Аделаида Казимировна Герцык Стихи 1907-1925 годов
Аделаида Казимировна Герцык (1874-1925) Стихи 1907-1925 годов
***
Не смерть ли здесь прошла сновидением,
Повеяв в душу осенней страдой,
Сложив костер могильного тленья
Из желто-розовых листьев сада?
Какая тишь за рощею черной!
До дна испита златистость дали,
И мгла полей плывет миротворно,
Забвеньем серым мстя печали…
И вся земля как темная урна
До верху полная пеплом дымным,
И только Дух – единый, безбурный
Растет и зреет пустынным гимном.
Осень 1907
***
Посв.Д.Ж.
И в каждый миг совершается чудо,
Но только понять его нельзя,
Стекаются золота искры оттуда,
Как капли лучистого дождя.
Порой мелькнет за тяжелым покровом
Ведущая прямо вверх стезя,
Такая светлая, как Божье слово,
Но как к ней пройти – узнать нельзя.
И в каждый миг люди празднуют скрыто
Восторг умиранья и рождества,
И в каждом сердце, как в храме забытом,
Звучит затаенно речь волхва.
Но вдруг забудешь, разучишься слушать,
И снова заступит тьма зарю,
И в этой тьме полыхаются души,
И жмутся, дрожа, – огонь к огню.
Ноябрь 1907
***
Вешними, росными, словами-зорями
Поведай миру, как утром ранним
Стезей серебряной – ты в даль туманную
Ушла, неслышная.
Куренье утра и гор созвучье,
И горечь воли, и песнь разлуки
Поведай людям.
Зыбкими, легкими, словами-вздохами
Поверь внимающим,
Как кротость лилий и пламя маков
Срывала тихо, рукою зрячей,
Свивая скорбно венок-молитву, венок-могилу,
Вплетая тесно с стеблями лилий
Свою свободу, свое незнание.
Ты не знала кому – гость незнаемый,
Не ждала никого – гость нежданный
Пришел ввечеру, когда в венке полевом
Села ты за холмом,
Рукой заслонясь от пламени неба.
Тянулась вдаль задумчивым оком.
И кто-то тихо тебя коснулся,
Плеча коснулся.
И, обернувшись, ты увидала…
Не давно ль он стоял здесь невидимый?
Не звучала ли речь неслышная?
Милостиво в очи вечерние тебе глянул,
Скорбь умиленную в сердце пролил -
"Путь к тебе знаю я ныне,
Я приду опять…"
Так ли было о вечере алом, когда ничего не случилось
И беззаботной толпой люди из храма текли?
***
Вот на каменный пол я, как встарь, становлюсь.
Я не знаю кому и о чем я молюсь.
Силой жадной мольбы, и тоски, и огня
Растворятся все грани меж "я" и не-"я".
Если небо во мне – отворись! Отворись!
Если пламя во тьме – загорись! Загорись!
Чую близость небесных и радостных встреч.
Этот миг, этот свет как избыть? Как наречь?
1907
***
Орисница
Мати, моя Мати,
Пречистая Мати!
Смерть тихогласная,
Тихоокая смерть!
Тяжко, тяжко нынче
Твою волю править,
Возвещать на ниве
О приходе жницы.
Ты меня поставила
Меж людей разлучницей,
Путы, узлы расторгать.
Тебе, Мати, людей уготовлять!
Ронют они слезы,
Нету моей воли,
Жалко, жалко, Мати,
Их незрячей боли.
Две души сплелись,
Два огня свились,
Туго стянут узел,
Крепко руки сжаты -
Кто здесь виноватый?
Как разлучить?
Как все избыть?
О горе! О люто!
Мати моя, Мати!
Ты подай мне знак,
Отмени свой наказ,
Отведи этот час.
Всколебалось в сердце пламя,
Расторгается звено.
Божий дом горит огнями,
Явь и сон сплелись в одно.
Из разорванных здесь нитей
Ткутся где-то ризы света.
И несет в себе разлука
Радость нового обета.
Утолилось влагой сердце,
Мировое, золотое -
Мира два глядят друг в друга,
Отдавая, обретая.
Друг во друге топят очи,
И течет душа струями…
Святый Боже! Святый Крепкий!
Где Ты – в нас или над нами?
Воссияла пред иконой
Кротость свечки запрестольной,
Развяжу я нить неслышно,
Развяжу – не будет больно.
1908
***
Мерцает осень лилово-мглистая
И влажно льнет к земле родимой,
Горит любовь непобедимо
Янтарно-чистая.
Осенний ветер шумит просторами,
Дрожит прибрежная ракита.
Повсюду даль во мгле пробита
Людскими взорами.
Перед руками с мольбою вздетыми
Растают призрачные ткани, -
И грусть полей, и тьма желаний
Зажгутся светами.
Вся жизнь земная – богослужение
В душе поверившей, осенней.
Все безграничней и священней
Растет терпение.
Осень 1909
Конашево
Sub rosa: Аделаида Герцык, София Парнок, Поликсена Соловьева, Черубина де Габриак
– М., Эллис Лак, 1999.
ГОСТЬ
Он в горницу мою вступил
И ждал меня. А я не знала,
Других гостей я поджидала,
Час поздний был.
Был никому не нужный бал,
Теснилось праздное, людское,
А Он во внутреннем покое
Стоял и ждал.
Дымились и мерцали свечи,
Ненужные сплетались речи,
А там, внутри – никто не знал -
Чертог сиял.
Слепой был предрассветный час,
И Он, прождав меня напрасно,
Ушел неслышно и безгласно -
И дом погас.
И только с наступленьем дня
Душой усталой и бесслезной
Узнала я, – но было поздно, -
Кто ждал меня.
1912
***
Это ничего, что он тебе далекий,
Можно и к далекому горестно прильнуть
В сумерках безгласных, можно и с далеким,
Осенясь молитвой, проходить свой путь.
Это ничего, что он тебя не любит, -
За вино небесное плата не нужна.
Все мы к небу чаши жадно простираем,
А твоя – хрустальная – доверху полна.
Про тебя он многое так и не узнает,
Ты ему неясная, но благая весть.
Позабыв сомнения, в тихом отдалении
Совершай служение. В этом все и есть.
Февраль 1911
Москва
***
Что это – властное, трепетно-нежное,
Сердце волнует до слез,
Дух заливает любовью безбрежною,
Имя чему – Христос?
Был ли Он правдою? Был ли видением?
Сказкой, пленившей людей?
Можно ль к Нему подойти с дерзновением,
Надо ль сойтись тесней?
Если б довериться, бросив сомнения,
Свету, что в мир Он принес,
Жить и твердить про себя в упоении
Сладостный звук – Христос!
Если бы с Ним сочетаться таинственно,
Не ожидая чудес,
Не вспоминая, что он – Единственный,
Или что Он воскрес!
Страшно, что Он налагает страдание,
Страшно, что Он есть искус…
Боже, дозволь мне любить в незнании
Сладкое имя – Иисус.
Апрель 1911
Страстная суббота
Он здесь, но я Его не слышу,
От сердца Лик Его сокрыт,
Мне в душу Дух Его не дышит,
И Он со мной не говорит.
Он отлучил от единенья,
Отринул от священных стен.
Возжажди, дух мой, униженья
И возлюби свой горький плен.
Глаза отвыкли от моленья,
Уста не помнят Божьих слов.
И вянут в горестном забвеньи
Мои цветы – Его садов.
Внемлю, как тяжкие удары
Смыкают цепи бытия,
И жду – какой последней карой
Воспламенится ночь моя.
Июнь 1911
Выропаевка
***
Благодарю Тебя, что Ты меня оставил
С одним Тобой,
Что нет друзей, родных, что этот мир лукавый
Отвергнут мной,
Что я сижу одна на каменной ступени
– Безмолвен сад -
И устремлен недвижно в ночные тени
Горящий взгляд.
Что близкие мои не видят, как мне больно,
Но видишь Ты.
Пускай невнятно мне небесное веленье
И голос Твой,
Благодарю Тебя за эту ночь смиренья
С одним Тобой.
1911
***
Он мне позволил не ведать тайное
И жить не помня, не жалея,
Сказал: пой песни свои случайные,
Я позову тебя позднее.
И я осталась здесь за оградою,
Близ отчего блуждаю дома -
Исполнен горькой мой дух усладою,
Все здесь изведано, знакомо.
Сыграю песню порой недлинную,
Сплету венок из маргариток.
Он мне позволил творить невинное,
Свернув и спрятав вещий свиток.
Смотрю на окна. Стою недвижимая
И знаю – так неотвратимо:
Пока закрыто мне непостижимое
(Я вся во власти, в снах природы) -
Хочу – простое, но волю – тайное,
И медлю, торопить не смея…
Пытаюсь снова вязать случайное -
Он позовет меня позднее.
1911
Так ли, Господь? Такова ль Твоя воля?
Те ли мои слова?
Тихо иду по весеннему полю,
Блещет росой трава.
Дом мой в молчаньи угрюм и тесен,
Как в него вступишь Ты?
Хочешь ли Ты моих новых песен,
Нищей моей простоты?
Смолкну, припав к твоему подножью,
Чуть уловлю запрет…
Быть Тебе верной – прими, о Боже,
Эту мольбу и обет!
Много путей, перепутий много,
Мигов смятенья и тьмы,
Буду молчать или нет дорогой -
Будет, как хочешь Ты.
1912
***
Пробуждая душу непробудную,
Оковав молчанием уста,
Он ведет меня дорогой трудною
Через тесные врата.
Будит волю мою неподвижную,
Научает называть Себя,
Чтоб была я простая, не книжная,
Чтоб все в мире приняла, любя.
Потеряюсь среди бездорожия -
Зажигает свет в Своем Дому, -
Нахожу опять тропу я Божию,
Среди ночи стучусь к Нему.
Закрепленная Его прощением,
Охраняемая как дитя,
Я живу в сладострастном прозрении,
То задумываясь, то грустя…
1912
Sub rosa: Аделаида Герцык, София Парнок, Поликсена Соловьева, Черубина де Габриак
– М., Эллис Лак, 1999.
Иконе Скоропослушнице в храме Николы Явленного в Москве
В любимом Храме моя Заступница сбирает всех.
Толпятся люди и к плитам каменным с таскою льнут.
Чуть дышат свечи из воска темного. Прохлада, муть.
"Уж чаша наша вся переполнена и силы нет,
Скорей, скорей, Скоропослушница, яви нам свет!
От бед избавь, хоть луч спасения дай увидать!"
С печалью кроткою глядит таинственно Святая Мать.
И мне оттуда терпеньем светится пречистый взгляд,
Ей все открыто: ключи от Царства в руке дрожат.
Лишь станет можно – откроет двери нам в тот самый час.
О сбереги себя, Скоропослушница, для горьких нас.
1919
Судак
ПОДВАЛЬНЫЕ I
Нас заточили в каменный склеп.
Безжалостны судьи. Стражник свиреп.
Медленно тянутся ночи и дни,
Тревожно мигают души-огни;
То погасают, и гуще мгла,
Недвижною грудой лежат тела.
То разгорятся во мраке ночном
Один от другого жарким огнем.
Что нам темница? Слабая плоть?
Раздвинулись своды – с нами Господь…
Боже! Прекрасны люди Твоя,
Когда их отвергнет матерь-земля.
II
В этот судный день, в этот смертный час
Говорить нельзя.
Устремить в себя неотрывный глас -
Так узка стезя.
И молить, молить, затаивши дух,
про себя и вслух,
И во сне, и въявь:
Не оставь!
В ночь на 9 января
III
Ночь ползет, тая во маке страшный лик.
Веки тяжкие открою я на миг.
На стене темничной пляшет предо мной
Тенью черной и гигантской часовой.
Чуть мерцает в подземельи огонек,
Тело ноет, онемевши от досок.
Низки каменные своды, воздух сыр,
Как безумен, как чудесен этот мир!
Я ли здесь? И что изведать мне дано?
Новой тайны, новой веры пью вино.
Чашу темную мне страшно расплескать,
Сердце учится молиться и молчать.
Ночь струится без пощады, без конца.
Веки тяжкие ложатся на глаза.
IV
Я заточил тебя в темнице.
Не люди – Я,
Дабы познала ты в гробнице,
Кто твой Судья.
Я уловил тебя сетями
Средь мутных вод,
Чтоб вспомнить долгими ночами,
Чем дух живет.
Лишь здесь, в могиле предрассветной,
Твой ум постиг,
Как часто пред тобой и тщетно
Вставал Мой Лик.
Здесь тише плоть, душа страдальней,
Но в ней – покой.
И твой Отец, который втайне, -
Он здесь с тобой.
Так чей-то голос в сердце прозвучал.
Как сладостен в темнице плен мой стал.
6-21 января 1921
Судак
***
Господи, везде кручина!
Мир завален горем, бедами!
У меня убили сына
С Твоего ли это ведома?
Был он как дитя беспечное,
Проще был других, добрее…
Боже, мог ли Ты обречь его?
Крестик он носил на шее.
С детства ум его пленяло
Все, что нежно и таинственно,
Сказки я ему читала.
Господи, он был единственный!
К Матери Твоей взываю,
Тихий Лик Ее дышит сладостью.
Руки, душу простираю,
Богородица, Дева, радуйся!..
Знаю, скорбь Ее безмерна,
Не прошу себе и малого,
Только знать бы, знать наверно,
Что Ты Сам Себе избрал его!
Февраль 1921
ПОДАЯНИЕ
Метель метет, темно и холодно.
Лицо закидывает стужей,
А дома дети мои голодны,
И нечего им дать на ужин.
Над человеческим бессилием
Ликует вьюга и глумится.
А как же полевые лилии?
А как же в поднебесьи птицы?..
Зачем везде преграды тесные?
Нет места для людей и Бога…
Зачем смущенье неуместное
У незнакомого порога?
Есть грань – за нею все прощается,
Любовь царит над миром этим.
Преграды чудом распадаются.
Не для себя прошу я, детям.
Кто знает сладость подаяния?
– Вдруг перекликнулись Земля и Небо.
По вьюжной тороплюсь поляне я,
В руке сжимая ломтик хлеба.
Декабрь 1921
***
Дают нам книги холодные, мудрые,
И в каждой сказано о Нем по-разному.
Толкуют Его словами пророческими,
И каждый толкует Его по-своему.
И каждое слово о Нем – обида мне,
И каждая книга как рана новая,
Чем больше вещих о Нем пророчеств,
Тем меньше знаю, где правда истинная.
А смолкнут речи Его взыскующие,
И ноет сердце от скуки жизненной,
Как будто крылья у птицы срезаны,
А дом остался без хозяина.
Но только свечи перед иконами,
Мерцая, знают самое важное.
И их колеблющееся сияние,
Их безответное сгорание
Приводит ближе к последней истине.
1925
Симферополь
Sub rosa: Аделаида Герцык, София Парнок, Поликсена Соловьева, Черубина де Габриак
– М., Эллис Лак, 1999.
Выпуск подготовил Иван Дмитриев
* * *
Я прошла далеко, до того поворота,
И никого не встретила.
Только раз позвал меня кто-то,
Я не ответила.
Не пройти, не укрыться средь чёрного леса
Без путеводных знамений.
И от взоров тревожных скрывает завеса
Мерцание пламени.
Отчего так печальны святые страны?
Или душа застужена?
Или из дому вышла я слишком рано,
Едва разбужена?
* * *
Е.Г.
И пошли они по разным дорогам.
На век одни.
Под горой, в селеньи убогом
Зажглись огни.
Расстилается тайной лиловой
Вечерний путь.
Впереди – равнина и снова
Туман да муть.
Все дороги верно сойдутся
В граде святом.
В одиночку люди плетутся,
Редко вдвоём.
Где скорей? По вешнему лугу
Иль тьмой лесной?..
Поклонились в землю друг другу
– Бог с тобой!
И пошли. В селеньи убогом
Чуть брезжит свет.
Все ль пути равны перед Богом
Или нет?
НОЧЬЮ
А душа поёт, поёт,
Вопреки всему, в боевом дыму.
Словно прах, стряхнёт непосильный гнёт и поёт.
На пустынном юру затевает игру,
С одного бугра на другой мост перекинет,
Раскачается над бездной седой и застынет.
Пусть рухнет, коль хочет –
Другой будет к ночи!
Из песен строит жильё людское –
Палаты и хаты – выводит узор –
В тесноте простор.
Спите, кто может, на призрачном ложе.
А кругом стоит стон.
Правят тьму похорон.
Окончанье времён.
Погибает народ.
А душа поёт…
* * *
Что это – властное, трепетно-нежное,
Сердце волнует до слёз,
Дух заливает любовью безбрежною,
Имя чему – Христос?
Был ли Он правдою? Был ли видением?
Сказкой, пленившей людей?
Можно ль к Нему подойти с дерзновением,
Надо ль сойтись тесней?
Если б довериться, бросив сомнения,
Свету, что в мир Он принёс,
Жить и твердить про себя в упоении
Сладостный звук – Христос!
Если бы с Ним сочетаться таинственно,
Не ожидая чудес,
Не вспоминая, что он – Единственный,
Или что Он воскрес!
Страшно, что Он налагает страдание,
Страшно, что Он есть искус…
Боже, дозволь мне любить в незнании
Сладкое имя – Иисус.
* * *
Посв. М.Н.А-д
Она прошла с лицом потемнелым,
Как будто спалил его зимний холод,
Прошла, шатаясь ослабшим телом.
И сразу я уразумела,
Что это голод.
Она никого ни о чём не просила,
На проходящих уставясь тупо.
Своей дорогою я спешила,
И только жалость в груди заныла
Темно и скупо.
И знаю, знаю, навеки будет
Передо мною неумолимо
Стоять как призрак она, о люди,
За то, что, не молясь о чуде,
Прошла я мимо.
***
Душой усталой и бесслёзной
Узнала я, – но было поздно, –
Кто ждал меня.
Если это старость – я благословляю
Ласковость её и кротость,
И задумчивую поступь.
Нет былой обострённости
Мыслей и хотений.
Ночью сон спокойней.
Ближе стали дети,
И врагов не стало.
Смотришь – не желая, помнишь – забывая,
И не замышляешь новых дальних странствий
В бездны и на кручи.
Путь иной, синея, манит неминучий.
И в конце дороги – пелена спадает,
И на перевале – всё былое тает,
И в часы заката – солнце проливает
Золото на землю.
Если это старость – я её приемлю.
***
Не Вы – а я люблю! Не Вы – а я богата…
Для Вас – по-прежнему осталось все,
А для меня – весь мир стал полон аромата,
Запело все и зацвело…
В мою всегда нахмуренную душу
Ворвалась жизнь, ласкаясь и дразня,
И золотом лучей своих огнистых
Забрызгала меня…
И если б я Вам рассказала,
Какая там весна,
Я знаю, Вам бы грустно стало
И жаль себя…
Но я не расскажу! Мне стыдно перед Вами,
Что жить так хорошо…
Что Вы мне столько счастья дали,
Не разделив его…
Мне спрятать хочется от Вас сиянье света,
Мне хочется глаза закрыть,
И я не знаю, что Вам дать за это
И как мне Вас благодарить…
28 апреля 1903, Москва
ОСЕНЬ
Я знала давно, что я осенняя,
Что сердцу светлей, когда сад огнист,
И все безогляднее, все забвеннее
Слетает, сгорая, осенний лист.
Уж осень своею игрой червонною
Давно позлатила печаль мою,
Мне любы цветы – цветы спаленные
И таянье гор в голубом плену.
Блаженна страна, на смерть венчанная,
Согласное сердце дрожит, как нить.
Бездонная высь и даль туманная, -
Как сладко не знать… как легко не быть…
Не позднее 1907
***
Ключи утонули в море -
От жизни, от прежних лет…
В море – вода темна,
В море – не сыщешь дна.
И нам уж возврата нет.
Мы вышли за грань на мгновение.
Нам воздух казался жгуч -
В этот вечерний час
Кто-то забыл про нас
И двери замкнул на ключ.
Мы, кажется, что-то ждали,
Кого-то любили там -
Звонко струились дни,
Жарок был цвет души…
– Не снилось ли это нам?
Забылись слова, названья,
И тени теней скользят…
Долго ль стоять у стен?
Здесь или там был плен?
Ни вспомнить, ни знать нельзя!
Так зыбки одежды наши,
Прозрачны душа и взгляд.
Надо ль жалеть о том?
Где-то на дне морском
От жизни ключи лежат.
Не позднее 1907
***
Отчего эта ночь так тиха, так бела?
Я лежу, и вокруг тихо светится мгла.
За стеною снега пеленою лежат,
И творится неведомый белый обряд.
Если спросят: зачем ты не там на снегу?
Тише, тише, скажу, – я здесь тишь стерегу.
Я не знаю того, что свершается там,
Но я слышу, что дверь отворяется в храм,
И в молчаньи священном у врат алтаря
Чья-то строгая жизнь пламенеет, горя.
И я слышу, что Милость на землю сошла… -
Оттого эта ночь так тиха, так бела.
Ноябрь – декабрь 1909, Канашово
***
Над миром тайна и в сердце тайна,
А здесь – пустынный и мглистый сон.
Все в мире просто, необычайно:
И бледный месяц, и горный склон.
В тиши вечерней все стало чудом,
Но только чудо и хочет быть,
И сердце, ставши немым сосудом,
Проносит влагу, боясь пролить.
Рдяные крылья во тьме повисли,
Я знаю меньше, чем знала встарь.
Над миром тайна и тайна в мысли,
А между ними – земной алтарь.
Сентябрь 1910, Судак
ДВЕ ВО МНЕ
Две их. Живут неразлучно,
Только меж ними разлад.
Любит одна свой беззвучный,
Мертвый, осенний сад.
Там все мечты засыпают,
Взоры скользят, не узнав,
Слабые руки роняют
Стебли цветущих трав.
Солнце ль погасло так рано?
Бог ли во мне так велик? -
Любит другая обманы,
Жадный, текущий миг.
Сердце в ней бьется тревогой:
Сколько тропинок в пути!
Хочется радостей много,
Только – их где найти?
«Лучше друг с другом расстаться!»
«Нет мне покоя с тобой!»
«Смерть и забвение снятся
Под золотою листвой!»
Вечер наступит унылый,
Грустной вернется она.
«Как ты меня отпустила?»
«Это твоя вина!»
Вновь разойдутся и снова,
Снова влечет их назад.
Но иногда они вместе
Спустятся в тихий сад.
Сядут под трепетной сенью,
В светлый глядят водоем,
И в голубом отраженьи
Им хорошо вдвоем.
Январь 1911, Москва
*** Марине Цветаевой
«Что же, в тоске бескрайной
Нашла ты разгадку чуду,
Или по-прежнему тайна
Нас окружает всюду?»
– Видишь, в окне виденье…
Инеем все обвешано.
Вот я смотрю, и забвеньем
Сердце мое утешено.
«Ночью ведь нет окошка,
Нет белизны, сиянья,
Как тогда быть с незнаньем?
Страшно тебе немножко?»
– Светит в углу лампадка,
Думы дневные устали.
Вытянуть руки так сладко
На голубом одеяле.
«Где же твое покаянье?
Плач о заре небесной?»
– Я научилась молчанью,
Стала душа безвестной.
«Горько тебе или трудно?
К Богу уж нет полета?»
– В церкви бываю безлюдной.
Там хорошо в субботу.
«Как же прожить без ласки
В час, когда все сгорает?»
– Детям рассказывать сказки
О том, чего не бывает.
1913, Москва
УЧИТЕЛЯ
Как много было их, – далеких, близких,
Дававших мне волнующий ответ!
Как долго дух блуждал, провидя свет,
Вождей любимых умножая списки,
Ища все новых для себя планет
В гордыне Ницше, в кротости Франциска,
То ввысь взносясь, то упадая низко!
Так все прошли, – кто есть, кого уж нет…
Но чей же ныне я храню завет?
Зачем пустынно так в моем жилище?
Душа скитается безродной, нищей,
Ни с кем послушных не ведя бесед…
И только в небе радостней и чище
Встает вдали таинственный рассвет.
1914
ХРАМ
Нет прекраснее
И таинственней нет
Дома белого,
Где немеркнущий свет,
Где в курении
Растворяется плоть, -
Дом, где сходятся
Человек и Господь.
1919, Судак
***
Были павлины с перьями звездными -
Сине-зеленая, пышная стая,
Голуби, совы носились над безднами -
Ночью друг друга средь тьмы закликая.
Лебеди белые, неуязвимые,
Плавно качались, в себя влюбленные,
Бури возвестницы мчались бессонные,
Чутким крылом задевая Незримое…
- Все были близкие, неотвратимые.
Сердце ловило, хватало их жадное -
Жизни моей часы безоглядные.
С этого луга бледно-зеленого,
С этой земли непочатой, росистой
Ясно видны мне чаш окрыленные,
Виден отлет их в воздухе чистом.
В бледном, прощальном они опереньи
Вьются и тают – тонкие тени…
Я ж птицелов Господний, доверчивый,
Вышел с зарею на ширь поднебесную, -
Солнце за лесом встает небывалое,
В небо гляжусь светозарное, алое,
Птиц отпуская на волю безвестную.
*** В БАШНЕ
В башне высокой, старинной
Сестры живут.
Стены увешаны тканями длинными,
Пахнет шелками – желтыми, синими,
Душен уют.
К пяльцам склонясь прилежно,
Сестры ковер вышивают,
Сестры не знают,
Что за высоким окном,
Что за оградой зеленой.
Только закат зачервленный
Глянет порою в окно,
Только туманы росистые
Ткут по ночам волшебство.
Трудно распутать мотки шелковистые,
Путаный, трудный узор…
Сестры, дружные сестры,
Строгий держат дозор.
Шелк зацепляет за нежные пальцы,
Пальцы руки терпеливой…
Кто-то несется за башней высокой,
Машет горящею гривой!
Младшая смотрит в окно,
Отблеск упал на нее,
Щеки румянцем ожег.
Взор застилает весть заревая -
Кто там несется, пылая?
Может быть – рок?
Старшая строго следит,
Скоро ль закат догорит.
Нет, ничего… Даль угасает -
Снова прозрачен и смирен взор,
Сестры прилежно ковер вышивают -
Путаный, трудный узор…
Сестры, дружные сестры.
Месячный луч,
Ласков, певуч,
Старшей скользнул по руке,
Перстень блеснул в темноте.
Что ей вещает реющий свет
- Зов или запрет?
Строго по-девичьи младшая ждет,
Скоро ли месяц зайдет?..
Стены покрыты тканями длинными,
Пахнет шелками желтыми, синими,
В пяльцах некончен ковер.
В башне высокой, старинной
Сестры держат дозор.
Рядом, в соседнем покое,
Третья сестра живет,
Это – сестра любимая,
Нет с ней забот.
В окна она не заглянет,
Солнечный луч не поманит,
Месяц ее не зовет.
Чуть шелестя,
Взад и вперед
Ходит она.
Ходит, и робкие пальцы
Легкую ношу сжимают -
Что-то, свернув в одеяльце,
Носит она и качает.
Это – печаль ее чистая
В ткань шелковистую вся запелената.
Носит, пестует, качает,
Песней ее умиряет:
“Тише, сестры, потише,
Ровно теперь она дышит.
Вы не слыхали?
С вечера долго металась -
Я испугалась,
Уж не больна. ли?
Спи до утра, дитя,
Уж занялась заря,
Ах, как устала я!
Вырастешь – мы с тобой
Будем играть судьбой,
Песни слагать небывалые.
Будет нам жизнь светла…
Слышу я пенье пасхальное.
Спи, моя близкая, дальняя,
Спи до утра!”
Взад и вперед
Ходит, поет,
Тихо шаги отдаются.
Сестры над ней не смеются,
Это – сестра любимая.
Дни уплывают неслышно,
- Нынче, как день вчерашний,
В строгой, девичьей башне.
***
Я только уснула на песке прибрежном,
Я не забыла, не забыла ничего,
В сверкающей выси и в прибое нежном
Слышу все то те, все о том те, что прошло.
На солнце рука моя лежит, разжата,
Камни горячие блестят на берегу,
И все, что случилось, ты безвинно свято,
Знаю, что зла не причинила никому.
Большое страданье я прошла до краю,
Все будет живо, ничего не пропадет,
Вот только я встану, и наверно знаю -
Всех я утешу, кто захочет и поймет.
Я только уснула, на песке, случайно,
В солнечной чаше пью забвенья игру,
И неба лучистость и лазури тайна
Нежат доверчиво усталую сестру.
***
Умей затихнуть, когда снегами
Вдруг заметется твоя стезя.
И в белой тайне, как за стенами -
Заря ли, ночь ли – узнать нельзя.
Когда невнятно, о чем веленье,
Гроза иль милость к тебе идет.
И только слышно в тиши мгновений
Неотвратимо судьба растет.
Не отзывайся на гул вселенной.
***
У меня были женские, теплые руки,
Теперь они стали холодные.
Были разные встречи и боли разлуки,
И сердце заклинало несвободное.
Но давно отгорели мои заклинания.
Все, что бывает,- мне жизнью даровано,
Я ни на кого не смотрю с ожиданием,
Не говорю никому речей взволнованных.
Но мне кажется, что жить так дольше не стоит,
И боль во мне неизлечимая,-
Ко мне не подойдет, меня не укроет,
Самое святое, любимое.
***
К. Д. Бальмонту
У крутого поворота,
У обвала-перевала,
Ждал меня нежданный кто-то,
Встретил тот, кого не знала.
Небо жертвой пламенело,
Гас закат багряно-желтый.
“Проводить меж пришел ты
У последнего предела?”
- Для меня везде все то же,
Нет предела, нет заката,
Я не друг и не вожатый,
Я – случайный, я – прохожий
По полянам сновидений
Среди песен и забвений.
“Пусть случайный, беспредельный,
Но уж раз мы здесь с тобою,
Поиграй со мной последней
И смертельною игрою.
Видишь, гасну, как звезда, я -
Солнце скрыться не успеет,
Закачусь я, догорая,-
Ты же пой со мной, играя,-
Песня смертью захмелеет.
Оплети меня словами.
Опали огнем заветным,
Все, что будет между нами,
Будет вещим, беспредельным!”
У обвала-перевала
Сердце вдруг нездешним стало.
Закатилось, позабылось
Все, чем небо золотилось.
Вот иду я в край загорный,
Только снится мне, что кто-то,
Незакатный, непокорный,
Все стоит у поворота.
Родится воля из тьмы слепой.
Замкнись душою в тиши священной
И, если можешь, молись и пой.
***
Тяжки и глухи удары молота.
Высекается новая скрижаль,
Вещие буквы литого золота
Возвестят вам и радость, и печаль.
Лютует молот над глыбой каменной -
Тяжелосердый, разымчивый булат.
То, что крестилось любовью пламенной,
Упадет, и осколки заблестят.
Вихрем проносится страх незнания,
Трепет мысли безумной и нагой,
Страшны часы, когда глубь молчания
Опрокинется бездной над душой.
Но ненадолго тоска дарована,
Но кротка обличающая даль,
Будете к утру опять закованы
- Высекается новая скрижаль.
*** ТЕБЕ
Нищ и светел…
В. И.
В рубище ходишь светла,
Тайну свою хороня, -
Взором по жизни скользишь,
В сердце – лазурная тишь…
Любо, средь бедных живя,
Втайне низать жемчуга;
Спрятав княгинин наряд,
Выйти вечерней порой
В грустный безлиственный сад,
Долго бродить там одной
Хмурой, бездомной тропой,
Ночь прогрустить напролет -
Медлить, пока рассветет,
Зная, что Князь тебя ждет.
*** СЧАСТЬЕ
Посв. Е. Г.
“Дева, тихая Дева!
Что ты все дома днюешь?
Днюешь дома, ночуешь”
- Счастье мне прилучилось.
Счастьем душа осенилась.
Надо с ним дома сидеть,
Дома терпенье терпеть.
“Дева, избранная Дева!
Молви, какое же счастье?”
- С виду, как шар огнистый…
Тронешь – огнем опаляет,
Глянешь – слеза проступает.
“Ох, сиротинка Дева!
Лютое, знать, твое счастье?”
- Счастье мое неизбывно.
Вех унимай – не уймешь!
Век заливай – не зальешь!
Душу поит мне струями зноя -
Нет с ним покоя.
“Дева! трудная Дева!
Ты бы его удремила!”
- Как же его укачаешь?
Хватом его не охватишь,
Словом молить – не умолишь,
Знаю – его катаю,
Сердцем-умом привыкаю…
“Дева! умильная Дева!
Что же ты петь перестала?”
- Что же и петь близ счастья?
Песни сами играют,
Жизнь да Смерть закликают.
Прежде, бывало, ночи
Реют темны-темнисты,
Звери вокруг зверисты,
Лешие бродят думы…
Песнями их разгоняешь,
Песнями тьму просветляешь.
Ныне же – яpoe небо
Гудом над сердцем стало,
Все, что и встарь певала -
Счастью пошло на требу.
Только б за ним углядеть!
Где уж тут петь!
*** COHET
Ты хочешь воли темной и дремучей,
Твой дух смущен, коснувшися души чужой,
И кажется тебе изменой и игрой
Случайный миг душевного созвучья.
В пустыне одинокой и зыбучей,
Не зная отдыха, в себе затаена,
Душа твоя сгустится пламенною тучей
И изольется вдруг потоками дождя.
Иди ж туда, куда зовет тебя твой гений,
Питайся родником своим, средь всех одна,
Никто не перейдет черту твоих владений.
Но чую, что, когда засветит вновь весна,
За этой ночью тайных дерзновений
Сведет нас вновь, волнуя, тишина.
***
Свежесть, утренность весенняя!
За ночь лес мой побелел.
И молитвенно нетленнее
Вся прозрачность Божьих дел.
В мглистом облаке вселенная,
Сердце тонет в красоте,
И свобода дерзновенная
Разгорается во мне.
Мир видений и безмерности
Я как клад в себе несу.
Не боюсь твоей неверности
В этом утреннем лесу!
Не хочу любви застуженной
В мире пленном и скупом,
Мое сердце,
Как жемчужина,
Вновь заснет на дне морском.
Оплетут его подводные
Голубые нити сна.
Только нежному, свободному
Надо мною власть одна!
Сосны млеют запрокинуты
В сине-бледной вышине,
Не останусь я покинутой
В этой утренней стране.
Я приманка всем желанная
(Перестанешь обнимать),
Станут зори златотканые
Хороводы вкруг водить.
Разомкну свои оковы я,
Струны в сердце задрожат,
И вплетутся песни новые
В мой причудливый наряд.
В каждый миг отчизна тайная
Стережет меня вдали.
Я недолгая, случайная…
*** РУКИ
Еще слабые мои руки,
Еще бледные от разлуки,
Что-то ищут они неутомно,
Одиноко им и бездомно -
Зажать, унять их!..
Как слепые, безвольно реют,
И под взглядами, что не греют,
Они движутся и белеют.
Вся их жизнь идет затаенно,
С ними тяжко мне и бессонно -
Укрыть, забыть их!..
***
Речи погасли в молчании,
Слова как дымы.
Сладки, блаженны касания
Руки незримой.
Родина наша небесная
Горит над нами,
Наши покровы телесные
Пронзило пламя.
Всюду одно лишь Веление…
(Как бледны руки!)
Слышу я рост и движение
Семян в разлуке.
Сердце забило безбрежное
Борьбу и битвы.
Тихо встает белоснежное
Крыло Молитвы.
***
Развязались чары страданья,
Утолилась мукой земля.
Наступили часы молчанья,
И прощанья, и забытья.
Отстоялось крепкое зелье,
Не туманит полуденный зной,
Закипает со дна веселье
Золотистой, нежной струей.
И навстречу влаге веселой
Голоса земли потекли,
Зароились жаркие пчелы,
Просветилась душа земли.
Только этой радостью вешней
Свое сердце ты не неволь,
Еще близко, в ризе нездешней
Отгорает старая боль.
*** ПРИЗЫВ
Солнце рдеет тоскою заката,
Жгучи последние красные стрелы.
Кличет брат разлученного брата,
Тайнам внемлет дол потемнелый.
Смирную душу и тело земное
Жалит луч призывно-багрян,
Будит, мятежит дыханье слепое,
Шепоты, ропоты темных семян.
“Кто нас пронзает?
Кто призывает?
О кто вы? Кто вы?
Сорвите оковы!”
- Мы – лучи
Души бестелесной.
Мы – ключи
Влаги небесной.
Мы – бледные тени
Божьего зрака.
Мы – обличенья
Дольнего мрака.
Расклубись, тишина!
Пробудись от сна!
Слушайте нас!
Мы – неба глас.
Мы заблудились
В дебрях ночей,
Мы изумились
Муке своей.
Нам выхода нет.
Погас наш свет.
Стонем от боли
В темной неволе.
“Вознесите свой глас
Из утробных глубин.
Протянитесь, светясь
Сквозь гряду судьбин!”
- Мы забили вещее слово,
Потеряли заветы Отцовы.
За чью вину
Мы в глухом плену?
Чьи мы дети?
Умрем на рассвете?
Где конец пути?
Как нам смерть найти?
“Слитно, безвольно
Тянется нить.
Путь богомольный
Надо свершить.
Вспомните смутный сон,
Тайну святых имен.
Вспомните – в светлом Храме
Вас излучало пламя.
Больше сказать не дано,
Пало святое зерно.
Разгорится, не зная,
Темный мир распиная.
Побед не бывать
Без тяжкого стона,
Вернетесь опять
В родное лоно”.
Рдяный зрак окутал тени,
Тихо колдуют туманные росы;
Гуще плоть и вздохи томленья.
Ночь размела свои черные косы.
*** ПО ВЕТРУ
Какая быль в степи
Невнятно отложится?
С немыми травами
О чем колышется?
По ветру стелется
Истома дальная,
С ветрами шепчется
Душа скитальная.
“Мне нет названия,
Я вся – искание.
В ночи изринута
Из лона дремного -
Не семя ль темное
На ветер кинуто?
В купели огненной
Недокрещенная,
Своим безгибельем
Навек плененная…
Затемнился Лик,
Протянулась даль,
О как краток миг!
Как долга печаль!
Я игра ветров,
Шепот струйных снов,
Неуемный зной,
Плач души ночной.
Разорву я цепь,
Захожу волной -
Занывает степь
Ковылем-тоской.
Все незабытое,
Все недобытое
За мною носится
Бездомной свитою…
И нет руки, меня
Благословляющей -
О погоди на миг!
Внимай, внимай еще,
По бездорожию
Кружу напрасно я…”
И вновь зазыблилась
Ветрам подвластная.
Стихают жалобы,
Все дале слышатся -
Шелками русыми
Вся степь колышется.
ПЛАЧ
И дошла я до царства третьего,
Третьего царства, безвестного,
Знать, весной здесь распутье великое,
Не видать окрест ни дороженьки.
Аль туманы меня затуманили,
Аль цветы на пути одурманили,
Как из сердца-то все повымело,
Да из памяти все повышибло!
Чуть травинки по ветру колышутся,
Птицы малые где-то чирикают.
Сяду я посередь на камушке
Да припомню заблудшую долюшку.
Помню, шла я широкой дорогою,
Было в сердце желанье мне вложено,
Была дума крепко наказана,
Впереди катился золотой клубок.
В руке была палочка-отпиралочка.
Так прошла я два первых царствия,
Голубое царствие да зеленое.
Шла я, шла, по сторонкам поглядывая,
В разные стороны сердце разметывала.
Разметала, знать, Душу единую,
Потеряла словцо заповедное.
Укатилось желанье в воды во глубокие,
В темные леса, да во дремучие.
Ты весна ль, разливная веснушка,
Ты скажи мне, куда да почто я шла?
Не на игрище ль, да на гульбище,
На веселое пированьице?
Аль кручину справлять великую?
Аль молитву творить запрестольную?
Вы послушайте, ветры шатучие,
Не со мной ли блуждали, блудячие?
Не за мной ли веяли, вейные?
Вы пройдите-ка путь мой исхоженный,-
Обронила я там мою долюшку!
Ты пади с небеси, звезда вечерняя,
Упади на дорожку замкнутую!
Вы развейтесь, травы муравые!
Ты радуйся, страна безвестная,
Что сковала меня молчанием!
Хоть бы знать мне, что за сторонушка,
За царствие третье, безвестное,
Куда я зашла, горемычная бродяжница,
Во какие гости незнакомые?
Не видать ни прохожих, ни проезжих,
И сижу я с заранья до вечера,
С вечера до утра, припечалившись,
На катучем сижу белом камушке,
Слезно плачу во сыром бору
В темну ноченьку.
Долго ль мне тут быть-бытовать?
Наяву ли мне правда привидится?
Не во сне ль святая покажется?
Ты расти, тоска моя, расти травой незнаемой,
Процветай, тоска, лазоревым цветком,
Протянись стеблем к красну солнышку,
Умоли его себе в заступники.
Все сказала я по-своему, по-девически,
Это присказка была,
Не начнется ли новая сказка?
***
Печально начатый, печальный день,
Как пронесу тебя сквозь блеклые поляны?
Твоим ланитам как верну румяна?
Сотру ли скорбную с них тень?
Ограблен ты безверием моим
С утра. И вот бредешь, увялый,
Согбенный старец и усталый,
Еще не бывши молодым.
Слежу за гибелью твоей смущенно,
А мелкий дождик сеет полусонно.
ОБРЕЧЕННЫЕ
Там, где руды холмы
Закрыли дали,-
Давно сложили мы
Свои печали.
Нить путеводная
Сорвалась где-то -
Как ветр, безродные
Бредем по свету.
Не сны ли Божии
За дымкой синей
Несут прохожие
Земной пустыни?
Бесследно тратим мы
Свой путь алмазный…
Из серебристой мглы
Встают соблазны -
И в зыби душ опять
Сгорают, тая…
Как про любовь узнать -
Своя ль? Чуть?
Восплещем вольною
Игрой мечтами!
Высь безглагольная
Плывет над нами.
***
Ночью глухой, бессонною,
Беззащитно молитвы лепеча,
В жребий чужой влюбленная -
Я сгораю, как тихая свеча.
Болью томясь неплодною,
Среди звезд возлюбя только одну,
В небо гляжусь холодное,
На себя принимая всю вину.
Мукой своей плененная,
Не могу разлюбить эту мечту…
Сердце, тоской пронзенное,
Плачет тихо незримому Христу.
НОЧЬЮ
Ты не спишь? Разомкни
Свой закованный взор,
Там за гранью земли
Есть престол лунных гор,
И затеплился мир,
Как уснувший сапфир…
Что мне делать с тобой!
Многожалой змеей
Все пути заплелись…
Помнишь, в южной стране
Есть седой кипарис?
Каменеет, скорбя,
Богомолец вершин,
А под ним – чешуя
Светопенных глубин!
Cкopo Вестник придет
С чужедальних сторон -
Вдруг послышится звон
С колокольных высот,
Вспыхнут звездно слова,
Кинут сердцу призыв,
И замолкнет судьба,
В знаках все затаив.
Из-за мглистых завес
И угрозы ночной -
Слушай шорох чудес
В этой тьме огневой!
НОЧНОЕ
Лунная дорожка
Светит еле-еле.
На моей постели
Посиди немножко.
Стали без пощады
и земля, и небо.
Я не знаю, где бы
Засветить лампады.
Хочется молиться,
Но слова забыла.
Господи, помилуй
Всех, кто здесь томится,
Чьи безумны ночи
От бессонной боли
И в тоске неволи
Чьи ослепли очи.
Помнить эту муку
Сердце так устало.
Здесь, на одеяло
Положи мне руку.
В этот миг не ранят
Нас ни Бог, ни люди.
Расскажи, как будет,
Когда нас не станет.
***
Не входи – я жду другого,
Не веди приветной речи,
Я готовлюсь к новой встрече,
Видишь – Гостя жду большого.
Его Имя, как светило,
Пламя жизни излучает.
Его Имя разлучает
С тем, кому оно не мило.
У меня здесь нет чертога,
Чтоб принять Его, как Бога,
Но, слагая гимн незримый,
День и ночь неутомимо
Буду ждать я у порога.
Проходи же молча мимо.
***
Не всегда будет имя все то же -
Мне другое дадут потом.
Полнозвучней, сильнее, строже
Начертается путь мой в нем.
Оно будет в руке, как лампада.
Я увижу, где тьма и где свет,
И куда мне пойти теперь надо,
И простили ль меня или нет.
Мы – слепые, живем, забывая,
Только слышим и кличем звук,
Наше имя, во тьме погасая,
Замыкается в мертвый круг.
И в названьи своем, как в темнице,
Мы недвижно, уныло ждем…
Трудно двери во тьме отвориться,
И безвыходен старый дом.
Я забила. Теперь не забуду,
Кто мне светоч опять зажжет;
Я доверюсь ему, как чуду,
И пусть имя меня ведет.
НА БЕРЕГУ
К утру родилось в глуби бездонной
Море-дитя,
Очи раскрыло, зрит полусонно
Вверх на меня.
В зыбке играет, робко пытая
Силы свои,
Тянется к выси; тянется к краю,
Ловит лучи.
Рядится в блестки, манит невинно
Неба лазурь -
Сердцем не чает скорби пустынной
Будущих бурь.
Родичи-горы чутко лелеют
Утра туман,
В стройном молчаньи смотрят, как зреет
Чадо-титан.
К морю-младенцу низко склоняюсь
С ясной душой,
Взмытые влагой камни ласкаю
Теплой рукой.
***
Кто неутоленный
Ищет, просит встречи?
О как хорош мой вечер -
Безымянный, бездонный вечер!
Чьи сердца устали
Ждать себе призыва?
Как огневое диво,
Угасают немые дали.
Из нагорной мяты
Кто венки свивает?
Сердце блаженно тает,
Не прося для себя возврата.
Кто устал от ласок?
Кто воззвал к покою?
Хочешь возлечь со мною,
Слушать песни вечерних красок?
***
Когда я умру – ты придешь проститься,
Мертвым нельзя отказать -
На умершие, стихшие лица
Сходит с небес благодать.
Для строгой души и строгого тела
Не будет ни зла, ни добра…
Ты скажешь, ко мне наклонясь несмело:
“Она была мне сестра…”
***
Если в белом всегда я хожу,
Прямо в очи безвинно гляжу,
То не с тем, чтоб со мной говорили,
Не затем, чтоб меня полюбили.
- Освящаю я времени ход,
Чтоб все шло, как идет.
Если я долго сижу у окна,
И пылает лицо, как заря,
То не жду, не зову никого я,
И не манит окно голубое,
А о чем распалилась душа -
Я не знаю сама.
И веселой бываю когда я,
То веселость моя не такая,
Не людьми и не к людям светла я,
А уйду, нелюдимая вновь -
Не обиду в себе укрывая
И не к жизни любовь.
В темном лесе зажглися цветы,
Что-то нынче узналось в тиши,
С кем-то сведалась тайно судьба -
И еще одна грань пролегла
Между мной и людьми.
***
Здесь за холмами, под сенью крестною,
Воздвигаю я свой шатер.
Ратовать стану лишь с мглой небесною,
Отлучась от равнин и гор.
В склепе дубравном печаль истомная
Уж сотлела в земле давно,
Выросли там кипарисы темные,
Зашептали, что все прошло.
Радость свою, это Божье знаменье,
Свету-Солнцу хочу отдать,
Искру вернуть огневому пламени,
Ей там легче, светлей сгорать.
Снова душа – колыбель священная
Принимает весь мир в себя,
Тихо качает земное, пленное…
(Слышу, радость горит моя.)
Небо прозрачно, и сердце чистое,
Эту милость нельзя наречь -
Где-то дубравно, что-то лучистое…
- И не будет ух больше встреч.
ЗАКАТ
Костер багряный на небе бледном
Зарделся пышным снопом средь мглы,
Вздымая клочья седого дыма,
Роняя искры на грудь земли.
Все разгораясь в пустыне неба,
Огнепалящий призыв он шлет,
Кого-то кличет из темной дали,
Кому-то вести он подает.
И кто-то верный, и кто-то дальний
Спешит по миру в ответ ему,
Струит дыханье, и гнет деревья,
И шепчет: Вижу! Гаси! Гряду!
***
Завершились мои скитания,
Не надо дальше идти,
Снимаю белые ткани я -
Износились они в пути.
Надо мной тишина бескрайная
Наклоняет утешный лик,
Зацветает улыбка тайная,
Озаряя грядущий миг…
Всю дорогу искала вечное,
Опьяняюсь духом полян.
Я любила так многое встречное
И несла в руке талисман.
Чрез лесные тропы сквозистые
Он довел до этой страны,
Чьи-то души, нежные, чистые,
За меня возносят мольбы.
И не надо больше искания,
Только ждать, горя об одном:
Где-то ткутся мои одеяния,
Облекут меня в них потом.
Озаренье святое, безгласное
Утолило печаль и страх,
И лежу я нагая, ясная
На протянутых Им руках.
*** ЖЕНЩИНАМ
Не грезится больше, не спится,
Ничто не радует взоры.
Владычица стала черницей,
И сняты с нее уборы.
Тревогою сердце сжато.
Рассыпалось все на свете.
Не стало ни мужа, ни брата,
Остались только дети.
Их больше, чем было прежде,
Собой мы их заслоняли,
В изношенной, тесной одежде
Милей еще, чем бывали.
Им нужно, чтоб их любили,
И нужно, чтоб их одели…
О, если б они свершили
Все то, что мы не сумели!
Так сладко за них молиться:
Помилуй, храни их Боже!
Ах, снова мы в них царицы
Богаче еще и моложе.
***
Дремлет поле вечернее, парное,
Рдея навстречу дням грядущим.
Стихает сердце прел ним благодарное,
Перед тихим, глубоким и ждущим-
Рядом желтые сжатые полосы,
Отгорев, полегли в смирении.
И ни шепота трав, ни птичьего голоса
В красном, немом озарении.
Священно поле в час повечерия.
И не нужно слов и моления…
Вся молитва в безбрежном, благом доверии
К небу и смерти, к земле и к рождению.
***
Где-то в лазурном поле,
За белыми в саване днями,
За ночными дремучими снами
Реет и плещет воля.
Нет там тоски желаний,
Стихают там речи забвенно,
Распускается лотос священный…
- Только б дойти до грани!
Все на пути сгорает,
Что не сгорит – застынет…
Но там, только там, только в синей,
Заозерной, загорной пустыне
Сердце молчит и знает.
*** ВЕЧЕР
Отчее oкo милостное
Сокрылось – миру прощенье кинув.
Отчая риза пламенны
За горные кряжи каймой стекает.
Миг – и ум отблеск ее
Тлеет в небе вечернем.
Холоден, сир остался
На бледной земле
Человек.
И бледны, мертвы на песке
Следы человечьи.
Острым духом пахнули
Горные злаки.
Не око отчее
Помнит душа маловерная -
По ризе алой,
За горные кряжи спадающей,
Сердце тоскует,-
Ризу пурпурную
Кличет юдольное…
Сердце! Восстань, ополчайся
На подвиг ночной,
Молчаливый!
Ухо! Приникни
И слушай
Шорохи темных посевов.
Не будет милости больше.
Долог путь одинокый.
О риза отчая, пламенная,
За горные кряжи текуая!
ВЕСНА
Вы сгиньте, обманы,
Укройте, туманы,
Храните глубокую дрему.
Вяч. Иванов
Посв. В. Г.
Женщина там на горе сидела.
Ворожила над травами сонными…
Ты не слыхала? Что шелестело?
Травы ли, ветром склоненные…
То струилось ли море колоса?
Или женские вились волосы?
Ты не видала?
Что-то шептала… руду унимала?
Или сердце свое горючее?
Или в землю стучалась дремучую?
Что-то она заговаривала -
Зелье, быть может, заваривала?
И курился пар – и калился жар -
И роса пряла… и весна плыла…
Ты не слыхала?
Ветер, наверно, знает,
Что она там шептала,
Ветер слова качает -
Я их слыхала.
“Мимо, мимо идите!
Рвите неверные нити!
Ах, уплывите, обманы!
Ах, обоймите, туманы!
Вырыта здесь на холме
Без вести могила,-
Саван весенний мне
Время уж свило…
Ах, растекусь я рекою отсюда,
Буду лелеять, носить облака…
Ах, не нужно зеленого чуда -
Небу я буду верна…
Мимо, мимо идите,
Вечные, тонкие нити -
Солнце меня не обманет,
Сердце меня не затянет…”
Ветер развеял слова…
Хочет молчать тишина.
Это настала весна.
ВЕСЕННЕЕ
Подвига просит сердце весеннее-
Взять трудное на себя и нести,
Хочется истаять самозабвеннее,
В муке родной изойти.
Снова открылись горы жемчужные,
Покорная серебристая даль,
Все, что манило, стало – ненужное,
Радостна только печаль.
На богомолье в мир я рожденная,
Не надо мне ничего для себя.
Вон голубая, мглой озаренная
Вьется все та же стезя.
АДЕЛАИДА ГЕРЦЫК
1874, Александров Московской губ. – 1925. Судак, Крым
"Лгать не могла. Но правды никогда / Из уст ее не приходилось слышать…" – писал Максимилиан Волошин в 1929 году в знаменитом, одном из последних своих стихотворений "Аделаида Герцык". Для современников она была скорей легендой, чем поэтом; говоря о ее единственном сборнике ("Стихотворения", СПб, 1910) Бальмонт, Брюсов, Вячеслав Иванов называли ее чаще всего "пророчицей". Помимо стихов, Герцык занималась и переводами, больше прозаическими (Дж.Рёскин), но в переведенной ею вместе с сестрой (Е.К. Герцык) книге "Помрачение кумиров" (1900, 2-е изд. – "Сумерки кумиров", М. 1902) все поэтические переложения принадлежат именно ей. Надо отметить, что верлибры Ницше передавала Герцык разностопным белым ямбом, как и его рифмованные стихотворения – порою рифмованным стихом, порою белым.
ФРИДРИХ НИЦШЕ
(1844-1900)
СОЛНЦЕ НА ЗАКАТЕ
1
Недолго уж тебе томиться жаждой,
о солнце опаленное!
Я чую в воздухе благую весть,
из уст неведомых она несется дуновеньем,
- великая прохлада близится…
Высоко надо мной стояло солнце в полдень
и жгло меня. Привет же вам,
внезапные порывы ветра,
прохладные, вечерние друзья!
Повеял чуждый, свежий воздух.
Не ночь ли там косится на меня
украдкой, искушая взглядом?
Будь твердым, сердце стойкое,
не спрашивай: зачем?
2.
О, жизнь моя!
Уж солнце на закате.
Затихшая морская гладь
рябится золотом,
и зноем дышит каменный утес.
На нем, быть может, отдыхало счастье
в полуденную пору?
Еще ко мне взбегают всплески счастья огоньками
зелеными из черной бездны…
О, жизнь моя!
Уж вечер близок.
Уж гаснет твой разгоряченный взор,
и каплями росы струятся твои слезы…
А по бледнеющему морю зыбью стелется
и тает медленно, и млеет твоей любви багряный отблеск,
твоя последняя задумчивая ласка…
3.
О, золотая ясность,
таинственный и мягкий вестник смерти,
- приди!
Быть может, путь мой пройден слишком скоро?
И лишь теперь, когда мой шаг слабеет
- меня настиг твой взор,
твоя улыбка счастья…
Везде вокруг – игра и волны.
Что было тяжким прежде – поглотило
забвенье, бездна голубая…
Мой праздный челн недвижимо стоит,
напрасно ждет он бури и волненья…
Надежда и желанья утонули,
Недвижима, как зеркало, гладь моря и души…
Седьмое одиночество настало!
Ко мне не подходило никогда
блаженное спокойствие так близко
и жарче солнца луч…
Но снег вершин моих по-прежнему сверкает!
И, – легкой рыбкой серебрясь, -
мой челн скользит и выплывает…
Аделаида Герцыг-Жуковская
АвтоГрафия:
В зимней Москве 1911 года, в квартире издателя Дм. Жуковского в Кречетниковском переулке состоялась встреча трех поэтов, тогда только что выпустивших свои первые сборники: Волошина, Цветаевой и Аделаиды Герцык. Максимилиан Волошин слыл в Москве первооткрывателем талантов и, с восторженностью увлекающегося человека, немедленно привел 18-летнюю Марину Цветаеву знакомиться с хозяйкой и поэтессой – Аделаидой Казимировной Герцык-Жуковской.
Марина позже вспоминала об этой встрече: ":Макс (Волошин) живописал мне ее: глухая, некрасивая, немолодая, неотразимая: Любит стихи, ждет меня к себе. Пришла и увидела – только неотразимую. Подружились страстно." Аделаиде Казимировне было тогда около тридцати пяти лет. Понятие возраста слишком условно: для нас тридцать пять – возраст расцвета, в начале 20 века понятия – иные. А может быть, так судила Марина с максимализмом восемнадцатилетия, оставив, впрочем, эпитет: "неотразимая".
Для Цветаевой каждое слово значило много. Что же хотела она сказать этим эпитетом об Аделаиде Герцык – Жуковской, чье имя почти забыто в мире поэзии? Попробуем угадать:
Аделаида Казимировна Герцык родилась в январе 1874 года (дата рождения не установлена) в г. Александров, Московской губернии, в семье инженера – путейца, потомка обедневшего польского дворянского рода Казимира Герцык. Ада и ее сестра Евгения рано лишились матери, росли под руководством воспитателей и гувернантки, но домашнее образование было серьезным – только языков девочки знали пять,среди них – итальянский и польский.
По воспоминаниям Евгении Казимировны, Ада росла вдумчивым, замкнутым ребенком, проявляла большую настойчивость в учении. К поступлению в московский дворянский пансион ее готовил поэт – народник М.А. Карлин, который и привил ей вкус к сочинительству. Учитель и ученица часами сидели в классной комнате, сочиняя каждый – свое.Уже в детстве проявились основные черты характера Аделаиды: вдумчивость, серьезность, способность и умение говорить с каждым и сопереживание чужому горю, как своему.
Сама поэтесса, склонная к самоанализу, позже в своих статьях, посвященных детской психологии ("Из мира детских игр". "Детский мир" и других, опубликованных в разных журналах того времени – "Русская Школа", "Северные записки"), поднимала вопрос о том, какова роль в формировании человека его детских игр, как в этом может проявиться характер и индивидульность. И считала, что игры и весь строй детства – основополагающий материал характера, "завязь будущего" человека. В стихотворении "Дети", написанном в последний год жизни, есть строки:
Резвясь, спешат, – толчок – и из сосуда
Все вылилось: И разум заодно:
Но все, чего они коснутся – чудо -
Все превращается в вино.
Оно играет, бродит вместе с ними,
Они пьянеют и пьянеем мы:
И все бледнеее, все неуловимей
Разлитой мудрости следы
"Дети" 1925 г. Крым.
Имя Аделаиды Герцык появилось в периодической печати в самом начале века как переводчицы и автора небольших литературно – критических и мемуарных эссе, опубликованных в толстых и серьезных журналах.Самой первой публикацией было эссе о Дж. Рёскине "Религия красоты", напечатанное в журнале "Русская Библиотека" в 1899 году. В 1901 вышел ее перевод книги Рёскина "Прогулки по Флоренции. Заметки о христианском искусстве."
Известна Аделаида Казимировна и как переводчик (совместно с сестрой) самых популярных в России трудов Ницше: "Сумерки богов" и "Несвоевременные мысли" (1900 -1905 годы) Она перевела также на русский язык стихотворения Ницше, что было отмечено и критикой и публикой. С 1905 года Аделаида Казимировна сотрудничала с журналом Валерия Брюсова "Весы". Ее публикации- рецензии в рубрике "Новые книги" появлялись под псевдонимом В Сирин, тем самым, знаменитым – набоковским. Каких только скрещений судеб не бывает в литературном мире!
Первая значительная стихотворная публикация поэтессы появилась в 1907 году в крупном альманахе символистов "Цветник Ор. Кошница первая." и встретили восторженный отклик в кругу поэтов – символистов, да и не только. Поэтессу называли пол ушутя – полусерьезно : "сивиллой, пророчицей, вещуньей – так много было в стихах мистически – сказочных мотивов, предсказаний, предчувствий. Трагизм одинокой, ищущей души, затерянной в ранодушии и скептицизме мира, тонкость лирических описаний, ритмичность поэзии Герцык, все это было отмечено в рецензиях и отзывах на публикации ее стихов и выход первой ( и единственной!) книги "Стихотворения 1910 года" (106 страниц.). Вячеслав Иванов писал в своем сонете, характеризуя творчество А. Герцык, давая ему психологическую оценку:
Так ты скользишь, чужда веселью дев,
Замкнувши на устах любовь и гнев,
Глухонемой и потаенной тенью.
Глубинных и бессонных родников,
Внимая сердцем рокоту и пенью,
Чтоб вдруг взрыдать про плен земных оков.
В. Иванов. Сонет.
В 1908 году Аделаида Герцык вышла замуж за Дмитрия Евгеньевича Жуковского, ученого, издателя, переводчика философской литературы. С 1905 года Дмитрий Жуковский издавал в Петербурге журнал "Вопросы Жизни" в редакции которого сотрудничали: Н.Бердяев, С.Булгаков,, Дм.Мережковский, Вяч. Иванов, А, Блок, А Белый, Ф. Сологуб. Главным делом жизни Дмитрия Жуковского – по образованию биолога! – было издание философской литературы. Им было выпущено более 20 книг, в том числе "История новой философии" Куно Фишера, труды Ницше, статьи Владимира Соловьева.. Аделаида Казимировна помогала ему, деятельно и много: переводами, правкой корректур, подбором материала:.А их дом в Москве, в Кречетниковском переулке, стал знаменитым в начале 1910-х литературно – философским салоном.
Аделаида Казимировна по прежнему писала стихи, пряча их в стол, воспитывала двоих сыновей:
На вид обычная жизнь светской московской дамы с приемами, завтраками, музицированием, вечерними беседами в гостиной при зажженных свечах.Она вязала ажурные шарфы, похожие на ожерелье или тонкую сеть, слушала разговоры своих гостей, редко говорила сама, потому что развивалась все сильнее глухота, которой она немного стеснялась. Ничего, пожалуй, и не было в ней особенного. Только глаза – огромные, почти всегда грустные, поблескивали в неверном свете свечей, выдавая напряженность работы внутренней, душевной, что ни на минуту не прекращалась.
В 1925 году Сергей Николавич Булгаков, узнав о смерти Аделаиды Казимировны, написал ее сестре Евгении из парижского изгнания следующие строки:
"У меня давно-давно, еще в Москве было о ней чувство, что она не знает греха, стоит не выше его, но как – то вне. И в этом была ее сила, мудрость, очарование, незлобивость, вдохновенность. Где я найду слова, чтобы возблагодарить ее за все, что она мне давала в эти долгие годы – сочувствие, понимание, вдохновение и не только мне, но всем, с кем соприкасалась?! Не знаю даже, не могу себе представить, что были слепцы, ее не заметившие, а заметить ее, это значило ее полюбить, осияться ее светом..
Видел я ее в последний раз в Симферополе, в двадцатом году.Она сильно изменилась, состарилась, но внутренний свет ее оставался все тот же, только светил еще чище и ярче.Она провожала меня на почту, я как – то знал, что вижу ее в последний раз, что в этом мире не увидимся. Ее письма всегда были радостью, утешением, светом. Чем больше для меня самого раскрывались на моем пути глубины сердца, тем лучезарнее виделся ее образ. В ней я любил все: и голос и глухоту, взгляд,особую дикцию. Прежде я больше всего любил ее творчество, затем для меня нужна и важна была она сама с дивным неиссякаемым творчеством жизни, гениальностью сердца.." (С .Н. Булгаков Из письма Евг.Герцык 1925 год . Париж.)
Именно эта гениальность сердца, внутренний свет, неиссякаемая жажда жизни и "творчество жизни" и давала силы Аделаиде Герцык выживать в нелегкие годы революции и спасать от голодной смерти семью. Жили они в то время в Крыму, в г. Судак. Как и чем- известно мало. Муж Аделаиды Казимировны, профессор Симферопольского университета, работу потерял, попал в число лишенцев из – за происхождения, как и вся семья. Неболььшое имение было конфисковано или реквизировано новой властью. В 1921 – 22 годах Аделаида Казимировна была арестована и провела несколько месяцев в тюрьме-подвале г. Судака. Потом она опишет эти месяцы в знаменитых своих "Подвальных Очерках", опубликованных посмертно в рижском журнале "Перезвоны" в 1926 году. В России эти очерки стали известны лишь в 1991 году, да и то в отрывках.
О чем они?: О расстрелах, холоде смерти, безвестности, непосильной работе, о потерях и страхах. Да вроде бы об этом:Но и еще о многом другом. О том, что помимо физической сути страдания есть еще его высшая духовная суть, которая и открывает сердцу истинную цену жизни, бытия, боли, творчества:
"Ведь все страдания и желания наши и все, что мы здесь терпим, все в рамках времени.. Откиньте его и все отпадает. И видишь то, другое, то что время заслоняло собой..Вечность. Дух..Бога. " (Из очерка "Приговоренный к смерти")
Б Пастернак, познакомившийся с творчеством Аделаиды Казимировны Герцык в тридцатые годы, сказал: Конечно, поэтический опыт у нее был и ранее, но если бы он был смешан с горечью того, жизненного, что пришел поздно, перед смертью, то все это вознесло бы ее Бог знает куда " Б Пастернак. (Из разговора с сыном А. Герцык – Даниилом Жуковским, автором обширных, неопубликованных до сих пор, мемуаров.)
Конечно. Бог всегда ведает, куда возносить своих избранников. Вот только на месте их земного успокоения порою не остается ни креста, ни камня, ни надписи.
"И смерть пришла – и смерти не узнала" – горько напишет Волошин в стихотворении памяти А.Герцык. Этим она была сродни Марине Цветаевой,очаровавшейся когда-то ею: глухой, немолодой, неотразимой. Оставившей нам свои стихи, в которых : "думы , шопоты, виденья,// узнают вновь, что смерти нет."
И еще один куплет из чудом уцелевших стихов:
Как знать, дождусь ли я ответа
Прочтут ли эти письмена?
Но сладко мне перед рассветом
Будить родные имена.
Симферополь 1924 -25 гг.
Письмена прочтены. Значит и ответ – получен. Неважно, что ушел он в звездные выси.
А, может быть, в крымские ветры, что веют на Судгейских равнинах так же вольно, как в морских просторах. Веют, как бы нашептывая что-то… Может, строчки стихов?
P.S. Аделаида Казимировна Герцык Жуковская умерла 25 июня 1925 года (нов. стиль) в г. Судак, Крым. Место захоронения не сохранилось.
Большинство произведений Аделаиды Герцык – Жуковской неизвестны и неопубликованы по сей день. Единственный источник сведений о Герцык – "Словарь Русских писателей до 1917 года, том 1. и материал журнала "Наше наследие" N4. 1991 год "Жарок был цвет души" Публикация Т.Н.Жуковской.
Глухая сивилла Серебряного века
Полина Златогорка
(рецензия на сборник стихотворений, статей и воспоминаний А.К.Герцык "Из круга женского", изд-во "Аграф", 2004 г.)
Почти общеизвестен факт: когда речь идет даже о крупном поэте "золотого" или "серебряного" века русской поэзии – века, когда не было «узкой специализации», непроходимой стены между поэзией и прозой, литературой и критикой, искусством и философией, ролью и жизнью – тогда необходимо учитывать все. Всю цельность поэтической личности, включающую и (может быть, неудачные) эксперименты в «не своем» жанре, и (возможно, необъективную) критику, и (может статься, наивное) философствование, и (почти обязательно, пристрастные) оценки современников.
И тем более это необходимо, если речь идет о поэте «второго ряда». Может быть, за не слишком ярким или недостаточно самобытным поэтическим талантом таится и остается нераспознанным какое-нибудь иное, может быть, гораздо более редкое и ценное дарование? Может быть, обаяние личности поэта и его духовный облик даже более достойны внимания, чем любой литературный гений? Тогда уж тем более не обойтись без прозы и критики «незнаменитого поэта».
Все это наличествует в книге «Из круга женского», вышедшей в текущем году в издательстве «Аграф» и включающей в себя стихи и эссе А.К.Герцык, а также воспоминания о ней.
Внешние – не столь уж многочисленные – события биографии Аделаиды Казимировны Герцык, равно как и лучшие из ее стихов, были мне известны давно. Небогатая немецко-польская семья, не слишком набожные протестанты, позаботившиеся об образовании дочерей и не сделавшие из Ады и Евгении провинциальных кисейных барышень. Потом – Европа и книги, от Ницше до Франциска Ассизского, несчастная любовь (в традициях, однако, ницшеанства – вопреки «затхлой» морали) и глухота в результате потрясения, стихи, больше в стол, чем для печати, известность среди современников скорее статьями и литературным салоном, в котором бывали не только писатели, но и философы, дружба с Вячеславом Ивановым, увлечение теософией, переход в православие, позднее замужество и дети, революция и несколько страшных лет в Крыму (красный террор, белый террор, голод и нищета), и смерть от истощения организма в возрасте пятидесяти двух лет.
Это было мне известно; и по стихам можно было заподозрить, что недостаточно скудной и трагической биографии, чтобы до конца понять эту глухую сивиллу Серебряного века – одну из немногих истинных среди толпы тогдашних лжесивилл, лжепророков и прямых «шарлатанов слова».
Почему я сразу решила, что Герцык – «истинная»? Почему, если уж на то пошло, я вообще воображаю, что тогда были «истинные»? Потому ли, что Аделаида Казимировна написала:
Мне нет названия,
Я вся – искание.
В ночи изринута
Из лона дремного –
Не семя ль темное
На ветер кинуто?
В купели огненной
Недокрещенная,
Своим безгибельем
Навек плененная…
Но ведь именно эти самые стихи, если кто не помнит, были процитированы в романе З.Гиппиус «Чертова кукла». Юруля, главный герой его, «составил» их кропотливо и хладнокровно, с затаенной насмешкой над «знаками» и «соответствиями» символизма. Составил, да и вручил дамочке полусвета – пусть заявится в утонченный символистский салон и изобразит там одухотворенную молодую поэтессу. Можно, в этой связи, задать пространству пару вопросов, которые напрашиваются сами собой: чем же одна литературная дама так не угодила другой, что та отвела стихам первой столь жалкую роль, и заслужила ли «Башня» Вяч. Иванова (а по некоторым деталям это была именно она!) такой, с позволения сказать, остроумный розыгрыш. Но можно вопросов не задавать, а просто констатировать факт: стихи подобного рода ничего не говорят о написавшем их, кроме того, что он символист или подражает символистам.
Таковы все ранние стихи Герцык – достаточно своеобразные и очень утонченные: тут и «отравленность мифом», по выражению И.Анненского, мистицизм, сочетание народной напевности с самым рафинированным модернизмом. Одни эпиграфы к первой книге стихотворений чего стоят: плач Ярославны и… Ницше. Но, во-первых, раннее творчество Герцык не всегда совершенно по форме, страдает чрезмерной отвлеченностью, слишком оторвано от реальной жизни, и, по словам Брюсова, является скорее «попыткой, исканием, бледным намеком на новые возможности», чем творчеством уже состоявшегося поэта, а во-вторых – сколько их было, таких мистических масок! И какие, по правде говоря, невыразительные физиономии за ними скрывались! И сколько горя, в конце концов, эти личины приносили своим владельцам!
Все было бы так, если бы не вот это:
А душа поет, поет,
Вопреки всему, в боевом дыму.
Словно прах, стряхнет непосильный гнет и поет…
…
А кругом стоит стон.
Правят тьму похорон.
Окончанье времен.
Погибает народ.
А душа поет…
Что это? Фантазия поэта, который, по словам Мандельштама, «от легкой жизни сошел с ума» и теперь хочет примерить на себя образ певца народных бедствий, этакого трагического барда? Так можно было бы решить, если бы не дата: зима 1921-1922 г. Бессердечие оторванного от жизни идеалиста, которому нипочем даже реальные беды живых людей? И это могло быть справедливо, если бы не было указано место написания – Крым. Стало быть, и сама Аделаида Казимировна хлебнула того же горя – мало не покажется. Значит, было реальное мужество, позволившее встретить тоталитарный век… нельзя сказать слов «во всеоружии», но все-таки небеззащитной духовно.
Откуда эта стойкость? Как она получилась, откуда выросла? Чем, по отношению к ней, был эстетический мистицизм прежних годов? Ошибкой молодости, как "бражники и блудницы" Ахматовой? Необходимым ли этапом развития, без которого не было бы и повседневного героизма последних лет?
Книга "Из круга женского", сборник стихотворений и эссе А.К.Герцык, а также воспоминаний о ней и стихов, посвященных ей, позволяет если не ответить на этот вопрос, то по крайней мере привести какие-то соображения на этот счет.
Внутренний облик поэтессы, ее увлечения и мысли легко восстановимы по этим источникам.
Детство Ады было сомнамбулическим, реальная жизнь (родители, гувернантка, дом) – скучной повинностью, игры – реальной жизнью. Игры – в своем, особом понимании этого слова, "если можно назвать игрой потребность видоизменять все окружающее, одаряя его собственным смыслом и придумывая ему свои объяснения" ("Из мира детских игр"). Потому и вызывали только тяжелую скуку навязанные взрослыми объяснения тем явлениям, которым про себя можно было придавать какие угодно великолепные и таинственные смыслы. Не умея читать, Аделаида обожала книги, а научившись – плакала от разочарования, потому что больше не могла прочитывать их по-своему, наделяя прежде немые буквы великим множеством удивительнейших значений, всякий раз – разных.
Девочка была от природы религиозной, хотя ничего в ее семье и окружении этому не способствовало – не отличавшиеся набожностью протестанты-родители не ходили в церковь, а гувернантки были все сплошь француженками и швейцарками. Но… "нужно было и хотелось верить кому-нибудь без дум и сомнений. Был же кто-то самый умный, такой важный и большой, что нельзя его понять, а нужно только слушаться, становясь перед ним на колени. Это был Бог. ‹…› Я знала отдельные предметы, одаренные силой; это были, конечно, только маленькие частицы и проявления Его власти, но по ним я узнавала о Нем".
Потому и был придуман ритуал, который несколько лет еще совершали Аделаида и ее младшая сестра Евгения, тоже писательница в будущем: в Троицын день девочки тайком рассыпали по полу куски сахара и собирали их. А основанием этому послужило всего лишь то, что в одну из Троиц маленькая Ада совершенно случайно уронила сахарницу. Точно так же один из ряда совершенно одинаковых растущих у дома тополей стал «царским», и девочки несколько лет, изо дня в день, проходя мимо него, кланялись ему. Были и другие предметы и действия, наделенные тайным смыслом – в качестве игры, но совершенно всерьез, потому что, по собственному признанию, Герцык никогда не играла "в шутку и понарошку".
Лишь изредка просыпалось сомнение – есть ли Бог "не для игры, а настоящий"? Но ответом на эти сомнения была, опять же, игра: "Пусть сейчас один желтый лист слетит мне прямо на колени! Если он упадет туда – значит Ты есть, – и больше мне никогда ничего не надо!"
Впрочем, эту "религиозность", как и все в своих детских впечатлениях, Герцык ценила невысоко и даже осуждала. "В то время как необычайно развивалось воображение и способность комбинировать свои впечатления – нравственное чувство оставалось в самом зачаточном состоянии", – писала она о своих детских играх. И была убеждена, что замкнутость и мечтательность надолго затормозили ее развитие как личности и навсегда сделали "сторонней зрительницей жизни".
Мечтательность и самоуглубленность, фанатическая увлеченность чем-то, не имеющим отношения к реальной жизни, свойственны были Аделаиде Казимировне всю молодость («Мои блуждания», «Мои романы»). "Это были пережитые романы – но романы с книгами или авторами их, хотя не менее реальные, решающие судьбу, переплавляющие душу, чем жизненные истории с живыми людьми. В моей судьбе перевес остался за теми первыми, и лучшие силы и жаркое чувство были навсегда отданы им".
Казалось бы, вот уж где махровый эскапизм, непростительный для взрослого и психически нормального человека. Детские игры – на то и игры, чтобы быть "не как в жизни", но когда подобным мечтам предается взрослая девушка или женщина… Да на лесоповал ее, лентяйку, или коров доить, как сказала бы моя бабушка.
Спору нет, и Аделаида Казимировна согласилась бы первая, что труд и активная жизнь обогащают и развивают человеческую личность, но я бы для себя добавила одно: осознанный труд и осознанная жизнь. Но личный опыт осознается нелегко, он завладевает эмоциями и не хочет поддаваться анализу. Пожалуй, только долгий – подготовительный – период размышлений над чужими словами и мыслями позволит когда-нибудь принять и свой аналогичный опыт. Необходимо было Аделаиде Казимировне перестрадать, переплакать судьбу несчастных детей – всегдашних жертв взрослых конфликтов и взрослого эгоизма, как описала она в своей статье "Дети в произведениях Ибсена", чтобы, десять лет спустя, ради собственных детей стойко принять все невзгоды житься во взятом красными Крыму.
И еще одну важную вещь может сделать книжный опыт – сделать так, что своего не понадобится.
Таким "непонадобившимся" опытом стала для Аделаиды и "влюбленность" в лирическую героиню итальянской поэтессы Анны Виванти, непосредственную и страстную, бесстыдно любующуюся своей красотой и смелостью, презирающую "мораль" и "приличия" – обладающую всеми теми чертами, которых так не хватало тихой, робкой Аделаиде, ведущей поразительно упорядоченную и добродетельную жизнь. Сначала была влюбленность, были мечты о том, что и сама она – сродни этой современной Кармен, носящей в рукаве каталанский нож, и переодевания тайком у себя в комнате в пеструю цыганскую одежду, и маленький костяной ножик в руке. Но потом – разочарование в ней, потому что страсть, и свобода, и coltello catalano в рукаве героини Виванти были юношеской позой. Как узнала Аделаида, познакомившись с братом поэтессы, "бесстыдная цыганка" стала примерной женой и матерью, и, перестав писать стихи, взялась за нравоучительные романы и критические статьи.
"Свершилось что-то важное. Нет прежней Анни. Все, чем она пленила меня, все, не похожее на мою жизнь – кончилось. ‹…› И нет стихов. Иначе и не могло быть. Поэзия была выражением той, другой, угасшей, девической, безрассудной души… И я понимала с мучительной ясностью, что одна я не смогу идти дальше по тому пути, на который она завела меня. ‹…› И мне нужно пойти по другому пути – никто не оправдает больше так горячо и убедительно право свободы, страсти и красоты, – надо опять жить сурово, ответственно и искать себе другого…"
Надо ли было Герцык ломать себя и брать в руки настоящий нож, а не костяной – лишь для того чтобы понять: "Это не мое"?
И был очень странный опыт – ценный для поэта и писателя, а для Герцык, по страстности и экзальтированности ее натуры, ставший еще и опытом любви. Объектом его стало слово. Цитата из Гумбольдта, встреченная в книге Потебни "Мысль и язык", о том, что "язык похож на сад, где есть цветы и плоды, где есть зеленые листья и листья сухие, опавшие, где рядом с умиранием идет вечная жизнь, рост и развитие" не то чтобы перевернула ее мироощущение – что-то подобное она ощущала и раньше – но дало ее мыслям новое направление. Аделаиде захотелось раз и навсегда исключить из своей речи банальности, перестать брать чужое и мертвое туда, где может быть создано свое и живое. Но и не только это – Аделаида не только хотела избавиться от мертвых слов, но и не умертвить слова живые: боялась породить свои собственные штампы, затаскать до полного стирания смысла случайно найденные или прочитанные удачные слова. "Никогда жизнь моя не была так самоотверженна, как в ту эпоху, я ‹…› отказалась от исканий, жизни духовной и эстетической во имя этих маленьких, ставших мне близкими созданий, – ибо, услышав трепет их жизни, я считала себя призванной охранять и лелеять их. ‹…› Это было воистину впервые испытанное и пережитое материнство".
Казалось бы, и тут неадекватность. Никто не спорит, умение бережно обращаться со словом – очень важно, но зачем такая аффектация? Пожалуй, что и незачем, и опять же, с этим бы смиренно согласилась и сама Аделаида Казимировна. Но мало ли примеров было, когда самая здравая, умная и правильная мысль не доходила до людей, воспринималась скучным и обыденным морализаторством, слезовыжимательным сентиментальным лопотанием, на которое можно только лицемерно покивать головой, вздохнуть и… тут же забыть? И напротив, как самые убогие по своему содержанию идеи и концепции находили невероятный отклик, благодаря умению их автора владеть словом. Но Аделаида Казимировна не была виновна ни в одном из вышепоименованных поступков – никогда о вещах важных и нужных не говорила она бездушно или нарочито слезливо, не опускалась ни до канцеляризмов, ни до дежурных слащавостей и красивостей, но и лживых идей не проповедовала прекрасным языком. Она говорила предельно серьезно – и воспринимать ее было можно только всерьез.
Но, помимо мечтаний и блужданий, было во внутренней жизни Герцык и еще одно, что почти сразу примиряет со всеми странностями этой личности – ощущение человеческого тепла и нежности к окружающим. Никогда «чудачества» Аделаиды Казимировны не были за счет близких. Они не отгораживали ее от реального мира, не делали ее глухой к чувствам людей, как, увы, очень часто бывает у «тонких и чувствительных» натур. Пусть общалась она с немногими – но их она любила преданно; пусть мир Аделаиды Казимировны был ограничен рамками семьи, дружеского круга и книг – но в этом мире никому не было неуютно.
Очень обаятельна Герцык в воспоминаниях и в стихах, посвященных ей – внешне невидная, чуть глуховатая, тихая и немногословная, ласковая и заботливая, хозяйка (вместе со всей сестрой, тоже писательницей) литературного салона, в котором уютно и приятно всем, обыденная и простая, чья простота, однако – чуть ли не таинственней масонского посвящения. И судя по ее собственным воспоминаниям – несмотря на неловкость, на страх невольно "навредить", сказать бестактность, сделать больно, все-таки она всегда умела отыскать нужные и бережные слова для каждого, кто к ней бы ни обратился, не оскорбляя ни равнодушием, ни фальшью.
Аделаида Казимировна находила верный тон и в разговоре о детях («Из мира детских игр», «Из детского мира», "Неразумная"). Говорила трогательно и нежно, умиленно, но не умильно, равно обо всех – о собственных детях и племянниках, и о героях книг, вдумчиво и любовно отмечала каждую мелочь, каждую незначительную детальку мира детства, всерьез, без взрослой снисходительной небрежности, воспринимая чувства ребенка, тем самым давая и читателям понять, как из детства вырастают внутренний мир взрослого.
По-видимому, Герцык принадлежала к редкому и непопулярному тогда типу – женщины-матери и сестры, не желающей или мало желающей "эмансипации" (ее свободу и так никто не стеснял) или "роковой любви". Она была воплощением чистого материнства, в ее жизни не было стремления к жадному и полнокровному женскому счастью, для которого дети – скорее помеха, чем радость. Вот уж воистину – идеальная женщина по Толстому!
И вот из этих тенденций, из двух, казалось бы, противоречащих друг другу составляющих – нежной внимательности к людям и погруженности в мир фантазии, из непрекращающейся борьбы между ними сложилась личность Аделаиды Казимировны Герцык. Отними хотя бы одно – не было бы ни повседневного, невидного со стороны героизма последних лет ее жизни в нищем Крыму, и не было бы потрясающего, парадоксального взлета творчества.
Не будь настоящей, а не декларируемой только, любви к людям, стремления ради служения им отвоевать себя у грез – не миновать было бы Аделаиде Казимировне увлечения великолепной и зловещей "музыкой революции", как увлекалась она сама страстными стихами Анны Виванти и как увлекся революцией Александр Блок. Или – бесконечных малодушных сожалений о прошлом, страха и неприкаянности, бессознательной полуживотной подлости, диктуемой инстинктом самосохранения, когда слетит весь флер "интеллигентности" и от прежнего прекраснодушия ничего не останется. Увы, и до этого могла дойти интеллигенция!
Не будь мечтаний и фантазий, из детства вырастающей религиозности, останься одно материнское чувство – не было бы поющей души, "вопреки всему". Послереволюционные бедствия выковали бы железное, само по себе почти религиозное чувство долга, суровое и безрадостное, насупленное и тяжелое, не признающее снисхождения и сентиментальности, упорное и до глумливости безбожное. Такой характер изредка встречается и ныне среди стариков, по чьей молодости прокатились танки Гражданской или Отечественной; он не может не внушать глубочайшего почтения – но нельзя и не сожалеть (хотя плевали они на нашу жалость!) о безрадостной безблагодатности этого героического поколения.
Не так у Аделаиды Казимировны. Годы страха и нищеты стали для нее временемлучших стихотворений, вдохновеннейших религиозных гимнов. Ушли утонченная прелесть ранних стихов, "шелест древних трав" и разноцветье мифа. Они не могли не уйти, ибо им было не место в этом аду, зато, уйдя, они уступили место молитвенной сосредоточенности духа, пронзительной ясности и пророческой простоте – одному из тех немногих вещей, которыми человек может противостоять ужасу нового века:
В этот судный день, в этот смертный час
Говорить нельзя.
Устремить в себя неотрывный глас –
Так узка стезя.
И молить, молить, затаивши дух,
Про себя и вслух,
И во сне, и въявь:
Не оставь!
***
Ты грустишь, что Руси не нужна ты,
Что неведом тебе ее путь? –
В этом сердце твое виновато:
Оно хочет забыть и уснуть.
Пусть запутана стезя!
Спать нельзя! Забыть нельзя!
Пусть дремуч и темен лес –
Не заслонит он небес!
Выходи поутру за околицу,
Позабудь о себе и смотри,
Как деревья и травы молятся,
Ожидая восхода зари.
Нам дано быть предутренней стражей,
Чтобы дух наш, и светел, и строг,
От наитий и ярости вражьей
Охранял заалевший восток.
Таковы же и "Подвальные очерки". О самых страшных событиях повествует писательница без ненависти и надрыва, не проклинает, не расплескивает на картину мазков черной краски, а находит слова для тех немногочисленных крупинок радости и надежды, которые остаются арестантам в чекистских подвалах. Все подобные мелочи любовно подмечает взор Герцык: материнскую и братскую любовь, нарочитую вежливость узников друг с другом, стремление во что бы то ни стало сохранить уют,- все то, что позволяет сохранить достоинство, остаться людьми, не слиться в отупевшую от безысходности массу.
И то ли это еще другой век, то ли поколение другое – еще свободное, не приниженное и не забитое десятилетиями террора, но насколько светлее настроение этих очерков, чем, допустим, тон рассказов Солженицына, не говоря уже о Шаламове!
"Ураган, долетевший из мира, вихрем закружился здесь, не сдерживаемый ничем, сметая все на своем пути, избороздил землю и души людские, и глубокие неизгладимые руны начертал на всей стране, мученическим венцом увенчал ее… – И ныне мы, уцелевшие, может разбирать эти письмена, прозревая в них высший смысл и вечную правду. ‹…› Я знаю, что не исчерпаны силы жизни, я чувствую, что зреют и наливаются новые плоды, но мало надеюсь увидеть их и изведать их сладость и могу лишь собирать цветы на старых могилах…"
Подвижничество, а не ярмо, житие, а не существование, а смерть – мученический венец, а не бесславное окончание всего, что есть. Нужно быть, по крайней мере, на пути к святости, чтобы чувствовать так на самом деле, а не в – сколь угодно возвышенных – мечтах, которые американские психологи именуют "daydreams".
Но рассуждать о святости – дело Церкви, богословов и священников, а мне, читателю, ясно одно: эта поэтесса, малоизвестная при жизни и совсем забытая после смерти, последовательная до конца символистка, обладала тем строем души, какой – как домашнему гусю изгиб лебединой шеи – разве что в завистливых снах снится какому-нибудь богемному светилу, но который придает истинную поэтичность всему, к чему эта душа бы ни прикасалась. И это была высокая поэзия – не в силу литературной гениальности, какой не было, а в силу высокого строя души.
И тем обиднее, что мало кто помнит сейчас Аделаиду Герцык. Объясняется ли это только пренебрежительным отношением ко всем поэтам «второго ряда», или не ко двору пришлась глухая сивилла двадцатому веку, так что и не поверит наш современник ни в туманные символистские иносказания ранних ее стихов – в «павлинов с перьями звездными», в «молот, высекающий новую скрижаль», в «истому дальнюю, стелющуюся по ветру» – ни в религиозное мужество «души, поющей вопреки всему». Куда ближе оказалось цветаевское:
Андре Шенье взошел на эшафот,
А я живу, и это смертный грех.
Есть времена железные – для всех,
И не поэт – кто в порохе поет…
Экзистенциальное бунтарство, которое не было позой и за которое Марина Ивановна, будучи последовательной до конца, заплатила жизнью, оказалось более созвучным нескольким поколениям двадцатого века и не может не вызывать уважения. Но сейчас, увы, и оно уходит в прошлое. На что ориентироваться хотя бы моему поколению, нынешних двадцатипятилетних, еще не очень ясно, не говоря уже о более младших. Не хотелось бы думать, что мы так и останемся без духовного пути – застрянем в мире фантазий, потратим жизнь на ностальгию по "золотому веку", или просто во всем разочаруемся. Дай Бог, чтобы это все-таки было не так и мы нашли или создали себе нечто, вовсе небывалое!
Может быть, нам чем-нибудь в этом поможет книга Аделаиды Герцык? Пусть стихи ее не могут быть образцом для подражания, пусть поэт, желающий научиться мастерству, ничего в них не найдет – но стихи и статьи Герцык являются метками, глядя на которые, можно проследить восхождение чужой души; следами, по которым можно пойти или не пойти; координатами, относительно которых можно прокладывать свой собственный духовный путь.
Защищенная беззащитностью
Аделаида ГЕРЦЫК (1874, Москва – 1925, Судак, Крым)
Кто только не писал о своих взаимоотношениях с Богом! Но была одна на редкость одаренная женщина – Аделаида Герцык, которая написала так пронизывающе и обнаженно, что трудно понять, чего здесь больше: несомненного литературного таланта или самой человеческой сущности, способной на исповедальность от первого до последнего слова, когда письмо уже выше литературы:
"Были еще моменты, когда я чувствовала и знала наверно, что есть Бог. Это было, когда во мне просыпалась взволнованная горячая любовь. Это бывало редко, – я боялась ее и гнала от себя. Знала, что стоит ей взойти в душу, – и я стану слабой, доверчивой, буду плакать от умиления, перестану придумывать и устраивать жизнь. У меня была такая "игра в Бога", которая была вся в покаянии. Я ложилась на холодный пол и должна была целую ночь лежать неподвижно в одинокой страшной церкви, распростертая перед алтарем. Это наказанье налагал на меня суровый монах – его звали Игнатий – и понемногу он становился важней и интереснее Бога, и я думала о том, как он тайно любит и прощает меня. Потом вдруг я пугалась мысли, что этой игрой обижаю настоящего, самого верного Бога, потому что Он видит, что это – игра и что для меня важнее монах, чем Он сам. И я мучилась этим и думала, что нужно иметь хоть одно маленькое, честное место, часовенку, и приходить туда каждый день, чтобы уже без игры, со страхом помолиться настоящему Богу. Из дощечек я связала крест и поставила его там. Но молитвы не было, и Бог не посещал меня. Сухо и любопытно было в душе, и опять уже становилось всё игрой."
За этими воспоминаниями проступает женщина беззащитно откровенная, но защищенная этой же беззащитностью, осмелившаяся на риск исповеди перед всеми и приглашающая следовать своему примеру, потому что чаще всего нравственно гибнут не от самовысказанности, а от невысказанности.
Пишущая стихи и прозу, замечаемые весьма немногими, жена издателя философского журнала "Вопросы жизни", выпускника Гейдельберга Д.Е. Жуковского, не сравнимая по известности с Валерием Брюсовым, создателем и разрушителем литературных репутаций, Аделаида Герцык с дерзким спокойствием осмелилась упреком в неисповедальности поставить его собственную репутацию под некоторое сомнение и призвала его исповедаться: "Вы – всегда в себе, замкнутый, нерастворимый. И я верю, что у Вас будет мужество проявить искренность – "последнюю, крайнюю".
Брюсов, может быть, открывавший себя до конца только в переписке с Ниной Петровской, в поэзии этого все-таки себе не позволял, закутываясь в нее, как в мантию надменного Ассаргадона, смертельно боящегося дать понять, как на самом деле он уязвим. Поэтому Аделаиду Герцык, не драпировавшуюся ни в какой театральный реквизит, а с девических времен чувствующую лишь крахмальный холодок кружевной пелерины вокруг своей слабой шеи "с веточками синевы", влекло не к Брюсову, а к тоже немножко театральному, но зато такому теплому, могуче легкому Максу Волошину, описанному ее сестрой Евгенией Герцык так: "Сандалии на босу ногу. Буйные волосы перевязаны жгутом, как это делали встарь вихрастые сапожники. Но жгут этот свит из седой полыни. Наивный и горький веночек венчал его дремучую голову". Цветаева вспоминала: "…он ‹Макс› живописал мне ее – немолодая, глухая, некрасивая, неотразимая. Пришла и увидела только неотразимую. Кстати, одна опечатка – и везло же на них Максу! В статье обо мне, говоря о моих старших предшественницах: "древние заплатки Аделаиды Герцык"… "Но, М‹аксимилиан› А‹лександрович›, я не совсем понимаю, почему у этой поэтессы – заплатки? И почему еще и древние?" Макс, сияя: "А это не заплатки, это заплачки, женские народные песни такие, от плача". А потом А. Герцык мне, философски: "Милая, в опечатках иногда глубокая мудрость; каждые стихи в конце концов – заплата на прорехах жизни".
Так они и остались – Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык – как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви".
Одно из самых сильных потрясений, перевернувшее мою душу, произошло в 1958 году, когда я попал в Коктебель, в дом Волошина, где его вдова Марья Степановна дала почитать неизвестные мне стихи, переписанные на машинке, с дырками, протертыми чьими-то пальцами, лихорадочно дрожавшими от страха и восторга: "И красный вождь, и белый офицер – Фанатики непримиримых вер – Искали здесь под кровлею поэта Убежища, защиты и совета" (1926) или: "А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме И всеми силами своими Молюсь за тех и за других" (1919).
А я тогда был искренне увлечен революционной романтикой, требовал "смыть все следы грязных рук / с древка нашего красного знамени", призывал к борьбе с бюрократией как к продолжению гражданской войны: "На этой войне сражаюсь я, / победы трудно одерживая. / Это моя гражданская, / это моя отечественная". За это мне здорово попадало. Александр Корнейчук истерически кричал на писательском пленуме: "Вы оскорбляете наше знамя – к нему только тянулись грязные руки." Тогда-то я еще больше засомневался в чистоте захватанного древка.
Бродя по коктебельскому берегу, где я и любил, и чуть не умер, а однажды, в день самого страшного гражданского позора в моей жизни – вторжения советских танков в Прагу, был близок к самоубийству, я переносился воображением в эпоху гражданской войны и видел, как опять и опять под конвоем ведут Волошина в развевающемся хитоне то красные, то белые в ту же тигулевку, переходящую из рук в руки.
А не так далеко от Коктебеля и совсем близко к знаменитым новосветским винным подвалам князя Голицына была тогда же почти зеркальная ситуация. Пьяненькие матросики, рыгая от доселе неизвестного им княжеского напитка с пузырьками по имени "брют" и пошатываясь, вели в подвал совсем другого назначения – тюремный – какую-то женщину, похожую совсем не на "гидру контрреволюции", а скорей на учителку, мать двоих детей – 12-летнего Даниила и 8-летнего Никиты. За что ее арестовали? Ни в каких заговорах она не участвовала. Отец ее, Казимир Лубны-Герцык, не был ни царским генералом, ни правительственным чиновником, а всего лишь инженером-путейцем, строителем Московско-Ярославской железной дороги. В чем же она провинилась?
По многим свидетельствам, жила она последние года два почти в нищете, платья выходные поменяла на хлеб да картошку, но вот была у нее одна неодолимая слабость – шляпы. У нее была их целая коллекция, что заметно и по редким уцелевшим фотографиям. Были шляпы девические, московские, помнившие, когда вместе с сестрой – тоже гимназисткой – она подглядывала на Плющихе через щели в заборе за первым живым поэтом в ее жизни – Афанасием Фетом и всё хотела понять, какие из сапог сшил ему сам Лев Толстой, но сапог у Фета было не меньше, чем у Ады шляп, и догадаться было трудно. Были и петербургские шляпы, одна из которых заслужила комплимент самого Вячеслава Иванова, на башне у которого она частенько бывывала. Была одна шляпа с крупной матерчатой хризантемой, которую, по слухам, незадолго до своей смерти прислал ей с оказией из Берлина тайный и в то же время широко известный друг ее сердца, юрист и поэт А.М. Бобрищев-Пушкин, намного старше ее и, кстати говоря, с его окладистой домостроевской бородой внешне совсем непохожий на героя-любовника. Так вот, говорят, ее шляпы кого-то раздражали – уж слишком они были какие-то "не наши", и за эту "ненашесть" кто-то взял да и стукнул в ЧК.
Изничтожение интеллигенции по всей стране и начиналось с этой раздраженности от "ненашести". Но все-таки Аделаиде Герцык повезло. В двадцатых еще попадались следователи, любившие стихи и старавшиеся спасти поэтов, попадавших в их руки. Один молодой следователь попросил Герцык записать для него "Подвальные стихи" и посвятить их ему, а потом отпустил ее на волю. Но вольной воли уже не было.
Думаю, что тот следователь освобождением Герцык сам подписал себе приговор – почти исключено, что никто на него не донес. Все такие следователи были уничтожены в тридцатых после "съезда победителей".
Аделаида умерла почти неестественной для ее "ненашести" своей смертью. Она не стала большим поэтом – но без таких людей, как она, хранящих совесть и способных к исповедальности, больших поэтов не может быть.
С.Н. Булгаков написал в 1925 году из Парижа ее сестре Евгении:
"У меня давным-давно, еще в Москве, было о ней чувство, что она не знает греха, стоит не выше его, но как-то вне. И в этом была ее сила, мудрость, очарование, незлобивость, вдохновенность".
В архиве Жуковского есть запись того, что ему сказал Борис Пастернак после смерти Аделаиды: "Конечно, поэтический опыт у нее был и ранее. Но если бы он был смешан с горечью того жизненного, что пришло поздно, перед смертью, то всё это вознесло бы ее Бог знает куда".
Что сейчас там, в Судаке, где была ее могила, на месте снесенного со всеми крестами и надгробиями старого кладбища?
Казино? Пиццерия? Паркинг?
Но те, кто не был мстителен при жизни, не бывают мстительны после смерти. Там, в Судаке, она написала когда-то – уже почти век назад:
И мне кажется, знать больше нечего,
И блажен, кто весь мир любил, -
Эта тайна открылась мне вечером
И другой мне искать – нет сил.
И мне тоже, Аделаида Казимировна.
А еще она спросила и саму себя, и меня, и всех вас – будущих: "Наши странные, недоговоренные пророчества, недопетые песни – что будет с ними? Такая страшная жизнь, как наша, может найти себе воплощение лишь через много лет – когда она останется далеко позади. Да и потом, культура, которая возродится после, когда люди устроят свою жизнь и захотят опять красоты и вечности, будет уж другая." А вот какая другая? Такая, какими будете вы – будущие.
Из антологии Евгения Евтушенко "Десять веков русской поэзии"
Л. Бердяева
“НЕ ВЕРЮ В ПРОСТРАНСТВО, НЕ ВЕРЮ ВО ВРЕМЯ, РАЗДЕЛЯЮЩИЕ НАС”
Письма Л. Ю. Бердяевой к Е. К. Герцык. Публикация, вступительная заметка и примечания Т. Н. Жуковской
версия для печати (6033) « ‹ – › »
“НЕ ВЕРЮ В ПРОСТРАНСТВО,
НЕ ВЕРЮ ВО ВРЕМЯ, РАЗДЕЛЯЮЩИЕ НАС”
Письма Л. Ю. Бердяевой к Е. К. Герцык
Лидия Юдифовна Бердяева (урожд. Трушева; 1874 – 1945), жена философа Н. А. Бердяева, принадлежит к плеяде воплотивших в себе лучшие черты времени женщин серебряного века, которых отличали поиск своих индивидуальных путей среди многих возможностей и жертвенное служение выбранной идее. На первых порах у молодой Трушевой такой идеей была революционность, служение народу. Бердяев писал о ней: “Она по натуре была душа религиозная, но прошедшая через революционность, что особенно ценно. У нее образовалась глубина и твердая религиозная вера”1…
С 1910 года Лидия Бердяева начала писать стихи, о которых положительно отзывался Вячеслав Иванов. Три ее стихотворения были напечатаны в 1915 году в журнале “Русская мысль” под псевдонимом Лидия Литта.
В 1918 году она перешла в католичество, вступив в Москве в общину отца Владимира Абрикосова. Этому посвящено письмо от 23 сентября 1921 года – первое, отправленное Бердяевой в Судак, где жили Герцыки, после налаживания связи между Севером и Югом России, прерванной в Гражданскую войну.
Адресат писем, Евгения Казимировна Герцык (1878 – 1944), которую Бердяев назвал “одной из самых замечательных женщин начала XX века, утонченно-культурной, проникнутой веяниями ренессансной эпохи”2, сестра поэтессы Аделаиды Герцык, была близка кругу Вячеслава Иванова. Она много переводила – главным образом философскую литературу, – являлась и небесталанным критиком, вступая иногда в полемику с властителями умов, как в статье “Бесоискательство в тихом омуте”3 (о книге Д. Мережковского).
Но в наше время Евгения Герцык известна прежде всего благодаря “Воспоминаниям”, героями которых стали ее друзья – Л. Шестов, Вяч. Иванов, М. Волошин, Н. Бердяев, И. Ильин и другие4.
Весной 1911 года, возможно под влиянием бесед с Бердяевым, Евгения Казимировна переходит в православие из лютеранства (мать – лютеранка, отец – католик) и накануне крещения пишет Вячеславу Иванову: “…все значение Церкви собралось для меня в Литургии, и мимо тех врат я не хочу, не вижу пути”5.
Двух женщин связывала многолетняя дружба. Бердяевы неоднократно гостили у Герцыков в Судаке. Летом 1922 года, приехав из Крыма в Москву, Евгения Казимировна останавливалась у Бердяевых и стала свидетелем трагических дней ареста и высылки философа, провожала друзей из Москвы в Петроград – на печально знаменитый “пароход философов”.
Судьбы разошлись. До 1927 года Евгения Казимировна писала Бердяевым из Судака в Берлин, затем в Париж6. Позже связь поддерживалась через В. С. Гриневич7, переписка с которой чудом продолжалась до 1939 года. Бердяевы находились в эмиграции в относительном благополучии, немецкую оккупацию они пережили во Франции. Евгения Казимировна доживала на родине в провинции (Крым, Кавказ, Курская область) в нужде и заботе о близких. Она тоже побывала в оккупации, но в глухой курской деревушке, и оставила об этом несколько дневниковых страничек 1941 – 1942 годов8.
Итак, небольшой экскурс в историю через письма: 1921 – 1925.
I
23 сентября 1921 г. Москва.
Так много нужно сказать тебе, друг мой далекий, что не знаю, с чего начать. Хочется на все заданные вопросы твои отозваться, а письмо как-то не вмещает. Здесь нужно сесть на большой теплый диван твой “под шубу” (помнишь, в Кречетниковском1?) и говорить, говорить без конца…
Да, странник обрел дом свой. Ведь странствие не может и не должно быть целью: “Ищите и обрящете”, – сказано нам. Я жадно искала и обрела дом мой, родину мою. Как пришла я к католичеству? В последнее время перед обращением меня все более и более томила жажда Вселенской церкви. Единой, нераздельной, воплощенной здесь, на земле, а не где-то там, за гранью земной. Книга Шмидт2 жажду эту усилила, но не утолила. И вот заболеваю я воспалением легких, болею полтора месяца, за время болезни много читаю, думаю… Болезнь, отрывая от повседневности, помогает душе жить своей особой, таинственной жизнью. И эта болезнь моя, конечно, послана была мне свыше… Встав с постели, я еще долго не выходила из комнат и однажды, роясь в библиотеке Ни3, нашла книгу св. Терезы4 (издание 17 века, привезенное Женей5 из Парижа из одного уничтоженного монастыря). С трудом начала читать ее (старое правописание французское) и не могла оторваться. Что-то такое родное, близкое, мое услышала там (Histoire de ma vie, “Chвteau de l’вme”, “Chemin de perfection”* и т. д.). Но, повторяю, читала с великим трудом и решила где-нибудь достать новое издание… Как-то Ни говорит: “Я иду на заседание Общества соединения церквей6, где будут православные и католики”. Я заинтересовалась и, когда Ни вернулся, начала расспрашивать: “кто был? что было?” Помню, Ни сказал: “Как, однако, отличаются католические священники от православных! Какая культура, знания! А наши больше молчат”. И еще: “Я познакомился там с одним очень интересным католическим священником русским отцом Влад. Абрикосовым7. Он католик восточного обряда. Приглашал меня посетить его церковь”. “Русский, католик! Вероятно, у него можно достать св. Терезу”, – мелькнуло во мне. “Пойдем вместе. Я хочу достать у него св. Терезу”. И вот, выздоровев, я вместе с Ни была у обедни о. Владимира и поражена была всем. Дух и обстановка первохристианской общины. Просто, тихо, вдохновенно, молитвенно, чисто, глубоко. Поют сестры-доминиканки Третьего ордена. Это первый в России доминиканский орден восточного обряда8. Весь обряд – наш, лишь более строгий, уставный. Но дух – иной, высокой культуры, хорошей мистики… После обедни я зашла к о. Владимиру и попросила книгу св. Терезы. У него огромная библиотека мистиков на всех языках. Очень любезно обещал снабжать меня… И вот я всю зиму брала у него книги, говорила с ним и его женой9… Оба они – монахи 3-го ордена – доминиканцы. Русские, москвичи, бывшие миллионеры, долго жили за границей, где и перешли в католичество и с благословения папы Пия 10-го вернулись как миссионеры в Россию. Он – настоятель, она – старшая сестра общины. Люди большой духовной культуры, большого пути аскезы и мистики. Влияния на меня оказать им не пришлось, так как все во мне было уже готово для восприятия истинного пути, истинной жизни. Встреча с ними была лишь завершением того внутреннего пути, каким вел меня Господь мой! И вот три года тому назад, 7 июня, я стала католичкой, обрела в католичестве Путь, Истину и Жизнь, по которым так томилась душа моя… Расскажу тебе о чудесном событии, предшествовавшем переходу. По мере приближения дня его – буря сомнений, боязни ошибки, укоров забушевала во мне с такой силой, что все во мне заколебалось, смутилось. Помню час… (Можно ли забыть его?) Я сидела у письменного стола, и казалось мне, что все во мне потрясено, все рушится, нет опоры – тьма и ужас… И теперь знаю минуты эти, но не боюсь, ибо стою на камне, а тогда это было страшно. “Св. Тереза, помоги мне!” И в молитвенном порыве я раскрыла Евангелие, лежавшее на столе. “Лучше бы тебе не познать пути истины, чем, познав, вернуться назад!” – прочла я. Восторг охватил душу! Это ли не ответ на зов мой? С той минуты и до этой, когда пишу тебе, дорогой друг, сомнения в истинном пути не было у меня…
Ты говоришь, народ, Россия, русские святыни? Но я верю, что только этот путь и спасет народ мой от гибели (увы! не весь, конечно!). Нужно не идти за народом, а вести его за Христом, ибо, идя за народом, а не за Христом, придешь не к Христу, а к подмене Его. Не так ли шли Апостолы? Ведь иначе они остались бы с синагогой, где был народ их!
Восточный обряд сохраняет все ценности, накопленные душой народной за время блуждания в схизме. Св. Серафим и св. Сергий, конечно, будут признаны русскими святыми. Пока же, до присоединения России к Риму, нам предложено чтить их, не воздавая особого культа. О. Владимир – человек тонкой западной культуры, аскет, мистик, но в душе такой русский, русский… Он хочет создать из нас новый тип католиков востока, привить на лозе Рима розы востока с добротолюбием, умной молитвой, но и культом Евхаристии (главное!) и строгой школой аскезы и мистики. Все это еще ново, многое впереди, но так радостно и волнующе-прекрасно жить в атмосфере такого творчества. С кем я? “Со всем приходом”, но есть и отдельные более близкие души. У меня три крестницы взрослые и одна маленькая. В нашем приходе Кузьмин-Караваев10 (его знает Вера Степановна11). Остальных ты не знаешь, но среди них много интересных, больше женщин. Есть теперь у меня духовная семья, и так радостно мне с ней встречать праздники за общей трапезой, вести беседы, слушать лекции. Смотрю на Ни, на Женю, и так жаль их! Как они могут жить без этого? Как это представить себе воскрешенье без Евхаристии, без общей трапезы, без беседы? И вот жизнь вне ритма церковного, вне жизни сверхъестественной? И какой счастливой чувствую себя. Боже, за что это мне?
Труден путь духовный, но зато какая награда, какое увенчание! Руководитель мой о. Владимир – это человек большого мистического пути, опыта, знаний, аскетического подвига… Его или ненавидят, или преклоняются перед ним. Можно быть или с ним, т. е. идти за Христом, как идет и он, или против него, когда путь этот не принимаешь. С каким наслаждением послала бы тебе гору книг, кот‹орыми› так роскошно питаюсь у о. Владимира, но увы! – это ценность, кот‹орую› нужно беречь как зеницу ока, ибо пока что книг мистических доставать новых негде. Пришлю то, что мне более близко, выпишу, и ты поймешь, чем питается душа моя, какой пищей… Пока же кончаю, дорогая, до следующего раза. Ах, почему ты не здесь, но верю, верю в близкое свидание наше. Молись о нем вместе со мной. Адю12 обнимаю и напишу скоро. Всем привет. Письма Веры Ст‹епановны› не получила. Мама13 наша с нами. Шура14 умер год назад. Твоя Лидия.
II
‹Весна 1923. Берлин.›15
Христос воскрес, друг дорогой, далекий! В первый раз в жизни моей не слышу пасхального пения, не имею заутрени… Провожу эти светлые дни в большой отрешенности. Но дух просветлен и вознесен как никогда… Нет пути без жертв, без отрыва, без креста. Но каким легким делает его Господь тому, кто до конца принимает его, без оглядки, без оговорок… Да, я не была в эти и страстные, и светлые дни в Православной Церкви, хотя праздную их вместе с вами (не с латинской церковью) и своей церкви здесь не имею. Не была потому, что могу молиться только на камни Истины… Идти же в такие дни для быта, для приятных и радостных впечатлений – считаю кощунством. Ты скажешь: мы братья, мы христиане – почему же не молиться вместе? Да, мы братья, но молиться мы должны каждый в своей церкви, той, которую каждый считает истинной. Только тогда молитва наша будет подлинной, серьезной и ответственной. Ты, друг мой, конечно, обвинишь меня в нетерпимости, узости и т. д. Заранее принимаю упреки твои. Но скажу: неужели мало хаоса, смешений, мути и двоений ликов и образов, чтоб не возжаждать четкости, ясности, граней? Мир погибает от хаоса… Не ты ли сама говоришь о близком конце и так остро чувствуешь его? Так вот, перед лицом Грядущего и нужна особенная строгость и к себе (прежде всего), и к окружающему, не в смысле осуждения, отлучения, а в смысле понимания, различия…
Я начала письмо прямо с размышления, а хотелось светло и радостно похристосоваться… Ну, уж так само вышло – очевидно, это на душе лежало и требовало выражения… Это время я часто думаю о тебе и открываю большое сходство в последних духовных этапах наших. Твое последнее письмо мне ужасно близко… Все оно говорит о конце, о радости конца16. А во мне чувство это так заострилось именно в последнее время, что я с каким-то недоумением слушаю людей, говорящих о будущих судьбах Европы, России, о каких-то перспективах истории, культуры и т. д. Когда сидишь на вокзале и ждешь 3-го звонка, можно ли садиться писать письмо, распаковывать чемодан, заказывать обед? И, видя, как люди вокруг делают это, не замечая или не желая замечать близости сигнала к отходу, – я с глубокой жалостью смотрю на них и говорю: “Поздно, поздно!” Еще одно сходство: мы обе живем в большой отрешенности и внутренней, и внешней. Здесь я духовно одинока, как никогда. Ты скажешь: как, а Ни, сестра? Но общение мое с ними всегда останавливается на известной глубине и до дна не идет, с Ни – глубже, с Женей – выше, но и там и здесь за известной чертой – мы друг друга уже не слышим… Церковный ритм жизни моей прерван окончательно… Я живу здесь ритмом нашей восточной общины, но общины не имею. И вот в результате – духовное некое пустынножительство. Письма о. Владимира и мои к нему – вот и все, что мне дано здесь… Тоже и у тебя, и ты в пустыне духовной. И это так сближает нас с тобой… Прости, родная, “маркитантку”. Это глупое слово как-то само напросилось, а думала я, конечно, не о ней, а о сестре милосердия… Хочу сказать несколько слов о внешней жизни нашей. Нового пока ничего. Живем в той же квартире, среди тех же людей. С немцами общения нет или скорее почти нет – плохо говорим. У меня есть маленькая белая комнатка, где я уединяюсь. Есть несколько женских душ, с которыми поддерживаю общения, но не для себя, а для них. Была у меня Шайкевич17 – она очень одинокая, живет бедно, шьет. Я постараюсь сделать для нее, что могу. Завтра буду у Марии Моисеевны18, кот‹орая› очень ко мне расположена, и мне с ней приятно. Берлин по-прежнему провинциален, скучен, безвкусен и бездарен. На лето мечтаем к морю… Я физически слаба, но духом бодра как никогда. Обнимаю тебя с сестринской любовью, всегда молюсь о тебе. Ты это чувствуешь? Так ясно представляю себе жизнь твою суровую, строгую на фоне аскетических скал Судака, его песков, полыни, рыжих камней… Часто бываю с тобой, незримо прохожу по тропинкам, холмам с тобой и Вероникой19. Твоя Лидия. Всем наш привет пасхальный.
III
28/15 июля 1923.
Дорогой, любимый друг. Я до слез огорчена была, узнав из последнего письма твоего (вложенного в письмо Ни), что ты не получила большое письмо мое с пасхальным поздравлением. Писала его с особенным чувством, многое сказала там… Не помню только, послала ли заказным… Письмо было в три листа. Главная тема: в земном плане не должно быть смешений. Истина – одна, и ее нужно охранять от подмен, от мути… Мы живем в опасное, грозное время, когда нужна особенная четкость, ясность пути и осуществлений. Сказать все в любви Христовой здесь в земном плане – нельзя. Это мы скажем – там. Здесь же каждый из нас несет ответственность за тот путь, каким он идет к Христу и ведет других за собой. Здесь – мы путники, а там – будем в доме Отца нашего. Важно не только идти ко Христу, но идти тем путем, какой Он указал, чтобы оградить нас от подмен и смешений. Отсюда – нетерпимость… Опасность терпимости больше, чем нетерпимости. Мы должны быть нетерпимыми к греху, ко лжи, к подменам, но терпимыми к людям, их слабости, их неведению, ошибкам… Вот тема письма в общих чертах… Теперь скажу тебе, дружок, о нашей новой жизни. Две недели тому назад мы приехали к морю, в небольшое местечко Prerow, в 6-ти ч. от Берлина. Здесь хорошо, если б не такая осенняя погода. Лес большой, поля… Что-то напоминающее Россию… Живем в 3 ком‹натах›, обедать ходим довольно далеко. Не хотели заводить хозяйство, чтобы дать отдых Жене. Вслед за нами сюда приехали Зайцевы20, Муратовы21. На днях приедет Мария Моисеевна, с которой я всю зиму виделась. Она поглощена лечением больных, по-прежнему горит духовно и, к удивленью моему, выносит мою узость и нетерпимость терпеливо и даже с интересом прислушивается. Всегда расспрашивает о всех вас и особенно о Любе22… Собиралась написать ей… Я уже вошла в ритм деревенской жизни, но лишена церкви. В последний месяц в Берлине мы жили в пансионе как раз против санатория, где есть капелла сестер Vincente Paul. Я ежедневно бывала там, прикасалась к жизни их, вознесенной над миром этим. Это давало так много света и радости. Теперь впереди ждет меня, быть может, еще большая: поездка осенью в Рим. Ни получил приглашение (и кое-кто другой) читать курс лекций для Academia orientale, поездка будет оплачена, и поэтому могу присоединиться и я23… Сейчас так ярко вспомнила встречу нашу в Риме!24 Но тогда не был он для меня тем, что теперь! Не знаю почему, но живет во мне тайная мысль о свидании с тобой здесь. А у тебя? Все так фантастично вокруг, почему же и этой фантазии не сбыться… Буду верить несмотря ни на что. Так ясно видела тебя с посохом и сумкой на тропинках горных, в весенней зелени и брела рядом с тобой, напевая молитвы… Здесь любимое море мое, но вижу его изредка… Дом хотя и близко (10 мин.), но вида нет, закрыт деревьями, а погода уже неделю такая холодная, ветреная, что ходить на берег трудно. Мы понемногу оживаем, но Ни по-прежнему работает много, не оторвешь от книг и писанья… Письма с родины – увы! – в последнее время не приходят, и мы питаемся только газетами. За последнее время жизнь здесь бьется нервно, тревожно. Дороговизна растет, но мы так закалены, что ничем нас не испугаешь. Вера в волю Высшую, чем все измышления человеческие, – препобеждает и покоит. Я получила из Рима несколько книг и питаюсь ими. Ни с Афона получил “Путь к спасению” Феофана Затворника… Много есть там важного и нужного, но язык?! С большим усилием преодолеваю эту безвкусицу. А у тебя есть ли пища книжная? Вот содержание “Софии”25 (ты просила): Ни: Конец ренессанса. Франк: Философия и религия. Ильин: Философия и жизнь. Карсавин: Путь православия. Лосский: Коммунизм и философское миросозерцание. Новгородцев: Демократия на распутье. Сувчинский: Миросозерцание и искусство. Кроме того во 2-м отделе: Ни: Живая церковь и рел‹игия› возрождения России и “Мутные лики” (о Блоке и Белом). И есть еще хроника духовных mereuin* в Гер‹мании› и Росс‹ии› и т. д.
На днях пишу Аде, давно хотелось… От Веры Ст‹епановны› часто получаю, а Ни от Вадима26. Она, видимо, тоскует без общения с близкими по духу… Ну, дружок, обниму тебя с нежной любовью, покрещу, предам хранению Пресвятой Матери Нашей, поцелую много раз и пойду на почту послать заказным. Авось дойдет и обрадует тебя весть моя.
Твой друг Лидия.
Адрес (до сентября): Prerow (in Pommern) Pension Hanemann.
С сентября: Berlin W, Mogdeburger Strasse, 20. Ни, мама и Женя много раз целуют. Всем твоим большой привет.
IV
29 декабря. 1923. ‹Берлин.›
Друг дорогой! В эти рождественские дни с особой нежностью обращаюсь к тебе, ищу созвучия душ наших… С горячей лаской обнимаю тебя, поздравляя и с днем Святой твоей, и с Праздником Великим… Ты, знаю, давно с нетерпением и тревогой ждешь вести, и я очень виновата… обещала по возвращении из Рима тотчас же написать, а вот только теперь исполняю обещание и желание свое… Начну с Италии… На этот раз видела ее в необычном одеянии фашизма… Увы! наряд этот так не идет ей… Мы приехали в разгар фашистских празднеств и были оглушены шумом, суетой… Если ты бывала на карнавалах, то нечто подобное, но в военном стиле происходило на тихих улицах Флоренции, на строгих площадях Рима… Тот Рим, кот‹орый› мы так любим, на время как бы отошел в сторону, брезгливо сторонясь чуждого ему духа… И я с жадностью искала его там, ведь он вечен. Но признаюсь, так мешала эта атмосфера, что, как дурной запах, всюду проникала, все отравляла… Были сильные впечатления от службы на гробнице Св. Петра, от служб в доминиканском монастыре, где мощи Св. Екатерины Сиенской, от посещения мощей Св. Магдалины де Пацци (мощи видела я впервые в жизни), от службы монахинь “Adoratrices du St. Sacrement”*. Часто видела о. Владимира и нашла его очень просветленным, светящимся изнутри. Пребывание в Риме уводит его все более и более на Восток, и в беседах с Ни он более был с ним, чем со мной… Нет во мне духа восточного… Все более и более чувствую себя и вне Востока, и вне Запада, в какой-то полноте Христовой, ибо в Нем – Запад, Восток, Север и Юг… Понятно ли тебе и близко ли? Итоги Рима и Италии – жажда уйти в тишину, в себя, в свое… И потому возвращение в бедный, голодный Берлин не было трудным, а скорее манило. Там кроме общего шума было много людей, обедов, вечеров. Итальянцы так мило, по-детски ласково и просто принимали, угощали, слушали… Чувствовали мы, что есть у нас друзья, что это не официально, а подлинно. Но знаешь: отвыкла я от жизни легкой, опьяненной солнцем, цветами. Годы страданий приучили или скорее научили сверху вниз смотреть на праздники жизни. Здесь, в Берлине, чувствую себя дома, потому что и здесь жизнь – не праздник. Сейчас Берлин завален снегом… Ездят на санях, звенят бубенчики, и так чудится Россия, которой нет.
А вокруг меня много русских больных, измученных душ… И так радостно мне чувствовать в себе возрастающую любовь к душам этим, огненное желание дать им все, что могу, от духа своего. За последнее время встречи все учащаются, и порой устаю от несения в себе другого (ведь души носишь в себе, если отдаешься им). Но это хорошо, это возрастание в любви, это дает такой радостный свет и покой! Друг дорогой! Я до сих пор не сказала тебе о двух важных вещах из писем твоих. Первое – это о Богоматери. Ты скорбишь об умалении чувства к Ней, о некоем оскудении почитания Ея. Я много думала об этом и вот что хочу сказать. Чем выше в горы, тем воздух суше и холоднее. Так и в жизни духовной… Бояться этого не нужно. Таков путь наш. От чувственного к сверхчувственному, от души – к духу. Так сама Мать ведет нас к Сыну… А второе, что мучит тебя (ты знаешь, что именно), – это тот Крест, кот‹орый› ниспослан тебе, это подвиг твой, искупающий все прошлое твое, Будь это с любовью в тебе – не было бы и подвига, а нести его без любви к тому, ‹кто› с ним связан, – это и есть подвиг Креста твоего. Так внутренно открывается мне он. Не знаю, как ты примешь, как отзовешься на это? Как много еще могла бы сказать, но вот уж 11 ч., пора кончать. Горячо обнимаю тебя, родная. Нежный привет тебе от всех наших. Передай от меня всем твоим поздравления. Аде напишу скоро. Где Валерия27? Как ее глаза? Остаешься ли в Крыму? Или где будете? У нас все благополучно. Квартира хорошая, уютная. У меня своя комната, диван, где ты могла бы так вкусно лежать под шубой и без конца беседовать со мной… Увы! А вдруг это сбудется. Вот чего желаю и требую у Нового года! Пока же поручаю тебя Пресвятой Матери нашей и всегда молитвенно с тобой. Твоя Лидия. Пишешь ли? И что? Что читаешь? Получила ли мои открытки из Италии?
V
‹1924. Париж.›
Наконец-то весть от тебя, дорогой, любимый друг мой! Ты укоряешь меня в молчании, но пойми же, что все эти месяцы я не знала, где ты, куда писать? То письмо твое, где ты пишешь, что в Москву не едешь, – не дошло. И вот я уверена была, что тебя в Судаке нет, а куда писать в Москву, не знала. Адрес на Мерзляковском28 забыла. И вот ждала и ждала, теряясь в догадках… За это время новая перемена в странническом житии нашем. Мы – во Франции!29 Переезд подготовлялся всю зиму, но до последней недели не знали, едем ли. Жаль покидать Берлин, где за последнее время образовались дружеские связи, общение, хорошая духовная атмосфера вокруг нас. Но… видно, не суждено нам “оседать”… И вот – Париж! Встретил он нас жарой, гулом, ревом автомобилей (извозчиков с изящными каретами уже нет, увы!), смрадом… После провинциального, чистого и тихого Берлина показался Вавилоном… Мы не выдержали и сбежали, воспользовавшись приглашением знакомой семьи, на виллу под Париж, где и жили почти 1,5 мес… К морю, т. е. к океану, увы! поехать не удалось – все было переполнено и дорого… После опыта жизни в Париже решили поселиться в предместии. Нам повезло: нашли очень уютную виллу в 4 к‹омнаты› с садом в Clamart. Сообщение очень удобное. От нас до центра Парижа на трамвае или по ж. д. всего 0,5 часа. Чудный воздух, тишина, дом тонет в зелени. Пока еще жизнь не вошла в обычную колею. Париж пуст… Сезон начнется лишь в конце октября. С лекциями, собраниями, встречами… Здесь же в Clamart’e живут кое-какие знакомые и есть даже церковь домовая православная… Маме будет здесь очень хорошо! При доме есть даже сад фруктовый и огородик, где она может копаться. Вот тебе, дружок мой, внешняя сторона жизни нашей. Внутренняя же моя идет по линии все большего углубления и вместе с тем большей простоты. Последний месяц, живя в деревне, провела очень созерцательно. Много читала по мистике… Здесь в этом отношении такое богатство! Глаза разбегаются, не знаешь, что брать… Что касается духовного общения, то пока я здесь в полном одиночестве. В Париже есть приход русских католиков, но я еще не успела завязать с ним отношений. Хожу в старинную церковь здесь XII века и в католический женский монастырь, где так хорошо, так светло! О бывшем моем приходе ничего не знаю. Если что знаешь – напиши. О тебе так часто задумываюсь. Так часто бываю около тебя и ежедневно молюсь о тебе и твоих. Так обрадована тем, что ты сейчас поправилась, бодра духом и телом. Какая ты у меня умница, какой молодец! Я всегда верила в силу духа твоего, но эти годы все же были слишком суровыми и могли сломить даже сильных… Как бы хотела побыть с тобой, поговорить. Помнишь? Так, как в лесу барвихинском?30 О внутренних событиях писать так трудно или не умею… Но так жадно хочу узнать о тебе, о пути твоем. Куда идешь? Что видишь вдали? Или стоишь и ждешь знака? О! Эти бесконечные пространства, отделяющие нас теперь! Иногда с такой болью ощущаешь их! Кто тебе близок теперь, есть ли души живые, любимые? Как хорошо, что Адя с тобой! Скажи ей, что я, как и прежде, люблю ее и очень виню себя, что до сих пор молчала. Следующее письмо будет ей. Любе скажи, что я передала ее записку Марии Моисеевне и она обещала писать ей, но не знаю: писала ли? Адрес ее такой: Weestfalischestrasse 82, Berlin. Она бывала у нас, и мы хорошо говорили… Она такая же сильная, ясная… но я сравнила бы ее с озером, куда смотришь и не видишь дна, а лишь отражения… Отчего ни слова не написала о Валерии? Где она? Что с ней? Я так хочу все знать о ней! Не забудь, родная, в след‹ующий› раз. Горячо тебя обнимаю, крещу с молитвой… Да хранит тебя Пресвятая Мать наша под белым покровом Своим. Всегда твоя. Лидия. Всех твоих целуем все.
VI
2 января 1925/20 декабря 1924.
Любимый, дорогой друг – сестра! Не удивляйся, если письмо это получишь позже Праздников. Мы до сих пор были уверены, что у вас по-старому все идет, и только сегодня из газет узнали, что праздники были по новому стилю31. Вот почему все наши поздравления на родину придут так не вовремя. А здешняя православная церковь живет по старому стилю. Ничего не разберешь! Это – предисловие, а теперь дай обнять тебя с нежностью тем большей, чем дальше ты от меня. Дай посмотреть в глаза и увидеть в них то, что мне так дорого в тебе, – духовное горение твое, вечную неутоленность духа твоего. Из письма твоего последнего слышу, как жаждет он выси горней, с какой тоской припадает к долу… Но, родной мой, таков путь восхождения: шаг вперед искупается мукой недвижности, пустынности. О, как стыдно мне сейчас перед тобой! Я только что вернулась из церкви (Vкpres32). Ты знаешь: от счастья, переполнявшего всю меня, я не могла молиться! Но если б ты знала, какой ценой куплено это счастье! Два месяца муки. Родная, будь ты здесь – ты знала бы все. Ты единственная, которой могла бы я сказать все до конца. И это потому, что ты бы все поняла так, как понимаю и я. Верю, что раньше или позже – узнаешь. Верю в нашу встречу несмотря ни на что. А пока знай только, что Лидия твоя не знает, как и чем возблагодарить Бога и Пречистую Мать Его за безмерную милость, ниспосланную ей на пути ея…
Как много нужно сказать! Ты любишь детали… Ну вот… Представь себе: живем мы в небольшой уютной вилле, довольно уединенно. Пока еще бывают лишь поодиночке, по два, по три… Но с будущей недели хотим собирать для бесед (вроде московских)33. Конечно, не больше 10 человек, т. к. квартира не московская… Я веду жизнь полумонашескую. В Церкви почти каждый день, частое причастье, исповедь. Бог послал мне здесь духовника, кот‹орый› дает мне очень много, ведет дальше. Это – польский священник – мистик, философ, работающий в Nationale Bibliotheque над философ‹cкой› книгой. Он говорит по-русски. Я узнала его благодаря жене покойного Leon Bloy34. Она – его духовная дочь. С ней мы дружны; она – большое, мудрое дитя… О. Августин35 – весь горение… Соединение силы с тонкостью и нежностью души. Эти два человека много дают мне. Есть еще новые связи, но тем даю больше я, я для них – духовное питание. Недавно был здесь проездом из Англии о. Сергий36… Он показался мне каким-то напряженным и духовно скованным. Это впечатление и других. Мне с ним душно было. Ожидала другого. Что читаю? Все эти месяцы жила с Leon Bloy. Теперь почти все перечитала и взялась за Ruysbrock’a37. Но о. Августин находит большие пробелы в моем литургическом образовании. Дает мне в этой области много интересного… От о. Владимира получаю вести. Ждала его приезда к Празднику, но, видимо, он не приедет. Судьба моих сестер меня не тревожит38; они жаждали подвига и удостоились его. Им можно лишь завидовать. Говорю это, т. к. знаю, как они принимают крест царственного пути своего. Родной мой! Как ты недостаешь мне! Как нужна мне особенно теперь нежная, чуткая, трепетная душа твоя! Как мучит меня твое одиночество, твоя оторванность от всего самого дорогого тебе! Но верь, только страданием восходим мы к блаженству. Эти два года пустынножитничества моего в Берлине выстрадали мне то, от чего теперь так безмерно счастлива я!.. Поручаю тебя Пречистой Матери нашей, Покрову Ея белому. Она – путь наш к Нему, к Небу, к блаженству запредельному. Горячо, нежно, любовно обнимаю, крещу. Твоя здесь и там Лидия. От всех моих всем твоим сердечный привет и поздравления. Журналы пришлем непременно. О. Сергий восхвалял Адю. Я ей напишу. Одно из писем моих, очевидно, пропало.
VII
24 июля ‹1925.›39
Друг любимый, в эти дни скорби твоей так близка ты мне, так хотела бы окружить тебя лаской и заботой! Не верю в пространство, не верю во время, разделяющие нас. Знаю, что все это химера греховная. Но пока мы здесь, химера эта – тяжка. Наша Адя уже не знает ее. Она, легкая и светлая, издалека видит нас, хочет сказать многое, многое нам недоступное и непонятное, но химера отделяет и ее от нас, и лишь молитвы наши и ея сливают нас, уничтожая все преграды… Вот что хочу сказать прежде всего. А теперь буду просить тебя, родная, когда сможешь, скажи мне все о последних днях нашей Ади… Последние строки ея ко мне звучали такой лаской, и мне так больно, что не успела ответить на слова ея. Утешаю себя тем, что она и без слов моих знала, как мы близки несмотря на все годы разлуки… Я молюсь о ней всегда и всегда молилась – вот эта связь, и она чувствовала ее, как чувствуешь, знаю, и ты и все, о ком молитва моя ежедневная… Я пишу тебе с берегов океана, куда приехала на неделю раньше, чем Ни и сестра. Здесь будем август и 1/2 сентября. Не писала тебе так давно, т. к. не знала, где ты, и была уверена, что письмо до тебя не дойдет… Как хорошо, что Адя ушла из своего дома, а не из чужого Симферополя…40 Но для тебя какая пустота будет в этом ея доме!.. Я знаю твое отношение к смерти, твое радостное приятие тайны ея, но разлука ранит больно, больно, дитя мое, и потому в эти дни я так хотела бы не отходить от тебя… Вот что: ежедневно в 12 ч. я читаю Angelus41. Читай вместе со мной, и мы будем в минуты эти вместе, мы сольемся в молитве. Посылаю тебе… Здесь мне хорошо. Церковь старая и великий океан, тишина и уединение… Господь слишком милостив ко мне. Дает мне так незаслуженно много! Эта зима была для меня одним из этапов духовных пути моего… Но об этом писать, друг любимый, – слов нет. Скажу одно: все больше и больше чувствую Руку, ведущую меня куда и как нужно… Да будет Воля Твоя! С бесконечной нежностью обнимаю тебя, сестра и друг любимый! Да хранит тебя Св. Сердце, раненное любовью. Твоя Лидия. Привет всем твоим. Ни писал тебе на днях большое письмо, но боюсь, что оно не дойдет. Он не знал о перемене тарифа на марки и мало наклеил. Знай, что он писал много, и очень жаль, если не получишь.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Зимой 1914 – 1915 годов Бердяевы жили в Москве, в квартире у Герцыков, по адресу: Кречетниковский пер., 13.
2 Книга Шмидт… – Шмидт А. И. (1851 – 1905) – журналистка, автор религиозно-мистических сочинений. Возможно, речь идет о книге “Из рукописей Шмидт. С приложением писем к ней Вл. Соловьева” (М., “Биржевые новости”, 1916).
3 Ни – домашнее имя Н. А. Бердяева.
4 Св. Тереза – Тереса де Хесус (1515 – 1582), монахиня, известная испанская мистическая писательница.
5 Женя… – Имеется в виду Евгения Юдифовна Рапп (урожд. Трушева; 1875 – 1960), сестра Бердяевой, жила с семьей Бердяевых с 1914 года. По завещанию Н. А. Бердяева передала его архив в Москву, в РГАЛИ.
6 Идея объединения Католической и Православной Церквей прозвучала в журнале русских католиков “Слово истины” в 1913 году. Разразился скандал. Но после Февральской революции в мае 1917 года состоялся Первый Русский Католический Собор, где были приняты постановления, определившие каноническую структуру российской Греко-Католической Церкви. Патриарх Тихон публично объявил о своем сочувствии идее примирения Православной и Католической Церквей и благословил проведение открытых собраний с чтением лекций и дискуссиями на эту тему. В Москве до 1922 года проходили регулярные собрания, в которых принимали участие священнослужители католики и православные, а также ведущая столичная профессура.
7 Отец Влад. Абрикосов – Владимир Владимирович Абрикосов (1880 – 1966), пастор Русской Католической Церкви восточного обряда. В 1908 году перешел в католическую веру, в 1913-м принял монашеский постриг. В сентябре 1922 года был арестован и приговорен к “высшей мере”. Однако этот приговор был заменен “бессрочной высылкой за границу”. Жил в Италии, Ватиканом был назначен прокуратором экзарха.
8 …доминиканский орден восточного обряда. – Главным условием Ватикана для Русской Католической Церкви восточного обряда стало требование “строго следовать и не нарушать законов греко-славянского обряда, не допускать никакого смешения с латинским или каким-нибудь другим обрядом”. “Становясь христианами-католиками, мы остаемся православными как в литургической жизни, так и в миру: мы соединяем православие и католицизм”, – говорил экзарх русских католиков о. Л. Федоров. Сестры-доминиканки могут жить в миру, соблюдая по возможности праведную жизнь, регулируемую определенным уставом, заимствованным у францисканцев.
С дореволюционных времен в Москве, в доме о. В. Абрикосова, действовала доминиканская община сестер-монахинь, после 1918 года начала создаваться доминиканская община братьев-монахов.
9 …его женой… – Отец Владимир с 1903 года был женат на своей двоюродной сестре Анне Ивановне Абрикосовой (1882 – 1936). А. И. Абрикосова училась в Кембридже, в Англии приняла католичество, в Ватикане вступила в 3-й Орден св. Доминика с именем Екатерины Сиенской. Добровольно оставшись в СССР, дважды была арестована: в 1923 и 1933 годах. Наказание отбывала в Екатеринбургском, Тобольском и Ярославском изоляторах. Умерла в больнице Бутырской тюрьмы 23 июля 1936 года.
10 Кузьмин-Караваев Дмитрий Владимирович (1886 – 1959) – юрист по образованию, первый муж поэтессы Е. Ю. Кузьминой-Караваевой (урожд. Пиленко, в монашестве – мать Мария). В эмиграции стал католическим священником. См. о нем: “Литературное наследство”. Т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 3. М., “Наука”, 1982.
11 Гриневич Вера Степановна (урожд. Романовская) – подруга сестер Герцык, библиограф, занималась вопросами педагогики. Эмигрировала в конце 1921 года – сперва в Софию, затем в Париж. Сотрудничала в журнале “Путь”. Выдержки из писем Е. К. Герцык к В. С. Гриневич публиковались в “Современных записках” в 1936 – 1938 годах. Вокруг этих публикаций в эмигрантских кругах развернулась широкая дискуссия. Для конспирации корреспондент из СССР был назван “госпожой X”, и лишь в книге Бердяева “Самопознание”, вышедшей в 1948 году, когда уже не было в живых ни Евгении Казимировны, ни Лидии Юдифовны, ни Веры Степановны, упомянуто, кто является автором “Писем оттуда”.
12 Адя – Аделаида Казимировна Жуковская (урожд. Герцык; 1874 – 1925), сестра Е. К. Герцык, поэтесса.
13 Мама – Ирина Васильевна Трушева (ок. 1849 – 1939), мать Бердяевой и Е. Ю. Рапп.
14 Шура – видимо, родственник Бердяевых.
15 После высылки из СССР семья Бердяевых первое время поселилась в Берлине, где Н. А. Бердяев принимал активное участие в издательской деятельности русских эмигрантов.
16 Видимо, это ответ на письмо Е. К. Герцык, которое сохранилось в архиве Бердяева в РГАЛИ, ф. 1496, оп. 1, ед. хр. 422. Е. К. Герцык пишет: “То письмо, дорогая, я получила вместе с двумя другими, когда шла, влекомая Вероникой, на холмы наши пустынные, где толпа девочек вела хоровод и пела какие-то старинные песни про „царевну”: солнце огромное, вечернее висело над лазоревым морем, и этот хоровод – что-то было в этом эллинское, точно языческая весна земли была передо мною. А в письмах, которые я читала, во всех чувствовался христианский конец земли, и так радостно навстречу ему устремилась душа, не отвергая языческого начала своего, но как бы в исходный свой час вспоминая его как дальний сон. Это чувство крепко держится во мне. В новогоднюю ночь, открыв Евангелие, я прочла слова ап. Петра о том, что первый мир был создан водою и водою погиб, наш же уготовлен огню и кончится огнем, – в этих словах тоже говорится о двух природах мира. Для меня всегда большое значение имеют слова Евангельские, прочитанные в эту ночь: в эти страшные годы я вычитывала и предсказания и повеления себе. Так теперь и буду жить этот год и работать под знаком этих слов. Впервые в этом году, вслушиваясь в рождественскую службу, я услышала в ней мотив скорби, который я не подозревала раньше в этом считающемся радостным и светлым празднике, – скорби вочеловечивания Христа, – отсюда и печальный, минорный характер некоторых напевов Рождества. Мне кажется, что меня сейчас приближает к католичеству обострение во мне этого чувства конца, кот‹орое› само как-то ближе приближает к сердцу печаль земной жизни Христа. В православии я больше чувствую его в вечности, в славе. Ах, родная, как тяжело быть лишенной возможности говорить, встречаться с близкими – и при этом письма, кот‹орые› идут долго, без конца, да и доходят ли?”
17 Шайкевич – личность не установлена.
18 Мария Моисеевна – личность не установлена.
19 Вероника – Вероника Владимировна Герцык (1916 – 1976), племянница, дочь брата Е. К. Герцык.
20 Зайцевы – семья писателя Бориса Константиновича Зайцева (1881 – 1972).
21 Муратовы – семья Павла Павловича Муратова (1881 – 1950), писателя и искусствоведа, с которым Е. К. Герцык была хорошо знакома. О нем см.: Зайцев Б. П. П. Муратов. – “Русская мысль”, 1951, № 307, 3 января; Зайцев Б. Дни. Москва – Париж, 1995, стр. 172 – 180.
22 Люба – Любовь Александровна Герцык (урожд. Жуковская; 1890 – 1943), жена брата Е. К. Герцык, тяжело болевшая более двадцати лет, уходу за которой посвятила свою жизнь Е. К. Герцык.
23 Поездка в Италию группы русских писателей состоялась по приглашению Института Восточной Европы, организованному профессором Ло Гатто, осенью 1923 года. “В 23-м году П. П. ‹Муратов› устроил через Lo Gatto серию чтений в Риме, где и сам выступал, и я, и Бердяев, Осоргин, Вышеславцев” (Зайцев Б. Дни, стр. 177 – 178).
24 Е. К. Герцык встречалась в Риме с Бердяевыми зимой 1912 года (см. об этом: Е. Герцык, “Воспоминания”).
25 “София”. Кн. 1. Берлин, 1923. Вышла единственная книга альманаха.
26 Вадим – Вадим Павлович Гриневич, сын В. С. Гриневич. Его письма к Н. А. Бердяеву находятся в архиве Бердяева (РГАЛИ, фонд 1496, оп. 1, № 439).
27 Валерия – Валерия Дмитриевна Жуковская (урожд. Богданович; 1860 – 1937), мать Л. А. Герцык, вступившая в католическую общину вместе с Бердяевой.
28 В Москве по адресу: Мерзляковский пер., д. 16, кв. 29, жила В. Д. Жуковская вместе с другой своей дочерью. Е. К. Герцык иногда пользовалась этим адресом для получения корреспонденции из-за границы.
29 Бердяевы переехали во Францию летом 1924 года, поселившись в пригороде Парижа Кламаре.
30 Последнее лето в России Бердяевы провели на даче в Барвихе, где у них гостила Е. К. Герцык и где было получено известие о высылке (см.: Е. Герцык, “Воспоминания”).
31 В 1924 году на новый стиль перешла Константинопольская Патриаршая Церковь. Бердяева ошибочно полагала, что этому последовала и Русская Православная Церковь.
32 Vкpres – католическая служба.
33 По субботам в доме Бердяевых в Кламаре проходили интерконфессиональные собрания, а по воскресеньям с 1928 года – традиционные чаепития, как некогда в Москве и Берлине (см.: “Дневники Л. Ю. Бердяевой”. – “Знамя”, 1995, № 10, стр. 140 – 167).
34 Leon Bloy – Леон Блуа (наст. имя Мари Жозеф Каэн Маршнуар; 1846 – 1917), французский писатель, критик, теоретик символизма и неоромантизма.
35 О. Августин Якубисик (1884 – 1945) – польский философ. С 1920 года жил во Франции. Католический священник в церкви Сен-Медар в Париже, духовник Бердяевой. Сотрудничал в журнале “Путь”.
36 О. Сергий – Сергей Николаевич Булгаков (1871 – 1944), русский философ.
37 Ruysbrock – Рейсбрук Ян ван (1293 – 1381), фламандский писатель и теолог. Основные сочинения – трактаты “Красота духовного брака” и “Зеркало вечного блаженства” (1359) – отмечены чертами пантеизма.
38 Речь идет о судьбах монахинь из католической общины в Москве. С 12 по 16 ноября 1923 года в Москве была арестована группа русских католиков: три священнослужителя и десять сестер-монахинь; в марте 1924 года – еще тринадцать сестер. В мае 1924 года А. И. Абрикосова приговорена к 10-ти годам тюремного заключения, остальные – на ссылку от 3-х до 5-ти лет. Общее настроение соединенных перед этапом в пересыльной камере сестер передают слова А. И. Абрикосовой, записанные одной из них: “Вероятно, каждая из вас, возлюбив Господа и следуя за Ним, не раз в душе просила Христа дать ей возможность соучаствовать в Его страданиях. Так вот, этот момент теперь наступил. Теперь осуществляется ваше желание страдать ради Него” (Осипова И. И. “В язвах своих сокрой меня…”. Гонения на Католическую Церковь в СССР. По материалам следственных и лагерных дел. М., 1996).
39 Письмо написано на известие о смерти А. К. Жуковской-Герцык, умершей в Судаке в июне 1925 года.
40 Последние годы А. К. Жуковская-Герцык жила в Симферополе, приезжая на лето в Судак к родным.
41 Angelus – католическая молитва, которая повторяется три раза в день.
в начало страницы
Комментарии к книге «Стихи 1907-1925 годов», Аделаида Казимировна Герцык
Всего 0 комментариев