«Мельник ностальгии (сборник)»

903

Описание

Антонио Перейра Нобре (1867–1900) – один из лучших португальских поэтов конца XIX столетия, о котором Фернандо Пессоа, символ португальской словесности нового времени, сказал: «Когда он родился, родились мы все». Антонио Нобре первый раскрыл европейцам душу и национальный уклад жизни португальцев. Автобиографические темы и мотивы – главный материал, которым оперирует поэт; они, как и географическое пространство его стихов – деревушки и города родной земли, сверкающие в его стихах волшебными красками, – преобразуются в миф. До настоящего времени Нобре был неизвестен русскому читателю. Умерший от туберкулёза, не дожив до 33 лет, при жизни он опубликовал всего одну книгу. В этом издании представлен ее полный перевод, выполненный Ириной Фещенко-Скворцовой. Комментарии к стихам помогают читателю глубже понять атмосферу Португалии конца XIX века.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мельник ностальгии (сборник) (fb2) - Мельник ностальгии (сборник) (пер. Ирина Николаевна Фещенко-Скворцова) (Пространство перевода) 1307K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Антонио Перейра Нобре

Нобре Антонио Перейра Мельник ностальгии

«Espaço de Tradução»

António Pereira Nobre

Moleiro da Saudade

Tradução de Iryna Feshchenko-Skvortsova

ПОэтическое графство Антонио Нобре

Антонио Перейра Нобре (1867–1900) – один из лучших португальских поэтов, которого высоко ценили Фернандо Пессоа и Марио де Са-Карнейро, назвавший Нобре в своём стихотворении «владетелем башни из слоновой кости»; поэт, чьи стихи знали наизусть многие португальцы, чувствуя в них саму душу Португалии – сейчас известен далеко не всем даже на своей родине… В России же до недавнего времени его могли прочесть только в подлиннике. Перед вами – впервые переведённая на русский язык единственная книга большого португальского поэта.

Нобре – поэт конца XIX века, эпохи расцвета символизма в поэзии. Во многих биографических заметках в печатных и виртуальных португальских источниках Нобре называют символистом, поэтом ностальгии, способствовавшим пробуждению чувства национального самосознания. Без сомнения в творчестве этого поэта, особенно в его ранних стихах, можно проследить влияние и символизма, и декадентства, и ультра-романтизма. В письмах друзьям он восхищался творчеством представителей парнасской школы французской поэзии: Теофилем Готье, Сюлли-Прюдомом, Теодором де Банвилем, ему, по собственному признанию, близко мироощущение символиста Поля-Мари Верлена, в его письмах часто упоминается имя Шарля Бодлера. Однако отнести Нобре к какой-то одной поэтической школе сложно.

В 1967 г. в обзоре-анализе поэтического наследия А. Нобре, организованном журналом «Сеара Нова» к столетию со дня рождения поэта отмечалась исключительная важность всего, что Нобре принёс в поэтический язык Португалии. В первую очередь, это языковая смелость и оригинальность, явившаяся предвестником сближения поэзии и прозы, показавшая направление для дальнейшего развития португальской поэзии. Многочисленные поиски-эксперименты поэта в области формы, чрезвычайное разнообразие ритмов, их комбинации, разговорный стиль многих его произведений творили атмосферу спонтанной свободы стиха. Эмоциональность и драматизм, смягчаемый тонкой самоиронией, элементы театрализации, разделение длинной поэмы путём включения в неё строф с иным ритмом, что придавало стиху Нобре сходство с хором греческой трагедии – всё это создавало особенную, неповторимую мелодику стиха.

Судьба Антонио Нобре становилась легендой ещё при его жизни. Автобиографические темы и мотивы – главный материал, которым оперирует поэт, они, как и географическое пространство его стихов – деревушки и города родной земли, сверкавшие в его стихах волшебными красками то при свете солнца, то при лунном освещении, – преобразуются в миф.

Семья Нобре происходила из провинции Траз-уж-Монтеш – район между Дору и Минью, красивейшая область севера Португалии. Родители Нобре родились в деревнях округа Пенафиэл в Лиша и Сейшу. Нобре обучался в колледже для детей богатых родителей в Порто. Там его называли «сыном бразильца» из-за его отца, который приобрёл состояние, живя в течении 20 лет в землях Святого Креста, благодаря чему смог дать высшее образование своим восьми сыновьям. Детство и юность поэта проходили в поместье Сейшу, там же он затем пытался восстановить здоровье в последние дни своей жизни, там умер в марте 1900 г. в месте Фож-ду-Дору. Эти земли стали одним из полюсов его мифического мира – «дедовским домом», где его ждали ангелы, «голубки детства», так чудесно им воспетые: бабушка, «старая Карлота», почтенная тётушка Дельфина, старые слуги. Воспоминания о счастливых днях в Сейшу вплелись и в описания дома в первой части «Горестей Анту».

Но, пожалуй, ещё большее место в жизни и в творчестве поэта занимает Леса-да-Палмейра, морское побережье, где Нобре проводил сезон летних каникул. Именно там он учился в школе природы, где лекции о человеческом сердце читал профессор Океан:

Река сладчайшая, сквозной туннель в лесах! Здесь Анту плыл, и за челном струилась пена… И к мосту Тавареш спускаясь постепенно, Нагими плавали в полдневную жару!

Таким образом, поэтический мир Нобре формировался под могучим влиянием двух областей Португалии: «старого Дору», от Порто до Пенафиэла и морского побережья от устья реки Дору до Леса-да-Палмейра. Живя в деревне, поэт постоянно общался с населением провинции Траз-уж-Монтеш, издавна славящейся преданностью старинным традициям, знакомился с легендами, песнями и танцами сельчан, с их повседневными занятиями: прополкой, жатвой, сбором винограда; с их религиозными обычаями: новенами, процессиями, праздниками святых, похоронами. Здесь он видит будущих печальных героев своих стихов: слепых, умирающих, чахоточных, покрытых язвами; видит пейзажи жизни и пейзажи смерти – встречается с гробовщиками и могильщиками.

В Леса-да-Палмейра поэт часто плавал на лодке со «смуглым Габриэлом». Здесь он был захвачен и увлечён живописными картинами из жизни рыбаков, моряков, жизни, полной труда и опасностей. Их наречие он копирует в «Лузитании в латинском квартале», бережно сохраняет в своих стихах их говор – местное произношение слов, отличающееся от литературного языка, вводит в свои поэмы названия их лодок, написанные с орфографическими ошибками. С огромной нежностью вспоминает рыбаков из Пóвоа, называя их по именам. Жизнь в Лесе расцвечивалась передававшимися из уст в уста историями о бурях и кораблекрушениях, о ведьмах и страдающих блуждающих душах, песнями прачек на реке Леса… Леса-да-Палмейра была в те годы любимым пляжем английской колонии в Порто. У англичан Нобре учился элегантности и манерам денди, желая следовать примеру своего любимого поэта – лорда Байрона, которого он, как и Шекспира, многократно цитирует в своих стихах и письмах. Белокурые английские «мисс» были его первыми влюблённостями. Одна из них, гувернантка мисс Шарлотт (ей посвящено стихотворение «Красная лихорадка»), в переписке 1886–1887 гг. придумала поэту уменьшительное имя, которое затем стало его поэтическим псевдонимом – Анту. Хрупкого сложения от природы, всегда сосредоточенный на своих мыслях и в то же время очень эмоциональный, Нобре с ранней юности отличался оригинальностью поведения: декламировал стихи волнам, когда плавал на лодке, читал их прачкам, приходил в экстаз при виде заката на скалах Доброй вести. Юноша-поэт стремился выглядеть непохожим на остальных. Он носил кудри, как лорд Байрон, и экстравагантные украшения: пуговицы и кольца из старых гвоздей, из такого же гвоздя была сделана и его ручка, которой он писал свои стихи. Он всегда носил с собой книгу в красном переплёте, за что получил в Леса-да-Палмейра прозвище «нотариус».

«Бледный профиль на старой медали, лицо аскетическое и полное души», – вспоминает о Нобре Жуштину де Монтальван (1872–1949) – португальский журналист, писатель и дипломат.

На Сладкой реке, как называют Лесу, среди пасторальных пейзажей часто отдыхала группа юношей, среди которых был и будущий писатель Жулиу Брандан (1869–1947), примерно одного возраста с Нобре. Интересны его воспоминания о поэте: «Надменный, как принц, и обворожительный, как ребёнок… Мы чувствовали его своеобразие, необычность его личности, в которой некоторая неестественность в поведении, склонность к игре сочеталась с удивительной искренностью. Особая манера говорить и огромные лучистые глаза, как бы придававшие блеск всему, им сказанному. Это был оригинальный человек, рождённый облаками и закатами для того, чтобы беседовать с рыбаками, жить в Лесе, мечтать, писать стихи и быть несчастным».

В Леса-да-Пальмейра было поэтическое графство Нобре: побережье Доброй вести, церквушка Святой Анны, побережье Памяти, где когда-то высадился король Педро IV, всё это, как признавался сам поэт в письме от 1887 года, было для него землёй, на которой он вырастил свою душу.

На побережье Доброй Вести летом В мечтах своих я крепость воздвигал. И на песке морском перед рассветом Встал замок – лазурит весь и коралл!

Первые стихи Антонио написал в 14 лет, через несколько месяцев он вместе с братом стал одним из главных авторов еженедельного журнала, издававшегося в Порто. Он посещает центры тогдашней португальской литературной богемы, печатает свои стихи почти во всех выходящих литературных газетах и журналах. Уже в 16 лет Нобре определяет свои предпочтения среди современных португальских поэтов: Жуан де Деуш, Алмейда Гаррет, Гонсалвеш Крешпу, Антеро де Кентал, Герра Жункейру. Среди португальских прозаиков его любимцы: Эса де Кейрош, Жулио Диниш.

В 1888 г., в возрасте 21 года, Нобре едет в Коимбру для получения образования в области права. Своё отвращение к университетской жизни он выражает в стихах («Письмо Мануэлу») и в письмах: «дух средневековья настолько жив во всём этом, что я порой ловлю себя на мысли, что Данте написал свой «Ад» в прошлом месяце». Юноша-поэт, признанный в литературной среде, страдал от традиционного пренебрежительного отношения «бывалых» студентов к новичкам. Вот описание Антонио Нобре того времени, оставленное одним из его однокурсников:

«В эти первые часы в университете я встретился с одним товарищем по несчастью, окруженным большой группой молодёжи, которая мучила его всяческими подлостями. Это был юноша, высокий, худой, достаточно бледный, с небрежно отброшенными чёрными кудрями, с небольшими подстриженными усиками. Студенческая одежда (что-то вроде длинного пиджака до пят), сверху донизу застёгнутая, и плащ, тоже застёгнутый на шее, поверх которых лежал широкий белый воротник, спереди завязанный большим элегантным бантом чёрного шёлка. Широкие, не по тогдашней моде, брюки открывали прямоугольные носки ботинок экстравагантной формы. Кисти рук с худыми пальцами почти скрывали белые ненакрахмаленные манжеты, скреплённые вместо запонок большими головками гвоздей».

Не удивительно, что такая странная, не похожая на других фигура притягивала к себе насмешки легкомысленных студентов. Студент факультета права, не имеющий ни малейшей склонности к изучаемым там предметам, поэт с утончённым воспитанием, попавший в академическую среду с её суровыми и довольно жестокими обычаями – в том возрасте, в котором большинство юношей уже завершили университетское образование, чувствовал себя выше своего университетского окружения и, конечно, это было заметно. Нобре замыкается в себе, убегает в ностальгические воспоминания, отражая в стихах тоску изгнанника.

Однако, два года в Коимбре стали самым ярким периодом его жизни и решающей фазой его творческой эволюции. Он как бы переживает здесь второе рождение. В жизнь его входят совершенная дружба и идеальная любовь. Он встречает в доме своих друзей ту, кого он называл «Маргарет с Дороги на Бейру» – Маргариду де Лусена, ставшую его невестой. По-прежнему, Нобре живёт, смешивая границы жизни и поэзии, выстраивая романтическую легенду своей жизни, которая так трагически сбудется в действительности, когда, по его собственным словам, в последние годы его жизни реальные страдания больного туберкулёзом имитировали и даже превосходили страдания больного «чахоткой души», описанные поэтом в «Горестях Анту». Жизнь поэта следовала за его стихами, подражала их сюжетам… В эти годы он вводит в свои стихи новые ритмы и новые темы, придавая своему поэтическому голосу такие своеобразные модуляции, которые шокировали литературные круги с устоявшимися традициями и обеспечивали ему множество недоброжелательных критиков, зато окружали его восхищением поэтической молодёжи, компенсировавшей ему это непонимание и неприятие его стихов со стороны маститых литераторов. Друзья – поэты почитали Антонио Нобре апостолом Поэзии, принцем среди поэтов. Среди них можно назвать Алберту де Оливейра, долго бывшего самым близким и преданным другом Антонио Нобре, Агуштинью де Кампуш, Антонио Омень де Мелу (по прозвищу «Той») и Вашко да Роша и Каштру. Все они упоминаются в стихах поэта.

Здесь, в Коимбре, на берегах реки Мондегу, тоскуя по Леса-да-Пальмейра, Нобре постепенно открывает для себя другую Коимбру – плакучих ив и стройных чёрных тополей, где великолепный закат позади церкви Санта

Клары соперничает с закатами в Барра, с дорогими с детства приморскими пейзажами Леса.

И уже «Лапа де Шопал» – «Грот чёрных тополей», ботанический сад и улица «Дорога на Бейру», превращают для поэта Коимбру из «грустного города с мавританским обличьем», каким тот виделся ему вначале, в «бесподобный цветок меж других городов, чей пейзаж в лунном свете – самый магический на всей земле». Поэт находит неповторимый тон, рождённый всей таинственной атмосферой этого древнего города, для того, чтобы воспевать дивные вещи, скрываемые легендарной Коимброй, её утончённых духовных женщин, чьи облики связываются в его представлении с вечерами новен в октябре, с месяцем маем, когда девушки шли в монастыри урсулинок.

Именно в Коимбре, в ночь Святого Петра в 1890 г., слыша песни молодёжи и видя из окна огни костров, Нобре пишет первые сто тридцать стихов его наиболее своеобразной и характерной поэмы «Горести Анту».

В октябре этого года, перед своим отъездом во Францию на пароходе «Британия» для обучения в Сорбонне, поэт в течение недели живёт в одной из башен средневековой крепостной стены Коимбры, которая впоследствии стала называться «Башней Анту». В его стихах она зовётся «башней слоновой кости», «молочной башней». В письме от 4 октября Нобре пишет: «Открыл резные своды этих тысячелетних камней и увидел всю осеннюю Коимбру, этот мистический, боговдохновенный пейзаж, пересохший Мон-дегу с чёрными тополями – моими дорогими горбунами, согнутыми годами и лишёнными листвы, – и показалось мне, что перенёсся в иной мир, уже исчезнувший, только духовный, и в нём живёт лишь один человек – это Анту, заколдованный в своей башне».

В своих стихах и письмах, написанных в Париже в конце октября 1890 г., Нобре превращается в «бедного лузитанца» (в поэтических источниках Португалия часто именуется Лузитанией), «бедного мельника Ностальгии». В письме другу от 15 ноября мы уже видим ту черту, которая становится главной характеристикой личности и творчества Нобре – его большую любовь к родине, ностальгию по её величественному прошлому. Само название страны – Португалия – видится ему, по звуку, полным воздуха, стиля, элегантным, радостным. В течение последующих пяти лет во Франции (он стал лиценциатом Сорбонны в 1895 году) Нобре учился любить родину: «Я начал любить Португалию с тех пор, как её оставил… Утраченные на чужбине иллюзии повернули моё сердце к нашей земле, ведь там живут мои пристрастия, и туда обращена моя тоска».

В Париже Антонио Нобре всем другим паркам и бульварам предпочитает Бульвар святого Михаила и Латинский квартал. Здесь его звали «маленький аббат» или «монах» из-за его траурного длинного плаща, который только красная шёлковая подкладка капюшона отличала от религиозного облачения.

Первые впечатления Нобре от французских мэтров-символистов (высказанные в письме другу в ноябре 1890 г.) были самые негативные, они внушили ему страх, хотя он всегда восхищался неповторимым талантом Верлена, признавался в том, что ему близко мироощущение этого поэта. Он отмечает: чтобы слыть декадентом, надо везти низкую жизнь, окунуться в грязь. Такое же разочарование постигло Антонио Нобре и при посещении Эсы де Кейрош, который был не только писателем, но и консулом Португалии в Париже. После своего визита Нобре констатировал, что Эса де Кейрош перестал быть его Богом, называл его наибольшим скептиком, каких он только встречал, удивлялся, что не почувствовал в нём любви к Коимбре, которую этот известный португальский писатель с такой ностальгией воспевал в своих романах. Справедливости ради надо отметить, что впоследствии, в 1895 году, благодаря протекции Эсы де Кейроша, Нобре был допущен к конкурсу Министерства иностранных дел, получил на нём второе место, в результате чего ему было обещано место консула в Сан-Паулу, которое из-за туберкулёза он так и не смог занять.

«Парижская ссылка» была для Антонио Нобре периодом экономических трудностей, порой переходивших в нужду, из-за которой поэт даже прибегал к помощи ростовщиков, скрываясь под именем «Антонио Побре (бедняк)». Возможно, эти условия были одной из причин скрытого развития туберкулёза в его организме, обнаруженного медиками позже. Ещё до смерти отца поэта в октябре 1893 г. (мать умерла за семь лет до этого) в результате провозглашения республики в Бразилии и восстания под предводительством маршала Флориану Пейшоту возникли трудности в торговле и получении ренты, за счёт которой до этого времени достаточно обеспеченно жила семья отца Нобре. Возможно, что развитию болезни Нобре способствовал также разрыв отношений с его ближайшим и преданным другом Альберту де Оливейра, последовавший в 1893 г. Поводом к этому разрыву была статья Оливейры о Нобре. Потеря друга, которого он считал почти своим alter ego, сделала и без того чувствительного поэта сверхчувствительным. Можно предположить, таким образом, что туберкулёз, от которого Нобре умер семью годами позже, был результатом «чахотки души», описанной в «Горестях Анту».

С августа 1895 года жизнь поэта протекает в поисках излечения. Хотя он окончил курс в Сорбонне, карьера дипломата не удалась из-за болезни. С сентября 1895 г. до июня 1896 г. Нобре живёт в Швейцарии. В этот период, также из-за болезни поэта, происходит разрыв отношений с невестой – Маргаридой де Лусена, умирающая мать которой на смертном одре заставила дочь дать обещание не выходить замуж за Нобре. Видимо, это вызвало дальнейшее обострение туберкулёза. Правда, некоторые критики считают, что желание жениться и стать отцом было у Нобре несколько утопическим, ссылаясь на лирическую иронию его «Песни о счастье», написанной в Париже.

Возвратившись в Португалию, Нобре проводит лето в гостинице Казайш, возле Пенафиела, описанной им в «Путешествиях по моей земле», затем до мая 1897 г. в Лиссабоне и его окрестностях (Кашкайш, Эшторил). С мая и до конца июня 1897 г. предпринимает путешествие в Северную Америку с остановкой на Азорских островах, где выполняет данное себе обещание: посещает место, где был похоронен Антеро де Кента л. Вернувшись в Казайш, в тех же безуспешных поисках исцеления, Нобре в феврале 1899 г. едет в Фуншал (Мадейра), где остаётся до апреля 1899. Состояние его всё ухудшается, но это не мешает ему галантно восхищаться красотой девушек

Мадейры, писать любовные сонеты, посвящённые одной из дочерей маркиза де Низа – доны Констансы Телеш да Гама, с которой он продолжал переписку до смерти. Эти сонеты, стихи, посвящённые Эдгару По, и пр. были включены в его книгу, не изданную при жизни – «Прощания». На Мадейре поэт был утешен тем, что принимал участие в подготовке к публикации второго издания его книги «В одиночестве», которое вышло из печати в апреле 1898 г. Свои права авторства на книгу Нобре продал в 1895 году за тысячу франков издательству Аиллауд, ещё до возвращения в Португалию.

Уже практически не веря в излечение, Нобре вновь едет в Швейцарию, но уже морем, в августе 1899 г., затем возвращается в Лиссабон и умирает в родных местах 18 марта 1900 г., в доме на улице «Дорога погонщиков быков» в Фож-ду-Дору в возрасте 32 лет.

Денди почти до самой смерти (он стал воздерживаться от излишней эксцентричности в одежде только после возвращения с Мадейры), Нобре часто служил моделью для известных художников и скульпторов того времени. Его бюст помещён в местах, тесно связанных с жизнью и творчеством поэта: в Порто, Леса-да-Палмейра, в Пенеду да Саудаде.

Книга Нобре «В одиночестве» появилась в момент дезориентации и упадка духа в национальной жизни Португалии. Для португальского общества последних десятилетий XIX века, особенно после смерти короля дона Луиша Первого в 1889 г., характерно разочарование в монархии, потеря веры в будущее родины, даже демонстративное безразличие к её судьбе. 10 июня 1880 г. в Португалии торжественно отмечалось трёхсотлетие со дня смерти Луиша ди Камоэнса, крупнейшего представителя литературы Возрождения. Его предполагаемые останки были перенесены с королевскими почестями и похоронены в монастыре Жеронимуш в Белене, одном из районов Лиссабона. Эти торжества положили начало возрождению интереса португальцев к истории родины. После ультиматума Британии (11 января 1890 г), требовавшей вывода португальских вооружённых сил из всех колоний Португалии, антимонархические настроения в стране усилились. Португальская общественность осудила позицию правительства Португалии, подчинившегося требованиям Англии. За ультиматумом англичан последовал разгром Северной Патриотической Лиги, возглавляемой Антеро де Кенталом, который, вскоре после поражения республиканского восстания в Порто 31 января 1891 г., покончил с собой. Политический кризис нарастал, усугубляясь финансовыми проблемами. Провозглашение республики в Бразилии в ноябре 1889 г. отразилось на положении многих португальских семейств, живших за счёт доходов из колонии.

Все эти исторические события не могли не сказаться на общественной и литературной жизни страны. Значительная часть общества была увлечена идеями патриотизма, национализма. Экзальтированное восхищение родной землёй, её обычаями, противопоставление их иноземным моделям особенно проявились в творчестве таких писателей, как Эса де Кейрош, Герра Жункейру и Антонио Нобре. В 1892 г. были опубликованы «Простые» Герры Жункейро, спустя несколько недель после публикации «В одиночестве» Антонио Нобре. В этом же году, в предисловии к сборнику Жулиу Брандана, Герра Жункейро демонстрирует свою новую концепцию поэзии: «Я понимаю её как национальное искусство… Развивая поэзию, мы не только поддерживаем традиции национального языка и национального характера, но мы омываем нашу душу – душу художника, горькую и больную, святой водой сострадания и искренней доброты, соприкасаясь ею с вековыми болями и страданиями униженных и обездоленных. Наши книги станут не только «более португальскими», но и более гуманными». Эта концепция ярко демонстрирует сходство взглядов Жункейру и Нобре. То, что публикации обеих книг последовали одна за другой, привело к трениям между двумя поэтами, спровоцированным литературными интригами.

Движение национального протеста против британского ультиматума дало толчок и новой теме в португальской литературе – «себастьянизму». Фигура юного португальского короля, не вернувшегося из военного похода, – Дона Себастьяна – становится символом контраста между величием прошлого и упадком настоящего Португалии. Жизнь и смерть, и предполагаемое возвращение Дона Себастьяна, которое должно стать возрождением Португалии, становятся национальным мифом. Этот миф вдохновил Антонио Нобре в последние годы его жизни на создание поэмы, но она осталась неопубликованной.

Всего, кроме двух прижизненных изданий книги «В одиночестве», у Антонио Нобре вышли два посмертных сборника стихов: «Прощания» в 1902 г. и «Первые стихи» в 1921. «Первые стихи» включали 86 стихотворений, из которых 34 были сонетами. В этих вещах уже появились все темы, впоследствии развитые поэтом в книге «В одиночестве»: любовь к морю; стройные облики английских «мисс»; Смерть – вечная и неумолимая жница; ноты искренней нежности и сострадания к больным и униженным; некоторые мрачные эксцентричности в духе Бодлера.

Но в первых стихах ещё нет других важных и оригинальных черт поэтической палитры Нобре: эстетического, любовного и ностальгического переосмысления всего, что является португальским, отождествления души художника, её различных состояний с родными пейзажами.

«Прощания» – сборник последних стихов поэта, написанных с 1895 по 1899 г., когда он странствовал в поисках излечения. В нём преобладает печальный тон прощания с жизнью. Но в отдельных фрагментах, например, посвящённых мифу о Доне Себастьяне, поэт выражает свою веру в возрождение родины. «Желанный» – поэма о Доне Себастьяне, как и вся поэзия Антонио Нобре, отражает убеждение поэта, высказанное им в письме к другу в 1888 г.: «Только несчастные являются великими».

Книга «В одиночестве» была опубликована в Париже 2 апреля 1892 г. тем же издателем, который уже опубликовал книги почти всех французских символистов. Через 6 лет было осуществлено второе издание книги, исправленное и дополненное. Поэт долго менял названия предполагаемой книги, пока в Париже, вдали от родной земли, не почувствовал себя особенно одиноко. За несколько месяцев до публикации книги, в декабре 1891 г., он пишет: «Чувствую унылую бесконечность жизни и ощущаю, что я один! Один! Один!». Независимо от места жительства в данный момент, основной чертой мировосприятия Антонио Нобре было осознание себя отличным от других людей, ощущение своего одиночества, изгнанничества. Эти человеческие особенности определили и выбор тем, и эстетическую установку поэта. Поэму «Наугад» Антонио Нобре так и начинает: «Какой огромный мир! И я так одинок!». «Я устал быть один!» – восклицает он, уже больной, в одном из писем. Он понимал, что одиночество – удел художника: «Особенные – всегда одиноки. Непреклонны, и поэтому – одни».

По составу второе издание книги «В одиночестве» содержит 53 поэтические композиции, из которых 22 являются сонетами, хотя только 18 из них включены в специальный раздел «Сонеты». Почти половина стихов, составляющих книгу, написаны в Париже в 1891 г. Три сонета были вдохновлены вторым морским путешествием поэта из Португалии во Францию, два – написаны во время краткого пребывания в Германии. Но не всегда даты, указанные поэтом, соответствуют действительности. Интересна история с «Горестями Анту». Эта поэма вышла из печати в сопровождении ссылки: Париж, 1891. Но из переписки Нобре достоверно известно, что первые 130 александрийских стихов «Горестей Анту» были написаны в Коимбре 29 июня 1890 г., когда девушки с его улицы прыгали через костёр, на празднике Святого Петра. Нобре писал: «Под их эмоциональные вскрики «Ай олё!», отдающиеся эхом в ночи, я обдумывал мои лучшие стихи. Я работал, слушая их, восхищённый, у окна, открытого на улицу Святого Петра, чтобы их вскрики легче доходили до моего сердца». В этой, самой большой своей вещи, Нобре как бы заранее предсказал своё будущее, как это часто случается с поэтами: «Что со мной произошло! Все убегают от моего кашля… Бог меня наказал. Когда я был счастлив и едва мог насчитать 19 лет от роду, писал «Горести Анту», преувеличивая всё. Сейчас я испытываю на себе все эти горести, после того, как описал их в литературе».

Структура второго издания книги «В одиночестве» содержит следующие разделы:

«Антонио»,

«Лузитания в Латинском квартале»,

«Между Дору и Минью»,

«Полная луна»,

«Луна ущербная»,

«Сонеты»,

«Элегии»,

«Горести Анту».

Поэма «Антонио» – одна из наиболее оригинальных по структуре. В ней автор придерживается древней антифонной традиции, которая использовалась при церковном пении. Можно также увидеть в этой поэме сходство с хором греческой трагедии: главная партия солиста сопровождается другой, отличающейся от неё по ритму и по тону, которая служит ей контрастом, порой явно противореча главной партии. Так и чудесная история мальчика Антонио сопровождается пессимистичным комментарием в форме пятистиший, разделённых четверостишиями основного повествования на двустишия и трёхстишия. Пессимизм настоящего, пересекаясь с воспоминаниями о прошлом, накладывает на детство героя отпечаток обречённости на несчастья в будущем.

«Лузитания в латинском квартале». Лейтмотив поэмы – одиночество изгнанника. Герой с тем же именем, что и в поэме, – Антонио, изгнан из очарованного мира детства, когда он был пастухом прелестного стада белых овечек и жил в молочной башне. Он превратился теперь в «бедного мельника ностальгии». Он описывает свои потери, рефреном звучат его слова «О, гдé вы? гдé вы?». Поэт широко вводит в свои стихи прозаический материал, казалось бы, никакого отношения к поэзии не имеющий: названия земель, городов и местечек, имена своих родных и знакомых, даже названия рыбачьих лодок. Все эти вещи под пером Нобре приобретают ореол загадочности и чуда, поэтизируются. Новизна метафор, ярких и визуальных, даёт художнику власть преображать реализм воспоминаний. Нобре мастерски переносит в свои стихи непосредственную сочную устную речь с её восклицаниями, диалогами, насыщенную эмоциями. С таким же мастерством воскрешает на страницах своей книги живописные религиозные торжества, процессии, дробя для этого стих, почти уподобляя его прозе, чтобы передать всё радостное воодушевление северо-португальских народных праздников. И здесь же, контрастируя с этой живой радостью, в стихах Нобре живут, страдают, смотрят на читателя его любимые герои, «бедные люди»: чахоточные, слепцы, покрытые язвами; живут и действуют могильщики и гробовщики, – символизируя Болезнь, Смерть и Милосердие, показывая читателю изнанку, другую сторону праздника жизни.

Как отмечал Алберту де Оливейра, «фольклоризм» Нобре извлекает красоту из обычных эпизодов, из разнообразных картин жизни, из деталей, вплоть до народной манеры говорить, на которую никто из поэтов до того не обращал внимания».

Третий раздел – «Между Дору и Минью». Здесь мы вновь видим ностальгические воспоминания о родной земле, идеализацию её пейзажей и «португальской души»: «Письмо Мануэлу» с пейзажами Коимбры; «Девушкам Коимбры» и «Чёрные фиги», построенные по образцам народной португальской поэзии; идеализированный портрет португальской женщины на фоне типичного деревенского пейзажа – «Непорочная».

Три композиции из этого раздела были включены только во второе издание. Это «Песня о счастье», «Саудаде» и «Путешествия по моей земле». В «Песне о счастье» мягкий лиричный юмор автора маскирует тоску от сознания невозможности достичь на этой земле простого человеческого счастья. С подзаголовком стихотворения «идеал одного парижанина» контрастируют типичные португальские пейзажи и сцены, атрибуты жизни народа.

В поэме «Саудаде» Нобре возрождает давние лирические португальские традиции, обращается к песенному творчеству трубадуров. Девушка в разлуке с любимым изливает свои жалобы реке Мондегу. Её друг, студент, обучающийся во Франции, носит имя «Виржилиу» или Вергилий – символ поэта, уже использованное Нобре в «Памяти». Само название поэмы: «Саудаде» – «ностальгия» – дань восхищения Алмейдой Гарретом – певцом ностальгии в поэме о Камоэнсе.

«Путешествия по моей земле» (название также обращает нас к любимому писателю Нобре – Алмейде Гаррету, написавшему одноимённую книгу) – одна из наиболее известных поэм Нобре, вся пронизанная лирической ностальгией и искренней, идущей от души, а не декларируемой любовью к родине. Описания, точные и детализированные, в форме живой народной речи, дополняются внутренним монологом, который как бы обращён к тому ребёнку, которым был когда-то герой поэмы и её автор. Украшает поэму образ бабушки, с характерной речью, привычками, взглядами. В поэму вкраплены объяснения автора в любви своим любимым португальским писателям – А. Гаррету и Жулиу Динишу, также идеализировавшим мир северной провинции страны, бывший для них обоих родным.

«Письмо Мануэлу» написано в форме разговора с другом. Великолепны пейзажи Коимбры и её окрестностей, которые идентифицируются с состояниями души самого поэта. Детально описана повседневная жизнь университетского города, даны портреты друзей поэта и компаньонов по дому, некоторых преподавателей. Одушевление стихий (профессор Океан), деревьев (чёрных тополей) выдают в Нобре пантеиста, близкого по духу поэту Антеро де Кента л.

«Непорочная» – серия зарисовок, в которых на фоне традиционно португальского сельского пейзажа происходит венчание знатного сеньора, принимаемое народом и слугами с почтительным восхищением, сцены семейной жизни. Образ невесты, затем жены поэта выведен нежно и восторженно, подчёркнут духовный характер их любви. Излишняя порой идеализация снижается, благодаря шутливому тону описания сцен с Феей и рефрену-припеву: «Скажите мне, юные девы, чей образ так светит вдали?..», который сближает поэму с образцами народной поэзии.

Следующие два раздела книги: «Полная луна» и «Луна ущербная». Луна имела в творчестве Нобре особое значение, наиболее полно им раскрытое в первом стихотворении раздела – «Под влиянием луны»:

Луна, в чей плен так сладостно попасть! Луна, чьи фазы помнят при посеве! На океан твоя простёрта власть, На женщин, тех, что носят плод во чреве.

Луна как небесное тело, отвечающее за ритмы жизни на всех космических уровнях, символизирует время, которое проходит, измеряемое последовательными, регулярно повторяющимися фазами, напоминает о циклическом обновлении, является символом перехода от жизни к смерти и от смерти к жизни. Эти два раздела книги говорят об интересе Нобре к астрологии и оккультным наукам, что подтверждают и его стихи, и переписка. Интерес этот не возник в последние годы. Ещё в первом издании книги образ новой луны – символа смерти – насыщал собою почти все стихи, начиная от первого – «Память» и заканчивая «Горестями Анту».

В разделе «Полная луна» собраны восемь поэтических композиций, но только одно стихотворение появилось лишь во втором издании книги. Это «Дон Неудачник» – иронический автопортрет поэта, написанный простым разговорным языком. Тема фатализма, горького конфликта героя с действительностью подана с лиричным юмором, а по форме выдержана в традициях национальной народной поэзии.

«Закаты Франции» и «У огня» написаны под явным влиянием символизма и декадентства, но их совершенная форма и оригинальные образы-метафоры восхищают читателя. Объединяет оба стихотворения ностальгическое описание португальского пейзажа, который пробуждает в герое состояние внутренней чистоты и простодушной веры, напоминающее детство.

«Закаты Франции» сделаны в характерной для Нобре манере: на два голоса. Это подчёркивает контраст между мрачной красотой французских закатов, описанных в основной части стихотворения с помощью сложных метафор, и родными поэту пейзажами с их покоем и невинностью, о которых повествуется простым разговорным языком.

«У огня» особенно интересно противоположностью разговорного языка лирическому тону, ритмической вариабельностью, свободой, позволяющей Нобре достигать такой натуральности в этих зарисовках действительности.

Рубрика «Ущербная луна» содержит семь композиций, среди которых сонет «Мальчик и юноша», наиболее известный португальскому читателю. В стихах этого раздела, усиливаются трагичность восприятия жизни, зачарованность смертью, дающей забвение, желание навсегда заснуть – характерные темы для конца девятнадцатого столетия. Сюда входят «Всадники» в форме традиционного романса с перекрёстной рифмой; «Прощай!», также в форме романса; «Литания» – по ритму настоящая колыбельная; «Сон Жуана», по музыкальности и тону напоминающий стихи Алмейды Гаррета и Жуана де Деуш.

Раздел «Элегии» содержит стихи и поэмы, повествующие о смерти, главным образом, женщин, чистых и идеальных, часто мучениц при жизни. Среди них – сонеты, повествующие о смерти Офелии и Святой Ирины. Стихи полны нежности и глубокого религиозного чувства. Особенно обращают на себя внимание «Бедная чахоточная» и «Какая-то старушка». Первое пронизано глубокой нежностью к умирающей от чахотки девушке, во втором дана персонификация Смерти в образе старушки, причём ей приданы некоторые атрибуты Девы Марии, что соответствует народным верованиям.

Смерть для поэта имеет черты его матери, которая ждёт сына в могиле, он рисует её в образе старой кормилицы, просит её напоить его грудным молоком. Но поэт должен пройти долгий путь страданий в поисках этой своей первоначальной родины, где лишь и начнётся его настоящая жизнь: «Приведёт домой дорога // В тёплые объятья Бога».

Несмотря на непонимание и нападки, которыми было встречено первое издание книги Нобре, её оригинальность и художественная ценность в конце концов заставили признать её автора одним из лучших португальских поэтов, а его творчество – переходным от поэзии романтизма XIX столетия к творчеству поэтов XX столетия, многими своими чертами предвещающим современную португальскую поэзию. В статье «В память Антонио Нобре», написанной в 1915 году, Фернандо Пессоа, символ португальской словесности уже нового времени, подчёркивает, что Антонио Нобре первый раскрыл европейцам душу и национальный уклад жизни португальцев, раскрыл наивный пантеизм рода, который имеет такое ласковое слово для деревьев и камней, меланхолически в нём расцветающее. Ф. Пессоа находит для этого поэта удивительно тонкие, проникновенные определения: «Он пришёл осенью в сумерках. Несчастен тот, кто понимает и любит его!.. Когда он родился, родились мы все».

Ирина Фещенко-Скворцова

Переводчица выражает свою благодарность людям, без чьей неоценимой помощи и поддержки было бы невозможным появление этой книги:

Евгению Витковскому – основателю и руководителю Форума Век перевода, на котором шлифовались переводы Нобре;

Вадиму Фещенко – мужу и другу, создавшему все условия для работы над переводами.

Память

О, ты, Траз-уж-Монтеш, моя сторона, Где в камушке каждом жива старина! Один португалец оттуда далёко Судьбой был заброшен, и жил одиноко. По Борбе[1] родной на чужбине скучал, Вернулся и девушку он повстречал. Решилась судьба их за пару мгновений, Венчали их в церкви, денёк был осенний. И мальчик родился… Судачит молва: Тот месяц злосчастный был месяцем льва[1]. Ах, девственна мать, что рождает поэта, В очах её отблеск небесного света… Луна для младенца плела ворожбу[2]: Шли три мавританки пророчить судьбу. Сказали, внушаемы дивною силой, Что станет он принцем, но лишь за могилой. И годы прошли, вновь осенний денёк: «Я в Кову[2] поеду, прощай, мой сынок!» Скорбящей Марии на матери платье, В цветы убралась, на прощанье – объятье. «Мы скоро увидимся, путь недалёк!» Да, вот, не вернулась в назначенный срок. Найти её муж безутешный пытался, Поехал за нею, да там и остался. Ах, воин отважный! Была в нём видна Младенчески чистой души глубина! Миры пересёк я, тоскою ведомый, Без вас воротился дорогой знакомой. Душа стала вещей под чарой луны, Сбывается рок, нет в том вашей вины… И всё же, чудесно, коль сын твой – Вергилий, Пусть грустной судьбою его наградили. Для вас, португальцы, я песню пою, От вас не укрою тревогу мою. Не ранить бы души вам песней унылой: Нет книги грустней в Португалии милой!

Антонио

Какая нынче ночь! Мой уголь, словно лёд: Принёс его из клети; Сую его в камин, пусть пламя запоёт О милом жарком лете! Рождён в королевстве златых алтарей У берега моря. Карлота старая[1]! Рассказывай опять, Люблю твои сказанья: Ведь ты поможешь мне их в прошлом откопать — Мои воспоминанья. Я – внук мореходов, героев морей, Правителей индий, бродяг, бунтарей, Властителей моря! Могильщик молодой, тебе вольно не спать, И петь, и веселиться! Мне тяпку одолжи, мне надо откопать, Что в памяти хранится. Какие ветра! Ах, какие ветра Гуляют на море! Вставайте из могил, у церкви, на дворе, Наивны, нелукавы, Вставайте из могил, все в лунном серебре, Вы, детские забавы. Ночь нынче грознее, страшней, чем вчера! Зажги у купели свечу, о, сестра, За тех, кто на море… Карлота у окна, шептала в кутерьму Дождя и бездорожья: «Мой мальчик, о, мой принц! Ты счастья дай ему, Святая Матерь Божья!» Во вторник пришёл я в неласковый мир, Под звон колокольный! Антонио взрастал, судьба его ласкала: Был счастлив и любим! (И боль, что с ним жила, в груди квартировала, — Взрастала вместе с ним…) В карете судьбы захандрил пассажир, Задумал покончить, печален и сир, Я с жизнью бездольной… Был ангелом одет на шествии он вскоре, Осенней тусклой желтью Пришлось ему нести (как плакал он, о горе!) Большую губку с Желчью…[3] Вы скоро замёрзнете, воды реки, Замёрзнете скоро! Ах, тётушка моя, почтенная Дельфина[2], Она деньком дождливым Молилась за меня у жаркого камина — И вырос несчастливым! О, воды речные и вы, родники! Баюкают душу, чисты, глубоки, Напевы немолчного хора… В новены[4] вечером ходил Христа просить: Невинный детский лепет! О, как хочу сейчас его я воскресить: Тот пыл, тот чистый трепет! Студенты бродили, где шум, толчея. Ах, им за столом не сидится… И крёстная[3] времён с французами войны Зарею голубою На исповедь во храм, где горы зелены, Брала меня с собою. Таким же, как вы, был когда-то и я! Повесы и плуты, плохие друзья! Позвольте поэту трудиться. Святым я шёл туда, но голос падре сдержан: Он думал: озорство! Я плакал и твердил, хоть был старик рассержен: «Грехи? Ни одного!» Ах, Иов – страдалец, весь – гной и гангрена, Ты – мой аватар! Молился по ночам (да так молюсь и ныне), А дождь всё свирепел… Казалось: я один средь водяной пустыни, Лишь чайник пел-кипел… Я жажду того же, склоняя колена, Я подвигов веры ищу неизменно, Пока я не стар! Молил за тех, в Аду, кто стонет, изнемогший, Чьё – всё в огне чело… Некстати бормоча, продрогший и промокший: – Какое там тепло! Мука просыпалась из мельницы той, Что в небе работает споро… Звонарь бил тяжело в гудящую утробу: Звон ввечеру суров! И я на кухню шёл: бульон готов на пробу, Бульон для бедняков… Ах, мельник, что славен своей добротой! Муки ты не трать так впустую, постой! Зерно прорастает не скоро… Служанки старые за прялкой коротали Неторопливо ночь. Чернушка лаяла, как совы пролетали, Крича, летели прочь. Вы по снегу шли у замёрзшей реки, Босые, холодной весной! Зе ду Теляду жил поблизости от нас[4]: Монахини смиренней Вдова его просить ходила к нам не раз Под вечер, в дождь осенний… Раздетые, вот вам мои пиджаки, Босые, носите мои башмаки… Мне пары довольно одной… Сентябрь, ещё жара, и праздник винограда[5]! И бедняки о хлебе Нас просят ради душ, – да будет им награда! — У Бога, там, на небе. Когда я умру, этой болью объятый, Меня упокойте вы в море! Там были и слепцы с нетвёрдою походкой, С незрячим взглядом вдаль! И в язвах, в лишаях, а всё ж больных чахоткой Мне было больше жаль… От горя до горя, печалью заклятый, Бреду я, покуда, водою разъятый, Не стану частицею моря! Вот в рамке траурной письмо[6] – рыданье в ночь, Родительское горе! Как их утешить, тех, кто сына или дочь Теряет там, на море! Бьёт полночь… Удары! как медленно их Звонарь отбивает – пластает…. О, этих родников вечерний плач осенний Средь жаждущей травы! И лунный свет кропит водою вдохновений Всё тленное, увы… И Виктор опять в уголочке притих, Он – снова дитя, и слагает он стих, Все слоги по пальцам считает! Часы о полночи торжественнее били: «Труш!» – так спадает груз. И дедушка, что спал спокойным сном в могиле, Входил, о, Иисус! Сосед мой заходит, я стул пододвину: Он голоден, жаль мне вдовца-горюна. В прополку – тишина, как не было народа, Никто не заходил. А управляющий[7] наш выбран от прихода: Могильщиком он был… Сосед, не спеши, сядь поближе к камину! Вот ужин мой, видишь? Ты съешь половину И выпей стаканчик вина! Слуга скончался в ночь, заставил всех страдать: О, горькая разлука! Дрожа, его просил бабуле передать Слова любви от внука… Латинский квартал, ты усталый от зноя, Усни после тяжкого дня! О, африканские гитары рек, альты И фадо[5] в тишине! О, говорящих рек вода! Живая ты, С угрями в глубине! Ах, Жорж[8], замолчи! Что же это такое?! Ты даже охрип! Ну, оставь же в покое, Безумный, оставь же меня! На смоквы я влезал, что щедростью дивили: Плодов – как в небе звёзд! И в шапки рваные их нищие ловили: Тянулись в полный рост… О, добрые души, придите ко мне! О, духи-кочевники, в вас – моя грусть! В колодце заперта, как мавританка в замке, Печальная луна! Я опускал ведро, но в деревянной рамке Была вода одна…. Я вас воскрешаю в ночной тишине! А вы мне не верите там, в вышине… И пусть вы не верите, пусть… Мой первый стих упал на известь, точно слёзы, — Церковный двор затих… Нет в Португалии прекрасней Девы-розы, О Ней мой первый стих. О, если бы мог я помочь вам прозреть, Слепцы, как легко вас обидеть… Жнея-луна серпом вздымает звёздный прах, Кружась в ночи нагая. А лунный свет идёт часовням здесь, в горах, Их известь обжигая. Мне больно смотреть на вас, больно смотреть! Но Боже! Уж лучше не видеть и впредь, Чем мир, вроде этого, видеть… Наш граф из Лиша был Горация знаток, Большой знаток латыни! И он меня учил, я помню тот урок, Стихи те и доныне! О, Смерть, ты теперь – моя добрая няня! Чудесно баюкаешь ты! Мой первый школьный день! Вернись! Кто может снова В те дни меня увлечь! Я помню дивный цвет костюма выходного И волосы до плеч… И ночью, как сон подкрадётся, дурманя, Прошу я его, чтоб пришла его няня С могил, где сажала цветы… Ребята, сколько гнёзд вы погубили втуне! Я гнёзда не искал. Но покупал у вас прелестных щебетуний, На волю отпускал… Камоэнс, прославивший бурное море! Приди мне помочь! И узники тюрьмы в глаза с тоской глядели, Как жаль их! Нету сил… Я подходил туда, где стражники сидели, За узников просил… Зовусь, как твой раб, кто был верен и в горе, Ты ради него и штормящего моря — Приди мне помочь! А если видел я: в опасности ребёнок, Боязнь свою гоня, Обидчика держал я изо всех силёнок: «Не тронь! Ударь меня…» Ну, ветер! Ну, ветер! Он парус сорвал, У мачты трещат крепежи! Когда колокола по мёртвому звонили, Минутку улучу: Шепну отцу, и он просил, чтоб разрешили Мне подержать свечу[9]… Ну, волки морские, сжимайте штурвал, Как судно трепещет, как пенится вал. По ветру! По ветру держи! Ах, ангелочков смерть! День похорон тяжёл, Родным нет злее доли… Есть сладости, вино – для тех, кто в дом пришёл[6] Утешить в этой боли… О, старый мой пёс, ты – мой друг! Что хочешь сказать этим взглядом? Кузина[10] по горам бродила в покрывале, Как бы в мирах иных. Признаюсь без стыда: безумные бывали Среди моих родных. Как тесен друзей моих круг… Но ты, старый пёс, – верный друг, И если я плачу, ты рядом. Года росли, как я, мы словно сад росли Под звёздами одними. Мечты мои цвели… и умерли, ушли, А я не умер с ними… Вы, братья с отрогов Крештелу[11]! Откройте мне двери, о, братья! Пришлось читать в сердцах, что лгут другим в миру, Лгут, сильным угождая, Я был открыт добру, я думал, я умру, Но лишь душа – седая! Влекусь я всем сердцем к такому уделу, Лишь ряса пристала усталому телу… Откройте мне двери, о, братья! И вот, я нищим стал: развеялись химеры, Как Педро Сень, я стал, Как тот, что всё имел: фрегаты и галеры, Имел и потерял… Земляк – лузитанец! О чём нам молиться? Вихрь замки воздушные сдул, как солому… Снег в волосах залёг, морщин глубокий след — Утёс, поросший мхом… Слепец, навек слепец, мне бельма застят свет В углу моём глухом! Родителей видишь печальные лица, И рушится, рушится всё – только длится Большая печаль по былому… Карлота старая, ты плачешь почему, Пред Девой у подножья? «Ах, счастья не дала ты принцу моему, Святая Матерь Божья!…» Париж, 1891

Лузитания в Латинском квартале

1

Один! Ах, горе лузитанцу, горе: Изведав гнев морских глубин, Приплыл издалека, с собой в раздоре, — Не любящим пришёл и не любимым, — Апрель в октябрьском сумрачном уборе! Уж лучше плыть в Бразилию, за море, Солдатом быть, скитаться пилигримом… Дитя и юноша, я жил в молочной башне, Которой равных – нет[7]! Оливки зрели, а на тучной пашне Цветы льняные голубили свет. Святой Лаврентий мельницы крутил[8], Что крыльями махали мне вослед… Коровы белые, сам Бог им позлатил Крутые бедра, молоко давали, А козочки – нарядней щеголих, Овечек стадо: ты найдёшь едва ли Белее шерсти, чем была у них. Антонио пастух был им прилежный: Я с ними в горы шёл, где травы зеленей, Часы текли, текли в простор безбрежный, Платок я расстилал среди камней, В компании своих любимец милых, Для ужина в горах, где всё видать далече, Просторен зал, и звёзды в нём как свечи. А все питомицы мои – так непорочны, Сродни моей, я знаю, кровь в их жилах, Ах, братства узы между нами прочны! Столь чистыми они созданиями были, Что только им недоставало речи… Когда же в церкви к Троице звонили, Меня овечки часто окружали: Разумнейшие очи человечьи. Молился я… Они мне подражали… Дитя и юноша, я жил в молочной башне, Которой равных – нет! Посевов льна разлив лазоревый на пашне… Но миг – и рухнул замок мой под грузом бед! Оливковые высохли деревья, Коровы пали, нет моей отары, Закончились счастливые кочевья… А крылья мельниц – сломаны и стары. Какая грусть! Судьба – как дом в разоре. Уж лучше быть безумным, быть увечным, Уж лучше быть слепцом, идти босым по снегу… Ах, горе лузитанцу, горе! Он мельницу принёс в мешке заплечном. Когда-то двигала её вода Мондёгу[9], Сегодня крутят крылья воды Сены[10]… Черна её мука! черней угля… Молитесь за того, чьи думы неизменны: За мельника тоски… О, ты, моя земля, Моя земля, заполненная светом, Земля, которую давно заколдовали, Ты – в полнолуние, ты – в дождь тишайший летом, Повозки, что в полях заночевали, Скрипящие повозки и волы, Поющая в тумане утра жница, И чёрных тополей надменные стволы, Июльского рассвета багряница, Стирающие простыни на речке девы, И колокольный звон, что заполняет небо! Что сталось с вами? Где вы, где вы? Вы, те, что тесто месите для хлеба, Вы, булочницы деревень окрестных, Старушки, что сидят у пряслица зевая, В седых кудрях в своих каморках тесных, И рыбаки, что ловлю затевая, Наладят сети, полные крючков… О, чёрный бык меж красными плащами! Его рога и блеск его зрачков! И зрители в домах, окутанных плющами… О, праздник Путника – Сеньора Вианданте[1], Процессия под звук мелодий плавных, Аббата два, сеньоры д’Амаранте Три выводка племянников их славных! О, гдé вы? гдé вы? Мой плащ студенческий – нарядов всех милей! Аве-Марии зорь – печальные напевы! Озябший город между чёрных тополей! Спят бедняков дома, луне в тиши внимая… Дорога из Сантьяго! Сет-Эштрéлу! Мыс Мира[2]! Ты, Морéйра д’Мáйя[3]! О, крепость Липп[4]! я вижу цепкую омелу, Во рве морской укроп, чьи стебельки упруги, А губернатор подстригает стебли роз. Там ящериц тела – сплетённые супруги… А «ведьма падре»[11] в карты тычет острый нос… Вы, Жоаки́н Тереза и Франсишку Óра[5]! Вы были начеку – и летом, и зимой! Без бдительного вашего надзора Немало лодок не вернулось бы домой… Ты, Аррабáлде[6], волк морской, при вечной трубке! Поведай мне о корабле Персеверáнса[12]: Ночь августа, туман был молока белей, И гибли моряки, тонули шлюпки — Сюжет короткий для печального романса.  Помилуй, Боже, души тех бедняг… Маяк, внимающий сигналам кораблей! О, флаги дальних стран, лихих морских бродяг, На фоне волн вы – волшебство, словарь цветов! О, море бурное, ты – Сéрра-да-Эштрéла, Когда грозишь порвать у корабля швартов! Твоя безбрежность снежной пеной запестрела — Как шапки гор, вы, бездн разинутые зевы, Вы, моряки, вы, пенных пастухи гуртов, — О, гдé вы? гдé вы? О, зелен монастырь, что в бездне вод возник, Чья аббатиса вечная – Луна, А ветер – неизменный духовник… Солёная вода зелёных пропастей, Чьей глуби мера не вмещает ни одна! О, Море – ты судов могила и костей! И ветер их порой выносит на песок: Невеста мёртвая, в фате – цветок жасмина! На девушке ещё нарядный поясок… А руки матери сжимают руки сына! Вот головы – в беретах – сини и раздуты! Скелеты эти – в дорогих плащах до пят! И ноги мертвеца – в сандалии обуты! А рты, открытые навек, ещё вопят! Глаза из камня на песке – глядят, блистая! И ротик боле не поёт – прелестной девы! И новобрачные – в объятиях доселе! Нетленно тело на волнах: святая? О, мёртвые морей в солёной колыбели! О, гдé вы? гдé вы? Часовня Доброй Вести[7] – ты морской цветок! Цветёшь, где на песке обречены посевы. Я имя написал там, где алел восток, И вот, с известняка ещё оно не смыто. Любимые места! По ним бродил я встарь: Земля Ролдáн и ты, местечко Перафи́та[8]! Ах, Санта Ана[9], в ней – сияющий алтарь, И при луне кресты – скользят по стенам там! А вот часовенка Сеньора да Арéйя[10], В ней сам Господь явился беднякам. Пляж Памяти: закат, среди камней алея, Напомнит, как причалил здесь в один из дней Дон Педро[П], назывался он «Король-солдат». Рассветы в Барра, ах[12]! пожара багряней! Меж соснами в бору – торжественный закат. В церковных окнах пышно солнце умирает, Палитра витража окрасит весь приход. А море в этот час морской травой играет: Обрывками плаща сирены здешних вод! Вот, рыбаки из Пóвоа[13] идут на ловлю… Я будто снова слышу их напевы, Молюсь, чтоб Бог привёл их под родную кровлю! О, где вы!

2

Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну — Отважных моряков и белых кораблей! Вот рыбаки идут в рассвета желтизну Из порта Пóвоа во глубь морских полей. Задором все полны! Весло вонзают так, что гнёт его вода, И ждут они волны, И миг уж близится, знай только, не зевай! Волна придёт, и все навалятся тогда, Проткнут её с натужным криком: «Ну, давай!» Ещё, ещё, а вóды за кормой сомкнутся, Уже в открытом море – парус в небо взмоет (И знает Бог, судилось ли вернуться…) Надутый туго парус скорость вмиг утроит! Они, друг перед дружкой, словно мало места: Кто первый? Догони! А в небе дымка тает… О, чётки парусов под пальцами зюйд-веста, Литанию рыбачьих лодок он читает: «Сеньора Мёртвая нивеста»[13] Олá[14], красавица! Простим твои ошибки! Что – орфография? Ты – из другого теста: Сродни летучей краснопёрой рыбке! «Синьёра Стража»! Ты – чайка, берегись: стрелок грозит в пути! Ты – чайка: лёгок ход, нетяжела поклажа, Лети! «Ты нам – апора»! «За нас молись»! «Вирнёмся скоро»! «Мы нищими звались»! «Звизда морей»! «По ветру, чёлн, биги»! «Вперёд, бадрей»! Как будто Богоматери шаги! «Сеньора Свет»! «Бежим искуса»! Маяк, похоже[15]… «Святая Матерь Иисуса»! Сияет тоже! «День всех святых»! «Мария Мадалена»! Орлы летают, в далях золотых Часовни высятся – то вздыбленная пена… «Сеньор и Покровитель моряков»! «Сеньора удручённых»! Всё те же шкиперы средь пенных гребешков: Бернардо Силва Мар[1] немолод, но силён, А сыновья среди сетей кручёных — Вáско да Гамы будущих времён… «Страдания святого Себастьяна»! «Крылами Ангел осенит»! «Святая Анна»! «Нас Бог хранит»! «Уходим с миром»! Челны, вас Бог хранит! Идите с миром! Сегодня в море Зе[2], ветрами продублённый, На той же лодке братья Ремелгадуш, ворчуны, А волны лепят на воде цветок зелёный, И пишут на цветке, как перьями, челны: «Войска и знаменитые бароны…»[16] Последний чёлн идёт! Он догоняет те, ушедшие вперёд…. Как он летит, по ветру птицею гоним: «Уходим с Богом»! Идите лодки с Богом и вернитесь с Ним, Ведомые Христом по гибельным дорогам… Прощайте!

3

Ну, слушай, Жорж, я покажу мою страну Паломничеств и шествий! Марии наши! взгляд – и ты уже в плену! Ах, Боже упаси от пущих сумасшествий: Карамба! я сейчас их просто ущипну! Их станы схожи с лавкой ювелира[17], Манелов[18] лица вожделенье выдают! На них сокровища бухарского эмира: Тридцать монет на пальцах – руки в кольцах, А грудь – для тридцати златых сердец приют! Шнуры на шее, уши в серьгах-колокольцах! Пойдём же! Ты – Манел, виола на груди, Фанданго заиграй! Целуй, им нравится, прижми смелей к груди, Любую выбирай! Снимаем шляпы! Вот процессия, молчите! И балдахин плывёт под треск ракет, Смуглы и благородны кавалеры в свите, Идут, за шнур держась, и каждый разодет. Носилки высоки, украшены изрядно, Мне Башнями Давида кажутся они! Мария Долороза так нарядна! А управитель праздника за шествием следит. Смотри, грустят Мария и Господь одни: Марии смутен взгляд: куда она глядит? Вот ангелочки впереди! И ходят-то с трудом! Три годика всего, чуть только от груди! Невидимые руки понесут их вдаль, Так каждый человек своей судьбой ведом. Проходит в звёздах Ночь: и бархат, и хрусталь, (Как Та, что некогда легла над Иудеей). Вот – Солнце: жгучие глаза растопят лёд! Вот – полная Луна идёт аллеей! И лунный свет из глаз подобен серебру. И Кости та, вдали, Игральные[19] несёт, Но потеряет всё, начав игру. Несёт Венец Терновый с нежною улыбкой Дитя, и нет шипов у этого цветка. А эта светится красой, живой и зыбкой, Ах, Губка с Желчью у неё горька! Но нет: её рука желчь обращает в мёд! И пчёлы вьются перед ней…. А вот с Копьём в руке в процессии идёт Одетый стражником, и кровь блестит на стали, И кровь с той Пятницы на стали не тускней… Вот и последний: Саван… Видишь, дале — Христово Тело, всё в крови от ран глубоких, От крови странно рдеет, словно Закат на море средь утёсов одиноких… По Португалии Его несут любовно! Смотреть на это больно: грусть и свет… Какие раны! А зловонья нет… Процессия проходит, а гулянье длится. Народ одет и празднично, и скромно. Какой прилив людей! Сияющие лица! И струны северных виол рыдают томно, То душ их фадо, набожных и нежных. На шляпах – символ Торжества Святого. Опаловая пыль на фоне тростников… Царит Христос во Славе в небесах безбрежных В сиянье ореола золотого! Взывают трубы: будет бой быков! Идут тореро и ведут быков коровы[20]. А выкрики вокруг: Подарки и обновы! Бисквит от Маргариды! Чудные гитары! А вот – для ваших деток карамели! Зелёное вино – вас ждут кафе и бары! Чахоточный, у двери дома на постели, Взгляд из Другого Мира – испускает дух, А внучка веточкой лавровой машет: От умирающего отгоняет мух. Могильщик между девушек весёлых пляшет. Вот, выкрики слепого – Худого паренька с одной серьгой: «Несчастней нет слепого!» А этот, с искалеченной ногой! Зловоние… Скитается без крова… А тот, вдали, что прислонился к дверке, — Сплошная рана, хуже не бывает. Ступни, все в язвах, он пристроил на фанерке. Цветенье рака: солнце раздувает, Гангрена гасит. Жорж! Какая странная гвоздика… Гвоздики – прелесть – чтоб носить их в бутоньерке! О, георгины гноя, Иов – в пароксизме крика! Чахоточные, карлики, страдальцы! В горячке белой, в язвах, в чёрной яме слепоты! Распухшие ревматики – негнущиеся пальцы! А может, их сердца – прекрасные цветы! А вот – нагой в разорванных гамашах. Визгливые литании кликуш… Все просят милостыню ради душ Усопших наших. Зловонье! Униженья нет страшней! Отверженных и прокажённых рать… Вы, живописцы странной родины моей, Что ж не приходите её нарисовать?

Париж, 1891–1892

Между Дору и Минью

Непорочная[1]

Химера, Тень, о ты, парящая в эфире, Не знаю, где, но ждёшь меня ты в этом мире, Та, что нежнее кружев Валансьена, Под белыми покровами, как пена, У ног священника зардевшись от стыда, Однажды скажет мне тихонько: «Да!» И будет ростом – Башнею Давида, И не теряя женственного вида, Предстанет чёрным тополем, увитым Лозой с листом блестящим, глянцевитым, И будут локоны кистями винограда, Черны, как плащ вдовы, как горькая утрата. И будет шпаге та рука подобна, Что снег белейший пристыдить способна, И пальцы дивные – острей кинжала, Веретена серебряное жало. И будут груди – гнёздами – ларцами, Где спят мечты пушистыми птенцами, И будет рот, как яблоко граната, И стан воздушный – лунная соната, Он невесом как сон, летящий снег, Как облакам пригрезившийся бег. И на неё взглянув восторженно – несмело, Я вспомню горных коз на Серра-да-Эштрела… И будет так она естественна, как травы, Как горных горлиц в небе утреннем забавы, И будет доброты невиданной, небесной, И будет искренней, как радость в день воскресный, И воспоёт её вечерний соловей, И дальний благовест невидимых церквей, И будет свет струить всечасно сердце в ней, И будет лилии и льна оно белей, Что бабушка пряла на пряслице хрустальном… И снег, и белые цветы на платье бальном, И мельника мука, и самый свет Луны В сравненьи с сердцем девственным – черны! Но на какой земле, сама того не зная, Меня та Башня ждёт, та Грёза неземная? Мне Фея – крёстная, пошёл я к ней узнать, В каких краях любимую искать. Та – палочкой своей сквозь шлейф тумана Вела до королевства здесь, у океана. Скажите мне, юные девы, Чей образ так светит вдали? О, девушки, юные девы Родной португальской земли! И в этот светлый день! Ещё так рано, что жива ночная тень, И спящих птиц едва колышет ветерок, Моя невеста выйдет за порог. Прощально ветви закачаются, упруги, С улыбкой выйдет, затрепещут руки… И с нею мать, родные… Нянюшка одна До двери проводив, застынет у окна, И слёзы фартуком утрёт под стук колёс, И будет так стоять, но не убудет слёз… И будут семь подружек при невесте: Семь юных девственниц, достойных этой чести, Из бедных, как они нарядами гордятся! Их матери в толпе глядят – не наглядятся… В Санта Ири́и, во дворе церковном С почтением, всегда немногословным, Народ приходский будет ждать, а я О мелочах крестьянского житья Затею разговор и о дожде… Народ у нас – дитя, как и везде: Крестьяне, радуясь вниманию сеньора, И сами с «доктором»[21] разговорятся скоро, И будут прибавлять не раз к своим словам: «Храни Вас Бог, сеньор!», «Пусть Бог поможет Вам!» И у меня на сердце будет благодать. Но всё же Ангел мой не должен опоздать… И вот старик воскликнет: «День уже настал!» Но это не заря: сверкающий кристалл Известняков Санта Ирии пробуждая, Подобно дню, невеста выйдет молодая. И белая, вся в белом, света безгреховней, Покажется мне дальнею часовней. И скажет нам пастух ближайшего местечка, Что это от него сбежавшая овечка. И скажет дурачок Жуан, он наш сосед, Что это в январе рождённый лунный свет. И скажет мельнику рыбак, суров на вид, Что лодка у него так по волнам скользит. И мельник рыбаку шепнёт, присев на сланце, Что это мельница его кружится в танце. Но Ангел подойдёт к дверям во храм, И я, дрожа, похолодев, ей руку дам. И глаз её благословение приму, Через порог вступив во храма полутьму. И будет там Христос, и тихий свет лампад, И обвенчает нас Сеньор Аббат. И будет свадьба, и на торжество Придут в деревне все до одного. Споют на свадьбе девушки села, И в песне честь невесте и хвала. И будут рокот кастаньет, и танцы, погляди! И тридцать золотых монет у каждой на груди. Невеста же сердечною улыбкой Ответит им сквозь окон сумрак зыбкий. И ночь накинет плащ, надвинет капюшон… И праздник будет завершён. И после, после Ангел будет отдыхать, Обняв её, заплачет с нею мать… И будут окна в сад у спаленки её, И пением ключа наполнится жильё, Ни звука более нигде: уснули поселяне. Задремлет Ангел мой, воде внимая, словно няне. Но как без Ангела горам и городку, Её утратив, как унять тоску? Я вновь к волшебнице, чтоб мне ответ дала: Ни разу ль палочка её не подвела? На небе три звезды – её ответ: Волшебной палочкой мне написала: «Нет!» Скажите мне, юные девы, Чей образ так светит вдали? О, девушки, юные девы Родной португальской земли! Наш Дом! Ах, крёстная, ты покажи, что будет в нём! И вижу: домик на холме, других не хуже: Весёлый, белый, безыскусственный снаружи, И чистоты тончайший аромат, Чтоб говорили: «Там живёт Сеньор Аббат!» Внутри же тени пусть сплетаются глухие, Рыдают залы в тишине от ностальгии, И мебель прежних лет, массивней, тяжелее, Стоит, мою тоску всегдашнюю лелея, (Чтоб о столетьях прошлых плакал дом и пел, В которых я родиться не успел). И за окном – прощальный свет, закат продлится, И Безнадёжная Мечта придёт молиться, И стареньких часов бой глухо раздаётся, Как будто сердце умирающего бьётся. И целый день – один я в этой келье У очага, где огненно веселье. Забыв про всё, не видя никого, Уйду я в размышлений колдовство. И буду думать, медиум печальный, Про Божий Замысел, высокий, изначальный, Возжажду знания на грани ведовства О странствиях души в ночи, где плоть мертва. И духов призову, и в мёртвой тишине Один премудрый дух приблизится ко мне И будет говорить, со мною не лукавя… И в страхе все бегут, меня во тьме оставя. Но Непорочная войдёт – сама Луна Осветит залы – и воспряну ото сна. И за руку возьмёт, как малого ребёнка, А голос ласковый так будет литься звонко, И мне, дрожащему, на сердце мягко ляжет: «Ты не печалься», – Ангел скажет. И сострадания полна, и благостыни, Взойдёт на горы, спустится в пустыни, И пронесёт супружество сквозь годы, Сквозь мелочи досадные, невзгоды. И будет утешением скорбящим Участием своим животворящим. И по субботам, в день для подаянья, Завёрнутая в звёздное сиянье, Всем будет помогать: слепым, увечным, Согреет их теплом своим сердечным, И тем ещё, кто на охрипшей скрипке Играет и поёт о любящей улыбке, Про гибель кораблей в тумане и во мгле… И всем обиженным, кто ходит по земле… И эти праведные изберёт пути, Чтоб отмолить мои грехи, меня спасти! И будет зашивать, не тратя лишних слов, Дублёный морем, рваный парус рыбаков. Благословение очей её отныне Их охранит от гибели в пучине. И в бурю страшную, печальна и чиста, Поставит свечи перед образом Христа, Молясь за души гибнущих на море, Сама свечой горя, слезой во взоре. А я уйду… с балкона слушать гром, При молниях писать трепещущим пером! И только в этом будет жизнь её… Во Имя, Господи, Пресветлое Твоё Всё время посвящать делам богоугодным: Раздетых одевать, нести еду голодным, Давать убежище и утешать в печали, Чтоб в нашу дверь всегда несчастные стучали, — Такая жизнь под силу лишь немногим… И Бог: «Смотрите!», – скажет нам, убогим… И в меру сил моих ей буду подражать, И, поклоняясь ей, любить, как Божью Мать. И то, что было мне оставлено отливом От детских снов, когда я был счастливым, Заполнится опять водой живой: Морским простором, вольной синевой. И будет Жанной д’Арк, услышавшей мольбу, Вознёсшей до своей – мою судьбу, Вливающей в меня огонь и силы… И будет рядом до моей могилы, И смерть найдёт, у гроба павши на колени, Чтоб вместе нам идти Долиной смертной тени… Но где же прячется она меж бурунами — Земля обетованная и знамя? Я Крёстную прошу: «Сомненья укроти: Смогу ли Непорочную найти?!» Та две звезды зажгла над синевой пруда: Волшебной палочкой мне написала: «Да!» Скажите мне, юные девы, Чей образ так светит вдали? О, девушки, юные девы Родной португальской земли!

Париж, 1891

Песня о счастье Идеал одного парижанина

Счастье мне в руки – вот бы досталось! Кто мне пожалует то волшебство? Не перейти ни самую малость За четверть века – вот, только всего… Жить без претензий, в доме белёном: Домик близ моря и в зелень одет. Морем дышать мне, бризом солёным, Жарил сардинки бы я на обед. Бог с ней, с удачей, денег не надо, Ренты доходной и ценных бумаг. Я б экономил: фрукты из сада, Много не тратил и жил себе так. Вечером шёл бы мимо колодца: Девушки смотрят мне нежно вослед… Кто-то из них так славно смеётся, Кто-то затянет и звонкий куплет. Не озабочен, прост и безгрешен, Вечно доволен я тем, что со мной. И получил бы, в жизни утешен, Царство небесное этой ценой. Что мне в таланте? Жить надо просто, Кто размышляет, тот – сам себе тать. Мне бы считать, хоть до девяноста, И не писать бы мне – только читать. Жёнушка, дети! Жизнь обустроить! Жёнушка-горлица, так весела! И не замедлит радость удвоить: Чтоб у голубки и дочка была. Счастьем бы светлым жизнь выплеталась! Только – проснёшься – и нет ничего!.. Счастье мне в руки – вот бы досталось! Кто мне пожалует то волшебство?

Париж, 1892

Девушкам Коимбры[1]

1

Печаль небеса скрывают, Печаль таит водоём, Печальны горы бывают, Печаль и в сердце моём…

2

Ах, тополь чёрный с наростом, Давно ты в лесу царишь. Мой дед – и видом, и ростом, Вот только не говоришь.

3

Мой плащ укроет от стужи: Сидим под ним до зари. Он цвета ночи снаружи Но с блеском лунным внутри.

4

Ах, колокол Санта-Клары, По ком ты звонишь с утра? По той роняю удары, Что пела ещё вчера!

5

Рыбак, не рыбка – русалка, Не нужен ей червячок. Чтоб вышла доброй рыбалка, Цепляй цветок на крючок.

6

Облатка луны качнётся На глади тихой реки. Плесень её не коснётся: Она из святой муки.

7

С кувшином пойду на плёсы, Пустым принесу назад. Мои ль в том повинны слёзы, Мондегу ли виноват[22]?

8

Зимой на волнах ленивых Качаешь стаи гагар! Мондегу юниц красивых И шестиструнных гитар!

9

Не стоит мир очерствелый Тех слёз, что в глазах видны! Голубкой оденься белой… – Бывают они черны!

10

Вдыхая свеч аромат, О чём молчат урсулинки? Сердца тревожно стучат, Но тайну хранят косынки.

11

Священник вам не дал соли[23], Желаний моих уста. Их слаще не знал дотоле: Вкусней клубники с куста.

12

Манел на Пиу[24], к нему Что день, хожу на свиданье Спросить, как там одному, Не скучно ли ожиданье.

13

Студенты вьются вокруг И все влюблены, ей-Богу! Окончит курс милый друг, Уедет, забыв дорогу…

14

Несите скорей кувшины: Две струйки из глаз моих. Ещё ни с одной вершины Ключей не било таких.

15

Груди твои – два гнезда, Там ждут птенцы-невелички. Жадно стремятся туда Моих поцелуев птички.

16

В ночь Божья Мать занята: Лучатся и нить, и спицы. Вяжет чулки для Христа, А лунный клубок – в кринице.

17

Улей – гитара моя: Там пчёлы снуют в заботах. От пчёлок-звуков, друзья, Медовые фадо в сотах.

18

Огни, гитары, напевы! Снов золотая пыльца… Пляшите, пляшите, девы! Бейтесь, стучите сердца!

Коимбра, 1890

Письмо Мануэлу[1]

Прости меня, мой Мануэл, что допоздна Брожу опять, но это не моя вина. Виной – Коимбра, злая грусть её пейзажа, Что ноет всё больней, мне душу будоража. О новостях? Послушай, нервы, как разъяты! Ты ветер попроси сдержать свой бег проклятый. Умолкни, стонущий, послушный ветра бегу, Шум чёрных тополей на берегах Монтегу! Чем ветру плакать так, пусть тучи разверзает, Зальёт слезами боль, ту, что его терзает. Меня он мучает! Скажи ему, скажи! Ах, он мне тягостней, чем старые ханжи, Молитв мелодию бубнящие галопом, Страшней медведя[25], что с усердьем узколобым Урок ответит свой, страшнее, чем алмаз, Скрипящий по стеклу, чем холод лживых фраз… Реви же вихрь, реви и пожирай мне душу, Залей рассудок мой, как море топит сушу, Впитав всю темноту, безвыходность стенаний. И волны – лунный свет моих воспоминаний. В моей лачуге, в ночь, частенько так бывает: Колдует ветер, духов с моря вызывает: Дни лета прошлого, безумия и света, И там часов каминных сердце бьётся где-то… Какие времена, как звёздочки, вдали? Ты знаешь, Мануэл: те, что уже прошли! И грусть от этого, и слёзы накипают, И меркнет лампочка, и тени наступают. А сон уходит, и привидится мне скоро: Песок искрится, вдалеке встаёт аврора, Плыву в челне по морю Господа Христа, И смуглый Габриэл[2] на вёслах… Даль чиста. А призраки идут, из тьмы идут на свет, В одеждах чёрных расставаний прежних лет, О, сколько их! Мечты, видения офелий, Звездами дальними мерцая еле-еле На небе памяти нежнее и печальней, Прошепчут исповедь студенту в скромной спальне. Виденья милые! Ко мне, забудьте страх! Река сладчайшая[26], сквозной туннель в лесах! Здесь Анту плыл, и за челном струилась пена… И к мосту Таварéш спускаясь постепенно, Нагими плавали в полдневную жару[3]! И всё прошло! Лишь пены хлопья на ветру! И всё прошло… Теперь не то: какие шутки! Ведь, как в монастыре, у бакалавров сутки. Приходится терпеть студенческому люду: Профессора снуют и нос суют повсюду! И лишь когда закат восстанет над рекой, И в бакалаврские сердца войдёт покой. Едва коза[27] проблеет жалобы, как сразу Спич прозвучит: на полчаса всё те же фразы… Студенты по домам спешат, как сельский люд С полей идёт в тот час, как «Троицы»[28] пробьют. Ах, Мануэл, ты говорил, и ты был прав, Когда решился я, в Коимбру путь избрав: «Не стоит, Анту[29]…» – говорил, но всё напрасно… Пошёл – и курса не закончу, это ясно. Насколько б лучше мне по-прежнему учиться В природной школе, ведь могу я поручиться: Вольнее нет и нет ей равных в этом свете! Профессор Океан – знаток на факультете! Он нам прочёл из психологии немало, Всего лишь года, чтоб закончил, не хватало. Уроки наблюдений, истин вечный блеск, Был полон тайного значенья каждый всплеск, И ветра стон, и солнца пламенное веко… Уже прочёл он всё о сердце человека. Я на Коимбру променял приют лесной, Где ректор-Пан стихи читает под сосной! Зачем? Да, может быть, причина просто в лени: Коза – там дрозд, поёт, чуть свет прогонит тени… Ах, Мануэл! Тоска! А издали мечталось… Но то же, что всегда, со мною снова сталось: Лишь даль меня влечёт, мистерия надежды, Ну а вблизи – спадают лёгкие одежды С моих иллюзий и – вдруг всё перевернулось. Душа от изумленья всколыхнулась… Вот и таверна знаменитая Камелий[30] Была ты небом для меня, на самом деле, Где ужин подаёт Мадонна, не иначе, Студентам старших курсов, баловням удачи. Ах, на Мадонну я взглянул из-за кулисы: Камелий больше нет, осталась «camelice»[31]. Но проступает в суете пустой, постылой, Другой Коимбры, легендарной, облик милый… Свет лунный здесь так ласков! Ну, а девы, девы… Как поцелуй пьянят, чаруют их напевы, Средневековые повадки и черты — Какие девушки!… Ах! не поверишь ты! Когда цвет ивы оттенил декор балконов, Нашёл и я себе весёлых компаньонов По дому. Возле них, как солнышко пригреет. Вот, Марио[4]– всегда развеселить сумеет. При нём и смерть бела, и значит, будем живы: Смеются даже ветхой мантии разрывы! Фернандо[5] не видал? Как остроумен, страх! Ну, вылитый из Сантареня он монах! Дуэт голландочки, блондинки в горностае, И португальца… Ну, а Мишку[6]? То святая Тереза Иисус в мальчишеском наряде… Ну, приезжай сюда, дружище, Бога ради! Я знаю, ты пленишься этой стороной, Давай мне руку, и пойдём скорей со мной! Пробило четверть: перерыв. Ну, вот, смотри! На это стоит посмотреть, держу пари… На галереи, где века гуляли мавры, Сейчас из тесных клеток выйдут бакалавры. Их спины сгорблены, а голоса негромки… Ну, кто поверит, что они и есть потомки Отважных моряков шестнадцатого века? Худые, бледные, учителей опека Их обескровила… Да ты не хохочи: Ну как такие смогут взяться за мечи? – И доктора[7]? – Вон те, которые построже. Два исключения, другие все похожи: Великий Пост Души! На всех печать поста… Смеёшься? Нам с тобою, грешным, не чета. А тот надменный великан со статью кедра, Что на меня так нежно смотрит, – это Педро Пенеду[8]! Педро мой! И надо так случиться, Что я, счастливец, у тебя могу учиться! О, Педро! Милый друг! Душа моей души! Я помню маленьким, когда в ночной тиши Капризничал, то нянюшка моя, бывало, Меня пугая, буку – Педро – призывала. Я затихал, она ж, используя находку, Ну, имитировать тяжёлую походку… – Тук! Тук! – Сейчас войдёт! Не любит он нытья! И ты входил, о Педро, в страхе видел я! Мой старый Педро! Призрак, пугало из детства! Я так тебя люблю, что даже знаю средство, Как сохранить твой труп нетленным на века (Однако Педро не умрёт наверняка!): Возьму тебя и, увенчав зелёным миртом, Засуну в башню, что заполню чистым спиртом, И для потомков налеплю на ней гигантский Ярлык: «Аль-Бейд, король, владыка мавританский». Чу!.. Мануэл, сигнал! На волю поскорей! Пойдём… Ведь солнце нас встречает у дверей, Там душу освежим, целуя и любя… В места мистические поведу тебя: Пейзажей нет и незабвеннее и краше! Тентýгал, Тóрреш, Сéлаш, Оливáйш, Сернáше, Фигéйра-деЛорвáн, Кондéйша, Назарé[32]! В моём вы сердце, как листочки в янтаре… Течёт из сердца в бликах солнечных лучей Воспоминаний несмолкающий ручей. Кондейша? Ну, пошли, там праздник бьёт ключом! – А солнце, пыль, толпа?! – Нам это нипочём!! Глаза девичьи – лунный свет, и нежны лица. Студентам с девушками любо веселиться: Цветы с груди подруг срывают, трепеща, И плечи их укрыть спешат полой плаща. А старики молчат, мешать-то нет нужды: Один лишь поцелуй не натворит беды! Сельчане пожилые незамысловаты, Подходят за советом: мы же адвокаты, У нас – смекалка, ум и знание закона, В народе к «докторам» почтение исконно. Подходят: что им делать? Лишь пробились всходы, Тут ливни, как на грех – весь труд испортят воды… – Что делать? Пейте их! – подскажут им нарочно. Уходят, обещают выполнить всё точно. Тропинка вьётся возле ярких страстоцветов… Ах, горе вам, бедняги, от таких советов! Тентугал? Утра синь! Бери скорей перчатки. Где шляпа? Собрались? Ну, вот, и всё в порядке. Всего-то десять миль, и тракт сейчас пустой, Алберту[9] ожидает нас и милый Той[10]. Сегодня чудный день! Таким был мир в начале! С утра я видеть не хочу ни в ком печали! Дари нам осень аромат свой колдовской! Прочь, меланхолия! Вокруг – покой, покой!.. Вот чёрных тополей нагой, печальный ряд. Щеглы на ветках, пусть вас пеньем оживят! Стоите, грустные, с восхода дотемна, А ветер к вам несёт листву и семена, И птиц, и дождь, и сор, и тучи комарья… Бедняжки, тоже одинокие, как я…. А осенью вас ветер дерзко оголяет, Сгибает до земли и кашлять заставляет… Стоите в саванах, готовы для могилы, Напоминает мне ваш ряд, ваш вид унылый Домишки с краю для чахоточных в селе. И встретимся ли, нет – мы боле на земле? Но вечный есть покой и вечная краса, И души всех взойдут на эти небеса, Кто жил и принял смерть и в море, и на суше — И души чёрных тополей, и наши души. И там мы свидимся опять, где нет страданья… До встречи тополя, до нашего свиданья… И вот, уже пейзаж тоскливый за спиной, Пошли холмы звенеть травою-тишиной, Быки пасутся, мессы птиц в небесной шири… И солнце сеет справедливость в нашем мире… На костылях калеки, еле тянут ноги, Повозка наша быстро катит по дороге, Монетки брошу я, на них лучи играют, А внучки бедолаг монетки подбирают. Вот Сан Жуан ду Кампу утонул в пыли, И, наконец, Тентугал забелел вдали. Тяни, Пятнистый, живо, мальчик, постарайся, Ещё чуть-чуть – и отдых, ну, не упирайся! Мы едем всё быстрее, и пыль за нами вьётся… На месте! А Тентугал солнечно смеётся Домишками своими… Чудное местечко Люблю его: здесь лес, и монастырь, и речка!.. Монахиня здесь есть: краснею и бледнею, А словом ни одним не перемолвлюсь с нею. Куплю у ней пирог, проделав путь неблизкий, Мечтаю: в пироге есть место для записки! А это, ведь, конверт, себе я говорю, А вдруг в нём сердце милой, вот я посмотрю!.. Разрезал, а внутри – корица и мускат… И сердце лишь своё я повезу назад.

Коимбра, 1888-1889-1890

Саудаде

Тоска – «саудаде», тоска – ностальгия, Печальное слово! Гаррет так любил эти звуки благие, Как память былого! По деве с Мондегу, с Мондегу родного, Тоска без конца Лилась, выливалась из глаз у немого, Из уст у слепца. Тоска – ностальгия! Она вышивала, Слеза на ресницах… Трудясь над приданым, она напевала, О птицах, о птицах… Тоска! Как любила она напевать, Идя от новены… Смотрите: похожа на Божию Мать: Черты вдохновенны! Тоска-ностальгия меня настигает Под шелест дождя: «Тот, кто напевает, беду напугает»[33], Я пел, уходя… «Студент – твой Виржильу, во Францию доля Его увела! Не плачу, его задержаться неволя, Ах, мне бы крыла…. «Сто рек, эти реки шумливы и скоры, Меж нами легли… За теми горами другие есть горы, Другие вдали! «Ах, годы разлуки промчатся, промчатся, Вернётся учёным, И в церковь святую пойдём мы венчаться С моим наречённым! «Виржилиу – ангел; как я – он высокий, Замру, вспоминая… Его поцелуи… Исполнятся сроки, Ах, Матерь Святая! «Любовь – утешенье, венчанье на царство, От скуки заклятье! Любовь – та болезнь, от которой лекарство Лишь смерть иль объятья. «Хотела сказать о любви у вербены: Лишь имя шептала… Ирене молчала (Зовусь я Ирене) И вся трепетала. Как шёл он к калитке, луна голубела… «Останься», – шептала. Ах, эти глаза! Я всегда их робела… И смотрит устало! «Ах, профиль Терезы в заветной тетради, Вечерняя синь… О, сумерки в Лáпе, о ночи в Эштрáде, Шопáл и Жарди́нь! «Глаза, как провалы, лицо восковое Мне видится снова! И голос Виржильу, ах, слаще он вдвое — Из мира иного! «Тоску изливаю в молитвах и пенях: Прошу одного… Горят мои свечи, и я – на коленях… Но нету его! «Рождались деревья, росла вместе с ними, Как прутик, легка! Засохли деревья, сменились другими… Ах! жизнь коротка! «Ты, речка любови, течёшь из Портéлы, Впадаешь ты в море, Не видишь ли парус? Не видишь ли белый? На вольном просторе… «Мондегу, летишь ты горами и чащей, Вдоль пашен, полей. Мондегу приливов, стремнины журчащей, Больших тополей! «Но, ах! Мой Мондегу, певучий, любимый, В тени бересклета Приходит – уходит, всё мимо, да мимо, И нет мне ответа….»

Париж, 1894

Путешествия по моей земле

Смотрю на угольки в жаровне И вспоминаю, всё любовней, Деньки, когда я был юнцом; И счёт часам в мечтах теряю: Поездки[34] наши повторяю По Дору[1] старому с отцом. Какие чудные вояжи! Сложив пожитки в саквояжи, С рассветом мы готовы в путь. – Прощайте! Коротка разлука, – Адеуш[35]! – колокольцев звука Ну как теперь не вспомянуть? Катилась день и ночь карета, Звенела в переливах цвета От света пьяная земля. О, Боже! Было всё так ново: И запах луга травяного, И лёт неспешный журавля. Тока и ветряки, сараи И замки – всё в себя вбираю, Что мимо движется в окне.. Пейзаж возвышенный и милый, Как чреву, что меня носило, Тебе обязан всем во мне. На проводах вблизи усадеб Любились в месяц птичьих свадеб И трясогузки, и щеглы. А реки, тихие в долине, У моря пенились в стремнине, Гривасты, взбалмошны и злы. Под солнцем – злато кукурузы! Там пахарей пестрели блузы: Внеси навоз, добавь золы, Соху готовь, да помни сроки… На целине звучал далёкий Протяжный рёв: «Эгей! Волы!» Когда ползла карета в гору, Скрипя и жалуясь, в ту пору Крестьян встречали мы; чуть свет Поднявшись, ждали у обочин. Я грустен был и озабочен, И долго им глядел вослед. Их облик робок и смиренен, Скорее жалок, чем степенен, Как с горечью я отмечал. Снимали молча шляпу или «Благословен Господь!» твердили, «Да славится!» – я отвечал. И мягко сумерки спадали, Ещё закатом рдели дали, И плакал ледяной родник. Кто Траз-уж-Монтеш[2] позабудет? Шум родника здесь жажду будит. Пробившись сквозь густой тростник. И вот – подъём на тракт Новелаш[3], Здесь толстый красный Кабанелаш Вручал мне вожжи и при том Шутил, что кони упросили: Со мной они довольны были, Я их не мог стегать кнутом. Гостиница за поворотом, Стремимся мы к её щедротам: Дом славный, звался он Казайш[4]. Приветны доны Аны взоры: «Чего хотят мои сеньоры?» Бифштекс божествен, хлеб свежайш… «Садитесь, кушанья простыли». Ох, блюда вкусные, простые, Смеялось на столе вино, В часах кукушка куковала… Но Кабанелаш входит в залу: «Идёмте, в путь пора давно». Я видел, как на небосклоне, У португальской ночи в лоне Светило яркое зажглось, И светом предрекло бесстрастным: «Поэтом будешь и несчастным!» Так сказано, и так сбылось. Мой бедный Принц, о чём мечтаешь, В каких ты небесах витаешь Под сенью звёздного шатра? Или, рождённый трубадуром, Любовным мучишься сумбуром: Любови первой – грусть сестра… И вновь на землю тени пали, В плащах согревшись, люди спали. Бывают ночи так свежи… Я спать не мог, о, Бога ради! Ведь дальше, там, на Тровоаде[36] Порой случались грабежи! Разбойники! Мечта мальчишки! Плащ, пистолеты: всё, как в книжке, Я б путникам не угрожал, Зла против них не умышлял бы, А милостыней оделял бы, Подвешенной на мой кинжал. Что ночь – светлей луны сиянье, Под слёз её очарованье Карета всё катилась в синь. И к полночи всенепременно В село въезжали мы надменно Под звон бубенчиков: «Тлинь-тлинь». Наш дом среди большого сада Сиял огнём, как для парада, Смущённо отступала мгла. Казалось, что со всей округи Сбежались со свечами слуги, И бабушка с улыбкой шла. О, Иисус! Тут не до скуки! «Что за глаза, какие руки! О, Боже!» – слёзы из-под век… Объятия, вопросов море И восхищение во взоре, Как будто я здесь не был век. «Скажи, а как твои занятья? Хотела бы тебя видать я Учёным! Смог бы отдохнуть. Устал в своей Коимбре, бедный? Цветочек мой, худой и бледный! Уж не любовь ли нудит грудь? Пойдём-ка, отдохни с дороги», — И наставленье на пороге: «Смотри: со светом не уснёшь!» А в комнате в часы ночные Уютно, простыни льняные… О, запах льна, он так хорош! Вода для умыванья плещет, А всё во мне уже трепещет, Я мысленно стихи пишу. «Мой мальчик, помолись в постели, Свет не забудь же, в самом деле…» «Ах, бабушка, уже гашу!». Притворно, для родных, зевая, Я книзу проносил, скрывая, Гаррет[37], о, страсть моя! Читал… Чуть погодя, мольба всё та же: «Цветочек, ты не слышишь даже! Свет погаси, ведь ты устал!» «Гашу, гашу!» – спешил с ответом, А всё читал; перед рассветом — Вновь бабушка: «Ответь, ты спишь?» Я спал, рассвет вставал, желтея, Мне снились тётя Доротея И милый Жулиу Диниш[38]. О Португалия родная, Эпоха детства озорная… Я на чужбине всё сильней Люблю вас! Не имел наследства, Не знавший путешествий детства Иль бабушки – под стать моей!

Париж, 1892

Чёрные фиги

– О, вы, зелёные смоковницы, что плачут По всем путям, людьми от века нелюбимы! И новобрачные под ваш шатёр не прячут Любви бесценный дар от нас, идущих мимо. – Зелёные фиги, зелёные фиги, Пускай говорит! Любовь ваши кроны у старенькой риги В эдем претворит! – Весь мир не терпит вас, от мала до велика, Пичуги гнёзд своих в ветвях у вас не вьют. И место, где вы есть, и сумрачно, и дико, И грязь, и лужи там, а вовсе не уют. – Одну посадите вы мне над могилой, Запомните ж вы! Пусть фиги чернеют, как траур унылый У бедной вдовы! – Ваш запах тягостен и вреден обонянью, Противен всем вокруг, и не о знати речь… Крестьянин, нос зажав, меж вас проходит ранью И ввечеру он в печь – не вас несёт зажечь. – Ваш запах, как ладан (не знаю душистей!), Ну, как не ценить? Ах, если б для милой на тонком батисте Его сохранить… – Костлявые, в тряпье зелёном и без кожи, К нам ветви тянете, а вид ваш озабочен… О милостыне вы нас просите, похоже, Как нищие, что ждут прохожих у обочин! – Ах, нищим подобны, и спины вы гнёте Под грузом плодов! Никто не подаст вам, вы – нищим даёте От ваших трудов… – О, горе вам! гниёт упавшая лесина, И плотник не придёт использовать её. Для виселицы лишь подходит древесина, И вешают на ней презренное ворьё. – Ещё клеветы я глумливей, – о, Боже! — Не слышал досель! Из фиги хочу себе брачное ложе!… Потом колыбель. – Друзей у смоквы нет среди других растений… А капли чёрных фиг средь голизны видней, — Они, ведь, капли слёз всем ненавистной тени: Повесился он здесь в один из страшных дней! – Ах, чёрные тоже, на белом так чётки, Мне сердце пронзили — На скорбной Голгофе в руках Его чётки Скользили, скользили… – Когда смоковницу откроет лунный свет, Нагую осенью, под нею лист опавший, Я вижу пред собой Предателя скелет Он плачет вечно тут, Учителя предавший. – О, вы, мои фиги, забудем досаду, Пускай говорит! Огонь ваш в камине, чарующим фадо Пылает – горит…

Коимбра, 1889

Колокола

1

Колокола поют венчанье, Светло звучанье! Колоколов светло звучанье, Поют венчанье! Ах, девушка, красива и стройна! Глаза лучатся! Народ с восторгом шепчет: «То Луна, Её черты лучатся…» Когда с невестой, – как она стройна! Пойду венчаться, Народ у церкви скажет: «То Луна Идёт венчаться…»

2

Колокола звонят крещенье, Как стройно пенье! Колоколов так стройно пенье, Звонят крещенье! И окунают ангела в водицу, Водой омыть, И окунают ангела в водицу, Водой грязнить. Ах, крёстная, услышь, как, бедный, он кричит: Ты плач его уйми, утешь его, люби, — Потом утешит Смерть, а душу Бог призрит: О, не скорби…

3

Звон погребальный плывёт над Минью[39] Небесной синью! Звон погребальный небесной синью, Плывет над Минью! Мой ангелочек, какой нарядный! Гляди! Гляди! Из кожи туфли, расход изрядный, Гляди! Гляди! Телячьей кожи, расход изрядный, Гряди! Гряди! Пойдёшь в могилу, такой нарядный… Гряди! Гряди!

4

И колокол зовёт к новене, Звук сокровенней. Звук колокола сокровенней, Зовёт к новене. О, девушки, в покое забытья Молитесь! Литания о душах, как моя, Молитесь! О, Матерь скорбных, мой оплот средь бытия, Быть может, дочь ты дашь мне в час благословенный, Чтоб мог идущей с матерью её увидеть я Во дни новены…

5

К последнему причастью звон Со всех сторон. Доносится со всех сторон К причастью звон. Зажгите, люди свет в ночи, Зажгите! Пусть плачет в окнах воск свечи, Зажгите! Пронижут небо звёзд лучи, Зажжётся! Сейчас меж звёзд душа в ночи Зажжётся…

6

Чу, похоронный звон в предместье, Звонят все вместе, Колокола звонят все вместе В одном предместье. Они лежат под образами. Сеньор! Сеньор[40]! Лежат с закрытыми глазами. Сеньор! Сеньор! Грущу о тех, кто молчалив под образами, Ах, рану ты мою не береди… С закрытыми глазами! С закрытыми глазами! И руки на груди. Вот, похоронный звон в предместье, Длин! Дланг! Длинг! Длонг! Колокола звонят все вместе, Длонг! Длин! Длинг! Длонг!

Париж, 1891

Полная луна

Под влиянием луны

Вновь осень. Воды дальние горят: То солнца бриг пылает, умирая. О, вечера, что таинства творят, Что вдохновеньем полнятся до края. Дороги, как вода, вдали блестят, Текут они, как реки в лунном свете, А рек сереброструйный стройный лад, Как будто трасс причудливые сети. И чёрных тополей трепещет ряд: Шаль просят, чтоб согреться, у прохожих, А трясогузки так пищат! пищат! Справляя свадьбы в гнёздышках пригожих. Как благовонье, мелкий дождь душист, Так сладко ртом его ловить левкою! Невеста-деревце под ветра свист Роняет флёрдоранж, взмахнув рукою. Залётный дождик – гость из дальних стран, Давно безводье землю истощает. Гремит с амвона падре-Океан: О пользе слёз Луне он возвещает. Луна, в чей плен так сладостно попасть! Луна, чьи фазы помнят при посеве! На океан твоя простёрта власть, На женщин, тех, что носят плод во чреве. Магичен в полнолунье твой восход! Твой ореол – Поэзии потоки, Их, кажется, струит небесный свод: Смочи перо – и сами льются строки… Октябрьским вечером придёт Луна Сменить волшебным свет бесстрастный Феба. Изящества и прелести полна[41], Монашка вечная ночного неба.

Порту 1886

Дон Неудачник

Добрый друг, о котором пою, Невезучим родня горемыкам, Он предчувствовал долю свою: Родился с горьким плачем и криком! Бедный мальчик, заранее зная: Удручённым покоя здесь нет, — Горько плакал, родных умоляя, Чтоб его не тащили на свет. Восклицая: «Уже озорство! Ну, и хват! Так и ждёт нахлобучки!» Акушерка без спросу его Подхватила под белые ручки. Вырос он, увидал без труда: Проку в жалобах, в общем-то, мало… В меланхолию впал он тогда, И она его не оставляла. Страсть любовная грянула грозно И сразила его наповал. Суицидом он бредил серьёзно И луне обещанья давал. Был в Коимбре однажды обед. Пьют студенты, витийствуют в раже! Он вина обоняет букет, Но не пьёт, ну, ни капельки даже! Да, подобного нет сумасброда: Он не ел, и не спал, и не пил. Он – наследник великого рода, От семьи – и аскеза, и пыл. Приходил в дом игорный, сеньоры, А друзей там его – без числа. – Ах! Он сглазит! – шептали партнёры. Так и было: им карта не шла. Как-то в мае приспела пора: Проводили призыв ежегодный. Он приехал, но все доктора Пишут: к армии он непригодный. От несчастий уставший тогда Стал он странствовать – в пику кручине, Но сходили с путей поезда, Пароходы тонули в пучине. Он спасался на шлюпке… Сердит, Бог морей всё ж карал по-хозяйски, То канал де Ла-Манш подтвердит И сиятельный рыцарь Бискайский. Будь экзамен, будь конкурс какой — Средь последних всегда, бесталанный! И, вконец замордован тоской, Одержим стал он манией странной. Вот к примеру такой анекдот, Сами черти в насмешку внушили: Будто все, кто в деревне живёт, Погубить его разом решили. Он хитёр, не попал в западню, Значит, способы будут другими. И теперь ему дважды на дню В воду яд подсыпают, как в Риме. Что же делать? Он рыб достаёт: Пусть поплавают прежде в кувшине! Живы рыбки – без страха он пьёт, — Только эдак и дожил доныне! Как наивны его миражи… Ну, давайте рассудим толково: Вы-то сами, мои госпожи, Вы смогли бы любить вот такого? Ум живой и всегда увлечённый, хоть и помнит, что всё – суета, Он теперь на земле освящённой Ищет мощи Исуса Христа. Вы, сеньоры, пускаетесь в свет, Может, встретите вы горемыку: Просьбу вспомните, важный предмет: Земляку передайте привет… Бедный Шику, мой друг! Бедный Шику[1]!

Париж, 1893

Моя трубка

О, трубка! Дивное кадило, Тебе я должное воздам, В честь прошлого, что так мне мило, Курить я буду фимиам. И этот дым, душист и тонок, Напомнит, как я вечерком, Ещё проказливый ребёнок, Боясь отца, курил тайком. Счастливыми, цветными снами Возникнут, в памяти летя, Мужчина в полутёмном храме, За ручку с нянькою – дитя. И в тишине слепой и хрупкой, В ночной глубокой тишине, Оставив всё, с любимой трубкой Беседую наедине. Я с трубкой обо всём судачу В той башне Анту[1], где живу. Проходит ночь…Порой я плачу, Куря и слушая сову. Ах, трубка, я молчу об этом, Но про себя печалюсь я: Верна ты дружеским обетам, Но где другие – где друзья? Укрыл давно их сумрак синий… Ближайшие, те, трое, Те[2]… Погибли или на чужбине Следы их скрыты в темноте. Коль Бог настроен благодушно, Прошу о мёртвых, и во сне Они, печально и послушно, С кладбищ своих идут ко мне. Гостей из этой дали дальней Встречаю, обращаясь в слух, Беседуем мы с ними в спальне, Пока не закричит петух. Другие странствуют по свету, Пять океанов, миль не счесть… Сто лет от вас ни строчки нету! И живы ли ещё? Бог весть… Сиротство так сродни покою, Живу, печалью осиян. Друзья, что навсегда со мною, Вы: осень, трубка, океан! Когда застынет кровь в ознобе, И я закончу путь земной, В украшенном, добротном гробе Подруга трубка, будь со мной! Сиделка, ты меня устроишь, Обрядишь и проводишь в путь, И коль глаза мне не закроешь, Не страшно! Только не забудь: Пускай моя подруга трубка Лежит со мною, в головах. Набей её полней голубка:. Табак «Голд Флай» – я им пропах… Дружок, ну как отель «Могила»? Комфорт неважный в номерах? С тобой и здесь устроюсь мило, Забуду, что теперь я прах…

Коимбра, 1889

Баллада о гробе

Сосед мой – плотник. Он торгует От Доны Смерти разным платьем Всё наметает, обмозгует, И шьёт, и рад своим занятьям. Всем деревянные костюмы Он мастерит: чужим и сватьям; Хоть бедняки, хоть толстосумы, Сработает на вкус любой, В пределах выделенной суммы Украсит бархатом, резьбой. Моё пальто мне надоело И я не совладал с собой: Пошёл туда: – Костюм мне нужен… Сосед тотчас взялся за дело: Искал везде, забыв про ужин… – Вот этот дёшев, очень мил. (Он сшит по моде, не обужен, Я сразу о цене спросил). – Отглажу, чтоб при всём параде, — Добряк рубанок ухватил. Друзья, поверьте, Бога ради: Что на своих похоронах В таком изысканном наряде Я буду денди – просто «ах!»

Париж, 1891

Красная лихорадка[42]

Ах, розы винные! Откройтесь мне до донца! Целую вашу грудь, о, как она сладка! Хмелею всё сильней: я пью настой из солнца О, этот терпкий вкус последнего глотка! Цветки кровавых роз! откройте грудь смелее, И запаха волна долины наводнит: Офелий лунный лик, в речной струе белея, В том запахе живёт, поёт, влечёт, манит… Камелии! чуть-чуть вы губы отворите: Луне, одной луне – томленье ваших чаш! Мне, наперстянки, яд пунцовый подарите, Тюльпаны, дайте мне багряный гений ваш… Ах, маки, я сражён, и вы – мой сон бредовый, И я пчелой вопьюсь в безумно-красный рот. Мой улей я создам, о, это дом медовый: Жестокой жажды жар…пунцовый сумрак сот… Вы, астры, щёки мне раскрасьте в цвет коралла Чтоб кровью молоко и оникс лалом стал. Так после боя всё в крови густой и алой, Снаряды и сердца: кровоточит металл… Я страстоцвет молю, молю средь тьмы хулящей: Раскрой же лепестков истерзанную плоть, Ты, ярость цвета, ввысь извергни огнь палящий! О, красный хохот язв и мук твоих, Господь… Цветы раскалены – дымящие вулканы! О, лавою своей натрите вы меня! Во мне звучит оркестр из ваших гимнов тканый, О, дайте силы мне! О, дайте мне огня! О, дайте крови мне: пусть кровоток цветочный В моих сосудах жизнь блаженно разольёт! В них крови нет своей, они бесцветны, точно Печаль в них обжилась, на всём её налёт… Не скрыть больной души, но есть одна отрада. Цветы! Как встречу вас, скачу повеселев! И кровь тогда бурлит подобьем водопада, И вою, и реву, томимый жаждой лев! Врезаюсь в небосвод, где звёздная дорога, Где Бесконечность льёт кипящим серебром, И завершу полёт у стоп пресветлых Бога Из катапульты ввысь заброшенным ядром. Люблю я красный цвет! Пусть гостия заката Рассеет скуку мне, сожжёт печаль дотла… Но в миг, когда душа беспамятством крылата, Шарлотта, мой цветок! Она бела, бела…

Леса, 1886

Закаты Франции

– Старое вино солнечного зноя! Чашу мне налей славного Грааля. Солнца багрецом, точно после боя, Запад-цирк залит под пятой мистраля. Чужестранцы вы, мне вы не родные, Франции закаты, не люблю вас, нет! – Солнце, ночь близка! В пелене тумана Напоследок твой шабаш хороводит… Падре-Океан из муки багряной Гостию слепил, причащать приходит. Троицы лучи на стекле цветные, Час, когда помол мельники честные Понесут домой, оставляя след… Мощь твоя, закат! Дантов Ад камлает: Грозный бой светил! Праздник злых колдуний! Страшная, в крови, голова пылает, Заклиная день мраком новолуний. – В мире в этот час тишина такая! Франции закаты, не люблю вас, нет! Смеха семь цветов: радуга искрится, Там Иуды зрак меж орлов! О, Солнце! Пусть же развернёт свиток Плащаница, Лик Христа явив в каждом волоконце! В этот час замрёт суета людская: Мне кивнёт Инеш, лавку замыкая, И идёт с полей Педро, наш сосед… Солнце! Ты – титан сей летучей глыбы, Кровь её ты льёшь: вся в крови орбита. А сама Земля, то ль с креста, то ль с дыбы, То ль твоим ядром грудь её пробита… – Час, когда вода раскроит суглинок… Франции закаты, не люблю вас, нет! Море и закат! Зелень льёт пурпурным… Грозовая даль! Мчит мистраль сурово. В сумерках мычит лунная корова, Брызжет молоком, жёлтым и лазурным Час, когда пройдут в золоте пылинок, Девушки, что в храм горлиц-урсулинок, Чистый и благой свой несут рассвет… Ах, мои глаза! Двое старых пьяниц! Солнце! В честь твою – сладкий хмель муската! И горячкой в грудь винных чар багрянец… Здравие твоё, Сир Фальстаф заката! – Я люблю закат, но не столь кровавый, Франции закаты, не люблю вас, нет! Ну, прощай! Пора. К ночи разыгрались Моряки-ветра, не по души ль наши? А светила в круг в кабачке собрались, Пьют они и пьют медленные чаши. О, чахотки след – плат от крови ржавый! О, небес плевок свету Божьей славы! Франции закаты, не люблю вас, нет!

Париж, 1891

Наугад

Первый мужчина Какой огромный мир! И я так одинок! Отец мой – небо. Мать – гора меж двух дорог. Гора Знай: волосы мои – вся тьма лесов тенистых, И вены – речек синь, прозрачных, нежных, чистых. Реки Мы – Лета пот, елей на травяном ковре, Луны водой святой мы станем в январе! Луна Я – древнее ядро: столетьям несть числа, Как – Бога супротив – Земля войну вела… Земля Одно из яблок я, а было их немало… И к деве в некий миг я с яблони упала! Яблоня Ещё плодов не счесть! Идите все в мой сад, Трясите яблоню – и звёзды полетят! Звёзды Глядимся в зеркало морей, роняя свет, Морские звёзды там рождаются в ответ… Море Я – падре. Из воды мои святые книги: Зажгите мой алтарь, вы, красные молний миги! Молнии Мы – сумрачных ночей крылатый дикий конь, Погоста Вечности блуждающий огонь. Вечность. Я – море нежное, здесь можешь отдохнуть. Надежды высохла река…забудь… забудь… Надежда Я умерла, ушла, нет более Надежды, У кипарисов на Земле – мои одежды. Кипарисы Мы кладбища покой всегда храним печальный: Указываем ввысь как символ погребальный. Кладбища В раздумьи небеса: ещё вся рожь не сжата, Всех мёртвых не вместит юдоль Иосафата… Мёртвые Столетья рушатся, и все проходят сроки — Мы ж – сони вечные, и вечно одиноки!

Порто, 1885

У огня[1]

Ноябрь. Один! Мой Бог! Как этот мир мне скучен! И ни души нигде…Лишь марево свечей. Ночь длится без конца… О, Боже! Я измучен. Как ветра жалкий вой, моей душе созвучен Сплин этих нескончаемых ночей! Как холодно! Окно, где тесно чёрным тучам… Постель, как лёд… Жозеф[2], ещё угля! И лишь когда умрёт всё в пламени певучем, И сердце, догорев, взовьётся, став летучим, Сон снизойдёт, мне веки тяжеля… Мяуканье и вой – то ветра истерия: Шторм близится, и небосвод свинцов! На шкотах, эй! Рыбак! Читай «Аве Мария!» Вода так холодна! Безжалостна стихия… Как страшен вид плывущих мертвецов! Сон не идёт. Тоска! Под тихий свет лампад И за окном струящуюся просинь Меня уносит боль. Распад сознанья, ад Сомнамбулический. Я вижу листопад В апреле… О, души скорбящей осень! О, жизнь! Счастливцы те, чьей жизни рвётся нить, Я знаю: умирающие кротки… Твоё сиротство, Смерть, хотел бы я делить! Чу! Стук. Здесь кто-то есть? Вновь начало штормить?.. То бедный Жорж! Он кашляет в чахотке… Ноябрь чахоточных! Пора недомоганий И судорог последних до утра… Священник радостен и потирает длани, Аптека соберёт с больных побольше дани, У плотников – горячая пора… Вот поезд… Он меня на миг преображает, Но прошепчу: «Не надо, не прельщай…» «Прощай и в добрый путь!» Пусть нас мечта сближает, Пусть счастлив будет тот, кто нынче уезжает, И горе всем оставшимся… Прощай! Все странствия – обман, и в мире всё обман: Зло всюду – от людей, добро – от Бога… Антеро[43] милый прах! Там бьёт крылом баклан… Хочу молиться там, других не надо стран, Лишь в Áгеда испить воды немного… В Испании я был, там улочки узки, А Франция так по ночам пригожа! В Германии блуждал, одетый щегольски… Я видел много стран, моря, снега, пески… Тоска! Тоска! Везде одно и то же! Уймите звуки вы циничных этих песен, Пивные душные. О, звёзды в вышине! Природа, лунный свет! Мне здешний воздух пресен! О, тополя в ночи, чей запах так чудесен, Подобные мечтам… Ещё вы снитесь мне! Меня не мучит боль. Я счастлив этой верой В Иную жизнь, там, в Небе ледяном. Я продал книги, я идеи счёл химерой, И медальон[44] ношу я на цепочке серой, Беседую с ним часто перед сном. А дождь идёт…Мой Бог! Как этот мир мне скучен! И в доме никого. Лишь ветер – в сто бичей. Ночь длится без конца… О, Боже! Я измучен. Как ветра жалкий вой, моей душе созвучен Смертельный сплин моих отравленных ночей!

Париж, 1890–1891

Луна ущербная

Всадники

– Всадник, что так мчишься рьяно И куда – средь темноты? — Ветер воет окаянно, Продираясь сквозь кусты. Молча скачет меж бурьяна Всадник, погружён в мечты. – Ты куда – галопом мчишься, Воздух рвёшь на лоскуты? В монастырь ли постучишься? Алчешь горней чистоты? Что же ты меня дичишься? Для псалмов – мои альты. – Коль письмо везёшь, доставлю, Ну, давай сюда листы, За минуту службу справлю, Право, сам увидишь ты. Рыцарь скачет, как на травлю, В удила впились персты. – Вот обитель, нам негоже Опасаться высоты. Раздобуду я одёжи, А подходы не круты. И луна поможет тоже Прясть воздушные мосты. – Может, ты поход готовишь? Конь мой – чудо красоты! Сядь – и нас не остановишь, Все старания пусты. Что же брови ты суровишь? Не победы жаждешь ты? – Помогу я другу милу, Вражьи я сниму посты, Отберу у ядер силу: Не пробить мои щиты, Погоню врагов в могилу, Как покорные гурты. – Хочешь плыть на каравелле? Знаю все вокруг порты. Коль подую еле-еле Средь безбрежной широты, Глядь: стрелою полетели Шхуны, барки и плоты. – Ты какого жаждешь средства, Чьей ты ищешь доброты? Дом родной, златое детство: Сны и помыслы чисты? Драгоценное наследство — Сохранил средь суеты? – Вижу, светится оконце: Тёти старенькой черты, Золотое веретёнце, Нити тонки и желты. Просушил я их на солнце, Ох и славные холсты! – Чай, о матушке скучаешь? Я на гроб ей клал цветы, Редко души повстречаешь Столь невинны и просты. Повидать её не чаешь, Мчишься… кладбище… кресты… – О сестрице ли тревога? Треволнения пусты: Ярче счастья нет у Бога, Нету высшей правоты: Мать с младенцем у порога, Был вот так любим и ты!.. – Рыцарь, братьев ищешь что ли? Бьются в сети нищеты. На чужбине много боли, Суеты и маеты, И не свидеться вам боле До кладбищенской плиты. – О друзьях грустишь всечасно? Нет постыдней слепоты. Тех лишь хвалят сладкогласно, Кто полезен, ну а ты? Фига без плодов напрасна, Коль без пищи животы. – Призрак! Вздумал ли жениться? Что ж, красивей нет четы. Дочка графа – та девица, Плачет… Жаль мне сироты. Хочешь здесь остановиться?.. Всадник мчится сквозь кусты. – Может, алчешь славной Доли, Смысла жизни, Красоты? Я за Долей в чистом поле Трём коням сломал хребты… Замер всадник, как от боли, Пробудился от мечты: – Ветер, да! – на зов ответил, — – Где дорога, знаешь ты? Призрак юн и взором светел, Кудри жёлтые густы. – Зря ты эту цель наметил, — Аль не видишь всей тщеты… Не ведут туда дороги, Хоть бери коня в кнуты… Звуки речи были строги, Рвали сердце на шматы… Справа – горные отроги, Слева – реки да мосты… То не первый луч денницы, Окровавлены черты, Кудри, золото пшеницы, Побелели, как холсты. У заброшенной криницы Пел петух до хрипоты. – Ну, прощай! Зовёт денница, Время обходить посты: Кораблям давно не спится, Ждут гудящие порты. Всадник-ветер снова мчится, Воздух рвёт на лоскуты.

Париж, 1891

Жизнь

Вы, очи грустные, осенние пожары, Чей свет мерцающий, как дальний звон кифары! О, чёрные глаза! Чернее ран Христа! Торжественная тень восставшего креста! О, пропасти в ночи! Пучина без ответа! О, блики лунные в глазницах у скелета! О, тьма мистичная! Тяжёлая завеса Скрывающая день! О, тьмы святая месса![45] Вы, очи Осени, огромны, вдохновенны! Глаза, зажжённые как алтари новены! Вы светите больным и жизнью удручённым, В тюрьме томящимся несчастным заключённым! Вы – свет прощения на небе заревом! Вы – маяки для тех, кто в море штормовом! Вы в порт ведёте их меж бурунов-ловушек… Вы – угли в очаге у немощных старушек! Святой огонь, куда макает бард перо! Вы – светляков в ночи живое серебро, Ведущих путников во мраке бездорожья! Соборование усопших, милость Божья! Те окна тьмы, что на лице твоём открыты, Мерцают, как в печи небесной – антрациты! Свет августа, луны, ночной волны озёрной! О полнолуние! О лунный бархат чёрный! О, луны чёрные, чей свет всего белей: Белее молока и пуха тополей, Белее в Божий рай открытого оконца, И Португалии полуденного солнца! Офелий очи! Вы, как двери в небосвод! Глаза, недвижные, как струи мёртвых вод! Вы властью тихой над людьми облечены, Как очи Жанны д’Арк, те были – зелены… Ясны вы, как с водой крестильною сосуды, Вы – звёзды пастыря, не знаете остуды… Глаза молящихся пред Девою святой, И состраданием полны, и добротой! Мне – несравненные – сияете в разлуке, И простираю к вам я ледяные руки… Зимою, в дождь, когда луны на небе нет, Земле вы дарите свой тонкий лунный свет, А летом ваша тень – укрытие от зноя! О, чёрные глаза! Вы – небо грозовое! Скажи, хозяйка глаз, единственных на свете, Зачем тебе глаза сияющие эти? Зачем, моя любовь?! Взгляни на мир, взгляни! Лишь скука – всё вокруг! К примеру, эти дни, В которые живём, до ужаса похожи На дни прошедшие, и в будущем – всё то же Нас ждёт… Тщеславие и то, что из него Проистекает: злость и подлость… Большинство Страдает им. Но, это зло – почти невинно… А гордость, как моя? – всех бедствий половина На свете от неё! Ты видишь, Боже, Боже! Сколь без огня домов – и как живут вельможи! Та – из дому нейдёт в поношенной одежде… Другому – срок платить, но никакой надежды… Сколь мук и нищеты, болезней без лекарства! Усилий тщетных, и сиротства, и коварства В психиатрической больнице мерзкой этой, Что мы привыкли звать своей родной планетой… Сколь кораблей, в шторма потерянных давно, И сколь покойников морское нежит дно… Смотрите же: идёт процессия несчастных! Вот юноша: влюблён и, в муках ежечасных, Пытается любви добиться – бесполезно… А этот? Что ни ночь, как совесть, точно бездна, Грозится поглотить и сон его уносит… Чахоточный хрипит, об исцеленьи просит… Смотри: дитя, оно коралловою башней Владело. Блеск её – иллюзий блеск бесстрашный! И что? Её орёл безжалостно пожрал, За плоть кровавую с высот приняв коралл! Который нынче день? Запутался я в датах… Чем дальше – тем грустней! Сколь спеси в дипломатах… А вот, смотри сюда! – политиков глаза! Знакомы нежность им и чистая слеза? Художник… Он журнал читает о себе, Там критика вовсю усердствует в гоньбе. А этот, светский лев, пустой, надутый франт Лелеет нежно свой придуманный талант. Ах, сколько глупости, невежества и барства! И говорят, их ждёт по смерти Божье Царство… О Божьем Имени глупец с трибун судачит… Столетнего отца сын бьёт, а тот лишь плачет… Смотри на бедняка из башни соляной: Как блещут стены в ней, глаз режут белизной, Не волн застывших след – блистают оттого, Что вылиты из слёз, из горьких слёз его! Смотри, несёт муку седой старик с клюкою, А сын людей дурит игрою плутовскою! Смотри: на пристани – как женщина рыдает! Видать, что из пивной супруга ожидает… Смотри: вон там, вдали, проходит пароход, Он наших братьев прочь – в Бразилию везёт… Вот, мертвеца на пляж, штормя, швырнуло море… О, Иисус! Смотри! Повсюду только горе! Цветок мой без шипов! О, кроткая моя! Для этих ли очей – весь ужас бытия? Затем кормилица тебя поила молоком, Чтоб увидала зла бестрепетного ком, Летящий меж пространств огромной тучей пепла К земле! Моя любовь! Уж лучше б ты ослепла…

Париж, 1891

Прощай! Во время грозы у побережья Англии

Ну, прощай! Уезжаю, родная, Я твой дом не забуду, клянусь! Осень мчит меня, горько стеная, Осень мчит меня, горько стеная, Но обратно я с солнцем вернусь. Ну, прощай! Дни в разлуке – что годы, И скулят, как побитый щенок. Холодны на чужбине восходы: Ты с родными, а я одинок. Ну, прощай! Паруса под ветрами Молят Господа: «Благослови!» Будешь прясть на молитве во храме, Будешь прясть на молитве во храме Пряжу белую нашей любви. Ну, прощай! Пароход уплывает, След струится от пены рябой… Наши судьбы пассат завевает: Океан, мы скитальцы с тобой! Ну, прощай! Точно пропасть темнея Колыханьем высокой воды, Океан, разве ты солонее, Океан, разве ты солонее Слёз моей непроглядной беды? Ну, прощай! Не обижу ни словом Эту верность, ни думой пустой: Твоё сердце под крепким засовом, И в руке моей – ключ золотой. Ну, прощай! Как лазурна земля, Как черна в океане дорога… Ах, француз молодой у руля, Ах, француз молодой у руля, Поверни же на юг, ради Бога! Ну, прощай! Помни, девочка, помни… (Дом твой там, где вдали – бирюза…) Португалию видеть легко мне: Лишь прикрою рукою глаза… Ну, прощай! Там, где вьётся баклан, Старый бриг нам сигналит всё глуше: Сжальтесь, сжальтесь, сеньор капитан, Сжальтесь, сжальтесь, сеньор капитан, И спасите усталые души! Ну, прощай! Как же ты далека! Наш «Иаков»[1] бежит всё быстрее. Даль темна, как судьба моряка, Ветер парус вздувает на рее. Ну, прощай! Взгляд мой тонет вдали, Отдан нас разделяющим милям… Тридцать миль до английской земли, Тридцать миль до английской земли, Ну а смерть – притаилась под килем… Ну, прощай! Провожая меня Ты, под звуки морского хорала, Страшный голос предчувствий гоня, Руки к небу с мольбой простирала… Ну, прощай! В этой пропасти вскоре Призрак голода встанет, суров! Умереть без причастия в море, Умереть без причастия в море, Без прощальных объятий и слов! Ну, прощай! На воде умирают, Как в пустыне, молись, не молись… Видом горькой воды нас карают: Обожжёт – только губы приблизь… Ну, прощай! – Капитан, что же будет? Не пришёл ли последний наш час? Он же, курс выверяя, рассудит, Он же, курс выверяя, рассудит: – Умираешь, дружок, только раз! Ну, прощай! Вот, со стеньги взирая, Ищет Франции земли моряк: Только небо и волны – без края, Шкот холодный от влаги набряк. Ну, прощай! Помолись за страдальцев, Завернувшись, как в саван, в туман, Море прежних времён португальцев, Море прежних времён португальцев, Открывателей сказочных стран. Ну, прощай! Вспоминай без укора Ты, чей лик я в душе берегу… Курс берём мы на Данию скоро: Гамлет ждёт меня на берегу. Ну, прощай! Не угоден он музам — Грех унынья и горьких стихов… Вот мы тонем, мой Ангел, под грузом Вот мы тонем, мой Ангел, под грузом Тридцати моих смертных грехов. Ну, прощай! Что за образ, парящий Над волнами, вон там, в облаках? Всяк воскликнет, его лицезрящий: – Матерь Божия! Славься в веках! Ну, прощай! Океан затихает Под Марииной лёгкой пятой… Море озером светлым вздыхает, Море озером светлым вздыхает Что в отчизне моей золотой! Ну, прощай! Не твои ли моленья, Не твои ли, Мой Ангел, крыла? Полно, слышать хочу твоё пенье: Матерь Божья уже помогла. Ну, прощай! Бриза нежные взмахи, В небе лунный маяк желтоглаз… Эй, развесьте на реях рубахи, Эй, развесьте на реях рубахи, Ведь луна – то же солнце для нас! Ну, прощай! Порт в барашках бурунных, Вот уж выбран, с усилием, трос… И швартов из волос её лунных, Из Марииных светлых волос! Ну, прощай! Уезжаю, родная, Я твой дом не забуду, клянусь! Осень мчит меня, горько стеная, Осень мчит меня, горько стеная, Но обратно я с солнцем вернусь.

Париж, 1893

Литания

Сердце твоё внутри моего прикорнуло, Как будто просит: «Оставь меня, не буди», И сном таким безмятежным дитя уснуло, Вошло и с тех пор осталось в моей груди. Спи, о дитя, что тебе до этого света! Спи, мой ребёнок, долгого, доброго сна. Когда проснёшься, а будет нескоро это, Подумаешь, что прошла минута одна. Спи, мой малыш, и белые сны приумножат Силы твои, пока к пробужденью летишь. Потом даже смерть тебя напугать не сможет, Привыкнешь ты к ней за время, пока ты спишь. Ты спи, мой ангел, не дам я тебя обидеть, Чудесные сны придут, если ночь длинней. Привыкнув ещё при жизни сны эти видеть, Продолжишь ты видеть их и в посмертном сне… Спи, мой сынок, средь снов ты спокойно окрепнешь, Забудь весь мир и меня, погрузись во мрак. Потом… с закрытыми глазками ты ослепнешь, Ты будешь слепым, cыночек, и лучше так. Спокойные сны колышутся еле-еле, Ты мне не рассказывай снов, ты спи, баю-бай. Душа моя песню поёт у колыбели, Как старая няня, ну, а ты отдыхай. О, как я счастлив своим мальчуганом нежным, Подобного нет, хоть сотни вёрст исходи. Младенец уснул сном тихим и безмятежным, Вошёл и с тех пор остался в моей груди.

Париж, 1894

Разговор с сердцем

Сердце, полно, ты не бейся, Сердце, хватит, отдохни. Наша боль, в слезах излейся, Наша боль, в слезах излейся, Сердце, сердце, ляг, усни… В мир пришёл я по ошибке, И оплакан звонарём, Лживый мир, неверный, зыбкий, Лживый мир, неверный, зыбкий, Мерзок мне! Давай умрём… Я, невесту выбирая, Долю звал, она – глуха. Может быть, земля сырая, Может быть, земля сырая, Примет, примет жениха. Нас растопчет, обезличит Время бешеным конём. Сердце, сердце, смерть нас кличет, Сердце, сердце, смерть нас кличет, Ради Господа! Уснём…

Коимбра, 1888

Мальчик и юноша

Жасмина ветвь, навек – душиста и бела, Осталась в прошлом, там, в немеркнущей долине. Вы, над моей судьбой простершие крыла, Голубки детства! где я отыщу вас ныне? Я думал: вечен день, не одолеет мгла Слоновой кости блеск от башни в ясной сини. Фантазия моя в той башне берегла Пленённый лунный блик и все мои святыни. Но птицы детства прочь умчались от земли, Растаяли вдали, как золотые склоны, И лунные лучи из башни утекли… Напрасно я кричу голубкам белым вслед, Летят ко мне назад на крыльях ветра стоны: Их больше нет, сеньор! Голубок больше нет!

Леса, 1885

Сон Жуана

Спит Жуан… (Ты, мать, скажи, Чтоб затихли те стрижи, Не шумели утром рано. Не будили бы Жуана…) Восемь дюймов в высоту, Да четыре вширь сочту: Знаешь, для орангутана Был бы он вкусней банана! Проглотить могла б и кошка! Знаешь, мельче он немножко Соловья-щебетуна… Но поболе, чем луна! Сон – чудесная стихия… Ты оставь его, Мария[46]! Не звоните, звонари! Море! Тише говори… Ты, Мария, прикажи, Чтоб не цвинькали стрижи, Не шумели утром рано: Не будили бы Жуана. Спит Жуан легко, беспечно, Спит невинно, вечно, вечно! Просыпаться не спеши: Мир, как море, для души, Может унести отливом… Лучше спи – и будь счастливым! Спой, Мария, для него Песню брата своего: «Нет грустней земной юдоли, Средство лишь одно от боли: Если сладко-сладко спишь — Всё проходит, мой малыш!..» И позволь ты посему Спать до старости ему! Будет мальчик подрастать: Всё при нём: краса и стать, Сам Господь росой кропит. Но всегда, всегда он спит… День настанет подходящий: Перейдёт Жуан твой спящий В мир, неведомый досель, Как в большую колыбель. В сновиденьях бытия Станет … больше соловья. Но для этого скажи, Чтоб затихли те стрижи, Не шумели утром рано. Не будили бы Жуана… Протекут без счёта годы… Станет он седобородый, И со щёк сойдёт румянец, Как роняет куст багрянец, Вот тогда и смерть, как няня, В сон его войдёт, дурманя. Выпьет он напиток млечный И проснётся к жизни вечной, Приведёт домой дорога: В тёплые объятья Бога. Но для этого скажи, Чтоб не цвинькали стрижи, Не шумели утром рано: Не будили бы Жуана…

Париж, 1891

Сонеты

1

В былые дни перо своё кровавил, Покуда жар от углей не угас, Искал в открытой ране, против правил, Свои чернила для чеканных фраз. Вот так я свой молитвенник составил, О жизни свой бесхитростный рассказ, Я в нём был прям, ни в чём я не слукавил, — И, может быть, он растревожит вас. Молитесь по нему и вы сполна Поймёте жизнь: нет муки окаянней, Когда она иллюзий лишена. О, юноша, земляк, ни ожиданий, Ни светлых грёз, – знай: эта жизнь – одна Страстная пятница твоих страданий!

Коимбра, 1889

2

В четыре лампы светом осиянный В том королевстве, бурь и диких скал, Поэт родился, гость он был желанный, Но лучше б к свету он не привыкал. И верой и мечтою обуянный, Он начал жить, он красоты алкал, Но вероломства натиск постоянный Страшнее, чем ножа в ночи оскал. Разочарованному всё – едино: Пусть тех бойцов прямой потомок я, За солнцем плывших сквозь шторма, ненастья, Что родина мне, смена властелина? Будь Карлуш[47], будь рыбак Жозе… Друзья, Родиться в Португалии – несчастье!

Коимбра, 1889

3

На побережье Доброй Вести летом В мечтах своих я крепость воздвигал. И на песке морском перед рассветом Встал замок – лазурит весь и коралл! Высокий замок в воздухе прогретом, И я – властитель, гордый феодал. Никто в округе не владел секретом И о моём имении не знал. Но пыль пустыни с ветром сиротливым Уже неслась, чтоб праздник мой украсть, Тоской залечь по башням и оливам. Мой замок, незабывшаяся страсть! Я графом был в том возрасте счастливом, Когда мечты ещё всесильна власть…

Порто, 1887

4

О, девственницы, на закате дня Идущие по ветреным дорогам, Чаруйте песней пламенной меня, Бездомному она твердит о многом. Всесильным голосом в тиши звеня, Вы пойте о луне в сиянье строгом, Как волны, тайно солнце хороня, Прильнут к окрашенным зарёй отрогам. И свежей песней, песней молодой Старинные иллюзии омойте, Ушедшие печальной чередой. Из-под развалин дома их отройте И оживите ключевой водой… Хочу уснуть под звуки песен… Пойте!

Порто, 1886

5

Шли светлым лесом: чётки очертанья, Луна парила, фимиам куря. Укрыла взор ты, тайна, трепетанье, Смущением и радостью горя. И всё же глаз застенчивых блистанье Из-под ресниц стремилось, говоря О тех, двоих, чьи не сбылись мечтанья, Что умерли почти у алтаря. Луна лила серебряную слизь, И волосы седыми становились, Но так при этом молодо вились! Ты – чудо – в этом облаке белесом! Писал стихи, мы оба им дивились, Взволнованные шли мы светлым лесом.

Порто, 1884

6

О, не суди коленопреклонённых! Считать грехи – твоей ли белизне? Святой меж душ, пороком замутнённых, Я близ тебя – греховнее вдвойне. Мне за тебя в церквах уединённых — Благодаренье Богу в каждом дне, Глаз не поднять, слезами увлажнённых… В своих молитвах вспомни обо мне! Чтоб мысль парила, низости чужда, И чтобы в день Последнего Суда Не пасть под грузом страшного итога. Ведь мой процесс, я знаю наперёд, Давно в судебном округе идёт, У комиссара опытного – Бога.

Гамбург, 1891

7

Дни юности моей скользят впустую, Тихи, как воды чистые реки, Похожи, как супруги-старики, Бредущие в каморку обжитую. Ну, что поделать, я не протестую, Пусть пробуждения мои горьки, И пусть, годам весенним вопреки, И бледен, и печален зачастую. Не будет у меня ни ярких глаз, Ни губ-кораллов – юности прикрас, Ни пылких необузданных стремлений. Я жить хочу! Но жизнь не для меня: Коль смолоду преследует, тесня, Каких же к старости мне ждать глумлений?

Белуш Ареш, 1889

8

О, рыбаки из Пóвоа, о други! Хочу делить я с вами непокой, Носить берет трёхцветный, что в округе Завзятый самый носит волк морской. Как души просмолённые упруги, В работе загрубевшие мужской! И я бы с гордостью пенькой натуги Так душу конопатил день-деньской. Ах, почему я не из этих мест? За вас, когда изменчива фортуна, Сеньор де Матозиньюш держит крест. А если не ослабнет такелаж, И после шторма в порт вернётся шхуна, Заступнице – Марии – парус ваш!

Леса, 1889

9

Идёт июнь. Мне здесь невмоготу. Небес туберкулёзных сон рассеяв, Уеду в Сейшу, бросив духоту, И шёпот тополей, и гул музеев. Во всём уклад Аббата[48] предпочту, В себе благие помыслы взлелеяв. В глазах Аббата вижу доброту, В его капеллах вижу я евреев[49]. Великий муж! весь мир его приход, Храм, виноградник – нет иных реалий: Он по законам Господа живёт. Избегнув чудом суеты мирской, Вы ничего, Сеньор, не потеряли, Вдали от грязи обрели покой.

Коимбра, 1890

10

Здесь, в спальне, на столе, на дне стакана Все предзнаменованья собрались. Твои молитвы чую постоянно С небес за сына… Мама! Не молись! Довольно! Ты и так – живая рана, Когда хулою оскорбляю высь, Вновь терпишь муки родов, осиянна, Чтоб все предначертания сбылись! Зачем ты создала во мне поэта? Зачем, Сеньора, жизнь ты мне дала И молоком поила несравненным? Уж лучше никогда не видеть света, Чем так идти сквозь беды без числа, По чуждым, по враждебным мне Вселенным.

Коимбра, 1889

11

Вот сосны выступают из тумана, Семидесятилетние стволы. За нами надзирают неустанно, Как Пана чрезвычайные послы. Под люстрою луны мерцая странно, Далёко от хулы и похвалы, Слагают ноты, строго и пространно, Там, в вышине, где небо и орлы. Как вытянулись, Талейраны гор! Вам свойственно, судьбе наперекор, Не гнуть спины ни перед кем на свете! Ах, как сладка мечта моей душе, Чтоб стать у Пана новым атташе, В дипкорпусе, в зелёном кабинете!

Коимбра, 1888

12

Не замечали? В исступленьи страстном На проводах, что вдоль пути висят, Орут пичуги, утро ли, закат, Иль свет луны в эфире, ей подвластном. В придачу к политическим миазмам По проводам, где птицы голосят, Плывёт интриг любовных томный чад: Министр отнюдь не чужд земным соблазнам. Передаёт: «Мятеж вчера подавлен. — – Убито… – Ранено… – В тюрьму отправлен… – Целую! – Жду! Во вторник, не забудь!..» Все новости для птиц остались втуне. Горланят пуще прежнего, болтуньи. Антонио! И ты таким же будь.

Колония, 1891

13

Друзья мои, уставшие нести Свой крест – на неудачу осуждённых, Нас много, для погибели рождённых, На грани суицида мы почти. Хочу я предложение внести: Об Ордене почётном побеждённых! Со света со всего собрать бы оных, Чтоб стали все пропащие в чести. Пусть общность доли сблизит, как магнит. Чу! Колокол мистический звонит! То монастырь раскрыл для нас объятья! Нам сеять хлеб судьбой ещё дано, Растить лозу, чей сок творит вино. Тоску откинем прочь! Мы вместе, братья!

Коимбра, 1889

14

Я в океане. Лунный свет струится, Но очертания родной земли Во тьме пропали, штиль на море длится, Шум португальских вод затих вдали. Куда плывёшь? Вокруг чужие лица, И радости себе ты не сули… И только пар, что над водой клубится, Внимает мне… О, сердце, не боли! Ты. Лузитания[50], идёшь, родная, Под парусом! Прощаюсь, уплывая На судне Катринета[51]. Прочь, тревога! Покой царит вокруг, и небо чище, Моряк, на мачту лезь, скорей, дружище, И «Франция»[52] кричи! О, ради Бога!

Атлантический океан, 1890

15

В каюте я, а, может, в колыбели? И няня рядом села на скамью? Укачивает так, что терпишь еле: Шторм заменил кормилицу мою. Корабль трепещет, тросы ослабели. Сжимаю Библию в объятьях… Пью… Твой дед, чьи руки в море задубели, Сказал бы: ты позоришь всю семью! Смелей! Ведь ты страдаешь, разве нет? И ожидаешь в будущем страданья. Зачем же этот смертный страх и бред? За жизнь цепляться?! Оцени и взвесь: Хоть мы не знаем, жалкие созданья, Куда идём, всё ж там – милей, чем здесь.

Бискайский залив, 1891.

16

Оливково-зелёный океан. На этих водах думаю о доме, Как засыпал я в сладостной истоме, А утром запах молока – духмян… А здесь холодный от воды туман, Туман – и ничего, на мили, кроме… И, может, завтра в водяном разломе Исчезну, странный гость, никем не зван. Вслед – ни молитвы близких, ничего… Мой дом – там детство, я вернусь в него, Сестра там шьёт, в саду поёт цикада. Карлота старая, закрой окно, Начни мне сказку, ту: «Давным-давно…» Ах, не мешайте плакать мне, не надо…

Ла-Манш, 1891

17

Любимая, знай, суета во всём: И в славе, и в роскошествах вельможи. Коль буду над другими вознесён, Подругам станешь сразу же дороже. И милостыней душу не спасём: Всё суета, гордыня, и, похоже, Хоть и жестоко говорить о сём, Но матери любовь – тщеславье тоже. Удача не всегда добра, как ныне, И буду гинуть я в морской пустыне Без помощи, с бедой наедине. Их – осмотрительность ко мне вернула, Отворочусь от лести и посула — И это ли не суета во мне?

Северное море, 1891

18

А жизнь для всех – печальная юдоль: Иллюзии, напрасные дерзанья… Хоть много их, столь низко павших, сколь Не видящих в грядущем наказанья. Да, вынести любую можно боль… Твой дар? твой сын? бесплодны притязанья. И даже это выдержать изволь: Умерших наших скорбные терзанья. Затупит время боли остриё, Отпев невесту, схоронив её Во флёрдоранже, сломанным левкоем. Но боль души – крадётся по пятам… Спасенье от неё – за смертью, там, В монастыре: зовётся он покоем.

Париж, 1891

Элегии

Тень

Не опоздает тень. Там, на посту, высоко,

Луна стоит, бессменный часовой…

И тень сейчас сойдёт по мостовой

Из крепости небес под ветерком с востока….

Какой-то шум? Она! Подходит осторожно.

В цветах живых, и руки на груди,

И волосы, с пробором посреди,

Назад отброшены, колышутся тревожно.

Одежда – ветерку послушное ветрило…

Был день: её в лесочке пожелтелом

Впервые я увидел в платье белом:

При жизни как она носить его любила!

И отражает свет, и кажется рассветом!

Вот, петухи встречают новый день!

И голосить вам по ночам не лень?

Ещё б вам спать и спать в курятнике прогретом.

Вы, камни острые на полосе прибрежной,

Прелестных ног не раньте резкой гранью!..

Был голос тих, подобен щебетанью,

Таков ли он сейчас?.. осталась поступь прежней…

Уже приблизившись, облитая луной,

Помчалась прочь, как будто от погони…

«О, Клара[53]! Стой!»… Вдали, на горном склоне

Я слышу тихое:

«Пора! Пойдём со мной!»

Коимбра, 1888

Бедная чахоточная

Когда я вижу, как она проходит, Худа, бледна, на мёртвую походит, Идёт на пляж за морем наблюдать, — Ах, сердце стонет звоном колокольным, Угрюмым звоном, точно над покойным: Её судьбу нетрудно угадать. Как лист легка, как веточка сухая, На небо смотрит изредка, вздыхая: Снуёт там чаек острокрылых рать. Зрачки её – малиновки немые, Они бы в небо с ликованьем взмыли, Да крылья не придётся испытать. В молочно-белых рясе и берете — Сгущённый лунный свет в том силуэте — Как издали её изящна стать! На пляже видя белую фигуру, Все кумушки завидуют ей сдуру: «Невеста! Повезут её венчать!». Собака – компаньон её печальный, Собаке предстоит и в путь прощальный За ней идти, и ждать её, и звать… В глаза с тоской ей смотрит: «Не исчезни!», Под кашель, частый при её болезни, Пёс сразу начинает завывать. И с горничной, – что толку в той особе? — Среди детей у моря сядут обе Там, где синей и чище моря гладь. Дед – Океан, в глаза ей робко глядя, Льняной свой ус рукой дрожащей гладя, Беседу с ней стремится поддержать Об ангелах, каких во снах видала, О том, из-за кого она страдала… Волна прильнёт и убегает вспять, И сердце разрывается от горя, Когда услышу нежный шёпот моря: «Излечишься, лишь надо подождать…». Излечишься? Напрасные надежды! О, падре, умасти её одежды: Тебе её придётся отпевать. И тело ангела истлеет в яме, Так рок судил – любимой быть червями, Никем другим любимой не бывать. Излечишься? Болезнь ей тело гложет… Поверить в исцеление не может, Ах, если б хоть на время забывать! Но кашель сух, в нём столько острой муки, Стук молотков мерещится мне в звуке, Как будто гроб явились забивать. Излечишься? А нос её в то лето Стал заостряться: верная примета… И с ужасом на это смотрит мать. Сухие пальчики, как веретёнца… Мать бедная, ей не поможет солнце, Смотри! Октябрь, дни стали убывать…

Леса, 1889

Святая Ирина (Что расцвела в Набансии в VII веке)

По девственной реке не лунная ладья, Торит извечный путь – скользит в волнах Святая. От золота волос волнистая струя Сама, как жар горит, в лазурной глуби тая. Нет слаще сна Святой, спокойней забытья, Для влажного чела – мазь лунная, густая, А к телу льнёт воды сквозная кисея, Ирина по волнам скользит, скользит, блистая… Скользит, как белый чёлн, в опал и молоко… И, увидав её, шепнёт жасмин левкою, Что мрамор на воде колышется легко. Вплывает в океан…Ещё далёк восход… И кто-то молит там, над тихою рекою, За тех, кто в этот час – над бездной тёмных вод…

Леса, 1885

Похороны Офелии

Уснула, умерла, ушла в мечты… Не троньте! В обитель – путь её, там, в небе купола. Молитесь за неё, поля на горизонте И тополя у вод, в которых смерть нашла. Так Гамлет захотел. Вы постриг узаконьте, Зовущие её к себе колокола. Молчите вы, дрозды, в кустах не пустозвоньте, Укрой её теплей, грядущей ночи мгла. О, ласковый закат, влюблённый и унылый! За нею лишь одной бродил он дотемна, Теперь его свеча пребудет над могилой. Струящихся светил на небе след нечёткий: Планеты нанизав на свой шнурок, луна, Лишь за неё молясь, перебирает чётки.

Леса, 1888

На дороге в Бейру[54]

Прошло шесть месяцев, как здесь я, на чужбине, Живу один, а ты… в родных горах, в ложбине Осталась, добрая моя, вздыхая и грустя, Старушка славная! Ведь ты была – дитя. И здесь, во Франции, во тьме, в часы ночные, Я видел столько раз твои черты родные: Заходишь в комнату тихонько в тишине, И мёртвая, опять тревожась обо мне? Когда могильщик спит, тайком ты из могилы Встаёшь, о Доброта, Душа великой силы, Издалека идёшь, и видно, по звездам Тебя в ночи ведёт Господь, Отец наш, Сам… Маран прошла уже, там нынче полнолунье, Испания в ночи – смуглянка и колдунья, Ты спросишь пастуха со стадом, там, у вод, Где только лунный свет и звёздный небосвод, Как Францию найти, а он тебе ответит: «Смотри, моя звезда тебе в пути посветит…» И думает, душой витая в вещих снах: «Мадонна, нищенка иль призрак, лунный прах?» Идёшь с улыбкою… Чешуйчаты, как змеи, Остались позади, чернея Пиренеи, Где нетерпение стремит людской поток В курьерских поездах на север, юг, восток… Приходишь! Сыплется земля твоей могилы На деревянный пол. О, этот звук унылый! В одежде спрятана, в тончайшем полотне, Могила шла с тобой без устали ко мне. Опора страждущих! О, милосердный Боже! Бывают жребии мистически похожи: Ведь с нашей Родины, Господь её храни, Ушли мы странствовать в одни и те же дни: Ты боль свою в гробу, как в сундуке укрыла, Мою ж со мной – несла морской стихии сила: По океану плыл, где грозный вал бурлит, А под водой – всегда покой могильных плит. Но жизнь – лишь день один, каприз, игра узора… Увидимся мы вновь… я знаю, очень скоро! И в мире том, ином, хочу тебе служить, Святая Доброта… Как страшно должен стыть Твой дом подземный: льда он, видно, холоднее, Чтоб тело в целости твоё хранить вернее. И о могиле мне старик сказал, смирен: Не пахнет смертью там, не тронул тела тлен… Святая! Как я мог тебя одну оставить Средь сов – им только мрак полночный, жуткий славить, Одну, и в холоде… Мой Бог! ты лишена Той дружеской руки, что так тебе нужна: Чтобы могла тебя укутать в одеяло, Чтоб молоко тебе согретое давала, Впускала светлые рассветные лучи, Лампадку теплила, как оберег в ночи, И голос не звучит у той плиты холодной, В тревоге искренней, в печали безысходной, Не спросит: чем помочь? спокойно ль нынче спать? Бедняжка милая! Моя вторая мать! Чу! Колокол звонит: то в сердце стон печали. И в одиночестве застылом зазвучали Воспоминания, мечты – летучий прах… Ах, мавританочка – Коимбра, где ты, ах! Дом золотой, где вдоль тропы цветёт татарник, И песней соловьёв заполонён кустарник. Твой это дом, и ты – сидящей у окна, С улыбкой доброю своею мне видна. Твой взгляд тревожный сквозь кустарника чащобу, Следящий, как с утра спешил я на учёбу, Чтоб дворик проходя, тишайший дворик ваш, Как раз не угодил под чей-то экипаж. Я вижу спаленку мою, всех комнат выше, Воркуют голуби над ней, на самой крыше, Часы, не торопясь, бьют глухо надо мной, Как будто за стеной хрипит во сне больной. И вижу я тебя январскими ночами: При свете лампы шьёшь, порой же – со свечами. И вижу я: твой сын, на ощупь он бредёт: Тот взгляд невидящий, бровей крутой разлёт. Прикрытый веками, как он сияет чисто В очах у горлицы – цвет нежный аметиста. Эмилио любим, с тобой тепло ему, Да, этой горлице вольно в твоём дому. И вижу девочку-дитя[1] я меж родными, Чьё, нежного цветка, так мелодично имя, Чьё имя, как твоё. Всё вижу, как вчера… В пунцовом платье Мак идёт среди двора, О, Маргарет[55], краса, цветущий алый мак! Господь, позволь же мне её запомнить так! И вижу взгляд, твой взгляд, о, свет благословенный, Когда из церкви ты вернёшься от новены. Под похоронный звон, под звон колоколов Читаешь жития святых и часослов. Привет студенческий – он для твоей кареты: Плащи распахнуты, поклон, в руках – береты… И вижу: Руй с тобой, твой сын – артиллерист, И взгляд твой любящий – весь день слезой искрист. И вижу я гвоздик благоуханных ноты: По ним тебе играть мазурку и гавоты. И вижу гнёзда: их надёжно дом хранит, Там ласточки живут, весёлый клич звенит. И вижу пруд, воды лазурно-чисты очи, Лягушек жалобы, что изливают ночи, И вижу рощи, где толпится беднота: Ты смоквы всем даёшь, чтоб славили Христа. И слышу экипаж звенит ночной, почтовый, И вижу: стол накрыт в украшенной столовой. И вижу я тебя: ты во главе стола, Такая же, какой ты в эти дни была. В глухом чепце, черты твои так величавы! А локоны, как снег, они белы, кудрявы. (На кладбище пойти – хоть прядку срежу я!) И вижу Вашко[2], он серьёзен, грусть тая. Благословенный дом!.. Оставь, себя не мучай. Ведь в мире всё пройдёт, уйдёт с водой текучей, И всё останется, и миру нет конца, И бесконечна жизнь по замыслу Творца. Всё вижу я окно, где ты стоишь – всё та же (Но не секрет, что дом давно готов к продаже). И Вашко тот же, грусть его из прежних дней (Но, с кладбища придя, глядит ещё грустней). И вижу спаленку, она осталась прежней (Но помнится она мне всё же белоснежней). Всё цело: и окно, и белый парапет (Но я не тороплюсь теперь на факультет). И в зале стол стоит, как встарь, красивый, длинный (Но скатертью он не накрыт уже старинной). На патине часов луч солнца не погас (Но стрелки спят: на них один и тот же час). И в лампе масло, и она глядится чинно (Но свет её погас навек с твоей кончиной). И дилижанс опять пройдёт, в тиши звеня (Но не тебе смотреть на спорый бег коня). Пройдут студенты вновь: в них блеск огня и пыла (Но нет, не распахнут они плащей, как было). И от новен идёт толпа людей других (Тебя не вижу: нет уже тебя меж них). И ласточки птенцов опять выводят вскоре (Но трижды совершён их перелёт за море). И погребальный звон в церквах по вечерам (Но ты молиться не пойдёшь уже во храм). Смоковницы твои, как встарь, близки к жилищам (Но смоквы уж не ты теперь даруешь нищим). Руй в форме воинской, ткань та же, не бледней (Но знак отличия теперь иной на ней). Лягушки всё кричат о боли, что есть мочи (Но ты не слышишь их из мрака Вечной Ночи). Эмильо скорбь унял и горе превозмог (Но взгляд лучистый строг и очень одинок). Ещё гвоздики здесь в саду посеял кто-то (Другие ноты, не подходят для гавота). Ещё я слышу плеск – рыдания пруда (Но замутилась в нём с тех давних дней вода). И Маргарет ещё – цветок, отрада взора (Но прежний алый Мак, увы… уже сеньора). Всё рдеют маки, всё дрожат в росе листы (Но нет старушки, что польёт в саду цветы). И ты, моя душа, ещё Долина боли (Но лилиям не цвесть уже в моей юдоли). Светает, я живу… (Но ты – уже мертва!) Пройдя, пребудет всё… Века летит листва…

Париж, 1891

Труп

Памяти Жозе де Оливейра Маседу,

Эдуардо Коимбра, Антонио Фугаса[1]

Когда смеркается, в тот час священный, Когда, светясь, молочница-луна Приносит молоко в дома Вселенной… В часы вечерние, когда земля, хмельна, Чудесного ждёт с верой изначальной; И любятся пичуги допоздна… Когда в монастыре в наряд печальный Закутаются грустные монашки, Когда цветы творят обряд венчальный. Когда волнистый свет зальёт овражки, И с неба глянут очи водяные, И разбегутся звёздные ромашки. И в те часы, тревожные, больные, Когда Вселенная под пеленой Сама себе страшна в часы ночные; Я на холме, сливаясь с тишиной, Мог видеть светлую слезу святую Созданий, что уходят в мир иной. И в ночь одну, по миру разлитую, Увидел новую звезду на сини, Поэта душу, душу золотую. Он умер, путь прервав на середине, Угасло сердце нежное поэта Мелодией в старинном клавесине… В нём жили и Ромео, и Джульетта, Он странным был творением земным, Орёл с душой голубки, полной света. Овеян ветром смерти ледяным, Я думал: всё едино, хоть злословь, Хоть слёзы лей под небом кружевным. И Эулалия, его любовь, В Долине слёз осталась под ветрами Оплакивать потерю вновь и вновь. Ах, если б меж последними дарами Был саван из волос его любимой, Когда в гробу лежал мертвец во храме. Вот у окна в тоске неистребимой Стоит она, а косы золотые, Как дым, по ветру медленно клубимый… О вы, любимые мои Плеяды! Вы приходите ставить паруса В лагуны, где купаются наяды! О, птицы, сладки ваши голоса! Вы, травами с его простой могилы Украсив гнёзда, славьте небеса! Голубки лунные, что были милы Поэта сердцу, вы, что так высоко Блуждаете, порой теряя силы, Вы к ветру, что замедлит у флагштока, Крепите крылья и сопровождайте Певца в струях воздушного потока! Певцу-герою почести отдайте: Вот он идёт, воздушный и прекрасный Средь пены ласточек… О, не рыдайте! Девчушки машут, светел взор их ясный. Они проводят странника с земли В тот мир, земным законам неподвластный. А он идёт в немыслимой дали, И вот, садится в лёгкую галеру, Искрятся воды, словно хрустали… В какую счастьем залитую сферу Уносит душу смерть, и что там ждёт Его – за чистую любовь и веру? Да, новый день и новый труд грядёт… Не призван ли возделывать он земли Мариины… Кто знает наперёд? Даровано такое счастье всем ли: Вдали от грешников, среди крестьян Трудись и сердцем светлый мир объемли; Сей звёзды, лунным светом осиян! А плачут, будто горе приключилось… А ветер воет, стелется бурьян… Смерть в ризы дождевые облачилась И миро щедро льёт она с небес: Причастие поэту, Божья милость. Зачем же плакать, если он воскрес Для новой жизни? Не рыдайте, горы! Ты, ветер, не служи печальных месс! Пусть скорбных родников умолкнут хоры, Тростник не ропщет, словно проклиная, Не шепчет море грустные укоры. Достаточно, что плачет мать больная, Что плачет Эулалия навзрыд, Друзья печальны, друга вспоминая… Невинный, светлою росой омыт, Ты спать идёшь, оплаканный друзьями, И Вечностью, как саваном, укрыт. Ты, как дитя, в глубокой этой яме, И кажется: боялись, погребая, Что убежишь с ручьями, воробьями. Спи, пусть цветы, головки нагибая, С тобой пребудут: вечный щит цветной, И ожиданья Вечность голубая… Не трогает пещеры земляной Ни пёс, ни волк, ни кондор белокрылый; Могильщик – лучший зодчий под луной, И вечные дома – его могилы.

Леса, 1885

Какая-то старушка

1

Вот парк «Четырнадцать крестов»[1] лежит вдали, Старушка грустная идёт, вздыхая тяжко, Нет лампы у неё, и звёзды не взошли… Не оступись во тьме, не упади, бедняжка. Напевы гибельны ветров порой ночною, Кинжалы-молнии кровавят синеву! Куда она идёт пустынной стороною, Когда из Барры вихрь на юг несёт листву? Куда она идёт, о, звёзды, вам видней! И вы, о, пастухи, с горы всё рассмотрите: Коль это призрак, то костры зажгите ей, Коль ведьма, розмарин душистый воскурите! Рассказывали мне: внимая безутешным, Сама Пречистая, откликнувшись на зов, Лишь в грозовую ночь спускается к нам, грешным, Когда не слышен звук шагов и голосов… Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали, Идёт старушка там, и правильны, и строги, Черты её, глаза так ярко расцвели, Зажжённых свеч огонь хранит её в дороге. Какая ветхая накидка вслед за ней Волочится в пыли, всё вдовье достоянье. Но ветер взвил её – и миллион огней: Изнанкой звёздною небес зажгла сиянье! Льёт свет на волосы её луны лампада, Тускнеют, влажные, металлом льют, седы. О, кудри снежные, о кисти винограда, О, белый виноград, небесные сады… А свет очей её растёт, растёт в округе, Как зарево идёт, как лунный свет в горах. К ней тянутся ростки, и юны, и упруги, И лето южное блестит сквозь зимний прах! Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали, Идёт старушка там, высокая такая, Слоновой кости стан, а очи – хрустали, Как башня дивная, к нам близится, сверкая. Нет, то не башня, там, вдали, в тени кустов, Сноп света до небес во мраке первозданном, Что через парк пустой «Четырнадцать крестов» Проходит в эту ночь в сияньи несказанном. Кормилица моя, нет от тебя секрета, Скажу я на ушко, где локон тёмно-рус: Ошиблась в ней и ты, она – не Матерь Света, Храни же мой секрет, она[2]… – О, Иисус!

2

Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали, Но не старушка там, с огнями и крестами Процессия: лампад сияют фитили, Аниньяш Эйра[3] там, и гроб увит цветами.. ОДИН ПАСТУХ ГОВОРИТ: «Аниньяш Эйра там! Теперь она бела. Поплачьте, девушки: бела и отрешённа. Смуглянка умерла! Бедняжка умерла! Как птичка умерла, без крика и без стона. «Когда ребёнком был, меня водила в школу, Когда же вырос я: спешит житьё-бытьё! Ах, танцы на току! Брал музыкант виолу, И в хороводе я так целовал её! «А годы шли и шли, и уходили годы, Я глаз её больших не трогал взглядом вновь, Я из села ушёл, росли мои невзгоды, Я потерял её – судьбе не прекословь… «Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали, Аниньяш! В эту ночь, когда ветра всё злее, О, Боже! То она идёт с родной земли! О, Боже! Гроб её несут во тьме аллеи! «Сеньоры добрые, что в чёрное одеты, О, как устали вы и дышите с трудом, Оставьте мне её, я подожду кареты… Он мой, Аниньяш гроб, он – мой последний дом! «Довольно молний мне, без свеч меня оставьте Молиться за неё в её ночном пути! Ветра, ко мне на грудь свой гнев скорей направьте, И парк – свои кресты в кинжалы обрати!» Сеньоры добрые, чьи траурны жакеты, Опасливо спешат со свечками в руках, Идут они гуськом, мерцают сигареты. Я непонятен им: на лицах виден страх… «Ветра, мои ветра! Аниньяш вы возьмите! Из равнодушных рук возьмите: улетай! Пусть к Богу полетит, вся в тёмном аксамите, Холодных ручек жест – последнее прощай… Порывистый скакун, что рыщет над долиной, Нас с ней в седло возьми: мне больно сиротеть. Хочу я с ней уйти в путь, бесконечно длинный, С Аниньяш я хочу лететь, лететь, лететь… «Восточный ветер, бриз, ты, горлиц уносящий, Нас к Богу унеси, где синева ясна, Хочу я с ней уйти сквозь эту тьму и чащи… С Аниньяш я хочу уйти, куда она. О, ветер северный, о шторм, летящий с юга, Несите, как орлов, несите нас вперёд! Нас подхватив, как бриг, и парус вздув упруго… С Аниньяш я хочу, куда она идёт!»

3

Вот парк «Четырнадцать крестов» лежит вдали, Старушка там бредёт, грустна, а ветер свищет! Как хороши глаза, но светом изошли… Куда идёт она, кого она здесь ищет?

Париж, 1891

Горести Анту

I. На отдыхе в одной деревне[1]

Когда сюда приехал, что со мною было! Не знаю даже, что за хворь меня сушила, И, может, все подряд пришли ко мне мытарства: От немощей души пока что нет лекарства. Страдаю всем: от раздражения до скуки, И ни на йоту облегченья в этой муке! Пускай толкуют, что погиб талант мой прежний, Но в нервах дёрганых порой ещё мятежней, Кровавых молний вспышки-спазмы сумасбродят: Во мне мгновения Камоэнса восходят! Хотел я приобщить себя к аскезе клира… В сандалии одной торить дороги мира… Я землю ел, пил ночь из лунного бокала, Впадал в экстаз, душа чудесного алкала, Начну беседу с кем: всё – мёртвые, могила… Мне мерзки люди были, от вещей тошнило. Носил в селе перчатки, чтобы ни к чему Рукой не прикасаться. Вовсе не пойму: Лишь руку протяну – а в горле уж комок, Тошнит… Ни кисти винограда я не мог Коснуться, ни цветка. Простите вы меня, Крестьяне! Вы – чисты. Винюсь, себя казня. Но боль меня вела своим путём тернистым, Чтоб выжечь грязь стыдом, чтоб сердце стало чистым. В душе моей добро, как прежде, заискрилось, Заветов Божьих суть в ней грозно воцарилась. Мне – в радость беднякам пот липкий утереть, Стипендия моя – вся им, сейчас и впредь. Бывало вечером, в разлив заката алый, Иду я, под ноги вперяя взор усталый, Пытаясь не топтать мурашек вереницы, Которым день и ночь приходится трудиться. Но всё же их давил, когда темнели дали… И плакал от стыда, чтоб люди не видали… Когда я выходил гулять в ночную мглу, Облюбовал себе тогда одну скалу, Она имела очертания плаща. Я часто прятался за нею, трепеща: Как падре-Океан, рыдаю, вопию, Все голоса стихий вселились в грудь мою! И думал, грешник, я: Сдержи ты, Иов, крики, Другие стоны громче, горестны и дики! Христос! Уйми свой хрип, замри, окаменей, Христос! Другая боль встаёт – ещё сильней! Всю ночь стонало сердце, так не спит больной В палате!.. В госпиталь входите все со мной! Вот, видите, кисты, их проколю копьём, Всю боль былой надежды в них мы узнаём… Разрежу дальше: здесь все краски волн морских. О, монотонные валы сердец людских! Желты, и сини, и черны, и в цвет оливы, И пеной гноя поднимаются приливы… Валы, где та луна, что путь ваш изменяет? В которые часы отлив вас прогоняет? Разрез раздвинем шире… Сколько разных болей! Рак скуки, осложнённый язвой меланхолий! Вот – ненависти гной сочится из души… Его слезам не смыть, не тронь, не вороши. Вот – крупный град обид прошёл по сердцу грозно, И омертвела плоть, и язва гангренозна. Свинцовые валы печали, сплина злого… По детству ностальгия, как синяк, лилова… Ожоги сердца: жажда света, как магнит, Все молнии себе на гибель приманит… Ах, сколько горя, Боже правый, сколько слёз! И веру, и мечту солёный ток унёс… Ах, сердце, как оно ещё живёт доселе? Давно в нём жизненные силы оскудели: Шквал скорби и тоски, и горестной заботы Мертвит его… О, ужас… И травил я шкоты, Теряясь в океане на пути галер К фантому Индии, к Бразилии химер! Тщеславия Макбеты, Гамлеты отмщенья, Безумья Лиры и Офелии прощенья, Вы, Банко угрызений совести – усните… Усни же, сердце…Но луна стоит в зените, Но кровь моя кипит, переполняя вены, Жар, градусов под сто… Как необыкновенны Как ярки небеса! Всё небо в полных лунах! Они парят везде: и в лужах, и в лагунах. С востока к западу, впитавший блеск червонца Весёлый мир укрыт под зонтиком от солнца. О, жидкий изумруд на золоте песка! Рожки звенят средь пуль: на бой идут войска! Наполнить блеском жизнь, чтоб била через край! Любовь, и слава, и война – ну, выбирай! И столько пропастей заполнить надо мне И столько рассказать вот этой тишине… Ах, люди, если б в ночь, такую же блажную, Систему исчисления создать иную! Какой кошмар! Моя горячка мне страшна… Борьба за жизнь? Ах, милый Дарвин, старина! Уж лучше не родиться… Смерть, приди, приди! А саван белый мне кивает впереди… Прощай, мой дом! Прощай, мой кубок молока! Был день тринадцатый, сошлось наверняка: И горбуны, и негритянки, вой собачий, И масло, что я пролил – это к неудаче… Ты плачешь, Анту? Но, зачем? О чём? О ком? О ком-то… Плакать сладко полночью тайком… Ведь слёзы – пот души…Она тебе осталась: Нерадостная радость, тихая усталость. Что ж, ты умрёшь, уснёшь… Но жизнь ещё сияет, И дрожь, и чувственность, и жажда обуяет Мистической любви! Любить монахинь белых И с ними умереть средь молний оголтелых На дне провала! Иисус! И никого окрест… Я, грешный, думал: Иисус, страшней мой крест! Страшнее мук твоих – страдание такое! И это в месяц изумительный покоя, Солнцестояния, ликующей природы, Когда отрадны и закаты, и восходы, Когда является гвоздика полевая, Крестьяне лозы подстригают, напевая, Когда, сгибаясь, как фиалки на стеблях, Их внучки ловко косят травы на полях!.. А врач? Зачем… Моя болезнь – болезнь души. Из-за жары гулял лишь вечером, в тиши, Глотками втягивал я хмель смолы древесной, Ходил дорогою Малейруш[2], всем известной, Встречал работников плантаций и жнецов, И дилижанс почтовый, полный бубенцов, Порой смеялся встречь прохожим озорно, И было там, да и сейчас там есть панно, На маленькой часовне, возле старой груши: На нём – в чистилище страдающие души. Простая надпись, но пронзила сердце мне: «Не забывайте нас, страдающих в огне!» Грешно, а всё же мысли в голове теснятся, Что рад бы муками я с ними поменяться. Оставлю десять рейс[56]… А дальше по тропинке — Гора из гравия виднелась на суглинке. Стоял там крест, черней от влаги, чем графит, На этом месте кто-то раньше был убит. И был обычай: проходя издалека, Оставить камень там, молясь за бедняка… И каждый камень был – молитвы чьей-то след, И никогда они не замолкали, нет! Моления из камня, полные печали За кости бедные звучали и звучали… Я камень оставлял, а мысли по пятам: «Ах, если б это я лежал убитый там…». Шёл дальше, и тропинка вниз вела покато, Никто меня не убивал… И в час заката Шли девушки с плантаций, пели, пели, (Хотелось мне рыдать, я сдерживался еле…) Когда я был вблизи, стихала болтовня, Переставали петь, смотрели на меня, И, поражённые моею худобой, «Какой он немощный!» – шептались меж собой. И мельника жена встречалась по пути: На Ивовый родник случалось ей идти, Прекрасна, как цветок, спешила за водой, А голова из-за муки была седой… – Вам лучше? – Так… Немного меньше тошнота… – Пусть Вам помогут раны Господа Христа… В местечке, что звалось Казал[3], вблизи дороги, У дома, крытого соломой, на пороге Слепой вдыхал тончайший аромат лугов… Когда он слышал голоса и шум шагов, Дрожащим голосом взывал, слеза во взоре: «Мой добрый господин, взгляни на это горе!» Ах! Горе мне! Слепой не видит, кто идёт, Участия к его беде с надеждой ждёт… И в довершенье я выслушивал тираду, Знакомого врача – соседа Делегаду: «Вам лучше не гулять, когда роса обильна», — И в сторону, себе: «Наука здесь бессильна». О, сколь моя судьба злосчастная жалка! Во всём старухи-смерти видится рука… Мне колыбель, что гроб, несомый на погост, А в новолунье серп повесили меж звёзд… Вот, вижу: девушки жнут в поле у реки, — Она средь них серпом срезает колоски! А вид полей весной? Подобен он занозе — Намёк на тление при мысли о навозе… И горлица была моей душой летящей… Агонией моей был вой еловой чащи… Раскинут нитки льна отбеливать на пляже — На саван мой пойдут мотки из этой пряжи… А если плотники, подвыпив, шутники, Куря и гомоня, проходят у реки, — Я думал в час, как проходили мимо нас: А, может быть, мой гроб закончили как раз… Ложился наземь, вверх лицом, дрожал в ознобе И думал: так лежать мне предстоит во гробе… Меж спазмом сумерек и обмороком ночи, В тот христианский час, что молнии короче, Меж шёпотами вечера, меж «чёт» и «нечет», Что дрозд или щегол из тени прощебечет, Когда поют ключи таинственно и смутно, Бубенчики волов звенят ежеминутно, Когда дорогой мулы мельника рысят, И криком, без кнута, их вразумлять он рад, Далёко, далекó там где дубы встают… Когда в часовнеТроицы[4] негромко бьют, Когда бывает: небеса, как в истерии, Меж слёз и стонов блёкнут скорбные, больные, Когда гвоздики семя зачинают в лоне, Под сумеречный свет, и плещется на склоне Вода ручья… Однажды, надо так случиться, Когда склонился над водою, чтоб напиться, Я в глубине изображение заметил: Слоновой кости лик был тёмен, а не светел, Господь! Старик какой-то, страшный и костлявый! Но волосы его – точь-в-точь – мои! кудрявы… Мой взгляд… Пронзили грудь мне сотни острых жал… Худой старик был я… О, ужас! Я бежал. Бежал! С тех пор из дома я не выходил. Не вижу я цветов, не слышу птичьих крыл, Мой улей пуст, и наслаждения пчела Мёд поцелуев не подарит: умерла… У арендатора у моего – две дочки. Красотки обе, Иисус! Как ангелочки! Ко мне бежали сразу, приходя из школы: Уж то-то было смеху, болтовни весёлой. Теперь зову их из окна, но – убегают… Что ж… Эти хвори бедных девочек пугают… И, видя бегство их, я сам не свой от горя… Мой Бог! Как хороши! Два стройных осокоря! Больных боятся: разве же болезнь пригожа? Я здесь, и нет меня почти: осталась кожа. Жизнь кончена, я понимаю поневоле, И всё, что можно сделать – покориться доле. И покорился… Но Карлота не давала Покою мне и ежедневно приставала Послать за доктором. И был один известный В окружности трёх миль: хирург и малый честный, Да Преза Велья[5]. Привезли его домой Ко мне… «Олá Привет»… (Он пульс пощупал мой, И посмотрел язык) «Ну, мой совет таков: Пусть пьёт побольше он, пусть смотрит бой быков…» И, наставления прервав на середине: «А главное, чтоб никаких стихов – в помине!»… Что ж, дока он в другом… Его не осуждаю: Он хворей не встречал таких. А я страдаю Чахоткою души. Итак… Моя Карлота! Она – сама любовь! Она – сама забота! Старушка добрая во мне души не чает И знает точно, от чего мне полегчает… И вот, молитвы стали слышаться всё чаще Перед иконой Божьей Матери скорбящей! Курился розмарин, и ставились букеты… Ах, бедная! Какая жалость – видеть это! И так печётся обо мне, моим капризам — Потатчица. То блюдечко со сладким рисом Приносит, сверху же мои инициалы Корицей выложит… Даёт вино, бывало, В церковной чаше, эта вещь у нас от дяди, Приора… Не пекутся так о кровном чаде. «Как мальчик любит»: смочит мне бисквит вином. Вокруг меня всё в доме ходит ходуном! Когда мне хуже, я её словам не внемлю, И, как беременным, есть хочется мне землю, И, бедная, за ней выходит на крыльцо. Воротится: гляди! Всё мокрое лицо Влажна земля в горсти… Всё видят небеса: Конечно, плакала! Но говорит: «Роса…» Когда же, наконец, иду, ещё печальней, В постель, – то проведёт до спальни – путь недальний, Уложит спать, а от неё покоем веет, И с нежной лаской, только няня так умеет, Целует, «Отче наш» читает шепотком И будто бы уже выходит, но тайком В тревоге слушает: я сплю? Уже затих? И спать нейдёт… Вы знали бабушек таких? Что ни минута, в двери наши: «Тук, тук, тук!» Все знали обо мне на мили три вокруг! А всё Карлота!.. Обо мне твердила вечно… (Здесь, кстати, всех друзей благодарю сердечно!) Ну, вот, Карлота у дверей: опять звонят. – Кто там?.. Не может быть! «Да, вам Сеньор Аббат Шлёт эту куропатку, что убита днём…» Ещё – Дон Себастьян[6]! Вы помните о нём? – Ну, как же! Рыцарства он служит эталоном! «Прислал лосося вам из Тамеги с поклоном…» И доктор де Линяреш[7]: «он цветы прислал И доброго здоровья от души желал…» Ещё «сеньор из церкви»[8]… – Благодать Господня?! «Прислал вам перепёлку, что убил сегодня…» Ещё сеньор Мигел… «Не смог вас навестить… Прислал индейку вам, просил его простить…» Ещё дворяне: «были в здешних деревнях, Прислали книги и придут сюда на днях»… Все присылали, что могли и что имели, И все они узнать «как мальчик там» велели… Теперь Карлота… Боже мой! Вот так в ночи Трезвонит колокол пожарной каланчи! Карлота принялась рассказывать всем слугам, Как озабочена она моим недугом, И обо мне: что делаю, что говорю… – Сеньора Жулия[9], я снова повторю: Порой в отчаянии я, мне не по силам… Я так его люблю! Ребёнком помню милым, Смышлёным рос, всегда шалил, не унывая, Красивый, что твоя гвоздика полевая. Сейчас не то: глаза ввалились, сам-то бледный, Спина согнулась, волосы висят, ах, бедный! И кашляет, и страх глядеть на худобу… Осталось только увидать его в гробу! Так молод! Светские манеры… – Ах, бедняжка! – Сеньора Жулия, мне и подумать тяжко… Как лён кладут сушить, и солнца жгучий зрак Его заставит растянуться – и вот так Мой мальчик… – О, сеньора добрая моя! С гадалкою[10] о том поговорила б я? Ведь, может, это порча: кто-то нашептал! – Он не был ведь таким, а вот, когда он стал Курить и пить – пришли «поэзии» к нему: Наверное – друзья, я что-то не пойму… Домой являлся за полночь, глядел устало. Ждала я дверь открыть и всё сама видала. Забросил лекции, проваливал зачёты, В газету всё писал – какие с нею счёты?! Отец его – святой! Таких и не бывало… Закрыл глаза и не бранил его нимало: Боялся огорчить… Но видела сама, Как думал по ночам… Ох, горе от ума! – В народе говорят: ещё в Коимбре где-то… Несчастная любовь… – Да что, уж лучше б это, Лекарство было б в церкви, слава Иисусу! – Коль девушка не хочет… коли не по вкусу… – Сеньора Жулия! Да ей хотеть не надо! Мой мальчик так умён, он не такого склада, Чтоб выгнали его… Такие дарованья! Да вот: почти закончил он образованье… Ах, Матерь Божия, воззри на эти муки! Я не пойму его… Порой возденет руки, Идёт по залам, точно гвозди забивает, И что-то говорит, кричит и подвывает, А что – я не пойму, и страх меня берёт, Дивишься каждый раз, не знаешь наперёд… Вчера пришёл, а в спальне свечка не горит (Спать любит без свечи), вот тут и говорит Так раздражённо мне: «Зачем там у стены Разлили воду?»… Глядь: а это свет луны! Ну, а когда я отвела его к врачу?! Чего мне стоило! Упёрся: не хочу! Не верил в докторов, твердил: «Во всей Вселенной Лишь Доктор Океан – целитель несравненный!» Но что ещё страшней томит его кручиной, Что хворости его является причиной — Большая книга[11], что всегда к его услугам: Не выпустит из рук, зовёт ближайшим другом! И мне читал, твердил, мол, «это – мой кумир». Ни слова не пойму… Зовёт его «Шекспир» Порой кричит стихи, а там такие вещи! Вся обомлею, так они звучат зловеще! Да вот, намедни, только ставила я розы Перед иконою Марии Долорозы Просила слёзно, чтобы Дева помогла Бедняжке… Он глядел, вдруг – вышел из угла И завопил: «Уж лучше эти семь мечей!»[57] И много было воздыханий и речей…

II. Несколькими месяцами позже, на одном кладбище

АНТУ Привет тебе, старик! Ищу отель «Могила», Здесь комната сдаётся или нет? Лишь спальня мне нужна. Я слышал, здесь премило? (Да я весь мокрый?! это лунный свет…) НАРОД Свет лунный на земле, как слезы в янтаре… Какая красота!.. Стели постель, старик! Так сладко, замирая, Дремать, дремать, не слышать… А пока Старушка Смерть, моя кормилица вторая, Дай мне испить грудного молока! СЕНЬОРА ЖУЛИЯ Ах! Луны в январе! МОГИЛЬЩИК Нет комнаты, сеньор, все заняты, увы, Когда желаете, имеются в канаве Бесплатные места, там тихо средь травы. Там горемыки спят… Вы отказаться вправе. ЗЕ ДУШ ЛОДУШ[12] Гляди, Мария, молоко с небес текло! Луна-то доится, кажись… Снял комнату вчера тут юноша один, Весьма доволен: на червях барыш имеет. Известно, что с собой подобный господин Приносит: кости лишь, плоть без червей истлеет. ДОКТОР ДЕЛЕГАДУ В ночи, как днём, светло! АНТУ Да, плоть у нас скудна. Но есть скелет! А, вот, души давно уж нет в помине… Скажи, ты сколько лет мне дашь? Сто лет? Пойдём! Уже луна взошла в долине. СЕНЬОР АББАТ И эта! Ей бы ризу принести, так нет! Одежду ангела! ЖЕНА МЕЛЬНИКА Сеньор, то лунный свет! Ох, сто! И те, что скрыл, никто не угадает… Твоих покойничков так нежит ночи тень: «Вы спите, мама к вам не опоздает, Пошла стирать она к источнику Белень…» АСТРОНОМ Такой луне быть летом в самый раз На Мартина! МОГИЛЬЩИК Покойно будет здесь, среди кустов пунцовых, И спальню вам всерьёз рекомендую эту: Есть много тюфяков, из дерева, свинцовых, Но сумаумы[58], вишь, удобнее и нету. СЛЕПОЙ ИЗ КАЗАЛ Скажи мне, друг, который час? Напевая «Перина из корней, повита светом млечным, И простыни – земля, что мягче пуха гаг, Я в Судный День тебе их дам под небом вечным…» Готово. Что ещё? Не нужен ли табак? КАРЛОТА Луна, умерь свой свет, жестокий и всевластный! Дай мальчику поспать, ведь он устал… Несчастный! АНТУ Нет, больше ничего. Прощай, и дверь закрой. Какая ночь! Луна гвоздики открывает… Как тянет холодом здесь, в комнате сырой. Гасите свет. Меня одежда согревает… МАТЬ АНТУ Луна, сыночка моего поторопи! Согрето место, жду его… О, мать! Возьми меня к себе и слушай: в наш Последний час, ты не буди меня опять, Как раньше, дома, – ты меня не будоражь, Хотя бы и труба звала… Позволь мне спать… БОГ Спи, спи.

Париж, 1891

Примечания

Память

1. Борба – поселение в регионе Траз-уж-Монтеш.

2. В «Памяти» Нобре переплетает биографические факты своей жизни с мистикой и мифологией, подчёркивая предопределённость своей судьбы и тесную связь свою, с самого рождения, со смертью. Это подчёркивается им и в характеристике фазы луны, совпавшей со временем его рождения, – новолуния, которое считается недобрым временем, и в обещании скорой встречи с ним умирающей матери. В дни новолуния луна не видна на небосводе; это время безлунных ночей именуют днями Гекаты, а луну в этой фазе – «тёмной луной». Даты, связанные с рождением Антонио Нобре, окутаны тайной. В церковной книге храма Санто Илдефонсо в Порто записано, что он родился 7 августа 1867 года, однако, по свидетельству отца поэта, он родился 16 августа в 5 часов утра. Такая же путаница и с днём недели: сам Нобре указывает вторник, но ни одна из указанных дат (ни 7, ни 16 августа) не падает на вторник. По расчётам дней этого года предполагают, что была пятница.

Антонио

1. «Старая Карлота» – женщина, которая много лет работала (прислуживала) в доме поэта. Надо отметить, что читатель Антонио Нобре должен быть благодарен его брату Аугушту Нобре за многие из сохранившихся писем поэта и за пояснения к его стихам. Этот человек из всей семьи Нобре был наиболее близок к поэту. Он был известным учёным – биологом, специализировавшимся на морской фауне. После установления республики, занимал высокие посты в политических кругах, был профессором университета, академиком, ректором университета в Порто, министром просвещения. Умер в своём доме в возрасте 80 лет, вспоминая своих умерших близких: жену, сына, брата Антонио.

2. «Дельфина» – тётя по отцу, жившая в Лиша – на родине отца поэта.

3. «Крёстная мать» – бабушка по отцу и крёстная старшей сестры поэта, жила в Лиша. Есть и другое предположение: в XX веке во время войн Португалии в Африке (1959–1975) существовали «мадриньи де герра» – крёстные матери или покровительницы воинов. Это были не их родственницы и не возлюбленные, просто женщины, которые состояли с ними в переписке с целью – поднять боевой дух солдат. Возможно, нечто подобное было и во времена войны с французами, о которой упоминает Нобре.

4. «Зе ду Теляду» – знаменитый разбойник, жил возле Лиша.

5. «Праздник винограда» – праздник, который проходит в Лиша в первые субботу, воскресенье и понедельник сентября в честь Девы Марии дуж Виториаш (побед).

6. «Письмо в траурной рамке» – известие о смерти в Рио-де-Жанейро брата поэта – Албану.

7. Жозе – управляющий домом в Сейшу и могильщик одного из районов этих земель, откуда была родом мать поэта.

8. Воображаемый собеседник поэта из университета в Коимбре.

9. Отец поэта часто получал приглашения на похороны детей.

10. Двоюродная сестра матери поэта.

11. Самая высокая гора, находится рядом с Сейшу, там был расположен монастырь.

Лузитания в Латиносом квартале

Часть 1

1. Праздник Сеньора Вианданте – можно перевести на русский язык как праздник Путника.

2. Мыс Мира находится в местечке Перафита, недалеко оттуда находится то место португальского побережья, где пришвартовался король Д. Педро IV.

3. Морейра да Майя – местечко в окрестностях Морейра, Педраш Рубраш на севере Португалии.

4. Крепость Липп – замок в Леса-да-Палмейра, построенный графом Липп. Губернатором этой крепости был отставной майор Антонио Пинту Леауда Силва, большой любитель цветов, он разводил их во рве крепости. В этой крепости во время летних каникул играли с сыновьями губернатора и другими ребятишками Антонио Нобре и его братья.

5. Жоаки́н Тереза и Франсишку Óра – смотрители маяка в порту Леса, предупреждали с помощью рупора рыбачьи лодки о надвигающемся шторме.

6. Аррабáлде или Жозе Рабалде – старый моряк, в доме которого жила семья Нобре во время пребывания в Леса-да-Палмейра. Вечером в саду он часто рассказывал детям истории.

7. Часовня Доброй Вести – церковь святого Жуана да Боа Нова, находится на севере Леса, на самых высоких скалах в этой части побережья.

8. Земля Ролдáн и местечко Перафита – небольшие населённые пункты на севере Леса.

9. Санта Ана – небольшая капелла, построена на горе рядом с главной церковью Леса.

10. Часовенка Сеньора да Арéйя («арейя» – песок) – небольшая часовня, построенная на песчаном побережье Матозиньюш, с ней связана легенда о явлении Господа.

11. Дон Педро или «король-солдат» – речь идёт о Педро IV, побережьем Памяти Нобре называет пляж на севере Леса под названием Песчаное побережье или Пляж де Памплиду, где причалил король и где в память об этом событии был поставлен гранитный обелиск.

12. Барра – местечко в Леса-да-Палмейра.

13. Пóвоа – морской порт на севере страны..

Часть 2

1. Бернардо Силва Мар – старый моряк, живший в Леса-да-Палмейра.

2. Зе да Клара – старый капитан, занимавшийся в Леса ловлей рыбы.

Непорочная

1. Стихотворение посвящено невесте поэта, Маргариде де Лусена. Антонио де Сертима в своей книге «Антонио Нобре или поэзия под знаком смерти и любви» на основе исследования раннего творчества поэта рассказывает о долгих поисках им идеала, своей будущей Музы, возлюбленной и жены, как постепенно вырисовывался её образ в сознании поэта, как, наконец, пришло имя, отвечающее этому образу: «Непорочная». «Моя любимая Непорочная, кто ты, ах, скажи, кто ты?» – заклинает он её в своих стихах и получает ответ: «Я – одна звёздочка, у меня есть только голова и ножки». И вот, весной 1890 г. Антонио Нобре встречает в Коимбре, в доме друзей, «маленькую Маргарет с Дороги на Бейру» и вскоре понимает: это она. С марта по июль этого года, с момента встречи с Маргарет и до его вынужденного отъезда из Коимбры в Париж, Нобре купался в море счастья. Антонио де Сертима пишет: «Возлюбленный Маргарет создаёт своё слово – определение любви: „afeigao“, что можно перевести как любовь-привязанность, любовь-дружба. Эта любовь – сестра-близнец невинности. Несколькими годами позже Нобре сделает признание своему большому другу Адолфу Рамиреш: „Мне не свойственны страсти, энтузиазм – я предпочитаю безмятежную привязанность, ясную и спокойную“. В этот недолгий период своего счастья поэт ничего не писал: на короткий миг упрямый скульптор страданий был счастлив».

По мнению Антонио де Сертима, португальский язык ещё не создал ни одного портрета женщины, настолько целомудренного, благородного и простого, более полного как земной, так и душевной красоты. Ни одна женщина не осталась в португальской литературе, так подробно, до мельчайших деталей внешности и биографии описанная влюблённым в неё человеком. Непорочная навсегда осталась в этих стихах, как легенда о любви, изваянная из паросского мрамора, в которой черты живой женщины переплелись с образом Девы Марии. Об этом говорит и название поэмы. И этот портрет португальской женщины в обрамлении типичных португальских пейзажей и сцен был создан в Париже, когда автору его было наиболее одиноко вдали от родины. Ещё один портрет любимой Нобре даёт в поэме «Жизнь».

Девушкам Коимбры

1. Антонио де Сертима в уже названной здесь книге вспоминает, как в 1896 году, когда находили свои золотые рифмы Антонио Фугаса и Жуан Пенья, когда звучали олимпийские строки Жункейру, Эужениу Каштру публиковал «Саломе» – в это самое время прачки на реке Мондегу в Коимбре, захваченные простым очарованием коротких куплетов, пели вновь и вновь волшебные строки, ставшие такими популярными. Это были куплеты Антонио Нобре из «Девушкам Коимбры». Переходя из уст в уста, они получали самое дорогое освящение, выбранные по доброй воле простым народом. На этой земле любви, какой была Коимбра, Антонио Нобре нашёл свою самую большую любовь, обрёл популярность в народе, но здесь же, в январе того же, 1896 года умирающая Дона Флоринда Кабрал Тейшейра Куэлью, супруга инженера Жуакина Ботелью де Лусена, родившегося в Вилалве, в окрестностях Вилы Реал в Траз-уж-Монтеш, – взяла с дочери обещание не выходить замуж за Антонио Нобре.

Письмо Мануэлу

1. Мануэл Телеш, соученик и друг Антонио Нобре.

2. Смуглый Габриэл – постоянный компаньон Антонио Нобре в прогулках по морю, он рассказывал, что Нобре во время этих прогулок порой декламировал вслух свои стихи. Был очень смуглым, лицо побито оспой. Он всегда ностальгически вспоминал прежние времена и юношей – друзей и компаньонов.

3. О «купании нагишом у моста Тавареш» вспоминает один из участников этих купаний – писатель Рауль Бран-дан: «– Туда, наверх никто не заходит! Поплывём туда нагишом! – И плыли. Там были наши владения. Там принимали друзей, на этом широком мосту, немного ниже плотины, где прачки весь день пели на солнце. С лодки Жуштину или Нобре кидали им один куплет, на который те отвечали, отбивая мокрое бельё. Гомон. Смех. Потом снова – молчание, солнце, падающее на водную равнину, золотая нить, растворяющаяся в зелёной реке – книга – купание… И Жуштину спал в пещере, животом кверху, мечтая о самом прекрасном в мире произведении, пока Нобре читал стихи…» («Долина Иосафата»). «Жуштину» (1872–1949) журналист, писатель и дипломат.

4. Марио да Анадия – соученик Антонио Нобре в Коимбре.

5. Фернандо – соученик Нобре, впоследствии министр республики.

6. Мишку – Франсишку де Соза Олстейн, также компаньон Нобре по Коимбре.

7. Докторами называют в Португалии людей, получивших законченное высшее образование; в данном случае речь идёт о преподавателях университета.

8. Преподаватель права в университете – Педро Мон-тейру Каштелу Бранку, которого Нобре не однажды высмеивал в стихах.

9. Алберту де Оливейра, однокурсник и близкий друг Нобре, почти его алтер-эго, Антонио говорил, что Алберту ему ближе брата. Они познакомились в университете в Коимбре (1888 г.), когда Нобре уже исполнился 21 год, а Алберту было всего 15 лет. Естественным стало поклонение Алберту, восхищённого талантом Нобре. Он был редактором журнала «Новая Богема», просуществовавшего с февраля по апрель 1889 г., главной задачей которого было знакомить читателей со стихами Нобре и отражать атаки критиков на его творчество. Их разрыв (1893 г.) очень сильно ранил поэта. Альберту, несмотря на эту ссору, сохранил до самой смерти большую любовь к Нобре как к человеку и восхищение им как поэтом. Причины разрыва, по-видимому, крылись в «повзрослении» Алберту, в связи с чем он стал иначе оценивать своего друга с его своеобразным восприятием мира, со стихами, в которых переплетались правда жизни и вымысел, с его повышенной чувствительностью и эмоциональностью поэта. Алберту хотел видеть своего друга счастливым, помочь ему, постоянно раня его при этом своим непониманием трагичности, заложенной в самой основе таланта и личности Антонио Нобре. Вот, что он писал брату поэта вскоре после смерти Антонио Нобре: «…привыкнув к тому, что он всегда преувеличивает свои страдания, я думал – так обстоит дело и на этот раз, думал: он проживёт ещё много лет, если будет о себе заботиться… Я ошибался. Несчастный от рождения и по причине своего характера, он не мог встретить в этом мире ни радости, ни покоя. Вся его жизнь была безнадёжной борьбой с самим собой, в которой он не мог выиграть. Я помню, как видел его грустнее день ото дня, без каких-то особых причин для этого. Я уже знал, что жить можно только, смиренно принимая всё, что приносит судьба, довольствуясь тем, что даёт нам Бог сегодня. И никогда не видел его ни смиренным, ни довольным. Такая душа не может жить, она убивает себя каждый час…. У меня не было зла против него, когда он перестал быть моим другом. Он выбросил прочь меня, так любившего и ценившего его, как выбросил прочь своё счастье, свою молодость, даже свой талант. Я всё прощал ему, потому что жалел его, обречённого на несчастья, тогда как я видел мир другими глазами, был счастлив и хотел бы помочь ему тоже быть счастливым. Бедный Антонио! Я хотел бы, чтобы его душа, очищенная болью и смертью, смогла бы понять меня. Дай ему Бог в ином мире то, что он не встретил здесь.».

10. Антонио Омень де Мелу (Агеда), один из самых близких друзей Нобре в Коимбре, также входил в группу «Новая Богема», друзья звали его «Той».

Путешествия по моей земле

1. Дору – приморский район Португалии на севере страны.

2. Траз-уж-Монтеш – район на севере Португалии (Alto Douro), малонаселённый и славящийся восхитительной природой. Благодаря своей относительной изолированности, народ здесь сохранил многие культурные традиции старины.

3. Новелаш – дорога, которая начиналась от станции Пенафиел, расположенной в местечке Новелаш, и вела к городам Казайш и Сейшу.

4. Казайш – станция в те времена, принадлежавшая сёстрам Андрадеш. В этом доме Антониу Нобре жил и во время своей болезни, навещаемый родными и друзьями.

Дон Неудачник

1. «Бедный Шику» – дон Франсишку де Соса Коутинью (Шику толстяк – компаньон Нобре в Париже в пансионе на Школьной улице.

Моя трубка

1. Как уже говорилось, это была башня Суб-Рипаш, одна из башен старинной крепостной стены Коимбры. Нобре жил в ней всего неделю, но этого хватило для превращения этой башни в легенду, в одно из самых известных мест в Коимбре. Она впоследствии была названа Башней Анту. Брат Антонио – Аугушту Нобре воспроизводит строки из неотправленного письма поэта: «… Башня каждый раз всё более меня зачаровывает. Какое наслаждение – жить в этих четырёх стенах, стремящихся ввысь! Осенью – красный свет закатов, входящих внутрь, шум бегущего по старому мосту поезда, зимой – настоящая «домашняя» жизнь у огня: сочинять поэмы александрийским стихом или читать письмо от друга, доставленное по адресу «Башня

Анту – Суб-Рипаш»… Настолько велико моё восхищение моей башней в эти дни, что это переходит в одержимость, в наваждение, я пишу карандашом на всех сводах, на всех дверях, во всех углах: «Анту!» «Анту!» «Башня Анту!». Касаюсь стен, словно хочу оставить в них часть меня самого, ложусь на пол, вытягиваюсь во весь рост, чтобы всё моё тело наполнилось Башней – такова моя любовь к ней. Не Башня Давида, если бы их можно было сравнивать, не та высокая башня, чьим инженером в своём воображении я был, мечтая воздвигнуть её на скалах побережья Доброй Вести…».

2. Можно предположить, что речь идёт о следующих трёх поэтах. Эдуарду Коимбра (1864–1884) – друг Антонио Нобре, который родился и умер в Порто 18-ти лет от туберкулёза, за месяц до этого успев опубликовать свою единственную книгу «Dispersos», что можно приблизительно перевести как «Рассеянные по миру». Коимбра безмерно восхищался талантом Нобре, называя его принцем среди поэтов, вторым по значению, после Виктора Гюго. Антонио Фугаса (1863–1888) – португальский поэт, друг Антонио Нобре в Коимбре, где он скончался, ещё будучи студентом, опубликовав за год до смерти свою первую и единственную книгу «Стихи о юности». Третьим другом может быть Жозе де Оливейра Маседу, он входил в поэтическую группу, куда также входили Антонио Нобре, брат поэта – Аугушту Нобре, Алешандре Брага, Жулиу Бран-дан, Жуакин де Араужу и др В 1883 г. в Порто ими было основано издание еженедельного журнала «Современная молодёжь». Этим трём рано умершим поэтам Нобре посвятил одну из своих элегий. Но можно предположить, что третьим упомянутым в стихотворении другом был один из тех, кто уехал «на чужбину», например, один из ближайших друзей юности поэта – Алберту Балтар, уехавший впоследствии в Бразилию, после чего связь между друзьями прервалась.

У огня

1. Поэма написана Нобре среди средневековых стен старинного монастыря, преобразованного в пансионат, в Париже на Школьной улице, недалеко от Сорбонны. Это было в первый месяц его приезда в Париж, когда он особенно остро чувствовал своё «изгнание», оторванность от родного ему мира, от любимой и друзей. Антонио начал писать эту вещь в ноябре 1890, а закончил лишь в 1891. Написана в ритме неспешной жалобы разочарованного в жизни, но последние строфы значительно спокойнее: поэт примирился с жизнью, беседуя по ночам со своим талисманом – портретом любимой (Маргариды Лусены) в медальоне.

2. Жозеф – слуга, который обслуживал постояльцев пансиона и оставил у Нобре впечатление весьма усердного и преданного.

Прощай

1. «Св. Иаков» – небольшое французское судно, на котором Антонио Нобре совершал путешествие от реки Дору до Гавра.

На Дороге в Бейру

1. Маргарида де Лусена, которая жила в Коимбре со своими родителями, в доме на улице «Дорога на Бейру». Весенним вечером 1890 г. Антонио Нобре встретил её в доме Маргариды да Роша и Каштру. В ту пору ей было почти 15 лет. Высокая, смуглая, с большими чёрными глазами, как два больших оникса, с уже сформированным достаточно твёрдым и своеобразным характером. Они виделись несколько раз. По обычаям того времени для молодой женщины было предосудительно свободно встречаться с молодым мужчиной. Выжидали удобного случая для беседы на мессе урсулинок в церкви Санта

Клары или случайной встречи на прогулке у побережья Мондегу. Но однажды вечером, уговорившись о тайной встрече в тополёвой аллее в Ботаническом саду, Антонио передал ей первое письмо в книге Э. Золя. Само письмо было утрачено, но его текст Маргарида запомнила на всю жизнь и продиктовала его одной родственнице. Вот отрывки из него: «Это не та маленькая Маргарет с «Дороги на Бейру», кому я впервые пишу сегодня. Позвольте мне называть Вас просто по имени, маки не имеют титула, а мы с Вами – уже давние друзья. Мы никогда не были возлюбленными, но можем ими стать сейчас. И всё это так внезапно, в один миг!.. Не для того мы встретились сегодня, чтобы я сказал Вам, что очень люблю Маргарет.

Об этом мы оба уже знаем. Но только затем, чтобы, если Вы позволите, начать такие отношения между нами, при которых будем всё рассказывать друг другу, что случится с нами. И ещё хочу Вас просить, если настанет день, когда Вы перестанете меня любить, скажите мне откровенно об этом. Не боясь меня оскорбить. Если кому-то из нас двоих суждено страдать, пусть это буду я…»

2. Вашко да Роша и Каштру – один из самых близких друзей Антонио Нобре. Он входил в группу из пяти юных литераторов, выпускавших в 1889 г. журнал «Новая Богема», куда кроме него входили Антонио Нобре, Алберту де Оливейра, Антонио Омень де Мелу (Той), и Агуштинью де Кампуш. Алберту де Оливейра оставил словесный портрет Вашко: «Вашко был с первых месяцев в Коимбре членом нашего богемного литературного кружка. У меня сохранилась фотография, где мы с Вашко и другими членами группы окружаем Антонио Нобре, который уже был тогда нашим Мессией. Вашко был весьма оригинальной фигурой, эксцентричным человеком, в самом буквальном смысле этого слова. Высокий, в теле, гладко выбритый, с красивыми лоснящимися руками, созданными для перстня епископа, жёсткие пряди иссиня-чёрных волос как бы приклеены к вискам, в глазах и на узких губах – всегда искра улыбки, был похож на монсеньора и, без сомнения, взрослее всех нас. Был немногословен, говорил тихо, непонятный и загадочный, так же «застёгнутый на все пуговицы» в том, что касалось его чувств, как было застёгнуто его безукоризненное чёрное пальто, которое любил надевать. Умнейший человек, тонкий ценитель изящной поэзии, самый равнодушно-неприлежный из всех студентов университета. Вспоминается случай, когда его неожиданно вызвали отвечать на занятии, и он, церемонно поднявшись, не открыл рта и не произнёс ни одного звука при полном молчании изумлённых однокурсников и мрачного преподавателя, который лишь через несколько нескончаемых секунд велел ему сесть.».

Труп

1. Жозе де Оливейра Маседу, Эдуарду Коимбра (1864–1884), Антонио Фугаса (1863–1888) – друзья Антонио Нобре, см. примечание к стихотворению «Моя трубка».

Какая-то старушка

1. Парк «Четырнадцати крестов» – был собственностью племянника сеньра Аббата – Жуакина де Серпа Пинту. Находился рядом с церковью де Ресезиньюш. Легкомысленная молодёжь свалила на землю немалую часть этих крестов. В этом парке Антонио Нобре много раз проводил часы послеобеденного отдыха («сиесты» или «сешты» по-португальски, вместе со своим другом – владельцем парка, в тени прекрасных старых деревьев.

2. Как уже отмечалось, в этой поэме Старушка символизирует Смерть, причём ей приданы некоторые черты Девы Марии, что соответствует народным верованиям.

3. Аниньяш да Эйра – имя «Аниньяш» – одна из вариаций имени Анна, которую сейчас редко можно услышать, но в старину употреблялась часто. Аниньяш да Эйра была двоюродной сестрой поэта по матери, она навещала семью Нобре в Сейшу, всегда привозя с собой подарки: бисквиты, яйца и пр.

Горести Анту

1. Хотя значительная часть «Горестей Анту», по славам самого поэта, была написана им ещё в Коимбре, видимо, заканчивал он эту поэму в Сейшу, куда вернулся из Коимбры, не закончив курс обучения праву. В поэме описаны эти места, её персонажи – реальные лица: старая Карлота, очень преданная дому женщина, много лет жившая там в услужении, соседи, жившие неподалёку от поместью Нобре.

2. Дорога Малейруш – прямой отрезок большого тракта, около 2 км, который вёл к Фелгейраш, к станции Каиде и старинному фамильному замку Кинтан, собственности сеньора Жозе Малейру.

3. Казал – местечко, возле Сейшу, пересекаемое муниципальной дорогой, которое составляло часть прихода Св. Мамеде де Ресезиньюш.

4. «Троицы» или «Аве-Марии» – см. пояснение под поэмой «Письмо Мануэлу», с. 59.

5. Доктор да Преза Велья-Доктор Антонио Тейшейра да Силва Лейтан, врач, живший в местечке Преза Велья, рядом с Сейшу.

6. Сеньор Себастьян де Беса Велозу, наследник состоятельной семьи Моргадуш да Венда ду Кампу, старый охотник, которому Антонио Нобре несколько раз составлял компанию на охоте.

7. Доктор Жозе Торкату Тейшейра Соареш, богатый землевладелец в местечке Линьяреш, недалеко от Сейшу.

8. «Сеньор из церкви» – так называли друга братьев Нобре, их компаньона в Сейшу – Жуакина Аугушту де Серпа Пинту, который, как уже говорилось, был племянником Аббата.

9. Сеньора Жулия – была няней одного из племянников братьев Нобре, затем была в услужении в семье Нобре на протяжении многих лет. Аугушту Нобре характеризует её как добрую, но глуповатую женщину.

10. Гадалка – в поэме упоминается Анна Коружа, известная в тех местах как ведьма. Она гадала на картах. Её отец – старый управляющий Аббата, Жозе Морейра.

Антонио Нобре прозвал его Астрономом за то, что он по звёздам и направлению ветра предсказывал, будет ли дождь. Аббат прислушивался к его предсказаниям, собираясь на охоту.

11. В Леса-да-Палмейра Антонио Нобре всегда носил с собой книгу в красном переплёте, за что получил прозвище «нотариус».

12. Зе душ Лодуш – Жозе ду Пенедо, часто назывался Зе душ Лодуш в связи с родом своих занятий (изготовление упряжи для волов).

Примечания

1

Знак созвездия Льва, соответствующий августу, считается злосчастным в народе.

(обратно)

2

На севере в районе Барселуш есть местечко под названием Кова, но слово «Кова» также в португальском языке означает могилу.

(обратно)

3

Антонио заставили идти в костюме ангела на религиозной процессии, где представлялась жизнь Христа, Его крёстные муки. Плакал, потому что дети не любят участвовать в таких шествиях. Мальчик нёс губку с желчью, аллегорию той губки с уксусом, которую римские солдаты дали Христу.

(обратно)

4

Новёна (латинское novena – девять), у западных христиан девятидневное моление: молитвы, совершаемые ежедневно на протяжении 9 дней по образу девятидневного ожидания апостолами по вознесении Иисуса Христа ниспослания Святого Духа. В Католической Церкви и ряде протестантских деноминаций проведение новен не подчинено строгим нормам богослужебного устава. Они проводятся в отдельных общинах в период между Вознесением и Пятидесятницей, а также приурочиваются к другим временам церковного года или определенным ситуациям, когда желательны усиленные молитвы.

(обратно)

5

«Фадо» или «фаду» – особый стиль традиционной португальской музыки, эмоциональной доминантой которого является сложное сочетание чувств одиночества, ностальгии, грусти и любовного томления, называемое по-португальски «саудаде». Песни исполняются под аккомпанемент гитар и виол.

(обратно)

6

В деревнях существовал обычай давать вино и сладости людям, которые приходили утешать скорбящих.

(обратно)

7

Одна из башен средневековой крепостной стены в Коимбре, она называлась Суб-Рипаш, впоследствии известна как башня Анту, одно из самых примечательных мест города. Здесь Нобре жил в октябре 1890 года в течение одной недели перед отъездом в Париж.

(обратно)

8

У моряков из приморского города Леса-да-Палмейра был обычай во время затянувшегося штиля призывать на помощь Святого Лаврентия, чтобы он послал ветер.

(обратно)

9

Мондегу – река на севере страны, её истоки – в горной стране Серра-да-Эштрела, она протекает через Коимбру, где учился поэт.

(обратно)

10

Поэма написана во время обучения в Париже – в Сорбонне.

(обратно)

11

«Ведьма падре» старая служанка одного священника в Леса-да-Палмейра. Она следила за домом падре, а также гадала на картах.

(обратно)

12

«Персеверáнса» – испанский корабль, который разбился на скалах Лейшойш на Байша ду Мосу ночью 25 августа 1872 г. по причине плохой видимости из-за сильного тумана. Почти все моряки погибли.

(обратно)

13

Нобре приводит названия лодок в написании малограмотных северных рыбаков, которые писали так, как слышали и говорили, не зная орфографии. К тому же здесь передано мирандское произношение, характерное для некоторых районов северо-востока Португалии.

(обратно)

14

«Ола» – восклицание, которое выражает приветствие, удивление и т. п.

(обратно)

15

Маяк Сеньоры да Луж (света) в гавани Дору.

(обратно)

16

Цитата из «Лузиад» Луиса де Камоэнса.

(обратно)

17

в северных районах Португалии до сих пор жив обычай, согласно которому девушки на праздники (а невеста на свадьбу) надевают все свои золотые украшения.

(обратно)

18

Манелы – здесь Нобре делает распространённое в Португалии имя – «Мануэл» или в просторечии «Манел» нарицательным, как мы бы сказали «Иваны».

(обратно)

19

Игральные Кости – каждый участник процессии представляет какой-то символ, напоминающий о жизни Христа и о его распятии. Игральные кости – напоминание о том, как стражники на Голгофе разыгрывали право владеть хитоном Христа.

(обратно)

20

Быков, предназначенных для боя, ведут к месту праздника специальные коровы-поводыри.

(обратно)

21

«Доктор» – так уважительно именовался (да и теперь именуется) в Португалии человек, имеющий учёную степень, а также просто имеющий высшее образование.

(обратно)

22

Мондегу – река в Коимбре – раньше летом пересыхал полностью, а зимой был полноводным.

(обратно)

23

При крещении священник вкладывает в ротик ребёнка немного соли.

(обратно)

24

Кладбище да Коншада, было открыто в 1860 г. на землях сеньора Жоакина Инасиу де Миранда Пиу. В 70 – 80 годы XIX века на нём часто хоронили членов почитаемых в Коимбре семей.

(обратно)

25

«Медведь» – лучший ученик на курсе или в группе.

(обратно)

26

Реку Леса в Леса-да-Палмейра называют сладкой рекой, чтобы отличить её от канала с солёной водой, который течёт параллельно с ней до моста Тавареш, где заканчивается.

(обратно)

27

«Коза» – университетский колокол Коимбры.

(обратно)

28

«Троицы» или «Аве-Марии» – удары колокола на закате, являющиеся сигналом окончания работ для крестьян.

(обратно)

29

Анту – поэтический псевдоним Антонио Нобре.

(обратно)

30

Известная в те времена в Коимбре таверна тётушек Камелий.

(обратно)

31

«Camelice» – глупость, вздор.

(обратно)

32

Районы округа Коимбра, её окрестности.

(обратно)

33

Португальская пословица: «Кто поёт, пугает свои беды».

(обратно)

34

Поездки в Сейшу и в Лиша в почтовой карете до создания железной дороги в Дору. Это путешествие начиналось в Порту рано утром, занимался извозом некий Кабанелаш.

(обратно)

35

«Адеуш» – прощайте.

(обратно)

36

Тровоада – место недалеко от Лиша, где, как говорили, порой разбойники нападали на проезжавших.

(обратно)

37

Алмейда Гаррет (1799–1854) португальский писатель и драматург, также был депутатом парламента и министром иностранных дел Португалии.

(обратно)

38

Жулио Диниш (1839–1871) – народник и бытописатель провинции, автор ряда романов из быта португальского города и его социальных низов. «Тётя Доротея» – персонаж из его романа.

(обратно)

39

Minho (Минью) – район на севере Португалии.

(обратно)

40

«Сеньор» – обычное в Португалии обращение к Богу.

(обратно)

41

В оригинале парафраза слов Квинтилиана о Горации: plenus est jucunditatis et gratiae – полный прелести и изящества (Quint. Inst.

Orat. 10,1, 96).

(обратно)

42

Стихотворение посвящено англичанке мисс Шарлотт (Charlotte Clara Thorne), гувернантке в богатой английской семье, с которой Антонио Нобре встречался более года (1886–1887) и в которую был влюблён.

(обратно)

43

Антеро де Кентал (1842–1891) – португальский поэт, философ, политик, родился на острове Святого Михаила (Мигела) из архипелага Азорских островов, где в 1891 году покончил с собой и был похоронен.

(обратно)

44

Медальон с портретом невесты поэта.

(обратно)

45

Месса тьмы проводилась в святую среду, посвященную памяти о предательстве Иисуса Христа Иудой, которая поэтому также называлась «Средой тьмы». Существовал обычай в этот день читать 14 псалмов, символизирующих 14 остановок на крестном пути Христа на Голгофу, используя треугольный светильник с 15-ю зажжёнными свечами. После прочтения каждого псалма гасилась одна свеча. Оставалась свеча в середине канделябра, под конец она тоже была погашена, что символизировало смерть Иисуса. И церковь погружалась во тьму. После этого все стучали ногами и стульями, производя шум, что символизировало Воскрешение Христа, и свеча в центре вновь зажигалась.

Этот обычай уже практически забыт во всех церквах в результате изменений в процессе богослужения, внесённых Ватиканским собором.

(обратно)

46

Мария – сестра поэта.

(обратно)

47

Видимо, имеется в виду дон Карлуш, наследный принц, который в октябре 1889 г., после смерти дона Луиша первого, был возведён на престол. Некоторые представители португальской интеллигенции надеялись на благоприятные изменения в стране в связи с этим событием.

(обратно)

48

«Аббат» – так называл Антонио Нобре аббата де Сан-Мамеде де Ресезиньюш, одного из приходов Сейшу – сеньора Луиша де Серпа Пинту. Брат Антонио, Аугушту Нобре, вспоминает, что это был добрый пастырь, добросовестно выполнявший свои обязанности, но при этом не забывавший о своём поместье и, особенно, об охоте. Антонио звал его «более падре куропаток, чем министр Бога». Братья – Антонио и Аугушту Нобре проводили у Аббата каникулы, т. к. дружили с его племянником – Жуакином де Серпа Пинту.

(обратно)

49

В конце 1496 г. король Португалии по настоянию своей супруги, испанской принцессы, предоставляет евреям, бежавшим в Португалию из Испании, выбор – изгнание или обращение. С 1536 г. в Португалии существовала инквизиция, в 1765 г. было последнее публичное аутодафе. Многие португальские евреи эмигрировали в Бразилию. Только в 1770 г. начался период прогрессивной либерализации и ассимиляции иудеев с остальным населением, в соответствии с конституционным принципом равенства.

(обратно)

50

Лузитания (Lusitania) – во времена античности это было название западной части Пиренейского полуострова, где жили лузитаны, позже покорённые римлянами, около 15 века до н. э. на этой территории была образована римская провинция Лузитания, которая включала почти всю территорию нынешней Португалии. Считается, что она стояла у истоков возникновения Португалии. В поэтических источниках Португалия часто именуется Лузитанией.

(обратно)

51

Судно Катринета – название популярного в то время романса, сюжет которого, как предполагают, был навеян реальной историей с судном «Святой Антоний», на котором плыл Жорж Альбукерк Куэльу, возвращаясь из Бразилии в Португалию. На судно напал французский пират. После упорного сопротивления корсарам судно попало в страшную бурю, которая оставила его в плачевном состоянии. К довершению бед, французские пираты, разграбив полностью это португальское судно, забрав с него всё, вплоть до компаса, бросили беспомощный корабль, почти неуправляемый, среди бурного моря. Уже не надеясь добраться до какого-то порта, моряки собирались кинуть жребий, кто из них должен послужить пищей для остальных, когда каким-то чудом достигли португальской земли.

(обратно)

52

Сонет написан на судне «Британия», в то время, когда поэт покинул Португалию и отправился во Францию, для обучения в Сорбонне, где пробыл (с перерывом около года) с 1890 по 1895 год.

(обратно)

53

Клара («clara») в переводе с португальского означает «светлая».

(обратно)

54

Поэма посвящена сеньоре Доне Маргариде да Роша и Каштру, матери слепого Эмилио, Руя – офицера артиллерии и Вашко – близкого друга Антонио Нобре. «Дорога на Бейру» – название улицы, на которой находился их дом. Дону Маргариду поэт часто называл святой, одной из немногих людей, которых он считал святыми. В письме Алберту де Оливейра, бывшему долгие годы его ближайшим другом, поэт называет этих людей: его отец, сестра Мария, невеста Маргарет, сеньора Дона Маргарида, сам Алберту и Антеро де Кента л.

(обратно)

55

Маргарида де Лусена, невеста поэта.

(обратно)

56

Рейс – старинная португальская монета.

(обратно)

57

На изображении Марии Долорозы (Скорбящая Божья Матерь) грудь Девы Марии пронзают семь мечей.

(обратно)

58

Сумаума – тропическое дерево, дающее растительную шерсть.

(обратно)

Оглавление

  • ПОэтическое графство Антонио Нобре
  • Память
  • Антонио
  • Лузитания в Латинском квартале
  •   1
  •   2
  •   3
  • Между Дору и Минью
  •   Непорочная[1]
  •   Песня о счастье Идеал одного парижанина
  •   Девушкам Коимбры[1]
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •   Письмо Мануэлу[1]
  •   Саудаде
  •   Путешествия по моей земле
  •   Чёрные фиги
  •   Колокола
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  • Полная луна
  •   Под влиянием луны
  •   Дон Неудачник
  •   Моя трубка
  •   Баллада о гробе
  •   Красная лихорадка[42]
  •   Закаты Франции
  •   Наугад
  •   У огня[1]
  • Луна ущербная
  •   Всадники
  •   Жизнь
  •   Прощай! Во время грозы у побережья Англии
  •   Литания
  •   Разговор с сердцем
  •   Мальчик и юноша
  •   Сон Жуана
  • Сонеты
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  • Элегии
  •   Тень
  •   Бедная чахоточная
  •   Святая Ирина (Что расцвела в Набансии в VII веке)
  •   Похороны Офелии
  •   На дороге в Бейру[54]
  •   Труп
  •   Какая-то старушка
  •     1
  •     2
  •     3
  • Горести Анту
  •   I. На отдыхе в одной деревне[1]
  •   II. Несколькими месяцами позже, на одном кладбище
  • Примечания
  •   Память
  •   Антонио
  •   Лузитания в Латиносом квартале
  •   Непорочная
  •   Девушкам Коимбры
  •   Письмо Мануэлу
  •   Путешествия по моей земле
  •   Дон Неудачник
  •   Моя трубка
  •   У огня
  •   Прощай
  •   На Дороге в Бейру
  •   Труп
  •   Какая-то старушка
  •   Горести Анту Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Мельник ностальгии (сборник)», Антонио Перейра Нобре

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства