«Признание. Стихи»

1621

Описание

Стихи Константина Левина (1924–1984), фронтовика, человека яркой одаренности, никогда не издавались. Эту книгу уже после смерти автора составили его друзья. Тема войны — центральная в книге. Это строки об исполненном солдатском долге, боль беды и радость Победы, тревога за новые поколения… Вместе со стихами о войне в книге — любовная лирика, раздумья о жизни зрелого, много испытавшего человека.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Константин Левин. Признание

СЛОВО О ТОВАРИЩЕ

…Это было поздней осенью 1947 года. Шел литературный вечер поэзии. К трибуне вышел, чуть-чуть прихрамывая, среднего роста, абсолютно прямой человек в сером, ладно пригнанном костюме. Он не взошел на трибуну, он встал рядом с ней. По внезапно наступившей тишине я понял: этого поэта ждали. В тишине, больше похожей на минуту молчания, он сказал:

Нас хоронила артиллерия…

С тех пор я был заворожен и этим человеком, и его стихами. Строгость его к своим стихам была чрезвычайна (даже чрезмерна). К другим он был строг, но добродушен.

Мы были с ним в одном творческом семинаре. Не помню, чтобы перед началом семинара наш творческий руководитель Василий Васильевич Казин не спросил: «А Костя Левин здесь?» И лишь услышав: «Здесь», спокойно начинал работу.

И Константин Левин, и я жили в 1949–1950 годах в центре Москвы. Зимой ночами, ступая по свистящей асфальтовой черно-белой поземке, мы ходили часами и говорили о поэзии, о времени. В одну из таких встреч, помню, у памятника героям Плевны, он, заметив, что я непроизвольно начал приплясывать на морозе, улыбнулся и сказал: «Ах да, у тебя же ведь обе подошвы мерзнут…»

И, только простившись с ним, уже подходя к дому, я, юный еще человек, понял, сообразил, о чем он сказал… И сказал непроизвольно. Ни о своих душевных, ни о физических страданиях он не распространялся никогда. Именно в ту ночь на Старой площади я услышал от него стихи о Валентине Степанове:

Лежит под Яссами схороненный Двумя шинелями покрытый…. Но не забытый нашей Родиной, Своей Россией не забытый.

Не должен, да и не может быть забыт Константин Левин.

Он прожил трудную жизнь, фронтовое ранение постоянно мучило его. В последние годы перенес тяжелейшую операцию, покидал больницу лишь ненадолго. Он был влюблен в поэзию, в литературу, но выйти к читателю с собственной книгой стихов — все из-за той же чрезвычайной строгости к себе — так и не решился.

Этот небольшой сборник — дань памяти талантливого поэта и замечательного человека Константина Левина.

Владимир СОКОЛОВ

НАС ХОРОНИЛА АРТИЛЛЕРИЯ

Нас хоронила артиллерия. Сначала нас она убила. Но, не гнушаясь лицемерия, Теперь клялась, что нас любила. Она выламывалась жерлами, Но мы не верили ей дружно Всеми обрубленными нервами В натруженных руках медслужбы. Мы доверяли только морфию, По самой крайней мере — брому. А те из нас, что были мертвыми, — Земле, и никому другому. Тут все еще ползут, минируют И принимают контрудары. А там — уже иллюминируют, Набрасывают мемуары… И там, вдали от зоны гибельной, Циклюют и вощат паркеты. Большой театр квадригой вздыбленной Следит салютную ракету. И там, по мановенью Файеров, Взлетают стаи Лепешинских, И фары плавят плечи фраеров И шубки женские в пушинках. Бойцы лежат. Им льет регалии Монетный двор порой ночною. Но пулеметы обрыгали их Блевотиною разрывною! Но тех, кто получил полсажени, Кого отпели суховеи, Не надо путать с персонажами Ремарка и Хемингуэя. Один из них, случайно выживший, В Москву осеннюю приехал. Он по бульвару брел как выпивший И средь живых прошел как эхо. Кому-то он мешал в троллейбусе Искусственной ногой своею. Сквозь эти мелкие нелепости Он приближался к Мавзолею. Он вспомнил холмики размытые, Куски фанеры по дорогам, Глаза солдат, навек открытые, Спокойным светятся упреком. На них пилоты с неба рушатся, Костями в тучах застревают… Но не оскудевает мужество, Как небо не устаревает. И знал солдат, равны для Родины Те, что заглотаны войною, И те, что тут лежат, схоронены В самой стене и под стеною.

1946. 1981

ПИЛОТЫ

До нитки капюшоны их промокли. И суп остыл, и отсырел табак. Они глядят сквозь черные бинокли И папиросы комкают в зубах. Они пройдут к темнеющим машинам, В кабинах стиснут зубы и рули. И вскоре гул покажется мышиным Притихшим наблюдателям с земли. Они вплывут в тиргартенские ливни, В холодное Германии лицо. И долго в Дюссельдорфе и Берлине Их помнят скулы улиц и плацов. Мне снится молодая эскадрилья Над черной берхтесгаденской землей. Зенитный вальс, фугасные кадрили, Вампирский замок, рухнувший золой. Настанет утро. Фюрер не проснется. Зенитчик не поможет. На заре Пилоты в первый раз поздравят солнце, В последний раз направясь в лазарет.

Осень 1941

«Ты ждешь меня, красивая, как прежде…»

Ты ждешь меня, красивая, как прежде… Читаешь Блока так, как я читал… Рассвет сквозь штору нестерпимо брезжит, Чужой патруль трамбует твой квартал. А мы отходим по степям Кубани: повозки, танки, пушки всех систем. И шепчем воспаленными губами святой приказ 0227. Настанет день — мы станем на Моздоке. Наступит год — мы вырвемся на Днепр. И выпью я без слова и без вздоха его струю, тоску найдя на дне…

1942

«Я буду убит под Одессой…»

Я буду убит под Одессой. Вдруг волны меня отпоют. А нет — за лиловой завесой Ударят в два залпа салют… На юге тоскует мама, Отец мой наводит справки… «Т-6», словно серый мамонт, Развертывается на прахе Вашего бедного сына… Свидетельница — осина. И пруд. И полоска заката — (Она как просвет погона) — России метр погонный, Сержант, грузин языкатый. И дождь. Он нахлынет с севера. Брезент на орудья набросят. Земля рассветет, как проседь. Сержанты вскроют консервы. Приказ принесут внезапно. Полк выступит на заре. Все раненые — в лазарет. А мертвые смотрят на запад.

1943

«Виноват, я ошибся местом…»

Виноват, я ошибся местом: Трудно все расчесть наперед. Очевидно, под Бухарестом Мне придется оскалить рот. В остальном никаких ремарок, Никаких «постскриптум» внизу. Танк в оправе прицельных марок Должен в мертвом темнеть глазу. Умирать у левой станины Нам Россиею суждено. В двадцать лет вырывать седины И румынское пить вино. Но меня — раз мне жребий выпал Хороните, как я солдат: Куча щебня, и в ней, как вымпел, Бронебойный горит снаряд!

1944. Ясское направление

ЭЛЕГИЯ

И мальчик, который когда-то видел себя Заратустрой, Метил в Наполеоны и себялюбцем был, Должен сейчас убедиться — как это ни было б грустно, — Что он оказался слабее истории и судьбы. Что мир перед ним открылся кипящим котлом военным, Ворсистым сукном шинельным подмял его и облек. Что он растворил ему сердце, как растворяют вены, Что в эвкалипте Победы есть и его стебелек… Микроскопически тонкий, теоретически сущий, Отнюдь не напоминающий Ваграм и Аркольский мост. И терпкость воспоминанья: румын батальон бегущий, В зеленых горных беретах, — и тут же обвал в наркоз… И тут же зеленые версты, как в цуге, бегут с санлетучкой. Набухшие гноем гипсы… Идущий от сердца мат… А эти всегда беспечны — небесные странники, тучки… По крышам вагонов телячьих дождем посевным стучат.

1945

НАШЕМУ СОЛДАТУ

Стоит над Европой мертвецкий храп. Военная вьюга, фугасная фуга. К пробитому сердцу мертвого друга Прижми свое, если зол и храбр… Но мне не придется прочесть тебе Гейне, гуляя по Унтер-ден-Линден: Из кожи и стали ношу цилиндр — Замену голени и стопе. Глупо меня подковало в бою, Рано я выпустил парабеллум. Так пусть же этот листочек белый Сливает с твоею ярость мою! Сколько моих нестреляных гильз В артиллерийский сольются ропот, Сколько неотомщенных могил Гневную поступь твою торопят. Так жги их! Чтоб ворон не обонял Трупную падаль на ратном просторе. Русский солдат! Полевой трибунал! Регулировщик дорог истории!

1945

«Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду…»

Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду. Сидят мои товарищи в венгерских кабачках. Но есть еще товарищи в вагонах инвалидных С шарнирными коленями и клюшками в руках. Сейчас мои товарищи, комвзводы и комбаты — У каждого по Ленину и Золотой Звезде — Идут противотанковой профессии ребята, Ребята из отчаянного ОИПТД[1] Достали где-то шпоры все, звенят по Фридрихштрассе, Идут по Красной площади чеканным строевым. А я сижу под Гомелем, с зубровкой на террасе, И шлю им поздравления по почтам полевым.

1945

ЛЮБОВЬ КАК САМОЛЮБИЕ

На мысли позорной себя ловлю: Оказывается — люблю… Пытаюсь эту мысль отогнать — Спасаюсь от огня. Я говорю, что это бред Поэта в декабре. Но новый год и даже февраль Доказывают, что я — враль. Однако ж сердце твое — не дот? Любовь — не анекдот? И, к вашему сведенью, я не тот, Кто знает, что все пройдет. Но конкурировать и пламенеть — Вот это уж не по мне. И путь сопернику уступить — Не значит отступить. Я буду сторицею награжден В апрельский день с дождем: В тот день я увижу тебя с ним вдвоем! И встретятся серые наши глаза — И их отвесть нельзя. И выдадут руки твои тебя, Плащ затеребя. И выдавят вздох пресловутый любви Правдивые губы твои. Злораден и мелочно-самолюбив, Пройду я, улыбки не скрыв.

1945

ПАМЯТИ ПИЛОТА

В средней школе, зубря по Витверу Географию смежных стран, Ты гадал ли, что ты там вытворишь, Ты слыхал ли слово «таран»? Над какою ж там деревенькою, У оранжевых потолков, Рассыпается, бьет об Венгрию Твой обугленный «Петляков»? И за душу твою за верную Привезут твою старую мать Золотую Звезду у Шверника, Словно крестик твой, принимать.

1946

«Батальонный комиссар Вачнадзе у костра ведет политбеседу…»

Батальонный комиссар Вачнадзе у костра ведет политбеседу. Дело происходит в сорок первом. Фрицы позади и впереди. Говорит Вачнадзе командиру: — Если будем живы — будем седы… Но звезда вовеки будет красной на твоей и на моей груди. Не прорвался комиссар Вачнадзе, зашатался, за звезду схватившись, Прохрипел бойцам: — Ребята, кройте!.. — И навек запомнил этот лес: У сырой сосны лежит товарищ. Стал моложе вдруг и как-то тише… В это время по шоссе пылила пятая дивизия СС. Над могилой ранней комиссара лишь сосна приметой и осталась. Даже и звезды фанерной нету — малый холмик, больше ничего. Глухо кличет птица фронтовая, и по-человечески устало Не чинара, а сосна склонилась над могилой сына своего.

1949

«Ты возвратился в город свой унылый…»

Ты возвратился в город свой унылый И пробуешь старинный свой рояль. Твои комвзводы неспроста трунили, Что шашель пощадит его едва ль. На твой балкон летят из мокрой рощи Два черные сыча на рандеву. Единственный на город весь настройщик Лежит за синагогою во рву.

1946

РЕКВИЕМ ВАЛЕНТИНУ СТЕПАНОВУ

Твоя годовщина, товарищ Степанов, Отмечается в тишине. Сегодня, небритый, от горя пьяный, Лежу у моря, постлав шинель. Все пьют тут просто — и я без тостов Глотаю желтый коньяк в тоске, Черчу госпитальной тяжелой тростью «Сорокапятку» на песке. Сейчас ударит сквозь репродуктор «Вечною славою» Левитан. Над черной феодосийской бухтой Четыре дня висит туман. На контуры воспоминаний вначале Я нанесу Уральский хребет. Не там ли «нулевкой» нас обкорнали, По норме девятой сварили обед? Не там ли морозим щеки на тактике, Не там ли пристреливаем репера И вместе сидим на «губе»? И так-таки Утром однажды приходит: «Пора». Свежей кирзой запахнет в каптерке. Сорок курсантов, сорок мужчин Погоны нацепят на гимнастерки — Дорого стоящий первый чин… И ты усмехнешься мне: «Ясно-понятно, Фронт — не миниатюр-полигон». Младшие новенькие лейтенанты, Вместе влезаем в телячий вагон. И он сотрясается той же песней, Какой нас год донимал старшина. Армянские анекдоты под Пензой Сменяют дебаты про ордена. Еще наши груди таких не знали. Лишь Васька Цурюпа, балтийский бес, Отвинчивает с гимнастерки «Знамя», Мелком и суконкой наводит блеск. В артиллерийских отделах кадров Растут анкетные холмы. С пустой кобурою и чистой картой В свои батареи приходим мы. Мы наступаем Манштейну на пятки, И, педантичны, как «ундервуд», Щелкают наши «сорокапятки», Что «прощай, Родина» в шутку зовут… Тогда-то на эти координаты, На этих юных, стойких орлят Спускают приземистых «фердинандов» — Надежду и копию фатерланд. Самоуверенны, методичны — Единый стиль и один резонанс, — Железная смертная мелодичность С холмов накатывает на нас. И понял я: все дорогие останки, Родина, долг, офицерская честь, — Сошлись в этом сером тулове танка, Пойманном на прицеле шесть… …………… Неделю спустя, в бреду, в медсанбате, Закованный в гипс, почти как в скафандр, В припадке лирических отсебятин Я требовал коньяку и «гаван». И только в лазоревом лазарете Прошу сестру присесть на кровать. И начинаю подробности эти Штабистским слогом ей диктовать. О нет, никогда таким жалким и скудным Еще не казался мне мой словарь. Я помню: в эти слепые секунды Я горько жалел, что я бездарь. Но все-таки я дописал твоей маме, Чей адрес меж карточек двух актрис Нашел я в кровавом твоем кармане, В памятке «Помни, артиллерист». Но где-то, Валя, на белом свете, Охрипши, оглохши, идут в поход Младшие лейтенанты эти — Тридцать восьмой курсантский взвод. Россию стянули струпья курганов, Европа гуляет в ночных кабаре — Лежат лейтенанты, лежат капитаны В ржавчине звездочек и кубарей… Сидят писаря, слюнят конверты (Цензура тактично не ставит штамп), И треугольные вороны смерти Слетаются на городской почтамт. И почтальонши в заиндевелых, В толстых варежках поскорей Суют их в руки остолбенелых И непрощающих матерей. И матери рвут со стены иконы, И горькую черную чарку пьют, И бьют себя в чахлую грудь, и драконом Ошеломленного бога зовут. Один заступник у их обиды — Это «эрэсов»[2] литой огонь! Богиня возмездия Немезида Еще не сняла полевых погон…

1945–1947

«А где-нибудь сейчас в Румынии…»

А где-нибудь сейчас в Румынии По-прежнему светает рано, И как упал на поле минное, Так и лежит мой друг Степанов. Лежит, под Яссами схороненный, Двумя шинелями покрытый… Но не забытый нашей Родиной, Своей Россией не забытый. И, на гулянье пригорюнившись И в круг веселый не вступая, О нем, о русском храбром юноше, Поет румынка молодая. Не надо громких слов, товарищи, Не надо реквиемов черных: Боль и без них неостывающей В сердцах пребудет непокорных. И все-таки хотел бы в старости Приехать снова в те пределы, Где нашей юности и ярости Суровая звезда горела! Где шла моя большая Родина Твою судьбу спасать, Европа. Ты сосчитала ль — сколько рот она В твоих оставила окопах? Так пусть вовек не забывается, Ни за какою сединою, Тот час, тот бой, что называется Отечественною Войною.

1950

«Под вуалью лед зеленый…»

Под вуалью лед зеленый, А помнишь года: Тебя мчали эшелоны Бог знает куда… Под вуалью жар карминный, А помнишь года: Шла ты по тропинке минной Бог знает куда… С кем пила ты, с кем спала ты, Храни про себя. От траншеи до палаты Носила судьба. И со мной примерно то же Случалось тогда, Тоже выжил, тоже прожил Все эти года. Тоже лучших, тоже верных Друзей схоронил, Пью в их память сладкий вермут, Сырец раньше пил. Неудобно рюмкой тонкой Его распивать, Как негоже песне звонкой На тризне бывать. Пей за мертвого солдата, За сердце его… А желать ему не надо Уже ничего…

1947

«Мы непростительно стареем…»

Мы непростительно стареем И приближаемся к золе. Что вам сказать? Я был евреем В такое время на земле. Я не был славой избалован И лишь посмертно признан был, Я так и рвался из былого, Которого я не любил. Я был скупей, чем каждый третий, Злопамятнее, чем шестой. Я счастья так-таки не встретил, Да, даже на одной Шестой! …………………… Но даже в тех кровавых далях, Где вышла смерть на карнавал, Тебя — народ, тебя — страдалец, Я никогда не забывал. Когда, стянувши боль в затылке Кровавой тряпкой, в маяте, С противотанковой бутылкой Я полз под танк на животе, Не месть, не честь на поле брани Не слава и не кровь друзей, Другое смертное желанье Прожгло мне тело до костей. Была то жажда вековая Кого-то переубедить, Пусть в чистом поле умирая, Под гусеницами сгорая, Но правоту свою купить. Я был не лучше, не храбрее Моих орлов, моих солдат, Остатка нашей батареи, Бомбленной шесть часов подряд. Я был не лучше, не добрее, Но, клевете в противовес, Я полз под этот танк евреем С горючей жидкостью «КС».

1947

«Пусть кинет друг и женщина оставит…»

Пусть кинет друг и женщина оставит. Его простим, ее не станем звать. И пусть нас так распишут и прославят, Что собственная не узнает мать. Она одна пойдет за нашим гробом, Скрывая унижение и страх, И пусть людская мелочность и злоба Нам не изменит на похоронах. Иль пусть в пустыне мы умрем от жажды, А ливень запоздает лишь на час, Но только б ты, поэзия, однажды Не отступилась, наконец, от нас.

ПЕРВЫЙ СНЕГ

Покуда ты не скидан в кучи И, следовательно, летишь Как бы иронией летучей На пустоту полей и крыш, Покуда снегоочиститель Тебя не сыплет в кузова, Ты только часть и только зритель Грохочущего торжества. Ты только снег и только вестник Счастливых дней и полных чаш, Наш добрый друг, и наш ровесник, И давний утешитель наш. Бессмысленно летят снежинки… И люди забывают вдруг Свои заботы и починки, Свой дом и возраст, быт и круг. Бессмысленно летят снежинки. И каждая — как сувенир. И как поэт на поединке, Печален и прекрасен мир. Еще не все в нем безупречно, Но тем хорош наш белый свет, Что он отныне и навечно — Свет, а не суета сует.

Январь 1949

«Синей небес еще не видел…»

Синей небес еще не видел И холодней вина не пил! Есть слух, что тут еще Овидий К нему неравнодушен был. Был старый лирик многогрешен, Далек был Рим и отчий дом. И был изгнанник наш утешен Одним лишь небом и вином. Я шел по пламенному югу, Где некогда прошел и он. И думал я про ту науку, «Которую воспел Назон». Всех бед и разочарований За все, за все мои года — Один твой взгляд, приход твой ранний Был искупительней куда. Дай бог, чтобы такой весомой Вся жизнь была, как в эту ночь. Чтоб руки женщины веселой Нам жить и петь могли помочь.

1949

«Сорокапятимиллиметровая…»

I
Сорокапятимиллиметровая, Это ты втолковывала мне Обязательное хладнокровие, Нам положенное на войне. Знаю, скажет кто-нибудь с иронией: Мол, солдат, хвалы себе печет. Не обижусь — это ж посторонние. А таких не будем брать в расчет. В арсенале где-нибудь стоящая, Все-таки услышь ты и пойми: Наша дружба — тоже настоящая, Как и меж хорошими людьми. И когда порою беды штатские Захотят нас ниже накренить, Нам друзья старинные солдатские Помогают волю сохранить.
II
Сорокапятимиллиметровая, Старая знакомая моя, За твое солдатское здоровье Как солдат обязан выпить я. Если б не вернулся я, — пожалуй бы, Обо мне б и вспомнил кто-нибудь… О тебе же — ни слезы, ни жалобы, Будто он — пустяк, твой ратный путь. Будто ты не шла простором гибельным, Будто бы не попадала ты Молодым снарядом подкалиберным В черные немецкие кресты. Нет, остались нам воспоминания, Танковые дымные гроба… И «эрэсов» белое сияние Нас сопровождало, как судьба. Слышал, будто бы с вооружения Уж снята ты… Очень может быть. Но, как день рождения и как день ранения, Мне тебя уже не позабыть. Я сегодня пью за отомщенные Наших пушек раненых тела, За прославленные, оборонные, На плечах товарищей скрещенные Два артиллерийские ствола.

1949

«Есть город в стороне лесной…»

Есть город в стороне лесной, Каких не меньше тыщи. Ты и на карте областной Его не вдруг отыщешь. Но этот бедный городок, Весь пихтами укрытый, К которому течет приток Реки незнаменитой, Не позабыт средь всех дорог, Хоть ты семь лет там не был. И хоть семь лет — немалый срок, А часть из них в огне был. Ты помнишь черную реку — Как точную примету, Как стихотворную строку Любимого поэта. Она настолько далека… Ее забыл ты имя — Не ручеек и не река, А среднее меж ними. А помнишь, помнишь, в январе Легко так просыпался, Водою черной на заре По пояс умывался. Но если запоздаешь в строй — Два получи наряда. И был тогда ты — рядовой… Знай, стало быть, порядок. Далек тот строй, далек тот год. Навек я благодарен Тебе, товарищ помкомвзвод, Ты был хороший парень. Но никогда, но никогда Не будет нашей встречи. Темна днепровская вода, И скрытны ее речи.

1949

БАЛЬЗАК

Он видит черные дома И проникает в комнаты, Где женщины, как жизнь сама, — Несчастливы и скомканы. Их ожидает ночь и страсть, Вполне обыкновенная. Их ожидает жизнь и транс И скука неизменная. Иную, может быть, роман Мадам де Сталь зачитанный. Иную, может быть, обман, Холодный и рассчитанный. Им надо, надо от зари То лгать, то благородничать, И томно ехать в Тюильри, И сводничать, и модничать. Переписавши векселя, С ростовщиком кокетничать, Пить за здоровье короля, О королеве сплетничать. Знать, кто влюблен, кто не влюблен, Немножко в бога веровать И только ледяной поклон Виконту Д. отмеривать. И задыхаться от румян, Шутить и петь, однако. И, наконец, попасть в роман Его, Бальзака.

1949

ГЕРОИНЯ РОМАНА

Выцвели мои глаза, И любить меня нельзя, А когда-то было можно, А теперь уже нельзя. Сморщились мои уста, Говорят, что неспроста: Миловали, целовали Без венца и без креста. А была-то я вкусна И богата, как казна, Хоть была простого званья, Не графиня, не княжна. Не графиня, не княжна И не мужняя жена. Говорят, отбаловала, Наступила тишина. Отшумел последний бал, И драгун мой ускакал, Наш известный сочинитель, Пишет выше всех похвал. Он прославился весьма Канительностью письма. И, однако ж, не хватило Нервного ему ума. Я, которая была, Я, огонь и кабала, В этой книге не воскресла, А навеки умерла. Дай-ка, Дуня, полуштоф И гони ты их, шутов, Тех облезлых кавалеров, Выщипанных петухов.

60-е

КОНЬ

Мне тебя любить нельзя, И тебе меня не надо. Длинные твои глаза Пострашнее звездопада. Проходи же стороной, Я с тобой не баловался, Я кобылкой вороной Просто так полюбовался. Свежим сеном похрустел, В торбе мордою похрупал, Ни страстей, ни скоростей, Проходи ж, играя крупом. Там, гарцуя при луне, Силушкой другие пышут. О тебе и обо мне Не напишут, не напишут Русской прозою литой, Содержательной и честной, Знаменитый Лев Толстой И Куприн весьма известный.

70-е

«Кто, как Лидия Степановна…»

Кто, как Лидия Степановна, Непутевого поймет? Оступившегося, пьяного Мягкой ручкой обоймет. Отведет соседа хворого К знаменитому врачу, Где не надо, врежет здорово Безыдейную речу. Тихо сбычится, такая ведь, На удар — двойной удар. Ни армян не даст обхаивать, Ни евреев, ни татар. А когда блеснут на улице Синих глаз ее огни, При народе расцелуется, Но чтоб что-нибудь — ни-ни. А когда, хвала всевышнему, Сабантуй к ней входит в дом, Пироги какие с вишнями, С яблоками, с творогом! Нет стола на свете лучшего! Ресторациям — хана! Выручать, учить, приючивать Кто сумеет, как она? Но кого же станет жечь она, Иссушать, сводить с ума? Добродетельная женщина Как бесснежная зима.

70-е

СТАРИК

Хороший был старик Саид Умэр, Дубленый и серебряный татарин. Все знал про лошадей и все умел И был за то аллаху благодарен. Весьма приметен, хоть и невысок, Был скор и прям для старого мужчины, И белый шрам бежал через висок, Перерубая жесткие морщины. Бывало, за день не раскроет рта, Толчется меж коней, широкогрудый, Батыя забубенная орда В нем с турками перемешалась круто, — И вышел ничего себе замес. А в девяностые примерно годы, Наехавши сюда из разных мест, Томились барыньки — каков самец! — На лоне расточительной природы. Но тех забав сошел кизячный дым. Запомнилось другое в полной мере: Как раза два беседовал с Толстым О лошадях, о жизни и о вере. Мне было девять, шестьдесят ему. И я за ним ходил, как верный сеттер, В той, довоенной Гаспре, в том Крыму. Годок стоял на свете тридцать третий. Когда меня, плохого ездока, — Не помогли ни грива, ни лука — Конь сбросил, изловчившись втихомолку, Тяжелая татарская рука Мне на плечо сперва легла, легка, Потом коню на трепетную холку. Он примирял нас, как велел аллах, И оделял домашней вкусной булкой, Старик в потертых мягких постолах. Ах, как же бредил я такой обувкой! Но вышло расставаться. Ухожу. Прощаемся в рукопожатье твердом… Как было в сорок первом — не скажу, Но вот что деялось в сорок четвертом. В тех, главных, что-то дрогнуло усах. Судов не затевали и для вида. На «студебекерах» и на «зисах» Та акция вершилась деловито. В одном рывке откинуты борта. В растерянности и с тоской немою Стоял старик, не разжимая рта, Глядел на горы, а потом на море. С убогим скарбом на горбу в мешке Сгрузился он с родней полубосою. Нет, не укладывается в башке, Что мог он к немцам выйти с хлебом-солью. Быть может, кто и вышел. Этот — нет! Не тот был норов, и закал, и сердце. В степи казахской спи, татарский дед, Средь земляков и средь единоверцев.

70-е

НА ОДНОЙ СОЛДАТСКОЙ СВАДЬБЕ

Я был на свадьбу приглашен Товарищем старинным. Меня намного старше он Годами был и чином. Он в душу мне вошел навек С той ночи госпитальной, Военный, крепкий человек, С его судьбой печальной. Но не хочу на чей-то суд Или на чью-то совесть Нести, как многие несут, Его глухую повесть. Скажу одно: в чужой стране Никто цветов постылых Его парнишке и жене Не носит на могилу… Был приглашен на свадьбу я, Хоть свадеб не любитель. (Надеюсь, никого, друзья, Я этим не обидел.) И я на свадьбе той сидел До самой белой зорьки, Со всеми пил, со всеми ел, Кричал со всеми: «Горько!» Артиллерийского полка Там офицеры были, Да три-четыре земляка Приехать не забыли. Со всеми пил, про долю пел Ямщицкую степную… Но, может быть, один глядел На карточку стенную. Немало карточек таких, В багетах небогатых, В домах встречал я городских И наших сельских хатах. И были многие с каймой, И без каймы случалось… И эта, о которой речь, От всех — не отличалась. С нее смотрел, смотрел на пир, На свадебные лица Пехотный властный командир Со шпалою в петлице. Ни с кем он не был тут знаком И как бы удивлялся, Что за его родным столом Чужой народ собрался. Наверно, кончилась война, Решил он по-солдатски. Недаром пьет вино жена, Недаром столько штатских. Но ничего он не сказал… А мы все глуше пели. И лишь одни, одни глаза На тот портрет глядели. Такой нездешнею тоской Глаза светились эти, За все года мои какой Я не встречал на свете. И столько просьбы было в них, И веры, и печали, Что громкий пир наш вдруг затих И многие привстали. И старой песни той слова Вдруг стали неуместны. Молчит солдатская вдова, Солдатская невеста… И встал тогда мой старый друг, Взяв женщину за руку, Как будто вновь ее из рук Уводят на разлуку. Он встал, солдат. Один он был За них двоих в ответе, А эту женщину любил В последний раз на свете. Так что ж судьба ее ведет, Силком влечет — не лаской — В тот первый, в сорок первый год, Назад, к Волоколамску? И от дороги прочь, и там, Отнюдь не под ракитой, Лежит пехотный капитан, Ее супруг убитый. Был тих наш пир. И тишина Была себе не рада… Отечественная война Стояла с нами рядом. И каждый в рот воды набрал, А надо, надо знать бы — Нас друг не на поминки звал, А все-таки на свадьбу… И молвил старый мой солдат: — Бывают свадьбы краше… А мне дороже всех наград Молчанье это ваше. Затем, что, как там ни сласти — Горька навеки память… — О, как хотелось мне найти Слова между словами! Сказать ему их не красно, Но только по-солдатски. И раз не допито вино — Допить его по-братски. Но не придумал я тех слов, Единственных и верных, И был все так же круг суров Друзей нелицемерных.

1950

«Я прошел по стране…»

Я прошел по стране Той же самой дорогой прямою, Как ходил по войне С нашей армией 27-ю. Тут я был, тут служил Неотступно от воинских правил, Головы — не сложил, Но души половину — оставил. Я прошел не по всей — Лишь по части великой державы. По могилам друзей Я узнал вас, места нашей славы! Я нашел тот окоп, Тот из многих окопов окопчик, Где на веки веков Командир мой дорогу окончил. Тут он голову мне Бинтовал по окопной науке… Час спустя в тишине На груди я сложил ему руки…

Октябрь 1950

«Ночью на Киевский еду вокзал…»

Ночью на Киевский еду вокзал, С полупустым прохожу чемоданом. Кто бы маршрут мне ни подсказал, Не заплутаю в пути безобманном. Еду, однако, под ту же звезду, Где в сорок третьем году проходил я, Где в сорок третьем далеком году Первого друга похоронил я. Юноша едет со мною в купе. Лет восемнадцати — больше не будет. Все, что мне надо, — чтоб к этой судьбе Не обращались жерла орудий. Кто бы он ни был и кем бы ни стал, Сколько б ему ни предстало скитаний, Я бы хотел, чтоб на этот вокзал Шел он без горьких воспоминаний. Нас разделяет каких-нибудь семь Очень существенных лет для обоих. Нас окружает дорожная темь — Небо тут завтра блеснет голубое. Это не столько слова и стихи, Сколько, поросши лиловым бурьяном, В старых кюветах гниют костяки Танковых армий Гудериана. Если б одни они там полегли — Стал бы я время терять в разговорах! Но узнаю средь родимой земли Прах наших собственных «тридцатьчетверок»… Едет со мной молодой человек, Строгими смотрит на землю глазами. Знаю, солдаты: этот — навек Будет душою высокою с нами.

1949

«Мы брали этот город над Днестром…»

Мы брали этот город над Днестром, Тут старая граница проходила. Тут восемь чудищ — восемь дотов было. Один теперь. Как память о былом. Двуглазый, строенный в году тридцатом, Он абсолютно мертв. Но и сейчас, Хоть из него и вынута матчасть, Он уважение внушит солдатам. Он им напомнит сорок первый год… И скажет: не всегда я ржавел немо, Моя артиллерийская система Немало вражьих разменяла рот. Карающее детище войны, Он правому служил, однако, делу, И вы, что были там окружены, Не выбросили, братья, тряпки белой! И ваш огонь на этом берегу В последние, в прощальные минуты По-прежнему огнем был по врагу, Но, может, был и по себе салютом.

Октябрь 1950

«Среди тостов всех велеречивых…»

Среди тостов всех велеречивых, Что поднять той ночью нам дано, Я хотел бы выпить молчаливо Новогоднее свое вино За здоровье тех далеких женщин, С кем пришлось мне в жизни быть на «ты», Чтоб у них печалей было меньше, Чтоб сбылись их скромные мечты. Чтобы их другие полюбили Проще и верней, чем я умел. Чтобы серые и голубые Их глаза светили мне во тьме. Чтоб я шел дорогою земною К общей неминуемой черте, А они б кружились надо мною В той, в первоначальной красоте.

1950

«С черною немецкою овчаркой…»

С черною немецкою овчаркой Мы вдвоем проводим вечера За хорошей книгой и за чаркой И добра не ищем от добра. Не читает и не пьет собака — Умная звериная душа. Понимает, что к чему, однако, — Это сразу видно по ушам. Ничего забавней нет и строже Этих настороженных ушей. И замечено: чем пес моложе, Тем собачий взор его грустней. Что собаке надобно для счастья? А не так уж мало надо ей: Человечье доброе участье, Тихое присутствие людей. Я делюсь душою как умею С каждым, кто в обиде и тоске, Разговаривать учусь прямее С каждым на его же языке. Пес не хуже прочих это ценит, Только не клянется без нужды. Он и так по гроб нам не изменит И не отречется в час беды.

1950

«Был я хмур и зашел в ресторан „Кама“…»

Был я хмур и зашел в ресторан «Кама». А зашел почему — проходил мимо. Там оркестрик играл и одна дама Все жрала, все жрала посреди дыма. Я зашел, поглядел, заказал, выпил, Посидел, погулял, покурил, вышел. Я давно из игры из большой выбыл И такою ценой на хрена выжил…

1969

«Вино мне, в общем, помогало мало…»

Вино мне, в общем, помогало мало, И потому я алкашом не стал. Иначе вышло: скучноват и стар, Хожу, томлюсь, не написал романа. Все написали, я — не написал. Я не представил краткого отчета. И до сих пор не выяснено что-то, И никого не спас, хотя спасал. Так ты еще кого-то и спасал? Да, помышлял, надеялся, пытался. По всем статьям пропал и спасовал, Расклеился, рассохся и распался. Выходит — все? А между тем живу, Блины люблю, топчу в лугах траву. Но начал я, однако же, с вина. Так вот, хочу сказать: не налегаю. Мне должно видеть трезво и сполна Блины — блинами и луга — лугами. И женщину, которая ушла, Не называй разлюбленной тобою, А говори: «Такие, брат, дела». И — дальше, словно кони к водопою. О трезвость, нет надежнее опор, Твой чуткий щуп держу я как сапер. Нет, я тебя не предал и не выдал, Но логикой кое-какой подпер, Которая, увы, мой главный идол.

70-е

«Полуувядшие кокетки…»

Полуувядшие кокетки: Бороздки острые у губ, Не расчехляются ракетки, За шкаф упрятан хула-хуп. Сбрехали, стало быть, цыганки, Сошел туман с туристских троп, И о театре на Таганке Иссяк великосветский треп. Как вы хулили и хвалили! В глазах безуминки огни. Но что Пикассо, где Феллини? Предательски не помогли. Жить, вспоминая и итожа, Жестокий, в сущности, закон. А он, опора и надежа, Друг, утешитель, что же он? Он вдруг смекнул, что скоро в ящик, И сумрачен, как троглодит, Он на дразнящих, на летящих, На тонких девочек глядит. Еще он хватит с ними горя, Зато сегодня — горячо! Ходи земля, раздайся море, Он потягается еще! А вы? Возвысьтесь и простите, Руками в тишине хрустите, Ведите дом, детей растите, Скажите тихие слова: «Ну да, конечно». Черта с два! Сорокасильные моторы Запели в боевых грудях: И вертихвостки и матроны — Ораторы на площадях. Разбудоражены все дали, Все родственные очаги, И до отказа все педали, Рубильники и рычаги. Расседлан и неосторожен, Разнузданный, пасется он. Но — заарканен и стреножен, И посрамлен, и возвращен. Он в рюмку узкую глядится, Беседует полумертво, И солнце красное садится, Как и встает, не для него. О, как потерянно и тихо Вы шепчете, отбросив спесь: «Ну, хорошо, но где же выход?» А кто сказал, что выход есть?

70-е

«Обмылок, обсевок, огарок…»

Обмылок, обсевок, огарок, А все-таки в чем-то силен, И твердые губы дикарок Умеет расплавливать он. Однажды добравшись до сути, Вполне оценив эту суть, Он женщиной вертит и крутит, Уж ты ее не обессудь. Ей плохо. И надо забыться И освободиться от схим С чинушею ли, с борзописцем Иль с тем шоферюгой лихим. Иль с этим, что, толком не глянув, Рванулся за нею вослед. Он худший из донжуанов, Да, видимо, лучшего нет. И вот уже дрогнули звенья: Холодный азарт игрока, И скука, и жажда забвенья, И темное чудо греха.

60-е

«Когда я стану плохим старикашкой…»

Когда я стану плохим старикашкой, Жадно питающимся кашкой, Больше овсяной, но также иной, То и тогда позабуду едва ли Там, на последнем своем перевале, Нашу любовь в Москве ледяной. Преувеличиваю? — Малость. А что еще мне в жизни осталось? А вот что в жизни осталось мне: Без тени преувеличенья Изобразить любви теченье — Коряги, тина, мусор на дне.

60-е,70-е

«Чему и выучит Толстой…»

Чему и выучит Толстой, Уж как-нибудь отучит Сталин. И этой практикой простой Кто развращен, а кто раздавлен. Но все-таки, на чем и как Мы с вами оплошали, люди? В чьих только ни были руках, Все толковали о врагах И смаковали впопыхах Прописанные нам пилюли… Ползет с гранатою на дот Малец, обструганный, ушастый. Но он же с бодрецой пройдет На загородный свой участок. Не злопыхая, не ворча, Яишенку сжевав под стопку, Мудрует возле «Москвича», Живет вольготно и неробко. Когда-то, на исходе дня, Он, кровь смешав с холодным потом, Меня волок из-под огня… Теперь не вытащит, не тот он. И я давно уже не тот: Живу нестрого, спорю тускло, И на пути стоящий дот Я огибаю по-пластунски.

70-е

«Остается одно — привыкнуть…»

Остается одно — привыкнуть, Ибо все еще не привык. Выю, стало быть, круче выгнуть, За зубами держать язык. Остается — не прекословить, Трудно сглатывать горький ком, Философствовать, да и то ведь, Главным образом, шепотком. А иначе — услышат стены, Подберут на тебя статьи, И сойдешь ты, пророк, со сцены, Не успев на нее взойти.

70-е

«Премудрости в строку я не утисну…»

Премудрости в строку я не утисну, Одною с вами связан бечевой, Все знаю: от фрейдизма до буддизма, Но, в общем, я не знаю ничего. Не острою, но стойкою тоскою Полна душа уже который год. О, если б знать мне что-нибудь такое! Но вера в бога тут не подойдет. По собственной программе обучаюсь И, суетою душу не дробя, К кому-то с тихим словом обращаюсь, Но не к тебе, не верю я в тебя.

80-е

«Разочаровавшись в идеалах…»

Разочаровавшись в идеалах И полусогнувшись от борьбы, Легионы сирых и усталых Поступают к господу в рабы. Знаю, худо — разочароваться, В том изрядно преуспел и сам. Но идти к начальникам гривастым, Верить залежалым чудесам? До такого тихого позора Все-таки, надеюсь, не дойду. Помогите мне, моря и горы, Жить и сгинуть не в полубреду. Подсобите, мученики века, Поудобней не искать оков И, не слишком веря в человека, Все же не выдумывать богов. И, прощально вглядываясь в лица, Перышком раздумчивым скребя, Не озлобиться и не смириться — Только две задачи у тебя.

80-е

ПАМЯТИ МАНДЕЛЬШТАМА

Перечитываю Мандельштама, А глаза отведу, не солгу — Вижу: черная мерзлая яма С двумя зэками на снегу. Кто такие? Да им поручили Совершить тот нехитрый обряд. Далеко ж ты улегся в могиле От собратьев, несчастный собрат, От огней и камней петроградских, От Москвы, где не скучно отнюдь: Можно с Блюмкиным было задраться, Маяковскому сухо кивнуть. Можно было… Да только на свете Нет уже ни того, ни того. Стала пуля, наперсница смерти, Штукой чуть ли не бытовой. Можно было, с твоей-то сноровкой, Переводы тачать и тачать. И рукой, поначалу лишь робкой, Их толкать, наводняя печать. Черепной поработать коробкой И возвышенных прав не качать. Можно было и славить легонько, Кто ж дознается, что там в груди? Но поэзия — не велогонка, Где одно лишь: держись и крути. Ты не принял ведущий наш метод, Впалой грудью рванулся на дот, Не свихнулся со страху, как этот, И не скурвился сдуру, как тот. Заметался горящею тенью, Но спокойно сработало зло. И шепчу я в смятенном прозренье: — Как же горько тебе повезло — На тоску, и на боль, и на силу, На таежную тишину, И, хоть страшно сказать, на Россию, А еще повезло — на жену.

80-е

«У старого восточного поэта…»

У старого восточного поэта Я встретил непонятный нам призыв: Тиранить, невзлюбить себя. И это Сработало, до пят меня пронзив. Нет у Христа подобного завета, И не ищите. Тут видна рука Раскосого и сильного аскета, Что брюхо вспарывает в час рассвета И собственные держит потроха. Он сам с собой вчистую расквитался, Когда, взойдя на этот эшафот, Одной рукой за воздух он хватался, Другою — за распоротый живот. О харакири варварская сущность, Гордыня, злоба, мужество и спесь. Но с чем я против них, убогий, сунусь, Нестрогий весь, перегоревший весь?

80-е

НАБРОСОК ПОРТРЕТА

Выпил водки и губы вытер, Был он гладок, дюж и фартов, Был на нем темно-бурый свитер, На швартов налезал швартов. — Надо рот отверзать нечасто, Чтобы сила была в словах, Молодыми зубами счастье Надо рвать, если не слабак. Скажем, Север и, скажем, лагерь, Загибаюсь, как этот дрозд, Стал я серым, как этот ягель, Что один тут прибито рос. Скоротечная, как чахотка, Вниз пошла житуха моя, Ярославщина и Чукотка, Вот и все дела и края. Значит, сдрейфил я? Я не сдрейфил. Я сказал себе даже тут, Что тропические деревья Надо мной еще зацветут. Больше нету ко мне вопросов? — — Их и не было. — Тут он смолк. Полуурка, полуфилософ, Молодой, но матерый волк, На меня поглядевший косо В ресторанчике «Поплавок». — Так-то, Витя, и так-то, Вася, Север, Север, каленый край, Ну, а если слабак, сдавайся, Не уверен — не обгоняй.

70-е

«Проходит пять, и семь, и девять…»

Проходит пять, и семь, и девять Вполне ничтожных лет. И все тускней в душе — что делать? Серебряный твой след. Я рюмку медленно наполню, Я весел, стар и глуп. И ничего-то я не помню, Ни рук твоих, ни губ. На сердце ясно, пусто, чисто, Покойно и мертво. Неужто ничего? Почти что, Почти что ничего.

1978

«Почитывают снобы…»

Почитывают снобы Бердяева и Шестова. А для чего? А чтобы При случае вставить слово. При случае вставить слово И выглядеть толково, Загадочно, элитарно, Не слишком элементарно. Что было чужою болью, Изгнаньем и пораженьем, То стало само собою Снобистским снаряженьем. О бедные мои снобы, Утлые ваши души, Хлипкие ваши основы, — Лишь в струнку вздернуты уши. Прослышали, сообразили, Схватили, пока не ушло. Вас много сейчас в России, Но вы — не главное зло.

70-е

ПАМЯТИ ФАДЕЕВА

Я не любил писателя Фадеева, Статей его, идей его, людей его, И твердо знал, за что их не любил. Но вот он взял наган, но вот он выстрелил — Тем к святости тропу себе не выстелил, Лишь стал отныне не таким, как был. Он всяким был: сверхтрезвым, полупьяненьким, Был выученным на кнуте и прянике, Знакомым с мужеством, не чуждым панике, Зубами скрежетавшим по ночам. А по утрам крамолушку выискивал, Кого-то миловал, с кого-то взыскивал. Но много-много выстрелом тем высказал, О чем в своих обзорах умолчал. Он думал: «Снова дело начинается». Ошибся он, но, как в галлюцинации, Вставал пред ним весь путь его наверх. А выход есть. Увы, к нему касательство Давно имеет русское писательство: Решишься — и отмаешься навек. О, если бы рвануть ту сталь гремящую Из рук его, чтоб с белою гримасою Не встал он тяжело из-за стола. Ведь был он лучше многих остающихся, Невыдающихся и выдающихся, Равно далеких от высокой участи Взглянуть в канал короткого ствола.

«Хорошо сидел солдатский ватник…»

Хорошо сидел солдатский ватник На некрепких молодых плечах. Много лучше, чем венгерский батник. Ну да не о том твоя печаль. По тому, как ты орал и верил, Что поднимешь взвод, развеешь страх, Было ясно, это — офицерик, Но, конечно, не в больших чинах. Ватничек был туго подпоясан Выданным в училище ремнем. Завтра все-таки пройдем по Яссам, Ежели сегодня не умрем. Не прошли солдатики. Над ними Только звезды, звезды без числа. Никого ты больше не поднимешь Против наступающего зла. А твоя чадит еще лампада, Не засыпала тебя лопата, Вышло — доползти и одолеть Марево санроты и санбата, Санлетучек и госпиталей. Жизнь прошелестела, прошумела, Протекла, процокала, прошла. И придурковато-очумело Шепчешь ты: «Хреновые дела». Доедай остынувшую кашу И учти, пустая голова, Женщины тебе уже не скажут Сладкие и стыдные слова. Так что горделиво и спесиво Не глядись в грядущие года. Говорили? И на том спасибо, Но — уже не скажут никогда.

1981

ПАМЯТИ МАЯКОВСКОГО

Выпив утренний свой кофе, Шли Москвой, как через луг, Маяковский в желтой кофте И с лорнеткою Бурлюк. Лица тверды, как медали, И надменно весел взгляд. Эпатируют? Едва ли, Просто мальчики шалят. Обойдем чванливый Запад На полкорпуса хотя И Толстого сбросим за борт Вместе с Пушкиным шутя. Пошумели, заскучали. Там война. А там она, Чьи жестокие скрижали Примут многих имена. Там и ты расправишь плечи, Там и ты получишь слово, Не заленится рука. И далеко ей, далече До того, до спускового, До злосчастного крючка. На эстрадах, на собраньях Живу душу жжешь дотла. Только что там — кольт иль браунинг В нижнем ящике стола? Хоть примериваясь к бездне, И не лез ты на рожон, Но не стать на горло песне Тоже было не резон. И легла в патронник пуля, Как лежит в стихе строфа, Где Азорские мелькнули И пропали острова. И огромного мужчину Положили люди в гроб. И ведет Кольцов машину, И в холодных каплях лоб. Не твоих ли дней начало Было городу к лицу? Не твоя ли трость стучала По Садовому кольцу? Не такою ли весною Ты шатался с Бурлюком, Звонкой силой и тоскою Непонятною влеком? Но свинцом рванула сила, Кровью хлынула тоска. И сожгла, и схоронила Маяковского Москва. А весна идет с окраин, А народ молчит, глазаст, А в Кремле сидит хозяин, Он тебе оценку даст. Красят скамьи и киоски В белый цвет и голубой… Маяковский, Маяковский, Первая моя любовь.

70-е

К ПОЭЗИИ

Если мне подадут коня Даже не быстрых кровей И если с горем пополам Я все же взберусь на него, То всякий порядочный кавалерист, Случись ему быть при том, Взглянет, сплюнет, произнесет Некоторые слова. Но разве не я когда-то прошел Курс верховой езды? И хоть в последней и не достиг Значительного мастерства, Однако, бывало, сидел в седле, Сидел как человек. И конь, Что был за мной закреплен, Мог за меня не краснеть. Вот что значит отвычка. Опыт, навык, муштра, тренаж, Не обойтись без вас В овощеводстве, В скрипичной игре, В артстрельбе и в любви. А как же ты, мое ремесло, К которому раз в году, Словно бы к нелюбимой жене, Вздыхая я подходил? Ты отомстило мне? Нет и нет! Да ведь и было не так. Какой глупец с нелюбимой женой Задумал тебя сравнить? Поэзия, я твой галерный раб, Прости мне эти слова. В них все — банальщина, спесь и треск, Но правды больше в них. Не знает никто, но знаешь ты, Как ночью, вдруг пробудясь, Скачу к столу на одной ноге, Корябаю слова три, Чтоб утром, осклабясь нехорошо, Взяв медленное перо, Самолюбиво зачеркнуть Несбывшуюся строку. А кровью харкать? А изнемочь, Но победить себя? Нет, как хотел, я не умел, А как умел — не хотел. Короче, не на кого пенять? Я сроду и не пенял. А раз не пенял, то нет и проблем. Проблемы, однако, есть… Но если некий рептильный бард, Скромняга или нахал, Почтительно преподнесет векам Одутловатый том, Губ не криви, глаз не сужай, Завидовать не умей. Единственно, плечами пожми И тихо улыбнись.

70-е

«Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса!..»

Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса! Ты тихо вышла из-за угла — Я и не подумал, во что это выльется, — И старую шкуру мою прожгла. Не я — другой тебя обхаживал. И ничего у нас с тобой. Ты ходишь в сером, в черном, в оранжевом И в теплой куртке голубой. Но как ты ходишь, как ты движешься! Как вопросительно глядишь! Вся нега Востока, вся блажь парижская В тебе спаялись. Какая дичь! И стыд какой — что об этом думаю На пятьдесят восьмом году, Что эту голову темно-латунную Повсюду высматриваю и жду. Спасибо, женщина из Вильнюса, За этот март. За то, что так сумела вклиниться, За горький фарт. За то, что стыдным тем художествам Учусь опять: Вставать в бессоннице, тревожиться И ревновать.

1981

НА ВЫСТАВКЕ СОБАК

I
На выставке собак Владельцев изучают. Тот, с трубкою в зубах, Презренье излучает. А этот делово Подкармливает, гладя Эрделя своего, Скромнейший, видно, дядя. Но может быть, не так. Быть может, и напротив. Идет пижон в летах, Свое отколобродив. Блестящи и свежи, Как в день чеканки деньги, Две челки изо ржи, Две лирики, две лжи — Две замшевые девки. Прошли в болоньях лбы. Старик прошаркал с палкой Под добрые дубы Останкинского парка, Встряв в чей-то разговор О гаражах и кражах, В коловращенье форм, В неразбериху красок. Красив на свой манер, Брус угольно-лиловый, Великолепный негр Подыскивает слово. Запамятовал он Породы той названье. Трясет весь лексикон, Как мелочью позванивая. Старушечка ползет, Как «Т-34», Чей гусеничный ход Огнем перечертили. Издалека с утра В дорогу снаряжалась. «Но где же сеттера? Их нет? Какая жалость!» Дождь. А с утра был зной. И гончих — Ни одной. — Бабуля, их тут нет, Их выставки отдельно. — Зря куплен был билет. И снова — в богадельню. И говорят зонты, И думают болоньи: — Ну, мы-то да, а ты? Что, спутала спросонья? Согбенность, немощь, скорбь — Я все отсек, как Фидий, Навел свой телескоп И девочку увидел, Что между двух борзых Летела в платье белом. Ах, английский язык Таким был скучным делом. Был сад лилов и тих, И крут приволжский берег. И рядом шел жених, Зеленый офицерик, Картуз держал в руке. То было или мнилось? В балканском далеке Его звезда затмилась. На русском языке Судьба с ней объяснилась.
II
Покашляв в микрофон, Чего-то объявляют, Все в зеркале кривом, Все лает и гуляет. Вот несколько звонков — Мне надо торопиться. Вот несколько щенков — Мне надо к ним пробиться. В обиде и в тоске Весь изморщинив лбище, Боксерчик в туеске Кого-то взглядом ищет. А месячный дожок, — Хоть смейся, хоть присвистни, — Еще один стежок, Каким пришит я к жизни. На выставке собак Хожу себе, маячу. Жил байбаком байбак И упустил удачу. Остался на бобах, Однако же не плачу. Есть у меня они, Ручные эти звери, Меж нами искони Согласье и доверье. Пусть далеко не мед Мой мир и мой порядок. Но доброта тех морд, Потешность тех повадок, Тех чистых глаз огни Все сложные печали И все пустые дни Смиряли и смягчали. Я прожил жизнь не так, Как намечал когда-то. Атак и контратак В ней было маловато. Не выполнил программ, Все проворонил числа, Все игры проиграл, Но — не ожесточился.

1969

«Вот и стал я старым евреем…»

Вот и стал я старым евреем, Опустившимся и больным. А не двинуть ли в зимний Крым? Самое время. Побродить в предгорной глуши, С морем вежливо попрощаться И считать, что это причастье Для безбожной моей души. Для безбожной моей души Мало этого, мало, мало. Мало, жизнь, ты меня ломала, Мне тупила карандаши. Мало я про тебя допер, Мало ты про меня узнала. Ну, заладил: мало да мало! Клади голову под топор.

80-е

«Что я помню в тех далеких…»

Что я помню в тех далеких синих сумерках декабрьских? Только долгое свеченье узких глаз твоих дикарских. Ты была неговорлива и любила молчаливо, А глаза — как два кинжала, два канала, два пролива. Эти сумерки стянули память крепкою супонью, Все забыл, а плечи помню, руки помню, губы помню… И еще как бьют басово темные часы стенные, И окалину заката сквозь портьеры шерстяные. Догорает год, как свечка, дни становятся короче. Только сумерки и помню, — но не вечера и ночи.

1982

«Как ни обкладывали медицину…»

Как ни обкладывали медицину Мои начальники Монтень с Толстым, Нам ухарство такое не по чину, А им — простим. К ее ножам, лучам и химикатам Забарахлившую толкаю плоть. И помоги нам, атом, И — не оставь, господь. А ежели не кинешь мне удачу, Не отведешь беду, Не прокляну, не возропщу и не восплачу, Руками разведу.

1983

«Японцы пели: „Клен ты мой опавший“…»

Японцы пели: «Клен ты мой опавший». Но ничего уже не слышал ты, Давно замолкший и давно пропавший, У той черты. Ах, как же тосковал ты оголтело, Когда последней ночью проходил Пустынным коридором «Англетера» Один, один. Мы у цветного ящика сидели, Не где-нибудь, а на Каширском, 6, И думали о собственном уделе, Каков он есть. Но я-то знал, что нету мне спасенья, Что свой отрезок я уже прошел, Что хорошо тебе, старик Есенин. Что мне — нехорошо.

1983

«Я подтверждаю письменно и устно…»

Я подтверждаю письменно и устно, Что, полных шестьдесят отбыв годов, Преставиться, отметиться, загнуться Я не готов, покуда не готов. Душа надсадно красотой задета, В суглинке жизни вязнет коготок. И мне, как пред экзаменом студенту Еще б денек, а мне еще б годок. Но ведомство по выдаче отсрочек Чеканит якобинский свой ответ: Ты, гражданин, не выдал вещих строчек, Для пролонгации оснований нет. Ступай же в ночь промозглым коридором, Хоть до небытия и неохоч. И омнопоном или промедолом Попробуй кое-как себе помочь.

14 августа 1984

«Немало мрачных песен я сложил…»

Немало мрачных песен я сложил, А между прочим, весело я жил. Выходит, правды в этих песнях нет, Выходит, я неискренний поэт? Но разве я на свете жил один В суровейшую изо всех годин? Но разве я рожден глухонемым, Чтобы душой не рваться к остальным? Меня с войны моя дождалась мать. А скольким не дождаться, как ни ждать… Иных, чужих я вижу матерей В салютных громах, в дымах батарей. Иных, иных я помню сыновей… Пока живу — они в душе моей. Пусть встретиться мы больше не вольны — Мы в честной песне встретиться должны! Во что б мне песня та ни обошлась, Она — единственная наша связь.

СОРОК ПЕРВЫЙ ГОД

Как библейские звезды исхода, Надо мною прибита всегда Сорок первого вечного года Несгорающая звезда. О, обугленный и распятый, Ты спрессованной кровью мощен. И хоть был потом сорок пятый, Сорок первый не отомщен. Не затем я тебя не забуду, Что однажды вдохнул я твой дым, Что уже молодым я не буду, А с тобою я был молодым. Не затем. Но все глуше, ревнивей, Все бездомнее буду скорбеть Об упавших на черной равнине, О принявших военную смерть.

Примечания

1

ОИПТД — огневой истребительный противотанковый дивизион.

(обратно)

2

«Эрэс» — реактивный снаряд.

(обратно)

Оглавление

  • СЛОВО О ТОВАРИЩЕ
  •   НАС ХОРОНИЛА АРТИЛЛЕРИЯ
  •   ПИЛОТЫ
  •   «Ты ждешь меня, красивая, как прежде…»
  •   «Я буду убит под Одессой…»
  •   «Виноват, я ошибся местом…»
  •   ЭЛЕГИЯ
  •   НАШЕМУ СОЛДАТУ
  •   «Сейчас мои товарищи в Берлине пляшут линду…»
  •   ЛЮБОВЬ КАК САМОЛЮБИЕ
  •   ПАМЯТИ ПИЛОТА
  •   «Батальонный комиссар Вачнадзе у костра ведет политбеседу…»
  •   «Ты возвратился в город свой унылый…»
  •   РЕКВИЕМ ВАЛЕНТИНУ СТЕПАНОВУ
  •   «А где-нибудь сейчас в Румынии…»
  •   «Под вуалью лед зеленый…»
  •   «Мы непростительно стареем…»
  •   «Пусть кинет друг и женщина оставит…»
  •   ПЕРВЫЙ СНЕГ
  •   «Синей небес еще не видел…»
  •   «Сорокапятимиллиметровая…»
  •   «Есть город в стороне лесной…»
  •   БАЛЬЗАК
  •   ГЕРОИНЯ РОМАНА
  •   КОНЬ
  •   «Кто, как Лидия Степановна…»
  •   СТАРИК
  •   НА ОДНОЙ СОЛДАТСКОЙ СВАДЬБЕ
  •   «Я прошел по стране…»
  •   «Ночью на Киевский еду вокзал…»
  •   «Мы брали этот город над Днестром…»
  •   «Среди тостов всех велеречивых…»
  •   «С черною немецкою овчаркой…»
  •   «Был я хмур и зашел в ресторан „Кама“…»
  •   «Вино мне, в общем, помогало мало…»
  •   «Полуувядшие кокетки…»
  •   «Обмылок, обсевок, огарок…»
  •   «Когда я стану плохим старикашкой…»
  •   «Чему и выучит Толстой…»
  •   «Остается одно — привыкнуть…»
  •   «Премудрости в строку я не утисну…»
  •   «Разочаровавшись в идеалах…»
  •   ПАМЯТИ МАНДЕЛЬШТАМА
  •   «У старого восточного поэта…»
  •   НАБРОСОК ПОРТРЕТА
  •   «Проходит пять, и семь, и девять…»
  •   «Почитывают снобы…»
  •   ПАМЯТИ ФАДЕЕВА
  •   «Хорошо сидел солдатский ватник…»
  •   ПАМЯТИ МАЯКОВСКОГО
  •   К ПОЭЗИИ
  •   «Дзенькуе, полуполячка из Вильнюса!..»
  •   НА ВЫСТАВКЕ СОБАК
  •   «Вот и стал я старым евреем…»
  •   «Что я помню в тех далеких…»
  •   «Как ни обкладывали медицину…»
  •   «Японцы пели: „Клен ты мой опавший“…»
  •   «Я подтверждаю письменно и устно…»
  •   «Немало мрачных песен я сложил…»
  •   СОРОК ПЕРВЫЙ ГОД
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Признание. Стихи», Константин Ильич Левин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства