«Антология альтернативной литературы 1. Альманах»

1001

Описание

Вы отвыкли удивляться?Чтение давно не дарило сильных эмоций?Значит, эта книга для вас. «Антология альтернативной литературы» – пульс современной русской прозы и поэзии. Эта книга для тех, кто ценит свободу и не тратит время по пустякам.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Антология альтернативной литературы 1. Альманах (fb2) - Антология альтернативной литературы 1. Альманах 1338K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Коллектив авторов

Коллектив авторов Антология альтернативной литературы 1. Альманах

ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ

Книгу, которую вы держите в руках, мы готовили в течении года. Еще когда задумывались сайт и издательство «Альтернативная Литература», было решено выпустить в свет периодическое издание – «Антологию Альтернативной литературы». Первая «Антология» – итог неполного года работы сайта и издательства. За это время мы успели опубликовать на alterlit.ru около 6000 произведений, и выпустить в свет две книги наших авторов, которые сейчас с успехом продаются.

Эта «Антология» – первая из серии. За ней последуют другие, с периодичностью приблизительно три книги в год, несмотря на финансовый кризис. Все последующие «Антологии» будут наполнены текстами, которые талантливые авторы публикуют на сайте alterlit.ru. Это наша общая победа, и наш общий праздник, с чем мы вас, дорогие авторы и читатели, и поздравляем!

ПРОЗА

Михаил Языков (ШГБ) Москва :: Сonfessa

В полупустом кафе хорошая акустика. Хриплый и мягкий мужской голос выводит свою грустную партию между рвущими реальность скрипками. «Su confessa amore mio…»

He надо быть итальянцем, чтобы понять. Он любил, она ушла.

Мелодия уводит от окружающей суеты… Под спокойный перебор гитары голос то уходит ввысь, то бессильно затихает, и тут по расслабленным нервам бьет: «Ма perch…»

И снова скрипки. Густым сильным аккордом поднимают со дна души то, что казалось, уже никогда не сможешь почувствовать. Если бы помнил, как плачут – заплакал. Если бы умел, то любил.

Я смотрю на девушку, сидящую напротив меня, и в который раз за вечер задаю себе вопрос – зачем она мне? Готовая лечь в постель после получаса общения и бокала вина – зачем?

Новых ощущений не будет, а старые…

Похмельное утро в прокуренной комнате с женщиной, от которой хочешь убежать? Зачем мне это? А ей зачем?

– Очень рад, что мы познакомились, но мне пора. Дела. В субботу улетаю. Давайте встретимся после моего возвращения? Если вы не будете против, я позвоню?

…Как же она смотрела на меня через залепленное постерами стекло увозившего такси. Разочарование, обида и непонимание.

Девочка… Я не буду просить у тебя прощения и никогда больше с тобой не встречусь. Потом ты поймёшь, что так лучше. Ну, если не лучше, то правильнее и честнее. Это у тебя я первый взрослый мужчина, а ты у меня… Я и имени твоего не запомнил. Да и как смогу объяснить, что не ты мне нужна. Ты просто тень моей первой любви. Которую не смог удержать двадцать лет назад и не могу забыть…

Сел в машину. Тяжёлая дверь захлопнулась, отрезав от уличного шума. Нужный диск лежал на заднем сидении. Я повернул регулятор громкости до отказа. И снова. Хриплый и мягкий мужской голос выводит свою грустную партию между рвущими реальность скрипками. Если бы помнил, как плачут – заплакал. Если б умел, то любил.

Песня длится чуть больше пяти минут. Но эти пять минут я буду на двадцать лет моложе…

Su confessa amore mio

io non sono pi; il solo, l’unico

hai nascosto nel cuore tuo

una storia irrinunciabile

Ma perch… non l’hai detto primaaaa!

chi non ama… non sar; amato mai!?

Так признайся, любовь моя,

Что я больше не тот единственный.

В сердце спрятала от меня

Ты историю с горькой истиной…

Но почему ты не сказала раньше —

Кто не любит, никогда не будет любим?..

Михаил Языков (ШГБ). Москва :: Мой маленький мирок

Круглый столик с тяжёлой мраморной столешницей, видимо, достался владельцу кафе в наследство от советских времён. Как его не ставь, как не подкладывай салфетки под ножки, а он всё равно будет качаться. Зануда, а не столик.

Я боролся со столиком-занудой. Пил третий двойной эспрессо. Курил. Смотрел в окно и никуда не хотел идти. Сегодня выпал очередной, свободный от семейных обязанностей день. Моя жена уехала к родителям, и дома никто не ждал.

Ровно напротив кафе разлилась широкая, в пол-улицы, не объезжаемая лужа. При удачном попадании машины, волна полностью накрывала тротуар, и брызги били в большое, до пола, стекло витрины кафе. Если в этот момент пробегал прохожий, получалось забавно. Особенно развлекала следующая за этим реакция.

Вжик. Хлюп.

По мимике на лице прохожего легко читалось: «Сволочи!!!» А кто, спрашивается, сволочи? Сам виноват, внимательнее надо, тщательнее.

Потенциальные жертвы перебежками спешили по своим делам, не подозревая о проводимом мною исследовании. Результативность удачного попадания составляла примерно десять процентов. Неплохой показатель для уикенда. В наблюдении за несчастьем другого всегда есть что-то веселящее, когда тебе ничто не угрожает. Я продолжал созерцать, прибывая в умиротворенном состоянии защищенности уютного мирка. Настроение вполне подходящее для рождения эпохальной шедевралки на вселенскую тематику.

«Человек рождён для радости,

но если счастья в жизни нет,

он другому строит гадости,

чувством радости согрет».

Услышал эту сентенцию от одной из своих подруг. Такой у неё был жизненный девиз. Сволочь она редкая, но секс запомнился. Считается, что здоровый мужской организм думает о сексе каждые семнадцать минут. Враньё. Чаще, пока не успокоится и не найдёт свою половину, а вот с этого момента каждые семнадцать минут. Но о сексе не с ней.

Секс-половина. Свою искал пятнадцать лет, выбирая методом проб и ошибок. Сколько проб было?.. Достаточно много для того, чтобы забыть их точное количество. Странно, но вопреки законам диалектики, количество никак не хотело переходить в качество. Наоборот. Чем больше было проб, тем больше ошибок. С опытом первоначальное деление на «красивых» и «некрасивых» приобретало более детальную классификацию. Сходные виды объединялись в роды, роды в семейства, семейства в отряды, отряды в классы, классы в подтипы, и т. д. Всё по науке. Вот только объединяет и отличает их друг от друга не сходство строения, а недостатки. Но я с упорством неудачника продолжал искать единственную. Ту, с которой будет приятно проснуться утром. Заканчивалось всё одинаково. На пятый – седьмой раз совместного просыпания очередная Василиса Прекрасная, возвращалась в исходное состояние. То ли не везло, то ли жаб слишком много, не знаю.

Опаньки! Хо-ро-шо! Ещё одного замочили. За окном, как в немом кино, мужнина «весь-в-белом», лихач на Жигулях, немая сцена. Чаплин, блин… Ну, просто именины сердца, а не вечер.

Ну так, вот… О, бля… Пардон, о женщинах. Бляди – мелкий подвид, о нём позже.

Начальный период крупной классификации на «красивых» и «некрасивых» и накопления сексуального опыта проходил бурно, но сильно смахивал на однообразную домашнюю порнуху. Меня можно было легко поймать на мини юбку со стройными ножками, чистое личико и умение правильно ставить ударение в слове «позвонишь». Если дама предпочитала носить чулки, а не штопаные колготки, такая особь получала преимущество, и пофигу было правильное ударение.

Конечно, чулки, это своего рода фетишизм, но кто не любит женщин в чулках, пусть первым бросит в меня камень. Первая же сообразительная порно-звезда попыталась заставить меня на себе жениться, угрожая запретить доступ к телу. Так пришло понимание, что за любовь приходиться платить всегда. И я пошёл по проституткам. ПО ПРОСТИТУТКАМ заметьте, а не по блядям. В чём разница? Разница между проститутками и блядями, как между Большим театром и художественной самодеятельностью в колхозе. Проститутка – это профессия, а блядь – хобби или призвание. Блядями – рождаются, проститутками – становятся. И ещё – проститутки дешевле. Кто сказал замечательную фразу: «Я готов быть терпимым к разврату и к расчету в отдельности, но их сочетание непереносимо»? Я с ним согласен.

В итоге моих изысканий, к классификации по внешнему виду добавилось разделение на блядей, проституток и прочих – порядочных. Порядочные были таковыми по разным причинам. Кто из-за профнепригодности, кто по идеологическим причинам, но большинство и по тому, и по другому. Профнепригодность рождала идеологию.

Ливень не прекращался. Мимо кафе попыталась проскочить парочка влюблённых. Он нежно прятал девушку под полой своего плаща. Плащ был длинным и закрывал её почти всю, оставляя незащищенными лишь щиколотки стройных ног, обутых в ярко-красные туфли. Они бежали, наклонившись вперёд, и не видели засады. Волна накрыла с головой. Влюблённые не прореагировали и поспешили дальше, занятые какой-то своей проблемой.

Трахаться, наверное… Я зевнул и заказал очередной кофе. Может и мне метнуть куда-нибудь своё натренированное тело? Нее. Была охота жопу мочить!..

Сюжет за окном принял новый оборот. В соседнем с кафе кинотеатре закончился сеанс и актёров стало больше. Вид попавших в эксперимент влюблённых заставил остальных подопытных поменять стратегию. Теперь они соизмеряли скорость своего перемещения с движением транспорта, ускоряясь и подпрыгивая. Тоже комично, но не так, как раньше. Результативность стала падать. Эксперимент спас водитель маршрутки. Выехав на встречную полосу, он со спины окатил подопытных. Ну, молодца! Так держать! На каждую хитрую жопу найдётся болт с винтом, а на болт с винтом отверстие с обратной резьбой. Вот только зря ты остановился. Теперь, получая люлей от обрызганных, стал наглядным подтверждением второй части поговорки. Ошибочка вышла, но кто не ошибался?

Был в моей генитально-изыскательной экспедиции и ложный путь классификации на «умных» и «глупых». Ошибался. Каюсь. Теперь твердо убежден: все бабы дуры, и не потому, что дуры, а потому, что бабы – это их обобщающий признак. Для всех мужчин бабы – дуры. Для всех женщин мужики – козлы. Это субъективно-женское мнение только подтверждает правильность вывода о дурах. Правда, иногда мне попадались умные дуры, но это извращение и о нём не будем. Отрицательный результат – тоже результат. Я снизил требования к умственным способностям кандидатки. Стало проще. В итоге нашел то, что хотел. Симпатичную, стройную, спокойную, понимающую, любящую детей и дом, редкую женщину. Которую с удовольствием отнёс к новому неисследованному виду – «ЖЕНА». И успокоился. Ну, не совсем успокоился, но к экспериментам на стороне стал относиться как к развлечению, а не делу всей жизни. Естественно, соблюдая правила конспирации.

Дождь перестал. Лужа постепенно исчезала в ливневом колодце. Тринадцать замоченных, наверное, хороший результат, не знаю. Не с чем сравнивать. Расплатившись за кофе, вышел на улицу. Приятный свежий воздух. Лучи вечернего солнца, подкрашивая сепией стены домов, превращали улицу в ностальгическую фотографию из старого альбома. Хо-ро-шо-о-оо-то как… А не пошалить ли мне?

Вжик. Ххх…люп.

– Сволочь!!! – орал уже я, четырнадцатый, вслед удаляющейся девятке. – Кто тебе права продал?! Не видишь куда едешь? Рожа!

От былого умиротворения не осталось и следа. Теперь только домой.

Отворив дверь, бросил мокрую куртку на тумбочку. На вешалке весел плащ жены. Странно, но мокрым он был только снизу.

– Счастье моё, ты дома?

– Я в ванной!.. – от звука её мелодичного, с переливами голоса я стал успокаиваться.

– Как родители?

– Извини, милый, не слышу. Сейчас выйду…

Раздеваясь на ходу, бросился в спальню. Любящая женщина, спокойный, ласковый секс. Вот, что мне сейчас было нужно.

На застеленной кровати валялись ее сброшенные вещи, сверху лежали черные в сеточку чулки. На полу стояли ярко-красные туфли.

Вжик. Ххх…люп. Мой маленький мирок летел к чертям…

Виталий Смышляев (базука). Москва :: Боулынг-хана

Девять тридцать семь. Наконец-то можно не вставать в полседьмого, с детства ненавижу ранние подъёмы. Особенно бесился по субботам – хочется отоспаться после рабочей недели, а вскидываешься почему-то ни свет, ни заря.

Потянулся, зевнул, покрутился с боку на бок, потыкал кулаком подушку.

Мысли пошли по привычному кругу. Правильно говорят: «Кто был богат и обеднел – ещё двадцать лет будет богат. Кто был беден и разбогател – ещё двадцать лет будет беден».

Бабушкину квартиру я продал ещё в конце марта, уже апрель. Из осточертевшей инвесткомпании уволился через два дня, пару недель погулял. И что дальше?

Я получил за квартиру четыреста тридцать пять тысяч. Евро.

Знаменитый дом в стиле русского модерна на углу Покровки и Чистых прудов, фасад расписан декадансными завитушками и волшебными птицами.

Сирин, Гамаюн, Алконост.

Под окнами постоянно аварии – бульвар резко переходит в островок трамвайной остановки, не все успевают среагировать.

С детства помню магазин «Мужская одежда» внизу; ждал, не мог дождаться, когда вырасту, чтобы одежду там покупать.

Нет больше маленького Альки, нет бабушки, нет квартиры, нет «Мужской одежды».

Двадцатку успешно прогулял, остальное – в банк. Десять процентов годовых – в месяц получается около ста тридцати тысяч рублей.

И ещё налоги, наверное, вычтут, без этого у нас никак. Конечно, это побольше, чем говенный оклад в говённой компании – а что толку?

Как следует на такие деньги не поживёшь, а постоянно кроить, растягивая проценты – нахер было с работы увольняться?

Но с капиталом почти в полмиллиона евро работать менеджером? Тоже глупо.

Я зло дёрнул головой – и было-то не полмиллиона, а существенно меньше, сейчас ещё убавилось.

Надо что-то делать…

В казино играть?

Или на бирже?

Или вложить куда-то?

Вложить легко, обратно выложить трудно. За четыре года работы в инвесткомпании «Октагон» вдоволь насмотрелся.

Правильнее было бы её «Фуфлогон» назвать.

Отбросил одеяло, сел.

Посмотрел на свои ноги и вдруг заметил, что ногти на больших пальцах стали точь-в-точь как у отца.

Давным-давно, двадцать лет назад… или двадцать пять? Или сто?… Я сидел возле него на пляже, копался в песке. Отчётливо запомнил пугающе крупные слоистые ногти на больших пальцах, а мои – маленькие и розовые… Помню, как отодвинулся подальше – отец стал мне физически неприятен, неосознанно почувствовал нарастающее возрастное разложение его тела. Помню ощущение стыда и вины за свою брезгливость.

Теперь такие же ногти у меня – рифлёные и кривые, мутно-белые, как селёдочные очистки… Только сына у меня нет. И жены нет.

Есть вздорная баба, с которой даже после развода мы не можем спокойно разговаривать дольше минуты, и вроде-бы-дочь: голенастая школьница, которую я вижу раз в две недели. О чём с ней говорить, не знаю, задаю одни и те же дебильные вопросы про школу и кинофильмы, она вежливо отвечает, одновременно втыкая в мобильник.

Интересно, что она думает про своего воскресного папу?

Ничего хорошего, уверен.

А ногти мои ей фиолетовы. Как и я сам. Я думаю, если у меня вообще ногтей не станет, она не заметит.

И ног.

И рук. И меня самого.

А я отца любил.

…В будние дни меня поднимала мама, а в выходные – только папа. Толкал по дороге в ванную: «Алька, вставай!»

Я взбивал над собой одеяло неряшливым комком, изгибался углом, раскорячивал ноги и руки, распластываясь как лягушка, выворачивал ступни в разные стороны, голову – набок, прижимая подбородок к плечу, становился очень плоским.

Типа, меня нет – встал и ушёл, не прибрав постель.

Папа ходил по комнате, старательно заглядывал под стулья, открывал ящики шкафа, выходил из комнаты, кричал маме: «Тань, Альку не видела? Еде Алик? Пропал куда-то. Наверное, ушёл уже…». Мама поддакивала с кухни, по квартире шёл запах оладушек… и не надоедало им.

Все выходные, год за годом.

Забулькал мобильный. Еде-то в коридоре… Под зеркалом нет, на зарядке нет. Всегда дико раздражает это невидимое навязчивое бульканье, ты его ищешь, а он пищит.

В костюме с вечера оставил телефон!.. В костюме на старой вешалке. Полез в дальний карман, неуклюже потянул его вниз и обломил крючок у плечиков. Костюм, взмахнув полами пиджака, бесформенно осел вниз.

Серёга.

Так я и знал – будет ещё в долг просить. Не дам.

Обрадовался, блин, нашёл бездонный источник.

– Привет.

…Ну, деньги получать – это всегда удобно. А ты ж вроде на четыре месяца брал?

…Давай через пару часиков. В «Кофе-Хаузе» на Новослободской. Давай, пока.

* * *

– Слушай, где ж так бабки отбиваются? Ты у меня двести тысяч рублей взял, и через две недели – двести шестьдесят.

…Да ладно тебе!.. Ты гонишь.

…Да ты что?!

– Аль, я тоже сначала думал – бред! Алишер этот карщиком у нас на складе работает – шустрый, как гуппи, земляки к нему постоянно шастают с утра до вечера. А здесь Алишер этот потерял карточку свою – ну, разрешение на работу – пришёл ко мне. А мне что-то скучно было… хуё-моё, слово за слово, припёр его на автомате по своей линии, по безопасности. Туда-сюда… просто так сидел, порожняк гнал, прикалывался. Типа – нам всё известно, есть сигналы… ну, обычная херня, в общем.

Закошмарил его по-полной, короче, и, прикинь – он вдруг раскалывается до самой сраки.

Вообще не ожидал!.. Мастерство не пропьёшь, хуле.

И зовёт меня в долю… Наглый, бля, сучонок.

У меня своих было четыреста тысяч, на квартиру первый взнос откладывал, ещё назанимал там-сям.

Миллион набрал, короче, потом стрёмно стало, только семьсот дал. А на хуя, спрашивается, столько занимал? Непонятно.

А всё равно стрёмно!.. Прессовал-прессовал его, аж у самого яйца вспотели. Через месяц приносит полтора миллиона, кланяется, отдаёт.

Вот так.

А отдал бы миллион, получил бы два с половиной. Алишер говорит, была бы сумма нормальная, можно оптом брать, вообще шесть ударов.

– Не понял.

– Что непонятного? Маленькие деньги – маленькая партия. Вторые-третьи руки, поэтому и навару мало.

– Ты обалдел, Серёга! Ты за месяц удвоил! Это… это… две тысячи пятьсот шестьдесят восемь годовых!!! Ты понимаешь, вообще?..

– Тихо, не ори. А если порошок в Хатлонской области из первых рук брать – шестьсот процентов. Один к шести – прикинь!

Минимум. И всех дел – на десять дней.

Алишер говорит – как два пальца. А у него там завязки, все дела, двоюродный брат – большой человек, глава рода – «колони хона». Плюс он же в хукумате – местной мэрии – какая-то шишка.

Только бабки нужны, чтобы оптом взять за нормальную цену. Я три миллиона набрал, под двадцать годовых, через неделю лечу.

– Если так всё просто, что ж твой чурка карщиком работает?

– Да я спрашивал тоже. Бабок-то у него своих нет, вот он и набирает потихоньку. Сейчас стаж накрутит, легализуется, гражданство получит. А потом ещё, видишь, у них система клановая – сказали: «работай здесь, так для семьи нужно», значит, будет работать.

– Серёг, ты вроде бывший сотрудник, до подполковника дошёл, умный мужик, а такую чепуху мелешь.

Кино насмотрелся? Так в кино, кстати, и показывают, как с наркотой влетают. Или наркоконтроль повяжет, или пристрелят как собаку.

– Да я ж не собираюсь этим напостоянку заниматься! Не дурей тебя!

Пару ходок – и в тину. Мне б на квартиру только… Это ты с детства весь в шоколаде: бабка на Покровке, тётка – на Больших Каменщиках, бывшая с дочкой – в двушке, сам – в трёшке. А я, блядь… Заебался я десять лет в Балашихе в малосемейке этой, Ленка стонет уже.

– Будет тебе малосемейка в Бутырке… или в Матросской Тишине… – где там за порошок содержат?

– Ладно, всё. Забыли. Сам как?

– Я?.. Нормально.

Да ты что – не понимаешь, что даже если и купишь, не удастся провезти оттуда?! На границе обшмонают – и привет.

Серёга отмахнулся, задел рукой девчонку за соседним столиком. Мы нависли над столиком, придвинулись головами вплотную.

– Бля, столики в кофейнях пихают – пёрднуть негде. Скоро в два яруса будут ставить.

…Ты как маленький. Я ж тебе говорю, у него брат в хукумате – отдаёшь тариф, а там они уже сами разбираются. Из Фирюзабада на машине довезут до узбекской границы, потом козьими тропами до Самарканда, там встретят, и через Казахстан в Россию. Алишер так несколько раз сопровождал. Таджиков-то ещё трясут более-менее, а белым людям – как два пальца.

Главное – не пытаться ни-ко-го кинуть. Взял десять кило, заплати, что положено, не пытайся прогнать, что пять везёшь.

– Да скорей тебя кинут тридцать три раза. Сахарной пудры наложат вместо порошка, и привет. Ты, что – разбираешься в нём, что ли?! Или с умным видом на язык будешь пробовать – холодит-не холодит?

– Не кинут.

Алишер со мной поедет. Если чего – я его прижму так, что он у меня до конца жизни жопой порошок фасовать будет. И его придавлю, и родичей. У них всё гнездо здесь – и дядя, и шурин, и ещё половина их «тупа». «Туп» – род. Почти как у чехов – «тейп». Из-за родственников обоссытся меня подставлять.

– Дурень ты, Серёга. Я удивляюсь просто. Битый мужик, почти полкан, начальник службы безопасности, а дурень. Рассказываешь так, будто это за грибами на Куровскую съездить. Деньги потеряешь и посадят ещё. А здесь – будешь чеки с порошком по улицам разносить?

– Здесь Алишер всё на себя берёт. Оптом привезу – оптом отдам.

– Жопу ты свою оптом отдашь, вот что. Куда ты лезешь?

А как деньги туда довезти? В двух чемоданах? Тоже пойдёшь к Лужкову в хукумат договариваться? Забудь про это…

* * *

Пить мы начали в Домодедово, смутно помню тяжёлую Серёгину ругань на багажном контроле, куда-то он там ходил, с кем-то разбирался… я продремал около вещей.

В Душанбе прилетели ранним утром, договорились с местным бомбилой в тюбетейке до Фирюзабада.

Наркокарщик Алишер заболел пневмонией, не поехал, из Москвы созвонились с Аюпом, его двоюродным братом – «братом из хукумата» – тот всё подтвердил.

Прохождения границы в Душанбе нет, но паспорта на выходе проверяют. Капитан-погранец впился колючим взглядом: «Зачем прибыли в Душанбе? Цель поездки?»

Серёга улыбнулся: «Туризм. Солнышка захотелось. Плова с курагой поесть. Авитаминоз, бля».

Капитан пытался спрашивать про маршрут следования и место размещения, Серёга его отшил в полпинка.

На горных поворотах нас сморило, проснулись только у въезда в город – каменные столбы, фантастической величины дурацкие железные ворота, караул. «Как в «Тысяче и одной ночи», – подумал я.

Аюп встретил нас перед воротами. Мягко, как будто отгоняя мошек от вазы с фруктами, шевельнул пальцами в сторону своего водителя. Водитель – высокий, костистый, с глубоко посаженными глазами – шагнул к нашему бомбиле, протянул ему деньги и что-то буркнул.

Тот попятился, кланяясь Аюпу, на нас не глядя, сложился в суставах, во всех своих сочленениях, и втянулся в салон. Словно всосало его туда. Не переставая кланяться, завёл двигатель и, взвизгнув резиной, умчался прочь.

– Вы – гости, – говорил Аюп, подсаживая нас в белый «Круизер» с молитвенным ковриком на панели приборов. – Вы – гости. Как же так, из аэропорта сами поехали, не позвонили. Это нехорошо, это стыд для меня.

– Да хуле лишний раз беспокоить, – сказал Серёга.

– Беспокойство – это жизнь без гостей, – не очень понятно сказал Аюп и мы въехали в город.

Вдоль улиц тянулись побеленные заборы-дувалы с резными узорами виноградных и инжировых листьев, в проёмах слепо кривились двери и ворота из ветхого, изъеденного жучками дерева. Полуденное солнце не давало тени, дувалы и низкие дома с маленькими окнами выглядели пугающе плоскими, как безглазые стёртые лица из мутных снов. Невидящие окна, никуда не ведущие двери.

По берегам уличных арыков росли крепкостволые раскидистые деревья с мелкой листвой, тёмно-зелёной сверху и белесой с изнанки, слабый ветер шевелил их кроны, как будто за окном непрерывно переодевались женщины – шуршание юбок, мелькание нижнего белья. Впрочем, с похмелюги у меня всегда стояк дикий и всякая похабщина в голову лезет.

Редкие прохожие почтительно кланялись вслед тёмным стеклам автомобиля.

– Почему на некоторых деревьях в садах ленточки? – спросил я. – Там, где в доме невеста и скоро свадьба. Таков старый обычай, – ответил Аюп и развёл руками, будто извиняясь.

По-русски он говорил хорошо. С падежами, конечно, не справлялся, и непривычно чётко расставлял ударения; гласные подчёркивал вытянутыми губами и горлом, выделял букву «о», иногда растягивая её как «оу», вместо «ш» кое-где вставлял «ч». Непохоже на остопиздевший москвичам кавказский выговор: чеченцы с дагами шипят и скрежещут, то и дело срываясь на угрожающее рычание, речь же Аюпа, наполненная гулкими гласными, напоминала клекотанье большой птицы.

Мы въехали на возвышенную площадь с остатками крепостных стен, машина остановилась. Водитель выскочил, распахнул дверь передо мной, Аюп, поклонившись, помог выйти Серёге.

Площадь удивительно походила на смотровую площадку перед Московским Университетом – как если б мы подъехали к баллюстраде со стороны главного здания.

Только вместо реки и Лужников – нереальная панорама горного хребта, а на площадке вместо матрёшечников – кафешечные столики и навесы. Прозрачный воздух, пропитанный ароматами цветов, лепешек и жареной баранины дрожал и переливался снизу доверху.

В Москве, когда в длинной пробке стоишь, вперёд смотришь – тоже по типу этого слоями воздух струится. Выхлопы из глушаков.

Мы шли между огромными клумбами и цветниками, водяная пыльца фонтанов, приятно освежая, падала на плечи, мгновенно высыхала под жарким солнцем. Пацаны носились по асфальтовым дорожкам, катались на роликах и велосипедах, аккуратно объезжали миндальные деревья в розово-белом цвету, под развесистыми широколистыми чинарами сидели старики в галошах и высоких разноцветных носках-джурабах, молодые мамы с колясками. Всё как у нас, только мамы не в мини, а в ало-зелёных шароварах с халатами.

Наш путь ни разу никто не пересек, по длинной тенистой аллее через всю площадь мы прошли одни.

Сзади, чуть приотстав, шагал водитель.

– Мы совсем не так представляли себе ваш город, – сказал я.

– А как? – вежливо улыбнулся Аюп.

– Ну, так… более традиционно… – замялся я.

– Арык бежит,

Большой бежит,

Бода несёт прохладу.

Голодный тигр

Давно не спит,

Его убить нам надо…

– неожиданно продекламировал Аюп.

Это мы так в школе русскую азбуку учили…

Смешно, да? Развиваемся немножко, развиваемся. Здесь раньче середина старый город базар был, вонючий (у него прозвучало – «вонучи»), грязный, эпдемичски опасный. Снесли, всё убрали, немножко цветы, немножко фонтаны, детский городок, кафе, ресторанчики, боулинг – пусть люди отдыхают.

От базара название оставили: «Девори баланд» – «высокие стены». Старое тоже немножко нужно помнить, как вы считаете?

– Прекрасно получилось, – искренне сказал я, стараясь сдержать улыбку – над тёмными стёклами здания слева красовались яркие буквы: «Боулынг-хана» и «Билъ-ярдон».

– Ещё не всё, не всё получилось, – развёл руками Аюп, – не всё. Если не возражаете, давайте вон там сядем, – он показал на столик под огромной чинарой.

Сквозь листву чинары просвечивали мягкие очертания светлых проплешин на стволе. От этих нежно-телесных пятен с полупрозрачной нежной шелухой по краям на меня опять повеяло тяжёлой томной эротикой… как будто подглядываешь за женщиной, приспустившей чулки.

У столика уже кланялся официант (официанты в тёмных брюках, белых рубашках и тюбетейках выглядели смешно, и окликали их гости тоже смешно: «гарсон-джён!»), на тарелках лежали закуски, зелень, нарезанная соломкой редька и пухлые лепёшки с точечками кунжута, стояли запотевшие глиняные кувшины.

Аюп опять лёгким движением пальцев отгоняя невидимых мух, отпустил официанта, сам разлил по бокалам холодное вино.

– Как же с Кораном? Коран-то вино запрещает? – спросил Серёга.

Не понравился мне Серёгин тон, и кривая высокомерная усмешка не понравилась.

– Дорогой Сергей, Омар Хайям очень правильно сказал:

«Вино запрещено, но есть четыре “но”:

Смотря, кто, с кем, когда и в меру…»

Здесь все четыре «но» встретились, поэтому два стаканчика нам Аллах простит. Я надеюсь. За ваше здоровье, дорогие! Я рад, что вы посетили наш скромный город, примите моё уважение и почтение. Конечно, это не Москва, наш город маленький, и мы сами – маленькие люди. Горы больчой, а город – маленький…

Аюп выговаривал здравицу медленно и чётко, без улыбки, каким-то образом удерживая в поле зрения своих желтоватых глаз нас обоих сразу. В правой руке он держал бокал, левой в такт словам кругообразно помахивал снизу вверх.

Как дирижёр.

Или как строгий учитель, приглашающий школьников подняться.

Я встал.

– Сядь, бля! – прошипел Сергей и потянул меня за ремень.

– Сидите, дорогие, сидите! – Аюп повернул руку вниз ладонью, – вы – гости!.. Сидите. А я должен хлопотать вокруг вас. Сидите.

Я сел. Аюп договорил тост, сел, сказал что-то на своём, плеснул немного вина из бокала на землю и выпил.

– Зачем вы из бокала на землю плеснули? – спросил я.

– Заметил?.. Ты внимательный. Это – для духов нашей земли, – сказал Аюп. – Ты знаешь, мы не очень хорошие мусульмане… немножко ленивые, немножко хитрые. Немножко Аллаха просим одно, другое, но по своей старой вере – до ислама – духов боимся. У нас говорят: «Худо зада бошу арвохь зада не» – это если по-русски перевести… – Аюп задумался, – «Если Бог тебя бросит, то это ничего, а если арвохъ – дух, то есть, – тебя бросит, то жизнь пропадёт». Поэтому стараемся их поить и кормить. Искандар… Александр Македонский долго наш город хотел взять – три месяца.

Не взял, войско снял, пошёл в Индию. Когда основной войско ушёл, наши ребята сделали выход из стен, взяли много пленных, числом возле двести, резали, давали кровь арвохъ, как благодарность. Почти на этом месте. Да, на этом месте.

Аюп замолчал и посмотрел на нас. Я кивнул. Подошедший официант расставил миски с густым горячим супом и маленькие чашки с приправой.

Красное густое вино напоминало чилийское, и подействовало оно на старые дрожжи, из-за жары и усталости – быстро и крепко. Я откинулся на спинку стула. Над головой шелестела чинара, слоистый дым мангала лёгкими завитками уходил вверх, смешивался с пеной цветущих вишен, поднимался выше, превращаясь в облака и белоснежные горные вершины. Из соседнего кафе доносился прошлогодний хит «Фабрики звёзд» – «Я тебя любила, Только я забыла, Как меня сгубила…»

– Что порожняк зря гонять, давай о делах поговорим, – сказал Сергей и отодвинул бокал.

Несмотря на палящее солнце, он сидел в куртке. Правая рука всё время лежала на коленях, ел и пил он левой; от жары, или от острого горячего супа его лысая голова покрылась мелкими капельками пота.

«Интересно, на голове пот такой же, как под мышками или нет?», – мелькнула у меня глупая мысль.

– Успеем о делах, – ответил Аюп, не поворачиваясь. Прищурясь, он смотрел на далёкие горы. С лёгкой покровительственной улыбкой смотрел, как на маленького ребёнка. – Успеем. Сегодня вы – гости. Отдыхайте.

– Чтоб сразу было понятно – кэша с собой нет, на пластике всё. Товар посмотрим, тогда обналичим, – сказал Сергей с глухим вызовом и промокнул салфеткой лысину.

– Молодец, – сказал Аюп, по-прежнему не глядя в нашу сторону. – Правильно. Зачем мешок деньги таскать? Ты думаечь, мы здесь совсем дикие? Немножко развиваемся. Завтра в банкомат сходичь и снимечь, если будет нужно.

Но это завтра.

Завтра поговорим о делах, о деньгах… Отдыхайте, – Аюп обвёл горизонт широким жестом.

Я машинально повернул голову вслед за его ладонью и, совсем близко от нас – справа от фонтана, на самой границе водяной пелены – увидел несколько коричнево-бурых шаров, размером с футбольные мячи.

На цветы или кусты непохоже, на скульптуры тоже.

Я всмотрелся внимательней, прищурился. Между мной и газоном то и дело проносились пацаны на роликах, перед фонтаном прыгали девчонки в пёстрых шароварах, я привстал, чтобы рассмотреть получше.

Аюп задумчиво смотрел на горы, Сергей макал в приправу рёбрышко из супа. Галдели пацаны.

Шесть коричневых шаров на зеленой траве, непохожие на цветы, кусты или скульптуры, были человеческими головами.

Распухшие носы и губы, перекошенные щёки, вывороченные наизнанку глаза. Зрачки закатились внутрь, под кровяными веками виднелись белесоватые бельма. Носы и губы набрякли кровью и увеличились в два-три раза, казалось, что к искажённым страданием и болью лицам прилепили мясные нашлёпки.

Черты лиц исказились и сместились так, что не воспринимались человеческими – брови ушли высоко на лоб, к волосам, челюсти выпали и перекосились, от подбородка до горла висели мешки багрового желе, в ноздрях запеклась кровь.

Время от времени на головы садились мухи, но ветерок поддувал водяную кисею фонтана и они улетали.

– Э-это… Ч-что э-это?.. Это?!

Аюп перевёл взгляд на головы.

– Это нехорочие люди. Обманчики. Так немножко наказываем Старый обычай. Раньше здесь базар был… – я говорил? – Аюп посмотрел на меня, я кивнул. Судорожно сглотнул, закрыл рот.

– …Да, базар. На базаре харчевни, чайхана, мясо, мусор вонучи. Крысы очень много, очень… – Аюп сокрушённо покачал головой. – Поэтому базар убрали. Но крысы так и не можем убрать, внизу норы, очень много осталось. Эти обманчики… их в землю копаем, крысы из нора приходят, внизу кусают. Губы зашиваем ниткой, чтоб рот не кричал, не шумел, здесь же парк у нас, люди отдыхают.

Вот так. «Забон дар дахъ, он посбони cap аст» – «Язык во рту стережёт голову».

Мои колени прыгали, ходили ходуном, я схватил их руками, чтобы остановить дрожь, лихорадка передалась рукам. Я трясся и дёргался, не в силах оторвать взгляд от голов. Волосы на них так пропитались выступившей из-под кожи кровью, что превратились в твёрдую корку.

– А что ты волнуешься? Вы – гости, вы – не обманчики. Кушайте. Ты совсем бринчоба-суп не кушаешь. Нехороший? Давай другой принесём. Этот бринчоба немножко неправильный, в него надо давать горох нут – так положено, а здесь узбецкий фасоль маш. Он мелкий. Давай меняем.

– Нет! – крикнул я. В висках и затылке колотилась кровь, я смотрел на головы, ничего не соображая. «Повара и официанта закопают за неправильную фасоль», – почему-то стучала одна мысль… – Не надо!

– … Нет, – повторил я. – Пожалуйста… Не надо.

– Надо вам старый таджикский еда покушать – халиса, хушан. Там ничего от узбеков нет, – сказал Аюп.

– Нормальный супчик, – сказал Серёга и положил ложку в пустую тарелку. – Хороший супец. Густой, острый. Люблю такой. Аж в пот меня бросило. Устал, наверное, с дороги.

– Да-да. Извините, – сказал Аюп. – Вы с дороги, устали, я много говорю, забыл. Старый стал. Сейчас вас отвезут в гостевой дом, отдохните, а завтра о делах поговорим.

* * *

– …Ты что, Серёга?! О чём ты говоришь вообще?! Пока светло, давай дёргать отсюда!

– Слушай, ляг, поспи. Что ты пургу гонишь?

Как ребёнок, бля. Что тебе эти головы дались? Обычные чурбанские примочки – за столом сладкие слова, тосты-хуёсты, понты колотят… потом пугать начинают. Ты что – не понимаешь? Он спецом нас за этот столик привёл – так посадил, чтобы они на виду были, чтобы заколбасило нас.

Я их ещё на подходе увидел. Да пусть, бля, этот Аюп Пиздосович хоть на капот Крузака своего эти головы поставит, мне похер. Чучело огородное… Я должен с квартирой решить.

Сергей распахнул куртку, воздушным движением выдернул из оперативной наплечной кобуры пистолет.

– У чехов такая же херня – в лицо тебе смотрят, глазами вращают, на мозг давят и прогоны гнилые. Про горло резать, пилой пилить… Видишь именной «Стечкин»? – Мне его Рогожкин, командующий внутренними войсками, вручил. Примерно за такую же хрень в Ножай-Юрте мы тогда пятерых завалили. За пару минут. Я прижал палец к губам и обвёл рукой стены – наверняка прослушивается. Серёга отмахнулся.

– …Как гранату в жопу всунешь чеху, так он сразу перестаёт глазами крутить, разговаривает спокойно, вежливо. Бараны, бля. Хорошая пословица была – «Чувствуешь только гранату в жопе, а всё остальное – ощущаешь».

Не очкуй, Алик. Пусть только дёрнутся – полкишлака переложу, у Аюпа этого яйца как горох маш станут.

– Фасоль.

– Чего?

– «Маш» – это фасоль. А горох – это «нут»…

– A-а… Ты это… поспи давай, – сказал Серёга.

– Я уезжаю. Ты как хочешь, а я – уезжаю.

– Прекрати, слушай. Ну, что ты, в самом деле? Что тебе до их местных разборок?

– Я уезжаю! Ты что – не понимаешь?! Здесь людей в землю живьём закапывают, а ты… ты… Ты понимаешь вообще?…

– Да как ты поедешь? Мы ж сумму оговорили, у меня денег-то мало, тогда карту оставь свою, я сам всё решу.

– Нет. Не оставлю. Я уезжаю. И тебе надо уезжать. Собирайся, пойдём! Я пошёл на автовокзал!

– Ну, нельзя же так, Алик! Ну что ты меня подставляешь? Что ты творишь?!

– Я уезжаю!

– Блядь, ну и очкун ты! Так нельзя, Алик, что за детский сад, бля. Так дела не делаются. Ладно, давай всё-таки ухо защемим минуток на двести, всю ночь не спали, меня развезло чего-то. Встанем, поговорим. Сейчас поругаемся только. Решишь уехать – езжай.

* * *

На автовокзале стоял новенький китайский автобус и несколько бомбил.

– Доюомент! – потребовал широкомордый водитель автобуса.

Я протянул паспорт.

– Нет. Доюомент хукумат давать, потом ехать.

– Какой ещё «доюомент»? – рявкнул Серёга. – Мы сюда без всякого доюомента приехали!

– Доюомент! – крикнул водитель и тронул с места, закрывая двери.

– Какой?!.. Какой ещё документ! – закричал я. – Вы не имеете права! Это незаконно!

– Дуру не гони, – сказал Серёга, – ты, что – Немцов, что ли? Ладно, не суетись. Пойдём.

Мы подошли к бомбилам.

– В Душанбе.

– Доюомент есть? – спросил таджик с прокалённым на солнце лицом, и такими же отожжёнными руками. От кистей до локтей их покрывала сетка толстых перекрученных вен. Как сплетённые верёвки мясного фарша.

– Слушай, какой документ? Мы из Душанбе приехали за двести баксов. Я тебе триста даю, – сказал Серёга.

– Доюомент нет – нельзя ехать, – сказал Венозный. Он смотрел на Серёгу без всякого выражения на лице, нашего предложения он, похоже, не слышал.

– Эй, кто поедет?! – обратился Серёга к остальным. – Душанбе – пятьсот баксов!

Люди стояли молча. Я пытался поймать чей-то взгляд, не смог. Таксисты не отводили взглядов, не отворачивались, не мигали.

Смотрели сквозь нас, время от времени сплёвывали тягучей серо-зелёной слюной, невидящие глаза казались мутно-белыми бельмами.

Заходящее солнце, длинные тени от жутких плоских стен автовокзала, серо-зелёный узор плевков на асфальте. Пересохшие, как рыбья чешуя, глаза тускло поблёскивают с пустых морщинистых лиц.

С пустых, как яичная скорлупа, как смятые бинты.

…Как смятые гнойные бинты на полу безлюдного больничного коридора. Кафель отбит, мёртвый свет люминесцентных трубок. Трубки ритмично щёлкают, вспыхивают и гаснут. Пустой коридор, пыльные двери. Шорох в замке, металлическое шуршанье ручки, длинный скрип петель. Вздрагиваю, оборачиваюсь, никого. Все двери закрыты. Высохшие гнойные бинты в прерывистом бело-зелёном свете, шуршанье за дверью.

Когда я видел этот сон?

В детстве? Месяц назад?

В самолёте?

Или сон – всё, что я вижу сейчас?..

Из наступающих сумерек визгливо захохотал-замяукал какой-то зверь, ему в ответ проскрипела незнакомая птица. Протяжно, как ржавая дверная петля.

Так, наверное, кричала птица Сирин. Или Гамаюн.

Я схватил Серёгу за руку.

– Серёж… Пойдём пешком. Спустимся в долину, там найдём кого-нибудь. Пойдём, пожалуйста, Серёж! Я тебя прошу, пойдём.

– Ночью по горной дороге? Прогулочка – как в жопу улочка. Прогулка – я ебу, какая… Шакалы вон орут как. Тебя одного не отпустишь, я идти не могу, дела не сделал. Не знаю. Давай в чайхану зайдём, подумаем, – Сергей помотал головой.

На автобусный круг влетел белый «Круизёр» Аюпа, крутанулся, затормозил.

Выскочил Костистый водитель, перебросился парой слов с бомбилами, побежал за нами.

– Какой проблема? Гостевой-хана сказал – вы ушёл. Уехать надо? Теперь нельзя уехать, доюомент хукумат надо получать. Погранзона здесь. Без доюомент нельзя. Строго, очень строго.

Костистый набрал номер, быстро, с уважительными интонациями, заговорил по мобильному. Покивал, выключил телефон.

– Аюп-муаллим сказал: хотите уехать, завтра утром будет доюомент, уедете. Никакой проблема. Завтра. Теперь хукумат закрыт. От себя говору – Аюп-муаллим немножко огорчил.

Аюп-муаллим сказал: если дела не хотите делать, надо сказать, сидеть, покушать, потом ехать. Вы – гость, зачем уехать, ничего не сказать? Немножко огорчил Аюп-муаллим. Не надо не сказать.

Аюп-муаллим сказал: уехать или не уехать, всё равно. Теперь надо отдыхать, чтоб хороший вечер, вы – гость. Отвезу вас в наш луччий ночной место, там вино, музыка, женчин.

– Ночной клуб Фирюзабада? – ухмыльнулся Серёга.

– Клуб, клуб, – закивал Костистый. – Поехали. Вино, музыка, курить, молодой женчин… кто хотели – мальчики молодой тоже есть разный.

– Не-е, мы старые люди, – сказал Серёга. – Нам с девочками-то дай бог справиться. Поехали.

– Ты что, Серёг?! Сами в петлю лезем!…

– Не залупайся, – шепнул он мне. – Только не залупайся. Разберёмся.

Мы сели в машину. По салону металась огромная сине-зелёная мясная муха. Толкалась в окна – как будто по стеклу выстукивали согнутым пальцем – отскакивала, носилась, нарезая десятки беспорядочных петель. Казалось, в автомобиль ворвался целый мушиный рой.

– Так что, отец? – обратился Сергей к водителю. – Кипит в городе ночная жизнь? Девки-то русские или местные?

– Разный, разный, – сказал Костистый. Покосившись, резко выбросил вбок левую руку, схватил на лету муху, растёр, открыл окно, выбросил, вытащил из пачки влажную салфетку, вытер ладонь. Использованную салфетку сложил и убрал в пакетик под сиденье.

– Ты понимаешь, с одной стороны, хочется поработать с местными кадрами, а с другой – я ж на фарси не секу. Как объясняться-то?

– Никакой проблема. Женьчин не говорит много.

Говорит: «Бале!» – «Да».

Говорит: «Ал/батта!» – «Конечно».

Говорит: «Афьюн!» – «Опиум».

– Вот бы наших так выучить, Алька! – Серёга захохотал.

– Ты говорить: «Занон!» – значит, ты хочешь женьчин, не мальчик. Ты говорить: «Лабон!» – «Губы»…

– Какие именно губы? – вставил Серёга.

– Ты можечь женьчин говорить, когда всё хоп, всё хорошо: «Ман тул нохс метином». Значит: «Я тебъя лъублу», – и Костистый залился тонким визгливым смехом.

Серёга захохотал в ответ.

– Весёлый паренёк наш водитель, – шепнул мне Серёга, – этот точно мальчиков к себе таскает. А потом этих мальчиков – в суп хуйнут… с горохом нут.

* * *

В «ночном месте» стояли низкие столики, вокруг столиков – ковры и подушки. Сладковатый дым тянулся слоями под древние, в мелких дырках – как пемза – балки потолка, из-за столиков местные мазали нас тяжелыми мутными взглядами. И «Фабрика звёзд» – «Я тебя любила, Только я забыла, Как меня сгубила..»

– Сначала терьяка пожуйте, мальчики, – сказала Лиля.

Лиля – это моя. Сидит вполоборота ко мне, откинувшись на подушки. Как и все женщины здесь – в шароварах. Большой рот, тёмные волосы, зелёные глаза. Мать – таджичка, отец – русский солдат. В смысле – Неизвестный Солдат.

– Терьяк – это что? – спросил я.

На коленях у меня лежали Лилины ноги в ременных сандалиях. Узкие щиколотки, высокий подъём, лак на ногтях бело-розовый. Как цветущий миндаль.

Она двигала ступнями влево-вправо, то поднимая выше, то опуская обратно на мои колени. В паху у меня ритмично бухал пульс, я ёрзал, пытаясь смягчить раскалённое напряжение в низу живота.

– Терьяк – это хорошая вещь… с мёдом и вином мешают…

– Что – «мешают»?

– Афьюн. Знаете, что такое афьюн?

– Знаем. Не, я лучше курну, – сказал Серёга, обнимая тощую высокую таджичку с огромными глазами, – старого пса новым фокусам не учат.

– Чуть-чуть… вам понравится, – состроила Лиля гримаску.

После терьяка мы курнули приготовленные косяки, потом Тощая принесла Серёге древнюю просмолённую трубку с костяными накладками по бокам, чуть ли не полуметровую, с чашкой на конце… какие-то булавки, маленькую лампу с лепестком-огоньком, поколдовала, из трубки потёк тяжёлый дымок.

Серёга вдохнул, повозил губами и закатил глаза.

– Алик… Это кейф. Через «е». Это настоящий кейф, Алик. Остаюсь в Фирюзабаде, устроюсь охранником в чайхану. Остаюсь.

– Смотри, накоддуечь, – сказала Тощая. – Этот трубка – старый. Говорят, он волчебный, исполняет желания.

– Где здесь кабинеты у вас, – подмигнул Сергей, – пойдём, исполним пару желаний. А может, моей мясной трубки даже на три хватит.

– Покури, покури, – Тощая забралась к Серёге под рубашку, гладила по груди и животу, целовала в шею. – Покури и пойдём.

– Алик. Не забывай. Алик?!.. Всё помнишь? Следи за собой. Будь осторожен.

Я кивнул.

– Ты сам-то не забывай.

– Не плачьте, сердце раня, – напевал Серёга, спускаясь с Тощей по деревянной лестнице. – Следи-и за собой. Будь осторожен…

– …Дай мне три тысячи, – прошептала в ухо Лиля, когда они ушли. Дым над нашими головами медленно шевелился, распадался на протоки и течения, втягивался под балки.

– Пожалуйста, – ответил я и протянул ей три тысячерублёвых купюры.

– Долларов. Три тысячи долларов.

– Не маловато? Может, десять сразу? – я сразу напрягся, жар в паху рассеялся. Хоть я по Серёгиному указанию и убрал кредитку под стельку ботинка, оставив в карманах только мелочь – наши рубли и долларов двести в переводе на местные сомони, но всё равно – не люблю я таких напрягов.

– Дай. Мне нужно. В Россию уеду отсюда. Тебе они всё равно ни к чему.

– В смысле?! – я оттолкнулся от подушек, выпрямился. – Что значит – «ни к чему»?!

Лиля смотрела сквозь меня. Я вдруг вспомнил пустые пересохшие глазницы таксистов на автовокзале.

– Что значит – «ни к чему»? Что это значит? Что?!

Я почти кричал, Лиля смотрела мимо. Никто из местных не поднял глаз, не повернулся на мой крик.

– Ладно, забей. Я пошутила.

– Пошутила?!

– Ал/батта. Пошутила. Забей. Сейчас тебе сделаю «хаома».

– Это что?

– То же, что и терьяк, но ещё разведённое кое с чем. Меня мама учила, это древнее, очень древнее питьё. Сейчас никто почти уже не знает, что такое настоящая «хаома». Нужно травы в определённые дни собирать, пять минут до восхода солнца, желёзки бабочек с нектаром… много чего… шестьдесят частей в «хаоме»…

Лиля вытащила из-за пазухи глиняную бутылочку, вылила в пиалу белёсую жидкость, размешала в ней терьяк с блюдца.

– Сначала ты. – Боишься? – усмехнулась Лиля и отпила из пиалы. – Пожалуйста. Но на женщин «хаома» всё равно не действует. Успокоился? Только много не пей сразу. Чуть-чуть, на язык.

Я пригубил.

Дым медленно окрасился в бело-розовый цвет, на нём выросли листья, цветы, крупные красные гроздья. Лилины миндалевидные глаза приблизились ко мне вплотную, она одним движением, как занавеску, сняла с себя одежду, прошла сквозь мою кожу, оказалась внутри – как в душевой кабине – и уже изнутри, словно перчатку, натянула член себе на руку.

Собственный стон я услышал одновременно изнутри и снаружи. Я целовал её пальцы изнутри и хватал свой член снаружи.

Хватал и не мог схватить под горами песка. Член вырос на полметра, на метр… гудел, трясся, разрывался от бешеных потоков крови, но сверху сыпался и сыпался песок, давил… пальцы Лили внутри раздвигались всё шире и шире, наслаждение перетекало в боль и обратно, как горячий горный воздух… я плавал в розовом мареве под потолком, я весь превратился в дым и дым наполнил всего меня, я тянул и тянул вниз свою полупрозрачную дымную бесконечно длинную руку, расстегнул молнию, оттуда хлынул раскалённый песок.

Я разгребал песок, я хотел докопаться до Лилиной руки, моя ладонь уже чувствовала её пальцы сквозь тончайшую кожу члена… сквозь полупрозрачную шелуху, как на стволе чинары…

– Пойдём вниз? – сказала Лиля, куснув меня за мочку уха. Другая Лиля, не та, которая была у меня внутри. – Смотри, как я умею.

Она взяла со стола длинный – чуть короче бутылки – огурец и сжала его губами. Втянув щёки и оттопырив низ подбородка – как пеликан – она сантиметр за сантиметром погрузила огурец себе в рот. Снаружи осталось сантиметров пятнадцать, Лиля держала огурец за самый кончик. Её язык желобком вытянулся снизу, она ещё подтолкнула огурец, и он оказался целиком внутри.

Кроме маленького кончика у неё в пальцах.

Горло и подбородок оттянулись книзу уродливым зобом, щёки запали, девушка стала похожа на средневекового кастрата.

Лиля дёрнулась в рвотном спазме, сдержалась, приблизила своё лицо ко мне и медленно извлекла тридцатисантиметровый огурец наружу.

– Хочешь? – спросила она.

Не дожидаясь ответа, поднесла покрытый вязкой слизью огурец к моим губам и мягко надавила. Мой рот раскрылся, она надавила ещё. Я смотрел в её глаза, чувствовал сладковатый вкус Лилиной слюны, твёрдую огуречную корку, горечь содержимого её желудка, толкнувшегося наружу. Я не чувствовал своего тела, кости размякли, волны слепой крови прорвали сосуды и затопили мозг.

– Пойдём Пойдём вниз, я тебе так же ртом сделаю. Хочешь? – сказала Лиля и положила руку мне на живот.

Внизу на дощатом помосте лежали ковры, подушки и несколько одеял, мебели, кроме сундука у стены, никакой. Грубые шерстяные одеяла напоминали лошадиные попоны. Хотя я никогда в жизни не видел лошадиных попон, но представлял их по книжкам именно такими – плотными, с торчащими волосьями, в складках и рельефных наплывах. Как раскатанные-расплющенные валенки, короче.

Лиля опустилась на ковёр, притянула меня к себе и прижалась губами к губам. Лилин тяжёлый язык заполнил мой рот целиком, я задохнулся. Задохнулся её языком, глазами напротив, розовым дымом в голове. Она отстранилась именно тогда, когда в моих лёгких кончился воздух.

– Глотни ещё «хаома». Не бойся, второй глоток не такой сильный.

Я глотнул и потерял вес. Лёгкий и прозрачный, я парил над полом, Лиля снимала с меня одежду, стягивала обувь. Провела рукой от подбородка до низа живота, уложила на пол и, встав на коленки, принялась закатывать меня в ковёр.

– Так делали в Персии… шахам и эмирам… я всё сделаю для тебя… а ты – для меня… да?., да?

Я кивнул. Голова вращалась, перед глазами мелькали потолок, стены, пол… потолок, стены, пол… пол, стены, потолок.

Тело исчезло, мысли испарились. Я стал звонким глиняным кувшинчиком, только вместо «хаома» меня до краев заполнял розовый дым.

Ковёр вместе со мной сделал четыре оборота и остановился, снаружи оставалась одна голова.

Лиля села на корточки у моей головы, её сандалии почти касались висков.

Погладила мне шею, обвела двумя пальцами уши… снаружи… внутри, потрогала губы, легко прикоснулась к щекам.

Прозрачность и невесомость исчезла, я рвался к ней всем телом, но в плотной трубе ковра не мог даже шевельнуться. Член тёрся уздечкой о шершавое плетение, порхающие Лилины пальчики прожигали меня насквозь, я мычал и дёргался.

Напрасно.

Вдруг внизу, под ковром, я услышал царапанье и писк.

– Что это?!

– Да что ты так?… Подумаешь, крысы. Их здесь полно, но они внизу все, наружу никогда не выйдут. Тихо, тихо…

Меня окатила ледяная волна. Голова снаружи… и неподвижное беззащитное тело.

И крысы.

Подбираются, чувствуют беспомощность, принюхиваются. Вытягиваются вперёд, приплющиваются, толкаются лапами, протискиваются в горловину ковра вдоль моих ног. Я чувствую их лапки, их острые коготки, их тесное ввинчивающееся движение вдоль моего тела выше, выше. Надкусывают кожу, отдёргивают лоскуты в сторону, прогрызаются внутрь живота, лезут в кишки, расцарапывая когтями ход пошире, тонко пищат, рвут зубами живую, пульсирующую печень, желудок, опускаются ниже, к бёдрам…

– Пусти!.. Раскрути! Отпусти!.. Ковёр! – задыхаясь, я мотал головой, выламывая шею. – Пусти!.. Пусти!!! – Ну что ты, что ты… Сейчас, сейчас… – Лиля быстро раскрутила ковёр, погладила меня по голове, вытащила из сундука банку с серым порошком, сыпанула горсть под дощатый настил, там, где кончались ковры. Царапанье мгновенно прекратилось, писк стих.

– Всё, всё. Их больше не будет. – Лиля утёрла мне пот со лба, поднесла к губам кувшинчик с хаомой и быстро наклонила.

Я сделал большой глоток, потом ещё два.

Кровь стала теплее, ещё теплее, горячей, потом невыносимо жаркой. Вспыхнула кожа, сердце застучало в грудную клетку рваными страшными ударами, как будто пьяный бандит ломится в дверь.

Все чувства необычайно обострились – я видел паучка в углу комнаты, различал его тёмные глазки-бусинки, слышал шуршание расправляющихся ворсинок ковра и скрипучие крики птиц за маленьким слуховым окном, чувствовал запах кожи Лилиных сандалий.

Она сидела, откинувшись на подушки, и улыбалась.

– Встань на колени.

Я качнулся вперёд, ноги не держали меня. На колени я не встал, а почти упал.

Лиля показала на свою ногу в ременной сандалии.

– Так тебе неудобно. Ложись на живот. Поцелуй мои пальчики. Сначала большой.

Я стоял на коленях, наклонив голову, не в силах отвести взгляд от её ног с розовыми ноготками. Голову разрывали мягкие пульсирующие удары, я тонул в тёмных горячих волнах.

– Ложись. Целуй мне пальцы. Побыстрей.

Я лёг, почувствовав животом шершавое плетение ковра – я помнил это странное ощущение… когда-то… совсем давно… – приблизил голову к её ноге. Она подвела ступню к моим губам, скинула сандалию и растопырила пальцы. Я отвернул лицо, в голову ударил запах кожи от сандалии. Отдельно тонкий аромат крема, отдельно запах её ноги.

– Посмотри – видишь, складки между пальцами? Точь-в-точь, как между ножек у меня, их языком нужно. Давай. Давай.

Я вдруг увидел всё в другой проекции – её пальцы превратились в длинные ноги, складчатая ложбинка между пальцев стала объёмной и влажной, распустилась гинекологическим бутоном. Я замычал и охватил губами большой палец с бледно-розовым ногтем.

– Хорошо. Глубже. Ещё глубже. Все пальцы. Хорошо. Языком. Не дёргайся. Вот так. Хорошо. Скажи теперь: «Ман тул нохс метином».

– Зачем?

– Скажи. Так надо.

– Ман тул нохс… метином.

Я дрожал и трясся, тёмная волна залила меня целиком, на поверхности остались только мои глаза… глаза-бусинки, как у паучка на стене… я смотрел со стороны, со стены, с потолка на голого мужчину, лежащего на полу перед полукровкой в шароварах, мужчина извивается и признаётся в любви… – Ман тул нохс метином.

Лиля втискивала узкую ступню всё дальше, горло саднило.

Розовый дым всё густел, я уже ничего не видел, сквозь тьму и оглушающий стук сердца ко мне прорывались только отдельные слова.

– Языком, языком… хорошо… а сейчас я тебе поцелую… глубоко, до горла… хочешь?… до самого горла… я сделаю всё, что ты хочешь, да?., а ты – для меня… дай мне три тысячи… дашь?… дай пять тысяч… сколько у тебя есть… ман тул нохс метином… я сниму с карты, я умею… где карта?.. Скажи пароль… вот так тебе хорошо?., какой пароль?., только цифры, букв нет?., так хорошо?., полежи, сейчас вернусь… сейчас всё будет… я сделаю всё, что ты хочешь… глотни ещё «хаома»…

* * *

Стук становился всё громче, громче… я откинул одеяло, открыл глаза и приподнялся. Разбросанная по коврам одежда, в комнате никого. Стал натягивать штаны, голова закружилась, я упал.

– Ну, ты чего там?! – заорал Серёга.

В одной штанине я поскакал к двери, открыл.

– Совсем задрочился? Ночи не хватило? Полчаса уже стучу.

Серёгино лицо в волнистых складках и разнообразных помятостях напоминало одеяло-попону. Его лысая голова – обычно победно сверкающая – выглядела неприглядно, как головка старого заветренного сыра.

– Ну, ты хоро-о-ош… – протянул Серёга. – Хо-о-ро-о-ош!.. До утра, бля, нельзя одного оставить.

А девка где? Побежала фату покупать? Ты же влюбчивый крендель… Со школы ещё помню: как кому вставишь – сразу любовь до гроба и завтра жениться.

А?

Или ты её за обман у фонтана закопал? За то, что девственность не сберегла для тебя?

А?!

Что молчишь?

Карту-то не проебал, Ромео?

Я метнулся к ботинкам, отогнул стельку. Карты не было. Карты, на которую я положил в Москве двести тысяч евро.

– Серёг, карты нет. Нет карты! Я ей из кармана расходную карту отдал. Тысяч десять там было…

– Долларов?

– Ну, да…

– Как это ты? А зачем отдал? Зачем она ей без пин-кода?!

– Сказал код.

– Ну, ты даёшь! Хотя… Могу представить. Меня тоже моя пыталась на бабки раскрутить. Это же пиздец.

Просто пиздец.

Сладкий сон контуженного евнуха.

Типа – кто служил, тот в цирке не смеётся. Так и здесь – мне после Рушаны этой… или Ревшаны… не помню, бля… порнушку долго смотреть не захочется. Ты прикинь – она себе прямую кишку на два метра наизнанку вывернула и меня в неё закатала. Как в ОЗК.

– В какую ОЗХ?

– Костюм химзащиты. Как гондон, только хуже. Глюки, конечно – я понимаю, но я…

Серёга замолчал, подвигал сосредоточенно губами и языком, вытащил изо рта вьющийся чёрный волос, осмотрел.

– Тьфу, бля!.. Надеюсь, с передка хоть, а не из жопы. Был такой министр в Конторе – Абакумов Виктор Семёныч, в сталинское время ещё, у него любимая пословица с языка не сходила: «Голос, как в жопе волос – тонок и нечист». Твоя, кстати, передок бреет? У Рашифы… Рамисы… там такие заросли, разведроту можно спрятать… Ладно, не трусись, вот твоя карта.

– Ты? Ты взял?! Вчера? Пока спали? И поэтому согласился, чтоб я уехал? А если б я реально уехал?!

– Ладно, не бухти. И так голова трещит. Благодарить должен, сейчас без ничего бы остался, Ромео. Алик, это бизнес, не сердись. Я ж не украл, я для дела. Дело бы сделал и вернул с наваром. Ты должен понимать, что…

В дверь постучали.

– Да-да! – сказал я. – Кто там, бля?! – спросил Серёга.

Вошёл водитель Аюпа и поклонился.

– Доброе утро, здоровья и счастья вам. Ночью маленький проблема был, женьчин вач деньги взял, извините нас. Вот вач деньги. И карта.

Поклонившись ещё раз, он протянул пачку долларов и карту.

– Извините нас. Посчитайте, пожалуйста.

Я пересчитал. Десять тысяч с копейками.

– Что теперь… с Лилей будет?

– Как скажете, так и накажем. Как скажете.

– Не надо наказывать. Пожалуйста.

Водитель пожал плечами.

– Аюп-муаллим ждёт вас.

– Сколько у нас времени? – спросил Серёга и с силой растёр ладонью лицо.

– Один час. Один час надо быть Аюп-муаллим. Немножко чай попьёте, покушать, потом поедем. Я вас на Душанбе отвезу. Доюомент готов.

– Как… поедем? Какой Душанбе?! Мы же?.. А?.. – шагнул Серёга к водителю.

Тот поклонился.

– Один час есть.

– А… побриться, в порядок привести себя?

– Поедем, по дороге. Парикмахер возле банк сидит. По дороге.

Водитель приложил руку к сердцу, попятился к двери. – Машина на двор стоит.

* * *

Сегодня нас посадили спиной к бурым шарам. Передо мной шумела листвой чинара, справа темнели рефлекторные стёкла «Боулынг-ханы».

Аюп по-прежнему сидел лицом к горам, задумчиво щурился. Не поднимаясь со стула, поздоровался кивком, руки не подал. Только повёл ладонью над скатертью, приглашая садиться.

– Доброе утро, здоровья и счастья вам. Хорошо отдохнули?

Мы синхронно кивнули. Пока я шлялся по «Точикистон ситора банк», Серёгу побрили и привели лицо в порядок… но наши красные глаза и пересохшие шелушащиеся губы убедительно свидетельствовали об интенсивности ночного отдыха.

– Хорошо. Угощайтесь. Пейте чай, сейчас принесут суп-шавля. Суп-шавля у нас делают из бараньей мошонки, мужчине по утрам хорошо, когда устал немножко.

Аюп говорил тихо, бросал в рот чёрные изюминки, запивал чаем.

– Покушайте, документ на проезд готов, Мушкалишо вас отвезёт. Но если хотите одни уехать, езжайте одни. На всякий случай комнаты в гостевой до вечера за вами.

Аюп наполовину прикрыл веки, как бы заранее соглашаясь с любыми нашими прихотями, положил ладони на стол.

– Пейте чай, пейте. У нас маленький город, не Москва, у нас только чай лучче, чем в Москве.

– Но… мы же вроде договаривались… что значит «уезжать»? Так дела не делаются. – Сергей пытался говорить веско, с напором, но голос его срывался.

– Да, да. Я скажу.

Чтобы вы в Москве не думали, не говорили: «Аюп как женьчин – вчера обиделся, сегодня каприз делает», я скажу.

Я в делах на свои обиды не смотрю. Как у нас говорят: «Садбарг бе хор, набошаду гушт бе устухон» – «Розы не бывает без шипов, а мяса – без костей».

Или как в России говорят: «Мухи – отдельно, котлеты – отдельно». Если бы я продавал простой товар – сушёный инжир или конский волос для матрас – я бы много не думал. Ваши деньги – мой товар. Встретились, отдали – хоп!.. до свидания. Мой деньги сгорели, твой машина с инжир в пропасть упал – какой проблема? Сделка закрыта.

Но у нас сложный товар. Как ты думаешь? – Аюп вытянул подбородок к Серёге.

Серёга кивнул. Быстро кивнул, гораздо быстрее, чем предполагал размеренный темп речи Аюпа. В его руках дрожала пиала с красно-кирпичным чаем. Чай ходил ходуном от стенки до стенки, Серёга осторожно поставил пиалу на стол.

– Да, это сложный товар…

Вот посмотри. Мы сидим, кушаем, говорим слова, потом вы ничего не скажете, хотите уехать.

Пусть говорят: «От Аюпа гости убегают, Аюп гостей не встретил, не проводил, плохо угощал, плохо принимал, гости бегут».

Пусть. Я потерплю.

Но я не понимаю, зачем приехать, покушать, ничего не сказать и уехать? Значит, ты не хочешь дела делать?

Ты мне говоришь: «У меня кэш нет, у меня деньги на карте». Чтобы я знал. Это значит – Аюпу верить нельзя, про это Аюпу за столом говоришь.

Пусть. Я потерплю.

Но я не понимаю опять.

Зачем тогда нечистый девка карту давать, чтобы она ночью по городу бежала, твой деньги брал? Тогда нужно с нечистый девка дела делать, а не с Аюпом. Аюп старый, он не понимает такие вещи. Может, теперь в Москве так дела делают, я не знаю. Если так – пускай так. Я не умею так.

В голосе и на лице Аюпа не было ни тени усмешки или иронии. Спокойное лицо с выражением вежливой скорби, так сидят на поминках дальние родственники.

Серёга сидел красный, опустив голову и сжав кулаки.

– Ты думаешь – Аюп слова крутит, обидеть вас хочет. Не хочет. – Аюп бросил в рот пару изюмин, отряхнул пальцы. – Не хочет. Я не понимаю.

А когда я не понимаю, я сложный товар не могу отдать. Вдруг ты Самарканд на базар сядешь, начнёшь товар стаканами продавать? Милиция подойдёт, спросит: «Чей товар?», ты скажешь: «Аюп давал». Зачем мне это нужно?

В дороге разные вещь может быть – полиция, милиция, пограничники, собаки, таможня. Много сложный вещь может быть. В такой сделке все партнёры должен понимать друг друга.

А когда я не понимаю, я не верю. А когда я не верю – я закрываю сделку.

Сергей молчал. Голову он так и не поднял.

Молчал и Аюп.

Мушкалишо сидел за соседним столиком, стерёг каждое движение Аюпа, как хорошо обученная овчарка.

Прошла минута. Вторая.

Официант принёс суп, Мушкалишо остановил его жестом. Официант встал поодаль, не приближаясь. Ждал.

Прошло три минуты.

Аюп щурился на далёкие горы. Официант смотрел прямо перед собой. Не переминаясь, не облокачиваясь.

– Что это за трава? – спросил я у Мушкалишо, чтобы прервать тяжёлую паузу. Показал на высокую – по грудь – траву, сплошным зелёным ковром лежащую на обрывистом склоне площадки. Мощный, как у бамбука, стебель и густые пушистые метёлки. – Необычная трава. Как кустарник.

Мушкалишо покосился на Аюпа. Очевидно, уловил незаметный знак, позволяющий ему говорить. – Дарахт. «Трава-дерево». Называется – дарахт.

– Прошу прощения, – сказал Серёга, поднимая глаза. – Мы… не подумали, что наши действия будут так поняты. Это мой косяк, я больше не допущу такого. Простите нас за проявленное неуважение. Но к товару и сделке я отношусь с полной ответственностью. Я прошу Вас, Аюп… Аюп-муаллим. Не закрывайте сделку.

Аюп внимательно посмотрел на Серёгу. Снова замолчали.

Потянулась длинная тяжёлая минута. Вторая.

– Хорошо. Может казаться, что мы не выполняем своих обещаний. Я продам товар. Всегда лучше решить дело миром, чем уйти с обидой. Но особой цены теперь не будет. Цена – как для всех. И десятую часть отдадите Алишеру. Это справедливо? Если нет – скажите.

Серёга кивнул.

– Я не понимаю, когда ты молчишь. Это справедливо или нет? Скажи, я должен слышать.

– Да. Справедливо… Аюп-муаллим.

– Хорошо. Если согласны – в пять часов будьте готовы. Учтите – доллар не нужен, евро тоже. Это неудобно. Сомони или афгани. Мне удобней афгани. С рук не меняйте ни у кого, какие бы цены не предлагали, это опасно. Мушкалишо, объясни, где находится банк.

– Мы знаем, – сказал Серёга.

– …Можете съездить в банк на Душанбе, – прикрыв веки, сказал Аюп. – До пяти успеете.

– Но… передача товара пусть будет… в… людном месте, – сказал Серёга, запинаясь, не глядя в глаза Аюпу.

– Где хотите, – равнодушно ответил Аюп. – Здесь устроит?

– Да, – сказал Серёга.

Мушкалишо сделал знак рукой, и официант поставил суп на стол.

Мы уточнили детали в «Точикистон ситора банк», заказали сумму и поехали в гостиницу спать. В банк вернулись в полчетвёртого.

Сняли с карточек деньги, обменяли на афгани тут же, в соседнем крыле банка.

В пять часов жара спала, на площади опять визжали мальчишки, гуляли молодые мамы.

Мы подошли к столику, Сергей впереди, я – за ним. Сергей вопросительно посмотрел на Аюпа.

Аюп кивнул водителю, тот вытащил из-под столика два небольших плотных тючка и, слегка расставив руки в стороны, передал их Сергею. Серёга сделал мне знак и я поставил на стул перед Аюпом наши сумки, битком набитые афгани.

Как только Сергей принял тючки в руки, Мушкалишо танцующим плавным движением обошёл его сзади и воткнул ему нож в позвоночник между лопатками. Нож в его руке сидел плоско, параллельно земле, как миска с супом в пальцах официанта. Длинное кривое лезвие вошло между позвонками с лёгким хрустом, как в зелёное яблоко.

Серёга вскрикнул, изогнул спину, дёрнулся вперёд, тючки выпали из его рук, мягко стукнулись об асфальт, он потянулся, чтоб их поднять, замотал головой, и разом осел вниз бесформенным кулем. Как пустой костюм… как давным-давно, много лет назад, упал костюм в моей квартире. А ведь это же он тогда и звонил, когда вешалка упала, он звонил, нет, это Юлька звонила, нет – Серёга…

Мушкалишо, мягко приопуская на ноже вес Серёгиного тела, нагнулся, приобнял его другой рукой, спокойно расстегнул куртку, вытащил из кобуры пистолет, осмотрел подарочную табличку на рукоятке.

«Это от генерала Рогожкина!..» – хотел крикнуть я.

Сергей лежал на асфальте лицом вниз, руки и ноги подёргивались коротко и непонятно, как у спящего.

– Это – старый афгани, – разочарованно сказал Аюп. – Зачем вы принесли старый афгани?

Он вынул из сумки пачку банкнот, пролистал её, бросил на землю, вытащил вторую, третью, тоже бросил. Серо-зелёные купюры шевелились на ветру, как листва приарычных карагачей. Зелёная вверху, белёсая снизу. Да, точно, это Серёга тогда звонил.

– Это некрасиво, вы – обманчики. Эти старый афгани шесть лет назад отменили. Меняли на новые и старые сожгли. Вы – обманчики. Аюп для вас – огородное чучело. – Алик, беги!.. Беги, Алик!.. – закричал Серёга.

Я вздрогнул, закричал и, уронив стул, метнулся вниз с обрыва, в густую траву дарахт, вжался в землю между крепкими одревесневшими стеблями и пополз. Высокая шапка густой травы не пропускала солнца, но всё равно было слишком много света, я зажмурил глаза, извивался и втискивался в землю.

Грохнул выстрел, второй.

Хватаясь за толстые корни, царапая ногтями землю, пополз ещё быстрее, рука вдруг провалилась, не нащупав опоры, и я покатился вниз по склону, больно ударяясь о камни боками, грудью и головой, радуясь этой боли и наслаждаясь ей. Эта боль не жуткий толчок пули, это всего лишь камень, кочка, корень.

Мне больно, я жив.

Я пролежал в траве до темноты.

Я уснул, проснулся, лежал с закрытыми глазами.

Ничего, ничего. Деньги есть, ночью выйду из города, доберусь до Душанбе… ничего…

Серёга. Я вспомнил шорох стального лезвия – рвёт куртку, раздвигает позвонки – вздрогнул и стиснул зубы. Из-за меня всё, это я Лиле карту отдал.

Нет, это ни при чём, Серёга сам виноват: зря он кораном подъёбывал Аюпа в первый день… нет, началось с того, что я голов испугался… как же мы афгани не провери…

В голову плеснуло жаром, сердце противно засбоило.

Серёге ведь СНАЧАЛА всадили нож!

Сначала! И только потом Аюп открыл сумку!

Да нет, наверно, у меня всё перепуталось в голове…

Скорей, скорей! Пока темно, надо успеть уйти подальше, выйти на дорогу, где-то должны быть наши военные… в Таджикистане ведь есть наши части!… я с тоской вспомнил хмурого родного капитана в душанбинском аэропорту… надо идти… прочь от этого жуткого города. Я вспомнил плоские стены, неживые улицы, пыльные пустые глаза таксистов, ускользающий взгляд водителя-душанбинца. Головы на траве.

Головы.

Нет!!! Нет!!!..

Падая и спотыкаясь, по обрывистому склону я обогнул город. Идти вдоль горы очень неудобно – приходится всё время поджимать одну ногу и вытягивать, удлинять другую. Вышёл на дорогу и тут же повернул обратно в спасительную траву.

Из города вниз вела только одна горная дорога, на ней у дурацких железных ворот стояли солдаты.

Местные солдаты.

После ворот над шоссе нависала скалистая стена, с другой стороны мой травянистый обрыв превращался в каменную пропасть.

Ничего, ничего… найду дорогу. Днём отлежусь под кустами, буду идти ночами. Деньги есть, надо только выйти на дорогу, вырваться отсюда… на дороге договорюсь… ничего… по горам пройду, пробе…

Я споткнулся, зацепился правой ногой, вывернул лодыжку и полетел вниз. Встал, лодыжка взорвалась резкой болью, я снова упал. Не поверил этой боли… я ведь только что нормально шёл, всего секунду назад… попытался осторожно опереться на правую ногу, заскулил и сел. Казалось, что щиколотка наполнилась острыми горячими осколками костей. Продолжая скулить и хныкать, я лёг лицом в траву.

Нет, нет… лежать нельзя, теряю время, силы уходят… утром меня будут искать… надо идти. Прополз на четвереньках до невысокого деревца, наломал разлапистых веток, приложил к лодыжке со всех сторон, стащил майку, разорвал на бинты, плотно обмотал. Опёрся на толстый прямой сук, попробовал встать.

О! О!!! О!!! ООООО!!!

Ничего… ничего!., надо терпеть! надо идти… Ничего, ничего…

Нет. Не дойду, не смогу. Без дороги, по горам – не дойду. И по дороге не дойду.

Я повалился в траву.

Надо найти Лилю! Точно! Точно!!!.. Она хотела уехать, я помогу ей!.. Она местная, всё тут знает, деньги у меня есть… Лиля меня выручит, мы вместе уедем!., в Москве я ей помогу… на первых порах поживёт у меня.

Я представил голую Лилю на кровати в моей московской квартире… в Сбербанке осталось почти двести тысяч евро… шумный надёжный простой город… телефоны, посты ГАИ, огни рекламы, гул машин, бесконечные пробки, ночные рейсеры возле МГУ… недосягаемая волшебная мечта. Я застонал.

Лиля! Она меня спасёт! Только она! Она знает, что я простил её за карту и не требовал её наказать. Она хочет уехать отсюда, мы уедем вместе!

Вместе. Ей нужны деньги, я помогу ей, она поможет мне. Она сделает всё для меня, я сделаю всё для неё. Лиля меня спасёт!

Поскуливая от острой боли, я ковылял вдоль белых заборов-дувалов, крался в центр города, над пустыми улицами сияла круглая луна. Ночной воздух наплывал слоями, тёплые запахи цветов сменялись горным холодком.

Древние фонари в жестяных перевернутых воронках качались над перекрестками, в смешанном свете луны и фонаря переливающаяся под ветерком листва карагача казалась мертвенно-бледной как рыбье брюхо.

Сторожа я увидел издалека, он шел по улице упругой спортивной походкой, постукивая палкой по дверям и напевая.

Я сполз в канаву, прижался к стволу дерева. «Дерево» – «дарахт», – вспомнил я.

В ледяной воде ломило ноги, распухшая горячая правая приятно остывала, левую – под которой всего несколько часов назад лежала карта на двести тысяч евро – сводило невыносимо.

Сторож скрылся из глаз, я вылез из канавы. Миновал перекрёсток, вышел на банковскую площадь и не поверил своим глазам.

На левом крыле банка, там, куда мы принесли обменять на афгани валюту, снятую с двух карт – не было вывески, не было придорожного штендера, не было таблички с курсом валют, не было даже занавесок на окнах.

Мёртвые пустые глазницы окон на плоском фасаде. Холодное сияние луны, как свет люминесцентных трубок в безлюдном больничном коридоре с отбитым кафелем, цвирканье и скрип насекомых, как щелчки реле.

Я стоял и смотрел. От мокрых бинтов к животу тянуло холодом, как будто стою по пояс в ледяном арыке.

Просто и элегантно.

Как котят.

Без всякой хаомы.

Сами сняли наличные с карты, сами принесли в обменный пункт и отдали.

Как же так.

А если бы мы уехали?! А если бы поехали менять в Душанбе… Аюп ведь разрешил?.. Нет. Нас назначили жертвами сразу, ещё в Москве. Ещё в Москве.

Мы просто облегчили им задачу.

Я облегчил. Заочковал. Не пришлось трудиться нас мучить, узнавать пароль, мы всё сделали сами.

Зачем Аюпу этот спектакль?

Какая разница.

Может, нужны были чистые деньги на счету?.. Мы сняли деньги с карты, сами отдали в кассу.

Может, в собственных глазах и по мнению жителей Аюп должен быть справедливым и карать только за обман.

Может, просто хотел накормить духов. Духи. Арвохъ.

Какая разница. Неважно. Рваться с расспросами к Аюпу или Мушкалишо я не буду.

Ничего, ничего… Дождаться утра, найду Лилю… Лиля поможет.

Двое мальчишек убирали стулья с обзорной площадки, подметали перед боулингом. Зелёный свет луны, на площадке пусто. Шелест чинар, крики птиц, глухие хрипы и стоны ночных зверей.

Десять долларов.

Подставив плечи, повели меня на ночлег, услужливо распахнули дверь.

Боковая пятиметровая подсобка в боулинге, щётки, тряпки, на полке пыльные шары с вдавлинами-ноздрями, огромное, почти до пола, окно смотрит прямо на площадь. На полу грязная кошма и грубое одеяло-попона.

Стандартная опция.

Мальчишки, кланяясь, вышли, я разулся, одежду снимать не стал. Упал на кошму и мгновенно уснул. Без сновидений, без мыслей, без кошмаров.

Проснулся от луча солнца, смягчённого тёмным стеклом, огляделся вокруг, потряс головой, вспомнил.

Откинул одеяло, сел, посмотрел в окно.

Через площадь шли Тощая с Лилей, смеялись, шаркали тапками без задников – мне показалось, что я вижу розовые Лилины ноготки.

Удача!

Я метнулся обуваться, распухшая багровая нога не влезала в ботинок. «Голеностоп» – вспомнилось спортивно-медицинское слово.

Затянул потуже тряпки, поднялся и замер. От фонтана прямо на меня шёл Мушкалишо, перед ним бежали ночные мальчишки, на ходу оборачиваясь, что-то объясняя и показывая руками в сторону боулинга.

В мою сторону.

Я присел. Так я видел только ноги. Быстро приближающиеся ноги. Длинные мужские и две пары мелких. И за ними – головы на газоне. Шесть буро-коричневых и одна, с краю, розово-красная. Розово-красная подёргивалась и чуть заметно шевелилась.

Где-то читал!., помню… да, читал!., откусить себе язык… мгновенная смерть. Я высунул язык и укусил, боли не было, только слегка заломило за ушами.

Разжал челюсти, их силы не хватило даже прокусить кожу. Впился себе в запястье. Перегрызть вены проще.

Успею. Смогу.

Сдавил челюсти. Крепче, ещё крепче.

Замер с прикушенной кожей, не в силах сжимать зубы дальше. Посмотрел на белую скобку на запястье и схватил одеяло. Изогнулся углом, раскорячил руки и ноги, распластываясь, как лягушка, вывернул ступни в разные стороны, голову – набок, закрыл глаза и взбил над плоским собой одеяло-попону.

Меня нет. Меня здесь нет! Нет!

«Арык бежит, Большой бежит, Вода несёт прохладу, Голодный тигр Давно не спит, Его убить нам надо», мелькнул в голове стих Аюпа-муаллима.

В замке завозили ключом, проворачивая механизм, скрипнула дверная ручка, по-птичьи завизжали петли. «Я тебя любила, Только я забыла, Как меня сгубила…», бросилась под одеяло музыка с площади.

Вадим Чекунов (Кирзач). Шанхай :: Куличики

Чудесно лето. Чудесно небо – светлое, голубое, розовое – фруктовый пломбир растаял, растёкся над Москвой, дразня вечерней прохладой.

Пятница.

Зашипела натруженной пневматикой престарелая электричка. Забубнил машинист привычной скороговоркой названия станций, что проследуют без остановки. Всхлипнув, сомкнулись обрезиненные двери.

Поехали.

«Он сказа-ал: «Пое-ехали!» – и махнул руко-оой…» – завертелась в голове строчка забытой песни.

Гагарин, забытый кумир забытого детства, летел к сияющим звёздам, помахивая рукой в толстой белой перчатке.

Егоров, лысеющий сразу в двух местах – прямо надо лбом и районе макушки – менеджер «Седьмого континента» ехал на дачу, попивая прохладное «Клинское».

В синей сумке с удобным ремнём через плечо и боковым карманом на молнии – пара толстых батонов докторской, тушка липецкого цыплёнка охлаждённого, какое-то «Юбилейное» печенье и ещё уйма всего по списку, надиктованному женой на автоответчик.

К выпуклому боку сумки привалился пакет с ковбоем на лошади. В пакете томились, исходя капельками влаги, тёмно-зелёные, обновлённого дизайна бутылки.

Под ними, в жёлтой капроновой сетке, подарок Антошке – лопатка, совочек с грабельками и целый набор трогательно-округлых, свежо пахнущих пластиком формочек. Бабочка, коровка, рыбка, лошадка и кто-то ещё, кого Егорову, сколько не теребил он в магазине сеточку, разглядеть не удалось.

Солнце, прыгая по ветвям проносящихся за окном деревьев, брызгало в глаза предзакатным золотом.

«Наверное, доеду когда, Тошка спать уже будет…» – Егоров сунул под скамью пустую бутылку и протянул руку к пакету. Ухватил за влажное горлышко новую, приладил под зубчики пробки торец зажигалки.

Умело, с негромким «чпоком» откупорил.

Смахнул пальцем выступившую пену и, слегка проливая на бородку, сделал несколько глотков.

Благодать, благодать, благодать!

Мелькали за окном дачные посёлки и проносились, пронзительно вскрикивая, встречные электрички. Змеились волнообразно толстые жгуты проводов.

Странное, светлое и спокойное чувство уютно укутало Егорова, снисходительной радостью наполнило все его существо. Блаженно щурясь, он принялся разглядывать попутчиков.

Напротив, сдвинув кустистые брови и прикрыв один глаз, восседал престарелым грифом типичный дачный дедулька, каких в каждом посёлке по нескольку штук – активисты правления и выживающие из ума садоводы. Вторым, открытым глазом, дедок недовольно поглядывал то в окно, то на Егорова.

Когда в вагон заходил с неизменным «Уважаемые пассажиры! Всем доброго пути и здоровья!..» очередной торговец, мятая кожа второго века приподнималась и, склонив голову на бок, гриф настороженно прислушивался к торопливым посулам душевного и физического комфорта, что легко могут приобрестись всего за десять рублей вместе с иголкой с самопродевающимся ушком.

Рядом с дедком, сгорбившись и сложив на колени крупные, со вздутыми венами кисти рук, сидел в грязноватом джинсовом костюме мужик-работяга с потухшим взглядом.

Этот и не на дачу едет вовсе, – подумал Егоров. Таких как он тысячи, со всего Подмосковья тянутся, на любую работу, нет ничего у них самих. Какая тут дача…

У прохода, закинув ногу на ногу, подёргивал головой в такт доносившегося из наушников его плеера дребезжания худющий паренёк лет шестнадцати. Острые коленки отчетливо проступали под тканью застиранных джинсов. Лицо паренька, как и у всех в этом возрасте, было нервное, напряжённое и глупое.

Егоров отогнал от себя мысль, что не успеешь оглянуться, как и Антошка, этот славный белобрысый карапуз станет таким же вот прыщавым и угрюмым созданием.

«Да ладно, а то сам таким не был!» – усмехнулся про себя и, взглянув в окно, нагнулся к сумке и пакету, зашуршал, поправляя, разглаживая, чтобы поудобнее взяться.

Супружеская пара слева от Егорова, обоим за сорок, теребила страницы «Отдохни!» и билась над «так в старину назывались бродячие торговцы мелким товаром». Мужа, усатого, морщинистого дядьку, заклинило на коробейниках, но те были слишком длинны и не влезали в положенное число клеток.

Его жена, полнорукая, в цветастом платье, закатив глаза, занималась словотворчеством, пытаясь нащупать какое-то смутно знакомое ей слово.

– Олифа… – со вздохом и покачиванием головы слово отметается. – Нет, не то… Фалафель?.. Тоже нет, букв много.

– Ты ещё скажи – флейфе, – подёргал себя за кончик уса муж и как-то особенно страдальчески наморщил лоб. – Да ёшкин кот, что ж за слово-то? Пять букв… – дядька всерьёз разнервничался.

– А флейфе твоё – это что такое? – подсчитав, загибая пальцы, буквы в слове, жена вновь покачала головой. – Не подходит.

– Сам знаю! – муж отложил газету и уставился в окно.

Егоров встал и подхватил сумки. Дедок открыл второй глаз и поджал ноги, освобождая проход. Подросток, кинув равнодушный взгляд, ноги не убрал.

– Из кино это, женщина. Плохой человек – редиска. Хороший человек – флейфе. «Джентельмены удачи». Классика! – подмигнул Егоров толстушке. – Убери лапти, пасть порву, моргалы выколю! – это уже юному поколению, одновременно с толчком сумкой.

И взгляд – спокойный и прямой, в переносицу.

Юное поколение отвело глаза, засопело, заелозило, но ноги из прохода убрало.

Только так с ними и надо.

Маленькая победа доставила удовольствие. Уже направляясь к тамбуру, Егоров обернулся и снисходительно обронил:

– Офеня. Офенями назывались они. Которые по вагонам теперь ходят.

Усач собрал на лбу глубокие волнистые складки и схватился за газету.

Постукивая и подрагивая, электричка подползала к платформе.

В тамбуре было накурено и душно.

Егоров с нетерпением побарабанил пальцами по мутному, исцарапанному матерщиной стеклу двери. «НЕ ПИС ОТЬСЯ» – прочитал подправленную кем-то надпись и вдруг почувствовал прилив раздражения.

Еоды проходят, а люди всё те же. Как были козлами, так ими и остались. С детства, сколько себя не помнил Егоров, столько он и встречал это дурацкое и безграмотное «не писоться».

Егоров глубоко вздохнул и заставил себя успокоиться.

«Синк пазитив», – учил их на курсах рыжий и долговязый психолог Стив. «Трай ту би э литл мо оупен ту лайф экспириэнс. Эни бэд сингс куд би э риали пазитив экспириэнс фор ю». Рыжий Стив снимал огромную квартиру на Тверской, куда и зашли однажды непрошенные посетители. Апологету позитивного мышления сломали несколько рёбер и изрядно подпортили труды его личного дантиста. Потом связали, заперли в ванной и не спеша приступили к работе.

Дело было в субботу утром. Хватились психолога к обеду в понедельник. Развязаться он за всё это время не сумел и даже говорить смог не сразу. Такой экспириэнс оказался Стиву не по уцелевшим зубам и он спешно отбыл на свою позитивную родину.

Двери с шумом разошлись и Егоров шагнул на платформу.

Темнело.

Воздух здесь был ощутимо гуще, прохладнее, свежее, несмотря на примесь станционных запахов.

Егоров дождался отхода электрички, поставил сумки на край платформы, ловко спрыгнул вниз, подхватил синюю сумку за ремень, закинул на плечо, звякнул пакетом и зашагал по рельсам, чувствуя себя молодым и дерзким.

Остановился на минуту, достал предпоследнюю бутылку «клинского». С громким хлопком открыл её зажигалкой, сунул сигарету в рот, прикурил и, делая на ходу длинные глотки, направился в сторону шоссе.

Теперь уже скоро – за поворотом, минуя сельпо, налево, вдоль нового посёлка, потом через совхозное пастбище, а там и участки.

Удобно, когда от станции – пешком.

На асфальтовом пятачке у сельпо, которое и не сельпо уже давно, а обычный коммерческий магазин, было людно.

Из припаркованной у входа девятки через открытую водительскую дверь рвался на свободу «Владимирский централ». Сам водитель, здоровенный, бритый наголо парень в поддельном адидасовском костюме, с достоинством грузил в багажник ящики «Бочкарёва». За ним с завистью наблюдали несколько совхозных ханыг, покуривая вонючие сигаретки.

На бетонных блоках, сваленных у магазина неизвестно кем и когда, расположилась местная молодёжь. Внимательный к мелочам менеджер Егоров отметил, что лёгкие напитки, предпочитаемые подрастающей сменой, год от года крепчают. Этим летом поголовно в почёте девятая «Балтика» и очаковский джин-тоник, мерзкие пойла славных когда-то заводов…

– Женя?.. – кто-то вдруг вопросительно окликнул Егорова по имени, и пока тот пытался припомнить голос и разобрать в полумраке, кто его зовёт, тот же голос радостно и утвердительно завопил: – Женька! Здорово, бля! Не узнаёшь, что ли? Жизнерадостно дыша свежим перегаром, на Егорова надвинулась улыбающаяся физиономия Лёшки Завражинова, дачного друга детства с соседней улицы, озорника, хулигана, пьяницы и начальника пожарной службы.

Потряхивая остатками светлых кудрей на круглой и крепкой голове, Лёшка, сжимавший в каждой руке по бутылке водки, заграбастал Егорова в объятия и, не выпуская тару из рук, похлопал его по спине.

Поллитровки ощутимо ткнулись в спину Егорова. – Тише ты, Леха! Полегче, полегче, – Егоров, руки которого тоже были заняты пакетом и «клинским», сжал Завражинова локтями, обозначая объятие.

Высвободившись, сбросил с плеча сумку, переложил бутылку в левую руку, обтёр правую о джинсы и протянул её другу: – Ну, здорово! Как сам?

Завражинов поставил водку себе под ноги и пожимая руку, улыбнулся во весь прокуренный рот: – Да лучше всех! Вторую неделю в отпуске. Еуляю потихоньку тут. За добавкой, видишь, пришёл. Маринка только вот… – Завражинов скривился. – На выходные припрётся, всё настроение портит. Ходит и пиздит всё, пиздит… То не пей, то полей, то вскопай, то сарай… А ну её… Тут твою видел, со спиногрызом… Гуляла с ним у пруда. Ничего, хорош пацан получился, на тебя похож, только бороды нет, – вытаращив глаза и слегка разведя руки, Лёшка захохотал в своей обычной манере, с каким-то нутряным бульканьем.

– Лех, ты это… – Егоров автоматически провёл рукой по бородке. – Не надо так – спиногрыз… Ну, какой он спиногрыз… Он сын мой. Понимаешь – сын! Мы его семь лет с Наташкой ждали, думали, всё, не судьба… Так что не надо, ладно? Ты не обижайся, я тебе как другу, хорошо? Не надо.

– Говно вопрос! – и не подумал обижаться Завражинов. – Замётано! А и то – сын ведь, не то что эти… Хорошо, в лагерь сплавил на две смены, а то ведь как соберутся вместе, да ещё с тёщей в придачу… От баб одно зло. Ты уж мне поверь.

У Лёхи было две дочки-школьницы, жена-следователь и тёща по имени Эльза Генриховна, из бывших.

«Главное, – жаловался как-то Лёха Егорову, – не выпить ни хрена из-за этих баб. Ну ладно, жена с этой, Адольфовной… С ними всё ясно. Так они и старшую, Ленку, подучили. Приду уставший, нет чтоб помочь раздеться – сидят, морды воротят. И Ленка тут как тут, в пижаме, из детской выходит – опять, папа, водку свою пил? Нет, ты прикинь! А тут было как-то… Оставили меня, значит, с младшей сидеть, сами в садик Ленку устраивать пошли… Ну, я их выпроводил, погуляйте там, говорю, не спешите. Светка спит, считай, один дома почти. Я на кухню, из-за холодильника, там у меня нычка в стене, настоечку достал, бутербродик там забацал, наливаю сто пятьдесят, только поднёс – орёт Светка из детской. Ну, я к ней, бутылочку там с молоком, соску-хуёску, покачал. Уснула. Я на кухню – выдыхается ведь. Только стакан тронул – орёт опять. Ничего, думаю, подождёшь. А вот, прикинь, не пьётся как-то, под вопли детские. Думаю, чего кайф портить, угомоню её, да и расслаблюсь. Час угоманивал, а там и эти вернулись. А на столе в кухне – стаканчик нетронутый, и в пузыре больше половины было… Всё в раковину вылили, бляди. И не поверили, что не пил, хоть и дышал им. Говорят, зажевал чем-то. Вот так-то, брат».

– Слушай, – Завражинов хлопнул Егорова по плечу, – а давай щас прямо ко мне, на полчасика, а? А чего, посидим чуток, закусь есть дома. К своим-то успеешь ещё.

– Не, Лёш, Наташка ждёт. И Антону подарок везу, формочки купил. Куличи лепить будем.

– Щас прямо? – искренне удивился Завражинов и даже огляделся по сторонам. Затем посмотрел на небо: – Поздновато будет. Спит твой наследник уже. А Натке позвони, скажи, ко мне зашёл, ненадолго. Есть мобильник? Или мой возьми, на вот.

– Да есть у меня… Ну, не знаю, Лёх…

– Жека, ну пойдём посидим, а то одичал я тут уже. И моя при тебе пиздеть меньше будет…

– Так считаешь? – усмехнулся Егоров, допивая пиво. Кивнул на пакет: – Будешь? Нагрелось, правда, слегка.

– Не-е, – помотал головой Завражинов, – я от пива сплю плохо. Давай у меня, под салатик, по беленькой дёрнем.

Водку пить Егорову совсем не хотелось.

– Лёх, давай так. Я сейчас возьму пивка ещё немного, для себя, ну и ты, если захочешь… Заскочим к тебе, но на полчаса всего, а то ждут ведь меня. А завтра вечерком тогда посидим уже по-нормальному. Идёт такой вариант?

– Давай, дуй за пивом, я тебя на воздухе подожду. Да сумку-то оставь, я же здесь…

* * *

По дороге к дачам, Завражинов, неся пакеты с водкой и пивом, без умолку жаловался на жену и тёщу. Егоров слушал в пол-уха, всё больше и больше сожалея, что согласился на посиделку, но утешал себя тем, что быстро слиняет.

Под ногами приятно шуршала щебёнка.

В прошлом году дорога была простая, просёлочная, а тут жильцы с новых дач, богатенькие буратины, скинулись на насыпную.

Сами новые дачи тянулись справа, светлыми пятнами трёхэтажных теремов выделяясь на фоне притулившейся за ними рощицы.

С другой стороны дороги разбегалось во все стороны пастбище, с роспуском совхоза запущенное и заросшее. Поговаривали, что и тут будут ставить участки.

Длинными чёрными мазками запрыгали, изламываясь в свете ударивших в спину лучей фар, их собственные тени. Приятели сместились вправо и пошли один за другим по обочине. Через минуту их нагнала знакомая «девятка».

– «А на сберкассу сно-ова-а лихой налёт, а до-о-ома мать-стару-ушка сыно-очка ждёт, а с неба сыплет до-ождик, я та-а-ак продрог, я до-олго дома не был, мой вы-ышел срок», – под неизменные и залихватские три аккорда нарочито блатоватым голосом выкрикивал неизвестный шансонье из колонок машины.

Громкость была такая, что на новых дачах залаяли собаки. Покачивая габаритными огнями, «девятка» ушла вперёд.

– Ну что за херню поют! – Завражинов вновь поравнялся с Егоровым. – Ну, Круг, упокой его душу, хотя бы тексты нормальные давал, и пел нормально тоже. А эти, новые… Леха сплюнул в темноту.

– Ну, так вот, – снова заговорил он, возвращаясь, очевидно, к рассказу, начало которого Егоров прослушал. – Устроила такие вопли, хоть вешайся. И ни хера я не делаю, и я такой, и я сякой… Ну, как обычно. И что участок запустил, копать ей не помогаю, и не посажено мной тут ничего, а жрать я горазд… Ну, ты её знаешь… Главное, на моей же даче, и пиздит, а!..

А я всосал к тому времени уже литруху, сижу так, улыбаюсь, а её это прямо бесит. Или, говорит, участком займёшься, или сиди в Москве, не мешайся тут. Ага, это с Адольфой Гестаповной-то, в Москве сидеть. И потом… – Завражинов неожиданно посерьёзнел. – Мне без свежего воздуха нельзя, у меня работа вредная. Ну, так вот, слушай дальше! Ах, так, думаю, копать тебе и сеять надо, ну хорошо, бля… Взял лопату, и во двор. А поздно уже, двенадцатый час. Куда? – орёт. Да пошла ты!.. Веришь, Жек, часа три копал, по темноте, свет только на веранде врубил, чтоб не ошибиться. Все её посадки перелопатил. Все эти сраные её гладиолусы с астрами-хуястрами… Получастка перерыл, как экскаватор, даже не устал, такая злость была. Потом взял на кухни несколько пачек макарон, «Макфа» эти, знаешь… И посеял их везде, где вскопал. Вот шёл, и сеял их, как сеятель – вших-х, вши-и-х-х!

Завражинов, взглянув на занятые пакетами руки, помотал головой, изображая движения сеятеля.

– Вот, говорю, зашумит тут макароновая роща – и полезно, и красиво будет. Поливай только почаще.

Егоров хмыкнул. Лёшка в своём репертуаре.

– А Маринка чего?

Завражинов ответил не сразу, с неохотой словно:

– Да чего… Не сказала ничего. Присмирела. Только… Понимаешь, жалко только её вдруг стало. Села у цветочков выкорчеванных своих, и плачет, без звука так, знаешь… Бабы… – удручённо звякнул пакетами Завражинов. – Кто их разберёт. Ну, пришли считай.

Впереди возвышалась чёрная туша водонапорной башни. Начинались участки садово-огородного товарищества «Факел», о чём извещали плохо различимые жестяные буквы на грубо сработанных из арматуры воротах.

Неутомимые шутники успели потрудиться и здесь, оторвав от названия товарищества две последние буквы.

Сколько раз проходивший до этого мимо и практически не замечавший модификации названия родного дачного посёлка, Егоров вдруг снова разозлился, как и в тамбуре недавно.

Нет, чтобы полезное что-нибудь сделать, так вот ведь – или в подъезде нассут, или с буковками упражняются…

Стоп, стоп. Что это со мной? Устал я, вот что со мной. Невроз это называется. И старость подкрадывается.

– Да ну на хуй, какая старость?! – возмутился Завражинов. – А неврозы лечить надо. Вот сейчас по паре капель и примем, для релаксации и душевного равновесия.

На этот раз пакетами он звякнул весело, предвкушая.

Егоров вздрогнул от неожиданности. Оказывается, думал вслух.

Надо и в самом деле чуток расслабиться, а то приду весь на иголках, злой и дёрганый. Наташка-то с Тошкой не виноваты. Полчаса. Полчаса.

– А твоя точно ничего? – спросил Егоров, сворачивая за другом детства на его улицу. – Собака лает, караван идёт! – хмыкнул склонный к изысканности и витиеватости друг. – Но на всякий случай давай лучше не в дом, а в гараж ко мне. Там у меня всё… Как у фюрера в бункере…

* * *

…То, что он, Евгений Валерьевич Егоров, тридцативосьмилетний менеджер, заботливый отец и внимательный муж, единственный сын своих родителей и просто хороший человек, вот так вот взял и умер…

В это не верилось.

Фактически это ещё не была смерть – он что-то чувствовал. Холодную неподвижность свою. Запах – ни с чем не спутать – тяжёлый, сырой запах разрытой земли. Тело его при опускании в могилу перевернулось в гробу на бок, и лицо Егорова прижалось к гладкой, явно не деревянной стенке.

Цинк.

Слово это, холодное, жёсткое и колючее, крошками льда рассыпалось по непослушному более телу, и, силясь открыть рот, Егоров зашёлся в отчаянном сиплом вое.

Летаргический сон. Заживо погребённый. Когда-то, при жизни ещё, он читал о чём-то подобном. Все эти мрачно-красивые названия хороши лишь в книжках. Теперь же в голове крутилось лишь одно название всему…

Пиздец.

Пиздец… пиздец… пиздец… пиздец…

По крышке гроба постучали. – Ты здесь, что ль? – хрипло поинтересовался смутно знакомый голос. – Бля, ну ты даёшь!..

Крышку откинули, и Егоров зажмурился от резанувшего глаза света.

Спасён. Живой.

Не веря случившемуся, хватаясь скрюченными пальцами за мокрую траву, пополз, волоча отнявшиеся ноги, прочь от страшного места.

Быстро обессилив, уткнулся лицом в землю и громко, в голос зарыдал.

– Не, ну, бля, хорош… Ты чего, в самом деле? – вновь раздался над ним хрипатый голос. – Не, ну у меня тоже бывает, заклинит иногда… Но ты уж совсем даёшь!.. Егоров с усилием перевернулся на спину, и прикрывая руками глаза, сквозь пальцы взглянул на говорящего.

Завражинов возвышался над ним классическим дачным исполином. Резиновые сапоги, невероятных размеров синие семейные трусы и майка-тельняшка. На плечи исполин накинул старый ватник с оторванным воротником. Во рту, как отстрелявшееся орудие, змеилась дымком папироса. Над головой демиурга нимбообразно светило солнце.

– Ты, Жень, отпуск у себя там попроси. Нервишки у тебя, того… – папироса ожила, запрыгала в губах Завражинова. – Фуфайку вот зачем-то испортил, – друг детства погладил отсутствующий воротник.

Махнул рукой: – Да и хер с ней, на выброс давно пора. Нет, а мою ты классно вчера послал! Когда припёрлась в гараж к нам, помнишь? Вот уж загнул ты ей, в семь этажей, бля!

Завражинов развёл руки в стороны и слегка присев, захохотал, ухая и булькая, по своему обыкновению. Неожиданно он смолк, и посуровев, добавил:

– А вот последние полпузыря ты напрасно об стенку-то…

На утро ни хера не осталось. Маринка деньги забрала все… У тебя, может, есть что? До субботы следующей?

Егоров, морщась, приподнялся на локте.

В тело начала возвращаться жизнь, не в лучшем своём проявлении.

Нестерпимо болела голова, спины не чувствовалось, шея не двигалась, ноги подёргивались от покалывания прихлынувшей к ним крови.

В нескольких метрах от себя Егоров заметил лежащее на боку огромное оцинкованное корыто.

– Я что… – с трудом сглотнул Егоров, не отводя глаз от корыта. – Там, что ли…

Завражинов хмыкнул: – Главное, ложись, говорю, на верстак хотя бы, телагой укроешься, раз в дом идти не хочешь. А лучше к своим, ждут ведь. Так упёрся, выполз в сад, всё бродил туда-сюда по грядкам… Ха! Не везёт Маринке!.. Корыто вот увидал… Вылил все удобрения, улёгся. Слышь, накрылся и бубнил ещё, что как черепаха теперь… Как уместился-то, не понимаю. По пьяни чего только не бывает, ха!.. Не помнишь, что ль, ничего?

– Какие ещё удобрения? – страдальчески промямлил Егоров, вяло пытаясь сообразить, который теперь час. – Дерьмо куриное, разведённое. Да ладно, постираешься потом… делов-то… Ты лучше скажи, у тебя башлей никаких не осталось от вчерашнего? – Завражинов нагнулся и с надеждой заглянул в глаза друга. – Нет?

Егоров ощупал влажные карманы. Вывернул один из них и на траву выпали смятые комочки десятирублёвок. – Не густо, – хмуро обронил друг детства, разглаживая в ладонях замызганные купюры. – На пару пива, только если. Хотя можно и на «Завалинку» наскрести… Ты как?

Егоров попробовал подвигать шеей, обозначая отказ. Вышло плохо, но Завражинов понял, и даже слегка обрадовался: – Слышь, Жек, ну, тогда ты, это… Я тогда пойду, схожу что ли… А ты это… Не в обиду… Твои ждут ведь… Ты, как помиришься со своей, заходи… Расскажешь, как и что…

Егоров вновь потрогал карманы. – Ты если мобилу ищешь, так она в сарае, точнее, по всему сараю… И как телефон свой расхерачил, не помнишь, что ли? Бля, тебе пить вредно, – суровым докторским голосом заключил Завражинов.

– Зачем же я?.. – Егоров подтянул к себе колени и обхватил их руками. Джинсовая ткань нестерпимо воняла. – Ну, зачем?

Егоров с ненавистью взглянул на друга детства.

Тот пожал плечами:

– Ну, с Наташкой повздорил, вот и… А чего она названивала весь вечер-то? Общаться мешала.

– Да пошёл ты…

Подняться на ноги Егорову удалось лишь с третьей попытки, но распрямиться он не смог – в виски будто ткнули работающей дрелью, к горлу подступила тошнота, и его вывернуло прямо на чёрные и блестящие сапоги Завражинова.

– Нет, ну ты вообще уже, что ли!.. – вытаращил глаза хозяин сапог. – Стой здесь, никуда не уходи. Вещи твои принесу. Завражинов, брезгливо морщась и балансируя руками, стряхнул с ног сапоги. Один из них отлетел далеко в сторону и гулко ударился о борт корыта. Мягко ступая босыми ногами по траве, Завражинов направился в сторону гаража.

Плотно сжав губы, Егоров заставил себя распрямиться.

Охнул и застонал от боли.

В виски уже тыкалась не дрель, а долбили ломом.

Дри-ка-ка! дри-ка-ка! дри-ка-ка-ка! – противно орала над самой головой Егорова неизвестная птица, ловко скача по ветвям яблони.

Лучше бы я умер, – пришла неизбежная, банальная, но единственно верная мысль. Постанывая при каждом шаге, Егоров, не разбирая дороги, побрёл прямо по клубничным посадкам к калитке.

– На, держи! – Завражинов, успевший переобуться в пластиковые шлёпанцы, нагнал его у забора.

Всучив другу пакет и сумку, хозяин дачи похлопал его по плечу и, шаркая по линолеуму дорожки, поспешил удалиться.

Поднимаясь вверх по улице, обходя угловой участок и плетясь вниз уже по своей улице, с каждым нетвёрдым шагом приближая неизбежное, Егоров думал лишь о том, не испортились ли продукты, а если испортились, то насколько.

Особенно жаль было колбасу и цыплёнка…

Калитка оказалась запертой на ключ изнутри, и Егорову пришлось звать жену. Перелезть через забор он был не в состоянии. Минут пять никто не отзывался, и Егоров подумал, было, зайти к соседям – внутренний забор между участками был больше условный, невысокая изгородь скорее, как вдруг занавеска окна дёрнулась, скрипнула входная дверь и на крыльце появилась Наташа, в синем байковом халате и с чашкой в руках.

– Нат, привет! – Егоров неловко, по-брежневски, помахал рукой. – Откроешь? Жена, поставив чашку на перила, молча спустилась с крыльца. Придерживая длинные полы халата, прошла по чуть заросшей тропинке к калитке. Не глядя на Егорова, дважды провернула ключ и, развернувшись, пошла в дом.

– Я тут продукты… и куличики… Формочки, то есть… Привёз вот…

Язык плохо ворочался в пересохшем рту.

Жена не обернулась.

Постояв немного, Егоров отёр со лба едкий похмельный пот, поднял сумку с пакетом и потянул на себя калитку.

Попав на участок, почти подбежал к крану у кухни, отвернул его до отказа, нагнулся и сунул голову под ледяную струю. Фыркая, подставлял то затылок, то лицо, ловя губами упругий, чуть отдающий железным привкусом водяной жгутик.

Немного ожив, растёр руками лицо. Вытащил из пакета жёлтую капроновую сеточку и положил её у борта песочницы.

Оглядел себя и скривился.

Наскоро переодевшись на веранде в линялый спортивный костюм, Егоров постучал в комнату:

– Наташ, я тут Антошке подарок привёз.

Постучал ещё и, смущённо кашлянув, приоткрыл дверь.

Жена только что закончила обувать сына. Круглая головка в панамке повернулась на скрип, и Антошка залопотал, улыбаясь и болтая ногами. Перевернулся на живот, сполз с дивана на пол и, переваливаясь с боку на бок, немного кренясь вправо, подбежал к Егорову.

Егоров подхватил сына на руки. Ткнулся носом в пухлую щёчку. – Наташ, мы пойдём в песочницу, ага? Завтракали уже?

Тон получался фальшивый, деланно-бодрый – до противного.

Временное облегчение от водной процедуры заканчивалось. Начало снова мутить. Голова, тяжелея с каждой секундой, валилась с шеи.

Наташа села на диван спиной к двери. Молча отпила из чашки.

Лучше не связываться, решил Егоров и осторожно прикрыл дверь.

Собрав остатки воли в кулак, вынес сына из дома и осторожно поставил на дорожку. Антошка с интересом огляделся.

– Ты стой здесь, а я сейчас…

Егоров отошёл на несколько шагов к песочнице. В ушах звенело. Присел на корточки (в голове будто лопнула лампочка), надорвал сетку и заставил себя улыбнуться:

– Ну-ка, беги сюда! Что тут тебе папа привёз?

Смешно переставляя широко расставленные ножки и размахивая руками, Антошка подбежал к протянутой сетке. Вытаращил изумлённо голубые глаза и со второй попытки, радостно гукая, выхватил из сетки красную черепашку.

«Так вот кто там был ещё!» – Егоров вспомнил, как крутил в руках сетку, пытаясь разобрать, что именно находится внутри. «Черепашка!»

На глаза навернулись похмельные слёзы.

Черепашка. Слово-то какое.,

Представил себя ночующим на завражиновском участке, укрытым чудовищным и вонючим корытом.

«Бубнил ещё, что как черепаха теперь»…

Ничего, ничего, это пройдёт, ещё смеяться потом буду, утешил себя Егоров.

– Ну, Антош, давай куличик сделаем из формочки! – Егоров протянул руку к черепашке, но Антоша завизжал и спрятал её за спину.

Тонкие свёрла завращались и вонзились, проникая в височные доли.

Егоров поморщился.

– Сынуль, дай сюда черепашку. Вот видишь, лопатка. А вот песочек. Надо насыпать в формочку, постучать сверху…

«Тук-тук-тук!» – некстати совсем вспомнился сегодняшний стук по крышке «гроба».

– …Да, постучать, давай покажу! Да не суй ты её в рот, грязная ведь!

Антошка отступил на шаг и с ещё большим усердием принялся грызть черепашью лапу.

Егоров махнул рукой и вытащил из сетки лошадку и бабочку.

– Ну ладно. Вот, смотри, как это делается.

Песок оказался суховат, и Егоров не поленился сходить за лейкой.

– Вот видишь, папа польёт немного, чтоб куличики лучше вышли. И сейчас снова сделаем. Будут крепкие и красивые.

Антошка, с размаху плюхнувшись на попу, с интересом наблюдал за действом.

– Нравится? – подмигнул ему Егоров, осторожно приподнимая формочки. – Смотри, как красиво получилось…

Отдуваясь, Егоров поднялся с корточек, отряхнул руки и смахнул со лба обильно выступивший пот. Жара и похмелье – хуже не придумаешь.

Сейчас бы «клинского»… Всего лишь одну. Или парочку.

И часика два, а то и три поспать.

К вечеру как огурчик был бы.

«Сказать Наташке, что за продуктами на станцию схожу…» – Егоров сам подивился нелепости пришедшей в больную голову мысли.

Не стоит нарываться сегодня.

А не разговаривает – так вечно не будет же, завтра отойдёт…

– Ты что же делаешь? – почти крикнул Егоров, взглянув под ноги.

Воспользовавшись его минутным размышлением, сынуля подполз к бортику песочницы и начисто смёл все отцовские труды и старания.

– Антоша, так не надо делать. Надо учиться строить, созидать что-нибудь, а не ломать, – Егоров снова присел и тяжело вздохнул: – Давай возьмём теперь лопаточку и вот в рыбку песочку насыплем… Антошка цепко ухватил лопатку, ткнул ей в песок и взметнул вверх целый веер песка.

Егоров отряхнул голову и плечи сынишки. Тот радостно заливался, показывая реденькие зубы.

– Нет, так не надо. Вот тебе формо…

Второй песчаный веер угодил Егорову в лицо.

– Ты, блядь, паскудник, что ж творишь?! – прижав кулаки к зажмуренным и саднящим глазам, почти взвыл Егоров.

Ослеплённым зверем он заметался вокруг песочницы, дважды едва не наступив на заоравшего в испуге сынулю.

Под ногами хрустнула одна из формочек.

Звук этот неожиданно взорвал Егорова и он в ярости, несколькими ударами ног разметал хлипкие борта песочницы.

– Вот тебе! Вот тебе! – орал он каким-то визгливым дискантом, правым, менее ослеплённым глазом отмечая бегущую к ним из дома Наташу. – Вот тебе! Хуй тебе, а не куличики! Сука, бля! Бестолочь криворукая! И ты тоже сука! Молчишь всё, паскуда! Душу всю, падла, извела…

* * *

…Наташа с Антоном уехали тем же утром.

Егоров, заняв у соседей денег, отправился в сельпо. До обеда отпивался возле бетонных блоков пивом, заводя знакомства с местными обитателями. Там же повстречался снова с Завражиновым и долго рыдал, обнимая закадычного друга. Друг сурово и солидарно хмурился.

Взяли на всё, что имелось, и вернулись к Егорову. Врубили на полную громкость Круга и задушевно орали, подпевая.

Завражинов ушёл от него ночью, шатаясь, падая и вытирая разбитое лицо.

Егоров долго колотил по окну соседской веранды, угрожая спалить весь посёлок, если не одолжат ещё.

Ни в воскресенье вечером, ни в понедельник утром он в Москву не поехал.

В конце августа его, худющего и лохматого, ещё видели у пристанционного магазина.

С дождями он пропал вовсе.

Вадим Чекунов (Кирзач). Шанхай :: День молодого отца

Мо6ильник запищал в начале седьмого.

Продрав глаза, несколько секунд я тупо смотрел в угол комнаты. Оттуда, с письменного стола и заливался трелями «Турецкого марша» мой верный Siemens.

Похмелье полоскало меня, словно тряпку в ведре.

Наконец, со скрипом и щелчком мыслительный орган заработал.

Юлька! Это же она звонит! Из роддома, бля!

Утро – перескакивая через ворох сваленной на пол одежды, я успел заметить – было ясное, солнечное, тревожно-радостное… Кеглями разлетелись и покатились по паркету пустые пивные бутылки.

– Не спишь?.. – голос жены прерывался помехами.

– Алё! Ну как ты?! Что там, а?! – трубка выпрыгивала из пальцев.

Треск и шипение.

– Алё! Слышишь меня?..

– Слышу, слышу, – донёсся, наконец, измученный голос. – Долго не могу говорить… В общем, я тебе Катьку родила. Три семьсот, пятьдесят три.

В кино, я часто видел – новоиспечённый отец кричит «вау!», прыгает, как подорванный, а успокоившись, сидит, блаженный, с лицом мальчика-дауна.

– Круто! – только и сумел сказать я. – Ты-то как? Жива?

Юлька вздохнула:

– Три часа голова не выходила… Порвали и порезали меня от сих и до сих… А так ничего…

В трубке издалека раздался грубоватый женский голос: «Ты мужа-то не пугай! Потом страсти-мордасти рассказывать будешь!..»

– Ну, всё, слышишь, потом перезвоню, – заторопилась жена. – Ты моим и своим позвони, скажи им там… Давай, целую тебя!

– Я люблю тебя! – прокричал я отключившейся мембране Siemens-a.

«Конец разговора с Julia» – сообщил дисплей.

Нужно выпить. Пусть в половине седьмого утра. Сегодня это не во вред.

Бог есть.

Это я осознал с необыкновенной ясностью, дойдя до палатки у соседнего дома.

Палатка работала.

Голова раскалывалась, как у Троцкого.

Отстояв небольшую очередь из таких же бедолаг, просунул в амбразуру окошка мятые червонцы. Получил в ответ две тёплые и тоже мятые банки очаковского «джин-тоника». Почему-то у меня сегодня всё такое – деньги, одежда, рожа, ещё недавно бывшая лицом… Не гладко начинается день, не гладко.

Тут же, у палатки, высадил под сигарету одну из банок. Хининовый ёршик газированного спирта жёстко прошёлся по пищеводу.

Под ногами, дёргая головой, шлялись жирные неопрятные голуби. С автобусной остановки раздавалось шарканье сотен ног.

Народ волочился на работу – на другой стороне Каширки распахнулись ворота стройрынка. Снисходительно улыбаясь, я прошёл сквозь угрюмую толпу, открывая на ходу вторую банку.

Самочувствие явно разглаживалось.

Не так уж плохо всё.

Я стал отцом.

Уже вторую неделю нахожусь в отпуске. Впереди – ещё два месяца. В профессии преподавателя, при всех её минусах, есть и большой плюс.

Каникулы. Двухмесячные летние каникулы.

Жизнь хороша.

Я присел на скамейку возле собственного подъезда. Выудил из кармана чёрное тельце Siemens-a и разослал друзьям sms-ку: «уа stal papoi!».

Воздух прогрелся. Утро сдавало вахту. В ветвях густого куста чирикали воробьи. Я зашвырнул пустую банку в куст. Из него шумно выпорхнула серо-коричневая стая и уселась на ближайших проводах. С минуту воробьи разглядывали потревожившего их сукиного сына. Затем по-одиночке и парами начали возвращаться. «Мухами там, что ли, у них намазано?» – говорил в таких случаях мой ротный.

Siemens затренькал сигналами поступающих sms-ок. Народ поздравлял, интересовался, кто родился. Про вес и рост спрашивали. Блин, забыл, в самом деле, сообщить.

Набирая на ходу ответ, добрёл опять до палатки. Теперь решил вдарить по пивку. Деньги, вытащенные из заднего кармана, на этот раз оказались сложенными пополам и влажноватыми.

Становилось откровенно жарко.

Три «Клинского» будет в самый раз для начала. То, что это только начало, я уже понял, разглядев слипшийся комок купюр. «Я рукой нащупал свой карман, Он мне намекнул, что буду пьян…» – пел когда-то солист «Сектора» Юра Хой. Ну что ж, держись, братан…

Шуму и гари на Каширке прибавилось – в обе стороны машины пёрли сплошным потоком.

С окрестных тополей слетали тучи пуха.

От привкуса хинина во рту начинался сушняк.

До скамейки у подъезда дошёл только с двумя бутылками – с одной закрытой и второй ополовиненной. Третью, пустую, скромным обелиском воздвиг посреди тротуара. Поскромничал, лучше пяточек брать надо было.

С удовольствием, врастяжечку допил пиво под пару сигарет. Мочевой пузырь дал понять, что переполнился. Зашёл в подъезд. Лифт, сволочь, как всегда находился наверху. Сомкнув колени и стиснув зубы, я едва дожидался его. Влетел в квартиру. В комнате надрывался телефон. Пробежал в ванную, открыл кран над раковиной и, любуясь собой в зеркале, пустил тугую струю.

Дома я всегда писаю в раковину. Стараюсь делать это и в гостях. Удобно и гигиенично. Ничего хуже, чем заставить мужчину мочиться в расположенный на уровне его колен фаянсовый горшок, изобрести не могли. Мало того, что поднятый стульчак норовит упасть под струю, так ещё сотни, тысячи мельчайших брызг неизбежно попадают на ноги. Рассмотрите внимательно ваши домашние треники и вы поймёте…

Телефон не умолкал.

– Вадик, это ты?

Звонила тёща. Минут пять мы поздравляли друг друга, обсуждали рост, вес и наш изменившийся статус.

– Вот вы и бабушка, Елена Ивановна!

– А ты-то… Ты – отец теперь! Ты уж давай, не особенно пей-то там… Квартиру убрал? Юльку когда выписывают, не узнал?

Прикидываться трезвым по телефону у меня выходит гораздо лучше, чем визави. Но в случае с женой и тёщей номер не проходит. Получив наказ не шляться, лечь поспать и потом заняться уборкой, положил трубку и направился на кухню.

Как я мог забыть?!

Отнеся непростительный провал в памяти к охватившим отцовским чувствам, я решительно распахнул дверку холодильника.

Приветливо звякнув, подмигнула полная на треть поллитровка «Флагмана».

Наскоро соорудил бутерброд.

Водку выпил залпом. Холодная, она почти отрезвила меня. Вышибла хмельную тяжесть пива. Прояснила взор.

Я зашёл в пустую – лишь кроватка у стены – детскую.

Скоро, через несколько дней, здесь будут жить.

Провёл пальцами по перилам кроватки. Нагнувшись, погладил упругий, набитый кокосовой стружкой матрас.

Сегодня у меня родилась дочь. Жена, хрупкая и нежная Юлька подарила мне крохотного – 3 кг. 700 гр., 53 см. – человечка. Жизнь пойдёт теперь иначе. Я перестану много пить, устроюсь на вторую работу. Наведу порядок в квартире. По ночам, затаив дыхание, буду подходить к кроватке, вдыхая молочный аромат маленького тельца… Помогать менять распашонки. Купать по вечерам в ванночке… Моё жильё пропахнет мочой и какашками… На кухне и в ванной будут висеть мокрые пелёнки…

…Пересчитав наличность, я сходил к палатке.

Какое-то странное, онегинское беспокойство вдруг овладело мной.

Захотелось куда-нибудь съездить.

Двухлитровая баклажка «Оболони» вызвалась скрасить мой путь. Только успел подойти к трамвайной остановке, как по заказу подкатила «трёшка». Трамвай – огромный дребезжащий утюг, был почти пуст, лишь старухи с лицами из мятого пергамента ехали куда-то по своим делам.

Заскочив в салон, я сделал несколько больших глотков.

Трамвай, постепенно заполняясь, волочился вдоль задымленного Варшавского шоссе. Солнце жарило спину сквозь пыльное стекло.

Едва не проехал нужную остановку. Вывалился из вагона. С удивлением уставился на обилие животастых девок, деловитыми кряквами снующих туда и сюда. Я зачем-то приехал на детскую ярмарку у метро «Тульская».

Неправильный опохмел давно уже привёл к повторному опьянению. На дне моей баклажки бултыхались остатки пива.

Опять нестерпимо захотелось ссать.

Туалет найти не удалось. Затравленным зверем, расталкивая прохожих, я метнулся во дворы. Каждый шаг отдавался жуткой резью внизу живота. Невдалеке виднелись спасительные гаражи.

Делая вид, что прогуливаюсь, я приставными шагами поскакал через детскую площадку, едва не навернулся на сломанную карусель.

Сил хватило подбежать к гаражам, выхватить из ширинки член, застонать и опереться рукой о жестяную стену.

Напор не ослабевал, показалось, несколько минут. Под кроссовками скопилась пенистая лужа, но мне было наплевать. Нассать в прямом смысле слова. Наконец струя иссякла. Я осторожно, не касаясь члена руками, используя резинку трусов, потряс его, наслаждаясь жизнью.

– Ты что ж, гад, делаешь, а? – раздался за спиной голос.

То, что гад – это я, огорчило. Но порадовало, что в контакт со мной вошли сейчас, а не минутой раньше. Застегнув джинсы, я обернулся.

В двух шагах, сжимая монтировку, стоял невысокий мужичок во фланелевой рубашке и грязных трениках. Мужичок гневно топорщил усы. Хозяин обоссаного гаража, предположил я.

– Ну, извини, – я развёл руками. – Сын у меня родился. Серёгой назвал.

И завис от собственных слов.

Мужичка же мои откровения почему-то взбесили. Он резко вскрикнул и сделал выпад вперёд. Монтировка – я почувствовал лёгкий ветерок – прошла в миллиметре от лица.

Надо собраться.

– Мужик, не бей! – я примиряюще выставил вперёд ладони. – Ну, прости, брат… Давай замнём, лады?..

Во время тирады, дружелюбно кивая, мне удалось сделать несколько мелких шагов в его сторону.

Мужичок пятился, выставив левую руку. Правую, с монтировкой, опустил и чуть отвёл назад. В какой-то миг он оглянулся по сторонам.

Я подал корпус вперёд.

Пять ударов основаниями ладоней в лицо. Один за другим.

Монтировка упала мне под ноги.

Мужичок ошеломлённо затряс головой.

Я добавил ему в ухо и в корпус – уже кулаком, спьяну промахнулся, удары вышли скользящие. Однако хватило и этого.

Мужичок побежал в сторону пятиэтажек. Из окон ближайшей что-то орали.

Поборов соблазн пуститься в погоню, я припустил в сторону рынка.

На пропечённой солнцем асфальтовой площади перед рынком я начал обильно потеть. Пуловер прилипал к телу. Пот стекал по лбу и застревал в бровях.

Брови впитывали влагу, как губки, и тяжелели.

Надо было догнаться.

Стычка взбодрила ненадолго. Ноги сделались какими-то ватными, в рот словно запихнули рулон наждака. В ушах шумело и колотило.

В кафе у вьетнашек, ругая цены, я за пару минут выпил подряд три светлых «Балтики». Вьетнашки таращили глаза и что-то лопотали по-своему. Громко, не стесняясь, рыгнул. Закурил.

Гады все. Гады и гондоны, думал я, разглядывая рыночных посетителей. Мало того, что поссать негде, так ещё за это голову разнести норовят.

Добавил сотку явно палёной «гжелки». Докурил. Как-то отлегло немного. Хоть вы и гондоны, а день у меня сегодня особенный. Поэтому всех вас люблю.

Прихватив с собой ещё одну пива, благостный и расслабленный, отправился бродить по детским секциям.

Опьянение достигло стадии впадения в детство. Лицо отекло. Всё происходящее казалось сном. Я беспомощно, словно потерявшийся в толпе спиногрыз, толокся среди обстоятельных и деловых будущих и настоящих мамаш.

Долго рассматривал бельё для беременных.

Хотел угнать синюю, с хромированными колёсиками коляску, но продавец вежливо и настойчиво попросил меня уйти.

В крохотном закутке стояли две корзины, до отвалу заполненные мягкими игрушками. Я уже начал жалеть, что припёрся сюда. Но с пустыми руками уходить казалось глупым. Поэтому принялся рыться в корзинах. Тётенька-продавец за кассой недоверчиво меня разглядывала.

Я где-то читал или слышал, что мягкие игрушки в Китае шьют заключённые. Оттого-то, мол, у всех этих зайчиков, мишек, обезьянок, жирафов и собачек такие грустные мордочки. Равнодушные и пустые глаза. Мягкие, безропотные и слабые, эти зверюшки совершенно безразличны к своей судьбе. Годами они кочуют со склада на склад, из магазина в магазин. Когда-нибудь кого-нибудь из них купят. Но шанс, что именно тебя – ничтожен. Трудолюбивые китаёзы нашили миллиарды зверушек. Остаётся лишь грустно смотреть в никуда.

Хотел уже поделиться наблюдением с продавцом, но выудил со дна корзины маленького, не больше ладони, белого зверька с чёрными пятнами. Зверёк оказался пандой с умненькими, блестящими глазками.

Его мордочка улыбалась!

Светилась нахальством, довольством, любопытством.

Мне даже показалось, зверёк подмигнул мне!

То ли он был подтверждающим правило исключением, то ли я уже видел всё в изрядном преломлении… Но своей весёлостью китайский мишка мне понравился. Я заплатил. Выйдя из магазинчика, запихнул панду в передний карман джинсов. Голова не влезла и осталась торчать снаружи, разглядывая прохожих.

Откуда-то раздалась смутно знакомая мелодия.

Трам-пара-ра-рара-рам! Трам-пара-ра-рам!

Мелодия пиликала из другого кармана.

Julia – сообщил дисплей вытащенного Siemens-a.

– Привет, зая! – я готов был расцеловать округлую жопку телефона. – Как там наша дочка? Ты сама как?

Голос у жены был бодрее, чем утром:

– Да мы-то в порядке. То есть Катьку сразу забрали, ещё пока не приносили. А я лежу, анестетиками обкололи всю. Пока терпимо. Нас тут два человека в палате. У соседки мальчик. Никак не зовут ещё. Всё с мужем не могут решить, как назвать…

– Да чёрт с ними, ты-то как? Надо чего привезти? Я тут тебе подарок купил… – мне стало неловко перед самим собой. – То есть, не купил ещё… выбираю пока… Это…

– Ты там, похоже, не скучаешь, – заметила жена. – Деньги смотри, не все спусти. Ещё ж на выписку надо дать.

– Малыш, ты ведь знаешь, я аккуратно, – в этот момент я сам себе поверил.

– В том-то и дело, что знаю, – Юлька усмехнулась в трубку. – Ой, обход идёт! Всё, пока! Позвоню потом.

Связь отрубилась. Не сразу я понял, кто такой обход и куда он идёт. «Мороз-воевода дозором Обходит владенья свои…» – запрыгали в голове дурацкие по июньской жаре строчки.

Я направился к выходу. Попетляв по лабиринту торговых рядов, почти добрался до распахнутых настежь дверей, как вдруг остановился у здоровенной витрины секции игрушек.

Прямо на меня смотрела только что купленная панда. Только огромного, почти в человеческий рост, размера. Точная копия моей крошки. Я даже вытащил из кармана свою покупку, чтобы убедиться в идентичности.

Перевёл взгляд на витрину и вздрогнул. Большая панда шевелилась!

Я был пьян, но не настолько же! Панда тяжело ворочалась в тесном пространстве витрины. Пыталась вылезти оттуда и побежать ко мне, понял я. Вернее, к увиденному в моих руках детёнышу. Я кинулся к ней навстречу.

Сверхъестественное закончилось, как только я вбежал в магазин.

Продавец – миниатюрная девушка в бриджах и топике стягивала, пыхтя и дуя на чёлку, панду с витрины.

Покупатели – колхозного вида мужик и грушеподобная тётка в цветастом сарафане – молча наблюдали за её действиями.

– Последняя. Витринный экземпляр. Так что со скидкой могу вам уступить, – продавец стянула, наконец, панду с полки.

Колхозник и колхозница хищно набросились на добычу. Грубо мяли, тискали, ворочали и даже пытались подбросить вверх. Лица их плотоядно исказились.

Умоляюще-жалобно насилуемый зверь смотрел на меня.

Я стыдливо опустил глаза. В моей руке по-прежнему был зажат её детёныш.

Торопясь и сбиваясь, оттого ещё более заплетаясь языком, я начал что-то говорить. Стесняясь говорить правду про найденных мать и дитя, я понёс околесицу о больной племяннице и ещё бог знает о чём, периодически делая попытки завладеть пандой. Колхозники молча буравили меня недобрыми глазками. Отрицательно мотали головами и прятали добычу за спины.

От их неприступности я впал в отчаяние. Я клянчил и умолял. На лицах моих врагов отражалась смесь отвращения с наслаждением.

Наконец, я был снисходительно послан проспаться.

Панду расторопная продавщица уже успела завернуть в полиэтилен.

– Заплачу на пятьсот больше, чем они! – зажав детёныша панды под мышкой, я принялся рыться по карманам.

Задыхающегося в прозрачной обёртке зверя колхозник выносил из магазина.

Всё было кончено.

Самец макаки-резуса в подобной ситуации оскаливает ужасающие клыки и, подрагивая дрожащим кончиком хвоста, бросается на обидчика. Я же, никчёмный homo sapiens, покинув рынок, горестно пил пиво у трамвайной остановки. Детёныш плакал в моём кармане. Бутылка «Клинского» казалась липкой. Само пиво было тёплым и мерзким.

Хотелось поскорее убраться отсюда.

Домой.

Нужной мне «трёшки», как назло, всё не было. Пиво не лезло в горло, зато активно просилось наружу снизу.

Решил поймать тачку. Уже было поднял руку, как тут же опустил, не поверив своим глазам.

В десятке метров от меня та самая пара колхозников, сгрудив у бордюра кучу сумок и пакетов и отклячив необъятные задницы, торговалась с водителем «жигулей». Моя панда ничком лежала поверх пакетов.

Я побежал. Как в замедленной съёмке видел лицо согласно кивающего водилы, видел, как разворачивают корпуса гости столицы, как раскрываются их рты, когда я на полном ходу подхватил радостно взмахнувшего лапами зверя.

Панда, несмотря на размер, оказалась совсем не тяжёлой, и мне удалось даже добавить ходу, преодолев небольшой подъём по Варшавке. Сзади что-то кричали, но я слышал лишь собственные топот и дыхание.

Панду я обеими руками прижимал к левому боку. Лёгкие мои хрипели и выворачивались. С трудом выбрасывая вперёд ставшие вдруг свинцовыми ноги, я добежал до железнодорожного моста.

Понял, что окончательно сдох, и остановился. Погони за мной не было.

Удивительно, но сзади, погромыхивая, подгребала к остановке «трёшка». Ещё мелькнула мысль, а не настигли ли меня колхозники на трамвае. Но «трёха» была забита почти под завязку, я смело и настырно ввинтился в пассажиров.

В квартире с наслаждением облегчился. Насвистывая, освободил панду из целлофанового плена. Усадил её на диван. Между больших чёрных лап поместил детёныша. Отошёл на шаг и полюбовался.

Зверята благодарно улыбались.

Теперь можно ещё разок сходить к палатке, и на этом всё.

* * *

«Арсенальное светлое», по пять бутылок в каждой руке, я еле доволок до дома. По дороге вспомнился анекдот. Девочка лет десяти покупает восемь бутылок портвейна. Продавец интересуется: «А ты унесёшь столько?» Девочка, задумчиво: «Вот и я думаю… Может, пару штук прямо здесь засосать?..»

Дома я тупо сидел на диване и пил пиво – одно за другим.

Всё.

Я разогнался. Надвигался запой, грозной и тревожной тучей наползал он на моё семейное счастье.

А ведь через несколько дней моих девчонок выпишут.

Неужели в волнах перегара я появлюсь в роддоме опухший и стеклянный?.. Жена будет кусать губы и плакать… Дома, вместо посильной помощи, я буду отпиваться пивом, тяжело ворочаясь на диване…

Мне до того стало жаль себя, жену, дочку Катюху, до того неловко и стыдно сделалось мне, что я уткнулся в мягкий живот сидящей рядом панды и зарыдал. Панда пахла складом и синтепоном. Мне было хорошо.

Умиротворённый, я дотянулся до тумбочки и подцепил маникюрные ножницы. Распахнул их остренький клювик и ловко, по шву, распорол старшей панде низ живота. Показалась белая набивка. Я выстриг углубление длиной в ладонь между её задних лап. Комки синтепона разбросал по полу. Детёныша, по всем правилам, вниз головой – затылочное предлежание – поместил внутрь.

Зашивать мне было лень, да я и не знал, где у жены хранятся иголки и нитки.

Беременная панда.

Как моя Юлька ещё сегодня ночью.

Пива осталось три бутылки. К раковине я бегал теперь каждые пять минут.

Писая, держался за вешалку для полотенца.

Звонил телефон, определялись какие-то номера, но я уже плотно ушёл в сумеречную зону.

Я был горд своим одиночеством.

Если сегодня вынесу всё и не сдохну, всё будет хорошо. Да и права помирать у меня нет. Я молодой отец. И я выдержу свой первый день.

Сегодня он самый длинный. Завтра – по минуте, по две пойдёт на убыль. Так и лето пройдёт…

Чтобы не затосковать, решил подрочить.

Расстегнул джинсы и лёг поудобнее.

Член не хотел подниматься. Я пытался представить себе что-нибудь. Вспомнил, как за пару дней до роддома брил, присев на корточки в ванной, Юльке лобок. Смывая «жиллетовскую» пену с чёрными вкраплениями жёстких волосиков, я щекотал жену кончиком языка. Юлька забавно стеснялась. Над трогательной, по-детски припухлой щёлкой нависал огромный яйцевидный живот. От секса тогда осторожная жена отказалась…

Член слегка напрягся и опал снова. Потискав и помучив его несколько минут, понял, что нужна наглядность.

Пару кассет с порнухой я мог, в принципе, отыскать в завале своего стола… Но вялая она какая-то, неживая, что ли…

Случайно перевёл взгляд на примостившуюся рядышком беременную панду.

Приподнялся и раздвинул ей лапы. Показалась макушка детки.

Моё лицо приняло серьёзный врачебный вид.

Под плюшевый зад зверька я подложил подушку.

Я принимал роды.

Заставлял панду тужиться и правильно дышать. Уговаривал потерпеть.

Роды прошли успешно. Шлепнув детёныша по попке, положил его на живот разродившейся. Пожалел, что не догадался соорудить пуповину. Было бы достовернее.

Член мой неожиданно напрягся, подрагивая. Несколько раз я провел по нему ладонью. Отчётливо ощущал набухшие вены. Я навалился на панду всем телом и погрузил член в мягкое синтепоновое лоно. Головку непривычно щекотало. Уткнувшись в подбородок панды, я начал двигаться, убыстряясь и порыкивая.

Через пару минут взорвался горячим потоком.

Сотни, тысячи, миллионы и миллиарды белых брызжущих искр вспыхнули и угасли под закрытыми веками глаз.

День всё не заканчивался никак.

Но мне было плевать.

Усталый, счастливый, опустошённый, я спал крепким сном.

Сном молодого отца.

Елена Одинокова. Санкт-Петербург :: Ложка

– Мишин, стоять!

Я на пороге кабинета истории, рюкзак оттягивает правое плечо.

– Почему без сменной обуви? – Истеричка закидывает ногу на ногу, она сидит лицом ко мне, желтый свитер задрался на пузе. Видно, что ее джинсы расстегнуты и подпоясаны резинкой. Она этого не замечает, а зря. Я бы на ее месте пореже гавкал на учеников и почаще смотрел на себя.

– Это сменная.

– Неужели? А я видела, как ты в этих кроссовках по улице шел. Или у тебя две пары одинаковых?

Конечно, у меня одна пара. А еще я зимой хожу в школу без куртки, чтобы можно было слинять в любое время, а не ждать, пока Клавдия Семеновна откроет гардероб.

– Мишин, куда это ты направился?

– На свое место, Светлана Александровна.

– А ты спросил, можно ли войти?

– Можно войти, Светлана Александровна?

– Нельзя, Мишин. Нельзя. – Училка лыбится. – Твое место у дверей, Мишин. Потому что в МОЙ класс нельзя влезать без сменной обуви.

Эти идиоты за последними партами начинают ржать. Первые парты занимают отличницы, они лучше воспитаны – прикрывают рот ладошкой. У Катьки Сусловой от смеха трясется бантик на затылке. Уродский бантик.

Истеричка пишет что-то в журнале, командует: – Откройте тетради.

Идет по рядам, смотрит, кто выписал даты. Она еще заставляет класть в учебник какие-то дурацкие закладки, как будто я не могу посмотреть по оглавлению. На этих закладках тоже нужно писать даты и какую-то другую херню, как будто у меня ранний склероз. Я весь этот вонючий учебник прочитал с первого по пятое сентября, и учебник по литературе – тоже.

– А Мишин считает, что ему тетрадку показывать не обязательно? – Она щурит карие глазенки.

– Мишин считает, что имеет право учиться сидя.

Истеричка надвигается, как будто хочет размазать меня по стенке.

– А Мишин имеет право так разговаривать с учителем?

В классе так тихо, что я слышу, как бьется мое сердце, скрипят суставы и кровь пульсирует на шее. Суслова вертит в руках карандаш. Он падает и с грохотом катится по полу. Истеричку прорывает:

– Вон из класса! Завтра в школу с родителями!

– У вас ширинка расстегнута. – Я хлопаю дверью.

Я сижу на подоконнике в туалете, даже отсюда слышно, как весь класс ржет. Так ей и надо, суке, пизде. Сейчас истеричка разрыдается и побежит писать докладную директору, меня вызовут к этому усатому дядьке, подержат в предбаннике полчаса и отпустят, потому что ему насрать и на меня, и на училку истории. Так и есть, стучит шпильками по паркету в рекреации. Мишин снова сорвал урок. Ыыыыыы!!!

Кстати, она сама не ходит в сменной обуви. На ней сапоги. И ей насрать, есть у меня сменка или нет. Просто она меня ненавидит за то, что я мальчик. Если я опаздываю на урок, она спрашивает: «Что, Мишин, ты провел бурную ночь?» Если прихожу вовремя – «Надо же, Мишин удостоил нас своим визитом». Или «Не умничайте, Мишин, все равно учитель знает больше вас». Как будто Мишин ей заделал это чудо и смылся. Пузо есть, а кольца на пальце нет. Ну какой идиот женится на этой стерве? Наверное, этот мужик трахнул ее по пьяни, проснулся утром, увидел ее рожу, тихонько подхватил свою одежду и сбежал. Я бы точно сбежал.

Не знаю, за что она меня ненавидит больше других. Может, за то, что отличник. Она и директору жаловалась, и завучу, и в дневнике замечания писала – а на нее все клали, потому что я иду на медаль.

Двери кабинета скрипят, слышен топот. Сейчас полкласса разбежится, а эта дура начнет по школе бегать и ловить всех по очереди. Поймает одного – другой убежит. И так до перемены.

Я пробираюсь на первый этаж, в канцелярии пусто, за дверью кто-то переговаривается. Прижимаю ухо к обивке.

– Николай Алексеич, ну, сколько можно! – всхлипывает Светлана.

– Света, вы меня достали. Какая разница, есть у него сменка или нет? Что вы меня по пустякам дергаете? Вам вообще не стыдно ко мне врываться и реветь? Попейте какой-нибудь «новопассит».

– Ну, Николай А… – Светлана икает.

– Света, знаете что? Если не можете справиться со своими нервами, найдите себе более спокойную работу. Нечего к детям придираться.

Дверь распахивается и бьет меня по лбу, Светлана проносится мимо как кобыла. Директор хохочет ей вслед.

Замечает меня:

– Не обращай внимания… Вася?

Я киваю.

– Вот и молодец. – Улыбается Николай Алексеевич. – Вырастешь – поймешь, почему она так себя ведет.

– А я и так понимаю.

– Какие развитые дети пошли…

Истеричка поймала меня на перемене и говорит с гаденькой улыбочкой:

– Мишин, если ты сорвал урок, это еще не значит, что ты не должен делать домашнее задание.

– А когда это я его не делал?

– Вот и чудненько. Напишешь сочинение про феодала или про крестьянина. Объем – восемь страниц.

Напугала, дура. Я вообще сочинения писать люблю, это она тут первый месяц работает и ничего про меня не знает. Мои сочинения училка литературы перед всем классом вслух читает.

Домой после шахматной школы прихожу, там мама с какой-то незнакомой теткой в спальне заперлась. Я себе пожарил котлеты «татарские» и развел картофельное пюре. На маму тоже пожарил, она косолапая, у нее все пригорает. А та тетка пусть сама обед готовит. Мама всегда старается найти себе бабу, которая готовить умеет. Тетя Ира, например, была шеф-поваром в ресторане «Караван», она меня плов делать научила, и еще много всякого полезного я узнал у тети Иры.

Сижу, ем, думаю, что бы такое написать поинтереснее. Можно про то, как на феодала напал сосед, а этот чувак закрылся в замке и оборонялся, как эльфы и хоббиты у Питера Джексона. Или как у крестьянина весь урожай забрали и его семья медленно с голоду сдохла, а потом их крысы обглодали. Пусть училку вытошнит.

Хотя ее и так вытошнит. Она же беременная. Каждый день в учительском сортире блюет.

И тут я придумал. Пусть у феодала будет дочка, которая дает всем подряд. Допустим, конюхам или пажам каким-нибудь, или, еще лучше, пусть даст тому самому соседу, его противнику. Так даже больше экшена. Дочка будет тупая и злобная, с плешивым лбом, кривыми ногами и горбатой спиной, это у нее рахит, оттого что в замке темно, холодно и сыро и в окнах стекол нет. Дочка будет мыться раз в год, спать прямо в одежде и вычесывать гниды из волосьев, а ссать и срать она будет через железную решетку над выгребной ямой, такой вонючей, что от этого запаха задыхаются вши.

Сначала феодал ничего не заметит, потому что знатные дамы тогда одевались в такие платья, под которыми ничего не видно. Потом он все поймет, набьет ей морду и спросит, от кого эта грязная шлюха зачала своего ублюдка. Она выплюнет пару зубов и во всем признается. Папаша соберет войско и пойдет брать приступом замок соседа, а сосед даст ему люлей и скажет, что не собирается жениться на этой корове, даже если ей в приданое достанется все папашино имущество. Феодал заточит эту дуру в темницу, там она родит своего бастарда и папаша тут же велит убить младенца на ее глазах, а саму ее заставит постричься в монахини, и через год она помрет в своей келье от туберкулеза. А папаше все это будет фиолетово, потому что у него еще восемь детей. Тогда у всех было много детей, потому что никто не умел предохраняться.

По-моему, я здорово придумал. Получилось даже не на восемь страниц, а на десять, я написал прямо в тетрадку по истории, потому что ненавижу с черновика переписывать.

Мама вышла, наконец, с этой новой теткой. Если бы я не знал, что мама только с бабами спит, я бы решил, что тетка на самом деле мужик – такая она была корявая. Тетка спросила:

– Это соседей ребенок, что ли?

Я уставился на ее бритую башку и молчу. Потому что с такими бабами нельзя нарываться.

Мама ей отвечает:

– Не обращай внимания.

Я сгреб тетрадки и убежал в свою комнату.

Та баба на кухне спрашивает: – Он немного того, да?

И мама ей не сказала, что я вовсе не того. И захихикала вместе с ней. А потом они вдвоем жрали мои котлеты с пюре.

Когда мама не встречается с этими тетками, она нормальная, мы с ней смотрим кино, играем в шахматы, на концерты ходим. Еще мы с ней часто ходим по музеям и она мне все рассказывает. Мне даже наплевать, что она готовить не умеет и мы едим одну пиццу и бутерброды. Иногда мама даже надевает платье и становится очень красивой. Когда у мамы никого нет, она не пьет коньяк, не курит за компанию и не пропадает где-то целыми днями. Сидит в своей комнате и пишет статьи или учебники для разных институтов. Она каждый год переиздает справочник абитуриента по истории, нам потом этих денег надолго хватает. А когда у нее эти сукины тети, они ее таскают по клубам и ресторанам. Тетя Аня ее в позапрошлом году повела на какую-то демонстрацию, и маме голову ушибли резиновой дубинкой, она потом с сотрясением мозга лежала и я ей в больницу апельсины носил. Тетя Аня тоже была высокая, корявая, с бритой башкой и без сисек. Она играла то ли в волейбол, то ли в баскетбол, а меня заставляла по утрам отжиматься, еще и ногу мне на спину ставила, чтобы пониже опустить. Я эту суку так ненавидел, что макал ее зубную щетку в унитаз. Тетя Ира была намного прикольнее, но маме она почему-то надоела. Наверное, маме больше нравится, когда ее дубинками бьют.

У меня в комнате лампочка перегорела, я утром просил маму купить, а она так и не купила. Не буду же я уроки делать в темноте. Сунулся к маме в спальню, а эта тетка уже там сидит с бутылкой: – Мальчик, тебе чего? Ты в курсе, что надо спрашивать, можно войти или нет?

Тут меня переклинило и я сказал, что я здесь у себя дома, а она в гостях, и лично я ее не звал, так что она сама может идти на хуй.

Тетка почему-то не обиделась, только плечами пожала и глотнула коньяк из горлышка.

Мама принесла бутерброды, попросила меня посидеть в своей комнате.

Я говорю: – Или она, или я.

Тетка цедит сквозь зубы: – Надо же, мужик в доме. Он тебе вообще кто? Племянник?

Мама краснеет, начинает оправдываться – типа она хотела девочку, а получился мальчик. Такая вот ошибка природы.

У меня закладывает нос, я стараюсь сдержать слезы, но они текут сами по себе. Тетка глядит на меня с жалостью, как будто я псих какой-то.

– Мама, пусть она уйдет!

– А ну, марш в свою комнату! – Мама хватает меня за шкирку, пытается отодрать мои пальцы от дверной ручки, дубасит по ним кулаком со всей дури.

– Мама, ты совсем, что ли?! – Я разжимаю пальцы и падаю спиной вперед.

Тетка встает с маминой кровати и топает к вешалке:

– Ладно, все, мне домой пора. – Она завязывает шнурки.

– Женя, ты чего? Давай завтра? – Мама загораживает входную дверь.

– У меня завтра дела. И послезавтра тоже. – Тетка ныряет под ее плечо и бежит вниз, грохоча ботинками.

Надо мной нависает мамино лицо. Она уродина, когда злится. На лбу вздувается синяя жилка, а глаза становятся маленькими, как у мужика.

– Ты что это вытворяешь??? – Мама пинает меня в бок. – Вставай и марш в свою комнату.

– Там темно.

– А мне насрать!

Я иду к себе и включаю компьютер. Я вчера скачал не скажу где американский фильм «Ебан и Чарли», там мальчик встречается с педофилом, который играет на гитаре. Педофил немолодой, тощий и небритый, и страшный, как черт, но Чарли все равно в него влюбляется, потому что родителям на Чарли насрать. А этот Ебан ему всякие дурацкие песенки поет, как тетя Таня Куценко – это мамина бывшая подруга, она автор-исполнитель. И еще они там с педофилом катаются на великах, а потом, когда родители Чарли все узнают, он уезжает куда-то на поезде со своим педофилом, чтобы давать ему в попу долго и счастливо.

Я бы все-таки не стал с педофилом встречаться, а фильм еще раз посмотреть можно. Вообще, лучше педофил, чем родители, которые тебя не любят. Если бы мне попался хороший педофил, я бы еще подумал.

Мама мне все мозги продолбила этими насильниками, я даже баллончик со слезоточивым газом в рюкзаке носил, чтобы брызгать в глаза маньякам. Потом Катьке Сусловой отдал. Что я, девчонка, что ли – с баллончиком ходить?

Мама у себя в комнате слушает тети Танины записи. Наверное, допивает коньяк. Я фильм досмотрел, уроки на кухне доделал и в постель залез. Уже почти заснул, когда мама в комнату вломилась. Изо рта спиртом воняет, сама в джинсах и в лифчике. Я отвернулся, чтобы на меня не дышала.

– Не притворяйся, что спишь. Говнюк! – Начала меня трясти и щипать ногтями.

– Не мешай мне спать.

– А ты не мешай мне жить.

Я ничего не ответил и задышал ровно, как будто уже засыпаю. Главное – сейчас сделать вид, что я сплю. Мама к утру проспится и снова поумнеет. Это тетки на нее так действуют, я-то знаю.

Она начинает щекотать мне пятки, я терплю несколько минут, а потом начинаю дрыгать ногами. Она издевается, что ли?

– Открой глаза, когда мать с тобой говорит! – Она сползает на пол и снова плюхается ко мне на кровать. – Ты уже взрослый сукин сын и должен понимать, что я имею право на личную жизнь. Думаешь, я так люблю детей? Я ненавижу этих сраных детей, понял? Я тебя сделала только потому, что эта сука Танька попросила. Ныла все время, что нам нужен общий ребенок, а у нее у самой был отрицательный резус, и она выносить не могла. Тебя вообще должна была она рожать, понял? Потому что она фем, то есть баба. Сука, в общем.

Мамина голова клонится все ниже и ниже, волосы подметают пол. Она снова чуть не падает, просыпается и садится прямо:

– И вообще, у нас должна была родиться девочка. А ты – генетический мусор. Понял? Хромосома игрек – это неполноценная хромосома икс. Не спать!!!

– Мама, мне завтра в школу. – Я натягиваю на уши одеяло.

– Твоя школа обойдется и без тебя. Ты не представляешь для нее особой ценности… – Мама зевает. – Вообще, у всех мужиков завышенная самооценка. Любое ничтожество считает, что все ему чем-то обязаны просто потому, что он мужик. А на самом деле мужик – пустое место. Ходячая фабрика спермы, бля. Пчелы самцов уничтожают за ненадобностью. Понял?

Я лежу и представляю себе, как пчелы впиваются в мое тело черными хоботками. У меня на них аллергия. Если укусит пчела, надо сразу сделать укол, иначе лицо раздуется, станет трудно дышать и я умру. Мама это прекрасно знает.

– Не спать! – Мама хлопает меня по ноге.

– Отстань!

– Да на хрен ты мне сдался. Короче! Если ты еще хоть раз себе такое позволишь, я тебя убью. Всё.

Мама уходит, в коридоре что-то падает – наверное, телефон и табуретка. Из форточки тянет холодом, но я не хочу вставать, еще больше замерзну. Почему-то болит лоб, это странно, меня ведь никто не бил. Попробовал бы кто-то меня побить. Голова болит все сильнее, я ощупываю лоб и вспоминаю, что это Светлана мне дверью приложила. Дура, корова. За что?

Мама снова ставит тети Танин диск. Тетя Таня мне нравится, но я ее песенки ненавижу. Когда мне было лет пять, мама меня заставляла сидеть на ее квартирниках рядом с немытыми тетками в некрасивой одежде. Тетки улыбались и кивали в такт седеющей башкой, а иногда еще начинали подпевать. А песенки были говно, одну от другой не отличить. У нее почти в каждой песне обязательно был костер, палатка, гитара и какие-нибудь два сердца, две руки и другой кал. Или ворох кленовых листьев. Или лес, в котором заблудились два сердца, или река, по которой плывет труп ее врага. Мужика, конечно.

Оказывается, это тетя Таня хотела детей. Почему я тогда остался с мамой? Пошел к маме, вырубил музыкальный центр.

– А кто это тебе разрешил выключать? – Мама пытается поймать меня за руку и падает обратно на диван. – Все, пиздец, ноги не держат… Чо те надо? Ты ваще должен в кровати быть.

– Мама, почему ты меня не отдала тете Тане?

– Ну, как почему… Слишком жирно ей. Она меня послала, и ей же еще ребенок? Хрен ей собачий. Не она рожала, не ей и воспитывать.

– А кто мой отец?

– Никто. Его нет.

– Тебе дали из этого, из банка спермы, да?

Мама почему-то начинает хихикать как ненормальная.

– Что смешного?

– Да так… – Она отмахивается. – Нужен мне этот банк спермы. Просто позвали одного приятеля, он в ложку кончил, и мы с тетей Таней тебя сделали.

– В какую ложку?

– В обычную. Столовую.

– А ложку потом куда дели?

– Помыли и положили обратно в ящик. Все, брысь отсюда.

* * *

Утром кашу себе сварил из гречневых хлопьев. И маме тоже, конечно. Постучался к ней, она треники надела, волосы во все стороны торчат, глаза опухшие, красные. Сразу к холодильнику и начинает кефир хлестать. Проморгалась немного – у нее по утрам всегда так с глазами, потому что плохо видит и еще от монитора конъюнктивит. Я спрашиваю:

– Тебе положить?

Она:

– А почему это ты кашу вилкой ешь???

– Не могу найти ту ложку.

– Чего?

– Я все ложки выброшу и новые куплю.

Мама сначала не понимает. Наверное, думает, ей это приснилось вчера: – Я тебе что-то не то сказала?

Начинает меня тормошить, как будто от этого все ее слова у меня из головы вылетят.

– Мама, ты меня любишь? – Не задавай дурацких вопросов.

Первым уроком опять была история. Светлана меня гоняла по всем датам – пришлось поставить пятерку. Я ее даже пожалел, такая у нее была морда кислая, когда она расписывалась в дневнике.

Сдали тетради.

После шестого урока я сразу домой пошел. Именно пошел, а не побежал, хоть и было холодно. На газоне у нашей школы выгуливают собак, ну и на тротуаре эти четвероногие скоты иногда срут, а убирать никто не хочет. А я не хочу вляпаться. Собачье говно наполовину прикрыто опавшими листьями, так и поскользнуться можно. Дошел до перехода, слышу, сзади шпильки цокают, потом шпилька царапает асфальт – наверное, как раз в собачью колбаску попала. Истеричка меня догоняет, рожа красная, в одной руке – торба, в другой – моя тетрадка. И начинает этой тетрадкой по лицу меня хлестать, дура ненормальная. Орет:

– Ты что там про меня накалякал, гнида?!

– Это сочинение, Светлана Александровна. – Рюкзак снял и подставил, она ушиблась.

– Ты мудак мелкий, ты знаешь это? – Светлана тяжело дышит.

– А вы – сука.

– Что?

– Такие как вы не должны рожать. Вы детей ненавидите.

Ее губы трясутся, тетрадка пляшет в руках и падает, я ее поднимаю и сую училке в торбу. Говорю:

– Светлана Александровна, вы лучше сделайте аборт. У вас все равно мужа нет, никто вас рожать не просит.

Эта всхлипывает:

– Завтра в школу с… с родителями…

– Завтра суббота, Светлана Александровна.

– Не умничай, говнюк. Я сказала, в понедельник.

Развернулась и обратно потопала, споткнулась два раза. Я ненавижу ее белые сапоги. Когда она ходит по классу, в полу остаются выбоины от шпилек. Портит паркет.

Я заскочил домой, скинул рюкзак, надел куртку и поехал к тете Тане. Маму я не хочу видеть.

Я к тете Тане в гости часто заезжаю, она даже не удивилась, когда я ей из метро позвонил. Специально с работы пораньше ушла, она в какой-то студии звукозаписи работает. Обед приготовила, я поел, она спросила, как у меня дела в школе, я на истеричку пожаловался. Тетя Таня говорит: «Не обращай на нее внимания». Как я буду внимание не обращать, если мне тетрадкой по лицу дали? Про ложку я ей, конечно, ничего не сказал, только спросил, где мой отец живет. Типа мама адрес забыла. Ну, тетя Таня мне его адрес и дала. Я еще попросил на бумажке нарисовать, как проехать – у него квартира где-то на улице Партизана Германа.

Когда я добрался до Партизана Германа, была уже почти ночь. Несколько раз дорогу спрашивал, там дома стоят не вдоль улиц, как у нас, а где-то во дворе, и номера у них дурацкие – какой-нибудь 23-а или дом 63, корпус 2. И сама улица, наверное, несколько километров. Домищи длинные, я думал, пешком дойду, а там оказалось, что нужно топать еще три остановки. И у него в доме парадной и черной лестницы не было, зато было несколько подъездов, так что я минут десять выяснял, в какой мне надо. Потом еще ждал, когда кто-нибудь дверь в подъезд откроет, потому что в домофоне никто не отвечал. Сняли трубку – и музыка.

Наконец меня впустила девочка с собакой, я на лифте поднялся на восьмой этаж и приложил ухо к двери. Время шло, а я не мог на кнопку звонка нажать. Вдруг у него семья, или он мне не понравится, или еще что. Может, он вообще переехал. А там внутри музыка и мужские голоса. Что-то отмечают, наверное.

Кто-то завозился с замком, я отскочил – вылезает пьяный парень с сигаретой. Зажигалкой чиркает, а прикурить никак не получается, даже не может концом сигареты в огонек попасть. Я его руку подержал, он прикурил. У парня волосы снизу темные, а сверху почти белые, он в черной майке-безрукавке, рваных джинсах и носках. Так без тапок на бетонном полу и стоит, нажрался, ему не холодно.

Следом за ним вылезают двое, от них тоже спиртом несет. Один, со стаканом коньяка, кричит:

– Куда эт ты без меня?

Обхватил крашеного и по заднице шлепнул. Крашеный ему:

– Лапы убери, да? Не видишь, тут ребенок?

Третий меня заметил:

– Мальчик, ты ждешь кого-то?

Я ему:

– Нет…

– Заблудился?

– Нет, не заблудился.

Третий постарше немного и не такой пьяный. И в тапках.

Если в тапках – значит, он тут живет, а не в гости пришел. Тот мужик мне, вроде как, не настоящий отец, это только сперма его была. Я же не буду спрашивать, папа он мне или нет. Ну, я и сказал:

– Вы когда-нибудь кончали в ложку?

Второй аж подавился своим коньяком. Крашеный еще полчаса ржал как идиот, потом забежал в квартиру и вопит: – Мужики! Тут пацан хочет знать, кто из вас в ложку дрочил!

Тот, который в тапках, спросил, не зовут ли мою маму Мариэтта Мишина, а потом пошел искать валидол. Извинился почему-то за своих гостей – типа они тут на всю ночь останутся. Я спросил, можно ли мне тоже остаться. Но мог и не спрашивать, всем было фиолетово.

Утром просыпаюсь поперек кровати, рядом два мужика лежат, один голый, другой в джинсах, и еще на полу двое.

В другие комнаты я даже заглядывать не стал, думал, схожу в туалет и смоюсь по-быстрому. Какой-то у меня отец неприкольный, я лучше поживу у тети Тани. Она мне тоже вроде отца. В туалете тот крашеный парень сидит, курит. Он без одежды, голову свесил, гладит свои волосы рукой, в которой сигарета. Я дома всегда запираю дверь в туалете, а он этого почему-то не сделал. То ли стесняться некого, то ли ему уже все равно.

Затянулся, посмотрел на меня грустными глазами:

– Извини.

Прикрыл дверь и дальше сидит.

– Я щас докурю и выйду.

Он помылся, я тоже помылся, но вытираться не стал, потому что чужие полотенца. Постоял немного, обсох.

Этот мне чаю налил, нашел в холодильнике вчерашние бутерброды с рыбой. Я ем, а он говорит: – Вот, после этого мудака хоть ты останешься.

Я не понял, к чему это. Он еще сказал, что его зовут Артур, и предложил домой отвезти. Я отказался – типа, я с тем человеком пообщаться толком не успел. Даже имя не спросил.

Артур плечами пожимает: – Как хочешь. Он, между прочим, вообще про тебя не говорил. Никогда. Я не знал, что у него сын есть… Ладно, я сейчас завожу машину и жду десять минут.

Я его догнал еще у лифта. Он меня до дома довез, обнял зачем-то и поцеловал, хотя он точно не педофил.

Мама сидела в моей комнате с тетей Таней и ревела. Оказывается, она всю ночь обзванивала больницы и морги, а тете Тане позвонить было западло, потому что они поссорились. Хорошо еще, тетя Таня сама догадалась прийти. Мама еще долго просила прощения – типа не было никакой ложки. Но я-то знаю, ложка была, она лежит где-то в ящике вместе с остальными ложками.

* * *

В понедельник мама пошла в школу и порвала истеричку как Тузик грелку. Сказала, что такая бездарь, как Светлана не имеет морального права учить таких одаренных детей, как я. Светлана ко мне приставала потому, что не сдала моей маме экзамен в позапрошлом году. Мама так думает. У мамы отличная память на студентов. Особенно на тех, которые начинают ни с того ни с сего рыдать, когда им задали вопрос.

Училка ей всучила мое сочинение, мама прочитала и сказала, что у меня литературный талант. Светлана потащила ее к директору, но и тут обломалась, потому что Мариэтту Мишину каждая собака знает и уважает.

Через две недели Светлана Александровна ушла в декрет и никто ее больше не видел. Историю у нас теперь ведет студент третьего курса. Симпатичный парень.

Мама снова встречается с тетей Таней, у меня теперь есть нормальная еда. И еще я подарил маме на день рожденья новые ложки.

Иногда я думаю, как там поживает Светлана. Кто у нее родится – мальчик или девочка – и как она будет издеваться над ребенком, если родится мальчик. И что она ему расскажет, когда он спросит, откуда берутся дети. Может, наврет, что купила в магазине или аист принес из службы доставки. Аист – хорошая птица. Лично мне было бы приятно, если бы меня принес аист.

Елена Одинокова. Санкт-Петербург :: Жратва

Посвящается моей матери, похудевшей за полгода на сорок килограммов.

Задолбала эта работа! Пока по вызову едешь, еще трех-четырех на улице подберешь. Места мумии занимают мало, их укладывать можно хоть штабелями. Вкатил дозу жратвы пер ректум или внутривенно – и дальше погнали. Пер ректум – это для тех, у кого еще более-менее функционирует кишечник. Чаще всего вводим глюкозу. У некоторых мумий все вены исколоты. До изобретения эмулятора так же выглядели наркоманы. Это уже не «скорая помощь», это какой-то милицейский патруль получается.

Допустим, очередной дистрофик потерял сознание за рулем. Машина встала. В лучшем случае встала – не будем о грустном. Пробка. Мы стоим. Машину увозит эвакуатор, а дистрофика подбираем мы. Снимаем и уничтожаем эмулятор. И в стационар. Ненадолго, конечно. Откормим немного – и обратно. Некоторые попадают к нам по три раза за месяц.

Полгода назад готовили законопроект, хотели запретить ЭЕ. Никогда не видел столько дистрофиков на улицах – вышли на демонстрацию, облезлые, с самодельными плакатами в хилых ручонках и с дурковатыми улыбками на мордах. Они даже подарили ЭЕ президенту. Конечно, ЭЕ не запретили. А жаль.

Жрать хочется пиздец как. Попросил водителя остановиться у продуктового магазина. Еды, как всегда, мало – какие-то макароны, консервы и одинокий кочан капусты. На полках стоят серые банки с наполнителем для желудка – белок, протеины, углеводы и витамины. По вкусу похоже на обычную сперму. Мерзость. Его полагается принимать под эмулятором, но это делают, конечно, не все. Забывают. Или нарочно не принимают, потому что там углеводы – от углеводов ТОЛСТЕЮТ. Понимаете, толстеют! У мумий атрофируются мышцы, висят как тряпочки, а им все кажется, что это жировые складки.

За кассой сидит молоденькая дистрофичка. На голове – редкие пучки фиолетовых волос, на плечах висит несвежее беленькое платьице. Жевательно-глотательные движения, все с ней ясно. Минут пятнадцать орал, чтобы отодрала жопу от стула и дала мне этот самый кочан капусты. Хотя о чем я, у нее жопы давно нет. Очухалась, мотнула башкой в сторону полок: «Берите сами». И взял. Может, мне еще и чек за нее выбить? Нет, чек выбила сама, своими хилыми птичьими лапками.

– Девушка, вы сегодня ели?

– А?

– Я говорю, ели сегодня?

Ее глазенки мутнеют. Зову фельдшера. Хватаем ее за тонюсенькие ручки, ведем в фургон. Она слабо отбивается ножками. Фариз, наш водитель, спокойно собирает консервы. Все равно на месте этого магазина скоро откроют салон эмуляторов. Покупателей-то нет. Может, и хозяин давно загнулся. Их трупы даже не разлагаются, они превращаются в настоящие мумии.

Еще полчаса искали кафе, в котором подают еду. В остальных были одни соки-воды. Ну и наполнитель, куда же без него. Я вообще не понимаю, зачем держать кафе или ресторан, если в нем поесть нельзя. Они там, видите ли, «общаются».

Нашли какую-то пышечную, у входа бабка в мохеровой шапочке. Внутри сидят такие же старики, едят беляши с мясом. Они их называют «гастритики». У меня аж слезы хлынули. Я эти гастритики с мамой ел, когда был маленьким мальчиком. И большие резиновые пышки, посыпанные сахарной пудрой. И запивал все это кофе с молоком.

Пышечная называется «СССР», я даже на карте города это место пометил крестиком. Цены там, правда, «кусаются». Буду туда друзей приглашать, как в шикарный ресторан. Заходим. На фельдшера и водилу сразу начинают недобро коситься, потому что они оба – азеры. Да вы на них молиться должны, кретины старые. Фариз и Малик пробираются к свободному столику, мохеровые бабульки перешептываются. Осмелели. Ну конечно, когда появились ЭЕ, многие азеры уехали домой. Рынки-то позакрывались. Я думаю, ЭЕ не запретили еще и потому, что азеров из-за них стало меньше.

Малик разворачивается:

– Виктор Сергеич, пойдем отсюда! Тут грязно.

– Ты спятил, что ли? А может, эмулятор купил? Ну?

Малик низенький и жирный. Конечно, никакого эмулятора у него нет и быть не может.

– Ну, вообще-то, купил… – Он краснеет. – Не могу же я все время жрать эту гадость.

– Дай сюда!

– Виктор Сергеич, успокойтесь. Что, я маленький? Не смогу за собой уследить?

– Дай сюда, говорю!

Фариз хватает его сзади. Я задираю зеленую форменную куртку Малика. Так и есть, на шее болтается маленький эмулятор «Сони-Эриксон». Обрываю его, кидаю на плиточный пол.

– Виктор Сергеич, вы офигели, там встроенный телефон!

– На хер! – Я разбиваю каблуком пластиковый корпус. – В моей бригаде этого говна не будет. Усек?!

Бабки притихли. Смотрят. Кто-то дергает меня за рукав:

– Сядь, покушай, миленький. Подобреешь.

На улице стемнело. В небе светится лазерная реклама очередного эмулятора. Если бы они выключали звук, я бы не обращал на нее внимания, но куда тут денешься? «Новая нокия «френч»! Французская кухня, французский секс, ваши любимые наркотики, фильмы, мобильный интернет. Нокия – создана для жизни!»

Еще одна пробка. Так мы не доедем до больницы никогда. Наши мумии потихоньку оживают, скребутся лапками, просят выпустить. Они «в норме», они здоровые люди! Малик цыкает на них, грозится вкатить еще по клизме. Одна из мумий хихикает. Педик, наверное.

От мумий неприятно пахнет – сквозь парфюм пробивается стариковская вонь. Может, оттого, что моются редко, а может и по другой причине: гормонов вырабатывается меньше, тело стареет. Себе-то они кажутся молодыми и красивыми, а мне уже осточертел их трупный запах. Всю машину провоняли, когда же мы приедем и выгрузим эти мешки с костями?

Фариз приносит еще одного. По иссохшему личику мумии стекают капли крови. В них даже крови мало. Идиоты. Я высовываюсь из фургона и ору:

– Выключите свою вонючую рекламу, мрази! Выкиньте эту дрянь! Вы же все сдохнете! Вы сдохнете! Кретины! Идите жрать!

Тощая гаишница делает мне замечание. Я, видите ли, нарушаю спокойствие и порядок на этом кладбище.

Пробке не видно конца.

– Фариз, я домой пойду. Задолбало.

– Идите, Виктор Сергеич.

* * *

Я прижимаю к сердцу кочан капусты, в карманах – две банки тушенки. На улицах празднично – стоят чахоточные елки, висят гирлянды. Я стараюсь не проходить под ними – все держится на соплях, вчера в новостях передавали, что елка упала на какую-то бабу. Скоро Новый год, а снега до сих пор не было, тепло. Я уже и не помню, когда в последний раз видел снег. Может, в тот год, когда была наша с Машей свадьба. Кстати, Маше я и несу эту капусту.

В черных витринах отражается моя фигура. Прохожие пялятся на меня с неодобрением. Ну, еще бы, я вешу целых девяносто килограммов. Мумия в полосатых черно-желтых чулках протягивает мне листовку. Бормочет:

– Купите «Самсунг-реалити» в магазине «Ультра-стар» и целый месяц худейте бесплатно.

– Девушка, отцепитесь.

Мумия обиженно хлопает накладными ресницами. Поправляет пояс желтого плаща:

– Молодой человек, вы что, не хотите быть красивым? Смотрите, какая у меня талия. А у вас?

Я начинаю хохотать как сумасшедший.

– Так! Я не поняла! Я что-то смешное сказала, да?

Так не годится. Еще немного – и я бы ей врезал. Нельзя бить дистрофиков – они могут концы отдать от одного тычка. Остановился, достал сигарету, прикуриваю. Эта догоняет. И не одна, а с подружкой.

– Молодой человек, а вы знаете, что курить вредно? Новый самсунг-реалити позволит вам насладиться вкусом двухсот сортов сигарет со всего мира! – лопочет подружка.

– Отвали, дура. – Я беру мумию за ребра и убираю с пути. – Шла бы, пожрала, пока ходить можешь.

– Я на работе, – пищит подружка – Молодой человек, вы хам!

– На работе, да? А ты где работаешь, если не секрет?

Мумии указывают на единственную освещенную витрину.

«Ультра-стар». В ней вертится подставка с очередным эмулятором. Висят елочные шары. И надпись: «Нокия. Создана для жизни». Заебали. От этой вашей нокии уже подохло больше народу, чем во Вторую мировую войну.

– Попробуйте новый самсунг-реалити, – бубнит мумия в чулках. Сует мне в руку маленькую пластиковую хуйню с выдвижной клавиатурой.

– Щас, бля. – Я швыряю эмулятор в желтую витрину. Стекла осыпаются с громким звоном. Мумии не сразу понимают, что случилось: реакции у них заторможены, мозгу не хватает глюкозы.

– Молодой человек, вы чего? – наконец спрашивают они.

– Чего-чего. Вы там больше не работаете. Рабочий день окончен. Вон отсюда.

– Я милицию вызову… – несмело заявляет девица в чулках. – Вы хулиган!

Я щелкаю ее по носу. Вид у нее глупый донельзя. Наконец, она просекает тему и отправляется восвояси. Ножки тощие, как палочки, а суставы огромные. Красавица.

Ее подружка грохается на тротуар. Дошла до кондиции. В принципе, я мог бы оказать ей первую помощь, но не стал. Не знаю, что на меня нашло. Развернулся и пошел дальше. Устал я.

* * *

Лифт не работает. Поднимаюсь по лестнице. Два крепких паренька тащат вниз кожаный диван. Два здоровых таких гаврика. Прям душа радуется.

– Переезжаете?

– Не, тут в сто первой квартире какой-то пидор сдох. Ему уже не надо. – Передохнули, потащили дальше.

– Ааа, понятно…

Иногда я и сам думаю, не взять ли чего у дохлых соседей. С другой стороны, зачем набивать квартиру барахлом?

Жена встречает меня на пороге:

– Еде ты шлялся? Тут Вовка с третьего этажа умер. Принеси мне ковер из его гостиной. Живо!

– Облезешь.

В левом ухе у Маши мигает голубая сережка. Новый купила. Сука. Я вчера раздолбал ее эмулятор, а она новый купила. Не поленилась выйти на улицу.

Теща подает голос:

– Витя, не орите на Машеньку!

– Заткнитесь, мама! Лучше бы обед приготовили!

Я прохожу на кухню. Открываю холодильник. Так и есть, эта тварь выбросила мою картошку. Типа «ты разбил мой эмулятор, а я выкину твою противную еду». Молодец, Машенька. Очень умно.

Теща ковыляет ко мне и протягивает банку наполнителя.

– Отвалите, мама. Сами съешьте.

– А я сегодня уже обедала. – Ее сморщенная кошачья мордочка расплывается в улыбке. Врет, падла. Не обедала. Снова смотрела вонючие сериалы и балдела под эмулятором.

Я зажигаю газ. Плита вся рыжая от пригоревшего жира. Готовить я, конечно, не умею. Раньше Софья Петровна готовила, причем весьма и весьма здорово. Украинский борщ, например. И «наполеон». И котлеты по-киевски у нее тоже были офигенные. Четыре года назад она в дверь еле пролезала, весила сто пятьдесят килограммов, а сейчас от силы сорок. Ладно, не будем о грустном.

Я режу капусту, а теща стоит сзади как дура, и держит в руке свою банку. Хотя почему «как»? Дура, она и есть.

Уронил кочерыжку, нагнулся, увидел просвет между ее бедрами. Напялила новые джинсы-маломерки, а ноги кривые – ужас.

– Софья Петровна, вы бы хоть помогли, а?

– Да, да, кушайте, Витенька. – Она снова тычет мне свою дурацкую банку.

Капуста томится в большой сковороде. Я открываю тушенку. Теща принюхивается:

– Какая гадость! А у меня тут новая программа, суши. Там сто сортов суши. Хотите суши? Там такая примочка: три дэ изображение, как будто ешь палочками. Хотите поесть палочками?

– Всю жизнь мечтал… Вы бы хоть посуду помыли.

– А зачем ее мыть? Я ее не пачкаю. Это вы пачкаете. А мы едим, как нормальные люди. – Теща чешет голову. Из-под ее ногтей падают волосы. В левом ухе мигает голубой огонек. Меня тошнит от этой бабы.

– Пшла отсюда. Дура.

Теща топчется на одном месте. Не уходит. Ну, тем хуже для нее.

– Ну что, Софья Петровна, кушать сегодня будем?

– Я уже кушала, Витенька. Я кушала! Я кушала! – Теща медленно пятится к двери.

– Капусту с тушенкой жрать будете?

– Нееет! – блеет теща.

– Ну, сами напросились.

Теща визжит, пытается вырваться. Раньше я ее кормил с ложечки. А сегодня устал. Заебало. Снова будет плеваться и мычать, а в это время ее ненормальная дочечка изловчится и спустит еду в унитаз? Нахуй надо.

Вынимаю банку из ее ручонок. Заранее припасенная клизма противно чавкает, всасывая спермоподобное месиво. Теща пытается смыться.

– К ноге, тварь!

Я сдираю с Софьи Петровны джинсики и стринги. Ее дряблые огузья трясутся, как два пустых мешочка. Заваливаю тещу на стол и всаживаю клизму в ее задний проход.

Маша стоит в дверях. Что-то орет мне. Теща снова блеет, как обиженная овца.

– Ну, вот и покушали, Софья Петровна. Так. А ты чо разоралась? Жрать будешь?

– У тебя с головой не в порядке! – Жена всхлипывает, пережевывая капусту. – Я теперь поправлюсь на килограмм. Ты мудак! За что обидел маму?

Теща намылилась в сортир. Куда? Сидеть! Будешь сидеть, пока не усвоится. Обе будете тут сидеть. Я мудак? Ну конечно, я мудак. Будете рыпаться – свяжу.

Маша молотит по моему животу невесомыми кулачками. Бой с тенью. Я почти не чувствую ударов.

* * *

Сплю я отдельно. Не могу видеть новое Машино тело. Она похожа на старуху в свои тридцать – две мятые тряпочки на ребрах и лысый лобок.

Иногда перед сном просматриваю фотографии, особенно ту, где Маша измазалась свадебным тортом. Ее мордашка тогда была круглой, а волосы – черными и густыми. Она тогда весила восемьдесят кило, я еще сказал ей, что многовато, тяжелая она была. Это я ее нес после свадьбы в нашу новую квартиру. Ну и брякнул: «Худеть тебе надо, Маня». Я и правда мудак.

Это я ей подарил первый эмулятор. Тогда они еще были большие, в комплект входили очки, две перчатки и маска для носа и рта, типа кислородной. А сейчас все устройство весит не больше двухсот граммов и посылает импульсы прямо в мозг. И прошло с тех пор всего пять лет.

Я смотрю на свадебный стол, и мне хочется плакать. Мне хочется выть в голос, чтобы вернуть все это изобилие, вернуть жену и тещу с ее киевскими котлетами. Отбитая куриная грудка свернута конвертиком, внутри кусочек масла с зеленью, а снаружи – двойная панировка… ммм… А когда-то я уважал тещу. Даже мамой называл. Совсем я оскотинился.

По сути, процесс еды у них – это галлюцинация. Со всеми зрительными, слуховыми, обонятельными и тактильными ощущениями. Им действительно кажется, что перед ними стоит тарелка с какими-то деликатесами и они едят их. Иногда мумии двигают руками, как будто режут мясо, иногда чокаются с невидимым собутыльником. Бывают и такие, которые нюхают или перетягивают вены, чтобы ширнуться невидимым наркотиком. Раньше мне было смешно смотреть на них со стороны. Пока они не начали дохнуть.

Маша сейчас, наверное, переключила эмулятор на секс. А я буду дрочить. Что мне еще остается?

Новый день был теплым и пасмурным. Забрали тридцать дистрофиков и одного сердечника. Я даже удивился. Надо же: стенокардия.

Снова ели в пышечной. Нашли магазин, где продавали морковку и лук. По дороге домой мне попалась проститутка, похожая на драную кошку в сетчатых чулках. Стояла на тротуаре и шаталась от ветра. Предложила «приятно провести время» – я убежал. Не дай бог, такое ночью приснится – я берегу свои нервы.

Домой пришел – тещи нет, а в гостиной на новом диване сидит какой-то пацик в желтой майке. Дистрофик пидорковатого вида. И Маша рядом с ним. Пацик спрашивает:

– Это вы Витя?

Я говорю:

– Да. А ты кто?

– А я Саша. Ее новый бойфренд.

Вот тут я ржал впокатуху. Эта дура думает, я поверю, будто у дистрофика может быть эрекция. А даже если есть – я не против.

Собрал по быстрому свои шмотки и ушел на третий этаж, пока оттуда всю мебель не растащили. Врезал новый замок и стал там жить.

Раньше меня удерживала какая-то сентиментальная привязанность к этой дуре. Все-таки когда-то я спал с ней, даже собирался завести детей.

* * *

Работа меня больше не угнетает. Наоборот, я с каким-то наслаждением всаживаю в этих тварей питательную смесь, стараюсь сделать им побольнее. Если пытаются отбиваться – связываю им руки желудочным зондом. Недавно ходил с мужиками громить салоны эмуляторов. Единственное что плохо: в городе почти не осталось мест, где можно купить нормальную еду. Во всех продуктовых магазинах стоит наполнитель, люди только его и берут. Впрочем, какие они люди?

Особенно тоскливо мне бывает по вечерам. Телевизор показывает пятьдесят два канала, и по всем – люди на разных стадиях истощения. Старые фильмы попадаются редко, а новости я уже давно не смотрю – противно. В интернете больше нет ничего интересного. Порносайты напоминают египетский зал в Эрмитаже – удовольствие, прямо скажем, небольшое.

В один из вечеров приперлась теща. Говорит:

– Помогите Машеньке.

– А с фига ли я буду Машеньке помогать? Пусть ей помогает этот, как его.

– Саша ууууумер!

– Да мне насрать, умер он или нет.

– Ну, помогиииите Маааашеньке! – Теща хнычет и мелко трясется, как будто ее кто-то побил.

Пришел. В гостиной на диване сидит трупик Сашеньки. Идеально высохший. А рядом – трупик моей бывшей жены. И на шее – полностью разрядившийся эмулятор.

Теща ноет:

– Витенька, ну что с Машенькой?

– Сдохла ваша Машенька.

– Витенька, ну так что с Машенькой?

– СДОХЛА ваша Машенька!

– Как же она сдохла? – Теща качает головой и бродит из угла в угол.

За окном темно. Лампочки горят слабо, поминутно мигая. На всех поверхностях толстым слоем лежит пыль, экран телевизора рябит, по лицу Саши ползет крупная февральская муха.

– Витенька, помогите Машеньке! – снова бормочет теща.

Я молча снимаю с мумии эмулятор, ищу зарядку и выхожу из квартиры. Дома залезаю в компьютер и нахожу инструкцию.

Сегодня годовщина нашей с Машей свадьбы. Софья Петровна вваливается в гостиную; целый день провела на кухне с Яной, Машиной сестрой. Ее распаренное красное лицо лоснится от жира. Под мышками два темных пятна. Она едва переставляет грузные ноги.

– Витенька, у нас хлеба мало. Сходите, купите два батона и баночку красной икры.

– Софья Петровна, ну, сколько можно жрать? Маша на диете.

– Да, и шампанского тоже купите. У нас одна бутылка.

– Витя, пойди и купи! – кричит из нашей спальни Маша. – Быстро пошел и купил, пока гости не пришли!

Ну их на хер, этих гостей. В конце концов, это наша с ней годовщина. Терпеть не могу застолья и Машину жирную родню. Особенно – ее родню, конечно. Я крадусь по коридору, проскальзываю в дверь, обнимаю жену и шепчу ей на ушко:

– Поехали в ресторан, а?

– Поехали!

Антон Чижов (Шизов). Санкт-Петербург :: Взлюбить по-русски

Я начал стареть ещё в молодые годы. Наверное, много пил и мало видел. Смотрел на мир из окна и чаще нетрезвый. Из телевизоров в мастерской было только радио, по нему пели гимн и врали, так что я его не слушал вовсе. Сутки через трое охранял гаражный кооператив, а трое суток писал дикие сюрреалистические полотна, давая выход подсознанию. Писал больше по ночам. Ко мне часто забредали разные люди со своими друзьями и подругами. Им нравилась моя мастерская, и они приходили удовлетворять свои физиологические надобности. Мне, как хозяину, тоже перепадало – то бутылку не допьют, то бабу нетрезвую позабудут. Многих я знал только в лицо, а некоторых не знал совсем. В начале перестройки это был нормальный ход. Все мы так жили, кто не бандит, а скорее с претензией на изящество и тонкость чувств. У меня репетировали и спали вповалку будущие рок-звёзды и рок-трупы, неделю скрывался от органов МВД известный нынче экстрасенс, долго жила оперная дива Кирдяпкина, в данный момент отбывшая за рубеж, и баронесса. Тогда она была лимитой и работала штамповщицей на «Красном Треугольнике». Галоши делала по семнадцать тысяч штук за смену.

Порою ко мне приводили иностранных граждан. Иностранцам демонстрировали мои произведения и образ жизни. Они восторгались и иногда что-нибудь покупали. Чаще – пугались и уходили, ничего не купив. Я кричал им вслед матом, втайне страдая от унижения. Хотелось отомстить. Взять верх над стерильным и рафинированным Западом. Отыграться. А как можно было отыграться, скажите мне, как?! Я боялся не успеть, всем телом ощущая досрочную старость, мучался и вынашивал планы. Прикидывал, думал, мечтал. И, наконец, додумался…

Покажите мне среднестатистического россиянина мужского полу, который не желал бы вдуть некой абстрактной гражданке из дальнего зарубежья? Вряд ли такого найдёшь. И хотя вдуть удаётся далеко не всем, но почему-то каждый убеждён, что дело это нехитрое. «Ух, я бы ей вставил! – говорит один задроченный постсоветский гражданин такому же дохлому плейшнеру, – Подзавалил бы вялого на бивень, как считаешь?!». Они пьют палёную водку, курят овальные сигареты «Рейс» и смотрят конкурс красоты по чёрно-белому телевизору «Горизонт». Они уверены, что пухлогубая «Мисс Вселенная», стройная креолка с большими достоинствами, спит и видит подобную радость общения. Слюни капают в гранёный стакан, от обоих несёт котиками, и только близкий человек сможет уверенно разобраться, где у подобных индивидов выпавший геморрой, а где мужское достоинство. «Уж я бы этой сучке присунул!» – скалится ущербный нечистый рот, а мозолистые руки с чернозёмными ногтями безуспешно пытаются нащупать орудие воспроизводства себе подобных. Вряд ли они способны кому присунуть – не попадают даже в унитаз…

Странно, непостижимо уверен наш народ в своих силах. Очередная загадка русской души. Я слышал подобные речи от пролетариев, бандитов, совслуживцев, докторов наук и ассенизаторов. Подобными голословными заявлениями грешат астрономы и прапорщики. Студенты и пенсионеры. Мои друзья, я сам и мой троюродный брат Никифор. Имя нам – легион. Мы бедны, немощны и самонадеянны. Мы понимаем, что с большей вероятностью можем рассчитывать на «близкий контакт третьего рода» с гуманоидом, нежели с нормальной женщиной даже в собственной стране, но надеемся, верим и ждём. И порою – мечты сбываются!

– Знакомься, это – Фрэнк.

Я довольно сухо кивнул давно немытому, краснолицему и патлатому Фрэнку в косухе и стрёмных гадах с протектором. Всё это было бы очень стильно, вытряхни из всего этого самого Фрэнка. Взгляд у него был мефистофельский – чёрные марочные провалы.

– Фрэнк – рокер. А это – Юдит и Элис. Они с Фрэнком, но завтра уезжают в Москву, а потом в Грецию.

– Они что, греки?

– Они из Амстердама. У них каникулы, но они по пути решили проводить Фрэнка в Питер. Им нравится русский рок.

Когда я увидел ГГ, то в душе обмерло и посыпалось. Это, знаете ли, был экземпляр! Баба-конь. При этом конь – ухоженный до безобразия и мечтательных спазмов. Вторая, Юдит, была этакой мышкой с ушками прозрачными. Зачаточная грудь, жопка с кулачок, личико приторное – телепузик с голубыми глазками. Но Элис! Я зачарованно смотрел, как переливаются бугристые мышцы на неуловимо женственных руках. Она была одета в короткую кожаную юбку и бирюзовую фигню со стоячим воротом, но без рукавов. Гибрид гольфа с маечкой – до сих пор не знаю, как эта хрень называется. Плечи у неё были под стать челюсти, а челюсть… такую челюсть нашли недавно в Африке антропологи. Палеологи с ними не согласны и говорят, что у Homo Sapiens’a такой быть не может. Может! Я сам видел!

Я поздоровался с барышнями за ручку. Мелкая пискнула. Пожатие дородной голландки бодрило. Фрэнк молча дёргался телом и явно видел что-то своё.

Боря, тот, что всю компанию ко мне привёл, был хорошим знакомым и не знаю кем. Кажется мажором, но не совсем, а каким-то боком. Страшно хотел слиться за бугор, и всё для этого делал. Знакомился, опекал, суетился. Ждал вызова. Наконец дождался, но не поехал, а вступил в партию Лимонова. Ходит лысый и с бородой, предрекает скорую гибель европейской цивилизации. Я с ним согласен. Но это сейчас, а тогда Боря любил загнивающий запад. И страшно хотел стать космополитом.

– Надо эту Челюстину напоить, – доверительно кивнул он в сторону Эллис. – Я её у тебя оставлю, а завтра заберу, когда на вокзал провожать пойдём… Ты как?

– Да мне параллельно, – говорю, – только чего мне с ней делать? Она же по-русски не волочёт, как мне кажется…

– Зато у неё бабок хоть жопой ешь, и выпить не дура… Да ты найдёшь с ней общий язык, она всяким там авангардом интересуется… может, впаришь ей чего по пьяни.

Подобные перспективы могли смирить меня с любыми языковыми барьерами. К тому же у меня зашевелилась озорная мужская мысль на предмет мосластой голландской дамы. Я согласно кивнул и широким славянским жестом пригласил общество к столу.

Сначала пили водку «Распутин». Боря переводил. Помягчали все, кроме Фрэнка. Он смотрел гневно и на каждый интернациональный тост отрывисто кричал: «FUCK!!!». Пил, впрочем, наравне.

Затем курили гашиш. Хороший в Голландии хашик, весёленький. Развеселились все, кроме Фрэнка. Он обфакал гашиш и стал плевать на пол, надменно глядя на Элис.

– Скажи этому пидору, что я ему глаз выколю, – попросил я Борю, о чём-то увлечённо хохочущему с субтильным Микки-Маусом.

– Сам скажи, – отмахнулся Боря, – он же наш, бас-гитарист, с проспекта Народного Ополчения…

– Угхбладтт! – гаркнула вдруг Элис, и заскрипела большими зубами, – Шайзе!

– Чего это она? – удивился я, позабыв о злом пидоре с Ополчения 13/2.

– Всё нормально, – успокоил меня Боря, – понеслась душа в рай, вставило… Выпить хочет ещё. Ноу хан маль, Элис! Зер гуд, не парься!

Я смотрел на Элис и видел, что она парится, тем не менее. У неё дрожали губы. Сокращались икроножные мышцы. Странно кувыркались глаза.

– Элис! – позвал я её, – Пошли за бухлом, проветримся! Ты знать в твоя сраний Голландия, что такое есть пьяний уголь? Ферштейн, милая?

Я всегда стараюсь быть понятным для иностранцев, пусть даже и в ущерб великому и могучему. Боря немного откорректировал мою речь, и Элис, как ни странно, покорно согласилась. Уже на пороге обернулась к частной компании и вдруг, выкрикнув загадочное «Угхбладтт!», погрозила кулаком. Мы вышли, а этажом ниже на чёрной и засраной лестнице она разрыдалась мужским голосом. Была б нормальная девка, я, конечно, обнял бы, прижал, утешил. А тут растерялся – всё равно, что борца Карелина обнимать в темноте, страшновато. Я по спине её похлопал, плечом дружески толкнул и говорю:

– Да ладно тебе! Мне вон три дня назад голову кирпичом проломили на троллейбусной остановке, на, пощупай!

Она носом шмыгнула, пальцем в дырке поковыряла и подуспокоилась – любопытная, как все бабы.

– Куртку джинсовую сняли, и все деньги попятили, так-то! Мани приватизировали, понимаешь?!

Она кивнула, серьёзно так, будто и впрямь въехала. А потом тоже меня плечом толкнула, и уже вовсе покойно интересуется:

– Гоу?

Гадом буду, а мы с ней подружились. Общность целей единит. На пьяном углу больше знаками обменивались, а когда взяли уже, то совсем разговорились. Бутылку «Кавказа» раздавили прямо из горла, на детской площадке, под грибком, и так, не поверите, хорошо друг друга понимать начали на старые-то дрожжи! Она мне про Фрэнка что-то ядовитое бурлит, типа: «Фрэнк-Юдит-факинг шит, шайзе… угхбладт!». Я согласно киваю, что, ясный месяц, петух комнатный этот Фрэнк, а Юдит, зассыха, просто жизни ещё не нюхала. Потом на крышу залезли – я ей белые ночи решил показать, и друг дружку за талию держали, чтоб не сверзиться от восторга. Ещё приняли по глоточку, благо, шесть штук взяли портвейных вин. – Это, – говорю, – Пётр Алексеич у вас, в Голландии, культуры поднабрался, такую круть на болоте отчудил… Здорово?!

– Угхбладт! – отвечает, – Гоу?

И влажно косит мерцающим женским взглядом. Ну, думаю, что-то будет у нас с тобой, подруга, этой ласковой сливочной ночью…

И было, было у нас этой ночью, да так, что до сих пор яйца к горлу подкатывают при одном воспоминании.

Для начала мы с ней Фрэнка отметелили. Вернулись, а из всей компании только он один и топорщится из угла, как сыч. Завалился на мою тахту, поганец, в своих космических баретках, жрёт мою, честно заныканную от посторонних глаз, воблу, и засоряет всё вокруг продуктами жизнедеятельности. Наблёвано тут же рядом. У меня жила в башке и лопнула, обдав остатки мозгов горячим.

– Подержи, – сунул я погребально звенящий рюкзак в руки голландской деве, – щас я эту Сантану неумытую на ноль множить буду…

Она меня честно за руки держать пыталась, грудную клетку подставляла, но только пока этот марамой ей в широкую спину не проверещал в смертном ужасе что-то глубоко личное.

Ох, не думал я, что бабы так могут! Не вытащи я этого бармалея за ногу на лестницу – пришлось бы ему ветеринара вызывать однозначно. И ведь не царапала, а конкретно плющила, от души и с разворотом. Спасла дурака только моя мужская солидарность. Её в кухню затолкал, его, напутственным пнём, – во внешнюю тьму отправил. Дверь на ключ закрыл изнутри, прислушался – вдруг рыдает опять? Ненавижу, когда плачут, сам нервничаю… Тихо. Захожу, а она тряпкой в луже Фрэнковских отходов елозит. Хозяйственная, тряпку под раковиной нашла…

Пар спустили, и как-то очень мило успокоились. Помойную тряпку вслед за Фрэнком в окно метнули, молдавского розового продегустировали грамм по триста, и приятную слабость в членах почувствовали. Сидим на тахте, улыбаемся нежно и чуть смущённо, как девочки. Потрогать хочется, я и потрогал. Бицепс, двумя пальцами, осторожненько.

– Здорово, – говорю.

– Бодибилдинг, – отвечает.

– Слыхал, – киваю, – боди арт, мы с тобой оба художники, Элис.

Она пальцем в картинку на стене тычет:

– Ю?

– Я, – не стал открещиваться, хотя картинка так себе – у голой женщины вместо головы электрическая лампочка и восемь сисек. «Свет женственности», так кажется, называлась.

– Гут! – одобрила она странную мою импровизацию, и собственные выпуклости из подмышек ближе к центру переместила.

– У тебя тоже – гут! – поделился я мыслями по поводу её телодвижений.

– Бодибилдинг! – радостно заулыбалась она, и совершенно неожиданно стащила топ, я даже опешил от подобной ретивости.

– Да-а-а… – протянул я, проливая портвейн на стол при взгляде на открывшееся буйство.

И что вы думаете? Что вот тут-то… Да не фига подобного! До первых петухов, лучей солнца и ломоты в тестикулах продолжалась эта комедия: а вот бедро пошло, смотри внимательно, видишь – играет, вот дельтовидна, а вот пресс – видишь? – смотри, смотри… Я смотрел на гнущееся в разные стороны великолепие, а оно, раздетое до душетленных стрингов, корячилось и топырилось в параксизме самолюбования… У этой голландской суки не было ни капли женской чуткости и сострадания. Я попытался было проверить на ощупь плавность линий в области бикини, но когда попробовал освободить эту самую область до конца….

– Ноу! Сорри, – она остановила мою руку и погрозила пальчиком. Лицо стало серьёзным и неприятным.

Я вздохнул, убрал руки, и пошёл в туалет. Чтобы пописать, пришлось добрые четверть часа морозить хрен под струёй воды. Когда я вернулся, уже несколько успокоенный, Элис спала поперёк тахты, в майке и попой кверху. Я присел, провёл рукой по загорелым полушариям, но, ощутив признаки жизни ниже пояса, убрал ручонки, аккуратно переместил тело, накрыл шторой. Она сосала палец и сладко похрюкивала во сне. Как ребёнок. Я грустно выпил портвейна, разделся и залез к ней под штору уже с чисто отеческими чувствами. Что-то простонав, она обняла меня за шею, доверительно положила челюсть мне на плечо, и переполняемый нежностью, я провалился в креплёный шестнадцатиградусный сон…

«А поутру они проснулись». После балованных молдавских вин просыпаться, это, знаете ли… В башке железным ломом ворочают, во рту срач, печень в собственном соку запеклась, как назло всё стоит, и от крепкого тела по соседству жаром валит. Я себя не оправдываю, но это помутнение было, не иначе. Я в жизнь из кошмара воткнулся оттого, что на мочевой пузырь давит. А что давит? Могучая жизнеутверждающая ляжка, в которую, в сонной надежде на лучшее будущее, слепо тычется мой мужской энтузиазм. На полном автомате я эту груду накачанной плоти перевернул, смешные трусишки одним рывком ликвидировал, и сходу вгрызся всем сразу по нужному адресу. Она и не проснулась-то толком, замычала запекшимися губами, слепо шаря слабыми руками по моей оживлённой заднице… и вдруг зыркнула, прошипела что-то, дёрнулась, в плечи впилась, попутно отборонив когтями всю спину. – Да ладно тебе… – начал я было сиплым от усердия голосом, а она как врежет мне в переносицу. Лбом. Больно!

Не надо было так делать, не стоило. Бодибидинг хорошо, а мастер спорта по боксу – лучше. Нет, не загасил, конечно, но ослеплённый болью и обидой, вновь перевернул, распял и… В общем, поступил я с гражданкой объединённой Европы весьма грубо. Двусмысленно. И так, и этак. Со скифским напором и великоросской безбашенностью. Крышу снесло. Она что-то рычала, плевалась и зубами клацала, но когда я второй фронт открыл, то просто рявкнула: «УХГБЛАДТ!!!», выгнулась, но сломалась, обмякла и только урчала в подушку всем, развороченным славянской лихостью телом…

Боря приехал только к трём, и сразу получил от Элис по морде. По морде получила чем-то сильно довольная Юдит, с любопытством выглядывающая из-за Бориного плеча. Единственный, кто по морде не получил – был я. Я был пьян и напуган. После нашего сексуального единоборства мы не сказали друг другу ни слова. Элис мрачно курила, а я скоропостижно напивался, соображая, чем пахнет 117 дробь 2 со взломом, да к тому же помноженная на международное законодательство. Лучшее, что мне мерещилось – был Гаагский суд и смертельная инъекция.

Она вышла из мастерской чуть в раскоряку, но навсегда. И без последствий. Мне было не по себе, но я радовался. Я думал, что никогда больше о ней не услышу. Но однажды, месяца через два, ко мне зашёл Боря.

– Это тебе, – он протянул мне пакет, – от девчонок. Фрэнк передал, они в Лондоне пересеклись.

В пакете лежала джинсовая куртка. Породистый «Кельвин Кляйн», такого фасону, что в совке днём с огнём. Голубая такая. В кармане фотография: обнажённая, бронзовая, брутальная Элис – взасос целуется с Юдит в пастельных тонах. На обороте: «Remember!».

– Чего помнить-то? – спросил Боря.

Я надел куртку. Впору. Сунул фотку обратно. Налил.

– Да есть, чего…

Я рассказал Боре. Он хохотал, визжал как резаный. У него самого с этой Юдит ни хрена не получилось, кроме забав в стиле «69», хоть он и добивался куда как большего. А у меня вот само срослось…

– Она же лесба пробитая! Актив! Такая зверюга, а ты её опарафинил натурально! Ну, это просто!.. Рассказать кому, так…

Я настоятельно попросил Борю никому ничего не рассказывать, он обещал. Таинственное «Угхбладт!» оказалось нашим родным «Ух, бля!» в талабайской транскрипции.

Прошло много лет. Иногда я надеваю джинсовую куртку, смотрю на фотку, улыбаюсь. Мне приятно, что я, как россиянин, взял верх над загнивающим Западом. Нас не берут в ЕЭС, но мы ломимся чёрным ходом.

С другой стороны – мне до сих пор немного стыдно. Это был просто случай, а вообще-то куртка петушиная, а сам я…

Сам я постарел раньше времени, это – факт.

Игорь Алферов (e-copat). Славянск-на-Кубани :: 404

Весь мой привычный мир уничтожился, и самый лучший способ исправить ситуацию – зависнуть сейчас на пятом этаже, желательно держась за перила балкона со стороны улицы. Желательно также упереться ногами, чтоб не напрягать лишний раз руки, а голову лучше опустить вниз, чтоб страх высоты выбил из тебя другой страх.

Впрочем, за последние два дня это, наверное, лучшее, что случилось со мной. Внизу уже обратили внимание на повисшее за балконом тело, и возле лавочек начинает собираться толпа. Взрослые кричат, чтоб я залез обратно, дети кричат, чтоб я прыгал. Все эти крики, как советы «бывшей» и «будущей». И я почти уверен, что советы детей – советы «будущей». Так будет лучше. Потому что другого выхода, в общем-то, уже нет. Те ребята, что сейчас выбивают дверь в квартиру, наверняка затащат меня внутрь, и о том, что будет дальше, лучше не думать.

* * *

Очередная дешевка, разве что со сраной боязнью проснуться в гробу. Она затащит тебя в нору с протекающей крышей, и будет рассказывать весь вечер, как клаустрофобия изменила ее жизнь к лучшему. Ты дожидаешься, пока ее страх увязнет в хлюпанье и причмокиваниях и говоришь одну единственную фразу:

– Я кончил.

Затем уходишь от нее, а она что-то кричит тебе в спину. Ты уже не слышишь этих слов, потому как льет сильный дождь, и потому что ты отошел от дома метров на пятьдесят, прежде чем она решилась хоть на какое-то откровение. Легче всего счесть это восклицание за прощальный гудок «Титаника». Всегда приятно осознавать, что был последним причалом чего-то красивого и большого.

Я возвращаюсь в свою грязную прокуренную конуру всегда с одной и той же мыслью: что надо что-то менять, но пока идешь, эта мысль выветривается. Ты замечаешь вызывающие взгляды выстроенных в ряд шлюх, и машешь этим бабочкам рукой, машешь небрежно, быстро, не поворачиваясь: только так можно сойти за своего, того, кто понимает их убогую жизнь. Этот пир во время чумы докатился и до нас, просто из дворцов он переместился на наши улицы, к опарышам, выгрызающим с мостовых тухлую человеческую плоть. Мы вляпались в огромную, чуждую нам жизнь по полной программе. Мы уже не обращаем внимания на мелочи, которые могли бы взорвать мозг не одной сотне домохозяек. Мы редко протягиваем руку помощи, но не стоит из-за этого принимать нас за циников: просто мы не пинаем на дорогах пакеты, в которых лежат камни.

Утром обязательный душ, затем натянуть все те же грязные шмотки, провисевшие ночь на балконе. Кто-то заросший возле плиты готовит завтрак, приветливо скалится тебе, будто вы старые добрые друзья. Ты пытаешься вспомнить, кто это, но вскоре оставляешь затею и занимаешься своими делами. Со временем перестаешь обращать внимание на всех этих дальнобойщиков, проституток, гулящих студентов, расхаживающих по твоей квартире, как у себя дома. Все финансовые вопросы ведет мой друг, начинающий наркоман, закидывающийся исключительно самодельными препаратами. Впрочем, он, скорее, исследователь, вот только цель пока неясна даже ему самому. Он говорит, цель должна прийти со временем, как только найдется препарат, под которым можно будет ответить на все существующие и несуществующие вопросы. Конечно, по мне это, скорее, оправдание собственной слабости, а может быть, просто принятие факта, что наша жизнь давно потеряла смысл, и теперь все движения происходят, словно по инерции. Испытывая новый препарат, он надевает белый больничный халат и в таком виде расхаживает по квартире. Я зову его Ватсон. Мне нет надобности проверять его на честность. Я не спрашиваю его, сколько мы заработали в этом месяце, а он не спрашивает меня, на что я буду тратить деньги. Мы знакомы уже давно и можем позволить себе не общаться неделями. Мы успели засрать друг другу мозги так, что теперь просто наслаждаемся молчанием. Наше право.

Я сижу за столом и ем яичницу с ветчиной. Рядом сидит патлатый и пытается завести со мной разговор, но у меня нет желания разговаривать. Чувствуется, что ему хочется рассказать о многом, выложить мысли, которые кажутся ему гениальными. На его настойчивые попытки я отвечаю односложно. Через некоторое время на кухню входит Ватсон.

– На завтра у нас запланирован праздник, – говорит он, – надеюсь, ты не забыл, что должен на нем присутствовать?

Какого хуя я должен помнить то, что меня не касается?

– Это что-то важнее поминок студента, на которые он сам заявился? – спрашиваю я.

– Да, черт возьми! Твой день рождения.

Иногда такие откровения заставляют усомниться в реальности происходящего. Ты думаешь, что день собственного рождения забыть никак невозможно, но на деле оказывается – вполне.

– Я приду, – говорю я, ставлю тарелку в раковину и ухожу из дома.

2.

Пара сдвинутых столов, застеленных клеенкой. «Я» сижу на одном торце, «она» на другом. Напрямик до «нее» метра три, и если лезть по столу, то придется обогнуть пару бутылок дешевого вина, четыре бутылки водки, тарелку с помидорами и кое-как нарезанной колбасой, но мешает не это – «ее» обнимает довольно крепкий паренек. Я его знаю, знаю таких пареньков, мудаковатых селян, вся жизнь которых – тащить в нору, что подвернется под руку, чтобы было «не хуже других». Живет он, конечно, с мамой, и набивают нору они вместе. Это похоже на строительство гигантской винтовой лестницы – снизу несут кирпичи, чтобы достраивать ступеньки сверху. Уложив наверху кирпич, ты тут же бежишь за следующим. Винтовая лестница – не самый короткий путь, но ты обязан. За тебя уже подумали. Ты никогда не узнаешь, что твоей винтовой лестницей будут восторгаться другие, те, что назовут ее муравейником. И до неба далеко, как и вначале.

Я стою рядом и спрашиваю: «Какого черта вы делаете?». «Мы просто строим эту чертову башню, с этой чертовой лестницей», – отвечают они. «Удачи, ребята, – говорю я, – только не мусорьте здесь, и, пожалуйста, не выдумывайте новых слов, это приводит к потопу, а я подзабыл, как строить ковчеги».

Почему она сидит напротив меня? Она что – мой подарок? Тогда какого хуя этот пидорас прикасается к нему своей ебаной рукой? И вообще, кто все эти люди?

– Пусть теперь именинник скажет тост!

– Да, да! Пусть скажет!

Что это за ебланы? Откуда они здесь и для чего? Впрочем, почему бы и нет. Говорю:

– За мой подарок.

Никто, конечно, не понимает, о каком подарке идет речь, но все согласно выпивают: непьющие девочки вино, остальные – водку.

Мы стоим на балконе. В руках рюмки. Я смотрю на него с ненавистью, спрятанной за натянутой улыбкой.

– Че, как оно? – говорю я.

– Да ниче так, нормально вроде, – улыбается он.

– Как идет строительство башни? Не мусорите? – тоном вечного весельчака сообщаю я, и как бы дружески бью этого идиота кулаком в плечо.

– Какая башня? Ты о чем? – удивляется идиот.

– Ладно, забудь, – говорю я, – главное, я знаю, кто ты на самом деле.

Идиот непонимающе хлопает ресницами.

– У нас повсюду свои агенты, – говорю я, – поэтому осторожней на поворотах, – допиваю, хлопаю его по плечу и возвращаюсь за стол. Дальнейшие часа два он сидит молча. На его лице читается тяжкое раздумье.

Вклиниваясь в жизнь таких людей, меньше всего стоит думать о морали. Я готов был раздавить эту мразь как таракана, у меня даже было маленькое оправдание: я не приглашал этого мудака на СВОЙ! ДЕНЬ! РОЖДЕНИЯ!

Когда все закончилось, ко мне подошел Ватсон.

– Запал на нее?

– Да.

3. Когда смотришь передачу, где люди встречаются после долгой разлуки, льют слезы, думаешь о тех, кто на эту программу уж точно никогда не попадет. Ты режешь колбасу и вдруг замечаешь на своем рукаве маленькое пятнышко крови.

«Без вести пропавшим считается лицо, исчезнувшее внезапно, без видимых к тому причин, местонахождение и судьба которого остается неизвестной. Поиск пропавших граждан прекращается за сроком давности только по истечении 15 лет со дня объявления человека в розыск».

«Органы и (или) ткани человека не могут быть предметом купли-продажи. Купля-продажа органов и (или) тканей человека влечет уголовную ответственность в соответствии с законодательством Российской Федерации».

Так называемый сезон начинается осенью.

Скорее всего, когда этот человек войдет в ваш дом, за окном будет идти дождь. Скорее всего, он будет одет в однобортный пиджак в тонкую белую полоску и черные брюки. Человек хорошо выбрит, от него приятно пахнет, голос у него спокойный и уверенный. Этому голосу захочется доверить все свои секреты – я знаю, я его тоже когда-то слышал. Человек скажет, что знает о вашей проблеме, что готов помочь, что у него есть для этого все средства, но для начала он хотел бы выслушать вас, вашу историю. Затем, как только вы отговоритесь, он предложит ознакомиться со статистикой, покажет вырезки из американских и европейских газет, поведает о несовершенстве действующих законов и издалека, очень туманно начнет рассказывать, что как бы есть некоторая возможность спасти вашу жизнь, стоит она немало, но зато без всяких очередей и со стопроцентной гарантией.

Отчаявшийся готов пойти на многое. Даже на убийство.

Если есть покупатель, должен быть товар. Вот этим мы, собственно, и занимаемся: поиском и доставкой товара. Ну и иногда, если кто-то из наших заболел, подменяем его (их) на утилизации. Никакого кремирования. Мякоть – свиньям, кости – на жернова в порошок, порошок – в поле. Охраняемое фермерское хозяйство. Даже не пытайтесь проникнуть на территорию.

Для кого-то «дилятационная кардиомиопатия» – просто что-то медицинское, для кого-то – приговор. Каждый интересуется только своей жизнью. Для нас иногда становится откровением, что сосед по лестничной клетке, вроде порядочный семьянин, с виду приличный молодой человек, хоть и работник правоохранительных органов, уходя из дома, заклеивал жене рот скотчем, пристегивал наручниками к батарее и избивал так, что теряла сознание. А однажды, когда она его «вконец заебала», вывез за город, избил и выбросил в поле.

Весь фокус сделки в том, что вы платите деньги за убийство, о котором, как бы, никто не должен узнать. Весь фокус в том, что вы заключаете сделку негласно. Весь фокус негласного контракта в том, что разорвать его вы просто не можете.

Половина шестого вечера. Патлатый сидит в зале и смотрит телевизор. Ватсон сидит рядом и что-то записывает в блокнот. Я смотрю на грязные волосы нашего гостя, на его выгоревший балахон и не могу избавиться от ощущения, что я его уже где-то видел. Кивком указываю Ватсону, чтоб пошел за мной. Он прячет блокнот в карман и идет на кухню.

– Знаешь, – говорю я, – мне кажется, я его где-то видел.

– Быть такого не может, – говорит друг, – мы его везли из самого Екатеринбурга.

– Ну, бывают же совпадения, – несмело возражаю я. – Просто вспомнить не могу, а так сто процентов уже где-то видел.

– Да ты гонишь, эти ваще все на одно лицо. Длинные волосы, балахоны идиотские. Ты пройдись вечером до фонтана, там таких как он, знаешь, сколько будет.

Некоторое время мы молчим, думая о том, что я могу все же оказаться прав и тогда…

– Может и так, – говорю я и добавляю, – и все-таки я его где-то видел.

Оставшийся вечер проходит в напряженном молчании. Два дня. Осталось еще два дня.

4.

Не хочу стоять в рядах армии уебков, которые считают себя жертвами обстоятельств. Все, что когда-то произошло со мной, действительно было делом случая, но разве я жертва?

Ватсон бегает в своем халате уже минут пятнадцать, а я все еще не услышал от него ни одного слова. Это неправильно. Обычно в таком состоянии ему хочется поговорить. Наконец, он уходит из комнаты и через минуту появляется снова. Он тычет мне в лицо ладонь, на которой лежит что-то маленькое и черное.

– Жри, тварь! – кричит он.

– Что это?

– Жри быстрее!

Мой друг, ты никогда не был таким настырным.

– Что это за говно? – спрашиваю уже настойчивее.

– Сухое индющачье говно.

Ну, все. Кажется, он ебнулся. Или просто прихавал новых колес, а у них побочный эффект.

– Ты что забыл – на индюшачье говно у меня аллергия?

Только так, только так. Не надо пытаться убедить спятившего в том, что он спятил.

Ватсон посмотрел на меня с таким видом, будто кто-то нажал на стоп-кран в его мозгу.

– Ты это серьезно?

– Серьезнее не бывает.

– Почему ты не говорил об этом раньше?

Ну, пиздец.

– Не хотел тебя расстраивать.

Ватсон садится в кресло и нервно стучит костяшками пальцев по подлокотнику. Сегодня ночью из хаты исчез патлатый, ничего не сказал, не оставил записки. Если мы сегодня не найдем патлатого, это обернется неприятностями.

– Может, пойдем, поищем его? – говорю я – Может, он где-то недалеко?

Ватсон хватается за голову, трет виски, вскакивает, подбегает ко мне, трясет за плечи и орет:

– Он все понял, понимаешь? Он все понял, потому и сбежал!

Я скидываю его руки и даю хорошую пощечину, так, что он отлетает к стене…

– Сколько тебе нужно времени, чтобы привести себя в порядок?

Ватсон испуганно смотрит на меня, забивается в угол и начинает плакать. Это истерика. Плюю на это дело, одеваюсь и выхожу на улицу.

Если вы придете в больницу с органом, который бы хотели пересадить себе, вам зададут один простой вопрос:

– Откуда он у вас?

За спиной звук шагов. Обернулся. Малая. Подбежала и рассмеялась, щелкнув меня по носу.

– Малая, я тороплюсь. Мне некогда.

Она всегда обижается на «малую». Вот и сейчас злится, и наверняка попытается доказать свою зрелость.

– Я уже взрослая. Посмотри, у меня уже сиськи какие, – сказала она и слегка подалась вперед.

Сиськи действительно были.

– Малая, съебись. Иди, ищи себе ровесников.

Снова я ее обидел. Снова она выкинет что-нибудь этакое. Но мысль о малой занимала недолго. Гораздо важнее сейчас отыскать патлатого идиота.

Я зашел на вокзал, потом обшарил кабаки, сходил в парк, на набережную, в подъезды даже заглядывал. Вечером вернулся домой. Ватсон смотрел телевизор, рядом с Ватсоном на диване сидел патлатый.

Вряд ли кому-то понравится, когда тебя почитают за идиота.

– А позвонить не судьба была? – заорал я.

Ватсон посмотрел на меня и пожал плечами, затем приложил палец к губам, указал на патлатого и замотал головой. Языки жестов… Я это должен как-то перевести?

Патлатый тоже обернулся. Я встретил его взгляд… А, ну вот теперь понятно. Это не патлатый!!! То есть, у него тоже волосы, будь здоров, и даже балахон имелся, только новее чем у прежнего, но вот в остальном – совершенно другой человек. Щекастое лицо холеное и свежее, в отличие от того, скуластого и заросшего.

Я развожу руками, как бы говоря Ватсону, ты че – совсем ебнулся? Ватсон, не взирая на присутствие постороннего человека, принимается оправдываться:

– Да кто там будет смотреть? Они ведь его всего раз видели.

– А ниче, что все анализы уже сделали? – бросаю я.

Мы молчим, новый патлатый смотрит на нас, как на идиотов и смеется.

– Ну, вы ребята и гоните. Особенно ты, – говорит гость и указывает на Ватсона. – Как будто обдолбились чем. Кстати, есть чо?

Мы смотрим на паренька, и я понимаю, что у нас с Ватсоном в голове одна и та же мысль.

– Есть… – сквозь зубы шипит Вастон.

– Чо… – подхватываю я.

5. Оплата только после операции, иначе как вы поверите, что вас не пытаются обмануть. Каждый день многочасовые беседы, тесты, анализы, лишь бы успокоить, заставить свыкнуться с мыслью, что все будет хорошо, убедить, что с вами работают профессионалы. Эти постоянные заёбы настолько постоянны, что вы уже ждете, не дождетесь – когда же, наконец, ляжете на стол.

Мы на ферме. Новый патлатый лежит перед нами на столе. Ровно дышит, признаков того, что скоро проснется – не наблюдается. Мы сидим и пытаемся сбить нервозность пустым трепом.

– Если сегодня никто ничего не заметит, через полгодика я сумею накопить достаточно денег, чтобы свалить отсюда, – говорит Ватсон.

Сколько было уделено этой теме вечеров, трудно вспомнить. О нашей мечте, недостижимой мечте можно говорить вечно.

– И сколько ты там проживешь? А медосмотры? А если что с тобой случится, куда пойдешь?

– Может, ничего и не случится…

– Если бы ты верил в то, что говоришь, давно бы уже завязал с наркотой.

Ватсон все прекрасно знает и сам, но ему нравится делать вид, что наша жизнь не так плоха. Ему нравится думать о себе, как о человеке, которому удастся перехитрить судьбу.

Дверь открывается и в холл, улыбаясь, заходит один из докторов. Так обычно являются домой ободренные морозом и алкоголем, отцы в предновогоднюю ночь. Та же непонятная радость, то же выражение лица…

– Ну, что привезли? – спрашивает он и, снимая плащ, удовлетворенно смотрит на стол с мирно спящим донором.

– Как видите, – отвечаю я.

– Как уже заебали эти свиньи, – устало говорит доктор и неприязненным взглядом начинает изучать патлатого. Затем глаза доктора округляются, он смотрит на нас, снимает очки и трет их зачем-то о халат.

– Вы че – ебанутые? – говорит доктор. – Вы, бля, где его достали?

– То есть как – где? – начинает косить под дурачка Ватсон. – В Екатеринбурге!

– Вы долбоебы? В каком на хуй Екатеринбурге? Вы вообще знаете кто это?

– Кто? – спрашивает Ватсон.

– Кто? – спрашиваю я.

– Анатолий Сергеевич, вы уже здесь? Анатолий Сергеевич, будьте добры, на секундочку, – говорит доктор.

Из раздевалки выходит Анатолий Сергеевич, высокий мужчина с высохшим лицом и с вечно уставшим взглядом.

– Анатолий Сергеевич, поглядите, кого эти идиоты сюда притащили.

* * *

– Ватсон, – зло говорю я, – ты же сказал, что это попутчик.

У Ватсона дрожат руки. Он уставился в кафель операционной и смотрит так уже минут десять.

– Ну, он один возле туалета стоял, там, где обычно на Ростов стопщики уехать пытаются. Откуда я мог знать, чей он сын?

– Ватсон, друг мой, возле туалета стоят люди, которые либо дожидаются товарища, либо своей очереди. Ты ведь мог хотя бы поинтересоваться, откуда он? Просто спросить: приятель, ты из какого города будешь?

– Да ты че! – вскакивает Ватсон, – Я целый день убитый ходил. Он ваще сам ко мне прицепился, говорит, давай забухаем, а то скучно тут у вас. Я подумал, если говорит «у вас», значит, приезжий. А потом так на секундочку подумал – а может, это судьба, ну бывает же такое… Я, кстати, ваще, пока ты не пришел, и не думал особо об этом… – Ватсон вдруг резко замолчал, сел на место и снова уставился в кафель.

– Там вроде говорили, что уже Титова везут, – сказал я, чтоб разрядить обстановку.

Титовыми у нас называют дублеров. Все Титовы из местных, их, правда, никогда не тревожили, но задача находить дублеров ставилась каждый раз, когда «человеку в костюме» удавалось подписать клиента. Риск попалиться на местных в разы выше, чем на иногородних. Это золотое правило было написано еще тогда, когда меня здесь не было.

Реципиент – человек, которому будут пересаживать сердце, весь день сидит на нервах, ждет звонка. Он готов стартовать в любую минуту. Наконец приходит СМС, где значится что-то вроде «через десять минут за вами заедет машина». Наш друг уже обулся, расхаживает по комнате взад-вперед и через каждые полминуты смотрит в окно…

Небольшая комнатка, заполненная аппаратурой и стол, который как бы разбивает эту аппаратуру и комнату на две части. На столе находится донор, к телу которого тянутся различные проводки и трубки капельниц. Бутафория призвана поразить впечатлительных. Все, что происходит в комнате, записывают три камеры, но о их существовании реципиент не знает.

– Ну что, вот и ваш билет в светлое будущее, – с некоторым самодовольством говорит «доктор», указывая на спящего донора.

– То есть? – не понимающе спрашивает реципиент.

– Все предельно просто, – объясняет «доктор», – подходите, нажимайте на вон ту кнопку, которая помечена красным, наш дорогой друг засыпает крепко-крепко, затем мы готовим вас к операции и вскоре начинаем процедуру, о которой вы так долго грезили.

– А что произойдет с этим человеком?

– Ну, как же, а то вы не знаете, что с ним произойдет, – спокойно отвечает «доктор» и добавляет чуть тише, – а то вы не знаете, как усыпляют собак.

– Так ведь это же не собака… – мямлит реципиент.

Откровение всегда ошарашивает их. Они думают, что сердце можно просто снять с трупа. В общем-то, так оно и есть, вот только убийство брать на себя никто не хочет. Иногда возникают трудности, но чаще человек, доведенный до последней черты, делает роковой шаг. Делает, может быть, в состоянии аффекта, но, все-таки, делает, черт его дери. В этом есть загадка – загадка превращения человека, пропитанного журнальными ценностями, в убийцу.

– Вы, главное, не думайте лишнего, – успокаивающе говорит «доктор», – подумайте лучше о том, чем будете заниматься, когда все кончится.

Нажимая кнопку, похожую на красную кнопку запуска баллистических ракет из пафосных кинофильмов о войне, вряд ли реципиент в действительности убивает донора. Скорее, все это сделано для устрашения, чтобы убедить – ты только что убил человека.

Но если и есть какие-то сомнения – настучит или нет, то они улетучиваются в момент, когда к реципиенту по окончании процедуры попадает кассета…

Мы с Ватсоном уже дома. Ватсон сидит, собирает кубик Рубика, я роюсь в старых видеокассетах, пытаюсь найти ту, на которой записан наш выпускной.

– Мы теперь как два прокаженных, – говорит Ватсон, – от нас будут шарахаться все, кто еще надеется на что-то.

Я не разговариваю с ним, делаю вид, что злюсь, но напрасно – Ватсон чрезвычайно спокоен. Наверное, так и должно быть.

Когда уже не видишь выхода, остается просто ждать, ждать, ждать…

Достаю кассету с выцветшим названием и вставляю в видик. Ватсон отвлекается от кубика и тоже смотрит на экран. Некоторое время изображение идет без звука, мельтешат горизонтальные полосы, затем, наконец, появляется звук и картинка становится ровной. Проматываю речь директора, на вручении аттестатов останавливаюсь, смотрю на ебланские рожи одноклассников, на наряды девочек, на родителей. В толпе на несколько секунд появляется знакомое лицо. Нажимаю на паузу, перевожу взгляд на Ватсона…

– О! Патлатый… – говорит Ватсон и привстает с кресла.

– Патлатый… – повторяю я за Ватсоном.

6.

Я один в квартире уже три дня. Ватсон бесследно исчез, как и патлатый – ночью. Проснулся оттого, что ужасно хотелось пить. Возвращаясь из кухни, зачем-то заглянул в его комнату. Постель заправлена, на пустом столе одиноко лежит коробка сухого спирта.

Холодильник забит пивом, и теперь, сидя возле телевизора, я медленно превращаюсь в скота. Я не пил пиво уже больше года. Может, если повезет, недельки через две удастся превратиться в некое подобие Толика, местного синяка. Сидишь, улыбаешься всем этим мыслям, и смотришь, как на экране, в развалинах упавшего самолета роются какие-то насекомые, по нелепой случайности названные разумными. Как отравленная дворовая собака, этот ебанутый мир несется непонятно куда и непонятно к чему, лишь бы бежать и жить, жить и бежать. Собака… Тебя найдут где-нибудь за домом, ты будешь биться в судорогах, и столпившиеся дети будут сожалеть, ведь они не хотели ничего плохого, они только хотели испытать тебя на прочность… Детки… Пройдет время и вместо этих маленьких любопытных сокровищ останется одна безликая масса «индивидуальностей». Атака клонов. Атака всевозможных сайтов. Старый серый крот навесил на себя интерент-тряпки и думает, что теперь он яркий и модный апачи, когда мы все знаем – он выживший из ума клоун…

От тупых мыслей отрывает звонок в дверь. Смотрю в глазок – ни хера не видно. Открываю, на пороге стоит «она», та самая девушка со дня рождения.

– Я Сашу убила, – тихо говорит она.

Саша, Саша… – думаю я, – …наверное, тот мудак, строитель башен и лестниц…

Я даже не удивляюсь ее приходу. Думаю лишь о том, что она, как нельзя, некстати.

Я впустил ее, налил пива – ничего крепче не было. Почему она пришла ко мне? Что она знала обо мне? Молча жалась, будто я ее мог защитить.

Мы просмотрели с ней две старых мелодрамы и за это время не произнесли ни слова. Я чувствовал ее напряжение и старался дать шанс привести мысли в порядок самостоятельно. Когда она чуть успокоилась, мы переместились в мою комнату, мрачную и душную, где вместо кровати на полу лежал ватный матрас.

Здесь мы сражались за право быть счастливыми. Сражались открыто и честно, без всяких резинок. Не знаю, что нашло на нас, было ли это стечением обстоятельств или просто необходимостью излить душу, но без слов. В эту ночь каждый из нас окончательно осознал, что жизнь теперь не будет такой как прежде, что, может, и самой жизни больше не будет. Если раньше мы просто хотели стать кем-то, то теперь нам просто хотелось быть вместе. Она долго рассматривала мой шрам на груди, гладила его, целовала, но, так и не спросив о его происхождении, уснула. Я ушел в душ, оставив ее мирно спать на влажной от пота простыне, а когда вернулся…

Малая сидит на полу, и я уже знаю, чья кровь на ее руках. Маленькие детские глаза полны ненависти, затем – страха. Ты сдавливаешь ее шею все сильнее и сильнее, пока тело не прекращает сопротивляться. Душишь без ненависти, просто уничтожаешь, вычеркиваешь из истории. Когда все заканчивается, смотришь на этих глупых девчонок, чьи жизни сложились так неудачно, и вспоминаешь их такими, какими успел запомнить, вспоминаешь их голоса, улыбки, пока, наконец, просто не засыпаешь рядом с ними.

* * *

Когда я проснулся, из окон вовсю бил солнечный свет, а передо мной на стуле сидел Ватсон и собирал все тот же кубик Рубика. Я осмотрелся по сторонам – трупов не было.

– Я их пока в ванную отнес, – спокойно сказал Ватсон.

Я привстал, рассматривая высохшую кровь, и зачем-то произнес:

– Интересно, она умерла во сне или, все-таки, проснулась…

Ватсон отложил свою игрушку, взял бутылку минералки и подошел ко мне.

– Давай чуть умоешься, – сказал он, – а то ты немного кровью запачкался.

– Я лучше на кухне умоюсь, – я попытался встать, но Ватсон осадил меня.

– Туда пока не ходи, там раковина занята. Твои девочки оказались слишком большими, поэтому я тебе здесь полью.

Я подставил руки, Ватсон стал лить и рассказывать, где шатался все эти дни.

– Я ж в тот день, когда мы Патлатого увидели на твоем выпускном, подумал, что это, ну типа, всё замануха была, даже тебя стал подозревать, что ты с ними заодно. Дурак, конечно. Пошел к себе, «адскую» захерачил двойную, на ладони даже не уместилось.

– Что за «адская»? – спрашиваю я.

– Ну, ты ее должен помнить, меня еще с крыши снимали, когда я под этой хуйней был, только там одна доза была, а тут две. Короче, прихавал я ее и водкой залил. Вштырило минуты через две. Полчаса полежал как пришитый, думал все – пожил свое, еле оторвался от кровати, потный весь, сполз, пиджак стал натягивать прямо на полу, думал, чтоб, когда за мной приедут, прилично выглядеть. А потом – как будто вспышка, как в фильмах прям, и я уже в теплотрассе лежу. Ты прикинь, там две трубы большие и под ними все в книгах: Ленина писульки, сказки, учебники, целая гора книг. Короче, еле вылез оттуда, голова трещит, пиздец, будто я всю эту гору книг за ночь перечитал, тело ломит, смотрю – город ебучий, высотки, а за ними горы все в деревьях. Оборачиваюсь, а там море и корабли стоят, прикинь.

– А вещи зачем забрал? – спросил я.

– Не помню, – теребя бровь, ответил Ватсон, – у меня вот золото в кармане почему-то оказалось, серьги, цепочки и кольца, штук двадцать всего. И еще это… – Ватсон замялся, – я карту в банкомат вставил, а у меня на счету ноль… все деньги исчезли…

Я жадно допил остатки минералки.

– Да похуй, – устало выговорил я, – у меня достаточно средств и на двоих, и на троих. Не ссы. Все равно недолго осталось. Больше восьми лет еще никто не жил, а у меня уже шестой заканчивается. У тебя, насколько помню, тоже.

– Я думаю, можно золото в ломбард сдать, на первое время хватит, а потом…

– Она того мудака кончила, прикинь, – говорю я, чтоб перевести тему.

Ватсон достает из пакета банку корнишонов, ударяет по дну и снимает крышку.

– В смысле, малая кого-то завалила?

– Да не малая завалила, а эта.

– Хуяссе… – протянул Ватсон, – это че – пацана своего что ли?

– Ага, – сказал я.

Ватсон вытащил сразу два корнишона, закинул их в рот и захрустел.

– Ебать… а с виду и не скажешь. А за че хоть?

– Я не спрашивал.

– Мда… бабы дают, конечно…

Я вытер руки о занавеску и стал переодеваться в чистое. Ватсон отставил банку в сторону и подошел к окну.

– А мне, кстати, майор звонил, пока ты спал.

– Че хотел?

– Сказал, чтоб сегодня в девять на ферме были, там, типа, нам целевые дадут. По ходу они там нас того, свинюшкам собрались скормить, – засмеялся Ватсон.

– Скорее всего, – соглашаюсь я, – мы уже и так по их меркам слишком старые, да и нагородили некисло.

Ватсон задернул шторы.

– Че, девчат так оставим? – говорит он, – или вынесем?

– А сколько времени? – застегивая рубашку, спрашиваю я.

– Два часа уже. Я в принципе уже начал немного.

– Нуда, – соглашаюсь я, – придется опять переодеваться…

7. …Если вы решили вынести труп из квартиры, надо избавить его от лишнего веса. Кровь слить в ванну. Если есть мясорубка, можно перемолоть мясо, и фарш спускать в унитаз, но не увлекайтесь, а то забьете сток. При правильной разделке, средней комплекции человека вы сможете без проблем уместить в «гастарбайтерской» клетчатой сумке. Для этого туловище необходимо отделить от конечностей. Голову положить в отдельный пакет, обернув в бумагу и плотно замотав скотчем, и нести отдельно. Само туловище лучше не вскрывать, а то начнете вытаскивать кишки, как фокусник ленточки, увлечетесь, и будете потом запихивать все эти прелести обратно. Ну, а при определенном навыке, можно и в животе кое-чего поубавить. Главное, помнить, что человек на 80 % состоит из воды, поэтому смело используйте кухонный комбайн или соковыжималку. За часа два работы можете избавиться от 10 кг. тела. Если никуда не торопитесь, цифра вырастет вдвое и втрое. Следует, конечно, разжиться клеенкой. Чем больше клеенки, тем меньше вероятности, что ваша сумка даст течь в неподходящий момент…

Уже пять часов, и мы с Ватсоном в последний раз сидим на набережной возле фонтана на парапете, пьем пиво. За нашими спинами медленно течет речка. У нас на руках билеты до Воронежа. Взяли купе. Воронеж нам конечно в хуй не впился, сойдем где-нибудь часа через три, а там уже – как получится. Проводник, думаю, до утра нас не побеспокоит. Телефоны скинули в воду на всякий случай, пытаемся расслабиться, отвлечься, смотрим на солнце, затем взгляд привлекает мельтешащий балахон и длинные волосы. В последнее время эти вещи стали для нас сродни бренду. Наш патлатый идет вдоль парапета и что-то высматривает в воде, этим занятием он увлечен настолько, что буквально натыкается на нас.

Все-таки, у жизни на каждого имеются свои виды. Ватсон вне себя от злости, его приходится держать, чтобы он не убил паренька на месте.

– Ты где был, мудак? Ты где был, я тебя спрашиваю? Ты вообще понимаешь, что из-за тебя, гад, возможно хорошего человека зарезали?

Хорошенькая предъява, подумалось мне. Из-за тебя зарезали хорошего человека, а вот если бы не зарезали, то под нож бы пустили тебя.

– Кого зарезали? А я при чем? – испуганный яростью Ватсона, оправдывается патлатый. – Мне не спалось просто, решил прогуляться, в драку попал, потом пошли мириться, купили водочки там, колбаски, на вечном огне присели, а нас тут мусора и повязали, даже первую бутылку не дали допить, а когда прописку Екатеринбургскую посмотрели…

Мы сидим на парапете на набережной. Патлатый хлебает водку прям из горла. Его лицо разбито, у балахона оторван капюшон – я все-таки не удержал Ватсона. Прямо на нас едет черный лексус и, не доезжая до фонтана метров десять, останавливается. Открывается правая задняя дверь, из машины выходит низкорослый, коротко стриженый старик в домашнем затасканном трико, в тапочках и бушлате. Это майор. Майор машет нам рукой и кричит с характерным кубанским станичным акцентом:

– Робята, давайте бэстрэя. Опаздываэм.

Мы не удивляемся тому, что он приехал раньше времени, да еще и сам нашел нас. Переглянувшись, почти одновременно нашариваем в карманах билеты и выбрасываем в реку. Если нас будут обыскивать и найдут их… в общем, лишняя ненависть ни к чему.

– Вы меня не подбросите поближе к трассе? – спрашивает патлатый, – я хочу посмотреть море.

– Дружище, – говорит Ватсон, – лучше не испытывай судьбу. Ступай с миром, тебе и так повезло.

Патлатый утирает нос рукавом.

– Да я что, я же так, мне просто сказали, что эта речка впадает в море… – он на несколько секунд замолкает, грязный и ободранный. Смотрит на нас почему-то с жалостью, потом указывает на мост и говорит: – Видите вон тот железнодорожный мост?

– Ну, – отвечает Ватсон.

– Да, – отвечаю я.

– Я с него недавно сбросил кораблик из пенопласта. Обычный кусок пенопласта, воткнул веточку в него и сбросил. И теперь, ребята, знаете, что я теперь делаю?

– Что? – спрашивает Ватсон.

– Что? – спрашиваю я.

– Я сопровождаю его в пути, – гордо говорит патлатый и добавляет, – до самого моря. Но раз уж вы меня остановили, то поеду туда, где впадает речка, и буду ждать его.

– Не тупи, идиот, – раздраженно говорит Ватсон, – твой кораблик метров через сто прибьется к берегу или зацепится за корягу.

Патлатый смотрит вниз, видно, что он сдерживается, чтобы не рассмеяться, снова смотрит на нас и, улыбаясь, хлопает Ватсона по плечу.

– Во всяком случае, нужно верить в то, что делаешь, – говорит он, – ведь так? Иначе можно было зацепиться за корягу уже давно.

Мы стоим, как два долбоеба и не понимаем, что за хуйня только что произошла. Патлатый машет нам рукой и уходит, а майор терпеливо дожидается, когда же мы, наконец, соизволим подойти к машине.

– Хто эта с вами там стаял?

Ватсон отмахивается, я говорю:

– Нефор местный, просил до моря подвезти.

Мы садимся в машину.

8. Когда катишься с крутого склона, если повезет, можешь ухватиться за какой-нибудь куст. Эта девушка, имя которой я так и не узнал, была таким кустом. Увидел, мелькнула надежда, зацепился, падение замедлилось… Но вот куст в твоих руках, выдернут с корнем и ты продолжаешь падать. И может, лучше было бы, чтобы ты за него не хватался.

Майор все же недооценил нас. Наверное, ему сложно было понять, что обреченному нечего терять. Если ты только что расчленил и закопал женщину, с которой был готов провести всю жизнь вместе, то убить какого-то старика… Скорее всего, он просто расслабился. Расслабился настолько, что теперь плывет вместе со своим водителем по реке или просто лежит на дне. Может быть, патлатый вместо своего кораблика встретит разбухшие тела… но это вряд ли…

Мы на пятом этаже пятиэтажного панельного дома в самом центре города. Это наша с Ватсоном вторая квартира, обставленная в разы лучше, чем та, где мы проводили большую часть времени. Я был здесь всего два раза. Первый раз, когда давал добро на покупку, а второй – вот сейчас. Ватсон лежит, закинутый какой-то гадостью и уже с полчаса не подает признаков жизни. Я смотрю телевизор. Я даже не знаю, что я хочу увидеть в нем, я просто пялюсь в двигающиеся картинки. Загадки, великие тайны, разоблачения, это все для кого-то другого. Я теперь точно знаю, что весь закончился. Может, даже и не было меня, не было ничего того, что могло бы закончиться. Моя «будущая» жизнь, моя «бывшая» жизнь. Между ними можно поставить знак равно «=», затем убрать одну черточку «-» и наложить на ту, что осталась «+». И это никакой не плюс – это крест… Но и ему не быть.

Весь мой привычный мир уничтожился, и самый лучший способ исправить ситуацию – зависнуть сейчас на пятом этаже, желательно держась за перила балкона со стороны улицы. Желательно также упереться ногами, чтоб не напрягать лишний раз руки, а голову лучше опустить вниз, чтоб страх высоты выбил из тебя другой страх. Впрочем, за последние два дня это лучшее, что случилось со мной. Внизу уже обратили внимание на повисшее за балконом тело, и возле лавочек начинает собираться толпа. Взрослые кричат, чтоб я залез обратно, дети кричат, чтобы прыгал. Все эти крики, как советы «бывшей» и «будущей». Я почти уверен, что советы детей – советы «будущей». Так будет лучше. Потому что другого выхода уже нет. Те ребята, которые сейчас выбивают дверь в квартиру, наверняка затащат меня внутрь и о том, что будет дальше, лучше не думать.

Главное – выбрать нужный момент. Всплывают строки чьей то песни, пытаешься вспомнить мотив, но не получается, только слова:

Я самый плохой, я хуже тебя.

Я самый ненужный, я гадость, я дрянь…

ЗАТО Я УМЕЮ ЛЕТАТЬ!

Когда видишь удаляющееся небо, успеваешь подумать, что если падать бесконечно долго, то рано или поздно небо превратится в точку. Хотя со стороны неба твоя удаляющаяся точка так и останется точкой, потому что ты меньше неба. Сколько бы ты не жрал и не строил всяких лестниц, ты никогда не станешь больше неба, если только не сожрешь его целиком.

Падают листья, как листья твоей биографии. Один из них ложится на грудь.

«Сегодня 14 сентября, и мне пересадили сердце человека, которого я убил сам».

Это 404 страница в книге моей судьбы. Давно вырванная страница.

Елена Семенова (Мандала). Красноярск :: Мой брат Даржи

Сейчас мама вспоминает мою кормилицу с юмором. А тогда, в незапамятном году, плакала от ревности, глядя, как белобрысый детеныш впивается в желтую грудь с черным соском.

– Смешная какая, – приговаривала бурятка Саша, почесывая подкидыша за ухом. – Голодная – чисто волчонок.

Новорожденный сын Саши спокойно дожидался очереди, слепив узкие глазки – повезло ему с молочной родительницей. И мне повезло – шесть месяцев не отлипала от щедрой Азии.

– У Саши молоко рекой лилось, а ты все равно орала, засранка, – вспоминает мама. – Вот Даржи – такой спокойный был мужичок! Словно в нирване пребывал, маленький Будда. Где он теперь, твой молочный брат?..

…Я никогда не расскажу ей, что приключилось со мной жарким летом в жарком нахальном возрасте. Есть вещи, которые мамам знать не положено. Она ведь, как шахматист, начнет проворачивать в голове десятки вариантов…

Ну, что сказать о той, 25-летней? Этакий Наф-Наф в юбке – практичное, самодовольное существо, заложившее фундамент каменного дома.

Диплом в кармане, обеспеченный муж, квартира в центре, здоровый ребенок, к счастью, не изуродовавший мамкино тельце. Чего еще желать? «Пятерка» за обязательную программу.

И вот такая вся благополучная, бегу я вечером домой из гостей – в прекрасном настроении. И вдруг вспоминаю, что забыла в чужом доме… А Бог его знает, чего я там забыла, только надо срочно позвонить. Мобильника у меня нет. Его почти ни у кого нет – такое время на дворе. И осеняет идея: к Лариске! Вот ее «сталинка» на углу.

Лариска – бывшая одногруппница. Насмешка природы: строгое лицо библейской Юдифи – от отца, и распиздяйская русская удаль – от мамочки. Лариска недавно вышла замуж – в третий раз. Я этого третьего мужа видела – на ознакомительной пьянке. Чудовище с поломанными ушами. Чемпион Европы по вольной борьбе. Бабла – немеряно, купил Лариске норковую шубу. Целовал ей ножки – при всех. А потом, когда я, привычно проблевавшись с водки, пошла умываться в ванную, это чмо возникло на пороге и стало бормотать, типа: «Как ты поешь, бля, какой темперамент, офигеть, обними меня, детка…» Этот номер со мной не проходит. Ответила я ему что-то вроде: «Щяс как обниму, яйца в раковину стекут. Молодожен сраный…»

…Я взлетаю на второй этаж, звоню в дверь. Открывает борец – расписной, уши красные, рожа сияет:

– Вау! Какие люди!

И я ступаю в прихожую с вопросом:

– Еде Лорка?

– Нету Лариски, к родителям уехала с ночевой. Ты давай, давай, проходи! – и нежно заталкивает меня на кухню, из которой слышно звяканье, несет водкой и арбузом. Куприн писал, что арбузом пахнут юные девственницы. Ошибся классик – за столом четыре копии Ларискиного молодожена. Бугры мышц, причудливо изломанные ушки, сонные глазки. Правда, разномастные парни – черные, белые…

– Посидишь с нами, – без тени вопроса выдает Ларискин борец. – Ребята турнир отработали, вот – отдыхаем.

Отдыхают они знатно. Под столом катается пустая тара, бликует на солнце «Смирнофф», икорка, балычок, кровавый разлом арбуза. Табаком не пахнет – не курят борцы, здоровье берегут.

Обрадовались мне мужики, пьяно улыбаются – глупо так, по-детски. Пусть пялятся – не они первые, не они последние.

– Хорошо у вас, ребята, но не получится. Мимо шла, позвонить надо.

– Ну, позвони, а потом споешь нам, лады? – не унимается молодожен.

– Ага. И спою, и станцую.

Иду в прихожую, набираю номер, говорю чего-то. Ларискин третий вертится за спиной, дышит в шею, и… перехватывает по дороге к двери.

– Ну, чего ты? Тебе же сказали – посидим.

Я вижу в его простоквашных глазках кровавые жилки. Пальцы у борца каменные.

– Успокойся, – говорю, выдергивая руку. – В другой раз.

И добавляю – зря, наверное:

– Я с кем попало, не пью.

Он хватает меня за горло и бьет головой об стену. Бесшумно у него получается, даже бережно – силу чемпион Европы рассчитывать умеет. И я молчу, потому что больно и страшно, очень страшно. Потому что шутки разом кончились. – Пойдешь, сука, тихо сядешь и выпьешь с нами, – шипит борец. – Я тебе в ванной не понравился? Сегодня понравлюсь – обещаю.

Не знаю, что у меня на физиономии написано. Но лица четверых борцов вижу и понимаю – все слышали и задумались о своем, мальчиковом. Мысли эти коротенькие, шустрые: «Пришла вся из себя деловая по имени «Нельзя». А сейчас сидит дрожащая овца по имени «Можно». Как я вас понимаю, мальчики. И взгляды ваши понимаю. Вы не на женщину сейчас – на мясо смотрите, перебираете – филе, грудинка, лопатка. Ваш товарищ по команде подал знак: можно, вот вы и повелись. Это нормально, мальчики. И молчание ваше гробовое понимаю. Вы хоть и пьяны в драбадан, а ритуал еще никто не отменял. Вы от меня сейчас ждете ответного хода и потому неопасны. Пока. Стоит ошибиться – назад не отмотаешь. Вот почему ваш дружок молодожен кует железо, пока горячо. Одна его лапа с моего плеча свисает, другая – на коленке под столом. Дрожит моя коленка, и ему это жутко нравится. Он ведь не сам заводится, он вас заводит, мальчики. Ему компания нужна – одному-то страшно.

Ну, что – есть у него компания? Посмотри, не боись – может, чего и выгорит.

Первый напротив солнца сидит. Русский богатырь – морда здоровенная, угрюмая, шары светлые, как плесень – сходятся, расходятся, закатываются. Пьянее его в комнате никого – этот бык пойдет на автомате со всем стадом, если прикажут.

Второй – кавказец. Не азер. Дагестанец, что ли, или чеченец? Переминается весь. Елазки блестят, ноздри раздуваются – жеребец. С этим тоже ясно: русские бабы – бляди, вольная борьба – форева, Аллах акбар, Иншалла! Поставь ему меня и вокзальную проститутку, попроси найти десять отличий – не найдет.

Третий, невзрачный славянин – трезвее остальных, но и злее. Раздраженно ковыряет пальцем арбузную мякоть и ждет развития событий. Проиграл, что ли, средний вес? Мочегонные не подействовали? Знаю я ваши мучения, знаю, как руками выдавливаете из себя мочу, и топчетесь на весах. Ну, ешь арбуз, парень, ешь. Ты и меня будешь хватать острыми зубами, если выгорит. Но не сразу – твой номер пятый…

Четвертый… О, Господи, это вообще какая-то резьба по дереву. Смотрит… Куда он смотрит – хрен разберешь. Это глаз не человеческий – прорезь, затопленная водярой. Только мышцы-веревки на смуглых руках перекатываются. Луноликий ты мой, ты вообще к белой женщине прикасался когда-нибудь? Ты видел когда-нибудь в своем улусе белую женщину, голубь? Как тут любимого Бродского не вспомнить:

«…предпочитай карему – голубой

глаз, ибо в полынье

легче барахтаться,

чем в вязком, как мед, вранье…»

Попала я под раздачу, как пить дать, попала.

А пить мне дают. Молодожен сжимает коленку крепче – до синяков. Тихо, только не орать.

– Ну, давайте! У всех нолито! За дам! – веселится Лоркин третий.

Я беру рюмку и сливаю в стакан. Доливаю из бутылки под завязку. Сжимаю стакан в ручонке и слышу незабвенный голос тренера:

– Ты притворяешься, что ли? Дети на динамометре больше выжимают. Ты как мяч в руках держишь, инвалидка? Быстро отжиматься!

А без толку отжиматься. Руки мне сегодня не помогут – точно. Вот пяткой, глядишь, успею кого-нибудь кастрировать.

– Девочки, не глупите – лучше раз без любви отдаться, чем с жизнью расстаться!..

Это уже Семен Эммануилович, любимый препод, судебный медик. Он нам зачитывал милицейские протоколы по теме «Изнасилование». Например: «Органы трупа, печень и кишечник, извлечены через половое отверстие и находятся в пяти метрах от тела. На груди и животе трупа следы зубов, предположительно человеческих».

– Имейте в виду, у каждого мужика разный барьер возбудимости! – вещал дядя Сема. – Надо с ним пуд соли съесть, прежде чем в постель ложиться.

Ну, извините, Семен Эммануилович, соли тут нет. Вот сейчас выпью и закушу арбузиком, а там посмотрим.

– Никогда не пей в чужой компании… А это первый любимый говорит, так и не ставший первым мужчиной. Помнишь, как он тебя оберегал, дурочку? Как он был нежен с тобой, помнишь? Он же не предполагал, что с тобой такая хрень может приключиться среди бела дня.

Вобщем, надо выпить, все-таки, своих двести граммов. Чтобы не думать. Они ведь тебе сейчас во главе с молодоженом мозги пытаются раздолбать. Причем, групповухой. Потом ты шелковая станешь. Вот навернешь свой стакан – мозги и отключатся. На подкорке будешь действовать – как покатит. Доверься ей, подкорке.

А помнишь, как вы в школе с подружками мололи языками, дескать, взрослым бабам не страшно, даже если изнасилуют – им терять нечего. Не страшно тебе сейчас, когда ты знаешь, что такое секс по любви?..

…Я пью свой стакан долго, маленькими глотками, не морщась. Борцы молчат. Даже молодожен. Он и клешню с моей коленки убрал. Водка бьет по башке молотком. Рауш-наркоз. Шикарно. Обвожу взглядом компанию. Ищу белесого. Мы, должно быть, с ним похожи сейчас… Не вижу я белесого. Вот арбуз вижу – яркий такой. И солнце вижу – когда оно зайдет, солнце?..

– Пойдем, я тебя уложу, – беспокоится молодожен.

Решился, все-таки. Пойдем, пойдем, сволочь. Я этот дом как свои пять пальцев знаю. И кочергу на камине в Ларискиной спальне знаю. Острую, Каслинского литья. «Основной инстинкт», бля…

– А давай я ее уложу.

Голос у луноликого глухой, почти неслышный.

Мужики взрываются хохотом:

– Отдай ему бабу!

– Он белой бабы не видел, уступи ему!

Даже белесый просыпается и смеется похрюкивая.

Ну вот, угадала. Не видел он русской бабы. И не увидит. Что ж, хороший вариант…

Луноликий выводит меня из кухни и плотно закрывает дверь. Я даже не запинаюсь о косяк – мышцы слушаются, значит, можно повоевать. Кстати, под Ларискиной спальней крыша пельменной, и это шанс… Борцы шумят на кухне. Ожили. Я вас понимаю, мальчики.

Луноликий на цыпочках идет в прихожую. Он только раз зыркает лисьими глазами. В них приказ: «Замри». Он так долго и бесшумно открывает замок, что я схожу с ума, я падаю – нельзя доверять подкорке…

Луноликий сует в руки сумку и выводит на лестницу.

– Идти можешь?

Не могу.

Но иду.

Оборачиваюсь, спрашиваю:

– Как тебя зовут?

– Даржи.

Вот теперь точно свалюсь.

– Сколько тебе лет?

Луноликий качается на кривых ногах и улыбается. Ничего хорошего в его улыбке нет – какие-то степи, мохнатые лошади, вонючие малахаи, кривые луки… – Пошла ты на хуй. Как же я вас, русских, ненавижу…

Из великого уложения монголов. XIII век.

«И если кто дернет за косу чужую рабыню или покусится на ее честь, тому положено сорок плетей…

И если кто дернет за косу или покусится на жену арата, тому отрубить руку…

И если кто дернет за косу или покусится на жену воина, тому рубить голову и всю добычу отдать хозяину…»

Марк Элгарт (Завхоз). Нью-Йорк :: …И земля не примет. (Рассказ домового)

– Ну да, домовой, так и чего? Вы вот считаете, если я домовой – так могу только с клопами или тараканами какими разговоры разговаривать, и с крысами за жизнь обсуждать, да? Не без того, конечно. Только вот у нормального домового всегда найдётся с кем и о чём поговорить, хоть и мелкие мы по наружности. Да, иногда с крысами, иногда с тараканами, иногда с ещё гадостью какой, с людями, как ты, к примеру. Это ведь только вы, люди, считаете, что мы домовые в запечном углу сидим, ничего дальше котелков не видим, а мы всё замечаем, только не говорим никому. И молчим мы до времени – потому как не всё вам, людям, знать положено.

Вот про графа вашего, зубастого, что ты мне рассказывал, к примеру. Нет, я ничего такого сказать не хочу – может, он и по стенам ползал, может, и в туман превращался – спорить не буду, нежить она всякая бывает: Акулина та же – ведьма – ещё и не то умела, да и я, если приспичит, тоже могу по мелочи в кого-нибудь перекинуться, дурацкое дело нехитрое. Но вот в то, что он полтыщи лет покойником пробыл и красавчиком таким же, как при жизни остался – не поверю. Упырь – он упырь и есть, хоть граф какой, хоть девка простая без чинов. Вот та же Варька к примеру… История давняя и страшная, но если не я – кто ж тебе ещё расскажет?..

– Итак, было это… Когда у нас крепостным волю дали? Ну, вот, аккурат через два года после того. Лет сто тридцать назад выходит, а как будто вчера, да. Отец, значит, Варькин – Степан Алексеевич Сапожников – крепкий мужик был. И умом бог не обидел, и руки на месте, да и хозяйство у него было богатое. Ещё когда крепостным был, уже тогда сам батраков держал, и деньги у него водились хорошие. Сам барин, Фёдор Ильич Танайский, его очень уважал. И домовой у него хороший был – Сенька, дружок мой.

Понятно, что мужик Степан Алексеич строгий был, ну да в таком хозяйстве без этого никак нельзя. Но и отходчивый, тут я врать не буду. То есть, всё хорошо: дом – полная чаша, жена – красавица, дети – душа не нарадуется.

И вот надо же, такая напасть…

Детей у Степана Алексеича двое было: дочь младшая Варька и сын Иван. Ивану тогда уже лет двадцать было, здоровенный парень. Что работать, что веселиться помалу не умел – всё за троих. Как на улицу с гармонью выйдет, так все девки сбегались. А уж если с кем подерётся, дело-то молодое, не без этого, так того неделю потом отхаживают. Сестру любил – спасу нет. Кто на неё косо глянет или шутку какую не по делу отпустит – всё, пропал человек.

В ту пору Варьке лет шестнадцать-семнадцать было. Красавицы такой у нас отродясь не видывали, прямо загляденье. Все деревенские парни по ней с ума сходили, но Ивана опасались, потому озорства себе никакого не позволяли. А Варька как из дому выйдет, глазищами своими чёрными как глянет, так прямо насквозь прожигает. Да, что там говорить, я-то женщин описывать не мастак, а Варьку – её видеть нужно было, не расскажешь.

Так бы, может, они и жили б, но, как говорят, сколько верёвочке ни виться, а конец один. Да ведь и история-то вышла – глупее некуда, у нас такие раньше на каждом шагу случались. К барину нашему Фёдору Ильичу из города на побывку сын приехал. Пётр Фёдорович, барин, значит, молодой. Тоже парень видный, у них в роду все такие, да к тому же ещё офицер. Как пронесётся на коне своём по деревне в форме, а то и просто в белой рубахе, так просто земля дрожит и дух захватывает. Ну и, то ли от скуки, то ли от тоски по жизни столичной, то ли ещё от чего, но положил он глаз на Варьку. Это всё вроде бы и ничего, Иван и поздоровее кавалеров, чем барин молодой, одной рукой через овин перебрасывал, да и сами Сапожниковы теперь люди вольные были, достатком могли и с Танайскими померяться, но только и Варьке, видать, Пётр по сердцу пришёлся. А если дело такое, то ведь девка – не собака, на цепи не удержишь.

А время-то идёт, и люди уже замечать начали, что толстеет Варька, и явно не от молока и свежего воздуха. Многие в открытую посмеиваться начали, а пуще всех те ухари, которым Иван в своё время за Варьку рёбра пересчитал. Тот же мрачнее тучи ходил, повезло Петру, что ещё до Варькиного позора он снова на службу отправился, а то, видит Бог, точно взял бы Иван грех на душу – удавил бы барчонка.

На Степана же Алексеича как затменье какое нашло. Зверем на всех глядел, с людьми не здоровался, а батраков своих колотил почём зря, да и сам работал, как проклятый. А потом вдруг сорвался. Иван в ту пору как раз в город с товаром поехал, а то разве бы допустил такое? Выгнал Степан Алексеич дочку свою из дому, иди, мол, к кобелю своему, а семью не позорь. Ну а девке-то куда податься? Пошла в имение к Танайским.

Да только и здесь не повезло ей. Фёдор Ильич, может быть, и оставил бы её прислугой в доме – эка невидаль, в былое то время по полдеревни байстрюков хозяйских бегало, да вот, как на грех, его в ту пору тоже дома не оказалось. В отлучке был, по делам поехал. А Матрёна Тихоновна, жена его, баба злющая была, как сорок чертей, она-то Варьку и прогнала. Мол, нечего тебе, потаскухе, на сына моего единственного напраслину возводить. Небось, с пастухами нагуляла, а теперь с князьями породниться хочешь?!

Ушла Варька, не вынесла такого позора.

Иван, как из города вернулся, узнал про всё это, так прямо, словно с ума сошёл. На отца с вилами кинулся, да спасибо, люди растащили, не допустили греха такого. Ушёл Иван из дома, у друга своего Серёги Лештакова жил, а затем и свой дом ставить начал на другом конце деревни. Поначалу бросился, было, Варьку искать – да где там, места у нас глухие.

Где Варька всё это время была – неизвестно. Я, правда, думаю, что у старухи Акулины в лесу жила. Была тут у нас такая, я уже поминал про неё. То ли ведьма, то ли ещё что, они ведь любят покинутых привечать. Да кто у нас, у домовых, спрашивать будет?

Ну, не будем гадать, а только по снегу пришла она снова в дом к отцу. С ребёнком уже. Кто видел, говорят, пацанёнок – ну, просто вылитый Пётр Танайский. А Степан Алексеевич в то время сдал, пить стал сильно, но хозяйство всё ещё держал крепко. Вот, видать, и попалась она ему под пьяную руку. А с пьяного что взять? Побил он её и прогнал снова. Ночью, в лес, зимой. Наутро проснулся, одумался, – дочь, всё-таки, и внук, не чужие – послал людей за ними вослед, да поздно было.

Нашли Варьку недалеко от деревни. На ели она повесилась. Верёвку поясную сняла, через ветку перекинула и готово. Ребёночек тоже рядом лежал в сугробе. За ночь его снегом занесло, случайно нашли, да вот только помочь ему уже ничем нельзя было.

Как в деревню обоих принесли, как увидел их Степан Алексеевич, так умом и тронулся. Пока обряжали, пока отпевали, ни на шаг от гроба не отходил. И день, и ночь всё сидел с ними рядом, всё у дочки прощения просил, плакал, волосы рвал на голове – да что толку? Сделанного не воротишь.

А перед самыми похоронами вообще препоганая вещь вышла. Сенька рассказывал, что только собрались гроб с Варькой и ребёночком из дома выносить, как, откуда ни возьмись, кошка, чёрная, как чёрт в полночь, вдруг, прыг – и через Варьку перескочила. Откуда взялась, бес её знает, да только известно, что нет хуже приметы, чем если кошка через покойника перепрыгнет.

Ну, да ладно. Понесли их хоронить. Самоубийц, как известно, на кладбищах не хоронят, грех это великий считается. Но Степану Алексеевичу в то время ни земные, ни небесные законы не писаны были. Он на священника отца Григория надавил, уж не знаю, как и настоял, чтобы Варьку с сынком рядом с бабкой, матерью Степана Алексеича, похоронили. Хоть и не дело это, но перечить ему никто не стал. Уж больно страшен был тогда Сапожников, да и Иван его поддержал.

Погода в тот день выдалась – хуже не бывает. Небо серое, снег, ветер, да ещё и холод собачий. Отец Григорий молитву свою быстренько прочитал, родственники с Варькой простились и стали гроб в могилу опускать. Да не тут-то было.

Как только гроб земли коснулся, стали верёвки убирать, тут всё и случилось. Неизвестно, что за сила – Бог ли, чёрт ли, – но не приняла земля Варьку. Едва первую лопату земли на крышку бросили, гроб, как на пружине какой из могилы-то и выскочил. И не просто выскочил, а так, что крышка, гвоздями прибитая, в сторону отлетела, а сама Варька в гробу уселась. Мёртвая. Пятаки с глаз её упали, и они раскрылись, глаза-то. Люди говорили, ничего страшнее этого мёртвого взгляда не видали.

С минуту все молчали, слова никто сказать не мог. Потом бабы заголосили, и ну бежать с погоста. Мужики-то, те хоть тоже перепугались до полусмерти, но остались на месте, в кучу сбились и смотрели. Отец Григорий весь на глазах с лица сошёл, крестится стоит, да «Сгинь!» шепчет. Только Степан Алексеич, как ни в чём не бывало, к гробу подходит, дочку мёртвую по волосам гладит и что-то на ухо ей шепчет, как маленькой, будто успокаивает. Потом уложил её обратно в гроб, как уж ему удалось её мёртвую-то на морозе распрямить, не знаю, снова сверху крышкой прикрыл и по-новой заколотил. После того попросил мужиков ему помочь гроб обратно в землю опустить, да те, понятно, стоят, глаза в сторону отводят, не шевелятся. Кому охота с таким-то делом связываться?…

Тогда Иван вышел. Подхватили они с отцом Варькин гробик и начали потихоньку в могилу опускать. Но ещё и на половину не спустили, как тот снова из земли, словно пуля, вылетел – гвозди во все стороны, перевернулся. И Варька из него вместе с дитём своим вывалилась прямо в снег. И оба пялятся своими мёртвыми глазюками.

Тут уж даже самые смелые мужики отшатнулись, а Степан Алексеич дочке своей, как девчонке малой: «Варенька, ты уж мне не балуй, лежи спокойно, родненькая, а то мороз на улице, внучека мне простудишь…» Отец Григорий, хоть и поп, конечно, но мужик крепкий был. Себя в руки быстро взял и сказал мужикам другую могилу за кладбищенской оградой долбить. Те за дело взялись, да ведь земля-то мёрзлая, работа не идёт, ещё и руки у всех от страха трясутся. К тому времени бабы со всей деревни сбежались, стоят в стороне и голосят, что, мол, конец света настаёт, раз уж мёртвые из земли выпрыгивать начали.

Худо-бедно, а выдолбили Варьке новую могилку. Неглубокую, правда, а так – в половину настоящей. Иван с отцом Варьку и ребёнка её снова в гроб уложили, крышку заколотили и до новой могилы донесли.

Когда они её в землю опускали, тишина стояла мёртвая. Люди и вздохнуть боялись – а ну как снова?.. Однако ничего – обошлось. Так же тихо закидали гроб землёй, крест поставили и начали расходиться, когда ещё один случай вышел.

Серёга, Иванов друг, первым это заметил. Над могилой Варькиной туча ворон – штук триста, не меньше – кружилась. Молча. А где это видано, чтобы вороны в стае молчали?

По дороге в деревню кто-то предложение выдал, что нелишним было бы Варьке в сердце кол забить, мало ли что после таких похорон случиться может? Да только Иван на того мужика так глянул, что тот чуть было своим же языком не подавился. И отец Григорий сказал, что ерунда это всё и суеверия. Батюшка наш человек учёный был – он, перед тем как в семинарию пойти, в Казани в университете почитай целых полгода обучался.

Ну вот, значит, похоронили Варьку с дитём её безвинно погибшим, поминки справили, и долго бы ещё по всей деревне одних и разговоров было, что о похоронах тех проклятых, да только новая напасть – волки в окрестностях объявились.

Волки-то они и летом животные малоприятные. Нас, домовых, они, правда, не задевают, а леших так и вообще – слушаются, но всё равно дел с ними лучше не иметь. А зимой, с голодухи, они и в деревни забредают, и на людей, бывает, кидаются.

Так вот и отца Григория задрали. Батюшка, хоть был человек учёный и лицо духовное, а выпить был совсем не дурак. Он как-то после вечерни в церкви с дьяконом слегка подзадержался. Дьякон Афанасий остался в ризнице ночевать – идти куда-либо ввиду сильного подпития был не в состоянии. А батюшка церковь запер и пошёл к попадье.

Да только недалеко он ушёл. Бабки его утром у церкви нашли всего в крови, с перегрызенным горлом. Волки эти какие-то странные попались: не только горло, но и сердце ему выгрызли, а больше ничего не тронули. Так, руки слегка покусали…

Старый барин Танайский и сын его – тот снова погостить приехал, а как про Варьку узнал, переживал сильно, – так вот, барин с сыном мужиков собрали и облаву устроили. Дюжины полторы волков подстрелили, Петра Танайского шальной пулей зацепило, не опасно, правда. Доискиваться, кто молодого барина ранил, не стали. Да и чего искать, когда всем и без того ясно. Однако видать, посовестились Танайские, спустили это дело Ивану с рук. Барин старый по большому счёту человек неплохой, справедливый был.

Ну, волки волками, а подозрительные раны отца Григория многим в деревне покоя не давали. Не видали у нас ещё таких волков, которые в зимнюю стужу, от лютого голода одно бы только сердце у человека выгрызли. И начали ходить меж людей разговоры, что и не волки это вовсе, а Варька Сапожникова пошаливает. Что до меня, так это и сразу ясно было, а в скором времени убедился я совершенно точно.

Как говорилось уже, Сенька, дружок мой, в ту пору как раз у Сапожниковых обитал. А как беда эта самая у Степана Алексеича приключилась, так и работы у Сеньки прибавилось. Ведь если человек за домом не следит, то все заботы на нас домовых ложатся. Сенька изо всех сил и выбивался, чтобы дом в порядке содержать. Очень он уставал и иногда ко мне в гости наведывался отдохнуть. Ну и я ему тоже время от времени визиты наносил. Сидели мы с ним обычно на чердаке, всё за жизнь разговаривали, хозяевам косточки перемывали, ну и выпивали, конечно, не без этого.

Вот так однажды взял я литр первача – и к Сеньке в гости. Сидим мы с ним на чердаке у трубы, пьём помаленьку и болтаем о всяком разном, но потихоньку, чтобы хозяева не услышали. Хотя Степана Алексеича можно было не опасаться – он в то время и на человека-то не был похож. Волосищами оброс, не мылся, рубахи не менял – всё сидел за столом, да сам с собой разговаривал. Но ведь не один он жил, жена его, Елена Сергеевна, всё ещё при нём оставалась. Хорошая баба была, только запуганная. И раньше слова поперёк мужу сказать не могла, а теперь, когда Степан Алексеич умом-то тронулся, и вовсе его как огня боялась.

Сенька в своё время дырочки в потолке провертел, чтобы видеть, чего там хозяева внизу делают, нельзя же их без присмотра оставлять. И вот мы с ним наверху самогон пьём, салом закусываем, да за Степаном Алексеичем с Еленой Сергеевной в дырочку наблюдаем. Старший Сапожников, как обычно, за столом сидел и чего-то себе под нос бубнил. Зрелище, я вам скажу, не из приятных. Крепкий мужик Степан Алексеич был, а за последнее время словно постарел лет на тридцать. Седина появилась, плечи обвисли, глаза блестят, голос, как у больного пацана – по всему видно, что доходит человек. Сидит у стола, с Варькой разговаривает, прощенья, видать, просит и плачет. Елена же Сергеевна в углу у лучинки шьёт что-то. Ткань светлая, так и не поймёшь сразу – то ли простыня, то ли саван, но уж точно, что не платье свадебное. Грустная картина, одним словом. Уж на что я домовой бесчувственный, можно сказать, бездушный, а и то мне жалко их стало. Правду люди говорят: как сам себя человек накажет, так никто его наказать не сможет.

Мы с Сенькой уже пол-литра уговорили, когда меня будто мороз по спине продрал. Мы же, ну, нечисть всякая, друг друга за версту слышим, но здесь чую – что-то не то. Не леший и не ведьма рядом, а что-то во много раз страшнее и опаснее. Такому и домового придушить, что раз плюнуть. Смотрю, Сенька тоже занервничал, почуял, значит.

И вдруг слышим, возле дома бродит кто-то. Тихо-тихо так по снегу переступает, но к самому дому пока не подходит, опасается. Мы с Сенькой к чердачному окошку подобрались и выглянули. Видим – стоит недалеко от дома какая-то фигура в белом и что-то к груди прижимает. Но стоит к нам спиной и в тени, на свет, что из окошка падает, не выходит.

И тут нас как обухом ударило – это ж Варька, Степана Алексеича дочка, с дитём своим к родителям пришла. Вдруг фигура покачнулась и в пятно света попала. Видим: точно Варька, да только и не она уже это вовсе. Смерть никого не красит, а уж от Варькиной-то красоты и вовсе ничего не осталось. Всего-то с месяц – полтора, как её похоронили, да и погода стояла морозная, но страшнее рожи я в жизни не видел и не увижу. Волосы свалялись, что твоя солома, а местами и повылазили так, что проплешины видать. Вместо глаз – ямы чёрные, а в них огоньки горят злющие-злющие, того и гляди, иглами раскалёнными проткнут. Рот провалился, губы сгнили, зато зубищи, как у волка. Кажется, может она клыками своими камни разгрызать и наковальнями закусывать.

Стояла она босиком в снегу в одном саване и ребёнка своего помершего к груди прижимала. Да и ребятёнок-то подстать мамаше, второго такого уродца не найдёшь. Мордочка синяя, как купорос, вместо глазёнок угли багровые и полный рот зубов – это у новорожденного-то! – тонких и острых, будто швейные иглы. Стоят они так и на дом родительский смотрят. И во взгляде такая злоба, такая ненависть, такой голод дикий, что даже у меня душа, если и есть, то в пятки ушла.

Потом Варька, как почуяла что, принюхиваться начала. И вдруг как глянет прямо на наше окошко. Взгляд её словно штыком ледяным нас с Сенькой проткнул. И вдруг оскалилась она зубами своими страшенными и кулаком нам погрозила, мол, и до вас, мелюзга, доберусь, дайте время. И детёныш её тоже кулачком своим сморщенным в нашу сторону помахал. А на пальчиках его когти, как у дикой кошки.

Нас с Сенькой будто к полу гвоздями присадило, стоим – ни живы, ни мертвы, шелохнуться боимся. Варька же ещё с минуту поторчала, попялилась на окна дома Степана Алексеича и шмыгнула, как тень, в сторону кладбища.

Стояли мы с дружком в столбняке, а потом будто отпустило нас что-то, рухнули на пол, как подкошенные. Тут уже и самогон не помог – всю ночь в обнимку просидели, да зубами простучали.

Наутро оно всё, конечно, не так страшно было, да и работы поднакопилось, но ближе к ночи начал нас мандраж пробирать. Сидим мы снова на чердаке, самогон глушим и покойницу ждём. Охота, она ведь пуще неволи. Страшно, а интересно.

И всё как прошлой ночью – Степан Алексеич со свечкой за столом разговаривает, Елена Сергеевна в углу что-то шьёт, а мы на чердаке сидим и Варьку поджидаем.

Только в этот раз поздно мы её услыхали. Проглядели, потому как боялись на неё вновь трезвыми-то глазами глянуть. Так мы самогоном увлеклись, что прослушали эту бестию.

Вдруг, видим в дырочку: дёрнулся Степан Алексеич на лавке и к двери прислушиваться начал. Слышим – скребётся кто-то под дверью, будто собачонка, которую в январский мороз на улицу вышвырнули.

Хозяин к двери подошёл и спрашивает: «Кто там ещё? Кого в такую стужу по улице носит?» А Елена Сергеевна аж вскинулась вся – видать почувствовала что-то, мать всё же.

А с улицы Варька жалобным таким голоском: «Это я, доченька ваша – Варя. Пустите нас в дом погреться, а то внучёк ваш на морозе застывает, плачет, к дедушке просится». И вслед за её словами с улицы плач детский еле слышный раздаётся.

Елена Сергеевна, как тигрица, в мужа вцепилась, чтобы не пускал он отродье адское в дом, не усугублял и без того вины своей. Но ведь тот как рявкнет на неё: «Что ты, дура старая, несёшь? Я ж её, дочь свою, два раза из дому выгонял, она через это и смерть свою приняла. Так неужто я её и в третий раз выгоню? В уме ли ты, баба?» Елена Сергеевна цепляется за него, объясняет, что не Варька это, а покойница, или того хуже – сам дьявол явился за душами их грешными. Тут Степан Алексеич не выдержал и шваркнул жену по уху кулаком, да так, что та в угол отлетела: «Мне, – говорит, – плевать, мёртвая она или живая. Я её убил, я за это и ответ держать буду! Паду в ноги дочери своей, покаюсь, прощенья попрошу – авось смилуется, простит». Сказал так, подошёл к двери, щеколду отбросил, засов отомкнул и двери отворил: «Входи, доченька!».

И она вошла. Во всей своей замогильной красе. Не стану я её описывать, скажу только, что мало чего я в своей жизни более ужасного видел, чем мёртвая Варька Сапожникова, стоящая в чёрном дверном проёме и прижимающая ребёнка к груди. Елена Сергеевна лишь охнула, сползла на пол и попыталась до крышки погреба добраться, спрятаться, наверное, хотела.

Степан же Алексеич на колени перед дочкой бухнулся и ну биться головой об пол. «Прости, Варенька, – бормочет, – прости, родная»… Варька же всех мёртвым огненным взглядом своим обвела, и вдруг как швырнёт детёныша своего через всю комнату. Мы даже сперва и не поняли в чём дело, пока не увидели, как ребёнок её окаянный зубищами своими в Елену Сергеевну вцепился. Та уже и крышку поднимать на погребе начала, да замешкалась что-то. Сама же Варька руки ледяные свои отцу на голову опустила и добрым таким, тихим голосом говорит: «Ладно вам, папенька, чего уж…», и вдруг быстро, словно гадюка, склонилась над Степаном Алексеичем и впилась зубами ему в шею чуть пониже затылка.

В этот момент то ли от боли, то ли ещё от чего, но сознание к старшему Сапожникову возвратилось. Закричал он дико, вскочил и попытался Варьку с себя сбросить. Да не тут-то было. Она как клещ, как пиявка болотная, к шее отца присосалась, руками в лицо впилась, со спины ногами охватила и оседлала, словно жеребца. Он уж и так её колотил и сяк, и на пол валился, и об стенку бился – ничего не помогало, а ведь мужик был хоть и сдавший сильно, постаревший, но всё ещё сильный до ужаса. А Варьке всё нипочём. Только хохочет и подбородок отцовский кверху задирает, чтобы, значит, ударить поудобнее. И ударила.

Когтистой лапой своей в момент вспорола отцу горло так, что кровь из него струёй ударила. Степан Алексеич захрипел, выгнулся и на спину повалился, а покойница кошкой из-под него вывернулась, упала сверху и начала зубищами горло его раздирать на куски с рычанием и чавканьем.

Пацан Варькин с Еленой Сергеевной уже заканчивал. Будто волчонок, въелся он когтями и клыками в грудь упавшей навзничь старухи, пытаясь добраться до сердца. Мать Варькина хоть и жива ещё была, но в глазах её уже зажёгся огонёк безумия, и она лишь тихо смеялась, глядя, как внук её мёртвый старается разорвать бабушкину грудь. Наконец и она затихла.

Некоторое время в комнате ничего слышно не было, кроме причмокивания, чавканья и всасывания, да ещё Степан Алексеич ногтями в конвульсиях по полу скрёб. А в завершении кровавой трапезы вырвали Варька с ублюдком своим сердца у деда с бабкой и сожрали.

Наконец, поднялась Варька с колен, взяла отпрыска своего на руки, поклонилась с издёвкой последний раз отчему дому, недобро зыркнув на образа, и, баюкая сыто урчащего на мёртвой груди младенца, исчезла в морозной вьюжной тьме. Но она вернулась. Видать не все долги она раздала, расправившись с отцом.

А всё ведь дурость ваша человеческая. Нашли ведь Сапожниковых наутро, нашли. И уж чего яснее, что рядом упырь бродит, так нет, – решили и на этот раз на волков или татей заезжих вину свалить. Ведь понимали все, что никакие это не разбойники и не волки, а всё равно, как дети малые, даже себе боялись признаться в том, что страсть такая в округе завелась.

Ну, а пока мужики бороды чесали да кряхтели, пока бабы их выли, покойников оплакивая, пока парни землю заледеневшую на краю кладбища долбили, неподалёку от страшной могилки, чтобы похоронить скорее невинно убиенных, Варька времени не теряла. И уже на следующую ночь нанесла новый удар.

Барин старый, Фёдор Ильич, в ту зиму частенько в город ездил, вот и в тот раз в отлучке был. Должен был засветло вернуться, да возвращаясь, видать, припозднился. Что тому причиной – то ли лошадь расковалась, то ли у знакомых засиделся, но застала его темнота верстах в двух от усадьбы. Барыня и сын её знали уже, что с Сапожниковыми приключилось и места себе не находили. На Варьку они, понятно, не грешили, а думали на волков. Шибко образованные были, чтобы к сердцу своему прислушаться, но троих мужиков дворовых с ружьями послали старому барину навстречу. Когда те уже со двора выезжали, сквозь ворота усадьбы одна из пристяжных кобыл из упряжки Фёдора Ильича ворвалась. Глаза бешенные, морда в мыле, правый бок разорван аж до рёбер, и с него шкура лохмотьями свисает. Тут уж не только те трое, но ещё четверо мужиков во главе с Петром Фёдоровичем на коней вскочили и рванулись галопом барина спасать. Далеко, правда, скакать было не нужно. Всего в полуверсте от усадьбы нашли они и сани барские, и коней. Коренному и второму пристяжному Варька так лихо брюхи вскрыла, что все кишки на снег вывалились. Кровищи вокруг было, как на бойне. Да что я говорю, – бойня это и была, самая, что ни на есть. Мишка, кучер барский, тут же рядом, у перевёрнутых саней лежал. И ему она горло с сердцем, как и остальным, выгрызла. Тут она верна себе осталась. А вот с Фёдором Ильичём, свекром своим неудавшимся, она по-другому обошлась.

Сначала его сразу и не нашли, видать, попытался Фёдор Ильич жизнь свою спасти и побежал в лес, как только увидал перед санями мёртвую Варьку с внучком своим зубастым. Да разве от такой убежишь… Если по следам судить, то там где он пять шагов делал, она один лишь раз прыгала, как лягушка какая-то. И полусотни метров не прошли, как наткнулись на то, что от старого князя осталось. А осталось от него немного.

Двоих мужиков из дворовых прямо наизнанку выворачивать начало. Фёдору Ильичу Варька не только сердце с горлом вырвала когтями и зубищами своими, а вообще на куски разорвала. Не спасла ни одежда, ни доха меховая – вспорола его Варька от шеи до середины живота. И, словно издеваясь, внутренностями Фёдора Ильича украсила небольшую ёлочку, как под Рождество, растянула кишки в гирлянды, особое место уделила сердцу и печени. Голову же князю она и вовсе напрочь оторвала и на вершину дерева насадила навроде Вифлеемской звезды. И в глазах, и во всём лице Фёдора Ильича кроме боли и ужаса застыло ещё и безмерное удивление, мол, как же это так…

Хоть мужики и крепкие были, и не робкого десятка, но тут растерялись – стоят, что делать не знают. Пётр же стал белее снега, но не зря всё же боевой офицер – приказал на коней садиться и срочно в имение возвращаться, чтобы потом народ собрать и облаву на Варьку устроить. Мужики стоят, мнутся, в имение возвращаться не спешат – понимают, куда теперь Варька направится, и не горят желанием с ней ночью нос к носу в усадьбе столкнуться. Но тут Пётр на них так рявкнул, что те, хоть и через силу, но на лошадей позалазили и к дому Танайских поскакали.

Уже на подъездах к усадьбе поняли – опоздали. В воротах привратник Сашка лежал. Его, когда барина выручать поскакали, оставили дорогу перед имением с фонарём освещать. Тот фонарь и сейчас рядом лежал, не потух даже. Сашку Варька просто зарезала, не глумясь – не он её целью был на этот раз, да и голод свой она уже, видимо, слегка утолила.

Визг стоял во дворе – жуть. Девки дворовые, да приживалки барынины в толпу в углу сбились, все расхристанные, и вопят, не переставая, но почему-то не убегают – то ли ноги от страха отказали, то ли голову от ужаса потеряли и не понимают, что спасаться надо. Управляющий барский Василий посреди двора сидит, лицо разорванное окровавленное руками зажал и по-бабьи в тон с девками воет. В общем, столпотворение полное и светло почти как днём, потому что свет во всех окнах барского дома горит, да ещё и мужики с факелами прискакали. А из дома тоже крики доносятся, и почти невозможно в этих истошных воплях голос старой барыни узнать. И ещё смех. Жуткий, замогильный, яростный. От хохота этого нечеловеческого у людей и вовсе душа в пятки уходит.

Пётр начал на мужиков орать, чтобы в дом шли барыню выручать, но те словно к месту приросли и по всему видно, что, хоть режь их, хоть огнём жги, а в тот дом проклятый ни в жисть они не сунутся. Плюнул тогда Пётр, из седельной кобуры пистолет выхватил, палаш офицерский обнажил и на помощь матери кинулся. Но тут и сама Варька с княгиней Танайской появились.

Со звоном разлетелись стёкла в высокой двери, ведущей на балкон второго этажа барского дома. И сквозь тучу блестящих осколков Варька вытащила за собой упирающуюся княгиню. На Танайскую смотреть было немногим легче, чем на саму Сапожникову. Лицо всё в синяках и уже в крови, рубашка ночная порвана в клочья, седые волосы растрёпаны, как у самой настоящей ведьмы, один глаз вырван, а левая щека располосована до кости. Она ещё кричала, но уже сошла с ума, и крик её странным образом гармонировал с торжествующим Барышным смехом.

Сама же Варька выглядела настоящей победительницей. Разумеется, с ночи в доме Сапожниковых красивее она не стала, но появилось в ней что-то горделивое, что внушало, если не почтение, то уважение. Детёныш её, как ловчая птица, примостился на материнском плече.

Всё смолкло. Несколько девок, как только глянули на Варьку с барыней, так сразу в обморок и грохнулись, а остальные застыли, как соляные столпы, раскрыв рты и не в силах отвести глаз от жуткой картины. Пётр стоял вместе с дворовыми – так и не успел войти в дом.

Издав очередной торжествующий вопль, Варька одним движением сорвала волосы с головы Танайской вместе с кожей. И как только раздался ответный, полный боли крик старой барыни, она мощным рывком, помогая зубами, оторвала княгине голову. И без того грязные, покрытые бурыми пятнами остатки Варькиного савана моментально стали чёрными из-за хлестнувшего фонтана. Несколько мгновений держала Варька оторванную голову княгини, напряжённо вглядываясь в единственный оставшийся глаз, а затем швырнула её к ногам бледного Петра.

Не успели люди внизу даже выдохнуть, как Варька с кошачьей грацией, нимало не заботясь о болтающемся на плече младенце, вскочила на балконные перила и спрыгнула во двор. Дворовые отшатнулись от неё, как камыш под порывом ветра, но они совершенно не интересовали Варьку. Внимание её было всецело приковано к одинокой фигуре, сжимавшей в побелевших пальцах клинок и рукоятку пистолета.

В тишине, такой, что было слышно, как поскрипывает снег под лёгкими шагами покойницы, Варька неспешно приближалась к замершему Петру. Тот, героическим усилием сбросив оцепенение, двинулся ей навстречу. Не доходя шести – семи шагов, князь и упырица остановились, пожирая друг друга глазами.

Как шелест осенних листьев, как скрежет ледяной крупы о зимнее оконное стекло, как шуршание пробирающейся по сеновалу гадюки, раздался тихий, совсем не злой голос Варьки:

– Ну же, любимый, обними меня, это ж я – твоя Варенька, али не признал?

Пётр задрожал – то ли от страха и ненависти, то ли от нахлынувших воспоминаний, но рука его начала медленно поднимать тяжёлый ствол пистолета. Варьку это не смутило, однако в голосе появились удивлённые, глумливые нотки:

– Неужели хочешь ещё раз убить меня, милый? – наклонив голову, с любопытством спросила она. – Разве не знаешь, что нельзя убить того, кого уже однажды убил? Посмотри, лучше, какого сынка я тебе родила И назвала в твою честь – Петенькой…

Детёныш на Варькином плече растопырил когтистые лапки и потянулся к Петру, жалобно воя: «П-а-а-апенька…». Гримаса ненависти и отвращения исказила лицо молодого князя: – Кровавая тварь! – бросил он в лицо Варьке и нажал на спусковой крючок.

Он не промахнулся. Ударом выстрела покойницу отбросило на пару шагов назад, отчего младенец пронзительно заверещал, словно попавший под тележное колесо заяц. Не сразу Пётр понял, что тот смеётся, а не кричит от страха. И только когда Варька поднялась со снега и, озадаченно обследовав большую рваную дыру в животе, укоризненно взглянула на князя, тот понял, что настал его последний час.

Взмахнув клинком, с яростным, отчаянным криком бросился князь на покойницу. Та лишь протянула руку ему навстречу, уверенная в своей силе, но тут же зло зашипела, когда палаш Петра напрочь снёс ей три пальца. Отступив, Варька упала, но, мгновенно перевернувшись, оказалась на ногах. Воодушевлённый успехом, князь рубанул ещё раз, но покойница уже не пыталась поймать клинок Петра, а лишь ловко увернулась от него.

Танайский поднял палаш на уровень глаз, направил остриё в сторону Варьки и многозначительно провёл левой ладонью поперёк горла. В ответ упырица издевательски заклацала зубами.

Как бы то ни было, при жизни Варька была всего лишь обыкновенной деревенской девкой, пусть и очень красивой, и не могла сравниться в искусстве фехтования со штатным офицером Танайским. Неудивительно, что ложный выпад князя она приняла за явную угрозу и, отклонившись в сторону, напоролась на завершающий замысловатую дугу клинок. Князь вполне мог лишить покойницу головы, если бы не детёныш, уютно устроившийся на материнском плече. Сталь палаша располовинила уродца, но удар поменял направление и смягчился – клинок всего лишь содрал лоскут гнилой кожи со скулы упырицы и срубил клок свалявшихся волос.

Младенец же, разлетевшийся на два равных куска, как ни в чём не бывало, что-то зло провыл матери, суча голыми лапками. Варька мельком глянула на посиневшего отпрыска, одна половина которого с ручонками и головой яростно колотила кулачками о снег, а вторая зло топала ножками, упрямо пытаясь встать, и лицо её превратилось в маску разъярённой гарпии.

Одним мимолётным неуловимым движением она оказалась за спиной Петра, и её когтистая рука впилась в непокрытые шапкой волосы князя. Тот попытался махнуть клинком назад, но Варька смогла перехватить руку Танайского. С нечеловеческой силой покойница вывернула её, и вслед за хрустом костей палаш упал в снег. Так же молниеносно Варька развернула к себе ошалевшего от боли князя. Губы Танайского шевельнулись в попытке что-то сказать упырице, но в этот момент обе её руки с острейшими когтями разорвали форменный мундир и по локти погрузились в грудь молодого князя.

Голова Танайского запрокинулась, лицо помертвело, а из уголка рта заструился ручеёк крови. Тело Петра ещё раз выгнулось на вытянутых руках покойницы и внезапно обмякло. Тогда Варька небрежно сбросила в снег труп князя и поднесла к своим губам кровавый ошмёток сердца. Откусив от него большой кусок, она швырнула остатки шипящей половинке младенца. Тот, довольно заурчав, запихнул дымящееся мясо в пасть и принялся жадно чавкать. Варька тем временем перевела злобный мертвящий взгляд на кучку дворовых, сбившихся в стайку у амбара. Нехороший это был взгляд – словно у волка, угодившего в садок для кроликов. Медленно, каждым шагом лишая крестьян остатков воли, упырица начала приближаться…

Но, то ли устала уже, то ли решила, что на сегодня крови достаточно пролито… Она просто остановилась невдалеке от замершей толпы, наклонила голову свою жуткую и аккуратно так, пальчиком погрозила, типа: «Смотрите, не балуйте тут без меня». А потом подхватила на руки обе половинки недовольно заворчавшего младенца и огромными скачками упрыгала в сторону кладбища. И этого хватило: у одной из баб выкидыш случился, а конюх барский поседел с перепугу. И то сказать…

Наутро снежок шёл – небольшой такой, тихий. Народец-то дворовый, он смелостью невиданной, как известно, не отличается, да и при любой храбрости – кто ж в таком проклятом месте оставаться захочет? Стали людишки скарб собирать, чтоб перебраться кто куда – кто по знакомым, кто к родственникам. Но дошла до людей весть, что Иван, брат Варькин, задумал что-то. И вот ведь люди: решили убегать – уносите ноги скорее, так нет, всей толпой остались в деревне – посмотреть, что дальше будет. Охота она, как известно, хуже неволи.

А Иван тем временем уже сани запряг, набросал в них инструмента разного и к кладбищу направился. И страшен он был тогда чуть меньше варькиного. Поседел за одну ночь, морщины глубокие лицо прорезали, а в глазах… Я даже не знаю, как сказать, но было во взгляде его то, что заставило мужиков держаться подальше, а баб галдеть потише. Так и проделали они путь к кладбищу: впереди Иван с непокрытой головой, ведущий на поводу запряжённую в сани кобылку, а шагах в двадцати за ним все односельчане.

Подошли к одинокой могилке за кладбищенской оградой. Сразу стало видно, что был тут кто-то недавно. Вокруг сугробы по пояс, а на самой могиле только тонкая снежная плёнка, будто раскапывали её только что. И то верно – раскапывали, только не собаки бродячие или медведь какой, загулявший не в сезон. Все прекрасно знали – КТО. И знали, кто крест тяжеленный с могилы вырвал и в сторону отбросил.

Иван же перед могилой на колени опустился и молиться начал. А может, не молиться – слов-то не разобрать было. Потом поднялся, крестным знамением себя три раза окрестил, перекрестил так же лопату штыковую и принялся копать. Лошадка его в это время всхрапнула и попыталась понести, но Серёга – дружок Иванов – её удержал, в уши подул успокаивающе и мешок из саней ей на голову набросил.

А Иван продолжал копать. Замёрзшая земля поддавалась на удивление легко, да и что удивительного-то – сколько раз её за последние дни с места на место перекидывали? Но даже с такой землёй пришлось Ивану повозиться, всё ж не лето жаркое. Поэтому через несколько минут тулуп он скинул, оставшись в тёплой суконной рубахе, и, пока лопата, наконец, не стукнула о крышку гроба, взмок не хуже, чем на летнем сенокосе.

Подхватил тогда Иван из саней лом, поддел им гробик сестрин и попытался из мёрзлой земли выволочь. Гроб – штука неухватистая, а если его ещё из могилы тащить… А народ стоит, глаза отводит. Тут Серёга – сначала сплюнул, потом перекрестился и отправился другу на помощь. Худо-бедно, но вытащили последнее Варькино пристанище из мёрзлого плена. Тут уж и Серёга в сторону отошёл от греха подальше, да и другие людишки за ним. Иван тоже побледнел заметно, но только насупился, челюсти покрепче сжал и топор мясницкий из саней достал. Подцепил он топориком гробовую крышку и откинул в сторону. Легко откинул, пара гвоздей в ней, может, оставались, но не держали уже совсем.

Варька ничуть не изменилась с прошлой ночи. Клыков и когтей, правда, видно не было, может, они только по ночам у неё отрастали, но красоты это ей не прибавляло. А вот буркалы у неё такими же и остались – огненными, ненавидящими. Иван, как наткнулся на этот взгляд, отшатнулся, но всё ж в руки себя взял: Сапожниковская порода – она крепкая.

А Варька зашипела сквозь стиснутые зубы, как сотня гадюк, и попыталась в гробу перевернуться, от света дневного спасаясь. И солнца-то не было особого, небо тучками затянуто, но, видать, даже этот неяркий свет приносил ей муки страшные. Не смогла – по всему, сила её дьявольская только по ночам действовала. И половинки детёныша, что в ногах у неё пристроился, тоже зашипели, забились.

Иван же, словно во сне, взял из саней приготовленные колья и тяжёлую киянку. Медленно-медленно приблизился он к гробу, наклонился и установил кол острый прямо напротив Варькиного сердца. Та снова зашипела, словно старалась ему сказать что-то, и замер упырихин брат. Но тут савраска его снова заржала и забилась. И как будто оцепенение спало с Ивана. С громким криком: «Прости, сестра!», поднял он тяжёлый молоток и ударил по колу.

Острый оструганный кол пробил Варькино тело с одного удара и упёрся в заднюю стенку гроба с глухим стуком. Упыриха вздрогнула, страшная судорога пробежала по её телу, и ногти заскребли по доскам. Тело покойницы выгнулось, как в нестерпимой муке, застыло. Иван же осел на землю рядом с домовиной.

Пару минут он просидел так, не замечая ничего вокруг. Потом очнулся, подхватил ещё два колышка поменьше и уже без всяких слов пронзил ими обе половинки ублюдочного упырихиного младенца. Потом поддел гроб ломом и вывалил его содержимое на снег.

Ни Варька, ни упырёныш её уже не дёргались, но Иван твёрдо решил довести дело до конца. Уперев остро наточенное лезвие лопаты в горло сестры, он одним сильным ударом снёс ей голову. Потом, подхватив топор, принялся за руки и ноги. Двигался он, как механизм, бездумно и монотонно. Не в первой ему было разделывать свиней или бычков каких: всё-таки, не горожанин изнеженный, у нас каждый пацан в селе знает, как скотину забивать и что с ней потом делать. Но, одно дело скотина, а другое… Некоторых в толпе наизнанку выворачивать начало, бабы-дуры заголосили было, но на них мужики прикрикнули – лучше б, мол, если б вас, верещалок голосистых, эта тварь замогильная раздирала? Иван тем временем с сестринским трупом управился и к упырёнушу приступил. Ну, тут-то быстро пошло: какие у того косточки? Не толще куриных.

Потом Иван – запасливый мужик, хозяйственный – принялся костёр складывать из сухостоя всякого и дровишек, их он тоже с собой притащил. Костёрчик получился так себе, небольшой, но большого и не потребовалось. Когда Иван разрубленные Варькины куски и ошмётки от детёныша её на кострище перетащил на руках, и облив маслом, поджёг, вспыхнули они ярким и чистым пламенем. Взметнулся костёр и погас, только пепел остался, и вороны вокруг закружились, но уже с нормальным граем, а не втихомолку, как давеча на похоронах. Не стало Варьки. Навсегда уже.

Иван же, не оборачиваясь на толпу, взял лошадку свою, мешок ей с головы скинул и ушёл. Вообще ушёл, даже в дом свой не заглянул больше. Никто с тех пор из деревенских его больше не видал. Слухи, правда, разные о нём ходили. Кто говорил, что в монастырь он дальний отправился, постриг принял и прославился необыкновенной святостью. Кто, наоборот – что подался он в люди лихие на Волгу и стал душегубцем известным и убивцем. Есть ли в том правда, нету ли – не знаю. Скажу только, что после того зимнего утра Сапожниковы в нашем селе закончились, как и не было никогда…

Вот, а ты мне говоришь: «Дракула-Шмакула»… Да разве потянет вампир какой-то румынский против нашего кондового родного упыря? А если упырь ещё и баба к тому же, то только и остаётся, что тихо молиться и под лавку прятаться – авось, минует.

Александра Тимескова. Санкт-Петербург :: Убийца беременных самок

Около восьми вечера одиннадцатого августа я вышла с работы и пошла к метро. Вечер был тёплым, и настроение моё, несмотря на усталость, приподнятым. На мне были отличные туфли: итальянские, бордовые, на высоком устойчивом каблуке – идеальная обувь для любого случая жизни.

Странное я заметила почти сразу, стоило сделать несколько шагов от крыльца офиса. Под ярким вечерним солнцем серый асфальт под ногами как будто шевелился, мельтешил, переливался, словно кипящая в кастрюле каша. Я пригляделась. По тротуару ползали крылатые муравьи. Большие и маленькие, разной формы и цвета. Сотни. Тысячи. Сотни тысяч крылатых муравьев.

Я стала вспоминать, что знаю о муравьях. Вспомнила, как бабушка на даче повязывала мне на голову платок, чтобы насекомые туда не попадали. Она называла их «невестами». Муравьиные невесты. Почему невесты?

Я шла к метро, стараясь шагать как можно аккуратнее, чтобы не давить ползающих по асфальту тварей. Но это было не так-то легко, они действительно были повсюду. Выбираешь место, куда поставить ногу: вроде ровный асфальт, ничего не шевелится. Ан нет, присмотришься – и вот уже поблёскивают на солнышке маленькие крылышки. Невесты, значит. Вспоминаю дальше, что читала. Крылатые муравьи появляются один раз в году, когда молодые самки выходят на поверхность земли, чтобы улететь подальше от основной семьи, основать новую колонию: зарыться в землю, устроиться в гнезде и начать рожать яйца. Первые несколько яиц самка съедает, из следующих получаются рабочие, которые приносят ей еду, и потом уже она рожает яйца разных членов муравьиной иерархии: солдат, строителей, пастухов для тли… Точно-точно. И каждая крылатая самка, если ей повезёт – не съедят птицы, не раздавят машины и не унесёт ветром в тартарары, становится, таким образом, праматерью целого муравьиного рода. И что же получается? Что они там сейчас все беременные целыми муравейниками?! У них там у каждой внутри, в тугом чёрном брюшке – миллионы маленьких жизней?

А я иду и каждым шагом давлю одну-две будущих матери.

Я остановилась. Что делать? Стою посреди Измайловского проспекта, дура дурой. Солнце светит, машины мимо едут, с чахлых деревьев, торчащих вдоль тротуара, сыплются муравьиные самки. С крылышками. Падают на меня, я, мотаю головой, пытаясь стряхнуть их с волос. Валятся под ноги и расползаются, бегут, чтобы скорее найти укрытие, спрятаться, зарыться в землю, быстрее обустроить свою нору и начать рожать. Но прятаться некуда, никаких нор нет – всё залито шершавым пыльным асфальтом. Они обречены, они и потомство, потому что угораздило их плодиться посреди города, в котором нет места ничему живому: ни земле, ни травинке, ни кустику – всё только для двуногих, и асфальт, и носящие по нему железные коробки.

Простите, муравьишки, вам здесь не место, здесь выживают только человеки. Но некоторых смерть находит ещё быстрее – их размазывают в неаккуратные мокрые пятна толстые подошвы моих бордовых туфель, красивых, итальянских, на высоких устойчивых каблуках. Под подошвой – две-три беременные самочки, ещё одна – под каблучком. Шесть жизней на каждый шаг. В среднем.

Так что делать-то? Не идти – невозможно, не ляжешь же здесь и не умрёшь посреди города. Да и ляжешь – ещё больше этих тварей передавишь. Идти – реально чувствуешь себя машиной смерти. И вдруг – о чудо! Появилась из-за угла маршрутка. Мерзкая, жёлтая и китайская, в тот момент она показалась мне посланницей свыше. Одним ловким скачком я запрыгнула в неё и угнездилась на синем пластмассовом сидении. Достала книгу и пристроилась прочитать десяток-другой страниц по дороге домой, и почти забыла уже о досадном геноциде, участником которого невольно стала сегодня. И тут чувствую – ползут. Ползут по моей голове.

Чёрт. Я дёрнулась почесать рефлекторно, а когда опомнилась, было уже поздно: на раскрытую белую страничку свалился искорёженный трупик. Чёрт. Но по голове опять поползли. На этот раз я была аккуратнее – и вот уже по моим пальцам передвигается, неуверенно пока перебирая ногами, крылатая муравьиха. Ну что же, скольких твоих сородичей я там передавила, лучше не думать – зато тебя я отвезу сейчас в волшебное место, открою тебе невиданные горизонты, и мы вместе совершим скачок в новую эру муравьиной истории. Доедем до моего дома, там, под окнами – большой парк, там я тебя выпущу, и ты обоснуешь свою колонию, вы пойдёте войной на местных Муравьёв, захватите всю территорию и станете величайшей династией за всю историю инсектоидов на планете Земля.

Люди в маршрутке смотрели странно, как я бережно подставляю ползающей твари то одну руку, то другую, и тихонько рисую ей блестящие перспективы ближайшего будущего. Но на людей мне было наплевать, ведь я везла спасённую чудом беременную мать, готовясь подарить ей целый новый мир. Короче говоря, мы доехали, я вылезла и, довольная, выпустила, порядком к этом моменту осмелевшую, муравьишку на газончик. И пошла домой, исполненная довольства и светлого чувства искупления.

А потом я прочитала в Интернете, что крылатыми в этот день бывают не только самки, но и самцы. И что самки вылетают не оплодотворёнными, а как раз, чтобы встретиться с самцом и от него, что называется, понести. И что самки – они такие большие и жирные, а та фигулина, которую я бережно тащила через весь город в маршрутке, боясь лишний раз пошевелить пальцами, на самом деле, самец – мелкий и тощий.

И таким образом получилось, что я просто оторвала какого-то несчастного от его родной стаи, утащила чёрт знает куда и наглухо лишила возможности не только завести потомство, но и просто банально поебаться. Очень грустно, знаете ли, товарищи.

Василий Вирт (Стройбатыч). Новосибирск :: Ловец снежинок

Обычно, сталкиваясь с необходимостью на неделю-другую снять комнату в чужом городе (не люблю гостиницы) и встречаясь с потенциальными сдатчиками, я старался тщательно отсеять из их числа всякого рода ебанутых. А в этот раз просто не было выбора – срочно приехал в Новосибирск по электронному письму, по которому невозможно было не приехать, денег и времени было немного, так что пришлось снять комнатёнку как раз у такого, с припиздью.

Странным он мне показался ещё при первом разговоре, ведь чего стоила хотя бы его внешность – костистое лицо с широко открытыми светлыми глазами, так широко, что, казалось, на веки просто не хватило кожи. Некоторое внимание приковывали так же и его уши – они были немного заострены кверху, да ещё и расположены почти горизонтально, что придавало его лысоватому черепу оттенок некой демонической стремительности. Возрастом сразу за сорок, тощий задрот-сибиряк, холостой и никем не работающий нищеброд, существующий за счёт сдачи одной комнаты своей поёбанной, но зато расположенной недалеко от метро двухкомнатной квартиры.

Окончательно утвердился в своих подозрениях насчёт его ебанутости я на следующее же утро. Зевая и шаркая, я вышел из комнаты, чтобы умыться и почистить зубы. И увидел, что в коридоре у входа стоит сутуловатый, одетый по всей форме молодой милиционер. Милиционер встретил меня цепким взором, им же обшарил, отпустил, а затем всё своё внимание переключил, к счастью, на стоящего перед ним и одетого лишь в широчайшие трусы хозяина квартиры, а ещё точнее – на его паспорт.

– Остров Николай Георгиевич, – прочитал милиционер вслух, и внимательно посмотрел хозяину в доброжелательное лицо, – интересная, хочу заметить, у вас фамилия. Ударение ведь на втором слоге? Или на первом? – Как вам будет угодно, – с лёгкой полуулыбкой промолвил оказавшийся Николаем Георгиевичем хозяин, медленно протягивая руку за паспортом, – как вам будет угодно.

Милиционер, однако, паспорта не выпускал. Я, миновав их, вошёл в ванную и через приоткрытую дверь невольно услышал продолжение их разговора: – Что же это вы, товарищ Остров, ведёте себя таким неприемлемым образом? Поступил на вас, что называется, сигнал. Что, дескать, вы оскорбили действием формирующегося гражданина. Точнее гражданку. Ещё точнее – группу формирующихся гражданок.

– Позвольте… Но это наверняка какой-то навет… Смею Вас заверить, что никакого оскорбительного действия я не предпринимал даже в помыслах. И уж тем более – в отношении чего бы то ни было формирующегося.

– А зачем же вы отобрали у девочек скакалку? Вчера, во дворе.

– Да причём же здесь оскорбление? И скакалку эту я вовсе не отобрал, а, как бы это поточнее выразиться, – выпросил у них.

– Тогда почему вы потом гнались за ними?

– Поверьте, я не «гнался за ними» – это как раз они гнались за мной – если считать по кругу – через всю планету. Максимальное отставание.

– Вопросы, кстати, пока задаю я, если не возражаете.

– А я разве что-то спросил?

– Вы спросили «причём здесь оскорбление». Хочу напомнить вам, что дети – это цветы жизни, и любое посягательство на них или их имущество должно рассматривать как оскорбление государства лично в целом и строго караться.

– Именно, именно. Лично в целом… Но ведь скакалку я им позднее отдал.

– Разрезанную на много частей?

– Исключительно из соображений безопасности. Ведь через отдельные кусочки этой скакалки тоже можно при желании фигурно прыгать, пардон – скакать. Если особым образом расположить их на асфальте. И обратите внимание – с гораздо меньшим риском запутывания и последующего падения!

Пауза. Затем голос милиционера:

– Вы на учёте где-нибудь состоите? Я имею в виду в каком-нибудь, например, диспансере или там…? Предупреждаю, что скрывать бесполезно, я ведь всё равно проверю.

– К сожалению, не состою.

– А почему к сожалению?

– Ну, как я понял, вы ожидали моего стояния на каком-либо учёте, и даже, в какой-то мере, надеялись на это. Мне не хочется вас расстраивать.

– Да поставить-то недолго на самом деле. Я про учёт. Сами же говорите – «максимальное отставание». И я, признаться, всё-таки подозреваю, что вы употребляете что-то. Очень уж вы выглядите странно. Очень странно.

«Это точно», – подумал из ванной я.

Стало слышно, как Николай Георгиевич Остров протяжно вздохнул, а затем молвил:

– Знаете, вчера, идя по улице, перед встречей со скачущими девочками, кстати, я видел возле ларька, торгующего газетами, неплохо одетого молодого мужчину. Он стоял, притулившись к дереву и проделывал вот что: одновременно мочился и исторгал рвоту. К левому его запястью была привязана маленькая коричневая собака. А было-то, между тем, всего одиннадцать часов утра. Вот это, господин силовик, выглядело по-настоящему странно.

Снова пауза. Затем голос милиционера: – Понятно. Что ж, думаю, что пройти небольшое обследование Вам всё-таки не помешает. Тем более, что жильцы подъезда давно уже жалуются на Ваши странности. Где у Вас тут телефон?

– Послушай, – громко сказал мне хозяин квартиры, входя где-то через полчаса ко мне в комнату, – мне тут надо с товарищем милиционером отъехать разобраться. Максимум недели на две.

Затем, уже гораздо тише он произнёс:

– Это просто какой-то служебный идиот, ничего не способный уловить в моих элементарных выкладках. Как таких туда берут? Надеюсь, что медицинские работники окажутся хоть немного адекватнее.

– Мне выселяться? – спросил я.

– Нет. Ты лучше вот что – поживи тут у меня, пока я всё улажу. Вернусь – сочтёмся. Только в моей комнате ничего не трогай и блядей, я тебя очень прошу, не води.

Я удивился, но отказываться не стал. Что ни говори, а жильё рулит. Николая Георгиевича увезли ровно на две с половиной недели, за которые в моей жизни и его квартире произошло немало событий, о которых можно было написать по отдельному, порой даже полупорнографическому рассказу. Скажу лишь, что Острова я всё-таки невольно обманул – по второму пункту его просьбы. Не то, что бы я постоянно водил в его квартиру шлюх, всё проще – та, которую я туда водил и ради которой вообще приехал, внезапно обрела эти самые признаки. Но не об этом.

Однажды я спьяну зачем-то навестил его в лечебнице, где за все сорок минут свидания он произнёс всего лишь две внятные фразы: «Такие вот делищи, мой хуйчатый друг», и «Ненавижу ёбаные спички». Всё же остальное, что он говорил мне в тот день, было нелепейшим, тягучим бредом Болезнь, судя по всему, прогрессировала.

Затем я сидел в вестибюле психушки, ожидая такси, и всё никак не мог уяснить, на что же, собственно, сдались Богу эти лишённые умственных сцепок хлипкие мясные конструкции, психи. Видимо, ему просто прикольно за ними наблюдать.

Через две недели лёг на землю первый снег, а Острова, без видимых улучшений, выписали домой.

Первое, что он сделал, войдя в квартиру – выбросил из квартиры все спички, которые нашёл. Этот поступок он объяснил тем, что в лечебнице его наказывали внутримышечными инъекциями расплавленной серы, которая, застывая в мятежных мышцах, при малейшем движении причиняла лютую боль.

– А среди больных считалось, – рассказывал мне Остров, что если серу тебе вколят внутривенно, то самому сердцу будет больно биться, а мыслям – витать.

– А спички-то причём? – спросил я.

– Они в теме, – ответил он.

Скорее всего, врёт. Кому может прийти в голову мысль колоть живого человека серой со спичек, да ещё и расплавленной. Бред.

После психушки он стал болезненно деятелен. Любимым занятием его стало высунуться чуть ли не по пояс в форточку, тихо и счастливо смеясь, и осторожно ловить снежинки, то пальцами, то губами. Он мог проделывать это часами, удивительным образом не простужаясь. Когда я посоветовал ему выйти для этого на улицу, чтобы упростить процесс, да и не вывалиться ненароком из окна, шестой этаж не шутка, он только небрежно отмахнулся от меня со словами:

– Это уже совсем не то будет. Чем выше – тем лучше.

«С чего у него так шифер-то покололо? – думал я, – ведь не пьёт же совершенно». Сумасшедший… Сшедший с общепринятого ума и идущий своей дорогой. Чаще всего это грязная, петляющая по замусоренной свалке тропинка. Но, как знать, может быть иногда эта недостижимая нормальным, запредельная дорожка по заснеженному и холодным солнцем озарённому хребту?

Странный момент – все сомнения в его ебанутости развеялись, однако жить с ним, деля жилплощадь, стало совершенно не страшно, а даже где-то наоборот. Что-то ведь меня держало так долго в этой небогатой конуре на Кропоткина, – ведь и дела свои я в этом городе уже закончил, обретя на всю жизнь ещё одну любовь, ещё одну печаль, а вот всё как-то неоправданно долго не мог себя заставить оттуда уехать. Очень почему-то не хотелось бросать Ловца одного.

А иногда (может быть это и есть та причина, по которой я продолжал находиться там), иногда в его бормотании мне слышалось то, что всё-таки выдавало в мутной водице его сознания сжавшийся в неделимую твёрдую точку, да, да – разум. Его разум, разум просветлённого сумасшествия, который силою своей, я часто и остро это ощущал, часто превосходил мой… Иногда я даже не выдерживал, хватал ручку и записывал, сколько успевал, его аритмичные, суматошные мысли, где, завёрнутая в тряпки рваного бреда, часто хранилась истина.

– Клоунистический похуизм налагает определённое вето на нормальность, ведь это своего рода маска, изнутри намазанная крепчайшим клеем – если оденешь её, то снять получится только с клочьями собственной кожи, поэтому-то я её и не надеваю – никогда… Пусть моё лицо кому-то не нравится, пусть даже оно не нравится мне самому – зато это моё лицо… Но я не об этом… Что ты там пишешь? Не прекращай, сейчас скажу что-то, как знать, важное… Ты молока купил? Нет? Нет, не записывай пока, важное будет дальше…. Вот сейчас. Знаешь, что меня поражает…. Знаешь что? Поражает, как это вы все, человечишки, не видите, а если видите, то не осознаёте…. Не осознаёте всей тонкости полупрозрачной, полупризрачной, тончайшей плёнки, которая каждую секунду отделяет тебя, меня и каждого от небытия, небытия, впрочем, в любом случае приближающегося… Вот как ты, да, лично ты умудряешься не чувствовать всей хрупкости жизни? Не чувствовать непоправимости всегда рядом витающего пиздеца? Ведь даже в летний солнечный день можно наткнуться прохладным пузом на нож или попасть на перекрёстке под грязный, глупо-беспощадный грузовик, либо удавят тебя девочки скакалкой, да мало ли что… Ты пишешь? Ну и дурак. Если ты не в силах этого почувствовать, то хули толку тогда писать… Что ты «всё понял»? При чём тут «быть осторожным и беречь жизнь»? Ведь не о постоянном страхе смерти я сейчас тебе говорю, нет…. А о светлом, слепом, полусвященном наслаждении каждой секундой несущейся сквозь нас, и нас вымывающей жизни, пусть даже такой нелепой и никчёмной, как у тебя, у меня… Ведь ты пойми, блядь, наконец, что ничего, ничего и никогда уже не вернуть.

Через неделю я всё-таки уехал. Смятый листок с этой записью – всё, что осталось от него, да и тот со временем вылинял, затёрся и пропал.

А где-то через полгода обстоятельства снова привели меня в столицу Сибири. Я вновь попытался заселиться к Ловцу, но открывшая мне старуха, без особых эмоций сообщила мне, что прошлой зимою Коля вывалился насмерть из окна.

Похоже, что снежинки всё-таки утащили его вниз, и иногда я даже вижу, как это случилось – тянулся, тянулся, смеясь, и тут дряхлая, годами и гнилью траченная рама поддалась, не выдержала, да и отпустила… Я вот всё думаю – поймал ли он тогда?

Автандил Какащенко. Витебск :: Кащеево счастье

Кащей радостно хрюкнул. Раскладная лопата наконец-то стукнула по бетонному покрытию.

– В лесу бетон! – заорал Кащей и, изгибаясь тощим телом, начал выплясывать первобытный танец удачливого охотника. Все началось в мае, когда копатель Кащей, более известный органам, как Игорь Владимирович Качин, обнаружил в глухом смоленском лесу подземный немецкий силовой кабель. Стальная нержавеющая оплетка, медный сердечник и толщина в руку наводили на мысль о нехилости задач, которые этот кабелюка должен был выполнять для Третьего рейха. Все лето черный археолог чувствовал себя обеспеченным папиком: за день из траншеи полутораметровой глубины удавалось достать двадцать кило чистой меди. На «медные» деньги были приобретены старая шестерка и металлодетектор «Минилаб» с глубинной катушкой. Кащей подумывал нанять пару подсобников из местных, но воспитанная полукриминальным хобби осмотрительность и природная жадность не позволили ему сотворить явную глупость.

И вот бетон. Посреди богом забытого леса. Обнаруженные при помощи «Минилаба» совершенно целые вентиляционные решетки наводили на мысль, что бункер (да-да, бункер!) не обследовался ни армейскими спецами, ни местными послевоенными мародерами.

«Поперло! Поперло, так поперло, – благостно стучало в мозгу курящего на краю раскопа Кащея. – А если склад?!»

Копатель мечтательно выпустил вверх струйку сизого дыма.

«Только бы не боеприпасы или оружие, попалишься на них поздно или рано, хорошо бы амуниция: один рюкзачок по сотке грина уйдет, как дети в школу. Да… Про китель в комплекте со всей байдой я вообще молчу, а если невыданка наградухи, или экспонаты из пограбленных немцами подпитерских музеев?»

Мысли были сладкими и пьянили не хуже анаши.

Лопата в руках, привыкших к земляным работам, скоро выбрасывала вверх сухую лесную почву, из земли уже начали проявляться очертания массивной бронированной двери бункера. Фортуной не возьмешь, если только ядерным взрывом. Подспудно Кащей был готов к подобной засаде. К своим тридцати трем он прочно усвоил, что неразрешимая проблема обычно сигнализирует близость настоящего успеха.

– Хули, фрицы! Орешек знаний тверд… нам расколоть его поможет… – бубнил под нос полусумасшедший, заросший, грязный, лесной человек, перетягивая поближе к цитадели предусмотрительно захваченный камазовский аккумулятор. Купленное по случаю в мутное перестроечное время титановое сверло с напаянным техническим алмазом, мощная бошевская дрель и «царская водка» – вот три слагаемых успеха.

Кащей триумфально-умилительно взирал на практически побежденную фашистскую гадину, дверюку злую, целку бронебойную. Дверь бункера за неделю работ по ее вскрытию получила тысячу нелестных кличек и эпитетов. И вот, еще пару вращений лебедки и, «извини, милая, я уже в тебе». А там, глядишь, новая жизнь, стабильно приносящая доход недвижимость, белая рубашка и галстук, секретарша… Кащей похотливо улыбнулся собственным мыслям: да, именно секретарша – олицетворение удавшейся жизни, вызывающе красивая, умная, твоя личная секретарша, предмет зависти и вожделений женатых друзей, самая любимая из всех мужских игрушек.

Трос натужно закряхтел, тонна крупповской стали охнула и подалась наружу, открыв небольшое, но вполне достаточное для проникновения, отверстие. Подавив инстинктивный ужас перед неизведанным, измученный взломщик с трепетом заглянул в раззявленный черный рот бункера. Спертый воздух вырывался наружу, бил в ноздри ужасом образца сорок третьего года, подсознание затрепыхалось испуганной канарейкой и завопило: «Беги! Пока не поздно, беги, плюнь на все и сматывайся!»

– Мы не привыкли отступать, – неожиданно для самого себя вслух продекламировал привязавшуюся детскую песенку Кащей. Галогеновый фонарь выхватил из темноты кусок пыльных ступеней убегавших куда-то вниз, резанула глаза надпись белым на плоской поверхности свода. «Achtung! Wir schiehen fristlos!»

– Ахтунг, говоришь… Хули, некому уже шиссен, Гитлер уже полвека капут, а вот растяжечки мы посмотрим, херр фриц, сюрпризы, конечно, хорошо, но не в нашем случае. Чукча не дурак, чукча не лох, чукче не пох собственная жисть! Изможденный копатель предусмотрительно натянул на коротко стриженую голову офицерский противогаз. Затянувшееся приключение напоминало игру в рулетку: ставки росли, адреналин фонтаном хлестал через край.

Ступени плавно сворачивали влево.

– Чтоб в случае взрыва дверь не летела по коридору, и ударная волна погасится об стену, малацца, фашисты! Вояки, что тут скажешь. А вот эту проволочку мы чикнем плоскогубцами, спасибо за презент, дядя Ганс, но город не подумает, что ученья идут…

Настроение заметно поднялось, когда за поворотом была обнаружена дизельная электрическая установка. Десятиминутное дерганье за ручку стартера увенчалось неожиданным успехом: аппарат зафыркал и заурчал, под потолком неровно замерцали ожерелья уходящих вниз лампочек.

* * *

Счастливчик разочарованно осматривал маленькое помещение: убогая армейская обстановка радовала глаз немецкой педантичностью и «размахом»: стол, радиостанция «Блаупункт», панцирная кровать, набор фарфоровой белой посуды – не впечатляли. Но китель! Черный китель обершарфюрера СС, как будто вчера оставленный хозяином на спинке стула.

«Двуха! А то и треха? Если продать не перекупам, а коллекционерам. Это, конечно, не склад, но тоже поможет юным поисковикам», – меланхолично думал Кащей, помахивая металлодектором в поисках случайно оброненных предыдущими хозяевами мелочей.

И тут «Минилаб» заголосил. Дикий, тревожный вой американской машинки взорвал полувековой покой бетонной временной капсулы. Сейф.

Умело спрятанный, маленький хозяйский сейф принес Кащею отличный «Люгер» образца 38 года, кипу непонятных документов и расчетов, увесистую пачку рейхсмарок и почему-то советских купюр, никелированный контейнер с четырьмя пробирками.

Каждая была аккуратно подписана: Angst, Glbdc, Kraft, Reiz (Страх, Счастье, Сила, Обаяние).

Была еще пачка фотографий. На всех – улыбающийся эсэсовец, этакая белокурая бестия, кое-где в накинутом поверх формы белом докторском халате. Непонятное химическое(?) оборудование, люди в одинаковых серых лохмотьях, надписи… формулы…

* * *

– Дорогой дедушка, Адольф Алоизович, пишет тебе простой славянский недочеловек Гоша Качин по прозвищу Кащей. Сижу я у костерка, попиваю чифирек и думаю, какого хрена надо было угробить две тонны ценной имперской меди, чтобы подвести ток к комнатухе двадцать квадратных метров, и это когда даже награды для доблестного вермахта штамповали из дешевого цинка. Вот такой «алее фюр дойчлянд».

Вопрос второй: почему в радиусе пятисот метров мы находим вентиляционные шахты?

Вопрос третий: дизельная установка давно не работает, а лампочки горят? Вентиляция дует. Не пытается ли немецкое командование нае… обмануть скромного труженика кирки и лопаты Гошу Качина? С пионерским приветом. Кащей.

«Видать температура… дрожу… колбасит как-то не по-детски, – Кащей подбросил веток в костер, – надо просушиться, пожрать тушенки и спать, спать, набираться сил»…

Утро следующего дня принесло новое открытие: от бункерных электрических часов шло пять проводов. Плюс, минус, имеем три неизвестных – вот вам, дети, уравнение из жизни. Самое неприятное: часики отсчитывали время в обратном режиме, до понятного только им события оставалось всего лишь полтора часа.

Гоша Качин никогда не считал себя дураком, а его чуйке на всякого рода неприятности завидовали многие. Как было ни тоскливо, но пришлось сматывать удочки.

– Ноги-ноги, несите мою жопу! – приговаривал убегающий копатель. – Сука! В самом начале! Ну, фашисты… минеры, бля…

И вот, так ожиданно, земля содрогнулась, возмущенная от запоздалого вторжения почва вздыбилась, грохот нес с собой мелкую пыль и запах тухлых яиц.

* * *

– С днем рожденья, Игорь Владимирович! Как обычно, кофе? Я тебе… Вам… ну испекла, одним словом.

– Да, Катя, есть в тебе какая-то внутренняя красота, что ли? И краснеть ты не разучилась, настоящее ты сокровище у меня, а не секретарь-референт, – Игорь Владимирович Качин озабоченно взглянул на платиновый «Ланге Зон».

– Что у нас на сегодня?

– В приемной – начальник службы безопасности.

– Зови сейчас, по расписанию что?

– В двенадцать – репетитор по немецкому, в час пятнадцать – ланч с председателем совета директоров. Из администрации звонили, аудиенция переносится на четверг, время уточнят. В шестнадцать – заседание кредитного комитета. В восемнадцать тридцать – банкетный зал, как обычно, в «Праге».

– Ясненько, спасибо, Катюша, зови гебешника нашего, он там уже копытом землю роет, наверное.

– Тут еще поздравительные телеграммы…

– Положи вместе с платежками, почитается на досуге.

В дверном проеме громадного кабинета материализовалась статная фигура бывшего полковника ФСБ, ныне начальника службы безопасности, Сергея Васильевича Печугина. Весь вид его подчеркивал, что бывших в «конторе» не бывает.

– Игорь Владимирович! Дорогой ты наш! Поздравляю! Прими, так сказать, от чистого сердца сувенир. Всех благ, и да повысится твой оклад! – холеные руки отставного контрразведчика ловко открыли коробку красного дерева.

– Серебро, гильошированные полихромные эмали! Специально, так сказать, заказывали у Ананова. Все – тебе! От скромных сотрудников…

– Что это?

– Пресс-папье, вещь бесполезная, но безумно элитная, украсит твой пятиметровый начальственный стол.

– И что это за мужик в трико на пресс-папье? – Кащей с интересом рассматривал тонкую работу ювелира.

– Супермен, кто ж еще! Это с тех пор, как ты, Владимирович, чехам на «крузаке» кенгурятник руками оторвал и гонял их, как зайцев, мы с ребятами тебя за глаза так и называем. А как тебя, дорогой ты наш, называть, когда за два года ты кого напугал, кого поломал. Сам души в тебе не чает, назначил вот полномочным… хоть ты и не из Питера Супермен, одним словом.

– Кащей я.

– А кто спорит? Эту часть биографии можешь, Владимирович, подзабывать уже, мы все подчистили, поправили… большому кораблю, семь футов под килем!

– Не за этим ведь пришел?

– Правильно, главный подарок по твоему хобби. Раскопал я кой-чего про твоего фон Ренке.

– Давай! Можешь не коротко.

– До тридцать шестого – известная фигура в научных кругах. Самый молодой профессор химии в Европе. Пятьдесят научных работ, диссертация по теме «Фармакологическая корректировка личности», и теде, и тепе. Потом связался с Менгеле, потом Гиммлер в Вевельсбурге вручил серебряное кольцо ближнего круга СС. Вот интересно! Потом человек исчезает. Ну, ты понимаешь, конечно, не все архивы достались нам, кой-чего перепало союзникам. Дальше обрывочные сведения на уровне слухов. Вроде руководил каким-то секретным проектом под личной опекой фюрера. Ага!.. В сорок четвертом бесноватый Адольф рассказывал близким, что общался со сверхчеловеком, и тот его здорово напугал, и почему-то все были уверены, что фюрер говорил о твоем фон Ренке.

– Да. Такой подарок дорогого стоит. Жду на банкете. Пообщаешься с великими.

Неприметный Печугин по-кошачьи вытек из кабинета.

Гоша Качин подозревал что-то подобное: благодаря препаратам из бункера, он стал совершенно другим человеком – его боялись, его обожали, внутреннюю силу в нем чувствовали люди и животные. Подарок из сейфа оказался намного ценнее любых материальных благ. Лощеный денди улыбнулся, вспомнив о пределах своих мечтаний.

– Ну что ж… Настала пора нести людям счастье! – Кащей открыл маленький сейф, искусно спрятанный в недрах стола. Тускло блеснул никелированный контейнер. Взяв в руки последнюю ампулу с надписью Glbdc, бывший копатель слегка нахмурился: чернила расплылись, и окончание читалось не очень отчетливо. – Вот он, счастливый день. Буду счастлив сам, и остальным задам жару! Ваше здоровье, херр Ренке.

Разум вдруг вспенился и вырвался наружу пузырьками шампанского, целые галактики искрами рассыпались и снова зарождались в просветленном сознании, время сжалось в точку и потекло вспять. Огромное неудержимое сверхчеловеческое счастье нахлынуло и, наконец, Игорь Владимирович Качин по прозвищу Кащей осознал главный, высший смысл мирового существования: каждый атом мироздания нес в себе одну идею – идею счастья великой вселенской любви к Нему! – О, майн готт! Я люблю тебя, Фюрер! Высшее счастье, мой Фюрер – ты! Хайль Гитлер! Я-я, даст ист фантастиш! Фантастише Фюрер!..

Утром, когда служба безопасности взломала двери кабинета, заплаканная секретарша Катя первой увидела неприглядную картину: Игорь Владимирович закоченел в директорском кресле… Выпученные глаза Кащея взирали на мир с немым восторгом, серое марионеточное лицо бывшего копателя застыло в абсолютно неуместной улыбке. Мотор Гоши Качина не выдержал квинтэссенции любви: вселенский восторг и обожание разорвали обычное человеческое сердце на куски.

В застывших навсегда ладонях бывшего копателя притаилось фото крысоподобного человечка – сконцентрированное Кащеево счастье.

Алексей Живаев (баас). Москва :: История Тани Б

С падшей девушкой Таней судьба свела меня в середине 90-х годов, когда я совмещал официальную работу «по диплому» с разнообразными подработками, далёкими от профессиональной деятельности. Одной из этих халтурных синекур была должность сторожа при частных домах, подгоняемых под пресловутый «евростандарт». Вот в таком именно доме мы и встретились с этой самой девушкой.

Почему падшей? Дело в том, что Татьяна сызмальства знала только один вид трудовой деятельности – проституцию. Родом из захолустного городка где-то в Северном Казахстане, она рано осиротела, и вся её семья состояла из братишки и бабушки. Сразу после школы она по наущению лучшей подруги отправилась покорять столичный город, где и устроилась в бордель средней руки, благодаря протекции всё той же бойкой подруги. Внешность у Тани была вполне заурядная, но не отталкивающая – длинные густые каштановые волосы, крупная фигура, вечно заспанное, чуть одутловатое лицо с довольно красивыми глазами, подёрнутыми дымкой апатии, да и вся она была какая-то сонная, вялая, говорила негромко, вела себя чинно и несуетливо, чем заметно отличалась от своих горластых и импульсивных товарок. Увесистая грудь и такая же основательная задница обеспечивали ей стабильный заработок, она имела кров (съёмную квартиру для работниц заведения), питалась большей частью в кафе и ресторанах, одевалась в соответствии с собственными понятиями о моде, словом, была вполне довольна размеренным ходом своей бесхитростной жизни.

Безмятежному существованию пришёл конец в результате конфликта, вспыхнувшего между двумя бригадами ментов, не поделивших девиц, заказанных на два параллельных мероприятия. Очевидно, в логистической службе борделя произошёл какой-то сбой, последствия которого привели к ужасающим для Тани результатам. Заведение было закрыто, хозяин отправлен в СИЗО, а девочки – в КВД, на месяц принудительного заточения. Выйдя на свободу, Таня обнаружила, что осталась без жилья, рабочего места и ясных перспектив на будущее.

В отчаянии она бросилась обзванивать наиболее верных клиентов, но только у одного из них нашла понимание и участие. Этим благодетелем оказался хозяин того самого дома, который мне вверено было охранять. Коттедж из шести комнат был полностью готов к заселению, обставлен добротной отреставрированной мебелью и новой бытовой электроникой. Работы велись главным образом во дворе – вкладывались дорожки из брекчи, а бассейн обшивался мрамором. Хозяин, энергичный деляга из экс-цеховиков, попросил меня о формальном одолжении – дескать, не возражаешь, если она в доме поживёт? Заодно, мол, по хозяйству будет помогать.

Я, естественно, не возражал, и этим же вечером одна из хозяйских «тойот-карин» доставила незадачливую проституточку со всем её нехитрым скарбом.

С первого же дня стало ясно, что хозяйственная ценность Тани равна нулю. На питание великодушный клиент выделил еженедельное пособие, которое тратилось на булочки, молоко и пирожки от уличных бабушек. Целыми днями жертва ментовских разборок валялась в одной из двух спален (я обосновался в кабинете), курила и вела многочасовые телефонные переговоры с молодчиком, в которого имела глупость влюбиться. Этот сукин сын, студентишка из небедной семьи, обещал ей едва ли не жениться, во что она поверила со всей своей свято-заторможенной простотой. Вдобавок, она была от него беременна, о чём, естественно, не знал ни я, ни хозяин. Мне вообще было мало дела до моей «квартирантки», да и виделись мы не слишком часто – я был занят основной работой, на «объект» приезжал поздно вечером, уезжал спозаранку, когда Таня ещё спала, и лишь изредка делал замечания по поводу беспорядка в ее комнате и общей неухоженности в доме. Дошло до того, что она пожаловалась на меня хозяину, но у него были более важные дела, нежели выслушивать причитания малоценной шлюхи, и без того превратившейся в обузу – ведь её приходилось худо-бедно, но содержать. Между тем, при всей своей занятости, мне всё чаще бросались в глаза явные перемены в поведении Тани – всякий раз она встречалась мне заплаканной и оплывшей сверх обычной меры, на что я не реагировал до тех самых пор, пока по случайности в «мой» дом не заглянула Ира, кузина-медичка и моя вечная платоническая любовь. Усаживаясь в машину, она кивнула на унылый силуэт, бредущий по двору, и с едкой улыбкой обронила что-то вроде: «Поздравляю, твоя наложница скоро подарит тебе карапуза». Я заревел от незаслуженной обиды и праведного гнева, ворвался в спальню хлюпающей носом Тани и устроил ей допрос с пристрастием, прерываемый истерическими рыданиями в подушку.

С этого момента события стали развиваться с угрожающей быстротой. У хозяина возникли серьёзные проблемы и он уехал в длительную командировку за границу, не оставив никаких инструкций относительно Тани и лишив её тем самым фигуральной карточки иждивенца. Булочки и пирожки вскоре закончились, и над Таней замаячила угроза голодной смерти, особенно мучительной в её физиологическом состоянии. По моему требованию на переговоры был вызван старший брат подлеца-студента, вкрадчивый прохвост из аспирантов, прикативший на чёрной «Волге». Сам студентик благоразумно не появился – Таня, эта влюблённая по инерции идиотка, предупредила его о неминуемом избиении, лишив меня тем самым законного удовольствия. Брат заплатил отступные, на которые я тут же определил Таню в престижный центр матери и ребёнка под надзор злоязычной кузины Иры. Через день благополучно выпотрошенная Таня вернулась из больницы и тут же упала ничком на кровать, чуть слышно поскуливая. Я мерил спальню шагами, лихорадочно соображая, как достойно и с наименьшими расходами выпутаться из глупейшей ситуации, имея на руках никому не нужную проститутку, которой, ко всему прочему, по словам учёной кузины, категорически предписывалось отойти от профессиональных занятий на какое-то время, а лучше – навсегда. В конце концов, гуманистические мотивы возобладали, и, поставив на трюмо стакан воды с валерьянкой, я вышел во двор – выкурить папиросу с анашой и хоть на час-другой отрешиться от этого трагикомического бедлама.

Утром, церемонно постучав, я вошёл к бледной и осунувшейся Тане, которая с распущенными поверх кружевной немецкой ночнушки (подарок кузины Иры) волосами выглядела на удивление трогательно и соблазнительно, и зачитал свод правил, по которым ей теперь предстояло жить. Их было немного. К телефону не подходить. Курить на улице. С рабочими, обшивающими бассейн мрамором, не разговаривать – «муж запретил». Пылесосить напольные ковры каждый день, настенные – через день. Полы под коврами мыть раз в три дня. Ванну мыть до и после посещения. В кратчайшие сроки научиться варить гречку и рис. Цветное бельё стирать отдельно от белого. Собаку колбасой не кормить – пусть жрёт овсянку. Блядские стринги по медицинским и нравственным соображениям выбросить, носить просторное х\б нб, подаренное вместе с ночнушкой. К моему приходу на столе должна стоять банка холодного чая. Не вздыхать без веских причин, по ночам не плакать, каждую неделю писать лживое, но ободряющее письмо бабушке. Поливать цветы отстоявшейся водой. Телевизор и видео смотреть только после работ по хозяйству. Пока всё.

Не хочу утомлять внимание и без того негодующих читательниц, скажу кратко – программа духовно-бытовой перековки завершилась грандиозным успехом. Уже через какие-то три недели Таня, стыдливо запахивая полу халатика перед обескураженными рабочими, подметала во дворе, за что опять-таки получала от меня нагоняй: «Хватит пыль гонять, иди домой! Возьми кассеты в бардачке, там твой любимый Ван Дамм»… Когда я, частенько поддатый, вваливался вечером на блиставшую чистотой веранду, Таня, облачённая в мои домашние вельветовые «Ли» (она сильно похудела) и рубаху навыпуск, уже ждала у накрытого стола, с затаённой гордостью поглядывая на прикрытую ватной бабой шкворчащую сковородку с великим кулинарным достижением – грамотно пожаренной картошкой. Развешивая мою куртку на плечиках, она иногда улавливала запах чужих духов, а может быть, и более компрометирующие ароматы, но только чуть слышно вздыхала, ибо прекрасно понимала, что ей никогда не удастся одолжить меня у хозяйки этих «Semiramis» хотя бы один-единственный раз, хотя бы просто в знак искренней благодарности, а может быть, чего-то иного…

В канун зимы я сорвал денег со старого должника и уговорил Таню уехать домой – помогать бабушке по хозяйству во всеоружии приобретённых знаний. Да она и сама понимала, что дело идёт к развязке – хозяин продавал полностью законченный дом с участком ради других проектов, Таня, выбыв из списка дежурных блядюг, его больше не интересовала, мне же предстояло возвращение к родному очагу в компании шатенки, любящей ароматы от «Сан-Суси».

Кузина Ира привезла Тане целую сумку слегка поношенных вещичек, мы посадили её на поезд, и когда он скрылся из виду, одновременно облегченно вздохнули и потянулись за сигаретами…

Ира выпустила эффектную струю дыма, совершенно обязательную при её марлендитриховской фактуре и, бросив на меня знакомый с детства, укоряюще-жалостливый взгляд, с неожиданной злостью сказала:

– А дурак ты, братец, твоя возвышенная Вероника непременно тебя разменяет, ей твои принципы до этого места… Поехали ко мне, выпьем, как в школе.

Как показали последующие события, она оказалась совершенно права.

Евгений Герман (товарищ Тугарин). Киев-Одесса :: Ветер

Я выхожу из дому, и глаза сразу слезятся.

Я долго тру глаза кулаком, хотя знаю, что не поможет.

С моей прабабушкой было то же самое.

Она каждое утро выходила во двор. И если погода была ветреная – чуть ли не полчаса тёрла глаза руками. Не выпуская метлу из подмышки.

Она не была дворником (или «дворничихой», как говорят в моём городе) – она боялась, что за ней придёт ОН (как она его называла) и заберёт её от всего такого понятного и привычного. Куда-то в очень другое.

Поэтому прабабушка после завтрака выходила с метлой отгонять несуществующего врага. Отгонять от себя и от всех нас заодно. Не знаю, насколько эффективной была её гражданская оборона, но всё же польза от этого была – она на целый день покидала квартиру, и в нашем доме появлялся хоть один свободный угол.

Правда, иногда соседские пацаны (под настроение) выдавали мне пару затрещин в наказание за сумасшедшую бабку. Так же могли кинуть камнем или обозвать «придурком».

В такие моменты я сразу же бежал домой, чтобы забиться в угол между диваном и радиатором отопления.

Но всё равно – я каждый день продолжал выносить еду прабабушке на улицу. И держал её метлу, пока она жевала бутерброды вставной челюстью. Эту челюсть я ей тоже выносил – обычно зубы лежали в стакане с водой, на холодильнике.

Мама делала для прабабушки бутерброды из черного хлеба, горчицы и зельца. От них пахло луком и чесноком. Она заворачивала их в газету и укладывала поверх свёртка прабабушкину челюсть. На газете оставалось полукруглое мокрое пятно.

Старшего брата пацаны не трогали. Потому что он обычно кусался и громко кричал в ответ на их агрессии.

– Ничего, придурок, вырастешь и тоже научишься драться, – успокаивал он меня, – или я тебя научу.

Я кивал в ответ, хотя не считал, что его истерики это и есть умение драться.

От брата мне тоже доставалось – но он не бил меня, а всего лишь противно и неожиданно щипался. Я ревел от обиды.

Однажды он хотел накормить прабабку лягушками, подменив бутерброды. Но из врожденной лени он поручил все задания по этому прожекту мне:

– сходить на ручей за лягушками,

– разделать их,

– приготовить,

– подменить бутерброды.

Я, как мог, саботировал, сдерживая слёзы от щипков.

Наконец-то брату надоели мои отговорки, и он сам сходил на ручей. Из мести не взяв меня с собой. Через час он принёс огромную бурую квакшу.

Потом попытался убить её в кустах за домом. Квакша вся вывалялась в пыли, стала противной, и глядела непонимающе вытаращенными глазами.

В итоге брат выкинул её в лужу и отменил проект «французская прабабка».

Когда всё страсти улеглись, я решил спасти квакшу – отнести её назад в ручей. Но не смог найти.

Думаю, что это её высохший трупик я нашел осенью того же года, когда мы собирали листья в кучу для сжигания.

Мы с братом её похоронили. И оба вспомнили кожу лягушки из народной сказки про царевну.

В тот день были первые заморозки, и рыть яму пластмассовым совком было тяжело.

До сих пор помню, как мы, запыхавшись, жадно вдыхали вкусный осенний воздух.

Но сейчас на морозном воздухе я лишь тру глаза кулаками, а глаза только больше краснеют.

Я вспоминаю, как в детстве доводил себя до исступления, склеивая модели самолетов из мелких деталей. От тонкости и тщательности работы я высовывал язык и сильно щурился. Но излишняя старательность играла со мной злую шутку – руки затекали, начинали дрожать и переставали слушаться.

Вдобавок ко всему обязательно появлялся брат и начинал меня передразнивать.

Я бежал жаловаться отцу. Но отец лишь трепал нас обоих по волосам, смеялся и говорил, что он нас очень любит.

Он был мудрым человеком.

И очень не хотел уходить.

Думаю, он просто боялся чего-то.

Нет, он не был трусом. И если бы знал ЧТО есть ТАМ, куда он уходит, то наверняка бы не боялся.

Не знаю, рассказывал мой брат соседским мальчишкам историю про «жабу для бабушки» или нет, но слухи о том, что наша прабабушка ведьма, питающаяся только лягушками, ещё долго будоражили всех детей в округе.

Какой-то мальчик даже рассказывал, что сам лично лазил на берёзу под окном ведьмы смотреть в бинокль, как она ест лягушек.

И подтверждал: да, мол, питается исключительно лягушками. Вареными, пареными, жаренными и сушёными. Вся, мол, кухня в лягушках.

Это была наглая ложь. Но опровергнуть её было невозможно. Даже отсутствие берёз под нашими окнами не было контраргументом.

Под нашими окнами рос лишь тополь, на который было не так просто взобраться. Он был слишком широк в обхвате.

Тем не менее, мы с братом решили его срубить. Я думал, что мы уничтожаем факты и улики, чтобы опровергнуть рассказ какого-то врунишки. Но брат пояснил:

– Представь, сколько вокруг желающих залезть на дерево и ТОЖЕ подсмотреть за нашей прабабушкой. А нет дерева – некуда залазить.

Я в очередной раз поразился мудрости брата и принялся пилить огромный тополь.

Через несколько минут узкое ножовочное полотно сломалось и мы решили отложить операцию до лучших времен.

За испорченный инвентарь я получил ощутимый щипок от брата, но не заплакал. Суровый труд – закаляет характер.

А моя небольшая царапина-надпил на коре так и осталась едва заметным шрамом на могучем дереве.

Все окружающие говорили нам, что мы очень необычные дети и поэтому играть и обучаться мы должны в спец-местах и по спец-программам.

Это было очень обидно. Тем более что мы, как и все, хотели быть космонавтами или, хотя бы потерять девственность.

Но повзрослели мы совершенно иначе.

Сначала ушла прабабушка, оставив на память о себе лишь метлу да вставные зубы.

Зубы с холодильника перекочевали на шкаф в коробку из-под леденцов.

Мы с братом периодически доставали эти вставные челюсти, чтобы поиграть в привидений.

Затем отец сказал нам всем, что тоже боится. Что кто-то может прийти и забрать и его тоже.

– Забрать туда же, куда ушла прабабушка? – спросил мой старший брат.

– Не знаю, – честно ответил отец, – не знаю можно ли так говорить, что туда же.

Я сразу понял, к чему он ведёт – отец наверняка хочет достать метлу и занять оборону.

Но не решается – гордость не позволяет ему стать посмешищем для окружающих.

Он задумчиво вздохнул, а мама пошла на кухню делать бутерброды с зельцем.

Мудрая женщина знала всё наперёд.

Отец ещё раз вздохнул, встал и пошёл к кладовке за метлой. Где она стояла, словно ржавое ружьё.

Мужественный человек, готовый ради счастья своих близких на всё.

Я очень горжусь им.

Когда мы с братом остались одни, нам показалось, что мы, наконец-то, свободны. И что метлу можно сжечь.

Сначала мы похоронили челюсть с теми же почестями, что и лягушку.

Затем выкинули весь оставшийся зельц из холодильника.

Мы скормили его дворовым кошкам. А соседи опять шушукались и крутили у виска у нас за спиной.

Настала очередь метлы. Ей мы придумали особую церемонию – сожжение.

Когда к ритуалу было всё готово, мы с братом решили передохнуть на дорожку. И сели выпить чаю.

В квартире стало неожиданно тихо – лишь шелестел огонь под чайником.

Брат неожиданно сказал:

– Теперь у нас никого нет – мы стали полностью взрослыми.

Я опять всё понял. И принялся готовить бутерброды.

Зельца не было. Я взял сало.

Брат одобрительно кивнул:

– Да, зельц мне уже надоел.

Я любил смотреть на брата из окна. Стройный, молодой, стоит, не шелохнется посредине двора, метла – на изготовке. И ничто не может отвлечь его или вывести из себя. Ни насмешки прохожих, ни плевки мальчишек.

Скала. Наш оплот.

Я понимаю, что выгляжу куда комичнее – с моими вечно текущими глазами.

Павел Батурин (pb). Архангельск :: БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ

Пасмурным осенним днём, по первому снегу, во двор небольшой помещичьей усадьбы вкатили сани. Первой приехавших увидела дворовая девчонка, что важно наблюдала за копошением кур в свежей навозной куче, рыжеволосое десятилетнее достояние дородной ключницы, хозяйки всего сущего в барском доме. Девчонка заполошено заскочила на крыльцо, пробежала по коридору, ловко огибая сундуки и лари вдоль стен, забежала на кухню.

– Приехали! Приехали!

– Да кто приехал-то? Говори толком, – степенно оторвавшись от кухонных дел, спросила ключница.

– Не знаю, кто приехал. Я не успела посмотреть, – смущённо призналась девочка.

– Ох, Нюша, какая ж ты егоза. Ну, пойдём, посмотрим, кто к нам пожаловал.

Они вышли на крыльцо. У саней стоял и потягивался невысокий загорелый мужчина лет тридцати в измятом дорожном костюме. Бородатый ямщик вытаскивал багаж: чемоданы, баулы, корзины. Мужчина весело взглянул на ключницу и девочку, с любопытством выглядывающую из-за её широкой спины. Ключница повалилась на колени и закричала на весь двор: «Радость-то, радость какая! Барин приехали! Барин приехали!»

Немногочисленная дворня стала подтягиваться к крыльцу. Вот принёс леший барина, прощай спокойное житьё, – рассуждали.

Ключница, похлопывая себя от избытка чувств по толстым бокам, приглашала барина в дом. Но барин не торопился.

С удовольствием осматривал он этот прелестный деревенский уголок: голые берёзы и осины, потемневшие от старости амбары с воробьями по застрехам, овцы и козы, мужики да бабы.

– Ну, здравствуйте все, – приветливо сказал барин. – Управляющего ко мне срочно!

– Здравствуйте, батюшка барин, – хмуро и разноголосо отвечали мужики да бабы и стали расходиться от греха подальше.

Барин прошёл в дом. Ключница давала наставления Нюше: «Беги к попу, там управитель жития святых изучает, винище в смысле трескает, скажи ему, что бы поспешал, барин, мол, приехал; затем беги к дядюшке Фёдору, пусть посылает свою дочку в горничные. Нет, не так, беги сначала к дядюшке, а то вдруг кто-нибудь из дворовых девок опередит, понравится барину, займёт чистое место». Девочка понятливо кивнула головой и, мельтеша быстрыми ножками, побежала по сельской улице.

– Дядя Фёдор, дядюшка Фёдор! – влетела шустрая девчонка в дом дяди, где тот, сидя на лавке около окна, подшивал старые валенки.

– A-а, здравствуй, племяшка, что случилось?

– Барин приехал, Машку в горчичные зовут!

– Хорошее дело. Только не в горчичные, а в горнишные. Да сама и скажи ей, она в свинарнике прибирается.

Выжига Фёдор Кузьмич сразу понял задумку сестры: ребёнок от барина сулил в будущем хороший прибыток, но дело несколько осложнялось тем, что у дочки уже был жених, и лишаться работящего парня тоже не было никакого резона.

Девчонка выскочила во двор, обежала дом, и осторожно ступая по грязным и скользким половицам, зашла в свинарник. Маша, сидела на корточках и чесала за ухом здоровенного хряка Яшку, хряк блаженно закрывал глаза и довольно похрюкивал. Маша обернулась, приветливо кивнула сестрёнке.

– Там, это, барин приехал, тебя к себе зовёт, мамка сказала, что бы ты быстро собиралась, – скороговоркой выпалила Нюша.

– Барин, говоришь? А ты ничего не путаешь?

– В горнишные.

– Теперь понятно. Барин-то молодой, чи старый?

– Старый!

– Старый, это хорошо, Ванька ревновать не будет, подожди меня, я сейчас быстро соберусь.

– Ты собирайся, а я пока до управителя сбегаю, тоже надо сообщить.

Через полчаса, в цветастом платочке, в новых сапожках, держа за руку непоседливую сестрёнку, румяная девушка Маша входила на барский двор. Ключница встретила её цепким взглядом, осталась довольна.

– Слушай, Марья, внимательно. Баре, они не такие, как мы, они даже портки сами одеть не могут, сопли им, как малым детям, вытирать надо. Если будешь за барином хорошо ухаживать, к зиме много обновок купишь, понятно? Будешь спать на сундуке в моей комнате, да, и слушать не забывай, что барин про хозяйство говорить будет, потом мне рассказывай. Всё понятно?

– Всё поняла, тётушка.

– Ну, иди в людскую. Барин с дороги отдыхать изволит, проснётся, отнесёшь ему ужин, в общем, всё, что потребует. И не перечь ему, а то он, оказывается, грозен бывает, управляющего так ругал, так ругал, я думала – прибьёт. Да, и платье я тебе другое дам.

Барин проснулся поздно вечером и сразу потребовал баню и вина. Дворня бестолково забегала. Маша вертелась в новом тесном платье перед начищенным самоваром. «Вот глупость-то придумали – титьки все наружу, прости Еосподи! Басурманка я что ль какая!» – вздыхала Маша.

– Эй, девка, хватит фасониться, бери вино и отнеси барину в баню, пошевеливайся давай, – прервала Машины метания ключница.

– Ой, в баню, я стесняюсь.

– Стесняться будешь с Ванькой на сеновале, бегом, я сказала.

Маша потерянно вышла во двор, крепко прижимая к пышной груди три бутылки вина и чеканный кубок. Перед баней остановилась, хотела перекреститься, да руки-то заняты. «Защити меня, пресвятая Богородица!» – прошептала Маша и неловко просунулась в предбанник. В предбаннике никого не оказалось, только лежало бельё на лавках, да горели три свечи в медном подсвечнике.

– Барин, я вино принесла, – чуть не шёпотом позвала Маша.

Поняв, что её не услышали, позвала громче.

Дверь парной открылась, и перед дрожащей в коленках Машей предстал барин во всей своей красе.

– Здравствуй, красна девица. Вино принесла? Молодец. Ну, наливай же.

Маша осторожно, стараясь не звенеть бутылками и не стучать зубами, наполнила кубок, протянула его барину, и боясь смотреть ему в глаза, скромно опустила взор. «Лучше бы я смотрела в потолок» – опомнилась запоздало.

Барин шумно вытянул кубок и снова скрылся в парной. Маша метнулась на улицу. Ноги её подкашивались, сердце готово было выскочить из груди. «Вот страху-то натерпелась, не приведи Господь! А барин-то, оказывается, совсем не старый, и очень даже ничего мужчина» – подумала она, начиная улыбаться чему-то своему, девичьему.

За поздним ужином, уже вполне освоившись, Маша прислуживала барину за столом, наливала вино, убирала тарелки. Барин, закутанный в тёплый халат, был молчалив и думал о чём-то таком, где Маше, она чувствовала это, совсем не было места. И Маша неожиданно поняла, что влюбилась…

Тянулись ровные осенние дни. Барин что-то бесконечно писал, вся комната была завалена листками с ровными, иногда перечёркнутыми, строчками, изредка на листках попадались лёгкие рисунки, иногда это были прелестные женские головки. Маша, не разумевшая грамоты, в отсутствие барина брала эти листки в руки, водила по строчкам пальцем, удивлялась. Рассматривая рисунки, обречённо вздыхала. Про жениха своего, Ивана, Маша совсем забыла.

А тем временем в Машином родительском доме шли тяжёлые разговоры жениха Ивана с её отцом.

– Может сжечь его к чертям собачьим? – спрашивал Иван.

– Зачем?

– Как это зачем, Фёдор Кузьмич? Барин же. Ночью тёмной петуха запустим, кто на нас подумает?

– Экий ты шустрый. Да и другого барина пришлют. Не время жечь. Помнишь Пугача? Сжигали. А чем закончилось? Вот то-то и оно.

– Пойду тогда морду барину бить.

– Никуда, Ванька, ты не пойдёшь, аль в рекруты захотел?

– А что, пусть он над Машкой изгаляется? Не могу я так жить. Машка моя невеста!

– Что значит твоя невеста? Здесь всё – его. Крепостные мы, захочет барин – продаст нас, захочет – запорет на конюшне. Сиди и не дёргайся. И мне решать, чья она невеста, кстати.

Иван уходил, на следующий день приходил снова.

– Не буду я Машку замуж брать, порченая она, – говорил хмуро.

– Да почему ж ты решил, что порченая она? Работает девка, денежку копит, манерам учится, уедет барин, первой барыней на селе станет!

– Всё-то у тебя, Фёдор Кузьмич, на денежки меряется. Не в них счастье. Люблю я Марью. А что порченая – так то люди говорят.

– Ванька, слушай, приданое за Машей дам немалое, так что плюнь на людей.

– Люди надо мной смеются!

– Люди завидуют…

А многие действительно завидовали, оттого и насмешки над Иваном становились с каждым днём всё злее. «Что ж, Марья даже к отцу глаз не кажет? Боится! Знаем мы, как харчи барские отрабатываются!» – кричал Ване из-за забора сосед балабол. Иван кидал в балабола поленом. Шёл Иван в кузницу помогать отцу, молодки смеялись: «Ох, посмотрите люди добрые, Ванюшка-то наш прямо как барин вышагивает!» Крепко злился Иван.

Маша же ничего этого не знала, да и не хотела знать, пересуды сельчан её нисколько не волновали, она частенько просто стояла за дверью в комнату барина и ждала, когда её позовут. Услышав колокольчик, вбегала в комнату, готовая хоть в огонь, хоть в воду, выслушивала просьбу или указание, опрометью бросалась выполнять. Иногда смотрела на барина исподлобья как обиженная собачонка. Барин, конечно же, видел всё это, мягко улыбался пунцовеющей Маше, и снова уходил с головой в свои проклятые, как считала Маша, бумаги. Она знала, что у барина есть жена и предполагала, что барин её не любит, иначе бы привёз с собой. Иногда барин выпивал много вина и внимательно смотрел на Машу тёмными пробирающими полусумасшедшими воспалёнными глазами. И тогда Маше становилось очень страшно. В тайну Машиной безответной любви была полностью посвящена лишь её маленькая сестрёнка, с широко раскрытыми глазами Нюша слушала бессвязные рассказы о барине: как тот повернулся, что сказал, что кушал днём или вечером. Дворня же была уверена, что барин не столько пишет бумаги, сколько пьёт дорогое вино и распутничает с горничной.

Всё когда-нибудь заканчивается. Закончилась и осень 33 года. Барин засобирался в дорогу. Укладывались аккуратно бумаги, что-то сжигалось, глаза дворовых заблестели в предвкушении пьяного отдыха. Маша тенью ходила по дому, плакала украдкой, падала на колени перед образами, просила: «Господи, сохрани барина, пущай возвращается целым из своих проклятущих городов, Господи, сохрани его!»

Прощаясь с Машей, барин поцеловал её в чистый лоб.

– Прощай, юная красавица, – сказал с грустью. – Может, и не увидимся более, береги себя.

Сел в сани, лошади тронулись.

За отъездом барина, находясь в некотором отдалении, наблюдали и Фёдор Кузьмич с Иваном. Похудевший и почерневший от лютой злобы Иван просил будущего тестя:

– Может, догоним? Денежек сробим. Отъедет вёрст на пятьдесят, где-нибудь в лесу и придушим, подумают на разбойников, а, Фёдор Кузьмич?

– Денежек, говоришь? Было бы неплохо. Только вот нельзя его трогать. Русский поэт он, оказывается. Нельзя…

Вскоре Иван да Марья сыграли большую весёлую свадьбу с обязательным повальным мордобитием. Съели борова Яшку. Грустна и молчалива была невеста. Ночью Маша не приняла мужа, царапалась, кусалась, плакала.

Наутро Иван забрал все немалые по деревенским понятиям деньги жены, хорошие вещи её, и, никому не сказавшись, навсегда ушёл из села. Сказывали, что видели его в Москве, в трактире на Сухаревке, в компании хватких мужиков, разбойников, по всей видимости. Сыпал Ванька марухам за пазухи монеты, громогласно требовал вина, и вообще был на подъёме. Ещё искал Ванька в Москве барина, и ведь было нашёл, нож наточил, тёмной ночки дождался, но барин неожиданно уехал в столицу.

Маша нисколько не жалела о пропавшем муже и деньгах, даже перекрестилась облегчённо. Она ждала барина, ходила в церковь и молилась о его здоровье. Следующей осенью барин вновь приезжал в Болдино, но Машу в дом не позвали, страдала издали.

Прошло немного лет. Дошла до села весть о смерти барина. Ванька в то время уже был на каторге. Фёдор Кузьмич отдал безропотную и убитую горем Машу замуж за вдовца из соседней деревни.

Артем Заяц (Артем Явас). Днепропетровск :: СНЕГОВИК (крещенский рассказ)

I

Первым делом он слепил снеговика. Обычного такого снеговика, какого часто делал в детстве – три снежных шара, куцые конечности, торчащий на месте рта окурок. В белую лапу вставил лопату, которой перед тем кое-как расчистил подъездную дорожку. Морковки для носа не нашел, а картошку использовать было как-то глупо, потому Леня воткнул в снежное лицо отломанную с водосточной трубы сосульку. Вместо глаз вставил две маслины, выуженные из банки.

Отошел, растирая покрасневшие руки, и остался недоволен – снеговик получился какой-то угрюмый, ссутуленный, словно понимающий где-то в глубине своей хладной души, что слепили его не дети, и играть с ним никто не станет. Чтобы оживить картинку, Леня пошел за дом, где припарковал машину, и, порывшись в чемодане, нашел ярко-оранжевый шарфик, подаренный ему на днях одной из сотрудниц. Она эти шарфы не знала куда девать – в свое время привезла из Киева целый ворох, а ему было неудобно отказаться. Подарок был чересчур кричащим, но Леня все равно зачем-то упаковал его, едя в Незабудкино, и вот на тебе – пригодился.

Повязал шарф на шею снеговику, расправил концы с длинной бахромой. Ничего, сойдет…

С неба снова повалило белое. Зря дорожку расчищал, подумал Леня, отряхивая со свитера невесомые холодные пушинки. Топнув сапогами, чтобы стряхнуть налипший снег, он вернулся в дом.

Печь еще как следует не протопилась. Он постоял у окна в расстегнутом пальто, немного согрелся, растер пылающие щеки. 31-е число, до боя курантов осталось всего ничего, а праздничного настроения нет. Все-таки надо признать, что он уже не маленький: катай снежки или не катай, ставь елку или не ставь, а детских ощущений не вернешь.

Глядя сквозь заиндевевшее стекло на несуразного снеговика, Леня запоздало пожалел о том, что позвал старых товарищей к себе на дачу. Глупая была затея – устроить вечер воспоминаний. Они взрослые мужики с вузовскими дипломами, половина уже переженилась, кто-то даже отцом стать успел, и тусовки у них теперь совсем другие, по интересам да по работе – а он, наивный, все цепляется за прошлое. Идеалист в розовых очках!..

Леня не был инфантилом, но иногда ностальгия по детству его просто-таки заедала. И, если задуматься, ничего противоестественного в этом не было. Светлые годы для него закончились рано – это все отмечали, кто был хоть немного знаком с их семьей. Маму он, в принципе, не запомнил – только из ясельного возраста что-то смутное. А на Игрень, где располагался сумасшедший дом, отец их с сестрой никогда не возил, так что, по сути, впервые он увидел мать уже на похоронах, семь лет назад. Подступил к гробу, помолчал в удивлении, отвернулся: какая-то чужая женщина, седая, в морщинах, лицо восковое, обиженное. Разве такой была его мама? Нет, тут явно какая-то ошибка… Укоряя себя за черствость, он то и дело пытался сфокусироваться на ощущении горя, чтобы быть с присутствующими на одной волне, но ничего кроме легкой грусти не испытал – глаза так и остались сухими.

Тогда же он впервые увидел мачеху – потасканную, крашеную пергидролем тетку с замашками буфетчицы. Так и не понял, зачем она приехала на кладбище – отца морально поддержать, что ли? Пока возвращались обратно в город, пообщался с ней немного и решил, что ноги его у них в доме никогда не будет. Об этом прямо и заявил отцу, когда на поминках вышли покурить. Тот немного поогорчался, но в итоге смирился с очевидным: у жены своих детей двое, обе девочки, а Леня – отрезанный ломоть, и делать в новой семье ему нечего.

Квартиру отец ему не отдал, – не иначе, эта стерва не позволила. Зато осчастливил машиной и дедовской дачей в Незабудкино – «а то совсем в упадок придет». Как будто не знал, что он туда все равно ездить не будет. Во-первых, далеко, и вместо дорог – вечные грязевые реки, в которых не то, что его задрипанный «Жигуль» – мамонт увязнет. Во-вторых, знакомых никаких не осталось, скучно.

Ну и самое главное – сестра.

Анька пропала в девяносто пятом, как раз на Новый год. Этот проклятый день Леня и сейчас помнил чуть ли не по минутам.

Была пятница. Он упросил отца оставить его в городе до вечера – погулять с Пашей, Лешей и Андрюхой. Приехать обещал шестичасовой электричкой. Сестренку, понятно, никто никуда не позвал – какие друзья у слабоумной?..

Старухи на скамейке перешептывались: в мать, дескать, пошла. Качали головами: «Васька, бедный, пригрел брюхатую, теперь намучится… Чем только думал, когда голову в петлю совал?» С их слов выходило, что Анька была Леньке не родной сестрой. Но Ленька в это не верил и при каждом удобном случае пулял по старым кошелкам помидорами с крыши их десятиэтажки – чтоб не болтали.

В семье они этой темы не касались. Лишь много лет спустя, когда он уже учился в мединституте и приехал из Харькова домой на побывку, отец рассказал, как было дело: отслужил в Афгане, вернулся – без ранений, целый-невредимый, хотя с проседью в висках, увидел девушку из соседнего дома, втюрился… А он модным парнем был: джинсы, кожан с заклепками, очки-зеркалки – ну и она не устояла… Провстречались полтора месяца, и не просто так за ручки держались, все по-взрослому. Правда, с контрацепцией тогда было не очень, так что жениться пришлось скоропостижно, «по залету»… Да, имелись у невесты странности, но он как-то не придал этому значения, а потом, когда чудить начала, уже поздно было рыпаться: Анечка подрастала, Леня родился… Так и жили, пока молодая жена буйствовать не начала. Тут уж пришлось принимать меры…

Про Аньку отец ничего не сказал, но Леня сам сложил два и два: у нее день рождения в начале октября, а у родителей свадьба в конце марта. Значит, зачата сестра была, скорей всего, на Новый год, когда отец еще бегал в сапогах по Кандагару… Но меняло ли это что-то? Для Леньки точно нет.

31-го отец с сестрой уехали на дачу еще с утра. Убрали за день дом, растопили печь, нарядили елку… Потом отец Аньку запер, чтоб не ушла гулять в лес, ищи ее потом, а сам – на станцию, за Ленькой. Снега к вечеру навалило столько, что еле-еле продрался сквозь сугробы. На обратном пути колеса увязли, пришлось вдвоем машину толкать. Ленька спину еще потянул, потом целый месяц ныла. А приехали обратно в Незабудкино – дом стоит пустой. Печка пылает, окно стулом высажено, по комнате снежинки танцуют. И капельки крови на стекле.

Пока они бегали вокруг дома и кричали, затоптали все следы. Переполошили округу, заставили жителей поселка оторваться от праздничных приготовлений. Сумерки к тому времени сгустились уже настолько, что о самостоятельных поисках не могло идти и речи. Отец рванул обратно на станцию, нашел там телефон, сообщил о пропаже…

Злые похмельные менты появились в Незабудкино только утром, целую вечность спустя, когда вьюга превратилась в настоящий буран. Осмотрели дом, записали Анькины приметы, поговорили с соседями. Привели под окно овчарку – та начала чихать, затошнила и упала в обморок. Оказалось, под снегом была разлита какая-то гадость, от которой теряется нюх.

Кровь оказалась Анькина – третья положительная. Собственно, это и все, что милиция сумела выяснить. Незабудкинцы на все расспросы отвечали одинаково: сидели по домам, пили водку, никого не трогали, ничего не видели… Окрестности прочесывать желающих не нашлось: метелило так, что правоохранители, не скрываясь, прямо в «бобике» грелись самогоном. Махнув на них рукой, Ленька вечером сам пошел обследовать лесопосадку, там его, полузамерзшего, еле нашли – отец в сердцах по роже надавал, чуть не пришиб.

Входная дверь не была взломана. Следствие придерживалось мнения, что окно выбили снаружи, а стул в сугроб закинули для вида, как будто Анька сама ушла. Только идти ей, понятно, было некуда. О секс-рабынях тогда еще только начали говорить, но толстомордый милицейский начальник, поигрывая умным словом «киднэппинг», «в принципе не исключал», что Аньку увезли куда-нибудь в Эмираты: все-таки, независимо от коэффициента ай-кью, красивая девушка – это всегда красивая девушка.

Сугробы продолжали расти – уже и дураку было ясно, что дальнейшие розыски ни к чему не приведут. Отцу, немым укором крутившемуся под ногами, все чаще досадливо намекали, что за детьми следить надо, а не шляться где попало. Вот, мол, прошлой зимой тоже девочка одна на коньках каталась – до сих пор не нашли. И к чему были эти идиотские намеки? Анька, хоть и умела кататься на коньках, но уж точно ради этого не стала бы в окно сигать – в этом Леня был уверен железно. Да и озеро в четырех километрах, близкий свет. А пальтишко сестры в доме осталось, только сапоги исчезли. Так что какие уж тут коньки… Но что поделаешь – когда следователь узнал, что у сестры не все дома были, тут же потерял к делу интерес, и брехал им уже все, что в голову придет.

А снег все валил.

Следующий месяц они прожили в Незабудкино, как будто на что-то надеялись. Потом вернулись в город. За это время отец успел потерять работу, а Ленька пропустил столько занятий, что чуть не вылетел из школы.

Первое время было совсем туго. Ленька продолжал реветь по ночам, таскал в кармане Анькину фотографию, постоянно колотил друзей – припомнил все плохое, что они когда-то говорили о сестре. У отца снова начались кошмары, как после Афгана. Он запил, сделался нервным и придирчивым, стал орать на Леньку по любому поводу. За двойку мог и ремнем отходить. Вставшая между ними стена делалась день за днем все толще, и если бы отец не «завязал», Ленька, наверное, просто сбежал бы из дома. Он, по сути, так и сделал в итоге, когда подал документы в харьковский мед, но виной тому были уже не трения с отцом, а естественное желание сменить обстановку. Лене не терпелось начать самостоятельную жизнь. Отцу тоже на месте не сиделось: в очередной раз оставшись без работы, он уехал в Одессу, откуда был родом – сперва вроде как подкалымить, а потом и насовсем остался. Со строительством покончил, устроился дальнобойщиком и связался с рыжей лахудрой, своей бывшей одноклассницей – она к тому времени уже была разведенкой, с довеском в виде семилетних двойняшек.

К сводным сестрам Леня ревности не испытывал. Ему и в прошлые-то годы родительской любви перепадало негусто… Отцовской отрадой всегда была Анька. Родись Ленька девочкой, может, отец и с ним бы возился с утра до ночи – да только история сослагательных наклонений не знает. Жизнь не магнитофонная бобина, назад не отмотаешь, но если повезет, можно попробовать начать все заново. Отец и пробовал, как мог…

Леня его понимал и докучать своим присутствием не пытался. Созванивались два-три раза в год, разговаривали о разной ерунде, иногда обменивались фотографиями по емейлу – тем общение и ограничивалось.

Что же до дачи в Незабудкино – туда он больше не ездил.

Там Ленькино детство навсегда осталось.

К черту Новый год, подумал Леня, глядя на снеговика. Не хочу никого видеть, и отмечать ничего не хочу. Мне разве есть что праздновать? Жилья своего нет, девушка бросила, профессия не радует. Вчерашний стажер, только-только после интернатуры, а уже чувствую себя выжатым лимоном. Такими темпами скоро от работы вообще воротить начнет. На фиг мне ваш праздник – тут отдохнуть бы…

Но прохлаждаться не стал – гости же не виноваты, что он такой депрессивный лузер. В несколько заходов перетащил в дом вещи, продукты, звенящие ящики с бутылками. На потертое кресло бросил костюм Деда Мороза. На подарки денег не нашлось, елку ставить тоже неохота – пусть хоть Дед Мороз будет в наличии, нарядим кого-нибудь.

Найдя на кухне веник, Леня кое-как подмел выцветший линолеум. Вытолкал на середину горницы запыленный стол, нарисовал на столешнице пальцем грустный смайлик. Жаль, не догадался купить одноразовую скатерть – сейчас пригодилась бы… Что еще? Спальные места. Двух кроватей, дивана и раскладного кресла на всех не хватит, придется доставать с чердака раскладушку. Хотя и этого будет мало. Разве что парами укладываться… Интересно, а Паша снегурочек привезет, как анонсировал? Или будет, как с травой на прошлый год – обещал целую коробку притащить, а вместо этого приперся с бутылкой шампанского. Ему это шампанское чуть об голову не разбили.

Принеся из чулана приставную лестницу, Леня поднялся на заплетенный сумраком и паутиной чердак с косым потолком. Окошки замело снегом, но света из люка хватало, чтобы осмотреться. Пока глаза привыкали к полумраку, он побродил туда-сюда, оставляя на запыленном полу отпечатки, рассеянно трогая расставленные у стены ящики. Найдя, наконец, раскладушку, спустил ее вниз, также заметил в углу, среди пожелтевших газет, старую лампу с зеленым абажуром. Снял и ее. Еще раз осмотрел полупустой чердак, обратил внимание на стоящий в углу чемодан, прикрытый клетчатой клеенкой. Вот – клеенка, как раз то, что надо. Прочертив на полу неровную темную лыжню, обнажившую доски, он аккуратно оттащил невесомый шуршащий ворох к люку, спихнул его вниз.

Любопытства ради щелкнул замком чемодана. Второй замок открыть не успел – он оказался сломан, и чемодан раззявил пасть, вывалив на пол кипу старых фотографий. Чертыхнувшись, Леня побросал снимки обратно. Одну небольшую пачку, перевязанную синей лентой, сунул в карман пальто. Кое-как захлопнул чемодан, полез по лестнице. У той неожиданно поехали ножки, и Леня едва не грохнулся на пол. Едва успел ухватиться руками за края чердачного люка, как поверхность ушла из-под ног, и лестница с глухим дребезжанием повалилась на бок. Чертыхнувшись, он неловко спрыгнул вниз. Лестница вроде не пострадала, а вот абажур у лампы помялся, придавило железной ножкой. Щурясь, Леня потряс лампу, рассмотрел, как внутри болтается оборванная нить накаливания. Похвалил себя за то, что додумался захватить десяток запасных…

Отряхнув полы пальто, он сбросил его на кресло. Тряпкой протер запыленную раскладушку, лампу и клеенку. В носу засвербело от пыли, и он прочистил его смачным чихом.

Застилая стол клеенкой, отметил, что ему по-прежнему зябко. Что ж такое…

Проверил печку – огонь полыхает, но все равно холодно. Подбросил угля в брикетах, закрыл заслонку, походил по дому. В горнице тепло еще чувствуется, а в комнатах уже прохладно. На кухне вообще дубак. Леня сошел с синей выцветшей дорожки, нагнулся, зачем-то потрогал доски пола. Дерево старое, мать его, совершенно не хочет греться.

Захотелось выпить. А что еще делать? Скучно, помощнички что-то не спешат, а самому всей этой праздничной лабудой заниматься лень. Леня вышел в горницу, снова надел пальто, порылся в привезенных ящиках и достал водку. Набулькал в стакан, выдохнул, опрокинул в глотку. Потеплело. Отчего-то вспомнилась фраза из старого фильма: «Так ведь музыка, она не в инструменте – в душе!»

Сев к столу, он налил еще, занюхал рукавом и почувствовал, что пришел в кондицию. Какое-то время Леня с интересом наблюдал, как мерцает, то уходя в расфокус, то снова обретая четкость, узор на потертой клеенке.

Вдруг, словно толкнуло изнутри – поднял лицо от стола. Глаза слипаются, голова тяжелая. Что такое? Кажется, сморило…

Оглянулся – за окном темно. Уши продолжал сверлить какой-то повторяющийся звук. Оторвав зад от стула, он пошаркал в спальню, где были сброшены вещи, выудил из барсетки вибрирующую мобилу. Глянул на экранчик – Паша.

– Ну? – спросонья мозги почти ничего не соображали, язык предательски заплетался. – Где вы там?

Голос на другом конце был совсем слабым, периодически пропадал:

– Лень!.. Мы, это… Але!.. Лень!.. Мы, это…

– Что это?

– …шину…

– Что машину?

– Раз…бали… бля…

– Чего? Разбили?

– Да! Да!

– Черт!

– Это… Андрю… урод…

– Так вы что? Не приедете?

– Не!.. Уже не полу…тся! Половина один…го!

– Блядь!

– Про…ти, Лень… Мы, блин… – связь оборвалась.

Он некоторое время тупо смотрел на умолкнувшую мобилу. Бросил ее в кресло. Сел сверху, обхватил руками голову.

Вот тебе и Новый год.

Снег за окнами продолжал падать.

Сраное Незабудкино, – подумал Леня, выйдя на крыльцо. Край земли. И домой теперь хрен уедешь – машина, небось, по самые стекла в снегу.

Связь резко испортилась: внутри дома телефон работать отказывался. Леня отошел метров десять по подъездной дорожке, где снега было уже по икры, набрал Пашу. Ни-фи-га. Хорошо, что еды в доме на целую толпу. Недели две можно жить без проблем. Задрав голову к темному беззвездному небу, Леня хохотнул над собственной невезучестью и сам себя одернул – настолько пораженчески прозвучал этот смех.

Повторил вызов. И еще раз. И еще. Черта лысого, «абонент вне зоны».

Зашел в дом, треснул для успокоения тридцать капель. Вытащил из сумки новогоднюю газету, посмотрел колонку гидрометцентра. Черт-те что, никогда от этих брехунов правды не дождешься: пятница и суббота – «чисто», а снег возможен только в воскресенье, да и то небольшой. Вот козлы! Это ж как надо пить на рабочем месте, чтоб такой циклон мимо носа пропустить? Не зря у американцев есть выражение «врет, как синоптик»…

За выбеленными изморозью оконными стеклами плескалась чернота, падали редкие снежинки. Никто уже не приедет – это понятно. Леня от души выругался и залил хвост фразы еще ста граммами. Злость постепенно стала проходить. В доме потеплело – или это ему самому жарко?

Лениво охлопал карманы в поисках сигарет, вытащил пачку фотографий. На обороте, под синей ленточкой, разнокалиберные карандашные цифры: «1993». Аньке было одиннадцать. Ему – девять. Ей – уже, Леньке – еще.

Распустил ленту, полистал черно-белые фотоснимки с неровно обрезанными краями – плоды его детских фотоэкспериментов.

Анька на грядке, держит вырванный с клубнями картофельный куст. Анька возле колодца, прижимает к груди пустое ведро. Анька сидит на крыльце, над чем-то хихикает. Губы черные, будто шелковицы объелась – это Ленька со своих сбережений ей на 8-е Марта фиолетовую помаду подарил, такая как раз в моде была. А вот они с сестрой вдвоем – держатся за руки, оба серьезные: наверное, отец за что-то отругал. На Леньке только светлые шорты, на сестре – полосатое платьице. Она его вообще почти не снимала, носила эти полоски в любой сезон. Отец как-то даже схитрил, подарил ей на день рожденья точно такое же платье, только сестра, растеряша, не проносила его и месяца. Пошла с соседской девочкой купаться на озеро, а там чего-то испугалась и прибежала обратно в одних трусиках. Ленька с отцом ее целый час расспрашивали, куда делась обнова, но Анька так и не вспомнила. Думали, будет море слез, но она горевала над пропажей недолго – все-таки, имелось запасное. К вечеру уже успокоилась, рассказывала, улыбаясь, что первое платье все равно «любит-любит» и демонстративно гладила себя ладошками по всему телу. Выглядело это так потешно, что даже отец перестал сердиться.

Леню обуяла меланхолия, – он сам не заметил, как глазам стало горячо, и по носу сползла слеза. Фотки посыпались с колен на пол. Где ты сейчас, Анька? – подумал он. – Куда пропала? И найду ли я тебя когда-то?

* * *

К двенадцати часам он допил поллитровку. В теплом помещении Леню развезло, и он, сбросив пальто, вывалился в темный двор – покурить и освежиться. Еще несколько раз набрал Пашин номер, но тот по-прежнему оставался недосягаем. Мобильник пискнул и вырубился – села батарея. Леня понял, что забыл посмотреть время, а наручных часов у него нет. Ругаться не было ни сил, ни желания, так же как и докапываться до зарядного устройства, оставшегося в бардачке машины. Фиг с ним, решил он, опуская телефон в карман джинсов.

Подошел к снеговику. За несколько часов тот оброс снегом, глаза-маслины почти спрятались под кустистыми бровями, сигарета намокла и поникла – налипший на ней снег создавал впечатление торчащей козлиной бородки.

Повинуясь внезапному импульсу, Леня тяжело потопал обратно в дом, задел дверь и чуть не упал. Наружу он вышел спустя пару минут, неся в руках шапку Деда Мороза и открытую бутылку шампанского, из горлышка которой по пальцам лилась белая пена.

Дверь оставил открытой, чтобы на снеговика падал свет из дома. Криво нахлобучил на него шапку, отстранился, пожевал обветрившуюся губу – та тут же треснула – и хохотнул. Потом посерьезнел и насупился. Некоторое время стоял, глядя себе под ноги и сплевывая в снег кровь со слюной.

– Дедушка Мороз, – проговорил он невнятно, крутя в руках бутылку. – Ты видишь, какая жизнь… Какое она говно. Говно блядское. Мы тут одни с тобой, так давай выпьем хотя бы. А?

Снеговик молчал. Ветер чуть заметно шевелил отяжелевшую оранжевую бахрому на его груди. Лениво подрагивал красный помпон, повисший сбоку бесформенной белой головы.

– И вот, это… вот так оно все как-то. Я на днях электронную почту разгребал, а там новая услуга, на этом, на сервере ихнем – «напиши письмо Деду Морозу». Такая, знаешь, детская херня, непонятно даже, на кого рассчитанная. Но это не важно. Я просто подумал тогда, что мне ничего не надо. – Он переложил бутылку в левую руку, стряхнул с правой вытекшее шампанское. – Ну, то есть, не то чтобы у меня все есть… А что просто мне не надо ничего. Видишь, я после Светки даже заводить никого не стал. Ну их всех… Но это не важно, это тоже херня… – Леня на минуту задумался. – Дедушка! Я вот о чем…

Я же не понял… А понял только щас… Но другое понял. Фу, блин. Это… Я тебе не буду стишки рассказывать или там танцевать, я уже так натанцевался за этот год… Я тебя просто прошу…

Он покачнулся и чуть не сел задом в снег. Шампанское снова с тихим шипением полезло из бутылки.

– Я… хочу. – Леня утвердился на ногах. – Хочу! Деда… Я хочу в этом году найти свою сеструху… Помоги мне, дед. А? Ведь есть же она, есть! Я верю…

Леня глубоко вздохнул – в горле запершило – сглотнул, пьяно и доверчиво помялся перед снеговиком. Зачем-то поправил на нем шапку, чтобы помпон висел сзади.

– Понимаешь, дед… Я у тебя никогда ничего не просил, я и не верил в тебя, потому что еще с пяти лет знал, что это просто папа в красном костюме – подсмотрел однажды, как он бороду напяливал… И это… Да! А вот Анька – она верила. Всегда верила. И не потому, что у нее, как там говорили разные уроды, ума не хватало, а просто она добрая всегда была. Ты не для меня, ты для нее это сделай…

Он задумчиво пососал солоноватую губу, сплюнул. Розовая нить повисла на подбородке. Леня поставил бутылку, вытер лицо рукавом.

– Никого у меня нет. Отец и тот сбежал. В Одессу свою. А знаешь, каково это, когда ты совсем один… Знаешь вообще, что такое семья? А, дед?

Он обошел вокруг снежной фигуры два неровных круга, потирая болящие от мороза ладони, снова взял шампанское.

– Ну, что? Молчишь? Знак согласия?

Леня помолчал еще несколько секунд, облизал губы.

– Ну, будем, – он присосался к бутылке.

Напиток обжег холодом горло, вяло выплеснулся наружу, потек по губам, подбородку, свитеру. Леня сплюнул, посмотрел бутылку на свет, зажал горлышко ладонью, потряс ее и окатил снеговика остатками шампанского.

– С Новым годом, дед. С новым счастьем…

Забросил пустую тару в сугроб, вытер руки об свитер и побрел обратно в дом.

Когда, меньше чем через четверть часа над Незабудкино затрещали салюты, Леня уже спал, свернувшись калачом в кресле. Голова с липкой ладонью, подложенной под щеку, покоилась на вытертом подлокотнике. На брошенном бежевом свитере медленно высыхало пятно от шампанского.

II

Утро вызывало отвращение: серость, ветер, мороз. Солнце белело в тучах бледной сортирной лампочкой.

Леня воткнул ноющую голову в сугроб, взявшийся тончайшим настом, взвыл от непередаваемой смеси боли и удовольствия. Поднялся с колен, с рычанием тряхнул отросшими за осень волосами – во все стороны полетело колючее снежное крошево. Потрогал губу – не кровит, вот и отлично.

Растираться снегом не стал – он уже не первокурсник, чтобы понтоваться перед окружающими. Собственно, и окружающих нет, только этот белый уродец с лопатой.

Снеговик выглядел бодро. После ночного снегопада он стал еще толще, раздавшись в боках. Шапку запорошило белым, наружу глядел лишь помпон – его, наверное, все время болтало ветром, потому и не засыпало. Розовые плевки и пятна от шампанского тоже скрыл молодой снежок. Вот и славно, подумал Леня с одобрением, – а то бы стоял, как обоссанный.

Конец вчерашнего вечера виделся крайне смутно, но танцы вокруг снеговика сразу всплыли в памяти, когда, выбирая сугроб для «умывания», он увидел торчащее из-под снега зеленое горлышко с полуоборванной фольгой. Немедленно захотелось опохмелиться. Но сперва надо было заставить себя чего-нибудь съесть.

Сжевав пару бутербродов и немного винегрета, Леня почувствовал себя несколько лучше, а банка холодного «Гессера» и вовсе примирила его с неудобствами этого мира. Правда, после ночи, проведенной в кресле, у него нещадно ныла спина, но это тоже было поправимо. Издав громкую пивную отрыжку, Леня перешел в маленькую комнату, которую отвел для гостей. Здесь когда-то была его и Анькина спальня.

Упал на ближнюю к двери кровать, подрыгал ногами. Скука смертная.

Интересно, подумал он, а что там друзья? Тачку ведь, в конце концов, можно и другую найти, разве нет? Или они собираются сидеть и ждать, пока сугробы не растают? Телефон еще сел, как на зло. Ничего, сейчас зарядим.

Отхлебывая на ходу из банки, он накинул пальто, обогнул дом, проваливаясь в снег и беззлобно матерясь. Машину привалило, будь здоров – прямо не «Жигуль», а какой-то огромный сахарный пирожок. Пришлось вернуться за лопатой и потом еще минут десять счищать снег. Отогрев замок струей мочи, Леня достал из бардачка зарядное устройство для мобильника. Подумав, заодно захватил с заднего сиденья кассетник.

Воткнул зарядку в сеть, снова завалился на кровать, отхлебнул пива – после улицы жестяная банка была ледяной, аж зацарапало в горле. Лениво полистал газету. Телепрограмма – нафиг, все равно смотреть нечего, подробности из жизни «звезд» – да пошли они в жопу, клоуны безголосые, прогноз и гороскоп – тоже туфта, все эти гороскопы на ходу сочиняются… Ага, «Зимний символ плотских утех». С иллюстрации пунктирным полумесяцем зубов-угольков скалился в объектив снеговик в цилиндре, ниже была подпись: «Ну, кто перед таким красавцем устоит?»

Начиная клевать носом, Леня наугад прочитал несколько абзацев.

«Очевидно, подобными творениями могут похвастаться миллионы людей, ведь снеговиков лепят везде, где выпадает снег.

И занимаются этим люди уже не одну сотню лет, не задумываясь, откуда взялась традиция, и что значили снеговик и снежная баба для наших предков. Впрочем, даже специалисты не могут однозначно ответить на этот вопрос.

Некоторые, например, считают, что, поскольку в старину верили, что воздух населен непорочными небесными девицами (некогда принявшими смерть по чужой воле и после этого вечно повелевавшими туманами, облаками, снегами), то в их честь язычники устраивали торжественные ритуалы. Чтобы умилостивить безутешных небесных обитательниц, наши предки и лепили снежных баб, как бы возвеличивая небесных нимф на земле. Впоследствии этот обряд, разумеется, утратил первоначальный смысл. Матриархат изжил себя, и духом зимы стал являться мужчина-снеговик, к которому обращались с просьбами о помощи. Небесные нимфы оставили о себе след только в Восточной Европе, где снежная баба по-прежнему неотличима от фигур, найденных исследователями во время раскопок скифских курганов.

Любители и знатоки всяческой чертовщины считают, что снеговик – существо злобное и опасное. Не следует катать снеговиков в день полнолуния, а тем более, давать им в руки метлу на длинной палке. Ежели все-таки вы не удержались, необходимо разрушить снежного монстра до наступления ночи – иначе вам обеспечены дурные сны и головная боль. Это в лучшем случае. А в худшем – могут посыпаться травмы, неприятности дома и на работе, болезни, непонятный упадок сил. Жители Норвегии, которые называют снеговиков “белыми троллями”, не советуют разглядывать снежное создание ночью из-за занавески – можно увидеть нечто такое, от чего не сможешь отделаться всю жизнь.

Кстати, не всех женщин устраивает, что в мире снеговики делаются преимущественно мужского пола, как в классической англо-саксонской традиции. Очевидно, это обстоятельство позволило британской исследовательнице Тришии Кьюсак выдвинуть собственную версию происхождения снеговиков. В своем научном труде, озаглавленном “Снеговик-сексист”, она утверждает, что слепленный из снега человечек представляет собой “символ мужской похоти” и чуть ли не памятник извечной половой дискриминации. “Типичный снеговик – в шляпе, шарфе и с довольной улыбкой на лице, – пишет госпожа Кьюсак, – есть не что иное, как карнавальная фигура, символизирующая плотские утехи. Он, снеговик, всегда вне дома. Пока домашние готовятся к празднику, этот бессовестный повеса выискивает неприличных приключений, не пропуская мимо себя ни одной юбки”.

Традиция лепки снеговиков, по мнению ученой дамы, восходит к XIX веку. Но на самом деле, истинное значение снеговиков и снежных баб давным-давно забыто. Их лепка из древнего мистического действа превратилась просто в веселую зимнюю забаву, и никто уже не вспомнит, кто и когда впервые слепил первого снеговика и вручил ему в руки палку – символ неиссякаемой похоти, оружия, угрозы…»

Ну и херня, однако, подумал Леня. Поискал страницу с анекдотами, не нашел и отложил газету в сторону. Подошел к окну, посмотрел на снеговика, с умным видом причмокнул губами, собираясь что-то сострить по поводу прочитанного, но шутка присохла к губам, когда он увидел, что стекло разбито. По торчащим осколкам стекали алые капли.

…Голова ударилась об пол, в мозгах пыхнуло и съежилось, медленно тая, черное пятно. Леня попытался вскочить, снова чуть не упал. Потом понял: он сидит на полу в спальне, вытянутая вперед правая нога увязла в складках смятой в гармошку дорожки, в штанах непривычно тепло и мокро…

Переполненный мочевой пузырь щедро отдавал накопленное за день пиво.

– Твою мать!

Спуская на ходу джинсы и теряя в спешке шлепанцы, он выскочил на крыльцо, неловко допрыгал до первого крупного сугроба и пробурил в снегу исходящую паром шахту с неровными краями.

Застегнулся, взял у снеговика лопату, накидал на пожелтевший сугроб белой крупы. Затылок неприятно ныл – не так, как бывает с похмелья, а как если заснуть среди дня и не выспаться. Под волосами начала расти шишка.

Ну и сон, подумал Леня, щупая ушибленное место. И до чего же реальный! Я мог бы поклясться, что кровавые подтеки на стекле мне не приснились.

Но факты говорили обратное: он задремал, во сне ощутил «зов природы» и, не проснувшись как следует, поперся на улицу. Наступил на дорожку, поехал на ней, упал, ну и… В общем, понятно. Непонятно только, зачем он начал бухать прямо с утра.

На всякий случай Леня подошел снаружи к окну, потрогал стекло. Целехонько. И в наружной раме, и во внутренней.

Джинсы надо поменять, а то так можно и причиндалы отморозить, подумал он, чувствуя, что на свежем воздухе начал трезветь. Возвращая снеговику лопату, Леня прищурился на него с видом оценщика антиквариата:

– Интересно, а ты у нас кто – «белый тролль» или все-таки Дед Мороз? Про Дедов Морозов в газете ничего не пишут… Наверно потому, что их не бывает. А снеговики зато это… бывают. Ага? Гыгыгы…

Через пару минут холод загнал Леню в дом. Блин, что ж это меня так срубило с одного пива, сонно удивлялся он, отколупывая с вязаных носков налипший снег. Даже обоссаться умудрился, как трехлетка. Теперь стирать придется…

Медленно стянув джинсы, он бросил их на пол и улегся досыпать.

Вечером Леня достал из сумки устаревший ежедневник с числом 2007, выдавленным на обложке, сел за стол, пролистал томик до первой чистой страницы и записал черной шариковой ручкой:

«1 января.

Сижу на даче, слегка злой. Паша и остальные меня кинули – встречать НГ никто не приехал. Говорят, машину разбили. Наверное, Андрюха пьяный за руль полез. Если так, то им, конечно, не до меня. А зря. Тут до фига жратвы и выпивки. Я на даче не был кучу лет, так что пока останусь. Хотя тут скучновато. Ни телека, ни Интернета. Под вечер думал хотя бы прокатиться по поселку, но снова обледенели замки в «Жигулях». Отогревать лень, ссать неохота, успею еще.

Ну и, все-таки надеюсь, что Паша образумится и привезет баб. Какие там сугробы в «большом мире», я пока не знаю (в магнитофоне не работает радио). Здоровенные, конечно, это к бабке не ходи – снег вчера весь день валил и сейчас вон снова падает. Но все равно, если эти козлы не приедут, обижусь. Зря я, что ли, уборку тут делал?

Кстати, о сделанном:

– очистил двор от снега;

– растопил печь;

– слепил снеговика.

Это я вчера так трудился. Ну, а за сегодня ничего не сделал – только напился и наделал в джинсы. Слава богу, штаны есть запасные, целых две пары. А еще я видел странный сон, но о нем здесь не буду. Может, позже. Я сейчас пьян. И еще спать охота…»

Леня закрыл ежедневник, поводил пальцем по обшитой дерматином обложке. Думая о чем-то своем, поскреб ногтем полустершееся пятно от черного маркера, которым когда-то были закрашены буквы «ЕЖЕ». С абразивным звуком потер щеку, на которой уже отросла светлая щетина, закрыл ежедневник, встал.

Протопал в спальню, отсоединил от зарядного устройства мобильник, включил его, ввел пин-код. Мобила приняла код и замигала экраном. Он набрал номер Паши, приложил телефон к уху, но ничего не услышал.

– Ну что за херня…

Выключил телефон, повторил процедуру. Телефон молчал. Леня поднес его к глазам – батареи заполнены полностью, а вот связь отсутствует напрочь – ни одной риски не чернеет в левом верхнем углу. Неужели поблизости нет ретрансляторов? Да даже если бы их и не было – раз он сумел дозвониться до Паши в такой снегопад, да еще в новогоднюю ночь, когда линия перегружена, то почему не может сейчас, когда на дворе полный штиль?

Встроенные часы тоже показывали какое-то странное время: 11 часов утра. Удивительно – раньше мобилка никогда не сбоила. Значит, пора менять.

Глаза слипались, в горле начал зарождаться привкус перегара. Решив заняться телефоном завтра, Леня выключил его и положил на стол рядом с ежедневником и ручкой.

* * *

Среди ночи он проснулся от крика сработавшей автомобильной сигнализации.

– Что еще за…

Пошатываясь, Леня подошел к окну. Нехотя разлепил глаза, поморгал, фокусируя зрение. Окно выходило набок, и стоявших за домом «Жигулей» отсюда видно не было.

С пустыми руками во двор идти не хотелось. Он порылся в кладовке, отыскивая среди пачек с цементом, листов фанеры и прочего строительного мусора, оставшегося после давнего ремонта крыши, отцовскую двустволку «ИЖ-27».

Потом долго обувался, не попадая ногами в сапоги. И уже выйдя на крыльцо, сообразил, что больше не слышит противного «пиу-пиу». Обеспокоившись, побежал в обход дома, проваливаясь ногами в снег.

Машина стояла там, где он ее оставил. Леня посветил фонариком: никаких следов взлома нет; на снегу следов тоже нет – только отпечатки его собственных сапог, уже полузасыпанные снегом. Сугробы лежат на капоте и крыше ровным слоем. От чего же сработала сигналка? И главное – почему теперь молчит? Аккумулятор, что ли, сдох?

Решив разобраться во всем утром, он вернулся в дом. Сбросил сапоги, закинул ружье обратно в кладовку и потопал на кухню – попить воды. В горнице была баклажка с минералкой, но она нагрелась от печи, и хлебать из нее не хотелось. Зато возле кухонного стола на подоконнике стояла еще целая упаковка на шесть двухлитровых бутылок. Поскольку нагреть этот угол дома за два дня так и не удалось, Леня решил использовать кухню вместо естественного холодильника.

Разодрав целлофан, в который были затянуты бутылки, вытащил одну, с треском скрутил ей голову. Пока пил, босые ноги задубели. На черта тут эту дорожку было стелить, подумал он с досадой, если она ни хрена не помогает.

Возвращаясь в спальню, прихватил бутылку с собой. Поставил ее у кровати, скользнул под одеяло и почти сразу вырубился.

Под утро снова проснулся от жажды, опустил руку к полу, нащупывая бутылку. Не нашел. Разлепил глаза, подполз к краю кровати, глянул вниз.

Баклажки не было. Закатилась под кровать, что ли? Вот черт. И пол холодный, пальцы просто немеют…

Недовольно бурча, он сунул ноги в тапки и пошел на кухню. Свет фонарей падал косо в окна, резал заспанные глаза. Леня распечатал баклажку с минералкой, жадно отпил. Вернулся в постель. Баклажку положил рядом с подушкой – на всякий случай.

Поднялся поздно. В окна заглядывало пасмурное небо, от одного вида которого портилось настроение.

Всунув ноги в тапки, Леня автоматически заглянул под кровать. Бутылки там не было. Получается, она ему приснилась? И сигнализация тоже?

Он поплелся на кухню, взял со стола пачку сигарет, поежился от холода. Да сколько же можно топить, мать его! Нагреется этот дом когда-то или нет?

Выходя, Леня поднял руку, чтобы погасить лампочку… и остановился в задумчивости. Разве он включал свет, когда ходил ночью на кухню? Точно нет – потому что в окно светили фонари… Хотя стоп, какие фонари – их тут нет в помине. Что же это было?.. Луна?.. А облака куда делись?

От обилия вопросов заныла голова. Леня закурил, выглянул в окно. На голове у снеговика сидела ворона и, кажется, гадила. Еще несколько ворон расселись на заборе чуть поодаль.

«Чего я тут вообще торчу? – подумал он. – Эти уродцы на меня забили. Никто не приедет. Валить отсюда надо, вот что».

Замки он отогрел быстро, и аккумулятор на удивление оказался рабочим, но машина все равно не завелась. Промучившись с зажиганием минут пятнадцать, Леня обнаружил, что стрелка бензометра прилипла к нулю.

Вылез из «Жигулей», обошел вокруг с чертыханиями, пнул скат ногой. При свете дня было заметно, что на машину садились какие-то птицы – отпечатки когтистых лапок и темные кляксы помета избороздили заснеженную крышу и капот.

Вид застывшего гуано Леню не обрадовал.

– Твари! – хлопнул он дверцей. – Перестрелять бы вас всех, да патронов жалко!

Поднимаясь на крыльцо, высмотрел ворону, сидящую на заборе, и погрозил ей кулаком.

– Дура! Смотри у меня!

Ворона молча переступила лапами и отвернулась.

* * *

Испортившиеся салаты пришлось выбросить: над тарелками уже кружила здоровенная черная муха, видимо, разбуженная теплом от печки. Он пришиб тварь свернутой газетой и бросил в мусорный пакет, туда же отправились остатки оскверненного ее посягательством оливье и винегрета.

Позавтракал парой шоколадок, запил кофе, решил газетный кроссворд. Поскольку больше заняться было нечем – кроме, разве что, колки дров – а в доме сидеть осточертело, Леня решил прогуляться.

Впервые после долгого перерыва рассматривая окраину поселка, он поразился, насколько здесь все пришло в упадок. Заборы покосились и вросли в землю, половина домов стояла с заколоченными окнами – а ведь когда-то здесь из каждой трубы курчавился дымок. Да и прохожие не были такой редкостью…

Ночное происшествие не лезло из головы. Леня курил, часто сплевывая под ноги, в размешанную шинами снеговую кашу, прокручивал в уме различные варианты и гипотезы. Ты же врач, говорил он себе. Должен понимать, как это все происходит. Бывает так: утром еще спишь, а надо вставать, например, в школу. И тебе говорят: подымайся, а то на занятия опоздаешь! И ты встаешь, одеваешься, идешь… Садишься в трамвай… А потом тебе вдруг кричат на ухо: да вставай же ты уже, твою мать! Так же и сегодня ночью: пить хотел, а проснуться не было сил. Вот организм и «приснил» самому себе, что пошел за минералкой. А по-настоящему встал только тогда, когда уже совсем сушняк замучил. Верно? Все так. Но свет я с вечера точно тушил! А если даже про сигнализацию мне не приснилось, то где вторая бутылка? Где она? Под землю, что ли, провалилась?

На исходе третьей сигареты, когда уже защипало во рту, ему встретился первый человек. Какой-то замызганный парень в кирзачах с остервенением пер по обочине обломок бревна.

– С Новым годом, – сказал Леня.

– Ага, – согласился тот. – Вас тоже.

– А вы не в курсе?.. У меня вот мобильный телефон – так он связь не ловит почему-то.

– Мобильный? – хмуро покосился парень. – Хер его знает. Я не пользуюсь.

Уже вслед Лене он добавил:

– Мужики, бывает, ходят звонить в «телефонную будку» – на водонапорку лазят. А так – даже и не знаю.

Леня прикинул расстояние до водонапорной башни. Пара километров, не так уж далеко…

Невзрачное серое сооружение в форме поставленной на попа бутылочной гранаты имело сбоку лесенку, по которой можно было взобраться на высоту метров двадцати. Через полчаса Леня уже карабкался по ледяным железным скобам, матеря себя за то, что не взял перчатки.

Окинул взглядом пустые белые поля, матовую пластмассу озера, безобразную мелкую россыпь неаккуратных построек, за которыми угрюмо темнела полоса лесопосадки. Да уж, блин, Незабудкино – такое не забудешь…

Телефон надежд не оправдал: до Паши дозвониться так и не удалось. Как и ни до кого другого.

«Но не стала осень зиму ждать, остаюсь я с вами зимовать» – тоскливо напевал Леня, спускаясь вниз. На высоте двух метров сорвался, больно подвернул ногу и громко, с чувством выругался.

Водка. Пить. Диван. Валяться.

Других вариантов на сегодня нет. А если и есть, то пусть идут в задницу.

Ночью он очнулся от странного сна.

Будто бы он снова маленький и бродит по пустому и темному дачному дому, а за окнами громко и страшно воют собаки. Леня боится собак. В спальне ему попадается настенное зеркало, но в нем он видит не себя, а своего отца – в старом плаще, всего облепленного снегом и почему-то с кирпичами в руках. Отец что-то кричит ему, но поверхность стекла задерживает слова, не дает Лене услышать ни звука. Отчаявшись докричаться, отец швыряет кирпич, и зеркало покрывается трещинами. Леня пугается и бежит к выходной двери, но та заперта. Он стоит и дергает дверную ручку, когда кто-то подходит к нему со спины, обнимает за плечи… И тут сон съеживается, распадается, как кусок рафинада в кипятке.

Некоторое время он лежал, пялясь в потолок и пытаясь понять, что его разбудило. И, уже снова засыпая, явственно услышал, как в спальне за стеной протяжно застонала половица.

Сон сняло как рукой. Леня сел на постели, напряженно вслушиваясь в тишину. Дверь в горницу была открыта – а разве он не закрывал ее, когда ложился спать? Точно закрывал.

Что происходит?

Он нехотя встал, нашарил тапки ледяными ногами. Медленно подошел к черному прямоугольнику дверного проема, чувствуя, как по спине под футболкой разбегаются противные мурашки. Положил руку на выключатель, готовясь включить свет. Услышал за спиной, как что-то тяжелое с размаху врезалось в оконное стекло. Вскрикнул, оборачиваясь.

И проснулся.

III

Рассвет четвертого дня застал его вне дома. Сидя на небрежно подметенном от снега крыльце, Леня, бледный, осунувшийся и заросший, жадно тянул дым сигареты, покачивая головой в такт каким-то своим мыслям. Рядом лежал раскрытый ежедневник, исписанный мелким неровным почерком. На последней странице, шевелимой ветром, некоторые фразы были подчеркнуты:

«Точно помню, что выключал свет на кухне. Но почему он там горел утром?.. Еще: снова скрипел пол. Какое там «рассыхается», я что, совсем дурак? Печка коптит неделю, не переставая, что там еще может рассыхаться?.. А в кухне обратная херня – такой холод собачий, что никакого холодильника не надо…»

«Только закрыл глаза – по векам побежали какие-то белые сполохи. Будто фонариком кто-то по глазам водит. Открыл глаза – ни фига. Полная темень. И скрип этот. Всю ночь: скрип-скрип-скрип… У меня от него скоро крыша поедет! Сегодня буду спать со светом, не могу так больше».

«Как будто нахожусь на пороге чего-то. Кажется: вот еще чуть-чуть, и я что-то пойму. Но когда трезвею – снова ничего не понятно. Спать вообще не получается, нервы растрепались к черту, даже водка не расслабляет. На кровать кладу папашину двустволку – на чердаке нашел, «ИЖ-27».

«Не сомкнул глаз всю ночь, звуки слушал. Какое-то бормотание… А потом как ударило: это я сам с собой разговариваю.

Это нелепо все, но мне кажется, дело в снеговике… Он стал еще больше. Хотя снег ночью не шел – я же точно видел. И все смотрит, сука – никак ему глаза не засыплет.

…Глянул только что в окно – опять на нем вороны сидят. Теперь уже не только на голове, но и на плечах. Почетный караул, блядь! Перестреляю сволочей!»

«Получилось задремать. Но лучше бы не спал. Просыпался раз пять, пока очнулся по-настоящему. Такое снилось… Последняя простыня осталась. С утра снова стирал трусы в казане. Как идиот малолетний. Проснулся с большим пальцем во рту. Я деградирую…»

Докурив, Леня положил ежедневник на колени. Из него выпала фотография Ани – верхом на пони, в любимом полосатом платье и белых босоножках. Красавица… Он мельком глянул на фото, затолкал его на место. Взял шариковую ручку, которой были заложены страницы. Стал быстро писать, кусая губы.

«5 января.

Пить надо бросать. Совсем плохо все. Сигнал не ловится, мобила не работает, тачка не заводится. Вчера купил у мужиков бензин (наверняка спиздили где-то), залил – и ничего. Кажется, сел аккумулятор. Где я здесь возьму новый? Свечи тоже давно пора было поменять. Да и масло… Ладно, хер с ним. Побуду тут до Рождества – и домой. Как раз дороги расчистят.

В зеркало прямо хоть не смотрись – морда небритая, вокруг глаз очки фиолетовые. И все кажется, будто за плечом кто-то стоит. Посмотришь, а это просто тени на стену падают. Разбил его к хуям…

P.S. Сегодня снова скрипел пол. Чтобы отвлечься, музыку включил, «Квин», так магнитофон накрылся на третьей песне – батарейки сели, я даже заснуть не успел. А еще: лампа с зеленым абажуром, которую вчера на чердак закинул – оказывается, на шкафу стояла. В темноте упала мне на голову. Думал, умру от разрыва сердца.

Гашу свет везде, оставляю только в комнате, а утром снова везде горит. Весело, а?

И мухи. Каждый день бью их, а они снова появляются. Откуда они берутся? Зима же!»

* * *

Зимний день короток, как юбка куртизанки. Пытаясь обогнать наступающие сумерки, Леня торопливо шагал по главной улице Незабудкино. Морозный воздух приятно покалывал свежевыбритые щеки. Волосы были еще немного влажными, но шапку он одевать не захотел – не так уж и холодно. После уборки, мытья и смены гардероба настроение наконец-то слегка приподнялось, ночные страхи ушли, и душа захотела пива.

Улица тянулась и тянулась – длинная, изогнутая, словно спагеттина. Названия у нее, насколько он помнил, не было. Не было на пути и киоска, обещанного встречным мужиком, проползшем пару минут назад мимо верхом на тракторе.

Проходя мимо магазина «МАГАЗИН» (одноэтажная шлакоблочная коробка, кое-как оштукатуренная, с раздолбаной скамейкой у входа), он обратил внимание на входящую внутрь девушку в голубой куртке, на вид – примерно его возраста. Удивился: неужели в Незабудкино еще есть молодежь?

Дошел до конца улицы, огляделся – дальше начиналось просто снеговое поле с редко торчащими голыми кустами. Никаких киосков. Леня хмыкнул. Наверное, бравый тракторист, говоря о «торговой палатке», имел в виду тот самый магазин.

Вернулся обратно. Девушка уже сидела на спинке скамьи с бутылкой пива, сковыривая с нее крышку зажигалкой. Глубоко вздохнула и сделала глоток.

– Пиво в такую холодрыгу? – он восхищенно выдохнул пар. – А вы за здоровье свое не боитесь?

Сейчас она скажет, – вали отсюда, умник, и я повалю, подумал он. Но девушка в ответ только засмеялась и пожала узкими плечами:

– Странно слышать такое от человека с мокрой головой.

– А, ерунда, – Леня, улыбаясь, потрогал волосы.

– Пиво тоже ерунда. – Девушка сделала глоток, провела пальцами по губам. – Но это все же лучше, чем самогон. Шампанское в этом медвежьем углу раскупили еще за неделю до праздников.

– Вы не похожи на местную.

– Вы тоже.

Они рассмеялись.

Леня посмотрел девушке в глаза:

– А вы не хотели бы выпить шампанского? Вместо вот этого вашего… – Он кивнул на бутылку в ее руках. – У меня дома целый ящик, а пить некому. Друзья не приехали.

– Не знаю, – девушка неуверенно покрутила в руках бутылку. – Мешать не хотелось бы.

– Понимаю. Ну, чтобы не мешать это дело, мы можем погулять по поселку пару часиков. Поболтаем. А там и шампанского можно…

– Я не об алкоголе, – девушка снова заулыбалась, отчего на ее щеках проступили ямочки. – Я просто вам не хотела мешать.

– Ай, бросьте, – он отмахнулся. – Знали б вы, как мне там скучно одному… В четырех стенах скоро вообще отупею. Кстати, меня звать Леней.

Он подал ей руку, и девушка спрыгнула со скамьи. Проследила взгляд, которым он окинул напоследок истоптанные доски, и сказала, краснея:

– Я бы не стала садиться на спинку, но уж очень скамейка грязная. А я по поселку, если честно, уже сегодня нагулялась так, что ноги не ходят. – Она поправила желто-льняную прядь, выбившуюся из-под шапочки. – Кстати, приятно познакомиться. Я Нина.

* * *

– …А когда меня совсем достанут, приезжаю сюда, и слегка попускает. Правда, тут заняться особо нечем, разве что книжки читать. Но от своих отдыхать тоже когда-то надо.

– Ага, – Леня с удовольствием внимал низкому голосу спутницы. Под ногами ритмично хрустела глазированная корочка наста. – И часто вы так отдыхаете?

– Обычно на новогодние, ну и еще в отпуск. Может, конечно, и чаще бы приезжала, если бы было с кем общаться. Но сами видите, кто тут остался…

– И много с вами людей живет? Осторожно, тут яма…

– Ничего, я в сапогах… Народу живет прилично. Кроме родителей еще дедушка, а еще брат с женой и ребенком. И все это в трех комнатах.

– Ничего себе… – Леня присвистнул. – Я вот в общаге доживаю последний год – мне, как старосте этажа, разрешили после дипломирования еще пожить какое-то время. Так вот, три человека – и тех я убить готов. Галдеж такой, прямо хоть вешайся. Кстати, мы пришли. Вот моя калитка.

– Ну, просто надо расслабляться уметь… – Нина бросила окурок под ноги. Леня сделал последнюю затяжку и выстрелил своим чинариком через дорогу.

– Вот и расслабляюсь. Кстати, я тут давно не был, так что не удивляйтесь, что все нафиг разваливается…

Скрипнули петли. Он пропустил девушку во двор и вошел следом.

– Да нормально вроде, – сказала Нина. – Так чистенько…

– Я каждое утро снег разгребаю. Все равно делать нечего.

Они подошли к дому.

– А это что? – удивленно спросила Нина, увидев снеговика. Сейчас почему-то вороны на нем не сидели, хотя час назад, когда Леня выходил из дома, на снежной голове толклась с карканьем целая орава.

– Ну… Снеговик, – видя пристальный интерес к его творению, Леня отчего-то смутился.

– Злой он какой-то, – девушка стянула вязаную шапочку, светлые волосы рассыпались по капюшону. – Гго, наверное, в плохом настроении лепили.

– Ну, может. Но он единственный, кто скрашивает здесь мое одиночество.

– Вы с ним придерживаетесь одинаковых политических взглядов? – она с улыбкой показала на оранжевый шарф, видневшийся из-под снега.

– Нет, я вообще в этот раз на выборы не ходил Работы хватало.

– А кто вы по профессии?

– Врач я, хирург. – Леня отомкнул дверь. – А шарф этот у меня случайно оказался. Можете тут не разуваться, пол не очень чистый.

– Ага, спасибо.

Нина уселась на табуретку возле клеенчатого стола. Он принес шампанское.

– Я, кажется, помню вас, – сказала девушка, устало вытянув ноги. – Это ведь в вашей семье девочка пропала?

– Да, – буркнул Леня, с легким хлопком открывая бутылку. – Моя сестра… Вы, кстати, в кресло садитесь, там удобнее.

– Спасибо, – Нина перебралась в кресло, на спинке которого уже висела ее куртка.

– А что, вы помните Аню? – Леня разлил напиток по одноразовым стаканчикам.

– Лично ее – нет. А вот сами поиски – помню. В тот год было много-много снега, вот как сейчас…

– Да, это точно, – кивнул Леня.

– А еще от нас за два дома жила девочка, которая тоже пропала, только это еще раньше было. Ту девочку я знала неплохо, ее Надей звали. Она, кажется, в озере утонула.

– На коньках?

– Да, да. Вы тоже помните это?

– Нет, не помню, просто люди говорили. – Он поднял стаканчик. – Ладно, давайте – за встречу…

– Можно на ты.

– О’кей. Давай за встречу.

– Давай.

* * *

Утром пили кофе с лимоном. Каждый размышлял о чем-то своем.

Дом провонял свечами – это Нина, увидев на столе початую пачку, предложила добавить немного романтики в обстановку. Сам он после секса быстро вырубился и спал без снов. С утра оказалось, что свечи не догорели и до половины – кто-то погасил их, причем сразу все.

Поинтересоваться у гостьи, вставала ли она ночью, он так и не решился. Да и так ли уж ему хотелось знать ответ? Леня не был в этом уверен.

– Когда ты уезжаешь?

– Сегодня, – девушка подула в чашку. Она была уже полностью одета, но не накрашена.

– Что так рано?

– Надо ехать… Уголь кончился, дом топить нечем. Холодно.

– Возьми у меня. В брикетах. Я тут не собираюсь всю зиму жить.

– Да нет, Леня, – она вздохнула. – Ехать все равно надо. Сегодня сочельник. Мне желательно уже завтра на работу выйти…

– Жалко, – Леня уставился в окно.

– Ага. А гляди зато, какое солнце сегодня яркое. Я, наверное, даже шапку одевать не буду.

– Правильно. Я вообще никогда шапки не ношу. И шарфы тоже.

– Все снеговикам отдаешь?

– Ага. Они же на улице, им всегда холодно…

Смеясь, они допили кофе. Встали, вышли на крыльцо. Закурили, каждый из своей пачки.

– Слушай, – вспомнил Леня. – У тебя мобила есть?

– Не-а, – она помотала головой. – Принципиально не завожу. Мне телефонных разговоров на работе хватает. Но могу тебе свой домашний дать, если хочешь.

– Да я другое в виду имел… – посмотрев девушке в глаза, Леня прикусил язык и достал ручку. – Ладно, это неважно. Диктуй.

– А все-таки, что ты имел в виду? – спросила она, когда телефон, записанный на сигаретной пачке, исчез в заднем кармане его джинсов.

– Да что-то со связью тут… Не могу дозвониться никуда.

– Что ты хочешь, это ж Незабудкино! – Нина стряхнула пепел, обвела рукой вокруг себя. – Сам-то в город не собираешься?

– Пока нет. Боюсь машину бросать, а то местные умельцы в два счета раскурочат, ищи их потом. А пешком по этим сугробам… ну его на хрен!

– Все еще надеешься, что друзья приедут?

– Нет, – признался он. – Да и фиг с ними. Просто у меня такое ощущение, что меня здесь что-то держит.

– И что же?

– Не знаю… Может, мое детство. Я постоянно его вспоминаю.

– Поэтому и слепил снеговика?

– Может быть, – он пожал плечами, бросил в снег окурок и затоптал его. – А может, мне просто нужно подумать над своей жизнью. Здесь хорошо думается. Не отвлекают ни люди, ни Интернет, ни городской шум…

– Да. Здесь тихо…

– Тихо аж до жути, – чувствуя, как дрогнул голос, Леня слепил снежок, кинул его через забор. – Я темноты с пяти лет не боюсь. А тут, как ночь, сразу как-то не по себе становится. Прямо стыдно… Но я упрямый. Понял, что не уеду, пока этот страх не поборю…

– Ну, я надеюсь, сегодня-то тебе жутко не было?

– Нет, совершенно, – Леня расплылся в улыбке.

– Тогда я спокойна… – сказала Нина, выходя за калитку.

– Слушай, – задал он наконец мучивший его вопрос. – Это ты свечи потушила?

Девушка удивилась.

– Я. А что?

– Да нет, ничего.

– Больше вроде бы было некому. Ты же спал.

– Ну да. Понимаешь, просто я боюсь пожаров… В общем… спасибо, – Леня помолчал. – И вообще спасибо.

– Да не за что. Это тебе спасибо за прекрасный вечер, – она сбавила ход, остановилась. – Ладно, Лень, мне пора… Звони.

– Обязательно позвоню. С Рождеством, Нин.

– С Рождеством.

Помедлив несколько секунд, они сделали шаг друг к другу и соприкоснулись губами. Потом Нина повернулась и, ни слова больше не говоря, пошла прочь от калитки.

Я снова один, подумал Леня.

За спиной раздалось хлопанье крыльев – вороны возвращались на свой пост. Какая бы сила ни заставляла их прилетать сюда снова и снова, перед чужими людьми она предпочитала себя не проявлять.

Вернувшись в дом, Леня записал в дневнике:

«6 января.

Думал – ушло. Ошибался. Оно просто прячется при посторонних. Значит, ему нужен только я».

* * *

Скрип половиц начался около полуночи – словно кто-то медленно и неуверенно бродил по дому. Звук доносился то из горницы, то из спальни, то с чердака, потом затих. Проснулся Леня не из-за него – уже привык, – а из-за непонятного стука, как будто что-то упало. Перекатившись на край кровати, быстро нащупал двустволку. Потом осмотрелся. Причиной беспокойства оказался мобильный телефон – оставленный с вечера на подоконнике, теперь он лежал на полу.

Подняв упавшую мобилу, Леня вернулся на кровать. Некоторое время рассматривал поцарапанный корпус с темным безжизненным экраном. Уже собирался сунуть телефон под подушку, как внутри неожиданно сработал вибратор.

Рука рефлекторно разжалась, телефон шлепнулся на простыню. Шарахнувшись, Леня неловко упал с кровати, следом свалилось ружье. Из мочевого пузыря вытекло несколько горячих капель.

Зарычав, как разозленное животное, он быстро встал на колени и схватил телефон. Сжал в кулаке с такой силой, что внутри что-то хрустнуло, и по экрану пролегла трещина.

– Хватит, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.

Вибрация прекратилась так же резко, как началась.

Одновременно с этим в кухне включился свет.

Леня встал с колен. Он был одет – на ночь не снял даже сапоги. Сунул телефон в карман, подобрал двустволку, вышел в горницу, оттуда – в кухню. Задумчиво погладил пальцами покрытый инеем выключатель. Увидел, как изо рта начал выбиваться пар, ощутил сильный холод.

Кухонный стол тоже заиндевел. Он подошел, протер столешницу рукавом, повернулся, сел на край. Потер руками болящие, сухие от недосыпа глаза, прислушался к бешеному сердцебиению.

– Выходи, – попросил он. – Хватит уже. Покажись, кто ты. Я не испугаюсь.

С минуту ничего не происходило. Потом от стены отделилась тень – видимая и невидимая одновременно, словно марево над костром. Скрипнул пол. Леня заморгал – от холода начали слипаться ресницы. Воздух обжигал легкие. Чувствуя, как немеют и примерзают к прикладу пальцы, он осторожно отложил двустволку. Пар от дыхания мешал видеть – пришлось закрыть рот ладонью. Тень, имеющая смутные очертания приземистой человеческой фигуры, медленно проплыла до середины кухни, не касаясь пола, потом сделалась ниже и вдруг пропала, словно всосалась в пол.

Леня слез со стола, вышел в центр кухни. Задрал половик. Сощурился. Несколько досок здесь были подогнаны не очень плотно – при внимательном рассмотрении видно, что гвозди, которыми они были прибиты, уже вытаскивали из гнезд.

Поддев доски ножом, Леня снял несколько слоев хрустящего заиндевелого полиэтилена, вынул кирпичи, рядами уложенные на смерзшийся песок. Под песком обнаружилась тонкая бетонная крышка, при ударе кулаком отозвавшаяся пустотой. Он встал на колени и пробил ее прикладом. Под бетоном хрустнула ломающаяся фанера.

Из пробитой дыры хлынула спертая вонь. Сглотнув, он задержал дыхание и склонился над отверстием.

Рассмотрел немного, но ему хватило. На глубине полуметра лицом вниз лежала детская мумия, из-под запыленных волос тянулся обрывок затянутой на шее веревки. Он пробил рядом вторую дыру, увидел рваный лоскут полосатой материи, красный сапожок, еще один обтянутый коричневой кожей череп с проваленным лбом, заржавленное лезвие конька…

Откинулся со всхлипом. Слезы, замерзая, кололи и резали глаза.

– Боже, – выдохнул Леня. – Боже…

За спиной щелкнул выключатель, свет погас. Из-под пола потянулось с тихим шуршанием что-то бесформенное и непонятное. От накатившего холода тело Лени онемело, в лоб проникла ноющая боль.

Свет включился. Ленины руки потянулись к лицу, смяли щеки, как пластилин. Словно во сне он наблюдал, как из дыр поднимаются, переплетаясь, струи уплотнившегося воздуха. Пар от его дыхания обтекал их, делал видимыми. Леня потрясенно всхлипнул, и в облаке пара прямо перед ним возник рельеф юного девичьего лица. Призрак отпрянул, размываясь, и через секунду на его месте возник другой. Выдохнув снова, Леня увидел вздернутый нос, упрямый подбородок и острые скулы, которые могли принадлежать только одному человеку.

Анька совсем не изменилась, даже ее прическа каре осталась такой же, как много лет назад. На несколько секунд знакомые контуры пропали, потом снова соткались из воздуха. Губы Аньки шевелились, и хотя он ничего не услышал, все равно понял, чего она от него хочет.

Онемевшему лицу становилось все больней, зубы заломило, словно он набрал в рот ледяной воды. Леня инстинктивно отодвинулся и уперся спиной в стену рядом с дверным проемом.

Дверь скрипнула и сама собой захлопнулась, громыхнули оконные ставни, со стола упала на пол вилка. Выключатель снова щелкнул. В темноте Леня различил два сгустка тумана с клубящимися краями, повисших в метре над полом. Фантомы слабо фосфоресцировали.

«Окно, – подумал он. – Нужно открыть окно. Выпустить их. Иначе я здесь замерзну насмерть».

Но сил встать не было. Телом овладела ужасная усталость, как будто к рукам и ногами привязали гири. Очень хотелось спать.

Из последних сил приподняв ружье, Леня направил его на сереющий прямоугольник окна и спустил курки негнущимся пальцем.

Звон лопнувшего стекла потонул в грохоте двойного выстрела, от которого заложило уши. Ослепленный яркой вспышкой, он на несколько секунд зажмурился. А когда открыл глаза, призраков в кухне не было. Лишь дым лениво поднимался от стволов.

Свет загорался и гас еще пару раз.

Потом все прекратилось.

– Прощайте, – прошептал Леня. – И не обижайте тех, кто заблудится в лесу… Хорошо?

«Ну вот и все», – подумал он, прислушиваясь к стуку собственных зубов, и осознал, что в кухне потеплело. Значит, – мелькнуло в голове, действительно – все…

Там, на полу, он просидел, глядя в одну точку, еще минут двадцать. Бледное от недосыпа лицо Лени вскоре отупело, из уголка рта потянулась нить слюны, пропитывая футболку. Потом его накрыл обморок.

Эпилог

На рассвете он вышел за порог. Падал снег. Ноги едва волочились, каждый сантиметр обмороженного тела жгла боль, но его это не особо волновало. Не сейчас. Остановившись на скользком крыльце, Леня оперся о двустволку, обвел глазами заснеженный двор. Легкие с сипением втягивали воздух, обкусанные до крови губы выдыхали белые облачка пара.

В ранних сумерках снеговик казался синим. Словно по сигналу, вороны, сидевшие у него на голове, взлетели и с карканьем унеслись в сторону лесопосадки. Леня проводил их долгим взглядом.

– Спасибо, дедушка. И с Рождеством, – подняв «ИЖ-27», он, не целясь, потянул один из курков. Верхняя часть головы снеговика обратилась в белую пыль. Картечь выбила из снега ярко-красную шапку, на лету разорвав ее в клочья – будто выстрел вышиб из снеговика кровавые мозги.

Снова треск, еще один сноп картечи – в грудь – и белая фигура повалилась на спину целиком, как валится человек. Ударилась о наст и грузно лопнула, распавшись на неровные белые ломти.

Над двором плыла пороховая гарь. Прислонив двустволку к стене, Леня достал сигареты. Недоуменно посмотрел на пачку, смял ее и бросил – курить не хотелось. Почти сразу же в кармане ожила мобила – не вибратор, а настоящий звонок – впервые за последнюю неделю. Кто звонил, непонятно: вокруг трещины в экране расползлось черное пятно. Леня нажал кнопку. В ухо ворвался радостный голос отца.

– Привет, Леня! С праздником тебя! Не разбудил?

– Привет, пап. Нет, я не сплю.

– Я сейчас проездом в Харькове. Заходил к тебе в общежитие, а товарищи говорят, что ты на даче. Это в Незабудкино, что ли?

– Ага, – ответил он, глядя на останки снеговика. – Решил пожить тут чуть-чуть. Тут хорошо – никто не мешает. Тихо. Снег идет каждый день. И лес такой красивый. Как там поэт писал: пугалище дриад, приют крикливых вранов… Не помню… В общем, что-то про дриад.

Отец непонимающе хмыкнул.

– Да, зимой там красотища. Не зря тебе дачу отдал, а?

– Угу. Чудесное место. Исполнение тайных желаний. Ты ведь сюда уже едешь?

– Ну вот, так неинтересно! – Трубка рассмеялась. – Я тебе сюрприз собирался сделать, а от тебя ничего не укроешь.

– Это точно…

– Постараюсь успеть, пока дорогу снова не засыпало.

Леня молчал. Пальцы его потянулись к щеке, рассеянно потерли пятно обморожения, похожее на смазанный след фиолетовой помады.

– Сын?

– Я тут, тут, – зажав телефон плечом, он взял двустволку, переломил ее и вытряхнул стреляные гильзы. Полазил по карманам пальто, отыскивая запасные. – Слушай, папа, а ты что Деду Морозу загадал на Новый год?

– Я? – отец задумался на пару секунд, и Леня представил, как он потирает седой висок. – Наверное, мне бы отдых не помешал. Да, знаешь… Было бы неплохо.

– Приезжай, – двустволка щелкнула, возвращая стволы в прежнее положение. – Я буду дома.

Леня нажал кнопку обрыва связи. Опустился на крыльцо напротив казненного снеговика, положил «ИЖ-27» на колени и принялся ждать. Липкий тяжелый снег садился на спину, осыпал склоненную голову, покрывал белыми погонами плечи.

С каждой минутой белые хлопья падали все гуще. Через какое-то время Леня уже сам напоминал снеговика.

Елена Бочкарева. Екатеринбург :: Кикицуров

Рыжая, в яблоках, корова, свесив коромыслом давно не мытые ноги, одиноким планером рассекала ясное, непорочное небо. Она то исчезала, нырнув в пушистое, белоснежно-праздничное облако, то вдруг неожиданно выскакивала из него с другой стороны, разгоняя в разные стороны любопытное воронье безобразие.

– Молодец, Сюська, – тихонько сказала мать, вытирая мелкие растроганные глаза, – учись, сынок.

Женщина многозначительно посмотрела на мальчика. Ей очень хотелось, чтобы сын выучился на воздухоплавателя.

Здесь же стоял соседский петух Полкан, смотрел в небо, молчал, и завидовал.

Сюська всё летала и летала, демонстрируя такой высший пилотаж, что Чкалову и не снилось.

Но, чу! С неба посыпались круглые тяжёлые лепёшки. Они со свистом устремлялись в сторону земли, тёплыми коричневыми брызгами залепляя окрестные пейзажи.

Мать с сыном и петух запрокидывали в небо головы и, не в силах сдержать эмоции, громко визжали.

Сюська сделала ещё один, почётный круг, грустно помахала хвостом, и растаяла в небе, оставив после себя сияющую на солнце золотисто-коричневую дорожку.

«Фу, ты, приснится же такое!». Петрович сел на кровати, свесив тонкие, с колючими коленками ноги.

Но на душе отчего-то сделалось тепло и мягко. В горле торчал и мешал жить тугой мешочек со слезами.

Он, покачиваясь, дошёл до туалета, выплюнул мешочек в унитаз, звонко смыл.

В прихожей, в пыльном углу сидел наголо побритый к летнему сезону хомячок Шкалик с раздутыми щеками и плохой репутацией. Не реагируя никаким местом на давно знакомого человека, зверёныш продолжал запихивать за щёки обрывки картона.

Петрович присел на корточки и обмер: в недоеденных обслюнявленных клочках бумаги он узнал свой любимый членский билет Общества Защиты Дятлов. Беспредельно негодуя, Мазай размахнулся – хотел шлёпнуть засранца по щеке, но не попал.

– Ладно, живи, щенок, – процедил сквозь оставшиеся два с половиной зуба Петрович и с удовольствием пнул Шкалика в пах: «это тебе за дятлов!»

Пошёл на кухню. Открыл холодильник, сковырнул озябшим ногтем кусочек снега в морозилке. Съел. Стало легче.

Высунул половину себя в открытое окно, вдохнул оттопыренными ушами мокрого утреннего воздуха. Потом встал, отвернулся от окна и громко выдохнул задом в зябкую утреннюю свежесть.

Снял со спинки стула выстиранную вчера резинку от старых трусов, аккуратно свернул её в рулон. Кое-как пристроил рулончик в баночку из-под кильки и плотно прижал крышкой.

Было пасмурно и противно, лето никак не приходило, хотя июнь почти уже кончился. Бесцветное унылое небо хмуро глядело Петровичу прямо в глаза.

– Пойду, пройдусь, – придумал Кикицуров.

Он отрыл в засохшем цветочном горшке значок ГТО, спрятанный глубоко в земле, нацепил его на зачерствевшую от возраста тельняшку. Долго, с удивлением наблюдал в зеркале свою нарядную грудь.

– Ишь, какой баской! – Петрович застенчиво улыбнулся отражению.

Он отыскал в шкафу среди старых изношенных огрызков обуви парадно-выходные брюки-трико с сильно торчащими коленками. Натянул штаны до шеи – коленки чуть выпрямились. Подвязал брюки проволокой, надел на голову спортивную шапочку с надписью «Берегите дятлов», и вышел во двор.

На улице было воскресенье, весь народ ещё спал.

«Спят, однако», – с нежностью подумал про всё спящее человечество Петрович, и сел на скамейку.

Неожиданно из подъезда с громким лаем выскочила почти безногая такса, следом за ней вышла соседская девчонка – хозяйка собаки, в юбочке чуть ниже пупа.

– Здрасьте, дядя Мазай, – полузевнула-полупропела девочка, села рядом и закрыла глаза, чтобы досмотреть свой молодой, радостно-бесстыжий сон.

Петрович покосился на голые коленки, нахмурился, проворчав что-то по поводу непрактичности современной молодёжной одежды. Сплюнул. Пошёл дождь. Коленки взвизгнули и убежали в подъезд, туда же юркнула безногая такса. Кикицуров остался один.

Идти никуда не хотелось, да и некуда было идти. В тоскливом, протёртом плохой едой, горле Кикицурова опять возник, и всё разрастался колючий ноющий ком, пока вовсе не лопнул. И вспыхнула на бледных щеках запоздалая, одичавшая жалость к самому себе, и потекли горячие слёзы, смывая прочь беспросветное и дремучее многодневное беспамятство.

Кикицуров вспомнил всё.

Родился Мазай Петрович Кикицуров шестьдесят пять лет назад в деревне Малые Кикицуры, что в сорока километрах от районного центра. Вполне возможно, что были где-то ещё и Большие Кикицуры, и Средние. Но Кикицурову и тогда было глубоко наплевать на все остальные Кикицуры, а сейчас – и вовсе неинтересно.

Его родная деревня в несколько десятков дворов робко притаилась на берегу маленькой, сморщенной почти до ручья, речки Кикицуры.

А когда-то Кикицура страшила всех жителей своей неиссякаемой глубиной и такого же масштаба шириной. По поводу названия реки ходили всякие слухи, сплетни, и другие неприятные разговоры.

Давным-давно жили в деревне юноша с красивым именем Кик и прекрасная девушка Цура. Очень любили они друг друга. Что там произошло между ними, никто толком не знает. То ли парень этот на сторону сходил, а девчонка с горя утопилась. То ли девушка забеременела от какого-то заезжего хахаля, а парень нырнул в реку, и выныривать, назло подружке не стал.

То ли сразу вместе, то ли по очереди, но утопились оба – это точно.

Коренные кикицурчане гордились этой красивой историей о любви, и рассказывали её всем, кто спросит, и кто не спросит.

Жили они вдвоём с матерью в маленьком домике в три окна на окраине деревни.

Мотя Кикицурова, бледная, маленькая, и безнадёжно худая, всё время работала. В те годы в деревне была большая птицеферма стратегического назначения всесоюзного масштаба, на которой выращивали пингвинов. Ферма так и называлась «Красный пингвин». Почему «красный»? А в то время всё у нас было красным. Кому и зачем в Советском Союзе понадобились пингвины, спрашивать не надо было.

Отца своего Мазай не знал – Пётр Кикицуров бросил беременную Мотю, сбежав с молоденькой учительницей-практиканткой в город.

Некоторое время жила у них корова Сюська, но кормить и пасти её было некому – Мазай был ещё слишком мал, а мать с утра до вечера ухаживала за птицами, и корову пришлось продать.

Когда Сюську уводили со двора, мальчик сильно нервничал: кричал, плакал, цеплялся за Сюськин хвост, выкрикивая такие ругательства, что односельчанам было не совсем ловко друг перед другом. Мать пообещала сыну на вырученные деньги купить леденцов, и Мазай успокоился. Слово своё она сдержала – купила в сельпо большой бумажный кулёк монпансье. Два дня мальчишка сидел на крыльце, грыз леденцы и ощущал у себя внутри Большое Человеческое Счастье. На третий день Счастье разрешилось сильной рвотой, и с тех пор Петрович не ест леденцов.

Мазай Кикицуров родился слегка недоношенным, и может быть, потому рос слабым, рыжим и неказистым. Девушки не обращали на него внимания. Они только смеялись над ним – щёлкали по веснушчатому носу и спрашивали громкими голосами: «Мазай, а где же твои зайцы?»

В семнадцать лет Мазай влюбился в Марусю Блудолюбову, которая была лет на восемь старше его. Безудержно страдал. По ночам, тайком от матери, переписывал из хрестоматии стихи про любовь, сворачивал листок треугольником, рисовал красным карандашом сердце со стрелой, и через соседа Пашку Закукуева передавал девушке. Пашка внимательно наклонял вперёд стройную шею, кивал круглой красивой головой, и прятал письмо в карман.

Однажды под утро Маруська приснилась Кикицурову. Девушка улыбалась, тянула к нему толстые красные губы и ласково шептала: «Мазайчик, Мазайчик, ну где же твой зайчик?» Кикицуров проснулся в холодном поту, оделся. Ползком, чтобы не разбудить мать, пробрался к двери и вышел на улицу.

Стояли крещенские морозы, но Мазаю было жарко. Горели щёки и стучали зубы. Уши вспотели и дрожали. Залаяли собаки, запел соседский петух Полкан. Кикицуров побежал, и ноги сами принесли его к Маруськиному дому. Чуть отдышавшись, он робко постучал в дверь и срывающимся шёпотом прокричал:

– Это я, Маруся, открой.

Но из-за двери голосом Пашки Закукуева его так далеко послали, где он никогда ещё не был. Стало страшно, в одно мгновение жизнь потеряла всякую надобность. Мазай ещё немного постоял у калитки, теребя верхними зубами нижнюю губу, и медленно побрёл к реке. Вспомнилась история о Кике и Цуре. Ярко представил Мазай, как убивается Маруська над его бездыханным, утопленным насмерть, телом, и твёрдо решил, что делать дальше.

Мазай шёл топиться.

Но, как назло, Кикицура оказалась наглухо запечатанной толстым слоем льда, а единственная прорубь, где бабы днём полоскали бельё, была занята – над ней сосредоточенно скрючился заядлый рыбак дед Остап. Мазай со злостью, но будто бы невзначай, плюнул деду на спину, развернулся и побежал в сторону дома.

Мать ничего не спросила, за что Мазай мысленно поблагодарил её. Он упал на кровать животом вниз.

Тут же вскочил, достал из сундука старый рюкзак, бросил в него сменное бельё, кусок хозяйственного мыла, хрестоматию, и попросил у матери немного денег на дорогу. Мать обрадовалась:

– Правильно, сынок, уезжай, сдалась тебе эта Маруська, вся деревня уже смеётся над тобой.

Всю дорогу до станции Мазай молчал, мать плакала. Первая электричка до Пропупьевска – в шесть утра, они едва успели. Кикицуров молча обнял мать, улыбнулся закоченелой улыбкой, и запрыгнул в вагон.

Чем дальше увозил его поезд от родной деревни, тем тяжелее и безлюднее становилось на сердце. Но на следующей станции Красные Козлы в вагон весело запрыгнула маленькая девушка-колобок – румяная, с круглыми коричневыми глазами-лепёшками и острым носом. И вся душевная боль Мазая куда-то улетучилась, будто вылетела в открытую дверь вагона, и вместо горя залетело благодарное счастье в облике Люси Плоскозадовой.

Люська помахала в окно Красным Козлам и мешком плюхнулась на скамейку рядом с Мазаем, крепким основательным телом придвинув его к окну. «Будто места больше нету», – насупился Кикицуров и отвернулся, прилепив лоб к стеклу.

– В город? – спросила Люська вкрадчивым голосом.

Кикицуров кивнул. Девушка, не предупредив заранее, щёлкнула его по носу и рассмеялась. Мазай обнял обеими руками свой рыжий, в крапинку, нос. Было больно, но не обидно – он привык. Люська, не обращая внимания на его смущение, хохотала. Она достала из кармана осколок зеркала, плюнула, протёрла его рукавом и поднесла к лицу Мазая:

– Посмотри на себя, чучело кикицуровское! Ха-ха-ха.

Люська так тряслась от смеха, что вагон начал раскачиваться из стороны в сторону. Кикицуров взял у неё зеркало. И, правда, чучело: волосы топорщились в разные стороны, брови так сильно нахмурились, что казались сросшимися, нос больно горел ярко-оранжевым фонарём.

– А я уже два года в городе живу, – с гордостью сказала девушка, размазывая смех по круглым счастливым щекам.

И всю оставшуюся дорогу она хвасталась про то, как ей замечательно живётся в городе, и про то, какая она замечательная и многосторонне развитая девушка.

Работала Люся Плоскозадова на макаронной фабрике. Жила в общежитии. Она так интересно рассказывала о своей жизни, что Кикицурову тоже захотелось работать на макаронной фабрике, жить в общежитии и активно участвовать в общественной жизни, как это делала Люся. И когда они приехали в Пропупьевск, Мазай, не раздумывая, вприпрыжку, поспешил за девушкой.

Так он и очутился на макаронной фабрике имени Патриса Лумумбы.

Работа Мазаю нравилась. И в общежитии его встретили как брата родного, там все были такие же, как он – рыжие и неказистые. Маруську из Кикицуров Мазай почти не вспоминал, теперь у него была своя девушка – Люся Плоскозадова, жизнерадостная комсомолка.

Мазай с утра до вечера сверлил макароны на фабрике, вечером учился в школе ФЗО. По воскресеньям занимался в кружке любителей природы «Пропупьевский юннат». Дозанимался до главного краеведа Общества Защиты Дятлов, и женился на Люське, потому что она тоже сочувствовала дятлам. Вместе им было вдвойне интересней сочувствовать дятлам. У них и дома всегда жил какой-нибудь несчастный больной дятел. Дятел портил мебель, гадил в посуду, но Кикицуровы настолько горячо любили дятлов и природу родного края, что не обращали внимания на эти неудобные мелочи.

Три года жили в общежитии. Когда у Кикицуровых родился второй сын, профком выделил им двухкомнатную квартиру с видом на фабрику в недостроенной пятиэтажке 3-го Макаронного переулка.

Жили они дружно. Вместе стирали обделанные пелёнки, варили патрисолумумбовские макароны, и ходили в лес пересчитывать дятлов.

Мазай был счастлив. Но Люська с мальчиками вдруг заскучали. Они стали много кашлять. Бывало, ляжет весь дом ночевать, а бедная Люська кашляет, кашляет, и опять кашляет. И мальчонки-то тоже кашляют. И не могут никак прокашляться. Доктор обвинил их всех в аллергии на дятлов, и строго-настрого посоветовал Люське исключить дятлов из семейного досуга.

Кикицуров сильно расстроился – и Люську было жаль, и дятлов, и ребят тоже. Купил путёвку и отправил жену вместе с сыновьями в санаторий, на море.

Проводив семью на вокзал, он вернулся домой и сразу начал считать по календарю дни до их возвращения. Но когда кончился срок путёвки, пришло короткое письмо от Люськи, где она писала, что встретила хорошего человека и полюбила его, и что к Мазаю они больше не вернутся. В конце письма крупными красивыми буквами было трогательное «прости».

Кикицуров не поверил. Он не уставал ждать. От тоски захворал. У него что-то случилось с памятью: Мазай не помнил ничего, что было в его жизни до встречи с Люськой, он помнил только про 3-ий Макаронный переулок, про Люську с сыновьями да про дятлов.

С работы Кикицуров уволился. Получал пенсию по инвалидности. Сидел дома и ждал Люську. Иногда, в самые тяжёлые минуты, он садился в автобус, доезжал до конечной остановки, и шёл в лес. Построив на поляне всех своих знакомых дятлов, он пересчитывал их поштучно, и разговаривал: сначала со всеми сразу, потом – с каждым отдельно. И ему становилось легче.

Каждый вечер, засыпая, Петрович отчётливо представлял себе такую картину: вот выходит он на улицу, а навстречу идёт Люська и два родственника-мальчика с ней, и все они увешаны разнообразными авоськами и чемоданами. Люська бросается ему на шею и плачет:

– Мазай, Мазай…

Что-то она ещё бы должна сказать, Мазай не мог придумать – что, но засыпал с весёлым улыбчивым настроением.

Шли годы, но ничего не менялось. И вот прошло уже тридцать лет, как он остался один.

Дождь никак не кончался.

Кикицуров плакал. Добрые соседи открывали окна, сопереживали Кикицурову. Потом снова закрывали окна, и сразу же, перестав сопереживать, садились завтракать.

«Чай пьют», – слегка волнуясь, вздыхал Кикицуров и, тайком от всех, радовался чужому благополучию.

Вдруг его уши обрадовали весёлые звуки хлюпающих в жидком асфальте шагов, и трепетный кашляющий голос насквозь разбередил промозглое отчаянное одиночество Мазая.

– Кхе-кхе… здравствуй, Мазай, – забулькали в воздухе добрые слова.

Кикицуров замер. Повёл распухшими от дождя ушами, поднял мокрые, обесцвеченные долгими слезами, глаза: на него радостно смотрели три пары коричневых глаз-лепёшек – пара Люськиных, и две пары сыновних глаз.

– Кхе-кхе… здравствуй, отец, – закашляли сыновья.

– Мальчики мои приехали… и обратно кашляют, – Мазай доброжелательно, с глубоким сочувствием, подбросил брови на лоб, и хотел встать, чтобы насмотреться досыта в родные глаза. Но, ослабев от долгого сидения, покачнулся. Круглые коричневые лепёшки тоже покачнулись и поплыли куда-то влево, потом вправо, потом вверх, и снова влево, выписывая в небе замысловатые, какие-то ненастоящие, доморощенные восьмёрки.

Разулыбался Петрович, и побежали, и запрыгали от глаз к вискам, и от носа к подбородку застенчивые стрелки-морщинки.

– Мазай… Мазай… – холодными мокрыми руками Люська ласково приподняла Кикицурова за уши и слюнями поцеловала в лоб.

А лепёшки всё плыли и плыли. Их было много: большие, маленькие, совсем большие и очень маленькие.

– Прощай, Сюська, – чуть слышно прошептал Петрович.

Лепёшки, уплывая, тоже шептали ему сквозь дождь:

– Прощай, прощай, прощай…

Кикицуров улыбался. Он готов был умереть в эту минуту.

Но не умер.

Мазай Петрович Кикицуров жив и по сей день.

Теперь в просторной двухкомнатной квартире недостроенной пятиэтажки в 3-ем Макаронном переулке живёт и кашляет его любимая жена Люся, два его взрослых сына, четыре внука и две невестки.

А Мазай Кикицуров живёт за городом в дурдоме имени Зигмунда Фрейда.

Иногда его навещает жена. Они садятся на скамейку в больничном парке: Люська плачет, Мазай тихо улыбается, смотрит в небо и беззвучно шевелит губами, считая лепёшки.

Он счастлив.

Ян Безбазаров. Москва :: Маленькая Пролетарская Трагедия

Тяжело переставляя ноги, кроша щебёнку подошвами могучих, заляпанных раствором кирзачей, Филимонов подходил к родному дому, уже давно переставшему быть кровом, гнездом и очагом… Ничего хорошего его там не ждало.

Младшенький, Евсей, чалился на Северном Урале, старшенький, Пахом – прижился переводчиком у сомалийских пиратов, имел долю с каждого борта и домой не торопился, только присылал исправно по сто долларов на Новый Год и День Ребёнка… Защитить отца они не могли.

А жена Любаша… Да, жена…

Филимонов глубоко и хрипло, на разрыв бронхов, вздохнул.

Месяц назад в подсобку заглянул прораб Петрович. Ни слова не говоря, Петрович выставил на стол пузырь прозрачной, положил солёный огурец и потупил глаза.

– Что, кризис? – спросил Филимонов обречённо, плеща в майонезные баночки по двести пятьдесят привычных.

– Он, проклятый. Сворачиваем стройку. Филимонов, ты бетонщик от Бога, но прости, брат – в бессрочный…

Так Филимонов стал безработным. И до того не светозарная семейная жизнь его превратилась в ад кромешный и темень безысходную. И не ходить бы в это логово теперь – да как не пойдёшь, только себе же хуже сделаешь.

Филимонов задрал голову и отыскал свои окна и лоджию на шестнадцатом этаже. Свет горел.

«Пиздец», – тускло и уныло подумал Филимонов.

…Вечера после бесплодных скитаний в поисках заработка проходили одинаковые, как бритые новобранцы в бане, страшно, неразличимо, с пугающей неизвестностью – то ли фанеру пробьют, то ли кашу отберут…

Жена Любаша давно исчерпала весь словарный запас, и так невеликий, изматерила вволю и Филимонова, и родню его, и лары, и пенаты. Третий день она молчала, только азартно и упоенно красила толстые корявые ногти на ногах в ядовитый красный цвет, лак вонял, на левом мизинце вступал в реакцию с грибком и дымился…

Пищи в этом доме Филимонов уже не получал, телевизор был ему запрещён, книг и газет сроду не водилось.

А ещё Филимонов страдал от воздержания. Он страшно, истерично хотел ебаться. Очень хотел. Организм, расстроенный невзгодами и стрессами, требовал продолжить свой, пусть и крайне неудачный, род. Но и тут Любаша была непреклонна, раз не добытчик – соси хуй.

Сама она нашла выход в лице, а точнее – в конце соседа Лёвушки. Это было существо тихое, доброе, доктор биологии и безотказный до неприличия. Любаша просто приходила к нему, как на процедуры, и Лёвушка, отложив научные труды, старался. Любашу он не любил, просто очень боялся. Филимонов думал как-то набить лицо интеллигенту, уже и в дверь соседа позвонил, но услышав: – Да-да, простите, не извольте, только тапочек… ах, да куда ж он… – плюнул и вернулся к себе.

…Посидев в темной кухне, не решаясь даже порыскать по углам в поисках корки, Филимонов на цыпочках направился в «залу-гостинную-столовую-спальню». Любаша лежала под атласным одеялом, отрешённо глядя в трещинистый потолок. Стараясь не шуршать ветхим барахлишком, Филимонов разделся и скользнул в постель. Полежал. Лежать на спине было неудобно, эрегированный до мраморности елдак упирался в вату одеяла и поскрипывал.

«Как я живу, как я живу! – подумалось вдруг Филимонову, – ведь это просто вегетативная инфузорийность какая-то, плесенная вирусность, ни тебе за футбол попиздеть, ни пожрать, ни поебаться, ничего разумного, вечного, доброго нет в жизни моей…»

Задумавшись и забывшись, Филимонов повернулся на бок и положил привычным жестом руку на крутой, как Жигулёвские Горы, бок жены.

Ответ не замедлил. Гулкая затрещина ошеломила Филимонова, но слуха не лишила:

– Аааа, блядь, как трахаться – так сюда, а как семью кормить, так…

Обвинения, страшные и несправедливые, сыпались на обмершего Филимонова, не трогая душу, но, терзая разум – Филимонов сознавал, что с каждым этим неадекватным упрёком он низвергается, пресмыкается, размазывается и уничтожается, как человек и специалист бетонных работ. Рефлекторно, ограждая своё человеческое достоинство впредь, Филимонов рукой, привыкшей к перфоратору и комсомольской совковой, цапнул Любашу за вибрирующее от визгливых воплей горло и тряхнул.

…И наступила тишина. Филимонов даже не сразу понял, что стало тихо и спокойно, как двадцать второго июня в три часа на Буге. Жена лежала, странно повернув голову и глядя на Филимонова пустым, стеклянным глазом. Не орала, не дралась, не дышала и не жила…

Озябший вдруг Филимонов убедился в этом, поднеся ворсистое ухо к расплывшемуся бюсту Любаши, а затем прощупав пульс во всех мыслимых местах, даже там, где его заведомо быть не могло. «Финит а ля. Свобода».

Именно эти два слова всплыли во внезапно пробудившемся мозгу Филимонова.

«Страшно ли мне? Нет. Раскаиваюсь ли я? Да в чём же? Честен ли я с самим собой в столь драматический, судьбоносный, решающе-поворотный момент моей жизни? Да! Но самое главное – теперь я смогу, наконец, поразмышлять о том, почему вероятность произведения двух событий равна произведению вероятности одного из них на условную вероятность другого, вычисленную при условии, что первое событие уже наступило… А ещё теперь я могу выпить водки».

С этой дерзкой мыслью Филимонов подошёл к серванту, на который ему было запрещено даже смотреть, а не то что открывать. Там ныне почившая Любаша хранила свой винный погребок, распахивавшийся только при появлении подруг или заманённого в отсутствии Филимонова робкого трезвенника Лёвушки.

Обнаружив на полке поллитровку «Флагмана», чекушку коньячка «Московского» и 0,7 «Арбатского» красного – Филимонов, не присаживаясь, мерно и мощно выпил всё из горла. И ощутил, наконец-то, лёгкую эйфорию.

Медленным, церемониальным, почти полонезным шагом он двинулся на балкон, где уже месяц пересыхал в уголке перил припрятанный бычок LD. Курить в квартире Филимонову было запрещено давно и везде. Было. А теперь нет. Проходя мимо кровати с непривычно безвредной супругой, Филимонов плюнул на атласное одеяло. Постоял. Вспомнил, что очень хотел ебаться. Приспустив семейники, Филимонов взялся за член, как красноармеец при штыковой атаке. Но из сжатых кулаков Филимонова выглядывала не грозная трёхлинейка с примкнутым штыком, а болталось что-то, напоминающее дохлую кобру, придушенную озорным мангустом.

Не желая смириться с очевидным, Филимонов на коленях подполз к не протестующей, как обычно, Любаше и игриво поводил вислым по ещё тёплым приоткрытым губам. Тщетно, не возбудило. С кряхтеньем он перевернул супругу на бок и попытался пристроиться сзади. Впустую, азарта не было, желания тоже. – Вот так-то, блядь! А теперь я не хочу! – заносчиво и высокомерно воскликнул Филимонов, сползая с атласа на холодный линолеум.

…Ах, как терпко и пряно пахнет ароматный табак, куримый на свежем воздухе, высоко над бренной землёй! Скользя затуманенным взором по бледному, лишайчатому от кратеров диску полной луны, Филимонов мыслил длинно и неторопливо:

– Квартиру продам… билет куплю… Килиманджаро… водопад Виктории… саванна, и ни одной суки с накладными… да… Ай! Бляяяяядь…

Тонущий в вязкой, как гречишный мёд, свободе Филимонов немного забылся и, санитарно стряхивая пепел за перила балкона, выронил в бездну драгоценный окурок. «Это ж последний!» – быстрее молнии, приручённой психом-гением Николой Теслой, мелькнула в голове Филимонова – и он ринулся вдогонку. И тут ему чертовски повезло! Наконец-то судьба улыбнулась ему – на траверзе окон пятого этажа он настиг чинарик, схватил его, рассыпая снопы искр, победно хохотнул и сладко, глубоко затян…

Алия Аль. Санкт-Петербург :: Дичь подается холодной

Не каждое утро бывает столь приятным. И вроде всё как обычно, но солнечный свет, пробивающийся сквозь портьеры, не раздражает. Кофе не оставляет привкуса и страницы утренней газеты с легким запахом типографской краски шуршат как-то особенно мягко. И даже трель телефонного звонка не взорвала тишину, а мелодично вплелась в эту симфонию покоя.

– Алло.

– Привет, надо встретиться.

– Кому и зачем это надо, Кирилл?

– Не начинай. На старом месте через час. Я тебе скажу лишь – лето 98.

…И вот мой солнечный морозный мир – стоп кадрами. Замедленно. Всё, его больше нет. Нет слёз. Только страх, который я столько лет глушила в себе. И за эти годы чудовище отожралось, проросло сквозь всю меня. И сейчас жгутом связывает и мысли, и тело. Тихонечко заскулю, как побитая собака. Сползу на пол. Когда человеку действительно плохо – он стремится к земле. Встану. Машинально соберусь. Час – это очень мало…

* * *

– И чего делать будем? Съебывать? – кинув окурок под ноги, я оглядываюсь. Беседка с полуразрушенной крышей, как и весь парк, укрыта снегом. Никого вокруг, только вороны кружатся над близлежащим кладбищем.

– Может, есть варианты? – Кирилл, задрав голову, наблюдает за птицами.

– Кир, вариантов нет. Все герои вымерли в процессе эволюции.

– Ага, держи карман шире. Сейчас я всё брошу и уеду. Ты думаешь вообще своей башкой – как это? Смешно же, я – и убегать куда-то. Значит так, езжай домой, собирай спокойно вещи, и поедем ко мне.

…А я не думаю. Я лишь смотрю на тебя. Мы знакомы уже девять лет. Сначала три года дружбы, совместных прогулок и походов к друзьям. Потом три года жизни под одной крышей, постель и совместный санузел. Последние три года расставаний и взаимных упреков, попыток развязать двойной морской узел наших отношений. Иногда мне кажется – ты мой крест и избавление, моё проклятие и благословение…

* * *

Деньги, документы. Теплая одежда. Пусть ты ещё не понимаешь, но я знаю – придется уезжать. Да, я цепляюсь за иллюзию, что просто съезжу к тебе в гости, и всё образуется само собой. Но запах бегства уже пропитывает мою кожу.

…Что можно взять с собой, когда не знаешь, на сколько уезжаешь? Как взять с собой свой мир – запах дома, любимое одеяло, напольные часы, книги, удобное кресло и ощущение покоя? Лирика вчерашнего. Матное сегодня. Последняя попытка склеить стремительно катящееся в пропасть «моё» – сохранить на диск другой маленький мир, сотни рисунков, истории переписок, сетевые адреса и имена. Ведь когда-то же я вернусь? Нет, всё не то. Время, как мало времени. Я уже слышу звук рожка – охота началась. Или цепляться за прошлое, или вспоминать его будет уже некому….

* * *

Тихий стук в дверь. Без паники. Может это просто сосед – хочет попросить в долг на бутылку. Нет, это Кирилл.

– Твою мать! Ты вообще знаешь, что происходит? – и он рассказывает, что пересидеть у него это всё не удастся. Как я и ожидала, впрочем.

– Все, прекрати орать. Я готова, поехали.

– Извини, я понимаю, что сейчас не время ругаться. Просто не ожидал такого.

– Кир, можно вопрос? Вместе сматываемся или по отдельности?

– Вместе, – еле слышно говоришь ты.

– До гроба, – сорвалось у меня.

– Не накаркай.

…Как жалок ты, мой Господин, во времена смут и невзгод. В глазах твоих, мой Господин, растерянность и ужас…

* * *

Куда бежать? Друзья и родственники отпадают. Нужно что-то неординарное, фокус-покус, чтобы не было шаха и мата. Вспоминаются дурацкие книжки, но реальность ставит свои рамки. Я не буду отрезать свою косу, потому что без толку. Ты не будешь клеить усы, потому что это нас не спасет. Наши охотники читали то же самое бумажное говно, что и мы. Они не боги, но мы смертные.

Тепло электрички. Пока это всё ещё приключение. Банальное – «это сон и скоро я проснусь». Ты берешь мое лицо в свои ладони, тебе так хочется видеть мою слабость, даже сейчас, когда мы оба должны быть сильными. Напротив сидит адепт неведомой религии – его взгляд бездумен, улыбка дебила и нервные пальцы, перебирающие четки. Я согласна сейчас принять любую веру, если бы она даровала мне покой и защиту.

– Куда мы едем, Кир?

– Увидишь.

Столбики вдоль дорог, как флажки загонщиков.

* * *

Есть два вида проблем: некоторые можно решить сразу, и другие, в разрешении которых поможет только время. Прошло уже две недели, я забыла, что такое спокойный сон и горячая еда. Как быстро дичает человек, особенно когда он в роли дичи.

Дичь.

Добыча.

Еда.

Опять мысли о еде. Кирилл осунулся. Все чаще молчит. Да и что тут говорить?

Лица, сотни лиц. Попутчиков, водителей.

Ночлег. Есть подушка, нет подушки.

Наше бегство в никуда. Нет цели, есть только хлыст опасности, гонящий нас все дальше от родного города. Наше последнее пристанище – чья-то дача. Мы оба понимаем, что дальше бежать некуда, да и нет смысла. Мы и так потеряли почти всё. В это время быстрых технологий и стремительной жизни – выпасть из неё больше чем на неделю – почти крах. Общая наша беда, одна упряжка на двоих. В доме холодно, это летний сарай. Безумно холодно, но дальше пути нет, да и сил тоже.

– Выпей, согреешься.

– Я не могу больше пить, Кир.

Я грею руки у тебя под свитером. И как-то всё логически складывается, и вот уже твои руки снимают с меня одежду, мы скатываемся с кровати, опрокинув коньяк. Уже потом, когда страсти поутихнут – одеться и прижаться к плечу.

– Кир, я замерзаю.

– Всё будет хорошо, спи.

Впервые за весь наш путь – я расслабилась. И мне уже не так холодно. Отблески заходящего солнца на стене, и стойкий запах коньяка.

– Спи, – ты гладишь меня по голове, и мне кажется, я даже успеваю расслышать твое ровное дыхание, и увидеть сквозь прикрытые веки, как оно вырывается облачком пара. Облачко надвигается на меня, укутывает. Мне тепло. Почему-то слышится музыка. Знакомая мелодия, пытаюсь вспомнить, но не могу. Мысли путаются. Да и не хочется думать.

Спокойной ночи, жизнь.

Владимир Сорока. Кацрин. Израиль :: Сдается квартира с ребенком

Весенняя Москва отставала от Красноярска. В столице было холодно, неуютно, моросил противный дождь. Я дождался рейсового внуковского автобуса, на Юго-Западной сошел, нырнул в теплоту метро, пересел на Кольцевой и через некоторое время оказался на Речном вокзале. Дождь принялся за меня с монотонной настойчивостью, я быстро прошел квартал по Фестивальной, свернул и уткнулся в пятиэтажный дом. Лифт был старинный, с решетчатой двойной дверью. Он и дребезжал по-стариковски, заползая на третий этаж и сообщая об этом всему подъезду.

Открыла дама в кимоно с драконами. При виде мокрого мужичка в невзрачном костюме она слегка удивилась:

– А вам, простите, кого?

– Тысячу извинений, – сказал я, – так вас и представлял – шикарная женщина, право. Завидую вашему мужу. Он меня нанял смотреть за квартирой и ребенком, пока вы у него будете жить.

Квартира оказалась богатой. На стенах висели фарфоровые миски, было много хрусталя, серебра, икон.

Сели за стол. Икра, коньяк, лимон…

– Как там мой? – поинтересовалась хозяйка.

Объяснил, что скучает ее благоверный, ждет. Намекнул, что так и лишиться можно муженька – в Красноярске красивых дам много. Повторил свою историю, вынудившую принять его предложение: что уволился из газеты и хочу пристроить в Москве несколько рукописей, стать писателем. А в гостинице пару месяцев прожить мне не по карману. Рассказал об опыте развитых стран, где воспитатели-мужчины котируются гораздо выше женщин.

– Как же вы по хозяйству управляться будете?

– Ну, это просто, – уверенно ответил я. – Найму приходящую старушку, она и приберет и сготовит. А сам я подрабатывать могу в какой-нибудь газете, журналист везде работу найдет.

Мы обговорили еще какие-то мелочи, о том, что договор между нами следует заверить у нотариуса, о сумме расходов на содержание ребенка. И я, наконец, спохватился:

– Где же предмет нашего разговора, где бесенок этот?

– Ах да, – зарокотала дамочка, – как же, как же. Действительно. Ну-ка, Маша, иди сюда.

И вошла в комнату пацанка, стриженная под ноль, будто после суда, в застиранном бумазейном трико с пузырями на коленках, тощая, нескладная, как щенок дога, пучеглазая, с большими ушами. Стояла она, косолапя ноги в старых кедах, на шикарном паласе среди всего этого хрусталя, мебели стильной, смотрела исподлобья.

Елейным голоском заговорила мамаша:

– Что же ты, Машенька, опять старье напялила? Сколько раз я тебе говорила, что девочка должна хорошо и красиво одеваться! И я вижу, что ты опять подслушивала. Ну ладно, подойди к дяде, поздоровайся.

Девочка продолжала стоять молча и зло. И я почему-то смутился.

– Побегу, – сказал я, – вещи надо забрать из камеры хранения, то, се. А завтра с утра займемся юридическими формальностями.

Я почти выбежал на лестницу. И пока спускался, перед глазами стояла девчонка, стояла посреди комнаты – трико на коленках светится, вздулось, кеды носками внутрь.

Формальности заняли два дня. У дамочки всюду оказались знакомые, так что на третий день мы с девочкой проводили ее на самолет и вечером ехали в такси по ночной Москве домой.

Девочка сидела с шофером, а я на заднем сиденье смолил сигаретку, подставляя лицо сквозняку из окна. Передо мной болталась стриженная голова с большими ушами. Берет съехал на ухо, того и гляди, свалится. Я хотел поправить, протянул руку, а девочка, не обернувшись, не видя моего жеста, вдруг отдернулась, уклоняясь.

«Ну и шальная, – подумал я. – Били ее, что ли? И реакция, как у зверя».

Ничего не сказал, а руку опять протянул. Девочка повернулась, вернее сказать – извернулась, и тяпнула меня зубами за палец. Долгие годы общения с собаками и психами выработали у меня привычку никогда в случае попытки укуса рук не отдергивать. Точно так же я поступил и сейчас. Даже вперед руку немного подал. Выплюнула девчонка палец, посмотрела своими зелеными буркалами, молчит.

– Берет хотел поправить, – сказал я. – Поправь сама.

Поправила, еще раз посмотрела на меня, а я палец платком перевязываю, до крови прокусила, чертовка. Как раз мимо аптеки ехали. Я попросил шофера остановиться, сунул девчонке деньги:

– Сходи за йодом, надо прижечь, а то нагноится.

Взяла молча, пошла в аптеку. Сквозь стекло витрины было видно, как она чек продавцу протянула и пальцем указала. Вышла, в одном кулачке сдача, в другом – йод.

Я прижег палец, сморщился. Обратил внимание, что она подсматривает за мной, подмигнул. Она так резко отвернулась, что если бы у нее были косички, они хлестнули бы меня по лицу.

Первое же утро после отъезда ее матери началось с происшествия. Меня разбудил страшный грохот, я соскочил с кровати и не сразу понял, где нахожусь. Когда же понял – выскочил на кухню и увидел девчонку у груды белых осколков. Она была в одних трусиках, таких же дешевых и застиранных, как трико, в кедах на босу ногу. Тощая, угловатая, больше похожая на деревянного человечка, она стояла в своей обычной позе: ступни носками внутрь, руки чуть согнуты в локтях, взгляд исподлобья.

– Не самый лучший способ будить, – сказал я грустно. – Впрочем, эту вазу ты правильно грохнула, я вчера чай пил и все боялся, что она мне на голову шлепнется.

Я вернулся в комнату и, теперь уже не спеша, по-хозяйски, осмотрел новое жилище. Комната большая, светлая, две кровати: одна деревянная – моя, вторая, почему-то двуспальная – девочки. Шкаф с детскими книгами, многие зачитаны. Письменный стол, торшер у моей кровати, бра – у нее в изголовье. Комод.

Я выворотил нутро комода. Две смены постельного белья для меня и для нее, куча платьев, колготок, брючек, кофточек, прочего барахла. Что ж она, дурочка, так плохо одевается? Из вредности? Кукла-чебурашка привлекла мое внимание, я рассеянно взял ее в руки.

– Положи! – сказала девчонка.

Я поднял голову. Она стояла в дверях и зло смотрела на меня. Голос у нее был резкий, каждое слово выговаривалось будто по отдельности.

– И пожалуйста, – равнодушно сказал я, кладя игрушку на место. – Жадина!

Мылся я с наслаждением, потом заправил постель. Когда она ушла на кухню, заглянул в комод. Чебурашки там уже не было. Я приподнял ее матрасик – Чебурашка лежал там.

– Не трогай, – сказали за моей спиной.

– Тогда заправляй постель сама, – ответил я невинно, – я думал, что ты не умеешь.

Она, кажется, поверила. Но с места не тронулась, пока я не отошел. Она вообще старалась выдерживать между нами дистанцию.

Я сел в сторонке и смотрел, как она заправляет постель. Делала она это умело, но небрежно.

– Куда пойдем завтракать? – спросил я.

Она ничего не ответила.

– Хочешь в ресторан?

Молчание.

– Тогда давай сходим в зоопарк, там и поедим на ходу пирожков, мороженого? Только оденься по-человечески, а то всех зверей напугаешь.

В джинсовом костюмчике она выглядела приличней, но все равно походила на маленького уголовника. А в зоопарке долго стояла около клетки с волками…

Прошло десять дней. Я читал на кухне, чтоб не мешать ей светом, потом лег, успел задремать. Цепкие пальчики затеребили меня за плечо.

– Слушай, вставай, вставай скорей!

– Ну-у, – протянул я, – что случилось?

– Ну, вставай же, скорей вставай.

– Что случилось в этом доме? – я с трудом сел и вытаращился на Машу. – Что случилось в этом доме, чадо?

– Надо ехать к волку. Скорей!

Я взглянул на часы. Пять утра.

– В такую рань зоопарк закрыт.

– Надо ехать. Надо. Скорей!

– Бог ты мой, – я начал одеваться. – Я понимаю, что волк вызвал тебя по сотовому телефону, но при чем тут я? Я не давал ему никаких обязательств и пакт дружбы не подписывал…

Я посмотрел на Машу и прервал свое шутливое бормотание. Одно то, что она снова была в своем уродливом трико, говорило о серьезности ее намерений. Я ведь с первого дня заметил в ней некую странность, что-то похожее на откровение юродивых. Иногда я только собирался что-то сказать, сделать, а она уже реагировала. Иногда мучительно страдала: от чего-то, происходящего за пределами моего сознания. В зоопарке звери при виде ее выходили из сонного транса и чуть ли не вступали с ней в беседу. Она же разговаривала с ними на каком-то птичьем языке и они ее, вроде, понимали.

Я думал обо всем этом сквозь дремоту, отрывочно и не заметил, как мы приехали, вышли из такси, а Маша уверенно, будто бывала тут сотни раз, провела меня по Красной Пресне, потом каким-то двором скользнула в щель железной ограды.

Я протиснулся за ней, а она уже почти бежала, дыхание ее не изменилось, что я отметил мельком. И вот она бежала уже, мелькая стертыми подошвами, дышала так же тихо и ровно, а я бежал за ней, стараясь делать это бесшумно, и тут она остановилась, я легонько налетел на нее, затормозил каблуками и заглянул через колючую макушку.

Под кустом лежал на боку волк. При виде нас он заскреб задними лапами, перевалился на живот, нелепо расставив передние, трудно поднял голову.

– Ты стой, – сказала Маша шепотом, – ты стой тут, не ходи.

Она легко как бы перетекла вперед, присела рядом с волком, положила руку на зубастую морду и стала что-то бормотать на птичьем языке. Волк расслабленно откинулся набок, закрыл глаза, вздохнул… Маша тоже закрыла глаза.

В полной тишине они походили на серое в сумерках рассвета изваяние – девочка и зверь.

Неожиданно Маша вся изогнулась, напружинилась, скрючила пальцы, стала походить на зверя больше, чем безвольный волк.

Я вскрикнул. Маша душила волка. Все тело ее извивалось, колотилось, лицо посинело, глаза по-прежнему были закрыты.

Я стоял неподвижно. Я оцепенел.

Волк последний раз дернулся и затих. Маша отвалилась от него, как сытая пиявка, ватной игрушкой раскинулась на траве. Веки ее дрогнули, блеснули белки. В этот же момент открылись веки волка. Стеклянные мертвые зрачки…

Я сел на траву. Вокруг все еще стояла тишина, в следующий момент она рухнула, и в уши мне ворвался разноголосый гвалт зверинца.

Я передернулся, отгоняя кошмар, посмотрел, будто хотел запомнить, на два тела: теплое живое и теплое мертвое, поднял Машу на руки и, запинаясь, пошел к выходу.

Я совсем забыл про лаз в заборе, вышел через главный вход, причем сторожа мне почему-то открыли, не спросив ни о чем.

Дома я положил Машу на кровать и долго сидел рядом, щупая пульс. Пульс и дыхание были ровными – девочка крепко спала. Постепенно я успокоился, накрыл ее одеялом, вышел на кухню. Больше всего я нуждался в стакане водки.

Мысли мои начали упорядочиваться, и утром рано я позвонил в зоопарк, чтобы уточнить одну из этих мыслей.

«Да, – ответили мне из дирекции, – один из волков найден возле вольера. Сдох. Скорее всего, от удушья. Волк очень старый…»

«Один из волков найден возле вольера, – повторил я шепотом, вешая трубку. – Сдох. Скорее всего, от удушья. Волк очень старый…»

Какой-то кубик моих догадок стал на место. Я знал, что стая иногда убивает или изгоняет умирающих животных, что этот рефлекс иногда проявляется и у домашних… Я сам видел, как к сбитой машиной дворняге подбежала другая, оттащила ее с проезжей части, лизнула, а потом схватила за горло и задушила. Что это? Гуманность природы, чтобы сократить время предсмертных мук?

Но если это так, то я живу не со странной девочкой, а с животным, или с самой Природой, которая в моих глазах может быть и доброй, и безжалостной. С одинаковым равнодушием. Я не пойму ее добра и ее зла, но она знает, что творит, и далека в поступках от нашей надуманной морали.

Так, или примерно так, рассуждая, я зашел в комнату, убедился, что Маша спит спокойно. Глядя на ее мирное личико, я никак не мог совместить эту Машу с той, в зоопарке.

В конце концов, я прилег рядом с ней поверх одеяла и незаметно заснул.

Снились мне всякие кошмары: змеи с человеческими головами, говорящие крокодилы, русалки с кошачьими мордочками. Вдруг появился волк и спросил Машиным голосом, как меня зовут.

Я открыл глаза. Маша теребила меня за плечо и смотрела своими зелеными глазищами.

– Я есть хочу, – сказала она и засмеялась. Я впервые услышал ее смех. Он был хорошим – легким, светлым. – Очень хочу, – повторила она, и я удивился множеству перемен. Речь потеряла отрывистость, лицо стало подвижным, глаза распахнулись. Глубина их – почти океанская, цвет не был постоянным – менялся с каждым мгновением.

– В зоопарк поедем? – спросил я осторожно.

– Зачем? – удивилась она.

– Тогда поедем в ресторан, – сказал я. – Мне лень готовить.

Странная двойственность беспокоила меня в последнее время. Я уже не сомневался, что в тощей девчонке кроются целые мироздания, что форма ее – частность, скафандр, что и не человек она. Но девчонка вела себя опять, как все дети, и не помнила о волке. Она совсем оттаяла, охотно играла с ребятами во дворе, прибегала голодная, со свежими царапинами на коленках. Вечером заставляла меня читать вслух ее любимые книжки, охотно капризничала, будто отводила душу за прежние ограничения, стала невозможной сладкоежкой, вообщем, наверстывала детство, засушенное болезнью.

Впрочем, порой я не усматривал никакой фантастики в ее поступках. В свое время я насмотрелся в дурдоме всякого. Возможности человека необъятны, а психи творят чудеса почище йогов. Помню мальчика, который не знал усталости. Скажешь ему, чтоб отжимался, – отжимается от пола сто, двести раз подряд, потом потрогаешь мышцы – не напряжены, да и дыхание ровное. Видел больного, не чувствующего боли. Он мог положить руку на раскаленную плиту и только по запаху горелого мяса узнать об этом. В остальном он был совершенно нормален. В армии мой товарищ поднял полутонный сейф, упавший ему на ногу…

Сложнее было с волком. Может, она просто была в телепатической, мысленной связи с этим дряхлым волком, и он постоянно давил на ее сознание. Смерть прервала эту связь, освободила ее мозг.

Контакт с девчонкой не проходил для меня бесследно. Я был в постоянном напряжении и в то же время как-то размяк, «одомашился», не думал о том, что деньги летят слишком быстро, а новых взять негде…

Я чувствовал, как спадает с меня шелуха деловитости, обнажая не сгнившее еще ядро мечтательного мальчишки. Полоса отчуждения лежала между мной и обществом всегда, но сейчас в океане одиночества нашелся эфемерный островок, где я становился самим собой.

Изменились даже речь, повадки, сон перестал быть только необходимостью, но стал и удовольствием, книги опять заставляли переживать.

Мне не было скучно в этом микромире, где были только я, она и выдумки писателей. Но вся эта идиллия уводила меня к пропасти. И в душе я тосковал по замкнутой ясности редакционных закутков.

И тут приехал хозяин. Вырвался на денек-другой, совместил служебное с личным.

Я как раз сибаритствовал на диване с томиком Сарояна, когда он открыл дверь своим ключом.

– Где Маша? – спросил он, едва поздоровавшись.

– Во дворе играет.

– Как играет? Одна!?

– Почему одна? С ребятами.

Он был поражен:

– Что вы мне тут говорите ерунду. Она не умеет играть с людьми…

Он нервно закурил.

Хлопнула дверь, в комнату ворвалась Маша.

– Дай денег, мы на видики сходим.

– Поздоровайся, – упрекнул я.

– Здравствуйте, дядя, – обернулась она, – вы извините, меня ждут ребята… Ой, папа!

Я ушел на кухню.

…А вечером он удивительно быстро опьянел, тыкал в шпроты вилкой и плакался, хая жену, потом вскидывался, кричал восторженно:

– Нет, не может быть, я, наверное, сплю, я же сам ее к врачам водил лучшим, она же дикой росла, с отклонениями.

Приходила Маша, он лез к ней с неумелыми ласками, Маша терпеливо говорила:

– Папа, ты сегодня пьяный. Я лучше пойду, у меня там книжка недочитанная.

– Не признает отца, не радуется его приезду, – он обращался ко мне, оставляя за мной старшинство в собственном доме.

Наконец он угомонился, лег спать. Я прибрал стол, заварил чай. На кухню зашла Маша, молча забралась ко мне на колени.

– Он скоро уедет, да? Ты сделай так, чтобы он поскорее уехал…

– Маша! – укоризненно посмотрел я на нее и пересадил на табурет. – Ведь он твой отец, как ты можешь так говорить? Он любит твою мать, любит, по-своему, тебя. Ты должна понять его, пожалеть иногда… А сейчас он в командировке, через несколько дней уедет. Ты уж не обижай его, ладно?

Утром этот большой, неуверенный в себе человек вдруг заявил:

– Не поеду сегодня в контору, проведем весь день вместе!

Произнося это, он обращался к дочери, а смотрел на меня.

И мне ничего не оставалось, кроме как сказать:

– Конечно, погуляйте с Машей… Ты, Маша, надень синий костюм, на улице прохладно. А я полежу, почитаю. Что-то ревматизм прихватил.

Выпроводив их, я врезал стакан коньяку и уехал в Домодедово.

Толчея аэропорта успокоила меня. Я бродил по залу ожидания, наметанным глазом определяя своих возможных клиентов, затем посидел в буфете, съел порцию шампиньонов и ломтик ветчины, выпил банку пива. Делать больше здесь было нечего… Дома было тихо и скучно. Я слил остатки коньяка в стакан, залпом проглотил, закусывать не стал. Подумал, что так недолго и в запой уйти. В это время хлопнула входная дверь, в прихожей загалдели, засмеялись. Маша, забежав ко мне в комнату, встревожено замерла:

– Пригорюнился? Зачем пригорюнился? Ты не болеешь больше?

В проем дверей просунулся папаша. Он был уже заметно под шафе:

– Как вы себя чувствуете? Мы тут накупили всякой всячины, решили дома поужинать… Я хотел в цирк, а она – домой, домой. Ох, ревную!

И опять потянулся скучный вечер с застольем, беспорядочной едой и питьем, откуда-то возникли соседи, называли меня чародеем, на Машу глазели, как на диковинный экспонат. Она насупилась, и я увел ее спать.

– Ты почитай мне, ладно? – попросила она.

– Сперва вымой ноги холодной водой, переоденься в пижаму, потом позовешь…

Пока мы разговаривали, все смотрели на нас с умилением, что ужасно меня раздражало. Может, я в зонах только об этом и мечтал, что когда-нибудь и кому-нибудь придется советовать вымыть ноги перед сном и именно холодной водой. И еще рассказывать сказки про царевну и драконов.

И в этот вечер фантазия ударила из моих уст хрустальным фонтаном. Я всегда умел сочинять разные байки, но выдумывать сказки экспромтом – это было со мной впервые. Я мгновенно сымпровизировал принца с авантюристскими замашками, одел его в темно-зеленый облегающий костюм с искоркой и отпустил на поиски приключений. Целью, к которой устремился мой принц, был заброшенный замок на краю земли.

Там происходят всякие чудеса, а какие именно – никто не знает. И никто оттуда не возвращается.

Мой принц мужественно одолел трехголового дракона, пересек озеро с мертвой водой, смел на пути к цели стаю кикимор во главе с лешим, добрался до замка, прошел сквозь анфиладу комнат со всякими страшилками, а в самой последней – узрел свой собственный облик в большом зеркале. Отражение так сильно потрясло его, что принц впал в меланхолию и вообще перестал куда-либо и к чему-либо стремиться. Так до сих пор и живет он около этого замка и разводит кроликов, чтобы не умереть с голоду.

Когда я закончил сказку, Маша шевельнулась, высунула подбородок из-под одеяла, с минуту полежала молча, тихая, посерьезневшая, затем произнесла почти с материнской интонацией:

– Ты не беспокойся, все будет хорошо, я знаю.

Я посмотрел на нее потрясенно, а Маша, повернув голову чуть набок, сонно прикрыла глаза.

Я вышел на кухню к гостям и стал с ними пить много и до мерзости жадно. Пьянел и понимал, что давно хотел этого – нажраться до одури. Движения собутыльников, обрывки их разговоров едва доходили до моего внимания и сознания, а потом и вовсе слились в беспрерывный и неясный шум…

Очнулся я от прикосновения к вискам чего-то холодного. С трудом разлепил веки, и сквозь густую и болезненную пелену похмелья едва различил Машу.

Она касалась моей головы ледяными ладонями, что-то речитативно произносила, но я не мог разобрать ни слова. Глаза болели, хотелось их снова закрыть, но какой-то непонятный страх удерживал меня от этого. Машино лицо медленно, словно проявляясь из-за призрачной пелены, стало приближаться ко мне. Затем лицо ее снова растворилось, остались отчетливыми только ее глаза, но со взглядом совершенно взрослой женщины – мудрой, многое понимающей. Поцелуй ее тоже был откровенно женским, но я чувствовал лишь бодрящую прохладу девчоночьих губ. Эта прохлада вдруг как-то внезапно разлилась по всему телу, и мне стало легко, спокойно, перестали болеть глаза, лопнули обручи, сжимавшие виски острой болью.

Я потянулся к странному лицу, мне очень захотелось еще раз испить исцеляющей прохлады ее губ и ладоней, но Маша отпрянула и по-матерински строго произнесла:

– Нельзя больше! Спи теперь!

Мне не хотелось спать, мне хотелось утвердить в теле эту ясность и легкость, но Машины ладони упреждающе стиснули мои виски:

– Спи, обязательно спи! Это хорошо – спать…

И я уснул!

Утром меня разбудил хозяин, смущенно предложил опохмелиться. Видно было, что ему неловко общаться со мной, его смущала моя свежесть после вчерашнего. Впрочем, меня она тоже смущала.

– Спасибо, я лучше кофе. – Я прошел в ванную, включил воду и вспомнил ночное происшествие. Если все приснилось, то почему нет похмелья? Я мылся и думал, думал и мылся, пока Маша не постучала и не спросила: не утонул ли я? Точь-в-точь, как я ее часто спрашивал. Приснилось, решил я, утираясь. Надо какую-то бабу найти, чтоб не чудилось разное.

Хозяин звонил в свое министерство. Он решил еще денек сачкануть от дел и, вроде, договорился. Он все же опохмелился и стал собираться с Машей на ВДНХ. Звали и меня, но я категорически отказался.

Из дома я ушел после них, долго бродил по улицам, пообедал в чебуречной, посмотрел какой-то индийский двухсерийный фильм и уже к вечеру очутился на Красной Пресне. Я пошел в сторону сахарной фабрики имени Мантулина и наткнулся на маленькую церквушку, где толпился народ. Тихие голоса, благовонный запах ладана, купол свободного воздуха над головой, благочинная обстановка и слабый, но красивый голос священника. Я подошел к амвону почти вплотную и долго стоял, погруженный в себя.

У метро меня заинтересовала девушка в зеленом плаще – она стояла, откинув головку чуть назад, чутко смотрела по сторонам. Я подошел и спросил:

– Девушка, скажите, сколько времени, а то я в Москве впервые, да и как еще познакомиться, когда имени не знаешь?

Она улыбнулась и сказала просто:

– Я сегодня одна, похоже. Только не берите в голову разные глупости.

– Как я могу их взять в голову? Там уже от старых глупостей места нет, куда же новые брать. Есть хотите?

В ресторан она идти отказалась, видимо, посчитала свою одежду слишком скромной, но мы неплохо поужинали и в шашлычной. Кормили там на редкость скверно, но Таня ела с завидным аппетитом, видимо, ее гипнотизировали все эти названия: сациви, шашлык на ребрышках, лобио, лаваш. Пила она тоже активно, быстро опьянела и сообщила, что живет в общежитии, что я ей нравлюсь, что учится в торговом техникуме. Я пригласил ее покататься по вечерней Москве, она с радостью согласилась, а в такси охотно отозвалась на поцелуй.

Я еще не назвал шоферу конкретного адреса, и он просто мотался по городу, поглядывая ехидно в зеркальце, а я наглел, лаская молодое тело и обдумывая, куда ее везти: за город или шофер поможет найти койку на ночь, когда машину тряхнуло.

– Подбросьте с ребенком, – прогудел мужской голос.

– Ты что же под колеса лезешь, не видишь, – занят! – заорал шофер.

– Девочке моей плохо!

Я выглянул и увидел Демьяныча с Машей на руках. Сердце захолонуло:

– Что, что случилось?!

Я затаскивал их в машину, отнимал у него Машу, а он растерянно сопротивлялся.

– Заснула почему-то, – сказал он, – капризничала все, домой просилась, а потом села и идти не может.

– Что за чушь! – Я приподнял ей головку, потер гречки, дунул в лицо.

Маша открыла глаза:

– Я спала, да? Ты почему ушел? Ты не уходи, ладно?

Она снова закрыла глаза и всю дорогу тихо посапывала, может, спала. У дома легко вышла из машины, притопнула. Я попросил водителя подбросить молчавшую, как рыба, девушку до дома, дал ему деньги и пошел в подъезд. Маша обложила меня нежностью со всех сторон, мне грозило преображение в крупного ангела…

Прошло несколько дней. Счастливый отец уехал в Красноярск. Он хотел забрать Машу, но я убедил его повременить, так как резкая перемена климата и обстановка могут быть для нее неблагоприятными. Он оставил мне пачку денег и пригрозил выслать еще. Он даже помолодел. Неплохой, наверное, был он человек, счастливый своим незнанием себя самого, дочки, меня.

Осень наступила, деньги опять были. Мы с Машей надумали поехать на юг, покупаться в морях-океанах. Но тут я заболел.

Началась моя болезнь с того, что под вечер сильно распухло горло. Утром поднялась температура, глотать я не мог, все тело разламывалось.

Маша напоила меня чаем с малиной, укутала в одеяло и пошла в аптеку. Я пытался читать, но буквы сливались, глаза болели и слезились. Потом меня начали раскачивать какие-то качели: взад-вперед, взад-вперед, сознание уплывало, тело растворялось, руки стали большие и ватные, а в голове стучал деревянный колокол. Температура к вечеру немного спала. Маша сменила мне пропотевшие простыни, пыталась покормить… Приезжала неотложка. Они хотели забрать меня с собой, но Маша подняла шум, они заколебались и пообещали приехать утром.

А у меня начался бред. Мне чудилось, что комната накренилась и в нее упала огромная змея. Толчки, толчки, комната раскачивается, я вижу ее сверху, будто огромную коробку, и вот я уже лечу в эту коробку, а змея разевает пасть.

Потом провал и новые видения. Я плыву по течению, река чистая, дно видать в желтом песочке, лодку несет кормой вперед, чуть покачивает и причаливает к песчаной косе под обрывом. Я лезу на этот обрыв, соскальзывая по глинистой стенке, забираюсь все же, но не сам, а уже держась за поводок большой собаки. Тут у меня на плечах оказывается лодка, в которой я плыл, я несу ее к избушке, вношу в сени и застреваю там вместе с лодкой. Навстречу бросается собака, лижет мне лицо, повизгивает…

Тут я очнулся, но повизгивание не прекратилось. Я с трудом поднял голову и увидел, что Маша лежит на своей кроватке и горько всхлипывает.

– Ну, Маша, перестань же… – я попытался сесть, спустил ноги, но меня так качнуло, что я откинулся на подушку и замолчал.

Да и что было говорить? Все глупо началось и глупо кончилось.

– Ага, – бубнила Маша сквозь слезы, – ты уйдешь, я знаю.

– Ну и что? – я все же привстал. – Ну и что же Машенька, ты главное, верь и жди. Тебе будет хорошо – мне будет хорошо. Я, может, вернусь, лишь бы ты ждала.

Маша подошла ко мне. Глаза ее были глубокими, слезы исчезли.

– Хочешь остаться?

Она сказала это так, что я почувствовал: скажи я «хочу» – произойдет чудо.

– Не знаю… – сказал я робко.

Маша отвернулась и вышла из комнаты. Я вытянулся, закрыл глаза и стал чего-то ждать.

Это мне казалось, что я жду. Сознание стало зыбким, вновь вспорхнула какая-то зловещая ночная птица, задела меня влажным крылом. И я провалился в бесконечность небытия.

Из больницы, где у меня обнаружили двустороннюю пневмонию, я дал телеграмму о прекращении моей работы, и к этим людям больше не вернулся. Выписался через три недели и уехал в Питер, не попрощавшись с Девочкой.

Варвара Болондаева (Ночная кобыла). Москва :: Черный Охотник

– Чтобы согреться на вышке, – приняв на грудь, прокурор Лев Ефимыч становился не в меру болтлив, – надо работать мускулатурой. Например, напрягать брюшной пресс или с силой сжимать анус.

– Кабан, подлюга, хитер, любое движенье услышит, – держатель контрольного пакета акций ООО «Либерал пак» господин Копейко изо всех сил старался быть в теме. Собеседника он уже не боялся и во всю поддакивал прокурору:

– Не выпить, не покурить!

По-домашнему трещали дрова, и спина от камина потела. В отблесках пламени золотились хрустальные штофы, российский герб на стене и мясной прокурорский загривок. Тяга давала сбой, и глаза чуть заметно щипало.

– Артем Степаныч, ты как?

Третий участник вечеринки и хозяин стола, гендиректор холдинга Артем Комаров зимнюю охоту не любил. Он вообще не любил охоту. Но, в силу сложившихся обстоятельств, слыл охотником и рыбаком. И страстным коллекционером. В доказательство в его арсенале пылились ружья от «Космика» до «Сайги» и даже «Холланд-энд-Холланд» – для стенда и под замком. Ибо имидж для бизнесмена – всё, а экстрим в наши дни стал престижен.

Артем обрезал сигару и пригубил коньяк. Тысячедолларовая любовь разминала ему плечи и что-то не в такт напевала. Гендиректор запрокидывал голову, тыкался носом в ложбинку под грудь и шептал продажной подруге:

– Ты красива, как Эшли Джад! Побудешь сегодня Эшли?

В ложбинке пахло сиренью и молоком, и подруга послушно кивала.

Всё это было пару часов назад.

Служитель Фемиды разошёлся вконец, хлебал Хеннесси из горла и пощипывал Эшли за попу. В довершение он издевался. Подтрунивал методично, исподтишка, а главное – совершенно правдиво. Бил кучно и в цель по самолюбию Артема. Раззадоривал, как гусака на манок, тропил по дорожкам гордыни. Что современный охотник – пижон, и без егерей – как дитя без пеленок. Палит с вышки по ручным кабанам и оленям, закупленным в парке. А вот чтоб по-дедовски, одному – измельчал и духом не вышел:

– Так, чтоб с рогатиной на шатуна, силками и прочей приблудой! – говорил и смеялся, гад, поглядывая в упор на Артема. Вместе с ним посмеивался господин Копейко, и Эшли послушно квохтала.

Гендиректор мрачно посмотрел на мокрые елки впереди, сплюнул и остановился. С неба сочилась какая-то хмарь. С лысых веток капало, хлюпало в сапогах, и в животе тоже что-то бурчало… И повелся, повелся дурак, как клиента, развели на доли! Схватил ягдташ и ружьё и хлопнул для важности дверью. Поспорил на коньяк и ещё… Да хэзэ, на что там поспорил! Обещал добыть кабана – в одиночку, как спарринг с природой.

Обещал… Но кабан не шёл – ровно, как и прочие звери. Сипло рюхнула сойка в кустах и застенчиво постучал дятел. Жирный суглинок чавкал под сапогом, и за шиворот постоянно стекало. Мерзли пальцы и хлюпавший нос, и носки пропотели, и прели. Лес был пустынен и тих, листва почти вся облетела. Справа темнела вспаханная земля, и зеленела на покосах отава. Где-то там было поле овса, из-за дождей ушедшее в зиму. На нем жировал кабан, и, говорят, заходили медведи. Туда же рвался Артем, надеясь еще на добычу. Пытаясь срезать путь, он зашагал через пашню. Небритой щетиной торчала из комьев стерня, а сапоги разъезжались. Через час, вспотевший и злой, гендиректор догадался, что сбился. Хмель давно отпустил, и голова некстати болела. Холодало, сизым пологом над головой провисали брюхатые тучи. Срывался мелкий снежок, и по-осеннему быстро темнело. Наконец, путеводной лентой блеснула река, кое-как прояснив координаты. Овсы он давно проскочил и выходил напрямую к поселку. Мельтешили огоньки окон. Артем выругался и закурил. У берега хлюпнула вода, и в камышах зашуршало. Медленно стянув «Меркель» с плеча, гендиректор застыл и напрягся. В окуляре оптики появился бурый зверек с задорным подвижным носом. Выхухоль взобралась на кочку над водой и деловито чесалась. Артем перевел крестик прицела на пухлое брюшко и нажал спусковой крючок. Ударило прикладом в плечо, грохнул выстрел, а за кочкой вода расплескалась. Артем притушил бычок каблуком и зашагал к охотбазе обратно.

Вернулся он за полночь, в темноте, и с трудом отыскал свой домик. Внутри было накурено и тепло, дрова совсем прогорели. Эшли устало спала, а компаньоны куда-то пропали. Не раздеваясь, Артем накатил коньяка и потянулся за мясом. Вороненая сталь охотничьего ножа врезалась в ветчину и отсекла розовый ломтик.

– Презренный! – раздалось за спиной.

Артем подскочил. На фоне медвежьей шкуры на стене сверкнули белки чьих-то глаз – огромных, в голубизну, с темнокрасной прожилкой, и голос опять прогремел:

– Маниту вновь тобой недоволен!

От стены отслоилась фигура, и взору гендиректора предстал эфиоп, одетый лишь в львиную шкуру. Здоровый и полунагой. Тугие, с лиловым отливом бедра венчал плетеный ремень, а на груди болтались амулеты и кости.

– Ааааааааааааааааа! – заорал Артем и швырнул ножом в гостя.

Неумело брошеный нож насквозь пролетел незнакомца, ударился рукоятью в стену и гулко упал на пол.

– Тише ты! Девчонку разбудишь, – пришелец с интересом покосился на дверь. – Красивая… Как Эшли Джад, – мечтательно прошептал он, и варварские черты на секунду смягчились.

– Кто ты?

– Я Черных Охотник! – гордо представился гость. Он поднял охотничий нож, с задором проштрафившегося самурая потыкал себе в грудь и живот и насмешливо пояснил: – Я же дух, без тела, крови и плоти.

– А п-почему негр?

– Потому что Черный, – огрызнулся гость и тихо добавил, – расист!

Он расправил плечи, поиграл переливами мышц под антрацитовой кожей и снова повторил:

– Маниту тобой недоволен!

Упоминание Гитчи Маниту ободрило Артема. Можно было надеяться, что по происхождению Черный Охотник – американец и, в отличие от кровожадных африканских собратьев, более человеколюбив и гуманен. Но тут же вспомнились скальпы, и почти одновременно на стол упал измочаленный красно-бурый кусок. Артем в ужасе запищал. Когда же он отважился приоткрыть глаза, то узнал в комочке из мяса и шерсти свой недавний трофей.

Двенадцатый калибр не оставил права на жизнь, и зверька совсем раскромсало. С одного конца тельца свешивались потрошки, с другого – скособоченный не по профилю носик.

Розовое рыльце и оставшийся мутный глаз взирали на Артема с укором.

– Первую заповедь охотников помнишь?

– Д-да… Что поймал, то и ешь…

– Вот и кушай! – повелительно приказал Черный Охотник и кивнул на бренный трупик зверушки.

Гендиректор скривился, но послушно куснул. Рвотный ком подкатил к горлу. Выхухоль была очень жирной – заговелась на мотыле, улитке и прочих моллюсках. Но самым отвратительным был запах – резкий запах мускуса, что делало мясо непригодным к еде. Так пахнут дохлые землеройки по утрам на узких лесных тропинках. И так пах – Артем совершенно четко осознал – его черномазый пришелец.

Морщась и щурясь до слёз, гендиректор обглодал тушку.

– А теперь шкурку пожуй!

Над Артемом опять издевались.

– Ну, знаешь! – гендиректор отшвырнул останки зверька и отер блестящие жиром губы. – Каюсь, грешен, всё осознал. Вопросы еще будут?

Шкурка шлепнулась на край стола и медленно съехала на пол. Негр насупился. Минуту они сидели молча. Было слышно, как тикают часы, и посапывает в постели подруга.

– Слушай, – пришелец смущенно перевел взгляд в сторону распахнутой спальни, – а ты эту за сколько снял?

– Всего-то тысяча баксов.

– Ох, ё-ё! – изумился эфиоп, и Артем Комаров подумал, что в первый раз отыгрался. – Лучше б лицензию на лося купил, как раз столько стоит!

Пользуясь паузой, Артем попытался сблевнуть и с силой напряг желудок. Но проклятая снедь наглухо заклинила пищевод и жирной пробкой стояла в гортани.

– Слушай, как мужик мужику… Нравится мне эта девчонка, – эфиоп дружелюбно моргнул. – Служба там, все дела… Меня ж раз в сто лет отпускают.

– А как ты её любить будешь? – съязвил Артем. – Ты же дух! Без крови и крайней плоти.

– Как-как… В мозг! Я по старинке, инкубом.

– Это как?

– В эротических снах, – нетерпеливо изрек бес, – изнуряя любовным недугом.

Гендиректор вздохнул:

– Тады ой. Ну, вали, развлекайся, – и он снова напряг желудок. Демон плавно скользнул к спальне, но задержался в дверях и медленно обернулся:

– Только ты это… Зверюшек не трожь! А то я и к тебе среди ночи… инкубом! – и он лукаво мигнул.

Черный Охотник склонился над девушкой, нежно пощупал ее грудь и, как дымок, растворился. Эшли дернула ногой и тяжело задышала. В этот момент гендиректора наконец-то стошнило.

Роман Барков (хз-зх). Лебедянск :: Инициация

Арону всегда нравился Ист-Энд. Нравились суета, толкотня и многоголосье, поселившиеся в этой части Лондона. Юношу не смущала жуткая вонь спичечной фабрики и рыбных прилавков Розмари-лейн, умиляло плюшево-туповатое однообразие приземистых прокопченных двухэтажек, так сильно контрастирующих с заостренными хрупкими силуэтами его родного Кракова.

От порта наползал туман, замутняя и без того хмурое утро – нефтяные фонари зажигались только по вечерам. Несмотря на раннее время, в окрестностях рынка толклось немало пестрой публики: от босоногой вечно голодной шантрапы до респектабельных, вооруженных опийной улыбкой, джентльменов «из-за мостов».

Арон шел, не спеша – торопливость не самая необходимая для будущего цирюльника черта. Правой рукой он плотно прижимал к боку сверток с новыми лезвиями из Шеффилда – старые приходилось часто менять, они быстро тупились. Что поделать, дамасская сталь не по карману. Чтобы стать мастером, ему надо еще многому выучиться: этикету, риторике, математике, основам анатомии. Главное – шаг за шагом оттачивать мастерство, превращать руки в безупречный механизм. Мастерство приходит с опытом, опыт – с новыми клиентами, а где их взять начинающему подмастерью, если не в самой бедной части города? Ход мыслей молодого человека прервал раздавшийся сзади детский крик. Арон обернулся: рыночная сутолока закрывала обзор. Протиснувшись через быстро растущую толпу, он увидел, как на брусчатке корчится и надсадно хрипит немолодая женщина. Перед ней, рядом с перевернутой корзиной, в куче мятых слив сидела плачущая девочка – видимо, она и кричала секундами ранее.

– Что случилось? – Арон присел и встряхнул девочку за плечо. – Я… мы с мамой шли… она ела сливы… и вот… – испуганный плач сбился на тихое поскуливание.

Торопливо отодвинув ребенка, Арон внимательно разглядывал женщину: она билась и храпела. Глаза были выпучены, слюна вспенивалась в углах раскрытого рта, скрюченные пальцы царапали мостовую обламывающимися ногтями. Даже в неярком утреннем свете заметно, что ее лицо синеет – юноша понял, что несчастной осталось жить не более минуты. Толпа замерла.

От мастера юноша слышал о подобных случаях – почему-то описание эпизодов мучительной смерти, как клише, отпечатывалось в его памяти. Арон был уверен, что сумеет помочь женщине, однако что-то его останавливало, пугало. Вдруг промелькнула мысль, что страх вызван не боязнью совершить ошибку, а чем-то другим: эфемерным, неощутимым и необычным…

Мгновение поколебавшись, Арон вывалил содержимое свертка на мокрые камни. Кольцо людей вокруг испуганно ахнуло и отшатнулось – лезвия звякнули по булыжнику.

– Стойте, не мешайте ему! – крикнул кто-то из толпы. – Благодарю вас сэр, – юноша быстро кивнул, не отводя глаз от лица женщины, – кто-нибудь, придержите ей ноги!

Встав на колени, Арон взял блестящую полоску стали двумя пальцами, одновременно ощупывая гортань несчастной. Даже при запрокинутой назад голове ее шея казалась короткой – границы хрящей угадывались с трудом. Наконец, нащупав указательным пальцем левой руки нужную ямку, он выдохнул и коротким движением надрезал кожу на гортани. Толпа вновь ахнула. Подняв руку, Арон рукавом вытер пот со лба, а затем, перехватив бритву, решительно углубил надрез. Из горла женщины раздался резкий свистящий звук, ее грудь взметнулась и снова опала – она вновь начинала дышать…

В последующие минуты, часы и дни, наблюдая всеобщее ликование свидетелей происшествия, слезы радости маленькой девочки, благодарность родственников, видя смущенную признательность спасенной женщины, Арон только мягко улыбался и отвечал «Не стоит благодарить, я всего лишь делал то, что мог».

Никто из очевидцев и участников действия не знал, что творилось в душе спасителя. Никто не знал о его страхе, который не ушел, а просто изменился, приобрел иное выражение. Воспоминания несли оттенок испуга и странное щекочущее ощущение в нижней части живота. Это чувство – лишь слабый отзвук того момента, когда кисть почувствовала податливую мягкость хрящей под лезвием бритвы, а глаза увидели тонкие струйки крови. Сладостно-пугающий взрыв, сменившийся теплой липкостью в штанах… Хрипение женщины и выплеск неземного блаженства, которое хотелось ощущать вновь и вновь…

– Как тебя зовут, ангел? – вытирая глаза, спросила его девочка, там, на рыночной площади… – Джек, зовите меня Джек… – неожиданно для самого себя ответил счастливый спаситель.

«Jack the Ripper» – какое блестящее имя для меня. Спустя полгода будущий мастер сидел в трактире на Бакс Роу, возле угла барной стойки. Он изредка поглядывал на мельтешение пестрых юбок за окном, смаковал абсент и мечтательно улыбался в едва пробивающиеся усы.

Лондон встречал новый 1888 год.

Владимир Лорченков (Черный Аббат). Кишинев :: Здравствуйте, я дрочил на ваше фото

Мне было десять, а ей двадцать, и у нас был роман.

Но давайте, я расскажу с начала. Когда мы познакомились, мне было десять. Она сидела на корточках у бортика бассейна. У ее ног плескались дельфины. Два дельфина с блестящими носами, умными поросячьими глазками и сайрой во рту. Или треской? Или хеком? В общем, у каждого из них во рту была рыба, которую, я так понимал, сунула им та самая девушка, сидевшая перед дельфинами на корточках. Крепкобедрая, с сильными, не очень длинными, но и не короткими, ногами. В джинсовой рубашке с коротким рукавом, завязанной на животе узлом. С волосами, разделенными пробором, и каждая сторона перевязана розовой лентой. Красивым, чуть продолговатым лицом, с крупным носом. В розовых плавках-шортиках. Она сидела, поджав под себя ноги, и глядела в сторону Океана, который плескался сразу же за бассейном.

Дельфинов собирались выпускать в Океан, это я прочел в подписи к фотографии.

Я глядел, завороженный, то на девушку, то в бликующий солнечными зайчиками океан. Девушка, океан. Океан, девушка. Потом перевел взгляд на окно. На нем висело серое, отвратительно колючее солдатское одеяло. Я подошел к нему осторожно, и отогнул край.

Нет, чуда не случилось.

За окном не плескался безбрежный Океан. На меня глядели серые, низкие сопки Заполярья. Вдалеке кривлялись карликовые березы. Где-то за ними, я знал, прыгают друг за другом огромные заполярные зайцы. Свет был серым и тусклым, но он был. Как раз наступил ебаный полярный день. Когда мы сюда ехали, нам объяснили, что на Севере бывает Полярный День и Полярная Ночь. Мол, полгода в тебя светит солнце, а полгода за улицей ночь. Так вот. Нас обманули. И полярная ночь оказалась тем же самым, что и полярный день. А полярный день оказался тем же самым, что и полярная ночь. Надеюсь, я вполне доступно объясняю, что никакой разницы между ними нет.

И то и другое – просто сумерки.

Когда уже не светло, еще не темно, и продолжается это одиннадцать месяцев в году. Что? Нет, вполне вероятно, что и все двенадцать, просто на один месяц мы всегда уезжали на юг, к бабушке с дедушкой. Отец оставался служить, и отстреливать, от нечего делать, ебаных лосей из автоматического оружия, а мы с братом объедались в Молдавии виноградом и врали: как романтично и красиво жить на севере, как клево собирать ебаную морошку, похожую на мандарины окраской, и тошнотворную морковь с сахарным вкусом, прорывать в снегу туннели, спускаться с гор на саночках, и передвигаться по туннелям под снегом в полный рост, и купаться в Ледовитом, блядь, океане. Ах, Ледовитый Океан…

Ничего общего с Океаном, который плескался за спиной моей красавицы, у него не было.

Жестокий, холодный, колючий, всегда темный. Ебаный ты Ледовитый Океан, говорил я ему тогда и говорю сейчас. Сейчас, впрочем, такой ненависти я к нему не испытываю. Более того, глядя на безбрежно солнечные воды Средиземноморья, я даже тоскую по тебе иногда, северный океан. Помнишь ли ты меня? Говорят, у воды есть память. Говорят, на ней отпечатывается все, что мы говорим и делаем. Мировой Океан это просто большая ебаная пластинка, на которую записывается все, что мы говорим или, того страшнее, думаем. Соглядатай Бога, вот что значит вода. Говорят, если у воды сказать что-нибудь, ну там, «сейчас половина второго», или «ягненок с розмарином, отлично», или «иди на хуй», ну, или «я люблю тебя», – вода запомнит это навсегда. Ну, так вот, Ледовитый Океан, я очень любил ее.

* * *

Забавно, но я мог выбрать не ее.

В той книжке, где я впервые увидел ее фотографию, было несколько снимков. И Сара – а значительно позже я выяснил, что ее именно так зовут, ничего такого, не подумайте, в Америке просто распространено это имя – вполне могла не дойти до моего сердца. Так и остаться красивой двадцатилетней девчонкой с задумчивым взглядом в океан, и двумя дельфинами у своих крепких ляжек. М-м-м, что за ляжки. Уверен, даже дельфины, – они ведь тоже млекопитающие и теплокровные, как мы! – мечтали вдуть ей, этой девчонке, волосы которой с лентами развевал ветер. И именно в тот-то момент фотограф – я до сих пор, а ведь прошло двадцать пять лет, ревную ее к нему, – нажал на «спуск». Боже, надеюсь, спустил он лишь образно, иначе я не переживу этого. Детские шрамы болят до скончания жизни, не так ли? Ничего не заживает, все это просто чушь. Но тогда я об этом не думал. Мне было десять с половиной, почти одиннадцать! И я отчаянно старался выглядеть и думать как парень постарше, потому что учился с ребятами постарше. Это обязывало. А еще я плавал, и довольно серьезно, поэтому на соревнованиях то и дело выигрывал призы. А так как это был СССР, – к черту стяжательство, – то ничего ценного нам не дарили. То книжки со спортивными очерками, то наборы для занятий физкультурой дома, и много-много всякой всячины. Особенно много нам почему-то дарили книг про море, ныряльщиков и тому подобную хуйню. Видимо, они думали, что раз ребята плавают, то и книжки им нужно дарить про воду. Это было все равно, что подарить бляди фаллоимитатор.

Книгу «Человек-дельфин» я выиграл в Заполярье.

На семнадцатой странице этой феерической хуйни, написанной сумасшедшим французом Жаком Майолем, была фотография японской женщины-ныряльщицы «ама». Эти девчонки ныряют в чем мать родила. У них только веревочный поясок, и пышная черная мохнатка. У всех. И сиськи. Само собой, первое, что я сделал с книжкой Жака Майоля, дочитав ее до семнадцатой страницы – заперся с ней в туалете, и сдрочил. Аккуратно вытерся, и вышел. Сел у себя в комнате и продолжил читать.

Жак Майоль, как и все французы, был безумным, восторженным кретином.

О-ля-ля! Он верил, что люди произошли от дельфинов, любил дельфинов, плавал в американском океанариуме с дельфином, описал историю своих отношений с дельфином Клоун, и, я был в этом практически уверен, он ебал эту дельфиниху. Пялил ее тайком вечерами при свете звезд в океанариуме. И, как и все сумасшедшие, этот Майоль был невероятно везучим. Он погружался без акваланга на большие расстояния, и даже пару раз побил мировой рекорд. Его предел был сто пять метров. Наверное, это трах с дельфинихой его так вдохновил.

В общем, книга мне понравилась.

Я даже прочитал страниц тридцать еще, и подумал, что буду дрочить на фото японской купальщицы. Крепенькой низенькой японской прошмандовочки с колючим кустом между ног, японки, уходящей в глубину, и болтающей ногами – именно в этот момент ее и подловил фотограф – как случайно перевернул страницу, зная, что она будет последней.

Тут-то я и увидел Ее, и японка была безжалостно выброшена из моего сердца. В воду. Бульк.

На меня глядела богиня в розовых плавках-шортиках, джинсовой рубахе, крепкими полными ляжками, крупноватым носом, чуть продолговатым лицом, небольшой, но высокой грудью и ветер дул ей в лицо, а она глядела, полуотвернувшись, в Океан, и я понял, что влюбился. Это следовало обдумать.

Я взял книжку и пошел в туалет.

* * *

При переезде в сраную Молдавию я оставил в этом сраном Заполярье все свои ценности – коробку с медалями и грамотами. Но книга «Человек-дельфин» была со мной. Сара, – а я узнал, как ее зовут, догадавшись просмотреть перечисление списка изображений и их авторов в конце книги – была со мной. Я уже точно знал, что мы с Сарой поженимся, когда я стану побольше. О, исключительно в плане роста, конечно. С остальным был полный порядок – в раздевалку, посмотреть на чудо природы, приходили парни из девятого класса.

Ну, у него и яйца, ну у него, бля, и член! – говорили они. – Это в его-то одиннадцать!

Одиннадцать и четыре месяца, – поправлял я, – почти одиннадцать с половиной, значит, практически двенадцать.

Они добродушно смеялись, а на тренировках на меня поглядывали, перешептываясь, девочки. Но мне было пофиг. Я знал, что отдам всего себя Саре, только Саре, исключительно Саре. Я был ее рыцарем. Мне было пофиг, что найти ее будет делом трудным, практически невероятным. Но я не мог глаз отвести от ее фотографии. Часами сидел, глядя на нее и Океан за ее плечами, на дельфинов этих сраных у ее ног, и думал, думал, думал. Как мы встретимся, как я подойду к ней, и как сладко сожмется у нее сердце. А пока сжималось оно у меня. Ну, и не только сердце. Конечно, приходилось дрочить. Как-то раз я, в качестве эксперимента, спустил прямо на снимок. Ничего особенного, а пятно пришлось затирать. Так что я больше этого не делал. А Сара как была богиней, – чистейшей, красивейшей – так ей и осталась, хоть на ее шортах-трусиках и появилось небольшое пятно.

Только сейчас я понимаю, что это она потекла.

Но и тогда я понимал очень многое. Дети, которые занимаются плаванием, они как сельские. Очень развитые, и даже больше, чем сельские. В деревне детишки с младых лет видят, как быки ебут коров, ну, и тому подобные штуки. А на плавании ты лет с шести-семи видишь обнаженных людей, и прекрасно понимаешь разницу между полами. Тем более что плывет-то команда на одной дорожке.

Так что я пристраивался за девчонками, – когда те плыли брассом, по лягушачьи раздвигая ноги, – и смотрел. Неотрывно. Тренера даже нервничали. Но мне было похуй. Никто в мире не мог бы обвинить меня в педофилии – я был младше этих тринадцатилетних коров на полтора-два года. Мне нравилось рассматривать их щели. Некоторые, – со складками, – были особенно привлекательны. Но, конечно, никакой конкуренции эти девушки моей Саре составить не могли. Моя двадцатилетняя женщина, она ждала меня, сидя на низком бортике бассейна, залитого морской водой.

И дельфины весело перемигивались у ее ног.

А я дрочил, глядя на нее, дрочил так и этак. Изучил Камасутру – мне надо было быть готовым к тому моменту, когда мы встретимся, прочитал все статьи в журнале «Ровесник» про еблю, просмотрел даже тайком в сраном советском салоне, заплатив за это рубль с полтиной, фильм про секс. Я стал страшно опытный. Я не просто дрочил, но мысленно вытоворял с Сарой такие штуки, что…

Уверен, и Саре это нравилось. И, как все американки, она была не очень ревнива и понимала, что к чему. Так что, когда на соревнованиях в каком-то Североморске, или где там у них, подводные лодки целятся карандашами сраных ракет в подбрюшье НАТО – ко мне в номер пришла девчонка из соседней команды, и спросила, умею ли я ебаться, я сказал – ну, конечно. А что? – спросил я. Она уже ебется, объяснила мне девчонка, а ее парень-старшеклассник уехал в Омск на полгода, и вернется только к лету. Лето, зима, какая на хуй разница на этом ебанном Севере, подумал я. А ебаться ей охота, и ребята постоянно говорят, что у меня большой член и яйца, поэтому давай поебемся, продолжила девочка. Я сказал о’кей, и отложил книгу «Человек-дельфин». Она легла под одеяло – ебучее колючее советское одеяло, какое давали во всех ебучих гостиницах Советского Союза – и разделась под ним. Легла на меня, и мы поебались. Ей было четырнадцать лет и она была перворазрядницей, мне тринадцати еще не было, и шел я на второй взрослый. Спинист и брассистка. У нее еще были крашеные волосы, она этим гордилась. Нет не на пизде, на пизде она их сбривала, чтоб из под купальника не выбивались.

Потом мы еще пару раз поебались, потому что она лишилась девственности всего месяц назад и входила во вкус. Скажешь кому-нибудь, скажу, что ты наврал все, и мой пацан тебя убьет, – сказала она. Когда она ушла, я достал «Человека-дельфина», и вздрочнул.

Что делал? – спросил меня парень, которого подселили ко мне в номер, и который вернулся из города.

Выебал Олю из команды «Альфа», ну, у которой парень в Омск уехал, – сказал я.

Пиздишь, – сказал он.

Вот, – сказал я, – она трусы забыла. Потрогай, они еще скользкие.

Круто! – сказал он, нюхая трусы. – Еосподи, глазам своим не верю. Ты ЕБЕШЬСЯ? Блядь, да это всей команде надо рассказать!

Ну, а что здесь такого? – скокетничал я. – Расскажи, конечно!

Хочешь, сяду на шпагат и достану яйцами рубль? – спросил он.

Не достанешь, – сказал я.

Спорим на рубль? – спросил он.

Давай, – сказал я.

Мы бросили рубль на пол, он снял штаны и сел на шпагат, и яйцами коснулся рубля.

Я проиграл.

* * *

Несмотря ни на что, я был верен Саре. Ну, в смысле, душой.

Когда мне было тринадцать, мы перебрались в Молдавию. Случилось ГКЧП. Или случился? Не знаю. Я видел телик. Несколько испуганных дядек сидели за столом перед кучей ебанутых журналистов и те издевались над пожилыми людьми. Мне было жаль и тех и других. Потом показали танки и людей, которые улюлюкали и бросали в танки бревна.

Дети, – сказала мать торжественно, – это Демократия свергает режим! Только бы не Совок снова, только не это!!!

После этого она поехала к отцу, на Север, помогать ему собирать пожитки, чтобы вернуться в Демократическую, блядь, Молдавию. И оставила нам с братом двести рублей на две недели. Тут-то и случилась очередная денежная реформа, и эти деньги обернулись ничем. Мы неделю жрали одну черешню, которую воровали в садах за домом, и срали от этого, как заведенные, ослабли страшно, я даже дрочить не мог, только лежал в углу на матрасе, мебели-то не было, да постанывал, а брат готовил мне единственное лекарство, которое мы могли тогда себе позволить – крепкий чай.

Но книга «Человек-дельфин» была со мной. Я глядел в нее, когда мне становилось совсем худо.

Папаша позже рассказал мне, что никакой власти тогда в России нигде не было, и он только и делал, что тащил со склада патроны, да стрелял – пистолет, автомат, пулемет. Наловчился из пистолета из десяти мишеней с пятидесяти метров все десять выбивать. У него были солдаты – азербайджанцы и солдаты-армяне. Папаша развлекался, и учил хорошо воевать одних и других. Жили они дружно и на прощание – перед тем, как разъехаться воевать друг с другом, – подарили отцу за науку немецкое охотничье ружье. Азербайджанцы и армяне. Вскладчину.

По телику показали балет, и мать загрустила. Балет значил, что красные побеждают, а мать не любила красных. Потом показали митинг и мать повеселела.

Я поглядел на телик еще немного, и пошел дрочить, в ванную.

Я выяснил экспериментально, что в ванной дрочится лучше всего. Есть два вида дрочки в ванной. Первый – когда ты полностью погружаешь член в воду. Для такой дрочки нужно прилагать больше усилий, потому что сопротивление воды не позволяет двигать рукой так же свободно, как над водой. Второй – ты держишь в воде член и яйца, а высунута только головка. Второй вариант более шумный – ты хлюпаешь. Ощущения хороши и так и этак, но они чуть разнятся. Это как выпить коньяку из широкого бокала, предварительно нагрев, или сделать из него глинтвейн или что там из него делают? В общем, по настроению.

Я выбрал глинтвейн, и спустил вод водой. В ушах стучало. Это бился в них океан, и Сара – не стареющая, молодая, прекрасная Сара, сотрудница океанариума Мичигана, снятая в 1972 году с дельфинами фотографом Джоном Иврином для книги «Человек-Дельфин» Жака Майоля, тираж 70 тысяч экземпляров, – глядела чуть в меня и чуть в сторону, чуть мимо меня. Мы были знакомы уже несколько лет, но чувства наши были свежи. Мне было уже четырнадцать.

Я любил ее.

* * *

Конечно, со временем я изменил Саре не только телом.

Знаете, как это бывает. Шестнадцать – первая любовь, восемнадцать – вторая, двадцать – третья. То, что кажется тебе значимым в детстве, не так важно, когда ты взрослеешь. Ну, и тому подобная конформистская хуйня. Хуйня, потому что, когда я словно очнулся, и – мужчина двадцати трех лет, в шрамах, и опытный – случайно наткнулся на книгу «Человек-дельфин», валяющуюся на балконе, то понял, что у нас все по-прежнему.

Сара была самой красивой женщиной мира. Меня волновала ТОЛЬКО она. Самая красивая девушка в мире. Для меня, и для мира, и для Океана, и для тех двух ебучих дельфинов, что тусили у ее ног. Я мечтал о ее пизде. О ее груди и губах. Я был готов умереть за нее.

Я бы отдал все за то, чтобы лежать в воде у ее ног.

Я уже не плавал и успешно гробил спиртным все то, что подарил мне спорт. Закончил журфак, много курил, много работал, разбивал сердца, свое давно уже проебал где-то. В моей жизни была одна ценность. Одна постоянная величина. Сара. Все остальное – женщины, работа, книги, которые я начал писать – пролетало мимо меня в какой-то бешенной тряске. Мне исполнилось двадцать пять, когда я, крепко поддав, сел в кабинете своего редактора вечером с бутылкой коньяку, и набрал справочную Мичигана. Во мне все трепетало. Ради этого момента я учил английский язык по самоучителю Петровой, и, мать вашу, выучил его.

– Океанариум Мичигана, – попросил я.

Они не торопились, но мне было все равно. Платила-то за переговоры, хоть и не знала об этом, редакция. Мне дали ебучий телефон этого ебучего океанариума. После моих долгих сбивчивых объяснений ошарашенные сотрудники океанариума обещали мне узнать все о персонале семидесятых годов.

И, конечно, ни хуя не узнали.

Мы очень сожалеем, сказали они. Это ужасно трогательная история, сказали они. Можно мы напишем про нее в нашей городской газете? Делайте, что хотите, сказал я, повесил трубку, и разрыдался. Впервые за двенадцать лет я плакал. Учить французский и искать Жака Майоля было бы чересчур. Ну что же, я хотя бы попробовал. Совесть моя была чиста, этот долг можно было закрыть.

Я бросил книгу «Человек-дельфин» на балкон, где хранится весь мусор, и зажил без Сары.

Хуево зажил.

* * *

В тридцать пять я развелся.

Глядя на свадебные фотографии, и отхлебывая пиво прямо из бутылки, я признался, наконец, себе в том, что выбирал жену по степени сходства с Сарой.

Они были очень похожи.

Наверное, мы могли бы быть счастливы с Олесей. Она была так же хороша, как Сара, пригожа, умна, все такое. Но, черт побери, за ее спиной не было Океана, и за ней не светило вечное Солнце, и она не была символом девушки-хиппи, бросившей все ради спасения блядских дельфинов в океанариуме. Господи, Сара, где ты, где ты, моя вечная молодость, где ты, мой океан, где ты, где ты, где ты…

Я вырезал из книги это фото и вставил его в рамку. Поставил на комод. Когда жена – бывшая жена пришла забирать свои вещи, то спросила меня, что это значит. Я объяснил.

Ненавижу тебя, – сказала она.

Ты просто десятилетний пацан, который замер в свои десять у книжки с фотографией, окаменел, и пропустил всю жизнь, – сказала она. – И был таким все последние двадцать лет.

Бедный, несчастный, одинокий и развращенный мальчик у берега моря, – сказала она, – а я ведь была вся для тебя. И мы могли бы жить настоящим…

Я закрыл глаза. В уши нам с Сарой бился прибой. Дверь хлопнула и больше я Олесю никогда не видел. Другие женщины в доме появлялись все реже. Зачем? Мы с Сарой достигли в деле ебли феерических высот. Вы не представляете себе, что можно вытворять, просто глядя друг другу в глаза и лаская себя… А вот во всем, что не касалось секса, все обстояло очень плохо. Дело вообще шло к деградации, я начал пить, бросил писать, курил прямо в постели, и все разговаривал с Сарой. Она была благодатна, как Вселенная, и не осуждала меня, я видел. Но какой-то инстинкт подсказал мне, что умирать еще не время. Так что я отослал свое резюме в пару фирм, пришел на собеседование чисто выбритым, и одетым во все стираное, и, благодаря своему слабо подзабытому английскому и любви к истории и Гомеру, получил работу экскурсовода в Трое.

Уже через месяц мы с Сарой улетали в Турцию.

* * *

Работа мне нравилась. Жил я в городке километрах в пятнадцати от самой Трои, вернее, ее развалин. Городок назывался Чанаккале. От него до берега Европы было километра полтора, их еще Байрон переплывал. Пару раз переплыл и я. За два года, что я там пробыл, бросил курить, стал плавать, бегал по утрам.

Сара глядела на меня с одобрением.

Персонал гостиницы – скромной «трешки», но мне хватало, – где меня поселили, к рассказу о погибшей жене, чье фото всегда со мной, отнесся по-турецки сентиментально. Так что меня не трогали особо, и я мог сколько угодно гулять по берегу моря с фото Сары, да два раза в неделю сопровождал группы туристов к Трое.

Вечерами я гулял по набережной Чанаккале, ел рис с соком лимона и мясом мидий из ракушек этих мидий, и сидел на лавочках у черного от ночи Черного моря. Над ним парила дымка. Я не был уверен, что из нее вот-вот не покажется голова Джона Гордона. Ну, или я вдруг увижу за пальмой Сару, кормящую с рук дельфинов.

Здесь все было так… зыбко, странно и удивительно.

Я, как оно в Турции часто бывает, постепенно пропитывался солнцем, благодушной апатией ко всему, философским отношением к жизни, и умением просто жить, не требуя взамен ничего. Наверное, за это судьба меня и вознаградила.

И я встретился с Сарой.

Настоящей, а не картинкой из книжки.

Я вел группу туристов по дощатому мостику от стены, с которой на головы ахейцев лили кипящее масло, к храму, где заколол жертвы 900 лет спустя сам Александр Македонский, – а навстречу мне поднималась стайка позитивных англосаксонских туристов. Я прошел мимо, и уже спустя пару метров понял, что видел Ее. Я быстро указал своим туристам на поле, по которому Ахиллес таскал за своей колесницей труп Гектора и попросил идти в том направлении. А сам обернулся и прыжком, рискуя сломать шею, – здесь из-за раскопок все ходят по мостикам и доскам, – догнал туристов. Семь жизнерадостных, розовощеких американцев. Да, я не ошибся. Посреди них стояла Она, чуть расплывшаяся в бедрах, чуть усохшая в груди, с чуть седыми волосами, но это была она, она, она.

– Здравствуйте, я всю жизнь дрочил на ваше фото, – сказал я.

– Что? – спросила она на английском.

– Вас зовут Сара? – перешел я на английский.

– Да, – недоуменно ответила она.

– Вы работали в океанариуме Мичигана? – спросил я.

– Э-э, да, но очень давно и всего сез… А откуда вы, молодой человек, это знаете? – спросила она.

– Это вы? – спросил я, и показал ей фото.

– Это я, – сказала она весело-удивленно, – но отку…

– Я вас очень любил, – сказал я. – Очень-очень. Вы были божественно красивы.

– То есть, – сказал я, – вы и есть божественно красивы.

– Да, черт побери, – сказал розовощекий американец лет семидесяти пяти, как и она, – я это знаю, недаром я ее муж. Вот уж не думал, что в таком-то возрасте у меня появится соперник.

Пенсионеры радостно рассмеялись. Я улыбался.

– Я надеюсь, вы счастливы и у вас куча детей, – сказал я им.

– О, спасибо, уже внуков, – сказала, все еще не понимая, она.

– Я счастлив, – сказал я. – Я был очень влюблен в вас. Я должен объяснить. Я не сумасшедший. Я вас очень любил. Ну, именно такой, как тут. Ну, мне пора. Кстати, вот ваше фото. Это было в книжке одной, про море… Я увидел ее в детстве и был влюблен, ну, как это у детей бывает, знаете?..

– Про море… – сказала она, начиная что-то понимать. – Какое красивое фото… Я была так молода… Да, как у детей. Картина прекрасной дамы… Понимаю. Я была так молода…

– Вы и сейчас такая, – галантно сказал я.

– Молодой человек, – сказала она, и я понял, что моя Сара осталась моей Сарой, – молодой человек… Лет тридцать-сорок назад…

И подмигнула. Так, как сделала бы эта красивая девушка с фотографии моего детства. Они, и даже ее муж, снова рассмеялись, очень дружелюбно, и я понял, что лет тридцать-сорок назад, может, и правда…

Проблема была лишь в том, что лет сорок назад она, двадцатилетняя и прекрасная, сидела на краю бассейна, и ветер Океана развевал ее волосы с розовой лентой. А меня еще не было. А эта, нынешняя женщина, она была уже вовсе НЕ ТА Сара…

Они попрощались со мной за руку все, старушка чмокнула меня в щеку, и они ушли, громко и восторженно обсуждая эту удивительную историю.

Я махал им рукой, улыбался, и на моих глазах выступали слезы.

* * *

Так я увидел Сару и потерял ее.

Но это меня не огорчало. Утром следующего дня я взял автомобиль напрокат и поехал к Трое. Никого не было. Развалины выглядели, как обычные турецкие античные развалины. Много мрамора, камней, скульптур, земли. Много травы, зелени. И ящерицы, которые греются на мраморе. И очень редкие туристы, которые приехали не группой, а сами, остановились в городке неподалеку, и бродят по античным дорожкам, останавливаясь лишь у щитов с указателями. Старательно шепчут, повторяя про себя, куда идти. Гида такие не берут, но я сегодня и не был гидом. Птицы поют. Вдалеке чуть шумит море.

Раскопки пустовали. Я прошел по узким улочкам между крепостными стенами – именно среди них понимаешь, что история про Коня была преувеличением, тут и человек еле пройдет, – и взобрался на холм седьмой Трои.

Всего-то их было двенадцать, и штурму, описанному Гомером, подвергалась четвертая.

Впрочем, извините. Я все сбиваюсь на экскурсию. А я ведь не для того сюда приехал. Я спустился с холма к остаткам пятой Трои, и присел у мраморного столика, за которым сидел еще Македонский, когда остановился здесь почитать что-то из Гомера, ну, перед тем, как покорить Персию. Достал пистолет. Еще одна чудесная особенность Турции состоит в том, что здесь можно свободно купить оружие, не пулемет, конечно, но какой-нибудь скромный пистолет – запросто. Солнце уже начинало припекать, и я почувствовал капли пота на лбу. Надо было торопиться, пока не началась жара.

Я поставил на столик фотографию Сары в рамке. Расстегнулся. Сделал это в последний раз. И стал глядеть на нее. На лицо своей единственной любимой женщины. Время шло, а я все глядел и глядел.

…Постепенно ящерки на кусках мрамора пропали, зеленые поля поблизости потемнели и превратились в синие-синие воды Океана, великого океана Любви, и девушка, сидящая передо мной в профиль двадцать пять лет, повернула, наконец, ко мне свое лицо, небо помрачнело и на голову мне что-то капнуло, а потом я понял, что это ветер, великий ветер принес ко мне соль и брызги Океана, и девушка улыбнулась мне, сухо где-то вдалеке щелкнул выстрел, но это не имело уже никакого значения, потому что глаза моей Сары широко раскрылись, и она, девушка с фотографии, ожила, и раскрыла мне объятия, и я упал в них, и ее тело, в короткой джинсовой рубашке и полные ляжки в розовых шортиках – все это потянулось ко мне, и вдалеке закричали чайки, и Солнечный диск взошел над водами, и воды омыли нас с Сарой, и мы стояли, молодые и красивые, обнявшись, прижавшись друг к другу, у кромки Океана, и дельфины плескались у наших ног, и мы глядели друг другу в глаза, и улыбались, и знали, что будем здесь вечно, и будем так вечно, теперь уже вдвоем.

Вместе и навсегда.

Анатолий Агеев (Lexeich). Москва :: Конец всех сказок

Деда разбудили странные звуки, доносившиеся откуда-то со двора. Кряхтя и морщась, он сполз с топчана, сунул ноги в галоши с обрезанными задниками и поковылял к выходу.

Скребущие звуки доносились из открытой двери амбара. Дед, пригнувшись, вошёл туда. Ему открылся вид на монументальный зад бабки, обтянутый застиранной ситцевой юбкой. Сама бабка, нагнувшись, старательно скребла по сусекам. Округлая добротность зада будила смутные воспоминания. Дед подобрался ближе и игриво шлёпнул. «Отвали, старый греховодник» – неуверенно сказала бабка, однако нагнулась пониже и слегка расставила ноги. Впрочем, воспоминания отлетели быстрее, чем появились. Дед немного помялся и, чувствуя неловкость, спросил:

– Что, старая, пора?

Бабка чуть слышно вздохнула:

– Пора. Энтот, как его… цикл завершён. Пора новый зачинать. Мне под утро видение было.

– Ну, завершён, так и хрен с ним, – равнодушно молвил дед и поплёлся обратно в избу.

…Есть теория, что всё начинается из сказок. А сказки у всех народов одинаковы. Вот и бегут по дорогам, шляхам, трактам странные путники. Подпрыгивают хлебы, румяные калачи и замысловатые караваи, вечно теряющие солонки. Тихо шелестя, на манер гусеницы, ползёт бледный лаваш. Весело катятся чуреки и лепёшки, маня поджаристой корочкой. Их ждут. Без них ничего не будет.

…Колобок получился неказистый и даже страшноватый. Остатки непросеянной муки с отрубями и мышиным помётом спеклись в бесформенную массу разных оттенков серого цвета. Так мог бы выглядеть глобус для дальтоников работы похмельного столяра. Две сохлые изюминки, вставленные вместо глаз, миловидности ему не добавили. А когда бабка ножом криво прорезала рот, чувство неприязни только усугубилось, ибо изделие тут же скрипуче произнесло:

– Опять за своё, старая кошёлка… Когда ж ты сдохнешь? – и добавило длинную непечатную фразу. Из неё можно было заключить, что бабка появилась на свет в результате совокупления старой козы и ферганского ишака, страдающего кожными заболеваниями. Дед смущённо крякнул. Бабка бессильно опустилась на лавку и промямлила:

– Так это… катиться надо уже… – и, помолчав, с тихой ненавистью добавила: – С-сыночек…

– Катиться?! – взбеленился Колобок. – Ну, и катись сама! Погреми мослами, авось до погоста докатишься. Думаешь, легко кататься? Ты что вечно лепишь, мымра косорукая, слеподырая? Это, по-твоему, шар? – Колобок вытянул маленькие корявые ручки и охлопал себя. – Это даже не эллипсоид, мать твою! У-у-у-у, курва социально незащищённая…

Последние слова Колобка почему-то привели деда в немалое возмущение. Он поднялся и, грозно задрав бородёнку, пробасил:

– Ты чего тут озорничаешь, выпечка, едрить твою в нетто? Я те щас живо устрою усушку и утруску!

Колобок обернулся и неожиданно зашипел как старый хорь, загнанный в угол курятника:

– Ах ты, старый импотент… я давно до тебя добираюсь, мешок с ревматизмом. Ну, подходи, сука, яйца откушу! Они тебе всё равно не нужны. Ты бы лучше этой кулинарше хрен в руки сунул, чем тесто.

– Правильно! – страстно воскликнула бабка, но, спохватившись, сама начала костерить собственное творение.

Набирающий градус скандал был прерван деликатным стуком в ставню. Разом повернувшись, семейство узрело в окне бурую, с сильной проседью, морду Волка. Волк слыл в лесу зверем образованным и интеллигентным, поскольку знал даже такое мудрёное слово, как «пенетрация». Желающим он объяснял его на простых личных примерах. – Я прошу прощения, коллеги, – мягко произнёс Волк, – скоро он там выкатится? Все уже готовы. Нельзя ли поторопиться? Лисе на маникюр, у нас с Медведем тоже дела…

Колобок недобро ощерился: – Готовы, говоришь, пушнина некондиционная? Ну, ладно, выкатываюсь. Я вас пристрою в Красную книгу по блату…

С этими словами Колобок скатился со стола, ударился о пол, нецензурно выразился и, подпрыгивая на собственных неровностях, покатился на крыльцо. Вслед за ним машинально потащились дед с бабкой.

На дворе уже давно ожидала аудитория. Медведь сидел на корточках, поплёвывая на самокрутку в наборном мундштуке. Сквозь редкую шерсть на его груди просматривалась наколка: три церковных купола и надпись «Подрежь активиста!». Лиса томно оперлась о плетень и разглядывала когти с облупившимся розовым лаком. Появление на крыльце Колобка вызвало лёгкий шок. Все трое, включая Волка, смотрели на него как на непьющего сантехника. Неловкое молчание нарушил Медведь:

– Елки магаданские… Такая пайка и в ШИЗО западло. Слышь, бабка, в этот раз уж вообще стрёмно. Может, перепечь его?

– М-да, не круасанчик, – поддержала его Лиса. – Бабушка, я потом вам рецепт из «Космо» вырежу – просто шарман! А этого…

– А ЭТОГО вы сейчас будете молча слушать! – процедил Колобок.

Такому голосу нельзя было не подчиниться. Он был целеустремлённым, убедительным, и не допускавшим двусмысленного толкования, как летящий в голову кирпич. С крыльца донёсся булькающий звук, и во дворе густо запахло испуганной бабкой. – Все мы знаем, зачем собрались здесь, – начал Колобок. – Но я хочу задать вопрос… – он сделал паузу и резко, в стиле Риббентропа, завершил – зачем нам всем это нужно? Кто из нас, свободных зверей и… и… и вольных хлебов, – нашёлся оратор, – сделал марионеток? Вот ты, – ткнул он пальцем в сторону Волка, – ты меня хочешь?

Лиса глуповато хихикнула. Волк внимательно осмотрел Колобка, задержав взгляд на маленьком узком ротике: – Ну, в каком-то смысле… To-есть, фигурально выражаясь… – но, переведя глаза на бешено выкаченные изюминки, поспешил закончить: – острого желания не испытываю.

Не давая слушателям опомниться, Колобок крутнулся к Медведю: – Тебе песенку спеть? Здесь и сейчас – спеть? В глаза смотри, урка шерстяная! Нравится, как я пою?

Медведь попятился и громко икнул. Видимо, вокал Колобка не принадлежал к числу его лучших воспоминаний. А оратор уже сверлил недобрым взглядом Лису:

– Ку-у-умушка-а, – сладко протянул он, – не вспрыгнуть ли тебе на носок? Как он с прошлого раза, зажил?

– Две пластики, – хмуро отозвалась Лиса, – месяц в клинике. Сказали: ещё один колобок – и можете свиной пятак пришивать.

– Вот! – удовлетворённо сказал Колобок. – Так не пора ли разорвать этот порочный круг, мои бедные друзья?

– Колесо Сансары, – подсказал интеллигентный Волк.

– Во-во, оно самое, ети его в ступицу! Ставлю на голосование. Кто «за»?

Первым, по старой профсоюзной привычке, поднял руку дед, вообще мало что понявший. За ним проголосовали бабка, Лиса и Волк. Медведь, было, замялся, но Колобок немузыкально затянул: «Я ва-ам споюу-у-у-у ещё на би-и-ис…». Медведя передёрнуло, как от глотка тёплой водки, и лапа поднялась сама собой.

– Собрание объявляю… – начал Колобок, но его прервал мощный раскат грома. Небо мгновенно потемнело, и посреди двора в землю вонзилась жуткая ветвистая молния…

По всему миру хлебобулочные изделия остановили свой бег. Красная Шапочка впервые осознала, что, пока она таскала по лесу корзинки, её ровесницы удачно повыскакивали замуж. Илья Муромец сопоставил зарплату от киевского князя с возможностями большой дороги и предложил Соловью-разбойнику бомбить вместе. Шехерезада осеклась на половине 784-й сказки, причём в самом интересном месте: «…и одурманенный страстью, сорвал башмачник Али с принцессы шёлковые шальвары». Халиф прекратил мастурбацию и недоумённо уставился на супругу…

Первыми исчезли сказки. За ними последовали былины, баллады, народные песни, побасёнки, прибаутки, пословицы и поговорки, частушки, припевки, скороговорки, идиомы и анекдоты. Самыми живучими, как всегда, оказались обсценные выражения, но и они прекратили существование.

Канула в небытие литература, потянув за собой прочие искусства.

А потом не стало ничего.

ПОЭЗИЯ

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Вверх по Стиксу

Божок коммуникаций хмурит лоб

Он ищет прохудившиеся трубы,

Но то и дело долгое весло

Цепляет разложившиеся трупы

И вот по пояс свесившись с борта

Отдавшись мимолётному влеченью

Он их целует в мокрые уста

И далее спускает по теченью

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Непорочное зачатие

Оставь сомненья дева Женуарья

Омой глаза целительной водой

Сосущие неведомые твари

Впиваются в натруженный подол

Но жди: поверх твоих земных истерик

В незримых оку розовых клубах

Летит летит святой археоптерикс

С младенцем в ослепительных зубах

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Одень Машу

Одень машу раздень машу одень

избей машу набей в машу гвоздей

душа маши дыши в машу души

она в башне в её башне банши

бери машу дари машу дери

ори маша тебе машет дали

она дальше уже даже не здесь

убей машу разбей машу раздень

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Золушкины сны

Покуда долетит благая весть

До края заколоченной заставы

У сенной девки нервная болезь

Дурные мысли вялые суставы

Она себя не помнит на бегу

И травы жнёт и овощи копает

То слепо шарит пальцами в стогу

То зорко наблюдает за клопами

Но вестник ухмыляется в окне

Стучит к ней с толстой жопой на ремне

И грамоту почётную вручает

И мухи опадают с потолка

И мир лежит у носа башмака

И барин посылает за врачами

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Вечером

Любезный курит у окна

Кричит цикадою жена

Объял у горла тесный ворот

Он смотрит скорченным дроздом

На солнца розовый кондом

Сквозь стёкл засаленные створы

И дым берёт его на понт

И взгляд ползёт за горизонт

Где разбухающая туча

Поёт подобно журавлю

А я люблю его люблю

И обнадёживать и мучить

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Новая жизнь

Зажим, два тампона и снова проклятый зажим.

Слова оседают на кафель презреньем чужим

Внутри поселилась отчаянно-новая жизнь

И жадно вдыхает в себя все доступные силы

И пренебрегая значеньем стремительных фраз,

Торопятся клетки, друг друга рождая из плазм,

А он распускает соцветья своих метастаз,

Такой беззащитный, такой отвратительно милый.

И снова горчит и сбивается каждый глоток,

Всё думаешь, это нарочно, помайся чуток,

Скулишь, проклинаешь упрямый и прочный росток,

Но движется хищно кюретка к намеченной цели.

Болит и кипит и сражается новая жизнь,

Слова разбиваются в сотни сверкающих призм,

И голос далёкий и тонкий так сладко визжит:

Четыре недели, четыре, четыре недели

Люба Макушина. Нижний Новгород :: Неправильно

Мама мама плачу всласть

Я неправильно срослась

Ручки ножки узелок

Кресло чашка потолок

На лице твоём чужом

Страх ползёт в меня ужом

Ротик зубки язычок

Мальчик девочка ещё

Мама мама посмотри

У меня болит внутри

Сердце печень голова

Не молчи не убивай

Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Barberеанское

…У варвара готовится зима. Кипит в котле и булькает простуда, у варвара, (прости его, Гертруда), в стакане пойло, за окошком тьма… и дров замерзших колотая груда, и дыма папиросная тесьма… у варвара все дни наперечет (и дни и ночи… варвар звездочет?)…он хмурит лоб и шевелит губами, запоминая в дюжинах слова… ему так проще… пухнет голова, но не корпеть над чистыми листами, поскольку варвар тёмен и ленив… но знает, что такое «дежастив», и «рыбный нож», и «ложка для десерта»… но быт и варвар до предела сжат… пружиною стальною интроверта… (в буфете места много… пусть лежат)… Он пьет и дышит. В меру… Глубоко. Что варвар пьет… отнюдь не молоко, а разные казенные напитки из белого прозрачного стекла… у варвара (гляди!) уволокла в мышиный угол чёрствую горбушку, лесная мышь… и там ее грызет… а тьма переливается в избушку, чрез низкий подоконник, и ползет… и черный чай подкрашивает кружку…

У варвара смешные башмаки… такие носят дети, дураки, и варвары… (кошмар для ортопеда) ну, не модны… но варварское кредо – а похуй! Но зато они крепки… у варвара есть лампа и цветок, (естественно, монстера), куча строк, солёных слов, да россыпь алфавита… (припрятана бутылка aqua vita), а по субботам кофе и творог, яичница и яблочный пирог… У варвара тропинка есть в снегу, дела и мысли часто на бегу, он, варвар, глуп – своей зелёной лампой опять светил, расталкивая тьму… и вроде, с тьмой, не справиться ему… а вот, светло…

…не знаю, почему

Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Беспамятное

…Асфальт подсыхал, ожидая, крошащихся детских мелков… а что, на Девятое мая, напишут статей и стихов… газетная передовица, и трёп болтуна-кумача… и можно законно напиться бутылкой литровой скотча… и скотч обесточит мне нервы, (но буквы не выдержат строй)… запомни, дружок, сорок первый, чудовищный сорок второй… смотри… Ленинграда сугробы, тела – не пройти, не найти… Запомнил? Напейся… а что бы, с ума от всего не сойти… ну, вздрогнули! асталависта!.. (архивы… особый отдел…) гляди! докладная танкиста, что с танком в бою не сгорел… конечно, не хокку, не танка… так что же он там говорит?., что в следущий раз вместе с танком в бою непременно сгорит… и колются строки, как шило… кумач встрепенулся и сник… да здравствует клим Ворошилов! И маршал по кличке мясник… никто не забыт… не забыто… погожие мая деньки…(а внуки расстрелянных, сбитых, поставят им памятники! дивизии тупо просравшим, историю перекроя)…

…ну, вечная память по павшим…

…да памяти нет ни хуя…

Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Нелетательное

…ТГочки-строчки-лоскутки, под землей лежат полки, (просто брали в лоб пригорок у излучины реки)… точка-строчечка-строка, пять атак и нет полка, (а война, понятно, спишет… да и речка глубока…) не ходи по полю, брат, тут дивизии лежат, (ах, спасибо, тебе, маршал, от солдаток и солдат)… я ходить туда не стал, я б над полюшком летал… только бог на это дело дурню крылышков не дал… мужиков то до хера

….пополнение…урааааа…

Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Плоскость

…Плеск волн. Крик чаек. Ветер в ивах. Уха. Ноль пять (в один присест)… Я не был в Антананариву и тысячах ненужных мест, а так же не был я на Мальте, Карибах, Лондоне, увы… а впрочем – трещина в асфальте всего лишь место для травы, где ей расти. Расти украдкой, расти в жару, расти в пыли… о травах, кстати – у палатки сплошные джунгли конопли. А мне плевать. Растет, и ладно. Поскольку Бахус посвятил меня в дела свои хмельные, то я лишь на траве коптил. Коптил, почесывая пузо, (добавив ивы и ольхи), я возлежал с куском арбуза, с костьми выплевал стихи, и солнце, (в этом был уверен), закатывалось для меня, и семечки плевал на берег, а также кости окуня… у кружки выпитого чая – два шершеня – летите на… моя коробка черепная, как скорлупа – истончена, весь мир от каина до кая, его середку и края, мне кажется – я понимаю, не понимая ни хуя. По веточке ползет улитка… И можно многое, пока… не онемела от напитка слепая плоскость языка.

Виталий Молчанов. Оренбург :: Там, где Рейн…

Там, где Рейн целуется со Шпреей,

Безмятежно спят поля для гольфа.

Я спросил берлинского еврея:

«Где могилка бедного Адольфа?»

В истерии разлохматив пейсы,

Пальцем у виска крутил он быстро

И вцепился в рукоятку кейса —

Говорить с ним не имело смысла.

На Монблан, круша ногой базальты,

Я взбежал, скрываясь от вервольфа.

И спросил взволнованно: «О, Альпы!

Где могилка бедного Адольфа?»

Отвечали Альпы мне свирелью,

Мелодично, хоть и бестолково:

«Тру-ля-ля, под снежною постелью

Не храним мы косточки такого».

В Мюнхенской пивной сидел под газом

И спросил бармена, герра Рольфа:

«Отвечай, ферфлюхтен и зараза,

Где могилка бедного Адольфа?»

Зад тяжелый сдвинув с табурета,

Полицаев, сука, вызвал кнопкой.

Я ему успел воздать за это,

Плюнув прямо в глаз слюнями с водкой.

С той поры, штраф оплатив примерно,

Я свое скрываю любопытство.

Все же, братцы, согласитесь, скверно

Нам не знать, где этот гад хранится.

Он приходит ночью сгустком страха

С криком «Хайль!..» Дрожу я хуже псины…

Дайте адрес гитлерского праха,

Кол вобью туда я из осины!

Виталий Молчанов. Оренбург :: Черепашки

Море в перчатках из тины

трогает берег брезгливо —

виснут медузы соплями.

Перед началом сезона

чистится пляжная зона

неграми вместе с граблями.

Грабли старательней негров —

в бар не бегут двести метров

пиво сосать без рубашек.

Стенки скорлупок непрочны,

к морю расчётливо-точно

лезет орда черепашек.

Пофиг им негры, медузы…

Птицы – вприпрыжку, кургузо

скачут и долбят, и лупят,

мясо поспешно сжирая,

новых и юных кончают

без сожаления губят…

– Злые коварные птицы!

Можно при кухне кормиться,

в небе ловить насекомых,

негров посевы курочить.

Сердце мое кровоточит —

жалко сирот бестолковых.

Мимо прошли зубы грабель —

пали под клювами цапель,

словно подбитые танки,

жертвами бомбардировки —

панцири сплющено-тонки.

Ловкие вылезли в дамки,

тиной тягучей укрывшись…

Пьяные негры рыдали.

Цапли летели с одышкой.

Море – бульон неостывший,

тучей накрыло, как крышкой.

Виталий Молчанов. Оренбург :: Блесна

Стряхни в подушку капли сна, какая рань…

Чужое тело, стиснув зубы, прыгнет в дрожь,

Одень его, зовёт блесна в тьмутаракань,

Включи напыщенный и глупый чайник «BOSCH»,

Который булькнет вдруг с акцентом: «Обмануль

Тебя герр Солнце, не ходиль бы за порог.

Убийца твой, дыша абсентом, сель за руль…»

– Ты слышишь? Таймер завопил, что «nine o clock».

Беги по лестнице, прочь думки, – злой авгур,

Дурак, пыхтящий ради пара, – вот психоз!..

…Блесна играет в лаке сумки от кутюр,

Кусает даму зло загаром в передоз

Открытых напоказ местечек для туза,

До поцелуя жёлтым косам – переход…

Подброшен бампером… Подсечка… Тормоза

Абсентно медленны – колёса рвут живот.

Она кричит: «Зачем звонил в такую рань,

Звал на природу, усмиряя в трубке дрожь?..

…Он за блесной летит в астрал-тьмутаракань…

«Зря поспешиль на полминутки», – чайник «BOSCH»

Пеняет таймеру: «Вернись на «nine o clock»,

Переиграй, перенастрой, перекричи…»

Стряхнув в подушку капли сна, проснулся Бог,

И антипод вернул с блесной от дня ключи.

Виталий Молчанов. Оренбург :: Чашка (антиглобалистское)

Щедро брошена на плеши с неба сахарная пудра

Чай не мешан, ходом пешим, то есть спешенные в утро,

Мы попали в мегаполис – в чашку-склейку из осколков.

Кто ты, сердце моё Лоис, мавританская креолка?

Я хочу твои тамтамы, маракасы, кастаньеты,

Серебрятся амальгамы глаз, в которых плачет лето….

Зреет яблочною кровью яркий герб на битой чашке,

Мы чаинки: смогом, болью, кипятком, как в каталажке —

Пыткой, ласковым посулом заливают чашку-клетку,

Сахар-порох сверху в дуло засыпают, Лоис-детка,

Молоком текут туманы – аммонийная селитра,

Небоскрёбы-истуканы, накипь, обращаем в титры,

В некрологи строчки горя, как глобально ликованье:

«Мы дробинки – антиволя, антибабочек порханье,

Антитеза, антируки, антигруди, античлены,

Антимир, чтоб мир от скуки – на колени, об колено!..»

Кто ты, cчастье моё Лоис? Две чаинки в битой чашке,

Мы взорвали мегаполис – без осечки, без промашки.

Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Подарок

Она не останется до утра, the end. закажи такси, легко по-целует, вздохнёт «пора» и выйдет в ночную синь, такая не станет тебе звонить и ждать от тебя звонков, случайную связь не удержит нить не сказанных вами слов, но что-то повисло в твоём жилье постфактум под потолком, уже ускользая в небытие порочным хмельным дымком, её феромонов прозрачный фон навстречу плывёт заре, и тает в ночи возмущённый звон соседкиных батарей, таков бесполезный подарок фей суровому декабрю. она улыбается чуть теплей и шепчет «благодарю».

Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: 15 секунд

Он подходит к тебе, по-пацански вальяжна походка.

Улыбается. смотрит. шаблонно наводит мосты.

Пахнет сексом, стихами и самую капельку – водкой.

И любовью. любовью… он с детства с любовью «на ты».

У тебя есть 15 секунд. затаись и послушай,

Как внизу живота разрастается сладостный звон

Золотых бубенцов, беспринципно роняющих в душу

Песню новой любви и простое решение: «он».

Ты, конечно же, ловишь чутьём неприрученной кошки

Всё, что было и будет, и есть между ним и тобой,

Знаешь, кто он тебе. и зачем у тебя на ладошке

Эта линия Встречи прочерчена мудрой судьбой.

Ты его не звала, не ждала, растворившись в покое

Одиноких ночей, череде зачарованных лун.

Ты не хочешь его. ты же знаешь, что это такое.

Если можешь, беги. у тебя есть 15 секунд.

Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Динамо

Флирт откровенен, пожалуй, слишком.

Жарко. взведён курок.

Вижу, что ты меня, злой мальчишка,

Выебал бы разок.

Ладно, дружище. цветов не надо.

Тратишься не на ту.

Я за циничным твоим фасадом

Чувствую пустоту,

Ту, что звенит после слова «выстрел»

(точка-пробел-пробел)

В тонком пространстве нечётных чисел

Сотнями децибел.

Мальчик мой, знаешь, иди ты лесом.

Дело твоё – труба.

Битому битую непринцессу

Выебать не судьба.

Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Кома

Скажи, дорогой мой, как ты живёшь со мной,

Пока я брожу в межзвездье любовной комы?

Давай, расскажи, каково это знать, родной,

Что каждый мой вздох и рифма – тому, другому?

Из комы одни выходят, другие – нет.

У тех, кого ждут, наверное, больше шансов

Вернуться в реальный мир суеты сует

Из зыбкой среды дрожащего надпространства.

Всему есть предел, есть даже у света край.

Однажды решишь: пригрел на груди гадюку…

Но… очень прошу, сколько можешь, не убирай

С холодного лба моего свою тёплую руку.

Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Из цикла «История любви»

Пока ты есть – и я живу, родная,

Дыша одной вселенною с тобой,

Где наша дочь-любовь, ещё грудная,

Обречена судьбою на убой.

Но не сейчас. Сейчас у колыбели

Мы замерли, боясь предугадать,

Каких рулад ещё надецибелит

Нам эта неземная благодать,

Что столь чиста и столь ещё невинна,

Что просто чуть сместивши зеркала,

Двух наших душ заблудших половины

Соединить нечаянно смогла,

Что ангелом над нами пролетает

Там в вышине, где с каждым днём полней

Деревьев кроны лес переплетает

При полном неучастии корней,

Где передаст небесная связная

Мой шепот еле слышной ворожбой:

Пока ты есть – и я живу, родная,

Дыша одной вселенною с тобой.

Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Когда…

Когда сбиваясь на оскал

Улыбка абрис скул ломает,

И сердца сумрачный фискал

Из мозга рифмы изымает,

Когда дыханье на стекле

Фрактал души оттрафаретит,

Что, вдруг размякшая в тепле,

Все сокровенья рассекретит,

Когда внезапно узнаёшь,

Хоть прежде мысль иную нежил,

Что вот сейчас-то и живёшь,

А раньше вроде как и не жил,

Когда вдруг что-то зачастил

Проверить, строит ли гитара —

Ты вновь кого-то подпустил

На расстояние удара.

Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Таня

Я, очками свой нос ботаня,

Всё ищу квадратуру круга.

Как же часто мы оба, Таня,

Перелистываем друг друга.

И глотаем от корки к корке,

Словно суры магометане.

Я – как водка к твоей икорке,

Ты – как кошка к моей сметане.

Ты раскинешь свои тенета,

Шарлатаня в кафе-шантане

Полуночного Интернета,

Где тропинки любые – к Тане.

И кастальским ключом фонтаня

Мне достанутся рифмы внове,

Испытанием – имя Таня

Видеть в каждом прочтённом слове.

Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: S7

Вези меня, Боинг зелёный,

Ухабами горных дорог,

Чтоб снова хмельной и влюблённый

С тобою я встретиться мог,

Чтоб сонное веко топыря

В с извыси клопиную даль

Я в дней близне-сером копире

Сломал сердцевины деталь.

Икару не стать Фаэтоном

В связи с дефицитом коней.

Но сверлит сетчатку фотоном

Камея столичных огней.

Сбежавший от Нитхада Вёланд,

Оставивший детям глаза,

Летит агасферофски молод,

Забыв прокачать тормоза,

Туда, где в сиротской избушке,

То задом, то передом в лес,

Играет в больные игрушки

Мой самый единственный бес.

Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Паету мелонхолеку

Всё пьёш, непрухами надорван,

От злой депрэссеи тобледки…

На кой же хрен ты так упорно

Когда-то рвалса к яйцеклетке?

Влеком напуцтвеным зоклятьем:

Гледи в пезде не обмешурься! —

Всех конкурентов по зачатью

Хвостом расталкевая шустрым

Не ты ли славословил небо

И каждым геном улыбалса

Што этот секс по щастью небыл

Ональным или безопасным?

И на инстинты не ссылайса —

Ты вел себя мудрей чем ныне:

С преродой доброе согласье

Не оставляет для унынья

Многозначительнова места

Ни в мерозданье, ни в мошонке —

И нет резона с рожей престной

Кропать слезливые книжонки!

Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Про неисповедимось путей

В люцком потоке чорствых буден

Я самый добродушный тип:

Всекда ко мне стремяцца люди

Разведоть жаждя как пройти

К Петёрочке или зберкассе

И где к метро лофчей свернуть —

И я сердечно отклекаюсь

И ставлю их на верный путь

Хотя в раёне твердо знаю

Лиш план Сосновскова леска.

Но главно веть штоб люди сами

Поверели што цель блиска —

И с этай верой ясноокай

Хоть в жопу следовают пусть!

Вот так и я вверяюсь Богу

Когда пожызни заблужусь.

Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Мечьта идеота

Вот есле не был я дибил бы

Я стал бы режысёр большой

Как мереканзкей Стивин Спилбирк

Но токо с рускою душой.

И по законам Голевуда

Я б нашех класеков снимал:

Збольшым бютжетом и пофсюду

Щесливый делал бы фенал,

Лучом оптемесьтичной веры

Фспорол трагичезкую тьму

И в завершенее корьеры

Икронезирывал Муму.

Уже в моём вооброженье

Давно готов последний кадр:

Её в жыстоком погруженье

Спасает лофкий Ихтеандр

И по мобиле звонет Немо

Штоб тот её в подлотку взял…

И от поступка супермена

Рыдаит ахуефшый зал.

Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Мартовская дворовая ораторея

Вот хтото на джыпе промчался

Какбутто спасаясь от пуль

И нервно в ответ раскречался

Проснуфшыйся чейто жыгуль.

Сегнала ево переливы

Приняв за пернатых речей

На ветке скворец похотливый

Залился ещо горечей.

А снизу бродячая кошка

Влочая свою селяви

Мяукнула както истошно

От голада и от любви.

Её призывая к порятку

Холёный прохожый бульдок

В наморднек упитанно ряфкнул

Струной натенув повадок.

И хор пожылой разгалделса

И пса обозваф «пидарас»

Заверел бульдоговладельца

Што кошку в обиду не даст.

И – прочих солистов не плоше —

Сосецкий мальчонка-дебил

Колонки поставел на лоджу

И в полную силу врубил.

К моменту гармонеи вышей

Конешно и я подоспел

И лиру достав исподмыжки

Весеннее утро воспел.

Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Далой гандоны!

Воспой зачатье, моя Муза!

Дерзай, летучая стопа!

Люблю беременые пуза

И штобы сиськи допупа.

О соблазнительные тушки!

Пускай вас хтонебуть ибёт

А я бы токо жадно слушал

Как ношкой будущее бьёт

Снутри божественова лона —

И утолив безгрешный пыл

Морально удовлетворённый

Закуревал и говорил:

Хоть мы и в жопе непролазной

Но мир не фцелом пидарас

И можно смело клеить ласты —

Жысь не кончаецо на нас!

Василий Томилов. Пермь :: Дайте денег

В голове моей – мыслей веник:

Дайте денег мне, дайте денег.

Пусть я буду предатель, изменник,

но дайте денег мне, дайте денег.

Не затем ли мы бороды бреем?

Не затем ли рубашки гладим?

Я хотел бы родиться евреем,

не для Бога, но денег ради.

Я уже почти сумасшедший —

неврастеник уже, шизофреник.

Хочешь – режь меня, хочешь – вешай.

Но дай мне денег сперва, дай мне денег.

На одно направляю силы,

все галопы мои, все аллюры.

Два на свете звука красивы:

звон монеты и хруст купюры.

Это даже не жадность, не жаба,

разгоревшаяся в понедельник.

Это просто покоя лишала

мысль жуткая – дайте денег!

Василий Томилов. Пермь :: Там

Там, где непонятно где ты,

там, где спят глухие судьи,

к телу липнет ложь,

смертью в золото одетый,

ты кидайся гордой грудью

на веселый нож.

Бейся в стены лбом бумажным,

ожидай, жалей больного,

ведь, неровен час, —

станет важное неважным,

непридуманное слово

жги огнями глаз.

Он споет, а ты послушай,

размышляй о настоящем,

а потом заплачь.

Эту вату Богу в уши,

эту правду в дальний ящик

памяти запрячь.

Василий Томилов. Пермь :: Пьяный

Пьяному по щиколотку реки.

Море по колено. Океан —

Чуть повыше, чем его коленки,

Даже не по пояс, если пьян!

Там, где трезвый мерзнет или зябнет —

Пьяный жарко лезет на рожон.

Это потому что он расслаблен.

Трезвый – постоянно напряжен.

Пьяный может прыгнуть с колокольни

И при этом ног не поломать.

Чем пьянее, – тем оно прикольней.

Безопасней – надо понимать.

Василий Томилов. Пермь :: Гагарин

Он был лучшим из нас. Скромным парнем-рубахой.

Сел в корабль, взял наушник с помехами,

и сказал в микрофон, – «Ну поехали, нахуй!»

Нам оставили только «Поехали!»

Ведь герою негоже сказать слово «хуй»,

и к тому же цензура и прочее.

Он слетал и вернулся, побыв наверху,

сделав личным для каждого, общее.

Он раздвинул до космоса плоть потолка,

изменив безвозвратно действительность.

Он оттуда кричал – «Охуенно-то как!»

Он вопил, – «До чего охуительно!»

Он всем башни сорвал с проржавевших петель,

стали все мы сестрички и братики.

С дня того мы и празднуем каждый апрель

на двенадцатом – День Космонавтики.

Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Два су

Монмартра огни. В нечистотах и смраде

Поставлен вертеп на попа.

Мсье, умоляю, на хлеб, бога ради,

Подайте. Болеет папа…

Кокоток меха, телеса пораздели,

Расхристанные, без креста.

Погибель одна, на полях, в борозде ли,

Не в сено, так в Сену с моста.

Сисястые грации, ножки в канкане

Взметнулись под свод Мулен Руж,

Зима, эмиграция, мелочь в стакане.

Пора. Не стоять на ветру ж.

Туман, фонари. Все допито, допето,

Под хвост профокстрочено псу.

Схватился ледком эшафот парапета

Стакан. А на донце два су…

Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Променад

Без наскучивших метафор,

Мало-мало комильфо

Я шагаю по этапу,

Наплевав на светофор.

Я люблю свою эпоху,

Серый снег, толпу машин.

Чуть простужена и похуй,

Променад растормошит,

Филигранно профильтрует

Кровь на воду и вино.

Это значит – не помру я,

А помру, так все равно

Прослыву на всю округу

Первой дурой на селе.

В этом круге – все по кругу

И всегда навеселе.

Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Экзистенция

Тоскливым часом Ч, минутой радостной,

Скользя полночной кошкой по делам,

Нейроны веселя сорокоградусно,

В оргазме, закусившей удила

Кобылой сивой, перуанской ламою,

Веретеном, прядущим нити дней,

Из пересудов пополам с рекламою

В тягучем бреде телеахиней,

Безумием дорожного движения,

В безликой супермаркетной толпе,

С похмелья, при простуде, в раздражении,

На стрёме стоя, словно на столпе,

Навскидку, лотерейно, статистически,

Иголкой в стоге сена, на бегу,

В запое, в нервотрепке дней критических,

У моря на туманном берегу,

Мелькая стробоскопно за сетчаткою

Мельчайше, эфемерно, в полусне,

Храпя, совокупляясь, злясь и чавкая,

Болтаясь в стратосфере ли, на дне,

И днем, и ночью, и с утра, и вечером,

Повсюду, повсеместно, завсегда —

Я существую. Больше делать нечего.

И нет ни сожаленья, ни стыда.

Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Жива я

В марте часто бывает —

Метель завывает,

Называя весну именами чужими.

А под нами пружины,

Постель, как живая

И от страсти животной кольцом завивает.

Вроде просто дружили,

Как лисы, кружили,

Коготками подтаявший снег разрывая,

Притворялись, зевая,

Мол, не повзрывает,

Головенки патлатые рядом сложили

На подушку, на ушко,

И в пропасть во ржи я

Беззаботно лечу, и тебя зазываю

За метелью, за чудом,

За лампою джина,

А пружины скрипящие неудержимы

Чья-то жизнь за стеною,

А ты забываешь

Всех, кто до, и становишься мной без нажима.

Пусть метель одержимо

Весну обзывает

Именами чужими.

Ты рядом.

Жива я.

Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: * * *

Неба вылинявший деним.

Настроений смена, сопли,

Солнца плошка, нету денег,

Дежа вю, цветы усопли,

До тепла почти полгода,

Город дорог, грязь, дороги,

Сопок пагоды, погода —

Просто гадство, мерзнут ноги.

Новый год, две сотни с карты,

Как хотели, кризис вечный,

Телевизор старый, фартук,

Стол, мука, пельмени, вечер.

Позвонить забыла маме,

Может, завтра, в койку мне бы,

Окна, утро над домами,

В полинявших джинсах небо.

Александр Бирюзов (Прозектор). Москва :: Карусель

Сны опять играют в прятки.

И в кромешные часы

Мышь Небесная украдкой

Ест Луны дырявый сыр.

Ходит, ходит две недели,

Волоча трусливый хвост,

По небесной, по постели

Растеряла крошки звёзд.

А в простой квартире где-то,

Спеленав игрушку в плед,

На подушке дремлет дева

Трёх с панамкой, юных лет.

Спит принцесса сладко-сладко.

Лишь не спит её отец.

Всё за контуром кроватки

Утонуло в темноте.

Неподвижный, будто камень,

Засмотрелся, рядом сев.

Что не сделано руками,

Получилось лучше всех.

Улыбается, беспутный,

Подбородком опершись,

И наивно верит, будто

Может дать кому-то жизнь.

Он подставит дочке плечи,

Чтоб за солнцем шла отсель

И крутилась эта вечно

Поколений карусель…

Всё привычно, всё обычно.

Скоро близится восход,

Но не сводит глаз с добычи

Наверху Небесный Кот.

Покатилась ночь под горку.

Звездный купол тих, уныл.

Только брошенная корка

Недоеденной Луны.

Александр Бирюзов (Прозектор). Москва :: Варяг-2

Из отцовских гербов доедаем овёс,

От греха переделали гимны.

Я рожден под созвездьем рубиновых звёзд

И, похоже, горбат до могилы.

Нам привили отзывчивость – лишь позови,

И торчали жнивьём обелисков

Наши всходы к Отчизне озимой любви,

В зоне сельскохозяйственных рисков.

Мы для светлого будущего рождены,

Несмотря ни на что, в это верю!

Положите меня у Кремлевской стены,

Я – обломок Российских империй.

И о прошлом совковом совсем не скорблю,

И не кутаюсь в плед ностальгии…

Не осталось доверия даже рублю,

На банкнотах – иконы другие.

О каком-то величии всё говорим,

Сдав историю на сувениры.

Как случилось, скажите, что мой Третий Рим

Стал столицею Третьего Мира?

Наши годы грядущие злы и темны.

Слава прошлого канула в Лету…

Положите меня у Кремлевской стены

В холодке Мавзолея, валетом.

Генофонд, будто крест, поднимает стакан

И ползёт до Голгофы с нагрузкой.

Я последний, наверное, из могикан,

Кто остался с диагнозом «русский».

Призывать к топору я совсем не берусь,

Поздно петь шелудивым про баню…

Пусть и прежде носато-раскосая Русь

Светит вам золотыми зубами.

И, пока не исчезли в безвестности мы,

Позабытый народ-победитель,

Положите меня у Кремлевской стены!

И гранитной плитой придавите…

Михаил Рабинович (SliFF ne zoSSchitan). Москва :: Есенинщина в моей жизни

…я гляжу широкими глазами —

в Персии такие ж точно дуры,

как у нас, в соломенной Рязани…

Креативы писал, да под утро устал, задремал и поспал только трошечки… Что за ёбаный гам? За дверьми балаган: предлагают рязанской картошечки. Человек в зипуне, сапожищи в говне, притащил нам мешки безобразные – во все двери звонит и смеясь (!), говорит:

– Пякупяем кяртошячку, гряждяне!

Подтянувши трусы, я взглянул на часы – и увидел семь-со-рок сакральные… Человек в зипуне, затолкать бы тебе твой товар – да в отверстье анальное! Ты не дал мне поспать, я ебал твою мать, твой соломенный город непрошенный, прейскурант твоих цен и дурацкий акцент… Уходи, пока цел, по хорошему.

Говорю деликатно, как только могу, идиоту с есенинским профилем: кто те в уши насрал-то, козлу, мудаку, что в Москве перебои с картофелем? Нахуя ты приехал и тратил бензин? Лучше съебывай той же дорожкою, ибо круглые сутки любой магазин здесь торгует пиздатой картошкою! Та картошка свежа и отмыта, пойми, а твоя – прошлогодняя, тухлая…

– Кялогрямчиков пять все ж, хязяин, вязьми, да пяпробуй?

…Забрало и рухнуло. Пальцы сами собою сплелись в кулаки, в перекрестье мужик – так и просится… Я взбешен, разъярен, и хуячу с руки прямо в морду ему, в переносицу.

МОРАЛЬ

Я на черных людей без досады смотрю: во сто крат настопиздели серые. И, когда на жареху картоху рублю – как же я понимаю Есенина! Он уехал из дома, он стал знаменит, танцовщицу ебал, не уродину, был властитель умов и великий Пиит… вдруг – звонок… здравствуй, милая родина! До пизды, что стихами бурлишь как вулкан – покупаем картошечку! Весело! На прощание вдув Айседоре Дункан, я б, наверное, тоже повесился…

Михаил Рабинович (SliFF ne zoSSchitan). Москва :: Сердце женщины

Расскажу я вам, деревенщины, тайну главную всех времен: чем наполнено сердце Женщины, что за клады сокрыты в нем? Как-то ночью проник в эту область я – потихоньку, не разбудив… Может, в том и немного доблести, но зато – какой креатив!

Вот, к примеру, палата огромная: свод хрустален, пол грановит, а над дверью вывеска скромная «Ежедневный товарный вид». Все здесь занято главной проблемою: как себя подороже продать? Долго я там бродил меж кремами, извозился в помаде, блядь… еле выбрался.

Мишка плюшевый, надпись «Детки, что я родила». Ну, подумал я, тут игрушечки, кашка манная, все дела… или, может, там полные груди молоком материнским манят? Но за дверью – стальные орудия, и нацелены все – в меня! Гравировки сверкают безжалостно, словно демоны во плоти:

«Отведи в детский сад, пожалуйста!»

«Алименты, козел, заплати!»

«Ты отец – давай, обеспечивай!»

«Хоть ребенка-то пожалей!»

И бежал я из зала в трепете, расхотевши иметь детей…

Вот дверей череда безмерная с именами друзей-мужиков. Заперто (от меня, наверное) цифровым семизначным замком. Вот же, думаю, сучка двуличная! Как не стыдно, в конце-то концов?! (и во злобе насрал под табличкою «Николай Петрович Скворцов»)

А напротив «Подружки милые» – дверь распахнута, кто б заглянул? Я нашел там булавки да пилы, кураре, электрический стул…

«Дискотека», «Солярий», «В офисе», «Распродажи» и вся хуйня, дебет с кредитом, суммы прописью, одного только нет – меня!

Коридоры меж тем сужаются, и фонарик почти погас, сигареты и спички кончаются – наступил отчаянья час. В полусумраке чудища мерзкие корчат рожи, меняя черты: это, видимо, комплексы детские – не иначе, боязнь темноты. Сундуки, железом обитые, все в заклепках – рискни, открой! Это страхи пред целлюлитами и морщинами с сединой…

Уж смирился я: вечно, наверное, мне скитаться меж проклятых душ? Глядь-поглядь – что за дверка фанерная с полу-стершейся надписью… «Муж»?!

Тут я бога восславил неистово: поиск мой завершен непростой!

Я дошел! Я нашел!

Я выстоял!

Я – бегом, а за дверью той белоснежная, безупречная чистота – прямо режет глаз! Я шагнул в нее так доверчиво!

…ну, и плюхнулся в унитаз…

Яна Барса. Санкт-Петербург :: Пешкины частушки

Всё начиналось весело – с Е2 на Е4,

И офицеры смелые – пикóвая башка!

Какое поле чистое, как жить хотелось в мире,

Ведь даже пешкам ведомо – до смерти два шажка.

Когда ладьи тяжёлые оставят порт приписки,

И кони быстроногие поскачут на врага,

Тогда держитесь, пешечки, до края путь не близкий,

В ферзи не влезешь запросто, и шкура дорога.

На чёрно-белых клеточках смертельные ловушки,

И пусть тобой пожертвуют, ты всё равно не ноль.

Ты слышишь, над могилою уже стихают пушки,

И партия окончена. Да здравствует король!

Яна Барса. Санкт-Петербург :: Полином

Архитектура – советский ампир.

Архитектура – советский ампир.

Тесная лестница, справа квартира,

Коврик в прихожей, затёртый до дыр.

Ёлочка, чай, папиросы и травка,

Та, что из рода весёлых отрав.

Ждёт не дождётся кого-то мерзавка,

Зря только предупреждает Минздрав.

Шастает к ласковой этой коросте

Часто один аморал и прохвост.

Вот и сегодня он явится в гости,

Благо зимой не разводится мост.

Дома жена его, консерваторка,

Учит к концерту фугетту а-дюр,

Тёща читает письмо из Нью-Йорка

И восседает, как рыцарь Артур.

Кошка лежит на журнале с Qashqaiем,

Роскошь себе представляя в ином.

И решено – навсегда уезжаем,

Но не решаем его полином.

Встреча за встречей – не наговорится,

Стала берлога милей Малибу,

Топится печка, и перья жар-птицы

Целую ночь улетают в трубу.

Яна Барса. Санкт-Петербург :: * * *

Снова Балтика гонит Неву

В Петербурга прокрустово ложе,

Словно хочет границ тетиву

Разорвать у гранитных подножий,

Словно хочет фонтанами брызг

Отраженья смешать воедино:

И фасадов дворцовых изыск,

И суровый минор равелина.

Как когда-то погибель трубит

Ураган Атлантиде утробно,

И каналы с привычных орбит

К небесам поднимаются злобно.

И на долгом своём рандеву

Беззащитно ростральные монстры

Наблюдают, как гонит Неву

На озябший Васильевский остров.

Не предсказано городу пасть,

Но неведомо – сколько осталось,

Ведь когда-то и дикую страсть

Заменяет спокойная старость.

Это время предзимних штормов,

Словно время предсмертных агоний,

И бурлящую чёрную кровь,

Из залива всё гонит, и гонит.

Яна Барса. Санкт-Петербург :: Депрессняк

Как нестерпима питерская осень

Рассветов серых пьяный депрессняк

И факт существования несносен

И аргумент практически иссяк

И нет любви на всем на белом свете

И кто-то у отметки нулевой

Все медлит на гранитном парапете

И крестится над черною Невой

Сергей Гречишкин . Санкт-Петербург :: Феб и Бальдр в одном флаконе

Сигареток датских пачка.

Тяжких мыслей легкий гнет.

Моя вещая собачка

то танцует, то поет.

Обладая нежным слухом

светоносной пустоты,

он подергивает ухом

и стремглав бежит в кусты.

Стариковская услада —

провозвестник рос и слез…

Больше ничего не надо.

Бог, супруга, сын и пес.

Он шныряет в поднебесье,

он смышлен, как Чан Кайши,

и цветут повадки песьи

на лугах моей души.

То кометой, то воланом

он летит, как янский лис.

Он сочувствует аланам

и страдает за Тифлис.

Медитирует по Ведам,

сладко пьет и славно ест.

Счета нет его победам:

жив, пока не надоест.

Феб и Бальдр в «одном флаконе»

(как печать и партбилет)

почивает на балконе

совершенен, как стилет.

Усладительный проказник,

бес, шармёр и скандалист:

вечный праздник, вечный праздник…

Строфы падают на лист.

Ироничен и циничен

до паденья, до конца,

занимается – двуличен —

дрессировкою отца.

Он готов сидеть в подклети

ради красного словца,

и играет на кларнете

в «учреждениях» Творца.

Не брехун, не пустолайка,

важен, как Палеолог,

он гремит, как балалайка,

сотрясая потолок.

Расступаются светила

над святой горой Пен-лай.

Дарит маленький Аттила

всем победоносный лай.

Сергей Гречишкин . Санкт-Петербург :: * * *

Смочится водица в стропильный зазор.

Тоска… как монгольский дензнак.

«Искусство не доблесть, а грех и позор», —

гнусаво провыл Пастернак.

Пропел. Прорычал с содроганьем кишок;

обломен провиденья вал:

тех ждет кошкодава блошистый мешок,

кто ангелам в лад подпевал.

Препон для стихов – не петля, не наган:

за гробом рифмуется всласть…

Когда зазвенит звукоряд-ураган,

скрипит Вседержителя власть.

Когда сочинитель словесный кульбит

в тетрадку срисует и рад,

планеты слетают с предвечных орбит

и сыплются звезды, как град.

Лихая потеха Христа щекотать,

шутейно валтузить Творца…

Ан бес стережет, как прохожего тать,

и схватит, как кошка скворца.

Когда расклубится кармический шок, —

добро обмарается злом, —

рифмач ощутит: инфернальный мешок

завязан плебейским узлом.

Безумия плаха – вселенский удел,

кровавая кара за грех

тому, кто расшибся, взлетев за предел,

башку расколол, как орех.

Соблазн первородства, как муха, жужжит,

тщеславье чадит и дымит.

Поэт – не библейский цветаевский жид,

а пакостник и содомит.

Подлец. Мастурбатор. Садист из скопцов, —

вотще возопит к небесам…

И нет ему чаши на пире отцов,

и сын его выгонит к псам.

И хлебовом песьим утробу снабдив —

на тысячу разных ладов,

поэт проскулит незапетый мотив

насельников райских садов.

…Беснуется дождь. Осыпается куст.

Приладожской осени свист…

Я чую оси мироздания хруст,

и строфы ложатся на лист.

В избе захороненный заживо труп, —

галактика – печь да крыльцо, —

я слышу орган серафических труб

и Господа вижу в лицо.

Оглавление

  • ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
  • ПРОЗА
  • Михаил Языков (ШГБ) Москва :: Сonfessa
  • Михаил Языков (ШГБ). Москва :: Мой маленький мирок
  • Виталий Смышляев (базука). Москва :: Боулынг-хана
  • Вадим Чекунов (Кирзач). Шанхай :: Куличики
  • Вадим Чекунов (Кирзач). Шанхай :: День молодого отца
  • Елена Одинокова. Санкт-Петербург :: Ложка
  • Елена Одинокова. Санкт-Петербург :: Жратва
  • Антон Чижов (Шизов). Санкт-Петербург :: Взлюбить по-русски
  • Игорь Алферов (e-copat). Славянск-на-Кубани :: 404
  • Елена Семенова (Мандала). Красноярск :: Мой брат Даржи
  • Марк Элгарт (Завхоз). Нью-Йорк :: …И земля не примет. (Рассказ домового)
  • Александра Тимескова. Санкт-Петербург :: Убийца беременных самок
  • Василий Вирт (Стройбатыч). Новосибирск :: Ловец снежинок
  • Автандил Какащенко. Витебск :: Кащеево счастье
  • Алексей Живаев (баас). Москва :: История Тани Б
  • Евгений Герман (товарищ Тугарин). Киев-Одесса :: Ветер
  • Павел Батурин (pb). Архангельск :: БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ
  • Артем Заяц (Артем Явас). Днепропетровск :: СНЕГОВИК (крещенский рассказ)
  • Елена Бочкарева. Екатеринбург :: Кикицуров
  • Ян Безбазаров. Москва :: Маленькая Пролетарская Трагедия
  • Алия Аль. Санкт-Петербург :: Дичь подается холодной
  • Владимир Сорока. Кацрин. Израиль :: Сдается квартира с ребенком
  • Варвара Болондаева (Ночная кобыла). Москва :: Черный Охотник
  • Роман Барков (хз-зх). Лебедянск :: Инициация
  • Владимир Лорченков (Черный Аббат). Кишинев :: Здравствуйте, я дрочил на ваше фото
  • Анатолий Агеев (Lexeich). Москва :: Конец всех сказок
  • ПОЭЗИЯ
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Вверх по Стиксу
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Непорочное зачатие
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Одень Машу
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Золушкины сны
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Вечером
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Новая жизнь
  • Люба Макушина. Нижний Новгород :: Неправильно
  • Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Barberеанское
  • Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Беспамятное
  • Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Нелетательное
  • Лешек. Платформа Трудовая, Московская область :: Плоскость
  • Виталий Молчанов. Оренбург :: Там, где Рейн…
  • Виталий Молчанов. Оренбург :: Черепашки
  • Виталий Молчанов. Оренбург :: Блесна
  • Виталий Молчанов. Оренбург :: Чашка (антиглобалистское)
  • Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Подарок
  • Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: 15 секунд
  • Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Динамо
  • Анна Гречко (Дийна). Новосибирск :: Кома
  • Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Из цикла «История любви»
  • Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Когда…
  • Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: Таня
  • Виктор Рыжков (Сотона). Санкт-Петербург :: S7
  • Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Паету мелонхолеку
  • Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Про неисповедимось путей
  • Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Мечьта идеота
  • Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Мартовская дворовая ораторея
  • Алексей Недлинский (Собака Павлова). Москва :: Далой гандоны!
  • Василий Томилов. Пермь :: Дайте денег
  • Василий Томилов. Пермь :: Там
  • Василий Томилов. Пермь :: Пьяный
  • Василий Томилов. Пермь :: Гагарин
  • Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Два су
  • Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Променад
  • Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Экзистенция
  • Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: Жива я
  • Элен Долина. Петропавловск-Камчатский :: * * *
  • Александр Бирюзов (Прозектор). Москва :: Карусель
  • Александр Бирюзов (Прозектор). Москва :: Варяг-2
  • Михаил Рабинович (SliFF ne zoSSchitan). Москва :: Есенинщина в моей жизни
  • Михаил Рабинович (SliFF ne zoSSchitan). Москва :: Сердце женщины
  • Яна Барса. Санкт-Петербург :: Пешкины частушки
  • Яна Барса. Санкт-Петербург :: Полином
  • Яна Барса. Санкт-Петербург :: * * *
  • Яна Барса. Санкт-Петербург :: Депрессняк
  • Сергей Гречишкин . Санкт-Петербург :: Феб и Бальдр в одном флаконе
  • Сергей Гречишкин . Санкт-Петербург :: * * * Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Антология альтернативной литературы 1. Альманах», Коллектив авторов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства