме ужина, Анечка приносила коньяк, но Перелыгин мужественно убирал бутылки и твердо пресекал предложения попечатать под диктовку.

«Я – тугодум, едва страницу за ночь надиктую, а с тобой… – Он посмотрел на стройные Анечкины ноги, – мы и ее не осилим».

Однажды Анечка подняла авторитет Перелыгина на небывалую высоту. Случилось это, когда вместе с Зыкиным он проехал по новой дороге через Нитканский перевал.

Трехостный «Урал» вел бородатый и угрюмый Савелий, мужик лет сорока. Они выехали с прииска в шесть утра, одолев сорок километров за двенадцать часов. Зыкин дважды устраивал привалы. Савелий расстилал клеенку, вытаскивал из ящика запеченную оленину, сало, копченого муксуна, свежие овощи и жареного – самого вкусного на свете – хариуса-перекатника. Зыкин починал новую бутылку и, подливая, видимо, по особому распоряжению директора, живописал героический труд своих «жориков».

Несколько раз в кабину вползала напряженная тишина: «Урал» зависал над пропастью, не вписываясь на узкой полке в поворот, тогда Савелий с непроницаемым видом, сдавая назад, выравнивал тяжелую машину, и они медленно ползли дальше.

На макушке перевала завывал холодный ветер. В разные стороны, гряда за грядой, ниже и выше, расходились горные вершины, кое-где прикрытые снегом. Как близнецы, они жались друг к другу под небом, по которому рядом плыли пузатые, белобрысые облака.

К Городку спустились под вечер изрядно навеселе. Перелыгин потащил Зыкина к себе. Тот рассовал по карманам бутылки и хотел было распорядиться Савелию нести ящик с остатками еды, но Перелыгин категорически воспротивился. У него вдруг возникла мысль. Из дома он позвонил в ресторан, моля, чтобы Анечка оказалась на месте, и потихоньку от Зыкина попросил ее принести ужин на двоих. Анечка рассмеялась и обещала быть через пятнадцать минут.

Пока умылись с дороги, пока Зыкин, сопя, оглядывал квартиру, появилась Анечка, с порога оценив обстановку. Не вступая в разговоры, с профессиональной улыбкой сервировала стол, незаметно сунула в карман Перелыгину счет и удалилась.

Все это время Зыкин с открытым ртом следил за действиями Анечки, особенно за ее стройными ногами, а когда она ушла, посмотрел на Перелыгина с почтительным уважением и, покачав головой, сказал: «Ну, ты даешь!»

В ответ Перелыгин весело подмигнул: мол, не только вы, ребята, умеете удивить.

Сейчас, сидя в кресле, Анечка кокетливо забросила ногу на ногу, приоткрыв бедра, и тут же, как школьница, натянула юбку на колени, глаза ее так и сияли. Перелыгин картинно, как от яркого света, заслонил лицо руками.

– Не доводи до греха, Аркаша! Что будет завтра читать страна о добытчиках Золотой Реки?

– Ухожу, – с легким прищуром улыбнулась Анечка. – Дай хотя бы сигаретку выкурить. Но завтра… – Она, затянулась ментоловым дымком. – Завтра чтобы свою «немку» зачехлил, иначе сниму с довольствия.

Не успел Перелыгин доесть ужин, воздавая хвалы Анечке и ресторанной кухне, как в дверь позвонили. Чертыхаясь, он взглянул на часы: «Первый час ночи!» На пороге стоял Рощин. Темные волосы и узкая бородка, обрамляющая лицо, придававшая ему мужественный вид, тщательно подстрижены, фирменные джинсы «Лии», темно-бордовые мокасины «Саламандра», легкий коричневый джемпер под замшевой бежевой курткой. Был он слегка навеселе.

– Иду, смотрю – свет у тебя, а самого вторую неделю не вижу. Дай, думаю, проведаю, не заболел ли, – говорил он, сбрасывая куртку. – Вот и лекарство. – В его руках темным цветом заиграла бутылка коньяка.

– Если сейчас заявится еще кто-то расписать «пулю», – пробурчал Перелыгин, – буду считать, три искушения выдержал.

– О чем ты? – поднял глаза Рощин. – Почему такой мрачный?

– Поспешаю закончить текст к утреннему самолету, а ты можешь дернуть, закусить найдется.

Рощин подозрительно оглядел стол. В глазах его мелькнула какая-то догадка.

– Красиво жить не запретишь, – сказал он, взглянув в темное окно. Через дорогу на пятачке у гостиницы нехотя рассасывалась ресторанная публика. То и дело затягивалась песня, но тут же обрывалась под смех и громкие голоса.

– Некогда, старик, базарить, – буркнул набитым ртом Перелыгин. – Сейчас кофейку тяпнем, по сигаретке выкурим, и – извиняй, мне до утра долбить.

– Сороковов просил тебя включиться в кампанию по Унакану, – начал без подготовки Рощин.

– Что же он тебя подослал, – проворчал Перелыгин. За короткое время Сороковов удивлял его второй раз, и это не нравилось и настораживало.

– Не выступай, – с благодушной улыбкой остановил его Рощин. Он пребывал в том расслабленном, умиротворенном состоянии, возникающем после напряженной работы ума, которое рождает многообещающее решение. – Давай обсудим – и зашагаем вместе. – Он посмотрел на Перелыгина. – Очнись! Большое дело ждет, не время из-за пустяков дуться. – Налив еще коньяку, он вдруг заговорил скороговоркой, подражая продавцам газет – «Конец великого забвения!» «Унакан открывает тайны!» «Золотой подарок Родине!» Это, между прочим, заголовки твоих будущих статей. Меняю на взаимопонимание и сотрудничество. Советую не торговаться, потом возьму рысьими шкурами. – Его раздирала жажда поделиться своим шедевром, но он хотел полного внимания и заинтересованности.

– Ладно, – изобразил интерес Перелыгин. – Валяй! У тебя пятнадцать минут.

– Когда через много лет ты придешь униженно просить у меня интервью, запомни, сколько у тебя будет времени.

– Мне хватит и пяти, а у тебя уже одной нет.

Рощин рассказал о планах добыть денег на разведку.

– А я грешным делом подумал – завтра начинаем, – съехидничал Перелыгин. – Что же мы имеем? Сороковов определился? Положим… – размышлял он вслух, насмешливо глядя на Рощина. – Но ты сам говорил, что он в обе стороны смотрит. А таким верить нельзя. Он вытолкал из экспедиции Матвея, взял тебя, поскольку ты за глубокую разведку Унакана – это я еще могу понять. И хотя Матвей носился с другой идеей, все же так с людьми не поступают. Идем дальше. Ямпольский любую экспертизу сварганит: с перспективами и без – это Сороковов тоже знает, потому и глаза закрыл на его кляузы. Думал, конференция ему нарисует перспективы, он побегает по кабинетам и вернется на белом коне с вердиктом на светлое будущее. А ему что? – прищурился Перелыгин. – Правильно – шиш с маслом. Теперь он начинает новый круг?

– Не все потеряно, – спокойно возразил Рощин, сохраняя на лице самодовольную загадочность.

«Все-таки болезнь роста собственной значимости имеет место и, пока он хорошенько по шапке не получит, продолжится», – подумал Перелыгин, следя за Рощиным.

– Ты полагаешь, там его ждали с распростертыми объятьями? – спросил Рощин. – Чего изволите, товарищ Сороковов? Вся власть, старик, в коме. Друг за другом подсматривают и не знают, что дальше.

– Не с щебенкой же он к ним явился, – насмешливо перебил Перелыгин. – А ну, завтра узнают про ненормального, который сто тонн золотишка зарубил. Как думаешь, погладят по головке?

– Никого таким «макаром» не прищучишь. Есть другая, неопровергнутая точка зрения. Твой «ненормальный» еще в героях окажется – деньги сберег, а тонны, где они? Так, мыльные пузыри.

Перелыгин не хотел втягиваться в спор, нетерпеливо взглянул на часы.

– Потерпи, – потребовал Рощин. – На подружек время находится. – Он язвительно прищурился. – Кое-кто недавно не от тебя, случайно, выходил? Допустим, – чуть раздраженно продолжил Рощин, – Сороковов хочет шумнуть вокруг Унакана, чтобы кому надо ясно было, о чем речь, но самое главное… – Рощин поднял вверх указательный палец. – Есть нестандартный ход. Мы повернем в сторону науки. Понимаешь, наука! – Рощин гордо выдвинул подбородок. – Деньги не на разведку, а на испытание нового метода! Но и это не все. В Мингео есть человек. Он с Вольским и придумал этот способ, они с отцом в маршруты ходили! Короче, собирайся, летим в Москву. – Рощин облизал губы. – Может, все же по глоточку? Это ведь шанс, Егор!

«Слишком красиво, – подумал Перелыгин. – Что-то обязательно пойдет наперекос, но это ерунда, без сучка без задоринки такие вещи не проходят. А идея ничего, выглядит убедительно».

История Унакана обрастала событиями, живыми участниками – для него это было важней всего. Осталось добиться, чтобы здравый смысл оказался сильнее равнодушия, чтобы пришли люди и выяснили правду. И из этого порядка явится истина, как положено – из практики.

Кофе в турке вспучился, зашипел, побежав на раскаленный песок в металлической ванночке. Перелыгин недовольно поморщился, вопросительно посмотрел на Рощина.

– Ладно, наливай, не баре, – махнул тот рукой, поднес чашку к носу, втянул аромат «Арабики». – Лихо я тебя завербовал? – Он самодовольно толкнул себя кулаком в грудь, глаза его светились самодовольством. – И, как говаривал папаша Мюллер, без всяких штук.

Оставшись один, Перелыгин сел было за машинку, но вернулся на кухню, заварил чай. Равнодушно взглянул на коньяк, сунул бутылку в строй таких же, в шкафу. Взял отпечатанные листки, перечитал, думая о разговоре с Рощиным. Слова казались ему скучными, нетрогающими. Через пару дней они появятся в газете. И с их помощью он хочет изменить окружающий его маленький мир? Но ведь и этот маленький мир в этом краю сотворил человек, он продолжает меняться, прорастать в будущее. И мы не разъединены с другими людьми, которые, пока мы шатаемся по северам, заняты чем-то другим. Но то, что они делают там, тоже наше будущее, и если мы почему-то не воспользуемся им, воспользуются другие, а кто-то приедет вслед за нами шататься по северам. Нужен только смысл! Большой общий смысл общей жизни! А он не в том, чтобы с набитым брюхом дрыхнуть в гареме, сунув под голову мешок с золотом.

Если бы не жила в человеке вечная потребность изменять себя и мир, ему осталось бы смириться с тем, что удел его трагичен и он рожден мучиться, а не побеждать вечных врагов: жестокость, зависть, вероломство, ненависть, страх, нищету, рабство. Но человек недолговечен и слаб, в одиночку это ему не под силу. Может, для того и появилась наша страна – с большим общим смыслом? Но ведь и этого мало, думал Перелыгин, зло творится легко, а добро, о котором всегда мечтали люди, – с трудом. Мы многое делаем не так, но если согласиться, что зла не убавится, значит, делать его сильнее. Как не отступить, как уменьшать зло, не принуждая человека, если все мы носим его в себе? Только творя добро, не веря в наивные сказочки, будто мир на любви держится. Может, и должен держаться, может любовь и есть главная опора, потому как что же есть человек в самой глубинной сути его, если не любовь, но до нее надо еще дойти. Или не надо людям мешать? Пусть сами между собой разбираются. Пускай зло с добром сходится и расходится без превосходства. Или надо мешать человеку зло из себя выплескивать, даже при этом терпя неудобства?

«Эк тебя понесло, – хмыкнул Перелыгин. – Ночь, тишина, думы о вечности. Хватит философствовать, дел невпроворот. – Он отложил лист. Взглянул на часы – скоро три! – Возвращаемся к прозе текущего момента, – сказал он себе. – В нем Генку Петелина потянуло на великие дела, а ему в ответ: дело твое самое что ни на есть свинячье. Такая вот диалектика».

Он полистал блокнот: фразы, короткие впечатления, чей-то портрет в несколько слов. Восстановил в памяти приисковое собрание, где рабочие Петелина поддержали. А контора нос в сторону: ей, конторе, пересчитывай, переделывай, организовывай, а потом и отвечай. «Ничего! – азартно подумал Перелыгин, вставляя новый лист в машинку. – Теперь никуда не денутся».

Он выключил люстру, оставив свет настольной лампы, опустил плафон, чтобы освещалась только часть стола с печатной машинкой. В комнате потемнело, разноцветье книжных корешков на стеллажах сплылось в темные ряды. Казалось, бессмертные души их авторов, скрытые под обложками, наблюдают за ним из сгустившегося полумрака. За окном стояла тишина, иногда с трассы доносился шум машин, спешащих на прииски круглые сутки в любую погоду. Впереди еще была часть ночи, но Перелыгин не торопился. Он старался объяснить простыми, понятными словами, почему Петелин сумел отыскать свое рабочее увлечение, которое, что бы там кто ни говорил, не измеряется одними деньгами. Ибо как в таком случае объяснить, почему человек рискует, лезет на рожон, ставит на карту положение, должность, будущее, достигнутое благополучие, много на себя берет?

Кто-то, конечно, не верит ни в какие причины, кроме личной выгоды, не признает бескорыстия и увлечения в работе, которое человек находит даже в самых простых, стесненных условиях, даже вкалывая в аду, потому что без него хуже, чем с ним. Они не верят, потому что думают и живут по-другому, распространяя вокруг только глум, издевку, злобу, зависть и ненависть. Во снах своих облачаются в золотые одежды, но, по сути, они – лавочники и ждут только, кому бы сбыть товар или продаться самим.

Когда наступило тонкое время перехода ночи в утро, свет настольной лампы потускнел, а скрытое за горами солнце едва подсветило небо, Перелыгин закончил работу. Он с удовольствием наблюдал, как снег на вершинах окрашивался в розовый цвет, и решил, что должен помочь Сороковову. Возможно, он тоже ищет свой шанс, как искал Клешнин. Ему тоже нужна удача. Тогда люди посмотрят на него по-другому и, наверно, решат, что он невероятно хитер, а все, что делал до сих пор, было тонким, хорошо продуманным планом.

Глава двадцатая

Пунктир времени

✓ Армяне Нагорного Карабаха официально потребовали воссоединения с Арменией.

✓ В Ленинграде возник клуб «Демократизация профсоюзов». Основной целью объявлено создание независимых от государства профсоюзов, реальное обобществление средств производства и передача их трудящимся.

✓ Реабилитация Н.И. Бухарина и других по процессу марта 1938 г., кроме Г.Г. Ягоды.

✓ Начато сооружение седьмой по счету, и предпоследней, гидроэлектростанции Вахшского каскада. Проектная мощность гидроузла – 900 тыс. кВт.

✓ СССР объявил о намерении вывести войска из Афганистана в течение 10 месяцев, начиная с 15 мая.

✓ Начались митинги в Карабахе за воссоединение с Арменией.

✓ Введена в действие 723-километровая высоковольтная ЛЭП Сковородит (Амурская обл.) – Могоча – Холбон (Читинская обл.).

Ранним утром Мельников с Перелыгиным уехали на прииск. На тот самый, где в пятидесятые работал Данила. У каждого были свои дела: Мельников, как член бюро, собирал материал для пленума райкома, а Перелыгин решил подбить местных экскаваторщиков пойти на миллионную выработку и поддержать в будущем году Петелина. Мельников сам вел машину. Перелыгин неторопливо рассказывал о страстях, кипящих вокруг Унакана.

– Из этого следует, – разделяя слова, будто размышляя вслух, сказал Мельников, – что Сороковов держит в уме оба варианта: законный и незаконный. Получить теперь деньги маловероятно, следовательно, остается второе. Косвенное подтверждение – с Удумы на фабрику завозят руду, тысяч пятнадцать кубов, опробовать оборудование. Общий объем в пределах двухсот килограммов – в чистом виде незаконная добыча, хищение в особо крупных размерах, и шанс остановить Сороковова. – Он скосил глаза на Перелыгина. – Ну как?

– Знать бы, чем закончится… – Перелыгин хмуро стащил шарф с шеи.

О завозе руды на фабрику ему по секрету рассказал сосед по дому – директор этой самой фабрики. На вопрос, можно ли на этом оборудовании активно обогащать золотую руду, тот, сунув руки поглубже в карманы и повернув доброе губастое лицо, сказал: «Можно, все можно. Только начнется черт знает что. Не лез бы ты в это».

«Валентин прав, – думал Перелыгин, – можно сделать сильный ход против Сороковова. Это не возня вокруг нового прииска, тут игрушки кончаются. А что начинается? – Он улыбнулся, глядя в окно. – Загадочная связь времени и событий, в которой прошлое из чужой жизни проступило сквозь пласты лет и стало влиять на них, вовлекать в свое неожиданное вскрытое пространство – объединять, разъединять, вынуждать спорить, бороться. А причина в летнем дне, которым Данила Вольский, поднимаясь по притоку никому не известной речки Унакан, нашел золотую жилу; ну, или уж совсем в древних временах, когда здесь кипела и бурлила земля, пучилась будущими горами, из раскаленных недр извергалась огненная лава с каплями расплавленного золота; изверглась, застыла, окаменела мутным кварцем, выломилась на поверхность после древнего землетрясения, заросла лесами, а мимо побежала веселая речка Унакан.

Мельников сбросил куртку, оставшись в сером костюме; вместо сорочки – водолазка ярко-лазоревого цвета. Безупречно подстриженные темные волосы слегка касались воротника пиджака. Привлекательное скуластое лицо с широким подбородком чисто выбрито, протерто хорошим одеколоном.

«Человек с рекламы», – глядя сбоку, подумал Перелыгин.

Карьера Мельникова складывалась удачно в контрразведке крупной Уральской области. Он честно служил стране. Получил даже орден и досрочное повышение в звании. Но потом случился любовный роман. История получила огласку. Он не остался с прежней женой, схлопотал «строгача» по партийной линии и мог «загреметь» из органов. Но ему помогли, отправив с глаз подальше.

На карьере был поставлен жирный крест. Служба в Городке проходила тихо: шпионы сюда не забирались; мужики глушили спирт, утверждаясь в крепости Советской власти. Золотишко подворовывали. Но с его хищениями боролась ОБХСС. Безопасности государства со стороны Золотой Реки угроз не наблюдалось: люди зарабатывали деньги, покупали машины и квартиры, летали отдыхать, охотились, рыбачили, женились, разводились, растили детей. Из преступности – бытовуха, и та в «Нахаловке».

Размышляя о службе и истории ведомства, особенно когда его принялись обвинять во всех смертных грехах, Мельников понимал, что в любой спецслужбе хватает темных дел. Любая спецслужба будет врать, убивать, сажать, свергать политиков, воровать чужие секреты, не слишком выбирая средства. Спецслужбы хронически поражены недоверием, потому что в них были, есть и будут предатели, которые слишком дорого обходятся стране. И всегда будет опасность для власти потерять контроль над спецслужбой, как у нас в тридцатые.

Хрущевским разоблачениям Мельников не верил. Ему о многом было известно – старики в приватных беседах не выдумывали. В прошлом оставалось многое, чем он гордился, но не был ему судьей. То время было другим, и люди судили друг друга по другим законам. Однако это не означало, что правду надо скрывать. Ложь из прошлого перетекает в настоящее, словно кислота, разъедает его. В результате доверие к власти едва тлеет, как угли в прогоревшей печи. Прячась от прошлого, власть теряла право на настоящее. Теперь кинулись все срочно менять, окончательно сдав на поругание свою историю – главную силу, способную и сохранить, и разрушить настоящее, похоронив самые благие надежды. Сдав эту силу желающим попользоваться ею по своему разумению, власть окончательно оттолкнула свою льдину от берега и, стоя на ней, больше не знала, куда понесет течение, как долго продлится это плавание.

Мельников протяжно вздохнул. Он и сам стоит на этой льдине, не ведая, куда она его понесет. Еще вчера он понимал, как надо действовать, за его спиной стояло могучее ведомство со сложными правилами игры, а теперь он не знает, что случится, доложи он о Сороковове.

«Рано заказывать похоронный оркестр». – Он мысленно улыбнулся, при этом на лице не дрогнул ни один мускул.

Они свернули с трассы прямо в сопки. Попетляв километров пятнадцать, въехали на одноэтажную поселковую улицу. Большинство дворов обнесены низкими заборчиками для порядка. Недавно здесь и замки были редкостью. Приперта дверь палочкой – хозяев нет. Не приперта – заходи. В хозяйстве – теплица, а у кого и банька, построенная со знанием дела. Северная баня, из которой ныряешь в снег на пятидесятиградусном морозе, делает человека банным фанатиком и ненавистником коллективных парилок с мраморными бассейнами.

Подпрыгнув на колдобине, машина остановилась у одноэтажной конторы. Помещение было старенькое, но аккуратное. Стены длинного коридора покрашены голубой масляной краской, с высоких потолков на длинных медных трубках, кое-где после недавнего ремонта чуть забрызганных побелкой, свисали крупные круглые белые плафоны с неяркими лампочками. Было тихо.

Перелыгин пошел к директору, а Мельников – сразу в партком.

Там, в небольшом кабинете за старым дубовым столом, сидел Николай Павлович Орлик – полноватый человек лет сорока пяти, в мешковатом черном костюме. Темные волосы гладко зачесаны. На припухлом, продолговатом лице веселились большие карие глаза. Они как бы с недоумением смотрели внутрь самого Орлика, фиксируя его именно таким, именно в данную минуту, и удивлялись. Во внешнем облике его не наблюдалось ни малейшего отпечатка профессии. Одинаково легко его можно было представить инженером, бухгалтером, учителем, конструктором, директором пивзавода, кем угодно.

– С чем пожаловали? – Орлик разлил кипяток по тонким стаканам в подстаканниках из чайника, закипевшего на тумбочке в углу кабинета. Электрический чайник был неотъемлемой деталью интерьера любого кабинета. Сколько грозных приказов ни рассылал Комбинат, на них плевали – прекратить пить чай на работе означало то же самое, что перестать добывать золото.

– Скоро пленум. – Мельников отхлебнул чаю, пряча стакан в ладонях. – В справке вы все изложите, но мне хотелось бы не для «протокола» понять, куда вы сможете прыгнуть?

Глаза Орлика заглянули внутрь, чему-то удивились. Он секретарил седьмой год. Ему осточертели старые доклады, справки, написанные не выходя из кабинета, цифры, высмотренные на потолке. Менялись Генсеки, а от него требовали всё того же: «Поднять!» «Повысить!» «Ускорить!»

– Никуда не прыгнем и не запрыгнем, – заговорил он с придыханием, смешно раздувая пухлые щеки, словно внутри заработал насос. – Всякое, конечно, может произойти: бывает, и богатый к бедному стучится. Но для настоящего прыжка нужны средства, а их профукали. Поставили себя на круг и ходим, как старая лошадь на мукомольне. Подсыпали зерна – будет мука, не подсыпали – трем вхолостую. Представьте, что завтра упадет содержание! Значит – больше мыть песка, больше вскрыша. А техника, а материалы, а топливо…

– Горняки слезы льют, а полплана в заначке держат.

– А как же! – нервно воскликнул Орлик. – Природа! – Грузно вскочил, плеснул себе заварки в стакан. – Сегодня густо – завтра пусто. А ге-оло-ги? – пропел он, закатив глаза. – Завысили маленько содержание – караул! Крути объемы. А еще… – Лицо его вдруг торжественно окаменело. – Есть Петр Фаддеич, наш красный нарком, ненаглядный. Ему про приисковые хитрости все известно, он только глазком на график промывки зырк и – пожалуйте, допзадание с героической промывкой до белых мух. Ely, вывалим мы все на стол, дадим полтора плана, а завтра директора уволят по статье «дураков». И правильно сделают. Его наука – свести в одну точку оба плана – по объемам и золоту. Но есть кое-что поинтереснее. Ely, намыли мы полтонны, на шестьдесят миллионов рубликов. Государство нам заплатит валовую цену по тридцать четыре рубля за грамм, то бишь семнадцать миллионов. Из них – миллионов одиннадцать сразу уйдут на прямые затраты – рублей по двадцать с граммика, а государство с него возьмет по восемьдесят шесть чистоганом. Как? – Воздушный насос внутри Орлика работал вовсю. Глаза с ужасом глядели в себя, как в темную и бездонную пропасть, наблюдая за полетом своего хозяина. – Нигде в мире вы не найдете такой низкой себестоимости добычи. Даже в Африке, если себестоимость не выходит за мировую цену, добыча считается рентабельной. Кто же, извините, на свою задницу будет искать приключения? Откуда берутся такие цены? – Глаза Орлика перестали смотреть в себя и уставились на Мельникова с каким-то даже озорным лукавством. – А цена у нас – есть выражение общественно необходимых затрат труда, – выдержав паузу, назидательно пропел Орлик. – В данном случае среднеотраслевых. Им плевать, кто что добывает. Понять их можно. Чем виноват оловянщик, что мировая цена на олово ниже? Но олово и золото – две большие разницы. Пусть думают! Иначе все так и останется, они, – Орлик ткнул в потолок пальцем, – нам шиш, а мы им – кукиш.

– Мрачная картина, – задумчиво произнес Мельников. Он оценил неожиданную откровенность, но проку в ней не было.

«Они сами ничего делать не будут, – подумал Мельников, – отбоярятся мелочами. Он прав, скачков не будет».

– Но самое наиглавнейшее! – Глаза Орлика опять источали ужас. – Скачков и не надо! – будто читая мысли Мельникова, торжественно произнес он, откинувшись на спинку стула с видом удовлетворенно усталого ученого, только что рассчитавшего сложнейший интеграл. С детским интересом оглядел обстановку вокруг, словно находился не в своем кабинете, а где-то еще. – Нам не надо наращивать добычу! – рассмеялся он, выставив вперед ладони. – Оно теперь не синоним могущества: на промышленность и побрякушки – пожалуйста, а страна на золоте не разбогатеет. Семья может, деревня, банк, даже город, а наша махина – нет. Сколько мы в год добываем? Тонн триста – триста пятьдесят? А нефти, газа продаем? Вот и посчитайте. У прииска хороший план, и его надо держать не снижая. И сказать нам всем большое спасибо, ибо золота в земле больше не становится. – Он погрозил пальцем. – А скачут пусть те, кто «Жигули» с «Волгами» шлепают – на прииске хоть завтра сто машин купят. А нету! Пусть объяснят – почему, а после про все сферы жизни, – хохотнул Орлик, недоуменно подняв плечи. – Если все сферы жизни, не дай бог, перестроить, значит, прямо в гроб. – Глаза его наполнились тоской. – Нас не будет!

– Не слишком пессимистично?

– Реалистично, – улыбнулся Орлик. Улыбка у него оказалась озорной, даже задиристой. – Раньше люди при встрече здоровались, а теперь?

– Перестали? – Мельников сощурился в переносицу Орлику.

– Спрашивают: ну что, ты перестроился? Или соберутся в «курилке» и давай травить, кто как ночью бабу перестраивал. Бригадиров распорядились выбирать – мы не вмешивались. Горланили месяц, а тех же и выбрали. Политика, – вдруг тихо и твердо сказал Орлик, – в том, что пятьдесят лет здесь живут люди, создали отрасль, самое трудное прошли. Бросать – преступление и гнить нельзя! Вот в чем перестройка должна себя проявить. Только не выросла та яблонька, чтоб ее черви не точили.

– Полагаете, сточат? – Мельников вдруг подумал, что они с Орликом говорят, словно люди с Острова другого Времени. Над этим островом также всходили солнце и луна. Менялись запахи морозного снега и летних трав. А простые вопросы требовали простых и ясных ответов: каков закон твоей жизни, исполняешь ли ты его? Но интерес был следствием практичной житейской логики: если ты становился звеном в цепи отношений, от тебя зависела прочность этой цепи и могла зависеть чья-то жизнь, потому что здесь не отгородиться от природы. Жизнь и работа сплавлены с ней в одно целое. Сюда входят и лютые морозы, и безлюдье тайги, и сумасшедшие реки, не прощающие слабости и беспечности.

«Драка идет за тысячи километров, – думал Мельников, – но что останется после нее здесь?»

В последнее время он часто задавался такими вопросами, упрекая себя, что рассуждает как подполковник госбезопасности не своей страны, а другой, которую не умеет защитить. Идя против Сороковова, он подпишет себе приговор. Второго проступка ему не простят. Но Сороковов затевал незаконную добычу золота, хищение, подрыв валютных основ государства. А этим занималось его ведомство. Он не понимал, почему Сороковов сует голову в петлю, совсем недавно такое было невозможно. Выходит, партия сама разрушала государство, на защите безопасности которого стоял он, подполковник Мельников.

– Не пора ли пообедать? – донесся до него голос Орлика. – Егор наш не на участок ли помчался? Жена, поди, уже заждалась. У меня сало! – Орлик будто весь осветился изнутри. – Полтавское, три дня назад прислали. – Его лицо улыбалось, и глаза смотрели прямо в глубину осеннего окна так, будто за ним стояли не пожелтевшие лиственницы и три скамейки, соединенные в виде подковы, а на расписном рушнике лежал обложенный чесночком, завернутый в марлю, душистый белоснежный шмат сала с розоватыми тенями.

Вошел источающий удовольствие Перелыгин. Потирая руки, он легонько хлопнул по плечу Орлика и весело сказал:

– Ух, Палыч, и дело мы с тобой заварим! С экскаваторщиками договорился – на будущий год на «миллион» пойдут! Поддержишь?

– Поддержу, поддержу, – с хрипотцой ответил Орлик. – Курточку не снимай, обедать идем.

– А сало будет? – спросил Перелыгин, обходя стол.

– Вот! – Орлик повернулся к Мельникову, уступая ему дорогу, в голосе его слышалось торжество хлебосольного хозяина. – Он знает, что говорит!

От гостеприимного Орлика они вернулись ночью. Предстояли выходные, и Перелыгин решил хорошенько выспаться, но уже в половине восьмого его разбудил телефонный звонок.

– Дрыхнешь? А жизнь проходит. В окно посмотри, – зарокотал в трубку Любимцев. – На два дня вертушку занарядили оленстада облетать, свободный маршрут! Грех такой случай упускать.

– Я ночью только с прииска вернулся. – Перелыгин, забыв про сон и диван с книжкой, соображал, где что лежит.

– Вот и собирайся! Буду через полчаса, вернемся завтра, ничего не бери.

Это означало, что готово все: продукты, маршрут, место стоянки, время возврата и компания. Перелыгин торопливо запихивал в рюкзак теплый комбинезон, пачки патронов, патронташ, предчувствуя радость движения: прекрасно яркое октябрьское утро, прекрасно проснуться и лететь черт знает куда вместе с друзьями, прекрасно торчать в единственно правильной, нужной тебе точке на земле! Он достал волчью шапку, сунул в мешок разобранное ружье. Следовало соблюдать осторожность. Сороковов вел охоту за Любимцевым, а браконьерство с использованием авиации тянуло на крупные неприятности. Однако, как гласила одна из заповедей «Дальстроя»: «Делай, но не подставляйся».

Под окном засигналила машина. Перелыгин влез в сапоги на меху, натянул куртку, схватил рюкзак и скатился по лестнице.

Безотказная «восьмерка» уже стояла «под парами». Внутри, кроме пилотов, находились трое: Потапиков, Семен Рожков и директор местного быткомбината Варов. Рожков объяснил маршрут. Лететь предстояло за двести километров. Там хороший дом с баней, можно подстрелить оленя и даже лося, не считая зайцев.

Из кабины, согнувшись, выбрался командир авиаотряда Лимонов – крупный человек генеральской внешности, рано полысевший, курносый, с широким лицом и белесыми, невидимыми бровями. Он походил на удивленного белого медведя с голубыми глазами, производя впечатление надежности и прочности, сочетавшиеся с редким, острым, как осколок льдины, именем – Аскольд.

Лимонов оглядел компанию:

– Ну, граждане браконьеры, погоду дают хорошую, заберу вас завтра в три, а если не заберу, тогда держитесь, после как-нибудь заберу. – Лицо Аскольда таяло, излучая удовольствие: от шутки, от хорошего дня, от предстоящей работы, от этих мужиков, летевших черт знает куда и зачем.

Впрочем, «после заберу» – было вовсе не шуткой. В нелегальных вылетах существовало неписаное правило: о них знали только командир и экипаж. Они и прилетали в назначенный срок. Иногда вмешивалась погода. Однажды пришлось дожидаться восемь дней – лили непрерывные дожди. Кончились продукты, но вдоволь хватало рыбы, которую осточертело ловить, есть и даже видеть. На шестые сутки домашние запаниковали. Вылазка вскрылась. Больше всех неприятностей схлопотал Любимцев. Не хватились только Перелыгина, перед отлетом он предупредил редакцию, что летит на дальние участки. Отчасти так оно и было.

Увеличивая тягу, протяжно завыли двигатели, вертолет вырулил на полосу, замер, засвистел, набирая обороты винт, машина задрожала в нетерпении от хлынувшей в нее мощи и, коротко разбежавшись, понеслась над землей, слегка наклонившись к ней носом.

Тарас Лавренюк знал, что Сороковов вернется в воскресенье, поэтому утром в субботу взял из райкомовского гаража «уазик» свозить на рудник гостящего тестя. Мирон Андреевич всю жизнь проработал на шахтах Донбасса, заканчивал в Макеевке главным инженером и очень хотел посмотреть шахту в вечной мерзлоте. В квартире принудительно остался только Патрон – наглая овчарка, которую Лавренюк зачем-то за безумные деньги купил в отпуске крохотным милым щенком. Кличку придумал Перелыгин, поэтому почитался «крестным отцом». Патрон жил безвылазно в квартире, то есть в сплошном кошмаре – он сатанел, наглел, никого не слушался, имел массу недостатков. Его природа из последних сил боролась за сохранение уникальной наследственности августейших родственников, перечисленных в длинной родословной. Родня у него была еще та!

Через год Патрон вполне оправдывал кличку и был готов порвать любого. Лавренюк настойчиво предлагал Перелыгину забрать пса себе, но тот отшучивался, что не признает любовь при свидетелях.

Под злобный лай Патрона семейство погрузилось в машину: Кира устроилась на переднем сиденье, посадив на колени пятилетнего Федьку, Мирон Андреевич с двенадцатилетним Никитой сели сзади. Городок остался позади, и Мирон Андреевич спросил:

– Это и есть Колымская трасса? – Он приник к стеклу, разглядывая желтые лиственницы, заснеженные вершины сопок.

– Она, – резво отозвался Лавренюк. Ему очень хотелось, чтобы поездка удалась. Чтобы доставила удовольствие не только тестю, с которым сложились добрые отношения, но и Кире. А тут все было куда сложнее, он даже подозревал, что тесть приехал по ее просьбе. И сейчас радовался, что поступил правильно, придумав эту поездку. Глядишь, все и наладится. Каждый, в конце концов, живет еще какой-нибудь жизнью. Если все всегда делать правильно, а от тебя, черт возьми, только этого и хотят, можно с ума сойти.

Навстречу неторопливо ползла «Татра» с рудой.

– На фабрику везет. – Лавренюк принял немного вправо.

– У него Сталин на лобовом стекле, или показалось? – Мирон Андреевич наклонился вперед, положив руки на спинку водительского сиденья.

– Не показалось, – ухмыльнулся Лавренюк. – Народ резвится, на потребность порядка намекает.

– Без него что ж, никак? – Мирон Андреевич тронул за плечо Тараса. – Сам-то что думаешь?

– По-вашему, пора нас гнать, пока до беды не довели? – без обиняков сказал Лавренюк. – Словом можно заставить людей бить мух, комаров, воробьев, друг друга. Можно повести их направо, налево, а сделать лучше – нельзя. Хоть тресни. Какие правильные слова ни говори.

– Как же ты работаешь, Тарасик? – Мирон Андреевич посмотрел в затылок зятю. – Ты, выходит, не веришь? Как же так?

– Верь не верь, ничего изменить не можем, – зло усмехнулся Лавренюк. – Даже в отдельно взятом районе. Валюту добываем в чистом виде, а смысл уходит, жалко.

– Что-что? – не расслышал Мирон Андреевич.

– Смысл, говорю, уходит. – Лавренюк немного повернул голову назад, к тестю. – Исчерпываем себя, а это худо, это как смерть.

Он выпрямился, посмотрел вперед. Чуть в стороне набирала высоту ярко-оранжевая «восьмерка» – сочным апельсином плыла, высекая винтом хрустальные искры из воздуха и солнечных лучей. Лавренюк слегка подался вперед, провожая вертолет взглядом.

«А все-таки хорошо! – подумал он, вздохнув. – Даже эта засыпающая перед зимой природа, утыканные редкими деревьями сопки, огненные пятна тальника, похожие на затухающие костры; белоснежные вершины еще не казались однообразными под ярким солнцем, а как за ту, что впереди, зацепилось полупрозрачное облачко! Какая же красота: одинокая машина на дороге, вертолет в голубом небе, сопки в снегу… Посмотреть бы на все вон с той горы».

Машина шла быстро и ровно. Впереди был небольшой поворот. Не снижая скорости, Лавренюк вписался в него, а на выходе в азарте чуть добавил хода. Только в самый последний момент он заметил на дороге мелкие поперечные волны, рефлекторно вдавил педаль тормоза, на полной скорости влетев на «гребенку». Посыпались страшные удары. Тарас еще крикнул: «Держись!» – вцепившись в руль. Но их швырнуло влево, он больно ударился грудью, в глазах все разом подернулось, будто изнутри в них впрыснули ярко-красную жидкость. Он не видел, как правые дверцы распахнулись, из передней вылетела Кира с Федькой, намертво держа полу его пальтишка. Сквозь туман, застлавший сознание, ему казалось, что все происходит очень медленно, как в невесомости, он даже хотел протянуть руку, чтобы задержать их, но почему-то не успел. Через заднюю дверь вывалился Никита. Машина, развернувшись на сто восемьдесят градусов, перекатилась через крышу, словно нехотя встала на колеса и замерла.

С нарастающим страхом он смотрел на хорошо знакомое лицо, на чуть изломанную левую бровь, которая всегда надламывалась от удивления. Казалось, Кира наблюдает за ним из-под слегка прикрытых ресниц, притворяется, разыгрывает его. Хочет узнать, как поведет он себя, что станет делать. И только ледяной запах гибели, который он чувствовал, не позволял обмануться возможностью возврата к той жизни, которой все они жили несколько минут назад.

И вдруг что-то опять изменилось в его сознании. Какой-то странный сигнал пришел из его глубин. Он вспомнил случайно найденный в тайге труп несчастного, скорее всего бича, лежащего под кустом, словно во сне. Его поразили тучи комаров вокруг.

«Хорошо, что сейчас не лето и нет комаров, – подумал он. – А то налетели бы на ее лицо, на прикрытые ресницами глаза, на открытые ноги». Потрясенный, в обжигающем порыве несчастья, словно в полусне, он спрашивал себя, как можно сейчас думать о каких-то комарах? Он видел старшего сына, неподвижно лежащего в неудобной позе, и понимал, что с ним. Поискал глазами Федю, встал, шатаясь и чувствуя нарастающую в груди боль (наверно, сломаны ребра), сделал несколько шагов туда-сюда, озираясь по сторонам, ища взглядом маленькое тельце.

В вертолете потеплело. Могучий Варов, а за ним остальные скинули теплые бушлаты. Варов достал из кармана рюкзака плоскую литровую флягу из «нержавейки», загодя порезанную толстыми ломтями оленину и сало в фольге. Устроил закуску на рюкзаке, толкнул его ногой на середину салона и пустил фляжку по кругу.

– Для настроения, – распорядился он низким густым басом. – Его широкий рот на крупном смуглом лице с тяжелой выдающейся вперед челюстью боксера скривился, изображая улыбку.

Как многие высокие люди, Варов сутулился, отчего казалось, бычья шея его растет вперед, а голова посажена сразу на плечи. Это придавало ему устрашающий вид. «Попробуй встретить такого ночью на пустынной дороге», – принимая фляжку, подумал Перелыгин.

Но Бог, похоже, умышленно запрятал добрую варовскую душу под страшную оболочку, отпугивающую людей, которым он не мог ни в чем отказать. Безотказность вела его по жизни и стала судьбой. Он приехал на рудник бурильщиком, народ прибывал, и его за внушительность выбрали бригадиром. Никакой милиции в поднимающемся поселке не было, а надо хоть как-то следить за порядком – старшим местной дружины назначили его. Мелкие дебоши по пьянке сошли на нет за неделю. Он выводил бузотера на улицу, приводил обратно – тихого и спокойного, укладывал спать. Рецидивов после общения с ним не возникало. Его строгая справедливость, которую он утверждал по собственному разумению и собственными методами, странным образом совпадала с представлениями других, и он стал председателем поселкового совета, поступил на заочную учебу в юридический, тогда его и заприметил Любимцев.

Шум моторов и мелкая тряска мешали разговору. Сидели, чуть развернувшись, смотрели в иллюминаторы, сквозь которые бил радостный солнечный свет.

Внизу выписывала крутые петли лента Реки. Из кабины вышел Аскольд Лимонов.

– Там на дороге «уазик» перевернулся, похоже, сильно. Машин не видать – суббота. «Радио» я передал, «скорая» будет, но знаете у нас как? Пока туда, пока сюда.

Он сел между Варовым и Перелыгиным напротив Любимцева. Всем было ясно: через несколько часов Городок узнает об аварии и кто привез пострадавших. Посадка вертолета на больничном дворе случается не часто, Сороковову доложат. Впереди крупные неприятности.

Повинуясь привычке запоминать детали, Перелыгин быстро пробежал глазами по лицам. Все они показались ему одинаково сосредоточенно застывшими. Не выражали тревоги – ни за то, что произошло там, внизу, потому что никто не знал, что там произошло, ни за последствия необязательной посадки.

Недавно Любимцев разговаривал с Сорокововым. Тот не скрывал своего чувства хозяина положения, упиваясь собственной прямотой, с которой он изложил недовольство излишней самостоятельностью Любимцева. Но все-таки Любимцев был заметной фигурой, задвинуть его куда-нибудь подальше Сороковов не мог, поэтому ждал подходящего повода.

– Надо садиться, – сказал Любимцев. – Узнаем, что да как, а там поглядим.

Прижав к шее ларингофон, Лимонов передал команду и, нахмурившись, полез в кабину.

Все прильнули к иллюминаторам. Двигатели зарокотали тише, машина, снижаясь, пошла на разворот.

Лавренюк стоял на коленях рядом с женой, поддерживая под ее головой шапку. Кира была без сознания. Неподалеку распластался Никита. На первый торопливый взгляд, он просто тихо лежал, запрокинув головку, неудобно подвернув ногу и боясь пошевелиться от боли. Мирон Андреевич виновато смотрел на Никиту, а сам с разбитой щекой, мокрой от крови и слез, возле измятой, с провисшим на погнутых стойках тентом машины кутал в пальтишко Федьку, который тоже не подавал признаков жизни – из его головы возле уха сочилась кровь.

Прошла минута-другая, пока всех занесли в вертолет. При подлете к Городку увидели, как на трассу выскочила машина «скорой помощи».

Когда унесли пострадавших, увели на перевязку одеревенело замкнувшегося в себе Лавренюка с застывшими стеклянными глазами и понурого Мирона Андреевича, в приемном покое повисло неопределенное молчание.

– Мужики, лететь надо, – виноватым голосом нарушил тишину Лимонов. Он неуклюже потоптался, обведя всех ожидающим взглядом.

– Летите, летите, – машинально пробормотал Потапиков. В теплом сером свитере, в полевых брюках цвета хаки, заправленных в сапоги, он маятником ходил туда-сюда вдоль стены, потом остановился. – Конечно, летите, какая охота, – повторил уже внятно, возвращаясь к реальности.

Перелыгин вдруг совсем некстати подумал, что кроме него с Варовым из этой пятерки никто с Тарасом не дружил. Любимцев его недолюбливал, о чем не раз ворчливо говорил Перелыгину. «Какая нелепая ерунда! Почему я вспоминаю сейчас о таких глупостях?» – мелькнуло в голове.

Они побросали вещи в больничный «рафик», но Любимцев остановил машину.

– По домам? – спросил он, ни к кому не обращаясь.

– Запасов на пять дней, – эхом отозвался Семен.

– Поехали ко мне, – предложил Перелыгин.

– Лучше к нам, – сказал Потапиков, – в «директорскую».

Директорская гостиница находилась в соседнем подъезде перелыгинского дома. Три квартиры на первом этаже были переоборудованы под гостиничные номера для гостей Комбината.

Они устроились в трехкомнатном номере, накрыли стол, но разговор не разогревался. То и дело его накрывала тишина – неизвестно, что там в больнице? Наконец Любимцев позвонил, хмуро выслушал, спросил: «А второй?» – и положил трубку.

– Кира умерла, старший тоже, младший плох, но может вытянуть, – сухо проговорил он, растерянно посмотрев на часы, словно для чего-то зафиксировал время, и сердито замолчал, заставляя свой ум, привыкший оперировать фактами, осознать бесповоротную явь, в которой у него тоже была своя роль.

– Теперь посадят, – очнувшись, сокрушенно замотал головой Варов и, сопя, принялся вылавливать из пачки сигарету толстыми непослушными пальцами.

– А то так! – покосившись, вдруг зло произнес Любимцев. – Премию прикажешь выписать?

– Он нарочно, что ли, жену с сыном погубил? – угрюмо пробурчал Перелыгин. – Такого и врагу не пожелаешь.

– Всю жизнь махом перечеркнул, – выдохнул Потапиков.

– Нет. – Лицо Любимцева приобрело жесткое выражение, которое появлялось в минуты принятия решений. – Ни кости не сломаются, ни голова не лопнет. Трясется, наверно, что из партии, с работы вылетел, а завтра за решетку угодит. Имелся бы поп в округе, метнулся бы отпущения вымаливать. Не надо было втихаря машину брать, не надо было за руль садиться, если два года за него не брался, всю семью с собой тащить.

– Кто знает, – отрешенно глядя куда-то в угол, пробормотал Потапиков. – Кто знает, чужая душа – потемки. Мне вот рассказывали, как на Таганье начальник поискового отряда замерз в пятидесятые. Специально. Жена его другого полюбила, а уйти не могла, все мучилась, а потом взяла револьвер и в себя. Представляете, как в то время ее с поля вывозили. Еле откачали, но все равно расстались. Он женился, а однажды ушел из дома и не вернулся, через два месяца нашли.

Никто ничего не сказал в ответ, и эта лишняя, посторонняя, не к месту, история повисла в тяжелом молчании.

Перелыгина коробила холодная жестокость Любимцева, но в его словах была страшная правда.

«Пусть я трижды с ним не согласен, – думал Перелыгин, – но мы и в самом деле переносим, что кажется непереносимым, что вообще перенести нельзя, под тяжестью чего душа должна сломаться. Вот остались тесть и сын. Может, для того и остались, чтобы спасти Тараса. Каждый для чего-то остался. Отец и сын – это сила. Непрервавшийся род, неразорвавшаяся память. Надо жить дальше, и люди живут, и будут жить».

Расходились поздно, в мрачном, подавленном настроении. Хотелось поскорее избавиться от этого дня, словно утром все могло измениться, страшная правда могла обернуться ночным кошмаром и растаять с меркнущими звездами.

На улице Любимцев отдал свой рюкзак и ружье Перелыгину – не хотелось тащить. Поднимая воротник куртки, сказал:

– Не забывайте, все мы свидетели для суда.

Он шел, освещенный желтыми фонарями, и размышлял о том, что теперь Сороковов точно вынудит его уйти, злился на себя, но несправедливость этой злости сама и подавляла ее. «Да, – сказал он себе, примеряясь к неизбежному, – ничего хорошего».

Глава двадцать первая

Пунктир времени

✓ «Советская Россия» публикует статью-письмо Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами», названную демократами «Манифестом антиперестроечных сил».

✓ Митинг в Ленинграде против временных правил проведения митингов.

✓ В ПО «Боткинский завод» (Удмуртская АССР) собран и освоен автоматизированный комплекс «Поиск» для управления подводной нефтедобычей.

✓ Вводится новый налог на кооператоров, достигающий в некоторых случаях 90 % от суммы дохода.

✓ В Москве состоялось торжественное собрание, посвященное 100-летию со дня рождения советского педагога А.С. Макаренко.

✓ Пленум Нагорно-Карабахского обкома Компартии Азербайджана обратился с просьбой к Политбюро ЦК КПСС передать Нагорный Карабах Армянской ССР.

✓ В Ереване прошел 200-тысячный митинг в поддержку Нагорного Карабаха.

✓ А.Сахаров обратился к М. Горбачеву с призывом решить проблемы ИКАО и крымских татар демократическим путем.

✓ Образовано совместное итало-советское предприятие «Совокрим» по выпуску оборудования для мельниц, комбикормовых заводов и элеваторов. Его учредители – Министерство хлебопродуктов СССР и итальянская машиностроительная фирма «Окрим».

✓ Введен в строй восточный участок 2-й очереди Ташкентского метро.

В это было трудно поверить. Среди вороха газет, вынутых из почтового ящика, мелькнул конверт, и, еще не вглядываясь в него, лишь скользнув беглым взглядом, Перелыгин мгновенно узнал округлые, аккуратно выписанные рукой Лиды буквы, хотя последнее письмо получил от нее лет семь или восемь назад, когда перебрался в Городок. Из Батагая он писал, сохраняя тон и манеру бывалого, уверенного человека, что ей не следует сейчас приезжать, что условия не очень подходящие, но скоро все изменится, а тогда!.. Он писал, наивно убеждая себя и Лиду, будто ничего не случилось, между ними остаются договоренности и даже обязательства, и они ждут удобного момента, не допуская и мысли, что таковой может и не наступить.

Лида не включалась в затеянную игру, отвечала скорее по естественной женской неспособности мгновенно отказаться от всего хорошего, что их связывало, вычеркнуть его из памяти, но и потому, что, внушая себе, будто с отъездом Егора все для них закончилось, не хотела ничего забывать, оставляя дверь приоткрытой.

Поднимаясь по лестнице, Перелыгин рассматривал конверт, окаймленный красно-синими полосками авиапочты, стараясь догадаться, что могло означать это письмо, быстро перебирая в памяти всего несколько мимолетных встреч за эти годы, когда он прилетал в отпуск. Лида вышла замуж, родила дочь и жила в Москве. Он не знал ее телефона и адреса, убедил себя, что вспоминает Лиду по простому свойству человеческой памяти более цепко держаться за хорошее, но исподволь сравнивал с ней других женщин.

Он вошел в тишину квартиры, которая сейчас ему показалась смешанной с беспокойным одиночеством. Вспомнил последний вечер перед отъездом, накрепко схваченную взглядом Лиду – в фартучке, у раковины на кухне, моющую посуду. Невозможно было объяснить, почему память раз за разом выбирала из множества радостных мгновений не блеск ее счастливых глаз, а эту обыденную, ничем не примечательную картинку. Но именно такую Лиду – со склоненной головой, подставляющую под струю воды тарелки, которые он носил из комнаты после ухода друзей, заставая ее каждый раз в одной и той же позе, с безучастным взглядом, опущенным вниз, отчего у него сжимало тоской сердце, – он вспоминал чаще всего. Выходит, ничего он не забыл, убеждая себя все эти годы, что свободен от прошлого, а на самом деле оно жило в нем своей колдовской жизнью, на далеком расстоянии, за восемью часовыми поясами. И стоило Лидиному письму преодолеть эти пояса, как сразу проснулась смутная надежда. Он стал думать, что не все потеряно, если на свете есть Лида, которая не забывает о нем. Значит, он обманывался, внушив себе, что не поддается соблазну связать жизнь с женщиной только ради сохранения своей свободы, ради главной цели – переезда в Москву. К чему он до сих пор не знал как подступиться и все откладывал и откладывал, год за годом.

Перелыгин надорвал конверт и бегло пробежал глазами исписанный с двух сторон лист, надеясь отыскать ожидаемое, вызывающее учащенное сердцебиение, но ничего не нашел. Лида спрашивала в своем ироничном стиле, как протекает познание жизни и готов ли он указать человечеству истину в выпавший на их долю век бесконечных сомнений и поголовных крушений всяческих основ, потому что сомнения и разрушения принимают лавинообразный характер – можно и опоздать со спасением. Мимоходом, не вдаваясь в подробности, она обмолвилась, что живет теперь вдвоем с дочерью, снимает квартиру на Ждановской, сообщила телефон. Он тут же схватил конверт – там стоял обратный адрес, который сначала не привлек его внимания. Письмо не содержало ни одной скрытой мысли, таящейся между строк, ни одного намека в проскользнувшем слове, в нем не было ничего, кроме неоспоримой реальности – он держал его в руках.

Ночью он долго не мог уснуть. Измаявшись, включил бра над кроватью, уменьшил до минимума накал спирали в лампе и, лежа в полумраке непроницаемой тишины спавшего Городка, пытался вообразить, как сложилась бы его жизнь, окажись Лида здесь. И чем больше он размышлял об этом, тем яснее становилась для него горькая и безжалостная правда. Лида никогда не смогла бы жить той радостью познания и открытия другого мира, душевной близостью с окружающими людьми, тем честолюбивым самоутверждением, счастьем свободы и вольности, которыми наслаждался он. Ей пришлось бы многим пожертвовать, и, понимая это, он старался бы оберегать ее, помогать, не оставлять одну, находиться рядом, учитывать ее состояние, настроение, желания, против воли ограничивая свою свободу. Он пришел еще к одному бескомпромиссному выводу: с Лидой они не прожили бы здесь столько лет. Неужели прав Любимцев, сказавший ему во время рыбалки на Лабынкыре, у самой воды дивного озера, что он, Егор, уже конченый человек, потому что на него пало проклятие Севера, который забрал себе его душу, влюбил в себя, и снять такое проклятие невозможно.

«Но, может быть, – думал Перелыгин, – я обманываюсь, живя придуманной жизнью? Зачем я здесь, что делаю? Пишу заметки в газету, помог каким-то людям, мешаю спокойно работать Комбинату. Кому это надо? Я побывал в местах, о существовании которых не подозревает подавляющая часть человечества, узнал много людей, увидел их жизнь, понял то, что не смог бы ни один заезжий корреспондент. И куда теперь с этим? Я собрал воспоминания стариков двух крупных геологоразведочных экспедиций, понимаю, какой ценой далось освоение этих земель. Знаю о «Дальстрое», о заключенных, и мои знания сильно отличаются от описаний Солженицына. Только кому нужна моя правда? Потерявшей веру стране? – Неожиданно его смутила простая мысль: – А может ли моя правда что-то изменить и есть ли она на самом деле? Не пытаюсь ли я опять себя обмануть? Что, если человек действительно приходит в этот мир лишь для того, чтобы постичь, как он прекрасен, глуп и несовершенен, а большинство и не хочет ничего постигать – только получать ответы готовыми, в ярких обертках, желательно с музыкальным сопровождением и танцами. Остановись, – сказал себе Перелыгин. – Пора бы знать, что не бывает абсолютно полных ответов и, тем более, приемлемых для всех истин. И вообще, давно пора спать».

Он щелкнул выключателем на светильнике. Ни один звук по-прежнему не нарушал тишину дома. Удивительно тихая и ясная стояла ночь. Даже вечно снующие по трассе машины куда-то подевались. Он лежал спокойно, дыша ровно и глубоко, вяло перебирая в памяти картинки прошлого, сон уже незаметно начал туманить сознание, и последняя мысль его была о Лиде.

Лавренюк ждал суда. Он нигде не бывал, торопливо возвращался из быткомбината, где теперь работал, домой. Там подолгу то сидел неподвижно, уставившись в одну точку, то стоял до ночи у окна, опершись на подоконник, всматриваясь в темноту неподвижными пустыми глазами, или лежал на диване, разглядывая рисунок на ковре. Он пил свою горькую чашу, удивленно осваиваясь с не испытанным никогда ранее ожиданием решения собственной участи, способного повернуть его жизнь в неведомую, страшную сторону. И чем ближе подступала дата суда, тем ощутимее делился мир на «до» и «после», где за неодолимой чертой еще скрывалась надежда.

Маленького Федьку выписали из больницы. Он был слаб и плох. Но цепляющийся за жизнь детский организм удержал его на самом краю. Специально прилетавший нейрохирург сказал, что операция прошла очень даже хорошо. «Но, – помялся он, прощаясь, – мозг есть мозг, ответ даст только время».

Выжив, Федька оказался тонкой спасительной пуповиной, удерживающей Тараса по эту сторону жизни, питающей силами и смыслом. Не удержись он, все рухнуло бы окончательно, безнадежно. Сын своей жизнью спасал отца.

Мирон Андреевич был рядом. Жену, прилетавшую на похороны, поскорее отправил домой. На суде ему предстояло выступать свидетелем. Он осунулся, постарел, но держался.

Городок разделился в пристрастиях: одни считали, что Лавренюка надо обязательно посадить, другие возражали доходчивым аргументом: пусть сына поднимает, не годится при живом отце сирот плодить. Кто понахальней, приставал к Мирону Андреевичу. Но он такие разговоры не поддерживал.

На суде он ничем не упрекнул зятя. Лавренюка осудили на одиннадцать лет «условно». Выслушав приговор, Тарас явственно ощутил, что мимо, вплотную, со свистом и грохотом пронесся поезд, едва не сбив его с ног шквалом ревущего воздуха, пахнущего железом и пригорелым машинным маслом.

Когда зал опустел, он поискал глазами Мирона Андреевича. Тот стоял чуть в стороне. Лицо его было спокойным, но в глазах, казалось, навсегда застыл равнодушно-скорбный взгляд. Горячая внутренняя волна ударила Тараса, подкатила к горлу. Скрывая навернувшиеся слезы, он помассировал пальцами виски, снял очки, протер стекла и, успокоившись, подошел к тестю, понимая, что все слова, какие бы он ни сказал, сейчас будут фальшивыми, да и не знал, какие слова нужно сказать и нужны ли сейчас вообще слова. И, спасая его в эту минуту от фальши, от пустого и глупого, в горле стоял твердый ком.

Вскоре Мирон Андреевич засобирался. Они решили, что Федьке лучше ехать с дедом. Пожить в донецких краях. Кроме здоровья внука, Мирону Андреевичу приходилось думать еще и о том, как он останется с женой один на один. Единственным спасением в их горе был Федька.

Проводив тестя, Лавренюк жил замкнуто, с какой-то повышенной настороженностью. Для него наступило время испытания одиночеством. Вечерами заезжал Перелыгин, они вместе смотрели футбол. Он давно подметил, что Лавренюк проявлял к футболу интерес, и вспомнил об этом, придумывая, чем бы отвлечь Тараса. Вскоре у Лавренюка появилась расчерченная турнирная табличка, они устроили что-то вроде тотализатора на двоих. Затея, казалось, удалась, но на дворе уже стоял ноябрь и доигрывались последние игры. В один из вечеров, когда матч завершился, Тарас выключил телевизор, хмуро и озабоченно помолчал, наконец, глядя в сторону, негромко сказал:

– Все хочу спросить… – Он снял очки, подышал на стекла, принялся их протирать носовым платком, как всегда в минуты неловкого волнения. – Чем дело с посадкой «вертушки» закончилось?

– Пока тихо, – ответил Перелыгин. – Ты лишнего в голову не бери. Ты здесь ни при чем. Сороковов понимает: нельзя героев-мучеников из нас делать.

– Не упрощай. – Голос Тараса прозвучал глухо. – Вы Федьку а с ним и меня спасли. – Он тяжело опустился на стул. – Врач сказал: еще немного – и могли не довезти. Я вам по гроб жизни обязан.

– Успокойся. – Перелыгин почувствовал неловкость. – Тогда в вертолете никто не сомневался, что надо делать, не вынуждай меня произносить банальщину.

– Ладно… – обреченно согласился Лавренюк. – И все же знай – я этого не забуду, но, пока Федька у деда с бабкой на ноги встает, хочу уехать отсюда. Вчера звонил Клешнину. – Тарас помолчал. – Он в курсе, зовет к себе.

– Выкладывай, что случилось? – грубовато потребовал Перелыгин.

– Да ничего особенного, – пожал плечами Лавренюк. – Не будет мне здесь житья, пока все не успокоится. Тяжко просыпаться, уходить, возвращаться, просто на вещи смотреть. Перекантуюсь полгода-год, а там посмотрим.

– Может, и правда, – согласился Перелыгин. – Кстати, не худо тебе было бы жениться.

– С ума спятил! – Лавренюк покрутил пальцем у виска.

– А что тут такого? – как можно спокойнее сказал Перелыгин. – Рано или поздно это со всеми случается. Ты один долго не протянешь, а Федька вернется, тем более. И наплюй на сплетни. – Перелыгин прошелся по комнате, выглянул в длинный коридор просторной трехкомнатной квартиры, словно хотел убедиться, что никто их не слышит. – Одним понравится, если ты каждый вечер будешь в стельку у магазина валяться, с бичами пить. Другим интересно тебя с кем-нибудь застукать – ага! А большинству… – Перелыгин говорил, подчеркивая каждое слово. – Большинству наплевать, что ты станешь делать завтра.

– А тесть с тещей? – Лавренюк угрюмо наклонился над столом, отыскивая на цветастой скатерти невидимую пылинку. – Ты про них забыл.

– Для них, – возразил Перелыгин, – отныне главный не ты, а Федор. Они сейчас к нему привыкают, а из тебя какая нянька?

Тарас не ожидал такого разговора. Но вот прозвучало то, о чем сам он избегал думать. При мысли о другой женщине он испытывал глубокое чувство вины перед Кирой, не мучившее его ни раньше, ни в последнее время, когда он встречался с Алисой, о которой, помимо воли, начал думать с неприязнью, понимая собственную несправедливость.

Алиса была женщиной, готовой оказаться рядом хоть завтра. Она, наверно, любит его, а если и нет, то может, в этом он почти уверен, полюбить. И Алиса нравилась ему. Нравилась ее высокая крупная фигура, волновавшая сочетанием силы и подвижности. Они уже миновали тот период отношений, когда еще мешают натянутость и осторожность, но Тарасу казалось, что все случившееся между ними происходило в другой жизни, а теперь выросла непреодолимая стена. Он понял это, когда увидел Алису на улице. Заметил издалека и, почувствовав в ней сообщницу, торопливо свернул за угол. Именно тогда он окончательно и бесповоротно осознал, что смерть Киры навсегда встала между ними, и не важно, что подумает, что теперь скажет Алиса. В тот же вечер он решил уехать из Городка и позвонил Клешнину.

– Ну и ладно, – сказал Перелыгин, – поезжай. Проснешься утром, а вокруг все не так.

За полночь Перелыгин вышел от Тараса, зябко поежился на крыльце, забрался в заиндевелый «Москвич». Чуть слышно задышал отрегулированный мотор, засветилась в темноте панель приборов, обоняние уловило знакомые запахи. Он ждал, пока прогреется двигатель, прикидывая, когда загонять машину в гараж до весны. Наконец в салоне потеплело, он потихоньку вырулил на дорогу и не спеша покатил по пустынным улицам.

Ему было жаль, что Тарас уезжает, но он думал, что хорошо, если живет в Заполярье человек по фамилии Клешнин, которому ничего не надо долго объяснять.

В замочную скважину была всунута записка. Перелыгин развернул сложенный вчетверо листок в клеточку: «Приезжай. А». Он хотел зайти домой позвонить Анечке – не поздновато ли? Но передумал, сунул записку в карман и сбежал вниз по лестнице.

Глава двадцать вторая

Пунктир времени

✓ Создана Межклубная партийная группа, объединения коммунистов – членов неформальных клубов и организаций.

✓ «Правда» печатает неподписанную статью-отповедь Александра Яковлева Нине Андреевой.

✓ Создано совместное советско-финское предприятие с финской фирмой «Валио».

✓ В Женеве подписаны документы по политическому урегулированию положения в Афганистане.

✓ Создано совместное советско-американское предприятие СТЕРХ, которое будет снабжать предприятия по производству минеральных удобрений средствами управления технологическими процессами.

✓ В Ялте прошел митинг против мафизации местных властей.

✓ В Будапеште подписано соглашение между СССР и Венгрией о развитии взаимного обмена товарами народного потребления и дополнительный протокол об условиях взаимных безвизовых поездок граждан.

✓ М. Горбачев принял в Кремле Патриарха Московского и всея Руси Пимена и членов Синода Русской Православной Церкви.

Градов прилетел по срочному вызову Пухова, но перед встречей заглянул к Пугачеву. Положил на подоконник объемистый сверток.

– Дары природы, – похлопал он по свертку рукой. – Не знаешь, с какой стати меня выдернули? Никто ничего не говорит… – Пожал плечами. – Не припомню такого.

– Дурные вести быстрее ветра, – ухмыльнулся Пугачев, – стало быть, не беспокойся. С новым прииском что-то, наверное. Решили тебя, старого бобра, поближе к свету из норы тащить. Металла там пшик, но земли кидать не перекидать. И Нера – не ручеек какой-нибудь, на гоп-стоп не ухватишь. Но приспичило! Деньги нынче дают, если в ногу с прогрессом шагаешь. Такие времена. – Пугачев ехидно хмыкнул. – Не прииск, а картинка из рекламного журнала, залюбуешься, а ты с министром ручкаешься – вот и понадобился.

– Как знать, как знать… – задумчиво сказал Градов. – Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь. Пойду, – кивнул он, – судьбе навстречу, после поговорим.

Пухов, когда он вошел, приветливо встал, протянул крепкую ладонь.

– Не пора ли, Олег Олегович, тебе о славе задуматься, – начал он, – имя свое в святцы занести?

– Мне туда путь заказан, – покачал головой Градов. – Грешен, заповеди нарушаю. А старателя – если и не в святцы, то хотя бы на пьедестал. Памятник, к примеру, ему золотой отлить давно пора, вот только слава нам противопоказана. От нее у компетентных органов сильно в разных местах зудит. Воображение воспламеняется, а золотишко тишину любит.

– Пора, пора перебираться. – Пухов неожиданно заговорил об Унакане.

– Кому же принадлежит сия блестящая идея? – спросил Градов.

– На всякий случай не забывай, впереди тяжелые времена. – Пухов навалился грудью на стол. – Средства урезают, а затраты растут.

– Выходит, государству наплевать на сотню тонн золотишка? Где подешевле взять хочет, может, на Лондонской бирже?

– Не резвись, – строго заметил Пухов. – Реально посмотри. Сколько лет Унакан перед носом маячит, как морковка. Сто тонн или больше – неизвестно. Одни предположения. Над ним проклятие какое-то. Только начнут подбираться, обязательно что-нибудь помешает.

– Если прогноз близок к правде, – помолчав, откликнулся Градов, – хорошему руднику лет на тридцать работы, а то и поболе.

– В такие дали не заглядывай.

Градов понял, что Пухов темнит. Он мечтательно закинул голову и с азартом сказал:

– А я пожил бы еще лет сто. Хочется посмотреть, как все устоится. Меня, помню, учили, что бытие сознание определяет, а теперь, выходит, наоборот. Говорят, пора тебе, Градов, сознание перестраивать, отстало оно. Я не понимаю, как у всей страны может сознание отстать.

– Не веришь, значит? – Пухов поднял насмешливые глаза, подумав, что в Градове скрывается очень большой актер.

– Скорее, не понимаю. У старателей незыблемый принцип: как потопаешь – так и полопаешь. Люди такой подход одобряют – ко мне в артель со всей страны очередь, значит, правильное у меня сознание, можно сказать, народное, если народ ко мне тянется. – Градов помолчал, молчал и Пухов, угрюмо рассматривая какой-то список на столе под стеклом. – Чудно, – снова заговорил Градов. – Во все времена перемен жесткий порядок требовался, чтобы так: сказал – сделал, а мы бузу разводим. До какой дури надо дойти, чтобы начальство себе выбирать. – Градов тряхнул головой, проведя рукой по шикарной шевелюре, в серых глазах его мелькнуло злорадство. – Или тут не дурь?

Пухов чувствовал усиливающееся раздражение на себя за то, что вынужден юлить и обманывать. Всю жизнь он искал и добывал золото, ничего другого не умел и не хотел уметь. Такое дело в жизни выпадает однажды – он не знал людей, добровольно бросивших геологию, и никогда не ставил под сомнение раз навсегда усвоенную теологом истину: золото – это валюта, принадлежит государству и только ему.

На его долгом веку всякое случалось: разубоживались месторождения, золото затаптывали, оно уходило в отвалы, в войну менее десяти граммов на кубометр просто не мыли. Что говорить, всякое бывало.

Но сейчас все иначе. И он, Пухов, старается впрячься в сорокововскую тележку, вот и Градова обрабатывает, авось пригодится – лучшего председателя для такой авантюры не найти. Но сейчас не война! Золота больше не стало, а он готов помалкивать, готов! Напоминает о себе возраст или выработанная годами привычка исполнять? Как случилось, что интересы партийного секретаря и государства вдруг разошлись на незыблемой, казалось бы, своей основе – на недрах. Что последует дальше – там, где добывают нефть, газ, медь, никель…

«Он ведь тоже не согласен?» – Пухов внимательно посмотрел на Градова, словно искал в его глазах ответы.

– Вряд ли буду полезен, – сказал Градов, выдержав взгляд. – Я мог бы рискнуть, но не против принципов. Меня проверяли десятки раз, и кроме мелочей ничего не находили. – Пухов заметил, как глаза Градова вспыхнули злым блеском. – Ради чего риск? Мы хороним страну? В противном случае что получит государство? – Градов помолчал. – А давайте сами проведем горные работы под разведку и бухнем им на стол эти сто тонн! – Он торжествующе, довольный собой и неожиданной идеей, выпрямился, приосанился, в голосе послышался вызов. – Ради такого можно и рискнуть! Тут – или грудь в крестах, или голова в кустах. Кое-кто кипятком бы записал.

– Как бы нам с тобой, герой, кровью не обосс… – неожиданно выругался Пухов.

– Можно министру идейку подбросить неофициально, – не обратив внимания на слова Пухова, сказал Градов, – я-то, грешным делом, решил: для того и понадобился – шептуном поработать. А может, все-таки шепнем?

– Нам еще только Минцветмет с Мингео лбами столкнуть! – Пухов недовольно поерзал на стуле. – К тому же, боюсь, поздно, но наш разговор не окончен.

Градов пришел к Перелыгину, с порога заявив, что сыт, из напитков сегодня предпочитает чай, что-нибудь покрепче они употребят, когда он прилетит встречать Новый год, а сейчас предстоит разговор.

– Сопроводи на кухню, где и предадимся дружескому общению, – скомандовал он, театрально сбрасывая пиджак. – Такие беседы интеллигентные люди с момента переезда из коммуналок в отдельные квартиры ведут там. Плита, опять же, рядом.

Пока Перелыгин возился с чаем, Градов, стоя у окна, болтал о батагайских новостях, про Тамару, которую видел, по его словам, лишь мельком, а когда они уселись друг против друга, нарушив предостережение Пухова, рассказал об их встрече.

Жизнь Градова представляла собой череду парадоксов. В них можно было отыскать присутствие воли, страсть в работе, постоянную готовность с блеском рискнуть, обмануть или, как он выражался, подправить ошибку Фортуны, а еще – соблюдение и уважение неписаных правил северной жизни. Он числил себя в промежутке времени, где считалось нормальным вырваться за предел, плеснуть через край, пробуя себя в разных обстоятельствах, когда цель оставалась побочным результатом. Главным же была готовность схватиться с жизнью, не утруждаясь в выборе средств, ради бравады, которой и насладиться толком нельзя. Он пошел на сумасшедший риск – вывез десять килограммов золота. Красиво и нагло. Проявил личное хулиганство – схлестнулся с системой, нарушив все мыслимые законы и правила, поставив на кон жизнь.

Но в предложении Пухова Градов увидел далекие последствия. «Они, чего доброго, повышенные обязательства брать начнут», – ёрничал он после разговора с Пуховым. Его нутро бунтовало, он почувствовал: тут граница, пересечешь ее – и конец, гибель. Не его конец и гибель, а дела, ради которого они вкалывают, мучаются, обманывают, нарушают инструкции, ходят под статьей. Предложение Пухова лишало смысла прошлое, а значит, и будущее.

Он не поверил, что предложение исходит от директора. Пусть Пухов сам за себя решает, но он будет решать за себя.

– Я-то думал, меня хотят на новый прииск засунуть, а тут, видишь, какой вираж… – Градов умолк.

– Что собираешься делать?

– В эту компанию не пойду! Громких слов говорить не могу, ибо грешен. Хапнуть и смыться – не для меня. Любопытная мыслишка мелькнула в голове. – Градов грустно вздохнул, отхлебнул чай из чашки. – Сначала шальной показалась, но, может, не такая и шальная: может, именно это и подразумевают, когда нам с утра до вечера звенят про перестройку сознания. Хотят, чтобы мы начали делать то, чего делать до сих пор было нельзя, за черту шагать, все с ног на голову перевернуть.

«Все-таки Градов умница», – мысленно отметил Перелыгин. Надо встречаться с Мельниковым – история обрастала плотью, принимала внятные очертания. «Возможно, он прав, – думал Перелыгин. – Это первый толчок – предупреждение. Новое мышление, материализованное в ясное намерение».

– Легко рушатся идолы нашей морали, идеалы, если хочешь, – зло сказал он. – Незыблемое вчера сегодня оказывается отжившей своё рухлядью. Мне интересно, по какой причине не мы с тобой это придумали, может быть, догматизм в нас сильно укоренился? Но я себя догматиком не считаю, и мне как-то не по себе.

Градов вспомнил знакомство с Перелыгиным. Он тогда сам захотел этой встречи. Несколькими годами ранее у него случился короткий роман с Тамарой, однако она отказалась от продолжения. Он переживал, но понимал, что, пока женат, рассчитывать не на что. Даже подумывал о разводе… и тут появился Перелыгин. Скрыть что-либо в Поселке было невозможно. Градов, узнав об их отношениях, не подал виду, а решил поближе познакомиться с Егором. Он позвал его в Сочи, приглашал на охоту, придумал переход в другую газету. Не помогло. Тамара стала летать в Городок. Сначала это его бесило, но, повинуясь внутреннему интуитивному чувству, он не стал разрушать похожие на дружбу отношения с Егором, наоборот, сильнее сблизился с ним. И вот сидит на кухне и говорит как с близким другом о вещах, не предназначенных для посторонних ушей.

– Было «дальстроевское» золото. – Градов выбил дробь кончиками пальцев по столу. – Но это было мобилизационное золото – его вынь да положь, хоть кровь из носу. А потом государство почесало затылок и придумало гениальную схему: госдобычу и артель как два сообщающихся сосуда, чтобы дешевым старательским граммом покрывать расходы на инфраструктуру госдобычи. Знаешь, в чем сила и жизнестойкость этой системы? – Градов вытянул ноги, приняв позу утомленного человека. – В том, что всегда найдутся те, кто готов жить в бараке, терпеть неудобства. И есть те, кто хочет и здесь жить семьей, растить детей, учить их, любить жену, получать от жизни удовольствие. Мы отрасль построили, потому что соблюдали правила, которые оказались верными. – Градов подумал, что сам нарушал множество правил и инструкций, но не почувствовал неискренности или лукавства в своих словах. – Нет, – сказал он, – правила вмиг рушить нельзя. Надо еще понять, к чему смена приведет, а решение можно отменить.

– Труднее всего отменить глупые решения, – заметил Перелыгин, соглашаясь с Градовым.

За окном стоял декабрь, от мороза замерзали термометры, но они сидели в теплой квартире, напротив – в ресторане – веселились люди, а кто-то сейчас плавал в бассейне, в спортзалах занимались спортом, в музыкальной школе детишки осваивали премудрости нотной грамоты – всего за два с небольшим десятка лет на дикой реке. И хотя много наделано ошибок, плохое забывается, но есть на что оглянуться и убедиться, что вектор движения выбран верный.

– За глупым решением, как и за умным, всегда кто-то стоит. – Перелыгин с хрустом разломил сушку. – А кому охота признаваться в собственной дурости.

– Мне показалось… – Градов помолчал, припоминая детали разговора с Пуховым, – решения пока нет. Он прощупывал меня, но прощупывал всерьез.

Они уже начинали понимать, что тревога исходила не от Пухова или Сороковова, а Унакан – лишь пробный камень, готовый покатиться по склону, вызывая обвал или снежную лавину. И что ложь способна легко преобразиться в истину, а после, как всякая истина, противостоять и правилам, и морали, и принципам, разрушая, лишая их смысла.

Глава двадцать третья

Пунктир времени

✓ В «Новом мире» вышла статья В.Селюнина «Авансы и долги» с критикой Маркса и Ленина.

✓ В Улуг-Хемском угольном бассейне (Тувинская АССР) открыто новое месторождение, запасы которого составляют 20 млрд. тонн.

✓ В одной из московских квартир прошла II конференция редакторов «самиздата».

✓ Состоялся слет левых неформалов южной России в Горячем Ключе.

✓ Начался вывод из Афганистана ограниченного контингента советских войск.

✓ В Гаване подписаны конвенции развития внешнеэкономических связей между СССР и Кубой на 15–20 лет.

✓ Пленум ЦК КПСС обсудил проект тезисов ЦК к XIX Всесоюзной партийной конференции. Пленум перевел из кандидатов в члены ЦК КПСС В.В. Карпова – первого секретаря правления Союза писателей СССР.

✓ Б. Ельцин освобожден от обязанностей члена Президиума Верховного Совета СССР.

✓ Вступил в силу Закон «О кооперации».

✓ Ратифицирован Договор между СССР и США о ликвидации ракет средней и меньшей дальности.

✓ Открыт «Гайд-парк» у комбината «Известия».

✓ Начался суд над Ю. Чурбановъш, заместителем министра внутренних дел СССР (зятем Л.И. Брежнева).

✓ Создан Национально-Патриотический фронт (НПФ) «Память».

На встречу с Перелыгиным Мельников пригласил Любимцева. Они собрались в неприметном домике, километрах в двадцати от Городка на левом берегу Золотой Реки, где можно спокойно поговорить, не привлекая внимания. Баню решили не топить: мороз давил под полтинник, на дворе декабрь. Стояла приполярная ночь, когда серая мгла, сменившая темноту на пару часов, считается днем.

Перелыгин поехал с Любимцевым. Они спустились на зимник, проложенный вдоль левого берега. Лед почистили, зато долину окутывал густой туман – верная примета мороза.

Снег вокруг был исчерчен заячьими следами. Зайцев водилось великое множество. Как только южные склоны сопок начнут освобождаться от снежного покрова, они потянутся млеть под солнечными лучами на черных проталинах, будто комочки прошлогоднего снега. Иногда сопки расступались, открывая русло сезонного ручья, питающегося горными снегами, словно дорожку неизвестно куда.

Неподалеку от домика, невидимого с Реки, на льду, как скворечники, чернели три деревянные будочки, сколоченные из старых досок. Вместо крыши – полиэтиленовая пленка. Рыбаки поставили свои нехитрые сооружения еще по осеннему льду. Каждая будка скрывала одну-две лунки. Достаточно разжечь примус – и сиди себе на ящичке в одном свитере, таскай рыбку с комфортом.

Дверь была закрыта на палочку. В промерзшей печи, по обыкновению, лежали дрова, в прихожей Перелыгин нашел бутылку с бензином, в углу – ветошь. Полил ее бензином, сунул под дрова, а когда в печи загудело, уменьшил тягу.

Свет в оконца едва проникал, поэтому зажгли сразу две керосиновые лампы, огляделись: «хищники» тут не побывали – все содержалось в порядке. Дом был довольно большой, с прихожей-кладовкой, просторной комнатой и спальней с топчаном за тонкой перегородкой. У дощатого стола стоял еще один топчан, с другой стороны к стене крепились нары; на железном столике возле печки – примус; в похожем на часть старого буфета шкафу на стене – какая-то посуда. Под нарами – сундучок с консервами, сушеной картошкой, луком, мукой и бутылкой спирта.

На подоконнике стояла жестяная банка из-под ананасового компота с ровно обрезанными краями. На ней висел на языке замерзший лемминг – небольшой коричневый зверек, напоминающий мышь. Перелыгин заглянул в банку – она была наполовину заполнена пшеном. Он легко представил разыгравшуюся здесь маленькую трагедию: лемминг, стараясь добраться до крупы, подпрыгнул, ухватившись зубами за край ледяной банки, и язык его мгновенно намертво прилип к металлу. Несчастный грызун, вероятно, как мог, боролся за жизнь, но помощи ждать было неоткуда.

Когда подъехал Мельников, на печи уже пофыркивал чайник, в литровой стеклянной банке настаивалась заварка, а в доме потеплело.

Мельников рассказал о ситуации, ни словом не обмолвясь о тетради Вольского, и Перелыгин понял: этой истории он больше не придает значения.

– Если кратко суммировать, – Мельников как обычно говорил, тщательно подбирая слова, с легким налетом педантичности, – то складывается следующая картина: Сороковов на конференции заручился прогнозом по Унакану, но для разведки нужны деньги. Их может дать только Москва. Если денег не будет, Ямпольский подготовит заключение о неперспективности месторождения. Его передадут Комбинату для разведки собственными силами, привлекут старателей, фактически начнут добычу без разведки. Но это – лирика. – Скуластое лицо Мельникова напряглось, светло-серые глаза кольнули сталью. – Ее к делу не пришьешь, а то, что на фабрику везут руду для опробования оборудования, – мизер, ловленный с длинным паровозом, килограммов на сто пятьдесят золота. И это криминал.

В доме стало совсем тепло. Вместе с запахами каких-то трав возникло неповторимое ощущение уюта, которое всегда возникает в тепле, когда кругом холод.

«Случись такое пораньше, даже года три назад! – подумал Любимцев. – А теперь поздно. Теперь это сигнал крысам бежать с корабля. Где-то варятся крупные решения по отрасли, и Сороковов что-то знает».

Он больше не испытывал готовности драться – пусть делают что хотят, мешать он не будет, изменить ничего невозможно. Его дни в исполкоме сочтены. Но и отговаривать Мельникова он не хотел, с удовольствием думая, что не ошибся, относясь к нему с симпатией, – рисковал сейчас именно Мельников, и рисковал как последний идеалист.

Мельников заговорил, прервав размышления Любимцева. Он говорил рассудительно, но с иронией, не оставляя сомнений в продуманности своей позиции, убежденный, что его поймут.

– Я хочу поставить в известность свое начальство, – сказал Мельников, отметив, как напряглись лица собеседников. – Это можно сделать прямо сейчас, а можно после начала обогащения. Скажу откровенно, последствия неясны.

Он не хотел уводить разговор в сторону, объясняя, почему приходится действовать в одиночку. Мельников был уверен: стоит ему заикнуться, информация немедленно уйдет в управление. Поэтому он решил поговорить с Любимцевым и Перелыгиным – кому доверял.

– Интересные дела! – вскинул брови Перелыгин. – Если мы тут все заединщики, предлагаю решить оба главных вопроса: кто виноват и что делать? – Он потер ладони. – Лучше места не отыскать. – И, оглядев всех насмешливым взглядом, продолжил: – Первый вопрос сомнений не вызывает, а касаемо второго, думаю, надо подождать начала обогащения и прихлопнуть с поличным.

Любимцев кивнул, удовлетворенно взглянул на Перелыгина. Егор был готов к драке.

– Хочешь вселенского шума? – покачал головой Любимцев. – Тебе и строчки написать не дадут.

– Нет. – Перелыгин откусил карамельку, запил чаем. – Я выгоды не ищу, но, чтобы дело на тормозах потихоньку спустили, как-то не хочется. У нас только через большой скандал можно чего-то добиться, чтобы дым до самого верху.

– И куда дымить собираемся? – ухмыльнулся Любимцев, думая, что, по сути, Егор прав, но общественного резонанса мало, нужны силы посерьезнее. Здесь их никто не поддержит: одни хвост подожмут, другие за честь мундира встанут.

– Не в родную газету, естественно. – Перелыгин взмахнул рукой. – Я – не камикадзе. Это моя часть заботы, хотя… – Он запнулся. – Потребуется точка опоры.

– Верно, – откликнулся Любимцев. – Мы замахиваемся на Комбинат, а Сороковов ускользнет – он распоряжений не отдавал.

– Пускай выкручивается. – Перелыгин встал, бросил несколько поленьев в печь, сидя на корточках, посмотрел, как огонь лизнул свежее поленце с одной стороны, прошелся по нему с другой, примеряясь, прежде чем впиться в жертву, превратить в мерцающие угли, золу и сгинуть в ней, не оставив после себя ничего. – Пускай, – повторил он. – Большой шум охоту лезть без разведки на Унакан надолго отобьет.

– Или ускорит, – серьезно сказал Любимцев. – Та ли печка Сороковов, от которой надо плясать? Большой шум, Егор, бросит тень на Комбинат, на многих людей…

– Они не дети, – перебил Перелыгин. – Должны понимать, что делают.

– Так-то оно так… – Любимцев неторопливо достал из нагрудного кармана пиджака маленькую расческу и принялся старательно водить ею по усам то в одну, то в другую сторону, затягивая паузу, чтобы додумать какую-то тревожащую его мысль. – Иногда… – Он убрал расческу. – Вещи, которые нам поначалу кажутся простыми, заканчиваются катастрофами. Мы вступаем в войну на уничтожение: или мы, или Сороковов. В случае победы нам с тобой, пресса, памятник не отольют. – Он подмигнул Перелыгину. – Можешь не сомневаться. Ты готов сняться с места? А мне скоро полтинник, пять лет до пенсии, мое время прошло, и я больше нигде не нужен. – Он сосредоточенно подергал пальцами пуговицу на рукаве пиджака, будто проверяя – хорошо ли та пришита. – Сороковов мимо Пухова ничего не сделает, поэтому крайним окажется Пухов. А он, хотя и не боец, мужик правильный и такого подарка не заслужил.

– А не может Пухов как-нибудь письменно или публично выразить свое несогласие, высказаться, что ли, по этому вопросу? – спросил, склонившись над кружкой с чаем, Мельников.

– Он этого не сделает, – покачал головой Любимцев, – руда уже на фабрике.

– А если зайти с другой стороны? – оживился Перелыгин. – Я могу сделать с Пуховым интервью.

– Не забудь поинтересоваться, много ли он собирается левого золота получить. – Любимцев недовольно поморщился.

– Не будем мыслить примитивно. – Перелыгин уже знал, как подведет Пухова к теме неперспективных месторождений и включения их в отработку. – Нужен всего один абзац.

– Он сам этот абзац и вырубит, – усмехнулся Любимцев. – И правильно сделает – не носи камень за пазухой.

– Визировать или нет – мое дело. – Перелыгин пропустил подколку Любимцева. – Но лучше с ним поговорить по-человечески. Согласен?

– Хорошо. – Мельников встал, приоткрыл дверь, в разогретую комнату рванулись белые клубы морозного воздуха, выплеснул остатки чая из кружки, налил свежего кипятка. – Думаю, самое правильное мне ехать к начальству.

– И доказать ему, что дважды два – пять, – напряженно пробурчал Любимцев.

– А вы что предлагаете? – Мельников подчеркнуто плавно, спокойно отхлебнул горячего чая.

– Не знаю! – мгновенно после слов Мельникова, ударив ладонью по столу, почти крикнул Любимцев. – Не з-на-ю, – уже спокойнее, но твердо повторил он. – Думать надо, вы хотите кинуться на танк с ручной гранатой.

Теплое чувство внутреннего родства к этим людям грело душу Перелыгина. Они знали, чего хотят, но самое трудное выпадало на долю Мельникова. Неуместные, высокопарные слова вдруг завертелись в голове, слова, которые он старательно вытравлял из своих текстов.

Однажды с Перелыгиным, когда секретарем райкома был Михайлов, из-за этого произошел казус. Михайлов попросил подправить стилистику в докладе для пленума – любил блеснуть нестандартностью. Перелыгин добросовестно вымарал казенные обороты, переписав их нормальным языком. Михайлов почитал и, покачав головой, сухо сказал: «Доклад – не очерк, а у вас получилось… – Он пощелкал пальцами, подыскивая нужное слово. – Слишком по-человечески, что ли». И больше с подобными просьбами не обращался.

Но сейчас, как Перелыгин ни призывал себя успокоиться, рассуждать трезво и здраво, он восхищался твердостью Мельникова, который ставил на кон офицерскую карьеру ради долга. «И это, черт возьми, – думал он, – не пустые слова».

Неожиданно с Реки послышался тяжелый гул, задрожал пол. По зимнику автопоездом шли несколько нагруженных «Татр», легко узнаваемых по характерному посвистыванию при переключении передач. Беседа на некоторое время прервалась – слушали, как гул удалялся и наконец растворился в белом пространстве.

– Надо лететь в Москву, – нарушил тишину Любимцев.

Его слова прозвучали так неожиданно, что Мельников поставил на стол поднятую было кружку с чаем и пристально уставился на Любимцева. Он уже продумывал разговор с генералом – начальником республиканского управления. Его позиция и аргументы казались весомыми и убедительными, он почти готов был сыграть эту партию – факты неотразимы. Но лететь на Лубянку? К кому? Не к председателю же! К кому-то из замов, но захотят ли они разговаривать с ним? Он явится, нарушив инструкции и субординацию, без вызова, через голову непосредственного начальства, бросая и на него тень недоверия. И с чем?! С делом на секретаря райкома партии, на которого не имеет права собирать компромат. Нет, о Москве он не думал. Любимцев не понимает, что с ведомством шутки плохи, его могут попросту отправить назад для доклада собственному начальству. Тогда и затея рухнет, и он пропадет зазря.

– Невозможно, – сказал Мельников с натянутой улыбкой. – Мы люди военные, я не могу сказать: мне к заместителю председателя комитета по срочному делу. Это даже не с ручной гранатой на танк. – Он повернулся к Любимцеву: – С рогатиной. Храбрых дураков, конечно, много, но мне не хотелось бы оказаться среди них.

– Здесь от вашей храбрости толку не будет. – Любимцев побарабанил пальцами по дощатому столу, накрытому затертой бледно-зеленой клеенкой в крупную клеточку. – Ваш генерал первый сообщит в обком, а что там сделают, объяснять не буду. Вы где на партучете стоите?

– Здесь, конечно, – кивнул Мельников.

– Вот и генерал ваш тоже помнит, где состоит, и службу не хуже понимает, чтоб на обком такую телегу выкатить. Замочалят, попомните мое слово. Прикрыть от генерала вас может только Москва. Надо лететь. – Любимцев почувствовал, что ему становится жарко, и скинул пиджак. – Хватит топить, – сказал он, заметив, что Перелыгин опять собрался подбросить в печь поленьев. – Жара, как прошлым летом в Коктебеле.

– Пар костей не ломит. – Перелыгин прикрыл дверцу поленом, бросив его рядом с печью. – Кстати… – Он подошел и остановился около стола. – Время подготовить поездку есть. До Нового года обогащать руду не начнут – профилактика на фабрике в январе, к ней и приурочат, но главное… – Он бросил интригующий взгляд сначала на Мельникова, потом – на Любимцева. – Сороковое посылает Рощина в Москву, в Мингео, и меня вместе с ним. Последняя попытка.

– Почему молчал? – ворчливо пробурчал Любимцев, глядя в стол.

– А что это меняет? – деловито заметил Перелыгин. – Руду обратно не увезешь. Пусть Сороковов еще раз попробует закрутить роман с Мингео. В конце концов, это его шанс. Мы же не с ним воюем. – Карие глаза Перелыгина хитро сверкнули. – Нам за державу обидно.

Любимцев с Мельниковым одновременно с долгим интересом посмотрели на Перелыгина. Он даже растерялся, забыв, какой глаз у Любимцева косит, из-за чего всегда трудно понять, каким именно глазом он смотрит на тебя в данную секунду.

«А ты, парень, растешь, – подумал Любимцев, – матереешь, тебе палец в рот не клади».

– Ну что, – встретившись взглядом с Мельниковым, весело сказал он, – даем добро приступить к выполнению задания?

– В сундучке под нарами есть спирт, – сообщил Перелыгин, придав лицу легкомысленное выражение. – Не освежить ли нам души, утомленные заботами?

Любимцев кивнул, улыбнувшись. «Растет, определенно растет», – подумал он.

– Подождите. – Мельников поднялся из-за стола и вышел. Через минуту вернулся с бутылкой армянского коньяка и металлической коробкой из-под печенья. Он открыл коробку. В ней аккуратно завернутые в пергамент лежали бутерброды.

– Давайте оставим коньяк хозяевам за приют, – предложил Любимцев. – Доставай, пресса, спиртишко, причастимся за удачу.

Перелыгин плеснул по кружкам спирт, Любимцев добавил воды из растопленного снега, они сдвинули кружки, обменялись взглядами. Отныне их прочно связал этот охотничий домик в распадке у Золотой Реки, откуда незримые нити потянулись до самой Москвы. Они выпили, на мгновенье плотно сжав губы, выдохнули и схватились за бутерброды. Спирт ожег желудок, рванулся в кровь и побежал к голове и ногам, обдавая тело теплом. Некоторое время они сосредоточенно жевали, затем Любимцев заткнул початую бутылку пробкой и сунул ее вместе с коньяком в сундучок, задвинув под нары.

За окошками темнота поглотила дневной полумрак, затихла прогоревшая печка. Хотелось посидеть, поболтать ни о чем, еще выпить. Пресекая это желание, Мельников встал.

– Пора, – сказал он. – Если не возражаете, я поеду первым.

Через несколько минут после его ухода они занесли из прихожей дрова, сложили у печки, загасили лампы и вышли на улицу. Вдыхая обжигающий морозный воздух, Перелыгин спросил:

– Думаешь, получится?

– Сейчас о Конторе много разного пишут… – Любимцев поправил шапку. – Паника в ней, похоже, нешуточная, а в суете легче нужную дверь найти. Но это в Москве. Здесь затаились и ждут, здесь все по-старому, здесь его сдадут – не успеет и рта открыть.

– Знаешь, Лавренюк к Клешнину улетает работать, – Перелыгин пнул унтом комок снега, – хочет отсидеться.

– Бежит, значит… – Любимцев помолчал, достал из кармана платок, промокнул заслезившийся на морозе глаз. – Да, – сказал он кому-то в темноту, – Клешнин есть Клешнин. – И, шагнув к машине, подтолкнул в спину Перелыгина. – Ладно, поехали.

Глава двадцать четвертая

Пунктир времени

✓ На станции Арзамас-1 произошел взрыв трех вагонов, перевозивших 117,6 тонн промышленных взрычатых веществ. Воздействию взрыва подверглись около 1000 домов, повреждено 49 детских садов, 14 школ, 2 больницы, 69 магазинов и других объектов. Погиб 91 человек, из них 12 детей, травмировано более 700 человек.

✓ В Богоявленском патриаршем соборе в Москве начались юбилейные торжества, посвященные 1000-летию принятия христианства на Руси.

✓ Начата разработка новой литовской Конституции в Академии наук Литовской ССР.

✓ Экологическая демонстрация в Казани против танов строительства биохимзавода.

✓ Осуществлен запуск космического корабля «Союз-ТМ-5» на космическую станцию «Мир».

✓ После реконструкции принял посетителей музей-заповедник А.С. Пушкина в Болдино.

✓ В Москве открылась XIX Всесоюзная конференция КПСС. Впервые публично обвинен в коррупции ряд делегатов конференции. Принят проект конституционной реформы: создание двухуровневой представительной системы – Съезда народных депутатов СССР (2250 депутатов) и Верховного Совета СССР (554 члена) и учреждение поста Президента СССР.

✓ Получена первая партия апатитового концентрата на новой обогатительной фабрике ПО «Апатиты». С пуском фабрики мощность предприятия достигла 2,8 млн. тонн фосфатного сырья в год.

Городок готовился к Новому году. Сбивались компании, назначались встречи по часовым поясам – «приходи, встретим по-уральски», кто-то отмечал каждый час, а самые выносливые держались до восьми утра, когда Новый год добирался в Москву. Старожилы вспоминали веселье за столом во весь барачный коридор, с пластинками, баяном, танцами, елкой, украшенной самодельными игрушками.

Люди сновали по магазинам. Таежники смотрели на эту суету презрительно: в их гаражах дожидалась праздника рыба, оленина, зайчатина, сохатина, а то и кусок медвежатины. Умаявшись от полярной ночи, все жаждали праздника, света, красивой одежды и задушевного веселья.

Этот конец года для Любимцева был похож на предыдущие. Он сопровождался штурмовщиной при сдаче домов – на стройки отовсюду посылались люди, способные помочь. 31 декабря приемочная комиссия, довольная обедом, подписывала акт приемки с перечнем недоделок. В «клеточку» отчетов влетала красивая «птичка», извещающая о сдаче объекта, а окончательная доводка переносилась на начало года. Так было всегда – невозможно соорудить жилой дом строго по графику, если зависишь от природы и тысячи причин. Годами здесь следовали простой логике: сделай дело, а как – на то у тебя и голова. Понятие «нормально» имело здесь иной смысл и значение, нежели для большинства мест страны.

В этом году сдавалось несколько домов, Любимцев убедил строителей провести штурмовщину организованно, всем миром, как поступали в трудные моменты. Как той ночью, когда в лютый мороз в котельной взорвался котел. Спасти десятки квартир можно было, только перебросив двести метров теплотрассы от другой котельной. Любимцев пошел по домам. В запасе было всего часа три-четыре, и сотни людей вышли спасать микрорайон геологов. Сейчас та ночь припомнилась ему, потому что ни один привлеченный со стороны на стройки не вышел.

Свирепый, он приехал в райисполком и поднялся в кабинет. В приемной навстречу ему поднялась Эля – яркая женщина лет тридцати. В глазах цвета спелой вишни угадывалось, что они хорошо знали мужские желания и готовы рассмеяться над ними в любую секунду. Черные волосы аккуратно подстрижены. Поверх белой шелковой блузки короткий жилет из черного велюра, такая же велюровая узкая юбка, подчеркивающая достоинства фигуры, туфли на высоком каблуке, – образцовая секретарша.

– Звонил Сороковов, – пропела Эля, улыбаясь широко посаженными глазами на смуглом лице. – Чаю?

Любимцев молча скрылся за дверью кабинета, сбросил на стул дубленку. Сороковов спешил «помочь» ему завалить сдачу жилья. Формально не придерешься, а лицемерие к делу не пришьешь.

Месяца два назад к нему зашел начальник СМУ Крутицкий. Жаловался, что Сороковов запретил использовать на объектах привлеченных из других организаций.

«Выживает меня, – возмущался Крутицкий. – Знает, что сам не справлюсь».

«Тебя так и так схарчат, – успокоил его Любимцев. – Хотят гонор сбить, научить писать с наклоном, говорить с поклоном, а ты ерепенишься, хочешь все махом перевернуть. Надо помочь тебе график завалить, и ты его завалишь. Он ждет, что я брошусь тебе помогать, и хочет одним выстрелом хлопнуть двух куропаток. Но я тебе помогу, – ухмыльнулся Любимцев. – Порочными методами. Они, может, где и устарели, а у нас в самый раз. Других не придумали».

Про себя Любимцев наступившее время определил как «смутное». Ветер смуты надувал паруса Сороковова, который поступал так, как до него здесь не поступали.

В кабинет заглянула Эля.

– Входи, – Любимцев неопределенно махнул рукой. – Налей… там.

Эля понимающе направилась к шкафу, а он рассматривал ее ноги, туфли на высоченных каблуках, думая, что их давнюю связь, о которой мало кто не знал, ему тоже припомнят. Это Клешнин мог вытащить его с прииска вместе с любовницей. Клешнин вел себя как вожак прайда: снисходительно взирал на шалости в большой семье, но стоило кому, заигравшись, высунуться больше положенного, следовал удар тяжелой лапой.

– Что-то случилось? – Эля налила коньяк в тонкий стакан в серебряном подстаканнике.

– Похоже. – Любимцев встал из-за стола, взял стакан, прижимая большим пальцем ложку, отхлебнул похожий на чай напиток. – Придется тебе работу искать.

Они познакомились почти сразу после ее развода. Элина внешность притягивала мужчин, что вызывало поначалу глухую, а с годами – яростную ревность мужа. В конце концов он стал ее бить.

Любимцев набросился на нее, словно она и была женщиной его мечты. Устоять против такого натиска было невозможно. Он посадил ее в приемную, помог получить отдельную квартиру. Одно время она подумывала выйти за него. Он твердо пресек эти намерения, хотя они уже привязались друг к другу. Их жизнь текла в одном русле. Это русло иногда разбегалось, делилось на протоки, закладывало петли, вновь сходилось, и тогда они полной мерой испытывали радость своих отношений. Но теперь наступало дурное время.

Через два дня Любимцев внезапно почувствовал себя плохо и с направлением врача вылетел в Якутск на обследование, а еще через три в аэропорту Городка его встретила «скорая помощь» и увезла в больницу. На самом деле со здоровьем все было в порядке. «Спектакль» разыграли по совету верных людей. Он написал заявление об увольнении «по состоянию здоровья» и еще через день стал директором строящегося прииска и одновременно заместителем Пухова, с которым назначение согласовали по телефону.

Группировки внутри системы по-прежнему умели действовать решительно и жестко. Любимцев был испытанным кадром, и учинять над ним расправу, набирая тем самым вес, Сороковову не позволили. Золотари блюли свои интересы. По чистой случайности в день возвращения Любимцева в Городок на бюро должен был слушаться вопрос о выполнении графика строительных работ, который пришлось снять.

Лежа в отдельной палате, Любимцев чувствовал, как внутри разливается колючая горечь. Его подло ударили «под дых». Случись у него «прокол» в работе, он ушел бы с пониманием неизбежности ухода.

«Я ему не баба, чтобы нравиться! – будоражил себя Любимцев. – Я свои рай с адом получил, а там, где нас когда-нибудь судить будут, все одно – на углях жариться или в котле париться».

Его бывшая должность и все с ней связанное переходили в категорию прошлого, которое дышало еще рядом, в двух шагах. В нем перемешались годы, воспоминания и тот единственный, неповторимый сокровенный праздник души после хорошо сделанной работы. Теперь оно будет медленно отдаляться, оставляя болезнь по себе, и единственной возможностью спастись, не дать этой болезни превратиться в тоску – заболеть новой, прятавшейся в сочетании слов: «строить прииск».

Перелыгину позвонил Градов, сообщил, что прилетает по делам, а заодно – встречать Новый год. Пообещал сюрприз. Им должна была стать Тамара, но она не хотела появляться без приглашения. Отговаривала лететь и Раиса.

– От своей судьбы не убежишь, чужую не догонишь, – наставляла она Тамару. – Ты от своей уже бегала, еще захотелось?

– Кто знает, – вяло сопротивлялась Тамара, – где судьба, где нет. Может, мне самой чужую судьбу-то подсунули, перепутали, а теперь поменять надумали?

– Когда паршиво – всегда кажется, что чужая. Давно бы нашла нормального мужика. Уедете в Крым, построите дом у моря. И нечего на меня таращиться, будто сама ничего не понимаешь.

– За деньги жить предлагаешь? – Тамара чувствовала внутри пустоту. Последнее время она думала о Егоре, не ощущая ни внутренней связи, ни теплых волнующих волн, удивляясь происходящим с ней переменам, хотя они и казались ей временными, будто снежная тучка, залетевшая в июльское небо. Застрянет такая между сопок, засыплет зеленую долину тяжелыми хлопьями и исчезнет в плавкой сини. А ты стоишь на заснеженном берегу шустрой речки, под солнцем, слушаешь, как осыпается с кустов и деревьев снег, и удивляешься – что это было?

– Не знаю, Райка, – сказала Тамара, – ничего не знаю. Может, ты и права, но я еще попробую. – И, заметив недовольство на лице подруги, обняла ее за плечи. – Последний раз.

Тем же вечером она позвонила Перелыгину.

– Конечно, жду, – обрадовался Егор. – Олегу – ни слова. – В его голосе она услышала радость и окончательно уверилась, что полетит.

Градов с видом подгулявшего Деда Мороза, с нацепленным красным носом с усами, улыбался в дверях, держа за руку Тамару. В ондатровой шубе, в шапке-«магаданке» из черной лисицы, чуть сдвинутой на затылок, приоткрывавшей лицо и глаза со спрятанной тревогой. Все-таки она была хороша! Перелыгин изобразил удивление, но получилось не очень, и Градов подозрительно посмотрел на Тамару, волоча через порог сумку, источающую гастрономические ароматы. На шее у него висел обтянутый черной кожей ружейный футляр. Не раздеваясь, он сунул его Перелыгину.

– Держи, стрелок! Еще не время дарить подарки, но давай наплюем на обычаи. Если хочешь, положи под елку. У тебя елка есть? – Он заглянул в комнату. – Да у тебя шикарная елка! Пусть там и лежит, но прежде посмотри. – Градов замер с довольной улыбкой.

Перелыгин поднял крышку: на темной зелени бархата, завораживая стремительностью форм, мутно сияла благородной сталью и деревом знаменитая и редкая тульская курковка двенадцатого калибра ручной работы – МЦ-9, о которой среди охотников и знатоков оружия ходили легенды. Перелыгин несколько секунд любовался ружьем, потом собрал его, легким упругим щелчком закрепив цевье, надломил, заглянул в сверкающие стволы, поцокав от удовольствия языком, разобрал и вложил в футляр. Это был царский подарок! Перелыгин, не находя слов, обнял Градова, отстранившись, толкнул в плечо и, помотав головой, выдохнул:

– Ну, спасибо!

– На спасибо не проскочишь, – довольно зарокотал Градов. – Медяк гони! А теперь владей! – сказал он, пряча в карман пятачок. – Настоящего мужчину должны окружать красивые вещи, а от курковки, знаешь ли, веет обаянием старины. – Он засобирался, сообщив, что поселится рядом, в «директорской», а ужинают они все в ресторане.

Тамара прошлась, осматривая выдраенную, как корабельная палуба, квартиру: довольная, улыбнулась Перелыгину. Она еще была в шапке и торбасах, в которых ее красивые ноги казались толстыми и короткими. Наконец она сняла шапку. Перелыгин ждал медного потока, но волосы оказались гладко зачесанными назад и закрученными в тугой узел.

– Ванну хочу! – первым делом сообщила Тамара. – Соскучилась по хорошей ванне. – В ее глазах мелькнула знакомая бездна, губы растянулись в улыбке. Она шагнула к нему, обняла за шею, прижалась животом, держа голову на расстоянии, посмотрела внимательно. – Я скучала, – серьезно сказала она и, будто испугавшись, отпрянула, ушла переодеваться.

Ясность ближайших дней предвещала беззаботную праздность, но прежней радостной отрешенности от всего мира, как на необитаемом острове, не возникало.

Тамара вышла из ванной в коротком ярко-синем халате, светясь гладкой кожей, с намотанным на голове чалмой полотенцем. Этот кокетливый халатик, чистое, без косметики лицо, чалма разрушили неловкую отчужденность первых минут. «Как это у них получается!» – подумал Перелыгин.

– А теперь есть хочу! – крикнула она, копаясь в вещах. – Будешь меня кормить? От запаха слюнки текут. Постой, дай угадаю – плов? Я помню этот запах.

Пока Тамара убирала со стола, мыла посуду, он курил у окна, наблюдая за ней, вспоминая последний вечер перед отлетом, опустевшую квартиру Лиду подставляющую тарелки под водяную струю.

Тамара повернулась за полотенцем – он не успел отвести взгляд.

– Что? – Она виновато улыбнулась. – Растолстела как корова?

– Твой страх за фигуру превращается в навязчивую идею или в навязчивое кокетство. Тебе что больше по душе?

– Мужикам этого не понять, а то, чего не понимаете, вам не нравится. Сказал бы: выглядишь замечательно, только и всего.

– Не предполагал, что задача так проста.

– Мы все перестали понимать простоту, зато обожаем сложности. Тщеславие заедает, а истины боимся.

– Примета эпохи: правда играет в прятки с ложью, а ложь – с правдой. Все исполняют роли, и никто не бывает собой.

– А ты какую роль исполняешь?

– Тешусь иллюзиями понять, куда ведут сомнения – к самопознанию или к саморазрушению?

– Когда-нибудь поймешь.

– Перед Всевышним? – криво усмехнулся Перелыгин. – А он головой покачает: не так, братец, жил, ошибся. А как надо было? У кого спросить? Хотелось бы узнать, кому и зачем понадобилось привести меня в эту жизнь? Целиком, так сказать, осознать смысл. Должен он быть или вовсе нет его?

– Сегодня один, завтра – другой. Люди разные. Живут и думают по-разному. – Тамаре вдруг стало жалко Егора. Она представила его одного в пустой квартире. К этой жалости примешивались и ее собственное одиночество, странные их отношения, раздражение на Егора. Чего он хочет? Зачем крадет их время, ведь ее годы летят быстрее. Мыслитель несчастный! – Женщина всегда знает, зачем появилась на свет. – Тамара вытерла руки полотенцем, повесила его на батарею, села за стол и тоже взяла сигарету.

– А на что мы расходуем свою единственную и неповторимую женщина понимает? Несколько жалких десятилетий. Всего! Уходим, даже не поняв, на что их надо потратить. Только природой заложенное и усвоили: рождаемся, убиваем и спорим – ради чего? Как была публика и жертвы, так и остались. Высунул башку – пожалуйте на костерок. Костры теперь бездымные, а публика та же – смотрит и жует.

– Ужас, – хмыкнула Тамара, – к счастью, у женщин не так сильно развито чувство истории. Оно в нас семейное.

– Ваши чувства над разумом. – Перелыгин злился неизвестно на что. – Будь no-вашему мир так и остался бы в семейном кругу.

– Дурачок, – нежно рассмеялась Тамара, – всем счастья хочешь? Хотя бы одну живую душу осчастливь, она за тобой, может, и на костер пойдет, а потребуется – и вместо тебя.

– Трудно поверить.

– А ты не прячь голову в песок. Не бойся, хотя мне твои самокопания нравятся, мне вообще многое в тебе нравится. – Тамара подошла сзади, прижала теплыми ладонями его плечи к спинке стула, коснулась пахнущей мылом щекой уха. – Мы знакомы давно, а ты ведешь себя как в нашу первую встречу. Я бы вовсе не обиделась, если бы ты с порога потащил меня в койку, возможно, мне это было бы даже приятно, но ты боишься обидеть меня, что нравится мне еще больше.

Перелыгин молчал. Память отматывала время к их первой встрече – негаданной и стремительной. В ту морозную ночь под северным сиянием, с Тамарой в валенках и овчинном тулупе на голом теле. Тогда казалось, что магия дьявольского света впрыскивала в сердце сладкую отраву любви, растекаясь по телу колдовской радостью. Фантастический цветной лазер резал реальность, кромсал ее, словно открывал перед ним темную дыру, предлагая столкнуть туда прошлое. Он стоял на крыльце ее дома, ему было немыслимо хорошо, и вдруг, именно тогда, стрельнула колючая мысль, что судьба смеется над ним, встречая так, чтобы он разом позабыл всё.

Та колючая мысль мешала ему. Он испугался банальных отношений, когда женщина хочет выйти замуж, а мужчина делать этого не собирается, но жизнь все выстроила по-своему, и получилось то, чего он не хотел. Перелыгин вдруг подумал, что говорил с Тамарой, как когда-то с Лидой, называя это веселым трепом, но у Тамары получалось не так. Теперь ему казалось, он все время выискивал в Тамаре сходство с Лидой, хотел представить ее такой в своем воображении. Не потому ли он и ухватился за подброшенную Градовым идею о переезде. Был ли у того тут свой интерес, он не задумывался. Но окончательно удрать не смог, хотя старательно избегал в разговорах приближаться к той крайней черте, за которой следовало решение.

Тамара ушла в ванную. Зашумел фен. Он ждал ее, чувствуя, как внутри ожил, зацарапался коготок ревности. Он выругал себя, но больше подумать ни о чем не успел. Тамара подошла, обняла его за шею, прижавшись всем телом. Ее грудь напряглась, растянув вырез халата, бедра раздвинулись, сжав его ногу. Большие глаза смотрели, не мигая, прямо в зрачки, теряя ясность. Перед ним опять открывалась бездна, до которой оставался последний шаг.

Ее тело задрожало, шея изогнулась, грудь набухшей вишенкой соска искала его губы. Они обнимались с силой и нежностью, до невозможности дышать, до стона, вжимаясь друг в друга, будто в них одновременно неосознанно проснулось предчувствие скорого расставания.

Позже, когда они приходили в себя, Тамара вдруг встала на колени, медные волосы рассыпались по плечам. Бесстыдно усевшись на него верхом, застонала, мягко ударяя в грудь кулаками.

– Ну что за наказание! Сейчас притащится Градов! – Она прижалась к нему. – Коньяку хочу, свечи чтоб горели. У тебя есть свечи? И музыка… – Ой! – вскрикнула она, соскочила на пол. – Я же кассету привезла, любимую.

Перелыгин лежал, уставившись в узкую щель между штор. В нее лилась чернота, подкрашенная светом фонарей. Он опять вспоминал свой отъезд из Поселка, думая о странном совпадении причин отъезда – новой работы и бегства от Тамары. Нечего кривить душой: тогда ему казалось, что он угодил в западню, не успев выйти из самолета, будто кто-то проверял, может ли он распоряжаться своей судьбой. Он так и не способен понять: почему они не вместе? Почему голова тянет туда, а сердце – сюда? Выходит, и любовь способна мешать? Да он – вздорный безумец, эгоист и трус.

Мысли его прервал телефонный звонок.

– Я из ресторана, – забасил Градов. – Жду.

– Ладно, пойдем в злачное общество! – крикнула Тамара. – Мы золушки заполярные, нам тоже на бал охота и шобы с прынцем!

– Будет вам и бал, и прынц, и фея с палкой, – хмыкнул Перелыгин. – Ждет вас восторг и упоение под песни Люсика, имитатора всех времен и народов.

– Обещаешь?

– Чтоб мне на тебя всю ночь только смотреть.

– Ты извращенец, а я несчастная женщина, – засмеялась Тамара. – Иди одевайся.

Последний рабочий день года выдался на редкость морозным. Не верилось, что есть солнце и кто-то гуляет под его лучами. В управлении Комбината мало кто работал: народ слонялся по кабинетам – вспоминали, строили планы, травили анекдоты и байки из жизни.

Пухов стоял у окна, отодвинув тяжелую зеленую штору. Никто не звонил – подготовка к празднованию шла полным ходом. Скрипя колесами по перемерзшему снегу, к крыльцу подкатил «уазик». Из машины понесли сумки, коробки, свертки. Ближе к вечеру в отделах накроют столы. Кое-кто не вытерпел, уже хлебнул коньячку – в такой день не опасались попасть на глаза начальству слегка навеселе. Все плевали на объявленную Москвой борьбу с пьянством: «Этих борцов к нам в шахту на недельку или – на зимник», – и потешались над райкомовскими, которые вмиг превратились в трезвенников и озабоченно-демонстративно отказывались опрокинуть стопку на людях.

Пухов недовольно перебирал в памяти детали неправильного разговора с Градовым, к которому не был готов. «Может, и правда пришло время решительного обновления, без всяких там старых мерок, а то больно ловко устроились – хотим заранее знать, как карта ляжет, – размышлял Пухов. – Но тогда – жизнь без ориентиров, без памяти, без прошлого? Какое же нас ждет будущее, если работа перестает быть мерилом смысла жизни и человеческой ценности, а ушлые да пронырливые растут в цене?»

Подойдя к столу он набрал номер Перелыгина.

– Передо мной, товарищ корреспондент, – с напускной сердитостью начал он, – телеграмма, Генеральный поздравляет. – Пухов взял со стола телекс из Объединения. – «Миллионер» Петелин – ваше, если не ошибаюсь, изобретение – признан лучшим по Объединению, вам от Генерального отдельное «спасибо». И мне тоже привет – предупредил, что экскаваторов не будет, «миллионеров» посоветовал растить. Ладно, – хмыкнул Пухов, меняя тон. – Предлагаю второго прокатиться на прииск. Петелина поздравим, а по дороге обсудим, как эту кашу расхлебывать.

– Генеральный на «пушку» берет. – Перелыгин изо всех сил старался казаться спокойным. – Ничего, если с нами коллега поедет?

– Знаю я, в кого его пушки шарахают. Не бросите одного под огнем? – В тоне Пухова слышались веселые нотки. Берите своего коллегу. В восемь заеду.

Тамара отложила журнал, прикрыв им колено.

– Кто звонил? У тебя вид слизнувшего сметану кота.

– Дельце одно на миллион склеилось. – Перелыгину не сиделось, и он принялся расхаживать по комнате, ему не верилось в победу, он был рад за Петелина, мысленно благодаря Колкова и Касторина за поддержку. Теперь имя Петелина и Комбината войдут в скрижали. – Второго на прииск поедем. – Перелыгин потер руки. – Хочешь хороших людей посмотреть?

– Сначала расскажи, не люблю выглядеть дурой.

– По такому случаю, несмотря на ранний час, предлагаю откупорить бутылочку токайского из личных подвалов и сварить кофейку. Я открываю, ты варишь. Может, почувствую в доме женщину.

– Не боишься? – Тамара бросила журнал и ушла в кухню.

Пока Перелыгин рассказывал про Петелина, Тамара думала о странной силе, привязавшей их друг к другу, но мешающей быть вместе. Неужели виноват проклятый Север? Отпавший от страны остров, где все живут временно, в мечтах о другой жизни, в которой можно, отогреваясь, с тоской вспоминать запах костров, багровые в полнеба закаты, шум хрустальных рек, кровавые брызги брусники на сопках, гусиный крик в утреннем небе, лица друзей и горы перевернутой земли.

Тамара жалобно, прерывисто вздохнула.

– Что случилось? – осекся на полуслове Перелыгин.

– Ничего… – Тамара отвернулась, скрывая набухшие глаза. – Ничего, сейчас пройдет.

Любимцева выписали из больницы, настроение было испорченным, поэтому встречать Новый год собрались у него узким кругом: Перелыгин с Тамарой, Градов, соседская семья. Пришла Раиса Барятинская по прозвищу Снайпер – высокая, мощная дама за шестьдесят. Любого нового человека Барятинская подолгу рассматривала в упор, прищуривая глаз. Человек испытывал сильное неудобство: казалось, в тебя прицеливаются, заодно замеряя длину твоей могилы. Как-то Перелыгин сказал об этой странной манере. Раиса Павловна в ответ рассмеялась.

– Как всякий журналист, вы фантазер, Егорий. Кстати, ваш размер все время меняется, моим стандартам не соответствует, не знаю, хорошо ли это, плохо ли, но не подходите, а иногда ошибка дорого обходится, поверьте, я знаю, о чем говорю.

Раиса Павловна работала в отделе по кадрам и режиму геологической экспедиции и была уверена, что видит людей насквозь. Появившись в Городке не по собственной воле, в сорок четвертом, она прочно вошла в легенду. Сначала из-за устрашающе яркой, порочно-бесовской внешности: мужики табунами бегали смотреть на молодую спецпереселенку из Одессы. За ней тянулась темная история, связанная с жизнью в оккупации, но знали о ней лишь те, кому положено.

То, что случилось позже, навсегда вписало имя Барятинской в летопись. В сорок шестом Раиса получила бумаги о реабилитации. Только тогда узнали, что ее оставили в Одессе для сбора разведданных и связи с подпольем. Учитывая внешность, ее готовили серьезно, освободив от ответственности за легкость отношений с немецкими офицерами. Легенда оказалась надежной, конспирация не подвела, но сыграла злую шутку после освобождения города – в соответствующие органы пошли «сигналы» о поведении «немецкой овчарки» в оккупации. То ли в ведомстве, получавшем «сигналы», что-то напутали, то ли не захотели утруждаться проверками, а может, подумали, что не надо было вести себя так даже ради дела. Война между тем продолжалась, неразберихи хватало. Все же удалось добиться, чтобы нашли того человека, который готовил ее к работе. И не просто готовил, а влюбился сам и влюбил в себя Раису. Но в сорок пятом он повел себя странно. В главном разобрались, однако потянулось за Раисой тягостное подозрение: не слишком ли она вошла в роль, а что, если… могла ведь. На всякий случай отправили подальше с глаз.

После реабилитации Раиса не кинулась паковать чемоданы – направилась в Особый отдел НКВД, откуда вышла с направлением в отдел кадров геолого-разведочной экспедиции. Экспедиционные холостяки тут же выстроились в очередь, но успеха неожиданно для всех добился долговязый, тихий и рассудительный Петр Гвоздев – один из высадившихся вместе с Цесаревским на берег Индигирки в 1937 году. Экспедиция готовилась к свадьбе. В разгар этого веселого процесса и появился тот человек из Одессы.

Барятинская наотрез отказалась общаться с ним где бы то ни было, кроме своего закутка в одноэтажном здании экспедиции на берегу Реки. В соседние кабинеты, в коридор набился народ.

Приезжий говорил долго, торопливо и сбивчиво.

«Я давно поняла, – перебила Барятинская, – ты предал меня, испугался, засомневался, хотя первый должен был мне верить, но ты не хотел, чтобы про наши отношения узнали, и не возражал, чтобы я исчезла. Так? Скажи хотя бы сейчас правду».

Приезжий продолжал говорить, наконец воскликнул, что не сможет без нее и покончит с собой. Тут все и поняли, почему она выбрала именно это место для беседы. Раиса ключом отомкнула небольшой сейф, достала револьвер, положила его на стол, уставившись на визитера знаменитым взглядом с прищуром. Наверно, он прочитал в ее взгляде, что она никогда не поверит ни одному его слову, поэтому сказал: «Дура!» И ушел сквозь молчаливый строй расступившихся людей.

В начале шестидесятых Гвоздев умер. Дочь, Наташа, после школы уехала учиться в Ленинград, вышла замуж. Раиса Павловна ни с кем больше связывать свою жизнь не захотела. «Только в математике две половинки складываются в единицу, – смеялась она, дымя «Казбеком», с которым изменила «Беломору» фабрики Урицкого. – В семье две половины – целая пара, а в духовной жизни из двух полоумных и одного умного не сладить. На меня полтора умного мужика нужно, как мой Гвоздев, а таких больше нет». К дочери ехать тоже отказалась: «Не хватало им ржавой мины в доме».

В полночь на телеэкране появился Горбачев поздравлять народ. Все поднялись, накинули теплую одежду и вышли на улицу. Там уже гремела пальба, взлетали ракеты. Вдруг среди беспорядочной разнокалиберной трескотни грохнул взрыв, в черное небо взлетела огненная комета, в соседних домах погас свет.

– Ха! – крикнул Перелыгин. – Это Пилюлькин.

Пилюлькиным звали Игоря Поплавского – заведующего аптекой. Накануне он похвастался, что раздобыл у летунов большую сигнальную ракету.

У него хватило ума проволокой примотать гильзу к фонарному столбу. Когда все начали палить, он поджег шнур, раздался грохот, ракета ушла в небо, освещая Городок, а столб повис на проводах.

Новый год шагнул в восьмой от Москвы часовой пояс, оповестив о своем приходе, и двинулся дальше. Около четырех утра, когда он подобрался к Уралу, Градов сказал:

– А все-таки у нас две страны. Уральский хребет – последняя надежда. Бастион! – Он был весел и красноречив. – Ломоносов пророчил, что Россия будет прирастать Сибирью, а я скажу иначе: Россия будет спасена Сибирью! – Он вскинул голову, оглядев всех. – Портится страна, друзья мои, но Север – ее оплот и опора! Тут, – он оглядел всех блестящими глазами, – еще обитают настоящие люди.

– Э-э, какая я тебе опора? – засмеялся сосед Эдик. – Я простой армянский сапожник, маленький человек, да?

Обувку тачаю. Денег заработаю – сбегу. Дом на Севане дострою и сбегу.

– Он пятнадцать лет достраивает, – хохотнул Любимцев. – Скажи, что на твоем Севане делать? Раков ловить? А здесь ты лучший! Для многих Городок уже родина, – философски заметил он. – Второе поколение выросло.

– Что ж, им тут всю жизнь торчать? – Тамара оторвалась от женского разговора.

– Бабы вас всех отсюда, как клещей из собаки, повыдергивают, – пробасила Барятинская. – Женщине здесь сплошное мучение.

– Пора мне про вас писать, – пародируя ее взгляд, прищурился на Барятинскую Перелыгин. – Сколько можно отлынивать?

– Оставьте это, Егорий, – отмахнулась Барятинская. – Я человек «с душком», а вам непорочный нужен, прораб перестройки – так их, кажется, теперь называют?

– Ты расспроси Раю про наводнение, – ткнул Перелыгина в бок Любимцев. – Ее Груздев о нем еще Цесаревского предупреждал. А я пойду пока пельмени поставлю. Фарш, скажу вам, закачаетесь.

Вокруг тут же зашикали: какие пельмени?

– Заставлять не буду, – оглядел он всех строгим взглядом. – Только Новый год без пельменей что бразильский карнавал без самбы. – Он довольно шмыгнул носом, будто увидел полуобнаженных бразильских танцовщиц, уплетающих сибирские пельмени, и встал. – А ты расспроси, расспроси, – кивнул он Перелыгину. – Я долго не верил.

– Он не верил! – раскатисто засмеялась Барятинская. – Я, Егорий, после реабилитации очень правой себя ощущала. Незаслуженное недоверие оскорбляет, знаете ли.

Второй эпизод из летописи Городка с участием Барятинской случился летом пятьдесят седьмого. Сбылось предсказание Гвоздева. Золотая Река взбунтовалась и залила Городок основательно. Люди спасались на окрестных сопках, дома стояли в воде, по улицам плавали лодки. Появились мародеры.

Время было сложное – год назад ликвидировали «Дальстрой». На Индигирке и раньше расконвоированные зэки работали вплоть до помощников по хозяйству у начальства. Они хорошо знали, где у кого что лежит. В пятьдесят седьмом лагерей не было, но контингент оставался, жил в лагерных бараках, а работал на строительстве.

Пока соображали, что делать с мародерами, Барятинская, в кожаной куртке, перетянутая ремнями, села в лодку, подкараулила и расстреляла троих из револьвера. Остальные мгновенно попрятались, а убитых «списали» как жертв стихии.

– Ищите, Егорий, героев на золотых полигонах, в геологических партиях. – Барятинская своим прищуром опять примерилась к Перелыгину. – У вас это получается, а наше прошлое – не для газет. Слишком трагическое. В нем вдумчиво разбираться надо, вам же сенсации подавай.

– А судьбы, характеры, думаете, не нужны, – поднялась на защиту профессии Тамара. – Всегда хочется написать что-нибудь путное.

– Тамарочка… – Любимцев внес большую миску с дымящимися пельменями. – В судьбах пусть писатели копаются. У Егора хватка: в горном деле разобраться – это вам не фунт изюма, а он глубоко влез. Мне приятель из Совмина однажды говорит: почитаешь Перелыгина, так вас там половину разогнать пора. – Он положил в тарелку пельмени и подал Тамаре.

Егор слушал эту болтовню, прикладываясь то к коньяку, то к шампанскому. Его немного «вело», Городок казался сейчас особенно незащищенным и мог пасть как крепость, перейти в руки проходимцев, проникающих в окружение Сороковова, который дурачит государство, а он, Перелыгин, знает, что непостроенный прииск уже обречен и торит дорогу к краху, а поскольку строит его Сороковов, значит, он и торит дорогу к краху…

Они говорили об этом в больнице с Любимцевым, но тот неотразимо возразил: «Строить все равно придется, так лучше я, чем другой, а там – что будет, то и будет». В его голосе слышалась такая упрямая твердость, что Перелыгин не спорил.

– Согласитесь, – Градов подсел к Барятинской, – то время сохранило и свою особость, и легендарность. Есть в нем… – он пощелкал пальцами, – магия необыкновенного, преступного и привлекательного. Что бы кто ни говорил, а эта смесь будоражит и будет будоражить. Люди со свойствами того времени всегда интересны.

– Должна тебя разочаровать, Олежек. – Барятинская доверительно наклонилась к Градову, прислонившись к его плечу. – Романтика – да, легенд – сколько угодно, необыкновенного – выше крыши. А результат?

– А золото? – вскинул брови Градов.

– Двигайтесь поближе, Егорий. – Барятинская кивнула Перелыгину. – Не мешайте женщинам сплетничать, я хочу с вами, мужиками, выпить. Ты, Олежек, про человека забыл. Кого мы тут вырастили? Кто есть коренной дальстроевец? – Барятинская прицелилась в переносицу Градова. – Смесь… – Она приподняла фужер, посмотрела на свет. – Коктейль из свободного романтика, уголовного криминала, политического авантюриста, выправленного чекистами в духе марксизма-ленинизма, и прибавь сюда еще сталинский приказ.

– Гремучая смесь, – рассмеялся Перелыгин.

– Вы правы, Егорий, закваска была гремучая. – Барятинская отпила из фужера. – А на выходе получился простодушный, смелый, жесткий и беспощадный, сильный в дикой природе и беспомощный в цивилизованном мире трудолюбивый человек, которому все можно доверить. – Она засмеялась, опять подняла фужер, требуя внимания. – Все, кроме спиртного. Почему бы нам за него не выпить?

– А цивилизованный мир – это, конечно, наша родная интеллигенция, – констатировал Любимцев.

– Не лю-би-шь ее? – растягивая слова, прищурилась Барятинская. – Зря! Я, не будь дальстроевкой, стала бы интеллигенткой. Чувствую, там мое место, как хотите, так и понимайте.

– По-твоему, это в ДОСААФ вступить, что ли? – насмешливо посмотрел на нее Любимцев. – Когда я твою плоть ублажаю недоступным народу дефицитом, у тебя душа в муках совести корчится?

– Ю-роч-ка! – раскатисто расхохоталась Барятинская, ее мощная грудь заколыхалась под бордовым платьем. – Я столько своей плотью расплачивалась за народное счастье, что совесть моя совершенно спокойна, когда изможденная плоть пожирает дефицит и запивает хорошим коньяком. Вы дефицит ликвидируйте, а потом попрекайте куском хлеба одинокую женщину. Мне что, вешаться прикажешь, если кому-то чего-то не хватает? Один черт – всем не хватит.

– Не по-интеллигентски рассуждаешь. – Любимцев подцепил вилкой пельмень, отправив его в рот. – Интеллигент за чужое страдание должен в гущу погибающих со стыда броситься.

– Пустое… – Барятинская постучала мундштуком папиросы по коробке «Казбека». – Ты столько лет во власти просидел, что от жизни отстал – никто сегодня ни за какой народ никуда не бросится. Вот ради выгоды своей – куда угодно.

– Интллигент длжен быть в оппзиции, – глотая гласные, мотнул головой Перелыгин.

Все заметили, что он слегка перебрал. Галина предложила пойти лечь, но Тамара решительно засобиралась. Градов вызвался проводить и тоже стал одеваться.

– А давай, пресса, на ход ноги. – Любимцев обнял Перелыгина за шею. – Не слушай, будто русская душа – сплошные страдания. Не верь! Наша душа – потемки, не знаешь, что из той темноты вылезет. – Он помолчал и добавил многозначительно, погрозив пальцем: – Но страдания там есть.

Они дошли до дома и остановились. Напротив, сквозь белесый туман, светились окна ресторана и гостиницы, которая, словно корабль, уплывала в туман, оставляя их в пустоте другого времени, когда никакого Городка не было, а стояли палатки да наспех сколоченные балки. Из печных труб в такое же черное небо столбом поднимались светлые дымы, у железных печек грелись люди, и, возможно, их глазам открывались картины будущего, потому что человек не может не думать о будущем, даже если раскаленная печь едва согревает палатку и ночью волосы примерзают к стенке. Глядя на покрасневший металл, они, наверно, думали, удастся ли дожить до тепла, отыскать золото, построить несколько бараков и сесть за общий стол, а не толкаться в новогоднюю ночь у печи. Посматривая на часы и держа кружки со спиртом, хором отсчитывали удары далеких курантов. Кто помнит сегодня, что была та новогодняя ночь и были те люди вокруг раскаленной печки? А они были.

В доме Перелыгина тоже светились окна, в них цветными всполохами пульсировали елочные гирлянды. Голова у Перелыгина прояснилась. Градов предложил зайти к нему, выпить по маленькой.

– Ступайте, – устало махнула рукой Тамара. – А я валюсь с ног. – Забрав ключи, она направилась к подъезду.

– Любят тебя бабы, – сказал Градов, когда они устроились за столом, где уже стояла бутылка коньяка и ваза с апельсинами. – Знаешь, почему? – Он принес с кухни мороженую бруснику. – Ты с ними хорошо обращаешься, женщины многое могут простить, кроме плохого обращения.

– Сам же и страдаю, – пожал плечами Перелыгин, пододвинув к себе пиалу с брусникой. – Им начинает не то казаться.

– А у них готовность к любви выше, женщина хочет любить мужиков больше, чем может. Это нам подавай одну, и мы ее любим, даже если она того не заслуживает. Хотя бы и временно.

– Что-то тебя на любовную лирику потянуло? – Перелыгин подлил себе кофе.

– Потянуло, дружище, потянуло. – Градов говорил медленно, нащупывая верные слова, интонацию. – Ты сумеешь меня понять.

– Короче, Олег. Ты не Гоголь, не тяни.

– Не торопи, мне надо, чтобы ты как следует, правильно все уяснил.

Перелыгина насторожила его нерешительность.

– Налей-ка, – попросил Градов. – Выпьем, Егор, чтобы мы друг друга поняли. Очень важно, чтобы мы друг друга поняли.

– Ты говоришь загадками, не знаю, что и думать, – улыбнулся Перелыгин, но улыбка получилась натянутой, тревожной.

– Скажи… – Градов нахмурился. – Ты собираешься жениться на Тамаре?

Перелыгин растерянно посмотрел, соображая, что тот задумал и к чему такой разговор? «Может, Тамара попросила? – мелькнула мысль, но он тут же отбросил внезапное подозрение. – Не может быть!» Надо как-то прекратить разговор, дать Градову понять, чтобы не лез не в свое дело, но что-то удержало его – Градов спрашивал не из простого любопытства.

– Не знаю. – Перелыгин медленно достал из кармана пачку «Мальборо». – Иногда кажется, что готов, а потом останавливаюсь. Слишком круто все переиначить пришлось бы, всеми планами пожертвовать. Не могу… – Он помолчал, подумав о письме Лиды. – А теперь и совсем не знаю.

– Хорошо, что честно ответил. – Глаза Градова повлажнели, он с теплотой посмотрел на Перелыгина. – Я так и думал. В Москву хочешь, вот и давай, сколько тебе здесь болтаться, того и гляди, закисать начнешь. – Он провел ладонью по волосам. – Зачем вериги на себе тащить – тебе легкие ноги потребуются.

– Де-жа-вю, – по складам произнес Перелыгин. – Однажды ты сподвигнул меня уехать из Поселка. Теперь ответь мне: почему? Хотя я и догадываюсь.

– Нет. Это не то, что ты подумал, – остановил его Градов. – Совпадение. Ты уехал по моей подсказке, но в отношении Тамары я чист, иначе с тобой Новый год не встречал бы. – Некоторое время он сидел неподвижно, сосредоточенно размышляя, потом медленно поднял будто свинцом налитые веки. – У тебя там… – он качнул головой, – есть женщина?

Перелыгин опять подумал про Лиду.

– Да нет, – пожал он плечами.

– Значит, есть. – Градов посмотрел на Перелыгина. – Она не поехала с тобой. – Он обо всем догадался. – Не поехала! И сдерживала тебя. – Он впервые улыбнулся своей обезаруживающей улыбкой. – От таких женщин, как Тамара, старина, мужики голову теряют, а она – сама к тебе, но ты – ни туда, ни сюда, – вот и причина, посерьезней твоих планов.

– Не фантазируй, – отмахнулся Перелыгин. – С тех пор десять лет прошло. – Но тут внутри у него будто щелкнул невидимый переключатель. – Я не понимаю, объясни наконец, куда ты клонишь?

– Оставь ее мне, – тихо, но внятно сказал Градов.

– Как это, оставить тебе? – Перелыгин не поверил своим ушам, Градов говорил невероятные вещи. – Ты серьезно? – Перелыгин изо всех сил старался казаться спокойным. – У тебя с ней отношения?

– Опомнись! Я хочу жениться на Тамаре, если ты на ней не женишься.

– А если женюсь? – Перелыгину стало тревожно, как во время сплава по горной речке в резиновой лодке, несущейся мимо торчащих черных камней.

– Тогда мое дело сторона, готов свидетелем быть, коли позовешь. – В словах Градова слышалась доброжелательность. – Я тебе не соперник. Просто реши.

– Ты ведь женат, – ляпнул первое, что пришло в голову, Перелыгин.

– Это препятствие устранимо, – улыбнулся Градов. – Высокие стороны возражать не будут.

– И как ты все представляешь? – Перелыгин чувствовал, что втягивается в какой-то безумный разговор, но хотел его окончания. – Идем к Тамаре и сообщаем, что мы ее переделили?

– Не ёрничай! – Градов держал разговор в спокойном русле, не давая Перелыгину сорваться. – Я хочу, чтобы ты принял решение. Любое. Если – нет, то просто не напоминай ей о себе какое-то время, найди причину, поругайся наконец. С остальным я сам разберусь.

– А если у тебя не получится?

– Значит, не судьба, – вздохнул Градов. – Значит, ей другая дорога заказана. Мы ей мешать не должны.

– Подожди… – Перелыгина осенила догадка. – И ты все это время… – Он осекся. – Или между вами… что-то было?

– Пусто мне, – сказал Градов. – Душа как воздушный шар – одна оболочка, и конфорка под ней еле фыркает. Еще лечу, но все ниже и ниже.

Об одном умолчал Градов, следуя своему правилу подправлять ошибки фортуны – о том, что еще до появления Перелыгина случилась у них мимолетная связь. Тамара прилетела на прииск в командировку, и Градов ошеломил ее своим напором. Две их встречи остались позади, теперь не имели никакого значения, вот Градов и промолчал: «Изменить ничего не изменишь, однако подумать можно черт знает что».

Перелыгин чувствовал вползающую в душу тоску. Вспомнил историю Раисы Барятинской. А сейчас он предавал Тамару. Делил женщину, будто вещь, и это не было абсурдом. Не возмутился, не ушел. Слушал, говорил и размышлял, что его влюбленность в Тамару в любовь не переросла. Почему? Кто скажет – почему? Его разум вел сердце из этой промежуточной жизни в ту, другую, задуманную давно, о которой напомнило письмо Лиды. Что лезет ему в голову? Надо прекратить этот нелепый разговор, они напились и несут всякую чушь.

– Отбрось романтику. – Голос Градова вернул Перелыгина к действительности. – О Томке надо подумать. Делать выбор приходится всегда. – Градов повертел в руке апельсин. – Мне можешь ничего не говорить, я пойму. Об одном прошу. Когда я на нее надавлю, знай, она к тебе кинется. Тогда – держись.

Некоторое время они молчали, перебирая подробности разговора, сблизившего и отдалившего их, наконец Перелыгин посмотрел на часы.

– Скоро восемь, наливай, что ли, столица своего часа дождалась.

– За то, чтобы у тебя там все срослось! – Градов понимающе оглядел Перелыгина. – Только не чувствуй себя подлецом или предателем. – Глаза его заблестели. – Мы честны перед собой и Тамарой, а жизнь всех по местам расставит. Теперь давай! – Они выпили, Градов поморщился. – Вот страна у нас! Пока Новый год до Москвы доберется, целую жизнь прожить можно.

Перелыгин вышел на улицу и принялся бродить возле дома, приводя в порядок мысли. На душе было муторно, потому что, по сути, Градов прав, хотя это, черт возьми, и не его дело. Но ведь он не мог решиться, а теперь, когда выход подвернулся сам собой, юркнул в него, как в проходной двор.

Из крайнего подъезда вывалилась засидевшаяся компания, затянула песню про надежду, которая компас земной. Когда они проходили мимо, Перелыгин заметил, что в компании только женщины. «Домой не пускают? – спросила одна. – Пойдем с нами, с новым счастьем познакомишься!» – Они захохотали и прошли мимо.

Перелыгин поднял голову, с удивлением глядя на свои освещенные окна, ему показалось, на кухне мелькнула чья-то тень. Он вошел в подъезд. Мимо под лестницу шмыгнул черный подъездный кот Бабай. Бездомное прошлое Бабая сформировало его наглый нрав: иногда среди ночи он начинал орать на весь подъезд, перемещаясь с площадки на площадку, пока кто-то не выставлял у двери съестное. Жил Бабай на верхнем, самом теплом, этаже. Но было у него одно важное из немногочисленных достоинств – дорожа терпением жителей подъезда, кошек в дом Бабай не водил, не терпел конкурентов.

Дверь в квартиру оказалась незапертой, Перелыгин вошел, слыша голос соседа с четвертого этажа по фамилии Семечка. Михаил Леонидович, по прозвищу Жмых, преподавал электрику в местном учебном комбинате.

На материке Семечка работал в техникуме и, несмотря на слабое зрение, сквозь толстые линзы очков сумел разглядеть хорошенькую студентку. Прознав о проделках мужа, жена Семечки устроила в техникуме скандал. Спасаясь от обвинений в совращении… развращении… разложении… использовании… и прочих грехах, а пуще от родителей Валечки, Михаил Леонидович уломал юную пассию бежать с ним на край земли за счастливой жизнью, которая почти состоялась.

Лишь иногда Михаил Леонидович высматривал близоруким взглядом новую жертву, больше не допуская излишеств во временных отношениях.

Но однажды вышла незадача. Отправив Валечку в отпуск, Михаил Леонидович засмотрелся на симпатичную продавщицу из отдела бытовой техники и пригласил ее обсудить наиболее предпочтительную марку магнитофона. Обсуждение продолжилось несколько ночей, и Михаил Леонидович не заметил, что из Валечкиного шкафчика исчез флакон французских духов, купленный им в подарок.

Объяснить пропажу застигнутый врасплох Михаил Леонидович не смог и получил сковородкой по голове. Валечка попыталась что-то разузнать у соседей, заходила и к Перелыгину, но расследование закончилось ничем и все само собой успокоилось.

Тамара уже легла, когда раздался звонок. Уверенная, что вернулся Егор, она распахнула дверь… Михаил Леонидович Семечка сидел на кухне, что-то взволнованно тараторя.

– Наконец-то, – сказала Тамара, – у нас тут «с легким паром» какое-то. – Она казалась веселой, усталость как рукой сняло.

– Слава богу, – запричитал Семечка. – На вас, Егор, вся надежда. Поговорите с ними. Вам поверят. Я же ни сном ни духом… Да как можно, как можно? Мне бы в голову никогда…

Он находился в возбужденном состоянии, не замечая, что сидит в зеленых трусах в ромашку и красной майке, с которой строго смотрит команданте Че.

Семечки отмечали Новый год у соседей на первом этаже. Ближе к утру Валечка ушла спать, а Михаил Леонидович себе еще позволил и разгулялся нешуточно. Наконец, попрощавшись, он начал восхождение на четвертый этаж. На лестнице вспомнил про забытые очки, но возвращаться не стал, продолжив путь. Толкнул незапертую дверь и тихонько прокрался на кухню попить чаю. Поставил чайник на плиту и уселся ждать. Похоже, он задремал, а очнулся от неприятного запаха – от чайника шел дым. Михаил Леонидович, близоруко исследуя причину, с удивлением обнаружил электрочайник на эбонитовой подставке. «Зачем Валечка достала его?» – вяло скользнула не вызвавшая последствий мысль. Кое-как в темноте он добрался до спальни, разделся и забрался под одеяло, чувствуя тепло спящей Валечки…

…Возможно, ему казалось, что он видит кошмарный сон, будто тяжелый камень лег на грудь. Он постарался столкнуть его, но услышал громкие голоса, а «камень» превратился в колено соседа с третьего этажа Жоры – начальника ремонтных мастерских. И самое ужасное – рядом на кровати, у стены, за Михаилом Леонидовичем, будто резаная, визжала не Валечка, а голая Жорина жена – Надька, которую тот крепко держал за волосы. Едва разбирающий лица Семечка попытался протестовать, произнести какие-то убеждающие слова, но Жора, сильнее вдавив колено в грудь, прорычал: «Молчи, Жмых, твоя жизнь кончилась!»

– Родненький, – вопила Надежда, – ты посмотри на этого старого козла! Да чтобы я с ним!

Просыпаясь и трезвея одновременно, Семечка сообразил, что не дошел до четвертого этажа. Комичность и нелепость ситуации была очевидна, но Михаил Леонидович не стал искушать судьбу и под шумок исчез, уже на лестнице обнаружив, что по-прежнему в трусах и майке. Измученный испытаниями, он позвонил к Перелыгину.

– Заберите, Егор, у них мою одежду… И умоляю вас подняться со мной к Валечке, иначе вы даже не представляете, что может произойти, – качал головой Семечка, вспоминая сковородку.

– Да откуда же муж взялся? – Тамара давилась от смеха.

В ответ скорбное лицо Семечки изобразило кислую улыбку и даже позволило себе стыдливо хихикнуть.

– Спал, представляете, спал как убитый в соседней комнате! – Михаил Леонидович собрался было еще хихикнуть, но спохватился и протяжно вздохнул.

Глава двадцать пятая

Пунктир времени

✓ Б. Ельцин обратился к XIX конференции КПСС с просьбой о политической реабилитации.

✓ Открылись регулярные воздушные рейсы из нового аэропорта Каунаса.

✓ Началась всеобщая забастовка в Армении.

✓ Произошло первое межнациональное столкновение криминальных группировок в Москве между азербайджанцами и ореховскими бандитами.

✓ Столкновение войск с бастующими в аэропорту «Звартноц» близ Еревана. Один человек погиб.

✓ В Центре международной торговли проведен 1-й международный аукцион произведений современного искусства, подготовленный британским аукционным домом «Сотби».

✓ Сессия областного Совета Нагорного Карабаха приняла решение о выходе из состава Азербайджанской ССР.

✓ Журналисты телевидения, радио и всех центральных газет впервые в истории были приглашены на заседание Президиума Совета Министров СССР.

✓ На родине Маршала Жукова в деревне Стрелковка Калужской обл. открыта посвященная ему архитектурно-скульптурная композиция.

✓ В Тюменской области открыто новое месторождение нефти, названное Тяновским, в память об известном геологе А. Тяне.

✓ На встрече с Генеральным секретарем ЦК КП Вьетнама Нгуен Ван Линем М. Горбачев заявил, что Всесоюзная партийная конференция подтвердила правильность выбранного пути.

✓ Прошел первый митинг Московского народного фронта.

Второго января мороз вдавил ртуть в термометре до минус шестидесяти. Дожидаясь Пухова, Тамара пила кофе, а Перелыгин переливал в плоскую фляжку из «нержавейки» коньяк – на всякий случай. Вскоре у дома захрустел снег, заскрипело мерзлое железо безотказного «уазика».

На трассе они врезались в плотный туман, смешавший небо и землю. Свет фар отражался от него, слепил глаза. Казалось, что ехали в оцепенелой мгле по скалистому дну молочного моря, которое, извиваясь, вело их между сопок. Вскоре дорога, закладывая широкие дуги и повороты, поползла вверх к Богучанскому перевалу, они вынырнули из тумана, будто выехали на крутой берег. Здесь в черном небе куском светящейся дыни висел месяц, а звезды напоминали россыпи моргающих новогодних гирлянд. Справа свет фар выхватывал из темноты откосы сопок, слева черным провалом подступала пропасть.

Прииск «Богучан», как и все прииски Золотой Реки первого «призыва», появился во время войны, когда не могли себе позволить лишнего, да и не лишнего тоже не могли. И все же, как утлые камельки в безжизненном пространстве между двумя океанами, в муках и лишениях здесь зачиналась жизнь. И каждое лето, до холодов, на сборные пункты ежедневно подходили подводы с золотым песком, едва передвигаемые парой лошадей.

К началу шестидесятых наскоро разведанные богатые россыпи истощились. Геологи выявили множество не добитых в военное время шурфов и скважин. По документам тех времен даже установили имена промывальщиков, десятников, техников, допускавших приписки и низкое качество работ. Возможно, они надеялись, что война «все спишет», возможно, знали, что без лишних хлопот отыщут золото полегче и побогаче, бывало лежащее под ногами. Сталкиваясь со сложной геологией или с низким содержанием, по приказу или на свой страх и риск, они бросали одни земли и переходили на другие. Повсюду остались следы спешки, технической немощи и принуждающей силы времени, перед которыми оказался бессилен и «Даль-строй», не признававший объективных трудностей.

После приезда в Городок Клешнина Богучанская долина первой попала под ревизию. Геологам пришлось проверять недобитые шурфы, переопробовать проходки, применять новые методы разведки, и вскоре прииск, получив больше тридцати тонн запасов, начал вторую жизнь.

Они переехали по деревянному мостку небольшую речку Някунья. Ее замерзшее русло скрывалось в темноте между сопок. Пухов проводил взглядом черный провал долины, вспоминая, как лет двадцать назад проезжал здесь на лошадях с приисковым геологом. Решили отдохнуть в заброшенном бараке, стоящем на линии старых шурфов. Долго рассматривали приклеенные к стенам дальстроевские газеты военного времени. На одной чья-то рука накарябала цветным карандашом: «Триста метров к югу – трупы».

«Посмотри, что делали, – сказал Пухов, обследуя старый шурф. – До плотика не добили, а в проходках-то порода со склонов». Вскоре здесь разведали довольно богатую россыпь. Почти двадцать лет ее отрабатывает старательская артель.

В те годы ему казалось, работа обрела смысл, охватывающий далекие перспективы. Выработались правила «игры», появилась стабильность. Но минуло двадцать лет и он больше не чувствует уверенности. Твердая дорога кончилась, они ступили на зыбучие пески. Пухов подумал, что Перелыгин прав, вцепившись в Петелина с его «миллионом». Истоки этого «миллиона» исходят из того времени, когда они испытывали радость, чувствуя, как цели рождают большую энергию. Почему же он сопротивляется, вязнет в зыбучих песках, гасит энергию, мелочно раздражаясь.

– А что дальше? – Пухов повернулся к Перелыгину. – Одного Петелина маловато будет. Давайте соберем экскаваторщиков с других приисков. Обмозгуем – как да что. Откроем «клуб миллионеров», к примеру. Как, товарищи журналисты, – улыбнулся он Тамаре, – неплохо звучит: «клуб миллионеров», верно?

– Наш ответ Уолл-стриту, – сказала из темноты Тамара, стараясь рассмотреть Пухова, напоминавшего ей почему-то обиженного ребенка.

– Не так далеко от истины, – заметил Пухов. – Нужны хотя бы четверо для начала – это плюс миллион кубов. Технически и организационно мы поддержим – и политически тоже, – добавил он, решив, что шум в прессе не повредит. Неизвестно, как с Унаканом повернется.

«А все-таки он ничего мужик», – подумал Перелыгин.

Неторопливо взобрались на макушку. Отсюда серпантином разбегались две дороги на разные прииски. По традиции, остановились и вышли на небольшую площадку, будто белую тарелку, плывущую в черном небе. Звезды здесь светили не только над головой, но и вокруг. Стояла мертвая тишина. Скалы, скованные морозом, будто затаились, страшась неосторожного движения или резкого вздоха, способного разорвать их каменную плоть.

Без зрительных ориентиров ощущение пространства терялось: казалось, шагни за край – там пустота. Тамара зябко поежилась, пытаясь избавиться от странного ощущения невидимой высоты, и полезла в машину.

Когда они спустились в долину Большого Богучана и в дымке замерцали огоньки поселка, Пухов спросил у водителя:

– Все приготовил?

– А как же, – кивнул тот в ответ.

– Заскочим по дороге, поздравим хорошего человека. – Пухов повернулся к Тамаре, улыбнулся: – Видели живую легенду? Такую точно не встречали.

– Заинтриговали и перед гостьей оконфузили, – напрягся Перелыгин.

– Надо быть ближе к народу, – засмеялся Пухов. – Не только с «миллионерами» дружбу водить.

Они свернули к складам и метров через триста посигналили у ворот. Из вросшего в землю домика с двумя светящимися окошками неспешно вышел коренастый человек в обрезанных валенках и полушубке на плечах. Пухов вылез из машины, толкнул калитку и пошел навстречу.

Вскоре они сидели за столом, на печке дребезжал крышкой чайник, появилась миска с кусками вареного мяса, соленые помидоры, хариусы, мороженая брусника, холодец, распространяющий аппетитный запах чеснока, бутылка водки.

Хозяин оказался крепким стариком непонятного возраста. Из толстого свитера торчала короткая морщинистая шея, над ней выступал широкий упрямый подбородок. Лицо состояло из большого, плотно сжатого рта, плоского носа и широко посаженных острых раскосых глаз. Над прорезанным глубокими морщинами лбом щеткой нависали жесткие седые волосы. Когда старик ставил на стол пышущий жаром чайник, Перелыгин заметил, что держал он его без тряпки, голой рукой – широкой в кисти, с крупными узловатыми пальцами, на которых толстыми лопатками выделялись желтые ногти.

Было видно, что живет хозяин один, но присматривать за хозяйством сил хватает. Кроме телевизора на тумбочке среди самодельной мебели стоял сколоченный из «проморенных» марганцовкой досок книжный стеллаж, забитый толстыми журналами и сложенными кипами газет. Перелыгин заметил, что его газета лежала отдельной стопкой.

Водитель занес в дом коробку, перевязанную толстой веревкой. Хозяин принялся было резать веревку ножом.

– Оставь это, – сказал Пухов. – Мы строго по рюмочке и попьем чаю. Знакомьтесь, – обратился он ко всем сразу, – дед Толя – живая легенда.

– Живем пока, Антоныч, а тебе, гляжу, дома не сидится. Сам попраздновать не успел и другим не даешь. – Старик оглядел гостей. Он говорил ровным спокойным голосом, с легкой ухмылкой, пропустив «живую легенду» мимо ушей.

Во время войны дед Толя по прозвищу Японец занимал высокий пост заместителя начальника НКВД Сахалина, но в сорок шестом по ложному доносу его объявили японским шпионом. Возможно, за неизбежный карьерный рост – ему только-только исполнилось тридцать и он свободно владел японским. Получив десять лет, он оказался на Богучане. Здесь в сорок втором открыли богатые россыпи, а к появлению деда Толи основали прииск. «Даль-строй» не тратил время попусту.

Однажды, дежуря на пробуторке, во время короткой паузы в подаче песков, когда спала муть и сквозь чистую воду, бежавшую по шлюзу, стали видны крупные фракции осевших минералов, он почувствовал близость большого золота. Оно лежало рядом на ворсистых ковриках под трафаретами. Вид золота пробудил в нем интерес. Когда в июле внезапно остановился промприбор и начальство распорядилось мыть по-старательски, вручную, звезда деда Толи начала новое крутое восхождение.

Он быстро усвоил секреты обращения с лотком, научился сохранять в шлихе самые мелкие знаки. С морозами, когда останавливались промывочные приборы, а добычу продолжали лоточники из добровольцев, он рыскал по полигону, неизменно перевыполняя сменную норму в сто грамм. За каждый грамм полагался рубль с копейками, зачисляемый на лицевой счет, а еще – дополнительный хлеб, сахар, табак. Золота оставалось много, и он понял: сколько бы они ни ползали с лотками, собрать всё не удастся.

Иногда, кружа в лотке воду, отогретую тут же в чане на костре, он спрашивал себя: какое ему до всего этого дело? Провалилось бы это золото в тартарары. Наверно, его здесь столько, что никто не считается с потерями, а может, не пришло время считать. «Когда-нибудь вспомнят», – бурчал он, чувствуя, что его все сильнее увлекает свободный старательский поиск.

В пятьдесят четвертом деда Толю реабилитировали. Чуть раньше лагерная почта донесла об аресте английского шпиона Берии, на что он, криво ухмыльнувшись, шепнул соседу по койке: «Не верь этой чепухе. По-ихнему, я тоже шпион».

Ему объявили о восстановлении в партии и вернули партийный билет. Однако вычеркнуть из памяти допущенную дурь и несправедливость дед Толя не захотел. Партийный билет не принял и пошел в партию геологоразведочную – промывальщиком, где его путь пересекся с Пуховым.

Когда началась ревизия месторождений, дед Толя понял, что государственная политика в отношении золота меняется. Перемены оказались созвучными его размышлениям, и он работал не жалея себя. Победно прошлиховав долину ручья Саптагай, он намыл хорошее золото. Оно стало первой крупной удачей в его новой жизни. В долине разведали месторождение, и деда Толю внесли в список первооткрывателей. Наверно, он получил бы награду, но ему припомнили историю с партийным билетом. Пухов попытался вступиться, не помогло, и деда Толю из первооткрывателей вычеркнули. Судьба криво улыбнулась ему из прошлого. Дед Толя некоторое время соображал, как жить дальше. «Вероятно, – пришел он к неутешительному выводу, – так будет всегда». Поэтому, не обращая внимания на протесты и уговоры, забросил лоток и ушел в сторожа – наблюдать жизнь со стороны, ни во что отныне не вмешиваясь.

– По какому ж все-таки делу, Антоныч, – подсел к столу дед Толя. – Ешьте, – распорядился он. – Чем богаты. Подогревать народ вроде как рановато. А что в мои хоромы заглянул, премного благодарен.

– К Петелину журналистов везу.

– Этого знаю, – кивнул дед Толя на Перелыгина. – Часто по прииску шастает. Вон, у меня на полке, собрание его сочинений. А барышню не видел. Новенькая.

– По-моему, мы не встречались, – удивленный осведомленностью старика, сказал Перелыгин.

Дед Толя, кхекнув, положил ему на тарелку увесистый кусок холодца.

– Ешь-ка, там таким не накормят, и вы не стесняйтесь. – Он подвинул миску к Тамаре. – Я ненароком подумал, Митьку Фролова приехал с должности сгонять.

Фролов, которому было лет тридцать, работал начальником самого дальнего участка прииска, а там начальник – царь, бог и отец родной. Его персональное дело разбиралось на последнем бюро райкома. К окончанию промывочного сезона на участок завезли два ковра премировать победителей соревнования. Фролов забрал ковры себе. Была в этом даже не жадность, скорее какое-то пещерное жлобство. На бюро он тупо твердил, что ковры не отдаст, а когда пригрозили исключением, с холодным равнодушием на лице бросил партийный билет на стол и ушел.

– Будь моя воля, я б его в тот же день выгнал, – сказал Пухов.

– Ты – начальник, – улыбнулся дед Толя. – У тебя помех нету.

– Увы… – вздохнул Пухов. – Теперь начальников выбирают. Демократия. Не слыхал?

– Читаю, – кивнул дед. – Чудно, у нас на всех один закон был, хоть для зэков, хоть для вольных. А у вас митинг сплошной. Партию на ковры меняете, какую же она вам перестройку устроит, ежели у ей авторитета меньше ковра.

– А сам? – Пухов слегка наклонил голову, разглядывая старика. – Забыл, как свой билет в райкоме оставил? Обиделся?

– Помню. – Дед Толя нахмурил лоб, отчего козырек его жестких волос нахлобучился на глаза. – Что сделано, то сделано. Будь я тогда не таким честным, может, и угомонился бы, но очень я этим дорожил, а для честного человека, Антоныч, недоверие – самая страшная несправедливость и обида. Предали меня. И этот, Митька то есть, тоже предатель. Такие на войне свои билетики в землицу прятали, жгли. На зоне их повидал. Шестерки. Ты меня к ним не прилаживай.

– Я не прилаживаю, – сказал Пухов. – Думаю вот, отчего их столько развелось? Другой какой-то рождается народ. Одни деньги на уме.

– И думать нечего, – фыркнул дед Толя. – Ты дома с ванными и теплыми сортирами строишь? На участках удобства развел. Техника у тебя теперь справная. А сволочь на удобства летит, как комар на тепло. Легко жить. Выживать не надо. Даже с хорошими людьми что-то такое делается, когда у них все тип-топ. Раньше Север сволочей отпугивал, как волка флажки. А вы – тю-тю, поснимали флажки-то. Вот и прут на готовенькое.

– Что же, зону вернуть? – Тамара внимательно слушала деда Толю. – Вы так о прошлом говорите, будто жалеете.

Дед Толя растянул рот в стариковской улыбке, его раскосые глаза стали совсем узкими.

– Видал, какая прыткая, – кивнул он Пухову. – Сразу на цугундер. Мои жал елки, милая, давно быльем поросли. Зона и есть зона, чего о ней толковать. Кто этого лиха хлебнул, тот знает, а кого миновало, все одно не поймет. Нельзя это понять человеку. Но другая жизнь тоже была.

Он зачерпнул алюминиевой кружкой кроваво-черного брусничного морса из кастрюли, отер ладонью мокрую кружку и отпил крупными шумными глотками. С трудом верилось, что у него была неправдоподобная жизнь, в которой не нашлось места ни райской тишине, ни мягкой теплой траве, ни тонким влажным пальцам в его большой сильной руке, ни чьим-то глупым, счастливым, несвязным словам, порхающим, словно бабочка, влетевшая в открытое окно залитой утренним солнцем комнаты. А хранились в памяти арест, этапы, палатки, бараки, карьеры, шлихи с золотыми блестками, долины рек, убегающие в сопки. И еще – лица, будто длинный однообразный ряд фотографий, людей, чьи имена он помнил и чьи забыл. Среди них было несколько потерянных навсегда человек, которых ему очень не хватало, и он знал – таких больше никогда не встретит. Но с годами он думал о них все реже, а потом и вовсе перестал вспоминать. Почти все его годы остались позади, но он так и не мог ответить на простой, как ему казалось, вопрос: кому понадобилась его долгая странная жизнь, и успеет ли он понять, осознать еще этим земным сознанием – что же все-таки там, за тишиной?

Напившись морса, дед Толя шумно вздохнул, переводя дыхание.

– А почему вы остались? Могли ведь уехать, как другие, или некуда было? – Тамара смотрела на деда Толю почти влюбленными глазами.

Дед Толя пошел к печке, отворил дверцу, пошуровал кочергой догорающие поленья, долил в чайник воды, поставил его на печь, вернулся и сел за стол.

– Было куда, – поморщился он. – Детдомовский я, с малых лет один на свете, хватило бы духу. Мог! – сказал он с нажимом. – Но, хочешь – верь, хочешь – нет, понравилось мне тут. Еще на зоне мечтал по тайге с ружьишком побродить, рыбку половить. К людям приглядывался. Тут много правильного народу жило. Корявый народец, но ходовой, правильный. Простое дело – держись за него и себе слабины не давай, а он в беде не бросит. Многие тогда оставались. Девчонок по комсомольским путевкам привезли. Народ давай жениться. Такие, понимаешь, делишки. – Он помолчал. – А домой вертаться побоялся. Да… Остановил меня кто-то. – Дед погрозил кривым указательным пальцем. – Остерег от греха. Я тех двоих, что меня упекли, прибил бы. Мне еще тогда шепнули, кому обязан. Тогда же и понял: если найду – убью. А искать-то их чего? – засмеялся он. – Сидели, как зайцы под кустом.

– Все! – Пухов поднялся из-за стола. – Заканчивай интервью. Не серчай, ехать надо. – Он пожал деду руку. – За угощение – спасибо. А вы, Тамара, приезжайте, ему есть чего порассказать.

Дед Толя снял с вешалки – деревянной доски с длинными гвоздями – овчинный полушубок, накинул на плечи. Раскосые глаза его блестели, по лицу блуждало удовольствие. Помнит Пухов, хоть и директор такой махины, а прошлого держится, не брезгует за столом рюмку выпить. «Беречь таких надо», – растроганно подумал дед Толя. Эта теплая мысль сама собой возникла вместе с благодарностью, которая грела его сейчас изнутри. Помогала и выпитая водка, и он вдруг возьми да скажи, хотя минуту назад говорить вовсе не собирался:

– Чего уж, приезжайте, пожалуй, – припомнив, с каким интересом и приязнью слушала его Тамара и как у нее блестели глаза.

После натопленного, пропахшего дровяным дымом убежища, в котором доживал свой век дед Толя, мороз ожег ноздри, лица, рванулся под одежды, и все поспешили в урчащую, теплую кабину.

– Эта зима о себе осенью напомнит, – недовольно проворчал Пухов. – Вся техника стоит. На карьер, – велел он Николаю.

Они проскочили поселок. Тамара прильнула к двойному стеклу, но, кроме черно-белых построек, неухоженных дворов, светящихся окон и дымов, столбами уходивших в черное небо, ничего не рассмотрела.

До карьера было километров семнадцать. Дорога виляла вдоль сопок, повторяла изгибы старого русла Большого Богучана. Из-под снега торчали пожухлые прутики и травинки, а сам снег покрывали росчерки заячьих следов. Из-под машины вылетели две переполошенные куропатки. Сделав полукруг, растаяли в темноте.

Карьер «Первомайский» вел работы на Малом Богучане. В его устье, при впадении в Большой Богучан, в конце шестидесятых одним махом был построен горняцкий поселок, заметно отличавшийся удобствами и аккуратностью. Поселок должен был внушать оптимизм и тщеславную уверенность, что с барачным прошлым покончено и жизнь в тайге отныне будет протекать как везде.

В долине Малого Богучана лежало около тридцати тонн разведанного золота, но россыпь была бедна по среднему содержанию, для добычи требовалось перелопатить чертову прорву горной массы. Здесь впервые в экстремальных климатических условиях применили новую круглогодичную транспортную схему вскрыши торфов. Знакомиться с опытом понаехали специалисты из «Союз-золото» и Минцветмета, созвав в богучанскую глухомань кучу люда со всей страны. «Первомайский» гремел. Он был реальным воплощением новой политики – отрабатывать бедные россыпи, что означало брать золото подчистую.

Никогда в этих широтах добыча не выглядела столь могучей, технически оснащенной. И, глядя на эту силу и мощь, невозможно было представить рядом с карьерными самосвалами, бульдозерами с двухэтажный дом, экскаваторами в два дома, унылую вереницу немощных людей, толкающих по дощатым настилам деревянные тачки, с которых когда-то и началось освоение Золотой Реки.

Три красно-желтых экскаватора петелинской бригады расположились в забое вытянутым треугольником. Пятикубовые ковши, словно промороженные носы, обреченно уткнулись в землю. Над полигоном висела тишина, а по котловине плавали клочья белесого тумана. Сквозь него тускло светили лампочки в плоских, как канотье, отражателях, развешанных по периметру на лесинах, связанных в пирамидки.

Бригаде «светил» актированный день, но экскаваторщики на всякий случай были при агрегатах – присмотреть, а, не ровен час, потеплеет, поковыряться в забое, для порядка. Но мороз отступать не собирался, и шестеро мужиков – машинисты и помощники – маялись бездельем и сумеречным состоянием душ после новогоднего гуляния. В жарких кабинах собрались по трое. В одной помощники резались в «дурака», в другой – машинисты, размявшись по паре стопок и переживая просыпающийся вкус к жизни, окончательно утверждались во мнении, что, пожалуй, работы сегодня не будет, да и начальство на полигон не сунется, сами небось обед соображают.

Каждый «имел с собой» – жены знали, что не утерпят мужики, без дела сидючи. За разговорами из авосек извлекались куски оленины, соленый ленок, обвалянное в чесночке сальце, грибочки в листьях ароматнейшей северной смородины. На улице, прямо на гусеницах, поджидала пара торпедообразных чиров для строганины, рядом – бутылки загустевшей водки.

С Петелиным в кабине находился Тимофей Тетюшкин по прозвищу ТТ – долговязый мужик лет тридцати пяти, постоянно пригибающий косматую голову, будто стесняясь своего роста. Его длинные обезьяньи руки заканчивались громадными кистями. Кулак ТТ походил на боксерскую перчатку. Тимофей терпеть не мог парикмахерских и стриг себя сам портняжными ножницами, поскольку в кольца обыкновенных пальцы не пролезали. Он отрезал торчащие в разные стороны русые патлы, натягивал на макушку шапку, мелкую не по размеру, и, когда волосы больше не мешали ей торчать на макушке, закрывал салон. Мужики порывались подстричь Тимофея, со стороны все же сподручней, но безуспешно.

Третьим был Василий Пасько, прозванный за флотскую службу Боцманом. Как все бывшие флотские, Василий обожал хохмы из матросской жизни и не признавал иного нательного белья кроме тельняшки, которая всегда полосатилась на груди в прорези распахнутой рубахи. Он где-то добывал их, когда ездил в отпуск, и, случалось, после стирки жена вывешивала сушиться сразу пять-шесть тельняшек. «Где морячков своих прячешь? – смеялись соседки. – Покажи, может, стирки меньше будет!»

Как-то Боцмана – самого старшего – директор уговаривал встать на бригаду, но тот, вздохнув с видом переживающего человека, сообщил, что собрался уезжать на материк. Прошло месяца три, директор поинтересовался об отъезде. «Передумал», – развел тот руками, не моргнув глазом. «Все шутишь, гляди, дошутишься», – недовольно пробурчал директор. «Да ладно, Степаныч, – примирительно пророкотал Боцман, – бригадир без пыла что моряк без мыла. Из меня пыл весь вышел, а Петля тебя прославит».

– Тимох, колись, прицеливаешься нынче к миллиону? – Боцман деловито достал большой охотничий кинжал, пощупал пальцем лезвие.

– На хрена он мне сдался, хай бригадир маячит, – отозвался ТТ. – Ну, грохнем мы по мильёну, а нам план навесят по самое не балуй.

– Чуждый ты элемент, Тимоха, – гнул свое Боцман. – Выходит, не перестроился еще, смотри, отстанешь от советского народа.

– Гы, – сказал ТТ. – Ты, что ль, советский народ?

– А чего – у меня биография хоть завтра в генеральные секретари: отцом, матерью и флотом приучен своим трудом все в жизни добывать.

– Я, может, не меньше твоего приучен, – незлобиво отбрехивался ТТ. – Только с генеральным ты хватил, не по плечу тебе эта глыба. Кому-то землю лопатить надо.

– Землю кидать тоже с умом следует. Ты вот не понимаешь, что мы своей лопатой мильён всегда перебросаем. Самосвалы подавай, а за нами дело не станет. А их под нас начальство считает: будет мильён в плане – и самосвалы будут. Понял?

– Не первый год замужем, – проворчал Тимоха.

– Вот я и говорю, не перестроился ты, – слегка глумился Боцман. – Не проникла перестройка в твое сознание, в самую суть – как надо делать, знаешь, да шкурные интересы в тебе глубоко засели, мешают осознать масштаб стоящих перед страной замыслов.

– Я что, ради себя? Я обо всех думаю, – немного растерялся Тимофей. Про шкурные интересы звучало нехорошо. Хоть и не взаправду разговор, но все же шкурники – народ неуважаемый. Их за стол в хорошую компанию не позовут. Шкурник – клеймо. – Что ж ты сидишь-то, лясы с нами точишь? – подступился с другого бока Тимофей. – Что ж мильён свой не кидаешь? Где самосвалы? Начальство где? Мороз-то не спрашивает, с ним не договоришься. А поломка, профилактика, запчасти! Сижу – куру? Потом давай, догоняй, Тимоха! Не, нельзя всем разом нырять.

– Ну, ты-то известный «морж», – съязвил Боцман, намекая, как года два назад Тимофей ехал с приятелем по зимнику, машина угодила в парящую промоину, которую поначалу приняли за наледь, и ушла в воду по кабину. Оба успели выбраться на крышу. Хорошо, что шли колонной. Задние остановились, мужики связали веревки, забросили их бедолагам, танцующим на кабине в мороз. Те обвязались, но пришлось нырять, а потом в теплых кабинах растираться спиртом, изрядно глотнув его, вместе с чифирем. – Живешь ты, Тимоха, во власти темных заблуждений, – не унимался Боцман. – И выйти из них просветленным не хочешь.

– Кончай травить, – сказал Петелин, закончив возиться с закуской. – Садитесь жрать, пожалуйста.

– Картежников надо позвать, – устраиваясь поудобней, прокряхтел Боцман.

– Вызывай по одному, – передал рацию Тимохе Петелин, – а то задохнемся.

– Ты тоже, Петля, не увиливай, выскажи свое мнение, – потребовал Боцман.

– Мое мнение: не там перестраиваемся. Может, работаем плохо? Дай нам волю – всю тайгу перелопатим. Пускай начальство перестраивается. Я сколько «миллион» лбом прошибал? То-то. Он только мне нужен? Пока этим умникам указивку не спустят, им хоть кол на голове теши. Работягу-то просто в нужную сторону развернуть – плати ему, и все дела. А они хотят на сознании прокатиться, вот на мозжечок и давят.

– Слыхал, Тимоха?

– А чего Тимоха? Самим, что ли, в хомут лезть? Им не надо, а мы – давай. На Север не сачковать едут. На хрен тут сопли морозить без толку?

– Это ты в точку, Тимоха. Север – надежда страны. – Боцман шумно почесал нос – запахи в кабине щипали ноздри, не было мочи терпеть. – Надо везде, как у нас, сделать: пришел работать – подпиши договор на год, на три. Сачкуешь – за борт!

Уже прошли первый круг – все помощники по разу побывали в хлебосольной кабине. Разомлев, забросив карты, они делились впечатлениями от новогоднего гулянья, прикидывая, скоро ли опять позовут на бригадную скатерть-самобранку.

– Эх, – зевая, смачно потянулся Боцман, – закатиться бы сейчас к морю Черному, да с хорошенькой пеструшкой, да ощипать ее до последнего перышка!

– Околеет голышом-то, – тыкнул Петелин.

– Тимох, а ты когда с машины нырял, часом не простудился?

– Я-то! – не почувствовав подвоха, беспечно протянул ТТ. – Даже не кашлянул. Мне мороз по барабану.

– Все вам по барабану, – проворчал Боцман. – А сейчас слабо?

– Чего слабо? – уставился на него Тимофей.

– Голым до того экскаватора дойти, медленно, в печали.

– Мне слабо? – втянул голову в плечи ТТ. – Да я тише тебя пройду, факт. – Петля, время сечь будешь. Раздевайся, – скомандовал он, – посмотрим, у кого яйца раньше зазвенят.

– Нет! – покачал головой Боцман. – Петля тоже должен участвовать в «заплыве». Он бригадир, негоже ему отсиживаться. Вот и определим: кто лучший экипаж, а кому – на перековку. Кто парой с помощником раньше придет – тому второй миллион с Петлёй грузить.

– Сдурел, что ли? – отмахнулся было Петелин. – Всех в больницу уложить хочешь? Любка твоя узнает, такую вахту закатит, склянки отбивать замучаешься.

– Давай-давай, – непреклонно надавил Боцман, – зови эту «золотую» молодежь, счас поглядим – кто тут за перестройку, а кто примкнул по дурости. Форма одежды – шапка и валенки.

– Гы, – гоготнул ТТ, – без порток, что ли?

– А ты как думал? – не сдавался Боцман. – Баб нету. Первыми идут «старики».

Для лучшей видимости зажгли фары, направив их одна на другую. Яркий свет вспорол темноту, перемешанную с туманом. Внушительный треугольник между агрегатами горел неземным белесым светом. Разошлись парами по кабинам, прихватив термосы с чаем.

Первым выпало идти Тимофею. Он поругался, посетовал на судьбу, сунул босые ноги в собачьи унты, натянул посильнее на патлы шапку и, чувствуя, что она дальше натягиваться не желает, прихлопнул к макушке. Прикрыв широкой ладонью все, что ниже живота, испытывая неловкость, словно предстояло выйти на городскую улицу, полную знакомых, приоткрыл дверь кабины, примериваясь, не послать ли затею вместе с Боцманом подальше, пока не поздно. Но в кабине уже затрещала, захрипела рация. Послышался хрюкающий голос Петелина, сообщивший, что время пошло.

– Передай, чтоб с земли засекал, гад! – рявкнул ТТ помощнику. – У меня акклиматизация. – И, крякнув – эх, ёшки-матрёшки! – начал спускаться, как по лестнице космического корабля, на землю, похожую на лунный ландшафт, чувствуя, как его целиком заворачивают в простыню из наждака и начинают тереть.

Помощник Тимофея Игнат Шестаков, жилистый вертлявый парень лет двадцати семи, неотрывно следил за своим машинистом из кабины, непроизвольно подергивая плечами, тоскливо ожидая неотвратимо надвигающееся на него испытание, слабо надеясь, что ТТ вернется в теплую кабину, хватит у него ума не шляться нагишом по шестидесятиградусному морозу, и затеянная Боцманом нелепость прекратится. Игнат очень хотел, чтобы все повернулось именно так, в душе понимая – ТТ не отступит, даже окати его сейчас водой. Понимал и гордился силой характера ТТ, настраивая себя не задать стрекача по полигону. Они – экипаж! Должны быть как одно целое. А он обязан прикрыть спину своему командиру пусть и в такой дурацкой затее.

ТТ спустился с лестницы. Тело жгло. Тепло было только под рукой, прикрывавшей низ живота, но и туда сквозь пальцы стал проникать мороз. ТТ хотел было покрепче прижать руку, но вдруг, раззадоривая себя, ударил гулкими шлепками по ягодицам, зажал ладонью причинное место и зашагал, смешно поднимая мигом покрасневшие колени.

– Ишь, как по заднице-то себя отходил, – заржал Боцман. – Будто гусь крыльями. Налей ему и, смотри у меня, чтоб плелся, как груженый сухогруз, – пригрозил он помощнику, стягивая ватные штаны…

Пухов, Тамара, Перелыгин и Денис наблюдали, как голый мужик в унтах и шапке неторопливо прошагал по полигону, словно архангел в освещенном белесом пространстве, поднялся в кабину, из нее навстречу ему вышел другой голый мужик, который спустился вниз и двинулся к третьему экскаватору.

Машина стояла у самого края котлована, где дорога начинала пологий спуск. Пухов почуял что-то неладное. Сейчас он молча наблюдал за фантастическим представлением, пытаясь понять смысл происходящего и что делать. Тамара, из деликатности не выказывая интереса, поглядывала из-за плеча Пухова в ветровое стекло. Перелыгин с Денисом тихо давились от смеха.

Вот и второй архангел поднялся по лестнице в кабину, а ему навстречу вышел третий – Перелыгин узнал в нем Петелина.

– Ну-ка поехали! – скомандовал Пухов. – Пока эти моржи сухопутные нам коллективный показ не устроили.

Машина ринулась вниз, ее заметил Игнат Шестаков и дал мощный гудок. Услышав сигнал, Петелин оглянулся и кинулся назад к лестнице, неуклюже вбежал по ней, сверкнув голым задом, исчез в кабине.

Началась паника – одежда Боцмана осталась в его экскаваторе, но там сейчас был Тимоха и уже, как по тревоге, натягивал его тельняшку и штаны. В экскаваторе Петелина надеть было нечего, поскольку бригадир впрыгнул в собственные штаны сразу двумя ногами. Боцману достались лишь петелинские трусы и свитер. Натянув их, он с криком «полундра!» скатился по лестнице и метнулся к машине ТТ, сообразив, что надо именно туда.

Пухов попросил Перелыгина и Тамару побыть в машине, а сам прошелся вдоль агрегата, оглядел забой, усмехнулся, заметив рыбу и бутылки на гусеницах.

И Перелыгин, и Тамара, и экскаваторщики, наблюдавшие за директором, разгуливающим по полигону, были бы сильно удивлены мыслями, занимавшими его в эту минуту.

А Пухов вспоминал, как осенью двадцать лет назад он получил известие о прибытии груза и пошел один под вечер на базу, охраняемую дедом Толей. Переходя по льду реку, он принял в темноте черную полоску открытой воды за галечную косу, прыгнув на нее со льда. Была сильная пурга, мороз ночью уже опускался ниже тридцати, до базы оставалось три километра. Выбравшись из воды, Пухов побежал, сбрасывая на ходу одежду. Наверно, он не добежал бы и погиб бы по собственной дурости, но его подобрал дед Толя, ходивший проверять заячьи петли. Всю ночь он растирал Пухова медвежьим жиром, отпаивал спиртом с горячим чаем и спас его не только от смерти, но и от обыкновенной простуды. А утром отправил на лохматой якутской лошадке обратно на участок геолого-разведочной партии, где он оказался три месяца назад, сразу после института.

На гиблом, оторванном от мира участке трудился разношерстный народ, но всех уравнивала работа и одинаковые условия жизни в тайге. После смены каждый тащил к своему жилищу срубленную лесину топить печь, делились едой, охотничьими трофеями, ходили в соседние балки пить бражку. Балки были все похожи один на другого. Дверь обычно находилась с торца, слева от нее стояла большая железная печь, на которой готовили еду. За печью на стене сушили одежду, чуть дальше по той же стене врезалось небольшое оконце. К нему впритык ставился стол, вдоль противоположной стены ладились нары в два яруса. Верхние, откидные, нары делались из металлических труб, на которые натягивался брезент.

Когда буровой сезон закончился, станки тракторами утащили ремонтировать на базу а Пухова оставили начальником на шурфовку. Ему предстояло прожить всю зиму среди двух десятков мужиков, отвечать за проходку, документирование, взрывчатку, короче, за все, в том числе и за их жизни. В ту зиму, сравнивая свои впечатления студенческих лет, он понял, как обманчива человеческая внешность, как часто за неприглядностью, колючим характером, показной грубоватостью скрываются прочность и надежность, готовность терпеть, а за благообразным видом прячется изворотливая, готовая предать мерзость.

Шурф – глубокая вертикальная дыра, уходящая в земную твердь. Его бьют коротким ломиком, кувалдой, а где льда поменьше – забурником. Точно посередине в дне шурфа пробивается бурка – дырка поменьше, глубиной двадцать пять или сорок сантиметров, в нее закладывается взрывчатка и электродетонатор.

Оповещая о взрыве, Пухов свистел в свисток и крутил рукоятку взрывной машинки. Тайга вздрагивала от грома, не поймешь откуда вылетали куропатки, уносились с возмущенным криком. Вскоре шурфовщики – грубый народ кайла и лопаты, стали называть своего молодого начальника Антонычем. А за глаза про бригаду говорили: Тимур и его команда. Пухов пытался возражать, но мужики не уступили. Многие помнили времена и традиции «Даль-строя», где к начальству было принято относиться уважительно.

Среди шурфовщиков были бывшие зэки, власовцы, отбывавшие ссылку, молодые парни, приехавшие по комсомольскому набору осваивать севера. Был Вадик Зинчук. Спецпереселенец из-под Черновцов. Когда на Украине появились немцы, ему исполнилось шестнадцать, и он попал в молодежный отряд будущих полицаев – ходил в форме, носил деревянное ружье и за это хорошо ел. Что случилось потом, не рассказывал, а расспрашивать было не принято. Пухов только знал, что Вадик попал на Север очень молодым, учился на курсах взрывников и горного дела.

Был бывший вор-карманник Лёнчик по кличке Пантелеев. Безотказный, двужильный в работе. По тайным позывам своей натуры, он таскал из вагончиков всякие мелочи – ложки, стаканы, вилки, короче, все, что можно было украсть. Крал и у Пухова, заходя с какой-нибудь просьбой. Мужики, жившие с Лёнчиком, собирали украденные вещи и возвращали хозяевам. Никто не обижался. Лёнчика даже жалели, понимая, что это какая-то странная неизлечимая болезнь, и за то, что он не был жлобом: настреляв на охоте дичи, щедро делился с товарищами по балку, а по выходным на всех варил суп из куропаток и шурпу из зайчатины.

Когда вовсе становилось невмоготу от холода и тоски полярной ночи, а душа требовала пира, в нарушение «сухого» закона ставили бражку. Как-то затащили на минутку Пухова, собравшегося поохотиться: «По кружечке, начальник!» Очнулся в своем балке одетым, подпоясанный пустым патронташем. Утром ему показали кучу стреляных гильз и ручку от ведра с перебитым ободом на лиственнице: «Свиреп был, Антоныч, ишь, от ведра-то что осталось».

По субботам топили баню. В банном балке поставили большую железную печку. Она безжалостно пожирала дрова, но и раскалившись докрасна, едва прогревала вокруг себя пол. В двух метрах вода на нем уже замерзала, а к углам лед и вовсе нарастал горой. Мылись в резиновых сапогах, налив в них горячей воды. Когда вода в сапогах остывала, подливали горячей.

Неожиданно в феврале пришла радиограмма о переводе на другой участок. На прощание шурфовщики устроили банкет. Он расставался с сожалением со своей первой бригадой, обжитым клочком тайги, почти уютным, как тогда казалось, крохотным отдельным балком.

На следующее утро он благополучно добрался до склада деда Толи, куда вскоре подошла машина. В кабине грузовика сидел главный инженер экспедиции, и Пухову пришлось ехать в кузове. На него надели тулуп из овчины с высоченным воротником. Каждые десять километров машина останавливалась, Пухову наливали стакан водки, а на закуску он получал кусок хлеба с салом. Остановок было четыре, но до места он доехал совершенно трезвым.

Начались его скитания по геологическим участкам и партиям. И сам он, и люди, с которыми его сводила судьба, все были готовы к этой бродяжьей жизни. Материальные блага и ценности, имеющие значение для большинства людей, удобства быта, комфорт жизни для них не стоили ничего. Они завидовали только легендарным маршрутам первооткрывателей, истово верили в свою звезду, в свое имя на карте, пусть и геологической, для служебного пользования.

Теперь он вернулся на землю, с которой начинал. Его путь выдался трудным и относительно удачным. Он разведал несколько золотых россыпей, его имя значилось среди первооткрывателей, он получал ордена и награды, но в легенду не вошел. Опоздал. Жизнь плавно несла его вверх, делаясь удобней и комфортней. Но почему тогда так щемит сердце, когда перед глазами из глубин памяти выплывают картинки неустроенного таежного бытия, почему кажется, что тогда-то он и был счастлив по-настоящему. Неужели это пенсия напоминает о себе, разъедая сердце тоской и сладостью ушедшей молодости. Стоя у гусениц экскаватора, он решил, что не будет участвовать в разведке Унакана.

Сверху осторожно приоткрылась дверь, Петелин филином повертел головой по сторонам и опасливо, бочком, начал спускаться по лестнице. Пухов погрозил ему кулаком и, взявшись за металлические поручни, взбежал в кабину.

Глава двадцать шестая

Пунктир времени

✓ Установлены дипломатические отношения с Катаром.

✓ В Сарыозеке произведен подрыв первой партии советских оперативно-тактических ракет ОТР-22.

✓ Утвержден новый Примерный устав колхозов, призванный служить возрождению их кооперативной сути.

✓ Разгон многотысячного митинга во Львове.

✓ У стадиона «Динамо» прошел митинг Московского Народного фронта.

✓ В Чимкенте зарегистрирован первый кооперативный банк.

✓ Б. Ельцин избран в общественный совет по созданию Мемориала жертвам сталинских репрессий.

✓ В Ленинграде представители 7 республик, 40 городов, 70 организаций создали координационную группу содействия образованию Народного фронта СССР.

✓ К космическому комплексу «Мир» запущен очередной корабль «Союз ТМ-6» с международным экипажем на борту.

В середине января Рощин с Перелыгиным улетели в Москву. На дозаправке в «Толмачево» объявили задержку по техническим причинам, а спешащим предложили вылететь через двадцать минут другим бортом. По традиции людей, обреченных торчать в самолете восемь часов, оба были слегка навеселе.

– Где начинается «Аэрофлот», кончается порядок, – сплюнул Рощин. – Полетели! Не сидеть же тут до утра! – Его душа требовала движения.

Другим бортом оказался пролетающий из Улан-Удэ старикан ИЛ-18. Отступать было поздно, и они, чертыхаясь, поднялись в полупустой салон, выбрав места в хвосте, где несколько кресел отделялись складывающейся стенкой с иллюминатором. Почуяв компанию, к ним примкнул худощавый усатый очкарик из Новосибирска. Увидев развернутые свертки с мясом и рыбой, он тут же извлек из дипломата бутылку коньяка. «…Время в пути семь часов тридцать пять минут, – сообщил приятный голос из динамика. – Командир корабля и экипаж желают вам приятного полета».

– Влипли на плюс три с половиной часа, – зло буркнул Перелыгин.

– Мужики! – Глаза Рощина блеснули веселым азартом. – Мы шагнули назад из эры реактивных двигателей в эпоху небесных тихоходов. Вкусим радость спокойного течения времени, ибо каких-нибудь тридцать лет назад нам пришлось бы корячиться на перекладных несколько дней. Наливай! – скомандовал он очкарику. – Извлечем пользу из неожиданностей бытия.

В половине третьего ночи, галдя, они долго прощались у трапа со стюардессой Наташей. Очкарик зачем-то выпросил у нее телефон и норовил поцеловать руку.

– Время, – уныло констатировал Перелыгин, – ни туда, ни сюда.

– А по кофейку! – заорал очкарик. – Здесь замечательный бар.

Несмотря на ночь, в баре было шумно и стоял духовитый аромат хорошего кофе. Пустовали только высокие стулья у стойки. Из магнитофона «Тембр» нежно прощалась с неизвестным бамбино Миррей Матье. Перелыгин почувствовал щемящую близость большого города.

– Пап-прашу па-автарить! – потребовал очкарик, опрокидывая очередную рюмку когда песня закончилась.

Девушка за стойкой улыбнулась: эти трое глушили дорогой коньяк и, похоже, никуда не спешили. Она щелкнула переключателем, и француженка запела снова.

– Выпьем за дороги, которые мы выбираем, за движение… – Рощин мотнул головой. – За тех, кто в пути, за скитальцев и странников. За всех, кого тошнит от однообразия порядка. Достойный мужик должен перемещаться в пространстве и дубить шкуру испытаниями.

– Пра-а-ль-но, – выпятив подбородок, погрозил кому-то пальцем очкарик. – Ребята, осенью я, железно, к вам. Нужны перемены! Ведь это ж надо! Живешь – и ни одного поступка! Ни одной ошибки! Все посередке. – Он сокрушенно снял очки, поморгал близорукими глазами, сдавил пальцами переносицу. – Моя жизнь – сплошная ошибка, но я – не слабак, я знаю, что надо делать. – Сейчас ему казалось, повстречай он этих парней раньше, вся жизнь могла повернуться иначе. – Знаю! – Он опять погрозил пространству пальцем, нацепил очки, оглядел всех с недоумением и, сдвинув брови, крикнул: – Па-апрашу коньяк и павт-тарить!

Девушка опять щелкнула и, разливая коньяк, сказала:

– Может, хватит уже?

– Красавица! – Перелыгин расплылся в улыбке. – Мы целый год гонялись за снежным человеком. Слышали про чучуну? Только представьте: на тысячу верст ни одной живой души – мы и чучуна. Даже разговаривать нельзя. Да-да, – кивнул он, – очень чуткий, собака. Вконец одичали. И вот мы пьем коньяк, музыка, красивые лица… – Он выразительно посмотрел на девушку.

– Догнали? – стрельнула взглядом она.

Эта троица – ничего ребята. Веселые, при деньгах, и смена ее скоро заканчивается.

– А как же, – оживился Перелыгин, почувствовав интерес. – Вот, доставили спецрейсом голубчика, всю дорогу дрых как сурок, утром повезем в Академию наук изучать. Но пока… – Перелыгин прижал палец к губам. – Тсс, ни слова. Тайна! А если вас заинтересовал чучуна… – Он понизил голос. – Можем продолжить. Интересная история.

Девушка положила на стойку бумажку с телефоном. Хотела что-то сказать, но подошел парень из зала.

– Землячки, у вас заело? Смени пластинку, – обратился он к девушке.

– Рано! – Рощин поднялся со стула.

– Что рано? – не понял парень. – Совесть-то имейте. Уже слова наизусть выучили.

– Рано, – повторил Рощин и, подмигнув барменше, небрежно бросил на стойку червонец. – Еще десять кругов. Понимаешь, друг… – Он приобнял парня за плечи. – Бам-бино – это я, она пела мне эту песню в нашу последнюю встречу, но не смогла жить в разлуке. И скоро наша свадьба, как у Володи Высоцкого с Мариной. Вот, друзья из Арктики прилетели провожать. В Париж улетаю, может, насовсем. – Он замолчал торжественно и строго, мысленно прощаясь с родиной.

– Выпей, друг, за здоровье молодых, – сказал очкарик, подавая парню рюмку.

Тот отодвинул рюмку, соображая, как вести себя дальше. Эти, конечно, нахалы, но хохмят ребята, гуляют на всю катушку.

– Обижаешь? – Очкарик уставился на парня. – Не хочешь выпить за укрепление международных половых отношений? За интернационализм? – Язык плохо слушался его, сглотнув почти все гласные, он едва осилил начало и конец слова, смешно вскинув голову.

– Ладно, – улыбнулся парень, беря рюмку. – Сами, правда, что ль, с Арктики?

– Про Индигирку слышал?

– А мы прикинули, кажись, пижоны, а с другой стороны, гуляют, вроде как наши. Мы-то – с Урала, скоро на посадку и – чао, бамбино. Мне теперь эта музыка сниться будет.

– A-а, Урал, хребет державы! – с сердцем выкрикнул очкарик и радостно заблажил, протягивая рюмку барменше: – Па-автарить!

Утром, проводив уральцев, они выбрались на улицу. Сначала отвезли спящего очкарика к родственникам и только потом позвонили по телефону, которым снабдил Перелыгина Пугачев. Через час с небольшим они уже спали мертвым сном в трехкомнатном номере гостиницы «Россия». Хозяин телефона был представителем одной из артелей Комбината. Все крупные артели имели здесь своих толкачей-представителей и круглогодично забронированные номера в московских гостиницах.

На следующий день – отоспавшиеся, свежие – они предстали перед Василием Борисовичем Остаповским, бодрым, энергичным мужчиной за шестьдесят. На голове его ерошился седой ежик, сквозь модные очки в роговой оправе смотрели цепкие подвижные глаза. Возраст и перенапряженная жизнь геолога сороковых почти не оставили на Остаповском разрушительных последствий. Был он моложавый, подтянутый, готовый к движению.

Остаповский долго с вниманием рассматривал Рощина, отыскивая черты отца, и остался доволен. Глаза его потеплели, он достал из шкафчика пузатую бутылку коньяка, сам наполнил рюмки.

– Помянем, ребятки, тех, кто не дожил до этого дня, вечная им память!

Тут же убрав бутылку, рюмки, вазу с конфетами, он усадил всех за отдельный стол, изготовился слушать: весь – цепкое внимание и доброжелательность.

Когда-то Вася Остаповский ходил в маршруты вместе с отцом Рощина, Андреем, и Данилой Вольским. Он хорошо помнил их и тот последний предвоенный полевой сезон.

– Да-да, – улыбнулся Остаповский, отгоняя воспоминания. – Тем летом от души поработали. Через два года разведка дала две мощные россыпи. Прииск-то, как, еще служит?

– Копает, – кивнул Рощин.

– Сказочные места, удивительное время.

– Только вокруг Унакана до сих пор какие-то странности. – Перелыгин вдруг безотчетно уверился, что ничего у них не выйдет. Объяснить почему, он не мог. Для этого человека в дорогих очках все было в прошлом, в приятных воспоминаниях о молодости, о героических маршрутах, открытых россыпях, что в конце концов обернулось для страны десятками тонн золота. Он давно оправдал свое появление на земле, вписал свое имя в историю Золотой Реки и мог не обременять себя заботами.

– Да-да, – согласился Остаповский.

Слушая его, Перелыгин с тоскливой ясностью видел прошлое и будущее Унакана. Оба сценария несли родовые пятна своего времени. Месторождение сложное по залеганию, а началась война, терять годы на разведку не могли, готового решения, как ее проводить, не было. А главное – россыпи вокруг! После войны Остаповский с Данилой придумали способ разведки. По невероятному стечению обстоятельств схожий метод опробовали на Алдане, он с треском провалился, после чего их идея стала вовсе не проходной. Никто не стал выяснять, насколько соответствовали условия. А они не соответствовали. Риск противостоял риску, хотя смыслы их были разные и делили людей от Городка до Москвы на тех и этих.

– Косыгин на Чукотке не побоялся, – привел беспомощный аргумент Перелыгин.

– Ха-ха-ха, – раскатисто рассмеялся Остаповский. – Перелыгин заметил, что он всегда смеялся громко, театрально, особенно театрально у него выходило это «ха-ха-ха». – Другие времена были, другие люди, иной масштаб. С поворотом в науку придумано хорошо, мы в свое время не докумекали. Нобелевской премией тут не пахнет, хотя раздуть научный интерес, наверно, было можно. А сейчас – даже не думайте! – Остаповский опять громко расхохотался. – Нынче в моде ускорение, а что может немедленно ускорить наука? Она требует времени и надежности, ждать некогда, поэтому шарлатаны всех мастей плодятся, как кролики.

– Сто, а то и двести тонн на дороге не валяются, с ними и Госпремия неподалеку, – вставил Рощин. – А можно и не найти ни того, ни другого. Не жалко?

– Вы меня что ж, агитировать прибыли? – Остаповский прошелся по их лицам цепким взглядом. – Унакан у меня знаете где? – Он ткнул себя в грудь. – Поэтому меня агитировать не надо. Но я вам скажу то, что скажут любому. Первым делом спросят: где? Где эти сто, двести тонн? Если их нельзя пощупать – значит, их нет.

– Бред какой-то, – не выдержал Рощин. – Как можно их пощупать без разведки?

– Верно, – кивнул Остаповский, – пограничная ситуация. Ни туда, ни сюда, Великое стояние на Угре. Хотя, какое, к чертям, великое. Мышиная возня. Прошло, ребятки, время людей, готовых рисковать не ради себя. Никто вам не поможет. Всюду паралич, тишина, как перед сходом лавины. Мое слово ничего не решит. Его не услышат. Только хуже сделаю. Все помешались на нефти и газе. А Унаканом больше или меньше – плевать, не обеднеем. Летите, ребятки, обратно. Пусть Сороковов рискует.

– Есть идея разведать силами ГОКа, – сказал Рощин.

– Замечательно. Экспедиция останется в стороне, ГОК сунет старателей, те попрут по руде, возьмут свое и угомонятся. – Остаповский ухмыльнулся. – Все довольны, все смеются. – Он помолчал, грозно сверкнул взглядом. – За такое… Да, дела, ребятки.

– Сороковов рискнет, – сказал Перелыгин, – ему повышаться надо. Дороговато его должность встанет.

– Золото, ребятки, – с грустью сказал Остаповский, – может накормить многих, но губит одного. Мы это понимали, может, потому и выжили. Но все же он вас ко мне направил. Значит, варианты ищет. Не все так однозначно.

– Никому ничего не надо! – выйдя на улицу, психовал Рощин, рубя ребром ладони воздух в такт шагам. Его надежды рушились. – Пора тебе за дело браться. – Не задерживая шага, он мельком взглянул на Перелыгина.

– Ты плохо слушал? Разведки не будет, надо исходить из этого факта.

– Плевать! – Лицо Рощина покраснело. – Они свое отыграли! Им просто не хочется на пенсию, у них иллюзия востребованности. И хватит об этом! Ты определился, куда писать?

Перелыгину не нравилось, как Артем говорил об Остаповском. Что с того, что Василий Миронович уже не помощник, но это он с Вольским отыскал Унакан, он придумал хитрый способ разведки, он из «тех», кто если и не могли помешать Сороковову, то и менять свои взгляды не собирались.

Перелыгин сделал простое, но важное для себя открытие: Унакан не только противопоставил смыслы рисков, он стал еще испытанием прочности правил, сформулированных историей освоения Севера, в которой интересы государства всегда стояли на первом месте. Людей, думавших так, наверно, большинство, но одно дело – думать, а иное – принимать решение под давлением обстоятельств, которым во все времена убеждения приносились в жертву. Унакан – природный сундук, набитый золотом, – делил людей на тех, кто готов был плевать на правила, и тех, кто не хотел. В этой истории угадывалось приближение чего-то непонятного, необъяснимого.

Ему вспомнился разговор с бичом Мишей по прозвищу Прудон, которое тот получил за именование бичей масонами и склонность к философствованию, впрочем, на Золотой Реке бичи были сплошь философами. Беседовали они июньским днем на берегу, за стоящим на отшибе винно-водочным магазином. В тот раз на пустыре главный бич Городка дядя Боря, бывший капитан второго ранга, по кличке Кап-два, проводил построение. Оно случалось по мере накопления жалоб на нарушение концессий по сбору стеклотары, захват чужих «танков» на теплотрассах и прочих нарушений правил цивилизованного бытия, поэтому на него обязаны были явиться все.

Перелыгин давно хотел посмотреть построение, дядя Боря не возражал и поручил его пока заботам Прудона – тот числился в советниках и в процедуре не участвовал…

Дядя Боря погиб летом в год смерти Данилы.

Тогда, после очередного построения, бичи устроили на берегу выпивку. Заспорили: можно ли переплыть Золотую Реку? Нашелся желающий. Кто-то припомнил про бухту с тонким проводом неподалеку. Дядя Боря послал отмотать, сколько надо. Обвязали смельчака, и тот плюхнулся в темную ледяную воду. Течение уносило его все дальше, провода не хватило, он натянулся и выскользнул из рук.

По внезапно проснувшемуся инстинкту моряка дядя Боря кинулся спасать. Ближе к середине Реки он понял, что не догонит, да уже и не видел цели. Ему бы плыть к другому берегу, а он рванулся обратно. Но Река делала тут поворот, и быстрое течение, оттолкнувшись от берега, вновь вынесло его на середину фарватера. Давно не тренированные инстинкты подвели дядю Борю. Могучие его мышцы стали сжиматься от холода. Он почувствовал, как тонкая острая иголочка вошла и застряла в сердце. Привычно, заученно он перевернулся на спину, еще стараясь вдохнуть воздух, но тот больше не вдыхался, только рот делал порожние глотки. Лежа на спине, дядя Боря успел увидеть над собой синее небо с белыми облаками. Ему показалось, что он поднимается к ним навстречу и видит себя сверху, со стороны, удивляясь, каким легким оказалось его тело, плывущее в чистой лазури.

Тело дяди Бори Река вынесла на галечную отмель километрах в семидесяти. Там его выловили приисковые мужики. Совсем скоро начиналось узкое ущелье с порогами, куда Река врывалась с устрашающей силой, и только прорезав Чималгинский хребет, успокаивалась, лениво растекаясь по Момской впадине. Но там были уже совсем дикие места, и дядю Борю никогда бы не нашли…

А в тот погожий июньский день Перелыгин с любопытством наблюдал, как дядя Боря с мощной оголенной грудью под распахнутой меховой курткой медленно продвигался вдоль строя, особо пристально всматриваясь в лица новобранцев. Мера воспитания применялась одна – временами ручища, напоминавшая крупное полено, вяло тыкала в провинившуюся голову, будто ставила почтовый штемпель, после чего редко кто оставался на ногах.

Прудону было лет сорок пять. С большой косматой головой и заросшим пегой шерстью лицом, передвигался он неуверенной походкой, слегка выдвинув вперед левое плечо, будто примерялся открыть дверь, когда обе руки заняты.

В прошлой своей жизни Прудон после исторического факультета работал в областном музее. В его истории не было ничего нового. Он двинул в артель – зарабатывать на кооператив. Жена, оставшись одна, завела друга. По чистой случайности в их городе оказался завод, выпускающий нужные запчасти. Он прилетел неожиданно, застукал жену, устроил дома погром, отгрузил запчасти и вернулся в артель. Попытался было взять себя в руки, но в душе его произошел разлад, и он съехал с резьбы.

– Я о человеке и человечестве много думаю, – рассуждал Прудон, сидя на ящике из-под водки. – Рассмотрим, к примеру, объективное зло – всякие природные катаклизмы, всемирное потепление, экологию, болезни разные. Человек понимает, что в одиночку против природы не попрешь, нечем ему ее, матушку, крыть. Учует чего не так, охватит его предчувствие беды, он сразу давай сосредотачиваться – иначе кирдык – и быстро так, откуда что берется, соображает: бороться надо сообща. И получается, если сильно припрет.

Прудон с хрустом потянулся – сидеть на ящике было не очень удобно, – сунул руку под рубашку, почесал под мышкой, ехидно усмехнулся мыслям, зревшим в голове.

– А вот противостоять злу, скрытому в самом человеке, от него происходящему, не можем. Как дети, ей-богу. Мешает что-то разглядеть корни этого зла. – Прудон оторвал взгляд от земли и посмотрел на Перелыгина ясными, умными глазами, пристально так посмотрел, даже нахально, с превосходством. – А все просто. Стоило возникнуть роду человеческому, и появилось двуликое, как Янус, зло и лики его – богатство и нищета. Зло двуликое, а корень один – деньги. Мало их – плохо, много – тоже. Тут бы середку какую отыскать, да ни у кого головы не хватает это человеку втолковать до печенок. У нас малость получаться стало, но, боюсь, не устоим, из последних сил жмем. – Прудон наклонил массивную голову. Он любил порассуждать вот так, вообще, особенно когда слушают не свои. – Мы вот золото моем. – Прудон произнес это так, будто полчаса, а не пять лет назад ушел с полигона. – Ну, копаем и копаем. Для победы копали, для мощи государства, для оправдания зла, для борьбы со злом, и ни у кого поджилки не дрожат. Золото? Да черт с ним! Не твое оно и не мое.

Пригревало почти по-летнему, Прудон стянул непонятного цвета светлый плащ, подставил косматое лицо солнцу. День стоял ясный, замечательный, небо сияло чистотой, лишь на макушке главной сопки Юрбе белой панамкой сидело облачко. Но от грозно шумевшей рядом Реки веяло прохладой.

– А представь, если государство с перепугу или дури какой скажет: надоело с вами возиться, сами копайте и мне несите – я куплю. – Прудон зыркнул на Перелыгина, помолчал вопросительно. – Во бардак начнется! – Он зажмурился. – Половину в землю затопчем, половину разворуем и друг дружку поубиваем к ядрене Алене. – Помолчал для придания весомости своей мысли. – Сейчас, выходит, роем для силы государства, а тогда себе на погибель станем копать, увеличивать зло на земле. Такой ералаш.

Шагая по Большой Грузинской, Перелыгин чувствовал связь между Унаканом и тем разговором с Прудоном. Как мог прочувствовать опустившийся мужик состояние огромной страны, в которое она погружается? Тогда он не придал словам Прудона никакого значения, да и какое значение могли иметь слова, будь это даже настоящий Прудон? Выходило, что он, наблюдавший бегущую мимо жизнь, рассмотрел в ней самое важное и вынес суровый приговор.

Рощин подозрительно покосился на Егора – они шли молча довольно долго.

– Ты не увлекся мыслительным процессом? – сказал он, посматривая под ноги – на тротуаре расползлась жидкая серая каша. Им было жарко в дубленках, Рощин даже предложил купить что-нибудь более подходящее для такой погоды.

– Пытаюсь понять… – Перелыгин обогнул лужу. – С кем воевать собираемся – с Сорокововым или с государством? И на что надеяться? На здравый смысл государство плюет, на свои интересы тоже. Иногда мне кажется, Сороковов – за государство, а государство – за Сороковова, иногда – что они враги.

«Осталось выяснить это окончательно, – подумал он, – и сделает это Мельников».

У Белорусского вокзала они расстались: Рощин остановил такси – ехать к друзьям отца, а Перелыгин решил пройтись, несмотря на промозглую погоду, по улице Горького.

– Подышу газами цивилизации, – сказал он.

Из телефона-автомата Перелыгин позвонил Лиде, и они договорились встретиться у Никитских ворот.

Стоя около памятника Тимирязеву, он наблюдал, как Лида спускается по Тверскому бульвару. Дул неприятный боковой ветер, она шла, чуть наклонив голову, очень похоже, как тогда на кухне, моя посуду. В этом наклоне угадывались грусть и одиночество, так, во всяком случае, казалось Перелыгину, вызывая жалость и, неизвестно почему, чувство вины. Глядя на Лиду, он вспомнил, как дожидался ее тогда, зимним вечером, как она подошла, просунула руку в варежке под его руку и, заглянув в глаза, спросила: «Пошли?»

Лида остановилась в метре, придирчиво оглядела его, одетого в джинсы, модную дубленку, норковую шапку с традиционным мохеровым шарфом, улыбнулась, подошла ближе.

– Ну, здравствуй, – сказала она, – у тебя вид преуспевающего квартирного маклера, можешь поверить, я с ними часто общаюсь.

– Здравствуй. – Перелыгин бесцеремонно положил ей руки на плечи. – Если не ошибаюсь, все квартирные маклеры – прожженные прагматики, а я помню, кто-то говорил, что именно этого свойства мне не хватает.

– Значит, ты многого достиг. Мы так и будем обниматься посреди улицы? – Лида сняла его руки со своих плеч. – Куда пойдем?

– В Домжур, разумеется! – Перелыгин уверенно двинулся на Суворовский. – Соскучился по дому родному. Впрочем, все рядом – «Прага», весь Арбат… Что скажешь?

– В Домжур так в Домжур. – Лида искоса посмотрела на него.

Он перехватил ее взгляд, отмечая про себя, что Лида почти не изменилась, ну разве что красота стала более зрелой и яркой. Трудно представить, что прошло десять лет. И сейчас они, он это знал, и она тоже знала, продолжат прерванный его отъездом разговор. Скажут друг другу, что теперь думают о случившемся когда-то. И от того, что и как они скажут, многое будет зависеть, угадывал Перелыгин шестым чувством. Но, может быть, интуиция опять подводила его? Возможно ли, вот так разом перешагнуть пропасть в долгие десять лет, за которые они оба изменились, не представляя даже, чем грозят эти изменения. Или ничего не надо перешагивать, а просто пойти дальше, оставив прошлое за спиной, не вспоминая о нем? Но разве бывает такое?

Они прошли в ресторан, где почти не было посетителей. Знакомая официантка Наташа провела к столу, засуетилась, принесла тарелку с орешками, порезанный лимон и сто граммов коньяку, положила меню.

Перелыгин с удовольствием огляделся – ему нравилось здесь, хотя за многие годы в Доме журналистов постоянно что-то менялось. Уже стал легендой знаменитый пивбар с шаржами Херлуфа Бидструпа на стенах и огромным круглым дубовым столом посередине. Там всегда толпился народ в очереди за пивом, и пока подходил твой черед, можно было перехватить кружечку у тех, кто взял с запасом, а так поступали почти все, поэтому круговорот продолжался бесконечно. Здесь всегда можно было встретить знакомых, здесь рождались темы публикаций, задумывались новые издания, обсуждались замыслы журналистских операций, обмывались назначения и премии, проматывались шальные гонорары – много всякого перевидали эти стены, храня неповторимую атмосферу корпоративного журналистского братства.

Лида почти ничего не рассказывала о себе.

– Главное ты знаешь из письма: была замужем, есть дочь, работаю в Московском союзе художников директором галереи, остальное малоинтересно. – Она положила под подбородок ладошку с длинными тонкими пальцами, приготовившись слушать, и полусерьезно сказала:

– А ты что все-таки столько лет высиживаешь в своих далях? Не заработал всех денег, не распознал законов человеческой души, не понял смысла жизни?

– Кое о чем я тебе тоже писал. – Перелыгин чувствовал, что оба они не могут найти нужных слов и тональности для откровенного разговора. – Всех денег не заработал, – прикрылся спасительной иронией Перелыгин. – А вечных вопросов не решал, просто работаю, но по секрету скажу: на них нет ответа.

– Потому что люди веками их не находят? – Лида потихоньку справлялась с неловкостью, глаза ее засветились, и Перелыгин, наблюдая, как в ней проступает прежняя Лида, понял, что он ничего не забыл за прошедшие годы: ни это особенное выражение глаз, ни этот поворот головы, ни губы, которые вот сейчас должны чуть-чуть растянуться в легкой улыбке.

– Нет. – Перелыгин положив в рот маслинку, возвел шутливый взгляд к потолку. – Не могу обездолить человечество, оно же вымрет, если ему ничего не останется познавать, ответы зависят от веры. Стоит поверить – в бога, в черта, во всеобщее братство и справедливость, в национальную идею, нацизм, сексуальную революцию, анархию, в деньги или еще черт знает во что, – обязательно отыщется свой смысл, надо только других убедить или заставить поверить, а разлюбезный здравый пусть сам выкручивается. Он, кстати, не такой и здравый, тоже от веры зависит. – Перелыгин помолчал, отхлебнул из фужера воды. – Мой знакомый бич Прудон утверждает, что высшее зло внутри каждого – деньги, и оно, как медаль с двумя сторонами – нищетой и богатством, а золотой середины люди отыскать не могут и потому погибнут. – Он опять помолчал, посмотрел на нее уже внимательно и серьезно. – Ты ведь тоже десять лет назад в меня не поверила, потому что я шел против здравого смысла.

– Наверное, ты прав. – Лида помолчала, прикусив нижнюю губу белыми ровными зубами. – Сначала я действительно думала, что твоя блажь пройдет через полгода-год, но, честно говоря, знай я тогда, как все сложится на самом деле, вряд ли отправилась бы за тобой – мне казалось это невозможным. Только потом… – Она осеклась на полуслове, а он, слушая ее с напряженным интересом, не выдержал.

– Что, что потом? – Он с требовательной вопроситель-ностью посмотрел на Лиду.

– Потом само собой пришло время… – Лида наклонила голову, – когда я поняла, что, вероятно, мало любила тебя. Прости.

«Вот, значит, как, – думал Перелыгин, сознавая, что он должен принять это признание Лиды, этот тяжелый для себя удар со смирением и достоинством. Ведь это теперь они понимают, что происходило, а тогда он был на грани отказа от их с Савичевым затеи, чтобы сохранить Лиду. Она, конечно, приняла бы его жертву с благодарностью, они поженились бы, но кто теперь скажет, как прожили бы они эти десять лет. И прожили бы? Неужели им нужны были эти годы, чтобы во всем разобраться и понять то, что тогда казалось простым и понятным. Получалось, что жизнь поступила мудро, не позволив им принести свои жертвы друг другу, чтобы ни в чем не обвинить другого, и оба оказались правы».

– А ты… – Лида подняла глаза, наполненные участливой мягкостью. – Не жалеешь о своей добровольной ссылке?

– Бывали моменты, когда хотелось себя пожалеть. – Он повертел пуговицу на темно-коричневом кожаном пиджаке. – Иногда почти чемоданы паковал, только куда ехать? Возвращаться в наш город я не хочу. Но было кое-что и еще… – Он наклонился к столу. – Знаешь, у нас там говорят про северное проклятие. Если Север примет, на тебя падает его проклятье, Север навсегда поселяется в сердце, ты не можешь без него жить и никогда не освободишься от него. Я это почувствовал лет пять назад и ничего не делал, чтобы уехать. Поэтому ни о чем не жалею, а теперь и подавно.

– Почему теперь? – В ее глазах промелькнула напряженность.

Перелыгин пожал плечами, вспоминая теплый осенний вечер, низкое солнце за спиной, себя, идущего за Лидой по улице, прячась в ее длинной тени, – это было спустя два года после их первой размолвки. Вдруг ему стало легко и свободно, словно сошла пелена долго томившей неизвестности. Он освобожденно взглянул на Лиду.

– Ты спрашиваешь, почему теперь? Потому, что иначе мы тут не сидели бы. – Он подумал, что еще вчера такая встреча показалась бы ему немыслимой, и решил прямо сейчас все выяснить до конца. – Тебе не кажется, что мы можем начать сначала?

Он заметил, как замерла рука Лиды, перебиравшая пальцами салфетку на столе. Лида медленно подняла беззащитные, почти виноватые глаза.

– Нам поздно принимать поспешные решения, – тихо сказала она. – Да и что я могу тебе предложить, кроме прописки и съемной квартиры? Мне, правда, обещают, но когда это еще случится… Шалаш, одним словом. Такая вот перспектива.

– Давай не будем об этом, – остановил ее Перелыгин. – Вспомни сказку про лягушек в кувшине со сметаной. Надо просто идти вместе, и все получится.

Лида посмотрела на него с нежной благодарностью.

– Ты остался авантюристом и противником здравого смысла, – доверчиво улыбнувшись, сказала она.

В это время официантка Наташа принесла на подставке чугунок, в котором сквозь отверстия мерцали голубым светом угольки, на чугунке возвышалась шкворчащая сковородка с мясом, грибами и жареной картошкой.

– Это же невозможно съесть! – воскликнула Лида, подставляя тарелку Перелыгину, вооружившемуся большой ложкой.

С них спало напряжение, они заговорили обо всем сразу. Перелыгин рассказал о встрече с Остаповским. Лида слушала, неотступно следя за его глазами.

– И что же теперь будет с вашим Унаканом?

– Боюсь, ничего хорошего. Для многих – это сигнал. Раньше на шурфовке перед взрывом начальник в свисток свистел – предупреждал, что сейчас рванет. Унакан – тот же свисток, как перед взрывом.

– Ничего не понимаю, – прижав пальцы к вискам, замотала головой Лида. – Что такое шурфовка, зачем ее взрывают?

– Извини, я забыл, что здесь другая страна. Шурф – это глубокая дырка в земле, из нее даже днем видны звезды, а взрывают землю, чтобы углублять шурф. Размельченную землю поднимают на поверхность, из нее геологи берут пробы.

– Жуткие вещи ты рассказываешь. – Лида откинулась на спинку стула, под тонким свитерком рельефно очертилась ее полная грудь. – Для меня золото – ювелирные украшения, никогда не поверила бы, что так могут с ним обходиться. Не бросай эту тему.

– Мое тщеславие не столь велико. – Перелыгин с любопытством наблюдал за Лидой – раньше она неохотно вступала в такие дискуссии. «Все-таки золото – страшная сила, – усмехнулся он про себя. – К тому же я мало что могу, впрочем, один шанс пока есть».

За окном стемнело, и ресторан заполнялся журналистами. Скоро он будет напоминать гудящий улей с сизыми клубами табачного дыма, плавающими вокруг плетеных абажурчиков над столами.

– Когда ты летишь обратно? – Перелыгину показалось, что ее голос и знакомые интонации пришли из далекого прошлого. Нет, он действительно ничего не забыл, помнит и этот голос, и эти интонации веселой игры, возникавшие в минуты хорошего настроения.

– Через пару дней. Завтра к матушке хочу съездить. – Он удивился, как просто и буднично прозвучали вопрос и ответ, будто они каждый вечер все годы обсуждали, что собираются делать завтра. Ему расхотелось улетать, чтобы сохранить наметившееся, робкое движение друг к другу, напоминавшее тихое, тонкое время перед рассветом, когда неясности форм проступают из темноты, еще не обретя своих четких линий, время, когда, по словам поэта, «душа с душою говорит». Вместо этого ему предстояло лететь на свой остров смещенного времени, где текла другая жизнь и где не было Лиды.

– Жаль, – сказала она. – Могли бы поехать вместе, дочка там, у бабушки, но завтра я не могу, только в пятницу, а в пятницу ты улетаешь.

Она улыбнулась виноватой улыбкой, и он, чувствуя, о чем говорит ее взгляд, подумал, что они оба понимают, каким ничего не значащим окажется сегодняшний вечер, если останется маленьким недостроенным мостиком, случайно переброшенным из прошлого в настоящее. Вдруг по ее лицу промелькнула смутная решимость, и, медленно подняв в глаза, она всмотрелась в его лицо, зрачки, будто хотела проникнуть в мысли.

– Нет. – Лида подняла рюмку, продолжая поверх нее глядеть ему в глаза. – В пятницу я никуда не поеду, в пятницу я пойду тебя провожать.

И, погасив движением руки его радость, отвечая на его немой вопрос и множество других вопросов, возвращая их незабытое прошлое, сказала:

– Давай выпьем и пойдем. – Движением руки она опять пресекла его возражения. – Поедем ко мне, ты же хочешь узнать, как я жила эти годы. – Она смущенно улыбнулась: – Но предупреждаю, я не ждала гостей.

Они вышли во дворик старинного особняка, обнесенный черной металлической оградой. Промозглый ветер нес мокрую снежную пыль, секущую темными косыми линиями желтый свет фонарей. Выйдя через массивные кованые ворота на бульвар, они остановились, поджидая такси.

– А ты слышал, – вкрадчиво сказала Лида, – что нельзя дважды войти в одну и ту же воду?

– Конечно, нельзя, – засмеялся Перелыгин, семафоря вытянутой рукой. – Та вода уже далеко.

Глава двадцать седьмая

Пунктир времени

✓ Совет Министров СССР принял решение внести от имени советской стороны предложения по расширению гласности в деятельности СЭВ.

✓ В Западной Сибири открыто новое месторождение нефти, названное Узбекским.

✓ Вступила в строй первая очередь Транскавказской автомагистрали. Открыто движение по участку, соединившему Грузию с Северной Осетией.

✓ Нападение на армян в селе Ходжалы. Первое применение огнестрельного оружия в армяно-азербайджанском конфликте.

✓ Открылось судебное заседание по делу о защите чести и достоинства И. Сталина, предъявленного А. Адамовичу И. Шеховцовым.

✓ В Литовской Академии наук завершена работа над проектом новой Конституции Литвы.

✓ В Москве открылся Дом-музей русского певца Ф.И. Шаляпина.

✓ Совершил первый полет новый широкофюзеляжный пассажирский самолет Ил-96-300, разработанный в ОКБ им. Ильюшина. Самолет предназначен для перевозки 300 пассажиров по маршрутам протяженностью от 9 до 11 тыс. км без промежуточных посадок.

✓ Из Политбюро выведены АЛ. Громыко и М.С. Соломенцев, из кандидатов в члены Политбюро – П.Н. Демичев и В.И. Долгих.

Лайнер, пробив густые облака, вырвался из январской московской оттепели. Внизу ветер носил в воздухе мокрый снег, под ногами чавкала грязная каша, над городом висела серая мгла, перемешанная с выхлопными газами бесконечных автомобильных потоков; здесь за бортом сияло солнце, приветливо улыбались стройные стюардессы, пассажиры устраивались перед шестичасовым полетом. Обратно они летели без посадки на Ил-62.

Рощин сидел хмурый и мрачный, под стать московской погоде. Не удалось отыскать даже намека на щелку, в которую можно было сунуть Унакан.

Один из бывших друзей его отца, человек известный в геологии, Герой Труда, к которому Рощин ездил после Остаповского, выругался: «Не делай из меня на старости лет посмешище, Артем! Скоро будете без разведки копать. И не смотри на меня как на безумца! – крикнул он с горечью. – Будете! И не думай, что я сумасшедший. Сумасшедший – вон. – Он ткнул пальцем в выступающего по телевизору Горбачева. – Вот-вот просрет страну, а ты про Унакан. Подал бумаги – и ладно, жди! Ему, – добавил, снова махнув рукой в телевизор, – на ваше золото – тьфу, он золотой запас страны, как с цыганами за ночь, прогусарил, миллиарды в прорву швыряет».

Рощин злился и на Перелыгина, с которым увиделся только в аэропорту.

– Наша миссия провалилась, – хмуро сказал он. – Не пойму, с чего у тебя такое хорошее настроение, это та, что провожала, так постаралась, кстати, кто она?

Перелыгину совсем не хотелось трепаться о Лиде, и он уклончиво пробурчал:

– Так, одна знакомая.

– Я видел, что одна, – хмыкнул Рощин, – лучше бы их было две.

– Статьи я передал, – сменил тему Перелыгин, – но по запасам информация закрытая, дело почти дохлое. Обещали прощупать обстановку, если чужака напечатать побоятся, могут своего прислать.

В Москве Перелыгин острее почувствовал тревожную неустойчивость времени. В такой обстановке тратить шесть-семь лет на разведку – утопия. Может, правда, стоит повременить. Сорок лет не доходили руки, ну и пусть не доходят, пока жизнь как-нибудь устаканится. Это золото лежало в земле тысячи лет и еще полежит, видно, судьба у него такая.

«Неужели, – думал он, – Сороковов не понимает? А если понимает?! – От этой простой мысли он закрыл глаза, будто они могли выдать его. – Конечно же, понимает! Не может не понимать! Как же я раньше не сообразил. Конечно, понимает, маскируясь конференциями, письмами, разговорами, а на фабрику везут руду. Значит, все решено, а они – обыкновенные марионетки». Перелыгин скосил глаза на Рощина:

– Что дальше собираешься делать?

– Да пошли они! – выругался Рощин. Он выглядел расстроенным, потерял лоск и уверенность, с которыми летел в Москву. – Жаль! Очень место перспективное. – Рощин цокнул языком. – Хотя наколбасил вокруг наш брат геолог, мама не горюй, – отец еще рассказывал. Там разведка нужна основательная. Золотоносные зоны там, возможно, пересекаются. Можно черт знает на что наткнуться. – Он с тоской посмотрел на Перелыгина и отвернулся к окну, но, вероятно, какая-то мысль ему не давала покоя, и он снова обратился к Егору. – Хочешь, скажу, что будет? – Рощин криво улыбнулся. – Я пойду начальником партии и раздолбаю этот Унакан к ядрене фене. Хоть что-то!

– Забавно. – Перелыгин почувствовал, что это не просто вырвавшиеся в запале слова – они обдуманы, Рощин тоже ведет свою игру. – А награды, слава, заголовки в газетах, интервью? – с простецкой наивностью сказал Перелыгин. Ему опять хотелось разозлить Рощина. – Впрочем… – Он ухмыльнулся. – Геростратова слава тоже слава.

– Знаешь что! – Рощин хлопнул рукой по подлокотнику кресла, сжав губы, несколько секунд метался взглядом по лицу Перелыгина, подбирая нужные слова. – Хоть бы и так, – прошипел он, – и вообще, иди ты!

Демонстративно опустил спинку кресла, отвернулся к окну, сложил руки на груди и закрыл глаза.

Через несколько дней Перелыгина срочно вызвали в редакцию.

Нина Семеновна защебетала в трубку:

– Собирайся на «ковер». Гостиницу заказать, как обычно?

– Что стряслось? – попытался выяснить Перелыгин.

– Не знаю, Егорушка, не знаю, взъелся шеф за что-то, очень зол.

В порту Перелыгин плюхнулся в такси и поехал в гостиницу «Лена». Шеф выражал недовольство, что собкоры предпочитают ее обкомовской, где условия лучше, но все селились в беспокойной «Лене» – хотелось шума, суеты, встреч в битком набитом по вечерам ресторане.

Дежурная, выписывая данные из его удостоверения, улыбнулась в окошко:

– Читаем, читаем… – И отправила в новый корпус, где номера были лучше.

В номере Перелыгин распаковал сумку, сунул в пакет пару копченых муксунов – для пива с мужиками, отдельно чира – для Нины Семеновны. Принял душ, поменял свитерок на рубашку, повязал галстук. Издательство располагалось поблизости, и он решил пройтись пешком.

Шел, готовясь к неприятному разговору, подозревая, что неожиданный вызов связан с Сорокововым. Неприятные разговоры с начальством считались частью профессии: редакторам иногда начинает казаться, что кто-то все делает не так, тем более если этот кто-то на расстоянии двух часовых поясов.

С шефом у Перелыгина сложились не очень гладкие отношения, хотя ничего плохого тот Перелыгину не делал. Впрочем, такие отношения у шефа были почти со всеми. Никто его особо не любил, а о двух свойствах характера знали все – он был трусоват, случись что, мог сдать любого и не умел делать добро, но Перелыгин от шефа не хотел ни квартиры, ни перехода в штат, ни должности, вызывая своим равнодушием смутные подозрения.

В редакцию его принимала Алевтина Сергеевна Антонова, замещавшая нынешнего шефа на время учебы. Придя в газету из обкома, она не дала ни малейшего повода журналистскому снобизму, которым редакции встречают «чужих». Через полгода ее стали называть «мамой», надеясь, что прежнего шефа отправят на повышение. Но вышло иначе. Провожали ее обратно с горечью и досадой, и это было ей высшей наградой.

Перелыгин, поеживаясь от порывов ветра, жгущих лицо, как спирт открытую рану, пересек площадь перед обкомом с памятником Ленину. Над памятником подшучивали, что скульптор мог бы изваять Ильича в пальто и шапке, а не студить в одном костюмчике.

Шеф дождался, пока Перелыгин устроится за приставным столиком, и принялся ходить по кабинету. Защелкал шагомер, спрятанный под пиджаком, – шеф следил за здоровьем и выполнял дневную норму по шагам. Это был полысевший мужчина с круглым лицом, широким носом и темными круглыми глазами, невысокий ростом, довольно грузный в начале пятого десятка, поэтому носил свободные костюмы, из-за чего казался еще ниже и толще.

В детстве он наверняка прилежно учил уроки, не водился с «нехорошими» пацанами, не разбил ни одного окна, не дрался улица на улицу. В молодости исправно сдавал сессии, в нужное время женился, в нужное время пришел работать, был не подвержен страстям и не способен на безумный поступок. Он не имел цвета, казался насквозь правильным и старался правильно жить, что включало в себя правильные переживания, правильное любование природой и женщинами, наслаждение хорошим вином, интеллектуальные споры, даже правильный риск, с годами уверовав, что его правильность и позволила ему достичь всего в жизни, а потому считал, что мог правильно судить обо всем.

– Вы сидите в крупнейшем промышленном районе, – начал шеф, – а в ваших материалах не чувствуется перестроечной свежести. Не подмечаете новых тенденций.

Я разговаривал с Сорокововым, он много интересного рассказал.

«Все-таки Сороковое», – тоскливо подумал Перелыгин.

– У вас что – глаз замылился от сидения в одном месте? Перестройка на ходу. – Редактор сел напротив, шагомер стих. – Отмашка сверху на гласность и демократию требует ответной волны снизу. Надо будить людей, отслеживать ростки инициативы на местах. Рабочему пора заговорить во весь голос, бичевать недостатки, не глядя на авторитеты, вы ему должны помогать. – Шеф помолчал, внимательно, даже с участием, посмотрел на Перелыгина. – Скажите откровенно, что происходит?

– Ничего. – Перелыгин пожал плечами. – Не понимаю, как сознание перестраивать мужикам, день и ночь вкалывающим на полигонах и в шахтах. Что они в своей голове должны переделать? Песни петь на работе?

Внимание в глазах шефа сменилось подозрительностью.

– Вы шутите или серьезно? – спросил он с неудовольствием.

– Какие шутки! – Перелыгину стало трудно говорить, в горле запершило.

«Если Сороковов начал новую войну против меня, – подумал он, – значит, не верит, что я союзник, и “просветить” его мог только Рощин. Еще и письма Пилипчука аукаются».

– Опять война с товарищем Сорокововым? – уныло сказал он.

– Не выдумывайте, не то время! В прошлый раз ему объяснили, что мы вас поддерживаем и знаем, что газете надо, – он человек неглупый.

Прошлый раз, о котором вспомнил редактор, случился в самом начале перестройки, которую Перелыгин воспринял с энтузиазмом и верой. За полгода Егор написал десяток статей, проанализировал невыполненные и позабытые решения. Сороковов поначалу терпел, но когда из обкома позвонил знакомый и сказал, что у них гадают, доживет ли он до выборов, то обвинил Перелыгина в очернительстве. Шеф перепугался, но на защиту встала редакция, а когда обком похвалил газету за принципиальность, успокоился.

– Я не могу поддерживать то, что не считаю верным, – глухо сказал Перелыгин, глядя в лакированную поверхность стола.

– Что это означает? – насторожился шеф.

– Ничего особенного. – Перелыгин натянуто улыбнулся. – Приезжает на прииск кто-нибудь из райкома – и давай тормошить: чего отмалчиваетесь, задайте начальничкам пару-жару, зажирели тут, а я всё – на карандаш, пускай попробуют не отреагировать. К чему людей лбами сталкивать? Директор на прииске за ночь домов не настроит, запчасти и колбаса с неба не спустятся. Все предложения связаны с финансированием, но у Комбината лишних денег нет. Тогда зачем говорильня, или это и называется перестройкой массового сознания?

– Подождите, подождите, – поморщился шеф, поднимая руку. Жест получился несколько торжественным, а во взгляде мелькнула снисходительность. – О чем вы? Речь о системе! – Шеф помолчал, подбирая правильные слова, вытянул руку ладонью вверх, будто держал на ней эту систему, прикидывая на вес. – Речь о цивилизационных процессах! Идут сдвиги исторического масштаба, слом старого сознания, тут всякая глупость возможна. Мы их еще много наделаем, это я вам обещаю. Особенно на местах. Там у вас сплошь изобретатели. И надо об этом умело говорить, вот и пишите, не молчите.

– Кто же это напечатает?

– Вы заставьте меня ночку помучиться – ставить или не ставить, – а потом говорите, кто да что.

– Тогда давайте я расспрошу людей, чего они на самом деле ждут. Откровенно. Кусков пять-шесть.

– Вы за событиями следите? – Шеф встал, заходил по кабинету под щелчки шагомера. – Газеты читаете, телевизор смотрите? Все давно поняли, чего хотят. Америку открыть вознамерились? Поздно. Люди свободно об этом говорят, а вы будто оглохли.

– Это мы за них говорим. – Перелыгин угрюмо уставился в полированную крышку стола. – Есть, конечно, активисты…

– Странные у вас мысли, не пойму, куда вы клоните. По-вашему, что же, перемены во вред обществу?

– За всех не скажу, а большинство не понимает, что происходит. Люди жили по известным им правилам. Правила выбрасывают на свалку, других не предлагают, лишают людей здравого смысла и житейской мудрости. Но не спрашивают, что они сами готовы выбросить, а что нет. Вот и давайте спросим.

– Вы в столице этих мыслей нахватались? – неожиданно спросил шеф. – О чем еще говорят?

– Что все кончится номенклатурной революцией или чем-то в этом роде, не знаю. Хаосом, из которого неизвестно что вырастет, – брякнул Перелыгин и пожалел – понавыдумывает теперь черт-те чего.

Шагомер смолк. Шеф постоял у окна, глядя на улицу, потом медленно устроился напротив.

– Валяйте, пишите. Покрутитесь недельку в редакции, пообщайтесь с отделами, освежите впечатления и работайте.

«Он хочет иметь против меня козыри, сданные моими же руками, – подумал Перелыгин. – Понадобится – признает их не соответствующими духу времени, а нет – даст как новый взгляд».

На самом деле, что понадобится завтра, мало кто понимал – вокруг кружили воздушные мозаики рушившегося времени, смешиваясь с фрагментами непонятного, объединяя несоединимое.

– Я призываю вас к мудрости, – неторопливо сказал редактор. – Учитесь справляться со своими противоречиями. Не всегда следует брыкаться и плыть против течения. Случается, оно несет в правильном направлении. Не задирайте Сороковова. Покритиковали – в другой раз найдите положительную тему. Здесь многие, – шеф многозначительно помолчал, – считают его толковым руководителем.

– Знали бы они, какую он им потемкинскую деревню подсунул, – ухмыльнулся Перелыгин, – по последнему слову техники.

– Вы о новом прииске, о письмах Пилипчука? – Редактор вздохнул, посмотрев на Перелыгина с любопытством, как смотрит врач на редкое проявление болезни у пациента.

– Да, шагающие экскаваторы, погрузчики, самосвалы – все сверхмощное. Не проект – сказка. В Москве прослезились – ускорение в чистом виде, свежий дух времени. Денег отвалили, а проект – липа.

– Давайте без оценок, – строго сказал шеф. Он не любил чужих категоричных суждений. – Были проверки, есть заключение экспертизы? Нет? Так не горячитесь! По-вашему, везде дураки? Или главное, чтоб против течения?

– Конечно, не дураки, чтобы такую сладкую песню портить, а за пять лет много воды утечет.

– Выкладывайте аргументы.

– Наши посчитали: золото есть, но очень низкое содержание, низовья большой реки, объемы переработки – мама не горюй. Пилипчук, кстати, в снабжение переведен, хотя все по полочкам разложил, расчетную производительность опроверг, но проект Объединение придумало.

– А Пухов? – Шеф задумался.

– Он себе не враг, – пожал плечами Перелыгин. – Вот вам и перестройка сознания.

– Не так, не так! – нервно остановил шеф. – Вы не разобрались. Что плохого в новом современном прииске?

– Я и говорю, дело не в прииске, а в технике, которую хотят использовать. Проектом воображение поразили. – Перелыгин чувствовал, что разговор идет куда-то не туда, но останавливаться было поздно. – Вот когда себестоимость грамма подсчитают, поразятся еще больше.

– Не лезьте в это… – Шеф, замявшись, внимательно посмотрел на Перелыгина. В его взгляде угадывался какой-то зреющий замысел, в котором отводилось место и Перелыгину. Наконец он поднялся, давая понять, что разговор закончен. – Пусть сами разбираются, мы ничего изменить не можем, а в драку надо кидаться, когда от нее толк есть.

– Во всяком случае, поставку одного шагающего экскаватора остановить удалось, другой в пути. – Перелыгин помялся, не очень понимая, о чем еще говорить.

– Не лезьте, – более строго повторил шеф. – Так вы свою войну у Сороковова не выиграете. – Он протянул руку. Перелыгин пожал мягкую ладонь, вышел в коридор и поплелся к Старухину заведующему отделом промышленности. Там уже сидели несколько человек, наблюдая за процессом чистки рыбы.

Старухин – невысокий широкоплечий, темноволосый, с черными глазами, из которых то и дело выскакивали веселые чертики, – был любимцем половины редакции и нелюбимцем другой ее части. Он все делал с таким видом, будто в ту минуту и получал главное удовольствие в жизни. Даже от чистки рыбы. Чистка велась по особому методу: очень острым ножом срезается тонкая полоска кожи со спины и брюшка, кожа снимается с обоих боков двумя кусками. Затем рыба разрезается по хордовой линии от хвоста до головы и освобождается от костей.

Несколько лет Старухин перечитывал Маркса, получив прозвище Марксист. Он убеждал окружающих, что власть давно игнорирует Марксово учение, отчего все беды в экономике. Шеф называл Старухина ревизионистом. Даже предупредил Перелыгина, чтобы тот был поосторожнее. Перелыгин передал разговор Старухину.

Тот, смеясь, отмахнулся: «Знаю, он всех предупреждает».

В последнее время при помощи Маркса пытались развить идею эксплуатации рабочих государством. Старались придать новый оттенок знакомым со школы понятиям: «прибавочная стоимость», «класс» и «классовая борьба». Эксплуататором объявили номенклатуру. Здравомыслящие люди терялись: почему подобный бред заполняет партийные газеты, журналы, радио и телевидение? Кто с кем и за что тут борется? Сторонников идей примитивного «марксизма» Старухин убивал прямым, как гвоздь, аргументом: если рабочий – иждивенец, при чем тут эксплуатация? Иждивенца кормят за свой счет. Ответить никто не мог, но шеф беспокоился – не хватало оппозиции под носом.

Перелыгин вошел в кабинет, все вопросительно уставились на него.

– Шеф приказал торчать неделю, учиться жить по-новому, потом отваливать и вести себя хорошо, – доложил он, плюхнувшись на стул. – Учите!

– Кто бы меня научил, но ты не расстраивайся, – повел плечами штангиста Старухин, сгреб со стола промасленную бумагу и довольной раскачивающейся походкой, будто секунду назад бросил штангу на помост, двинулся к двери. – Я мыться, а вы пиво открывайте, слюней полон рот.

Оглядывая небольшую компанию, Перелыгин поддался настроению, пожалел, что торчит в Городке. Один. Хорошо чувствовать себя членом сообщества, своим среди этих толковых, острых на язык, веселых людей, особенно сейчас, когда почва колеблется под ногами. Вместе разбирать подковерные интриги местного разлива, к которым, как к куклам-марионеткам, нити тянутся из самой Москвы. Знать, что в неумолимом ходе событий ты не одинокий путник, идущий на перевал узнать на вершине, что сбился с пути.

Чтобы удерживать логику событий, он запоем читал, напитывая себя состоянием и мыслями разных людей, сверяя их понимание происходившего со своим. Все хотели быстрых перемен, выискивали причины бед и обид. Многим казалось: стоит разобрать по кирпичику прочную кладку стройного, почти безупречного исторического мифа, питающего силой, героизмом и уверенностью поколение за поколением, как жизнь волшебным образом переменится.

«Но если разрушить историю, переписав ее, – думал Перелыгин, – то придется сложить новый миф, написать новую историю, а для этого потребуется другая страна. История не пальто – износил, сбросил и купил новое. Она выплавлена ценой множества жертв не для того, чтобы так легко и поспешно лишать их смысла. Пройдя самую трудную часть пути, вдруг растеряться, наделать ошибок, позволить себя обмануть?»

Вошел Старухин, вытирая руки носовым платком. Оживленно, с шумом открывались пивные бутылки. Пошли воспоминания: где, кому какую доводилось есть рыбу, возник спор, что лучше – чир, муксун или омуль?

– Ты близко к сердцу мои слова не принимай, но знай… – Старухин придвинулся к Перелыгину. – Некоторые поговаривают, что живешь ты с непонятным удовольствием, к нам перебираться не хочешь. Другие хотят, а ты нет – странно, и это раздражает.

– Что русскому хорошо, то немцу смерть. Шучу. – Перелыгин отхлебнул пива. – Я ехал не в городе торчать. Сколько у тебя за год командировок наберется?

– Раза четыре слетаю, если повезет.

– Вот! – Перелыгин одобрительно закивал. – Ты сам дал ответ. А я круглый год в командировке: летаю, езжу, плаваю – куда хочу. Взял рюкзак – и к геологам в поле. Ах, какой хлеб там пекут! – Перелыгин зажмурился. – Самый вкусный на свете. – Он приложил руку к груди. – Нигде лучше не ел, честное слово. – Он помолчал. – Если бы я не побывал там, писал бы с чужих слов – было то-то, случилось это, вон за тем бугорком и произошло, торчал бы на парадных показухах. Как тогда окажешься в нужном месте в нужное время? Можно десять раз слетать на дрейфующую станцию Северного полюса и привезти интересный материал, потому что журналист на станции – редкий гость, а рассказывать о полярниках можно бесконечно, хотя лично для тебя ничего особенного не происходит, кроме того, что ты добрался к ним. Кстати, послушать их реально и в Москве… Но однажды, если находишься рядом, ты окажешься в самолете, везущим накануне Нового года на станцию елку, подарки и письма. Мы подлетели, но сильно дуло, ничего не разобрать, по-хорошему – надо было возвращаться, а у нас – елка, письма от родных, подарки… Вел самолет Сашка Громов, раньше он носился на МиГах, но вылетел из ВеВеэС за пьянку. Он у нас всепогодный, летает, когда запрещено, но надо. Мы сделали пару заходов – без толку. И тогда люди на льдине встали двумя рядами, как маяки, показывая полосу. Видел бы ты лица тех мужиков, когда мы сели…

Заговорив о Громове, Перелыгин вспомнил то необычное знакомство. Познакомил их Глобус. Перелыгин собирал материал на автобазе. Глобус был ее знаменитостью, как и Городка, республики, Северо-Востока, а значит – всей страны. Он только подъехал из Магадана – вез на прииски соки, напитки. Перелыгин напросился к нему в попутчики.

Невысокий, плотный, кривоногий, широкий в плечах, лет пятидесяти, Глобус получил свое прозвище не за внешнее сходство темноволосой головы с мячом, а за пройденный по северным трассам путь, равный экватору, без капитального ремонта.

Тогда, апрельским днем, они выехали с базы. Приближались майские праздники, Перелыгин с радостью предчувствовал задушевный разговор, кучу северных баек. Но Глобус оказался ярым индивидуалистом, поносил коллектив, с тщеславной гордостью рассказывал, как ушел из бригады, где половина раздолбаев. Не признавал даже напарников.

– А ты думаешь, почему я на десять лет вперед всех уехал? – скрипел он недовольным голосом. – Потому что машину, как жену, никому не доверяю. Она же кормилица, я в ней живу. Думаешь, вру? – покосился он. – Ей-ей, дома реже бываю. Не-е-е-т, – скрипел он, – за раздолбаями только и знай дерьмо подчищай – там не докрутят, тут не довертят. Поколение наездников, чего с него взять.

Перелыгин уныло слушал Глобуса, очерк срывался. «Что напишешь про этого жлоба?» – злился он.

– Мне, было дело, восемь скатов пропороли, – со скрипом засмеялся Глобус, – прямо на базе. В людях злобы и зависти невпроворот.

– Ветром ее надуло, что ли? – злорадно ухмыльнулся Перелыгин.

– Откуда я знаю, – искренне удивился Глобус. – Вы молодые да умные – разбирайтесь, наше дело – баранку крутить. Только я тебе так скажу, парень, если впрямь интересуешься: раньше на трассе братство было, порядок, а теперь… – Он шлепнул широкой ладонью по рулю. – Раздолбайство! А что да почему, сам думай.

Некоторое время ехали молча.

– Я, знаешь, – оживился вдруг Глобус, – было дело, еду, слышу мотор чухает. Встал. Мороз за пятьдесят. Тихо. В тумане – как в молоке. Ну, открыл капот, ковыряюсь. Слышу, позади машина подъехала. Ага, думаю, не перевелись, значит, правильные кадры.

– А сами-то всегда останавливаетесь? – съехидничал Перелыгин.

– Э, парень, – не заметил иронии Глобус, – я тридцать лет тут шоферю. Раз, по молодости, мимо стоячего проскочил, приехал на базу, а меня – в «яму», в слесаря, значит. И не пожалуешься! Так нас, дураков, учили. А потом уже – мы. Я о чем? – вернулся он к своему рассказу. – Машина остановилась, но никого нет. Странно. Дай, думаю, посмотрю. А этот раздолбай у меня фильтры габаритные скручивает! Не, ты представь! – Глобус неожиданно весело закрякал. – При живом водиле! И самое-то главное, ты слушай… – Глобус всерьез развеселился. – Я ему: ты чё, парень, умом тронулся? А он мне, не, ты слышь, он мне: тебе-то что? Мне габариты нужны. Я так и онемел. Ну, думаю, вовсе народ сбрендил, беспредельщики, так их растак! А машина-то не наша, не базовская, с Городка. Я тихонько в кабину за монтировкой. Возвращаюсь, а он, хоть бы хны, крутит! Может, говорю, ты того, заболел, так я тебя щас подлечу! Ты же, гад, на моих глазах мою машину шаманишь! Тут он начинает въезжать в ситуацию и дико ржать. А я уж было монтировкой его чуть не отоварил. Чего ржешь, спрашиваю, олень? А он мне: я думал, ты сам присоседился, движок-то заглушен, в тумане хрен чего разберешь. Отметили, короче, с ним по маленькой знакомство, да так вместе до Магадана и дошли. Ну? – не повернув головы, спросил довольный Глобус. – Загадал тебе загадку?

Перелыгин промолчал, глядя на изумрудно-синий лед, бегущий под машину. В кабине было чисто и тепло, даже уютно тем уютом, который умеют создать дальнобойщики. Неожиданно впереди по льду серой птицей мелькнула тень, а за ней над машиной пронеслась «Аннушка». Глобус убавил скорость и довольно заулыбался, следя за самолетом. «Аннушка» уверенно тронула лыжами заснеженную поверхность Реки, заскользила, вспучивая за собой клубы искрящегося на солнце снега, лихо развернулась, проехала чуть навстречу и остановилась. Дверь открылась, опустилась лестница, по ней сбежал человек в меховом летном комбинезоне и направился к машине.

– Теперь, парень, смотри, запоминай, да не болтай.

Глобус, кряхтя, вылез из кабины. Перелыгин спустился с другой стороны.

Летчик подходил к Глобусу, раскинув руки.

– Дядя Гриша! Крестничек! Не ожидал! – закричал он, обнимая Глобуса. – А я вижу, кто-то, не иначе, огненную воду тянет! Повезло выходит, а? – Он радостно похлопал Глобуса по плечу. – А это с тобой кто?

– Корреспондент, – важно проскрипел Глобус. – Писать про меня надумал. А чего про меня писать?

– Не скромничай, дядя Гриша! Не скромничай! – крикнул летчик. – Ты, земеля, ко мне заскакивай, – легонько толкнул он Перелыгина кулаком. – Громова спросишь, любой покажет. Я много чего про него расскажу. Хочешь, прямо сейчас полетим?

– Сейчас не полечу, – улыбнулся Перелыгин, – а заеду обязательно, спасибо.

– За что спасибо-то, – засмеялся Громов.

– За приглашение спасибо, – опять улыбнулся Перелыгин.

– А-а, – протянул Громов, – тогда жду. Спасибо, землячок, после скажешь!

О Громове ходили легенды. Когда-то он был летчиком-истребителем. Считался асом, успел поучаствовать в небольшой войне, а вернувшись, загулял и был выгнан из ВВС. Здесь тоже иногда срывался в штопор, не летал, но прощали за летный талант и отвагу. Он вывозил из таежных кутьев больных, раненых, беременных, умирающих, детей и взрослых, летал, когда лететь было нельзя, за что и получил прозвище Вездеход.

– Летаешь, значит, – тепло скрипнул Глобус.

– Как видишь, дядя Гриш, только мне уже пора.

– Сейчас, сейчас, – заспешил Глобус. Порылся в инструментах, взял кусачки и двинулся в конец рефрижератора. Открыв ключом висячий замок, перекусил проволоку с пломбой и подозвал Перелыгина.

– Не в службу, а в дружбу, – поскрипел Глобус. – Достань с краю ящичек.

Через минуту «Аннушка» взмыла вверх, заложила лихой разворот и, покачав крыльями, скрылась. Глобус посопел, навесил на дверь замок, замотал проволочку.

– Как же теперь? – спросил Перелыгин.

Глобус непонимающе посмотрел.

– А, это, – равнодушно кивнул он на замок. – Скажу – надо было.

– И все? – удивился Перелыгин.

– А что еще? – недовольно проскрипел Глобус. – Если я сказал, что взял ящик водки, никто проверять не будет. На «бой» спишут.

Он неловко и бесцельно потоптался, оглянулся в ту сторону, куда улетел Громов, вздохнул, покачал головой и полез в кабину. Когда тронулись, Перелыгин спросил, почему тот называет его крестником? Глобус долго хмуро смотрел на дорогу, недовольно сопел.

– Когда его из местной авиации первый раз турнули, шоферить подался, – заскрежетал он словами. – Было дело, провалился под лед. – И он опять замолчал.

– А дальше? – поторопил Перелыгин.

Глобус снисходительно усмехнулся.

– Дальше-то? – переспросил он. – А что дальше? Ничего. Вытащил его, и все, ничего дальше.

– Да что вы все – ничего и ничего. – Перелыгина злил этот мужик, колючий, как шаровидная рыба, утыканная иголками, привезенная когда-то Пашкиным с Кубы. – Может, расскажете: как вытащили, когда, где это произошло?

– Отвяжись, – мрачно проскрипел Глобус. – Пускай он рассказывает, а мне ни к чему. Отвяжись! – Он недовольно поерзал на сиденье, отстраняясь от Перелыгина, и надолго замолчал.

Глобус тогда заставил Егора серьезно задуматься о глубокой разнице между манерой поведения и человеческой сутью. Он вел жизнь одиночки. Грубоватая речь, необщительность оберегали его жизнь, куда он никого не пускал. Недоброжелательность отпугивала людей, и он ее не скрывал. Позже Громов рассказал, что, спасая его, Глобус рисковал жизнью, рассказал, как он вел караван машин с топливом в Заполярье по раскисшему льду Яны, как, оставляя затонувшие машины, прорывались к поселку, иначе до навигации топливо пришлось бы таскать самолетами. И дошли! На пятки им буквально наступала вода, обратно проехать уже стало невозможно – машины пришлось оставить в поселке.

Ходили разговоры об особой жадности Глобуса.

«Да ты что! – рассмеялся в ответ Громов. – У него дом в Крыму, новая «Волга» в гараже, упакован под завязку. Дензнаки для него – что-то вроде признания хорошей работы, для самоуважения. Сами по себе они его не интересуют. Он может с женой хоть завтра ехать в свой Крым, только что ему там делать? Проклятый он, понимаешь».

Перелыгин и сам чувствовал, что Глобус, по каким-то скрытым в нем причинам, не может сойти со своего круга, вырваться из жизни, бегущей вместе с дорогой, которая вела на очередной воображаемый круг по экватору вокруг земли, словно только в конце этих кругов крылись ответы на все вопросы. Тогда он ничего так и не написал – все чего-то не хватало, но зато потом…

– Можно сто раз исколесить зимники. Можно, – повторил Перелыгин, вспоминая Глобуса и наблюдая, как Старухин режет жирного муксуна мелкими кусочками. – Проторчать рейс в кабине – дело нехитрое. Но однажды, если ты все время поблизости и в готовности, а это было тоже под Новый год, везет мне на чудеса, – усмехнулся он, – ты поедешь с водилой по кличке Глобус и окажешься с ним на пустынной дороге, когда от мороза полопались топливные шланги. Пока меняли, машина заиндевела. Двое суток мы пытались ее завести, посадили аккумулятор. Жгли костры, метров через тридцать, и ходили между ними, чтобы не заснуть, но какая-то свинья радиограмму о нашем выезде на базу не дала, а идти назад или вперед до трассы одинаково – километров по сто двадцать.

На третьи сутки они с Глобусом развели под машиной костры, сунули в угли аккумулятор, и он дал, возможно, последнюю искру. Доехали до трассы и встали, проспав в кабине десять часов.

– Я помню эти очерки, – рассматривая куски рыбы на столе, сказал Старухин. – Это, старина, удача, но ты прав, надо десять раз ткнуться в одно место, чтобы она пришла, и испытать все на собственной шкуре.

Они не заметили, как вокруг стихли разговоры.

– Романтический бред! – заявил Леонид Фокин из отдела информации.

– Пойди погуляй ночку по морозцу – моргая из-за толстых стекол вечно воспаленными глазами, посоветовал Эдик Готовцев. – Нет, ребята, это мы романтику для статеек придумываем, ищем, как черную кошку за черным квадратом Малевича. Люди вкалывают, а мы при них – простые свидетели.

– Хорошо, если не праздные, – уточнил Старухин.

– Газета живет фактом и новостью, а не размышлизмами. – Фокин был молод и повернут на новостях. Он выуживал их по телефону из мест, о существовании которых население страны не подозревало. Информация – четкий, конкретный жанр. Все прочие он высокомерно презирал. Свою страсть он связывал с собственной прагматичностью – сильный человек должен понимать, что в жизни нет места наивным глупостям – и поэтому мог бесконечно спорить с любым, кто недооценивал его жизненных установок.

– Мысль сама по себе – информация, – сказал Старухин, – если она, конечно, новая.

– Но только к размышлению! – Глаза Фокина заблестели от предчувствия спора.

– Пускай Леня лучше на телефоне сидит, старые мысли его давно известны, а новых он не нажил, – флегматично произнес Володя Степанов.

На его бородатом лице смеялись только глаза, а может, вечный прищур создавал такое впечатление. Сквозь этот прищур, будто через видоискатель фотоаппарата, который Степанов повсюду таскал с собой, он смотрел на мир глазами геолога и журналиста, выискивая то, что требовалось обдумать или запомнить. Степанов писал стихи и прозу, не походил на сверстников – тридцатилетних гениев в свитерах по колено, готовых читать свои вирши жертве даже в буфете или прижав к стене в коридоре. Со Степановым Перелыгин сошелся еще на Яне, в заполярном совхозе, с тех пор между ними завязалось нечто похожее на дружбу.

Другим близким приятелем был заместитель шефа – Лебедев, занимавший противоположный ему полюс. И шеф, и Лебедев, на свою беду, выбрали одну профессию, а судьба устроила им состязание способностей, самолюбий и удачливости. Они родились почти в одно время в городке на берегу Лены, и дороги их, как две непараллельные прямые, неминуемо вели в точку пересечения – в главную республиканскую газету.

Наверное, интеллигентному Лебедеву и следовало стать редактором, если бы не чрезмерное увлечение застольем. Года три назад шеф нашел повод избавиться от неудобного зама. Именно Лебедев по прихоти судьбы улетел собкором в Заполярье, где Клешнин строил ГОК, где работал Савичев и куда много лет назад рвался Перелыгин.

– Журналисту нужен враг! – изрек Фокин. – Тогда он перестает быть свидетелем и превращается в бойца.

– Идеологического фронта, – гоготнул Готовцев.

– Враг у Егора есть, – многозначительно изрек Старухин, закуривая «Беломор» с сосредоточенным удовольствием, будто любимую сигару Черчилля «Ромео и Джульетта». – И что дальше?

– Отдать золото старателю, а госдобычу разогнать, – сказал Перелыгин.

– Ага! – вскричал Фокин. – Старатель спасет валютную мощь обанкротившегося государства? Егор, собирай артель, еду к тебе, мучительно хочется драгметалла!

– Это невозможно. – Готовцев уставился воспаленными глазами в пространство, будто на невидимую шахматную доску, просчитывая многоходовую комбинацию. – У нас пять районов золото моют… Что от них останется? Дела….

Внезапная тишина повисла в комнате. Возможно, в эту минуту все еще раз подумали о неизбежности перемен. И предстояло учиться другой жизни, но никто не представлял, как это делать.

Перед отлетом Перелыгин опять сидел у шефа, слушая щелчки шагомера.

– Вам придется месяца два-три поработать в Заполярье. – Шеф остановился у окна – любил разговаривать, глядя в окно. – Там строится оловянный комбинат, мы подыскиваем туда собкора, поменяете обстановку. – Он посмотрел на Перелыгина, следя за реакцией. – Вам не повредит.

– Там же Лебедев! – искренне удивился Перелыгин.

– Он уходит из газеты, надо его подменить, квартиру постережете, всякое, знаете, бывает, а понравится – можете остаться. Вы, кажется, когда-то сами туда хотели поехать?

«Любые перемены прокладывают путь другим переменам», – выплыла запомнившаяся фраза. Его сплавляют подальше с глаз Сороковова. Перелыгин посмотрел в окно, у которого стоял шеф, видно было только здание, окутанное серой мглой.

«А ведь раньше я полетел бы туда не задумываясь», – подумал Перелыгин. Но с тех пор неведомые силы разрубили время на куски, и они уплывали, как ледяные глыбы по реке во время ледохода.

– Хорошо, – сказал Перелыгин, – вылечу первым рейсом.

Глава двадцать восьмая

Пунктир времени

✓ В Москве бандиты пушкинской преступной группировки напали на чеченскую в кафе «Восход» (трое убито, семеро раненых). За это более 500 участников чеченской ОПГ вынесли смертный приговор 5 руководителям славянских ОПГ.

✓ На внеочередной сессии Верховный Совет СССР единогласно избрал М. Горбачева Председателем Президиума Верховного Совета СССР.

✓ На Узбекском металлургическом заводе в Бекабаде вступил в строй прокатный стан «300» производительностью 1,2 млн. тонн стали в год.

✓ В Ленинграде состоялось собрание против общества «Память».

✓ Принят в эксплуатацию 4-й агрегат Колымской гидроэлектростанции.

✓ Президиум Верховного Совета Литвы объявил литовский язык государственным.

✓ Совет Министров принял постановление о выпуске акций предприятиями и организациями.

✓ Политбюро ЦК отменило постановление ЦК от 14.8.1946 г. о журналах «Знамя» и «Ленинград».

✓ Генеральный секретарь ЦК Компартии Израиля Меир Вильнер награжден орденом Октябрьской революции.

✓ Под промышленную нагрузку поставлена линия электропередачи Каджаран – Агарак, которая обеспечит надежное энергоснабжение Зангезурскому и Агаракскому медно-молибденовым комбинатам.

✓ Образована Демократическая фракции ВЛКСМ.

✓ Начата эксплуатация нового многоцелевого вертолета «Ка-126».

Мельников не прислушался к совету Любимцева. Он позвонил знакомому на Лубянку и это не обнадежило его. Могучая контора, еще недавно управлявшая половиной мира, стремительно теряла интерес к целям, долгие годы находившимся в ее прицеле. Они часто менялись, появлялись новые, складывались с прежними в немыслимые комбинации по конфигурации и цвету, как непрерывно вращающийся калейдоскоп. Контора теряла контроль над страной, не поспевала за событиями.

А тут из Тмутаракани явится он с предупреждением об угрозе, которая, возможно, больше угрозой не считается. Смешно он выглядел бы, вдобавок испортив отношения со своим генералом.

Этими размышлениями Мельников оправдывался перед собой и уверял себя, что поступает правильно, отправляясь к генералу, с которым они еще остаются в привычном состоянии служения стране.

Он сидел и ждал, когда генерал закончит читать его записку, думая, что от нее может зависеть и судьба Сороковова, и его собственная. Мельников всматривался в узкое, высоколобое лицо человека лет пятидесяти пяти в дорогом темно-синем костюме, белой рубашке и бордовом галстуке, демократично устроившемся напротив за столом, но не мог разгадать его мысли, скрытые за непроницаемой маской.

Таким же непроницаемым для понимания пристрастий хозяина выглядел и кабинет, где не было ничего, дающего хоть малейшую зацепку. Одну стену закрывали карты страны, республики и города, над рабочим столом висел портрет Ленина, сбоку от стола, в углу на специальной подставке, стоял старый бронзовый бюст Дзержинского, с другой стороны – тумба с двумя рядами одинаковых желтых телефонов, внутри нее прятался личный сейф. На огромном рабочем столе генерала не было ничего. Только массивный бронзовый письменный прибор, настольные часы в деревянном корпусе в виде штурвала и зеленая лампа. Окна закрывались белыми шелковыми шторами и тяжелыми зелеными портьерами, сейчас раздвинутыми. Еще одну стену занимал большой книжный шкаф. В нем, помимо стандартного набора книг по истории разведки и тайной дипломатии, Мельников разглядел библиотечку по современным проблемам философии и социологии, «Архипелаг» Солженицына и старое, редкое издание «Опытов» Монтеня. Мельников почему-то подумал, что это – единственное, что, случись покидать кабинет навсегда, генерал, наверно, взял бы с собой, прошагал бы по длинным коридорам управления и вышел на улицу с «Опытами» Монтеня под мышкой.

Генерал закончил читать, сидя в той же позе, не поднимая глаз.

– Что вы сами думаете по этому поводу? – глядя в стол, сказал генерал приятным голосом, не содержащим никаких оттенков.

– Проводится подготовка к незаконной добыче. – Мельников знал, что перешел Рубикон и должен называть вещи своими именами. – Руда на фабрике, месторождение, где она добыта, не прошло государственную приемку, иными словами, это «левое» золото, добыча которого не регламентируется никакими документами. Она создает условия для хищений. Готовится пробное обогащение, предполагаемый результат – сто – сто пятьдесят килограммов. – Мельников говорил неторопливо, четкими, продуманными фразами, заметив, что генерал, по-прежнему глядя в стол, едва заметно дважды кивнул, то ли в подтверждение каким-то своим мыслям, то ли в знак согласия. – В дальнейшем фабрика может использоваться для обогащения руд с мелких месторождений, детальная разведка которых не проведена, а также крупного, где разведка может быть совмещена с добычей.

– Почему? – не меняя позы и тем же голосом без интонаций спросил генерал.

– Там профессиональный спор о содержании, объемах и методах разведки.

– Ну, это нас не касается. – Генерал перестал разглядывать стол, всмотрелся в Мельникова живым серым взглядом небольших узко посаженных глаз. – Пускай спорят. – Он помолчал, еще раз примериваясь к ситуации, взвешивая созревшее решение и слова. – Я ценю вашу принципиальность и верность долгу. Вы знаете, что не в наших правилах контролировать работу партийных руководителей, однако пошли на это. К сожалению, поздно. – Генерал выжидающе посмотрел на Мельникова, надеясь понять его реакцию, но тот сосредоточенно молчал. – Мы кинулись в перестройку, – удовлетворенный выдержкой Мельникова, продолжал генерал, – как на амбразуру дзота, не зная, сможем ли добежать до него и на худой конец закрыть амбразуру телом, освобождая путь другим, – генерал сделал едва заметную паузу, – но идущим правильным путем. Сейчас у нас нет возможности изменить ход событий. Можно отправить за решетку Сороковова, но нельзя остановить вызревание перемен, даже если они бестолковы и разрушительны для будущего. Мы опять наступили на грабли, упустив, вероятно, последний шанс, как упустили другой – в семидесятые, проиграв уже тогда почти все. В то время имелся солидный запас энергии в обществе, в большую жизнь входило первое послевоенное поколение, вузы ломились от абитуриентов, вызрела научно-техническая интеллигенция, уровень образования был, как никогда, высок. Это поколение не знало и не видело войны, но воспитывалось победителями, мечтало утвердить себя, доказать, что тоже на многое способно. В то общество довольно просто можно было вселить уверенность лет на тридцать, увеличивая удовлетворение разумных и скромных, по сравнению с Западом, потребностей. Мы могли без труда и последствий для безопасности сократить военное производство, переориентировав его на товары потребления высокого качества. Кстати, этими мерами мы ослабили бы инфляционное давление на рубль, перестав платить высокие зарплаты за производство оружия. Теперь огромные накопления парализовали и ведут к краху экономику. Да, – генерал чуть помолчал, утвердительно кивнув головой, подтверждая сказанное, – именно то поколение становилось наиболее образованным, поехало за границу, выучило иностранные языки. – Мельников заметил скользнувшую по губам генерала усмешку. – Хотя оно и слушало «вражьи голоса», фарцевало, добывало «чеки» для «Березки», шаталось по ресторанам, творческим мастерским, проникало на подпольные концерты, думало и говорило по-другому – это очень хорошее советское поколение, «чистое» от революции, репрессий, войны, – что власти следовало бы понять, и тогда она вела бы себя иначе. Сейчас этому поколению тридцать пять – сорок пять лет, но оно не смогло себя реализовать, столкнувшись с плотными группами отцов и дедов. Это наша роковая ошибка.

Мельников родился в начале войны на Урале и из военного времени смутно помнил лишь один день. В их доме было много народу, играла музыка, все шумели, его не укладывали спать, а с наступлением темноты вышли на улицу. Отец, проработавший всю войну начальником цеха на оружейном заводе, взял его на руки, легонько прижал маленькую детскую ладошку большим пальцем к рукояти ракетницы, зажатой в его широкой руке, и они выпустили в майское небо похожую на звезду зеленую ракету. Этот маленький салют в честь Победы он запомнил и сейчас вдруг подумал, что генерал говорит и о нем, потому что он тоже из того поколения, хотя и не знает, сумел реализоваться или нет, но тут же одернул себя: он – военный, смысл его жизни – служить Родине. Он воплотил юношескую мечту и не считает, что глупо, без пользы, без смысла течет его жизнь. Возможно, карьера не слишком задалась, но в собственных ошибках он был приучен винить только самого себя. Отчего же те, из его поколения, о ком говорит генерал, кто шатался по кабакам и мастерским, фарцевал иностранными тряпками, не нашли своего места и теперь неудовлетворенный спрос этого поколения, его нереализованность губят страну? Может, они и не хотели ей служить, усвоив с детства, что достойны чего-то особого. Он соглашался и не соглашался с генералом, недоумевая, к чему этот до странности откровенный разговор с ним, рядовым офицером управления, будто генерал хочет оправдаться перед ним за все его поколение. У него даже внезапно мелькнула тревожная догадка, но он не успел сформировать ее в ясную, обоснованную мысль.

– Вы больше не должны, подполковник, заниматься этой темой. Отсюда, – генерал слегка постучал пальцем по докладной записке, лежащей на чистом столе, – следует, что идет процесс, в результате которого государство скоро частично… или полностью потеряет контроль над добычей золота. – В эту секунду он точным натренированным взглядом поймал легкое движение дернувшихся бровей Мельникова. – Да-да, полную потерю контроля, – жестко повторил он. Мельников почувствовал, что генерал сейчас смотрит не на него, а внутрь, следя, как идет понимание того, что за мелким частным случаем он не рассмотрел последующих событий. Пусть золото трижды остается золотом, не оно определяет мировые приоритеты. Их определяют нефть и газ, они и есть главные цели, к которым подкрадывались очень осторожно, до поры до времени тщательно маскируя интерес, путая, расставляя ложные цели, вербуя сторонников, отвлекая внимание и готовясь устранить все препятствия. – Теперь вы понимаете, почему не следует заниматься этим делом, – дав время на обдумывание, сказал генерал. – Вам надо уехать из района, а лучше – из республики. Назовите место, где вы хотели бы продолжить службу, я договорюсь о переводе.

По известным только ему причинам генерал спасал его. Мельников готовился к трудному разговору и неприятностям, а теперь, глядя на узкое лицо генерала, выражавшее непреклонность, не верил происходящему, не чувствовал несправедливости в решении отправить его с глаз подальше. Генерал не хотел допустить его столкновения с Сорокововым, потому что в этом столкновении не мог поддержать своего подчиненного, но Мельников не испытывал и благодарности, спасение не радовало его. Их служба, десятилетиями охранявшая безопасность страны, становилась бесполезной и немощной, неспособной отстаивать государственные интересы, они больше не могли возлагать надежд на свою бдительность и силу, потому что переставали понимать, против кого должна быть направлена их бдительность и сила.

Генерал встал, протянул руку. Пожимая ее, Мельников взглядом отыскал в книжном шкафу томик Мишеля Монтеня, припомнив слова, сказанные французом еще четыре столетия назад, что на самом деле ничего нет труднее, чем уберечься от врага, надевшего на себя личину самого преданного друга, или проникнуть в сокровенные мысли и побуждения тех, кто находится постоянно около нас.

Перелыгин готовился к отъезду. Он не знал, сколько продлится его командировка – месяц, два или три, – шеф требовал не спешить с возвращением, да он и сам был не прочь повидаться с Савичевым, познакомиться с Клещевым. Скоро жизнь должна двинуться в другую сторону – в Москве его ждала Лида. Он уже думал о мимолетности времени, как мало успел за эти годы, тосковал от собственных несовершенств, которые несли его по тонкому, поверхностному слою жизни. Он ехал искать свою правду бытия, но она не поддалась, не открылась, и теперь он был от нее дальше, чем прежде, и не понимал, существует она или нет никакой единой объединяющей правды, главной и окончательной истины. А если все-таки есть, то она где-то скрывается, в неизвестной форме не доступного никому высшего знания. Но если это действительно форма высшего знания, значит, оно неизменно и к нему надо методично торить дорогу, а не метаться из крайности в крайность. Или все совсем не так, и главная истина складывается из бесчисленных истин, непрерывное познание которых и есть наша драгоценная и неповторимая, которую мы тратим неизвестно на что, хотя какая-то молекула усвоенных поколениями истин, может быть, наследуется каждым человеком, множится, развивается, вырастает, и от каждого зависит, что после него добавится к высшему знанию.

«Вчера мне казалось, – думал Перелыгин, – стоит только понять смысл задуманной Сорокововым комбинации, как можно смести его навсегда. Но истина не упрощает, а усложняет мир, если к ней можно относиться по-разному и все научились пользоваться этой лазейкой. Поэтому они проиграли: Мельников уезжает, Любимцев строит прииск, сам он летит куда подальше, а Сороковой запустит на Унакан Рощина со старателями. Я же буду хранить тетрадь Данилы…» – Перелыгин криво ухмыльнулся, со злостью бросив в сумку чистые блокноты, – как напоминание о равнодушии к земным делам высшего знания.

Час назад позвонил Пугачев, сообщил, что до конца недели в Дупутатский будет три спецрейса.

«Повезло тебе, – сказал он, – с Громовым полетишь».

Это было хорошим известием, с Вездеходом всегда можно договориться, а Перелыгин хотел по дороге сесть в Батагае, задержаться там на денек. Громов для такой затеи подходил: одни считали его недоразумением, «как таких небо носит», другие – «непутевым асом».

Перелыгин посидел возле собранной сумки, послонялся по квартире, окинул взглядом пачку газет на столе, но читать не хотелось, вспомнил, что не оставил ключ от почтового ящика соседке, снял его со связки, положил сверху на газеты. Время катилось к полудню, на улице посветлело. Заканчивался январь. Послезавтра между каменных останцов из-за восточной вершины выглянет край солнца, но к тому времени он будет уже далеко в Заполярье.

Небольшой самолет «Л-410», прозванный «чехом», набирал высоту. Внизу проплыла знакомая вершина горы Мус-Хая. Их путь лежал в междуречье Индигирки и Яны вдоль Яно-Оймяконского нагорья. К юго-западу от него высились заснеженные вершины Верхоянского хребта и Сунтар-Хаята. С северо-востока нагорье подпирали могучие хребты Черского и Тас-Кыста-быт, состоящие из бесчисленных гряд, впадин и массивов.

Холодная, неприкасаемая земля лежала внизу. Ее безжизненная недосягаемая пустота подавляла всесилием, стоило только представить себя одного среди бесконечных белых вершин, охраняющих вечную неизменность этих гор, долин, ледников, озер.

Он зажмурился, испытывая радостное одиночество, рассматривая горные цепи, ощущая влекущую силу их красоты, глубокую неопровержимую истину природы, скрытую в ее гармонии и откровенности, уместности в ней всего живого. Даже человека.

Бог знает когда все началось: по долинам рек и горным отрогам, иссушенными жарой, летними днями и светлыми молочными ночами добирались сюда люди. Короткой, щедрой осенью вставали на зимовку – строили жилище, готовили пищу и дрова на зиму. А когда до весны еще было далеко и ночь – огромная черная птица – только-только приподнимала крыло, осветляя кусочек дня, люди торопили тепло, готовясь идти дальше, где до них никто не бывал.

Их движение представлялось Перелыгину тяжкой работой с предельным напряжением духа и сердца. Теперь он понимал, как осваивалась эта земля, как долбили ее во время войны, до онемения костей вымывали золото, как ходили в голодные маршруты, и ему казалось невозможно понимать прошлое и настоящее этой земли иначе, нежели понимает и чувствует он. Только как рассказать об этом? – спрашивал он себя, скользя взглядом по заснеженным горам. Как выразить словами то, чего хочет душа, и может ли его язык высказать то, что ведомо сердцу. Да и надо ли? Что может изменить его знание, кроме чего-то тайного, глубоко скрытого в нем самом, того, что сейчас влекло его к Клешнину. Их встреча не могла повлиять на судьбу Унакана. Но для понимания чего-то неосязаемого, иррационального ему надо было знать, почему Клешнин не добрался до разведки месторождения.

В приоткрытой двери кабины показалась волосатая голова Громова. Заметив, что Перелыгин не спит, Громов сел рядом. Самолет вел второй пилот – молодой кудрявый парень из Молдавии, получивший прозвище Кальян за пристрастие к табачным смесям, которыми он набивал несуразную самодельную трубку с невероятно длинным изогнутым мундштуком.

– Покурим, что ли? Доставай свою фирму. Минут через десять начнем снижаться. – Закинув руки за голову, Громов сладко потянулся. – Радио я дал, зайдешь в «перевозки» – в Поселок тебя отвезут. Завтра жди в порту в это же время. – Прищурившись, он толкнул Перелыгина плечом. – Или послезавтра?

– Один день ничего не изменит. – Перелыгин вытащил пачку «Мальборо». – И так рискую, погода накроется – шеф голову снесет.

– Кто здесь командир? – Громов пребывал в отличном настроении. – Пра-виль-но, – ткнул он себя пальцем в грудь, не ожидая ответа. – Так вот, только командир принимает решение – лететь ему или не лететь. Я твоему шефу любую справку выпишу – хочешь, про внезапно обострившийся у меня синдром опасности высоты, – засмеялся он, показав ровные крепкие зубы. – Хочешь?

– Напиши лучше, что заблудились и сели на Аляске. – Перелыгину нравился неунывающий авантюрный Громов, казалось, он мог и вправду развернуть самолет на Аляску.

– Согласен. – Громов допалил сигарету до фильтра. – Подадимся к эскимосам, будем бить кита и нерпу. – Он поднялся. – Я пошел, тут неприятный заход на посадку.

Перекусив рядом с редакцией в «Пельменной», в которой когда-то обедал и ужинал, Перелыгин шел по неровному бетонному тротуару, зябко подняв воротник полушубка – погода в Городке и в Поселке была почти одинаковой. Только в апреле повиснут длинные сосульки на крышах, осядет снег, а на подоконниках в коробочках, баночках, ящичках зазеленеет рассада помидоров, огурцов, душистого перца для теплиц.

Навстречу быстрой стучащей походкой, в летном меховом полушубке, в ондатровой шапке с опущенными ушами, спешил Шурка Глухарев. Он не сразу сообразил, кто перед ним, а сообразив, распахнул полушубок, щелкнул затвором висевшей на груди «Практики» и заключил Перелыгина в объятья.

У двери Шурка приложив палец к губам, повернул ручку замка. Алпатов сидел за столом, по обыкновению посасывая карамельку, и резал перочинным ножиком соленого муксуна, накрывая им маленькие кусочки черного хлеба.

– Жень, здесь какой-то бич греется, – громко сообщил Шурка, – может, турнуть?

– Пусть заходит, – распорядился Алпатов, – сто грамм нальем. – И посмотрел на Шурку поверх очков в дорогой оправе. – Ты же знаешь, я от безделья в окно смотрю. Эй, бич! – крикнул он. – Заходи!

– Скучный ты, Алпатов, человек. – Перелыгин шагнул в кабинет. – Бездельничаешь, в окно таращишься, вон выпивать собрался. Спасибо компания подвернулась, не ожидал, поди.

– Со вчерашнего дня ожидаю, – обнимая Перелыгина, проурчал Алпатов, достал из стола бутылку коньяка. – Шурка, не в службу, а в дружбу, пройдись, возьми еще, сейчас набегут.

– Ну, как вы здесь? – Перелыгин уселся за бывший свой стол, с удовольствием посмотрел на часы в письменном приборе, который покупал еще сам.

– Гнием помаленьку. – Алпатов вытащил сверток. – Черной икрой кормить тебя буду, родители из Астрахани прислали. – Взгляд его стал многозначительным. – В прошлом номере сорок слов «перестройка» насчитал. Ты вовремя смотался. – Он привалился к спинке стула, оглядывая Перелыгина издали. – Долго не протянул бы.

– Ты же тянешь. – Перелыгин припомнил, с каким удовольствием они делали газету, рыбачили и охотились. Тогда ему казалось – так может продолжаться всегда.

– Я тут родился, – серьезно сказал Алпатов. – А ты вступил-таки в секту проклятых? Я предрекал.

– Это тебе. – Перелыгин подвинул массивную сумку, внутри звякнули бутылки.

– Пиво, что ль? – В Поселке пиво считалось напитком наивысшей ценности. – Сколько здесь? – кивнул на сумку Алпатов.

– Ящик, пей на здоровье, – улыбнулся Перелыгин.

– Половину выставлю. – Алпатов деловито достал десять бутылок. – А остальное к баньке приберегу. Может, задержишься, попаримся, как бывало. – Он аппетитно вдохнул – будто ароматный воздух парной.

– Не могу. – Перелыгин решительно покрутил головой. – Не могу, лучше командируюсь к весне поближе.

– Я сегодня на тебя не претендую, – сказал Алпатов, – она тебя ждет, но ты знаешь – ко мне в любое время. А пока здесь посидим. Скажи… – Он понизил голос, разворачивая маслянистый сверток. – Часом, Томку забрать не собираешься?

– Не хотела она ехать и меня отпускать не хотела, а теперь, похоже, поздно, – скрепя сердце ответил Перелыгин.

– Не хотела! – с нажимом повторил, выглянув из-под очков, Алпатов. – А психовала – мама не горюй! Но ты в голову не бери. Можешь обходиться – обходись и себя не вини. Баб – их попробуй разбери. А земля у нас маленькая, надо – встретитесь. Судьба придет – и руки свяжет. Извини, что спросил.

– Ладно, – вяло отмахнулся Перелыгин, думая о Лиде. – Про судьбу правильно сказал… – Он что-то хотел добавить еще, но в коридоре послышался шум и, ведомая Шуркой, в комнату ввалилась вся редакция.

Часа через два, попрощавшись глазами с Алпатовым, Перелыгин выскользнул из дымной, хоть топор вешай, комнаты, где разгоряченный народ спорил обо всем на свете, забыв, по какому поводу собрались.

Он шел к Тамаре, вспоминая их первую встречу, невероятную и необъяснимую. С нее все и началось спустя время, как бывает, когда внезапная страсть, пугая неожиданностью, заставляет затаиться, осознать случившееся. У них все вышло наоборот, поэтому он остро почувствовал в себе первое сопротивление намерениям Тамары уговорить его не гнаться за журавлем в небе, если и здесь все хорошо устраивается. Сначала он лишь подивился непониманию и странному равнодушию к его интересам. Ничего, что скрывалось в достижимой или недостижимой перспективе, для нее не существовало. Полные смысла понятия для него, ей казались надуманными, ведь он буквально упал с неба, и ей хотелось верить, что так распорядилась судьба.

Он не переубеждал, увлеченно привыкая к новому месту, не заглядывая вперед, но перед отлетом в Городок уже без легкомыслия оценил ее тихую попытку подчинить его. Нет, он ничего не забывал. Помнил затуманенные сладкой истомой глаза, отзывчивые губы… как она, словно ждала, открыла дверь… как пролились за спиной медные волосы за секунду до падения в бездну… как замерзали под северным сиянием, а дома, прижавшись друг к другу, дожидались, пока уймется дрожь.

«Что происходит со мной, зачем я иду? – спрашивал себя Перелыгин. – Что ведет меня: память, желание посмотреть, чего добился Градов? Неужели мелкая ревность и тщеславие вызывают сейчас знакомые толчки сердца и разливают тягучую тоску? Разве так бывает? Не лучше ли повернуть обратно, не тревожа ни себя, ни ее?» – размышлял он, замедляя шаг. Его тоска и тревога связывали прошлое с будущим, потому что, живя далеко от Тамары, он чувствовал себя в ловушке, мучаясь каждым новым знакомством, обвиняя себя в измене. Будто нарочно, кто-то расставлял флажки и вешки, шагнуть за которые, не чувствуя себя виноватым, он не мог.

Перелыгин поднялся на крыльцо под козырьком, припоминая, как озирался здесь той ночью, отыскивая непонятный источник света. Вошел в коридор, нажал кнопку звонка. Тамара открыла дверь. Он увидел в ее глазах все сразу: и радость, и обиду, и напряженное ожидание, и плохо скрытую вину, и понял, что, не солгав, не сможет объяснить ей, почему время ничего не изменило для них, и они, как две планеты, расходились и входили в зону притяжения без надежды объединиться, если только неизвестная третья сила, столкнув и разрушив их, не слила бы вместе бурлящую глубоко внутри лаву.

– Тебя ждет Градов. – Усадив Перелыгина за стол, Тамара разлила по чашкам кофе. – У вас с ним дела? – Интонация выдала ее взвинченное состояние. – Он всегда появляется, чтобы помешать или понаблюдать, не находишь?

– Ты сама нас познакомила. – Перелыгин улыбнулся. – Правда, это было давно.

– Да, давно… – В ее голосе он почувствовал неуверенность, смешанную с неловкостью. – Градов странно себя ведет, если тебе это интересно.

– Что, дошел до вольтерьянства? – Перелыгин демонстративно со смаком отхлебнул из чашки. – Решил покинуть альма-матер с набитыми карманами?

– Нет, он ухаживает за мной. – Тамара встала и отошла к окну, повернувшись спиной.

Она говорила правду. И он знал, что она говорит правду, еще сомневаясь в каких-то своих догадках, надеясь на слабую защиту с его стороны. Она догадывалась, что произошло нечто ей не известное, иначе нельзя объяснить резкую перемену в поведении Градова. Все эти годы он вел себя ровно, лишь изредка оказывая знаки чуть повышейного внимания. Она не могла ни о чем не догадываться, и Перелыгин это понимал. Ему надо было как-то отреагировать на ее слова, но не хватало ни сил, ни желания лицемерить. В эту минуту он был омерзителен сам себе и жалел Тамару, как ему казалось, до сих пор не понявшую, чего же она хочет на самом деле. Он смотрел на рельефные линии ее фигуры, не изменившейся за эти годы, на стройные, чуть полноватые ноги, изысканно вычерченные природой, на бронзовые волосы, затянутые в тугой пучок на затылке, и не испытывал, как раньше, чувства мужского тщеславия, особенно наблюдая бархатные взгляды на нее других мужчин. Тамара отдалялась от него, и он почти физически ощущал это отдаление, не испытывая никакой горечи. Все, связанное с ней, становилось временным, как он сам в этих местах, как сама здешняя жизнь.

– Прости меня, – сказал он, остро чувствуя наступившую ясность, достал из пачки сигарету и, не закуривая, постучал фильтром по столу.

– За что? – Она повернулась к нему, и он увидел ее потемневшие глаза. – За то, что ты отказался от меня? – Он неотрывно смотрел на нее, предчувствуя, что она заговорит о Градове, о своих догадках, готовясь принять неизбежное. – Выходит, все было напрасно… – Тамара взяла со стола чашку и села в стороне в кресло.

– Мне кажется, мы оба не хотели ничем поступиться, – медленно сказал Перелыгин, продолжая теребить так и не прикуренную сигарету. – Если бы ты поехала со мной, все сложилось бы иначе. Бывает, когда надо решаться быстро, а ты подавала совсем другие сигналы.

– И что бы мы делали теперь? – повернув голову, она скосила на него глаза. – По-моему, ты разбрасываешь вокруг спасательные круги, но зачем? От чего ты хочешь спастись? – Она вопросительно замолчала, рядом на стене горело бра, свет мешал разобрать выражение ее глаз. – Тогда меня звал не ты, а твоя порядочность. У тебя много недостатков, но порядочности не отнять, предавать ты не умеешь – тебя совесть мучит. Но порядочность и любовь – разные вещи. Кстати, ты сильно рисковал – могла и согласиться. – Она принужденно рассмеялась, но смех получился наигранным и напряженным.

– Ты хочешь сказать, что я не любил тебя? – Неужели, подумал Перелыгин, озадаченный неожиданной откровенностью, она понимала то, в чем он себе не признавался, прячась за уклончивой двусмысленностью.

– Не обманывай себя. – Она подошла к нему сзади, как бывало, положила на плечи руки. – Я сама долго ничего не понимала, во всем винила себя, но нам было хорошо и хотелось верить в чудесную сказку. – Она чуть надавила ладонями на его плечи. – Ты прилетел обманувшийся в каких-то надеждах, я не знаю в каких. Наверно, была женщина, к которой ты хорошо относился, возможно, любил, потому что никогда не рассказывал мне о ней. Я все поняла, узнав тебя получше. Ты не можешь без влюбленности в тебя и своей влюбленности в кого-то, ты так устроен, это придает тебе устойчивость и силы, я на время заполнила пустоту. Вот и все. Но со сказкой очень трудно расставаться. – Она постаралась придать голосу легкость, резко сдернула, словно с чего-то горячего, руки с его плеч. – Пойду еще сварю кофе, а ты достань коньяк, не забыл еще, где найти?

Перелыгин полез за коньяком, взял рюмки из серванта, сел за стол и стал ждать, пока Тамара закончит стряпню. Он верил и не верил ее словам. Могла она после его отлета так долго жить в своей романтической сказке? Ведь до ее начала она отказалась ехать в Городок. У него возникло странное ощущение, что все происходящее с ними уже случалось – их разговор, состояние, мысли сотканы из маленьких фрагментов прежних разговоров и встреч. Из этого чувства вырастала ложная уверенность, что их отношения, пережившие кризисы, разлуки, непонимание, не заканчиваются, не могут просто так оборваться. Он поморщился от своей податливости, которая подталкивала оставить приоткрытую дверь, когда требовалось проявить твердость. И, чувствуя сосущую тоску расставания, подумал, что эти годы всегда будут прочно связаны с Тамарой. Забудется многое, а она останется. И этот дом, тишина той первой ночи, освещенной северным сиянием, тоже останутся по воле неизвестной силы, молчаливо, с лукавой усмешкой взирающей из холодной темноты Вселенной.

Вошла Тамара с маленьким подносом, на котором стояли чашки и кофейник. Подозрительно оглядела его понурую позу. Он, боясь выдать свое состояние, выпрямился, глубоко вздохнул, подвигая к себе дымящуюся терпким ароматом чашку, подумав, что, даже если он попытается внушить сомнения в том, что произошло между ними, он никогда не сможет обмануть свою память.

– Ты прав. – Тамара, не поднимая глаз, глядела в чашку, поглаживая ее пальцами с бледно-розовым маникюром. – После неожиданной влюбленности нас что-то сдерживало… наверное, ты прав, – повторила она с виноватой улыбкой. – Каждый хотел своего, но я ни от чего не отказываюсь, не хочу забывать, даже если будет грустно.

Он не знал, что ответить, слова казались неуместными, и тут спасительно звякнул телефон. Тамара подняла трубку, глаза ее остановились на Перелыгине. Звонил Градов, Перелыгин знал это и покивал Тамаре головой.

– Олег Олегович вас ждут-с. – Тамара нервно засмеялась, пожимая плечами. – Он ходит вокруг, будто хищная рыба.

– Все просто. – Перелыгин посмотрел на часы, взял со стола так и не прикуренную сигарету, щелкнул зажигалкой – его уход не должен походить на поспешное бегство. – Я сказал, что буду у тебя. Есть важный разговор.

– У него все разговоры важные. – Сдерживая себя, Тамара прошлась по комнате. – Почему он не хочет здесь поговорить? – Она состроила подозрительную гримасу. – У вас секреты?

– Понятия не имею, что за разговор. – Голос прозвучал убедительно – Перелыгин и сам не знал, зачем понадобился Градову.

Непроизвольно он опять испытал невесть откуда взявшуюся вину. Это стало случаться все чаще и чаще: он чувствовал себя виноватым перед разными людьми – перед Лидой, Мельниковым, Любимцевым, Савичевым, перед Тамарой, даже перед Данилой Вольским. Но в чем его вина перед Тамарой? В том, что оба предпочли тянуть отношения в тупик и он тихо отошел в сторону? Или это были сигналы о неотвратимой расплате за то, что когда-то ему удалось легко изменить свою жизнь – прожить эти годы на воле, в удовольствии узнавания и непроходящего интереса… Он слишком долго купался в своей свободе, был поглощен собой, так, может, его чувство вины – напоминание, что близится время платить?

Надо было идти. Он влез в полушубок, потоптался у порога.

– Когда закончится твоя ссылка? – Тамара подала ему волчью шапку.

– Месяца через три. – Он нахмурил лоб. – К началу марта постараюсь подскочить, Алпатов хочет отметить мой «червонец».

Градов ждал в небольшом артельском гостевом доме, обнесенном невысоким забором. Краем участок выходил к речной протоке, на ее берегу поставили баню. Из трубы вился легкий дымок. В этом доме, в три комнаты и кухню, он останавливался во время приездов в Поселок, хотя поводов для поездок предоставлялось немного. Дом был обставлен изысканно: все, начиная со стульев и светильников разнообразной конфигурации, сплетенных из прутьев, – ручной работы. Особенно поражала размерами кровать – на ней можно было потеряться, как в тундре.

Градов сидел на кухне за накрытым полукруглым столом из широких отшлифованных досок с резными ножками, безупречно выбритый, в легком свитере горчичного цвета и джинсах. В доме было тепло, но для уюта в зале, потрескивая, мерцал сложенный артельскими умельцами камин.

– Проходи скорее! – Градов пошел навстречу. – Знаешь, о чем я тут размышляю? – Перелыгину показалось, что он как-то странно оживлен, взвинчен. – Думаю, что значит в нашей жизни риск? Ты садись, садись, есть охота, давай обойдемся без церемоний, нажремся от пуза и – в баньку, Седой подтапливает (Седым звали водителя Градова). – Он говорил без умолку, и это тоже настораживало. – Так вот… – Градов напряженно усмехнулся. – Мало риска в жизни, оттого вялые вокруг людишки, боятся, а риск разогревает, добавляет здоровья.

Перелыгин недоверчиво взглянул на Градова. Он еще не понял, как вести себя – говорить или помолчать и послушать. Тем более что Градова, похоже, это совсем не интересовало, он нагромождал фразы одна на другую как заготовленные формулы.

– Упал человек и поднялся, согласись, есть в этом радость и удовольствие. А сегодня где и чем рисковать тому же работяге, инженеру или учителю – работой, карьерой? – Его глаза блеснули болезненным блеском. – У кого карьера – рискуй не рискуй, никуда не денется, а нет ее, так не все ли равно, на каком стуле сидеть. Нет, друг мой, риск – это перец жизни. – Он налил себе полфужера коньяку и залпом выпил. – Поганый спекулянтишка, ворюга рискуют свободой, а то и жизнью. Нормальный же человек свою жизнь наперед просчитает – наметит, – Градов пренебрежительно хмыкнул, нервно провел ладонью по пышным волосам, – через десять лет поехать в Болгарию от профсоюза – и поедет. А если муторно наперед считать – пожалуйте на севера. – Он опять налил себе коньяку. – Только то великое время риска и больших решений прошло, и теперь здесь десять-пятнадцать-двадцать лет тихохонько ждут: надбавки, северный стаж, и все им денег мало… Каша пресная – вот что такое человек нерискующий.

– Значит, если кто-то просто живет, он человек никчемный – пленник страха?

– А ты как думал?! – удивленно воскликнул Градов. – Его интерес к жизни созерцательный, сила из него уходит, страсть. Ему себя уважать не за что. Риск возвышает человека над страхом, над собой и другими, делает его свободным, пускай на время, но так и должно быть, свобода – состояние непостоянное. Настоящая свобода – всего лишь выбор, и у нее есть оборотная сторона – страх.

Перелыгин вдруг насторожился, ощутив безотчетную тревогу, она пришла откуда-то из глубины, и он пока не понимал ее причины. И необычно нервный, напряженный Градов, и разговор казались ему странными. Он было подумал, что тот сел на любимого конька и завел обычный треп, игру, позволявшую сверкнуть яркой упаковкой, завернув в нее обычную, тривиальную мысль, а таинственно серьезный разговор – выдумка. Градов на всякий случай оградил его от Тамары, вытащив устроить попойку и похлестаться в парной. Но теперь ему казалось, что Градов хочет сказать о чем-то другом, но не может собраться с духом.

– Слова мои только для тебя, Егор, – побледнев, продолжил Градов, в глазах его появились напряженность и болезненная сосредоточенность. – Только для тебя, запомни, а теперь не перебивай и слушай. – Он громко, с надрывом сглотнул слюну, взял со стола стакан с брусничным морсом – освежил горло. – Когда-то ты хотел узнать о золоте, понять, как его добывают. Теперь ты знаешь. Знаешь, что артель – козырной туз, легальная штучка, связана с госсектором, как сообщающиеся сосуды, и в этом скрыты большие возможности. Если в конце концов верх возьмет артель, госсектор рухнет и начнется воровство, по сравнению с которым известные тебе случаи покажутся мелкими шалостями. – Он замолчал, уставясь в невидимую точку.

«Почему он заговорил о старателях и золоте? – подумал Перелыгин. – При чем тут золото? Зачем он говорит о том, что мне известно?»

Он не допускал мысли, что Градов вдруг все позабыл. В его поведении чувствовались необъяснимые странность и раздражение. Вопросительно хмурясь, Перелыгин украдкой взглянул на Градова – он сидел без движения, и его глаза светились нехорошо.

– Как-то в Москве, – не меняя позы, заговорил Градов, – после совещания у Ломако, мы вечером писали «пулю» в гостинице, тогда про кражу золота шумели – милиция прихватила крупную партию, килограмма три, кажется. Я возьми да и ляпни: дураки, если попались, могу на спор вывезти хоть десять килограммов, и комар не чихнет. Ну, потрепались и потрепались. А на следующий день позвонил один из игроков, сказал, что со мной хотят встретиться. Ну, я пришел в бар, а незнакомец мне напоминает: вы вчера пари предлагали, так мы готовы его заключить. – Градов недобро улыбнулся, Перелыгин почувствовал уже не беспокойство, а шевеление страха под ложечкой, будто рыба вильнула там холодным хвостом. – Если бы не приятель… – голос Градова звучал сухо, монотонно, почти без интонаций, – я послал бы этого нахала куда подальше, но пошел очень серьезный разговор. Они обо мне знали такое, чего знать им не полагалось. Я им последний аргумент: где десять килограммов золота взять? Воровство – не мой профиль. А они: не извольте беспокоиться, вам доставят, и посмотрели на меня с превосходством: что, мол, Олег Олегович, расхотелось рискнуть? Мол, горазд я только языком молоть, ну, во мне ретивое и взыграло, по-крупному, на двадцать штук забились. Я и придумал спецрейс за овощами, с залетом в Сочи. Золото мне привезли, я его по пластиковым мешкам расфасовал и в копченую рыбу зашил. В каждый мешок – по два килограмма. А рыба и есть рыба – что еще из наших краев везти? Остальное ты знаешь, рыбу я им доставил, деньги получил, хотели добавить, но я не взял – сказал, что это был только спор, поиграли в рулетку, и будет. Прости меня, если можешь, – без всякой паузы, на той же ноте добавил Градов, – хочу душу облегчить, в грехе перед тобой покаяться – подставлял я тебя тогда, крупно и подло подставлял, всякое могло случиться.

– Не только я там был, – мрачно откликнулся Перелыгин. – Перед остальными покаяться не хочешь?

– Мне хватит и того, что ты знаешь, им это необязательно, даже вредно. К тому же десять лет прошло, к чему прошлое ворошить.

– А мне это зачем? – Перелыгин понял, что Градов чего-то недоговаривает и не ради покаяния решил разворошить прошлое. – Если ты мне такую страшную штуку доверил, – он ребром ладони провел по столу, – даю голову на отсечение, ты сказал не все, останавливаться поздно, давай выкладывай.

– Всего тебе знать не нужно, со временем поймешь. – Градов посмотрел тяжелым продолжительным взглядом. – Дотошный ты… – Он покивал головой, соглашаясь со своими словами. – Ну, да ладно, тебе это ничем не грозит – ни имен, ни фамилий все одно не знаешь. Еще один разговор на ту же тему состоялся, только серьезнее. Десять лет они молчали, а тут зашевелились – видно, время пришло. О деталях не спрашивай, не скажу, но знай – послал я их.

Плетенный из ивняка торшер горел за спиной Градова, отбрасывая от него большую черную тень на стену. Глядя на нее, Градов вслушивался в повисшую тишину, будто хотел узнать, не говорит ли, что этот большой темный человек на стене, вышедший из приоткрывшихся ворот недосягаемой вечности. Но человек молчал, безразлично дожидался чего-то. Под этим гнетущим молчанием прошлое уже не представлялась ему удачливой чередой лет, достойной для примера. «Желаешь себя на авось поставить?» – говорил когда-то старик Кашин, пострадавший из-за своей «золотой лихорадки». Ему удавалось избегать разных «авось», он научился ходить по золоту, не прикасаясь к нему. И вот – случилось. А черный человек на стене гнал его дальше в прошлое, он шел по нему в связке с другими людьми, объединенный общим делом, шел до той неожиданной встречи. Сейчас она представлялась ему водоразделом. Воспоминания после нее рождали горькую тоску и отвращение к себе. Он, Градов, деляга, весельчак и кутила, никогда не прятался за спинами, не подставлял друзей, и вот ему пришлось сделать и одно, и другое. Он впустил в себя зверя, который теперь поедал его, прячась в черной тени на стене.

Перелыгин подавленно молчал, с удивлением чувствуя, что его отношение к Градову никак не изменилось, он, оказывается, может терпимо относиться даже к таким человеческим слабостям. Главное, была открыта правда.

– Уезжай, – тихо сказал Перелыгин, – забирай Тамару и уезжай. Ты должен уйти из отрасли, перестать быть им интересным.

– Если бы все было так просто… – Градов покрутил головой. – От Тамары мне теперь лучше держаться подальше, такая вот, Егор, хреновина получается. Захотел счастья, да не заслужил. Не могу ее в свои дела впутывать, не оставят меня, а значит, не опора я ей.

– Какого черта понадобилось совать голову в эту петлю?! – Перелыгин разозлился на Градова, восстанавливая в памяти детали того злосчастного полета, вспоминая заполнившую его в те дни пьянящую благодать. А рядом таилась беда. – Дорисковался! – Ему хотелось побольнее задеть Градова. – Почувствовал себя сверхчеловеком, авантюрист несчастный?!

– Да, – помолчав, сказал Градов, – тогда мне показалось, был миг, когда я до самого предела почувствовал вкус жизни, но все имеет обратную сторону, за все надо платить. – Градов мрачно усмехнулся, внезапная вспышка того памятного состояния угасла, и он всем своим видом опять внушал покорность судьбе. – Помнишь, я говорил: золото добывать – могилу копать. Настоящие мужики, герои-одиночки, северное братство, воля, доверие, поддержка, тихий свет души и все такое прочее – закончилось. Ты застал краешек уплывающей льдины, и она скоро растает – не удержишься. Но радуйся! Другие не узнают и этого.

– Хочешь сказать, пора убираться? – Перелыгин подумал, что все-таки между ними существует внутренняя связь, и он не может возненавидеть Градова, даже если тот и заслуживает.

– Все, что надо, ты узнал и увидел. – Градов дружелюбно улыбнулся своей обычной обаятельной улыбкой, освобождаясь от наваждения тяжелого разговора, разлил по фужерам коньяк. – Давай перешагнем через то, что было, и поглядим, что будет. – Он щелкнул выключателем, загорелась люстра, черная тень на стене исчезла. – Отдадимся во власть Бахуса, посмотрим на мир его глазами, двинем в очищающую душу и тело баню – Седой из нас дурь-то вышибет.

Они разделись до трусов и нырнули в колючий мрак январской ночи, с криком кинулись по снегу на свет окошка, горевшего под россыпями звезд в черном низком небе.

Глава двадцать девятая

Пунктир времени

✓ Б. Ельцин выступил в Высшей комсомольской школе при ЦК ВЛКСМ.

✓ В Москве открыт первый инновационный коммерческий банк. Его учредителями стали Институт народного хозяйства им. Г. Плеханова, кредитно-финансовый НИИ банков СССР и Всесоюзный центр МЖК при ЦК ВЛКСМ.

✓ В Харькове прошел митинг группы «Ноябрь» под лозунгом «Вся власть многопартийным советам!».

✓ Состоялась первая пресс-конференция Б.И. Ельцина с заявкой на выборы.

✓ В районе Сургута открыто новое нефтяное месторождение, названное Западно-Асомкинским. Первая скважина дает около 100 тонн сырья в сутки.

✓ Орбитальный корабль «Буран», выполнив полет по орбите вокруг Земли, приземлился на посадочную полосу космодрома Байконур.

✓ На частной квартире открыта Московская независимая общественная библиотека.

✓ Принята Декларация о суверенитете Эстонии, верховенства законов Эстонии над союзными.

✓ Начались армянские погромы в Азербайджане, положившие начало исхода беженцев из Азербайджана и Армении.

✓ На керченском заводе «Залив» им. Б. Бутомы завершены швартовые испытания 1-го советского атомного лихтеровоза «Севморпуть».

✓ Подписан протокол о продлении до 31 декабря 1990 г. соглашения между правительствами СССР и США о поставках зерна.

✓ Прекращено глушение радиостанций «Свобода» и «Свободная Европа» в СССР.

– Надо было тебя завтра вывозить, – констатировал Громов, разглядывая Перелыгина, мрачно сидевшего на двух канистрах с пивом, оставленных в отделе перевозок.

– Может, и завозить не стоило, – пробурчал Перелыгин, берясь за канистры.

– Да брось ты их, Кальян притащит, тебя самого нести впору. – Громов подхватил перелыгинскую сумку. – Двигай, – приказал он, направившись на летное поле, – будем тебя лечить.

– В сумке харч какой-то, – промямлил Перелыгин.

– То-то я чую, будто в ней лось. – Громов, крякнув, забросил сумку на плечо. – Кофе, кстати, готов и коньячок, как положено. Долететь не успеем, будешь огурцом. Похмелье, брат, дело тонкое, уж ты мне поверь.

– Верю, – вздохнул Перелыгин, чувствуя в голове гудящую пустоту.

Весь салон опять был завален ящиками, коробками, свертками, скатами для автомобилей. Перелыгин устроился на своем месте в первом ряду. Быстро набрали высоту и вскоре перемахнули Силянняхскую гряду. Дальше горы постепенно выполаживались, переходя в белые холмы. Впереди лежала Абыйская низменность – бескрайняя земля, плавно переходящая в тундру. В стороне осталась извилистая Яна, ее студеный меридиан рассекал Полярный круг и исчезал в белых арктических просторах, в угрюмой долине Могила Шамана, где, согласно древнему преданию, похоронен сильный шаман. Долину обходили стороной кочевники-охотники, а спустя время стали называть просто Долиной смерти. В ней, в насмешку над древними поверьями, возник поселок Депутатский, строился могучий оловорудный ГОК. Строил его Клешнин. Он мог бы и не строиться, как предыдущие сорок лет, мыть старые россыпи, но геологи отыскали в контурах прежней оловоносной провинции, где, казалось, распакованы все закрома, уникальное рудное тело небывалой мощности.

Против этой стройки пластами слоились проблемы неодолимой силы. Природа и климат Заполярья не благоприятствуют даже малым человеческим замыслам, а тут надо было принять тысячи новоселов, строить вдалеке от адресов, где можно получить оборудование, материалы, технику. Эти версты удлинялись коротким «окном» арктической навигации, бездорожьем, полярной ночью и скверной погодой – из-за нее зажатый сопками местный аэродром закрыт пять месяцев в году.

«Притяжение высоких широт, – кисло улыбнулся Перелыгин, припоминая спор с Савичевым о романтике за семьдесят первой параллелью. – Здесь трудности перестают быть аргументами скептиков, – ехидно пробурчал он себе под нос, – и становятся задачами практиков – вот тебе и тема, тем более что так оно и есть». – Морщась от головной боли, он полез за блокнотом, не надеясь на память.

Клешнин в своем кабинете отрешенно рисовал на листке каракули и думал о жизни. Большой и главный ее кусок, прочертив во времени и пространстве замысловатую фигуру, похожую на ту, что красовалась на бумаге, отламывался от него неподалеку от Ледовитого океана. Впереди лежало Арктическое побережье, но оно не для него. До своей высокой широты он дотопал как одинокий шатун.

«Все это глупости, – подумал он, – будто высокие широты начинаются с семьдесят первой параллели – они пролегают повсюду. Вопрос: где останавливаешься ты сам? Или останавливают тебя?»

Его жизнь теряла смысл, и быстрота, с которой этот смысл, казавшийся незыблемым и прочным, истончался, улетучивался, как крик гусиной стаи над головой, наводила на безрадостные мысли. Два дня назад министр согласился на его увольнение, и он, директор этой строящейся махины, царь и бог на земле для многотысячной человеческой массы, больше не управлял ее круглосуточным движением.

Редко он чувствовал себя таким одиноким. Ему даже некого было обвинить в предательстве. Он, одинокий шатун, вломился в чужую берлогу и стал учить жить ее обитателей. Впереди него летела слава строителя уникального рудного комплекса, он возомнил себя победителем, которого не судят, а его прогнали в Заполярье.

Здесь не было единомышленников, кого он долго и тщательно подбирал, растил, вскармливал надеждой. Он обманул близких соратников и остался один, ревнивым, непрощающим оком отмечая теперь тех, кто видел в нем угрозу покушения на тихую, благополучную жизнь, кто если не противился открыто, то и не помогал, ожидая краха варяга. Понимал цену и тех, «себе на уме», кто заискивал перед ним с видом верных сподвижников. Он ощущал себя идущим наперекор всем воином. Ему даже льстил этот образ одинокого борца, и он недооценил принудительной силы той реальности, которая давила на него, приложив к ней прежние мерки.

Привыкший брать на себя ответственность, не распространяя ее при неудаче на помощников, он пошел напролом, надеясь на понимание тех, кто знает драматические противоречия жизни и движение к поставленной цели. Готовый рисковать, как много лет назад, нахально явившись в высокий тихий кабинет, на вопрос хозяина, понимает ли он меру личной ответственности, ответить: «Да, понимаю».

Он спешил, ломая голову над двуединой задачей: как начать добывать руду и продолжать мыть россыпи, понимая, что ему не позволят снизить добычу даже со скидкой на строительство, требовавшее тысяч рабочих, которых он не мог поселить в палатки? Нужна была свобода для маневра – строить и давать олово, получить эту свободу махом. А он, как телок на привязи, щипал травку вокруг колышка. И отдал строительный подряд артели, рассчитывая на цинизм, с которым в отрасли закрывали глаза на отвлечение старателей на прокладку линий электропередачи, дорог, строительство, используя бесконтрольный труд – двенадцать через двенадцать. Но тут не прошло. И хотя разом возник поселок шахтостроителей, а с материка потянулись нужные кадры, на него уже сыпались обвинения в авантюризме. Клешнин же, не обращая внимания на гвалт за спиной, бросил старателей на второй поселок – Сохатиный, на богатейшую россыпь, которая должна была спасти добычу и закрыть неперспективные участки. Сам выезжал на трассу, перекрывал машиной зимник, останавливал тягачи с лесом и директорской волей отправлял их на Сохатиный.

Его открыто называли грабителем с большой дороги, «генеральный» рвал и метал, все катилось к развязке, не спас его и чудо-поселок, выросший меньше чем за год в живописном лесу. Квартиры в домах были, как везде, привлекая людей удобствами и теплом. Маневр стал возможен: он получал сырьевую гарантию на добычу металла и развязывал руки на строительстве.

Клешнин бросил на стол карандаш, поднял телефонную трубку, отвечая на звонок.

– Ты поосторожней, Андрей, – сказал ему верный приятель из обкома. – «Генерал» бьет копытом. Ты его знаешь, не зарывайся.

– Поздно, – тихо ответил Клешнин, вслушиваясь в далекие шумы эфира. – Боги отвернулись от изгоя. – Он слегка улыбнулся. – Помнишь, как мы говорили: скажи мне, кто твой враг, и я скажу, кто ты?

Он положил трубку, зная, что вычеркнут из списков. Без волнения, почти умиротворенно подумал о закономерностях своей жизни, вспоминая, как тайно строили завод панелей в Городке. Завод исправно выпускал панели, в дома селились люди, а легализовать предприятие, получать материалы и оборудование, платить легальную зарплату оказалось куда труднее.

Спроси у него, ради чего риск, он не нашел бы другого ответа, кроме простого и очевидного – быстро строить удобное жилье. Его не интересовали награды и деньги. Какие награды, если, в лучшем случае, его могли выгнать с работы, а в худшем… Тогда ради чего? Самоутверждения, гордыни, азарта жизни, ради идеи, которая вызрела и ты знаешь, что она верна?

Круг замкнулся. Его новым фантомом стал Сохатиный – вместе со школой, больницей, библиотекой, отдельными квартирами, ванными, горячей водой… В нем есть все для жизни, но нет почтового адреса. Не отыскать на карте поселок-призрак, стоит он, притаившись среди деревьев, как крайняя точка Клешнина в высоких широтах – он есть, но его нет.

Самолет уже летел над кронами черных деревьев, пронесся над руслом Иргичена, и под колесами зашуршала взлетная полоса, упирающаяся в сопку. Взревели тормоза. «Как они тут садятся, – подумал Перелыгин. – Чуть промахнулся – и там».

Пока затихали двигатели, к самолету подкатил «уазик». Из него вылез монументальный Савичев в овчинной дубленке и невысокий, элегантный, с прямой спиной, несмотря на пятьдесят с гаком, Лебедев в рыжем волчьем полушубке. Оба – большой и маленький – смешно стояли у машины. Перелыгин помахал им в окошко, в ответ Савичев показал вяленого чебака.

Кальян затащил в машину канистры и ящик с пивом. Шаркая собачьими унтами по снегу, подошел Громов.

– Разгружаюсь, и домой. Надумаешь назад, звони. – Он протянул Перелыгину руку. – Повезет, сам заберу.

– Залетайте с ночевой, – потеребив бороду, предложил Савичев. – Баньку организуем.

– Это как фишка ляжет и как с погодой повезет, – ответил Громов. – Бывайте, мужики. Давай, давай, задумчивые, в хвост вас и в гриву! – заорал он, размахивая руками в сторону грузовика, неспешно выруливающего на аэродром.

– Сейчас завезем ко мне Егора, – сказал Лебедев, – а сами – к Клешнину. Он тебя ждет. Заберем его. Все вещи из твоей квартиры… – он хихикнул, сделав ударение на «твоей», – я вывез, но раскладушка, стол, стулья и кое-что из посуды на первое время есть. Я улетаю послезавтра, Клешнин – на следующей неделе, но времени у него не будет, а сегодня у нас вся ночь.

С волнением Перелыгин вошел в кабинет. Навстречу из-за стола поднялся невысокий, плотный, лысеющий человек в костюме цвета мокрого асфальта, со вкусом подобранным синим галстуком, внимательно ощупал Егора умными темными глазами.

Лебедев с явным удовольствием наблюдал, как Клешнин с Перелыгиным, демонстрируя взаимную приязнь, пожимали друг другу руки.

– Я давно ждал этой встречи, – сказал Перелыгин, усаживаясь за стол. – Нера вас помнит и шлет кучу приветов.

– С вашей помощью я в курсе тамошних дел. – Клешнин из-под приветливой улыбки придирчиво изучал Перелыгина. – Вы интересно пишете, и у вас хорошие друзья. Вы, кажется, хотели переехать сюда, но, думаю, Нера вас не разочаровала.

– Много с тех пор воды утекло, – усмехнулся Перелыгин. – Теперь вот могу остаться, но не уверен – хочу ли.

– Да-да… – Клешнин потер пальцем переносицу. – Жизнь нельзя ни догнать, ни повернуть назад. – Он с неотрывным вниманием следил за Перелыгиным. – Запоздалые решения, знаете, – сказал он со значением, – не приносят ни нужного результата, ни желаемого удовольствия.

Лебедев нетерпеливо поерзал на стуле.

– По-моему, верительные грамоты вручены, – остановил он поток любезностей. – Гостя пора кормить.

Квартира Лебедева оказалась просторной, трехкомнатной, с двумя большими подсобками.

– Такую бы хату на материке, – поцокал языком Перелыгин, пройдясь по комнатам, которые из-за пустоты казались еще больше.

Они устроились на кухне. Савичев исполнял роль временного хозяина. Вручая ключи Перелыгину, Лебедев заявил, что тот в его присутствии вступать в права не должен.

– Ко-не-чно, – обреченно протянул Савичев, возвращая Перелыгина в далекое прошлое. От этих забытых интонаций у него потеплело на душе.

Савичев достал из-за окна наструганного чира, поставил тарелки с оленьими языками, балык нельмы, соленые грибы.

– Главное блюдо, – объявил он, – пельмени с сохатиной. За окном целый мешок. Но ты будешь жить у меня.

Утолив первый голод, Клешнин стал рассказывать про строителей Сохатиною, которые оставили в центре поселка первую палатку вроде памятника героическому прошлому.

– Я им: убрать – это памятник не героизму, а нашему позору. – Клешнин внезапно замолк, будто забыл, что произошло дальше. – Да ладно, – махнул он рукой. – Мне тут интересная статейка попалась в журнале, что по райкомам рассылают. Имя автора запамятовал, – без всякого перехода начал он. – Зато к нам имеет отношение. Предсказывают, что богатые страны скоро ввяжутся в драку за природные ресурсы. Сначала, понятно, бедных задавят, а после между собой разбираться начнут. И написано об этом в конце семидесятых.

– А нам что до этого? – Лебедев аристократически откинулся на спинку обшарпанного стула, сложив руки на груди.

– Интересная штука получается… – Клешнин метнул в его сторону быстрый взгляд. – Очень интересная такая штука. – Он наклонился над столом, глаза его заблестели. – Мы живем на одной восьмой части суши, так? Это тоже природные ресурсы – вода, лес, земля, а в земле – треть мирового сырья. Замечательно, – потянул он дальше ниточку рассуждений. – Да вот беда, народу маловато. И далее вопрос. – Он остановил жестом попытку Савичева что-то сказать. – Вопрос, – повторил он, вытянув указательный палец, – позволит ли мир нам владеть такими богатствами?

– Связываться с нами хлопотно, можно по зубам отхватить. – В голосе Лебедева послышалась язвительность. – Но после нынешних передряг сильнее мы не станем.

– Ты и оптимист вдобавок, – в тон ему сказал Клешнин. – Будет гораздо хуже. У нас есть лет пятнадцать, и надо силы бросать на Север, Дальний Восток, Сибирь – развивать, заселять с прицелом на перспективу. Обживать низовья Колымы, Индигирки, Яны – это же оплот русской цивилизации, как иначе контролировать восточную Арктику, шельф, полюс? – Клешнин недобро засмеялся. – А мы виноватых ищем. В чем, позвольте спросить, лично я виноват? Старателей привлек? Да с ними я три года, а может, и больше выиграл – вот что главное. Развивайте теперь стройиндустрию для всего междуречья. Была бы на Колыме с Индигиркой стройбаза… – он обвел всех хмурым взором, – и лагерей никаких не было бы – люди сами бы в «Дальстрой» валом валили.

– Вы помните геолога Данилу Вольского? – Перелыгин почувствовал, что Клешнин сам подвел разговор к нужной ему теме.

– Помню этого чудака – умный, замечательный геолог! Представляете, прииск хотели закрыть, а он россыпи в контурах перепроверил, разбил на участки и прииск их утюжил. Такие были мужики! А вы, – Клешнин повернулся к Перелыгину, – с какой целью интересуетесь, кстати, как он поживает?

– Похоронили. Бичи его закопали. – Перелыгин заметил, что Клешнин слушает с нетерпением, пропуская подробности, будто зная, о чем пойдет речь. – Ко мне случайно попала его тетрадь. – Волнение овладело им, как перед тетрадью Данилы. – Кроме воспоминаний, там говорится про Унакан. Вы тоже к нему имеете отношение. – Перелыгин помолчал, понимая, что вот сейчас все домыслы и фантазии закончатся. – Почему вы не разведали его?

– Нужна была сурьма, мы ее нашли. За десять лет разведали, построили рудник и фабрику. Сил и средств не хватило. – Клешнин отпил из рюмки коньяк, пристально посмотрел на Перелыгина – зачем тот ворошит прошлое? – Я хотел привлечь внимание к рудному направлению. Построить вторую очередь фабрики по обогащению золота – это совсем не то, что делать заново. Были кадры шахтостроителей. Экспедиция готовила бумаги… Но… – Клешнин благодушно ухмыльнулся. – Мы предполагаем, а боги, – он поднял глаза, – располагают. Но у вас, – Клешнин придвинулся к Перелыгину, – не исторический интерес.

– Нехорошая возня идет, – с доверчивой прямотой сказал Перелыгин. – Могли в те годы зачислить его в неперспективные и отдать Комбинату, старателям?

– А потом? – нетерпеливо перебил Клешнин. – Что потом?

– Переиграть, как говорят, в связи с открывшимися новыми обстоятельствами.

– За такие кульбиты мало не показалось бы. – Клешнин забавлялся какой-то своей мыслью. – Далековато у вас зашло. Старатель на разведке – это что-то новенькое. Вот напротив, – он сделал неопределенный жест в сторону Лебедева, – сидит враг старательства, государственник чистой воды. Предостерегал меня.

– Наш Егор не вник в суть проблемы. – Лебедев и ухом не повел на колкость. – Отношение к старателю – политический вопрос.

– А по-моему, – возразил Клешнин, – Егор уловил суть. Если мы хотим вычищать недра дочиста, значит, сидеть нам на низких содержаниях. Золото кончается, а жизнь – не должна. Не для того эту землю обживали. Если же находятся люди, желающие за год-два заработать, не надо им мешать. – Клешнин весело посмотрел на Лебедева. – Цинично? А ничего циничнее политики на свете нет. Если на добыче артель терпим, можем и в строительстве для дела потерпеть.

Перелыгин всматривался в Клешнина, зная, что это их единственная встреча, и ему хотелось разгадать сидящего напротив спокойного, даже вальяжного человека, способного, однако, на неожиданные, рискованные действия. Почему он, партийный чиновник, шагал по краю?

– Не понимаю, – прервал молчание Перелыгин. – Почему Сороковов все ставит на карту?

– Вероятно, ему известно такое, чего мы не знаем. – Клешнин прищурился, вокруг темных глаз лучиками сбежались легкие морщинки. – Почему бы вам не спросить у него?

– Вы бы ответили? – подал голос Савичев.

– Нет, конечно. – Клешнин удивленно вскинул брови. – Но иногда несуразный ответ многое проясняет. За всем этим кроется какая-то игра, и мне понятно, – добавил он, переведя взгляд на Перелыгина, – почему вас хотят сбагрить в Заполярье.

Он замолчал, глядя поверх головы Лебедева, и Перелыгин почувствовал, что в Клешнине скрывается большой актер. Сейчас исполнялась сцена – опальный патриарх среди соратников.

Перелыгин проснулся, услышав тихий разговор. В комнате было темно, но в окно светила луна. Через секунду он сообразил, что лежит на раскладушке, а на полу, в углу, – что-то большое, прикрытое волчьим полушубком. Он сел – раскладушка возмущенно заскрипела. Савичев засопел, приподняв голову.

– Который час? – сипло проговорил он.

Перелыгин щелкнул зажигалкой, посмотрел на часы:

– Без двадцати шесть, а эти, похоже, не ложились?

– Некуда. – Савичев уселся на полу.

Через минуту, помятые, взъерошенные, они вышли на кухню. Пахло кофе, посуда была вымыта, стол чист – на нем стояла изрядно початая бутылка коньяка, кружки с кофе и большая тарелка с бутербродами.

– А, ребятки, – повернулся к ним Клешнин, – присоединяйтесь. Мы тут немножко заговорились.

Лебедев снисходительно ухмыльнулся, но ничего не сказал. Были они оба не то чтоб свежи, но вполне себе в форме.

– Я рассказываю одну историю, вам, Егор, она будет интересна. Кажется, в мае сорок четвертого, ну да, в мае, перед открытием второго фронта, – кивнул он головой, – на колымский прииск американский вице-президент залетал, так сказать, прикинуть кредитоспособность союзника. Прииск стоял на ручье с ураганным содержанием, доходило – больше килограмма на куб. Вы поешьте-по-ешьте, ребятки. – Клешнин пододвинул тарелку с бутербродами. – Кофейку выпейте, а после – и по рюмочке. Суточная съемка была – на лошади не увезти, но наши хитрецы для пущего впечатления несколько дней металл на промприборе копили, чтобы гостя напрочь сразить. Не знаю, что подумал Уоллес при виде этого Клондайка, удивляет другое: какой смысл в таком обмане?

– Это понятно, – хмуря заспанное лицо и дожевывая бутерброд, сказал Савичев. – Ялтинская конференция маячила – к большой торговле готовились.

– А риск? Пойди что не так, не сносить мужикам головы. – Клешнин повернулся к Перелыгину. – Вы, Егор, не прочь о риске покумекать, – от коньяка и бессонной ночи взгляд его горел как уголек. – С вице-президентом не дураки прилетели на русское золотишко взглянуть. – Клешнин сдвинул брови. – Эксперт быстро прикинет объем, вес, содержание и скажет: делите на три русские сказочки.

– Когда воображение поражено, рассудок уступает место вере. – Перелыгин поморщился от тяжести в голове. – За престиж страны рисковали.

– Дипломатия – дело не шумное, – разминая сигарету, заметил Лебедев. – Мы им показали, они нам не поверили, и все всё поняли.

– Второй фронт открыли, ленд-лиз остался, значит, был толк, – выглянул из-под очков близорукими глазами Савичев.

В тот день Перелыгин остался с Лебедевым, улетавшим на следующее утро. У них была одна раскладушка, но Лебедев равнодушно отмахнулся: «Как-нибудь перекантуемся». Они опять ели пельмени, и Лебедев рассказывал, как после развода и новой женитьбы шеф уговорил его бывшую жену написать заявление, которым потом шантажировал. Дорога в газету ему была закрыта. В тот вечер он казался Перелыгину жалким и потерянным, хотя старательно скрывал, что у него на душе.

Совсем поздно, когда вокруг лампочки на длинном проводе без абажура слоился синеватый дым от выкуренных сигарет, а февральская ночь налетала глухими порывами ветра на тройные оконные стекла, Лебедев заварил крепкий чай и завел беседу, отбросив обычный ироничный тон.

– Как-то я встречался с Ломако и понял, кто поддерживает старательство. – Лебедев постучал костяшками пальцев по столу. – Он говорил, что слишком много повисает на госспособе нахлебников, но в сердцах у него прорвалось главное: артель – верная отдача затрат при их минимальности. – Лебедев растянул в улыбке тонкие губы. – Правда, Петр Фаддеевич не упомянул, что золото принадлежит не его министерству и не ему решать, в каких условиях жить горнякам.

– Мой друг, – Перелыгин поймал себя на том, что по-прежнему называет Градова другом, – большой грешник, председателем лет двадцать, любимчик Ломако. Он в свою артель будто в игру играет. «Ты, – говорит он мне, – болтовню про силу артели не слушай. Она сдохнет, оторви ее от государственной груди полностью, поставь под контроль, чтоб не колхоз-шалман городили с отхожим промыслом, а отрабатывали территории да не бегали, как тараканы, по богатым жилкам».

– На самом верху идет жесткая борьба за артель и против. – Лебедев закурил новую сигарету, дым уже разъедал глаза, и Перелыгин приоткрыл форточку, в которую ворвались клубы морозного воздуха. – Клешнин – ее жертва, понадеялся на Ломако, но тот ушел на пенсию. Ты все понял? – Лебедев, поежившись, хлопнул по столу ладонью, подавая сигнал. – Пошли-ка спать, завтра лететь, а гулять две ночи подряд уже тяжеловато.

Они улеглись на раскладушке под волчьим полушубком, тесно прижавшись друг к другу. Когда на одном боку лежать становилось невмоготу, будто связанные солдатики, переворачивались на другой, и кто-то утыкался носом в затылок лежащему впереди.

Утром они заехали к Клешнину и двинулись в аэропорт. Пологие сопки вокруг казались Перелыгину унылыми и чужими. В аэропорту наступили минуты пустых дежурных слов, когда пора просто уходить. Обнимая на прощание Перелыгина, Лебедев шепнул:

– Не переезжай. Здесь тебе делать нечего.

Незаметно пролетел февраль. Перелыгин по-прежнему жил у Савичева. Уходил по делам, забредал в свою квартиру поработать, иногда оставался ночевать. Наутро доставал из-за окна мешок, варил пельмени, пил чай, работал и шел к Савичеву.

Иногда заходил Лавренюк. Он поседел, немного успокоился, но после отъезда Клешнина тоже засобирался.

«Возвращаюсь, – сказал он. – От себя нигде не скроешься, а жизнь устраивать надо».

Где-то в середине марта Перелыгин застал Савичева, ладившего оленьи шкуры на окна.

– Помогай. – Савичев протянул ему молоток. – Пурга идет.

Они закрыли шкурами окна, кроме кухонного.

– Оттуда не дует, – объяснил Савичев.

Вечером внезапно все зашуршало, заскрипело, загудело, будто включился вентилятор невероятной мощи, при этом ночь оставалась ясной, лунной, по небу, усыпанному неподвижными звездами, лишь изредка с безумной скоростью проносились клочья облаков.

Сидели на кухне, пили кофе. На конфорке электрической плиты стоял противень с песком, в джезве дозревал кофе по-турецки. Савичев научился варить его еще в школе, надеясь поразить воображение Надежды, и неустанно совершенствовался. Никто не мог сказать, каким образом, но кофе получался хорошим.

Со стороны, «откуда не дует», вскользь проносился ветер, шелестя по стеклу снежной пылью. Выйдешь на улицу в пальто, она вбивается в ткань, будто палкой; повесишь пальто на вешалку, и через десять минут – хоть выжимай. Против ветра шли, еле передвигая ноги, ложась на него без риска упасть – дуло с неизменной силой, готовой сдвинуть дома. Зато идущие по ветру почти бежали, смешно подбрасывая вверх колени.

Стол освещал низкий красный светильник, по кухне плавал шоколадный аромат арабики, из магнитофона тихонько пел Окуджава. Было здорово. Перелыгин распечатал пачку «Мальборо».

– Где ты их берешь? – Савичев достал сигарету, понюхал.

– К нам ящик завезли, а магазины не берут, вот мне весь и презентовали.

– Пижон, – вздохнул Савичев. – И дети твои будут пижонами.

– Каюсь. – Перелыгин покорно склонил голову. – Не могу отказать себе в маленьких радостях. – Ему было хорошо, спокойная расслабленность сама собой вызывала в памяти картинки прошлого. Десять лет назад они рисовали отметки на карте. Он улыбнулся про себя – как давно это было. – Тебе не приходила мысль, что мы избежали большой опасности. – Перелыгин тепло посмотрел на Савичева. – Мне становится не по себе, стоит подумать, что можно было никогда сюда не добраться. – Он помолчал, хмыкнул. – Не забреди мы тогда в гадюшник…

– Прошлым летом в отпуске с Пашкиным на рыбалку смотались, сплавились по нашим местам. – Савичев незряче глядел мимо Перелыгина куда-то в угол кухни. – Встали на ночлег. Костер, уха, бутылочка, словом, как положено, и, знаешь, о чем он начал вспоминать? – Савичев перевел взгляд на Егора. – Да, о том самом гадюшнике. Так мне его жалко стало.

Перелыгин думал, как однажды они залетели на тихое озеро, спрятанное среди гор. Опускалась светлая ночь. Повторяя свои цвета, синее небо выкрасило воду сочным ультрамарином. В нем застыли силуэты сопок. Прозрачный теплый воздух гудел комарами. Небо прочертили освещенные низким солнцем оранжевые горы, на их заснеженных вершинах лежали темно-синие тени. Перелыгин чувствовал себя хозяином этой красоты и не хотел ни с кем делить ее без уверенности в таком же, как и у него, чувстве.

– Я летел к тебе, – сказал он, – и думал, что, стоит сойтись с природой поближе, она начинает тебя менять, как люди, только мудрости у нее побольше. Сидели мы как-то на глухом озерке, ни души вокруг, и в меня вошло странное ощущение какой-то осязаемой вечности. – Перелыгин пожал плечами. – Эти горы стоят тысячи лет, размышлял я, столько же текут реки, и хотя климат здесь – ого-го, как разумно все устроено, что должно – выживает, растет, дает потомство, плодоносит. Зверь пробежал вдоль ручья сто лет назад, теперь ты по этому ручью топаешь, и ничего, понимаешь, ничего не изменилось. Валун в воде, как тогда лежал, так и лежит.

– С такими мыслями тебе на том валуне сидеть с кулаком под подбородком. – Савичев сверкнул стеклами очков. – Дожили, записные циники в философы подались.

– Э-э-э-х, – притворно вздохнул Перелыгин. – Мой цинизм оберегает тонкость и хрупкость души, как гумус вечную мерзлоту, а в твоей душе я вижу черную дыру.

– Не поверишь, сам часто о том же думаю. – Савичев положил руку на плечо Перелыгину. – Но пора из этой вечности перебираться в суету городов и потоки машин, так сказать. Уезжаем мы скоро.

– Когда? – Перелыгин не очень-то и удивился. Оба они созрели для отъезда, но известие неприятно кольнуло.

– Летом Надежду отправлю, осенью – сам. А ты? Тебя же Лида ждет.

– Придется еще немножко подождать. – Перелыгин помолчал, в голосе Егора ему послышалась приглушенная ревность, будто он примерял, куда потянутся линии их жизни, расходившиеся всерьез, их больше не объединяло то состояние, с каким они ехали сюда. – Летом слетаю в отпуск, там видно будет, но в Могиле Шамана не останусь.

– И правильно, – согласился Савичев. – Лебедев тоже так думал.

– Все хочу спросить… – Перелыгин сменил тему, вызвавшую нервозность. – Откуда это название – Депутатский?

– Ну что вы лбами уперлись? До утра собираетесь пургу слушать, полуночники? – На кухню зашла Надежда, оглядела все снисходительным взглядом.

– Погоди, Надь, – проворчал Савичев, – только историйку дорасскажу. – Раньше вся долина называлась Могила Шамана и в избирательных бюллетенях писали Могила-Шаманский избирательный округ – не, ты вникни! – Савичев от смеха задергал плечами, – Могила-Шаманский! Давай по последней, что ли. – Он разлил в фужеры остатки вина. – Наверху чухнули, что негоже депутату представлять Могилу Шамана, да и жить в ней как-то не того – какое, к чертям собачьим, светлое будущее для советского человека в Могиле, хотя бы и Шамана. А поскольку тема возникла из-за депутатов, мудрить не стали. – Савичев поднялся. – Ладно, пошли спать.

Пурга стихла на шестой день. Внезапно, как и началась, – будто кто-то отключил невидимый вентилятор. Снег затвердел, напоминая отшлифованный мрамор. Люди снимали с окон укрытия, радуясь наступившей тишине.

Перелыгин позвонил шефу. Он приготовил аргументы отказа. «Еще, может, раньше твоего домой отправлюсь», – смеясь, сказал он Савичеву. Но шеф оказался готовым к такому повороту.

«Мы так и думали, можешь возвращаться. – Шеф помолчал. – Но помни наш разговор, не задирайся. К тебе вылетает новый сотрудник, введи его в курс. Он будет недели через две».

Перелыгин тут же набрал телефон Пугачева.

«В середине апреля вывезем, – сообщил тот. – На майские за чебаком в низовья двинем».

Все разрешилось неожиданно благополучно. На душе стало тихо и спокойно, как после пурги. Перелыгин предвкушал путь в Городок, встречу с Лидой летом… И еще он должен закончить очень важное дело, о котором не сказал даже Савичеву.

Несколько лет Перелыгин собирал материалы о лагерях. Рылся в архивах, встречался с очевидцами. Теперь надо опять съездить на Колыму, в те места, что с чужих слов описаны Солженицыным. Возможно, ему удастся приоткрыть другую сторону истины? Им опять овладевали подрастерянные решительность и энергия. Все было хорошо. Если можно почувствовать себя в ладу со всем миром, то он испытывал именно такое чувство.

В пятницу вечером, как обычно, играли в преферанс в бане. Баню построили на ручейке, текущем вдоль подножия сопки, прямо рядом с домом по изысканным правилам северного банного зодчества. Начиналась она с прихожей, куда выходила топка, здесь же подсыхали дрова. Из прихожей дверь вела в раздевалку, а из нее – в небольшой холл с лавками и столом, оттуда еще одна дверь вела в предбанник с топчанами для отдыха и маленьким откидным столиком под окошком. Только из предбанника можно было попасть в святая святых – парилку с полками в три яруса и горкой специально подобранных гладких камней за деревянной изгородью. Весь пол был покрыт транспортерной лентой. Он немного скользил, но это неудобство с лихвой компенсировалось приятностью для ног и теплом.

Четверо в простынях сидели за столом, уставившись в карты, когда в холл заглянула Надежда и позвала Перелыгина к телефону.

– Алпатов тебя требует, – слегка растерянно сообщила она. – Я все объяснила, но он говорит: неотложное дело. Я тебе тулуп принесла.

Поплотнее затянув простыню, Перелыгин влез в унты, накинул тулуп и выскочил вслед за Надеждой.

– У нас беда, – услышал он сдавленный голос Алпатова. – Градов сегодня застрелился. Если не передумал приехать, не откладывай.

– Ты что-нибудь понимаешь? – помолчав, спросил Перелыгин, мысленно возвращаясь к их последней встрече с Градовым. Мутная пелена затягивала его сознание, но сквозь эту пелену острыми иглами кололи быстрые догадки, уступая место уверенности. – Никто ничего не знает и не понимает, – сказал Алпатов. – Как гром среди ясного неба. Бывай. – Он положил трубку.

– Что, что случилось? – Надежда с растерянной тревогой смотрела, как Перелыгин медленно оседает на стул.

– Безумие, Надь, безумие. – Перелыгин втянул голову в плечи. – Друга я потерял. Взял и застрелился, понимаешь? Какие-то твари одно зло вокруг себя творят, а поди, заставь их. Только если к стенке да казенного палача позвать. Ай, ладно! – Поднимаясь, он запахнул тулуп. – Пойду к мужикам. Завтра полечу.

На следующий день неожиданно потеплело, пошел снег, аэропорт закрылся. Желающих вылететь скапливалось все больше: тут были и первые отпускники, отбывающие на полгода, командированные, маялись и любители на пару дней смотаться в Якутск попить пивка. Погода наладилась лишь на пятые сутки. Народ штурмом брал стойку регистрации, через головы летели сумки, чемоданы, кричали женщины, плакали дети, сыпались на пол выдранные с «мясом» пуговицы.

Лету до Поселка меньше часа. Перелыгин уставился на белое покрывало за окном, вспоминая последнюю встречу с Градовым. Его состояние, взвинченность, слова приобретали иной, зловещий смысл и значение. Перелыгин больше не сомневался, что Градов, спасая себя от Тамары, а ее – от себя, уже тогда все решил, доверив ему свою тайну.

– Слухи разные ходят, на то они и слухи, – говорил Алпатов по дороге в Поселок. – Обыватель уверен: проворовался. Что еще должен думать обыватель? – рассуждал Алпатов. – С чего уходить председателю артели?

Слушая Алпатова, Перелыгин следил за знакомой дорогой, виляющей между сопок. Здесь светило солнце, ощущалась еще далекая весна; в распадках мельтешили куропатки – у них начинался брачный период: самцы с налитыми кровью глазами, торжествующе крича, стрелами взмывали вверх и в безумной отваге кидались к земле. Он думал, что никогда никому не сможет объяснить, что глупая, роковая удаль привела Градова к беде, а вовсе не воровство. Градов сам загнал себя в угол, кругом виноват.

У дома Тамары Перелыгин попросил остановиться.

– Ты поезжай, – сказал он, – я скоро.

Тамара выглядела измученной, осунувшейся, поблеклой.

– Уезжаю в Новосибирск. Совсем. Выхожу замуж, – сообщила она отчужденно, разом отметая все вопросы.

Чувствуя ее состояние, Перелыгин деликатно промолчал.

– Скажи, только честно… – Она подняла на него большие, до боли знакомые глаза. – Что за важное дело, из-за которого он тогда звонил? О чем вы говорили? Тебе ведь что-то известно. – Ее взгляд стал жалко-доверчивым, а глаза наполнились слезами. – Скажи, пожалуйста, что случилось?

– Ничего, – стараясь смотреть ей в глаза, пожал плечами Перелыгин. – Ровным счетом ничего. Он просто хотел поболтать. Книжку писать собирался, меня звал в «подснежники», помогать. – Перелыгин пытался говорить ровным, твердым, не вызывающим сомнений голосом. – Ты же его знаешь… – Он осекся и поправился: – Знала…

Он уходил от Тамары, унося в себе ложь и вину. «Для Градова не важно, – думал он, шагая к Алпатову, поглядывая на солнце над сопкой Эге-Хая, – простит его кто или нет, а я до конца дней буду перемалывать все заново, выводя резкость в объективе, направленном на помутневшее от времени прошлое. Говорят: нет человека – нет проблемы. – Он ухмыльнулся. – Что-то тут не так: для мертвых – может быть, а у живых есть память».

Через три недели Перелыгин вернулся домой. Он опустился в мягкое кресло и невидяще уставился в корешки книг на стеллажах. Он расстался со многими людьми, скорее всего навсегда. С Савичевым они увидятся теперь только на материке, а с Градовым – больше никогда.

Перелыгин достал из шкафа футляр с подаренным ружьем, открыл его. Оружие напоминало о другом обособленном мире, вошедшем в него, ставшем тайной и памятью. На душу лег камень, и его теперь не спихнуть, сколько ни благодари судьбу за себя, Пугачева, Папашу, Батакова. Они не узнают никогда, что знает он. Градов умудрился и после смерти взять его в сообщники. «Верно говорят: тонет правда, коли золото всплывает», – подумал Перелыгин, захлопнул футляр, убрал обратно в шкаф, провел пальцем по пыльному столу. Слой пыли лежал на подоконнике, на полу, на телевизоре, на тумбочке, везде. Он только сейчас сообразил, что квартира наполнена нежилым духом.

Перелыгин переоделся, вытащил пылесос, налил в ведро воды, бросил в него тряпки. Ему захотелось чистоты, надеть лучший костюм и пойти в гости.

Глава тридцатая

Пунктир времени

✓ Б. Ельцин возглавил демократическую оппозицию.

✓ В 1988 году в СССР было выявлено 600 случаев рэкета, однако к правосудию обратились 139 чел. Всплеск криминальной активности эксперты объяснили принятием Закона «О кооперации».

✓ Лимитирована подписка на 44 издания. Это было воспринято как «заслон гласности», покушение на демократию и перестройку. Совет Министров изыскал дополнительные ресурсы бумаги и обязал снять ограничения в подписке на 1989 год.

✓ Государственным предприятиям и кооперативам разрешили заключать контракты с инофирмами без посредничества внешнеторговых организаций.

✓ М. Горбачев и Д. Буш на встрече на Мальте официально сообщили миру, что «холодная война» окончилась.

✓ Разгромлен митинг в Баку, задержано 54 7 человек. Войска освободили площадь Ленина в Баку от демонстрантов. Погибли 2 человека.

✓ В северных районах Армении произошло катастрофическое землетрясение. Стихийное бедствие охватило территорию с населением свыше 1 млн. человек.

✓ В новогоднем обращении к народу М. Горбачев заявил, что уходящий год завершается с лучшими, чем в прошлом году, показателями по национальному доходу и производительности труда.

– Тебе Пухов сказал помогать? – Перелыгин смахнул ребром ладони невидимую пыль со стола Потапикова.

– Ну что ты развел антимонию, – с ударением на каждом слове, в такт качая черноволосой, как всегда идеально причесанной головой, продекламировал Потапиков.

Перелыгин битый час сидел у него, добиваясь команды директору прииска «Заречный» организовать хотя бы одного экскаваторного «миллионера».

– Ты ответь, – твердил Перелыгин, – говорил?

– Ну, говорил, – сдался Потапиков. – Я попросил, чтобы все как следует посчитали, ты первый, в случае чего, разнесешь нас в пух и прах.

– Надо же, какой осмотрительный. – Перелыгин подозрительно оглядел Потапикова. – А по-моему, ты банально тянешь время.

Дверь открылась, в проем просунулась большая кудлатая голова Батакова.

– Заходи-заходи, – взмолился Потапиков, – спасай от прессы предпоследнего юкагира.

Батаков в неизменных кирзачах, в замызганной штормовке, про которую болтали, что он не снимает ее даже ночью, грузно уселся за стол.

– Свозил бы ты его к себе на недельку, – сказал Потапиков. – Похоже, наш Егор по романтике затужил, пусть с твоими архангелами пофилософствует, а потом на прииск его забрось. Поезжай, – кивнул он Перелыгину. – Вернешься с «миллионом».

– Чего ж на недельку? – просопел Батаков. – Могу на промприбор поставить, денег заплачу, или слабо на промприбор?

– Если только песочком расплатишься, – подмигнул Перелыгин. – Я к тебе сам собирался, хотел «Аляскитовый» посмотреть.

Прииск «Заречный», где старалась артель Батакова, стоял на Золотой Реке, километрах в семидесяти, поэтому летом Батаков добирался в Городок на лодке. В речном порту он держал мотоцикл «Урал», на котором разъезжал по окрестностям.

– В шесть отчалим, – ответил Батаков. – Попарю тебя для просветления мыслей и обострения чувств.

– Съемщицу найди, пусть она обострит, – хихикнул Потапиков.

– Найдем и такого добра, если захочет, – со скрытой готовностью кивнул Батаков.

После обеда с гор сползли мокрые тучи, зарядил дождь, и к вечеру похолодало. Северный ветер дул против течения, морщиня быстро прибывавшую воду. В горах шли дожди, большая бурая вода волокла схваченные с берегов коряги, вырванные деревья. Река неслась угрюмо и стремительно, не скрывая свою темную мятежную душу.

Батаков дал Перелыгину солдатский бушлат и прорезиненный плащ с капюшоном, сапоги. Порылся в сумке, достал бутылку водки, разлил сразу в два стакана, развернул сверток с закуской. Придирчиво проследил, как Перелыгин, морщась, опорожнял стакан.

Они устроились рядышком, за стеклом на переднем сиденье разлапистой «Оби» с рулем и ручкой газа на левом борту. Грозно заурчала спарка «Вихрей». Батаков аккуратно вырулил между пришвартованных у деревянного причала небольших барж и лодок на фарватер, дал газу. Справа поплыли вросшие в землю строения «нахаловки», наливняки нефтебазы, одинокий домик метеостанции. Промелькнуло устье Неры. Набрав новой воды, Золотая Река заложила петлю. Перелыгин оглянулся. Казалось, никакого Городка не было и в помине.

Вскоре Батаков передал ему руль.

– На топляк не налети, – предупредил он.

Поменявшись местами, достал другую бутылку, отмерил по полстакана и просопел:

– Последняя, чтоб на всю дорогу.

Дождь усилился. Капли били в ветровое стекло, по лицу, ветер рвал капюшон плаща. Перелыгин потуже затянул тесемки. Он выискивал взглядом топляки, едва торчащие из воды, словно спины загадочных животных. Налетишь на такой: самое лучшее загубишь моторы, а то и перевернешься.

Впереди Золотая Река изгибалась, скрываясь за высоким берегом. На его подмытом мыске кренилась одинокая лиственница. И вдруг верхняя часть вместе с деревом отломилась, беспомощно рухнула в воду. Перелыгин отвернул влево, огибая опасное место.

Батаков сидел неподвижно, словно широкая тумба, не обращая внимания на хлеставший дождь, о чем-то сосредоточенно думал. И вдруг затянул низким сиплым голосом:

– Облака плывут, облака, В милый край плывут, в Колыму, И не нужен им адвокат, Им амнистия ни к чему. Я и сам живу – первый сорт, Двадцать лет, как день, разменяв! Я в пивной сижу, словно лорд, И даже зубы есть у меня!

– Чего замолчал, Ильич? – крикнул удивленный Перелыгин.

– А слов больше не знаю, – засмеялся Батаков, – слышал когда-то. Там еще про коньяк что-то с ананасами. У ребят спрашивал, есть у меня один гитарист, тоже не знает. А песня хорошая, душевная.

– Это Галич! – наклонившись, прокричал Перелыгин. – Александр Галич, бард такой есть. Запрещенный:

До сих пор в глазах снега наст! До сих пор в ушах шмона гам!.. Эй, подайте же мне ананас И коньячку еще двести грамм! —

проорал он.

– Во-во! – обрадовался Батаков. – Приведу тебе своего гитариста, споешь. А почему запрещенный?

– На Запад сбежал. Раньше пьесы писал, сценарии. «Вас вызывает Таймыр», кино, помнишь? Его.

– Из наших, что ли, из северян? А зачем слинял?

– За свободой творчества. Петь не разрешали.

– Глупости! – крикнул Батаков, встав со скамейки, снял шапку, подставляя лицо секущим каплям дождя, они врезались в его широкий в залысинах лоб, разлетаясь совсем мелкими брызгами. – Ехал бы ко мне и пел себе на здоровье с моими архаровцами без всяких разрешений.

Я б ему трудодень, как «заму по песне» платил. – Он ткнул Перелыгина в плечо. – Давай, пресса, споем.

– Какую? – Перелыгин поднялся, придерживая руль одной рукой, другой схватился за лобовое стекло. Батаков его сильно удивлял.

– Нашу, колымскую! Я помню тот Ванинский порт и крик пароходов угрюмых, – с угрозой заголосил Батаков.

– Как шли мы устало на борт, в холодные мрачные трюмы! – изо всех сил завопил Перелыгин.

Они неслись по пустынной реке, возле Полярного круга, и орали во все горло, страшно фальшивя. Мимо в неудержимой мутной воде плыли вырванные с корнем деревья. Ветер становился сильнее. Лихо задравшая нос «Обь» повторяла изгибы фарватера, плавно раскачиваясь из стороны в сторону, и с ней вместе раскачивались хмельно кренившиеся дикие берега.

– Допьем, – приказал Батаков, – тормози!

Перелыгин убрал газ, и они тихо захлюпали по течению. В борт тяжело ухнуло, крупный топляк тряхнул лодку, развернув ее поперек, и вынырнул, покачиваясь позади.

– Чтоб тебя! – просипел Батаков, запустив в топляк пустой бутылкой.

Артель «Северянин» стояла в сорока километрах от приискового поселка на речке Глухариная, берущей начало где-то в ледниковых долинах. На прииске у Батакова была квартира, но почти все время он проводил в артели, где жил в просторном доме.

У причала их дожидался «ГАЗ-66» – штабная машина, купленная втихаря в воинской части. На водительском сиденье лежала записка: «Я в клубе». Батаков недовольно засопел и коротко изрек:

– Залезай! – Он повернул ключ, торчащий в замке зажигания. – Я ему покажу кино, сто лет не захочет.

У клуба он, пыхтя, вывалился из кабины, стремительно пересек просторный вестибюль, не обращая внимания на дежурную, распахнул дверь в темный зал и сипло прокричал коротко и властно: «Кандыба!»

Через мгновение из темноты возник худой, сутулый, заросший рыжим волосом мужик.

– А я ждал-ждал, – виновато осклабился он.

– Двигай! – оборвал его Батаков. – На бане кто?

– Философ, кто ж еще, и насчет пожрать тоже.

– Вот, – сказал Батаков, – знакомься: Семка Кандыбин, король северных трасс, киноман хренов.

Дождь уже не казался таким сильным, но дорога раскисла. Они не спеша взобрались на небольшой перевал, справа внизу показалась горстка строений, от которых вверх и вниз уходила изгрызенная горными выработками долина.

Здесь жили и рылись в земле полторы сотни людей. Здесь не было телевидения и прочих достижений цивилизации, а сутки делились строго поровну: на работу и отдых – на Глухариную забирались хорошо и быстро заработать. Окончив сезон, одни исчезали с этой земли, оставляя или не оставляя о себе памяти, другие, вкусив вольной жизни, высоких заработков и простых отношений, почувствовав, что раньше в их жизни что-то было не так, возвращались, становились постоянным контингентом. Кое-кто перебирался поближе к удобствам на прииск, привозил семью, а сам возвращался в артель. Таких называли внутренними мигрантами.

– Ну вот, ты в среде мелкособственнических интересов и отсталых производственных отношений, – ехидно изрек Батаков, вылезая из машины у добротного дома из бруса с мансардой. – Поживешь у меня, места хватит, будь как дома.

Рядом текла протока, около нее стояла основательная баня. Из трубы вился прозрачный дымок. Рядом догорал костер в мангале.

– Люблю простор, чего жопами тереться, – ухмыльнулся Батаков, перехватив взгляд Перелыгина.

Из бани вышел голый по пояс, подпоясанный белым полотенцем, невысокий, коренастый мужик. Его продубленая ветром и северным солнцем кожа на груди казалась натянутой на футбольный мяч, шея отсутствовала, отчего окладистая черная борода с проседью вроде как торчала из груди, будто подставка под вытянутым длинноносым лицом. Он был коротко стрижен «под бокс» с челкой. Мужик пошуровал в мангале, подошел, сдержанно, с достоинством поздоровался.

– А вот и Философ, – кивнул мужику Батаков. – Думает над спасением человечества путем переселения на севера.

– Сохранения его лучших представителей, Филипп Ильич, – поправил Философ. – Это лучше, чем консервировать в азоте сперму вымирающих болтунов и смазливых бестолочей.

– Чего лучшие представители в нашей глухомани забыли, – прокудахтал Кандыба, вытаскивая из фургона сумку. – Они и там себя неплохо чувствуют.

– В тебе, Кандыба, – объявил Философ, – говорит неизжитый комплекс неполноценности. Ты кем был? Чего мог? На бульдозере не сидел, от сварки отворачивался, промприбора в глаза не видал, палатки не ставил, в снегу не ночевал, я не говорю про зайца там или сохатого подстрелить и разделать. Помер бы в тайге-то. А теперь тебя возьми голыми руками. За героическую доставку грузов по зимникам в военное время в героях ходил бы. Теперь тебе бабу хорошую надо – ты созрел для продолжения рода и нормального потомства.

Батаков повел Перелыгина в дом. Философ за ними потащил сумку. У дверей он повернулся к Кандыбе:

– Сетку с пивом из воды вынь.

Перелыгин переоделся в спортивный костюм, и они сразу пошли в баню. В парилке от жара он невольно пригнул голову, осторожно вдохнул жгучий ароматный настой трав. На нижней полке, в тазу запаривались два веника – березовый и дубовый.

– Дубовый-то откуда? – удивился Перелыгин.

– С материка шлют. – Батаков грозно засопел, натягивая рукавицы. – Ложись поудобней, освежу тебе душу.

С просветленными лицами они сидели в небольшой комнатушке. Дождь перестал. В окошко сквозь разжиженные облака подсматривала блеклая летняя луна.

– Тут у тебя Унакан под боком, – сказал как бы между прочим Перелыгин. – Бывал?

– Сопка как сопка, жила на поверхность выходит, а что дальше – поди угадай, – пожал плечами Батаков, – разное болтают.

– А если артель твою на проходку поставят?

– Скажут – поставлю.

– Ничего об этом не слышал?

– Говорю же, разное болтают. – Батаков тяжелым взглядом уставился в стол. – Мое дело телячье: бери больше – кидай дальше.

– Еще обижаетесь, что хищниками вас называют, – буркнул Перелыгин.

– Я, парень, двадцать лет лопачу и все годы слышу: закрыть, капиталисты, пережиток… – Батаков глубоко вздохнул, посмотрел на него с сожалением. – А артель стояла и стоит.

– Знаешь, кто золото за бесценок мыл? – поморщился Перелыгин, глядя на светлое небо в окошке.

– Зэки, конечно. То другие времена были. Отвезу тебя завтра на «Аляскитовый» – полезно будет взглянуть.

За стенкой грохнули поленья. В двери возник Философ, вопросительно посмотрел на Батакова.

– Хватит, – сказал Батаков, – пойдем на воздух, костерок запалим, у живого огня посидим.

– Я мигом! – Философ нагнулся за дровами.

– Сами, – остановил Батаков. – Они взяли несколько сухих поленьев и спустились к реке.

После бани воздух казался прохладным и чистым, ветерок гнал по небу поредевшие облака. Речная долина вертко терялась за сопками, убегая на юг к бесконечной гряде темнеющих гор. Ниже по реке светили фары работающих бульдозеров, лампочки, развешенные гирляндами вокруг промприбора. Глухо шлепалась с ленты транспортера в отвал отмытая галя.

Батаков помалкивал, глядя на огонь. Разговоры про Унакан в последнее время вызывали неприятный осадок и недовольство собой. Много лет назад, приняв артель после участка, он не слишком задумывался о разнице между ними. Директор просто вызвал его и сказал: «Надо». Он назначался удельным князем.

Артель перебиралась на новое месторождение: большое, с хорошим содержанием – решили не открывать там новый участок, чтобы не городить школы, сады и больницы, а передать месторождение старателям. Но артелям со слабой техникой они были не под силу. Поэтому артели укрупнялись, укреплялись технически. В документах ежегодно требовалось сокращение артелей, их и становилось меньше: мелкие объединялись в крупные. В министерстве знали, но там сидели могучие прагматики, хорошо изучившие свойство золота застить глаза самым большим начальникам.

Батаков усвоил, что артель намертво связана с Комбинатом явными и неявными отношениями и от них зависит его судьба. Он мог существовать только по-военному, как «Устав гарнизонной службы», соблюдая правила игры. «Устав» определял правила, мораль, честность, понимание целей и задач. Прочие вольности, выходящие за пределы «устава», никого не интересовали.

Батаков безоговорочно занял место в строю, твердо уверовав, что в настоящей жизни тесно сплетаются и хорошее, и плохое, а подлинное совершенство недостижимо, поэтому существует в легендах и мечтах. Для исполнения «приказа» он выработал строгое правило: своих не подводить, чего бы это ни стоило.

Его линия оправдала себя. Двадцать лет он стоял во главе артели, мог позволить почти все, но так и не поверил, что деньги улучшают жизнь. Спрашивая себя, почему все еще таскается по таежным ручьям, заранее знал простой как гвоздь ответ: а что иначе он будет делать без своих работяг, которые травят о нем байки в пивных разных концов страны; нигде он больше не сможет так прочно стоять на земле в замызганной штормовке, вечных своих кирзовых сапогах с низко отвернутыми голенищами, потому что только здесь его жизнь, работа и он сам имели понятный, бескомпромиссный смысл.

Перелыгин дернул за нерв не болевшего до сих пор зуба. Недавно он дернул его сам, не чувствуя уверенности в правоте начальства – кто-то хотел поставить на карту сотню-другую тонн золота и сыграть втемную. «Может, пора тихо отойти»? – подумал тогда Батаков.

Сидя на толстом гладком бревне, Перелыгин поковырял костер палкой. Огонь выдохнул в ночное небо сноп искр. Батаков тумбой сидел напротив, неотрывно глядя на огонь, будто разговаривал с ним глазами. Костер пощелкивал, постреливал сучками, обдавал дымком.

«Почему у огня хорошо молчится? – подумал Перелыгин. – Может, потому, что в нас возвращаются далекие предки, а они не умели говорить».

Перелыгин проснулся рано в хорошем настроении. Батаков, в широченных штанах с «фонарями» на коленках и в линялой майке, хлопотал на кухне.

– А говорят, – хохотнул, роясь в сумке, Перелыгин, – будто ты в штормовке ночуешь, выходит, брешут.

– Скинул, чтоб не испачкать, – добродушно просипел тот, кидая крупно нарезанное сало на сковородку, рядом стояла тарелка с горой яиц для яичницы.

Перелыгин взял полотенце и мимо умывальника пошел к реке. Дождя будто и не было. Прямо перед ним из алого зарева над сопкой неспешно выплавлялось солнце. По склону взбегали осыпанные изумрудными молодыми иголочками лиственницы. Ближе к лысой вершине их движение замедлялось, будто у них перехватывало дыхание. Легкий июньский ветер гнал холодок далеких гор. Глухариная переливчато сверкала за стволами деревьев. Утро наполняло долину медлительностью и покоем. «Мать честная!» – глубоко и радостно вздохнул Перелыгин и на легких ногах сбежал к воде.

Вода обожгла холодом. Перелыгин чувствовал, что в потоке жизни, текущей сквозь него, что-то меняется. Ему казалось, что он начинает ощущать время как живое существо, и оно откликается, помогая понять себя: прошлое, настоящее и будущее. Он засмеялся своим мыслям, взъерошил мокрыми руками волосы, вытерся полотенцем и побежал к дому.

Через полчаса Кандыба подогнал «уазик».

– Сами поедем, а ты двигай на причал, баржой распредвал привезут, – распорядился Батаков.

Кандыба вставил ключ в замок зажигания, повернулся и зашагал в гараж.

Проехав километров пятнадцать, машина свернула с наезженной дороги, и ее сразу поглотила тайга. Лиственницы и кусты вплотную подступили к едва заметной, поросшей высокой травой, неезженой колее. То и дело посередке нахально росли кусты. Выпрыгнув с обочины, они возвращали лесу отнятое пространство. Ветки деревьев, шурша, ощупывали тент, покачиваясь вслед. Переезжали почерневшие деревянные мостки, под которыми тихо журчала холодная прозрачная вода. Непуганые куропатки перебегали дорогу, недовольно оглядываясь, рыжие евражки, стоя столбиками, следили за ними издали косыми глазами.

Но вот, за поворотом между деревьями, у залитого рекой водоема появилась обогатительная фабрика, выкрашенная белой краской, обшарпанная ветрами и дождями. Вокруг – несколько домов для специалистов, четыре вышки охраны.

Вскоре въехали в жилую зону через высокие массивные ворота без забора, нелепо стоящие в пустоте. Снаружи широкие квадратные колонны обшиты вагонкой, на ней – орнамент, набитый из тонких реек. «В никуда и ниоткуда», – подумал Перелыгин, пройдясь несколько раз через них. Он постарался почувствовать состояние людей, входивших в эти ворота когда-то, но ничего не получилось.

Заглянули в домик охраны: покрашенные масляной краской стены, узор на потолке, деревянный лежак, маленькие окна. Поодаль стояло еще несколько похожих домиков.

– Бараки разобрали, – махнул в другую сторону рукой Батаков. Там на полметра над землей возвышались, будто могильники, по три в ряд девять поросших травой отсыпанных прямоугольников.

Побродив вокруг, поехали к шахте. В стороне, на пустом месте, в несколько рядов стояли маленькие шкафчики – все, что осталось от детского сада. «Куда теперь делись маленькие хозяева этих шкафчиков, помнят ли, где прошло их детство?» – подумал Перелыгин.

Дальше громоздились постройки, перекошенные, вросшие в землю: склады, мастерские, ламповые… кто теперь разберет. Всюду валялись старые вещи: железные печки, консервные банки, какие-то железки, штаны, рукавицы, шапки, кепки-восьмиклинки. Нашли ручной станок для изготовления дранки. Оказалось, работает: надрали несколько деревянных пластинок. Перелыгин поднял помятую алюминиевую кружку вытер дно, прочитал клеймо: «Министерство обороны».

– Возьму на память, – сказал он.

Батаков усмехнулся и промолчал.

Спокойствие природы, тихий шум ветерка в брошенном людьми уголке таежной дали тревожили душу. Унылой печалью веяло от пустынной заброшенности, из которой прорастало прошлое, сплавившее в своем котле судьбы вольных и зэков. Следы прошлого лежали вокруг – в брошенных вещах, бесполезных уже механизмах и приспособлениях, в распахнутых дверях домов… Во всем ощущалась поспешность и радость долгожданного исхода. «Дальстрой» отслужил свой срок, как этот покинутый рудник с высокими воротами без забора на вытоптанном пятачке.

«Это был правильный исход, – думал Перелыгин, бредя в высокой траве вдоль ровного ряда лиственниц, посаженных еще при строительстве. – Справедливый и долгожданный. Но и до исхода, живя под принуждением, в муках и страхе, человек все равно не стремился к смерти, ненавидел ее и хотел жить, пусть даже смысл жизни сводился к изнурительной работе, но она и не давала расстаться с надеждой, а существованию стать окончательно бессмысленным и бесплодным».

Этим смыслом стали десятки открытых месторождений, построенных приисков, сотни тонн добытого золота.

Сила проявления мысли и чувства одновременно редко бывает одинаковой. Пересиливает то одно, то другое, но сейчас Перелыгин испытывал их единство. Он перестал замечать Батакова, ходил, выбирая путь по непонятным самому признакам. Вот чем-то приглянулся бугорок, поросший высокой травой, в которой журчал ручеек, он сел, оглядываясь по сторонам, – ему хотелось знать, что видели те люди, сидя на этом месте; покурил на черной скамейке в круглой курилке, обнесенной кованым заборчиком, посаженными кружком березками; наконец по шаткой, грубо сколоченной лестнице забрался на вышку охраны на склоне сопки.

В четырех точках по периметру у подножия сопок торчали такие же вышки. С высоты весь лагерь был как на ладони. Воображение легко дорисовало картину: отряды, бредущие после смены, зэков в курилке, на той же потрескавшейся скамейке. Они видели эти же сопки, пили воду из того же ручейка и, наверно, радовались такому же короткому лету, отпущенному природой.

Все происходящее сейчас в воображении Перелыгина имело отношение и к нему, влияя и испытывая. Он в который раз обвел взглядом пространство, задержался на большом, почти разрушенном здании – столовой или клуба. Рядом высился пустой пьедестал, на котором когда-то стояла статуя Сталина. Память потянула его в детские годы.

Вот он – пятилетний мальчишка, – устроившись у отца на плече, плывет мимо двух вождей под стеклянными колпаками, лежащими в Мавзолее рядом последний год. Торжественно и спокойно, как лежат люди, примиренные смертью. Их прозрачные саркофаги, выхваченные ярким светом из темноты, точно парили в ночи. Один вождь был в темном костюме, другой сиял блеском военной формы, золотом широких погон с громадными звездами и яркими гербами страны, которой он правил без малого тридцать лет.

Годы спустя Перелыгину казалось, что он заметил тогда притаившуюся в рыжих усах Сталина усмешку над будущим, где ему не будет покоя, о чем он удивительным образом догадался; над его неразгаданной загадкой, оказавшейся сильнее ненависти.

Усмешка Сталина долго преследовала Перелыгина. Она висела над его семьей. Деда Владислава Егор не увидел живым. Его, технического руководителя Ленинградской телефонной станции, литовца по происхождению, в тридцать седьмом осудили на десять лет без права переписки и расстреляли на следующий день. «Останься дед жить, – подумал Перелыгин, – мог оказаться в таком же лагере».

Он принимал сталинскую усмешку и на счет бабушки Оли с матерью, которой едва исполнилось четырнадцать, мыкавших горе по ссылкам в Казахстане и Беломорье. В его памяти всплыли фотографии: с одной смотрела маленькая симпатичная девушка в белом фартуке, в колпаке с крестом у санитарного поезда – бабушка Оля в Первую мировую ушла добровольно на фронт сестрой милосердия; с другой – бравый офицер-связист перед отправкой в часть летом пятнадцатого года. После революции дед Владислав дослужился до полковника и благодаря работе слишком много знал.

Бабушка Оля, как ни выпытывал Егор, скупилась на воспоминания, но показала извещение о смерти деда, якобы последовавшей в 1944 году от болезни в лагере. Это была ложь. Приговор «Десять лет без права переписки» означал немедленный расстрел. Узнав об этом, Перелыгин стал приставать с расспросами, но бабушка Оля отмахнулась: «Ты, Егорка, помни про деда, и хватит того. Его не вернуть, а виновные в его смерти сами давно в могиле. На злобе в добро не въедешь. Много людей и до войны, и в войну полегло – если теперь добра прибудет, значит, полегли не зазря, а если через их память новые беды кликать, старые счеты сводить, свою судьбу ими оправдывать – значит без толку жертвы. Выходит, не вразумили они нас. – И, вздохнув, добавила: – Не выжить ему было».

От безысходности, с которой она произнесла эти слова, у Перелыгина защемило сердце. «А может, он своей смертью нас спас, – добавила она. – Окажись мы в блокаде, еще неизвестно как все повернулось бы».

Он долго ходил с этим тяжелым камнем на сердце, пока лагерная тема, поднятая Солженицыным, не обрушилась на всех, зазвучав на «радиоголосах». Для Перелыгина она неожиданно стала спасительной лесиной, торчавшей над рекой, за которую он, барахтаясь в темной воде, сумел ухватиться и выбраться на берег.

В середине семидесятых его приятель под страшным секретом дал на одну ночь не виданный в стране «Архипелаг». Всю ночь Перелыгин фотографировал книгу, потом печатал каждую страницу, он не мог отдать снимки в переплет, потому сам освоил это ремесло, раздобыл самодельный станок. В результате у него получился аккуратный зеленый четырехтомник.

Прочитав «попытку литературного исследования», Перелыгин был раздавлен сведениями, почерпнутыми из писем бывших зэков. Но потом сам оказался в бывшем лагерном краю, познакомился с людьми, с тех самых пор добывающими золото. Кое-кто даже помнил героев, описанных Солженицыным, только говорили о них иначе, дотошно рассказывали о порядках и нравах «Дальстроя».

Несколько лет он копался в местных архивах, убеждаясь, что не все написанное писателем о Колыме – правда: не было здесь ни миллионов заключенных, ни беспрерывной череды массовых и бессмысленных убийств, поскольку требовались работники и золото, а не трупы.

Но был и страшный тридцать восьмой год, когда до Колымы докатилась волна безумных репрессий – среди зэков (подумать только!) искали заговорщиков, разумеется, нашли и несколько тысяч расстреляли. Впрочем, за это заплатил жизнью сам начальник «Дальстроя».

Были тяжелейшие годы войны, когда работа, унесшая многие жизни, превосходила человеческие силы.

Зачем понадобилось Солженицыну шокировать мир невиданным числом жертв? Тут и без всяких преувеличений множество людей сгинули в неволе, а кому посчастливилось выжить, остались больными, с корявыми, как северная лиственница, судьбами. Но смысл того двадцатилетия, в котором переплелись трагедия и героизм, все же состоял в добытой для страны тысяче тонн золота, в освоении между двумя океанами пустынных земель, равных по площади Европе.

«Он назвал нас рабами, но мы рабами себя не считали, – говорили Перелыгину бывшие зэки. – Мы и без охраны, без понукания работали – строили плотины, электростанции, прокладывали дороги и деревянные водотоки к полигонам».

На заплешину среди травы выбежал рыжий евражка – застыл столбиком, греясь на солнце. Перелыгин отвлеченно смотрел на него, думая, что теперь лагерное лекало приложили к стране, обвиняя в рабстве уже всех поголовно, используя гипертрофированно раздутую историю репрессий как инструмент разрушения.

Он окончательно уверился, что правильно решил поехать по Колыме, добрать нужный материал. Зачем? Точного ответа не было. Ему так хотелось. «Как возникающие мысли порождают в голове новые мысли, так и начатые перемены прокладывали путь другим переменам», – всплыли в памяти привязавшиеся слова.

– Слезай! – крикнул, задрав голову Батаков. Сверху, из короба сторожевой вышки, он казался маленьким и беззащитным.

Они пошли обратно вдоль ровной аллеи посаженных лиственниц, несуразно стоящей среди унылого запустения.

– Неужто о красоте пеклись? – Перелыгин потрогал свежую салатовую крону.

– Ставишь палатку на ночь, а все выглядываешь местечко покрасивее. – Батаков повертел головой, будто подыскивал такое место. – Сображалкой понимаешь – утром уйдешь, а внутри что-то заставляет – человеку хоть какой уют требуется.

Опять, как вчера в лодке, Перелыгин удивился, слегка улыбнувшись, но Батаков отошел в сторону, наклонился у серого отвала, поросшего редкой травой, поковырял носком сапога слежалую землю и сунул Перелыгину большой кристалл горного хрусталя.

– Держи сувенир, отмоешь – засверкает.

– Я все думаю, почему раньше с Унаканом не разобрались? – Перелыгин повертел в руках хрусталь, посмотрел сквозь него на солнце, но грязный кристалл не сверкал.

– Не могли, значит, – хмыкнул Батаков. – Кто теперь разберет. – Он шел, высматривая что-то впереди. – После «Дальстроя» порядки поменялись.

– Ты же знаешь, сколько было месторождений изгажено. – Перелыгин положил хрусталь в сумку, висевшую через плечо вместе с фотоаппаратом. – Одним больше, одним меньше, в межвременье в самый раз было рвануть десяток тонн. – Он обвел взглядом остатки лагеря. – Непонятно. Потом поздно стало.

– Разубоживание – это вредительство, за него ни при, ни после «Дальстроя» по головке не погладили бы, – твердо сказал Батаков. – Никому в голову не пришло бы. Не те люди. – Он замолчал, шагая развалистой медвежьей походкой.

– Не пойму я что-то, Ильич… – Перелыгин, щурясь от солнца, поглядел сбоку на широкое, нахмуренное лицо Батакова. – То ты о вредительстве толкуешь, то – не те люди. Не те, потому что голову в петлю не сунули? В чем тогда порядок – не допускать вреда или исполнять приказы?

– Много ты понимаешь! – просипел Батаков. – Вокруг золота всякой мути – до дна не донырнешь. Приказы! – Он резко остановился. – А ты как думал? Есть свой строй, своя рота. Отстанешь – чужой! – Он стрельнул недобрым взглядом. Ему не нравился разговор.

– Между прочим, Градову предлагали Унакан, – сказал Перелыгин. – Отказался.

– Твой Градов был пижоном и чистоплюем. – Глаза Батакова сердито вспыхнули. – Умник! О правилах жизни много думал, грязная работа – не для него.

– Что ж так зло-то о покойнике, мне казалось, вы друзьями были… – При одной мысли о случившемся весной Перелыгин почувствовал внутри холод.

– Любил я его, любил, и дружили мы, – зло просипел Батаков. Лицо его покраснело, голос понизился почти до шепота. – Но какого дьявола себя дырявить? – Он вплотную приблизился к Перелыгину, глядя в зрачки. – Зачем? – Губы его дрожали и были мокрыми от слюны. – Следствие всю артель перетряхнуло – полный ажур! Что же мне тогда делать прикажешь? – Он, тяжело дыша, неловко отпрянул от Перелыгина, зацепился сапогом за корневище лиственницы, выругался, пыхтя и пригнув голову, двинулся дальше.

В его душе вызревал неприятный разлад. С ним тоже говорил Пухов, и сразу возникла привычная ясность приказа – ради пустого интереса начальство такие разговоры не заводит. «Надо – сделаем», – по-военному отрапортовал Батаков.

Потом зачем-то в игру хотели включить Градова. В то, что из-за такой ерунды он бросился стреляться, Батаков не верил, но что же тогда случилось?

Он не понимал, почему обе правоты не сходятся в одну, а расходятся все дальше, грозя ему опасностью оказаться вне строя. Чертова привычка подчиняться! За нее он имел сполна: воли, денег и власти в своем глухарином уделе. Не хочется это терять, сдаваясь на волю эфемерному «если».

Чем сильнее давили сомнения, тем больше ему не хотелось, чтобы корысть опять застлала глаза, не хотелось всегда помнить об этом. Отказаться – и уйти, пока не поздно! Достойно, со своей правдой, потому что той, другой, правде о себе, известной только ему, он не хотел остаток жизни смотреть в лицо.

Они уже сидели в машине, но Батаков медлил, положив широкие ладони на руль. Сбоку Перелыгин увидел, как тихое, колеблющееся движение прошло по его щекам. Глядя вперед, он сказал:

– Не знаю, кто окажется правым, но я без полной ясности в эту кашу не полезу, хотя и стреляться не побегу. – Все не заводя мотор, он тяжелым взглядом посмотрел на Перелыгина. – Ты тоже не очень резвись, – наставительно просипел он. – Из омута щуки выплывают – сожрут, не поперхнутся.

Перелыгина тронуло откровение Батакова. Он дружелюбно улыбнулся, пропустив предупреждение мимо ушей. Что может угрожать его вечной жизни теперь, когда он знает о золоте всё! Только много лет спустя он понял, как легки и наивны были его мысли. Но тогда он не задумывался об опасностях, которых не знал.

Глава тридцать первая

Пунктир времени

✓ Начало политического и экономического кризиса, резкое падение темпов экономического роста, подъем рабочего движения, усиление развала потребительского рынка. Введение ограничений на вывоз товаров из регионов и талонной системы.

✓ Состоялась Всесоюзная перепись населения.

✓ На Ленинградском объединение «Невский завод» рабочие неоднократно прекращали работу, требуя повышения оплаты труда.

✓ С подмосковного аэродрома отправился в первый полет новый экономичный среднемагистральный лайнер «Ту-204».

✓ Вступила в строй 3-я нитка главного конвейера в Камском объединении по производству большегрузных автомобилей.

✓ В Витебске выпустило первую продукцию совместное советско-западногерманское предприятие «Белеест», которое объединило витебскую обувную фабрику «Красный Октябрь» и фирму «Саламандер» (ФРГ).

✓ Полковнику А. Руцкому вручены орден Ленина и медаль «Золотая Звезда».

✓ Введена особая форма управления в Нагорно-Карабахской автономной области Азербайджанской ССР.

✓ М. Горбачев сообщил Президенту США дополнительные подробности предстоящего сокращения советских вооруженных сил.

✓ Создано первое советско-американское предприятие по производству техники для здравоохранения.

✓ В Тбилиси открылось регулярное движение поездов метрополитена на участке протяженностью 2,2 километра.

✓ В ряде районов Таджикистана произошло землетрясение, повлекшее за собой разрушения и человеческие жертвы.

– Сначала вы понемногу, как кажется вам, незаметно, меняете правила игры, но если эта игра – жизнь большой страны, то, согласитесь, это уже совсем не игра, – размышлял вслух немолодой попутчик Перелыгина, протирая перед завтраком руки влажной пахучей салфеткой, – геолог, профессор из Ленинграда, летевший домой из научной командировки в Верхоянье. – Так вот… – Он опустил откидной столик на спинке переднего кресла. – Вы меняете правила, но в один прекрасный момент понимаете, что жизнь изменилась и требует от вас все больших перемен, а главное, меняет вас самих, не спрашивая, хотите вы того или нет, и тут не до моральных предрассудков.

– Да-да, – кивнул Перелыгин, принимая от стюардессы прозрачную коробочку с едой. – Изменить можно все, кроме прошлого. Можно иначе к нему относиться, даже переписать, но переделать не получится.

– Геология, друг мой, – профессор отпил сок из пластикового стаканчика, – занимается исключительно прошлым, связывает его с настоящим и, между прочим, определяет будущее, поэтому ей нужны твердые правила, а транжирить запасы, сотворенные природой-матушкой, согласитесь, глупо. – Профессор щелкнул пластиковой крышкой, рассматривая неизменный набор «небесного» завтрака от «Аэрофлота». – Охранять их может только геолог, и кое-кому это очень не нравится, но, как только мы перестанем быть сторожевой собакой государства, цербером при полезных ископаемых, ждите очень больших перемен. – Профессор быстрыми, сноровистыми движениями полевика принялся поедать завтрак.

– По-моему, перемены, о которых вы говорите, уже пришли. – Перелыгин сбоку наблюдал за работой крепких челюстей профессора, перемалывающих куриные хрящи. – У нас хорошее месторождение готовы погубить, но не рискнуть лишней копейкой.

– Кхе, – ухмыльнулся профессор, – невидаль какая! Это еще не перемены! – Он зловеще заулыбался, царапнув Перелыгина острым, как сучок, взглядом. – Вот когда Мин-гео, – голос его зазвучал с ядовитой вкрадчивостью, – из-за безденежья перестанет воспроизводить ресурсы и заниматься наукой, не в состоянии будет провести ни полноценной, ни детальной разведки и займется недропользованием, когда проходимцы встанут в очередь за лицензиями, а геологи начнут торговать бесценной информацией и мозгами, тогда, – профессор значительно помолчал, прислушиваясь к своим мыслям, глотнул чаю, – тогда, – он еще помолчал, в глазах его мелькнула тоска, – впрочем, – закончил он скороговоркой, – тогда мы будем с вами жить в другой стране. Однако не грех и вздремнуть. – Он откинул спинку кресла, давая понять, что не хочет продолжать эту тему, сложил на животе руки, сцепив крепкие пальцы таежника, и закрыл глаза.

Перелыгин стал смотреть в синеву, разлитую за бортом лайнера, чувствуя тревожное нетерпение предстоящего отпуска и встречи с Лидой. Последнее время ему не работалось, он хандрил, закрывался дома, не отвечая на телефон, зачитывался «толстыми» журналами; удивлялся, не находя оснований упрятать на годы от читателя литературу, говорившую о жизни разве что без прикрас, ничего не смягчая. Теперь власть расплачивалась за свою же трусость и недоверие. Он чувствовал, что главные события летят мимо него, история делается в Москве, а он питается отголосками борьбы. С этими ощущениями предательски подступала тоска предстоящей зимы, хотя до нее, казалось, еще далеко. «Значит, – думал Перелыгин, – пора возвращаться, не хочу же я потерять Лиду навсегда». Его удерживала только сговоренная сентябрьская поездка на Колыму.

Лида встречала в Домодедово. На ней был цвета молодой зелени длинный широкий сарафан из жатого шелка с глубоким вырезом на груди, сквозь нежную ткань чуть проступал силуэт стройных ног в белых босоножках на высоком каблуке, на плече висела белая сумка. Хвост каштановых волос схвачен на затылке крупной белой заколкой. Увидев ее, Перелыгин буквально на одном вздохе успокоился, вновь почувствовав себя легким, энергичным, готовым к действию.

– Пошли? – сказала Лида, наклонив голову, заглянула ему в глаза.

Он улыбнулся, забрасывая сумку на плечо, припоминая, как с такого «пошли» все и началось.

На площади он по привычке принюхался, поискав глазами сирень, но сейчас стоял не май, а июль и сирень давно отцвела. Но и без нее – теплый день, березовый лесок, возле которого застыл на постаменте бывший флагман и легенда авиации ТУ-114, свозивший Хрущева в Америку; вечная домодедовская толкучка, непрерывный рев самолетов; стайки воробьев, перелетавшие с куста на куст; всегда голодные суетливые голуби; чинные, сверкающие стеклами и яркими красками длинные автобусы, выпускающие из своего чрева пассажиров, которые расхватывали из багажников чемоданы, сумки, невероятные свертки и неслись к стойкам регистрации, чтобы разлететься в разные концы страны; бесконечные ряды легковушек на стоянке – все радовало сейчас Перелыгина.

Он остановился напротив автостоянки, рассказал, как несколько лет назад с Громовым и еще двумя пилотами задумали на отпуск купить машину. Второй пилот Громова – Иван – улетел раньше и встречал их здесь на потрепанной, но довольно сносной «копейке». Они неспешно проехались по Южному берегу Крыма и двинули на Кавказ. Из Пицунды Перелыгин улетел – у него заканчивался трехмесячный отпуск, а мужики катались еще два месяца, приехали в Москву, бросили машину на этой самой стоянке и вернулись домой. Куда она делась потом, никто не знает.

– Может, до сих пор стоит, не хочешь поискать? – Лида, прикрыв ладонью глаза от солнца, посмотрела в сторону ровных рядов припаркованных автомобилей. – А что, если все эти машины таких же пижонов? – Она повернулась к Перелыгину с заговорщицким видом. – Можно взять, покататься и назад поставить.

– Для начала предлагаю выпить кофе – тут неплохое кафе, да и за встречу по капельке пропустить не грех.

В прохладном зале почти все было по-прежнему: стоял тот же густой кофейный аромат, смешанный с табачным дымом, но за барной стойкой работала другая девушка, а вместо старого отечественного магнитофона «Тембр» сверкала серебром и цветными, как северное сияние, эквалайзерами импортная стереосистема. На этот раз не Мирей Матье прощалась с бамбино, а Демис Руссос со своей любовью. «У них, наверно, все песни так подобраны», – подумал Перелыгин, дожидаясь, пока девушка разливала по маленьким рюмкам коньяк. Подтверждая догадку, из системы донесся вкрадчивый голос: «Полчаса до рейса, полчаса до рейса…» Некоторым образом эти слова относились и к нему.

– Едем сейчас ко мне. – Лида порылась в сумочке, достала пудреницу и, раскрыв ее, посмотрелась в зеркальце. – Полянка на каникулах у бабушки на исторической родине.

– А почему бы и нам туда не двинуть? – Перелыгин беззастенчиво любовался Лидой, радуясь ее хорошему настроению. – Надо с матушкой повидаться, к отцу на могилку сходить.

– Послезавтра, в понедельник, и поезжай. – Еще раз порывшись в сумке, Лида вытащила календарик. – К концу недели я подъеду, а еще через неделю мы с тобой должны быть в гостях у одного очень известного художника. Весной в Париже прошла его выставка, а сейчас открылась на Кузнецком. Пойдем к нему в мастерскую, познакомишься с бомондом.

Он вышел из электрички и почти сразу увидел бородатую голову Савичева над толпой. Савичев теперь работал редактором «молодежки», в которой они вместе начинали. После возвращения он развелся, влившись в противоположную часть человечества, живущего, как шутил Перелыгин, в двух состояниях: связанные семейными узами – в состоянии развода, остальные – в состоянии женитьбы. Последний раз они виделись в Депутатском, теперь Перелыгин заметил, что Савичев старается держаться степенно и внушительно, – это его позабавило. Они доехали до перелыгинского дома и расстались до завтра.

Проснулся он поздно. Полночи Вера Владиславовна, взволнованная его скорым возвращением, в тревоге – как бы до весны чего не вышло, и будто видит его впервые за десять лет – расспрашивала, хорошо ли он питается, не увлекается ли спиртным (ведь на Севере так пьют, и, говорят, даже чистый спирт), надевает ли трико под брюки (это только представить себе – минус шестьдесят!), не опасно ли летать в командировки на маленьких самолетиках, тем более вертолетах, а ездить по льду – это же каждую минуту можно провалиться. Он с терпеливой нежностью рассеивал ее страхи, испытывая сладостное ощущение детства с напутствиями вымыть руки в школе перед едой, не бегать через дорогу, смотреть по сторонам и, не дай бог, лазать на крышу запускать несносного бумажного змея.

Тихий уют и спокойствие перетекали в его душу из этой до боли родной кухни, освещенной желтым светильником на стене, из теплой, звездной июльской ночи, из легкого шороха листьев на разросшейся липе, посаженной им, еще пятиклассником, вместе с отцом. Он думал о суровых правилах жизни, по которым дети в назначенный срок уходят из отчего дома, оставляя родителей, и у него сжималось сердце от явственного, почти физического ощущения одиночества матери и своей вечной вины перед ней. Он думал, что здесь – единственное место на земле, где его всегда ждут, поймут и, что бы ни произошло, будут любить.

– Вот устроимся в Москве, мам, – стараясь придать уверенность голосу, сказал Перелыгин, разглядывая еще довольно гладкое лицо Веры Владиславовны, ясные карие глаза, густые, элегантно стриженные, изрядно тронутые сединой волосы, тонкие в кисти маленькие руки с музыкальными пальцами, – заберем тебя к себе, хватит уже одной мыкаться.

Вера Владиславовна благодарно посмотрела на него, улыбнулась, покачав головой:

– Поживем – увидим. Ты обо мне не беспокойся, силы пока есть, а обузой тебе быть не хочу. Возвращайся только поскорее, уж очень ты далеко. – Она помолчала. – Ты знаешь, я не в восторге от вашей затеи, не люблю Москву, но тебе, наверно, так будет лучше. – Вера Владиславовна вновь замолчала, с грустью кивая головой своим несбыточным мыслям. – Вот в Ленинград я бы поехала, – думая о чем-то своем, тихо сказала она.

Около двух пополудни они с Савичевым встретились у фонтана на Театральной площади.

– Что ни говори, а лето – время женского триумфа. – Перелыгин проводил сияющими глазами убийственные ноги в невообразимо короткой юбочке. – Вся красота напоказ. Ты замечал, что зимой красивых женщин как бы и нет, словно птички певчие куда-то деваются, одни вороны кругом.

Они постояли возле фонтана, вдыхая прохладу, идущую от воды, поглазели на разморенных жарой прохожих.

– Ну, куда прикажешь тебя вести, поди, и дорогу-то позабыл? – Савичев привычно взглянул поверх очков.

«Почему я ищу в его словах какой-то потаенный смысл? – подумал Перелыгин. – Даже не смысл – интонации, почему я напрягаюсь? Такого раньше никогда не было».

– Надоели рябчики в сметане, опротивели фазаны с апельсинами, – замахал он руками и, споткнувшись на полуслове, довольный внезапной верной мыслью, поднял указательный палец. – А не посетить ли нам, старичок, то место, откуда стартовала мечта о высоких широтах, наш милый, родной гадюшничик, обмозговать, не пора ли вывесить там мемориальную доску в память о славном событии.

– Ты по-прежнему велик, – почтительно склонил голову Савичев. – Закольцуем тему. Гениально! Обсудим возвращение блудного сына.

Они пошли по живописной улочке, состоящей из бывших купеческих домов с магазинчиками и лавками. Возле известной торговой точки огромным головастиком пульсировала очередь, состоящая преимущественно из мужской части населения. К хвосту очередь делалась тоньше, интеллигентней, а у входа «головка» ее расширялась, уплотнялась «внеочередниками», бурлила, страдала, кричала, находясь в том взрывном состоянии, когда одно неосторожное слово способно стать спичкой, брошенной в бочку с порохом.

– Примкнем и мы к народному протесту против «сухого» закона! – весело крикнул Савичев, сделав вид, что готов всей своей массой вонзиться в «головку», прямо в ее кипящий «мозг».

– Ты что? – схватил его за руку Перелыгин. – Лучше порадуем буфетчицу Валю рекордной выручкой.

– Не-е-т, – заупрямился Савичев. – Традиции надо чтить и соблюдать, сейчас все будет.

Они завернули в тихий переулок, прошли во двор магазина, Савичев нырнул в какую-то дверь и вскоре появился довольный, с внушительным свертком из грубой коричневой бумаги.

Все так же крашенная перекисью Валентина несколько секунд узнавала их, наконец ее широкое лицо расплылась в улыбке, сверкнув в разрез ярко-красных губ золотыми коронками. Она не слишком постарела, но еще добавила весу, превратившись из пышки в толстуху, что, наверно, и спасало ее довольно привлекательное лицо от морщин, а тело – от дряблости.

– Где же вы пропадали, соколики? – Она быстро оглядела их цепким, наметанным взглядом, расставляющим каждого посетителя по ступенькам своей иерархической лестницы. Когда лестница кончилась, в ее мозгу, как в микросхеме, что-то засбоило, светло-серые глаза, внезапно потерявшие контакт с «аналитическим центром», заметались, ища новой информации. С особой осторожностью ее взгляд ощупал белоснежные джинсы на Перелыгине, от которых за версту несло валютой или совсем уж сумасшедшими деньжищами. – Это хорошо, что старых знакомых не забываете, – засуетилась она, поглядывая на сверток. – Это правильно, не надо в колодец плевать, который тебя водицей поил.

– Сегодня водицу не употребляем. – Перелыгин похлопал по свертку. – Но от поесть не откажемся. Короче, Валя, гуляем! Как всегда.

– Ступайте за свой столик. – Она с готовностью кивнула в пространство зала. – Я принесу.

Они встали под изрядно выцветшим запрещением распивать принесенные спиртные напитки.

– Душевно. Встречали бы так везде! – мечтательно изрек Перелыгин, рассматривая поставленную Валентиной еду.

– Возвращайся, глядишь, и встретят. – Савичев погладил бороду. – Далась тебе Москва. Пора нам вставать у руля. Мы, конечно, из обоймы подвыпали, но фарт на нашей стороне. – Он весело подмигнул, разлил по стаканам портвейн. – Новое время новых людей востребует, а мы с тобой старые новые и есть, с какой стороны ни глянь, плюс незапятнанная репутация с северным коэффициентом и, добавлю, с жизненным опытом.

– Для начала хорошо бы усвоить, куда рулить? – Перелыгин повертел в руках стакан, отпил терпкой золотистой жидкости. – Я вижу только разрушение.

– Ты все еще ищешь глобальный смысл? – Брови Савичева выгнулись в насмешливом удивлении. – Брось, старик, больше никто в первую очередь о родине не думает. Думают о себе. – Его взгляд сверкнул в стеклах золотых очков, побродил по залу, освещенному солнцем сквозь стеклянную стену и вернулся к Перелыгину. – Это и есть новый глобальный смысл – думать о себе, о близких, а мне, заметь, своих двоих поднимать и новую семью строить.

«Почему он так говорит? – подумал Перелыгин, тут же возразив себе: – А что я брюзжу, в чем он не прав? Мне неприятно, что так говорит именно он. И что? Разве стремление к благу аморально? Правда, за разговорами о нем упускается или умышленно искажается суть. За несколько лет надлежащая мера своекорыстия оказалась очень превышенной. Стоило силам, сдерживающим ее, ослабнуть, отовсюду полезли мелкие лавочники. Они и расшатывают прежние отношения и взгляды, тащат за собой тех, кто сам не перешагнул бы черту. Но Егор не лавочник, или время изменило и его?» – Прячась за улыбкой, он рассматривал Савичева, удивляясь и раздражаясь своим подозрениям.

– Помнится, десять лет назад за этим столом, – Перелыгин очертил жестом пространство забегаловки, – мы с тобой рассуждали о благах, и истина для нас была однозначна, без оборотных сторон – ехать и зарабатывать своим горбом, классическая ясность – «да» без альтернативы.

– Разве мы тогда не о себе думали? – С легкой снисходительной улыбкой Савичев через стол положил руку Перелыгину на плечо. – Я же тебя не банки грабить зову. А в том, что возможностей заработать становится больше, нет ничего плохого.

– Ты забыл, старичок, про свою поездку на БАМ? – Перелыгин разыграл удивление, злясь на себя за фальшивые нотки, за эту дурацкую словесную игру. – Мне кажется, кроме желания благ, было кое-что еще.

– И почему я не чую на своем горбу сладкой тяжести честно заработанных благ, – махнул рукой Савичев. – Надо было до пенсии ради них сопли морозить, а зачем мне блага на пенсии?

– Выходит, жалеешь, – ухмыльнулся Перелыгин. – Я предупреждал.

– Брось, брось! – категорично замотал головой Савичев. – Не пори ерунду. – Хмурясь, потер лоб, голос его потеплел. – Мы подержали судьбу за бороду, развернули ее к себе и пожили как хотели – уже немало, хотя не мешает еще разок прихватить. – Он сдержанно улыбнулся. – Да покрепче.

– Что ты предлагаешь? – Перелыгин наклонился над столом, всем видом демонстрируя намерение понять нынешнего Егора, с которым он десять лет встречался урывками, и чего от него теперь ждать.

– «Краснопёрых» надо заставить поделиться властью, а лучше подальше задвинуть. – Савичев шутливо поиграл глазами. – Они от бессилия могут и дров наломать. – Он мельком взглянул на Перелыгина. – Ну, а что дальше – видно будет, главное не зевать – раз, второе – нужна дружная команда.

– Я не спрашиваю тебя, старичок, – Перелыгин говорил спокойно, с легкой иронией, – заплатил ли ты партийные взносы за последний месяц. Думаю, задолженности за тобой не числится, но меня очень занимает процесс самовыщипывания красного оперения, окончательного раздвоения личности и телепортации беспёрой части «куда подальше».

– Э, э, э, – укоризненно, как болванчик, покивал головой Савичев, – любое большое дело можно представить неосуществимым по соображениям морали, тем более что она у всех разная. – Он снес колкость, выдерживая полусерьезную тональность разговора. – Церковь с Инквизицией не могли противостоять науке и прогрессу… – Он впился глазами в Перелыгина, следя за его реакцией. – Большевики шагу не ступили бы, не перешагнув через предрассудки той морали и нравственности, а Моральный кодекс призвали на помощь, когда поняли, что люди поверили в идею коммунизма, что ее надо оберегать и защищать как веру. – Савичев ехидно улыбнулся, в глазах его забегали черти. – Я не верю нытью о спасении мира красотой или детскими слезами. Мир плевать хотел на красоту, когда речь идет о выгоде и финансах, даже если миллионы детей будут лить реки слез. Красоте по силам спасти одну душу, но для спасения мира не мешало бы ей дать дубину потяжелее – подразвить в человечестве чувство прекрасного.

«Сколько я сам думал об этом? – Перелыгин посмотрел на освещенные солнцем пыльные листья деревьев, заждавшиеся дождя; на учреждение напротив – в его дверь постоянно входили и выходили люди; на автомобили, тормозящие у светофора; на неспешную жизнь кусочка улицы, которая, соединяясь с другими улицами, складывается в город, города – в страну, где сегодня никто не представляет, как будет жить и что делать завтра. – И я, и Егор ищем ответы на одни вопросы, – рассуждал про себя Перелыгин, – но думаем по-разному и приходим к разным истинам, и уже не понять: то ли истина многолика и противоречива, то ли она и заключается в многоликости и противоречивости мира? Но, в таком случае, может ли подобная истина хоть в чем-то служить опорой? Мы все оказались одинаковы и одиноки перед выбором, выставленные, как в витрине перед продажей: от наших знаний и умений зависит – захотят ли нас купить, а каждый решает – продаваться ему или нет. Это – не категорическое отрицание перемен, это – сохранение себя в переменах, отношение к памяти, к ценностям своего и общего прошлого, к истории. Многое решается сейчас для каждого, но что, кроме нравственности, может удержать у роковой черты? – спрашивал себя Перелыгин, поигрывая зажигалкой на столе. – Нравственность – очень слабая защита и капитулирует перед выгодой. Егор это знает и готов действовать, а я раздражаюсь, понимая, что он прав, понимаю, что всё, не способное измениться, должно отмереть. Что же мешает принять его доводы? Разрушение! Тотальное разрушение всего и тотальная ложь обо всем! Разрушение и ложь, сросшиеся как сиамские близнецы. Ложь, прикрывающая разрушение, и разрушение, прикрывающее ложь, – может, эта глобальная фальшь и мешает мне на незнакомом самому, каком-то нутряном уровне? Но почему я не спорю, не доказываю свою правоту, как раньше? Мы изменились, отдалились, стали спокойнее. – Оторвав глаза от стола, Перелыгин исподлобья взглянул на Савичева, поймав его встречный внимательный взгляд. – Какие разногласия могут стоить нашей дружбы, без которой мы не можем представить ни дворовую юность, ни учебу, ни нашу газету, ни то, что случилось десять лет назад в этом гадюшнике, за этим самым столом. Нет, мы должны не переубеждать друг друга, а оставить свое несогласие в себе невысказанным, понятым каждым по-своему».

Мысленно подписав этот «секретный протокол», Перелыгин почти облегченно вытащил из коричневого свертка бутылку портвейна, сосредоточенно принялся обстукивать вилкой сургуч с пробки. Савичев, уловив его настроение, сгреб со стола тарелки с остатками еды, унес их, вернулся с Валентиной. Она старательно протерла тряпкой стол, расставила новые тарелки с едой, чистые стаканы, еще раз оглядела их быстрыми, много видавшими глазами. Перелыгин, приветливо улыбаясь, незаметным движением сунул в карман несвежего передника «червонец». Ее рука, протирающая стол, замерла, она бросила на него тусклый, полный беспокойной бабьей муки взгляд:

– Хорошие вы, ребята, только не пойму, что вам здесь надо? – Она скомкала в ладони тряпку и на тяжелых от вечного стояния ногах пошла к своему прилавку через залитый солнечным светом зал с неубранными столами, окруженными темными фигурами.

– Чего надо, чего надо, – тихо пробормотал Савичев, поднимая полузабытым движением стакан, возвращая их обоих в прошлое. – Смысл жизни ищем, а его и нету. – Он фыркнул, потеребив бороду. – Может, Конфуций это имел в виду, говоря про черную кошку…

– Не забудь, я слабо разбираюсь в искусстве, – сказал Перелыгин Лиде, когда они окунулись в лесную тень динамовского парка. – А в андеграунде вовсе ни бум-бум: для меня авангард, ньюарт, перформанс – темный лес, про модерн и постмодерн просто молчу, поэтому не вовлекай меня в заумные разговоры, я буду паинькой слушать и помалкивать.

Они шли по прохладной липовой аллее. Безмятежный, теплый июльский вечер только начинался, высокое солнце с трудом пробивалось сквозь нагретые за день, пахнущие жарой густые кроны, высвечивая, словно фонариками, пятнышки зеленой травы между деревьями. Исчезла, будто улетела к Тверской заставе, гудящая от напряжения стрела Ленинградского проспекта. Над головой среди листвы и блаженного покоя переговаривались птицы. Пестрый дятел с красной кисточкой на голове старательно вышелушивал личинку из коры, успокаивая округу постукиванием хозяина, ладившего что-то на дворе.

По тихой зеленой Масловке, будто из далеких патриархальных времен, катил, дзинькая, красно-желтый трамвай, остановился на остановке в тени под деревьями. В этой тихой благодати не верилось, что неподалеку, на Пушкинской площади, каждый день вскипают митинговые страсти. Они прошли мимо фасада, увешанного мемориальными досками, открыли высокую дубовую дверь, миновали выложенный цветной плиткой прохладный холл с консьержкой, встретившей их приветливой улыбкой – Лида перекинулась с ней несколькими словами. В кабине лифта, отделанной красным деревом, местами потертым и поцарапанным, с помутневшими зеркалами, поднялись на пятый этаж. В длинном широком коридоре, заставленном повернутыми к стене картинами, из-за двухстворчатой приоткрытой двери доносились голоса.

В мастерской известного художника Артура Карнаухова беседовали, курили за маленьким столиком, прохаживались у стеллажа с открытыми для созерцания картинами человек двенадцать. Другой стеллаж занимал всю стену до самого потолка, на нем, как книги на книжных полках, тоже стояли картины. Посередине вызывающе и неприступно высился мольберт, таинственно накрытый холщовой тряпицей, заляпанной краской.

Часть мастерской занимала «столовая-гостиная» – пространство с кухонным гарнитуром, плитой, большим тяжелым раздвижным полукруглым столом, старым диваном и мягкими стульями в бордовых тонах, с высокими резными спинками. Над столовой высился второй этаж, куда вела узкая деревянная лестница. Там располагалась спальня.

Лиду моментально обступили несколько человек. Перелыгин видел, что, засыпая ее комплиментами, каждый фотографировал его быстрым профессиональным взглядом. Наконец друг Карнаухова Иван Зеленин, невысокий, круглолицый, розовощекий блондин с небесного цвета глазами, взяв Лиду под руку, развернул ее лицом к Перелыгину.

– Давай, давай, коварная, знакомь быстрее! – затараторил он игривой скороговоркой. – Как посмела привести чужака в логово обожателей?!

– Не слушайте этого трепача, Егор! – густо забасил подошедший Карнаухов, одетый в длинную кремовую рубаху навыпуск, с короткими рукавами, глубоким вырезом вместо воротника, цветной отделкой и тесемочками с кисточками на концах, оглядел мягким взглядом темных глаз из-под густых черных бровей. – Я кое-что о вас уже знаю. – На его моложавом лице, в закрученных вверх усах, густой черной, аккуратно стриженной бороде пряталась улыбка страстного человека. – Но имейте в виду, мы Лидунчика в обиду не дадим. – Он протянул Перелыгину крепкую, уверенную руку.

Угнездившись кое-как за столом, оживленно радуясь подзабытой студенческой тесноте, толчкам и шуткам с разных сторон, заговорили почти все одновременно. Лида, направляя взгляд Перелыгина с одного на другого, потихоньку рассказывала, кто есть кто. Кроме художников были трое «посторонних» – композитор, писатель и кинорежиссер. Перелыгин вдруг украдкой рассмеялся. Лида вопросительно взглянула на него.

– Странная штука. – Перелыгин спрятал улыбку. – Песни композитора слышал, фильмы режиссера смотрел, книжек писателя не читал, но имя знакомо, а картин ничьих не видел – особняком стоит художник от народных масс.

– Не кажется ли вам, что наша вера в силу страны сильно преувеличена, в чем? – звонкий, уже разгоряченный голос, возникший из общего гула, принадлежал высокому человеку лет тридцати пяти, с длинными прямыми до плеч, русыми волосами, в джинсах и светло-сиреневой футболке.

– Ленечка Дресвянин, феноменальный колорист, – шепнула Лида.

– Сильная страна так себя не ведет. – Дресвянин растопыренной пятерней забросил назад волосы. – Не можем справиться с одним человеком. Сильная страна сказала бы: ты, хотя и генсек, ступай от греха подальше.

– Предлагаете побыстрей или поосторожней от старого отрекаться? – Композитор сложил было руки на груди, но из-за тесноты опустил их вниз, зажав между коленями. – Мы ведь как хотим: чтобы и конюшни авгиевы были чистыми, и нам, лошадкам породистым, народным поводырям, ноги не поломали. Так?

– А с чего нам мнить себя поводырем народным? – навис над столом Дресвянин. – В нас генетический страх перед властью, а на дворе – время выбора, и пора кончать трепаться про образованность души, мировую бесконечность и близость к народу. Мы этот народ презираем, только помалкиваем. Ясности и правды про себя боимся, что всегда готовы власти услужить. Из-за развившегося хватательного инстинкта. А она, родимая, нас да-а-вно раскусила. – Он окинул всех смешливым взглядом, удивляясь, что голоса стихли и в полной тишине звучит только его голос, пожал худыми плечами. – Больше служить некому – или власти, или народу, третьего не дано и без служения никак.

– Наш Ленечка неопределившийся радикал, – Зеленин сделал ударение на уменьшительном «Ленечка», – с чувством вины, а ноша эта тяжела. Но определяться, он прав, придется. – Внешне Зеленин источал доброжелательность, однако голос его звучал колюче, с вызовом, как показалось Перелыгину, скрывающим неуверенность. – Ладно, с властью все ясно, но что я должен думать о народных массах? – Он ехидно хмыкнул. – Если они десятилетиями безучастно сносят насилие и издевательство над собой? Могу я назвать этот народ быдлом?

– А ты спроси у него… – Карнаухов насмешливо покрутил ус. – Почему это, людишки, от вас ни ответа ни привета за нашу вековую любовь?

– Поздно, – густым басом сказал писатель, промокнув клетчатой салфеткой толстые губы. – Ты уж извини, Артур, но поздно. – Повернувшись к Карнаухову, он слегка развел ладони. – Мы за свою любовь платы хотим: мы массам – любовь, а они нам – поддержку и опору, ежели сильно забидят. Тут и начинаются расхождения. Пока мы смыслы всякие искали, народ просто жил, страну строил, в наши заботы не вдаваясь. Не слишком огорчался, если какой фильмишко на полку сунут или книжонку цензура пощиплет, а нам это – как ножом по одному месту, мы возмущаемся из-за портьеры в спальне. – Он растянул широкий рот в обаятельной улыбке. – Как так, никого на баррикадах не видать? Ась! – Он тронул рукой ухо. – И нашим творчеством стали обиды двигать.

– У Пушкина тоже обид хватало, – настороженно буркнул Зеленин.

– Конечно, – согласно кивнул писатель, – только умел, «сукин сын», отделять народ от власти, а Булгаков, к примеру, не сумел и расплатился за свои обиды «Мастером». К чему игры с народом? Наши чувства к нему давно атрофировались, и это видно всем.

– Булгаков – талантище, глыба! – Зеленин покосился на Карнаухова, но тот только посмеивался в бороду, потягивая сухое вино. – Булгакову обиды простить можно, плата его высока. У него причин обижаться хватало.

– Допустим. Но большинству-то чем платить, если таланта не хватает? Вот и злимся… – Писатель шумно втянул ртом воздух. – Не можем не врать сами себе, признать – не хватает, и злобствуем. Втемяшили себе в голову, что иначе видим жизнь, глубже понимаем все ее глупости. – Писатель пробежал быстрым взглядом по лицам сидящих вокруг людей, но никто ему не возразил, только Дресвянин согласно кивал, и глаза его блестели. – А кто в стране не видит и не понимает наши глупости? Ортодоксы и фанатики! Но если искусство… – Перелыгин заметил, как в эту секунду на лицо писателя неожиданно наплыла отрешенность, словно перед его глазами возникло нечто никому больше не видимое; похожую отрешенность он видел во время камлания на лице якутского шамана, к которому его возили тайно. – Если искусство однажды перестанет быть государственным делом, – писатель говорил словно издалека, – оно рухнет. Мы не оставим ему ни одного цельного переживания, все порвем на куски, высмеем нормальные человеческие чувства вместе с любовью, искренностью, честностью, патриотизмом и самой простой, тихой любовью к родине. Мы будем смеяться над тем, кто смотрит на звезды, кто погиб, спасая шахту от наводнения. А вот деньги, жадность, предательство и подлость, жестокость осмеять не посмеем. Даже убийство не осудим, если за него заплачено. Работа, ничего личного! А когда с искусством рухнут все наши ценности, а они рухнут, и в душах загуляет холодный ветер, поднимая из глубин подавленные вирусы зла, мы заверещим, что простые добрые чувства должны вызывать ответную доброту и понимание, а не гогот дебилов, кому боль – это когда поленом по голове, или тех, для кого чувства имеют цену по прейскуранту.

– Жуткую ты, Миша, картину начертал, страшно жить в такое время. – Режиссер вытащил из черного бархатного мешочка, расшитого золотыми вензелями, трубку и бордовую упаковку «Амфоры», распространяя вокруг сладкий аромат хорошего табака. – Садись за сценарий или, – он прищурился, – пишешь уже? Тогда поторопись! А ты, Артур, – он повернулся к Карнаухову, – пойдешь в картину художником. Тут идея художественная важна. Ход! Главным героем сделаем смех, но не как в «Ревизоре», а, наоборот, смех мерзавцев над человеческими чувствами.

– Тебе нужен Босх, а не скромный созерцатель природы. – Карнаухов поднялся. – Давайте немного разомнемся. – Он направился к холодильнику достал два кувшина. – Милости прошу домашнее, третьего дня из Грузии доставили.

Когда несколько человек с прохладными стаканами отправились курить за маленький столик, Перелыгин, оставив Лиду болтать с Карнауховым, подошел к стеллажу с картинами. Долго всматривался в серебристые цвета теплого летнего дня; в деревеньку, притаившуюся у тихой речки, едва обозначенной несколькими сине-фиолетовыми мазками; в холод заснеженной Оки где-то под Тарусой. Все дышало цветом, эмоциями, заражая настроением художника, его чувствами и размышлениями над природой и бытием.

«А ведь про обиды верно, – отвлеченно думал Перелыгин, рассматривая старинный русский городок, с водоемом под покатым мостком. – Обида двигала и Солженицыным. Но почему она не двигала Туполевым и Королевым, угодившими в ту же “шарашку”? Почему один строил самолеты, другой – ракеты и космические корабли, а третий писал “Архипелаг” по письмам бывших зэков, которыми двигали те же обиды. И пусть они будут трижды оправданными, обиды, обозленная память – плохие советчики в поиске истины».

Перелыгин медленно шел вдоль стеллажа, соглашаясь и не соглашаясь с услышанным за столом. Он жил среди людей, которых стали именовать быдлом, но для него они не сливались в тупую, однородную, безликую массу. Все имели лицо и характер… Ему было обидно за Петелина, Крупнова, деда Толю, Глобуса, Громова, Данилу Вольского, даже за бичей Прудона и дядю Борю… Они говорили по-своему, что-то делали, хитрили, ругались, дружили, ходили в гости по вечерам, а по утрам шли на работу. Их жизнь не была бессмысленной, наоборот, они-то и создавали жизнь. Перелыгин легко представлял, чем они заняты каждый день. Встречаясь, он будто продолжал с ними прерванный разговор, живя в постоянной связи, о которой не задумывался, но которая существовала сама по себе.

– Нравится? – К нему подошел Зеленин. – Какие навевает мысли?

– Нравится, – согласно кивнул Перелыгин. – Попался мне как-то альбом, имя художника, каюсь, запамятовал, поразило обилие сюжетов с храмами. Я тогда подумал про какую-то упрощенную попытку обозначить духовный образ страны. Красота храмов очевидна, но для проникновения в духовность этого маловато. Может быть, художники так свои обиды изливают? А здесь три десятка картин без храмов, а ощущение будто родниковую воду пьешь.

– Ну-ка, пойдем, пойдем! Вы послушайте, что говорит наш новый друг! – Приобняв рукой Перелыгина, Зеленин остановился у стола. – Ты где его прятала? – Глядя на Лиду, он пересказал разговор с Егором.

– Ничего для понимания жизни, хоть сто храмов нарисуй, не добавить. Религия не в силах возродить духовные силы общества. Принципы морали дать может, а духовность… мораль, – ворчливо сморщил нос Дресвянин, – это не цель, только путаницу вносит. Освободите добро и зло от морали – получите вполне ясную, понятную картину мира. Право принадлежит сильному! Не нравится? Но так и происходит, если не затуманивать суть условностями. Слабый власть взять не может и кричит о морали, а сильный ее берет и плюет на предрассудки, но помочь слабому может, если это выгодно.

«Значит, рано или поздно перемены изменят нас всех, – думал Перелыгин, вспоминая разговор с профессором, с которым летел в самолете, – шаг за шагом, хотим мы того или нет. Тогда почему мы сопротивляемся? Что мешает принять перемены сразу, даже если ты и не согласен с ними – память, моральные предрассудки, страх перед неизвестным, перед неизбежностью изменить себя? Если мы меняем себя, то мы – уже не мы? Ерунда! Мы постоянно меняемся, только это происходит медленно и незаметно, а теперь надо сразу – или отстанешь от поезда. И разве любые перемены аморальны? Нет, не может быть, тут что-то не так… Разве мы с Савичевым отправлялись в высокие широты не за новой жизнью, не за тем, чтобы изменить что-то в себе и вокруг? Почему же так тоскливо и хочется поскорее вернуться? Выходит, ничего не изменилось: та жизнь осталась временной, а настоящая – здесь, среди широких, забитых автомобилями проспектов и площадей, в горьком запахе бензина, перемешанном с запахами весны, лета, осени и даже зимы, у которой здесь совсем другой запах; в потоках людей, спешащих по Арбату, по улице Горького, по Моховой, подобно растревоженным муравьям, бегущим одним им понятными маршрутами, которые не имеют ни начала, ни конца; среди возникающих то там, то тут красивых женщин; среди коллег по перу – циничных, остроумных, недоверчивых к слову.

Зачем я лез к выдуманной вершине, где ничего нет, какую загадку хотел разгадать, какую истину отыскать? – Перелыгина передернуло. – Чтобы накорябать на камне: “Здесь был я, Вася”».

Может, он и не думал ничего менять, и весь смысл сводился к гордому самосознанию, что он живет среди сильных личностей, к которым причислял и себя, а шагал проторенными дорожками, наблюдая жизнь со стороны. Самое важное прошло мимо. К его приезду Клешнин настроил домов с ванными, больниц, домов культуры и гостиниц с «люксами», принял телевизионный сигнал, открыл бассейн. Что там говорил дед Толя про сволочей и удобства? «Перестань, – остановил себя Перелыгин. – Ты нервничаешь из-за отъезда. “Потому что всегда мы должны возвращаться”, вот и все, просто возвращаться, и все! Но почему так тоскливо? Неужели из-за перемен вокруг, требующих согласия или несогласия, означающих не тот выбор, что стоял передо мной десять лет назад? Все ждали неведомого, решительного, по неизбывному человеческому оптимизму очень хорошего. Но те ли это перемены, какую цену за них придется заплатить? А ведь я, – с горьким неудовольствием признавался себе Перелыгин, – готов пойти в обе стороны. Но так не должно быть, нельзя стоять на распутье, прячась от решения в дальних углах. “Мы должны возвращаться”. Слова созвучные настроению. – Перелыгин скривился. – Возвращаться… Куда?»

Ответа на этот вопрос не было, если бы не Лида.

Глава тридцать вторая

Пунктир времени

✓ Прошла забастовка водителей автобусов в Красноярске.

✓ Состоялись первые массовые митинги в Москве в поддержку кандидатуры Б.Н. Ельцина.

✓ Пикетирование Байкальского целлюлозно-бумажного комбината в Слюдянске и Байкальске.

✓ В Москве официально учрежден Общественно-политический клуб «Московская трибуна».

✓ Б. Ельцин выдвинут кандидатом в народные депутаты на окружном собрании в г. Березняки.

✓ Создан банк развития автомобильной промышленности страны (Автобанк).

✓ В Еорловке прошел учредительный съезд Союза рабочих Украины.

✓ У Останкинского телецентра состоялся митинг «Долой Тель-Авидение!»

✓ Увеличены подоходные налоги с кооперативов.

✓ Создана Ассоциация летного состава гражданской авиации СССР.

✓ В Иркутске прошло антисионистское собрание.

✓ Состоялись митинги в Армении в День независимости.

Вслушиваясь в размеренный гул моторов безотказного «Антона», Перелыгин пытался представить, сколько раз за эти годы облетел вокруг Земли.

Все было решено. Правда, Лида, узнав о вояже на Колыму, с трудом скрыла за ироничной беззаботностью прорвавшееся напряжение. «Это так долго… – Она положила руки ему на плечи, – я боюсь тебя отпускать. – Но быстро справилась с собой, вернув голосу непринужденность. – Удивительно медленная там у вас жизнь – тебе и десяти лет не хватило».

«Только если тебя ждут – твой путь не напрасен», – с ясным чувством определенности размышлял Перелыгин. Он радовался скорому переезду, возвращению Лиды (или его возвращению к ней?).

Но сейчас шумная Москва привычно отдалялась от него, а внизу, словно граница другого измерения, сияли белизной вершины хребта Черского. Перелыгину уже чудился дымок костра у реки, сквозь который расплывчато багровели на закате горные вершины. Ему вспоминались белесые туманы над порыжевшей тайгой; долины, прорезающие горы; сотни озер, вспыхивающих зеркальным отражением солнечных лучей; чистая вода рек; первое солнце после полярной ночи. «Мы должны возвращаться», – опять мелькнула привязавшаяся строчка, и он подумал, что сейчас она имела для него совсем другой смысл. «АН-24» сделал разворот над Золотой Рекой, под крылом проплыла вершина Юрбе, поселок авиаторов, зазмеилась серая дорога. Мелькнуло здание аэропорта с длинной мачтой антенны, и сердце окатило теплой радостью – дома!

Была суббота. У взлетной полосы стоял Любимцев и улыбался, сунув руки в карманы охотничьих брюк. Сквозь распахнутую летную куртку виднелся знаменитый, купленный в Германии патронташ-жилетка из темно-зеленой замши. В такой же, по утверждению Любимцева, охотился сам Борман. Была и тирольская шляпа с пером, но Серебровский сунул ее в печку, которую Любимцев и растопил, – это была их любимая шутка на охоте: незаметно сунуть в печь шапку растапливающего. Не проверил – пеняй на себя.

– Давай, пресса! – сказал он, будто Перелыгин улетел не месяц назад, а вчера. – Забросим вещички и двинем в баню. Отдохнем, выспимся, а поутру – зайчишек гонять. Зайцы в этом году не зайцы, – он широко развел ладони, – медведи. Шевелись, засиделся там. – Он подхватил чемодан и зашагал к машине.

Перелыгин, улыбаясь, смотрел в спину Любимцева, и в такт шагам в нем звучали слова: нигде и никогда…

Ночью Перелыгин вышел из дома. Давали знать о себе восемь часовых поясов. Черная ночь обдала холодом, и Перелыгин сунул руки в рукава накинутой на плечи куртки. В воздухе уже стояли запахи осени. В беззвучном пространстве ярко светили крупные низкие звезды. Ветер спрятался за горной грядой на востоке. Слышен был лишь ровный шум невидимой реки, да потрескивали стволы лиственниц.

Не верилось, что рядом строится прииск. «Пол “шагаря” завезли», – рассказал Любимцев.

Скоро эта красота вокруг станет похожа на лунный ландшафт. Уже били сваи под первую улицу домов, в стороне от балков строителей и первых поселенцев. Опытный человек Любимцев знал: сколько ни строй, от «деревяшек» не избавишься: или их наладит для чего-то ушлый северный народ, или заселят бичи, поэтому Любимцев планировал поселок так, чтобы панельные дома не стояли вперемежку со старыми.

«Запустят прииск, – думал Перелыгин, – и Сороковов пошлет Любимцева подальше». Он достал сигарету, щелкнул зажигалкой, вглядываясь в бесконечность черного неба, пытаясь представить оттуда, из холодного океана вечности, летящую Землю со всеми городами и людьми, разглядеть невероятно отраженным взглядом вон от той зеленоватой звезды крохотный кусочек тайги с нелепым прииском, который, на свою погибель, строит Любимцев, и себя с тлеющим огоньком сигареты. «Эй!» – крикнул он, будто перед наглухо закрытыми воротами, в черное небо, отсылая жалобную просьбу хоть на минуту приоткрыть сокровенную тайну, ворота непостижимой умом и воображением Вечности, в которой неслись бесчисленные пылинки планет и он – незримая точка, в неохватном пространстве с быстро сгорающей, как жизнь, сигаретой в руке.

Поеживаясь от холода, Перелыгин чувствовал, как подкрадывалась зима, переливалась через горные хребты, выкрашивая их белым цветом, подслащивая свое приближение ясной погодой.

Закурив новую сигарету, он стал вспоминать, как впервые прилетел в Батагай, встречу с Алпатовым, Тамарой, Градовым… как перебрался на Золотую Реку. Эти картинки проносились перед ним, беспорядочно выхваченные памятью, и он с горестью понимал, что будет тосковать по всему тому, чего не повторить, не пройти заново, не вернуть, как не вернуть детство, первые осмысленные радости, первую любовь и все, что он недостаточно ценил в жизни. Северная тоска – коварная штука. Проклятие Севера не отпустит его никогда.

– Ну, как Москва? – спросил Любимцев, когда, настреляв десятка два зайцев, они устроились у завала на обнаженном берегу истощенной к осени речки. – Нашла себя интеллигенция?

– Она борется с властью, преисполнена чувства собственного достоинства и гордости! – отчеканил по-армейски Перелыгин, рассматривая бегущую по черным камням воду, которая казалась то синей, то зеленой, была необыкновенно прозрачной. Но принесенные с далеких берегов деревья напоминали, что недавно здесь текла совсем другая река. Настанет новое лето, русло заполнится стремительной водой, она подхватит эти разбросанные стволы, понесет их дальше, до следующей остановки. «Как у людей», – пробормотал Перелыгин.

– Давай уточним, пресса, сдается мне, что ей разрешили бороться, позвали то есть. Выманили с засиженных кухонь, отдали газеты, журналы, сцену, экран, телевидение. Чудеса! Власть платит за то, что страну с дерьмом смешивают.

– Заполняют белые пятна истории, – поправил Перелыгин.

– Нет, пресса, не так. Наш интеллигент не умеет принимать историю с ее жестокостью и мукой, в трагических противоречиях, если хочешь. А другой история не бывает. Ни у кого! Но наши умники думать и мыслить над историей не умеют, а вот моральные суды над ней устраивать, шабаш – с большим волнительным, как они говорят, удовольствием.

– А что наша история? – Перелыгин, тяжело сопя, подтащил к завалу широкий ствол, сел на него и принялся распаковывать рюкзаки. – Раньше шли к социализму, дошли и успокоились? Социализм всегда прав, остальное – ложь, так получается?

Сидевший у воды на корточках Любимцев перестал обдирать зайцев.

– А ты думаешь, почему?

– Догматизм, вот почему.

– Ошибаешься, пресса, чему тебя в университете учили. Мы спасались. Наша судьба – сплошная жертвенность и спасение. От татарщины веками избавлялись и Европу уберегли. За одно это она должна по гроб жизни нас благодарить. От царя, от рабства помещичьего, от поповщины, от беспросветности жизни вон в Сибири попрятались. А в социализме увидели спасение – и души, и народа, и человечества. Широко? А как же! Нам все сразу подавай. Наивно? Может быть, только судить об этом рано.

– Боюсь, уже поздно. – Перелыгин наломал тонких сухих веточек, сунул их в середку завала с пучком ветоши, чиркнул зажигалкой. Пламя, прошив языками дебри сучьев, метнулось вверх, загудев, зашипев, осваивая жизненное пространство.

Любимцев порубил тяжелым охотничьим ножом вымытых в реке зайцев, побросал куски в котел, приладил его на длинной жердине над огнем.

– Ты хочешь сказать, – он зашел в прозрачную воду сполоснуть руки, – что эти умники избавились от иллюзий насчет рода человеческого и собрались идти до конца?

– Пока нет, им нужна опора, но в народе они ее больше не видят, поэтому срочно избавляются от иллюзий. Надоело забавляться лаптями, блинами и собирать самовары. Этого и хотели.

– Хотели, да со страху под лавкой сидели.

– Выходит, осмелели.

– Вот я и думаю, с чего бы?

– Месть за обиды – сильный раздражитель. – Перелыгин припомнил разговор у Карнаухова.

– Месть, пресса, – идея гиблая. Я каждый день узнаю, как все у нас плохо, что все было не так, а чего хотят – не понимаю. Болтовня! Что плохо – мы с тобой знаем побольше этих писателей, отсюда видней.

– Только не слушают нас! – с дурашливой сокрушенностью всплеснул руками Перелыгин. – Этот прииск – в лучшем случае авантюра, в худшем – преступление. Лет через пять от него останется пшик, и в твои замечательные дома с теплыми клозетами бичей не загонишь. Не лучше было деньги пустить на разведку Унакана?

– Твой друг Рощин со старателями уже там. А ты хочешь, чтобы я еще раз поплевал против ветра? – Любимцев достал клеенку, они взяли ее с разных концов, растянули недалеко от огня, где поровнее, придавили края гладкими камнями. – Прииск – мелочь, бацилла большой авантюры под названием «перестройка». Только представь, тысячи Сорокововых по всей стране ломают голову, какой бы им быстренько технический прорыв соорудить да денег урвать. Ясный перец: взять лопату пошире да тачку побольше. Перевооружиться, пока денег не считают, и отрапортовать. А надо не надо, чем завтра аукнется – наплевать. Ну, на хрена мне тут шагающий экскаватор? Мороз сорок – он стоит, а у нас ползимы за сорок. Ну, плюну я против ветра – травинка против катка. Выкинут меня, другой придет, только Комбинату хуже сделаю.

– Как всегда, – со злостью сказал Перелыгин, – нет виноватых! Не с кого спросить.

– Один черт, отбоярятся! Это я тебе, – Любимцев поднял руку с ножом, которым резал московскую колбасу, – как бывший чиновник говорю. – Он с шумным удовольствием втянул носом аппетитный колбасный запах. – Сорок лет назад за такое поставили бы к стенке; тридцать… – Любимцев помолчал. – Да, пожалуй, тоже поставили бы; двадцать – отдали бы под суд; десять – выгнали бы с работы; теперь могут и наградить.

– С прошлым понятно, что с будущим делать?

Любимцев улыбнулся, почесал пальцами усы.

– Четко сформулированный вопрос требует точного ответа: не знаю! – Он засмеялся. – Думаю, сам Горбачев не скажет, что завтра случится. Хорошо бы для начала понять, почему мы делаем такое, что нашим отцам, про дедов молчу, в голову не могло прийти, и, заметь, не потому, что им «вышка» светила. Вот о чем думать надо, пресса. Что мы такое натворили, что люди стали сами по себе, а государство само по себе? Как все надо перевернуть с ног на голову, чтобы вынудить Сороковова на такое пойти, а всех вокруг – помалкивать?

– Традиция у нас в рот начальству глядеть, даже если начальник дурак.

– Ты же не смотришь, я не смотрю, другие тоже не смотрят. Но Сороковов, ты ошибаешься, вовсе не дурак. Он – вошь на больном: нет сил прихлопнуть, вот и резвится. Но дело, похоже, дрянь. Умники будут умные речи разговаривать, а у этих – власть. – Ложкой, примотанной проволочкой к длинной ветке, Любимцев зачерпнул из котла, подул, вытянув губы дудочкой, осторожно всосал бульон, замер на секунду, прислушиваясь к себе, и зажмурился от удовольствия. – Пора!

Перелыгин вытащил из реки бутылку водки. От котла шел дурманящий аромат.

– Наливай! – скомандовал Любимцев. – Нажремся, шурпы похлебаем и устроим фейерверк дуплетом.

Сентябрьское солнце еще грело и после обеда. С безоблачного неба оно светило на увядающую тайгу, на бегущую по гладким камням воду, холодную даже на вид. Прозрачный воздух глубоко проникал в легкие, казался осязаемым. Все напоминало о скором конце короткой благостной поры, в которой стремительно соединяются три времени года: июнь – еще не лето, август – уже не лето. Перелыгин думал, как будет жить без всего этого. Ему казалось, что нет ничего более прекрасного, вечного, настоящего, чем полулежащий напротив Любимцев с кружкой чая, зажатой в ладонях, малиновое солнце над горой, долина, убегающая за пузатые сопки, синь над головой. Завал почти сгорел. Верхняя часть ствола откатилась, сладко дымя обугленным концом, но корневище еще переливалось красными перламутровыми огоньками. Далекой и непонятной из речной долины казалась Москва. Перелыгин взглянул на часы.

– Осторожно, столица просыпается, – неизвестно зачем сообщил он голосом диктора в метро.

– Не буди, – буркнул Любимцев, шумно отхлебнув чай из кружки. – Если хорошенько подумать, что еще желать человеку: в баню сходили, дичь добыли, сыты, ни одной живой души вокруг. Что они понимают в свободе.

Перелыгин не стал уточнять, кто «они».

– Ты забыл про работу и женщин, – сказал он.

– Да уж, глупо лишать себя таких удовольствий, – согласился Любимцев.

На следующий день Перелыгин позвонил Рощину, но тот прочно засел на Унакане. Можно было слетать к нему, посмотреть, что происходит, но из редакции, как всегда после отпуска, сыпались задания. Перелыгин решил поговорить с Пуховым. Именно он перед отъездом, в малозначащем разговоре о строительстве на приисках, помог нащупать важный вывод. Занятый мыслями, Пухов сначала отвечал вяло, без интереса, но вдруг решительно, со злостью рубанул рукой воздух.

«Пустой разговор получается! Не о том думаем. Еще год-два, и строить вообще перестанем, не на что будет. – Он поморщился, повертев головой. – Да что строить, добывать нечем будет. Кругом за гласность горло дерут, но она – не про бериевских баб писать. – Перелыгин не узнавал рассудительного Пухова – внутри него бушевал костер. Таким его было легко представить на ринге, упрямо идущего на противника, наклонив голову. – Доигрались! – Пухов зло взглянул на Перелыгина. – Не о том наша гласность поет! С меня Объединение прибыль снимает, а куда ее девают, когда вернут мои миллионы? Вот он – чистый беспредел и никакой гласности. Думают, она только для газет и телевидения, а для внутренних отношений и так сойдет. А я спросил! – Пухов был готов по-петушиному броситься на соперника, защищать отнятые миллионы. – Мне в ответ: сокращайте добычу и строительство. Понимаете, что это означает? – зашипел он. – Не понимаете!»

Не только потерянные деньги взбесили Пухова. Обыденно прозвучавший, будто совет взять на прогулку зонтик, приговор Комбинату. «Уберите, уберите блокнот, – потребовал Пухов. – Я не должен вам это говорить. – Он через силу попытался улыбнуться. – Такая вот однобокая у нас гласность получается».

Позже Перелыгин понял, что недоговорил Пухов. Его даже охватило волнение, будто ему открылась важная тайна. Он сразу отбросил мысль, что отпала потребность в чистой валюте или где-то стали грести золото экскаваторами. Государство по-прежнему болезненно реагировало на колебания золотого запаса, каждый намытый килограмм стоял на контроле. Любая мысль о беспричинном сокращении добычи считалась крамолой.

То, что сообщил Пухов, означало, что незыблемый принцип, как источенное древесными червями дерево, закачался и вот-вот рухнет. Неумолимая логика дальнейших событий открылась с очевидной простотой. «Всякие перемены прокладывают путь другим переменам», – повторил Перелыгин.

Как дважды два: за сокращением добычи увянет строительство, люди потянутся в родные места. Разорятся приисковые поселки, загниет инфраструктура. Добычу приберет артель.

«Они будут мыть золото, но это будут другие люди и другое золото, – думал Перелыгин, – “всякие перемены прокладывают путь другим переменам”».

Контуры будущего уже угадывались – в нем государство теряло контроль над добычей, а значит, становилось другой страной.

В университетские годы они, как все, спорили о переустройстве жизни и власти, их не останавливали самые фантастические идеи. Блуждая, они забегали и в зоны, про которые Ивану Карамазову говорил бес, водя его попеременно между безверием и верой. Но они совершали свои набеги, как в чужой сад за яблоками, зная, что красть яблоки нехорошо. Теперь все было иначе: прежние ценности утрачивали цену, их изысканно порочили, всех гнали в зону безверия, подавляя волю к сопротивлению.

Перелыгин пришел к Пухову к вечеру – продолжался промывочный сезон, когда днем нормально не поговоришь. Они сдержанно поздоровались. Директор выглядел уставшим, под насмешливыми карими глазами пролегли серо-синие тени. Он через силу улыбнулся, молча предлагая сесть.

– Как промывка? – поинтересовался Перелыгин, стараясь начать разговор, устраиваясь у стола.

– Плохо! – Пухов нервно подвигал какие-то бумаги, словно от того, как они лежат, зависело, сколько золота до утра намоет Комбинат. – С каждым годом все хуже. – Он поморщился, будто раскусил гнилой орех. – Героической ОЗП не миновать. Надоело, знаете ли, – тяжело вздохнул он. – Раньше веселей почему-то получалось: то ли азарта больше было или еще чего. Старею, наверно. Но вы не за тем зашли. – Вскинув левую бровь, он взглянул на Перелыгина, подвигая его и себя к нужной теме. – Вас Унакан интересует?

– Да, – кивнул Перелыгин, – хотелось бы понять, на пороге каких событий стоим. Вам не кажется, что Унакан только пробный шар?

– То, что нам с вами кажется, уважаемый Егор, значения не имеет, а вот готовность государства плевать на свои же правила недропользования и значение, и последствия иметь будет.

Пухов вновь пошевелил бумаги, выжидательно посмотрев на Перелыгина. Было заметно, что он не может решить, как и что сказать. Приняв Комбинат, он стал геологом и горняком в одном лице, разведчиком и эксплуатационщиком, соединяя в себе противоположные интересы, и хорошо понимал драматизм ситуации. Но прежде всего он все-таки был геологом, поэтому недавно, отправляясь с Сорокововым на Унакан, с напускной уверенностью отрицал минимальные перспективы, предлагал даже пари на ящик коньяка, пытаясь посеять сомнение.

– Хорошо. – Пухов слегка хлопнул ладонью по поверхности стола, подводя незримую черту под своими сомнениями. – Лично я не верю оценке Вольского, но в геологии категории «верю – не верю» нет. Снять иррациональность оценок может только разведка, но той, которая способна получить максимально достоверные данные, увы, не будет.

– И ничего уже сделать нельзя? – Перелыгин ругнул себя за фальшивый вопрос, но было уже поздно, смутившись, он неловко замолчал.

– Вы это сами знаете. – Пухов внимательно посмотрел в глаза Перелыгину. – Вы же летали в Москву с Рощиным.

– Если так, может, не стоит в этом участвовать? – пробормотал Перелыгин, чувствуя нелепую наивность своего аргумента, словно попытку остановить каток времени.

– Полагаете, мой бунт что-то изменит? – В голосе Пухова послышалась злая ирония. – Через меня переступят, как через срубленную лиственницу. Меня не станет. – Он недовольно фыркнул, по-боксерски наклонив голову. – В нас еще не развеялась иллюзия, будто еще есть кабинеты, где обитают понимание и правда. – Не меняя позы, он смотрел исподлобья. – До них было нелегко добраться, но они были, пока существовал объединяющий все смысл. Теперь его нет, а мне – два года до пенсии. – Пухов приспустил узел красивого, яркого желто-лимонного галстука, подчеркивая доверительность обстановки. – И я не хотел бы отправиться вслед за Мельниковым, – добавил он вполголоса.

«Значит, ему известно про Мельникова, но откуда? – терялся в догадках Перелыгин по дороге домой. – О походе к генералу знали три человека: он, Любимцев и сам Мельников. Кто же мог рассказать Пухову? Если его по-дружески предупредили Любимцев или Мельников, то почему не сказали? А если не они, это означало, что генерал сообщил в обком, оттуда известие спустилось к Сороковову, а от него – к Пухову. Это уже не важно», – решил Перелыгин, но неприятное чувство, будто кто-то подглядывает в замочную скважину, осталось.

Перелыгин не осуждал Пухова. Будь возможность, он разведал бы Унакан. Пухов прав – бессмысленно идти против перемен. «Он сделал шаг от себя, – думал Перелыгин. – Сколько таких шагов приходится делать в жизни, пронизанной изменами, мелкими на первый взгляд, незначительными, – но мелкие измены в конце концов принесут большие изменения».

Рощин появился через неделю. Загорелый, посвежевший, с нестриженой обвислой бородой, он шумно прошагал на кухню, плюхнув на пол тяжелую сумку, вытащил оттуда сверток истекающих жиром чиров и принялся доставать пиво.

– Давай устроим пивной путч! – азартно предложил он. – Такие дела, старик, завертелись! Ты не поверишь.

– Чему не поверю? – Перелыгин затолкал бутылки в холодильник. – Что ты продал душу дьяволу? Уже поверил. Я больше не знаю, во что могу не поверить. Раньше думал, за хребтом Черского оазис добродетелей, они будут храниться здесь до лучших времен, как мамонты в мерзлоте, но и сюда добралось глобальное потепление. – Перелыгин постелил на стол газету и стал сдирать с балыка шкуру. – Могу даже угадать имя славного соратника, ставшего под твои знамена, не иначе – Батаков! – Перелыгин беззлобно хмыкнул.

– Не будь занудой, – покосился на него Рощин, достал из шкафа граненые кружки, которые они стащили из пивбара. – Я не доктор Фауст, не верю в дьявола, в торговлю душами тоже не верю. – Рощин торопливо ссыпал порезанный балык на тарелку, всем видом показывая, что больше всего его заботит первая кружка, осушенная в несколько жадных глотков. – Кстати, кто дьявол, позволь узнать, уж не Сороковов ли? И я перед ним со свечой в дрожащих руках: возьми мою душу, – он выгнул брови, – но дай познать, сколько золота на Унакане! Чушь! Что возьмем, то и наше. Я не прав? Ха-ха-ха. – Он деланно рассмеялся. – Не я – так другой. Машина пущена, остановить ее можно, но останавливать не будут, никому не нужно.

– Еще недавно ты думал иначе.

– Думал, – легко согласился Рощин. – Но теперь и тебе, и мне понятно: Унакан приговорен. Мой отец с Вольским был в том маршруте, так пусть буду лучше я, чем чужак…

– Кем? Кем ты хочешь стать? – перебил Перелыгин. – Могильщиком? Пусть лучше другой, по крайней мере, совесть твоя будет чиста. – Он замолчал, поняв в эту секунду, что за последние дни слышит фразу «не я – так, другой» уже в третий раз. Сначала от Любимцева, затем – от Пухова… И вот теперь – Артем. Но почему он оправдывал Любимцева с Пуховым, а сейчас эти слова звучали двусмысленно и спорно. Потому, что Рощин лез сам, его не принуждали обстоятельства, но что это меняет?

– По-твоему, – Перелыгин чувствовал, как в нем растет возмущение, – нужно браться за любое сомнительное дельце только потому, что оно все равно будет кем-то сделано? Если за деньги предложат убить, а рядом будет шеренга, готовая выполнить поручение? Тебя это тоже мотивирует и оправдает?

– У тебя разыгралась фантазия, старичок, – сказал сухо Рощин.

– Но ты сам-то считаешь это правильным?

– Не знаю, правильно или нет, хорошо ли, плохо ли. Есть предопределенность событий, мы не можем ее изменить. – Рощин откупорил новую бутылку и стал следить, как бурлящий пузырьками напиток наполняет кружку. – И еще, если хочешь знать, я думаю, что Сороковов больше ничем не рискует. Риск сегодня – делать все по правилам, устаревающим с каждым днем, остаться в стороне, оказаться неудачником. – Он с улыбкой кивнул на тарелку. – Ты кушай рыбку-то, Батаков тебе передал.

«Мы не замечаем, – думал Перелыгин, – как наша жизнь напитывается ложью, как ложь и обман проникают в наши отношения, управляют нами, и мы зависим от них. Прежние критерии рушатся, мы уже не стесняемся двойной морали. Рощин лжет, но почему? Последний мерзавец знает, что хорошо, а что плохо. – Внутри Перелыгина ёкнуло. – Ему важно обмануть не меня, а себя, – подумал он. Но возможно ли обмануть себя? Не знать, ошибаться, заблуждаться можно, даже обманываться с радостной наивностью, но обмануть себя? Может, это и означает совместить здравый смысл с выгодой? А если здравый смысл – лишь выгода, значит, все, что делается вопреки выгоде, совершается и вопреки здравому уму, и только больной, ненормальный человек может делать что-то противоречащее личной выгоде и, стало быть, здравому смыслу? Это имеет в виду Артем? Но как же тогда совесть? Если она становится помехой, почему бы не объявить противоречащей здравому смыслу и ее, а заодно и все, что пытается в нас противостоять злу. Ведь совесть и душа – это одно и то же вместилище в нас добра и зла, которые каждую минуту сходятся между собой. И чем чаще верх берет зло, тем сильнее сжимается, усыхает совесть, указывая на нездоровье души. Если никто тебя не интересует и ты интересен только себе, не лучше ли вообще не думать, не знать никакой правды и успокоиться на лжи, которая ничуть, может быть, не хуже?»

– А что Рэм? Ты поговорил с ним – без старых обид, без лицемерия? – Перелыгин хотел знать: изменил Рэм свои взгляды или еще дальше разошелся с братом.

– Оставь этого блаженного! – Рощин состроил такую кислую гримасу, будто глотнул чистого лимонного сока. – Он из нашего заповедника идиотов. Говорил, конечно! Да толку чуть. Он другой жизни не представляет. Успех его не интересует, честолюбие отсутствует – полноценный неудачник. – Рощин театрально хохотнул. – Даже деньги ему не нужны, родину за них не продаст.

Повинуясь волне неприятия, восстающего из самой глубины, Перелыгин подыскивал хлесткие, обидные слова, готовые сорваться с языка, но неожиданно остановился: слова не способны ничего изменить. Вместе с этой простой мыслью он вдруг почувствовал ясную уверенность. Осознал, что сделает! И это знание наполнило его удивленной радостью – как он не подумал об этом? Он расскажет правду об Унакане! Неизвестно когда и как, но обязательно расскажет.

Перелыгин глубоко вздохнул, улыбнувшись, хлопнул Рощина по плечу.

– Ну, – он весело двинул кружку по столу, – чего пригорюнился, не видишь – пустая? Наливай!

– Не поймешь тебя, – подозрительно покосился Рощин. – То мрачный сидишь, то развеселился.

– Есть повод! – Перелыгин подмигнул Рощину. – Ты мне такую идею подкинул – не соскучишься.

Глава тридцать третья

Дома Перелыгин долго переключал каналы телевизора, слушая новости. Все они начинались с убийства губернатора, везде говорили одно и то же – никто ничего не знал.

Между новостями кривлялись, зубоскалили, спорили самодовольные люди – депутаты, делегаты, попы, астрологи, политологи, банкиры, бандиты, самозажженные «полузвезды» шоу-бизнеса. Они походили на инопланетян, прилетевших обсудить неизвестную жизнь. Юмористы делились впечатлениями о содержании чужих штанов. Мужчины переодевались женщинами, а женщины – мужчинами. Эти люди стайками мотыльков-однодневок слетались на междусобойчики, распространяя вокруг себя бессмыслицу, которой люди должны развлекаться, словно рабы Древнего Рима на празднествах сатурналий.

Между весельем опять сообщалось об убийстве Цветаева. «Но скоро шум стихнет, – думал Перелыгин, – жизнь покатится своим чередом, следствие – своим. Будет тихо вариться тайная каша, пшикнет закипая, пшиком и закончится».

Он вернулся с Золотой Реки, когда перестройка докатывалась до своего исторического тупика, как поезд, направленный не туда ошибочно переведенной стрелкой. В вагонах этого летящего к катастрофе поезда кипели страсти – кто станет машинистом, остановит состав и еще раз переведет стрелку. Борьба ожесточалась, и за ней мало кто понимал: что же потом?

За пятилетие власть Горбачева не сделала ни одного осмысленного шага, чтобы остановить падение страны, позорно, словно термиты, она истачивала мощь державы, добытую потом и кровью. К приходу Горбачева запас золота составлял около двух тысяч тонн, при внешнем долге «застойной эпохи» в двадцать миллиардов долларов. К началу девяностых обнаружилось, что золота осталось двести тонн, а долги доползли до ста миллиардов.

Близилось время обманутых, сброшенных в нищету толп, головокружительных карьер и сказочных богатств. Платой за них должна стать исчезнувшая страна. Пресса и телевидение из кожи лезли, лишь бы поядовитее укусить, побольнее ударить прошлое. «Белые пятна» истории заливались черной краской, неудобные, напоминавшие о величии страницы переписывались. Правда и ложь прошлого сошлись в жестокой схватке с правдой и ложью настоящего. Их сшибка, смута, ее сопровождавшая, породили скукоженного уродца, в одно мгновение потерявшего ориентиры, цели и смысл существования.

Сознание Перелыгина двоилось. Он и власть никогда не питали взаимной любви, «хотя мы, – шутил он, – были нужны друг другу». Он хотел перемен, но в причинах катастрофы не сомневался. Как море можно увидеть в капле воды, так и суть власти можно было рассмотреть сквозь две хорошо знакомые фигурки. «В конце концов, – думал он, – если отбросить условности, на полюсах всегда противостоят друг другу Клешнины и Сорокововы. Беда в том, что, чем выше кабинеты, тем меньше в них Клешниных и больше Сорокововых».

Но в раздвоенном сознании Перелыгина крепла проросшая на Золотой Реке сила, собирающая, словно магнит, по крупицам весь прежний опыт души. Что это за странная сила? Она не была ни долгом, ни страхом, ни убеждениями, ни совестью. Она поднималась из самых глубин его натуры, приходящей в состояние, не зависящее даже от разума, какое-то нутряное, связанное с далеким прошлым, о котором не знал ничего. Эта сила окрепла, когда он стал главным редактором большой федеральной газеты – исполнилось то, о чем они мечтали с Савичевым, прокладывая на карте маршруты своих странствий, веря неписаным законам дружбы, чувствуя себя пророками собственной судьбы.

Перелыгин пропадал на работе, много ездил по стране. Однажды в Астрахани по местному телевидению дали небольшой сюжет в новостях. Ему позвонил Алпатов: «Из “ящика” узнаю про тебя, бродяга! Рад, очень рад, – заголосил он. – А не хочешь ли попробовать мою Наташку на собкора, она в Астрахани в местной газете, журфак закончила».

Когда он уезжал из Поселка в Городок, старшей дочке Алпатова было всего восемь. Перелыгин называл ее сеньоритой, сажал на колени, и они играли в слова. Теперь она работала у него собкором по Нижнему Поволжью.

Они задумали газету, восстанавливающую информационное пространство, разрушенное борьбой за власть, газету на встречных информационных потоках – из глубины страны в центр и наоборот. Она быстро набирала вес и читателя. Но он не чувствовал себя счастливым. Ему стал сниться один и тот же сон: вот он идет по шаткому подвесному деревянному мосту над какой-то бесконечной серой рекой и не может дойти, потому что долина реки ширится, берег убегает от него, теряясь из виду, а мост становится длиннее и длиннее. И, кажется, нет и не было никаких берегов, а мост сам по себе, без опор, раскачиваясь, плывет в воздухе над водой. «Возможно, это мост над безвременьем, – просыпаясь, думал Перелыгин, – которое мы хотим перейти, чтобы оказаться в нормальном времени, но, чем мы к нему ближе, тем сильнее я чувствую подмену настоящего, уплывающего от нас дальше и дальше».

«Не надейтесь, Егор, что вам скажут спасибо, – говорил ему за обедом близко знакомый бизнесмен, сделавший большое состояние. – Люди, может, скажут – и то не все, а власть и бизнес – нет. Им единение страны ни к чему. Москва накачивается громадными деньгами и занята только собой, отгрызая повсюду жирные куски. Ей плевать на периферию. Губерниям это, конечно, не нравится, им самим хочется своими богатствами пользоваться, и они грозят центру сепаратизмом, всякими местными республиками. Но когда им нахлопают по ушам, а Москва им обязательно нахлопает, как только почувствует силу, они заголосят о единстве, но не теперь. Вы, дорогой Егор, размышляете о встречных информационных потоках, а влезли во встречные интересы, и это чревато большими проблемами, потому что сегодня всем правит чистоган, в котором благородству места нет».

Глядя в сотый раз на лежащего у рекламной тумбы Цветаева, он вспомнил тот разговор, уверяя себя, что глубинный смысл убийства вовсе не в ущемленных интересах «золотой», «рыбной», «крабовой», «ивасевой» и прочей мафии. С распадом страны история не остановилась, катастрофа не означала ее конец, стала вариться каша новой истории – перехода гигантской государственной собственности в частные руки. Смысл этого выстрела в том, что от одного человека, пусть и губернатора, пусть очень хорошего и честного (что для него еще хуже), стало слишком зависеть распределение прав на пользование природными ресурсами – утерянная прерогатива государства.

«Этот выстрел имеет мистический смысл, – думал Перелыгин, машинально нажимая кнопки телевизионного пульта. – Он прозвучал сегодня утром, но его истоки в далеком прошлом, он вышел из него, прозвучал его проклятьем. Почему с годами, когда обычно человек обретает ощущение неповторимости прожитого, соединение утраченного и настоящего, в нем не происходит этого соединения и он не испытывает радости? – Перелыгин отбросил пульт, принялся расхаживать по кабинету, бросая взгляды на ровные корешки книг в шкафах за стеклом, картины на стенах, большой портрет Лиды напротив двери, с которого она смотрит на входящего изучающим ироничным взглядом, мягкий удобный диван с большим глубоким креслом, на скромный уют, в котором ему хорошо работается, нравится проводить время, встречаться с друзьями. – Может быть, потому, что нынешнее настоящее не вытекает из прошлого, между ними больше нет связи? Но вот на экране лежит у тумбы застреленный Цветаев. Значит, связь есть. А его собственное прошлое и его настоящее? Разве это не он сам? Или что-то так сильно изменило его, что он не может принять настоящего, и ему остается только прошлое? Что же случилось с ним там? Неужели это то самое проклятие, о котором говорил дед Толя – проклятие Севера, накрывающее человека до конца его дней вечной тоской и любовью? Как тоскуем мы по детству, первой любви, молодости, которая с годами все чаще напоминает о себе сладостными толчками внутри, заставляя думать о безмятежном, счастливом времени, когда презрение к смерти и уверенность в бесконечности жизни дарят спокойствие и чистоту помыслов. У человека ведь совсем немного лет, которые он может прожить на «высокой ноте». Как там у гения? «Пока свободою горим, пока сердца для чести живы…»? Гений понимал, что «пока» – срок небольшой и быстро проходит. И что же? Далее жизнь должна остывать, превращаясь в утешительные воспоминания? Или действительно благополучный стандарт жизни несовместим с горением души, время должно брать свое, и дух человеческий не может быть постоянно на пределе возможного. Но каков этот предел жизни сердца для чести, каков ее срок? Может быть, он свой для молодости, для зрелости, для старости, и честь с годами осознается по-разному? Что происходит с нами потом?»

Перелыгин вспомнил последнюю встречу с Пугачевым, который никуда не уехал с Золотой Реки. Брал лицензии, добывал золото. В последнее время болел и часто прилетал в Москву. В тот летний день они долго сидели в Доме журналистов – обедали, играли в шахматы. Пугачев раз за разом играл одно и то же начало, как и много лет назад. Перелыгин рассмеялся: «Ты не меняешься, хотя прекрасно знаешь, как я буду бороться против твоих угловых пирамидок». «Меняюсь. – Пугачев с прежним прищуром, оторвал глаза от доски. – Тогда я был дураком, потому что верил, а теперь дурак, потому что не верю. Не могу, не во что, а без веры ничего не получится. Я вот, думаю… – Он подпер пешку bЗ слоном на b2. – Мы все – старая оболочка духа исчезнувшей страны, которую он с себя скидывает, а в новую облекается. Почему происходит так, а не эдак, Гегель не сказал, только, сдается мне, дух новой страны хочет облечься не в какие-нибудь там белые, а в золотые одежды, в коих и умрет, нельзя духу в них жить. Ничего, что я образованность демонстрирую? – Он, улыбнувшись, двинул пешку на другом фланге. – Помнишь, как у нас говорили: золото добывать – себе могилу копать».

Через несколько дней Пугачев улетел. «Выбирайся ко мне в августе, – сказал он на прощание, – порыбалим, попалим по банкам, винчестер тебе подарю, пройдем по местам “боевой славы”». А через неделю позвонила его жена Ольга и, давясь слезами, рассказала, что, вернувшись домой, Пугачев внезапно умер.

«Мистика какая-то, – с горечью думал Перелыгин. – Нельзя мне дарить оружие, даже думать об этом нельзя».

Встречи с Пугачевым опрокидывали его в тягостные раздумья. Однажды тот с едкой торжественностью сказал: «Ты хоть и командуешь газетой, но правды не знаешь, а я тебе скажу: государство добычу золота больше не контролирует. Кто бы мог тогда подумать, – покачал он головой, – кто бы мог».

Перелыгин помнил, как впервые попал на горный полигон: тот гудел, скрежетал железом; тяжело выдыхая сизые дымы, ползали груженые «БелАЗы»; экскаваторы и погрузчики плавно поднимали тонны земли, ссыпали ее в кузова самосвалов, бульдозеры утюжили землю, как археологи снимая слой за слоем пустой породы, под которой погребен золотоносный песок; даже бег по кругу ленты на транспортерах – все, казалось, подчинено воле неведомого дирижера.

Из этого движения, мощи и гула рождалась твердая уверенность жизни и незыблемости истин. Оно представлялось вечным, неодолимым движением разума, преследующим россыпь, разгадывающим ее выкрутасы, «ловушки», «карманы», «сундуки» и другие загадки природы. Невозможно вообразить, что этот ненасытный рокочущий зверь остановится, застынет в недоумении – куда дальше? Его растерянность, остановка означала бы крушение смысла, потерю разума, растворение в вечности. А потом? Потом – только безмолвная природа.

Исковерканные долины залижут ручьи и реки, к их берегам вернется отброшенная тайга, а золото пойдет кочевать по банковским хранилищам, рушить курсы валют, обогащать и разорять, вызывать радость и слезы, войны и убийства, если кто-то не догадается однажды выбросить на свалку этого «кумира». Так он тогда полагал.

Но оказалось, новое время не сохраняет традиции старого, оно отменяет их, следуя своей логике и новым интересам. Сорок лет Унакан ожидал своего часа, однако отсчет его срока пришел из иного времени, в котором стало можно все, чего нельзя было вчера. В результате загубленное месторождение… бессмысленный прииск… Пустяки, мелочь! Но эта повсеместная бессмысленность корежила одних людей и возносила других, став началом необратимого разлома.

Зло входит в жизнь само собой, а то, что полезно, внедряется силой, преодолевая частные интересы – Перелыгин криво улыбнулся: «Кто это сказал?.. Не помню… Кажется, Руссо… Не точно… Как-то иначе… Да какая разница! Через двести лет мир все тот же. И бич Прудон на берегу втолковывал мне эту же мысль. Но я пропустил, не придал значения. Хотя, может быть, именно наша попытка ограничить в человеке проявление им природных пороков и влекла к нам ненависть Запада, а когда Горбачев заговорил об общечеловеческой морали и ценностях – которых на земле нет и быть не может, потому что для разных стран, людей, религий мораль, а стало быть, и ценности разные, – там, на Западе, его так поддержали. Не потому ли, что эта болтовня, как цунами, смела наши моральные ориентиры, разрушила плотины, сдерживающие пороки, и они хлынули теперь во все стороны жизни? А мы восхищенно наблюдаем за преображением, не соображая, что пороки ярки и привлекательны в сравнении с неказистыми на вид добродетелями».

Телефон отвлек его от мыслей и телевизора.

– Как поживают акулы пера? – услышал он хорошо знакомый голос с акцентированными окончаниями в каждом слове.

– Валентин, как я рад тебя слышать! – закричал Перелыгин, но спохватился и заговорил тише. – Какие новости пекутся на седом Урале? Фирма процветает?

С помощью бывшего начальника Мельников избежал крупных неприятностей. Отслужив, вышел в отставку и основал в родном городе частное предприятие.

На крик заглянула жена, вопросительно посмотрела.

– Валя, Мельников, – прикрыв трубку ладонью, шепнул Перелыгин, тут же услышав: «Супруге привет, чего шепчетесь?» – Тебе – ответный, спрашивает, когда приедешь?

– Я бы хоть завтра, да дел невпроворот, к лету поближе, может, и получится, но! – произнес он с ударением, сделав короткую паузу. – Давай не загадывать, суеверным становлюсь. Ты понимаешь, что старые мины начали срабатывать?

– Давно срабатывают, да не все взрывы мы слышим. – Перелыгин отключил звук в телевизоре, подошел к окну. – Новая сущность игроков до поры до времени прячется, не выходит наружу.

– Верно, – согласился Мельников. – Чем крупнее игра, тем труднее договориться. Помнишь, я говорил, что логика, вещь железная, если она правильная, обязательно сойдется.

– А я собрался было в нашем краю блакитных озер побывать, есть задумка кино сделать.

– О чем?

– Все о нем, «желтом дьяволе». Только с настоящей историей, с правдой. Врут на каждом шагу. Пару дней вдоль дороги попрыгают, кусок ржавой «колючки», щепотку золотишка, бича какого-нибудь снимут – и бегом к столичным деликатесам. Ты и сам все видишь. Я узнавал, кое-кто из тех, с кем я в ту последнюю поездку встречался, живы, слава богу. Хочу с ними на камеру потолковать.

– Интересно, – сухо сказал Валентин. – По интонации Перелыгин моментально представил, как тот плотно сжал губы, взметнув левую бровь над серо-голубыми глазами. Он делал так всегда в минуту быстрой работы мысли. – Ты хоть и упрямый, но прими дружеский совет старого чекиста. То, что хочешь, сделать не позволят, а жизнь себе усложнишь, – предостерег он твердым голосом. – Нынче по руинам за правдой бродить – только ноги ломать. Подожди немного, там видно будет. Кстати, что с Унаканом, не в курсе?

– Ко-па-ют, – сказал нараспев Перелыгин, глядя в окно. Стоял пасмурный октябрьский вечер, в свете фонаря к земле тянулись тонкие непрерывные нити дождя. Под порывами ветра они приближались к окну, утыкаясь в него, сползали по стеклу мокрыми дорожками. – Берут пока по тонне. – Перелыгин следил за дорожками на стекле. – Но геология кончилась – разведывают попутно с добычей. Втемную играют.

– Ну, Бог им в помощь, – помолчав, сказал Мельников. – Будь здоров и звони.

Перелыгин положил трубку, послонялся туда-сюда по кабинету. Когда-то они решили, что Сороковов лишь хочет сыграть не по правилам, а правила никуда не делись, просто их стали плохо соблюдать. Но то было лишь началом игры. Для нее писались иные правила, а прежние выбрасывались, как истлевший хлам. Новые правила означали крах могучей золотодобывающей отрасли, построенной с «чистого листа» за пять десятилетий, и гибель лучшей на земле геологоразведки, создавшей стране невероятно прочный ресурсный потенциал.

С тех пор прииски и геолого-разведочные партии Золотой Реки угасли как беспризорные костерки на ветру. Двенадцать тонн золота – годовая добыча комбината – в мгновение ока «повисли» невыгодной обузой на шее нового государства. Закрылись школы, больницы, профилактории, Дома культуры, магазины. Поселки хирели, пустели, превращаясь в призраки. Брошенные на произвол люди, оставляя дома, потянулись на материк. Обезлюдела Колымская трасса, рушились мосты через реки. Высочайшего уровня горняки и геологи трамбовали чемоданы и грузили контейнеры. Зато по речкам и ручьям закопошились старатели. Добыча упала в разы.

«А может, прав Сороковов, решивший хоть что-то урвать с Унакана, – думал Перелыгин. – Может, он умнее и дальновиднее нас, знал, что Унакану Вольского не будет места, а недоразвитому уродцу – пожалуйста, и умышленно шел на риск?» Рассуждая так, он оправдывал Сороковова, принимая часть вины на себя – вдруг они ошибались! «Ты же знаешь, – выдвигал новый аргумент в пользу Сороковова Перелыгин, – у соседей, аж с пятидесятых, не могли довести до ума Надеждинское месторождение, а оно тянет на все шестьсот, а то и побольше. И тут мы со своей сотней. Может, не нужно стране столько золота – Надеждинское до сих пор не пустили, все хозяина ищут. Ну и что, – возражал он себе, – не нужно сегодня – понадобится завтра. Лежит тихо, есть не просит. Нет, прав был Градов: старатель – это конец, не важно – с лотком он или с шагающим экскаватором. Мы грабим себя, как наркоманы, вынося семейные драгоценности».

Он учуял дразнящий запах и поплелся на кухню. Стол был почти накрыт.

– Отчего не спит Урал? – Раскладывая ножи и вилки, Лида с живым интересом посмотрела на Перелыгина.

– Ворошит прошлое. Странно, мы с Валентином подумали об одном и том же. Случайное совпадение? – Он потоптался у плиты, стараясь распознать тайну, скрытую под крышкой на сковороде, источающей сногсшибательные ароматы.

– Лучше пойди принеси что-нибудь выпить. – Лида слегка оттолкнула его от плиты. – Не стой, как кот у сметаны.

Он с удовольствием посмотрел на жену. Лиде каким-то непостижимым образом удавалось сторониться влияния времени. Ее красивое лицо было гладким, кожа упругой, большие глаза-хамелеоны сохраняли лучистый блеск, по-прежнему способны веселиться и грустить одновременно, меняя цвет от серого до чайно-зеленого, в зависимости от настроения. Волосы кое-где обесцветила седина, скрываемая каштановой краской, но стройная фигура не тяжелела, оставаясь легкой и подвижной, придавая моложавость и изящество, останавливала взгляды мужчин. Перелыгин ощутил в душе покой и уют, предвкушая тихий, домашний вечер.

– Я выпью водки, а тебе сухого, – утвердительно кивнул он. – Красного или белого?

– Красного. – Лида достала фужер для вина и водочную рюмку, сполоснула, вытерла насухо, оценила на свет чистоту сияния тонкого стекла.

Некоторое время Перелыгин молча с наслаждением поедал тонко порезанное мясо под каким-то умопомрачительным соусом. Соусы Лида готовила сама, придумывала новые рецепты или отыскивала их в Интернете. Впрочем, времени на основательную кулинарию не хватало, да и Перелыгин предпочитал простую еду, без изысков. «Мы любим вкусно пожрать, – смеялся он, – но легко обойдемся кашей и картошкой в мундире».

– Погоди-ка! – оторвавшись от еды, он подозрительно поглядел на Лиду. – А в честь чего чревоугодие?

– Утолив голод, мужчина начинает соображать, – удовлетворенная подтверждением своей мысли, засмеялась Лида. – Это я напоминаю, что через неделю годовщина нашей свадьбы, чтобы ты успел подготовиться.

– Что ж, – довольно погладил сытый живот Перелыгин, – путь не оригинальный, но испытанный и верный.

– Скажи лучше, – Лида отпила немного вина, – какое прошлое вы ворошили с Мельниковым?

– Сегодня застрелили Цветаева.

– Мои художники – люди впечатлительные – с утра обсуждали, почему раньше секретарей обкомов не стреляли.

– И к чему пришли?

– Они деньгами не распоряжались и жили на зарплату, пусть и хорошую. – Лида налила себе минеральной воды. – Вы на Севере больше любого секретаря получали. Так что Валентин?

– Валентин считает, что взрываются мины, заложенные в перестройку. Тогда ломали и добычу, и геологию, а они друг без друга никак не могут, но главное, отрасль жила по правилам, золото ведь не рожь, не посеешь, через месяц не взойдет. Сломали правила, а золото – металл нехороший, дурно на людей влияет. – Он помолчал, налил водки из небольшого хрустального графинчика. – Мы знали, какие правила придут на смену, и не ошиблись.

– Пора бы тебе и успокоиться, столько лет прошло. – Лида участливо посмотрела ему в глаза хорошо известным взглядом, стараясь почувствовать то, что испытывал он. – Когда ты уезжал, я и подумать не могла, что та жизнь так глубоко войдет в тебя. – Она чуть наклонила набок голову, и этот наклон он тоже хорошо знал и любил. – Мне казалось, она совершенно не твоя.

– Сегодня еду домой, воспоминания всякие крутятся в голове, и чувствую, что живу двумя жизнями, прямо мистика какая-то. – Перелыгин обернулся, взял с подоконника пачку «Мальборо». – Одна – эта, реальная, а другая… Будто Индигирка течет во мне, даже шум ее слышу, и вливает в меня прошлое… А может быть… – Перелыгин вдруг замолчал, очарованно глядя, как Лида, медленно выпивая вино, запрокинула голову, отчего ее изящная тонкая шея вытянулась струной, а ткань лазоревой кофточки напряглась над поднявшейся полной грудью. – А может… – Его голос зазвучал веселей. – Тот кусок кажется мне отдельным, потому что я прожил его без тебя?

– Мне хоть и не довелось испытать такого счастья… – Лида оглядела Перелыгина. – Считай, я всегда была на твоей стороне, хотя так и не пойму, что там с тобой случилось, впрочем, мне кажется, ты не напрасно поехал.

– Я тоже не пойму, похоже, ты признаешься мне в любви?

– Конечно, ты же меня помнил, не забывал, вот и я не забывала!

– Все десять лет?

– Все! – Лида посмотрела на Перелыгина с легким кокетством. – Я не хочу, чтобы тот кусок жизни превратился в корабль-призрак и уплыл по твоей Индигирке неизвестно куда.

«Она хочет войти в то время, которое прошло без нее, – с теплой благодарностью подумал Перелыгин. – Хочет соединить берега нашей молодости и настоящего. Но возможно ли такое, даже если нам и жаль потерянного времени? Возможно ли оказаться в нем вместе, пусть в воображении, испытать сладкое и опасное наваждение – прожить заново каждую минуту? Нет, это были бы другие минуты, другой не нужной нам обоим жизни. Может быть, мне только казалось, что Лида осталась далеко, а она жила в памяти, лишая меня свободы. Даже в чудесной сказке с Тамарой – в красивом, долго затухающем романе, в котором страсть раздували редкие романтические встречи в скупом на разнообразие Приполярье. Ведь что-то удерживало меня тогда от Тамары, но что? Что я должен был понять за эти годы, чему учиться? Любить? А как можно научиться этому? Не знаю. Но, может, ради того, чтобы научиться любить, человек и приходит на землю? Ради самого главного! Только ради этого одного! Но что и когда мы сделали не так? Кто столь сурово наказал нас, взыскав невероятно высокую плату: выяснилось, Лиде поздно рожать второго ребенка. Это известие едва не довело ее до нервного срыва и еще долго отравляло нам жизнь, даже в минуты близости. Потом Лида внешне успокоилась, но я знаю, она таит от меня свою боль. Что раньше помешало нам соединиться? Мой отъезд или другая, неизвестная причина? Что происходило с нами тогда? После отъезда я ждал ее, но новая жизнь несла меня в другое измерение, я все реже думал о Лиде. И она не жила одними воспоминаниями – было замужество, рождение Полинки, работа… А теперь мы пьем вино, сожалея о потерянном времени, не позволившем нам еще десяток лет прожить вместе. Может, в этом и состоит наше счастье и наша вина, но перед кем? Кто преподал нам этот суровый урок?»

– Не желает ли поручик налить даме вина? – Голос Лиды прозвучал будто издалека.

Перелыгин благодарно улыбнулся, сбрасывая наваждение воспоминаний. Лида предлагала веселую игру, возвращая обоих в годы молодости, когда они в шутку называли друг друга «графиня» и «поручик».

– Или вы теперь полковник? – Она наклонилась к нему с доверительной готовностью получить подтверждение, широко раскрыла глаза, понизив голос до шепота, смешав наигранный испуг с удивлением. – А может, вышли в генералы?

– Нет, графиня. – Он гордо вздернул подбородок, включаясь в игру. – Я слыл вольтерьянцем, остался в поручиках, за участие в бунте изгнан со службы и был сослан к берегам сибирских рек изучать жизнь холодных окраин империи и учиться.

– Учиться? Чему, поручик, неужто пасти оленей и совершать набеги за чужими женами?

– Учиться любить. Любить вас, графиня.

– Любовь – изысканное и сложное чувство, ей претит первобытное существование.

– Напротив, любовь самое простое чувство, графиня, но в его простоте, быть может, и кроется самое непостижимое для человека. Кстати, не окажись я в ссылке, разве жалели бы мы теперь о времени разлуки, не так ли, графиня?

Перелыгин едва не открыл от удивления рот, заметив, как после его слов Лида неуловимым движением ресниц согнала с глаз веселую дурашливость, и они засияли зеленым тайным блеском. В эту минуту она была особенно хороша, и он беззастенчиво любовался проступившим румянцем (наверное, от вина) на упругой, гладкой коже щек, едва подкрашенными губами, вкус которых хорошо знал, легкой небрежностью прически – над ней она подолгу колдовала втайне от него, смеясь, называла продуманным беспорядком.

– И мы знаем: это ведь правда? – Она наклонила голову хорошо знакомым движением, всматриваясь в его глаза, ища в них ответа и согласия сразу.

Перелыгин хорошо помнил это влажное зеленое сияние глаз, как в том обычном городском автобусе, в середине осени. Их первой осени в Москве. Они возвращались с концерта или спектакля в крохотную съемную квартирку в Орехово-Борисово, на окраину. Несколько человек, вышедших с ними из метро, прикрывшись зонтами от мелкого назойливого дождика, растворились в темноте спального района, а на остановке чудом торчал, тускло светясь окнами, последний, случайный, прямо как в песне, полночный автобус.

Поскрипывая рессорами, он потихоньку покатил по мокрой, пустой, плохо освещенной дороге. Ветер сбивал с поредевших деревьев желтые листья, бросая их пригоршнями под колеса и на ветровое стекло. Никого больше в салоне не было, никто не стоял на остановках, а водитель, сидевший за прозрачной стенкой кабины, аккуратно останавливался, раздвигал скрипучие двери в сырую темноту, но ветер заносил в них только запахи городской окраины и капли дождя.

Они расположились рядом, чувствуя плечами друг друга, и молчали. Мимо тянулась вереница темных домов. Большинство окон погасли, а светящиеся вызывали интерес: почему там не спят?

Лида сидела, чуть отвернувшись к окну он смотрел на нее и мимо нее в темное окно автобуса, и думал об осени, вызывавшей у него тоску по большим и, казалось, утраченным надеждам. Думал, что у них нет дома, они скитаются по чужим углам, и не представлял, когда закончится кочевая жизнь; что у него никак не получается с работой, его «северных» им на первое время, конечно, хватит, но, похоже, придется соглашаться на то, что есть, а не уповать на манну небесную, потому что здесь никто его не ждал и никому он не нужен. Думал о дочери Лиды – Полянке, которую должен полюбить. И очень жалел Лиду, размышляя о необъяснимых выкрутасах жизни: ладно он – сам распорядился своей судьбой, сам перепрограммировал ее, но за что страдает она? Не хотела с ним ехать, а оказалась одна, без жилья, с ребенком на руках в чужом городе. Перелыгин чувствовал себя очень виноватым перед Лидой, хотя и не мог объяснить, в чем его вина и почему чувство этой вины преследует его.

Он осторожно положил руку ей на плечо. Лида медленно повернула голову. Ее рассеянный взгляд обрел осмысленность, она вопросительно через силу улыбнулась.

– Не грусти, – сказал Перелыгин, – нам, наверное, придется долго выкарабкиваться, но мы это сделаем, правда, для начала, – он мягко прижал ее к себе, беспокойно глядя в темные зрачки, плохо различимые в полумраке пустого автобуса, – тебе придется выйти за меня замуж.

Она замерла. Он почувствовал это ладонью, лежащей на ее плече, опустила глаза, а когда подняла их, он увидел то самое влажное сияние, которое запомнил навсегда.

Покинув автобус, они пошли, прижавшись друг к другу, по узкой дорожке, покрытой лужами, в проколах нескончаемого дождя, вдоль нескончаемо длинного дома, прячась от встречного ветра, выставив зонт перед собой.

Среди ночи Перелыгин проснулся и тихо лежал под шелест мелких капель по металлическому козырьку над балконом. В проем между шторами в спальню проникал слабый свет уличного фонаря, возвращая его к реальности после сна, в котором он опять шел по шаткому подвесному мосту над рекой, но в этот раз на берегу его ждала она. Он понимал, что на берегу стоит Лида, но узнать ее не мог, не мог рассмотреть ничего, кроме невнятных очертаний фигуры, расплывающейся в молочном тумане. Приподнявшись, он поглядел на спящую Лиду – удостовериться, что рядом именно она, и глупо улыбнулся, окончательно освобождаясь от обрывков сна.

Перелыгин лежал спокойно, прислушиваясь к ровному дыханию жены, вспоминая события печального дня. Мысли возвращали его к смерти Цветаева, в голове крутились обрывки воспоминаний северной, отдельно прожитой жизни.

Он вспомнил, как однажды на прииске во время съемки золота его провели на промприбор, где посторонним в это время появляться запрещалось, и девушка-съемщица высыпала ему на ладони пригоршню золотого песка. Глядя на грязновато-рыжие пластинки, он представлял их превращение в массивные браслеты, цепочки, кольца, тяжелые кулоны, сверкающие ожерелья, усыпанные драгоценными камнями и бриллиантами, в золотые мужские и женские, большие и маленькие часы. Он даже слышал их разноголосое тиканье в каком-нибудь магазине на Столешниковом или на Старом Арбате, бесстрастно отсчитывающее мгновения жизней миллиардов людей на земле. «Неужели те неровные золотые пластинки на его ладонях, – думал Перелыгин, – невзрачные кусочки из глубин земли – предназначены только для услад и служения бессмертному божеству, живущему вне времени, алчущему непрерывных жертвоприношений – крови, измен, безумств. Или, став сияющими слитками, скрывшись за непроницаемыми дверями банковских хранилищ, они будут стоять на страже этого золотого божества, облекающего дух, как говорил Пугачев, в смертельные золотые одежды».

Перелыгин почувствовал, что сон опять подкрадывается, обволакивая его полудремой. В ней слышались невнятные голоса, звучащие словно под высокими гулкими сводами с узкими окнами, сквозь которые вниз лился неземной зеленый свет, напоминавший то памятное северное сияние при первой встрече с Тамарой. Голоса звучали громче, каждый говорил что-то свое, и было не разобрать слов. Потом они зазвучали вокруг, будто он стоял в окружении людей, и хотя в ярких слепящих потоках льющегося с высоты света не различал лиц, он знал их. Они встречались в шахтах, на полигонах, в геологических маршрутах, самолетах, попутных машинах, в балках, теплушках и «нарядных», за длинным, грубо струганным столом, где все сидели уставшие, промороженные, с красными от шахтной пыли глазами, звучно отхлебывая из кружек черный дымящийся чай. Наконец зеленое сияние ослабло, растаяло до обычного дневного света, и он увидел их лица. Он видел их всех сразу и каждого в отдельности, отыскивая Любимцева, Пугачева, Градова, Клешнина, Савичева, но не находил. «Почему я не вижу их, они должны быть где-то рядом?» – заволновался Перелыгин, чувствуя, как оставляет его дрема, возвращая к действительности ночи, к желтому свету уличного фонаря в проеме штор.

Что-то изменилось за окном. Там наступила тишина. Дождь перестал барабанить по металлу козырька. «Вероятно, ветер все же разогнал тучи», – подумал он.

Осторожно, стараясь не разбудить Лиду, выбрался из постели, тихо притворил дверь спальни и пошел на кухню. Глядя в окно, закурил сигарету, вскользь подумав: что все-таки от него нужно было Цветаеву? Зачем тот позвонил буквально накануне своей гибели, что хотел сказать?

Он курил у окна в одиночестве среди ночи. Ветер прорвал напитанную влагой, будто губка, серость, всю неделю накрывавшую город, сквозь обрывки туч мокрым светом засветились редкие звезды. Перелыгин взглянул на часы. Было начало пятого. Непроницаемая тишина стояла в квартире. Заканчивалась еще одна октябрьская ночь второго года третьего тысячелетия. И будто сияние Млечного Пути, отраженное в Золотой Реке, несущей свои вечные воды к Ледовитому океану, лукавой усмешкой висело над ним проклятие Индигирки.

2009–2013

Оглавление

  • От автора
  • Выстрел из прошлого
  • Глава первая (За двадцать пять лет до убийства)
  • Глава вторая
  • Глава третья
  • Глава четвертая
  • Глава пятая
  • Глава шестая (прошло восемь лет)
  •   Пунктир времени (1987 год)
  • Глава седьмая
  •   Пунктир времени
  • Глава восьмая
  •   Пунктир времени
  • Глава девятая
  •   Пунктир времени
  • Глава десятая
  •   Пунктир времени
  • Глава одиннадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава двенадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава тринадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава четырнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава пятнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава шестнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава семнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава восемнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава девятнадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать первая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать вторая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать третья
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать четвертая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать пятая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать шестая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать седьмая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать восьмая
  •   Пунктир времени
  • Глава двадцать девятая
  •   Пунктир времени
  • Глава тридцатая
  •   Пунктир времени
  • Глава тридцать первая
  •   Пунктир времени
  • Глава тридцать вторая
  •   Пунктир времени
  • Глава тридцать третья Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Проклятие Индигирки», Игорь Георгиевич Ковлер

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства