ОПЕРАЦИЯ „ШВАРЦ ШАТТЕН“
День стоял жаркий. Солнце, поднявшись из-за гор, поливало землю зноем. В лесу было тихо, но тишина эта была гнетущей, как перед грозой.
Командир соединения сидел у ручья и бросал в воду камешки. По воде волнами расходились круги.
От него ждали решения. Решения спасительного, мудрого и незамедлительного. Но решение не приходило.
В книгах про войну, которыми командир зачитывался в детстве, полководцы всегда неслись впереди на белых или вороных скакунах. В далеких детских играх он тоже мчался на воображаемом коне и размахивал деревянной саблей. Он вырос и стал командиром. Мечта детства исполнилась. Но если бы сейчас спросили его о самом заветном желании, он, скорее всего, попросил бы вернуть те дни, когда мальчишкой носился верхом на палочке, лихо врубаясь в заросли крапивы.
Но никто не интересовался его желаниями. Он — командир, и все ждут его решения. А решения нет, и кажется, что найти его невозможно.
Со всех сторон немцы. Немцы идут из-под Севастополя, от Бельбекской долины. Они уже в заповеднике. Каратели движутся волнами. Пятьсот-семьсот метров — и новая волна. Обшаривают каждую балку, каждую складку земли. А у подножия Чатыр-Дага — огневые заслоны, огневой мешок. По замыслу немецкого командования, теснимые «волнами» партизаны должны попасть в этот мешок.
Так донесла разведка. Еще известно, что карательная операция закодирована под грифом «Шварц Шаттен». Шварц Шаттен — черная тень. Это — немногое, что знал командир о противнике. Зато он хорошо знал другое: встреча с карателями означает верную гибель. На партизан брошены немецкая пехотная дивизия, горнострелковая дивизия румын и три эсэсовских батальона. А в соединении осталось триста человек. Карателям достаточно только нащупать и окружить это небольшое соединение: бой в таком кольце будет последним для партизан.
Надо уходить, а уходить некуда. Всюду гитлеровцы. Одна волна, другая, третья…
Командир бросает в воду камешек, и от него кругами расходятся волны. Одна, другая, третья… Между волнами покачивается легкая желтоватая щепка…
И вдруг решение пришло. Конечно, думать, что командир нашел его, бросая в воду камешки и глядя на круги, расходившиеся по воде, было бы так же нелепо, как утверждать, что Ньютон открыл закон всемирного тяготения только потому, что яблоко свалилось ему на голову.
Вероятно, решение сложилось подсознательно, а круги на воде и желтая щепка только помогли зрительно оформить созревающую мысль.
Круги возникают в центре, там, куда падает камень. Затем они ширятся, катятся волнами до самого берега. Волны разбегаются по всей поверхности воды, но ни одна не нагоняет предыдущую. Если бы желтая щепка могла сознательно передвигаться и идти вслед за волной, не слишком близко, чтобы не догнать ее, и не слишком далеко, чтобы не быть настигнутой следующей волной, то…
Все время находиться между двумя волнами! Прижаться к противнику и все время двигаться, не выпуская его из виду. Шварц Шаттен, черная тень… Ну, что ж! Станем и мы тенью — тенью противника!
Это было решение. Отчаянно дерзкое и рискованное, но все-таки решение!
Оно было выполнимо при двух условиях. Первое — нужно точно знать закон распространения волн, иными словами — замысел противника и схему этапов прочеса. Второе — двигаться необходимо в абсолютной тишине. Придется идти, буквально наступая немцам на пятки. Малейшая неосторожность — и конец.
…Через час партизаны снялись с лагеря, бесшумно зашагали к лесной дороге. На месте осталось пятнадцать человек — вся группа Вихмана. Это были опытные солдаты, почти все из морской пехоты, почти все воевали под Одессой. Пятнадцать отчаянных ребят-комсомольцев, готовых вступить в любой неравный бой. Но сейчас от них требовалось другое: Вихману было приказано срочно и любой ценой добыть у противника план операции.
Это оказалось далеко не просто. Сразу после отхода основной группы партизан на штабную поляну повел наступление батальон эсэсовцев. Батальон этот, ведомый опытными проводниками, шел впереди колонны.
Моряки заминировали подступы к штабу и залегли, ожидая дальнейших событий. События не замедлили развернуться. Боевое охранение эсэсовцев наскочило на мины. Иван Демин, прозванный за свой рост «Полтора Ивана», мрачно хмыкнув, подсчитал возникшую нехватку в наличии эсэсовских рук, ног и голов. Бондаренко поддержал автоматный огонь товарищей очередями из «дегтяря». Жора Грузинов прополз вперед и подбросил в самое пекло пару гранат.
Немцы открыли ураганный огонь. Иного моряки и не ждали. Убедившись, что приказ командира им сейчас не выполнить, они отошли и залегли в глухой балке, поросшей дубняком, густым орешником и шиповником.
Некоторое время со стороны штабной поляны слышались выстрелы и взрывы. Немцы воевали с пустыми землянками. Потом в небо взвились тусклые при дневном свете ракеты и все стихло. Потянуло гарью, видимо, эсэсовцы жгли партизанские шалаши.
Тут же, в балке, Вихман наскоро объяснил обстановку и напомнил приказ: любой ценой захватить языка-офицера или добыть нужные документы.
— Отряды в опасности. Триста человек до сих пор знали, что мы — моряки. Или приказ будет выполнен, или я — не Вихман, а вы — не моряки. Ясно, ребята?
— Чего там, командир, — сказали ребята, — ты — Вихман, а мы — моряки.
А Жора Грузинов добавил:
— Сделаем, чтоб мне не видать Черного моря!
В балке было сумрачно и прохладно. Солнце почти не проникало сквозь густые кроны деревьев. Где-то терпеливо стучал дятел. Постучит, на минутку остановится, словно прислушиваясь, и снова: тук-тук-тук-тук!
— Предлагаю, как стемнеет, под полундру всем навалиться на лагерь; кого-нибудь да уведем, — сказал Полтора Ивана.
— С шумом не пойдет, — поморщился Вихман. — Охранение на подступах к лагерю засечет и дальше не пустит.
— Командир! Нас всего пятнадцать, но мы ж морская пехота! Неужто не пробьемся?! — возмутился Бондаренко.
— Митинг объявляю закрытым, — жестко отрезал Вихман. — Слушайте приказ. Идут двое. Не идут, а ползут. Один остается для прикрытия на обводе, другой проникает в лагерь…
Моряки молча встали и начали подгонять оружие. Вихман не удивился, только устало повторил:
— Я сказал: пойдут двое.
К нему шагнул Жора Грузинов:
— Я иду! Командуйте — кому со мной.
— Почему именно ты? — прищурился Вихман.
— Так я же в лесу, как дома. Проползу — лиса не услышит.
— Хватит травить, — оборвал его Коля Дементьев, стройный плечистый блондин. — На палубе, как дома, в лесу, как дома, — иронически усмехаясь, передразнил он Грузинова. — Ты же одессит, с детства ходил в море с рыбаками и леса не видел!
Грузинов на миг смутился, но сейчас же оправился — не такой он был парень, чтобы долго смущаться, — и торопливо заговорил:
— И потом я ихний язык знаю. Чтоб мне подавиться морским ежом! Их бин ди кляйне кнабе меньш… Тринкен шнапс, хенде хох, хальт, цурюк! Гиб мир дас документы!.. — Жора запнулся: этим исчерпывалось его знание иностранных языков, и он снова заговорил почти по-русски:
— Чтоб мне не видать Черного моря!..
— Подожди! — Вихман задумался. Почему бы не пойти ему, Вихману?.. Он тяжело вздохнул. В двадцать три года, когда все хочется делать самому, быть командиром не такая уж приятная штука… Пойдет Жора, а с ним на прикрытие — Коля Дементьев, комендор с крейсера «Червона Украина», который и в темноте стреляет без промаха. У Грузинова же — Вихман об этом давно догадывался — есть одно качество, незаменимое при выполнении этого задания.
Вихман встал:
— Грузинов и Дементьев, слушайте боевой приказ! Противник — передовой батальон — находится на территории нашего бывшего лагеря. Командир соединения поставил задачу проникнуть в расположение врага и захватить языка-офицера или штабную документацию…
Объяснив идущим на поиск порядок движения и подчеркнув, что в лагерь должен пробраться Грузинов, а Дементьев остается на прикрытии, Вихман предупредил: крайний срок возвращения — два часа ночи.
Грузинов и Дементьев начали собираться. Жора отцепил от пояса две гранаты и сунул их за пазуху. Подумав, положил еще одну в карман. Проверил пистолет — автомата он не брал. Вооружение дополнял длинный охотничий нож в деревянных ножнах.
Моряки деловито наблюдали за сборами, помогая советами. А Полтора Ивана вдруг махнул рукой и отстегнул свой знаменитый пояс:
— На вот, возьми!
До сих пор Жора серьезно хмурил брови, как и подобало бывалому моряку-партизану. Но, получив заветный пояс, он не выдержал и по-мальчишески счастливо улыбнулся. Трофейный пояс этот, предмет жгучей зависти всей молодежи отряда, был его давнишней мечтой. Широкий, в две ладони, хрустящий и пахнущий кожей, пояс был снабжен всевозможными кольцами, карабинами, отдельными карманчиками для запалов гранат и отделениями для запасных обойм. Прямо в пояс была вделана кобура для пистолета. Но главным достоинством его был входящий в комплект настоящий финский нож. За искристую, синеватого отлива сталь клинка, за тяжелую резную рукоятку Жора не пожалел бы никаких сокровищ в мире.
Жора вытащил финку и поскоблил лезвием ноготь.
— Хоть сейчас брейся, — сказал он басом.
Моряки захохотали. Все они, включая командира, были молоды, и состояние подбородков редко внушало им беспокойство. Но меньше всех нуждался в бритье Жора Грузинов.
— Пора! — сказал Вихман и повторил: — Ждем до двух. Идите!
…Разведчики еще засветло должны были установить расположение постов вокруг вражеского лагеря и наметить ориентиры для прохода.
Шли глубокой балкой. Скоро вправо и вверх пойдет тропа, ведущая прямо к лагерю.
— Сядем покурим, — сказал Жора. — Может, больше сегодня не подымить…
— Слушай, Жора, — спросил Дементьев, когда они заползли в кусты и закурили, — скажи честно, если хочешь, конечно… Откуда ты? Ты же не одессит.
Грузинов поперхнулся дымом.
— С чего ты взял?
— И не моряк, — спокойно продолжал Дементьев.
— Да ты что, смеешься, что ли?! — вспыхнул Жора, но под взглядом Дементьева сник и опустил голову.
— Откуда узнал-то? Ты… один?
Дементьев пожал плечами и улыбнулся.
— А Вихман? — с надеждой спросил Жора.
— И Вихман, и все.. Что ж, думаешь, моряк моряка от салаги не отличит?
Грузинов начал густо краснеть.
— А чего молчали?
— Сразу не догадались, а потом оказался ты парнем хорошим, боевым. Вот Вихман и приказал молчать, чтобы партизаны тебя не засмеяли.
Грузинов поднял голову и смущенно заговорил:
— Верно. Не был я на флоте. И не одессит. Владимирский я. Из-под Коврова… Вырос в лесах. Мне лес — ну все равно, как тебе Черное море…
Дементьев кивнул и просто сказал:
— Поэтому тебя Вихман сегодня и послал. Ты по лесу ходишь совсем не так, как мы. И ориентируешься здорово… Ну пошли, что ли. Да не унывай: раз приняли тебя моряки в свою команду, значит, душа у тебя морская!
Жора — Георгий Грузинов — был самым сухопутным человеком во всем партизанском соединении. Его знакомство с водной стихией ограничивалось ловлей пескарей в речушках Клязьме и Мстере.
А Жоре больше всего на свете хотелось стать моряком. Совратили его книги. Перечитав все, что было в маленькой школьной библиотеке о флоте и о море, Жора затосковал. На его беду вся семья Грузиновых испокон веков придерживалась исключительно сухопутных традиций. Отец был лесником, дед был лесником, прадед был лесником и пра-пра-прадед тоже, наверное, был лесником. Решив, что лесников в его роду уже вполне достаточно, Жора потихоньку продал подаренную отцом двустволку и уехал на вырученные деньги в Одессу — поступать в моряки.
В моряки он попасть не успел — началась война. Жора явился в военкомат и заявил, что если его возьмут во флот, то он, пожалуй, пойдет добровольцем. Военком посоветовал заглянуть через годик: может быть, освободится вакансия. Жора ответил, что согласен на морскую пехоту, но немедленно. Это была явная наглость. Военком послал мальчишку рыть окопы. Там его ранило осколком бомбы, и он попал в госпиталь. Подлечившись, Жора, как бывалый моряк (с его слов, конечно, потому что документы, разумеется, «пропали»), был зачислен в морскую пехоту и отправлен в Крым. В разведке под Симферополем он попал в окружение. Еле вырвался, потом пытался горами уйти в Севастополь и, наконец, очутился у партизан. Жору направили к Вихману, в группу моряков, так же, как и он, пробившихся из окружения…
…Наступила ночь, душная и тревожная. Со склонов гор над заповедником взлетели осветительные ракеты, озаряя верхушки деревьев мертвенным зловещим светом.
На всех лесных дорогах вражеские заставы, на тропах-патрули.
Уже больше часа Грузинов ползет один. Дементьев остался за внешним обводом непосредственного охранения эсэсовского батальона.
Иногда поблизости слышатся шаги патрульных солдат Жора вжимается в землю, сливаясь с темнотой ночи. От земли идет запах прелых листьев, хвои и смолы. Это — родной запах, запах леса: он успокаивает, и Жора вновь ощупывает перед собой землю и, убирая хрустящий валежник, отгребая сухой лист, упрямо ползет вперед.
У поваленного дерева Грузинов замер: рядом раздались голоса:
— Курт, эйне сигаретте!
— Битте, Карл!
Над ним щелкнуло, вспыхнул огонек зажигалки; Жора увидел двух солдат. Он осторожно нащупал за пазухой гранату. И пока солдаты курили, сидя на поваленном дереве, Жора почти не дышал. Наконец, они поднялись, погасили сигареты о ствол и осторожно пошли вниз. Жора двинулся дальше. Скоро потянуло дымом. Между деревьями замелькали отблески огня. Не отрываясь от земли, Жора, как гусеница, вполз в колючие кусты, окаймлявшие большую поляну. На поляне горели костры. Там и тут вспыхивали красные светлячки сигарет, доносились голоса. Даже смягченная расстоянием, чужеземная речь, то лающая, то гортанная, звучала резко и неприятно.
Часто в светлых пятнах костров мелькали черные силуэты солдат: немцы ставили плащ-палатки; где-то поблизости рубили ветки.
Грузинов прекрасно знал, что планы командования могут быть известны только офицеру. И он терпеливо лежал и ждал. В темноте ночи отыскать во вражеском лагере офицера — задача не из легких. Наиболее интересной Жоре казалась группа у дальнего костра, с другой стороны поляны. Но отсюда трудно было что-нибудь определить точнее. Жора втянулся в глубь кустов и пополз, огибая поляну. Он полз медленно и осторожно, бесшумно отводя впереди себя колючие побеги. Наконец он решил, что находится на траверзе цели. Еще осторожнее он приблизился к краю поляны. Этот костер горел прямо перед ним, метрах в пятидесяти. Длинные тени сидящих у огня плясали в трех шагах от Жориного лица. Порой слабый ночной ветерок задувал пламя, и тогда тени то сокращались, то становились еще длиннее, теряясь в густых зарослях.
Чем больше Грузинов наблюдал, тем больше убеждался в том, что две тени принадлежат офицерам. Один из них что-то рассматривал, судя по всему — карту. Другой подсвечивал ему фонариком. Офицеры негромко переговаривались. В некотором отдалении сидели еще трое, очевидно, солдаты.
Тот, что рассматривал карту, привстал, и Жора отчетливо увидел коричневую полевую сумку. Офицер сложил в нее бумаги и повесил сумку через плечо.
— Только бы не ушел, не ушел, не ушел! — стиснув зубы, молил Жора. У него еще не было ясного плана, но он понимал, что офицера с сумкой и с властными жестами упускать нельзя. На второго Жора почти не обращал внимания.
«Мелочь, адъютантик. И держится, как адъютантик», — решил он про себя, хотя до сих пор ему ни разу не приходилось видеть, как держатся адъютанты фашистских офицеров.
Один из солдат, сидевших поодаль, встал и принялся разматывать что-то непонятное, похожее на рыбацкую сеть. Потом он долго и въедливо что-то заколачивал в дерево. Жора вдруг понял: предмет, похожий на сеть, — обыкновенный гамак. Денщик упорно вколачивал железо в неподатливое дерево, стараясь во что бы то ни стало привесить гамак, вероятно, украденный на брошенной хозяевами даче.
«Гамак! — возмутился Жора. — Гамак! Вот сволочь!» — И в эти три слова вошло все, о чем он думал и что он чувствовал.
Гамак был осколком мирной жизни и напомнил о днях, когда на свете существовали дома отдыха, дачники в парусиновых костюмах, девушки с волейбольными мячами и теннисными ракетками — вся та особая атмосфера молодости и счастья, которая бывает только при очень хорошей, очень счастливой жизни…
Постепенно в лагере стихло. Офицер с сумкой отдал последние распоряжения и ушел спать в гамак. Жора видел, как денщик укрывал его плащом. Остальные улеглись у костра, подстелив под себя плащ-палатки.
Наступила полная тишина. Кругом повисла синяя звенящая тьма. Вдалеке под несильным ветром еле слышно шумел лес. Настойчиво и однообразно кричала ночная южная птица. Теперь на поляне шагал только один солдат. Это был внутренний часовой, даже не часовой, а нечто вроде дневального. Жора точно знал, что все внешние посты он благополучно миновал и сейчас находится почти в центре лагеря.
Часовой ходил, будто заведенный. Десять размеренных шагов вправо, автоматический поворот, десять размеренных шагов влево. Сухая выгоревшая трава тихо хрумкала под его сапогами.
Часовой расхаживал между костром и Грузиновым. Гамак висел дальше. Нечего было и думать, что к нему удастся проползти незамеченным.
Жора решил снова обогнуть часть поляны и зайти к гамаку с противоположной стороны. Это было невероятно трудно — сделать огромный крюк в самом сердце спящего лагеря, но когда он, наконец, достиг намеченного места, стало ясно, что самое сложное еще впереди. До гамака было на глаз метров сорок. До костра, за которым ходил часовой, — еще около двадцати. Теперь, на фоне огня, гамак виднелся совершенно отчетливо. Было видно и другое: между гамаком и Грузиновым стояла раскинутая плащ-палатка. Раньше, сквозь костер, она была незаметна.
Жора задумался. Если он не видел этой плащ-палатки из-за костра, значит, сейчас он не виден часовому. И действительно, тот исчезал всякий раз, когда оказывался на одной линии с Грузиновым и костром. Свет костра ослеплял. То, что делалось за пламенем, оставалось скрытым и для Грузинова, и для часового. Значит, нужно ползти прямо на свет костра, пользуясь моментами, когда часового заслоняет пламя.
Вся беда в плащ-палатке — миновать ее не удастся. Но зато Жора понимал, что первую половину пути она будет скрывать его от часового. Значит, пока что самое главное — это не разбудить спящих в палатке. И Жора осторожно выполз из кустов. Прижавшись к земле, он стал ладонями нащупывать все, что могло хрустнуть или зашуршать. Прошлогодние сухие листья чуть-чуть повлажнели от скудной ночной росы и не шумели под его телом. Поляну покрывала короткая, выжженная июльским зноем трава. Травинки кололи руки и лицо и, что было еще неприятнее, шелестели, цепляясь за одежду и сапоги. Шелестели они совсем тихо, вероятно, в двух шагах никто бы не расслышал этого звука. Но каждый, еле заметный шорох, казался теперь Жоре оглушительным выстрелом. И он слегка приподнимал тело, чтобы не цепляться за проклятую траву.
За полчаса он одолел двадцать метров до плащ-палатки.
Прислушался. В палатке было тихо. Все спали. Короткий отдых — и снова: правая рука вперед, левая нога согнута в колене; левая вперед, правая нога согнута; позади еще пятьдесят сантиметров.
Теперь приходится ползти урывками, когда часовой скрывается за ярким пятном света; как только он показывается из-за костра, Жора каменеет, вжимаясь в землю.
В таком напряжении прошел почти час. И когда, наконец, Жора очутился под гамаком, он почувствовал себя совершенно опустошенным, разбитым и сразу постаревшим. На миг он приник головой к земле.
Но он был молод и силен и быстро пришел в себя.
Он ввинтил в гранаты запалы и разложил их тут же, в траве под гамаком. Расстегнул кобуру и медленно, миллиметр за миллиметром, взвел курок. Сунул пистолет за пазуху. Вытащил из ножен знаменитую финку. Затем закрыл рукой глаза, чтобы привыкнуть после костра к темноте. И только после этого перевернулся на спину.
Гамак висел невысоко — примерно в метре от земли. Жора увидел сумку — не всю сумку, а ее край. Он осторожно просунул сквозь сетку палец и потрогал гладкую кожаную поверхность. Нечего было и думать вытащить сумку, прорезав гамак: она была надета через плечо, а до ремней ножом не дотянуться.
Прирезать немца? Но все в нем восставало против убийства спящего человека, хотя бы и фашиста. Впрочем, Жора сумел бы побороть эту слабость, но дело было не только в этом. Полтора Ивана финкой молниеносно снимал часовых; те не успевали пикнуть. Жора этого не умел. Он знал, что промахнется.
Оставалось единственное. Выждав момент, когда часовой вновь скрылся за костром, Жора бесшумно выпрямился и наклонился над спящим. Он коснулся сумки и ощупью принялся искать ремень. Наконец, нашел и легонько провел по нему лезвием финки. Второй конец уходил под плащ, которым был укрыт немец. Жора слегка потянул. Ремень чуть-чуть поддался. Жора потянул еще раз. Ровное дыхание спящего перешло в тонкий прерывистый свист. Свист оборвался на предельно высокой ноте. Пробормотав что-то невнятное, немец повернулся, придавив сумку.
Дыхание эсэсовца снова стало спокойным и ровным. И Жора опять легонько потянул сумку. В ту же секунду офицер спросил ясным, совсем не сонным голосом:
— Вер ист да?[1]
— Сумку! — сказал Жора от неожиданности. — Пусти сумку, гад!
Дальнейшее произошло молниеносно. Взгляд в сторону часового. Часовой, пока еще не спеша, направлялся к гамаку. Внезапно офицер рывком сел и торопливо зашарил у пояса. Жора изо всех сил рванул сумку и трижды выстрелил в упор, в черный провал рта.
— Ждем еще четверть часа, — сказал Вихман, когда стре́лки показали два. — Они вернутся.
Моряки молчали. Взрывы — один за другим два взрыва гранат, потом третий — прозвучали почти час назад. И сразу же бешеная стрельба.
— Еще пять минут, — сказал Вихман, глядя на неумолимые стрелки.
Пять минут прошло. Пять коротких и в то же время невыносимо долгих минут.
— Еще три, — упрямо сказал Вихман. — Еще три минуты.
Наконец, он поднялся.
— Больше ждать нельзя.
В ответ что-то зашуршало и из кустов послышался голос Жоры:
— И не надо, клянусь жабрами акулы!
Оба разведчика стояли радостные и возбужденные, и даже обычно невозмутимый Дементьев с трудом сдерживал дыхание.
— …Рванул сумку, — захлебываясь, рассказывал Грузинов, — из пистолета в упор — и за гранаты. Кормовая — огонь! Одна! Вторая! Подарок фюреру от партизана Жоры! Фрицы прямо взбесились. Мечутся, как тараканы на сковородке. Ну, я прихватил с гамака плащ, ставлю паруса и ходу. Сначала иду параллельным курсом, рядом с фрицами. Потом чувствую, нам не по пути, поворот фордевинд и жму на Колю. Добежал, а Коля из главного калибра как по ним шарахнет! Чтоб мне не видать Чер… — хотел закончить Жора свой рассказ, но вдруг осекся и замолчал.
— Ну, чего же ты? — спросил из темноты Полтора Ивана, тот самый Полтора Ивана, чьих насмешек Жора боялся больше всего на свете. На этот раз в его голосе не было и тени иронии, но Жора тихо и смущенно ответил:
— Да я ничего… Просто мне лес… ну все равно, что вам Черное море!..
Через час начнет светать, а от Вихмана никаких известий. Всю ночь никто не сомкнул глаз. Всю ночь командир соединения просидел, прислонившись спиной к дереву и сжимая ладонями виски. Кругом — тяжелое молчание. Молчит даже комиссар.
Близится неумолимый рассвет, а с рассветом…. Кто знает, что он принесет?
Очевидно, с рассветом первая волна двинется дальше, к огневым точкам на склонах Чатыр-Дага. А что потом — неизвестно.
Тупая боль надсадно ломит виски. Командир кулаками стискивает голову. Остается час до рассвета.
За час до рассвета Вихман вручил сумку командиру соединения. Сумка принадлежала командиру эсэсовского батальона гауптштурмфюреру Паулю Кнаббе.
Командир вынул документы. В левом верхнем углу каждой бумаги стоял гриф: «Операция Шварц Шаттен. Совершенно секретно». Вот она, операция «Шварц Шаттен»! «Черная тень». Довольно мрачное название! Немцы — мастера на такие выдумки. Черная зловещая тень должна пасть на партизанские отряды, стереть их с лица крымской земли. Всюду, куда ни ступит отряд, его настигнет черная зловещая тень…
Кроме оперативного приказа, среди бумаг оказались схема карательной операции и информационный бюллетень о зонах расположения и численности партизан.
С рассветом первая волна карателей идет на Чатыр-Даг. Достигнув вершины, батальоны сворачивают и выходят на Симферопольское шоссе, чтобы идти из заповедника на восток и начинать прочес Зуйских лесов… Вторая волна выходит на дорогу Алушта — заповедник…
Командир встал. Боль в висках исчезла. Он знал все, что ему было нужно. Теперь он уверенно поведет партизан по пятам карателей.
Он созвал командиров и объяснил им обстановку.
Гитлеровцы движутся тремя волнами. Соединение находится впереди первой волны. Через час волна начнет двигаться, чтобы оттеснить партизан к отрогам Чатыр-Дага, где их встретят огневые заслоны противника.
Если партизанам удастся просочиться сквозь гитлеровские цепи, их настигнет вторая волна, которая движется в восьмистах метрах следом за первой. За ней катится третья волна. Достигнув Чатыр-Дага, части карателей заканчивают операцию. Она продлится еще сутки.
— Мы должны, — говорил командир, — любой ценой избежать столкновения с противником, иначе соединение перестанет существовать.
Он умолк. Перед ним снова возникла щепка, колыхавшаяся на воде. Да, только так! Попасть в промежуток между волнами.
Триста человек, насмерть спаянных ненавистью к врагу и железной дисциплиной, до сих пор были грозной силой. Недаром немецкие машины даже днем остерегались ездить по крымским дорогам. Недаром солдат, отошедший в сторону от шоссе, для Гитлера уже не солдат, а покойник. Уничтоженные гарнизоны, разгромленные обозы, горящие склады — вот смысл существования партизанского соединения. Но сегодня, сейчас перед ним совсем иная задача.
— Риск очень велик, — закончил командир. — Не то что выстрел — малейшим шум, случайность, и нас перестреляют всех до последнего. Зато, сумев продержаться, мы сохраним соединение.
После совещания командир подошел к Грузинову и похлопал его по полосатой груди:
— Морская душа!.. Хороший у тебя, Вихман, народ!
— Хороший, — улыбнулся Вихман и обнял Жору за плечи. — Моряки!
…Люди шли так, что ни звери, ни птицы не чуяли их. Шли, положив пальцы на спусковые крючки автоматов. Ноги, обутые в мягкие постолы — испытанную партизанскую обувь, сами обходили готовую треснуть ветку. Отойти от колонны шагов на пятнадцать — ничего не слышно. Ни шороха, ни хруста. Не поверишь, что идут триста человек.
Но триста человек — это триста непредвиденных случайностей. Нервы напряжены до предела. А когда нервы бывают напряжены…
На поляну, ломая заросли, выскочил олень. Все произошло мгновенно. Полтора Ивана вскинул автомат. Все замерли. Командир понял, что нельзя терять ни секунды. Удар — и автомат, описав параболу, упал в кусты. Командир перевел дыхание, глаза его блеснули гневом. Полтора Ивана побледнел.
И снова в полной тишине, шаг за шагом, метр за метром…
Совсем близко стали явственно слышны слова немецкой команды:
— Форвертс!
Командир знаком подозвал к себе Дементьева.
— Ждем здесь, на тропе. Разведайте, — шепотом приказал он.
Вихман, Грузинов и Дементьев исчезли в кустах. Шли минуты; где-то почти рядом звучала громкая чужеземная речь. Затаившись, партизаны ждали, что вот-вот на тропу выйдут каратели.
Наконец разведчики вернулись.
— Идут в нашем направлении. Передовые дозоры шагах в сорока от нас.
Отряд развернулся и стал медленно отходить. Партизаны крались рядом с передовыми дозорами гитлеровцев. Тянулись часы мучительного перехода.
Командир с нетерпением ожидал ночи. Ночью предстояло самое сложное — «поднырнуть» под первую цепь противника. Если это удастся, партизаны получат некоторое преимущество в молчаливой игре со смертью — идущие впереди каратели будут тогда играть роль своеобразного «охранения» отряда: они первыми выйдут к Чатыр-Дагу.
Солнце палило немилосердно. Партизан мутило от жары и жажды. Воды ни у кого не было уже давно. А время будто остановилось…
Наконец, солнце начало клониться к лесу. Вот оно коснулось верхушек сосен и вдруг расплавилось в их ветвях. Сумерки были густыми и короткими. Одна за другой вспыхивали звезды на посиневшем небе. Лес притих, и только вдали надрывно кричала какая-то птица.
Потом над лесом взвились ракеты, оповещая, что на сегодня прочес окончен. Командир взглянул на часы. Ровно двадцать ноль-ноль. Гитлеровцы были пунктуальны.
Разведчики доложили, что каратели разбивают лагерь. Наконец партизаны смогли отдохнуть. Измученные, они растянулись на земле и, лишь отдышавшись, принимались стягивать с плеч вещевые мешки.
Ветер переменился. Теперь он задувал с тыла. Каждый его порыв приносил запах дыма и варившейся еды. Партизаны были голодны. Продукты кончились. Мучила жажда. Ручей остался там, где сейчас расположились немцы.
Пока люди отдыхали, командир соединения готовился к дальнейшим действиям. Ему надо было проверить точное расположение лагеря противника, разведать, на каком же участке лучше всего поднырнуть под первую цепь, чтобы очутиться между волнами.
В разведку снова ушли Жора Грузинов и Николай Дементьев. Выбравшись к поляне, на которой горели костры, Жора и Николай медленно поползли вдоль нее. Их скрывали кусты. Вскоре костры кончились. Вокруг тихо, немцев в этом месте не было.
— Запомни ориентиры, поведем здесь, — прошептал Дементьев.
Грузинов кивнул.
Они снова поползли по краю отлогой балки, пока не увидели костры второй волны карателей. Внезапно рядом грохнул выстрел, лес вдруг залило мертвенным зеленым светом, и по земле побежали полосатые тени деревьев. Разведчики приникли к земле. Когда осветительная ракета погасла, глазам понадобилось время, чтобы привыкнуть к темноте.
Через час разведчики вернулись в отряд. Там уже все было готово к маршу. Командир шепотом давал последние указания.
Перед выступлением покурили, накрывшись плащ-палатками.
— Может, последняя цигарка, — прошептал кто-то.
Вспышка цигарки осветила небритый подбородок и втянутые при затяжке щеки.
«Кто бы это?» — подумал командир, и тоже шепотом ответил:
— Был бы табак! — он произнес это таким тоном, как будто у него не было большей заботы, чем о табаке.
Отряд двинулся в путь.
Шли колонной по три: не шли, а скользили, как тени. Медленно. Осторожно. Чтобы не стукнул камень, не хрустнул сучок. Придерживали каждую ветку, — чтобы не хлестнула, чтобы не зашуршали листья.
И вдруг — ракета! Люди попа́дали на землю. У кого-то громко заскрежетал котелок. Ракета давно погасла, а партизаны все еще лежали, затаив дыхание, и прислушивались. Но пока все было тихо. Командир обернулся и едва слышно шепнул:
— Вперед!
Лежавший за ним боец передал команду соседу.
И снова крадутся люди по лесу.
Но вот впереди, чуть левее, за деревьями мелькнул огонь костра. Начинался самый опасный участок пути. Вскоре и справа блеснул костер. Разведчики вели соединение точно по намеченной трассе. Вот костры отодвигаются назад. Как медленно. Еще метр. Еще два. Снова ракета. Ее мертвящий свет льется сверху на деревья, пробивается сквозь ветки. Партизан — нет. Они вжались в запятнанную светом землю, слились с обросшим мхом камнем, с колючим кустом шиповника. Не слышно, как лег отряд, как он поднялся. Как будто нет никого в лесу, кроме деревьев, ракет и немцев.
Когда костры, наконец, остались позади, кто-то из партизан внезапно оступился. Падая, он зацепил ветку. Та с громким треском обломилась. И тотчас же справа послышались шаги.
— Вер ист да?[2] — спросили из темноты.
Все молчали. Командир лихорадочно соображал, что делать.
— Вер ист да!? Их верде шисен![3] — повторил немец.
Командир скорее угадал, чем увидел две передвигающиеся тени. У той, что левее, теплилась сигарета. Командир знал по-немецки, и он понял слова патрульного. И еще понял, что немцы боятся. Боятся темноты и леса. А когда немец боится, он действительно может выстрелить. Со страху. Нельзя дать ему выстрелить. Надо заговорить с ним. Командир выхватил из кармана фонарик. Луч света уперся в растерянные лица солдат.
— Штиль гештанден![4] — негромко скомандовал командир. Только бы не выдал акцент! — мелькнула мысль.
— Сигаретте лешен! Шнелль![5]
Огонек сигареты отлетел в сторону. Солдаты торопливо прошли мимо. Командир почувствовал противную слабость в ногах.
…Вскоре соединение вышло к намеченному месту. Теперь партизаны находились между двумя волнами карателей. Часовые партизан стояли почти рядом с немецкими часовыми.
Здесь и решили заночевать. Впрочем, несмотря на усталость, никто не спал. Люди хорошо понимали, какую одержали победу. Но впереди длинная ночь. А что принесет рассвет?
Было тихо, тихо… Только ветер шумел деревьями, да выл в горах какой-то зверь…
Потом настало утро. Уснувших будили, следя, чтобы разбуженный не заговорил. Короткие сборы. Перепоясались потуже, оглушили себя затяжкой табака, чтобы меньше чувствовать голод.
Командир осмотрел людей. Лица у всех обросшие, усталые…
Вернулась группа разведчиков. Они сообщили — каратели вот-вот возобновят прочес. Часть разведчиков осталась, чтобы не терять из виду противника.
И снова бесшумно шагают партизаны. Но на этот раз гитлеровцы спереди и с тыла. Если партизаны прибавят шаг, они врежутся в первую волну, если отстанут, на них наткнутся каратели второй волны.
Разведчики, шедшие впереди, видели перед собой серо-зеленые спины гитлеровцев. А группа прикрытия, отходя, не теряла из виду передового дозора врага.
Как-то до войны, в цирке, командир восхищался наездником, джигитовавшим сразу на двух лошадях. На седле одной — его левая нога, на седле другой — правая. Пока лошади шли вровень, наезднику ничего не грозило. Но стоило одной из них изменить скорость, и он очутился бы на земле.
Положение отряда напоминало командиру этого наездника. Правда, с небольшой разницей. Ушибами здесь не отделаешься.
Но пока все шло нормально. И у немцев, и у партизан. Немцы двигались тремя волнами, строго придерживались разработанного плана операции, пунктуально соблюдали сроки, направление и дистанцию. Партизаны шли четвертой волной, строго придерживаясь планов и карателей, и своих собственных.
Вскоре пошло мелколесье. Здесь несколько лет назад бушевал пожар. Старый лес выгорел, а редкие молодые сосенки, среди которых торчали почерневшие пни, еще не поднялись выше человеческого роста.
Срок операции «Шварц Шаттен» кончался. Цепи гитлеровцев стали выходить к отрогам Чатыр-Дага. Затаившись у опушки, партизаны наблюдали.
Подразделения карателей на плато были видны всем ясно. Они перестраивались в колонны.
Командир знал, что то же самое происходит и в тылу партизан, где были вторая и третья волны карателей. Но он не знал, какими тропами они будут выходить из леса. Не пройдут ли они поблизости? Как уклониться от встречи с гитлеровцами?
Неподалеку, меньше чем за километр, рос густой лес. Пожар не смог перекинуться к нему через дорогу, проходившую в глубокой ложбине. Командир повел туда соединение. Спуск в ложбину был крутой. Идти тихо было невероятно трудно. Из-под ног скатывались мелкие шумливые камни. Скорей, скорей! Внизу под откосом дорога, а за ней — спасительный лес…
Командир развернул партизан фронтом к дороге, решив проскочить ее одним броском. Несколько мгновений стояли, прислушиваясь. Все было тихо.
Командир подал рукой сигнал:
— Вперед!
Триста человек ринулись вниз бесшумной лавиной. До дороги оставалось метров тридцать. И вдруг….
Ритмическое цоканье копыт донеслось из-за поворота. На дороге показался взвод румынских кавалеристов.
Третьи сутки партизаны уходили от врага. И вот, когда выход из ловушки так близок, — эта встреча… Оставалось одно: принять последний короткий бой.
Залп автоматов, конечно, уничтожит румынский взвод, но и партизаны будут немедленно обнаружены и истреблены гитлеровцами.
Это понимали все и, развернув автоматы в сторону дороги, неподвижно стояли, ожидая решения командира.
Командир встретился взглядом с румынским офицером и ясно понял, что тот взвешивает положение.
И вдруг офицер отпустил поводья. Кавалеристы качнулись в седлах и двинулись вперед. Партизаны молча провожали их взглядами и дулами автоматов.
Когда взвод поравнялся с партизанами, румыны отвернулись, как бы держа равнение на безлюдный лес, и исчезли за поворотом.
Партизаны броском пересекли дорогу.
Они входили в лес. И лес, будто приветствуя их, пел под ветром свою вековечную вольную песню.
ВТОРОЕ ДЫХАНИЕ
Тревогу не объявляли, но в лагере все были настороже. Побледневший радист только что метнулся в штабную землянку. Куда-то побежал вестовой. Ни на кого не глядя, прошел в землянку комиссар, за ним спешил начальник разведки. Все говорило о том что произошло что-то тревожное.
— Серебрякова к командиру! — раздался вдруг чей-то голос.
В землянке уже собрались все командиры. На самодельном столе была развернута большая топографическая карта Крыма.
Командир окинул юношу оценивающим взглядом:
— Ты — спортсмен, Серебряков?
— Да, — ответил Анатолий. — Я стайер.
На последней областной спартакиаде Анатолий занял второе место в беге на пять тысяч метров. Но это было до воины, очень давно.
— А где теперь твой приз — чугунный бегун? — вдруг спросил комиссар.
Анатолий удивленно поднял голову. На спартакиаде он действительно получил приз — чугунную статуэтку бегуна. Комиссар — тогда он был секретарем горкома партии — сидел в тот день за покрытым красным кумачом столом и, как показалось Анатолию, равнодушно следил за соревнованиями и за вручением наград. А вот, оказывается, помнит. Даже про статуэтку не забыл.
— Ну да, впрочем, вызвали мы тебя не затем, чтобы узнать, где твой приз, — и комиссар выжидающе посмотрел на командира.
— Слушай, Серебряков, — начал тот, — только что получена шифровка. Подводная лодка за ранеными не придет. Вместо нее будут катера, морские охотники. Но они подойдут к берегу только через сутки после назначенного срока.
Анатолий сразу понял, что кроется за этими словами. Задержка на сутки! Раненые и сопровождающая их группа партизан уже третий день в пути. Сейчас они, наверное, на отрогах горы Ат-Баш. С наступлением ночи начнется тяжелый спуск по скалам к морю. Если подводная лодка не придет, нечего и думать, что раненые смогут подняться обратно, наверх, в горы. И утром немцы их обнаружат. Тогда всем конец.
— Связи с группой мы не имеем, — продолжал командир, — сегодня ровно в двадцать два часа они начнут спуск к морю. Тебе понятно, что это значит?
Анатолий молча кивнул головой.
— Сейчас пятнадцать сорок. От нас до горы Ат-Баш сорок пять километров, из них десять — крутой подъем в горы, часть пути придется преодолевать в темноте. И на все это у тебя шесть часов. Шесть часов и ни минуты больше.
— Я понял, товарищ командир, — твердо сказал Анатолий.
Командир испытующе смотрел на него.
— Партизан Серебряков, слушай приказ…
В землянке все встали.
Определив по карте маршрут, командир отогнул рукав гимнастерки и отстегнул ремешок часов.
— Возьми, — он сам надел их Анатолию на руку. — Они будут твоим помощником.
— И твоим единственным соперником на дистанции, — добавил комиссар.
С продовольствием в отряде было плохо. Два кусочка сала размерами со спичечную коробку и несколько сухарей — вот все, что передал Серебрякову вестовой.
— Для марафонского пробега маловато, но сам знаешь положение, — улыбнулся комиссар. И уже без улыбки добавил:
— Помни, Анатолий, на финише — сто человеческих жизней. В пути тебе будет трудно. Но когда станет совсем невмоготу, думай об этих людях. Ведь в этом соревновании вторых мест нет. Есть только первое. Все остальное — проигрыш.
…Две с половиной тысячи лет назад греки одержали победу над войсками персов. Расстояние от Марафонской долины, где происходила знаменитая битва, до греческой столицы Афин равнялось сорока двум километрам ста девяносто пяти метрам. С радостной вестью в Афины был послан воин, лучший бегун Фейдиппидес. Гонец прибыл в столицу в полном изнеможении. — «Радуйтесь, мы победили!» — успел он лишь вымолвить и упал мертвым.
Подвиг Фейдиппидеса вошел в историю, положив начало марафонскому бегу. В 1896 году на земле древней Эллады в Афинах были проведены Олимпийские игры, на которых впервые бежали марафонцы. Через 2386 лет спортивный подвиг Фейдиппидеса был повторен бегунами девятнадцатого столетия. С тех пор марафонский бег на сверхдальние дистанции стал неотъемлемой частью программы всех крупных состязаний и Олимпийских игр.
…Серебряков никогда не бегал марафонскую дистанцию, но он понимал, что сейчас кроме него задание командира никто выполнить не сможет. От лагеря на Сухой Альме до горы Басман примерно десять километров — это самая трудная часть пути: все время в гору. Зато дальше, по равнинной Ялтинской яйле до Ай-Петри, должно быть легче: подъемов и спусков там почти нет.
С самого начала Серебряков взял довольно резкий темп. Ему хотелось засветло попасть на яйлу.
Первые километры бежать было легко. Дорога шла лесом, тихим и молчаливым. Деревья как будто присмирели перед надвигающейся зимой. Кругом, куда ни кинь взгляд, настоящее царство осени. Желтые, золотые, бронзовые, оранжевые и даже красные листья. Зеленеют только сосны да редкие тисы. Земля устлана мягкими блеклыми листьями. Они приятно шуршат под ногой.
Но чем дальше, тем чаще стали попадаться мелкие острые камни, скрытые опавшей листвой. Постолы — легкая, мягкая и бесшумная обувь, которую обул Анатолий, — не защищали ноги от камней, и юноша вскоре возненавидел предательские листья.
Становился тяжелее вещевой мешок, ремень автомата врезался в шею. Все чаще и чаще Серебряков вытирал рукавом со лба неприятную испарину. Сказывалось недоедание. Но Анатолий старался об этом не думать. Он говорил себе, что спортсмен не может выдохнуться за какой-то час. Просто, видно, он недостаточно владеет техникой бега на дальние расстояния.
Перед ним высился крутой склон горы, поросший редкими буками. Казалось, чем дальше, тем гуще стоят эти равнодушные буки. Там, вдали, наверху, деревья сливались в сплошную стену и, казалось, упирались верхушками прямо в небо.
Через час Серебряков начал задыхаться. Стучало в висках, пересохло горло, мучительно хотелось пить.
Буки кончились неожиданно. Подъем стал почти пологим. Впереди Серебряков увидел серое нагромождение скал. Их очертания были причудливыми. Изъеденные ветрами камни напоминали сказочный за́мок великана. В узких расселинах росли изогнутые сосны.
Анатолий взобрался наверх. Это и была гора Басман. Перед ним расстилалось безлесное плато. Кое-где еще зеленела запоздалая трава. Серебряков посмотрел на часы. Ровно восемнадцать. Ну что ж, это неплохо. Он наметил себе примерный путь на юго-запад и двинулся дальше.
Над яйлой повисли сумерки. Анатолий тревожно поглядывал то на часы, то на небо. Густел воздух, густела прозрачная синева неба. Он ускорил бег, стараясь до темноты пробежать как можно больше.
Но вот настала минута, когда сердце Анатолия, казалось, было готово проломить грудную клетку и выскочить наружу. Холодная испарина заливала лицо, к горлу подступала тошнота, в виски стучали частые удары молота.
…Стрелка часов приближалась к восьми. Анатолий начал спотыкаться, и вдруг земля под ним завертелась, как карусель. Он упал и испугался, что больше не встанет. Перевернулся на спину и некоторое время лежал, широко открыв рот и судорожно глотая воздух, как выброшенная на берег рыба. Наверху в бешеном хороводе плясали яркие южные звезды.
Анатолий поднес к лицу руку с часами, с трудом поймал глазами стрелки. Половина девятого. Невероятным напряжением воли он остановил хоровод звезд и медленно приподнялся. Снял вещевой мешок, вынул оттуда две гранаты. Подумал и выкинул третью — последнюю. Расстаться с автоматом не решился, но запасной диск вынул.
Вскинув мешок на спину, Анатолий поднялся на четвереньки. У него снова закружилась голова, но он заставил себя встать и сделать шаг. В ногу ударила резкая боль. Хотелось опуститься на землю, закрыть глаза, чтобы не вертелись эти проклятые звезды, и так лежать в забытьи, ни о чем не думая…
Но он не мог не думать о финише. И он сделал второй шаг, третий и… побежал. К нему пришло второе дыхание.
Он бежал медленно, тяжело, но ровно, не выходя из какого-то им самим выработанного темпа.
Каждый шаг пронизывал болью все тело и тупыми ударами отдавался в голове. Было совершенно темно, и он не видел, куда ставил ногу, определяя направление по ветру. Ветер, нерезкий и прохладный, дул с моря.
Судя по времени, Бахчисарайское шоссе, идущее через Ай-Петри, было недалеко.
Анатолий теперь боролся с желанием отдохнуть. Ну, хоть самую малость — пять минут, не больше. Но он понимал, что после привала бежать будет еще мучительней.
И он бежал и бежал, на ходу поглядывая на безжалостные стрелки часов.
По его расчетам, до горы Ай-Петри оставалось километров семь-восемь. И времени один час. Восемь минут на один километр — можно успеть. Но если он ошибся в расчетах? Если он неправильно выбрал направление? Нет, шесть минут на километр. Медленнее нельзя.
Но тут же Анатолий с досадой подумал о бесполезности своих вычислений. Что в них толку, если он не знает точно, сколько осталось. Надо просто бежать и ни о чем не думать. Ни о чем, кроме финиша!
Внезапно из темноты послышался резкий оклик:
— Хальт!
Мрак вспорола автоматная очередь. Анатолий бросился ничком на землю. Падая, он повернул автомат дулом вперед и еще на лету нажал спусковой крючок. Впереди кто-то вскрикнул. Стало тихо. Серебряков отполз в сторону и поднялся. Впереди ударили трассирующими пулями. Послышались слова команды и грохот сапог по камням.
«Эх, пропал!» — чуть ли не вслух простонал Серебряков. Видимо, он нарвался на патруль. Он знал, что на Ай-Петринской яйле, в доме метеостанции, разместился гитлеровский кордон для патрулирования шоссе. Об этом предупреждал его командир.
Над яйлой стлались штрихами разноцветные нити трассирующих пуль. Рикошетя о землю, пули круто взмывали вверх и где-то в темноте угасали. Путь был свободен только назад — на восток. Серебрякову нужно было на запад.
Гитлеровцы двигались цепью, он чувствовал это по стрельбе. Ему не пробиться.
Выпрямившись во весь рост, Серебряков полоснул длинной очередью по отблескам пламени фашистских автоматов и побежал в сторону, на север, зная, что отклоняется от финиша.
Он бежал, пока не свалился. Упал, уткнувшись лицом в кучу опавших листьев. Но ему казалось, что он продолжает бежать. Автоматные выстрелы сливались с аплодисментами; трибуны стадиона разматывались яркой, цветастой лентой; ноги, ладно схваченные спортивными туфлями, легко и упруго отталкивались от гаревой дорожки. Скоро финиш! Громче гул трибун. Еще один круг. Последний! На повороте — тренер. «Выкладывай! — кричит он Серебрякову. — Все до последнего!» Ах, как трудно дышать! Кругом до самого солнца полно воздуха — свежего, чистого, голубого, но ему воздуха не хватает. Осталось еще немножко, сейчас грудь его коснется ленточки финиша, и кончится это страшное напряжение. Трибуны разразились громом аплодисментов. Но что это? Как отяжелели ноги! Он не может оторвать их от земли. Финиш! Вот же, недалеко финиш! Согнувшись, он сделал несколько мучительных шагов вперед и понял, что проиграл. «У тебя не хватило воли!» — слышит он издалека, как из тумана, голос тренера.
Серебряков очнулся, с трудом отличая действительность от галлюцинаций. Позади слышались слабые хлопки выстрелов.
…Почему-то ему вспомнилась статуэтка бегуна, о которой говорил комиссар. Статуэтка с гордо откинутой головой…
Он шел теперь, сгорбившись, волоча за собой свинцовые ноги. Он натыкался на деревья, падал, полз на четвереньках, снова вставал и снова шел.
Гитлеровцы заставили его сделать большой круг. Сейчас двадцать один сорок. Судя по очертаниям гор, вгрызшихся в звездное небо, он находился на Орлином Залете. До вершины Ат-Баш, где должен быть лагерь с ранеными, напрямую километров шесть. Но это напрямую. А горной тропой не меньше десяти.
Серебряков добрался до какой-то террасы, и, напрягая глаза, всмотрелся в темноту. Вот она, Ат-Баш — смутный двуглавый конус. Близкий и такой далекий финиш.
Но что это! Недалеко от вершины он увидел рыжеватую звездочку. Звездочка то светилась ярче, то меркла. Костер! Кроме партизан, там сейчас не может быть никого. Серебряков еще раз посмотрел на часы. Двадцать один сорок пять. Пятнадцать минут на десять километров. А звездочка костра замерцала и исчезла. Серебряков знал, что это означает. Костер погасили. Сейчас они покидают лагерь и начинают спуск. Спуск навстречу гибели. А он, спортсмен, комсомолец, стоит здесь и ничем не может помочь! Анатолий опустился на землю и прижался лбом к плоскому камню. Камень был прохладный, шершавый…
…Группу вел Алексей Черников. Местность, особенно побережье, он знал хорошо. Он умело находил тропы и лесные дороги в обход тех мест, где возможны были заставы противника.
Ночь сменилась днем, и опять наступала ночь, а люди все шли и шли, почти без сна, почти без отдыха. На коротких остановках бойцы охранения менялись местами с теми, кто тащил носилки с тяжелоранеными, но большинство раненых шли сами, поддерживая друг друга.
И вот закончился третий день этого изнурительного пути. Группа вышла на вершину Ат-Баш.
В сумерках ветер разогнал туман, и далеко внизу ненадолго показалась светло-серая громада моря; все с надеждой смотрели на него. Это был сейчас единственный путь к далекой Большой земле.
Выдали по последнему сухарю, закопали, обложив камнями, двоих умерших, развели небольшой костер и стали ждать.
Командир группы понимал, что со спуском к морю слишком торопиться не следует. Подводная лодка должна прийти к двум ноль-ноль. Лишняя минута на побережье — лишняя минута риска. Еще в штабе было решено спуск к морю начать в двадцать два часа.
Но вот подошло к концу тяжелое изнуряющее ожидание. Время — двадцать один сорок пять. Командир приказал:
— Гасить костер, готовиться к спуску!
Обычно спокойный, этот человек сейчас волновался. Ему, как и каждому партизану, было до боли тяжело смотреть на раненых. Почти без медицинской помощи, без медикаментов, они безмолвно переносили страдания, понимая, что здесь никто не может им помочь. Наконец была получена радиограмма: командование флота решило сделать попытку снять с занятого врагом берега больных и раненых. Теперь оставался еще только один переход. Спуск к морю, трудный, тяжелый — но последний.
Командир посмотрел, как гаснет костер, и тихо скомандовал:
— Направляющие — вперед! Поднять раненых!
Но он не окончил. Неожиданно кто-то крикнул.
— Смотрите, что это?
Вдали все увидели яркую вспышку костра. В его мерцании было что-то тревожное.
— Это на Орлином залете! — уверенно сказал Черников.
Костер в горах всегда настораживает. Все смотрели на маленький далекий огонек. Кому понадобился этот костер? Партизаны там быть не могут. Значит, гитлеровцы? Что они готовят? Во всяком случае следует торопиться, и командир приказал: двигаться быстрей.
В это время Черников доложил:
— Костер морзит, товарищ командир!
— Как морзит?
— Там кто-то сигналит. Вот, смотрите! Опять начал передавать текст. Читаю… Точка тире тире, тире точка точка точка… Вни-ма-ние, — расшифровывал световые сигналы Черников.
Кто посылает эти таинственные знаки? И кому они предназначены?
А с вершины Орлиного залета, преодолевая расстояние и тьму ночи, вновь и вновь шли вспышки сигналов.
Черников вынул из кармана электрический фонарь, с помощью которого должен был установить связь с подводной лодкой.
— Отвечать?
Командир задумался. А вдруг это — враг?..
…Нет такого отчаянного положения, из которого человеческая мысль не нашла бы выхода. Но сначала, прижавшись потным лбом к прохладному камню, Серебряков ни о чем думать не мог. Им овладело какое-то тупое оцепенение. Смертельно хотелось спать. И все-таки он искал выхода. Сначала все разбивалось о глухую стену отчаяния, ощущения безнадежности и собственного бессилия. Потом Серебрякову показалось, что есть у него какой-то выход, просто он никак не может вспомнить или сообразить, что нужно сделать…
Только бы стряхнуть это страшное оцепенение! Он приподнял голову, огляделся. Вокруг темнели кусты. Он вскочил и принялся судорожно шарить руками по земле, собирая листья и ветки. Часто ладонь его напарывалась на острые камни; руки скоро стали мокрыми от крови. Но Анатолий не чувствовал боли — он спешил. Когда, по его мнению, топлива собралось достаточно, он чиркнул спичкой. То ли пальцы дрожали, то ли подул ветер — спичка погасла. Следующую он зажал всей горстью и сразу прикрыл огонек ладонью. Костер не загорался. Тогда он достал целую пачку спичек и чиркнул их все о коробок. Но ветки и влажные от ночной сырости листья не загорались. Спичек осталось немного. Больше рисковать Анатолий не мог. Он выдернул из автомата магазин, высыпал из него остатки патронов. Он расшатывал пули пальцами, рвал их из патронов зубами…
Порох вспыхнул голубоватым пламенем. Занялись ветки. Костер разгорался. Серебряков встал на колени. Скорее! Еще сучьев! Ночью огонь костра виден за несколько километров, но пусть он будет ярче! В эту минуту Анатолий не думал о том, что это может привлечь внимание гитлеровцев.
Он разрезал финкой вещевой мешок. Получился прямоугольный кусок брезента. Когда все было готово, он встал сбоку от костра и, закрывая огонь куском брезента, то открывая его, начал посылать световые сигналы.
Сначала Анатолий дал несколько точек. Потом стал передавать текст. Один раз открыть костер на короткое время, два раза на длинное — это буква «в». Один раз на длинное и один раз на короткое — буква «н». Еще дать две короткие вспышки — буква «и»… Он посылал сигнал за сигналом….
Закончив передачу, Серебряков вгляделся в непроглядную тьму впереди.
Но тьма молчала. Ответа не было. Неужели все напрасно, и он не спасет этих людей!?
Анатолий снова и снова передавал точки и тире. «Внимание! Внимание! Опасность! Оставайтесь на месте! Отвечайте!»
Шли минуты. Они казались Серебрякову бесконечными, и когда вдали начала вспыхивать и гаснуть светлая точка и Анатолий убедился, что его поняли, он сел на землю и заплакал.
Потом он встал. Теперь он снова мог бежать.
* * *
Выписка из оперативной сводки штаба Черноморского флота:
«В ночь на 7 октября 1942 года катера МО-105 и МО-65 сняли с Крымского побережья в районе N большую группу раненых. Катера благополучно вернулись на базу».
БЫЛЬ, СТАВШАЯ ЛЕГЕНДОЙ
Миновали перевал, и машина, шелестя покрышками по асфальту, стала осторожно спускаться вниз. Скоро Алушта.
Проехали барельеф у фонтана, там, где был ранен Кутузов.
Шофер притормозил машину.
— Марусин поворот, — сказал он.
Маруся не знала твердо, в чем заключается счастье Иногда ей представлялось: счастье — это быть знаменитой актрисой, такой, как Нежданова и Яблочкина. Иногда хотелось стать отважной летчицей, как Марина Раскова. И еще ей хотелось любви. Это ведь так естественно — мечтать о любви, если вам семнадцать лет!
Все сложилось иначе: пришла война. Мечты погибли под гусеницами танков. Вместо любви Маруся познала ненависть. А счастье… Оно стало недоступным. Оно было по ту сторону фронта.
…Мама умерла, когда Марусе минул четвертый год и она помнила только ее мягкие ласковые руки. Отца она долго не знала — Маруся была совсем ребенком, когда его осудили. Жили они тогда на Полтавщине. Ее взяли в детдом, и она попала в Харьков.
Лето воспитанники детского дома проводили на даче, за городом. Кругом были сады… По вечерам к пионерским кострам детдомовцев сбегалась местная ребятня. Маруся старательно расправляла на груди пионерский галстук и декламировала, каждый раз заново волнуясь:
Тиха украинская ночь, Прозрачно небо, звезды блещут…Она училась в пятом классе, когда отец, выйдя из заключения, разыскал и забрал ее. Они уехали в Крым. Отец стал работать в Заповеднике. Поселились в крохотной сторожке неподалеку от бывшего Козьмо-Демьяновского монастыря, где было тогда управление заповедником. Сначала Маруся подружилась с лесом, а потом начала привыкать и к леснику, которого должна была называть отцом.
Еще любила Маруся ветер. Часами бродила по лесу, и над ней загадочно шумели высокие сосны. А в ненастные дни деревья гудели под ветром гневно, грозно раскачивались их мохнатые головы. Но и такими любила Маруся лес, ветер и не боялась их.
Маруся училась в Симферополе и жила там у знакомой отца с ранней осени до поздней весны. В школе было много интересного, но каждый раз, возвращаясь по воскресеньям или на каникулы в маленькую сторожку, она радовалась встрече с лесом и с отцом. Она с увлечением принималась за хозяйство — мыла окна, скребла полы, готовила вкусный борщ. Возвращаясь с работы, отец встречал ее ласковой улыбкой. Так он улыбался только дочери.
Однажды — это было еще в восьмом классе — Маруся приехала из города какая-то необыкновенная: взволнованная, сияющая. На лацкане ее жакета блестел значок: Марусю приняли в комсомол. Отец ничего не сказал.
Тогда она накинула жакет и побежала показывать значок лесу. И ветер одобрительно шумел в соснах.
Когда Маруся вернулась, отец сидел у стола, уронив голову на руки. Он был тяжело пьян.
Наутро отец снова ласково улыбался, стараясь загладить свою вину. И Маруся расправила упрямые складки на лбу — она не умела долго сердиться.
— Кончишь школу, — отдам тебя в институт, — сказал отец. — Выучишься, выйдешь в начальство. Куда хочешь поступить?
— В театральный, — не задумываясь, ответила Маруся. — Или в лесной. Говорят, в Москве есть такие.
Как-то за обедом (школьников только что распустили на каникулы), Марусю поразил странный вкус жарко́го. Тут она припомнила, что мясо, принесенное отцом, было необычного цвета.
— Олень! — вдруг догадалась Маруся и отбросила вилку. — Как ты мог?
Она схватила пальто и выбежала из дому. Отец вышел за ней.
— Олень сломал ногу, — сказал он. — Погиб бы все равно.
Марусе очень хотелось верить. Она вернулась. А ветер за спиной шумел укоризненно…
И вот началась война. Отец показал справку — он освобождался от мобилизации. Маруся обрадовалась, ведь, кроме отца, у нее не было родных.
Они не эвакуировались. Отец заболел. Он встал, когда в Крыму уже были немцы.
Марусе чудилось, будто война идет стороной, не касаясь их маленькой, глухой сторожки. Но это было не так.
Однажды фашисты расстреляли жителей соседнего поселка Чаир — за укрывательство партизан. Четверым удалось спастись, прыгнув под откос.
Вечером, когда отца не было дома, в сторожку постучали. Две измученные женщины, очевидно, мать и дочь, попросили напиться. Маруся их накормила.
Пришел отец. Увидев женщин, сказал:
— Идите, идите, тут вам делать нечего.
Маруся искусала губы, лежа без сна всю эту бесконечную ужасную ночь.
Утром она спросила отца:
— Ты работаешь на немцев?
Он посмотрел на нее, увидел опухшие глаза, искусанные губы и попытался ласково улыбнуться. Улыбки не получилось.
Маруся хотела уйти. Но уйти было некуда. Отец начал официально работать проводником при каком-то немецком штабе. Они переехали в Симферополь.
Так и жила Маруся. Это ведь очень тяжело — так жить. Она и не называла это жизнью. Просто ходила на базар, меняла оккупационные марки на хлеб и картошку. Потом возвращалась домой, пряча лицо в платок, скрываясь от знакомых.
По вечерам изредка приходили приятели отца и пили самогон. Хмель развязывал им языки, и они, обычно такие же хмурые и неприветливые, как отец, принимались хвастать своими обидами на советскую власть.
Часто Маруся оставалась одна: отец уезжал с немцами. Она с ногами забиралась на диван, зябко куталась в пуховый платок и думала, думала, думала…
Однажды на базаре Маруся встретила Сережку — они вместе перешли в десятый класс.
— Сережка! — обрадовалась Маруся. — Сережа…
Сергей вздрогнул, равнодушно посмотрел на нее и… не узнал.
Дома, чистя картошку, она расплакалась, и слезы капали на ленты картофельной шелухи.
Постепенно Маруся уговорила себя, что Сережа и в самом деле ее не узнал. Разве она похожа сейчас на себя — в лице ни кровинки, глаза стали огромными, темными и грустными-грустными. И пуховый платок — Сережа никогда не видел ее в этом платке. Только коса осталась прежней… Через несколько дней, поборов свою девичью гордость, она постучала в двери его дома.
— Он эвакуирован, — ответили Марусе. — Разве она не знает? Весь класс эвакуирован. — Но ведь она видела его своими глазами! — Она ошиблась. Этого не может быть.
— И ему ничего нельзя передать?
Перед ней захлопнулась дверь. Лучше бы она получила пощечину.
Дома, забившись в любимый уголок дивана, Маруся жестко сказала себе: тогда, на рынке, он не обознался. Эвакуирован! Быть может, он в лесах с партизанами… Сражается с фашистами… Сережка? Сережка из девятого «б», у которого нос в веснушках, а на голове мальчишеский вихор! А почему бы нет? Если бы она, Маруся, попала к партизанам и ей дали бы автомат… Но ей не дадут автомат. И не возьмут в партизаны.
Хлопнула дверь — вернулся отец. Она молча собрала поесть, не спрашивая, достала из буфета початую бутылку самогона.
— Что, Маша, невесела? Что нос повесила? — спросил отец. — Пойди поищи в кармане. Там тебе отрез крепдешина.
— Оставьте! Ничего мне не нужно.
— Напрасно брезгаешь. Не награбленное, не ворованное. На свои деньги куплено. На заработанные.
— Да… — горько повторила Маруся. — На заработанные…
Вечером пришел Фридрих пялить на нее свои оловянные глаза. Он постоянно сопел длинным, бледным носом и отвратительно хрустел пальцами. Унтер был ей противен. Отец тоже его не жаловал.
Обычно, когда приходили гости, Маруся старалась найти себе работу на кухне. И сейчас она ушла туда и принялась с ожесточением тереть закопченные кастрюли.
Фридрих поплелся за ней.
— Вы не хотель меня видеть?
— Хотель, хотель! — сердито ответила Маруся. — Нужен ты мне! Всю жизнь мечтала!
Фридрих, не понимавший тонкостей чужого языка, самодовольно таращил глазки и выпячивал грудь.
Маруся с радостью ушла бы из дома. Но уйти было некуда. Оставалось терпеть и мечтать.
…Вот в кухню врывается Сережка. Он впрыгивает прямо в окно — подумаешь, второй этаж! У него автомат и гранаты, но он боится ранить ее и бросается с голыми руками на Фридриха… Унтер сильнее, он взрослый мужчина, он задушит Сережу!.. Тогда она хватает большой кухонный нож и…
— Фрейлейн порежется, — говорит унтер. — Не надо так… так сердито чистиль ножи!
Она принимается за сковородку.
…Вот Сережа приводит Марусю к партизанам. «Я ручаюсь за нее, — говорит он командиру. — Это ничего, что отец… Она наш человек, настоящий». Тогда ей дают автомат, и она стреляет, стреляет, и вот уже кончается диск…
В кухню заглядывает отец. Он подозрительно косится на немца, и тот, хоть ни в чем не повинен, — смущенно моргает белыми ресницами и хрустит пальцами. Она возвращается в комнату. Теперь ей некуда спрятаться от настороженного взгляда отца и оловянных глазок Фридриха. Лучше бы отец ее не любил.
За окнами фыркнула и остановилась машина. Жалобно скрипнули ступеньки под чьими-то сапогами. Сапог много. Значит, снова будут пить самогон и ее, наконец, оставят в покое. Если только не перепьются, как в прошлый раз.
И — кто знает? — случись в тот день обычная попойка, может быть, все сложилось бы по-другому. И долго пришлось бы еще Марусе ходить на базар, менять оккупационные марки на картошку и прятать лицо от бывших знакомых…
Вышло иначе. В комнату ввалились офицеры. Главный — высокий, с глубоко посаженными глазами, — не здороваясь, уселся и кинул на стол свою черную фуражку. Он был совершенно лыс, но лысина делала его голову не смешной, а страшной и похожей на череп с черной фуражки.
Маруся не разбиралась в немецких чинах, однако по тому, как вытянулся Фридрих, мгновенно утратив снисходительный и самодовольный тон завоевателя, по тому, как засуетился отец, поняла, что приехало большое начальство. Она стыдилась отца, который послушно твердил:
— Да, господин штандартенфюрер. Понимаю, господин штандартенфюрер. Слушаюсь, господин штандартенфюрер.
Остальные офицеры — двое тощих и один поплотнее, — были проще и, наверное, пониже чином. Маруся к ним не приглядывалась. Лысый что-то сказал по-немецки. Тот, что поплотнее, отстегнул планшет с картой и, плохо выговаривая русские слова, начал терпеливо объяснять отцу:
— Их штаб есть на Аспорт. Надо ходить маленьким дорогам, делать эти… клещи. Эйнзатцгруппа — это есть карательный отряд, ждет Алушта. Надо, как это, сейчас ехать, быстро ехать, скоро ехать!
— Спросите его, знает ли он окольные тропы к Аспорту, — сказал вдруг лысый на чистейшем русском языке.
— Конечно, господин штандартенфюрер! — отец наклонился над картой. — Тут проходит одна… а вот и другая. Я эти места…
— Тогда одевайся, — перебил его лысый.
Маруся тоже хорошо знала эти места. Помнила каждый поворот глухих тропок, по которым ходила только она да олени. И еще отец…
Отец… Она знала, что он предатель, жила у него, ела его хлеб, но не смирилась, потому что смириться с этим было нельзя. А то, что он собирался сделать сейчас, казалось ей чудовищным святотатством. И она почувствовала, что лучше умрет, чем даст отцу повести этого лысого зверя тропинками доверчивых оленей к лагерю партизан. В тех местах у нее была любимая скала, и ей нравилось, стоя на самой вершине, подставлять ветру разгоряченные щеки. Внизу блестел купол монастыря, напоминая какую-то старинную волшебную сказку…
Теперь этот лысый прикажет поставить на ее скалу пулемет, может быть, пушку, и…
Если бы в ее силах было уговорить отца! Если бы она могла вцепиться лысому в его тощее морщинистое горло! О, если бы Маруся могла этим спасти Сережку и его друзей… Ну да, Сережку! — она ведь не сомневалась, что Сережка у партизан.
— Быстренько собери мне чего-нибудь в дорогу, — сказал отец.
Она вышла на кухню нарезать сала. Под ножом противно скрипела крупная серая соль, облепившая шкурку. Подошел отец, приподнял пальцем ее подбородок.
— Что опять невесела? Материал все-таки забери.
— Страшно одной оставаться, — сказала Маруся и умоляюще посмотрела на отца. — Возьми меня с собой!
— Ну-ну! Глупости! Завтра к вечеру вернусь!
Тогда Маруся направилась к Фридриху, покачивая на ходу бедрами и сама ужасаясь своей испорченности.
— Вы ведь не оставите меня одну, я буду бояться, — громко сказала она и улыбнулась.
Фридрих в волнении хрустнул пальцами и выпятил грудь.
— О, я буду имейт счастье…
Маруся не слушала конца любезной фразы — она украдкой наблюдала за отцом. Почему-то ей стало жарко. А отец с потемневшим лицом что-то нашептывал плотному офицеру. Потом они оба зашептали лысому…
— Яволь! — подумав, ответил лысый и, взявшись за фуражку, добавил:
— Разумеется, если фрейлейн так хорошо знает местность, мы берем ее с собой. Только быстрей, быстрей собираться. К рассвету надо быть в Алуште!
— Очень жаль! — говорит Маруся Фридриху, с насмешкой глядя в его оловянные глазки. — Очень жаль. К рассвету надо быть в Алуште. Придется в следующий раз!..
Падал снег. Нет, не падал, — снежинки яростно бросались навстречу машине, и Маруся невольно жмурила глаза. Она забилась в уголок задней скамьи. Рядом сидел лысый, молчаливый и страшный. Фуражку он держал на коленях. На фуражке неясно белело овальное пятно, череп, — эсесовская эмблема.
Слева от лысого сидел плотный офицер. Спереди, на откидных сиденьях — отец и тот, тощий; еще один офицер дремал рядом с шофером.
Когда ее посадили в машину, она обрадовалась. Из обрывков разговоров Маруся довольно ясно представила себе планы немцев. На рассвете машина с офицерами должна быть в Алуште. Там пункт сбора карателей. Из Алушты они пойдут в горы. Их поведет отец. Поведет в обход, глухими тропами. Грянут внезапно выстрелы, разорвутся гранаты, и все будет кончено.
Маруся должна остаться у Кутузовского фонтана. Тогда она сумеет раньше карателей добежать до партизан. Она доберется быстро до Аспорта: каждый кустик ей скажет здесь «здравствуй».
В большой штабной машине тепло, но Марусю пробирает озноб. Она зябко ежится в своем ватном пальто, кутается в пуховый платок, тот, в котором ее не узнал Сережка, и старается глубже забиться в угол. Мощная машина, буксуя в снегу, пробирается вверх. Лысый нетерпеливо посматривает на часы:
— Шнель, шнель!
Шнель — это она знает. Немцы почему-то всегда спешат. Но сейчас она тоже торопится. Скорее бы фонтан!
После Перевала рассвело. Снегопад как-то сразу прекратился.
— Шнель! Шнель! — торопит лысый.
— Шнель! — шуршат шины на поворотах.
Машина ринулась вниз. Повороты идут один за другим. Отражаясь в зеленоватых стеклах кабины, шоссе ложится боком, встает на дыбы, падает навзничь. У Маруси закружилась голова, хотя раньше ее никогда не укачивало. Как-то она проезжала здесь с Сережкой в кузове грузовика. Так же дыбилась сумасшедшая дорога, и на одном из поворотов Маруся случайно коснулась щекой щеки Сережки. Они испугались и покраснели, а потом, когда машину снова тряхнуло, так уж и ехали — щека к щеке…
Маруся спускает стекло и высовывает голову навстречу ветру. Ветер забирается под пуховый платок. Скоро фонтан.
— Совсем укачало, — жалуется она лысому.
Лысый брезгливо отодвинулся.
Впереди мелькнул мрамор фонтана.
— Остановите машину, — попросила Маруся. — Я не могу больше ехать.
— Нет остановка! — проговорил плотный офицер.
— Мне очень плохо… я не могу, — с отчаяньем простонала Маруся.
— Фрейлейн может пересесть к шоферу. Там не укачивает. Лейтенант уступит фрейлейн место, — сухо, без единой интонации сказал лысый и что-то добавил по-немецки.
Машина остановилась. Лейтенант услужливо открыл дверцу:
— Битте, фрейлейн!
Маруся умоляюще посмотрела на отца.
— Садись, Маша, — как можно мягче сказал отец. — Впереди почти не укачивает.
— Меня укачало, мне плохо.
— Хватит ломать комедию! — неожиданно рассвирепел отец. — Сколько ездила — не укачивало.
— Я не сяду в машину, — тихо и отчетливо сказала Маруся. — Я не поеду.
— Проводник, усадите вашу фрейлейн, — металлическим голосом произнес лысый. — Мы опаздываем.
Отец вылез. Глаза его стали большими, темными и злыми. И Маруся с ужасом подумала, что вот такие у него, наверное, были глаза, когда он обухом топора добивал колхозных лошадей. Из пьяных рассказов отца Маруся теперь знала, за что он был осужден Советской властью.
И Маруся поняла — ей не уйти.
А из Алушты, если она и ускользнет от немцев, то не сможет опередить того человека, который почему-то называется ее отцом.
Она откинула платок и подняла голову. Над ней высилась снежная вершина Чатыр-Дага, где-то там в горных лесах — партизаны. И Сережка… Сережка скажет: «Это ничего, что отец… Она была настоящим человеком».
Маруся села рядом с шофером.
Поворот, еще поворот, справа горы, слева пропасть. Вот сейчас… Сейчас ничего не будет: ни Сережки, ни гор, ни моря — ничего.
— Поднимите окно, сквозит, — сказала она немцу-шоферу. Тот не понял.
— Дас фенстер[6], — перевела она, припоминая затрепанный немецкий учебник.
Шофер левой рукой стал крутить рукоятку ветрового стекла Второй рукой он придерживал руль. Машина мчалась под уклон. Шоссе делало стремительную крутую петлю
«…И ничего — ничего не будет… Ничего!» — снова подумала Маруся, рывком наваливаясь на рулевое колесо.
Машину понесло к обрыву, она сбила дорожный столб и рухнула вниз.
…Прошли годы, и быль стала легендой.
— Марусин поворот, — говорят шоферы на восьмом километре Алуштинского шоссе. И каждый, как умеет, рассказывает эту историю притихшим пассажирам.
СРОЧНОЕ ДОНЕСЕНИЕ
— Кто умеет водить машину? — спросил начальник разведки.
Мы сразу поняли его план. У нас донесение. Донесение очень срочное. До рассвета оно должно быть в сорока километрах от города, в штабе партизан. Сейчас уже вечер, а в три светает. Нам нужна машина, иначе не поспеть.
…И вот я и Борис, притаившись, лежим в палисаднике. На часах одиннадцать. Духота не спадает. Рубашка вся мокрая. Она неприятно липнет к телу. От нас до немцев шагов двадцать. Они сидят за дощатым садовым столиком. Эта шоферы. Их трое.
Очкастого с крысиной мордой я ненавижу. Второй… мне даже нравится его спокойное, слегка усталое лицо и сильные руки рабочего. Третий — немец как немец, рыжий, в пилотке набекрень, с выпяченным подбородком.
Немцы режутся в карты. По-моему, в скат. Игра идет при свете карманного фонаря. Играют уже давно. Лампочка светит совсем тускло.
Мы ждем, пока кто-нибудь проиграет.
Я знаю их язык и отчетливо слышу каждое слово. Игра идет на коньяк. Где-то они умудрились раздобыть его целый ящик.
При нас проиграл очкастый. Он прошел мимо, на улицу. Там, у тротуара, три легковые машины. Черный, блестящий «хорьх» и два «оппеля», Очкастый вернулся с бутылкой. Сейчас эта бутылка ходит по кругу.
Скоро опять один из троих проиграет.
Скоро кончится бутылка. Проигравший отправится за новой.
Мне хочется, чтобы проиграл очкастый.
До того, как попасть в этот палисадник, мы бегали по городу. Мы искали подходящую машину, которую можно было бы увести. Потом мы нарвались на патруль. После комендантского часа всюду полно патрулей. От них никуда не денешься, их не обойдешь. Удирая по задворкам и развалинам, мы попали на Первомайскую. Сейчас она называется не так, но нам наплевать на новое название. Мы крались вдоль темных фасадов и заборов, пока не наткнулись на эти машины. Но дверцы машин оказались запертыми. Шума мы поднимать не могли. И вот мы лежим в душном палисаднике и нетерпеливо ждем исхода игры.
Рыжий сменил батарейку. Выгоревший элемент шлепнулся в траву в двух шагах от нас. Лампочка вспыхнула холодным голубоватым светом. Лица немцев стали как на негативах: в резко очерченных тенях.
Я смотрю на игроков. Кто они?
Ну, вот с этим, очкастым, с крысиной мордой, ясно. Это эсэсовец. «Хорьх» — его. Паршивцу доверили возить крупное начальство. Может, штандартенфюрера. Наверное, он похож на хозяина. Мне почему-то кажется, что у эсэсовского полковника должна быть вот такая же плоская крысиная головка с крохотными булавочными глазками. Я уверен: очкастый — подлец и доносчик, другие шофера его тихо ненавидят. Мне хочется, чтобы он проиграл. Но два раза подряд это случается редко. Судя по всему, очкастый выигрывает. И с каждой минутой я ненавижу его сильнее и сильнее.
У соседа спокойное усталое лицо. Я слышал, его зовут Герман. У него большие сильные руки. Твердые и уверенные, они, наверное, касались металла. Мне почему-то он видится слесарем или токарем. Он должен быть хорошим семьянином… Странно, я не чувствую к нему ненависти. Мне трудно видеть в нем врага. Мне легче представить, например, Германа воскресным днем, с семьей. Ну, где-нибудь в зоопарке. Он терпеливо и серьезно объясняет своим малышам, почему тигры полосатые и почему их держат в клетке.
Третий — рыжий. Кажется, его зовут Франц. Уверен: любит поесть, налиться пивом, приятельски похлопать па плечу. Со всеми за панибрата. Руки, наверное, волосатые, рыжие от веснушек. Я очень хорошо представляю их на рулевой баранке…
До чего все несуразно. Сидят, играют в скат. Проигравший платит. Ему кажется, что коньяком. Я знаю другое: ставка — жизнь.
Вот почему эта игра в карты кажется до дикости нелепой, неуместной шуткой.
Кто затеял эту игру?
В конце-концов, все могло сложиться иначе. Дверцы машин могли оказаться незапертыми. Донесение могло оказаться не таким срочным. Мы могли бы не нарваться на патруль и не попасть на Первомайскую. И уж если на то пошло, то и эти трое тоже ведь могли бы не попасть на Первомайскую, Фридрихштрассе, Александерплац, Берлин, Лейпциг — вот где их место. Но они сидят на Первомайской, зеленой улице веселого крымского городка, эти непрошеные гости, и поэтому они мои враги. И очкастый, с крысиной мордой, и рыжий Франц, и слесарь Герман.
Карты розданы. Проигравший платит.
Мы молчим. Я и Борька. Нам все ясно. План был разработан с самого начала.
Когда проигравший пройдет мимо нас, я выпрямляюсь и бью его парабеллумом. У парабеллума массивная рукоятка, на рукоятке — кольцо. Ударить надо так, чтобы немец не успел охнуть. Это я умею. Я здорово научился на войне таким штукам. Борька подхватывает тело на руки и тихо опускает на траву. Мы забираем ключи и спокойно садимся. Борька за руль. Остальное уже проще. На заставах редко проверяют легковые машины. В любом случае мы проскочим.
Я знаю, о чем донесение. Завтра на рассвете немцы поведут в урочище семерых наших товарищей. Поведут на казнь. Эту весть надо доставить в штаб. Вот почему мне кажется, что игра идет слишком медленно.
Если я не убью, семеро будут казнены. Если проигравший останется жив, то это он будет убийцей. Только потому, что со своей Фридрихштрассе он попал на Первомайскую и проиграл.
В глубине палисадника, в освещенном окне особняка видны силуэты эсэсовцев. Вероятно, это хозяева сидящих шоферов. Те самые, кому захотелось толстого сала, яиц, даровых батраков, богатых поместий…
Я вслушиваюсь в реплики играющих, пытаясь уловить приближение конца. Рыжий, прищурившись и склонив голову набок, разливает остатки коньяка. Он сосредоточенно морщит лоб, обдумывая свой ход. Герман — тот, кого я считаю металлистом, — спокойно посасывает прилипшую к углу рта сигарету.
— Король!
— Шестерка червей… Туз!
— Бита.
Порой мне кажется, что немцы играют слишком легкомысленно. И тут же я вспоминаю: они думают, что проигрыш — всего-навсего бутылка коньяка.
Для игры в скат не нужно мастерски соображать. Проигрыш зависит от комбинации карт. Судьбой этих трех распоряжаются тузы и короли. Какая нелепость!
Пустая бутылка летит в сторону.
Проиграл Герман.
Где-то, когда-то, давным-давно, в какой-то неведомой жизни, я увлекался Гёте, Бетховеном, Шиллером. Я и сейчас их люблю. И мне нравятся большие рабочие руки этого слесаря. Но… Я толкаю Борьку в бок, и он отвечает мне едва заметным движением.
Герман встает. Он позвякивает на ходу ключами. Я тоже встаю и поднимаю рукоятку парабеллума…
Через пять минут мы сумасшедше мчимся по шоссе. Душно. Я опускаю стекла. Рвется кусками ветер.
— Отличный «оппель». Донесение доставим вовремя, — говорит Борька.
Я молча соглашаюсь с ним.
ПАРТИЗАНСКАЯ БАНЯ
Этот месяц почти сплошь состоял из боев. Отряд никак не мог оторваться от карателей и все время находился в движении.
Рыть землянки или ставить шалаши было некогда.
Партизаны рубили сосновые лапы, бросали их прямо на снег и укладывались спать. Ложились в ряд, все на один бок, тесно прижавшись друг к другу. От сосновых веток отдавало хвоей, но отнюдь не теплом. Каждые полчаса дневальный расталкивал спящих:
— Переверни-ись!
Иначе можно была обморозиться. Зима сорок второго года в Крыму стояла на редкость суровая. В горах, где базировались отряды, мороз доходил до тридцати градусов.
Партизаны были счастливы, если на рассвете удавалось заполучить котелок кипятка. Пили его, торопясь и обжигаясь, он, казалось, согревал самую душу, и называли его «партизанским чудом».
И вдруг отряд получил передышку. Один за другим возвращались разведчики и докладывали:
— Противник не обнаружен.
Командир долго ломал голову над тем, куда девались каратели и насколько удобно место стоянки отряда. Это была небольшая лесная поляна, лежавшая как бы ступенькой у подножия хребта. Ниже проходила заросшая кустарником балка. А кругом — глубокий снег.
Наконец решили некоторое время здесь перебыть, поставить шалаши, отдохнуть, а заодно и устроить банный день. Партизаны уже много недель не раздевались.
Баня устраивалась в полном соответствии с «Положением о партизанских банях в зимних походных условиях». Положение это было разработано комиссаром.
Делалась баня так. На поляне вытаптывали снег и устилали ее хворостом. Затем вокруг разводили огромные костры. Со всего лагеря собирали всевозможные бачки, котелки, банки — короче говоря, все, в чем только можно топить снег. Вот баня и готова.
Была в отряде банная «аристократия», — как правило, люди степенные и на возрасте. Любили они похлестаться веником, ошпарить себя несколькими котелками кипятка и после этого вываляться в снегу. Одно огорчало «аристократов»: береза здесь не росла, и на веники приходилось обдирать буковые деревья. Этот недостаток крымской флоры особенно смущал комиссара, который, будучи родом с Поволжья, принадлежал к самой верхушке банной «аристократии».
На этот раз день выдался очень морозный, и командир приказал удвоить количество костров. Начался обряд омовения, сопровождаемый шутками и смехом. Особенно веселилась молодежь. То и дело кто-нибудь под общий хохот собирался жаловаться администрации бани на нехватку пара или банного инвентаря. Командир усердно растирался шерстяной перчаткой — он не принадлежал к классу «аристократов». Со страхом поглядывал он на комиссара, который ожесточенно хлестал себя веником, удивительно напоминавшим дворницкую метлу. Комиссар покрякивал и приговаривал:
— Вот это да-а! Вот это поднимает партизанский дух!
И вдруг наверху раздался залп, очередь «дегтяра», в небо взлетела красная ракета. Одновременно с горного хребта скатился снежный ком. Из него, отряхиваясь, выскочил связной. Увидев командира, связной доложил, что на хребет с двух сторон выходит противник, кажется, румыны, и что застава отошла.
Вот, значит, куда девались каратели! Сейчас с хребта откроют прицельный огонь и навалятся на безоружных партизан. Смахивая с головы мыло, командир скомандовал:
— Отря-ад, к бою!
Прыгая через костры, партизаны бросились к оружию и одежде, но одеваться было некогда: на хребте уже показались зеленые фигуры вражеских солдат.
Ни в одном уставе ни одной армии не сказано, как совершенно раздетым людям зимой, в снегу, занимать оборону, И командир отдал вторую команду:
— Всем в балку! Сбор внизу!
Прыгая по сугробам и ухая от обжигающего холода, партизаны похватали одежду и оружие и ринулись к балке. От их голых спин валил пар.
Командир с комиссаром бежали вслед, замыкая этот «классический маневр».
— Поч-чему они нн-е стреляют? — спросил комиссар, щелкая на ходу зубами.
— А ты вернись, спроси… — буркнул командир.
На краю балки оба на мгновенье остановились. Убедившись, что на поляне никого не осталось, спрыгнули вниз.
…Через несколько дней, когда уже начали забывать об этой истории, в отряде появился румын Георгеску. Прибыл он верхом на добром откормленном апшероне. Конь вдобавок тащил вьюки разобранного миномета, прихваченного на память о пребывании в рядах румынской армии.
Оба были встречены с восторгом. Георгеску партизаны сразу же перекрестили а Жору, а лошадь съели.
В первом же бою Жора опроверг почему-то укоренившееся в отряде мнение о том, что румыны плохие солдаты. И как-то сразу стал своим.
Вначале он знал всего несколько русских слов: «партизан», «товарищ», «русс», «романешти» и «Антонеску капут». Но с каждым днем Жора делал поразительные успехи и вскоре довольно бойко болтал по-русски. До войны он работал парикмахером в Клуже и, вероятно, как и все парикмахеры в мире, любил поговорить.
Однажды, сидя в кругу слушателей, Жора сказал, что среди румынских солдат ходят слухи о каких-то необыкновенных партизанах, которые сражаются голыми даже зимой. Партизаны хмыкнули, переглянулись и попросили выложить подробности.
— Батальон, в котором служил мой приятель, — начал Жора свой рассказ, — входил в состав карательных частей, прочесывавших лес. И вот после трехдневных поисков исчезнувших партизан, разведка заметила за одним из хребтов дым костра. Батальон расчленился и с двух сторон стремительно поднялся на хребет. Партизанская застава открыла стрельбу, но, видя, что ее окружают, отошла, и батальон беспрепятственно вышел к гребню хребта. Внизу горели костры, и за их дымом ничего нельзя было разобрать. Вдруг на весь лес прогремела русская команда «к бою»! И вот тут… Нет, он, Жора, этому не верит, но его приятель, да и другие солдаты батальона клялись святой девой Марией, что так оно и было.
Из-за дыма костров на поляну начали выскакивать здоровенные и совершенно голые люди. Они были так разъярены, что волосы у них поднялись дыбом, и от них валил пар. А ведь стоял сильный мороз; в этот день в батальоне было много обмороженных.
Командир батальона от изумления выронил бинокль и хотел что-то спросить у адъютанта, но тот, обалдело крестясь, пятился назад. Тогда, не мешкая, командир подал команду на отход, и как раз вовремя, чтобы успеть догнать тех, кто не стал дожидаться этой команды.
Вот что рассказывал Жорин приятель. Но хотя приятель и божился святой девой Марией и многие клятвенно подтверждали его слова, он, Жора, конечно, не верит в этих голых партизан-великанов. Он Жора, сам теперь партизан и знает, какие бывают партизаны.
А недели через две выдался спокойный денек, вполне подходящий для очередной бани.
Георгеску, бывший парикмахер из Клужа, бывший солдат румыно-фашистской армии, а ныне — партизан Жора, крякая от удовольствия, нахлестывал себе спину буковыми ветками.
И, глядя на это, комиссар сокрушенно качал головой:
— Эх, если бы тут были березовые веники!
СУХАРИ
Василек сумрачно смотрел на костер. Иногда ему казалось, что на дне вещевого мешка, среди автоматных дисков и патронов случайно сохранилась банка консервов. Он прекрасно знал — никаких консервов нет и не может быть, но желтая этикетка назойливо вставала перед глазами, а сквозь грязный брезент пробивался одуряющий запах мяса. И Василек, чувствуя, что сходит с ума, развязывал тесемки мешка.
Темнело. В еще светлом, но погустевшем небе зажигались одинокие звезды, слезясь в теплом дыме костров. Потом из оврага наполз туман, спрятал звезды и верхушки деревьев. Стало сыро и знобко. Тускло-желтые языки пламени выхватывали то смутные, нахохлившиеся силуэты людей, то уходящие во мглу стволы сосен.
Изредка где-то в вышине рождался чуть слышный звук моторов, и партизаны закидывали головы, напряженно прислушиваясь. Но прерывистое завывание приблизившегося «юнкерса» гасило надежду…
Наконец издалека, со стороны Севастополя, донесся долгожданный рокочущий бас ТБ-3. Люди повскакали с мест. Даже больные выползли из шалашей, словно гул родного самолета вливал в их исхудавшие тела животворную силу. Крепнущий бас наполнил все небо, горы, лес и… начал стихать. Невидимый самолет прошел своим курсом, и партизаны долго смотрели вслед затихавшему рокоту моторов.
Потом пролетали еще «юнкерсы», поднялась ложная тревога из-за дизеля немецкой семитонки, но самолета с Большой земли, обещанного самолета с продовольствием не было.
На следующую ночь, едва стемнело, на поляну, где были подготовлены сигнальные костры, пришел командир. Люди подвинулись, освобождая место у огня. Кто-то свернул толстую цигарку, и она пошла попыхивать по кругу. Партизаны молчали, но глубокие запавшие глаза, заостренные от голода лица, казалось, безмолвно спрашивали:
«Ну, как же, командир? Что будет дальше?».
Командир крепко затянулся:
— Да… Тяжело!..
И партизаны почувствовали, как трудно сейчас этому большому сильному человеку, их вожаку — вероятно, гораздо тяжелее, чем им. И от того, что он вот так просто пришел к ним, ничего от них не тая, людям стало чуть-чуть легче.
Мерцающий огонек цигарки еще раз обежал вокруг костра.
— Кто на верхнем посту? — спросил командир.
— Василек и «Полковник».
Командир улыбнулся, вспоминая историю «Полковника». Партизан Красавин, низенький и живой, был смел в боях и находчив в разведке, но отчаянно боялся холода.
Как-то ночью в лагере раздался дикий вопль. По земле катался тлеющий клубок лохмотьев. Оказывается, Красавин придвинулся во сне к горящему костру; шинель тотчас вспыхнула на нем.
Лишней одежды в лагере не было, и Красавин срочно отправился в боевую операцию.
День выдался холодный и ветреный. Лежа в засаде у шоссе, Красавин громко клацал зубами и тихим шепотом клял фрицев.
Его напарник, пряча смех, уткнулся носом в землю и чуть не прозевал команду. На шоссе показалась немецкая легковая машина. Грохнули гранаты. Горы повторили треск автоматов. Когда партизаны подбегали к машине, из нее выскочил офицер и, петляя, как заяц, помчался по шоссе.
«Стой!» — не своим голосом заорал Красавин, чувствуя, что уходит его шинель. Партизаны, сбежавшиеся на шум, чуть не лопнули от хохота, глядя, как приплясывал окоченевший Красавин, раздевая дородного немца.
На новом владельце шинель сидела мешком, полы волочились по земле. Но Красавин был доволен, заставлял всех щупать добротный материал, теплую подкладку, коричневый меховой воротник.
— Это же настоящая полковничья шинель! — повторял он, сияя. С тех пор его так и прозвали «Полковником».
…Самолета не было и в эту ночь. Утром Василек и «Полковник» спустились с верхнего поста в лагерь. Доложив о приходе, Василек медленно побрел к своему шалашу и сейчас же лег. Он слышал, что многие уже не ощущают голода, только слабеют и пухнут. Василек же мучительно хотел есть. Вдруг он явственно вспомнил, что где-то в самой глубине его вещевого мешка лежит сухарь. Чуть побольше спичечной коробки, весь в крошках налипшего табака. Василек потянулся к мешку и очнулся. Конечно, сухаря не было, да и не могло быть.
— И когда это кончится? — тоскливо говорил пожилой, обросший клочковатой бородой партизан. — Уходить надо, пропадем тут…
Никто не ответил. Да и что можно было ответить? Вот уже две недели каратели плотно блокировали район лагеря. Вырваться отсюда можно было только стремительным броском через горы. Но куда уйдешь, если в лагере больше ста беспомощных людей? Больных и раненых по скалам не потащишь…
Василек лежал, стараясь не шевелиться. Из-под шапки выбивались светлые волосы. Они закрывали лоб, и лицо казалось темным и старым. А было Васильку всего двадцать лет.
Василька призвали в армию на действительную службу еще до войны. На вокзале мать просила, чтобы он берег себя, напоминала то о шарфе, то о теплых носках, а потом не выдержала и отвернулась. Еще провожала Васю Тамара. Опустив голову, она стояла в стороне и ждала. Поцеловав последний раз мать, Василек взял Тамару за руки и заглянул в грустные синие глаза. Ударили в надтреснутый колокол. Василек неловко прикоснулся губами к ее губам и, не оглядываясь, ушел. Тамара сняла косынку, да так и забыла помахать, шла машинально за поездом по осиротевшему перрону, пока площадка не оборвалась крутыми, скользкими от моросившего в то утро дождя ступенями.
Потом было 22 июня. Полк подняли по тревоге. Василек долго не хотел понять, что это война. Начались бои, походы, опять бои и опять походы. Армия отступала на юг. Дни и числа перестали существовать.
Но одна дата врезалась в память так же, как день начала войны. Это было 5 ноября. С утра шел бой. Подразделение прикрывало горное шоссе, ведущее к морю. Показались немецкие танки. Бойцы пустили в ход гранаты, бутылки с горючей жидкостью, но остановить танки не смогли; тяжело раненный командир приказал пробиваться к партизанам. В горах бушевала метель. Василек не заметил, как оторвался от своих. На четвертый день, полуживой от голода и усталости, он набрел на партизанскую заставу. Его привели в отряд.
…Самолет пришел, когда его уже почти не ждали. Он кружился над лесом, мигая бортовыми огнями и наполняя холодную звездную ночь бодрящим гулом. Весь лагерь проснулся. Вспыхнул треугольник сигнальных костров. Партизаны заняли свои посты — каждой группе был выделен небольшой квадрат для наблюдения за приземляющимися парашютами.
Самолет улетел, и в лагере все замерло. Подходить в одиночку к сброшенному грузу и трогать до рассвета мешки воспрещалось. «Хищение хотя бы одного, сухаря, одной щепотки муки, — говорилось в приказе, — будет расцениваться как предательство, как тягчайшее преступление, караемое расстрелом на месте».
Судьба издевалась над «Полковником». «Полковнику» не надо было подходить к грузу, — ему достаточно было протянуть руку. Тяжелый мешок с продовольствием чуть не прихлопнул его, шлепнувшись буквально рядом. «Мука!» — решил «Полковник», щупая плотный брезент.
Судя по звездам, до рассвета было далеко. Он прислонился спиной к мешку. Самое главное — дотерпеть до утра. Утром они сварят вкусную мучную затирку. «Полковник» нежно прижался к шершавому брезенту. Засыпая, он прикрыл мешок полой знаменитой шинели. Над ним медленно кружились звезды.
Продукты делились при командире. На человека приходилось по два сухаря (на раненых — по три), по четверти котелка муки да по тонкому ломтику сала. Но и это было праздником. Предстояла еда, первая настоящая еда за все дни блокады.
Но вот комендант, деливший продукты, выпрямился и озабоченно доложил о чем-то командиру. Командир дернулся, как от резкой боли, и повернул мешок. На поляне стало тихо, тихо: мешок был надрезан.
— Кто? — резко спросил командир.
Комендант испуганно вздрогнул и молча пожал плечами.
— Кто? — повторил командир, круто поворачиваясь к партизанам.
Партизаны молчали.
— Найду — расстреляю. Своими руками! — глухо проговорил командир.
Искать не пришлось — на поляну вели Василька. С него рванули рубаху. Из-за пазухи посыпались сухари.
…Был он белоголовый и голубоглазый — настоящий Василек. Только было это очень давно. Сейчас никто и не вспомнил этого: разве бывают нечистые глаза голубыми?
— Гад! — отчетливо сказали в толпе.
Василек вздрогнул, втянул голову в плечи. Он с ужасом смотрел себе под ноги, только сейчас начиная понимать, что эти темные засушенные кусочки хлеба подводят итог его жизни. И ему стало страшно, так страшно, как еще не бывало ни в одном бою. Откуда-то издалека до его сознания донеслись слова:
— Приказ, говорю, знал? Знал, что тебя ожидает?
Василек поднял голову, — рядом стоял командир.
— Знал, — ответил Василек и снова опустил глаза.
— Понимал, у кого крадешь? — командир показал в сторону санитарной землянки.
— Понимал…
— И все-таки взял?
— Взял… я… я не мог…
В первый раз за долгие месяцы тяжелых непрерывных боев и смертей командир растерялся. Как расстрелять такого — не труса, не дезертира? Как расстрелять за горсть сухарей молодого хорошего парня, который еще и пожить-то как следует не успел?
И что сказать его матери?..
Он окинул взглядом неподвижные лица партизан.
И представился командиру квадрат карты, на котором их отряд — маленькое, заштрихованное красным пятнышко. А кругом синие стрелы, кругом немцы. Но изнурительные бои и голод не смогли стереть с карты крохотное красное пятнышко.
Командир еще раз посмотрел на партизан. Эти разные люди во имя общего дела спаяны железной дисциплиной. В этом их сила. По его команде исхудалые, оборванные, они пойдут на прорыв, прожгут дороги смертельными очередями автоматов и, стиснув зубы, будут отстреливаться до последнего патрона. Железная дисциплина во имя общего дела: в этом их сила. Отмени или нарушь он свой приказ — и завтра кто-нибудь другой вскроет мешок с продовольствием. А послезавтра его приказ повиснет в воздухе. Отряды, пока еще сильные и грозные, перестанут существовать… Нет, он не имел права прощать.
Командир кивнул конвойным. Те, поняв, отошли. И Василек тоже понял, что жить ему осталось очень мало, может быть, всего несколько минут.
А день был по-настоящему хороший, — весенний и теплый.
Командир медленно расстегнул кобуру. В руке блеснула вороненая сталь пистолета. Командир вытащил обойму, отщелкнул шесть патронов. Седьмой он заслал в ствол, взвел курок.
Было тихо, так тихо, что даже в последних рядах ясно слышалось сухое щелканье затвора.
И вдруг командир протянул пистолет Васильку:
— Возьми. Ты знаешь, что надо делать.
— Да, командир, — просто ответил Василек.
— Иди!..
Партизаны молча расступились перед ним, словно боясь нечаянно коснуться человека, который сейчас умрет.
Он шел медленно и осторожно, должно быть, берег силы, чтобы надавить самый тугой в его жизни спусковой крючок.
В зарослях орешника Василек остановился. Распускались почки, высовывая узенькие клейкие листики. Вокруг все было пропитано терпким звенящим запахом. Весна!
И Василек заторопился…
А на поляне партизаны молча смотрели, как качаются потревоженные Васильком ветки, и, затаив дыхание, прислушивались к тишине.
Прошло три, четыре секунды, а может быть, и вечность. Этого никто так и не понял.
ОСОБОЕ ЗАДАНИЕ
«Дальность стрельбы 800-мм сверхмощного орудия Круппа была велика. Оно могло быть приведено в боевую готовность в течение нескольких дней и передвигалось по железнодорожным рельсам… Орудие стреляло бронебойными и бетонобойными снарядами весом в несколько тонн…
Одно такое орудие было установлено под Севастополем…»
(Из статьи генерал-лейтенанта Эриха Шнейдера «Техника и развитие оружия на войне». Гамбург, 1953 г.).Далее Эрих Шнейдер вскользь упомянул о том, что эта артиллерийская установка оказалась малоэффективной.
Гитлеровский генерал был прав. Но он не объяснил, почему же «сверхмощное орудие Круппа» не оправдало надежд захватчиков. Об этом мы и расскажем сейчас.
Осажденный город ушел под землю. Под землей изготовлялись мины и гранаты. Под землей пекли хлеб и выпускали газету. На экране подземного кинотеатра пел Лемешев. В подземных школах учились севастопольские дети.
А рядом бесновался враг. Никакими средствами не мог он сломить сопротивления истерзанного города. И лихорадочно изобретал все новые и новые способы убийства и разрушения.
Это началось зимним утром сорок второго года. Где-то за десятки километров хладнокровные математики, окончательно проверив свои вычисления, доложили, что можно начинать. Прозвучали чужеземные слова команды. Зашевелились гигантские механизмы. И дрогнула земля. С воем унесся первый снаряд. Снаряд весил пять тонн. Пять тонн смерти, если только смерть можно взвесить. И там, где он упал, воздух стал твердым и звенящим. Взметнулся сноп огня. Небо, секунду назад голубое и сияющее, раскололось на куски и рухнуло на землю. А навстречу рос исполинский столб грязно-желтого дыма. Жаркий упругий ветер швырялся обломками стен и искореженным железом.
Дома не стало, только чудом устояли ворота. На воротах уцелела синяя эмалевая табличка: «Улица Нагорная, дом № 3».
Табличка продолжала хранить название искромсанной улицы Севастополя. Продолжала хранить номер несуществующего дома.
Над развалинами долго клубилась мутная мгла…
Глубокая штольня, высеченная в массиве скалы, разбита на отсеки. Здесь, под тридцатиметровой глыбой гранита, расположился командный пункт штаба обороны Севастополя.
В кабинете генерала днем и ночью горит электричество. У генерала под стеклами пенсне слезятся уставшие глаза. Совещание близится к концу.
— …И авиация не смогла установить координаты этого орудия, — закончил доклад начальник разведки.
— Звукометрической разведкой пробовали?
— Расстояние для звукометристов слишком далекое, товарищ генерал. Дешифровка звукометрических данных дает слишком приблизительный район. Это где-то около Бахчисарая.
— Немедленно свяжитесь с партизанами.
— Партизанская рация не выходит на связь, товарищ генерал.
Строго блеснули стекла пенсне:
— А это уж ваша задача. На то вы и начальник разведки. Кстати, пока вы не наладите регулярной связи с партизанами, ценные данные будут залеживаться по ту сторону фронта. — Генерал помолчал и добавил: — Срочно пошлите с особым заданием опытного разведчика… Ну, хотя бы Кожухаря, если он успел отдохнуть. Придайте ему радиста.
Оставшись один, генерал крепко потер воспаленные глаза. Он недосыпал вот уже полгода, — с начала войны.
На окраине города, в конце извилистой улицы, в глубине двора стоял двухэтажный особняк. От улицы он был отгорожен высоким каменным забором. Со двора особняка и днем и ночью доносился шум работающего движка. Здесь размещался пункт связи с партизанскими отрядами и разведгруппами, действующими в тылу врага.
Близился рассвет. У особняка остановилась машина. Из нее вышел начальник разведки.
— Кожухаря ко мне, — коротко бросил он рапортовавшему дежурному.
…Над развернутой на столе картой склонились двое.
— Пойдете морским охотником. Место высадки здесь — у Голубого залива, — острие карандаша начальника разведки отметило точку побережья недалеко от Алупки.
— С вами пойдет радист Андрей, вы его знаете.
Кожухарь утвердительно кивнул головой.
— Партизаны все время меняют место расположения, — продолжал начальник разведки, — как их найти, вам укажут на явочной квартире в Алупке. Запомните: Алупка, Горная, три. Братья Гавырины.
— Горная, три. Братья Гавырины, — повторил Кожухарь.
Начальник разведки встал.
— И вот что еще, Николай! От того, как быстро будет обнаружено орудие, зависит много человеческих жизней. Запомни и это.
— Знаю, — коротко ответил Кожухарь, поднимаясь. Его тонкие губы были плотно сжаты, в очертаниях подбородка чувствовалась твердость. Прямо на собеседника был устремлен уверенный, жесткий, словно берущий на прицел, прищур глаз.
«Да, генерал прав, такое задание под силу только Кожухарю», — подумал начальник разведки, всматриваясь в суровое обветренное лицо разведчика.
Уже много раз ходил Николай Кожухарь в тылы противника. Он считался старым, опытным разведчиком, у него учились. Старым? Кто мог теперь угадать, сколько ему лет? Полгода назад было двадцать два. А сейчас? За тридцать?..
Как может измениться человек за полгода войны! Был Кожухарь добродушным, веселым парнем, — стал суровым и молчаливым. Такая уж у него профессия — молчаливая. Иной раз неделями бродишь по немецким тылам, не раскрывая рта. Отвыкнешь улыбаться и разговаривать.
Катер-охотник удачно избежал встречи с вражескими судами, блокировавшими Севастополь, и затерялся в открытом море.
Палуба дрожит от работы мощных моторов. Кожухарь и радист Андрей стоят у ходового мостика. Они смотрят, как вдоль борта проносятся пенистые волны, рассеченные форштевнем идущего катера, и думают каждый о своем.
На корме группа моряков готовит к спуску небольшую шлюпку.
Из рубки вышел штурман и поднялся на ходовой мостик.
— Идем в четырех милях мористей берега. Через пять минут будем на траверзе цели, — доложил он командиру.
К берегу морской охотник подходил на одном приглушенном моторе. На крымской земле — ни огонька. Молчат темные горы. Попрятались звезды. На месте, где полагается быть луне, сквозь густые лохмотья туч тускло просачивается белесое пятно. Холодно плещется черная вода.
План таков: примерно в полумиле от берега Кожухарь и Андрей на небольшой шлюпке вдвоем покидают катер. Добравшись до берега, они топят тузик и уходят. Охотник ждет двадцать минут. Если высадка прошла удачно, Кожухарь не дает никаких сигналов.
Ветер был прижимной, и шлюпка, проваливаясь, шла к берегу.
Берег приближался молчаливый, темный, загадочный. Стал слышен шум прибоя. Вдруг справа, где-то вверху блеснула ослепительно яркая точка. Через мгновенье луч прожектора с горы Кошки осветил кромку берега.
Андрей бросил грести, и сейчас же удар волны чуть не перевернул шлюпку.
— Греби! Что же ты? — рванулся к нему Кожухарь. Но Андрей уже опомнился и навалился на весла.
Луч прожектора, описывая дугу, подбирался к шлюпке. Еще секунда, и он накроет ее. Но в это время с охотника ударили по прожектору из крупнокалиберного пулемета длинной очередью трассирующих пуль. Луч рывком перебросился к катеру.
Охотник взревел моторами и заметался, отвлекая прожектористов от шлюпки.
Разведчики не заметили, как очутились в полосе прибоя. Подхваченная накатом, шлюпка ринулась вперед и, разламываясь, с треском вклинилась между камнями. Удар был настолько силен, что Кожухаря и Андрея выбросило в воду.
Кто бывал на Южном берегу Крыма, тот никогда не забудет солнечную, утопающую в зелени Алупку, с ее знаменитыми парками и дворцами. И что-то чудовищное, невероятное было в том, что сюда пришел враг!
На аллеях парков — отпечатки кованых немецких сапог. Над Воронцовским дворцом — флаг со свастикой. На дорогах указатели, написанные на чужом языке. В повседневной речи горожан новые непривычные слова: «оккупация», «гестапо», «расстрел», «голод».
«Новый порядок» пытался выжать у людей все человеческое, оставлял только рабскую покорность. Но люди помнили не только о гестапо, расстрелах и голоде, они говорили о сражающемся Севастополе, о Москве, о фронте, о партизанах.
…Еще когда враг был на подступах к Крыму, Александр Гавырин одним из первых пришел в райком комсомола. Он просил зачислить его в партизанский отряд.
Теперь с новым чувством смотрел Александр на покрытые лесом горы, на громаду Ай-Петри, у подножия которой приютилась Алупка. Эти горы станут партизанской твердыней, домом партизан, а значит, и его, Александра, домом.
В тот год снег в горах лег раньше обычного. В начале ноября вершины гор уже стояли белые, усыпанные снежными сугробами. Они сливались с тусклым небом, затянутым рваными, холодными облаками.
Сестренка Лина, которая оставалась хозяйкой в семье, собрала белье. Брат ей ничего не говорил, но она обо всем догадывалась. Ведь не маленькая — недавно исполнилось шестнадцать лет.
Старший брат Владимир ходил мрачнее тучи. В прошлом отличный спортсмен, он несколько лет тому назад стал инвалидом. Вот Саша уходит защищать Родину, как когда-то защищал ее отец, старый коммунист, партизанивший в годы гражданской войны на Дальнем востоке, а он прикован к своим костылям…
Какая от него польза?
Через несколько дней все было готово к уходу в лес. Лина сказала:
— Саша, я хочу положить тебе еще пару шерстяных носков…
Брат как-то странно посмотрел на нее:
— Не надо.
Она горячилась и доказывала, что наступает зима, но Александр повторил:
— Не надо. Я остаюсь. Остаюсь с вами в Алупке.
— Как это? — растерялась сестра. А Владимир, побледнев от гнева, спросил:
— Отсиживаться собираешься?
— Лина, закрой дверь. А теперь успокойтесь и помолчите, — голос Александра звучал непривычно сурово — Мы будем бороться здесь.
У сестренки блеснули глаза.
— Ты это сам решил? — все еще недоверчиво спросил Володя.
— Нет. Так мне приказали.
На ночных пустынных улицах Алупки гулял порывистый ветер. С гор мела поземка. Тонкая пелена снега, как марля, покрывала деревья, улицы, дома, и Кожухарю казалось, что город одет в саван.
Горная, 3. Вот он, этот домик в глубине двора Вокруг тихо. Кожухарь осторожно постучал в окно. Откинулась занавеска.
— Вам кого? — спросил девичий голос.
— Здесь живет фельдшер Куприянов?
— Зайдите. Он переехал, но вам скажут его адрес.
Щелкнул засов. Кожухарь вошел в дом. Он смертельно устал и замерз.
— Братья Гавырины? — спросил он.
— Да, — ответил юноша, встретивший его в дверях. — Я Александр. Это брат Владимир, а это сестра Лина. Знакомьтесь.
Кожухарь протянул руку.
— Кожухарь. Я из Севастополя от Викентия…
Он сделал паузу, выжидающе глядя на братьев.
— От Викентия Прохоровича, — спокойно добавил Александр. Кожухарь кивнул головой.
— Да! Все правильно!.. Сегодня мне нужна ваша помощь… При высадке на берег случилось несчастье: мой товарищ повредил ногу, его надо где-то укрыть.
По режущим гребням скал, по обледенелому плитняку карабкается человек в изодранном комбинезоне. Ноги его скользят, окровавленные пальцы срываются с острых камней. Автомат цепляется за колючий кустарник. Камни то и дело вырываются из-под ног, и завоеванные нечеловеческим трудом метры приходится штурмовать снова и снова. Но Кожухарь упрямо ползет вперед.
К полудню он выбрался на высокогорную яйлу. Там его подстерегал ветер, морозный и неистовый. Перед Кожухарем открылась пустынная заснеженная равнина. Он пригнулся, — так было легче преодолевать порывы ветра, — и медленно зашагал по снежной целине. Навстречу неслись низкие тучи, постепенно окутывая яйлу. Надвигался буран, и Кожухарь спешил, насколько можно было спешить, по колено увязая в снегу.
Обойдя глубокую расщелину, он внезапно бросился в снег. Прямо на него шли трое людей. Крутила поземка; очертания фигур были размыты, невозможно было различить одежду. Кожухарь сорвал с плеча автомат и в то же мгновение услышал:
— Бросай оружие! Живо!
Он обернулся. В трех шагах позади него стоял человек в кожанке с автоматом на изготовку. Вероятнее всего он вышел из той расщелины, которую Кожухарь только что обогнул.
— Бросай оружие, тебе говорят!
Кожухарь неторопливо поднялся и переложил автомат в левую руку стволом к земле. Условный знак поняли: человек в кожанке и те трое тоже опустили автоматы.
— Кто такой! Из какого отряда? — властно спросил человек в кожанке.
— Прошу проводить к командованию. Там доложу.
— Я начальник разведки Ялтинского партизанского отряда. Можете докладывать.
Секунду поколебавшись, Кожухарь ответил:
— Я от Викентия.
— От Викентия? — изумился начальник разведки. — Один? И здесь?
Вместо ответа Кожухарь приподнял ствол автомата.
— Вы не помните отчества Викентия?
Начальник разведки спохватился, что не ответил на пароль:
— Викентий Прохорович.
Кожухарь шагнул вперед и протянул руку:
— Так. Все в порядке. Разрешите представиться. С заданием из Севастополя… Мой напарник-радист укрыт подпольщиками в Алупке. При высадке он сломал ногу…
В низенькой штабной землянке было тепло. В очаге, сложенном из камней, горел огонь, в котелках кипела вода.
— …По всем данным, орудие установлено где-то под Бахчисараем, — говорил Кожухарь, щурясь от дыма. — Мне надо двух толковых партизан, хорошо знающих район и город.
Начальник разведки с сомнением покачал головой:
— Такие люди есть, но вряд ли вам удастся проникнуть в Бахчисарай. Там штабы и вторые эшелоны противника.
— На месте будет видно, — сказал Кожухарь.
Командир соединения помолчал, раздумывая:
— Пойдете с Балашовым. Он знает все ходы и выходы, у него есть связи. Кого еще послать? — обратился он к начальнику разведки.
— Ну, раз пойдет Балашов, с ним должен идти Зобнин! — улыбнулся начальник разведки. — Они один без другого не ходят.
— Что это за ребята? — спросил Кожухарь.
Заговорил комиссар. Он хорошо знал людей и рассказывал о них тепло и интересно.
Зобнин, комендор с эсминца «Беспощадный», воевал в морской пехоте. В разведке под Симферополем моряки попали в окружение. Заняв оборону, они стали отстреливаться. Им предложили сдаться. Зобнин громко крикнул:
— Подожди, сейчас!
Стрельба стихла. Тогда комендор развязал вещевой мешок, вынул банку консервов, аккуратно вскрыл ее, отрезал краюху хлеба и начал закусывать. Как у всех больших, сильных людей, движения его были медлительны, и ел он, не торопясь. Немцы, потеряв терпение, вновь открыли огонь. Зобнин взял в руки гранаты, посмотрел на товарищей и тоном, каким приглашают в кино или в гости, сказал:
— Ну, что ж! Пошли!
На третий день к вечеру пятеро моряков разыскали партизанский отряд. Представившись командиру, Зобнин деловито осведомился:
— Мы на ужин не опоздали?
Кожухарь спрятал улыбку.
— А Балашов? — спросил он.
— О-о! — засмеялся комиссар. — Это звезда экрана. До войны работал помощником киномеханика. Кумир бахчисарайских мальчишек! — И снова став серьезным, комиссар добавил:
— Хороший парень. Комсомолец. Не подведет.
— Когда думаете выходить? — спросил командир соединения.
— Как только будут готовы люди, — ответил Кожухарь.
Они склонились над картой, намечая предстоящий маршрут.
Идут разведчики, и за ними тянется цепочка полузасыпанных снегом следов…
— Стой! — скомандовал Кожухарь. — Стой, привал!
— Будет лекция, — объявил он. — Слушайте внимательно. Мы идем на особое задание. Любой ценой мы должны установить расположение сверхмощного орудия. Орудие уникальное. Каждое, — а их всего два, — стоило миллионы марок. А каждый выстрел… Ну, представьте себе: в Севастополе взрывается пятитонный снаряд… Короче, что важнее: взорвать какую-нибудь штабную машину или найти это орудие?.. Так вот. Ребята вы боевые, знаю. Но любую попытку проявить ухарство, обстрелять фашистов или там еще что, — буду расценивать как преступление. Все. Лекция окончена. Вопросы есть?
— Вопросов нет, — без особого восторга ответил Балашов.
Разведчики идут дальше. Искрится солнце на хрупкой корке снега. Со стороны это кажется необычайно красивым — нетронутый снег и голубая эмаль неба. Но разведчикам не до красоты. Ноги вязнут в сухом сыпучем снегу. Не хватает дыхания. Немеют лица на свирепом ветру. Дважды пришлось переходить незамерзшие горные речки. Через первую удалось перекинуть небольшую сосенку. Следующую переходили вброд — под руками ничего не оказалось.
После такой переправы одежда затвердела и резала тело.
Чтобы не поморозиться, бежали по глубокому снегу, и от разведчиков, как от лошадей, валил пар. А впереди — километры и километры нетронутой целины. От теплой землянки до Бахчисарая тридцать с лишним километров. Тридцать с лишним — это если считать напрямик. По занесенным снегом горам надо считать все семьдесят.
К вечеру партизаны подходили к Бахчисараю.
В трех километрах от Бахчисарая, на плоской вершине скалы спит Чуфут-Кале, город мертвых. Скала опоясана ярусами доисторических пещер. От развалин древней крепости, от улиц, высеченных в камне, веет старинными преданиями о сорока братьях, о славной Ненеке-джан и о ее грозном отце Тохтамыше.
Начинало смеркаться, когда разведчики подошли к Чуфут-Кале. Нагруженные хворостом, собранным по дороге, они бродили из пещеры в пещеру, пока Кожухарь не остановился в одной из них.
— Гранд-отель, экстра-люкс! — произнес Балашов, погладив шероховатую стену. Он любил выражаться кратко и непонятно. Кожухарь ничего не сказал, но ребята почувствовали, что он в темноте улыбается. Такой уж он был человек, если и улыбался, то в темноте.
Через несколько минут в пещере затрещал огонь. Разведчики разлеглись у костра. Скоро от мокрой одежды повалил пар. Они начали согреваться.
— А здесь кое-кто побывал до нас, — задумчиво сказал Балашов.
— Давно? — спросил Зобнин, подозрительно оглядывая углы пещеры.
— Давно. Думаю, этак лет триста-четыреста назад. А может, и тысячу.
— А-а, — разочарованно протянул Зобнин. — История!..
Кожухарь посмотрел на часы:
— Немедленно спать. Три часа на сон.
Скоро под видавшими виды доисторическими сводами раздался мощный храп Зобнина.
Первым дежурил Кожухарь. Дежурил больше для порядка. Огонь костра был надежно скрыт лабиринтом пещер. Да и вряд ли кто отважился бы сунуться ночью в эту глушь.
Кожухаря волновало другое. Он расстегнул планшет с картой. Еще в штабной землянке был выработан план: выйти к Курушлю и оттуда вести наблюдение. От Чуфут-Кале до горы Курушлю всего восемь километров. Но добраться туда сложно. Это самая опасная часть пути. Прифронтовая полоса кишит войсками. Дороги тщательно охраняются. Нечего и думать о том, чтобы пробиться на Курушлю днем. Но и ночью можно столкнуться с вражеской заставой, наскочить на какой-нибудь пост: кругом вторые эшелоны противника. И еще неизвестно, что их ждет на вершине. Там может оказаться и зенитная батарея, и наблюдательный пост…
И все-таки самым разумным Кожухарю представлялось пробиваться на Курушлю ночью, стремительным броском. Это он и имел в виду, давая разведчикам короткий отдых. И сейчас, склонившись над картой, Кожухарь еще раз убедился в том, что выбранное им решение наиболее правильное. Он потянулся, предвкушая блаженный сон, и, помедлив, потряс Балашова за плечо:
— Заступай!
Балашов удивленно хмыкнул: он проспал лишние полчаса.
Когда разведчики покинули Чуфут-Кале, еще стояла темная беззвездная ночь. На юго-западе полыхали разноцветные зарницы. Оттуда доносился глухой гул. Там был фронт. Там сражался Севастополь.
Впереди шел Балашов. Он знал эти места.
— Где-то здесь имеется древнее кладбище Иосафат, — предупредил Балашов тоном экскурсовода.
— Вот оно, ч-черт! — выругался Зобнин, натыкаясь на какой-то памятник.
— Прекратить разговоры! — скомандовал Кожухарь.
Наконец, они выбрались на проселочную дорогу и пошли ускоренным шагом. Это так только называется — ускоренным шагом; на самом деле они почти бежали, изредка останавливаясь и прислушиваясь. Иногда на пути попадалось жилье и приходилось делать большой крюк в сторону. Вблизи деревень разведчики избегали даже окольных троп, боясь напороться на охранение.
Однажды они услышали рев моторов, и тотчас же на повороте дороги вспыхнули фары машин. Разведчики едва успели отскочить в сторону и прижаться к земле. Грузовик медленно проехал мимо. В кузове горланили немцы. Кто-то бросил окурок, упавший рядом с Балашовым.
— Счастье ихнее, что я в разведке, — сказал он зловещим шепотом. — Я б им дал прикурить!
Потом прошмыгнули два мотоциклиста, очевидно, связные. Пронеслась длинная легковая машина, — ехало начальство. Фашисты жили своей обычной прифронтовой жизнью. И эта жизнь своей обычностью была не по нутру Зобнину и Балашову. Они чувствовали себя ограбленными. А Кожухарь словно ничего не замечал. Как будто гитлеровским машинам так и полагалось безнаказанно разъезжать по крымским дорогам!
И оба партизана потихоньку вздыхали.
Начался подъем на Курушлю. Сам подъем был не особенно трудным, если бы не темнота. Каждые десять-пятнадцать метров разведчики останавливались. Один уходил, вернее, уползал вперед. Остальные вслушивались в темноту, дожидаясь его возвращения.
На вершину выбрались без приключений. Немцев на Курушлю не было. До рассвета оставалось часа полтора. За это время надо было отыскать укрытие на день.
— Найти! — коротко приказал Кожухарь.
А как его найти? Темнота. И гора незнакомая.
Они долго ползали в низком и колючем кустарнике.
— Должна же здесь быть какая-нибудь пещера! — возмутился Зобнин.
— А как же! — сказал Балашов, неожиданно проваливаясь под землю. — Пожалуйте, — не очень глубоко. Приют трех принцесс, — добавил он, когда Кожухарь и Зобнин спустились вниз.
«Приют трех принцесс» оказался узкой трещиной, сырой и холодной. Впрочем, «принцессы» не были избалованы. Особенно они обрадовались густому кустарнику, прикрывавшему вход.
Кусочек неба над пещерой посерел. Светало. «Только бы не было тумана!» — подумал Кожухарь. Наверху проплывали светлые облака. Кожухарь с завистью проводил их взглядом: облака плыли к Севастополю.
— Двое наблюдают, один спит, — объявил он партизанам.
Обзор оказался великолепным. Внизу громоздились причудливые скалы. Сотнями веков ветер — самый древний скульптор — выдувал песчинку за песчинкой, пока камень не принял образы фантастических замков и великанов. Прямо перед разведчиками пролегала долина реки Качи. Вдали темнели домики Сюрени. По узеньким тропинкам медленно двигались игрушечные грузовики, чуть быстрее бежали похожие на жуков лимузины. Изредка муравьиной тропкой, извиваясь, проползала жирная гусеница — шли войска.
По каким-то незаметным, одному ему известным приметам, Кожухарь находил спрятавшиеся зенитки и распознавал замаскированные укрепления.
В стороне Севастополя не смолкал тревожный гул. И от этого гула становилось неловко, словно разведчики были виноваты, что до сих пор не обнаружили координаты орудия. Пушка, которую они разыскивали, молчала. И ее молчание действовало на нервы.
— Вот сволочь! — сказал обычно сдержанный на язык Зобнин. — Хорошо, что она не стреляет; но было бы еще лучше, если бы она выстрелила. Может, она вовсе и не здесь? — усомнился он.
Кожухарь пожал плечами:
— Куда ей деваться? Такому орудию железная дорога нужна. Прокладывали специальную ветку.
Время шло. Разведчики окоченели. Костер разводить не решались. Вскрыли банку консервов, разбудили Балашова. Настала очередь Кожухаря проглотить свою порцию, когда стены пещеры дрогнули от далекого удара. В банку с тушеным мясом посыпались мелкие камешки.
— Она! — крикнул Балашов.
Кожухарь засек время. Следующий выстрел раздался ровно через десять минут. Но разведчики ничего не смогли заметить.
В тысячный раз они прощупывали глазами каждую складку земли, каждый куст. Прошло еще десять минут. Кожухарь, не отрывая глаз от секундной стрелки, поднял руку:
— Огонь!
В ответ загремело. Немцы были пунктуальны.
И разведчики опять ничего не увидели.
— Маска скрывала неприглядные черты незнакомки, — сказал начитанный Балашов.
— Ничего, — пообещал Кожухарь. — Стемнеет, и мы ее засечем по вспышке. А пока что намечайте ориентиры, которые будут видны в темноте.
— Вон то дерево, — показал Зобнин. — Оно на фоне неба.
— И та скала.
Кожухарь кивнул головой.
Теперь разведчики с нетерпением ожидали ночи. Наконец, короткие крымские сумерки заволокли разбросанные по долине домики Сюрени, и сразу началась ночь, опять глухая, беззвездная.
А над Севастополем полыхали разноцветные зарницы.
Разведчики напряженно всматривались в темноту. Пушка молчала. Восемь часов. Тишина… Девять. Орудие безмолствует…
Время близилось к одиннадцати. Кожухарь нервничал, ему хотелось курить, хотя курить пришлось бросить еще в первой разведке. Такая уж это профессия — некурящая.
Выстрел раздался неожиданно, хотя разведчики внутренне были готовы к нему. Вспышки заметить не удалось.
Кожухарь взглянул на часы. Ровно одиннадцать.
Прошло десять минут. Воздух стал на мгновенье тугим. Протяжно загрохотало эхо.
— Кто видел вспышку? — спросил Зобнин. — Я не видел.
— Никто не видел. Вспышки не было, — ответил Кожухарь.
Не было вспышки и при новом выстреле.
— Так, — спокойно проговорил Кожухарь. — Все понятно.
Он задумался. Было ясно, что вспышку гасила какая-то сложная система. Оставалось одно: проникнуть в Бахчисарай и попытаться что-нибудь разузнать у знакомых Балашова. План этот был трудно выполним и поэтому плох.
Одно дело — проникнуть в оккупированный город под видом мирного жителя, а другое — сейчас, когда за версту чувствовалось, что они партизаны. Впрочем, Кожухарь рассчитывал на темноту. Больше рассчитывать было не на что.
Знакомыми тропами разведчики вернулись к Чуфут-Кале и пошли влево. Балашов повел их через горы. Узенькие кривые переулочки упирались в нависшие скалы. Заставы в таких местах не выставлялись. Эту часть города немцы считали неприступной. Так оно в действительности и было.
— Хорошо, что ночь, — невесело пошутил Зобнин. — Хоть не видно, куда ставишь ногу. Днем бы я ни за что не спустился!
— В следующий раз возьмем парашюты, — пообещал Балашов.
Наконец, разведчики перевели дух. Им не верилось, что спуск закончился и они остались целы. Быстро двинулись вниз по извилистому переулку, смакуя прелести ходьбы по сравнительно ровной земле.
Балашов свернул вправо. Улицы ничем не освещались, хотя где-то неподалеку стучал движок. Шли тихо, прикрыв шмайсеры полами плащ-накидок. Внезапно Балашов остановился. Они прислушались. Из темноты нарастали мерные тяжелые шаги.
— Патруль! Назад! — шепнул Кожухарь.
Они повернули. Но спрятаться было негде. Квартал сплошь состоял из тесно прижатых друг к другу домов. Ни ворот, ни открытой калитки. Все заперто. А стук сапогов раздавался все ближе и ближе. Их спас забор. Высокий каменный забор или, вернее, Зобнин, который ухитрился на него вскарабкаться. Остальное — втащить наверх Балашова и Кожухаря — было делом грубой физической силы, а не разума, как сказал потом Балашов.
Дом, куда их привел Балашов, стоял на отлете, в маленьком глухом переулке. Партизан здесь принимали не впервые. Хозяйка захлопотала. Подавала на стол холодную картошку, резала хлеб, а сама посматривала на оружие разведчиков. Она еще не видела, чтобы партизаны приходили так открыто.
При мерцающем свете коптилки Кожухарь огляделся. Жили здесь бедно. Голые стены, посредине стол, две грубые табуретки. Да еще у окна в большом глиняном горшке чахлый фикус. Часть комнаты была отгорожена куском материи, очевидно, там спали. В углу тускло поблескивали образа.
«Трудно живут», — подумал Кожухарь.
Худой старик, наверное, отец хозяйки, неопределенно кивнул в сторону:
— Ну, как там?
— Ничего, деду.
— Да-а… А я вот тоже двух георгиев имею… Еще за прошлую германскую, — почему-то сказал старик. Он сказал это без хвастовства, просто желая стать чем-нибудь ближе к людям о т т у д а.
И Кожухарь его понял…
Разведчикам не везло. Хозяева слышали про орудие, но где оно установлено — не знали. Выяснилось, что местным жителям вообще ничего не известно. Всюду запретные зоны, из города никого не выпускают.
Кожухарь упорно искал выхода. Он хмуро посмотрел на партизан. Смелые, хорошие ребята, но чем они могут сейчас помочь?
И вдруг у него мелькнула дерзкая мысль:
— Будем брать языка!
— Ну, что ж! Этого добра здесь хватает, — сказал Зобнин, вставая из-за стола и дожевывая картошку.
— Коза ест там, где привязана, — засмеялся Балашов, застегивая плащ-накидку. — Тетя Лиза, дверь не запирайте, сейчас вернемся.
И действительно, разведчики вернулись быстро. Ошеломленного немца посадили около стола, и Кожухарь, с трудом подбирая слова, начал допрос.
Пленный сказал, что он солдат 124-го пехотного полка. В Бахчисарай прибыл только вчера и ничего здесь не знает. Кожухарь внимательно просмотрел его документы.
Немец не врал.
Узнав, в чем дело, всегда спокойный, невозмутимый, Зобнин рассвирепел:
— Чертова мокрица! Чего же он лез?
Балашов рассмеялся:
— А ты, прежде чем стукать его по башке, спросил бы, когда он прибыл в город.
Кожухарь, уже без интереса допрашивая пленного, думал, что предпринять дальше. Наконец он сказал:
— Придется идти брать второго.
— А этого куда денете? — встревожился старик.
— Этого? Останется здесь. А с ним Балашов. Пойдем вдвоем.
Пленного связали, сунули в рот кляп и положили под кровать, в отгороженный угол.
Сразу став очень серьезным, Балашов подошел к Кожухарю.
— Нельзя без меня! Ни он, ни вы города не знаете.
Кожухарь озадаченно посмотрел на ребят.
— Верно. Этого я не учел. Останется Зобнин. Собирайся, Балашов.
Разведчики ушли. В доме все стихло. Только за перегородкой изредка ворочался связанный немец. Время тянулось медленно. Дед, как сидел за столом, так и заснул, и Зобнин понял, что он очень стар.
Хозяйка, наклонив голову, молча что-то шила…
Выйдя из дому, Кожухарь и Балашов прокрались до конца переулка. Они бродили пустынными ночными улицами, подстерегали за углами, караулили на перекрестках. Все было напрасно. Кроме парных патрулей, на улицах никого не было. А время шло. До рассвета оставалось немного.
Балашов предложил напасть на патрульных. Кожухарь не согласился. Патрульных сразу же хватятся. Поднимется тревога.
Опять послышался мерный стук движка, и разведчики повернули в ту сторону.
В конце переулка, во дворе, огороженном невысоким саманным забором, на шесте раскачивалась электрическая лампочка. При ее свете Кожухарь и Балашов увидели несколько мотоциклов и фургон-прицеп, в котором работал движок. Поодаль стоял автомобиль с кузовом-вагончиком. От прицепа к автомобилю тянулся толстый кабель.
«Радиостанция», — определил Кожухарь.
Разведчики притаились у забора. Щелкнула дверь вагончика, мелькнула полоска света. Донесся обрывок немецкой речи. Дверь захлопнулась. Кожухарь шепотом выругался: грузный немец не спеша уходил в глубь двора. Вдруг он повернул и быстро зашагал к забору, за которым, согнувшись, прятались разведчики. Балашов схватился за нож. Кожухарь, почувствовав это движение, предостерегающе взял его за локоть. Немец подошел к забору и начал расстегивать шинель. Мгновение — Кожухарь рывком выпрямился и наотмашь ударил немца по голове. Тот грудью повалился на забор.
Через четверть часа разведчики были дома. «Языка» примостили на табурете и привели в чувство. У немца громко и часто стучали зубы. Временами он хватал ртом воздух и икал. Ему дали воды. Кожухарь посмотрел в солдатскую книжку пленного и начал допрос:
— Капрал Франц Гассель?
— Да!
— Воинская часть?
— 50-я пехотная дивизия, рота связи.
— Ваша профессия?
Немец оживился.
— О-о, я рабочий. Бавария. Завод. Понимаете? Гроссмастер пива. Я делал экстрапиво!..
Кожухарь оборвал его:
— Ваша военная специальность?
Немец увял:
— Мотоциклист-связной.
Кожухарь достал карту:
— Покажите зенитные батареи.
Немец провел языком по пересохшим губам и огляделся. Возле печки сидел проснувшийся старик и с нескрываемым любопытством смотрел на немца. Рядом стояли Зобнин и Балашов. Пленный судорожно икнул.
— Ну, я жду! — повелительно проговорил Кожухарь.
Немец наклонил голову, избегая взгляда Кожухаря, хрипло сказал:
— Нике! Я не могу.
— Можешь! — резко, как команду, бросил Кожухарь. Немец вздрогнул, втянул голову в плечи и поспешно согласился.
— Да-да! Могу. Битте, — дрожащими руками он взялся за карандаш.
Наблюдения с вершины Курушлю пригодились. Показания капрала совпадали с данными разведчиков. Немец не обманывал.
— Гут, — поощрительно сказал Кожухарь. — А теперь покажи, где новая железнодорожная ветка.
Довольный тем, что угодил, капрал с готовностью уставился глазами в карту.
— Вот! — он начал вести черту от основной магистрали и сейчас же положил карандаш. — Ее уже нет, разобрали… — растерянно проговорил он.
Кожухарь утвердительно кивнул головой:
— Правильно. Где гросс-пушка?
Глаза пленного растерянно забегали.
— Ну! — торопил Кожухарь, не спуская с немца колючего взгляда. Немец покорно вздохнул.
— Здесь, — сказал он, ставя на карте крест.
В это утро по улицам Бахчисарая двигалась довольно обычная для той поры процессия. Впереди вышагивал рослый капрал. Солдат и полицейский в комбинезоне с белой повязкой на рукаве, оба со шмайсерами, подгоняли двух арестованных. Арестованные шли в ватниках со связанными назад руками. Рты их были заткнуты тряпками.
Зловещая процессия миновала несколько переулков и свернула на улицу, ведущую к окраине города. Редкие прохожие оборачивались и долго смотрели вслед.
— Драма Лермонтова «Маскарад», — пробормотал себе под нос солдат-автоматчик, и глаза его стали озорными. Это был Балашов. А впереди шагал Зобнин, нахально посматривая по сторонам. Так они дошли до заставы — крайнего домика в конце улицы.
У заставы стояло двое солдат.
И тут случилось неожиданное. Один из арестованных как-то по-козлиному скакнул вбок и рысцой затрусил к заставе.
— Хальт! — рявкнул «капрал». — Цурюк!
Солдаты заставы, гогоча, обступили арестованного. Тот мычал в тряпку, дергал головой и дико вращал глазами. Один из солдат пнул его в бок. Второй дал оплеуху. Арестованный, мыча, затрусил обратно и был неласково встречен капралом. Солдаты оглушительно заржали. Хохотали конвоиры. Сдержанно улыбался даже полицейский. И пока солдаты заставы могли видеть понурые спины «арестованных», их разбирал неудержимый смех.
Из разведсводки штаба 3-го района партизанских отрядов Крыма:
Март 1942 г.
Нижний Аппалах.
Заповедник.
…Начальник контрразведки штаба 11-й армии майор фон Ризен 4 марта выехал в район Бахчисарая в связи с сообщением о том, что советской авиацией уничтожена засекреченная сверхмощная артиллерийская установка.
(Из донесения разведчиц Марии Щучкиной и Нины Усовой).На этом кончается рассказ о том, почему о малоэффективности сверхмощной артиллерийской установки генерал-лейтенант Эрих Шнейдер упомянул лишь вскользь.
А что Кожухарь?
Вернулся ли он в Севастополь или, выполняя очередное задание командования, остался в отряде?
Или вновь со своими отважными друзьями пробрался крутыми горными тропами в логово врага?
Об этом знали только в партизанском штабе и в особняке на окраине города, где днем и ночью радисты ловили в эфире позывные своих разведчиков.
Для того, чтобы рассказать обо всех фронтовых делах неутомимого разведчика, надо написать целую книгу.
ПОСЛЕДНЯЯ ГРАНАТА[7]
Мы сошли на Красном Камне.
Автобус с экскурсией шел дальше. А нас потянуло идти пешком — старыми знакомыми тропами.
Конечно, это была пустая затея. Ни до какого Гурзуфского седла мы не добрались. Наташа увидела славную полянку и заявила:
— Ты как хочешь, а я остаюсь здесь.
Я тоже остался, — начинало темнеть, Наташины глаза подернулись мягким блеском, и, как это часто бывало, мне захотелось положить голову ей на колени, по-мальчишески растянувшись в траве.
Мы расстелили газету, болтая о том, о сем, поужинали всякими вкусными вещами, которые оказались в Наташиной «авоське». А после ужина замолчали, покоренные наступившей в природе тишиной.
— Ой, как же хорошо, — тихонько сказала Наташа. — Ну просто… Ну, так не бывает!..
Ночь была удивительно мягкая, нежная, чуткая. Я улегся на спину и отыскал смуглевшую в темноте Наташину руку. Смотрел в глубокое, шершавое от звезд небо и думал, что в такую ночь все, вероятно, немножко поэты, все по-юношески влюблены и полны тихим счастьем. И почему-то мне стало грустно, но это была хорошая, теплая грусть… Откуда-то пришли стихи:
Ты посмотри, Какая в мире тишь, Ночь обложила небо звездной данью…Где я это слышал?.. Димка? Ну да, ведь это его любимые строчки. Димка!.. Посмотри, как хорошо! Ты извини, что я жив и я с Наташей. Впрочем, нет, мне не за что просить прощения — ведь это только случайность, что я, — а не ты.
А как хорошо было бы собраться нам вместе на этой тихой полянке под теплыми крымскими звездами…
Знаю, это невозможно. Но так ясно, так близко вижу тебя, ощущаю до последней морщинки у близоруко прищуренных глаз, словно ты действительно рядом. Вот, кажется, сейчас неслышно подсядешь и начнешь читать вслух, как всегда, смущенно и неумело:
…в такие вот часы встаешь и говоришь Векам, истории и мирозданью…Ты всегда был немного не такой, как все, Димка. И мы почему-то не ожидали, что ты, поэт и мечтатель, тоже пойдешь в горы.
Какой ты был тогда неловкий в старой телогрейке! Она не шла к твоей долговязой фигуре; впрочем, никто на это не обращал внимания.
А помнишь, Димка, первого увиденного нами немца? Мертвый, он лежал у обочины дороги, вдавленный в грязь, и равнодушно смотрел в небо.
По землисто-зеленоватому лицу ползали паразиты. Все мы испытывали самые различные чувства при виде этого завоевателя, но трясло тебя одного. Трясло так, что к тебе подошел командир:
— Отставить! Мы на войне. Вам ясно?
И все-таки ты долго не мог прийти в себя и потом, на привале, спустя много времени, потихоньку спросил:
— Ну, хорошо, я же понимаю — война, но зачем паразиты? Ведь он был все-таки человек….
Со временем все мы как-то приладились, пообтерлись и стали похожи на настоящих солдат — все, кроме тебя.
Помнишь Жору Гогоберидзе в партизанском отряде, нашего весельчака? Он вечно подтрунивал над тобой, и мы хохотали, потому что винтовка действительно висела на тебе хомутом, котелок набивал на бедрах синяки, а тощие икры свободно болтались в широких кирзовых голенищах.
Помнишь, мы рыли землянку, и ты умудрился за пять минут натереть кровавые мозоли? Тебе было очень трудно, может быть, труднее, чем нам, а Жора бросил что-то едкое, и ты полез на него с кулаками.
А когда Жору убили, ты впервые попросил закурить…
А помнишь наш лагерь у реки со смешным названием «Марта»? Надо было срочно доставить донесение в соседний отряд. Ты попросил: «Разрешите, я доставлю», попросил, забыв, что обязательно заблудишься в лесу или наткнешься на немцев.
Командир мельком взглянул в твою сторону и послал другого. Помнишь, как ты выругался по-солдатски? В твоем неумелом ругательстве было столько детской обиды и досады на то, что мы окружены, и на командира, не захотевшего тебя понять, и на проклятый, не вовремя взошедший месяц. Помнишь, Димка?..
…Из-за гор, крадучись, выползла луна. На полянку легли причудливые тени деревьев. Я лежал на спине, смотрел на крупные, яркие звезды и поминутно переносился в далекую весну сорок второго года…
Наташа, — в те времена медсестра отряда, — иногда заглядывала к нам в землянку.
— Ну и роскошно же вы живете! Я только на минуточку, чуть-чуть обогреюсь и побегу дальше.
У нас действительно было великолепно, благодаря почти настоящей печке из автомобильного бака.
Прежде чем пустить Наташу к огню, мы с Димкой растирали ее красные, распухшие от холода пальцы. Вспоминая об этом сейчас, я осторожно коснулся ее нежной узкой руки.
Живое тепло Наташиной ладони согрело и успокоило меня, смягчило боль, разбуженную воспоминаниями. Я прикрыл глаза и… увидел Димку. Он сидел, охватив колени руками, к чему-то прислушиваясь, потом задумчиво спросил:
— Ты чувствуешь? Горы дышат. Вот свежая чистая струя — это вдох… — Он помедлил, и, дождавшись, когда теплый воздух мягко коснулся наших лиц, закончил: — А вот выдох. Дышат, как большой добродушный зверь…
Наташа тихо засмеялась. Приподнявшись на локте, она ласково глядела на Димку:
— Вот мы и снова вместе…
Да, мы всегда были вместе, — в классе, на пляже, в пионерском лагере, в горах, где, став постарше, бродили в дни каникул. Часто партизанский отряд проходил местами недавних школьных экскурсий. Конечно, это было нелепо и дико, — война, смерть там, где мы недавно жгли пионерские костры — и никак не укладывалось в начиненной стихами Димкиной голове.
— Война — это всегда нелепо и дико, — сказал Димка, словно угадав мои мысли.
Где-то за Ай-Петри полыхнула далекая зарница.
— Ребенком я боялась грозы, — поежилась Наташа, — а потом, в отряде — бомбежки. Если просто стреляли, я не так боялась. А вот, когда этот вой падающей бомбы выворачивает всю душу наизнанку, когда прижимаешься к земле — все равно, в луже, в грязи ли… Просто перестаешь чувствовать себя человеком. И земля после бомб становится какой-то больной: рваные ямы на снегу, — как черная оспа… И смерть, страшная внезапная смерть, когда так не хочется умирать!.. А сейчас я опять боюсь грозы, — неожиданно закончила Наташа, инстинктивно придвигаясь ко мне поближе.
— Я тоже не хотел умирать… Вы только не смейтесь — ведь мне было всего восемнадцать!..
— От тебя этого никто не требовал, — чуть-чуть виновато сказала Наташа. — Ты мог уйти. Тревога поднялась после первой гранаты.
— Я знаю, — словно оправдываясь, сказал Димка. — Но вы поймите: может быть, другой случай никогда бы и не представился… Это ведь очень обидно — быть всегда в охране. С тех пор, как я раньше времени выстрелил и чуть не погубил всю группу, меня ни разу не брали на операции. И все презирали за то, что на войне я такой никчемный!..
— Глупости! — сказала Наташа. — Никто тебя не презирал. Просто не все одинаково могут воевать.
— Все равно, — упрямо сказал Димка. — Я сам себя презирал. Даже ты, Наташа, ходила на боевые операции, а меня не брали.
— От тебя никто не ждал подвига, — повторила Наташа. — Но ты умер героем!
— Тогда я об этом не думал. Все случилось так внезапно… Ведь это произошло…
— Это произошло на рассвете, когда лагерь просыпался, — сказал я.
— Да, на рассвете… но я не об этом. Лагерь просыпался… Я любил эти минуты. Вот только что были звезды и лагерь спал, и вдруг потянуло дымком — кто-то развел костер, и на нем уже коптится котелок; куда-то уполз туман; партизаны бегут к реке умываться; комиссар бреется перед осколком зеркальца; разведчики чистят автоматы, — значит, им сейчас выходить…
Я только что сменился с поста и спустился к реке. Партизаны мылись прямо напротив лагеря, но я пошел дальше. Потом я встретил Наташу, — она закручивала сырые волосы в пучок на затылке.
Наташа кивнула головой:
— Ты еще сказал, что у меня волосы как после дождя…
— Да, сказал. И представил себе, как они пахнут после дождя, и у меня закружилась голова.
Но я пошел еще дальше… Мне надо было… — замялся Димка, — выстирать портянки. Это ведь не вяжется, — любовь и портянки… Потому что я был тоже влюблен в тебя, Наташа. Теперь-то, об этом можно сказать.
— Я догадывалась, — тихо ответила Наташа. — В меня все были немножко влюблены. А я… А мне было так трудно!
— Я знаю. Поэтому я и молчал. Все молчали… Да, так мне надо было постирать. Это, может быть, глупо, но я не мог стирать их у тебя на глазах. Поэтому я и отошел так далеко…
Во всем была виновата эта речка с таким хорошим весенним названием — Марта. Я замечтался, глядя на быстро бегущую воду. Вы помните — весна стояла холодная, запоздалая. Небо казалось каким-то сырым и сердитым. Впереди, во мгле — серьезные тихие буки. Чуть слышно журчит Марта. И над всем этим — теплый и сильный ветер. Ветер дул со стороны лагеря и приносил приглушенную боль чьей-то песни:
До тебя мне дойти не легко. А до смерти четыре шага…И мне стало очень тоскливо, понимаете… Так тоскливо! Тогда я начал выдумывать сказку, — я их всегда выдумывал, когда было тихо и я был один. Потому что на войне тоже нужна сказка… Вернее, это была даже не сказка. Просто я мечтал о мирном звездном вечере, когда воздух напоен тишиной и дразнящим ароматом сирени. И пруд, тихий тургеневский пруд; лишь изредка плеснувшая рыба потревожит сонное отражение звезды, да прилетит откуда-то обрывок песни… А рядом со мной девушка в белом, легкая, почти призрачная. Она была, как Наташа, хотя с того выпускного вечера я ни разу не видел Наташу в белом… Помните, мы отправились тогда гурьбой в Приморский парк встречать солнце. Наташа сначала была с подругами, а когда пришли в парк, она как-то незаметно оказалась с тобой… Да нет, я не подслушивал, просто был недалеко.
Потом я снова увидел Марту, недостиранную портянку, услышал шорох и поднял голову: мне показалось, что буки только притворяются неподвижными, а на самом деле, как только я отвернусь, делают перебежки. Присмотрелся и понял, что это не деревья, а немцы.
У меня были две гранаты, — те самые гранаты, за которые мне влетело от командира. Помните, накануне я наклонился прикурить, а они висели у пояса и чуть не попали в костер.
Я начал распутывать проволоку, которой были прикручены гранаты. Знаете, я был спокоен, очень спокоен. Нельзя волноваться, если распутываешь проволоку, — она будет распутываться медленней.
Потом надо было вставить запал. Кажется, я сначала вставлял его не той стороной. Наконец, все было готово. Я взялся за кольцо. Тогда я еще не боялся, я знал, что успею уйти. Граната взорвалась недалеко, но это было неважно, важен был взрыв, чтобы поднять тревогу. Я обрадовался. Мне все время казалось, что я сделал что-нибудь не так, и граната не взорвется.
Ну вот. Граната взорвалась, и немцы открыли стрельбу из автоматов. Я огляделся. Берег был достаточно высок, чтобы лежа спрятаться от трассирующих пуль.
Знаете, что я чувствовал в ту минуту? Гордость! Да, гордость! Потому что, если немцы открыли по мне такой огонь, — по мне, понимаете, по мне! — значит, они меня боятся!
Оставалась еще одна граната — последняя. Я подумал, что было бы хорошо задержать немцев хотя бы на несколько минут. Потому что вся война складывается из таких минут. И, быть может, выиграть такую минуту гораздо важнее, чем стать поэтом.
Я остался. Я думал, что стал смелым, но, вставляя запал, убедился, что руки мои трясутся, и невольно считал секунды, в которые еще можно было уйти.
И мне стало обидно, что я такой трус…
Немцы постреляли и пошли дальше. Я ведь молчал — у меня оставалась одна граната… До этого мне приходилось метать гранаты только на учениях. Метал я их скверно. Другие бросали на тридцать метров и попадали в окоп. А моя граната летела шагов на двадцать. Так что я не мог рисковать. Я решил подпустить их не меньше, чем на пятнадцать метров, чтобы наверняка…
— Все равно, — сказала Наташа… — Уходить надо было сразу. А пятнадцать или тридцать метров — какая разница? Все равно!
— Но для меня было не все равно! — возразил Димка. — У меня оставалась одна граната! Одна! И я понимал, что второй такой случай никогда не представится!
Вот я их и подпустил на пятнадцать метров… А может, и на десять. Кольцо было давно выдернуто, оставалось ее швырнуть. Мне пришлось встать — лежа я ни за что бы не попал. Граната взорвалась, и трое упали. Понимаете? Упали!
— А потом? — спросила Наташа. — Что было потом?
— Потом ничего не было, — тихо сказал Димка…
…Я поежился от предрассветной свежести, отряхивая остатки сна.
Ночь уходила. Бледнела и таяла посеревшая луна. С Ай-Петри скатилось маленькое пушистое облачко и поплыло к морю. А потом словно маляр-озорник начал водить кистью по небу, сметая последние запоздалые звезды. Под его широкими щедрыми мазками небо заполыхало небывалыми красками. Узкими полосками ложась один на другой, мазки расплывались, смешивались, переливаясь тончайшими полутонами…
— Димка, — ты только посмотри… — начал я и спохватился: наяву Димки не могло быть. Он лежал там, где мы его похоронили. На берегу реки с таким хорошим весенним названием… Мы нашли его после боя. Его прошило несколько очередей. Недалеко, — шагах в десяти, — валялись три серо-зеленых трупа. Наташа, сама не зная зачем, уложила Димку, как спящего ребенка, поудобнее, поцеловала в бескровные крепко сжатые губы и побежала дальше. Она торопилась — там, впереди, ждали живые, которым она была нужнее…
По верхушкам буков сильным порывом промчался теплый ветер. Совсем как тогда, на рассвете. Спросонья что-то сказала Наташа. Она спала, подсунув руку под щеку, и по-детски шевелила мягкими припухшими губами. Мне было жаль ее будить. Я осторожно поцеловал ее, теплую, сонную. Наташа тихо улыбнулась своим снам, и я снова поцеловал ее — за себя и за Димку.
АРТИСТ ЦИРКА
В том году осень наступила рано и неожиданно. Проливные дожди перемежались с мокрым снегом, который быстро таял, оставляя грязные лужи на мостовой и на тротуарах. По ночам тонкий лед сковывал воду, напоминая о скором приходе ранней и холодной для этих мест зимы.
— Видно, и природа воюет, — говорили люди.
Опустевший город неузнаваемо изменился. Казалось, серым пеплом осыпало улицы, дома, редких пешеходов… Печатая шаг, проходили немецкие патрули, и встречные отводили глаза. Так же не глядя, торопились они пройти мимо знакомых зданий, в которых разместились учреждения с чуждыми для слуха названиями: «Городская управа», «Биржа труда», «Полиция» и различные войсковые штабы. Всюду виднелись расклеенные приказы на русском и немецком языках. Приказы начинались со слова «запрещается» и кончались словом «расстрел».
Запрещалось выходить из дома позже восьми часов, запрещалось жечь свет и топить печи в квартирах позже десяти часов. Запрещалось уходить за город без специальных пропусков. Запрещалось все: серые листки приказов запрещали дышать воздухом, видеть солнце, жить.
…В один из редких этой осенью теплых дней Катя — «артистка» бродячего цирка — устало шагала по базару, подталкивая тяжело нагруженную двухколесную тележку. Тележку тянул Катин партнер, силач Колесов.
На углу убегавшей вдаль, к горам, улицы девушка остановилась и, выпрямившись, грустно улыбнулась. Здесь, неподалеку от перекрестка, была прежде ее школа. Трудно представить, что совсем еще недавно она, худенькая, серьезная десятиклассница, спешила, боясь опоздать к началу занятий, что в классе встречали ее подруги, приветливо щурился классный руководитель Николай Терентьевич.
Трудно, однако возможно. Но совсем уже невозможно поверить, что Николая Терентьевича больше нет, что никогда не сядет рядом за парту сероглазая Нина, закадычный друг Кати… Оба погибли в первый же месяц войны от вражеской бомбы.
— Скорее, скорее, Катя! — поторопил девушку ее спутник.
Катя согнулась и налегла на тележку.
…Базар был самым оживленным местом в оккупированном Симферополе. Здесь происходила не только купля-продажа всякого скарба и продуктов. Это было, пожалуй, единственное место, где можно было встретить знакомых, перекинуться с ними словечком, даже узнать правду о фронтовых делах.
Иногда и тут производились облавы, внезапная проверка документов. Все же рынок и для оккупантов был как бы нейтральной зоной.
По базару бродили немецкие и румынские солдаты, щелкая семечки, меняли хлеб, консервы и другую снедь на ценные вещи. Сидели прямо на земле, подстелив тряпье, измученные голодом и усталостью жители побережья. Там — в районах — было еще голоднее. Люди шли пешком десятки километров, везя в самодельных тачках последнее имущество, чтобы обменять его на что-нибудь годное в пищу.
Бывали на базаре и «культурные развлечения». То вдруг зальется гармонь, сопровождая незатейливую песенку, то фокусник потянет из рукава зазевавшегося мальчишки платок, и какое-то подобие улыбки появится на лицах зрителей.
Разные преподносились «развлечения». Ведь пить-есть надо при всех обстоятельствах…
Наступал полдень, когда Катя и Колесов добрались до базара. Поставив тележку около рундуков, перед большой свободной площадкой, девушка повесила на стенку ларька афишу с броской надписью:
С РАЗРЕШЕНИЯ ГОСПОДИНА
КОМЕНДАНТА
СИЛОВОЙ АТТРАКЦИОН.
ВЫСТУПЛЕНИЕ АРТИСТА ЦИРКА
ИВАНА КОЛЕСОВА.
ПЛАТА ПО ЖЕЛАНИЮ.
Затем она расстелила коврик, а Колесов выгрузил из тележки гири и большую штангу. Закончив приготовления, оба сняли пальто. Колесов в цветастом халате присел на тележку и стал наигрывать на губной гармошке вальс. Под эту музыку Катя в трико и короткой юбке начала проделывать гимнастические упражнения.
Работала Катя легко, грациозно. Зрителей собралось много, и они охотно аплодировали, но особенный успех имело выступление самого Колесова.
Когда он сбросил халат и ленивой, немного неуклюжей походкой вышел на ковер, в толпе одобрительно зашумели.
Огромный мускулистый торс, крепкие ноги, крупная голова с тяжелой нижней челюстью производили впечатление необычайной силы.
Колесов начал с того, что, аккомпанируя сам себе на губной гармошке, исполнил «танец мускулов», заставляя мышцы рук, плеч двигаться в такт музыке.
Затем он принялся жонглировать гирями. Гири, как мячи, летали над его головой из одной руки в другую. Немного отдохнув, он натер руки магнезией и взял штангу. Поднимал ее стоя и лежа, крутил на шее, а в заключение посадил на нее Катю и без толчка, плавным жимом поднял высоко над головой.
Раздались аплодисменты. К коробке с надписью «Касса» подходили восхищенные люди и бросали рубли, оккупационные марки — кто что мог.
В толпе зрителей о чем-то спорили несколько немецких солдат. Катя прислушалась и поняла, что спор касается их. Рослый ефрейтор, показывая на штангу и гири, скептически крутил головой и повторял по-немецки: «Нет, нет, не говорите мне, это не настоящие тяжести».
Катя подошла к сидевшему на тележке Колесову.
— Вон, посмотрите, солдаты сомневаются… не верят, что гири и штанга настоящие.
Колесов медленно повернул голову и безучастно посмотрел в ту сторону, куда указывала Катя.
— Ну, и черт с ними, — равнодушно ответил он.
Но ефрейтор, распаленный спором, подошел к Колесову. Показывая на штангу и на себя, он быстро что-то говорил. Потом примерился, ухватил штангу и, напрягшись, приподнял ее немного от земли, но сейчас же бросил. Лицо его стало багровым; в толпе послышались смешки и голоса:
— Что, попробовал? Кишка тонка!
Однако, посмотрев на выпученные глаза ефрейтора, все смолкли, боясь рассердить немцев и навлечь неприятности на артистов.
Ефрейтор, подойдя к Колесову, покровительственно похлопал его по плечу.
— Гут, зер гут. Колоссаль! — говорил он.
По его знаку солдаты положили в тачку две буханки хлеба.
Небо опять заволокли тучи; базар расходился. Кутаясь в старенькое пальто, Катя шла сбоку тележки. Колесов шагал, как всегда, медленно, равнодушный ко всему, будто и не видя окружающего.
«Немцы или русские, — ему все равно», — с неприязнью подумала Катя.
Ей вспомнилось первое знакомство с Колесовым.
…Катина мать заболела еще в начале войны: у нее отнялись ноги. Когда гитлеровцы подходили к Симферополю, нечего было и думать куда-то увозить больную.
Татьяна Борисовна лежала неподвижно в постели и с отчаянным страхом следила за каждым движением дочери.
— Пропадешь со мной, Катя, — шептала она бескровными губами, — спасайся одна.
Но разве могла Катя бросить мать на произвол судьбы? Они как бы поменялись ролями: раньше Татьяна Борисовна холила и пестовала единственную дочь, рано потерявшую отца, теперь Катя, повзрослевшая в эти тяжкие дни, стала матерью больной и беспомощной, как ребенок, Татьяны Борисовны.
Сбережений и больших ценностей в доме не было. На базар одна за другой уходили необходимые вещи, и вскоре Катя увидела, что менять на продукты уже больше нечего. С ужасом думала она о том, чем же кормить мать?
Работы не было.
Спасение пришло неожиданно. Никогда, даже в эти неправдоподобные дни, Катя не думала, что может стать «артисткой» да еще бродячего цирка. Но так уж получилось…
Однажды недалеко от своего дома она встретила Колесова. Катя знала из рассказов соседей, что на их улице поселился, как его называли, «циркач», и часто видела его. Говорили, что он необыкновенно силен и был прежде популярным артистом силовой труппы, но не то еще перед войной, не то в начале войны получил тяжелый ушиб головы и вынужден был покинуть арену.
Колесов остановил девушку.
— Вы, кажется, ищете работу? — спросил он.
Катя ответила утвердительно.
— Идемте со мной, поговорим.
Преодолев смущение, девушка пошла с Колесовым. По обстановке комнаты, в которую они пришли, сразу можно было составить представление о профессии жильца. В углу были свалены гири, гантели, штанги, на стенах висели портреты Колесова в цирковом облачении и даже красочная старая афиша.
Катя стала разглядывать ее.
ПЕТРОГРАДСКІЙ ЦИРКЪ ЧИНИЗЕЛЛИ
СЕГОДНЯ И ЕЖЕДНЕВНО!!
НЕОБЫКНОВЕННЫЙ АТТРАКЦІОНЪ
КОЛЕСОВЪ И ЕГО ТРУППА.
Под этим аншлагом на фото был изображен силач, поднимавший группу людей. Внизу афиши Катя разглядела дату: «1914 год». Она с изумлением посмотрела на Колесова. Он коротко пояснил:
— Мой отец. Афишу храню как память о нем.
Колесов усадил Катю и начал расспрашивать. Видимо, от соседей он узнал, что Катя занималась в спортивной школе гимнастикой и имела первый разряд.
— Надо как-то жить, пока установится порядок, — глуховатым голосом говорил Колесов. — Трудно вам с больной матерью… Откроются театры, цирки, варьете, можно будет туда пойти работать. А пока, — он усмехнулся, — решил я свой цирк организовать.
«О каком это «порядке» он говорит — брезгливо подумала Катя, но предложение Колесова работать с ним партнершей после долгих раздумий приняла. Все-таки — свой, русский, и жить на что-то надо.
Пройдя наскоро курс обучения, Катя стала работать с Колесовым…
К вечеру поднялась метель. Холодный порывистый ветер взвихривал над поселком снег и бил в окна с такой силой, что дрожали рамы.
Командир батальона аэродромного обслуживания майор Отто Фурст взглянул на часы. Еще нет и восьми, а в этой берлоге — полная тьма и безлюдье. Даже собачьего лая не слышно. Впрочем — майор усмехнулся своим мыслям — ничего удивительного! Собаки уничтожены по его же приказу, а жителей отучили выходить на улицу с наступлением темноты.
Авиационный полк тяжелых бомбардировщиков «Голубые кресты» считался одним из лучших полков 8-го воздушного корпуса Рихтгофена. В декабре «крестоносцы» были срочно переброшены а Крым. Вместе с ними на один из аэродромов под Симферополем прибыл и майор Отто Фурст.
Майора раздражало здесь все. Столько забот, возни с подготовкой аэродрома, а тут еще никаких элементарных удобств.
В поселке, где квартировали летчики, бездействовал водопровод, не было теплых уборных, а главное — эта мертвящая скука!
Майор зевнул. Чем заняться в такой вечер? Пойти к кому-нибудь распить бутылку вина? Перекинуться в карты?
Но он тут же вспомнил, что отпустил своего денщика на весь вечер. «Скажу часовому, пусть немного проводит», — решил Фурст и стал одеваться.
Толкнув дверь, майор спустился с крыльца. Ветер и сухой колючий снег ударили ему в лицо. Он поднял воротник и осмотрелся. Укрываясь от ветра, к углу жался часовой.
— Ком гер! — позвал его майор.
Часовой подошел и… вдруг ударом приклада сбил майора с ног.
Через секунду, связанный по рукам и ногам, с кляпом во рту, Отто Фурст лежал на снегу. Когда к нему вернулась способность воспринимать окружающее, он увидел, что рядом с ним лежит раздетый труп часового.
«Майн гот! Партизанен!» — обожгла догадка.
У крыльца двое в полушубках и один в шинели с убитого часового о чем-то тихо совещались. Окутанные снежной пеленой, фигуры партизан казались лежащему майору уродливо огромными. Вот сейчас они подойдут и…
Но тут совершилось то, что майор в кругу друзей называл неслыханным чудом. Чья-то исполинская тень перемахнула через забор. Послышались ругательства, вскрик. Мелькнул в воздухе выбитый из рук партизана автомат. В руках другого блеснул нож. Мгновенье — и страшный удар незнакомца отбросил партизана с ножом далеко в сторону. Схватив лежащий в снегу немецкий автомат, незнакомец хотел открыть стрельбу, но двое партизан, подхватив оглушенного товарища, уже исчезли со двора.
Великан легко поднял Фурста на руки, бережно внес в дом. Здесь он вынул кляп изо рта майора, освободил его от пут, и к тому времени, когда в комнату вбежали перепуганные солдаты караула и поднятые по тревоге офицеры, Отто Фурст, наконец, обрел дар речи.
Слушая рассказ командира БАО, немцы то приходили в негодование от дерзости партизан, то с изумлением разглядывали могучую фигуру незнакомца, выручившего майора.
А тот спокойно стоял в стороне, щурясь от яркого света и безразлично посматривая на возникшую суету.
Майор подошел к нему и похлопал по плечу.
— Ти есть брави храбрец, ти есть кароши германски патриот. Как тебя зовут?
От этой похвалы тень улыбки скользнула по равнодушному лицу незнакомца.
— Фамилия моя Колесов, зовут Иван Григорьевич, — медленно, растягивая слова, ответил он.
— Гут, ты, Иван Колесоф, будешь, как это сказать, мой хранитель.
Улыбаясь, майор пощупал мускулы Колесова и с восхищением воскликнул: — Феномен!
С этого дня бывший артист цирка Колесов стал телохранителем майора Отто Фурста.
Пришел и прошел новый, 1942 год.
Немцы в Крыму нервничали. Приказ фюрера взять Севастополь к полугодовщине войны с Россией, то есть к 21 декабря — выполнен не был.
Гитлеровцы временно прекратили штурм города и начали перегруппировку войск. Все ощутимей становилось сопротивление народа. На горных дорогах появились предупреждающие надписи:
«Внимание! Держи оружие наготове. Здесь партизаны».
Невидимые руки все чаще спускали под откос железнодорожные эшелоны с боеприпасами и военным снаряжением. Каждый камень, каждое дерево грозили пулей.
Даже на тщательно охраняемом аэродроме недавно взорвались баки и сгорело много тонн авиационного горючего. Это причинило немало неприятностей и хлопот майору Фурсту.
…В один из дней начала января перед домом Фурста остановилась легковая машина. Майор, обрадованный, выскочил навстречу своему старому приятелю гауптштурмфюреру[8] Эрнсту Дилле.
Несмотря на то, что гость был чином ниже майора, Фурст почтительно суетился около него. После взаимных приветствий друзья уселись в небольшом кабинете майора, служившем одновременно и спальней.
— Неважно устроился, — поморщился гость.
— У моих офицеров и этого здесь нет. Дыра!
— Да! Не Париж, — насмешливо согласился Дилле.
Отто Фурст настороженно посмотрел на приятеля: что он имеет в виду? В свое время, когда майор был в Париже, ему однажды намекнули, что среди содержимого его посылок на имя фрау Фурст попадаются не личные, а военные трофеи. Но Дилле спокойно закурил сигарету.
— Какие новости, Эрнст? — спросил Фурст, успокоившись.
— Новости? Новостей много, мой дорогой Отто, — заговорил Дилле, раскуривая сигарету.
Эрнста Дилле майор Фурст знал давно, они вместе учились в университете. Несмотря на сравнительно небольшой эсэсовский чин, гауптштурмфюрер вел значительную работу в контрразведке.
— Нового много, — повторил Дилле. — Сейчас в штабе армии тихая паника. Новогодних наград не получил никто. Возможны понижения по службе. Фюрер возмущен срывом военной кампании на юге России. И он прав, — Дилле скомкал в пепельнице папиросу. — Не взяв Севастополя, мы не можем наступать на Кавказ… Декабрьские события под Москвой и затянувшаяся блокада Ленинграда и Севастополя могут иметь для нас очень серьезные последствия, — он перегнулся к Фурсту. — Ты, конечно, понимаешь, Отто, что все это я говорю строго конфиденциально?
— О, конечно! Да, да, — поспешно заверил Фурст.
— Сейчас везде идет подготовка к грандиозному наступлению. Севастополь мы, конечно, возьмем… — Дилле усмехнулся, — фон Манштейн наденет, наконец, мундир фельдмаршала. Кстати, Отто, я приехал по исключительно важному делу. Оно может помочь и тебе получить поскорее следующий чин.
В дверь постучали. На пороге вытянулся денщик.
— Кушать подано, — доложил он.
Фурст повел Дилле в соседнюю комнату к столу, уставленному закусками и вином, наполнил бокалы:
— Благодарю, Эрнст, что вспомнил обо мне.
Дилле покровительственно улыбнулся:
— Да, да, Отто, я не забываю старых друзей. Как у тебя там? — он кивнул на дверь.
— Можно говорить. Не слышно, и посторонних нет.
Глядя на Фурста желтыми прищуренными глазами, Дилле продолжал:
— Разработана операция, значение ее огромно… Одним ударом мы выведем из строя, уничтожим все руководство обороной Севастополя. Наш агент сообщил, что 18 января на улице Карла Маркса, в здании кинотеатра «Ударник», соберутся на совещание командование и руководство обороной города.
Дилле поднялся:
— Есть приказ совершенно секретно готовить авиацию для удара по этому объекту. Налет — с твоего аэродрома. Ты включен в оперативную группу по подготовке операции. Надеюсь, тебе ясны последствия этой операции, — Дилле подчеркнул, — последствия для тех, кто будет принимать в ней участие.
Напряженно слушавший Фурст кивнул головой.
Дилле налил рюмку.
— Обезглавив оборону города, мы быстрей откроем его ворота. Выпьем за успех. Да поможет нам бог! Хайль Гитлер!
Дилле предупредил Фурста, что дня через два его вызовут в Симферополь на оперативное совещание, и стал прощаться.
Майор открыл дверь, крикнул денщика, но вместо него вошел Колесов.
— Где есть Ганс? — спросил у него «по-русски» Фурст.
Колесов пожал плечами.
— Вышел куда-то…
— Одеваться. Быстро!
— Кто это? — удивился Дилле.
— О! Это преданный нам человек, он оказал мне большую услугу.
— А, слышал эту историю, — улыбнулся, прощаясь, Дилле.
Похоронив маму, Катя несколько дней не выходила из дома. Особенно тяжело становилось ночью. Сон не шел к ней. Только иногда девушка забывалась, но тут же, вздрогнув, открывала глаза. В пустой, холодной комнате было тоскливо и жутко. Все время казалось — мать еще здесь, лежит больная, зовет ее. Чтобы отвлечься, Катя при свете коптилки читала. Читала все подряд, что было у нее: книги, старые учебники…
Днем было не легче. Сидя часами у обледенелого окна, Катя думала: как жить дальше? Представления на базаре прекратились: Колесов внезапно исчез. Поговаривали, что он стал телохранителем немецкого офицера. Катя вспоминала о нем с отвращением.
Соседка посоветовала пойти на биржу зарегистрироваться, но девушка боялась, что ее угонят в Германию. А что-то надо было делать, и немедленно. Катя чувствовала, как с каждым днем тают силы. Несколько килограммов мерзлой картошки, которой она питалась последние дни, были съедены.
Когда Катя подходила к большому разбитому трюмо, уцелевшему потому, что его никто не покупал, она видела отражение худенькой, угловатой фигуры с большими запавшими глазами на постаревшем, каком-то сером лице.
Катя горько улыбалась. Давно ли, готовясь к первомайской демонстрации, стройная синеглазая девушка в белом спортивном костюме стояла перед этим же трюмо…
…Зимние сумерки наступили рано. По комнате поползли тени. Катя завесила окно. Зажгла коптилку и вдруг услышала осторожный стук в дверь.
Девушка испуганно обернулась. Кто-то медленно поворачивал ручку. Дверь открылась. Катя вздрогнула всем телом: на пороге стоял Колесов. Он был неузнаваем — куда девалось флегматичное, туповатое выражение лица! Перед Катей стоял энергичный, собранный человек. Всегда тусклые глаза сейчас блестели и пытливо смотрели на девушку.
— Что вам нужно? — удивленно и испуганно прошептала она.
Колесов запер дверь на ключ и подошел ближе.
— Спокойно, Катя. Я пришел к тебе по делу.
— Какое у меня с вами может быть дело теперь?
Колесов взял ее за руки.
— Тебе сейчас же надо отсюда уходить. Бежать.
— Бежать? Мне? — переспросила Катя. — Зачем?
— У нас мало времени, слушай внимательно, Катя. Я — партизанский разведчик. Меня ищут. Сюда придут обязательно: ведь ты работала со мной. Будут подозревать, что ты моя соучастница.
Катя широко открытыми глазами смотрела на Колесова.
— Вы? Партизанский разведчик?
— Да, Катя. Я разведчик.
Мир, душный и тесный, который до сих пор окружал девушку, вдруг начал рушиться. Вольным ветром — ветром борьбы повеяло от этого так преобразившегося человека. Значит, в это тяжелое, страшное время есть здесь люди, которые борются за все любимое и родное, за нее, за Катю, за таких, как она? И Колесов — один из этих мужественных людей. Как же она раньше не догадалась об этом! Ведь и она могла бы!..
Катя шагнула к Колесову близко, заглянула в глаза. Да! Признание Колесова — правда. Девушка это чувствовала.
— Иван Григорьевич! Как неожиданно и как хорошо! — прошептала Катя и вдруг заплакала.
Глаза Колесова потеплели; он обнял за плечи девушку, а она прижалась маленькой, по-мальчишески стриженой головой к его груди…
— Нам надо спешить, — мягко отстраняясь, вновь заговорил Колесов, и голос у него вздрагивал. — У тебя есть кто-нибудь, у кого ты могла бы перебыть несколько дней?
— Есть подруга, Лида Макарова, она звала меня к себе.
— Где она живет?
— Улица Шмидта, четыре.
— Шмидта четыре… — запоминая, повторил Колесов. Он секунду смотрел на девушку, словно колебался: говорить ли ей самое главное. — Слушай, Катя, мне нужна твоя помощь, — наконец сказал он.
— Я сделаю все.
— Это очень опасно.
— Я комсомолка.
Колесов вынул крохотный бумажный шарик.
— Здесь донесение в партизанский штаб. Если оно не будет своевременно доставлено, погибнет много людей. Я не могу передать его сам. Явка провалена, там сигнал опасности, меня ищут. На моей квартире засада. Возьмешься ты отдать донесение партизанским связным?
— Я сделаю это, — сказала Катя.
— Завтра с утра пойдешь на Братскую улицу, — продолжал Колесов. — В начале улицы по четной стороне стоит деревянный забор. Ты на нем приклеишь объявление: «Продается коза». Адрес укажешь любой, но с несуществующим номером дома. К объявлению должна подойти женщина к поставить под буквой П черту. У этой женщины ты спросишь: «Как пройти к вокзалу?» Она ответит: «Туда не надо ходить. Идите со мной». Ей ты передашь донесение и предупредишь, что явка провалена.
Волнуясь, Катя старательно слушала Колесова — как бы чего-нибудь не упустить. Когда Колесов кончил говорить, она спросила:
— А где я встречусь с вами, Иван Григорьевич?
Колесов вместо ответа внезапно насторожился: за окном послышался шум подъехавшего автомобиля. Отодвинув угол шторы, он посмотрел на улицу.
— Немцы… гестаповцы. Это за нами. Они, кажется, все вошли во двор. Одевайся, будем прыгать в окно. Скорее, Катя!
Катя метнулась к вешалке, ощупью нашла пальто, надела его. И сейчас же услышала стук в дверь. Она на цыпочках подбежала и стала рядом с Колесовым.
Стук повторился, было слышно, что за дверью несколько человек.
— Отворите! Почему не отворяете? — дверь задрожала под тяжелыми ударами.
Колесов поднял руку. Раздался треск выбитой рамы.
— Прыгай, Катя, тебя не должны взять.
Девушка вскочила на подоконник. Рухнула сломанная дверь. Колесов загородил спиной окно и выхватил револьвер. Катя спрыгнула на улицу.
Впоследствии майор Отто Фурст не раз вспоминал этот день. С утра, плотно позавтракав, он собирался на аэродром. Подавая ему шинель, денщик почтительно напомнил, что завтра воскресенье, и что господин майор разрешил Колесову выступить со своими силовыми номерами перед солдатами аэродромной команды.
Майор вспомнил, — такое разрешение он давал. Позвав Колесова, он приказал ему тотчас ехать и привезти свой реквизит. Колесов уехал попутной грузовой машиной.
В середине дня, когда вернувшийся с аэродрома Фурст садился обедать, у дома, взвизгнув тормозами, остановились две машины.
В комнату в сопровождении эсэсовцев быстро вошел Дилле.
— Вот кстати, — прямо к обеду, — начал было майор, но, посмотрев Дилле в лицо, осекся.
— Что случилось, Эрнст?
— Где твой русский силач? — вместо ответа грубо спросил Дилле.
Майор поджал губы.
— Я не понимаю тебя, Эрнст. Что это значит?..
— К черту!.. Я спрашиваю вас, где русский?
Фурст с достоинством поднялся.
— Я послал его в город, он будет к вечеру…
— Вы осел, майор!
Это было уже слишком. Фурст закричал, брызгая слюной:
— В чем дело?.. Что это значит?.. Я не позволю…
Дилле с презрительным любопытством смотрел на майора.
— Вундербар![9] Он ничего не знает.
Повернувшись к сопровождавшим его эсэсовцам, Дилле приказал:
— Быстро в город! Я сейчас буду.
Эсэсовцы вышли.
Дилле, стуча каблуками, подошел вплотную к Фурсту.
— Неужели вы еще ничего не знаете, майор? Ну так слушайте. Ваш протеже Иван Колесов — русский разведчик.
Майор Фурст сразу стал похож на покойника.
— Русский разведчик? Нет… Этого не может быть! Это ошибка.
— Хороша ошибка! Сегодня ночью мы накрыли его явочную квартиру.
Майор был близок к обмороку.
— Колесов смелый и опытный разведчик, — продолжал Дилле, — об этом говорит хотя бы трюк с вашим мнимым спасением.
— О майн либер гот[10], — застонал Фурст.
Дилле повернулся, отошел. Выхватив сигарету, нервно закурил.
— Меры приняты, и мы его, видимо, перехватим, но пока, до выяснения всех обстоятельств, прошу из дома не выходить.
Фурст понимал, что это катастрофа, что в лучшем случае рушится его служебная карьера. Он умоляюще посмотрел на Дилле.
— Эрнст, помоги мне, помоги ради нашей старой дружбы.
Дилле брезгливо оглядел его и, ничего не ответив, вышел.
Старый дощатый забор начинался сразу от угла Братской улицы. Было рано, и прохожие по этой окраинной улице еще не ходили. Катя остановилась недалеко от угла, огляделась и быстро прикрепила к забору листок бумаги. На нем выделялось написанное крупно: ПРОДАЕТСЯ КОЗА.
Шло время, появлялись редкие прохожие, но к объявлению никто не подходил. Задул холодный ветер, снежные тучи поползли низко над крышами домов; Катя, прятавшаяся в развалинах какого-то сарая, чувствовала, что окончательно замерзает. «Неужели связная не придет?» — с отчаянием думала она.
В середине дня, когда страшная тревога за судьбу донесения и мороз ее в конец обессилили, она заметила, что какая-то женщина задержалась около объявления.
С трудом передвигая онемевшими от холода ногами, девушка заспешила к забору. Сердце ее забилось сильными толчками: объявления не было.
Катя в отчаянии прислонилась к доскам забора и, не выдержав, заплакала. Сорвали… Объявление сорвали! Что делать? Пока она найдет где-то бумагу и карандаш и вывесит новое объявление, связная может пройти и не вернуться, Катя беспомощно огляделась и вздрогнула: женщина стояла рядом, внимательно ее разглядывая.
— Кажется, Катя? — спросила женщина.
Девушка, глотая слезы, кивнула головой.
— Вы изменились, я вас с трудом узнала. Пойдемте со мной.
Женщина взяла ее под руку.
— Нет, нет… я не могу, я занята, — отнимая руку, проговорила Катя. Она не знала эту женщину.
— Вы ищете дорогу на вокзал, туда не надо ходить. Вы пойдете со мной, — твердо сказала женщина, увлекая за собой Катю.
Девушка почувствовала, что силы совсем оставили ее: голова кружилась, уши заложило, точно ватой; она пошатнулась.
— Ну, ну, спокойно, Катя.
— Кто вы?.. Где объявление?.. — дрожа, шептала девушка.
— Я тот человек, которого вы ждете. Я давно наблюдаю за вами, проверяла, нет ли слежки. Объявление сорвала я. Надо спешить. Вас ищут.
— Откуда вы меня знаете? — все еще настороженно допытывалась Катя.
— Я вас видела на базаре, когда вы работали с Иваном Григорьевичем.
Сомнения Кати рассеялись.
— Где Иван Григорьевич сейчас? Что с ним, вы не знаете? — с надеждой спросила она.
Женщина грустными глазами смотрела на девушку.
— Он убит… Вчера вечером.
…18 января 1942 года в 14 часов в Севастополе, в помещении кинотеатра «Ударник», должно было начаться собрание городского актива. На него были приглашены представители воинских частей, командование обороной города.
В 14 часов 20 минут над Севастополем появилась группа вражеских бомбардировщиков. Все они спикировали на здание кинотеатра. Прямыми попаданиями бомб само здание и прилегающие к нему дома были разрушены. Но людей там не было.
Накануне, 17 января, передовое охранение полка, которым командовал майор Рубцов, заметило ползущего к переднему краю человека. Это был партизан. Он перешел линию фронта и вовремя вручил донесение Колесова.
Примечания
1
Кто это? (нем.)
(обратно)2
Кто там? (нем.)
(обратно)3
Буду стрелять! (нем.)
(обратно)4
Смирно! (нем.)
(обратно)5
Погасить сигарету! Живо! (нем.)
(обратно)6
Окно (нем.)
(обратно)7
Рассказ написан в соавторстве с Э. Эльяшевым.
(обратно)8
Гауптштурмфюрер — капитан войск СС.
(обратно)9
Удивительно (нем.).
(обратно)10
О боже мой! (нем.)
(обратно)
Комментарии к книге «Второе дыхание», Георгий Леонидович Северский
Всего 0 комментариев