Христианская психология в контексте научного мировоззрения: коллективная монография Под редакцией Б. С. Братуся
Факультет психологии Московского православного института святого Иоанна Богослова Российского православного университета
Кафедра общей психологии факультета психологии Московского государственного университета имени М. В. Ломоносова
КОЛЛЕКТИВНАЯ МОНОГРАФИЯ
Под редакцией Б. С. Братуся
Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви ИС Р17-702-0041
Ответственный редактор профессор Б. С. Братусь
Научный редактор С.Л. Воробьев
Эта книга выходит в год столетия Октябрьского переворота и посвящается всем пострадавшим и всему пострадавшему от безбожной советской власти. В том числе и нашей репрессированной в эти годы науке, в особенности — христианской психологии.
От редактора
Отечественную психологию советского периода некоторые историки не без основания называют «репрессированной наукой». Действительно, после Октябрьского переворота 1917 г. ученые-психологи, несмотря на все тяготы тогдашней разрухи, продолжали успешно разрабатывать широкий спектр направлений и по праву занимали в ученом мире весомые, а иногда лидирующие позиции в таких областях, как педагогическая и детская психология («педология»), психология труда и инженерная психология («психотехника»), поведенческая психология («рефлексология»), психоанализ, зоопсихология, тестология, этнопсихология, социальная психология и др. Но с конца 20-х — начала 30-х гг. (особенно после печально известного Постановления ЦК ВКП(б) «О педологических извращениях в системе Наркомпроса» от 4 июля 1936 г.) большинство этих направлений перестало существовать вовсе. Долгие годы развитие психологии (вернее, того, что от нее уцелело) шло под жестокой цензурой узкопартийной идеологии того времени. Только после смерти Сталина, в 50-х — начале 60-х гг. прошлого века, наметилось постепенное возвращение к тематике некогда разгромленных областей психологической науки. Но если здесь перерыв в развитии исчислялся двумя десятилетиями (с 30-х по 50-е гг.), то любые исследования по психологии веры, религии и религиозного опыта были оборваны практически сразу после октябрьских событий 1917 г. и находились под жестким запретом вплоть до начала 1990-х гг. — т. е. более семидесяти лет. Между тем на Западе интерес к психологическим вопросам веры, религии никогда не исчезал, и нет, вероятно, почти ни одного крупного зарубежного психолога, который так или иначе не обращался бы к этой тематике (достаточно назвать имена У. Джеймса, 3. Фрейда, К. Г. Юнга, Э. Фромма, Г. Олпорта, В. Франкла и др.). Если же учесть, что развитие науки предполагает непрерывность, терпеливое воспитание смены, передачу знаний, навыков, культуры исследований буквально «из рук в руки», то такой разрыв в целых три поколения следует признать катастрофическим.
И неудивительно поэтому, что у нас в стране, когда после развала СССР в начале 90-х годов прошлого века стали появляться первые семинары и публикации по христианской психологии, они вызывали порой весьма негативную реакцию со стороны ученого сообщества (от недоумения до прямого отрицания самой возможности этого направления в психологической науке). Настороженным оказалось и отношение многих представителей Церкви, отрицавших возможность применения каких-либо «психологических нововведений».
Что же представляет собой сейчас, спустя 25 лет после возрождения, отечественная христианская психология? Каковы ее предпосылки, основания — и вообще, существует ли на самом деле непроходимая пропасть между научным (рациональным, опытным) знанием о «псюхе» и двухтысячелетним духовным опытом Церкви? О чем спорят и с кем дискутируют современные христианские психологи, какие предметы для исследований и практики они выбирают?
В предлагаемой книге на эти и другие темы размышляют авторы, принадлежащие к Московской школе христианской психологии.
Особая благодарность Ректору Московского православного института святого Иоанна Богослова Российского православного университета, доктору богословия, игумену Петру (Еремееву) и первому проректору, доценту Е.В. Горбуновой за действенную помощь в развитии этой научно-практической школы, базой для которой стал в последнее время факультет психологии вверенного им университета.
Надо воздать должное издательству «Никея», прежде всего его главному редактору Владимиру Лучанинову и редактору Анне Симкиной, непосредственно опекавшей, курировавшей на всех этапах выпуск данной книги. Достаточно сказать, что срок сдачи рукописи, первоначально составлявший три месяца, постоянно переносился из-за неготовности текста и растянулся в результате на два года, когда шли беспрерывные переделки, исправления, добавления глав, перебор вариантов содержания (всего их было представлено более двадцати), на каждом из которых автор этих строк сначала настаивал, а затем сам же и отклонял в пользу новых. Безропотное перенесение этих тягот — вполне достаточное свидетельство высокой степени наличия у работников издательства «Никея» христианской добродетели долготерпения и прощения ближнего. В свое (как ответственного редактора) слабое оправдание могу лишь сослаться на трудности замысла — представить не просто сборник или хрестоматию, но коллективную монографию, где, несмотря на индивидуальность и разномыслие авторов, обнаруживались для читателя общие, сквозные принципы и основания того направления психологии, которое развивается в нашей стране уже более четверти века и может быть обозначено как Московская школа христианской психологии (ясно при этом, что речь не о месте прописки, а об определенном научном подходе; например, одна из авторов — М.Н. Миронова — калужанка). Насколько, однако, удалось приблизиться к этому замыслу — судить самому читателю.
Б. С. Братусь,
доктор психологических наук, заслуженный профессор Московского университета, член-корреспондент Российской Академии образования, заведующий кафедрой общей психологии МГУ имени М.В. Ломоносова, научный руководитель факультета психологии Российского православного университета святого Иоанна Богослова
Раздел первый История и методология
Глава I К истории создания Московской школы христианской психологии: конец XX века
Б. С. Братусь
Связь психологии и духовного образования присутствовала издавна. Психологию преподавали как обязательный предмет еще в Киево-Могилянской академии, сохранились до наших дней рукописи этих курсов (1639 г., 1645 г., 1687 г., 1693 г.). Комментируя данный факт, Ю.М. Зенько пишет, что «даже в советское время вынуждены были признавать, что эти „киевские ученые“ (а фактически богословы, священники и монахи) внесли значительный вклад в развитие психологической мысли и что они разрабатывали вопросы психологии на уровне тогдашней западноевропейской науки»[1]. Характерна история с авторством первой в России психологической книги, изданной в Москве в 1796 г. Советские историки называли автором некоего Ивана Михайлова. Но как было недавно показано, речь шла на деле об Иване Михайловиче Кондорском (1764–1838), бывшем в момент написания книги диаконом, а впоследствии священником, протоиереем Русской Православной Церкви[2]. С тех пор отечественная психология была тесным образом связана с духовным образованием, с постоянно идущим диалогом психологии и Церкви, при этом спектр обсуждаемых подходов и направлений был весьма широким, отнюдь не сводящимся лишь к узко философско-богословским рассуждениям.
Итак, если вести отсчет от датировки рукописей Киево-Могилянской академии, то диалог между христианством и психологией ведется в нашем Отечестве уже с XVII в. Наибольшую интенсивность это взаимодействие получило в конце XIX — начале XX в., в тот короткий период, который получил потом наименование Серебряного века. Собственно, одна из граней этого времени — высота и благородство устремлений тогдашней российской науки, в том числе и психологии, для которой были органически близки общехристианские темы, равно как в богословии много серьезного внимания уделялось психологическому подходу.
Это не значит, конечно, что не было усиливающихся споров, дискуссий сторонников разных подходов (скажем, «материалистов» и «идеалистов»), но надо понимать, что эта полемика велась в рамках научной критики как спутника и условия живого движения познания. Поэтому глубоко неверно представлять тогдашние взаимоотношения науки и Церкви (в данном случае светских, университетских ученых-психологов и ученых-психологов и богословов из духовных академий) как некую непримиримую конфронтацию, что столь долго и упорно (и надо сказать — весьма успешно) вдалбливалось советской историей и пропагандой.
Посмотрите, например, как приветствовали официальные представители ведущих духовных академий страны открытие 23 марта (по старому стилю) 1914 г., в день св. Лидии, первого в России (и одного из первых в мире) Психологического института имени Л. Г. Щукиной при Императорском Московском университете. Профессор психологии Московской духовной академии П.П. Соколов: «В Институте работает целый ряд хорошо подготовленных и беззаветно преданных делу молодых работников, среди которых Московская духовная академия с удовольствием видит и имена своих бывших питомцев»[3]. Профессор Санкт-Петербургской духовной академии В. С. Серебреников: «Среди предметов познания для человека нет ничего ближе и дороже его собственной души. В изучении богоподобной природы души заключается неисчерпаемый источник и религиозно-нравственного развития людей, и их царственного возвышения над материальной природой. Но научное исследование человеческой души, отражающей в себе Бога и мир, сопряжено с необычайными трудностями. Посему учреждение специального института, в котором психологи по призванию найдут для своих научных исследований все необходимое, является высокоценным и глубоко знаменательным»[4]. От имени Киевской духовной академии выступил ректор — епископ Иннокентий. От имени Религиознофилософского общества памяти Вл. Соловьева выступил Г. А. Рачинский, который пожелал, чтобы университетская психология «способствовала более глубокому постижению природы духа, конкретно открывающейся в религиозном самосознании человека»[5].
Что касается примеров конкретной религиозно-психологической тематики, то приведем названия лишь некоторых работ того времени[6]: П.П. Соколов «Вера. Психологический этюд» (1902); В.Ф. Чиж «Психология фанатизма» (1905); Д.М. Коновалов «Психология сектантского экстаза» (1908); Н. А. Бердяев «Духовный кризис интеллигенции. Статьи по общественной и религиозной психологии» (1910); прот. Николай Липский «Психологические данные в вопросах миссионерской веры» (1910); В.А. Тихомиров «Чувство любви к ближнему (Психологический очерк)» (1910); М.Ю. Лахтин «Бесоодержимость в современной деревне. Историко-психологическое исследование» (1910); И. П. Триодин «Нравственное возрождение человека с психологической точки зрения» (1911); прот. Сергий Четвериков «О трудностях религиозной жизни в детстве и юности» (1911); М.А. Новоселов «Психологическое оправдание христианства» (1912); И.Я. Чаленко «Основные черты морально-психологического типа христианина по новозаветному учению» (1912); иеромонах Алексий (Кузнецов) «Юродство и столпничество. Религиозно-психологическое исследование» (1913); В.В. Платонов «Психология молитвы» (1913); священник Сергий Бежан «Психология буддизма» (1913); священник Вячеслав Магнитский «Религиозные чувствования» (1914); епископ Георгий (Ярошевский) «Глоссолалия. Богословско-психологический очерк» (1915); С. Л. Франк «Душа человека. Опыт введения в философскую психологию» (1917); В.В. Зеньковский «Задачи религиозной психологии» (1917) и др.
Однако после Октябрьского переворота 1917 г. ни о каких изысканиях в области психологии веры, религии, христианства речи быть уже не могло. На долгие десятилетия остановились и теологические (в том числе богословско-психологические) исследования (лишь малая часть православных богословов ушла с русской эмиграцией на Запад, где был сохранен очаг свободного развития). Жестким репрессиям подвергалась, разумеется, не одна христиански ориентированная область психологии, но и большинство ее отраслей, почти вся наша наука в целом. В 30-х гг. прошлого века были полностью «вырублены» педология (детская и педагогическая психология), психотехника (психология труда и инженерная психология), психоанализ, тестология, зоопсихология, социальная психология, поведенческая психология, психотерапия[7]. Только после смерти Сталина, в конце 50-х — начале 60-х гг., появилась возможность вновь приступить к работе по некоторым из этих направлений. Однако о христианской психологии, несмотря ни на какие «оттепели», по-прежнему не могло быть и речи. И хотя «безбожные пятилетки» и массовые репрессии, кажется, миновали, но все упоминания о вере, Боге (писавшемся тогда непременно с маленькой буквы), религии подвергались жесткой цензуре. Более того, именно в это («хрущевское») время из программ духовных училищ была исключена психология, читавшаяся там, как мы знаем, со времен Киево-Могилянской академии.
В этом плане христианская психология — наиболее длительно (около семидесяти лет) и жестко репрессированная при советской власти ветвь психологического знания.
Надо ли говорить, что на Западе психологические исследования такого рода шли все эти годы своим чередом, и в настоящее время можно назвать десятки зарубежных журналов, сотни статей и монографий, множество симпозиумов и конференций, связанных с тематикой христианской психологии и психотерапии. Более того, вряд ли можно назвать хотя бы одного крупного зарубежного психолога, который не был бы отмечен значимыми работами в области психологии веры и религии, связи религиозности с развитием личности и т. п. (достаточно вспомнить У. Джеймса, 3. Фрейда, К. Юнга, Э. Фромма, Г. Олпорта, В. Франкла и др.). Так что, как бы мы ни относились к явлению нашей «перестройки», возможность открытого движения в этом направлении появилась в России только после конца диктата советской идеологии.
Вместе с тем дело нельзя представить лишь таким образом, что новые условия (перестройка, демократия) сами по себе могли вернуть к жизни исследования в этой области. Как справедливо отметил в 90-х годах прошлого века С.Л. Воробьев, постановка вопроса о христианской психологии была отнюдь не данью тогдашней моде, а попыткой «в специфической форме решить актуальную задачу восстановления связи. Наивно полагать, что кто-то по своей воле может вызвать из небытия полузабытые истины. Напротив: это полузабытое нами Бытие „вызывает“ нас из нашего неподлинного бытия — „небытия“. Мы лишь духовный орган, реагирующий на этот „зов“ и пытающийся дать какой-то ответ»[8].
Неслучайно поэтому, что определенные идеи, мысли навстречу христианской психологии появлялись (скажу даже так: не могли не появляться) и при советской власти. Разумеется, не прямо и открыто в жестко подцензурной печати, а в разговорах, рассуждениях, намеках, письмах. Со стороны богословия очень важным в этом плане документом является письмо (февраль 1975 г.) иеросхимонаха Сампсона (Сиверса), в котором он, в частности, писал: «Очень жаль, выражу я, грешнейший и убогий ученостью, что на лекциях по нравственному богословию, т. е. по аскетике (которая с некоторых пор не читается и не преподается в нашей духовной академии), не введен предмет „православная психология“, который анализировал бы психологию страстей греховных, наклонности к ним, виды их проявлений, корни их и происхождение, и невольно бы научал пастырей быть лекарями грехов и пороков кающихся, и смог бы наглядно-убедительно приводить к покаянию, т. б. которое не есть осознание наименованиями греха священнику на исповеди, но есть жительство, перерождение сердца с принесением плодов осознания греха…»[9]
Комментируя текст, его публикатор С.Л. Воробьев пишет: «Оставим в стороне обычные для христианского подвижника самохарактеристики типа „грешнейший“ и „убогий ученостью**: старец Сампсон, в миру граф Сивере, — человек уникальной духовной биографии и европейской учености. Обратим внимание на два момента в письме: четкое осознание „зова“ Бытия и конкретный ответ на этот зов, формирующий, в сущности, предмет и задачи православной психологии: целостное живое знание о генезисе греховных страстей и пастырское искусство врачевания человеческих душ. При таком понимании православная психология становится частью сотериологии — учения о спасении человека, восстановлении его души, поврежденной грехопадением»[10].
По сути, в этом письме старец Сампсон говорит об острой актуальности для всей пастырской деятельности систематической разработки одного из пунктов представленной еще святителем Феофаном Затворником программы христианской психологии, где кроме «состояния под грехом» планировалось исследование «в естественном состоянии» и «в состоянии под благодатью»[11]. В любом случае мысль о соотнесении такой психологии с сотериологией — учением о спасении человека и его души — остается стержневой для данного (со стороны богословия) подхода.
Нельзя сказать, что не было определенного движения и внутри психологии советского периода (по крайней мере, могу свидетельствовать о 70-80-х гг. прошлого века). Разумеется, как уже говорилось, об употреблении в науке близких к христианскому подходу представлений прямой речи быть по-прежнему не могло. Однако в эти годы появился и очевидно нарастал общий интерес к исследованиям личности, индивидуальности; одно это уже поворачивало психологов к проблемам внутреннего мира человека, что, в свою очередь, немыслимо без учета духовно-религиозных аспектов сознания. В этом повороте следует особо отметить исследования смысловой сферы личности, ее ценностного содержания. Наконец, и главное, в профессиональной среде стали появляться психологи, сознательно формирующие понятийный аппарат, позволяющий идти на сближение с началами христианской антропологии (Т.А. Флоренская, Ф.Е. Василюк, В. И. Слободчиков, Б. С. Братусь и др.). «Перестройка» в этом плане создала условия для переведения этих предпосылок и возможностей в стадию первых реальных шагов.
Если определять условную точку отсчета начала этого движения (по крайней мере в Москве), то ею можно считать апрель 1990 г. Следует пояснить, что в апреле в Московском университете традиционно проходили Ломоносовские чтения с участием ведущих ученых большинства факультетов. С определенного времени эти форумы стали предварять так называемые (в рабочем, разумеется, обиходе) «детские Ломоносовские чтения» — Всесоюзная студенческая конференция. В рамках этой конференции на факультете психологии где-то с 1987 г. сложилась традиция проводить в один из последних вечеров ее работы большой открытый семинар, посвященный какой-либо общей и значимой теме. Организовывать и вести эти семинары студенты просили автора этих строк. Помню очень удачные, с участием многих замечательных психологов семинары «Вавилов и Лысенко как архетипы науки», семинар с привлечением созданного тогда общества «Мемориал», который назывался «Сталинизм как социально-психологическое явление», и др. В начале 1990 года студенты пришли с просьбой об очередном общем «детско-ломоносовском» семинаре, но на этот раз тему предложили сами: «Психология и религия». Сказали, что пригласили на этот семинар двух православных священников, примерно за десять лет до того окончивших наш факультет, а затем уже пришедших в Церковь (в те годы это было достаточно драматическое деяние, требующее личного мужества и противопоставления советскому миру). Я сразу понял, кого они имели в виду: священников Бориса Ничипорова и Иоанна Вавилова. Семинар собрал полный зал, было много вопросов, выступлений, и по итогам было решено в скором времени собраться вновь.
Так на факультете психологии Московского университета появился и стал регулярным Семинар по христианской психологии и антропологии. На обсуждение с самого начала выносились вопросы широкого круга — от психологии восприятия и психотерапии до литературоведения и культурологии. Весьма широким и ярким был и состав участников: помимо психологов (В.В. Давыдов, В.П. Зинченко, Л.А. Петровская, Е.А. Климов, Ю.К. Стрелков, К. Г. Сурнов, Т.А. Флоренская, А. Г. Асмолов, А.Ф. Бондаренко, Ф.Е. Василюк, Т.П. Гаврилова, А.И. Донцов, Е.Н. Еникополов, А.Ф. Кольев, Е.Е. Насиновская, В.В. Николаева, В.Ф. Петренко, Л. А. Петровская, В. А. Петровский, Л. С. Печникова, А. И. Подольский, В. А. Пономаренко, Е.Н. Проценко, A. А. Пузырей, И.В. Равич-Щербо, В.В. Рубцов, В.И. Слободчиков, Е.Т. Соколова, А. С. Спиваковская, В.В.Умрихин, О. В. Филипповская, В.Н. Цапкин, Е.И. Шлягина, В. Г. Щур и др.), участниками были и биологи, философы, методологи, историки, математики, литературоведы (Н. С. Арсеньев, B. Л. Воейков, С.Л. Воробьев, О.И. Генисаретский, А. Б. Зубов, А.Н. Кричевец, Б.Н. Любимов, В. Г. Моров, Н.Л. Мусхелишвили, В.С. Непомнящий, А.П. Огурцов, Л. Тайван, С. С. Хоружий, Ю.А. Шрейдер, Б. Г. Юдин и др.) и, разумеется, священники (Иоанн Вавилов, Артемий Владимиров, Владимир Кильчевский, Валерий Ларичев, Григорий Логвиненко, Андрей Лоргус, Борис Ничипоров, Владимир Мокренко и др.).
Практически все семинары проходили при переполненных аудиториях. Причем приходили далеко не только студенты и преподаватели факультета психологии, но и (судя по спискам участников) научные работники, преподаватели, студенты из многих других учреждений и институтов, а также те, кого раньше называли «публикой» — интересующиеся темой вольные слушатели разных возрастов и званий, — словом, «вся Москва». Каждый семинар становился событием, которого ждали и которое обычно не обманывало ожиданий. Он начинался в пять вечера и длился (без перерыва) часа три: основной доклад (или несколько докладов), вопросы, обсуждения, дискуссии, заключение ведущих. После семинара большинство участников не расходилось, продолжая (уже в кулуарах) обсуждение и споры. Даже внешне зрелище было совершенно необыкновенным для недавней (впрочем, еще продолжающейся официально до августа 1991 г.) советской истории: по коридорам Московского университета ходили вперемешку священники, профессора, преподаватели, ученые, студенты — парами, группами, — говорили, громко обсуждали темы, которые еще недавно были под строгим запретом.
Скоро вокруг семинара образовался постоянный кружок — «актив», появилась группа интересующихся проблемой студентов (большую роль в консолидации последних сыграла старший преподаватель факультета Г.Н. Плахтиенко). Студенты стали помогать в проведении семинаров: обеспечении аудитории, встрече докладчиков, организации чаепития после семинара и др. Расходились окончательно из здания на Моховой только перед закрытием факультета, часов в десять вечера.
Пишу это вовсе не ради лирических воспоминаний, но потому, что успех семинара был важным показателем, если угодно — критерием, индикатором его актуальности, «изнутри необходимости». Существенное в науке возникает вовсе не так, как это видится многим нынешним (впрочем, и прошлым и, боюсь, будущим) чиновникам от науки. Им кажется, что с помощью ими же «прикормленных» экспертных советов они могут определять (назначать) «приоритетные направления», которые снабжать затем (следующий повод для произвола и комбинаций) той или иной по уровню «материально-технической базой», премиями, грантами и т. п. Они же планируют сроки и формы подачи предстоящих результатов и открытий[12]. На деле (надо ли это лишний раз говорить нашему просвещенному читателю) направления рождаются изнутри самой науки, из ее внутренней логики развития и поиска истины. И в этом плане науку как свободное искусство (раньше в некоторых классификациях она в эту рубрику и входила) нельзя купить или продать, что, разумеется, не отрицает необходимости часто весьма дорогостоящей «материально-технической базы», заслуженно высоких зарплат и прочее. Замечательна формула, приписываемая академику Л.А. Арцимовичу: «Наука есть удовлетворение собственного любопытства за государственный счет». Еще лучше у А.С. Пушкина: «…не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Первое — вдохновение — непокупаемое начало («священный огонь») не только свободной поэзии, но и свободной науки. И лишь как следствие этого первого[13] может (риск неизбежен, как при всякой свободе) появиться второе, относительно которого не грех и поторговаться (чего, кстати, настоящий ученый или художник делать, как правило, решительно не умеет и своими, даже выдающимися, результатами особого капитала не наживает).
Оглядываясь сейчас назад, видишь, что в тех семинарах (1990–1993 гг.) сошлись основные условия событийного явления: Время, Место, Люди, Действие.
Время начала 90-х гг., при всех его сложностях, перегибах, промахах, безденежье, стало «глотком свободы», высвобождением «из-под глыб», открытием новых — невиданных ранее — возможностей и направлений (другое дело, что далеко не все из них оказались потом благоприятными). В психологии, напомним, в противовес прогнившему за годы «застоя» официальному Обществу психологов СССР стали появляться все новые добровольные профессиональные объединения. Например, Ассоциация практических психологов, Психоаналитическая ассоциация, Ассоциация гуманистической психологии и др. Была фактически снята прежняя цензура на зарубежную психологическую литературу, появились разнообразные переводные книги — как классические, так и современные. К нам стали приезжать западные ученые (причем поначалу звезды самой первой величины — Виктор Франкл, Карл Роджерс, Вирджиния Сатир и др.). Стала возвращаться к читателям прежде запрещенная русская и зарубежная литература, философия, теология, история. Интерес к ней был огромный: невиданными доселе тиражами выходили книги и толстые литературные журналы, едва успевая перепечатывать то, что десятилетиями находилось под спудом. Люди потянулись к Церкви. Это было время необыкновенного подъема интереса к религии, ее истории и формам. В храмах образовывались буквально целые очереди тех, кто стремился принять
Крещение (что дало основание назвать это время «вторым Крещением Руси»). Беседы и лекции священников собирали залы (заезжих американских проповедников — иногда стадионы). Этому, с позволения сказать, «ажиотажному спросу», конечно, рано или поздно предстояло иссякнуть и уступить место некоторому охлаждению, а затем откату и даже «моде» на отрицание церковности, но наши семинары пришлись как раз на пик этого религиозного ренессанса.
Что касается Места, то оно (по субъективному мнению автора) было наилучшим из возможных для этого в стране — Московский государственный (в прошлом Императорский) университет[14]. Факультет психологии, где происходили семинары, находится на старой территории, в «центре центра», на Моховой улице, рядом с Кремлем. И вот уже более четверти тысячелетия развитие российской культуры связано со стенами Московского университета[15].
Но главное — Люди. Семинары создали условия для встречи, знакомства и затем консолидации группы тех московских психологов, которые (при всем возможном научном разномыслии среди них) были объединены желанием вернуть психологии душу и душе — психологию. Это была интенция, непосредственно ведущая к идее построения христианской психологии. Но была и другая линия — может быть, менее очевидная, однако чрезвычайно важная, — возвращение психологии в то средоточие наук о человеке, в котором она пребывала (и даже могла занимать центральное координирующее место) во времена своего становления и обретения самостоятельного статуса. Напомним, что среди учредителей и активных участников первого в России (и одного из первых в мире) Психологического общества, созданного при Императорском Московском университете (1885 г.), были и философы, и биологи, и врачи, и антропологи, и литераторы, и математики, причем часто звезды первой величины. Заседания общества становились событиями, имена выступавших, последующие дискуссии и обсуждения привлекали образованную публику со всей Москвы и России — достаточно назвать Льва Толстого, который на двух заседаниях (в одно не уложились) выступал с докладами о смысле жизни. Последним перед разгоном Общества его председателем был известный философ Иван Ильин (один из тех, кого большевики выслали из страны в 1922 г. на печально известном «философском пароходе»). Рискну сказать, что наши семинары (разумеется, в очень скромном масштабе) пусть не возвращали, но, по крайней мере, напоминали об этой порушенной на долгие десятилетия традиции заинтересованного и свободного общения представителей разных университетских (прежде всего, конечно, гуманитарных) специальностей вокруг психологии.
Еще один момент, который надо отметить. Наука и религия за годы советской власти обрели статус антиподов, причем религия прочно ассоциировалась с невежеством, темнотой, мракобесием. Одним из главных (по высказываниям некоторых — «ошеломляющих») впечатлений многих рядовых участников было то, что «церковники», которых они видели, оказались не темными невеждами, а образованными, умными, яркими людьми, они убедительно говорили, спорили, приводили веские аргументы, шутили, смеялись, наконец, а не отстраненно «вещали от лица Церкви» незыблемые истины.
Крайне важным было и то, что крупные ученые, принимавшие участие в семинаре, отнюдь не дистанцировались от «служителей культа», кого большевистская пропаганда приучала считать «реакционными мракобесами». Ученые легко находили с ними общий язык, «приятельствовали», и многие не скрывали при этом своей веры в Бога. Но и в тех случаях, когда эта вера не заявлялась или даже налицо был подчеркнутый нейтралитет, само участие «звезд науки» в семинаре по христианской антропологии и психологии было в то время значимым и говорящим само за себя[16]. Уже много (более двадцати) лет спустя я встретился с одним московским священником, который рассказал, что, будучи студентом одного из вузов, только начавшим интересоваться религией, случайно попал на наш семинар и был поражен тем, что «такие люди» оказываются верующими, — значит, в вере есть что-то даже для них притягательное и важное. Это, как он признался, оказалось тогда толчком на пути к Храму.
Теперь о Действии. Организация семинаров, поддержание их ритма, уровня, содержания, атмосферы требовали постоянных и немалых усилий (помню, полмесяца готовимся к очередному семинару, полмесяца от него отходим). Но чтобы все не ограничилось лишь вспышкой интереса, нужны были (подразумевались) дальнейшие шаги и действия, успех которых, в свою очередь, зависел от пересечения Времени, Места и Людей.
В 1991–1992 гг. Академия педагогических наук СССР после буквально шквала общественной критики (по большей части вполне справедливой) была преобразована в Российскую академию образования. Вскоре Научно-исследовательский институт общей и педагогической психологии Академии педагогических наук СССР (НИИОПП АПН СССР) был переименован в Психологический институт Российской академии образования (ПИРАО)[17]. Директором института был назначен академик В. В. Рубцов. Побывав на одном из заседаний семинара, он щедро предложил автору этих строк создать при институте первую за всю историю страны Лабораторию христианской психологии.
Однако именно так назвать Лабораторию В. В. Рубцову в Президиуме РАО категорически не разрешили (настороженность оставалась, откат интереса уже намечался). Одним из главных аргументов было решительное суждение, что никакой христианской психологии нет, не было и не будет. Подобное приходилось слышать тогда повсеместно, причем не только от ученых коллег, но и от представителей Церкви[18].
После сложных переговоров сошлись на таком, предложенном мной названии — Лаборатория философско-психологических основ развития человека. Название в общем-то достаточно приемлемое, ибо осуществление «проекта» христианской психологии прямо подразумевало рассмотрение и анализ исходных философско-психологических проблем развития человека. Однако за все время существования Лаборатории это название никто из коллег (и даже сотрудников самой Лаборатории) толком не выучил, и все обычно ограничивались для обозначения либо именем заведующего, либо первоначально задуманным, но отвергнутым начальством именованием «христианской психологии», — так или иначе, все понимали, что в действительности являлось здесь предметом исследования.
Лаборатории предоставили комнату, в которой раньше находился партком института, — что, согласитесь, само по себе уже выглядело символично. Комната располагалась на третьем этаже и выходила окнами на заставленный со всех сторон случайными постройками и мастерскими остов церкви в стиле нарышкинского барокко, при советской власти ставшей подсобным зданием рабочей территории какого-то номенклатурного гаража. При всей разности уровней задач и то и другое (храм и христианская психология) нуждались в вызволении из-под завалов («глыб») советского наследия, восстановлении и новой жизни.
Помню, с какой неохотой передавал мне ключи бывший партийный секретарь института, как я первый раз вошел вместе с ним в пропитанное пылью и каким-то тягостным духом, сплошь заставленное шкафами с папками партийных и профсоюзных бумаг, тесное помещение нашей будущей Лаборатории. Секретарь не без скрытого пафоса объявил, что здесь хранится Красное знамя института, указав на высокий холщовый чехол, стоявший в углу. Чехол показался мне каким-то пустоватым, и хорошо, что я сразу пощупал его рукой и обнаружил, что знамени там нет — одно древко, о чем тут же и сказал секретарю, дабы не быть позже заподозренным в святотатстве. «Сперли уже», — обескураженно и с досадой проворчал секретарь, констатировав тем самым, что символ верности института делу партии — большое плюшевое знамя с золотыми кистями, портретом Ленина посередине и лозунгом относительно неизбежной победы коммунизма во всем мире, типа «Коммунизм — светлое будущее человечества», — было взято (выкрано) кем-то предприимчивым и продано, наверное, сувенирщикам на Арбате, где в обилии распродавались в то безденежное и голодноватое время атрибуты уходящей эпохи, включая знамена и ордена.
По своему штатному расписанию Лаборатория была крошечной: кроме Vi ставки заведующего нам дали полторы ставки старшего научного сотрудника. Эти полторы научные ставки были сразу разбиты на три полставки, что позволило принять в состав Лаборатории священника Бориса Ничипорова[19], С.Л. Воробьева и В.В. Умрихина. Заведующим Лабораторией стал автор этих строк. Лаборантом была В. С. Чернякова.
С возникновением Лаборатории образовался уже другой — внутренний, узкий, постоянно действующий рабочий семинар по проблемам становления христианской психологии, в котором кроме сотрудников Лаборатории принимали деятельное участие Т.А. Флоренская, священник Иоанн Вавилов, Ф.Е. Василюк, В. Л. Воейков, В. К. Загвоздкин, А. Б. Зубов, Н.Н. Мусхелишвили, Е.Н. Проценко, В. И. Слободчиков, Ю.А. Шрейдер и др. В Лаборатории обсуждались возможные подходы и концепции, содержание только что подготовленных первых статей по христиански ориентированной психологии[20].
Важным Действием в этот период стала работа со студентами, которые, как упоминалось, консолидировались в начале 1990-х гг. вокруг семинаров по христианской психологии и антропологии на факультете психологии МГУ. Решено было открыть, или, говоря на принятом тогда сленге, «пробить» (ибо это требовало немалых усилий и согласований), новое направление (вариант) специализации в рамках кафедры общей психологии. Назвали направление — «психология религии» (непосредственно «христианская психология» категорически не прошла). Но, так же как в случае с Лабораторией, реальная суть и содержание направления были достаточно ясны коллегам, студентам и, думаю, администрации.
Для студентов этой группы прямо по ходу учебного процесса были созданы некоторые отдельные от общего потока лекционные курсы, семинарские и практические занятия, конференции, выездные школы (самая памятная была организована о. Борисом Ничипоровым в палаточном лагере у стен Оптиной пустыни). В учебных занятиях (фактически безвозмездно) участвовали Т.А. Флоренская, о. Борис Ничипоров, о. Иоанн Вавилов, Ф.Е. Василюк, А. Б. Зубов, Е. Н. Проценко, В. И. Слободчиков, В. В. Умрихин, А.Г. Шкуропат, Б. С. Братусь и др. Непосредственным куратором учебы и жизни студенческой группы «Психология религии» была Г.Н. Плахтиенко.
* * *
Но для того, чтобы конституировать новое научное направление, мало было отдельных статей, выступлений, обсуждений, семинаров (широких и узких), мало было даже начала работы Лаборатории и успешного опыта новой учебной специализации. Нужна была книга, способная (пусть в первом приближении) представить не отдельные мнения и аспекты, но некую относительно единую на то время позицию, с которой могло бы соотнестись научное сообщество. Само собой разумеется, для того, чтобы удостоиться серьезного критического обсуждения, надо было его заслужить, а значит, сделать нечто действительно заметное на общем фоне.
Понятно, однако, что появление в краткий срок подобной книги на новом тогда (если не сказать — пустом) месте, а тем более скорое издание ее в условиях тогдашнего нищенского финансирования образования и науки являлось в ту пору делом крайне маловероятным. И здесь нужно особо помянуть академика В.П. Зинченко (1931–2014), который, став одним из ответственных экспертов по психологии в Международном фонде «Культурная инициатива», содействовал моему (а значит, и нашей Лаборатории) участию в конкурсе «Гуманитарное образование в высшей школе». При этом наш неофитский энтузиазм по отношению к христианской психологии он не разделял, удерживая известную толику скепсиса и иронической дистанции; но, как настоящий ученый, притом хорошо знавший многих из нас, Владимир Петрович оценивал и авансировал прежде всего научный потенциал направления, предоставляя в сложных тогдашних условиях уникальную возможность его реализации[21]. Так или иначе, развернутая заявка была написана, участвовала в конкурсе на новые учебные пособия для гуманитарного образования в российской высшей школе и вошла в число победителей (уверен — не без поддержки самого В.П. Зинченко[22]).
Так мы получили материальное обеспечение для издания первого в России учебного пособия для вузов «Введение в христианскую психологию». Незадолго до выхода в свет название, правда, пришлось срочно изменить: вместо «Введения в христианскую психологию» — «Начала христианской психологии».
Необходимость изменения была связана с тем, что в 1994 г. в издательстве «Школа-Пресс» вышла книга, на титуле которой уже стояло наше название — «Введение в христианскую психологию». Аннотация поясняла, что «книга о. Бориса Ничипорова — православного священника, психолога, общественного деятеля — посвящена задачам духовного просвещения и воспитания человека. Мистика родной земли, таинство семьи и дома, грех и покаяние, духовный мир и смысл жизни — проблемы, приобретшие в наше время особую остроту, — становятся предметом проникновенных размышлений автора. Основанная на пасторском и педагогическом опыте о. Бориса, данная книга будет полезным пособием всем тем, кто занимается духовным строительством и возрождением личности человека».
Сам о. Борис позже так объяснил мне в личном разговоре выход своей книги именно под таким названием. Ему удалось договориться с редактором о публикации некоторых своих статей, проповедей, эссе, объединенных под простым и совершенно точным в данном случае названием «Размышления священника-психолога». Однако издательство, специализировавшееся на литературе педагогического и учебного характера, предложило в качестве условия публикации добавить подзаголовок «Введение в христианскую психологию». Но потом и этого оказалось недостаточно, и редактор настояла на том, чтобы поменять местами заголовок и подзаголовок (спутав тем самым предмет и контекст). Так «введение» оказалось титулом, а «размышления» ушли в пояснение*. В результате, «чтобы не множить сущности», пришлось срочно менять заявленное ранее название и нашего вовсю готовившегося к печати коллективного труда.
Надо признать, что задача и сроки выполнения работы выглядели весьма нереальными: как представить серьезное, предназначенное для издательства «Наука» пособие для вузов по области, которая фактически научно не определена, где нет современных отечественных исследований и устоявшихся обобщений? По сути, принять (напроситься на этот) вызов было большим дерзновением и риском. Неслучайно некоторые из участников рабочих семинаров Лаборатории высказывали сомнения относительно возможности и необходимости таких темпов. Один из них, например, считал, что прежде «начал» христианской психологии надо найти ее «концы» — изучить, кому конкретно книга будет предназначаться, адресовываться, готов ли читатель воспринимать ее материал, нужна ли она в таком виде или в другом и т. п.; а поскольку об этом нельзя точно сказать прямо сейчас, то до выяснения всех обстоятельств нужно дело написания и тем более издания книги отложить на неопределенный срок.
Не вдаваясь в детали этой рабочей полемики, скажу лишь, оглядываясь на нее через два десятилетия, что если бы тогда мы предались неспешному выжиданию, выискиванию «концов» еще не проявившихся «начал», если бы прошли мимо чудесного, дарованного, открывшегося навстречу нам средоточия Места, Времени, Действия и Людей, то, вероятно, христианская психология как отрасль знания до сих пор оставалась бы «проектом» — упущенной потенциальной возможностью, мимолетной вспышкой интереса, но не реальностью, пусть во многом до сих пор не обретшей законченные черты.
Действительно, за подъемом интереса к религии и даже «моды» на нее последовал, как уже говорилось, некоторый откат; отношение властей и общества к Церкви и всему с ней связанному стало меняться. Общественность и администрация факультета психологии МГУ, поначалу несколько ошеломленные неожиданной активностью и всемосковским успехом нашего Семинара и потому, видимо, не очень понимавшие, как им следует реагировать (тем более при отсутствии ясных указаний «сверху»), стали проявлять сначала скрытое (на уровне слухов, сплетен, закулисных обсуждений), а затем и все более открытое недовольство[23].
Начались шаги по отчуждению семинара от факультета. Например, появилось мнение, что, поскольку содержание семинара не всегда касается только академической психологии, не всегда направлено на факультетский учебный и научный процесс, то семинар в значительной степени — «чужой». К тому же среди его участников много «посторонней» публики. А посему пусть его организаторы арендуют помещение (за соответствующие деньги, разумеется, — на дворе ведь «заря капитализма») у администрации факультета. Мнение, вполне согласующееся с тогдашними нравами «дикого» рынка, но совершенно чуждое духу Московского университета как просветительского учреждения, всегда обращенного в мир, а отнюдь не замкнутого в своих стенах[24].
Тем не менее, чтобы подчеркнуть важность семинара именно для факультета и отмести тем самым все аргументы «рыночного характера», с полного согласия Научного студенческого общества (НСО) факультета на плакатах, извещающих о дате и теме очередного семинара, появилось с тех пор упоминание об НСО как об одном из его организаторов. Замечу, к слову, что плакаты стали порой срывать со стенда, приходилось тогда срочно рисовать новые (это было еще время рукотворных объявлений).
Наконец в эту уже вполне готовую к «кардинальным решениям» среду поступил «сигнал сверху». Из ректората в ученый совет пришло письмо о недопустимости вторжения в университет разного рода деструктивных культов. В качестве примера приводился один из факультетов, где сдавались комнаты секте Муна. В связи с этим ректорат напоминал о соблюдении принципа светскости образования и недопустимости сдачи в аренду аудиторий каким-либо религиозным организациям. Некоторые члены ученого совета, заслушав это письмо, стали наперебой говорить о такой же опасности на факультете психологии и о необходимости в связи с этим разобраться с «деятельностью Братуся», что и было официально предложено кафедре общей психологии, где он (Братусь) состоял ординарным профессором. Кафедра в ответ на это поручение создала специальную комиссию, которой было поручено всестороннее рассмотрение «персонального дела» и подготовка решения. Далее комиссия на заседании кафедры ознакомила с выводами своего разыскания и предложила проект резолюции, в которой говорилось, что никакие помещения кафедры деструктивным культам не сдаются, что запрещенная пропаганда не ведется и что деятельность профессора кафедры Б. С. Братуся по просвещению и воспитанию студентов заслуживает всякого одобрения. Проект решения на заседании кафедры был обсужден, единогласно принят и соответствующая резолюция отправлена в ученый совет. Спасибо кафедре!
Ясно было, однако, что продолжать семинары в прежнем масштабе становилось все более затруднительно. Происходящее касалось и специализации «психология религии»: группа около 20 человек, набранная из студентов разных курсов в 1993 г., после трех лет существования, когда были защищены уже последние дипломы, закончила свою деятельность.
Но все это было, признаться, уже запоздалым по отношению к христианской психологии: главное для ее начала было уже сделано, просто менялось Время и Место, приводя новых Людей и требуя нового Действия. Центр тяжести смещался с факультета психологии МГУ в Психологический институт РАО — в крошечную Лабораторию с громоздким названием «Лаборатория философско-психологических основ развития человека». В Институт был перенесен с факультета психологии и большой публичный семинар — вернее, его новая ступень, серия. Эти семинары в соответствии с Местом были названы «Челпановскими чтениями» — в память одного из основателей отечественной психологической науки и первого директора Психологического института — Георгия Ивановича Челпанова (1862–1936).
Челпановские чтения (или, как их еще назвали в печати, Философско-психологические семинары памяти Г. И. Челпанова) не были, конечно, следствием механического переноса семинара с факультета в институт. Придя, пусть и на пол ставки, совместителями, в созданную специально для нас Лабораторию, мы подумали: а чем могли бы отблагодарить институт, его директора В.В. Рубцова за эту щедрую и столь необходимую в тот момент возможность?
Ответ пришел быстро: общими для славного института семинарами, с использованием накопленного опыта и круга участников семинаров по христианской психологии и антропологии на факультете психологии МГУ. Название («Челпановские чтения») пришло достаточно быстро, тематика была скорректирована в сторону философии психологии или, согласно названию Лаборатории, в сторону «философско-психологических основ развития человека». Тема, бывшая чрезвычайно близкой и тому времени, когда появился институт (1912–1914), и самому Челпанову, считавшему, что «конечные ключи от психологии лежат в философии». Главенствующим оставался принцип широты подхода, включения психологии в культурно-исторический контекст, приглашение видных ученых из других областей. Оставалась в фокусе и христианская тема: здесь, в частности, впервые состоялось публичное обсуждение (как теперь говорят, презентация) только что вышедших «Начал христианской психологии».
В связи с Чтениями справедливо упомянуть еще об одном Деятеле в том Времени и Месте. Это был опытный московский журналист Владимир Ильич Левин[25]. Перейдя тогда из научно-популярного журнала «Знание — сила» в журнал Академии наук «Человек», он предложил своей новой редакции публиковать в каждом номере (шесть выпусков в год) стенографические отчеты по семинарам Челпановских чтений. Это предложение было поддержано главным редактором журнала «Человек» Б. Г. Юдиным, директором Психологического института РАО В. В. Рубцовым и мной, как заведующим Лабораторией и постоянным ведущим Чтений. Подготовка подобных текстов, которые были бы и объективны, и одновременно интересны для самого широкого читателя, — особый талант, которым Левин обладал в полной мере. В результате этой работы (в которой посильное участие принимала вся Лаборатория) читатель получил уникальный материал, фиксирующий живое движение научной мысли, само рождение тех или иных инноваций. Так что если у кого-то возникнет прежний вопрос: «Что же там все-таки происходило?» — он может обратиться к номерам «Человека» и услышать (пусть в письменном изложении) речи и споры многих ведущих ученых конца XX века[26], некоторых из них — увы! — уже нет с нами.
* * *
Вспоминая эти годы, необходимо специально отметить деятельность ряда подразделений Института педагогических инноваций РАО (директор — профессор В. И. Слободчиков), начавших разработку практических вопросов христианской педагогики и психологии.
В 1995 г. в Москве прошла Первая Международная конференция «Психология и христианство: путь интеграции», вышел сборник материалов конференции под редакцией А.В. Махнача. В 1997 г. состоялась Вторая Международная конференция под этим же названием, но уже в Петербурге; соответствующий сборник материалов вышел в издательстве ИМАТОН.
В начале 1996 г. в Москве при Православном центре «Живоносный источник» появилась психологическая служба, организованная И.Н. Мошковой (при участии А.Ф. Копьева). Год спустя на основе методологии христианской психологии стала строиться консультативная служба под руководством А.В. Шувалова.
Крайне значимой была инициатива Ф.Е. Василюка, который представил целый номер редактируемого им Московского психотерапевтического журнала (1997, № 4) под первые публикации по христианской психологии; с 2003 г. эти выпуски стали ежегодными. Благодаря этому христианские психологи получили возможность регулярно печатать свои статьи, обмениваться мнениями, дискутировать. Речь не шла при этом только о Московской школе — авторами выпусков стали ученые из многих городов, в том числе и зарубежные коллеги[27].
Наконец, в 2002 г. трудами священника Андрея Лоргуса (при тесной поддержке того круга, который сформировался в ходе работы описанных выше Семинара, Лаборатории, Специализации) был организован факультет психологии в структуре Российского православного университета св. Иоанна Богослова (ректор — архимандрит Иоанн (Экономцев)).
Новое движение в отечественной психологии состоялось и стало набирать силу. Доказательством этого, надеюсь, послужат и материалы книги, предлагаемой читателю.
Глава II Предпосылки периодизации новейшей истории христианской психологии
Ф.Е. Василюк
С момента рождения христианской психологии как особого направления отечественной психологии прошло 25 лет, если вести отсчет от начала работы Методологического семинара по христианской психологии и антропологии в Московском университете. Она именно рождалась заново, в новом контексте, в новые времена, и никто поначалу даже не осознавал, что дисциплина под таким названием и соответствующая проблематика давно присутствовали и разрабатывались в дореволюционной России[28].
В первой главе подробно описаны фактические обстоятельства, главные действующие лица и перипетии отечественной христианской психологии. Это не просто живая, рельефная летопись событий, это еще попытка культурно-исторического осмысления узлов разворачивающегося процесса. Однако задача превращения летописи в историю еще только поставлена, и она требует дополнительной методологической разработки. В частности, постановки вопроса о периодизации процесса. В данной главе мы выдвигаем предположение, что новейшую историю христианской психологии можно делить на три этапа, на каждом из которых решается своя специфическая задача.
* * *
Первый из этапов можно назвать «временем вдохновения». Этот период отличался большим эмоциональным подъемом, энтузиазмом, радостным предчувствием, что распахнувшаяся политическая свобода и начавшееся возрождение религиозной жизни вот-вот сами собою перельются в новые формы психологической науки, основанной на христианской антропологии, на глубочайшем опыте душеведения и душепопечения, накопленном православной духовной традицией. Пульс этого периода задавался заседаниями упомянутого Методологического семинара по христианской психологии и антропологии под руководством проф. Б. С. Братуся на факультете психологии МГУ, который начал свою работу с апреля 1990 года. Самая большая аудитория факультета не вмещала желающих услышать блестящих докладчиков — не только ведущих отечественных психологов (В.В. Давыдова, В.П. Зинченко, В.В. Рубцова, В.И. Слободчикова, B. А. Пономаренко, И. В. Равич-Щербо, Т.А. Флоренскую и др.), но и выдающихся биологов, философов, историков, литературоведов (А.С. Арсеньева, В.Л. Воейкова, C. Л. Воробьева, О. И. Генисаретского, А. Б. Зубова, Б.Н. Любимова, Ф.Т. Михайлова, В.С. Непомнящего, С. С. Хоружего, Ю.А. Шрейдера и др.) и, разумеется, священников, многие из которых по базовому образованию были психологами, философами и психиатрами.
Семинар открывал новые миры, категории мысли, исторические оценки — словом, как будто бы наполнял психологическую аудиторию свежим воздухом, раскрывал философский, богословский, антропологический горизонты для нового психологического мышления.
Ключевым событием этого периода стал почти синхронный выход в свет двух книг, на обложки которых впервые в отечественной науке были вынесены слова «христианская психология»: «Введение в христианскую психологию» и «Начала христианской психологии»[29].
И хотя, строго говоря, «Введение…» не было «введением» (ибо некуда еще было вводить, не было «христианской психологии» как дисциплины) и «Начала…» не были учебным пособием для вузов, как значилось на титуле, но сами названия указывали на адресованность обеих книг университетской аудитории.
Сейчас, двадцать лет спустя, эти две книги можно представить как своего рода диптих, который задавал смысловое поле рождающейся христианской психологии. На одной створке диптиха изображена Церковь, на другой — Университет, они смотрят друг на друга, и напряжение этой встречи наводит силовые линии поля христианской психологии. Первая позиция была озвучена голосом священника Бориса Ничипорова, яркого проповедника, живого и творческого церковного деятеля, вокруг служения которого в храме Ильи Пророка села Селихово Конаковского района Тверской области стали группироваться сотни людей, стал возрождаться целый край. Важно, что сам он был выпускником университета, профессиональным клиническим психологом, кандидатом наук. В своей совсем не наукообразной, очень горячей книге он обращался не столько к психологии, сколько к психологам, к их личной позиции, понимая, что судьбы христианской психологии зависят прежде всего от качества и глубины духовного опыта ее строителей. Навстречу этому голосу со страниц «Начал…» звучал голос университета, академической науки, которая поднималась из-под глыб советской идеологии и свидетельствовала, что корни и истоки настоящего знания о личности — не в оскопленных сциентистских моделях и методах, а в христианской культуре и антропологии.
И в этой стилистической детали, в этой перекличке теперь можно усмотреть глубокую, направленную в будущее интуицию авторов: христианскую психологию можно будет считать установившейся, конституированной, когда появится первый фундаментальный университетский учебник.
Тогда же, в середине 1990-х гг., слова «Введение…» и «Начала…» внушали надежды относительно академических перспектив развития данного направления. Участникам движения искренне верилось, что перед христианской психологией открыта широкая дорога мощного поступательного развития. А это — только первые вводные шаги, только начало.
* * *
Однако, когда дело стало доходить до предметных профессиональных психологических акций, все оказалось не так просто, и многие авторы, предпринимавшие попытки конкретных научно-психологических исследований и практических разработок, раз за разом соскальзывали в явные методологические ошибки. Все они были связаны с тем, что взаимоотношения науки и религии вообще и взаимоотношения психологии и христианства в частности — сложнейшая философская и культурно-историческая проблема, и характерная для периода вдохновения и энтузиазма методологическая бесшабашность неизбежно приводила то к смешным, то к грустным результатам. Можно указать на три типа методологических ошибок, характерных для первой волны исследований.
Смешение уровней анализа — первая из них. Некоторые авторы готовы были «венчать гараж с геранью» (Б. Ахмадулина). Вот статья, аннотированная в альманахе психологии и духовной жизни «Консонанс»: «Описывается случай 22-летнего юноши, объяснявшего свое криминальное поведение тем, что в него вселился дух. Традиционный обряд экзорцизма не принес результата. Проводилась дифференциальная диагностика между диссоциативным состоянием и параноидной шизофренией. На фоне лечения трифлуоперазином и клопентиксолом отмечалась редукция симптомов, несмотря на очевидность подлинной одержимости. Делается вывод о том, что нейролептики способствуют исчезновению симптомов в случаях одержимости, резистентной к экзорцизму»[30]. Правда, эта статья вышла далеко за пределами отечества, в Британском журнале психиатрии, но именно ее аннотацию сочувственно выбрали составители для включения в свой альманах. Впрочем, у нас встречались не менее яркие примеры.
Растворение психологии в религии — так можно назвать вторую методологическую ошибку. Восхищенные богатством святоотеческой мысли, психологи-христиане порой отшатывались от научной психологии, казавшейся им на этом фоне пустой, выхолощенной, а порой и духовно разрушительной, и признавали истинной лишь ту психологию, которая уже состоялась в опыте святых отцов. Вся традиция научной психологии упраздняется при этом как бессмысленная или незаконная. Личная проблема психолога, состоящая в конфликте между профессией и верой, разрешалась, по сути, ценой отказа от профессии. Духовно этот исход может быть вполне благополучным в судьбе конкретного человека, но общие проблемы соотношения психологии и христианства он не решает.
Наконец, третья ошибка — это психологизация религии. Психологу казалось, что всякое духовное переживание и состояние, всякий религиозный акт может быть исчерпывающе описан и объяснен психологически. Этот психологический редукционизм, как и всякий редукционизм, неплодотворен ни для психологии, ни для религии.
Типологически близкие ошибки можно было наблюдать и в практической сфере, когда психолог-консультант «становился на цыпочки», стараясь дотянуться до позиции миссионера, а то и духовника, или когда молодой священник, увлеченный эффективностью и яркостью психологических методов, некритично прививал их к практике душепопечения, не прояснив до конца духовную и антропологическую суть этих методов, их сродство церковной жизни (более подробно о типичных ошибках и спорах см. главу IX).
* * *
Эти ошибки на опыте показали, что попытки прямолинейного соединения психологии и христианства методологически несостоятельны. Методология встречи психологии и религии стала ключевой проблемой христианской психологии. На этапе вдохновения и энтузиазма эта проблема не была удовлетворительно разрешена на богословском и философском уровне. Однако жизнь не ждет общих теоретических обоснований и разрешений, она движется по линиям частных инициатив, которые не согласуются ни с общим метафизическим планом, ни друг с другом и лишь потом, задним числом, могут сложиться в какой-то осмысленный узор.
С наступлением первого десятилетия нынешнего века начинается новый этап развития отечественной христианской психологии. В нем были черточки здорового авантюризма, предприимчивости, инициативности, многие коллеги стали энергично публиковаться, обучать, консультировать, защищать диссертации, создавать психологические службы при приходах и монастырях и пр.
Знаковым событием этого периода можно считать открытие факультета психологии в Православном институте св. Иоанна Богослова Российского православного университета. В 2002 г. деканом факультета был назначен священник Андрей Лоргус. Факультет в первое время получил мощную поддержку со стороны ряда ведущих преподавателей психологии Москвы, в особенности профессоров факультета психологии МГУ (Б. С. Братусь, Ф.Е. Василюк, В. И. Слободчиков, А.Н. Гусев, Е.И. Захарова, А.Н. Кричевец, В.Я. Романов, Е.Е. Соколова и др.).
Именно с этого события, на наш взгляд, можно вести отсчет нового периода, который заслуживает названия «этап институционализации». В чем его отличие от времени «вдохновения и энтузиазма»? Разумеется, и на первом этапе стали появляться формы культурно-институциональной кристаллизации христианской психологии. В 1992 г. директор Психологического института РАО В.В. Рубцов предложил проф. Б. С. Братусю организовать в институте Лабораторию христианской психологии. Однако Российская Академия образования утвердила нейтральное, академическое название — «Лаборатория философско-психологических основ развития человека». На факультете психологии МГУ в 1993 г. была открыта под руководством Б.С. Братуся новая специализация — «христианская психология» (административную цензуру «прошло» лишь наукообразное: «психология религии»). В 1995 г. в Москве и в 1997 г. в Санкт-Петербурге прошли две международные конференции «Психология и христианство: путь интеграции»[31]. Однако все эти формы институционализации были пробными, неустойчивыми (Лаборатория через несколько лет закрылась, специализация тоже). В целом в научно-психологическом сообществе христианская психология тогда воспринималась как экзотика, как какая-то сказочная птица, на которую любопытно взглянуть во время необязательного семинара, но когда она пытается свить гнездо в лаборатории и аудитории, это представляется неуместным и вызывает глухое раздражение у серьезных ученых, занятых серьезным академическим делом.
А вот открытие факультета психологии в Российском православном университете стало настоящим актом институционализации, предполагающим создание устойчивой, формализованной социальной структуры со своей регламентацией деятельности, юридической легализацией и пр. Если студенты поступают на факультет, они будут учиться пять лет, что подразумевает создание и утверждение учебного плана в соответствии со стандартом, написание программ дисциплин, штатный профессорско-преподавательский состав, участие госкомиссии в итоговой госаттестации; выпускники получат дипломы о высшем образовании, Министерство образования проведет процедуру аттестации и пр.
Исторический смысл и сверхзадача «времени вдохновения» — инициация движения, собирание и вовлечение в процесс мотивированных людей, а смысл и задача этапа институционализации — создание для этого потока сети каналов, которые не дадут растечься ему по поверхности, обмелеть, уйти в песок. Институционализация отливает движение в устойчивые социальные, культурные организационные формы.
За полтора десятилетия нового века было сделано немало, и христианская психология из вдохновенных докладов и горячих споров, из облака порывов и восклицаний стала овеществляться, оплотняться, воплощаться в разнообразные узнаваемые культурные формы публикаций, образовательных учреждений, программ, научных исследований, периодических изданий, информационных ресурсов, психологических служб при церковных приходах и монастырях и пр. Приведем ряд примеров этого процесса институционализации христианской психологии.
Публикации. Еще, кажется, совсем недавно, в 1995 г., выход уже не раз упоминавшейся книги «Начала христианской психологии» под ред. Б. С. Братуся стал событием такого масштаба, что, по свидетельству очевидцев, святейший патриарх Алексий II лично книгу прочел и призвал укреплять это направление деятельности. За прошедшие два десятилетия появились сотни и сотни публикаций: библиографический справочник «Христианская антропология и психология в лицах», самоотверженно составленный Ю.М. Зенько, к началу 2011 года насчитывал полторы тысячи наименований[32].
Образование. Открыт целый ряд учебных заведений, где ведется подготовка по христианской психологии на разных уровнях — бакалавриат, магистратура, программы дополнительного образования и повышения квалификации: факультет психологии Российского православного университета св. Иоанна Богослова (научный руководитель — проф. Б. С. Братусь, декан — свящ. Петр Коломейцев), Институт христианской психологии (ректор — прот. Андрей Лоргус), факультет психологии Русской христианской гуманитарной академии (Санкт-Петербург, декан М.В. Руднева) и др.
Психология преподается также в духовных школах, решением Священного Синода Русской Православной Церкви от 2 октября 1997 г. в учебный план семинарий была включена обязательная дисциплина «Педагогика и психология». Этой дисциплиной дело не ограничивается: во многих духовных семинариях и в Санкт-Петербургской духовной академии читаются различные курсы по психологии для будущих священнослужителей. С 2011 г. лекции по теме «Психология в современном мире» входят в обязательную программу курсов повышения квалификации клириков Москвы при Московской православной духовной академии.
Наука. Российский гуманитарный научный фонд периодически поддерживает исследовательские проекты по тематике христианской психологии и психологии религии (например, гранты «Вера как общепсихологический феномен», «Психология религиозных форм сознания современного человека» под руководством проф. Б. С. Братуся). По проблемам христианской психологии защищены уже десятки кандидатских и несколько докторских диссертаций. При этом есть случаи, когда диссертации по психологии защищают священнослужители, которые видят продуктивные перспективы в использовании психологических знаний в деле церковного служения и подготовки пастырей (например, в 2011 г. в Тамбовском государственном университете имени Г. Р. Державина защитил кандидатскую диссертацию по психологии проректор Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, протоиерей Геннадий Егоров; в 2014 г. в Московском городском психолого-педагогическом университете кандидатскую по психологии защитил митрополит Хабаровский и Приамурский Игнатий (Пологрудов)[33].
Научная периодика. Тематика христианской психологии представлена в академических психологических журналах. С 2003 г. по инициативе Ф.Е. Василюка ежегодно выходит в свет специальный выпуск по христианской психологии «Московского психотерапевтического журнала» (с 2010 г. — «Консультативная психология и психотерапия»). С 2014 г. соиздателем этого спецвыпуска стал факультет психологии Российского православного университета св. Иоанна Богослова. Это важное для академической институционализации христианской психологии событие, поскольку журнал — рецензируемое научное издание, которое входит в так называемый «перечень ВАК». Кроме того, периодически выходят сборники и альманахи, посвященные данной проблематике[34].
Что касается зарубежной периодики, значимым событием стало появление в 2010 г. солидного международного издания, выходящего под эгидой Европейского движения за христианскую психологию. Журнал публикует материалы по христианской психологии по принципу «один выпуск — одна страна». Усилиями прот. Андрея Лоргуса Россия была представлена одной из первых в этом журнале[35].
Общества и ассоциации. Создан целый ряд обществ и ассоциаций по христианской психологии. Например, «Общество православных психологов Санкт-Петербурга» (председатель — проф. Л.Ф. Шеховцова). В Санкт-Петербурге также создано «Сообщество православных практикующих душепопечителей, психологов и психотерапевтов», в Москве — «Сообщество христианских психологов». С 2007 г. в Общероссийской профессиональной психотерапевтической лиге существует секция религиозно ориентированной психотерапии (координатор — С.А. Белорусов). Активно действует первая в этой области научная школа, зарегистрированная при Российском православном университете и получившая название Московской школы христианской психологии (руководитель — проф. Б. С. Братусь).
Интернет-ресурсы. Тематика христианской психологии достаточно широко представлена в сети, но важным фактом ее институционализации является появление в последнее время профильных ресурсов, полностью посвященных этой тематике.
Практика. Работа христианских психологов при церковных приходах и монастырях стала уже обычным явлением. Сначала преобладала частная инициатива: тот или иной психолог или психиатр получал благословение настоятеля на ведение психологических консультаций с прихожанами. В последние годы нарастает тенденция организационного оформления этой деятельности, создаются профильные психологические службы и центры. Один из первых таких центров возник по благословению известного московского протоиерея о. Георгия Бреева еще в 1998 г. Его возглавила директор воскресной школы, психолог-консультант Православного центра «Живоносный Источник» в Царицыне, кандидат психологических наук И.Н. Мошкова. В дальнейшем под ее руководством возникла некоммерческая организация «Семейное благо».
С 2000 года при Обществе православных врачей Санкт-Петербурга имени святителя Луки (Войно-Ясенецкого) действует Душепопечительский центр им. священномученика Киприана и мученицы Иустины (руководитель I тIкVI. Сергий Филимонов).
В 2016 году открыт Центр практической христианской психологии при факультете психологии Российского православного университета святого Иоанна Богослова (руководитель — Н. В. Инина), в том же году открыт филиал этого центра в Краснодаре (руководитель — М. С. Денисова).
Православные психологи интенсивно сотрудничают со священнослужителями в деле помощи больным алкоголизмом и наркоманией (прот. Алексей Бабурин, игумен Иона (Займовский), Е.Н. Проценко, Г.В. Гусев и др.), в работе с детьми-сиротами, в работе с женщинами, принимающими решение отказаться от новорожденного ребенка, в помощи тяжелобольным и их родственникам и пр. Распространенность и многообразие форм христианской психологической помощи так велики, что требуется, наверное, специальное социологическое исследование для описания этого феномена.
Инициатива разворачивания такой деятельности, как правило, исходит от верующих психологов, которые ищут формы церковного служения средствами своей профессии. В последние годы наметилось еще два типа инициатив, стимулирующих развитие этой практики. Одна из них исходит от Церкви. В частности, она выразилась в распространяющейся сейчас практике приходского консультирования[36]. Функции приходского консультанта — прежде всего катехизаторская, информационная и диспетчерская, но фактически он часто оказывается в позиции психолога-консультанта, который должен оказать «скорую психологическую помощь». Эта практика, разумеется, подразумевает получение приходскими консультантами хотя бы базовых психологических и психиатрических знаний.
Другой источник инициативы — государственные службы, созданные для оказания психологической помощи населению. Для них вопрос стоит не в плоскости служения, а в плане обслуживания: консультирующий психолог должен учитывать культурную, языковую, социальную, возрастную, клиническую специфику обратившегося за помощью человека. Практика психологического консультирования верующих (а таковых становится все больше) имеет значимые для консультативного процесса особенности и потому требует разработки особой методологии и методов. Примером реализации такой инициативы является создание в 2014 г. при Московской службе психологической помощи населению (директор А. И. Ляшенко) методического объединения по психологической работе с верующими (руководитель — проф. Ф.Е. Василюк).
Конференции. Кроме многочисленных семинаров, симпозиумов и конференций с точки зрения процесса институционализации христианской психологии важной площадкой стали ежегодные Международные образовательные Рождественские чтения, где в течение последних лет психология широко представлена несколькими секциями. Особо значимым событием стала впервые проведенная в России Международная конференция православных психотерапевтов, намеченная на осень 2016 года[37].
* * *
Даже такое пунктирное, заведомо неполное перечисление направлений, форм и результатов уже проделанной работы создает впечатляющую картину «христианской психологии» как интенсивно растущей области исследований, образования, психологической практики и социального служения.
Впечатляющую, но… победные марши отчего-то не звучат, трезвый внимательный взгляд улавливает зыбкость, неосновательность, какую-то подростковую нескладность, нецельность всего этого поля: общая тематика есть, а единой области знаний нет; практика разрастается все новыми побегами, да все вперемешку, и контуров сада не видно; расширение налицо, а развития нет.
Каждый исследователь словно начинает с нуля, чувствует себя почти первооткрывателем, высадившимся на новый материк.
В христианской психологии есть авторитетные лица[38], но нет пока авторитетных для всех общепсихологических теорий, которые стали бы точками кристаллизации развития. Отсутствие таких общих теорий (вписанных в современные контексты профессиональной психологии и христианского богословия) влечет за собой отсутствие систематически выстроенных образовательных программ, которые опирались бы на ту или иную единую теорию, а не были бы сметаны по принципу лоскутного одеяла.
В атмосфере христианской психологии остается до сих пор много неперебродивших частиц «периода вдохновения и энтузиазма», что выражается в доминировании эмоций над рассудком. Например, на конференциях слишком много неспокойных интонаций, экзальтированности, оправданий и обличений, призывов и деклараций, голоса срываются то на проповедь, то на исповедь. И наоборот: слишком мало предметных эмпирических исследований, аккуратного прояснения понятий, теоретических построений «среднего уровня», внятной научной рефлексии практического опыта, наконец, простой деловитости.
Христианский психолог не обрел устойчивой профессиональной идентичности, он повсюду остается немного «чужим среди своих». Он под подозрением в Церкви: не захочет ли вдруг претендовать на душеводительство, не привнесет ли чуждый дух в работу с прихожанами, не станет ли использовать сомнительные методы, которые соблазнят братьев. Он под подозрением и в профессиональной психологической среде: не пытается ли навязывать христианство как идеологию, не маскирует ли научными терминами и методами попытку миссионерствовать там, где ожидаются объективные научные исследования. Более того, он под подозрением и в родной среде христианских психологов: «как верует?» (нет ли у него какого-то идейного уклона — протестантского или католического, не слишком ли он «ортодоксален» или «либерален», не пытается ли подменить психологию катехизисом или аскетику консультированием и пр.).
На этапе «институционализации» во многом была решена задача «первичного накопления капитала»; христианская психология перестала быть прекрасной мечтой и намерением, она обрела свое «тело», оплотнилась во множестве конкретных форм. «Тело» это, однако, оказалось не таким, как мечталось в период «вдохновения и энтузиазма», и, главное, оно оказалось не совсем «телом», т. е. чем-то единым и целостным, а скорее — некой колонией организмов.
Их разнообразие, независимость друг от друга, а порой и взаимная чуждость друг другу так велики, что усмотреть за ними идейное и методологическое единство затруднительно и подчас приходится сомневаться, одного ли вида эти организмы. Такая разобщенность и дробность, возможно, есть следствие того, что на начальном этапе развития отечественной христианской психологии не была решена фундаментальная философско-методологическая задача встречи психологии и религии. Однако сейчас, когда мы оглядываемся назад, становится ясно, что она, пожалуй, и не могла быть решена априорно, до предметных профессиональных опытов и проектов, осуществленных на этапе «институционализации». Теперь эта базовая проблема может быть поставлена не абстрактно, а на материале уже воплощенных конкретных проектов в области христианской психологии. И по отношению ко всему этому материалу она приобретает другой вид, другое звучание, она становится проблемой конституирования.
* * *
Предметное поле христианской психологии уже заселено, но не очерчено, границы его не определены. Оно напоминает множество повсюду разбросанных поселений и хуторков, вполне самостийных, не объединенных в единую страну общими границами, общим законодательством, общими коммуникациями и т. п. — словом, множество, не ставшее еще отдельной, особой областью психологии.
Если в «обычной» психологии есть исторически сложившиеся внутренние подразделения, с одной стороны, на предметные области (клиническая психология, социальная психология, психология развития и т. д.), с другой — на подходы и школы (психоанализ, бихевиоризм, гуманистическая психология, культурно-деятельностная психология и т. д.), а в каждой из этих областей и подходов есть своя «местная» структура связанных между собой идей и методов (пусть даже это связи оппозиции, методологического противостояния), то в психологии христианской этой дифференциации и структурирования еще не произошло.
Первичная задача конституирования области христианской психологии двуедина, она состоит в очерчивании ее границ (причем не только внешних, но и внутренних), т. е. в самоопределении ее по отношению к смежным культурным областям, а также и в дифференциации и упорядочивании внутреннего пространства (опыт такой методологической разметки пространства христианской психологии будет представлен в главе X).
* * *
Итак, новейшую историю отечественной христианской психологии можно условно разделить на три этапа («вдохновения и энтузиазма», «институционализации» и «конституирования»), каждый из которых решает специфические задачи.
Историческая задача «времени вдохновения» (примерная датировка — 90-е гг. XX века) — инициация движения за христианско-антропологический поворот в психологии, за рецепцию богатейшего опыта душеведения в традиции христианской духовности. Решалась эта задача собиранием и вовлечением в процесс мотивированных специалистов, чувствующих тупики сциентизма и секуляризма в психологии. Помимо первых публикаций, основными формами деятельности этого периода были устные семинары по христианской антропологии и психологии, проблематика которых оказывалась намного шире традиционных психологических тем; роль этих семинаров заключалась в стимуляции широкого культурного диалога психологии с богословием, историей, философией, антропологией и т. д.
На втором этапе (примерная датировка — от начала 2000-х гг. по настоящее время) решалась задача институционализации христианской психологии. Институционализация — важный процесс накопления массива культурно значимых форм христианской психологии, вхождение ее в реальные социальные отношения с научным сообществом, образовательными учреждениями, церковными структурами, практическими психологическими и социальными службами. На этом этапе были созданы, реализованы и продолжают реализовываться многообразные проекты — исследовательские, образовательные, практические, издательские, информационные, организационные, — которые, собственно, и составляют реальное «тело» христианской психологии.
Однако по мере фактического расширения области христианской психологии все более нарастает ощущение, что это — поле, в котором кроме естественного разнообразия и разномыслия соседствуют инородные, несовместимые друг с другом проекты, которые при этом слишком замкнуты на себе, не соотносятся ни друг с другом, ни с общими образцами. Причина здесь — отсутствие критериев, общего пространства диалога, единого языка, правил коммуникации и процедур разрешения идейных конфликтов.
Очевидно, что назрела необходимость в конституировании предметной области «христианской психологии». Конституирование и составляет, на наш взгляд, главную задачу следующего этапа развития христианской психологии. Будем надеяться, что эта книга послужит одним из знаков перехода к новому периоду.
Глава III Научное мировоззрение и христианское сознание
В. Л. Воейков [39]
Вряд ли будет большой натяжкой предположить, что словосочетание «христианская психология» вызовет у проницательного читателя недоумение. Тот, кто восхищен действительными (или мнимыми) достижениями науки XX в., может сказать, что, если речь идет о психологии как о научной дисциплине, она должна основываться на непременных атрибутах науки — таких как ее объективность и беспристрастность, в особенности если объект ее исследования — самое сложное природное явление: психическая деятельность человека. С такой точки зрения прилагательное «христианская» выводит данный предмет за пределы научного знания. «Наука, — утверждает профессор биологии и истории науки Гарвардского университета Стивен Джей Голд, — просто не может с использованием своих специфических методов рассматривать проблему возможного участия Бога в земных делах. Мы не можем ни подтвердить, ни доказать этого, мы просто не имеем права, как ученые, высказываться по этому вопросу»[40].
По мнению Голда, разделяемому многими современными учеными, наука не имеет отношения к религии, так как занимается лишь объективной реальностью и может исходить только из естественных ее объяснений — открываемых учеными законов природы. Она не может опираться ни на что иное, кроме этих законов, и вторгаться в такие сферы, как мораль и нравственность.
По-видимому, не согласятся с правом на существование «христианской психологии» и те, кто не относит себя ни к атеистам, ни к религиозным агностикам. Убежденным деистам, отводящим некой абстрактной Высшей Силе роль лишь первотолчка, после которого Универсум пришел в движение и стал существовать по раз и навсегда установленным законам природы, трудно будет согласиться с совмещением понятия, указывающего на религиозную доктринальность, с названием конкретной науки. Наверняка и среди теистов, верящих, что Бог продолжает Свою активность в окружающем нас мире, найдутся сторонники воззрения, что Его действия не вмещаются в установленные наукой природные закономерности, которые Он может по Своей воле нарушать. Пусть наука продолжает заниматься своими делами, и не ее дело — посягать на деятельность Творца, которая осуществляется совершенно в другой плоскости!
Итак, для всех, кто считает, что наука и религия (в частности, христианство) существуют и действуют независимо друг от друга, будет весьма трудно согласиться с правом на существование любой христианской науки, будь то психология, биология или физика.
Однако мы придерживаемся другого мнения, которое и постараемся обосновать, несмотря на, казалось бы, убедительные исторические примеры вреда от смешения религиозных вопросов и вопросов науки. Обычно ссылаются на конфликт вокруг проблемы геоцентризма — гелиоцентризма или же на сравнительно свежий пример «обезьяньего процесса», состоявшегося в США по поводу преподавания в школе дарвинизма. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что два эти случая, во-первых, неравнозначны и, во-вторых, отнюдь не свидетельствуют в пользу того, что научное и религиозное познание мира — вещи если и не взаимоисключающие, то несовместимые. Достаточно вспомнить, что в конфликте иерархов Католической Церкви с Коперником и Галилеем представители Церкви взяли сторону одной из двух соперничающих научных теорий: теория Птолемея была построена на основании научных фактов и отстаивалась авторитетными астрономами — предшественниками и современниками Коперника и Галилея. К тому же впоследствии Католическая Церковь признала свою ошибку. Что касается «обезьяньего процесса», то здесь за внешней видимостью борьбы «реакционных церковников» с «прогрессивной научной теорией» скрывался глубокий конфликт между двумя принципиально разными воззрениями на один из самых животрепещущих вопросов, стоящих перед человечеством, — на проблему происхождения человека. С достаточной долей уверенности можно полагать, что сегодня многие биологи не стали бы столь же жестко отстаивать научную обоснованность гипотезы Дарвина о происхождении человека и, главное, о механизме этого происхождения, как это делали некоторые их коллеги в первой половине нашего века.
Спор между христианами и дарвинистами, суть которого намного глубже того, что выплеснулось на поверхность, спор, выигранный в глазах общественного мнения дарвинистами, — лишь один из примеров того, что наука XX в. стала серьезно вторгаться в такие области, которые традиционно считались сакральными для понимания. При этом радикалы от науки стали утверждать, что только «чистая наука» может дать окончательные ответы на вопросы о Начале и Конце — о происхождении мира, жизни и человека, о цели их существования. Более того, от некоторых адептов современной науки уже сейчас можно услышать готовые ответы, и эти ответы в большинстве своем не просто отличаются от тех, которые непосредственно следуют из Священного Писания, но полностью противоречат им.
У читателя, прошедшего советскую школу, может сложиться впечатление, что резко антирелигиозная настроенность многих представителей отечественной науки — неизбежная дань государственному материализму, выступать против которого в течение многих десятилетий было небезопасно. Увы, это не совсем верно. Многие научные авторитеты западной науки не хуже отечественных «научных атеистов» полемизируют с религиозными воззрениями. Так, известный биолог Дуглас Футуяма пишет в своем учебнике «Эволюционная биология»: «Сочленив ненаправленную, бесцельную изменчивость и слепой автоматический процесс естественного отбора, Дарвин сделал ненужными теологические или мистические объяснения жизненных процессов. Вместе с марксистской теорией истории общества и фрейдистским объяснением влияния на поведение человека мало контролируемых нами факторов дарвиновская теория эволюции является одним из краеугольных камней платформы, на которой стоят материализм и механицизм — основания науки с тех пор, как она стала частью западной мысли»[41].
На фоне подобных утверждений, широко тиражируемых средствами массовой информации, трудно услышать голос не просто ученых, а ученых-мыслителей, убежденных, что наука, религия и философия — это три разных способа познания человеком одного и того же — своего предназначения в мире, осознания смысла, цели своего существования. «Общая и последняя цель требуется нашим сознанием, — писал В. С. Соловьев, — ибо очевидно, что достоинство частных и ближайших целей существования человеческой жизни может определяться только их отношением к той общей и последней цели, для которой они служат средствами; таким образом, если отнять эту последнюю, то и ближайшие наши цели потеряют всю свою цену и значение, и для человека останутся только побуждения низшей, животной природы»[42].
Но сегодня, как бы в ответ на этот «крик души» великого русского философа, мы получаем спокойный и «научно аргументированный» ответ Джорджа Гайлорда Симпсона, основателя одного из самых популярных научных верований — «синтетической теории эволюции»: «Хотя кое-какие детали требуют уточнения, уже очевидно, что всю историю живого можно объяснить, исходя из чисто материалистических факторов: регулируемого естественным отбором избирательного размножения в популяциях и случайных генетических событий… Человек — это непредвиденный результат бесцельного и естественного процесса»[43].
Конечно, такие безжалостные, хотя и логически верные, выводы из доминирующих научных теорий появляются сегодня не слишком часто: «веротерпимые ученые» и «наукотерпимые верующие» просто разделили сферы интересов, по существу, разделив при этом и мироздание. Самое печальное, что подобное разделение, как правило, происходит на индивидуальном уровне, что не может не сказываться в негативном плане на целостности мироощущения и даже на психическом здоровье — как отдельного человека, так и человеческого сообщества.
Чтобы не быть голословным, приведем высказывание Э. Шредингера, основателя волновой механики, одного из самых выдающихся ученых XX столетия: «Я очень удивлен, что научная картина реального мира вокруг меня столь бедна. В ней масса фактической информации, она укладывает весь наш опыт в удивительный порядок, но она полностью молчит о том, что действительно близко нашему сердцу, что по-настоящему важно. Она ни слова не говорит о красном и голубом, об остром и сладком, о физической боли и физическом восторге, она ничего не знает о прекрасном и отвратительном, хорошем и плохом, о Боге и вечности. Иногда наука делает вид, что может дать ответы на эти вопросы, но ответы часто столь глупы, что их не хочется принимать всерьез»[44].
Итак, что же остается — пользоваться плодами с древа научного познания, не задаваясь вопросом о том, откуда оно появилось и зачем плодоносит, полезны ли все его плоды для нынешнего и будущих поколений? Или лучше вообще отказаться от плодов науки и уйти из сегодняшней действительности (состояние которой столь, мягко выражаясь, «бедно») в какой-то свой мир, никак не связанный с этим? Но есть и другой выбор — понять, что же представляет собой современная наука и наука вообще, столь ли соответствует Истине научное мировоззрение, освященное авторитетом науки XX века. Сделаем попытку пойти по второму пути в надежде, что он позволит нам (или кому-то из нас) убедиться, что наука и религия — две вещи отнюдь не «несовместные», что «христианская психология» — не досужая выдумка, что она имеет не меньшее, если не большее, право на существование, чем, скажем, секуляризованная психология.
Ученые и религиозная вера
Выше приводилась цитата из учебника по дарвиновской эволюции Д. Футуямы, который утверждал, что материализм и механицизм (а фактически атеизм) — основы науки с тех пор, как она стала частью западной мысли. В этом заявлении далеко не все верно по существу. Наука стала частью европейской мысли уже в XVII столетии, хотя зародилась в своем специфическом виде существенно раньше. И вплоть до второй половины — конца XIX в. в научной литературе постоянно присутствовали ссылки на Бога и Божественный Промысл. В большинстве своем эти ссылки были не лукавой данью ученых общественному мнению или авторитету Церкви, как нас часто пытаются уверить в том «научные» философы и историки науки атеисты. Ссылки на Бога отражали осознанные внутренние убеждения ученых. И чем масштабнее был ученый, тем прочнее была его вера во Вседержителя.
Бесспорным авторитетом для любого российского ученого служит основатель отечественной науки М.В. Ломоносов. Его мнение о соотношении науки и религии не просто интересно — оно принципиально важно, поскольку Ломоносов был искренне верующим православным христианином. «Наука и религия, — писал он, — суть родные сестры, дщери Всевышнего Родителя; они никогда между собою в распрю прийти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания собственного мудрования на них вражду всклепнет. Напротив, наука и Вера взаимно дополняют и подкрепляют друг друга. А благоразумные и добрые люди должны рассматривать, нет ли какого способа к объяснению и отвращению мнимого между ними междоусобия…» «Создатель дал роду человеческому две книги. В одной он показал Свое величество, в другой — Свою волю. Первая — видимый сей мир, им созданный, чтобы человек, смотря на огромность, красоту и стройность его зданий, признал Божественное всемогущество, по мере себе дарованного понятия. Вторая книга — Священное Писание. В ней показано Создателево благословение к нашему спасению. В сих пророческих и апостольских боговдохновенных книгах истолкователи и изъяснители — суть великие церковные учители. А в оной книге сложения видимого мира сего физики, математики, астрономы и прочие изъяснители божественных в натуру влиянных действий суть таковы, каковы в оной книге пророки, апостолы и церковные учители… Обои обще удостоверяют нас не токмо о бытии Божием, но и о несказанных к нам Его благодеяниях. Грех всевать между ними плевелы и раздоры»[45].
Могут сказать, что мнение Ломоносова за 250 лет устарело и что наука ушла далеко вперед от этих «наивных» умозаключений. Напомним, как оценивал идеи Ломоносова другой наш величайший ученый-мыслитель, которого по праву называют Ломоносовым XX века, — В.И. Вернадский: «Ряд идей Ломоносова ближе, яснее и понятнее в начале XX в., чем они были в середине прошлого»[46]. «Он был впереди собственного века и кажется нашим современником по тем задачам и целям, которые он ставил научному исследованию»[47].
Ломоносов был далеко не одинок в своей органичной вере в Бога, питавшей его гениальное творчество. «Эта восхитительная система Солнца, планет и комет могла возникнуть лишь благодаря Промыслу и воле разумного и благого Всевышнего», — писал Исаак Ньютон[48]. Один из наиболее авторитетных биологов XIX в., основатель научной эмбриологии Карл фон Бэр так определял задачи науки: «Основу Творения мы не можем постичь при помощи наших мыслительных способностей, и лишь путем внутреннего чувства должны признать, что таковая основа имеется. Задачей натуралиста является лишь найти путем наблюдения те средства, путем которых Творение осуществлялось и осуществляется и теперь, ибо оно, конечно, продолжается и в наше время. Истинный объект естествознания — история Творения, все его детали, независимо оттого, велики они или малы»[49].Уильям Томсон (лорд Кельвин) считал, что если ученый мыслит действительно свободно, то занятия истинной наукой с необходимостью приведут его к вере в Бога. Непредвзятый исследователь творчества Коперника и Кеплера, Фарадея и Пастера, Гумбольдта и Менделя придет к выводу, что источником их вдохновения была вера в мудрого и благого Бога.
Итак, Дуглас Футуяма лукавит, утверждая, что наука с момента своего возникновения стала такой, какой выглядит современная западная наука. Разумеется, верно то, что уже больше столетия официальная наука, преподаваемая в университетах, действительно базируется на механицизме и материализме. Но служат ли эти философские доктрины естественной основой науки или по каким-то причинам наука в своем развитии отклонилась от своего предназначения, как его видели Ломоносов и Бэр?
Определение науки и ее происхождение
Большинство историков науки, независимо от их убеждений, сходятся в том, что она сложилась в Западной Европе в XVI–XVII вв. Но что при этом понимается под словом «наука»? Разве нельзя считать наукой древнеегипетскую астрономию и геометрию, китайскую медицину, труды античных мудрецов Греции — Аристотеля, Пифагора, Архимеда? — Можно, если науку понимать расширительно, включая в нее и чисто практические (в частности, медицинские и технические) рекомендации, и философские картины мира. В то же время наука, возникшая в Европе в Средние века, отличается от предшествовавших форм, типов знания одной яркой особенностью.
По определению канадского философа и логика Вильяма Хетчера, европейская наука (или просто наука, поскольку сегодня она стала всемирной) — это способ познания реального мира, включающего в себя как ощущаемую органами чувств человека реальность, так и реальность невидимую, способ познания, основанный на построении проверяемых моделей этой реальности[50]. Отсюда следует, что главным отличием того, что мы называем наукой, от предшествующих близких к ней проявлений человеческого духа, от умозрительного (философского, рационального) постижения мира или от духовного (религиозного) проникновения в суть вещей и явлений служит научный метод.
Определение Хетчера очень близко к пониманию науки академиком В. И. Вернадским, английским математиком и философом А. Уайтхедом и многими другими выдающимися учеными, размышлявшими о сущности их профессии. Это определение дает возможность показать необходимость возникновения в определенном месте и времени науки, помогает понять, что можно считать научным, — в частности, отличить действительно научные истины от того, что за них выдается, позволяет высказать некоторые соображения и о будущем науки.
Но прежде обратимся к истокам науки. «От религии, как и все духовные проявления человеческой личности, произошла наука», — пишет В. И. Вернадский[51]. И Священное Писание, и труды святых отцов служили твердой основой для убежденности в осмысленности, цельности, разумности окружающего нас мира, в том, что мир был не безначален, что он сотворен (а значит, и конечен), что он находится не в бессмысленном хаотическом круговороте, а движется в потоке сотворенного же времени к некоторой цели. Для одних такая убежденность оказалась настолько самодостаточной, что они могут и через 1000, и через 2000 лет после Рождества Христова повторить слова Тертуллиана: «После Христа мы не нуждаемся в любознательности, после Евангелия мы не имеем нужды в исследовании»[52]. Но всегда и в немалом количестве были и есть другие — любопытствующие, сомневающиеся и неудержимо стремящиеся к познанию Истины с помощью собственного разума. Подобная интенция привела к возникновению в конце первого тысячелетия н. э. схоластики — искусства постижения Божественной Истины разумом.
Один из первых схоластов, Иоанн Скот Эриугена (ок. 810 — ок. 877), рассуждал, что, поскольку авторитет исходит из истинного разума, а не наоборот, то разум стоит выше любого авторитета. Следовательно, авторитет должен искать согласия с разумом, а не разум подчиняться авторитету. Его последователь Пьер Абеляр (1079–1142) обнаружил в Библии и в святоотеческих писаниях множество, с его точки зрения, противоречий. Его вывод: внутреннее противоречие авторитета вызывает сомнение; сомнение возбуждает исследование; исследование открывает истину. Схоластика базировалась на этих в первом приближении верных постулатах. При своем возникновении она «была сильная, отважная рыцарская наука, ничего не убоявшаяся, схватившаяся за вопросы, которые далеко превышали ее силы, но не превышали ее мужества»[53]. Но постулаты Абеляра, как и любые другие построения человеческого разума, — лишь часть Истины. Глубокомысленные силлогизмы часто приводили «исследователей» к выводам такого рода: седалищные мускулы человека сильно развиты для того, чтобы он мог, удобно сидя в кресле, предаваться размышлениям о величии Господа; ветки яблонь гнутся под тяжестью плодов, дабы человеку было удобно собирать их, и т. д. Логика, базирующаяся на неверных или неверно выбранных исходных посылках, может доказать все, что требовалось доказать a priopi. В конечном итоге схоластика, начав с сомнения в авторитете толкователей Библии, выродилась в заурядную софистику, оправдывающую любые действия и даже преступления Католической Церкви. Абсолютизация поздними схоластами частично верной формулы Абеляра (который, между прочим, сам был гоним Церковью), казалось, привела человеческую мысль к состоянию более печальному, чем она была до возникновения схоластики. Но именно тогда — в начале XVII в. — произошел интеллектуальный переворот. Способ анализа вещей путем исключительно умозрения и логических процедур был отвергнут в пользу изучения причинно-следственных связей эмпирических фактов. Так 400 лет назад родилась и стала быстро развиваться наука.
Психологической основой науки, как и ранней схоластики, было вечное и неудержимое стремление человеческого разума проникать в замысел «Вселенной, принадлежащей Богу» (Галилей). Стимулом же к ее появлению было явное оскудение возможностей чисто умозрительного (рационального) способа познания этого замысла. Поэтому наука признала основным способом познания мироздания не исследование текстов и размышления над ними, а эмпирический опыт, получаемый при «испытании природы».
Поскольку наука возникла (мы, конечно, спрямляем очень многое) как реакция на схоластику, то с самого начала ее идеологи с большим скепсисом относились к «метафизике», т. е. к сугубо теоретическим — «спекулятивным» — размышлениям о невидимых причинах и силах, действующих в природе, к идее конечных целей (causa finalis), которую схоластики позаимствовали у Аристотеля. Это чувствуется, в частности, при знакомстве с основами эмпирического (точнее, индуктивного) метода, которые были сформулированы английским философом Фрэнсисом Бэконом (1561–1626): 1) исчерпывающее накопление фактов, имеющих отношение к наблюдаемому явлению; 2) исключение элементов, не всегда наблюдаемых при изучении явления; 3) объяснение явления, исходя из полного исследования сопутствующих ему фактов и непосредственно порождающих его причин. Таким образом, конечные цели были отброшены, и для объяснения всех явлений было дозволено пользоваться лишь свойствами действующей на наши органы чувств материи (causa materialis Аристотеля) и непосредственно наблюдаемыми причинами ее движения (causa efficiens). К исследованию же конечных причин Ф. Бэкон и его последователи относились крайне отрицательно. Все это не могло не наложить отпечатка на ход развития науки.
На последовательность формирования научных идей повлияла и необходимая связь экспериментальной науки с техникой. Наука требовала все более тонкой аппаратуры и механизмов, позволяющих «обострить» восприимчивость органов чувств, — барометров, термометров, микроскопов, телескопов, хронометров и т. д. Человеческий ум и руки позволили создать такие изощренные механизмы, что восхищение техникой стало вытеснять привычное восхищение природой. Отсюда было уже недалеко до переноса механической упорядоченности инструментов исследования на способ существования самой природы, до отношения к Вселенной как к громадному механизму, некогда сконструированному и запущенному в движение Творцом. Еще один шаг — и творческие возможности человека стали сравнивать с творческими возможностями Бога, после чего переход к человекобожию смог осуществиться уже сравнительно легко.
Этот путь «научная» философия прошла чуть более чем за 300 лет. Отправной точкой послужили идеи Р. Декарта (1596–1650), рассматривавшего Вселенную как совершенный механизм, существующий отдельно от бесплотного нематериального духа. Эти идеи легли в основу дуализма — концепции, исходя из которой исследователь считает себя отстраненным наблюдателем явлений и объектов, существующих независимо от него. «Исходя из чисто объективного отношения к отдельным частным вопросам научного исследования, работая в определенных научных рамках, исследователь переносит ту же привычную точку зрения и на всю совокупность знания — на весь мир. Получается фантазия строгого наблюдения ученым совершающихся вне его процессов природы как целого»[54]. Эти же идеи послужили основой для религиозного деизма. Конечной точкой «научной» философии стала канонизированная теория эволюции Дарвина, точнее, идея о том, что случай правит миром. «Случай — вот единственный источник всего нового, всего творческого в биосфере, — писал Нобелевский лауреат, биохимик Жак Моно. — Чистый случай, исключительный случай, абсолютная, но слепая свобода — вот что лежит в корне чудесного здания эволюции. Идея случая — единственная, согласующаяся с фактами наблюдения и опыта. Человек наконец точно знает, что он одинок в равнодушной громадности Вселенной»[55].
Говоря о «научной» философии, следует заметить, что существенный вклад в ее формирование внесли многие ученые, достигшие, подобно Ж. Моно, в своей профессиональной деятельности неоспоримых высот. Объяснения тому можно искать и в особенностях научного (точнее, сциентистского) мировоззрения, и в такой особенности человеческого духа, как «отвлечение, в силу которого наш ум, рассматривая существующее, останавливает свое внимание на той или другой его стороне, на том или другом элементе, закрывая глаза на все остальное. Эта умственная деятельность необходима, но необходима только вследствие ограниченности нашего ума, не способного обнимать разом всю полноту действительности и принужденного в каждый данный момент времени сосредоточиваться только на одном. Понятно, что из такой условной необходимости отвлечения никак не может вытекать безусловная истинность результатов»[56]. О том же энергично высказался о. П. Флоренский (1882–1937): «Было бы черезвычайно важно твердить нашей полуграмотной интеллигенции (со включением сюда многих „проф“) о незаконности экстраполяций, на которых зиждется мнимое знание»[57]. Но начиная с последних десятилетий XIX в. «незаконные экстраполяции» стали возникать все чаще и чаще. Вследствие растущей дифференциации и специализации науки узкая специализация ученого стала правилом, притом что стремление «объять разом всю полноту действительности» оставалось идеалом ученого; отсюда и попытки выдать ту часть истины, которую профессионально исследует ученый, за всю истину.
Какова же степень истинности научного знания, в какой мере можно доверять тому, что звучит из уст ученых, — особенно если речь идет о важнейших проблемах мироздания или о проблеме человека?
Особенности научного мировоззрения
В самом начале прошлого века в журнале «Вопросы философии и психологии» появилась цитированная выше статья академика В.И. Вернадского «О научном мировоззрении». Высказанные в ней мысли остаются настолько важными (и одновременно не услышанными большинством ученых и сегодня), что стоит привести здесь некоторые отрывки из его работы.
«Именем научного мировоззрения мы называем представление о явлениях, доступных научному изучению; под этим именем мы подразумеваем определенное отношение к окружающему нас миру явлений, при котором каждое явление входит в рамки научного изучения и не противоречит принципам научного искания. Отдельные частные явления соединяются вместе как части одного целого, и в конце концов получается одна картина Вселенной, Космоса, в которую входят и движения небесных светил, и строения мельчайших организмов, превращения человеческих обществ, исторические явления, логические законы мышления или законы формы и числа, даваемые математикой. В него входят также теории и явления, вызываемые борьбой или воздействием других мировоззрений, одновременно живущих в человечестве. Наконец, безусловно, оно проникнуто сознательным волевым стремлением человеческой личности расширить пределы знания, охватить мыслью все окружающее»[58].
«Весьма часто приходится слышать, что то, что научно, то верно, правильно, то служит выражением чистой и неизменной истины. Но это не так. Только некоторые все еще очень небольшие части научного мировоззрения неопровержимо доказаны или являются научной истиной. Отдельные его части, комплексы фактов, точно и строго наблюдаемые, могут вполне соответствовать действительности, но их объяснение, их связь с другими явлениями природы, их значение рисуются и представляются нам различно в разные эпохи. Истинное и верное тесно перемешано и связано с построениями нашего разума. Научное мировоззрение не дает нам картины мира в действительном его состоянии»[59].
«В основе научного мировоззрения лежит метод научной работы. Как искусство немыслимо без определенной формы выражения, как религия не существует без общего многим людям культа и без той или иной формы выражения мистического настроения, как нет философии без рационалистического самоуглубления в человеческую природу или в мышление, так нет науки без научного метода. Этот научный метод не есть всегда орудие, которым строится научное мировоззрение, но это есть всегда то орудие, которым оно проверяется»[60].
Итак, главным отличием науки от других способов познания мироздания является научный метод, хотя, как подчеркивает Вернадский, лишь один этот метод не есть достаточное средство для построения научного мировоззрения и достижения научной истины. Нет ли здесь противоречия? Исходным материалом для научной работы, как уже отмечалось, являются эмпирические факты — будь то факты, полученные в эксперименте, путем наблюдения за природой, литературные или исторические источники. Но прежде чем заняться сбором этих фактов, необходимо определить, ради чего это делать. Часто можно услышать, что накопление фактов проводится для проверки какой-либо научной же идеи. Но это только часть правды. Вернадский напоминает, что «источники наиболее важных сторон научного мировоззрения возникли вне области научного мышления, проникли в него извне» — из философии, религии, общественной жизни, искусства. И вот только когда сформулирован вопрос, начинается сбор и анализ фактов, необходимых для получения на него ответа. При этом научным считается факт, обладающий той или иной степенью воспроизводимости или непротиворечиво описанный независимыми наблюдателями. Каждая научная дисциплина выработала собственную методику сбора, анализа и оценки достоверности фактов.
Ответом на поставленный в начале исследования вопрос считается «объяснение» явления, т. е. выдвижение гипотезы или теории (отличия между ними лишь количественные, но не качественные), способной объединить факты в некую общую и понятную картину.
Все это похоже на индуктивный метод Ф. Бэкона, но опыт, накопившийся за время существования науки, свидетельствует, что сходство это лишь внешнее. Как отмечает В. Хэтчер, правил для формулирования плодотворных гипотез или теорий не существует. Каждый конкретный набор фактов всегда ограничен, и он может, в принципе, «объясняться» бесчисленным числом способов, поскольку в любой теории факты объединяются в целостное представление за счет привлечения допущений и предположений, число которых может быть любым. Правда, чем меньше таких допущений, чем реальнее возможность их проверки, тем плодотворнее выдвинутая теория. Наиболее плодотворной считается теория, обладающая предсказательной силой, позволяющая включить в общую систему ранее разрозненные факты и направляющая мысль ученого на изучение новых явлений и фактов.
Каким образом ученому приходит в голову плодотворная теория, объяснить он, как правило, не может. Предания о Ньютоновом яблоке или о вещем сне Менделеева служат прекрасными тому иллюстрациями. Трудно объяснить с позиций науковедения и то, что одни и те же плодотворные «объяснения» эмпирических фактов, одного и того же фрагмента реальности (даже если наборы этих фактов сильно отличаются по объему и не совпадают) часто независимо друг от друга предлагаются разными учеными, представителями разной культуры, национальности, религии. Таких примеров в истории науки множество. «Достигнув нового и неизвестного, мы всегда с удивлением находим в прошлом предшественников»[61].
Так или иначе, теория всегда «недообусловлена» фактами. И именно на этой стадии выступает на первый план научный метод, который представляет собой набор способов проверки, верификации теорий и гипотез. Эти способы (или методики) постоянно совершенствуются и, конечно, различаются в каждой научной дисциплине. Здесь и сбор дополнительных фактов, и проверка следствий из теории, соответствия ее положений логике (вот где требуется опыт, наработанный схоластикой!). Но никогда нельзя быть уверенным, что не найдется фактов, не укладывающихся в рамки теории, что кто-нибудь не выдвинет логического или математического ее опровержения. Поэтому, как это ни парадоксально, в рамках науки можно доказать лишь неполноту или ложность научных теорий, но не их истинность. Однако парадокс этот — кажущийся, поскольку любая теория, как уже отмечалось выше, есть «объяснение» явления с выходом за круг привлеченных для ее построения фактов.
Какова же роль научных гипотез и теорий? «Основное значение гипотез и теорий (как конечных продуктов науки), — пишет В. И. Вернадский, — кажущееся. Несмотря на то огромное влияние, которое они оказывают на научную мысль и научную работу данного момента, они всегда более преходящи, чем непререкаемая часть науки, которая есть научная истина и переживет века и тысячелетия»[62]. Для обозначения этой «части науки» Вернадский ввел понятие, значение которого, вероятно, до сих пор не оценено. Речь идет об эмпирическом обобщении.
Эмпирические обобщения как научные истины
«Эмпирическое обобщение», по Вернадскому, — это категория, которая коренным образом отличает науку от всех других проявлений человеческого духа. «Эмпирическое обобщение» — это неоспоримый вывод научного исследования, являющийся констатацией состояния реальной действительности или свойства характерного для нее явления. «Эмпирическое обобщение» всегда конкретно, оно относится лишь к тем сущностям или явлениям, которые интуитивно — или логическим путем — были обособлены из целостного мироздания. Эти выводы, утверждения, понятия, заключения могут быть оспариваемы только на основании критики достоверности исходных данных, заложивших основу соответствующих заключений. Ни логически, ни философски опровергнуты они быть не могут. Следовательно, «эмпирическое обобщение» — это общеобязательное знание, даваемое наукой.
Наука за время своего существования дала считаные единицы «эмпирических обобщений» высшего ранга. В качестве таковых, уже более никем не оспариваемых, можно назвать, в частности, утверждения о шарообразности Земли и о гелиоцентрической структуре Солнечной системы. «Эмпирическое обобщение» может подтвердить какие-либо философские воззрения или религиозные представления, но может и противоречить им. Однако, в отличие от философских и религиозных систем, часто не согласных между собой в представлениях о мироздании, наука — это неразрывное целое, и, хотя постоянно, как новые побеги от могучего ствола, появляются все новые научные отрасли, продолжают развиваться и старые, но все они — части единого научного «организма». Несмотря на постоянно возникающие новые гипотезы и теории, которые расшатывают устоявшиеся и привычные построения в «своей» науке или в других ее областях, фундаментальные выводы науки — «эмпирические обобщения» — не могут противоречить один другому.
«Эмпирические обобщения» — это, по существу, уже неизменные факты, не гипотезы и не теории. Последние вместе с логикой, математикой, научно собранными исходными данными служат важными вехами на пути установления «эмпирических обобщений». «Эмпирические обобщения» — не аксиомы или постулаты, которые, как правило, используются при построении теорий как самоочевидные истины. «Эмпирические обобщения» не самоочевидны и должны во всех случаях проверяться сравнением с реальностью. Можно сказать, что смысл существования науки и заключается в расширении круга «эмпирических обобщений».
К сожалению, представление об общеобязательном характере научных истин — «эмпирических обобщений» — до сих пор не вошло в сознание не только общества в целом, но и научного сообщества, которое весьма часто выдает за научные истины гипотезы и теории той или иной степени достоверности. Такая путаница не только не способствует повышению авторитета науки, но часто заводит в тупик и науку, и общество. Примером такой путаницы может служить проблема биологической, а по существу — глобальной эволюции.
Драматическая история идеи целенаправленного развития
Вовлечено ли мироздание в целом и все его составляющие в закономерный исторический процесс становления, развития, направленного к реализации некой цели, или же в мире происходят лишь циклические или хаотические изменения? Предпосылкой постановки такого вопроса послужил религиозный догмат о Творении как о начале времени и догмат о невечности Вселенной. Постепенно здесь выявилось два решения.
Первый ответ, основанный на буквальном, литературном прочтении Библии, сводился к тому, что Бог завершил творение в 6 дней и что возраст Земли и всех ее обитателей измеряется несколькими тысячами лет. До конца Средневековья такая точка зрения практически не подвергалась сомнению. Однако уже в первой половине XVIII в. описательное естествознание накопило достаточно фактов, чтобы, отталкиваясь от незыблемого догмата о целенаправленном творении Богом природы и человека, усомниться в скоротечности этого процесса и привести доказательства того, что он протекал гораздо дольше. Стало открываться все больше фактов, свидетельствующих, что ход естественной истории не ограничивался актами лишь Божественного Творения, последовательно превращавшими сотворенную из ничего бесформенную материю в гармоничное и целесообразное целое. Становление
Вселенной оставалось непонятным без признания возможности самосовершенствования «твари», наделенной для этого собственной волей и активностью.
Этот скачок в развитии человеческой мысли выразился в работах К. Линнея и, главным образом, Ж. Бюффона. Первый приступил к классификации живых организмов с целью подойти к пониманию естественной системы, которая позволила бы разгадать основные принципы, определяющие строение видимого мира. Хотя такой классификации ему создать не удалось (нет ее и сейчас, но по причинам, связанным не только с трудностями чисто научного поиска), представления о системе природы, что следовали из его работ, подтверждали христианскую веру в планомерную деятельность Божественного Провидения. Бюффон, в отличие от Линнея, попытался понять порядок природы, исходя не из статики, а из динамики, впервые указав на значение времени в процессе становления мироздания. «На всем огромном протяжении времени сохранялся порядок природы, и, хотя картина явлений вполне менялась и имела на вид мало общего с окружающим нас внешним миром, вся современная природа оказалась генетически связанной с прошлым, и только этим путем удавалось объяснить отдельные, нередко крупные ее черты… После Бюффона стало невозможным ограничиваться при изучении многочисленных и разнообразных явлений природы одним описанием, исканием ныне действующих причин, надо было в настоящем искать прошлое и объяснять это небольшое настоящее как результат вековой деятельности почти бесконечного, теряющегося в глубине веков прошлого»[63].
Если в европейской науке идея целостности природы (упорядоченности ее в пространстве и закономерности становления порядка природы во времени) была вынуждена преодолевать не только сопротивление клерикалов, но и философские построения схоластов и представителей механического мировоззрения, то в российскую науку эти идеи были заложены Ломоносовым с самого ее возникновения. Вот что он писал о мироустройстве: «Но посмотрим на громаду чудную сего видимого света и на его части: не везде ли мы видим взаимный союз вещей, в пользу друг другу бытие свое имеющих? Возвышения гор и наклонения долин не к тому ли служат, чтобы собравшиеся в них воды ключами изливались, протекали ручьями и в реки соединялись? Простертый над землею и особливо водами воздух принимает на себя влажность. Но с чего ради? Относит он в виде облаков воду на далекие земли и на оные дождем и снегом ниспускает обратно, чтобы рекам источники не оскудели, а прозябающие тела влажности и ращения не лишились. Нет на свете ни одной пылинки, которая бы только для себя одной бытие имела»[64].
А в следующем фрагменте явно просматривается отношение Ломоносова к проблеме Творения во времени: «Напрасно многие думают, что все как видим с начала Творцом создано. Таковые рассуждения весьма вредны приращению всех наук, следовательно, натурному знанию шара земного. Хотя оным умникам и легко быть философами, выуча три слова наизусть: „Бог так сотворил“ и сие давая в ответ вместо всех причин»[65].
Итак, во второй половине XVIII в. в научном мировоззрении зародилось представление о времени как о факторе, определяющем возможность протекания процессов формирования природы, длительность которых несопоставима с продолжительностью жизни человека и даже с продолжительностью человеческой истории. Позднее эти представления получили название эволюционной идеи — название весьма общее, расплывчатое, объединяющее самые разнообразные процессы изменения, совершающиеся во времени. Но именно в такой туманной форме эволюционная идея вошла в общественное сознание во второй половине XIX в. Ее провозвестники исходили из идеи целенаправленного Творения.
Задолго до Дарвина и его последователей идею о длительном и направленном изменении природы обсуждали многие крупные ученые и философы конца XVIII — начала XIX в.: Ж.Б. Ламарк, Ж. Кювье, Э.Ж. Сент-Илер, Л. Окен, Ф.В. Шеллинг. Но особое место среди всех них занимает российский академик К. Э. фон Бэр. Его имя пользовалось величайшим уважением в мировой науке. В.И. Вернадский называет его «великим мудрецом», Ф. Энгельс ставит его в один ряд с Ламарком и Дарвином, германские ученые считали его «Нестором зоологии», Дарвин отмечал, что «все зоологи испытывают глубочайшее почтение» к Бэру. Такое отношение объяснялось признанием бесспорного приоритета Бэра в создании новой научной дисциплины — эмбриологии, восхищением его энциклопедическими познаниями чуть ли не во всех областях биологии, безупречностью его репутации ученого и человека. Поэтому и сегодня нам так важно знать, к каким выводам об эволюции живой природы пришел К.Э. фон Бэр, опиравшийся практически на тот же набор фактов, который спустя пол столетия привлек для обоснования своей теории эволюции Чарльз Дарвин. Это важно знать еще и потому, что, несмотря на формальное преклонение перед научным авторитетом Бэра, многие его работы замалчивались и даже целенаправленно извращались, а самого Бэра пытались представить чуть ли не атеистом.
В 1834 г. Бэр прочитал в Физико-экономическом обществе Кёнигсберга доклад «Всеобщий закон природы, проявляющийся во всяком развитии», который был переиздан им через 30 лет в Санкт-Петербурге практически без изменений. Переиздание потребовалось, поскольку в это время эволюционная идея в форме теории эволюции Дарвина стала стремительно захватывать умы. «Я очень далек от того, чтобы высказывать какие-либо притязания на приоритет в области так называемой теории Дарвина, — пишет Бэр в предисловии к переизданию. — Дело в том, что каждый естествоиспытатель, который подобно мне прожил длинный ряд лет, знает, что и прежде часто поднимался вопрос о постоянстве или изменчивости видов, причем нередко на этот счет строились смелые гипотезы. Отчего же теперь гипотеза Дарвина — иначе ее нельзя, конечно, назвать, так как сам основатель ее отказывается от точного доказательства — производит такое ликование и шум, как будто все почувствовали себя освобожденными от известного давления, тяготевшего над познанием организмов?»[66]. В этом пассаже явно звучит обида великого ученого, и обида справедливая: в отличие от Дарвина, выдвинувшего по поводу эволюции теорию (точнее, гипотезу), еще требующую подтверждения, Бэр тремя десятилетиями ранее сформулировал «эмпирическое обобщение», касающееся этого же процесса, сформулировал научную истину, которую никто не опроверг. Более того, эта истина вновь и вновь подтверждалась наукой, и последним, кто уже столетие спустя расширил и дал новые ее подтверждения, был В. И. Вернадский.
В чем же суть «эмпирического обобщения» Бэра? Чтобы установить, есть ли какая-либо общая закономерность в историческом процессе становления жизни на Земле, он рассматривает огромный массив данных, полученных геологами, палеонтологами, ботаниками, зоологами, привлек собственный опыт изучения процессов развития. В ходе этого анализа Бэр постоянно расширяет его масштаб: от истории развития особи — к истории развития вида как последовательного ряда размножения особей и затем — к истории развития типа; далее он обращается к истории развития растительного и животного царства, начиная с самых древних эпох геологической истории Земли. И в каждом из этих преходящих фрагментов развития, как и в истории развития органической жизни в целом, выявляется нечто общее: первые формы более массивны, неповоротливы, богаты косным веществом, вообще более «материальны»; следующие за ними — более высокоорганизованны, подвижны. Особенно ярко этот процесс проявляется и, главное, ускоряется в ряду животных форм с приближением к нашему времени. «Всегда более подвижные животные следовали за менее подвижными, а имеющие более высокие духовные задатки — за теми, у кого была более развита вегетативная жизнь»[67]. Наконец Бэр подходит к периоду появления на Земле человека. Рассмотрев (за 30 лет до Дарвина!) возможность происхождения человека от обезьяны «естественным путем» (т. е., говоря современным языком, путем случайных мутаций), он отвергает это предположение как научно несостоятельное. Кроме того, Бэр приходит к заключению, что с появлением человека естественная история Земли (в смысле появления на ней все более высокоорганизованных форм) заканчивается и начинается человеческая история. В ходе ее «душевная жизнь человека начинает проявлять свою мощь, покорять материю, господствовать над стихиями, превращать все живое в своих рабов. А в последний период, который начинается с периода книгопечатания, она (душевная жизнь человека) собирает все духовное состояние в одно единое целое»[68].
Таким образом, Бэр приходит к выводу, с необходимостью следующему из анализа этих фактов: «Вся история природы является только исторей идущей вперед победы духа над материей»[69]. Именно эту идею Бэр считает «основной идеей Творения» и всеобщим законом природы, проявляющимся во всяком развитии. Карл фон Бэр так комментирует этот закон: «Всюду естествознание, как только оно возвышается над рассмотрением деталей, приводит к этой основной идее. Как же можно думать (что часто в действительности и бывает), будто наука должна, напротив, вести к материализму? Конечно, материя является той почвой, на которой естествознание движется вперед, но пользуясь ею исключительно в качестве опоры. Как иначе оно могло найти материал для своего господства? Хотя даже на примере развития цыпленка в яйце можно показать, что обмен веществ в нем стоит в зависимости от более высокого приданого, которое яйцо получает от матери… И человек непрерывно изменяется. Однако никто не станет убеждать себя в том, что он отличен от того существа, которое 20 лет тому назад воспринимало, думало и надеялось, обитая в его же теле. Уже самый факт нашего сознания говорит о том, что оно представляет собою то же самое Я. Однако столь же истинно, что с тех пор в теле его не сохранилось ни атома прежнего вещества и только форма сохранила подобие. Так что и здесь имеет место постоянное преобразование материи на служение идущего вперед, но остающегося духа — словом, то же самое отношение, которое мы, пробежав мысленно через все времена, нашли в истории Творения…»
«Каким образом материя попала под господство духа — это уже общая тайна, с которой мы сталкиваемся всюду. Эта тайна непостижима для нашего разума, по крайней мере пока мы сами находимся в борьбе с материей, и я не знал бы, к чему заложено в нас это стремление, если бы не надеялся, что эта тайна будет постигнута, когда эта борьба завершится…»
«И эта повсюду бросающаяся в глаза тайна — не должна ли она предохранить от другой мнимой опасности? Естествознание, приходится иногда слышать, разрушает Веру. Как это трусливо и мелко! Человеческие заблуждения, конечно, преходящи, только Истина вечна. Способность к мышлению и Вера столь же врожденны человеку, как рука и нога, а рождение — лишь очередное повторение Творения. Вера есть особое преимущество человека перед животным, у которых нельзя не подметить некоторых проявлений мыслительной способности. Неужели же человек не сумеет сохранить своего преимущества перед ними? Только от этого зависит, будет ли каждая его душевная сила направлена на ту область, для которой она предназначена. Но не стоит мешать мысли идти туда, куда она стремится. Если она идет ошибочным путем, то заблуждение не может долго оставаться скрытым»[70].
Столь непривычные для современной науки выводы, к которым пришел великий ученый исходя из беспристрастного, строго научного анализа имевшихся в его распоряжении фактов, служат, как нам кажется, сильным аргументом в пользу того, что наука не только не противоречит фундаментальным основам христианства, но, напротив, позволяет глубже осознать их.
Оппоненты такой точки зрения, вероятно, скажут, что с того времени, как Бэр сформулировал свой закон, прошло полтора столетия, что наука далеко ушла вперед, что теория Дарвина полностью опровергла утверждения о направленности, более того, о целенаправленности эволюционного процесса. Многие крупные ученые современности согласятся с высказыванием известного ботаника, академика А.Л. Тахтаджяна: «„Происхождение видов“ (здесь — название основного труда Дарвина. — В. В.) — решающая фаза одной из величайших концептуальных революций в естествознании. Самым главным в этой революции была замена телеологической идеи эволюции как целенаправленного процесса идеей естественного отбора, основанного на стохастическом (случайном) взаимодействии организмов между собой и окружающей их средой»[71].
И здесь мы вновь должны вернуться к структуре научного мировоззрения. Закон Бэра принципиально отличается от современных эволюционных теорий, которые так или иначе базируются на теории «естественного отбора» Дарвина. Разница в том, что первый является «эмпирическим обобщением» и может быть отвергнут, только если появятся факты, противоречащие ему в том пространстве и времени, на которое это обобщение распространяется. Вторые же являются построениями человеческого разума, сконструированными для того, чтобы «объяснить» явление, отталкиваясь как от фактов, так и от привлекаемых учеными наборов допущений. Возникает закономерный вопрос: не появились ли в научном арсенале со времен Бэра факты, противоречащие его обобщению?
Вряд ли можно назвать ученого, который для анализа хода естественной истории привлек бы больше фактов из арсенала различных естественно-научных и гуманитарных дисциплин, чем академик В. И. Вернадский. Если Бэра, в принципе, можно упрекнуть, что его взгляд был небеспристрастным, ибо постоянно апеллировал к определенным религиозным догматам, то В. И. Вернадскому такой упрек сделать трудно. В своей последней статье «Несколько слов о ноосфере», написанной в 1943 г., он так обозначил свой принцип: «Стоя на эмпирической почве, я оставил в стороне, сколько был в состоянии, всякие философские искания и старался опираться только на точно установленные научные и эмпирические факты и обобщения, изредка допуская рабочие научные гипотезы»[72]. Одним из первых ученых в мире он осознал, что есть научное мировоззрение, какова роль в его формировании эмпирических фактов, гипотез и теорий, научного метода и «эмпирического обобщения» — вершины научного знания. В. И. Вернадский оставил нам несколько важнейших «эмпирических обобщений», каждое из которых, будучи воспринято, не может не повлиять кардинальным образом как на направление дальнейшего научного поиска, так и на другие проявления человеческого духа.
Первое из этих обобщений — формулирование понятия о биосфере. Биосфера, по идее Вернадского, — это особая геологическая оболочка Земли, резко отличающаяся по своим свойствам от всех других ее оболочек за счет своей специфической организованности. Последняя же определяется организованностью формирующего ее живого вещества — совокупности живых организмов, составляющих биосферу. Другими словами, неисчислимые научные факты свидетельствует о том, что биосфера является единым целым, состоящим из мириадов естественных тел, живых и мертвых («косных», по выражению Вернадского), но взаимообусловливающих существование, изменения, взаимопроникновение. Однако «организованность биосферы, — пишет В.И. Вернадский, — не есть механизм. Резко отличается организованность от механизма тем, что она непрерывно находится в становлении, причем данный процесс имеет „временную направленность“[73].
Собственно, это уже второе «эмпирическое обобщение», почти идентичное «всеобщему закону природы, проявляющемуся во всяком развитии» К. фон Бэра. Правда, в формулировке Вернадского это обобщение звучит как бы более сухо и беспристрастно: «Появление (разумно мыслящего существа) связано с процессом эволюции жизни, геологически всегда шедшим без отходов назад, но с остановками, в одну и ту же сторону — в сторону уточнения и усовершенствования нервной ткани, в частности мозга. <…> Длившийся более двух миллиардов лет, этот выражаемый полярным вектором, т. е. проявляющий направленность, эволюционный процесс неизбежно привел к созданию мозга человека»[74].
При этом, однако, говоря об «эволюционном процессе», В.И. Вернадский отнюдь не разделяет гипотезы Дарвина о плавном, постепенном ходе эволюции: «В ходе геологического времени наблюдается (скачками) усовершенствование — рост — центральной нервной системы (мозга). <…> Раз достигнутый уровень мозга (центральной нервной системы) в эволюции уже не идет вспять, только вперед»[75]. Особо В.И. Вернадский останавливается на последнем, громадном скачке, переживаемом всеми нами: «Взрыв научной мысли в XX столетии подготовлен всем прошлым биосферы и имеет громадные корни в ее строении — он не может остановиться и пойти назад. Он может только замедляться в своем темпе. Ноосфера — биосфера, переработанная научной мыслью, подготовлявшаяся шедшим миллиарды лет процессом, создавшим Homo sapiens faber, — не есть кратковременное и преходящее геологическое явление. <…> Биосфера неизбежно перейдет так или иначе — рано или поздно — в ноосферу, т. е. в истории народов, ее населяющих, произойдут события, нужные для этого, а не этому процессу противоречащие»[76].
Между прочим, если ограничиться лишь этими высказываниями В.И. Вернадского, то можно предположить, что он абсолютизирует значение научного познания и научной мысли в становлении ноосферы, умаляя другие формы проявления человеческого духа. Конечно, это совсем не так. Вернадский был убежден, что «уничтожение или прекращение одной какой-либо деятельности человеческого сознания сказывается угнетающим образом на другой. Прекращение деятельности человека в области ли искусства, религии, философии или общественной деятельности не может не отразиться болезненным, может быть, подавляющим образом на науке. В общем, мы не знаем науки, а следовательно, и научного миросознания, вне одновременного существования других сфер человеческой деятельности… <…> Все эти стороны человеческой души необходимы для ее развития, являются той питательной средой, откуда она черпает жизненные силы, той атмосферой, в которой идет научная деятельность»[77].
И наконец, еще об одном важнейшем «эмпирическом обобщении», сделанном В.И. Вернадским. В отличие от предыдущих его выводов, которые обычно просто не замечаются «официальной» наукой, тот, о котором пойдет речь, до сих пор a priopri ею прямо отвергался. Формулировка обобщения звучит так: «Между живым естественным телом биосферы, его комплексами (живым веществом) и ассоциациями (биоценозы и биокосные тела) и косными естественными телами биосферы — минералами, кристаллами, горной породой и т. п. — в их бесчисленном разнообразии существует резкая непроходимая грань»[78]. Имеется в виду, что живое тело может превратиться в косное, но нет ни одного научно достоверного факта о самопроизвольном превращении косного тела в живое. Начиная с 20-х годов и до своей кончины Вернадский в своих многочисленных, но малодоступных работах приводит все больше фактов, укрепляющих это обобщение. Факты эти ясно свидетельствуют о том, что органическая жизнь есть особая форма проявления материи и энергии и что физические и химические закономерности, установленные при изучении косных (мертвых) тел, приложимы к ней лишь в ограниченной степени.
Мысль о том, что все живое происходит только от живого (опте vivum е vivo), впервые высказанная в 1668 г. итальянским естествоиспытателем и врачом Ф. Реди, ни разу, как отмечает Вернадский, не была опровергнута, несмотря на громадное количество экспериментов и наблюдений, нацеленных на доказательство возможности самопроизвольного ее зарождения. Начиная с середины 50-х гг. двадцатого столетия поток этих исследований резко возрос. Дело в том, что без неопровержимых доказательств «естественного» зарождения живых организмов утверждения о том, что дальнейший эволюционный процесс определялся лишь «естественными причинами» («случайными» мутациями и «естественным отбором» в борьбе за существование), повисают в воздухе. Однако, несмотря на постоянные обещания маститых ученых представить таковые доказательства, их нет и поныне. Стэнли Миллер, основатель эмпирического направления в химической эволюции, в 1953 г. поставил эксперимент, который, казалось бы, доказывал известную гипотезу академика Опарина о «естественном» происхождении жизни, однако после почти 40-летних исследований он признался: «Проблема происхождения жизни оказалась более сложной, чем я и большинство других людей полагало»[79]. И это — несмотря на колоссальный прогресс за прошедшие десятилетия в физике, химии, молекулярной биологии — в науках, представители которых пытались решить эту проблему!
Почему проблема происхождения органической жизни стоит столь остро? Вернадский, констатировавший научную истинность принципа «все живое от живого», понимал, что одним из его следствий может быть признание сотворенности жизни живым Богом. Альтернативой Творению могла быть лишь идея вечности живого вещества, а следовательно, всей природы. В 30-е гг. двадцатого века гипотеза о вечности Вселенной еще имела право на существование. Но сегодня, когда научная космология приняла «эмпирическое обобщение» о том, что наша Вселенная имела начало («Большой взрыв»), гипотеза о вечности органической жизни отпадает и вновь остается лишь первая альтернатива, которую с таким упорством отвергает «чистая наука».
В чем же причины стремления апологетов «чистоты науки» полностью вывести за ее рамки любые представления о разумной Воле и Силе, стоящей над человеком и направляющей ход исторического процесса, центральную роль в котором, согласно обобщению Вернадского, играет в современную геологическую эру человек? Глубинные причины такого стремления и должна, по-видимому, раскрыть христианская психология, которая, в отличие от секуляризованной психологии, вправе и обязана привлекать для понимания природы и проявлений человеческого сознания и идею «сотворения человека по образу и подобию Бога», и понятие грехопадения, и понятие о страстях человеческих. А вот поводы для обоснования необходимости «самоограничения» в выборе источников научного познания разные адепты науки выдвигают различные.
Чаще всего они ссылаются на то, что механизм эволюционного процесса, включающего и появление на Земле человека, фактически установлен и что в его основе лежит принцип естественного отбора наиболее приспособленных, открытый Чарльзом Дарвином. Подробное рассмотрение всех проблем, связанных со спорами вокруг движущих сил, факторов и форм биологической эволюции, не входит в нашу задачу. Однако, что касается теории эволюции Дарвина, следует заметить: Дарвин действительно открыл закон, по которому с необходимостью должна происходить эволюция любой целостной структуры. Однако вектор этой эволюции направлен в сторону, противоположную вектору развития и биосферы, и ее живого вещества, и природы в целом. Эволюция, по Дарвину, приводит вместо повышения организации, выделения из общего и бесформенного целого взаимосвязанных и взаимозависимых индивидуальных сущностей к обратному результату[80].
Часто сторонники «чистоты науки» настаивают на исключении из круга ее рассмотрения уникальных, единичных явлений, а также невидимых и не ощущаемых нашими органами чувств «воображаемых» сущностей. Эта проблема возникла с момента рождения науки, постоянно обсуждается, но, несмотря на возражения «научных фундаменталистов», в каждом конкретном случае находит свое решение. Например, известно, что когда-то Французская Академия Наук отказалась рассматривать сообщения о «небесных камнях» — метеоритах, ссылаясь на бездоказательность этих сообщений из-за уникальности данного явления. Сегодня такой проблемы, как известно, не существует. Не приводя множества других подобных примеров, ограничимся лишь еще одним, пожалуй, самым ярким. Что может быть уникальнее «Большого взрыва», до которого Вселенной якобы не существовало? Не вдаваясь в обсуждение его причин и сущности, наука тщательно изучает относящиеся к нему материальные и энергетические свойства Вселенной. Другой вопрос, насколько точно соответствуют реальности формулируемые сейчас теории, — но это уже вопрос, связанный с уровнем развития научного аппарата.
Что касается возможности отказа от обсуждения в рамках науки невидимых, воображаемых сущностей, то это вообще из области недоразумений. Начать с того, что до поры до времени никакие органы чувств не говорили нам о том, что Земля шарообразна, и тем не менее научный анализ заставил нас принять, что это именно так. Наши органы чувств диктуют нам, что солнце «встает» и «садится», но уже никто не подвергает сомнению гелиоцентризм. Теория всемирного тяготения Ньютона, полностью доказанная на практике (в сфере ее приложения, а эта сфера — основная в деятельности человека), основана на метафизическом допущении непосредственного действия на расстоянии одного массивного тела на другое. Между прочим, Гюйгенс и Декарт считали этот принцип абсурдным, в связи с чем Гюйгенс полностью отверг все теории Ньютона, основанные на данном принципе. Однако прав в конечном итоге оказался Ньютон, и сегодня, когда выдающиеся представители квантовой физики сначала теоретически постулируют, а затем экспериментально доказывают возможность мгновенного (выше скорости света!) взаимодействия удаленных частиц (теория нелокальности), это уже не вызывает яростного сопротивления их коллег.
Наконец, теория Дарвина основана на идее стремления всех живых организмов к прогрессивному размножению. И Дарвин, разумеется, был прав, хотя и не учел того, что те же организмы одарены способностью подавлять при необходимости это стремление. Причем чем выше уровень организации живых организмов, тем более у них выражена способность к самоконтролю не только стремления к размножению, но и к удовлетворению других потребностей. Эту закономерность секуляризованная наука предпочитает вообще оставить вне поля зрения, поскольку признание ее существования якобы противоречит принципам «чистоты науки». Но какой науки? Лишь той, сторонники которой убеждены, что основанием науки являются «материализм и механицизм», что миром управляют лишь безличные «законы природы» или «стохастические взаимодействия», а попросту — случай, что человек, появившийся в результате «бесцельного и естественного (а по существу — бессмысленного) процесса», «одинок в равнодушной громадности Вселенной».
Так являются ли эти выводы секуляризованной науки «эмпирическими обобщениями» или же отражением философских пристрастий их авторов? Надеемся, что читатель сам сможет найти необходимый ответ.
* * *
Итак, вернемся к тому вопросу, который был поставлен в начале: имеет ли право на существование такая научная дисциплина, как «христианская психология», и кратко резюмируем наши основные тезисы.
Наука как специфическая сфера реализации человеческого стремления к познанию себя и окружающего мира — это продукт в первую очередь христианского сознания (не отрицая, разумеется, и роли других влияний, участвовавших в ее становлении). При этом христианская вера всегда служила для самых гениальных представителей науки и опорой, и неиссякаемым источником, питающим их творческую мысль.
Опыт развития науки показывает, что у нее нет строго ограниченного объекта исследования, ученый может направить свой мысленный взор на любой фрагмент видимой или невидимой реальности — проблема лишь в том, достаточно ли развит научный метод для его исследования и насколько хорошо владеет этим методом сам исследователь.
Основные, непреходящие достижения науки — «эмпирические обобщения» — не только не противоречат наиболее фундаментальным догматам христианства, но и полностью с ними согласуются. «Религиозная нейтральность науки», часто действительно необходимая при непосредственном проведении научного исследования, сегодня выродилась в свою противоположность — в явно антирелигиозную богоборческую идеологическую доктрину, ограничивающую возможность использования научного метода для познания наиболее важных для человека вопросов.
Читатель, знающий аргументы сторонников секуляризованной науки и познакомившийся в этой главе хотя бы с некоторыми аргументами в пользу науки христианской, сам сделает свой выбор. Но прежде чем сделать такой выбор, необходимо учесть еще одно обстоятельство, отмеченное В.И. Вернадским: «Не говоря уже о неизбежном и постоянно наблюдаемом питании науки идеями и понятиями, возникшими как в области религии, так и в области философии, — питании, требующем одновременной работы в этих различных областях сознания, необходимо обратить внимание еще и на обратный процесс, проходящий через всю духовную историю человечества. Рост науки неизбежно вызывает в свою очередь необычайное расширение границ философского и религиозного сознания человеческого духа; религия и философия, восприняв достигнутые научным мировоззрением данные, все дальше и дальше расширяют глубокие тайники человеческого сознания»[81].
Глава IV Онтологические образы психологии
Мир вступает в такое трудное и ответственное время, когда должно быть религиозно изобличаемо все двусмысленное, двоящееся, прикрытое и переходное.
Н. БердяевС. Л. Воробьев [82]
Вопрос лорда Генри
Один из центральных персонажей известного романа Оскара Уайльда задавал себе вопрос: «Сможет ли когда-нибудь психология благодаря нашим усилиям стать абсолютно точной наукой, раскрывающей малейшие побуждения, каждую сокровенную черту нашей внутренней жизни?»[83] Прошло почти сто лет, но однозначного ответа на вопрос дать нельзя и сегодня. Ответ будет двояким: «нет» — если под «абсолютно точной наукой» понимать физикалистский идеал науки; «да» — если вопрос поставить по-другому: возможно ли глубокое психологическое знание «внутренней жизни» человека и на каких основаниях строится такое знание?
Свою последнюю книгу А. Н. Леонтьев начинает с констатации: «Вот уже почти столетие, как мировая психология развивается в условиях кризиса ее методологии. Расколовшись в свое время на гуманитарную и естественно-научную, описательную и объяснительную, система психологических знаний дает все новые и новые трещины, в которых кажется исчезающим сам предмет психологии. Происходит его редукция, нередко прикрываемая необходимостью развивать междисциплинарные исследования»[84]. Парадокс в том, что этот кризис перманентно обостряется на фоне растущей «добротности» конкретных психологических исследований, повышения технической оснащенности лабораторного эксперимента, усовершенствования статистического аппарата, все большего привлечения в психологическую науку формальных языков и т. д. Все это порождает иллюзию самодостаточности эмпирического подхода, деметодологизации сферы конкретных исследований. Однако рано или поздно необходимость прояснения фундаментальных философско-методологических оснований психологической науки выступает на первый план и в конкретно-психологической практике. Думается, сегодня мы переживаем именно эту ситуацию, и ее можно описать словами А. Н. Леонтьева: «Мы разобрали человека на части и хорошо научились „считать“ каждую из них. Но вот собрать человека воедино мы не в состоянии». Здесь — констатация трагедии аналитической, эмпирической науки вообще и психологической в частности: утрата целостности объекта исследования; и эта трагедия, как кажется, была заложена изначально, когда психология строилась согласно идеалу «абсолютно точной науки» о человеке.
Из Античности в христианство перешло осмысление человека как двусоставного (духовно-телесного) и трехчастного (тело — душа — дух) соразмерного целого. По Платону, все в человеке и в Космосе — в их теле, душе, уме — соразмерно, так как они рождены одним и тем же Творцом-Демиургом. Понимание гармоничности, соразмерности и одушевленности всего тварного мира, включая человека, — суть мироощущения Платона. Однако с появлением аналитического метода Аристотеля наблюдается крутой поворот от органической гармонии Космоса с доминированием в ней одушевленности и жизни к конструированию механизма с преобладанием в нем бестаинственной и умной рассчитанности. «Читая Аристотеля, понимаешь, что не умная и живая Душа Платона, а Ум Анаксагора вызывает у него особые симпатии… Его Ум, освободившийся от опеки Души, — Ум бездушный, — накладывает отпечаток на весь круг интересовавших его проблем и способы их решения. Именно этот Ум совсем не случайно позднее так прочно обосновывается на христианском Западе, который, хотя и пытается освободиться от порожденных им же схем, однако никогда не стремится в основных своих течениях избавиться от порождающего эти схемы голого и бездушного рационализма Аристотеля»[85].
Западное христианство, впитав аристотелевский рационализм, все же сохраняет идеал соразмерности и целесообразности бытия. Становящаяся в оппозицию христианству наука Нового времени этот идеал уничтожает, и это понятно: если Космос (по Аристотелю) — не «живой», не «одухотворенный» и вообще не Космос («строй»), а Небо, то о соразмерности чего можно говорить? Только о Вселенной как бесконечном, бесформенном вместилище всего. Разумеется, «вместилище», в отличие от «строя», не нуждается в соразмерности. У Бруно, впрочем, есть оговорки об одушевленности этой бесформенной Вселенной, но они лишь подтверждают общую парадигму науки Нового времени: Вселенная Бруно одухотворена не в целом как «единое живое существо» (Платон), а, по словам Бруно, «экстенсивно» — в бесконечном множестве миров. В этой Вселенной человек уже не имеет абсолютной, уникальной ценности, она безразлична к человеку: если человек вдруг исчезнет с Земли, Вселенная в целом не пострадает, ибо есть множество обитаемых миров[86].
Механизм науки Нового времени, спроецированный на новейшую эпоху, задает психологии секуляризованный и частичный образ человека. Из тримерии «тело — душа — дух» последняя ее часть либо элиминируется вовсе как «метафизическая», либо отождествляется с «умом» и отдается на откуп гносеологии и логике. «Душа» же («псюхе») наряду с «логосом» — одна из составляющих самого названия психологии — либо вообще исчезает из сферы ее рассмотрения как понятие, не удовлетворяющее рационалистическому идеалу строгости и непротиворечивости, либо остается в виде метафоры для описания эмоциональной сферы человека. Психология становится наукой, изучающей процессы отражения человеком и животными объективной реальности в форме ощущений, восприятий, понятий, чувств и других явлений психики. Или в другом варианте: психология как наука изучает факты, закономерности и механизмы психики[87]. Психика же определяется как отражение действительности в мозгу человека. Выходит, что и «психология есть наука об отражении действительности в мозгу человека». Но тогда чем она отличается от любой другой науки, также «отражающей» действительность? И вообще, что это за категория — «отражение», подразумевающая катастрофический разрыв целостного, живого и соразмерного бытия на «субъект» и «объект» и какие-то «саперные работы» по наведению мостов через пропасть?
Из всей древней триады бесспорным и несомненным остается «тело», т. е. работа морфофизиологических механизмов, но эта бесспорность и определяет неизбежную редукцию психологии к физиологии и понимание психики как эпифеномена.
Онтологический статус категорий научного знания
Все наше знание есть не что иное, как только развитие понятий и прогрессивная классификация явлений — от низшего к высшему уровню постижения реальности. Категории — не только инструментальные логические модусы познания, за ними всегда стоит та или иная онтология либо они задают ту или иную онтологию. Смена понятий и категорий в принципе означает смену онтологической (в нашем случае — антропологической и психологической) картины, смену образа и понимания человека. Очевидно, например, какая онтология задается в связи с укоренением в массовом сознании категории «секс», какой образ человека встает за этим внешне нейтральным понятием. В христианской святоотеческой традиции, отнюдь не избегавшей темы интимных отношений между людьми, онтология этих отношений задается через категорию «любовь», которая универсализируется до основной движущей силы не только в отношениях человека к человеку, но и в его религиозном отношении к Богу и сотворенному Им миру. Иеромонах Онисим (Поль), расстрелянный большевиками в Новороссийске в 1930 г., одну из глав своей книги «Остров достоверности» (этим «островом» он считал именно любовь) так и назвал: «Любовь как условие возможности Царства Божия». «Есть типы людей, — писал о. Онисим, — как и отдельные личности, которые в замысле Божием о мире мистически прилажены друг к другу. Они соответствуют один другому, как кристалл отвечает свету, цветок — солнцу, дерево — ветру и т. д. Их взаимная любовь, начиная с самого общего — с особенного отношения всего мужеского пола ко всему женскому полу, включая далее мистическую близость целых народов и кончая личным дружеством, замыкает тот круг, ту систему, в которой открывается Бог. Сюда же относится даже близость сердцу человека той или иной природы. Вообще говоря, условие возможности Царства Божия есть всеобщая любовь двух видов: во-первых, любовь всех ко всем и, во-вторых, как бы сверх этого, дружественная любовь к близким сердцу. Только через такую полноту любви возможно вместить Божию любовь, именуемую благодатью, и достичь жизни в истинном богопознании»[88].
В таком понимании любви человек обретает гармонию и соразмерность с собой, окружающими людьми, природой и Богом. Здесь каждый для другого — не «инобытие», а «одно», не средство, но цель.
Иная онтология за понятием секса. Трансцендентное измерение человека, а вслед за ним и социальная его ипостась незаметно исчезают, человек десакрализуется и предстает как высокоразумное животное, относящееся к другому такому же животному как к средству получить наслаждение, причем «разумность» понимается как инструмент, способный усовершенствовать технику получения наслаждения.
Итак, одно понятие одухотворяет телесное в человеке, второе — «оскотинивает». Социальные последствия подобной «смены вех» сегодня очевидны всем.
Смена христианской триады «тело — душа — дух» секуляризованной диадой «биологическое — социальное», в результате чего человек лишается своей метафизической, трансцендентной составляющей, неизбежна в интересах «позитивного знания». Наука с точки зрения ее идеала не может оперировать метафизическими категориями. Но, «упростив» модель человека ради удобства экспериментальных исследований отдельных проявлений его психики (понимаемой как «отражение» в материальном субстрате — мозгу — материальной же реальности), «позитивная наука» в лучшем случае накапливает огромный массив ценных самих по себе фактов и наблюдений в надежде на некий грядущий «естественный» их синтез, который, однако, не наступает никогда.
Смена категориального аппарата научной психологии в процессе ее эволюции, в сущности, принципиально не меняла ее онтологический образ: он всегда оставался тождественным себе, всегда варьировался в пределах субъект-объектного познавательного отношения. Современная психология как наука, разумеется, несравненно богаче своего прообраза времен лорда Генри. «Душа» теперь понимается гораздо богаче, чем на ранних стадиях становления психологии как науки материалистической, постулируется сверхценность человека, но все это в пределах прежней двумерной модели человека, в рамках все той же установки на самодостаточность антропоцентристской парадигмы. По сравнению с классической психологией перспектива изменилась, но вектор движения все же направлен не вверх, а, так сказать, вширь. Онтологический образ приобрел новые черты, но качественно не изменился. Более того, психология по-прежнему внешне равнодушна к рефлексии относительно своей онтологии, к выявлению ее образа[89].
* * *
«Что же такое человек? Положительная наука на основании всех своих опытов и экспериментов не может решить этой великой загадки философии. Она может говорить только о костях и жилах, о мускулах и нервах, т. е. в направлении философского вопроса она может рассматривать человека лишь в качестве добычи для могильных червей. Ведь теперь уж так и дело поставлено, что даже сама психология в пределах естественно-научного метода не считает себя вправе говорить человеку о духе; потому что никому из ученых пока еще не удалось подцепить душу на острие ножа или посадить ее в реторту химика. Следовательно, жгучие вопросы о том, что следует делать человеку во имя его человечности и как ему следует жить по истине его человечности, в пределах положительной науки не могут даже и ставиться; потому что в этих пределах ведома одна только животность, говорить же о человечности, по всем данным современной науки, серьезным людям не полагается. И все-таки серьезные люди всегда говорили о конечных вопросах мысли и жизни, ставили и решали эти вопросы…»[90]
Очевидно, что разгадка человека лежит вне человека, за пределами его наличного бытия, в сфере долженствования. И здесь мы вступаем в пределы религиозной, христианской психологии. <…>
В христианской психологии человек берется не в модусе его наличного бытия, а в его долженствовании. При таком понимании христианская психология становится частью сотериологии — учения о спасении человека, восстановления его души, поврежденной грехопадением. Здесь нет апологии данности человека, а есть сотериологическое понимание человека как любимого творения Божия, созданного по образу и подобию Его, но отпавшего от Бога своеволием и теперь тоскующего об утраченном Эдеме, стремящегося вернуться в Отчий Дом.
Действие в научной психологии разворачивается в социальной плоскости, имеющей только два измерения; христианская психология имеет выход в третье, трансцендентное измерение — туда, где, собственно, и лежит разгадка человека. Позитивистски ориентированная психология по определению исключает какое-либо «третье измерение» человека, в результате чего ее предмет, по словам А.Н. Леонтьева, «кажется исчезающим» в постоянно возникающих «дисциплинарных трещинах», а образ человека оказывается неполным и потому искаженным.
Потребности и страсти
В атеистической психологии отсутствует само понятие греха — оно просто не укладывается в плоскостную, линейную модель человека как «биосоциального», «психофизиологического» существа. Человек берется в его, так сказать, наличном естестве, и задача научной психологии (в самых разных ее проявлениях) — констатация, описание, возможно, квантификация наличных составляющих его психики с целью приведения их к некоей «норме». Критерии такой оптимизации, как правило, весьма расплывчаты и в общем сводятся к той или иной социальной прагматике. Нет в научной психологии и понятия страстей. Последние внешне покрываются понятием потребностей, которые рассматриваются как ведущая характеристика активности личности, как такие ее состояния, посредством которых регулируется поведение, определяется направленность мышления и воли человека. Специфика же потребностей задается социальной природой деятельности человека, прежде всего трудом. (Интересно, как в этой связи быть с потребностью человека в общении с Богом, с эстетическими потребностями?) Если свести воедино многочисленные дефиниции, то выясняется, что потребности — это определенные состояния организма, человеческой личности, социальной группы, общества в целом, выражающие зависимость от объективного содержания условий их существования и развития и выступающие источником различных форм их активности.
Итак: есть личность (группа, общество) и есть среда (объективные условия). Между ними — противоречие в форме зависимости первой от второй, порождающей специфическое состояние — потребность. Снятие противоречия — в удовлетворении потребности. Но, поскольку противоречие никогда не разрешается окончательно, удовлетворение потребностей — бесконечный процесс.
В сущности, это — гедонистическая установка. К. Маркс писал: «Сама удовлетворенная первая потребность, действие удовлетворения и уже приобретенное орудие удовлетворения ведут к новым потребностям»[91]. В марксизме-ленинизме сформулирован даже «закон возрастания потребностей», требующих своего удовлетворения. (Парадокс в том, что в реальной социальной практике советской жизни часто наблюдалась как раз обратная тенденция: постоянное сужение сферы реального удовлетворения потребностей, «борьба» — и весьма изнурительная — за удовлетворение самых элементарных нужд.)
В сущности, тот же идеал культивируется и в «потребительском обществе» Запада, только не идеологией, а самим образом жизни, духом западной цивилизации. Однако есть существенное отличие. Реальный уровень удовлетворения потребностей там действительно растет, только в результате разрешения противоречия не между «личностью» и «средой», а между потребностями, так сказать, первого и потребностями второго, третьего и т. п. порядка. (Потребность в автомобиле как средстве передвижения удовлетворяется довольно быстро; однако вскоре вступают в силу социальные стереотипы — престиж в обществе, в социальной группе, требующий вещественного выражения, — и новая, по нашим меркам, машина уступает место «еще более новой».) Таким образом, Маркс был прав! Удовлетворенная первая потребность рождает новые. В перспективе — дурная бесконечность, вечная гонка за новейшими потребительскими символами. Причем большинство потребностей в этой гонке уже не укладывается в простую схему разрешения противоречий между личностью и средой: они созданы искусственно и, в свою очередь, порождают искусственные же новые потребности.
Все это — закономерный результат гедонистической установки общества, беспрерывно с экранов телевизоров программирующего нас на получение максимального («райского») наслаждения.
Воистину прав был Генри Торо: «На лишние деньги можно купить только лишнее…»
С психологической точки зрения культ потребления — это компенсаторная деятельность духовно бедного индивида, реализующего через потребление свою свободу и свои творческие потенции как личности, ибо ни в какой иной форме сделать это он не в состоянии. Понятно, что такая «самореализация» лишь дезориентирует индивида, отнимая у него шанс «выделаться» (Ф. Достоевский) когда-нибудь в подлинную личность.
Христианская традиция отнюдь не избегает говорить о потребностях человека, равно как и о его телесности вообще. Однако установка христианства в данном отношении прямо противоположна: это — установка аскетическая. Гедонизм есть следствие секуляризации религиозного понимания человека кактримерии «тело — душа — дух», в результате чего телесность и связанные с ней потребности выступают на первый план. Христианская ориентация на трансцендентное в человеке задает иную иерархию ценностей: на первый план выдвигается дух, и остальные составляющие человека рассматриваются в зависимости отдуха. Благом признается то, что возвышает, освобождает дух, злом — то, что умаляет дух, искажает и разрушает его, ставит в зависимость от низших по иерархии материальных структур. В контексте христианского миросозерцания категория потребностей мало что дает для понимания тайны духовной жизни человека, более адекватным здесь является понятие страстей. Именно через генезис страстей, страстного состояния души, через «невидимую брань» человека со страстями христианская святоотеческая традиция проникает в скрытую от эмпирии жизнь духа, восстанавливает поврежденное грехопадением естество человека.
Что такое страсти? У св. Исаака Сирина (VI в. н. э.) читаем: страсти суть «приражения, которые производятся вещами мира сего, побуждая тело удовлетворять излишней его потребности; и приражения сии не прекращаются, пока стоит сей мир. Но человек, который сподобился Божественной благодати, вкусил и ощутил нечто высшее сего (высшее, нежели услаждения вещами мира сего), не попускает приражениям сим входить в сердце его; потому что на месте их утвердилось в нем другое, лучшее их, вожделение, и к сердцу его не приближаются ни сами сии приражения, ни порождаемое ими, но остаются они бездейственными, не потому, что нет уже страстных приражений, но потому, что приемлющее их сердце мертво для них и живет чем-то иным; не потому, что человек перестал хранить рассуждение и дела его, но потому, что в уме его нет ни от чего тревоги: ибо сознание его насыщено, насладившись чем-то иным (лучшим)»[92].
Суть православного аскетического отношения к человеку и его телесности изложена здесь лаконично и емко: «вещи мира сего» побуждают тело удовлетворять «излишние его потребности», и так будет, «пока стоит сей мир». Это не означает, что следует пассивно ожидать конца этого мира как некоего апокалиптического единовременного акта. «Сей мир» кончается всякий раз, когда человек предпринимает внутреннее, духовное усилие («подвиг») и освобождает душу от власти «мира сего», следуя законам «мира иного». («Подлинно упорен, труден и неудобен подвиг, совершаемый нами среди дел житейских»[93].) Смысл аскетического подвига — освобождение души от страстной зависимости, т. е. бесстрастие. «Бесстрастие не в том состоит, чтобы не ощущать страстей, но в том, чтобы не принимать их в себя»“[94]. Однако бесстрастие — не самоцель, а только средство. Цель же — очищение души, чистота души. «Чистота души есть первоначальное дарование естеству нашему. Без чистоты от страстей душа не врачуется от недугов греха и не приобретает славы, утраченной преступлением» (т. е. грехопадением. — Авт.)[95]. <…>
Однако не будем здесь далее углубляться в учение о страстях[96] (это особая по масштабу и значению задача), адресовав читателя к соответствующей православной святоотеческой литературе — уникальной энциклопедии тончайших состояний души человеческой, их взаимодействия и взаимовлияния, их генезиса и их объективации в поведении человека. В этом смысле правомерно говорить о древнем и вечно актуальном целостном и живом психологическом знании о человеке. Компендиум этих знаний составляет содержание «Добротолюбия» — многотомного собрания изречений, поучений, наставлений и писем святых отцов, подобранных по тематическому принципу. <…>
Обозначая идеал православной психологии как аскетический (в противовес гедонистической — в широком смысле — ориентированности научной, атеистической психологии), мы вовсе не ставили целью напугать читателя перспективой перестройки общественной жизни по уставу монастыря. Аскетизм в контексте нашей темы следует понимать как некий идеальный ориентир, вектор, предполагающий духовный самоконтроль человека (даже и неверующего) над стихией собственной телесности, чувственности, вечно стремящейся к автономии по отношению к духу. Мир и монастырь (в прямом и переносном смысле) не могут — да и не должны — слиться, так же как не всякий человек, даже и искренне стремящийся «отринуть мир» и укрыться за монастырскими стенами, может это сделать по своей воле: «аще не Госпо́дь сози́ждет дом всу́е труди́шася зи́ждущии» (Пс. 126: 1). Сосуществуя раздельно, мир и монастырь постоянно питают друг друга — плотью мира и духом аскетического подвига. Ориентируясь на высоту последнего, хотя и никогда не достигая ее полностью, мир только и может хранить в себе мир, удержаться на грани, за которой — джунгли, «война всех против всех».
Настоящий текст — всего лишь попытка сопоставить два онтологических образа психологии: линейный, двумерный образ человека, понятого как сравнительно простое морфофизиологическое образование, поддающееся лабораторным экспериментам и исчерпывающееся ими, и — сложная трехмерная целостность, чье существенное и сущностное имеет трансцендентную природу и может быть понято только через трансцендентное. Впрочем, кажется, современная наука (в ее классических развитых формах) уже и не считает, что кратчайшее расстояние между двумя точками поверхности — прямая линия: часто (и все чаще) бывает так, что кратчайший (оптимальный) путь от А к В — через точку С, вынесенную Бог знает как высоко от линии АВ; а между А и В если и возможна прямая линия, то она, скорее всего, ничего не соединяет…
Конечно, всякий вправе выбирать себе онтологию по своей вере. Но по вере же всякому и воздается.
Глава V «Психика» и «личность» в отсутствие «души» и «духа»
Б. С. Братусь [97]
Напомним ставшее крылатым высказывание Германа Эббингауза: «Психология имеет давнее прошлое и короткую историю». Действительно, история психологии как науки весьма коротка: ее условным временем рождения считается 1879 год, когда Вильгельмом Вундтом была основана первая в мире Лаборатория экспериментальной психологии при Лейпцигском университете. Психология перестает быть только частью философии и житейских умозрений, но начинает исходить из научного мировоззрения и сознательно строить себя по образцу естественных наук. Неслучайно поэтому в числе первых научных психологов мы видим столько физиологов, врачей, психиатров, невропатологов. В заголовке известной статьи И.М. Сеченова прямо стоял вопрос: «Кому и как разрабатывать психологию?» Ответ Сеченова был совершенно однозначным: разрабатывать ее следует только физиологу, естествоиспытателю и только объективными методами. Поэтому и психологические лаборатории того времени по своему виду и оборудованию не многим отличались от физиологических (кимографы, хроноскопы и т. п.). Недаром Первый Всемирный конгресс психологов, созванный, кстати, по инициативе русского ученого (врача Ю.А. Охоровича), был назван «Конгрессом по физиологической психологии» (Париж, 1899 г.). Эпитет «физиологическая» весьма точно отражал суть родившейся тогда научной психологии.
Коллизия эта устраивала далеко не всех. Так, в 1916 г. русский философ С.Л. Франк с горечью констатировал: «Мы не стоим перед фактом смены одних учений о душе другими (по содержанию и характеру), а перед фактом совершенного устранения учений о душе… Прекрасное обозначение „психология“ — учение о душе — было незаконно похищено и использовано как титул для совсем иной научной области»[98].
Но если в начале XX в. потеря психологией души могла рождать споры, недоумения, сожаления, то ныне — столетие спустя — положение давно стало рутинным, привычным, и практически уже никого из психологов не задевает, не тревожит, что их наука, вопреки своему названию, вовсе не о душе человеческой. Но если профессиональные психологи уже вполне смирились, забыли, «вытеснили» исходное назначение своей науки, то люди со стороны (как раньше говорили, «публика») по-прежнему обманываются словом и ждут от психологов глубин и откровений о душе человеческой. С этим ожиданием идут на психологические факультеты и многие абитуриенты. И им предстоит разочароваться, поскольку речь пойдет не о душе вовсе, но о психике. Чтобы уловить разницу, не нужно особого богословского или психологического образования. Интуитивно это понятно каждому. На одном из семинаров моя коллега, профессор Г.А. Цукерман, наглядно показала это. Она предложила собравшейся аудитории заменить слово «душа» на слово «психика» в расхожих выражениях вроде: «я в нем души не чаю», «мы живем душа в душу», «у нас царит душевная атмосфера» и т. п. Реакцией зала было оживление и смех. Действительно, никто, даже в порядке оговорки, не спутает, не скажет «я в нем психики не чаю», «мы живем психика в психику», «у нас царит психическая атмосфера». Но является ли это свидетельством полного разведения, несовместимости, несостыковки двух психологий: умозрительной и научной, психологии как «слова о душе» и психологии как «науки о психике»?
Для начала обратимся к самому понятию «душа». Здесь нам придется прежде всего констатировать отсутствие однозначности. Например, в Полном церковнославянском словаре[99] приводится много толкований, среди которых «душа» определяется как:
1) «начало жизни чувственной, общее человеку и бессловесному животному»;
2) «самая жизнь… то, чем человек живет, пропитывается»;
3) «сам человек»;
4) «духовная часть существа человеческого, противополагаемая чувственной, или телу»;
5) «начало жизни, помышлений, ощущений и желаний собственно человеческих, которые берутся иногда отдельно от души и одни от других»;
6) «начало мысленной и умственной жизни»;
7) «желание, воля, дух, бодрость, самочувствие, образ мыслей, чувствований и самой жизни»;
8) «наружный вид, внешнее состояние»;
9) «тело, чрево, аппетит» (вспомним старое приглашение гостю к обильному застолью — отведать чего и сколько «душа пожелает»);
10) «умершее или мертвое тело, труп» (вспомним «Мертвые души» Н.В. Гоголя);
11) «сердце»;
12) «существо живое, дышащее» и др.
Посмотрим на этот далеко не полный перечень бытовавших и бытующих значений и зададимся вопросом: что может стать здесь объектом науки (в частности, научной психологии), а что требует иных, нежели научные, способов познания?
На наш взгляд, единственным пунктом, на который опытная наука не вправе непосредственно и прямо претендовать, является четвертый пункт словаря — душа как «духовная часть существа человеческого», ибо здесь методы познания уже иного, нежели научно-психологического, порядка и уровня (философия, теология, культурология и др.). Однако все остальные пункты открыты психологическому исследованию, а некоторые прямо и непосредственно обращены, апеллируют к психологической науке. Это и изучение «начала жизни чувственной, общей человеку и бессловесному животному», изучение «помышлений, ощущений и желаний собственно человеческих». Последние — очень важное замечание — «берутся иногда отдельно от души и одни от других», т. е. существуют и правомерно могут рассматриваться как относительно самостоятельные органы, процессы, составляющие (объединенные в особый отдельный аппарат или область). Именно этим, а не чем иным, и занималась классическая научная психология, именно эта область стала называться психикой, в отличие от души, понимаемой по преимуществу как духовное начало.
Иными словами, в димерии «тело — душа» психика как объект психологии занимает место между душой и телом, покрывая при этом как часть телесности (или, по точному выражению профессора В. И. Слободчикова, «область оплотнения психического» — психофизиологию[100]), так и обширную часть области, традиционно относимую к душе (мышление, память, восприятие, эмоции, чувства и др.).
Следует напомнить, что димерия «тело — душа» — одно из наиболее принятых и давних, но это — не единственное возможное деление человеческого состава. Не менее почтенна по возрасту, значима и распространена тримерия «тело — душа — дух». Эти подходы не противоречат друг другу: дух, как определяющее, подразумевается и в первом подходе, входя тогда в состав души (вернее, в одну из многих, как мы видели, ее ипостасей); во втором же — он обозначен как особое пространство и особый уровень. «Относя слово это к человеку, — писал Владимир Даль, — иные разумеют душу его, иные же видят в душе только то, что дает жизнь плоти, а в Духе — высшую искру божества, ум и волю, или же стремление к небесному»[101].
Понятно, что при последнем (тримерном) подходе психология может в своих исследованиях претендовать едва ли не на всю область душевного. Вообще, если термин «душа» лишь с достаточными оговорками и ограничениями, как мы видим, соотносится с термином «психика», то между терминами «душевный» и «психический» такого расстояния и напряжения уже нет. Скажем, определения болезней — как «психических» или как «душевных» — могут считаться синонимическими (правда, последнее выглядит уже несколько архаическим). В цитированном выше Полном церковнославянском словаре «душевный» понимается как «имеющий душу животную, живой, дышащий; живущий под началом мира чувственного; происходящий от души, искренний; руководящийся в мышлении началами естественными»[102]. Святитель Лука (Войно-Ясенецкий) в своих проповедях говорил: «Что значит слово „душевный“? Душу имеют и животные. Душа это совокупность всех наших впечатлений, всех внешних восприятий. Душу составляют наши мысли, желания, стремления. Все это есть и у животных… Если человек живет главным образом этими стремлениями, этими желаниями, а не стремлениями высшего порядка, он заслуживает названия человека душевного»[103], или «внешнего».
Тогда получается, что если вернуться к димерии («тело — душа»), то научная психология «потеряла» (точнее, вывела из рассмотрения) не целиком «душу», а лишь ее составляющую часть (пусть важнейшую — «внутреннюю»). Если придерживаться тримерии, то «потерянными» оказываются «дух» и, соответственно, те связи, отношения, которые соединяют (или разъединяют, например в случае аномалий) его с «душой» и «телом».
Так или иначе, можно констатировать, что «душа» обернулась для ученых «психикой», т. е. редуцированным (по отношению к «душе») пространством, из которого вычли метафизическое измерение. И это — подчеркнем еще раз не было злым умыслом или бессознательным порывом, но прямым условием (если хотите — платой) за вхождение в тогдашний корпус естественных наук. Основатель отечественной научной психологии Георгий Иванович Челпанов писал в 1888 г.: «Хотя психология, как обыкновенно принято определять ее, и есть наука о душе, но мы можем приняться за изучение ее „без души“, т. е. без предположений о сущности, непротяженности ее, и можем держаться в этом примера исследователей в области физики»[104]. Думается, что Г.И. Челпанов совсем не случайно в конце XIX в. поставил слова «без души» в кавычки, чтобы показать относительность сказанного, условность, подразумевающую не голое отрицание, но абстрагирование (только) от метафизической составляющей.
Итак, психология была отделена от души, но отделена первоначально условно, как некоторое вынужденное условие для начала научной работы, для которой (как и во всякой науке) требовался идеальный, а не реальный объект, в данном случае — душа без метафизических атрибутов непротяженности. Драма дальнейшего развития (не только психологии, но и — в известной мере — науки в целом) состояла в том, что эта условность из временного допущения стала устойчивым (и в этом плане безусловным) постулатом. В результате вся психология начала строиться так, словно сокровенной души (тем более духа) и нет вовсе. Понятие «душа» окончательно растворилось, исчезло из психологических текстов, ушло из научного лексикона и внимания[105].
Таким образом, в основе сложившегося в психологии отношения к душе часто лежат ставшие привычными (и потому незамечаемыми) терминологические неувязки, неучет множественного толкования души.
Но если даже убрать все варианты и нюансы, то и тогда останется, по крайней мере принципиальная, двоякость восприятия (вспомним образ у Ф.И. Тютчева: душа «бьется на пороге как бы двойного бытия», она — «жилица двух миров»). Действительно, с одной стороны, она воспринимается как живое вместилище, орган разнообразных душевных (столь близких, столь сливающихся с психологическими) проявлений. И это восприятие отнюдь не абстрактно и не отвлеченно. Всем понятно на вполне чувственном, личном опыте, что имеется в виду, когда говорят: душа болит, страдает, помнит, забывает, ликует, поет, плачет, восстает, спит, просыпается, обретает покой (или, напротив, не находит нигде покоя), съеживается, расправляется, рвется наружу, уходит внутрь (иногда даже точно указывается куда — как ни странно, например в пятки) и т. п. Она может быть сытой, довольной («ну, теперь твоя душенька довольна?»), голодной, мягкой, твердой, униженной, гордой, смеренной, высокой, низкой, черной, серенькой, яркой. Ею можно любоваться, отвергать, презирать, ее можно раскрывать, ею можно овладеть, ее можно разбить, разорвать, в нее можно наплевать, влезть (обидно, когда грязными руками, да и когда кошки скребут — мало приятного).
Подумайте только — какое обширное поле столь многообразных феноменов, оттенков, которые тем не менее составляют некую целостность, непосредственную отнесенность к тому живому и трепетному образованию, что веками обозначается как «душа» (именно «душа», ведь не «психика» же с радости «воспаряет», а со страха «холодеет» или «уходит в пятки»). Но при всей важности этого ракурса речь в нем идет пока по преимуществу о внешней стороне души, ее явлениях, проявлениях, переплетениях. Есть, однако, и внутренняясокрытая, сокровенная сторона, рассматриваемая обычно метафизически, религиозно, духовно — как некая бессмертная (неуничтожимая) энергия и субстанция. Она может отпечатываться, проявляться в тех или иных внешних параметрах, но отнюдь к ним не сводится, равно как из них прямо не выводится. Это душа во втором уже понимании[106]. Но — следует особо подчеркнуть — это не две разные души, а разные аспекты, ипостаси, стороны (внешняя и внутренняя) единой души.
Исходя из этого, как думается, принципиально важного различения, мы можем теперь по-иному посмотреть на судьбу души в психологии. Оказывается, что, несмотря на все громкие декларации, изгнание (неприятие) самого термина, «душа» из психологии никогда не уходила полностью. В своем первом значении — например под именем «переживаний», «эмоций», «чувств», «состояний» и т. п. — она всегда оставалась в поле внимания психологов. Возьмем только проблему переживаний в отечественной традиции. Л. С. Выготский не раз подчеркивал их особую важность; С.Л. Рубинштейн рассматривал переживание в качестве важнейшей способности личности; Ф.В. Басин считал, что «значимые переживания» (значимые для личности) есть, собственно, основной предмет психологической науки; оригинальная трактовка переживаний дана Ф.Е. Василюком и др.
Иное дело — душа во втором понимании: она, и это надо признать твердо, была и будет оставаться вне досягаемости психологическими методами. Интересно, что необходимость такого разграничения применительно к научной психологии была отмечена еще в начале прошлого века. Об этом, по сути, говорил епископ Анастасий на открытии (23 марта 1914 г. по старому стилю) первого в России (и одного из первых в мире) Психологического института, созданного при Московском университете. После торжественного молебна владыка обратился к присутствующим ученым (цвету тогдашнего научного сообщества), гостям, студентам с речью, в которой, в частности, были такие слова: «До последнего времени изучение душевной жизни производилось лишь при помощи самонаблюдений, но несколько десятилетий назад человек, измеривший моря и земли, исчисливший движение планет небесных, подошел к душе с мерою и числом. В Старом и Новом Свете при помощи хитрых аппаратов уже пытаются путем воздействия на тело заставлять душу давать нужные им ответы, стремятся с точностью установить законы душевной жизни. И конечно, возможно точное изучение душевных явлений, вообще говоря, можно только приветствовать. Но, стремясь расширить круг психологических знаний, нельзя забывать о естественных границах познания души вообще и при помощи экспериментального метода в частности. Точному определению и измерению может поддаваться только лишь внешняя сторона души, та ее часть, которая обращена к материальному миру, с которым душа сообщается через тело. Но можно ли исследовать путем эксперимента внутреннюю сущность души, можно ли измерить ее высокие проявления? <…> Не к положительным, но к самым превратным результатам привели бы подобные попытки»[107].
Психологи, в большинстве своем, ни тогда, до революции, ни тем более после нее не вняли этому предостережению. Разумеется, они не могли (по определению) исследовать внутреннюю сущность души «мерой и числом». Но они пошли другим и, как оказалось, не менее опасным путем — вовсе исключили душу в целом (как предмет общего и смыслообразующего отнесения) из своего внимания, учета и рассмотрения[108]. В результате психология как научная дисциплина началась, что мы уже знаем, с потери души, оказавшейся отнюдь не единственной на этом пути. Вспомним сказанные не без доли иронии слова из Британской энциклопедии 60-х гг. прошлого столетия (статья «Психология»): «Бедная, бедная психология — сперва она утратила душу, затем психику, затем сознание, а теперь испытывает тревогу по поводу поведения».
Действительно, история научной психологии — это история утрат смыслообразующих категорий (или, точнее, принесение их в жертву), из которых первой и главной была душа. Психология — единственная, наверное, наука, само рождение, весь арсенал и достижения которой связаны с доказательством, что то, ради чего она замышлялась — псюхе, душа человеческая, — не существует вовсе. Душа была принесена в жертву специфически понимаемому научному мировоззрению, поскольку не вмещалась в его прокрустово ложе. Метод стал самостоятельным, диктующим, каким должно быть предмету исследования, и поскольку душа (повторим — ее внутренняя сторона) не поддавалась, не улавливалась этим способом, то она была попросту вынесена за методологические скобки.
Если посмотреть на произошедшее в культурно-историческом плане, то оно иллюстрирует общий не только для психологии, но и всего нашего времени процесс «снижения вертикали бытия», последовательного вычитания, вынесения за скобки вышележащих смыслозадающих уровней и причин[109]. Из последних примеров — упование на развитие нейронаук, исследование мозговых механизмов как будущего психологии. «Сейчас, — утверждает Г. Г. Аракелов, — когда главенствует эксперимент, фактология, многие существующие ранее мифы разрушаются или уже разрушены. Поэтому, по нашему мнению, психология, несмотря на то что она вышла из недр философии, должна максимально от нее отдаляться и „дрейфовать“ в сторону конкретных объективных наук. Сам термин „психика“ всегда вызывал и вызывает неоднозначную реакцию — от полного его неприятия до желания заменить существительное „психика“ на прилагательное „психическое“ (что, по мнению Дж. Фишбаха, уменьшает эмоциональную напряженность при восприятии указанного существительного)… Нам кажется разумным отдать обсуждение психофизиологической проблемы и содержания термина „психика“ на откуп философам… Тогда психолог не будет ограничен неопределенностью понятия „психика“, а будет работать с конкретными психическими явлениями и состояниями, выявлять закономерности их протекания, изучать мозговые механизмы их возникновения»[110].
Разумеется, призыв «работать с конкретными психическими явлениями» ничего, кроме профессионального одобрения, вызвать не может. Но принципиальное отделение явлений психики от каких-то общих представлений о психике как о явлении видится уже крайним упрощением, редукционизмом, ведущим к снижению, уплощению «вертикали бытия». Так душа оказалась сведенной к психике, психика — к отдельным психическим явлениям, которые, в свою очередь, — к мозговым механизмам. Или — душа растворяется без остатка, поглощается психикой, а последняя — ее явлениями и, наконец, реализующими их мозговыми механизмами.
У Л. Н. Толстого есть мысль, что наука изучает тени вместо предметов, что ученые забыли предмет, тень которого изучают, и, все более углубляясь, радуются, когда «тень сплошная». И в данном случае явления и проекции стали восприниматься сами себя объясняющими, душа, как исходное смысловое начало и жизненное отнесение, ушла из психологических писаний, более того, стала тенью, вернее, «тенью тени» — продуктом психических явлений и механизмов. Свет ее погас (в рукописаниях психологии, разумеется, а не в реальности), и эти сумерки стали привычной методологической действительностью нашей науки.
* * *
Редуцирование, затушевывание реальности души привело в психологии к целому ряду серьезных следствий. Возьмем, например, проблему нормы, нормального и аномального развития личности человека. Критерии нормы стали в основном относиться к психическому, психофизиологическому уровню, к механизмам функционирования, к адаптивности, приспособленности к окружению, к полноте удовлетворения потребностей и т. п. Образно говоря, главным стало — не куда человек стремится идти, а правильна ли и хороша ли его походка; не про что он думает, а эффективно ли работают мозговые процессы; не о чем памятует, а какое количество единиц информации обрабатывает и запоминает. Разумеется, надо еще раз повторить: нельзя сколь-нибудь принижать базовой значимости этого функционирования, согласной работы всего сложнейшего и тончайшего аппарата психики и, соответственно, открытых учеными закономерностей и механизмов проявлений памяти, внимания, восприятия, мышления, эмоций и т. д. Но если в общепсихологическом плане ставить это во главу угла, рассматривать это не как необходимое (достойное всяческого научного изучения) средство, а как саму по себе цель, представление о психологии неизбежно редуцируется, теряет высшее измерение, возможность соотнесения с личностным, ценностно-смысловым уровнем и, разумеется, с душой в ее целостности, включающей и внутреннюю метафизическую сторону. Ставшая «тенью тени» душа перестает освещать психику, и немудрено, что в этих потемках легко оступиться, спутать добро и зло, не заметить черты между ними, поскольку шаги и действия в сторону того и другого могут осуществляться с помощью одних и тех же структур и способов функционирования психофизиологического и психологического аппарата. И если эти структуры, способы, инструменты, формы эффективны, успешны, приносят удовлетворение, повышают самооценку, хорошо адаптируют к миру сему, то они могут быть признаны нормальными, позитивными, вне зависимости от того, как они соотносятся с метафизическими смыслами и ценностями, к пользе или вреду душе ведут осуществляемые действия и проявления.
Тесно связана со сказанным и другая проблема: личностного роста, личностного потенциала. Едва ли не любой разговор о психотерапии сворачивает на тему личностного роста; однако не удается услышать при этом сколь-нибудь вразумительного ответа на вопрос, куда личности надо расти: на все четыре стороны и как можно выше или все же есть сущность, поле, главное направление, мерило этого роста. Напомним слова Л.Н. Толстого, что люди только делают вид, что воюют, торгуют, строят. Главное, что они делают всю жизнь, — это решают нравственные вопросы. Именно в этом он видел «главное дело человечества».
Психологи, как мы знаем, вряд ли готовы с этим согласиться: нравственная сторона бытия принципиально отторгнута от их поля зрения. Более того, современная психология занята нередко прямым развенчанием нравственных основ: любовь редуцируется к элементарным влечениям, муки совести — к инфантильным комплексам, вера трактуется как невроз, привязанность — как навык и т. п. На одном из семинаров в Германии меня поразили слова немецкого теолога. Он сказал, что когда к современному психотерапевту приходит пациент, то он часто — жертва неправильной ориентации общества, воспитания. Но после того, как он прошел стандартный курс психотерапии, он переходит на сторону своих палачей, т. е. этих неправильных ориентаций, и тогда он сам начинает калечить других своими воззрениями и действиями. Иными словами, поддерживается перевернутый порядок, обратный тому, о котором говорил Толстой. А расплата одна — искалеченные, несостоявшиеся, уведенные во мрак человеческие судьбы (и просится добавить — души). И никакая стремительно растущая армия психологов и психотерапевтов здесь не спасет, пока она (вольно или невольно) будет служить перевернутому в нравственном отношении миру.
Наконец, рассмотрим едва ли не центральное следствие редуцирования, затушевывания метафизической реальности — это обнаружившаяся с самого начала нарастающая утрата единства самой психологической науки. В упомянутый выше день торжественного открытия Психологического института при Московском университете об угрозе этому единству уже говорил основатель и первый директор Института профессор Г. И. Челпанов: «Психология распадается на такие части, которые совершенно друг с другом не связаны. Вследствие этого психология начинает утрачивать свое единство. Ей грозит распад… Нужно принять меры к сохранению единства психологии. Такому объединению может способствовать
Институт, если в нем первенствующее место отводится общей психологии. Тогда общая психология и ее основные принципы будут иметь руководящее значение для всех возможных видов психологического исследования: для психологии детского возраста, зоопсихологии и др. Благодаря общей психологии они будут объединены»[111].
Г. И. Челпанов считал, таким образом, что психологию соберет воедино особый ее раздел — общая психология, которую он понимал достаточно широко, говоря о ней через запятую как об «общей, теоретической, философской психологии». Из этой триады собственно общую (механизмы, правила, законы) можно считать вполне состоявшейся и постоянно пополняемой; теоретическая отмечена куда меньшим количеством (и качеством) исследований; философская психология оказалась и вовсе в загоне (хотя, как подчеркивал Челпанов, «конечные ключи от психологии лежат в философии»). Спустя 15–20 лет о важности общей психологии как скрепляющем моменте говорил Л. С. Выготский. При этом он также апеллирует еще к философии, обозначая общую психологию (ее суть, идеал) как «философию практики». Наконец, спустя 60 лет третий выдающийся отечественный психолог А. Н. Леонтьев говорил о том же: психология переполнена отдельными фактами, рассыпается, расползается, она растет, как он любил повторять на лекциях, «не в ствол, а в куст».
Разделим две стороны: диагноз — рассыпание психологии, ее «кустообразное» развитие, и лечение — создание скрепляющей общей психологии, объединяющей разрозненное. Диагноз очевиден: сегодня, как и во времена Челпанова, Выготского, Леонтьева (точнее, в куда большей степени), психология представляет конгломерат феноменов, фактов, школ, направлений, чаще почти никак друг с другом не связанных. Предлагаемое лечение — усиление общей психологии как соединяющего начала, — несомненно, полезно, значимо, даже необходимо, но отнюдь не достаточно: перманентный его провал, постоянное возвращение к одной и той же диспозиции вполне доказывают это.
Для поиска ошибки (вернее, недостающего в лечении звена) обратим внимание на забытую тенденцию (интуицию), связанную с ролью философии психологии как высшего, замыкающего (созидающего купол) уровня общепсихологического подхода[112]. Челпанов был прав: «конечные ключи от психологии лежат в философии»; прав и Выготский, видя предельную задачу общей психологии в том, чтобы стать «философией практики». Психология в дальнейшем не реализовала в полноте это направление, свернув к добыванию бесконечного конгломерата фактов, описаний, коррелятивных связей, редко поднимающихся (низко висящих) над эмпирией обобщений, и, как край, к объяснительным редукциям (картинкам и графикам) нейронаук. В свое время А.В. Петровский назвал подобное коллекционным подходом, где важен очередной новый экспонат, а не общее значение, смысл собираемого.
Между тем искомое скрепляющее начало не в самой психологии находится, а потому не в тонкости, совершенстве экспериментального анализа и собирания фактов обретается. Оно может быть найдено (рискнем добавить — только) через нахождение связи с иными, нежели собственно психологическими «верхними основаниями», задаваемыми философией, теологией, культурой. И совершенно ясно, что тогда в числе первостатейных станет вопрос об отношении к представлениям о душе, ее внешней и внутренней сторонам. Камень, отвергнутый строителями психологии, должен лечь во главу угла.
* * *
Итак, многие проявления внешней стороны души из внимания и исследования психологии никогда не уходили, они просто были переименованы и, что главное, рассматриваемы вне связи с той реальностью, которая называется именно душой, а не психикой. Здесь, казалось бы, нет препятствий к возвращению этой стороны души. Преткновения (из-за которых, как мы знаем, душа и была вовсе удалена из научной психологии) начинаются с того, что внешняя сторона подразумевает также и внутреннюю. Бытие души не есть бытие, расколотое на две независимые части, так что, отделяя в исследовательских целях одну от другой, мы должны отдавать себе отчет, что совершаем некоторую редукцию, упрощение, и только постоянное (часто драматическое, подчас трагическое) взаимодействие и подразумевание сторон есть условие целостности души.
Разумеется, психология как наука обращена к протяженному и измеряемому, к движению субъекта по горизонтали времени и жизни, тогда как осмысление вертикальной устремленности к вневременному и непротяженному относимо уже к философскому и религиозному подходам. Возникает закономерный вопрос: насколько в окружающей нас жизни возможны реальное соотнесение, сопряжение, встреча столь разных плоскостей — незримых, духовных, лежащих вне времени, протяжения и даже вне самого субъекта и, с другой стороны, всего нами зримого, ощущаемого, временного, конечного, протяженного, измеряемого?
Между тем это антиномическое сопряжение, при всей его, казалось бы, сложности (вернее, невозможности), не просто необходимо, но неизбежно, неминуемо в феномене человеческой культуры. Уходит из жизни конкретный ученый, но не наука. Любящий, но не любовь. Поэт, но не поэзия. Друг, а не дружба. Мы скорбим неутешно («плачем и рыдаем») по другу, по любимому или любимой, для нас бывшими единственными и нас на этой земле навсегда оставившими. Но дружба и любовь одновременно суть понятия иной, вертикальной отнесенности — понятия духовно-нравственные (материалист может поправить — культурно-нравственные), а значит, уже непреходящие, остающиеся с нами и после нас. Мы «плачем и рыдаем» в скорби не о них, напротив, они в тот момент проявляются, утверждаются, подчас с особой силой, переходя из смутной слитности и растворенности в бытийной суете в раздельное и ясное присутствие. Они словно выходят из тени, впервые, может быть, субъективно предстоя не как отвлеченные умозрения или назидательная пропись, а как озарение, переживание, проживание, предчувствование, свидетельствование реальности неизменного и вечного. И пусть это драгоценное, так дорого давшееся знание уже не покинет нас, не затмится «бурей и натиском» повседневности, но останется тем памятованием, которое будет укреплять и возвышать отныне наше понимание жизни, а значит, и саму нашу жизнь, ее смысл и значение.
На данном примере можно лишний раз показать разность плоскостей «душевного» и «психологического», «духовного» и «личностного». «Душевными», как уже говорилось, обычно называют проявления внешней стороны души, настолько тесно связанной с психикой, что понятия «психического» и «душевного» нередко не различаются в восприятии, становясь чуть ли не синонимичными (напомним: психическая или душевная травма, психическое или душевное заболевание и т. п.). Нельзя, однако, не замечать при внимательном рассмотрении ряд специфических оттенков и определенную смысловую дистанцию терминов. Это связано прежде всего с обсуждавшейся выше коллизией «предмета» и его «проекции». Характеристики «душевного», конечно, подразумевают конкретные психологические параметры, но не сводимы, не растворимы в них до конца. Для «душевного» «психическое» — это возможность найти конфигурацию (партитуру) параметров и свойств для своего адекватного (соответствующего) выражения.
Разумеется, подобные отношения обоюдны (вплоть до иллюзии слияния, которая появилась отнюдь не случайно). Напомним в этой связи теорию эмоций Джеймса — Ланге, суть которой можно свести к парадоксам типа «мы плачем не потому, что нам грустно, а нам грустно, потому что мы плачем». Или: «мы смеемся не потому, что нам весело, а нам весело, потому что мы смеемся»[113]. Хорошо известно, что принятие так называемой «позы аффекта» (опущенные плечи, поддерживаемая руками голова, тяжкие вздохи и т. п.) способно через некоторое время навеять уныние, равно как расправление плеч, придание взгляду бодрости, а фигуре молодцеватой подтянутости, будучи даже искусственно предпринятыми, могут привести к улучшению самочувствия и настроения[114].
Но при всей важности и тонкости этих открытий речь все же идет о прочно закрепляемых вторичных связях, играющих весомую роль (в том числе и весьма положительную), однако могущих привести в случаях их неразличения к искаженному пониманию исходного порядка вещей. Тогда тень наплывает, подменяет, замещает предмет, как бы становится им, и некому уже (изнутри или снаружи), как в сказке Евгения Шварца, сказать со властью: «Тень, знай свое место!»
Еще раз отметим: речь идет, конечно, не о принижении «психического», но лишь о попытке понять его роль как уникального инструмента человеческой жизни. И в этом плане методологически крайне важно не путать, не идентифицировать функции и возможности этого инструмента с производимой (задуманной) мелодией и ее исполнителем. Когда мы слышим звуки и трели определенных тонов, то говорим, например, что это флейта. Но флейта — не звук, не рулады и тем более не музыка, способная вызвать радость или печаль, это всего лишь трубочка с дырочками, настроенная к игре или расстроенная, сломанная. Так и с «психическим» — повторим: не оно страдает и радуется, но душа человеческая, осознающая, чувствующая, переживающая, узнающая, передающая это посредством тончайшего, данного природой и культурой (для верующего — Богом) инструмента, степени его готовности и настройки.
«Духовное», как мы видим, связано по преимуществу с внутренней стороной души (диада «тело — душа», опосредствованная «психикой») или выносимо в отдельную инстанцию и пространство, и тогда «душе» (пониманию души) остается по преимуществу внешняя, чувственная сторона. Напомним еще раз, что писал Владимир Даль о значении слова «дух»: «Относя слово это к человеку, иные разумеют душу его, иные же видят в душе только то, что дает жизнь плоти, а в духе высшую искру Божества, ум или волю, или же стремление к небесному»[115]. Мы знаем также, что «духовное» понимается многими не только религиозно, но и светски (например, в смысле нравственной философии), но в любом случае речь идет о предельных категориях, несущих ценность уже в самих себе, о том уровне, который смыслообразует остальные, и в этом плане — всегда о «стремлении к небесному», метафизическому.
Если продолжать вышеприведенную коллизию жизненной потери, то душа скорбит неутешаемо по ушедшему навсегда любимому человеку, она, как говорят, «разрывается» — рвутся от горя «душевные струны» (всех психологических и психофизиологических инструментов скорбящего), тогда как «дух», «духовное», пройдя сквозь скорбь и сомнения, призваны укорениться в незыблемом и постоянном, в реальности всегдашнего присутствия и действования неустранимой (даже фактом смерти) любви, что пребывает неизбывно и цельно в неведомых нам, но всегда чаемых, всегда нами как-то представляемых «небесах». И здесь, наверное, как нигде, мы не просто умственно и отвлеченно, а всем существом проходим, переживаем, являем собой антиномию человеческого бытия — одновременность «да» и «нет», возвышенного и земного. «От скорби по умершим, — констатирует протоиерей Александр Ельчанинов, — не защитит нас ни естественная наша привязанность к жизни, ни мужество перенесения страданий, ни житейская мудрость, ни даже вера, как бы ни была она велика». И одновременно «смерть близких — опытное подтверждение нашей веры в бесконечность. Любовь к ушедшему — утверждение бытия другого мира. Мы вместе с умирающим доходим до границы двух миров — призрачного и реального: смерть доказывает нам реальность того, что мы считали призрачным, и призрачность того, что считаем реальным»[116].
* * *
Но если «душевное» и «психическое» инструментально тесно связаны, то можно ли то же сказать о «духовном» и «психическом»? Правомерно ли, вообще говоря, рассуждать о выражении «духовного» через инструменты «психического» и не пребывает ли «духовное» сугубо бесплотно, не нуждаясь в медиациях?
Действительно, даже в светском понимании «духовное» относимо к сфере высших, нематериальных человеческих потребностей и ценностей (таких, например, как познание, истина, любовь, долг, творчество). Отсутствие стремления к их удовлетворению расценивается как ущерб этой сферы или даже бездуховность. Для верующего эти и другие потребности и ценности также притягательны, но для него они обретают полноту смысла, бытия и спасения как дары и проявления Божьего замысла о нас. Речь тогда о пространстве, которое уготовано и может быть наполнено, несмотря на все наши личные усилия, только с помощью Божьей, в Его присутствии, в деятельности, соработничестве с Ним (иначе говоря, «если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его» — Пс. 126:1).
Очевидно, что любое понимание «духовного» подразумевает для его реализации напряженные усилия всего состава человека, включая, разумеется, задействованность уровней психологического функционирования. Однако вектор этого функционирования, конечная направленность, отнесенность иная, нежели в сфере «душевного». Для последнего опорой, инструментарием являются, по преимуществу, те собственно психологические («одушевление») и психофизиологические («оплотнение») механизмы, что призваны обеспечивать работу памяти, мышления, восприятия, эмоций, переживания и т. п. Для «духовного» ведущим, стержневым, опорным становится «личностное» — особое образование и инстанция (уровень) психологического аппарата. Если собственно «психическое» (разумеется, упрощенно и достаточно условно) — рабочий инструмент каждодневных (каждосекундных) адаптации, эмоционального реагирования, мыслительной и мнемической деятельности, то «личностное» в конечном итоге реализует арсенал выбора, ориентации, сличения, обнаружения, согласования, контроля и оценки следования духовно-нравственным смысловым пространствам и установлениям[117].
* * *
Итак, назрела необходимость (если не неизбежность) возвращения в научную психологию «души» и «духа» как фундаментальных категорий. Причем возвращение не надо мыслить как уступку, компромисс — скажем, как допущение лишь внешних проявлений души, тогда как внутренние глубины следует оставить далеко за пределами профессионального интереса. Психология, желающая быть чем-то большим, чем инструкция по устройству, применению и починке психологического аппарата (большим, по словам В.И. Слободчикова, нежели «психология психики»), через признание и опыт соотнесения с метафизической внутренней стороной может обрести опору, почву и контекст своего особого неповторимого служения в познании человека и мира.
Ясно при этом, что если внешняя сторона может быть предметом непосредственного научного исследования, то сторона внутренняя — только предметом метафизического опосредствования, соотнесения, нахождения (и исхождения) предельных форм смыслообразования. Понятно также, что возвращение души потребует возобновления диалога (триалога) психологии с философией и теологией, их новой встречи после более чем столетия развития врозь.
Хочется верить, что время разбрасывания камней миновало и настала пора их собирать. И тогда едва ли не главная задача — вернуть научной психологии душу и душе — научную психологию.
Глава VI Христианская психология как методологическая возможность
В. И. Слободчиков
Сегодня многих отечественных психологов волнует вопрос: возможен ли и существует ли путь интеграции научной психологии и православного богословия, и если да, то в чем он может состоять, и если нет, то почему? По сути, это вопрос и о самой возможности христиански ориентированной психологии.
Определим вначале то смысловое поле, в котором продуктивно вести речь о путях такой интеграции; это поле легко представить в виде двух пересекающихся прямых, задающих полюса напряжения. Первая разметка — это вертикаль, в верхней точке которой, несомненно, должна быть христианская антропология, как предельное откровение о сущности человека. Нижняя точка этой вертикали — по логике должна быть психология, но какая? Я считаю, что в этой точке должна быть психологическая антропология, прежде всего как психологическое учение о развитии человека.
Почему именно речь должна идти об антропологии, а, скажем, не просто о богословии в той его части, которая связана с учением о душе, и о современной общей психологии? Об этом чуть позже, отметим лишь, что термин «антропология» употребляется здесь в своем предельном значении. Скорее речь должна идти об антропной науке как ученый о человеке вообще, а не в узком значении антропологии как одной из биологических дисциплин, как науки о происхождении и эволюции физической организации человека и его рас.
Вторая разметка — это горизонталь, в левой стороне которой необходимо положить ценности и смыслы бытия человека, как они представлены во всем комплексе гуманитарного знания, в том числе и богословского. В правой стороне так же, по логике рассуждения, нужно положить такое содержание, как ступени становления «собственно человеческого в человеке», как они должны быть представлены в нормативной периодизации психологии развития человека.
Именно в точке пересечения этих двух образующих может быть фиксирована (или синтезирована) христианская психология. Понятно, что масштаб освоения и тщательность предметной проработки так заданного пространства как раз и является одним из вопросов нашего обсуждения.
В настоящее время все еще можно наблюдать взаимно настороженные отношения между научной психологией и богословием (именно богословием, а не практикой живой веры), и для этого существуют серьезные основания. Часть из них располагается в самой современной психологии, в ее несомненных достижениях и открытиях в сфере человеческой психики. Другие основания обнаруживают себя вообще в системе светских гуманитарных наук, в секулярной культуре европейской цивилизации.
Процессы глобализации и идеология постмодернизма — эти две болевые точки современного мира — сегодня очевидным образом привели к цивилизационному кризису уже не только европейского, но и планетарного масштаба. Происходит унификация социально-политических структур, разрушение форм культурной, исторической, духовной идентификации человека, размывание всяких мировоззренческих основ самоопределения человека — упование на обнаружение таких основ в собственной самости, опасность вырождения того или иного народа в этнографическую массу. Это лишь отдельные метки разворачивающегося кризиса, список их может продолжить каждый.
Однако при более пристальном рассмотрении горизонта кризисного процесса можно прийти к выводу, что глубинный, порождающий план кризиса — это сам человек! А значит, в самом существе кризисной эпохи ведущей стороной оказывается именно антропологический кризис. Сегодня совершается своеобразный антропологический поворот: все происходящее с человеком приобретает решающую роль в бытии общества и культуры, в глобальной динамике современного мира.
Данную смену можно обозначить довольно распространенной постмодернистской формулой: это смерть субъекта, которая означает исчезновение метафизической инстанции в человеке как субъекте познания, который господствовал в классической европейской философии от Декарта до Гегеля. Смерть субъекта познания повлекла за собой целую цепь смертей: на рубеже XX столетия было объявлено: «Богумер!» — а последующий столетний период расчеловечивания человека привел к печальной констатации, что и «Человекумер!», по крайней мере в европейском варианте модели человека. Появился фрейдистский человек, скиннеровский — крысоподобный человек, репертуарно-ролевой человек и множество других его фантомальных моделей.
Сегодня философско-метафизическая мысль и само общество продолжают, подобно Диогену с фонарем, пребывать в поиске человека. И немудрено.
В до сих пор существующей «субъект-объектной» структуре сознания рационализма Нового и Новейшего времени человек всегда представал в качестве отдельного, чаще всего изолированного, индивида. Этот живой атом в процессах социализации как раз и становился по отдельности то субъектом познания, то субъектом действия, то субъектом социальных отношений, оставаясь при этом психологически отдельной особью. Несомненно, что именно такой человек-особь, жестко специализированный форматами наличной цивилизации, если еще натурально и не умер, то сильно усомнился в полноте своего бытия.
Сомнение в жизнеспособности современного европейского человека связано прежде всего с формами и содержанием его знания о собственной самости, которое как раз и задано характером рационального, естественнонаучного знания о мире и о человеке в нем. Это знание в позитивных науках всегда субъект-объектно, оно не способно хоть как-то приблизиться, а тем более удержать полноту человеческой реальности. На этом же типе знания основаны и многочисленные варианты гуманитарных практик (образование, медицина, политика, практическая психология и др.).
И здесь необходимо сделать одно принципиально позиционное утверждение: всякая практика может считаться гуманитарной, если она является практикой становления именно «человеческого в человеке». И наоборот — любая практика не гуманитарна (не гуманна), если она этого не делает, в какие бы человекообразные формы она ни рядилась. Что же мы имеем сегодня в качестве таких практик с точки зрения современной научной, рациональной психологии?
Наше время — это время многообразных психотерапий, форм альтернативной медицины, психосоциальных техник «нежного» примирения человека с самим собой и с обстоятельствами жизни. Уже сложились и активно транслируются средствами массовой информации особые технологии освобождения человека от ответственности перед собой и абсолютными смыслами его бытия.
Так, психотехнические средства, имеющие широкое хождение в нашей действительности, реализуются в пространстве индивидуального сознания, они следствие несомненных достижений классической научной психологии. Строгое научное знание о глубинных психических явлениях и состояниях человека оказалось замечательным средством внешнего программирования и кодирования личности. На базе этих знаний уже разработаны способы оккупации сознания другого и сценирования чужой жизни в собственных целях (достаточно вспомнить рекламные ролики, 25-й кадр, недирективный гипноз и др.).
К разряду психотехнических средств, несомненно, относятся разного рода суггестии и способы «промывки мозгов». Распредмечивание и протезирование сознания, софистика и демагогия, целевые фрустрации и магическое вменение веры, эзотерика и чародейство, психологическая дрессура под видом психотренингов также входят в этот арсенал. Этот список можно продолжить, но главное, что на этом поприще у психологии головокружительные перспективы — и вполне возможно, что XXI век поименуют веком психологическим.
В свою очередь, социотехнические средства (или, говоря словами М.К. Мамардашвили, инструменты социальной механики), состав которых ежедневно пополняется, реализуются в пространстве общественной жизни; в частности, в дни политических акций — выборы, демонстрации, референдумы и т. п. Главный ориентир подобных технологий — это манипуляция социальными пристрастиями и полевым поведением той или иной группы населения. Результатом оказывается своеобразная анестезия нашей чувствительности к социальным противоречиям, которая обеспечивается переводом ответственного самоопределения личности в пространства приватной жизни — в клубные, семейные, бытовые, досуговые пространства.
К разряду социотехнических манипуляций можно отнести пропаганду идеологем на злобу дня (идея должна овладеть массами), блокаду рефлексии по отношению к декларируемым целям и способам их достижения (цель оправдывает средства), сокрытие замысла и двойной стандарт, подмену ценностей и создание ситуаций ложного выбора, одновременное снятие личной ответственности и шантаж функциональными обязанностями и т. п.
Хочу специально подчеркнуть, что жесткая фиксация состава и самой сути психо- и социотехник меньше всего имеет отношение к их моральному осуждению. Сами техники не виноваты, что ориентированы на выявление и превращение только отдельных, фрагментарных человеческих потенций в сугубо полезные ресурсы для их утилизации в том или ином социальном производстве.
Приходится с грустью заметить, что и в новом тысячелетии мы продолжаем воплощать в себе именно этот цивильно-технический, машинно-производственный модус собственной человечности. Данное суждение оказывается предельно очевидным при сопоставлении господствующей ментальности в нашем обществе с базовыми и неотменяемыми ценностями европейской культуры, которые можно выразить афористичной формулой А. С. Пушкина: «В самостояньи человека — залог величия его!»
Самостоятельность, самобытность, самосознание, самодействие (субъектность) человека, его индивидуальность и уникальность, его личностный способ жизни, т. е. все то, что обычно и рассматривается в качестве содержания собственно человеческого в человеке, являются фундаментальными ценностями нашей христианско-европейской, русско-православной культуры. Именно они определяют содержание и смысл нашего образования, нашей деятельности, наших взаимоотношений и наших встреч друг с другом. Очевидно, что подобная планка самобытия человека, а главное — само восхождение на этот уровень, представляется участнику постсоветской истории либо недостижимой, либо просто невыносимой.
Сегодня человеческое измерение, «человечность» как особая валентность содержания и способов деятельности самых разных социальных субъектов становится предметом пристального внимания многих ученых, политиков, социальных работников. Уже вполне отчетливо осознается, что «человеческий потенциал», или, в другой терминологии, «гуманитарный капитал», может оказаться потенциально неисчерпаемым ресурсом культурно-исторического развития общества и личности. Вопрос в том, как, при каких условиях, за счет чего возможны консолидация и наращивание мощности, а главное — качества этого самого «человеческого потенциала».
Одним из безусловных вызовов нашего времени является требование прямого и профессионально обеспеченного решения проблемы производства и воспроизводства человечности и человеческого. Я думаю, что не ошибусь в своем позиционном утверждении: из всех форм общественной практики именно образование должно решать эту проблему не утилитарно, а по существу. В подавляющем большинстве современных концепций и программ развития образования появляется принципиально новое измерение — гуманитарно-антропологическое. Фактически речь идет о постановке беспрецедентной задачи для образования: оно должно стать универсальной формой становления и развития базовых, родовых способностей человека, позволяющих ему быть и отстаивать собственную человечность; быть не только материалом и ресурсом социального производства, но прежде всего подлинным субъектом культуры и исторического действия.
В гуманитарных науках хотя и с трудом, но все более укореняется антропологическая парадигма, — и не только в качестве нового объяснительного принципа «феномена человека». Антропологический подход в сфере гуманитарного знания — это в первую очередь ориентация на человеческую реальность во всей ее полноте, во всех ее духовно-душевно-телесных измерениях; это поиск средств и условий становления полного человека — человека как субъекта собственной жизни, как личности во встрече с Другими, как индивидуальности перед лицом Абсолютного бытия.
Сегодня требуется действительно системный пересмотр философских, психологических, социально-педагогических, политико-экономических основ современных гуманитарных практик с точки зрения их подлинно антропологической модальности. Современные психология и педагогика, например, должны перестать быть пособием, касающимся способов кодирования, техник социальной дрессуры и манипуляций; они должны становиться в подлинном смысле антропными, человекоориентированными науками, способными целенаправленно строить антропо-практики — практики действительного выращивания «собственно человеческого в человеке».
Антропо-практики реализуются в пространстве субъективной реальности человека — в пространстве совместно-распределенной деятельности, в пространстве событийной общности, в пространстве рефлексивного сознания. Именно в этом пространстве может происходить осознанное и целенаправленное проектирование таких жизненных ситуаций, в которых становится возможным и подлинно личностное самоопределение, и обретение субъектности и авторства собственных осмысленных действий. Здесь, в этом пространстве, возможно культивирование автономии и самодетерминации человека, его саморазвития и самообразования, а в пределе — его фактического самостояния в собственной жизни.
Сложность построения такой практики, практики становления собственно человеческих способностей, в том, что весь человек, во всей потенциальной полноте своего бытия, открыт только своему Создателю, Которого рационализм Нового времени как раз и выносит за пределы собственно человеческого в человеке. Не вдаваясь в подробное рассмотрение этого обстоятельства, попытаюсь все-таки наметить некоторые пути выхода из антропологического кризиса и некоторых перспектив для обретения человеком собственной человечности.
Вначале несколько слов о христианской антропологии[118]. В основе христианской антропологии — как ее центральная идея — лежит учение об образе Божием в человеке.
Именно благодаря тому, что человек есть образ и подобие Божие (образ человеку дан, а подобие задано в его свободе и составляет жизненную задачу самого человека), он способен осознавать вечное, бесконечное, непреходящее, духовное и отождествлять себя с ним.
И в то же время в своем наличном, эмпирическом бытии — в жизни конкретной земной личности, какова она есть, — человек обнаруживает себя как не соответствующего своему Первообразу. Он оказывается неразрывно сплетенным с природным, телесным, ограниченным, временным, смертным; образ Божий в нем как бы отодвинут в тень неподлинного земного бытия и померк в нем. Это помрачение истинной природы человека называют в христианстве греховностью. Грех — это искажение подлинной природы человека, духовная болезнь, присущая всему человеческому роду после грехопадения.
С христианской точки зрения становление человека — это осуществление (восстановление) образа Божия в своей индивидуальной жизни; это преодоление сил греха, отсечение периферии души — часто мрачной, пошлой и неприемлемой, ставшей по сути «плотью». Есть серьезные основания полагать, что классическая психология как раз и занимается изучением этой «периферии души», психикой падшего человека, этой «плотью», которую она именует «психикой».
Однако христианская антропология — это не только учение об образе Божием в человеке, но и в наибольшей степени — это живая практика веры, практика преображения падшего человека, практика обретения своего царственного достоинства, дарованного человеку в сознании его Богосыновства. Истинный человек — это святой человек (известный психолог А. Маслоу сказал однажды, что сообщество святых людей — это и есть подлинное человечество); процесс же его становления, охватывающий весь состав человека — его дух, душу и тело, — есть обожание (теосис), восстановление и обретение образа и подобия Божия.
Таким образом, живая практика веры в триединого Бога, молитвенный подвиг как деятельность спасения к вечной жизни со Христом, обожение всей полноты индивидуальной жизни — или как предельно полно сказал об этом ап. Павел: «И уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2: 20) — все это в христианской антропологии есть символы и деятельные формы становления и развития «собственно человеческого в человеке». В этом — суть, смысл, ценность и назначение человека.
Именно на высоте такого понимания человеческой реальности во всей остроте возникает самый главный вопрос: как возможно подобное становление человека, на что опереться человеку, ему самому в себе самом, чтобы встать на этот путь жизни во Христе? И что об этом может сказать современная психологическая наука?
Сложность этого вопроса заключается в том, что его невозможно обсуждать в рамках традиционных форм гуманитарной науки, которая до сих пор строится по модели естественно-научных дисциплин. Так, например, в классической психологии почти все — о психике человека и очень мало — о самом человеке! В контексте данного обсуждения нас должна интересовать прежде всего психология человека, а не «что такое „психика“». Речь должна идти о принципиальном различении (но не о замещении) «психологии человека» — как психологическом учении о становлении и развитии человека в интервале его индивидуальной жизни и «психологии психики» — как специальной науки о психических явлениях в живой природе, в том числе и у человека (подробнее об этом в следующей главе данной книги).
В ряде современных научных исследований (в частности, в работах А.И. Миракяна и его последователей) достаточно убедительно показано, что изначально, в самом своем существе «психическое» есть всего лишь один из общих — естественных, органических — процессов в живой природе. И с этой точки зрения психика человека и психика животного в определенной степени могут рассматриваться в одном ряду.
И в самом деле, с классической, научно-рациональной точки зрения психика — это инструмент, механизм, во-первых, отражения объективной, противостоящей человеку и независимой от него действительности, а во-вторых, адаптации индивида к этому же объективному миру. Классическая естественно-научная психология — это вовсе не учение о душе и душевных явлениях (и не надо строить иллюзий на этот счет); это учение о психике как свойстве высокоорганизованной телесности, в частности мозга. Все другие характеристики психики человека (личностные, духовные, нравственные и др.) не выводимы из ее отражательных и адаптивных функций; относительно последних эти характеристики имеют сверхъестественный статус. Психика не имеет личности и сама себя не развивает.
Но все-таки если стать на точку зрения классической психологии, что психика — это свойство биосоциальной структуры человека, то по самой логике рассуждения, чтобы понять это свойство, необходимо иметь хотя бы минимальное представление о сущности того, свойством чего психика является. И здесь выбор жесткий: либо психика — свойство высокоорганизованной материи, либо свойство человека. Во втором случае психология должна строиться как психологическая антропология, способная выстроить свое представление о сущности человека, чтобы мочь что-то сказать о его свойствах, в том числе и о его психических свойствах.
Психологическая антропология как учение о человеке — это особая, антропная наука (в рамках наук о человеке). Это не теория о его происхождении и не теория его социальной дрессуры (и в этом смысле это не биологическая и не социальная, а именно гуманитарная дисциплина). Эта наука должна разрабатывать собственное представление о сугубой специфике человеческого способа жизни и его принципиального отличия от всякого другого — до-человеческого и сверх-человеческого.
И главная трудность для нашего «просвещенного разума» — именно здесь: она заключается в том, что психологическая антропология должна быть не о том, что есть, — как любая наука о природе, а о том, как должно (или может) быть. Иными словами, исходным основанием для нее является не учение об истинности и объективности того, что есть, а о ценности и смысле самого бытия человека. Отсюда и первый вывод: гуманитарные (человекоориентированные, антропные) науки должны строиться в первую очередь на аксиологических (ценностных) основаниях.
В истории психологии делались и до сего дня делаются попытки вырваться из узких пределов категории «психического» с помощью категории «человек». Это прежде всего работы в русле гуманистической психологии и экзистенциальной философии. Но даже в своих высших разделах — в философской психологии — человек продолжал оставаться биосоциальным, раздробленным существом, а не духовно-душевно-телесной монадой.
К сожалению, в большинстве этих попыток всех их объединяет «безрелигиозный гуманизм», тяготеющий к антропоцентризму, самобожеству — вплоть до самоистуканства. Еще одна линия преодоления естественно-научной парадигмы в психологии — это мистицизм, оккультизм, магия, а с христианской точки зрения древнее как мир идолопоклонство. Эта тенденция — говорить о духовной ипостаси человека с позиций оккультизма и магии — сегодня в России набирает все большую силу, что позволяет обозначить нашу эпоху как неоязычество Новейшего времени, которое требует нового благовествования, новой проповеди, нового миссионерства.
Именно в этой точке принципиально необходимо доброжелательное, уважительное и конструктивное сотрудничество богословия и рациональной психологии человека. Существует большая и уже очевидная опасность для современной научной психологии (особенно в ее практической, прикладной части) скатиться на оккультно-магические основания в их предельно рафинированных наукообразных формах. Во всяком случае, достижения современной научной психологии чрезвычайно эффективно используются в целях оккупации внутреннего мира человека и манипуляции его сознанием и поведением (особенно интенсивно — в рекламе, бизнесе, политике; менее осознанно, но не менее эффективно — в педагогике, в воспитании и обучении).
Известно мнение, что когда-то наука оказалась для христианства мощным средством освобождения сознания верующих от оккупации бесчисленных духов и потусторонних сил, от тотальной анимизации природных стихий. От всего того, что современный христианин достаточно свободно называет суеверием. Видимо, наступило время, чтобы христианское вероучение помогло теперь уже науке вообще защититься от тех же духов и сил (космических энергий, эманаций, тонких миров) в своих квазинаучных, суперрациональных упаковках, в том числе и внутри самой психологии.
Для христиански ориентированной психологии (но также, необходимо это особо подчеркнуть, для практического, прикладного богословия) здесь возникает очень сложная проблема: «А на каком языке сегодня можно говорить с неоязычником об истинах и ценностях христианского учения о человеке и его душе?» Очевидно, что ни на традиционно-научном (там все о психике, а не о человеке), ни на заимствованном богословском языке, на котором говорят и надо говорить в Церкви.
Давайте только сопоставим: психология говорит о вредных привычках, Церковь — о греховных пристрастиях; одни — об аффектах, другие — о страстях; одни о личности — как о биосоциальном системном качестве индивида, другие — о личности как о духовной сущности человека; далее о психологии — для одних это учение о душе, для других — учение о психике. Очевидно, что это разные языки и говорят они о разном.
Сегодня понятия и представления традиционной психологии о человеке (в особенности зарубежных психологических учений), о его развитии столь сильно инкорпорированы, растворены в других гуманитарных науках: в педагогике, медицине, политике (и даже в некоторых вероучительных текстах), что никаким указом, никаким простым подстрочным переводом эти представления не отменить. Их можно только постепенно и постоянно преобразовывать. Необходимо новое психологическое прочтение богословских понятий о душе и новое христианское прочтение психологических понятий. Это работа совместная — богословско-психологическая.
Конечно, для уже верующего, воцерковленного человека все эти вопросы звучат не столь остро. Но как быть с неоязычниками, которых большинство? Прежний язычник был глубоко верующим человеком, и поэтому — в большинстве случаев — был открыт для приятия благой вести Христа, неоязычник — глубоко суеверен, он не слышит и не услышит благую весть, ему нечем слышать, все «каналы» восприятия уже заполнены, замусорены псевдонаучным (в том числе и психологическим) суеверием. Мало только обличать грехи человеческие; неоязычнику необходимо показать, а часто рационально раскрыть, как они овладевают им, каков механизм их укоренения, а соответственно — какова практика, и в частности катехизаторская практика, их преодоления.
Как Апостол языков — святой апостол Павел — благовествовал на языке народа, которому он проповедовал, так сегодняшний проповедник должен уметь говорить христианские истины на языке сознания неоязычника. Но для этого необходимо знать, как оно, это сознание, устроено. И здесь практическая психология и психологическая практика многое могут сказать и сделать. Нужен умный, терпеливый и доброжелательный союз научной психологии и православного богословия, сама возможность которого многими священнослужителями (да и «просвещенными психологами» тоже) категорически отвергается, а сами психологи чуть ли не бесовским племенем объявляются.
Правда, как уже специально отмечалось выше, не вся психология и не всякий психолог способны на такую встречу и такой союз. Это окажется возможным, если сама психология в своей определенной части начнет перестраиваться именно как психология человека, как психологическая антропология, как особая — антропная — наука. Православное вероучение о Боге и человеке, о Богочеловечестве уже есть и не подлежит ревизии; у психологии человека сегодня появился шанс, возможность преобразиться, чтобы стать действительным Собеседником (А.А. Ухтомский), не двойником, не тенью христианской истины о человеке.
Глава VII От «психологии психики» к «психологии человека»
В. И. Слободчиков
Когда мы скороговоркой произносим слово «психология», отдаем ли мы себе отчет, о какой психологии говорим? О «психологии психики» или «психологии человека»? Если о первой, то сегодня, в рамках естественно-научной парадигмы, ни категориально, ни феноменально она не сопрягается с религией, а точнее — с христианской антропологией. В этом смысле невозможно говорить о христианской психологии, так же как о «христианской физике» или «христианской химии». Чтобы не возникало иллюзий возможности такого сопряжения, следует наложить запрет на экстраполяцию эмпирических фактов психофизики, психофизиологии, психосоциологии на всю человеческую реальность по принципу: «Вот так и в жизни, вот так и у человека». У человека может быть по-всякому и даже не так, как в жизни, а не только как в психологии.
Еще одно предварительное замечание. Нам, психологам, надо честно признаться, что большинство категорий современной психологии не являются ее собственными категориями. Как правило, они заимствованы из других систем знаний: богословия, философии, естественных наук и даже житейского опыта, где они вполне уместны — и по своему происхождению, и по функциональному назначению. Но уместен ли их механический перенос в психологию? Хорошо ли это? Почему не хватает своих слов?
Поиск ответа на эти вопросы — специальная, концептуальная работа по выяснению природы, статуса, назначения психологического знания, которая в теоретической психологии так и не реализована до сих пор.
В рамках темы христианской психологии возможны два вектора размышлений: гносеологический и онтологический. Вначале — о гносеологической линии анализа, которая также имеет две составляющие: а) христианская психология в системе наук о человеке и его месте в бытии и б) возможное место христианской психологии в системе психологического знания. Остановимся здесь на второй линии размышлений, что позволит более содержательно подойти к онтологическому плану христианской психологии.
Но сначала довольно схематично — об исторических этапах становления научно-рационального психологического знания. Сразу замечу, что никакой последующий этап не отменяет предшествующего. Они сосуществуют на исторической сцене вне зависимости от времени своего появления. Так, «советская» психология достаточно успешно продолжает жить на постсоветском психологическом пространстве.
Хочу подчеркнуть, что в качестве первого этапа становления психологического знания я не рассматриваю тот период, когда психология находилась в пространстве философской антропологии, так как последняя — это, скорее, секулярная версия христианской антропологии, о чем всегда стыдливо умалчивалось. Говоря словами о. Александра Шмемана, философская антропология — это «усилия впотьмах».
Этапы становления психологического знания
Первый этап — это классический, естественно-научный период. Здесь объектом познания была положена «психика как свойство высокоорганизованной живой материи», в частности мозга. Предметом стали психические явления в живой природе: процессы, состояния, структуры, механизмы, психические реакции, более широко — поведение. Смысл познания можно было бы обозначить как поиск ответа на вопрос: что такое психическое явление с точки зрения стороннего наблюдателя?
Следующий этап — неклассическая психология. Прародителем этого этапа развития психологического знания, несомненно, является 3. Фрейд. Сутью случившегося парадигмального сдвига в системе знания стала попытка вырваться за пределы феноменологии психического, которая в это время интенсивно накапливалась в классической психологии, и, соответственно, попытка входа в феноменологию человеческой реальности.
Существенно, что это, во-первых, именно «попытка», но не само вхождение, и, во-вторых, в феноменологию, но не в саму реальность. Здесь главный вопрос: как и в каких феноменах я дан себе с точки зрения теперь уже заинтересованного наблюдателя?
На первом этапе этого парадигмального сдвига — взрыв категориальных новаций, но, и это принципиально важно, объяснительные схемы и логика мысли оставались прежними: причинно-следственными. Точно такими же, как и в предшествующий классический период развития научной психологии.
Важно в данном случае, что именно на этой точке прорыва стали интенсивно оформляться две ветви мировой психологии: так называемой «западной», гуманистической, и «советской» — культурно-исторической. У первой объектом пристального внимания стала «человеческая ситуация» (блестящий выразитель такой позиции — Э. Фромм), у второй — «человеческая деятельность» (не менее блестящий ее выразитель — А.Н. Леонтьев).
В чем же существо этого, уже сложившегося, этапа психологического познания?
Сегодня очевидно, что психология середины и конца XX в. осуществила не только вхождение, но и буквально погружение в полноту человеческой реальности. И это погружение потребовало привлечения всего многообразия гуманитарного знания (философского, богословского, политэкономического и т. д.), чтобы хоть как-то сориентироваться в структурах и значениях той самой человеческой ситуации и человеческой деятельности.
Что произошло? Произошло кардинальное преобразование феноменальности психического в реальность психологического. Материей, в которой осуществилось это преобразование, стал культурно-исторический континуум в своей знаково-символической ипостаси.
Знаково-символический инструментарий оказался мощным средством ориентации, а главное — структурации самого пространства психологической реальности. Но — я хотел бы специально это подчеркнуть — ориентации в пространстве именно моделей, знаков, символов, знаний о человеке, но не в пространстве самого человека. Вот на этой коллизии гуманистически ориентированной психологии начинает зарождаться, складываться, прорисовываться новый портрет психологии в интерьере современности.
Этот новый этап пока можно поименовать как этап пост неклассической психологии. В рабочем (нестрогом) смысле можно говорить о гуманитарной, антропной психологии.
Постнеклассическая психология — это не только прорыв за пелену психической феноменальности, не столько погружение и ориентация в человеческих ситуациях, сколько конвергенция, интеграция, исцеление, реабилитация самой «человеческой реальности» и уж затем только «человеческой ситуации» и «человеческой деятельности».
Здесь главный смысл познания связан с поиском ответа на вопрос: кто я есть с точки зрения внутреннего наблюдателя?
Собственно говоря, в пространстве постнеклассической психологии впервые появляется возможность обсуждать языком психологии вовсе не психологические реалии, такие как субъектность, личность, ипостась, сознание, рефлексия, совесть, индивидуальный дух и т. п. Иными словами, тот набор категорий, который сложился в философской и христианской антропологии. Но чтобы обсуждать эти реалии по существу, необходимо еще раз и принципиально различить «психологию психики» и «психологию человека». Это разные системы знаний — по типу и по способу их получения.
Приведу один пример. Так получилось, что богословие (и особенно святоотеческое), по сути, не оперировало понятием человеческой личности. По словам В.Н. Лосского, в святоотеческом богословии нет того, что можно было бы назвать особым, отдельным учением о личности человеческой, тогда как учение о Лицах, или Ипостасях Божественных, изложено чрезвычайно развернуто и четко, что позволяет, в частности, подойти и к тайне человеческой личности. Не вдаваясь в подробное изложение всех рассуждений на эту тему, отмечу, что были выработаны две базовые категории: «усия» (сущность человека, фиксирующая глубину непознаваемой трансценденции его природы, его самости) и «ипостась» — несводимость человека к его природе, особый способ существования его в мире, его адресованность к Другим.
Отец Павел Флоренский говорил о том, что человек — не только усия, но и ипостась, не только темное хотение, но и светлый образ, не только родовая подоснова человека, но и лик, явно выступающий у святых, просвечивающий в иконе. Усия — самость — утверждается в человеке как его индивидуальное начало, через нее род собирается в одну точку; напротив, ипостась — разумная, личная идея человека, его духовный облик, его лик. Говоря о несводимости личностного к природному, самостному, мы говорим не о другой, не еще об одной «природе, сущности». Мы говорим о ком-то, кто, сохраняя в себе свою природу, эту природу превосходит; кто этим превосходством дает существование ей как природе собственно человеческой и в то же время кто не существует сам по себе, вне своей природы, которую он «воипостазирует» и над которой непрестанно восходит.
То, что является для нас самым дорогим в человеке, то, что делает его «им самим», — неопределимо, потому что в его природе нет ничего такого, что относилось бы собственно к личности, всегда единственной, несравнимой и «беспрецедентной». Человек, определяемый только своей природой, действующий в силу своих природных свойств, в силу своего характера, — наименее личностей. Утверждая себя как индивида, как собственника своей природы, сводя свое «Я» к своей природе и противополагая ее другим природам, человек тем самым осуществляет смешение личности и природы (ипостаси и усии). Это свойственное падшему человечеству смешение и обозначается словом самость, которая, кстати, не совпадает с содержанием таких понятий, как «эгоизм», «эгоцентризм», «индивидуализм» и др. Последнее — это уже индивидуальная, ценностная установка самосознания в своем дистанцировании, отчуждении человека от других.
Введя две эти категории — сущности (природы) человека и способа его существования в человечестве, — сообщая каждой из них свое отдельное значение, святые отцы могли впредь беспрепятственно укоренять личность в бытии и персонализировать саму онтологию человека (см. также гл. XIII второго раздела книги).
Итак, личность не есть качество, не есть особая структура свойств или черт; это прежде всего и главным образом — целостный, всеохватный способ бытия сразу всего человека, в его предельной адресованности Другому и в его предельной открытости Богу. Подобная целостность, а главное — тотальность личностного бытия не есть, конечно, плод естественного созревания. Здесь всякий раз прилагается усилие и осуществляется преодоление собственной самости и восхождение к собственной ипостасности; не всякий индивид во всякое время является личностью, осуществляет личностный способ бытия.
Личностью надо «выделаться» (Ф.М. Достоевский). В нашей византийско-православной, европейско-русской культуре предельно необходимой предпосылкой личностного способа бытия человека в Мире является субъектность, необходимой, но… недостаточной. Необходим еще и Другой, необходимо со-бытийствование с Абсолютным Другим, чтобы эта возможность стала действительностью. В противном случае и сам человек, и мы, сожительствующие с ним, постоянно будем сталкиваться с пошлым разнообразием частных форм персональности (налично-обыденных форм «личности»), которые без Божией помощи никогда не соберутся в подлинно личное бытие.
После этих предварительных размышлений перейдем от гносеологического вектора к онтологическому.
Онтология христианской психологии
Именно в этой точке — точке самоосознания психологии и различения систем знания — возникает уже затронутый в предыдущей главе (см. главу VI) вопрос о возможности христианской психологии. Предельным пространством христианской психологии является не само многообразие психических феноменов, а человеческая реальность в своей целокупности, которая может обсуждаться и быть понята, по словам о. Александра Шмемана, только в триединой интуиции о бытии человека: его творении, его падении и его спасении.
Очевидно, что качественная определенность человеческой реальности во всех трех обозначенных выше онтологических событиях принципиально разная. Более того, отдельный вопрос: в каком из этих онтологических событий, в какой момент уместно впервые говорить о «психическом», о психологии?
Господь создал человека по образу Своему и подобию, и ничто «психическое» не определяло существа этого образа. Господь не создавал индивидуумов, субъектов, личностей, индивидуальностей. Он создал человека. И когда человек вышел из рук Творца, образ Божий в нем был чист, а Богоподобие полно во всех онтологических модусах бытия человека. В событийной общности Бога и Адама, в открытом богообщении еще не было ни субъектности (самости), ни объектности (чуждости), ни ситуации как внешних обстоятельств жизни, ни деятельности как преодоления трудностей бытия.
Все это впервые начинается с момента падения, причем падения столь сокрушительного, масштабного и глубокого, что собственными (можно было бы сказать — «психологическими») силами не мог ветхий Адам восстановиться в своей первозданности. Кто-то из святых отцов заметил: внутреннее существо грехопадения первых людей — в том, что, «не успев стать людьми, они захотели стать богами».
Именно с этого момента началась драматургия общения Бога с человеком как орудием Своего Промысла, но уже в эмпирической реальности, впервые обретшей свои пространственно-временные параметры. Оказалось, что, прежде чем обожиться, надо вочеловечиться.
С момента прихода Спасителя мы живем в спасительные времена. Призвав лично и каждого из нас ко спасению, Господь сказал: Я есть Путь, Истина и Жизнь. То есть ты, человек, волен встать на этот Путь, возлюбить Истину и обрести Жизнь вечную. С этого момента открылась субъективность каждого как реальность самости, как тот адресат, к которому возможно обратиться лично. И с этого же момента открылась возможность становления, преображения и восхождения каждого. Открылась Вертикаль бытия, или духовная реальность человека, как преддверие Царства Небесного. Антиномия субъективности обнаруживает себя в том, что она есть средство такого восхождения с Божией помощью и что она, субъективность (самость), должна быть преодолена (преображена) в этом восхождении. «И уже не я живу, но живет во мне Христос» (Гал. 2: 20).
Однако христианская психология — что принципиально важно — это не наука о спасении, это знание об условиях возрастания человека в меру Благой вести о спасении. На множество других вопросов с большим успехом ответит и отвечает традиционная психология.
И здесь центральной проблемой, как это ни странно, окажется категория «развитие». К сожалению, в известных мне богословских трудах нет понятия «развитие», есть понятие «происхождение». Но происходит то, чего никогда не было (это всегда тайна), а развивается то, что уже есть (это всегда проблема). На мой взгляд, нет в этих трудах и понятия «становление», но есть понятие «ставшего», которое можно фиксировать, описывать его структуру, свойства и т. д. Именно поэтому много описаний структур психосоматики и психопневматики, но почти никогда нет ответа на вопросы: как же они возможны, как они становятся в онтогенезе? А требуется и необходимо четко ответить, чтобы обрести внятное понимание: развитие чего? развитие — как? И главный вопрос: развитие откуда, куда и зачем?
Как правило, мы с готовностью отвечаем на первый вопрос: развитие чего? Развитие высших психических функций, развитие мышления, развитие личности или ее памяти и т. п. Не менее интенсивно ведутся поиски ответа на вопрос: развитие — как? (условия, способы, механизмы и т. п.). Но вот ответ на третий вопрос: развитие откуда, куда и зачем? — того, что уже произошло и стало, мне кажется, еще всерьез не рассматривался.
Перефразируя слова М.Я. Гефтера, я бы сказал так: человек начинает, становится, развивается не с нуля, человек начинает с начала! И вот только теперь можно впервые и внятно начинать наш разговор о христианской психологии: что мы помыслим, что мы положим в самое начало, когда мы признаем, что все начинается не с нуля, а с начала.
Для меня таким началом (откуда?) является предельная идеализация человеческой реальности (не ситуации, до нее еще надо дожить, а именно реальности) — это со-бытийная общность людей. «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» (Мф. 18: 20). А вот развитие такой общности (через что, как и куда?) — это не завершаемый в этом мире процесс субъективации собственной жизнедеятельности, это всегда выход за пределы всякой наличной ситуации «здесь и теперь», прорыв сквозь пелену обыденной очевидности к точке фиксации — Я есмь! — перед всеми и перед всем, пред Богом.
Соответственно, базовой категорией структурации общего хода развития (зачем?) является ступень восхождения к полноте собственной реальности в ее духовно-душевно-телесных измерениях. Как это возможно? Это уже вопрос конструирования исходных, базовых категорий и адекватная их операционализация. На мой взгляд, это и есть предметно-проблемное поле исследований и размышлений христианской психологии.
Глава VIII О месте христианской психологии в системе наук
А.Н. Кричевец
На первый взгляд вопрос, вынесенный в заглавие, выглядит скорее тактическим, относящимся к теме социального устройства науки. На самом деле это не так. Под психологической наукой я предлагаю понимать не столько наличное состояние психологического знания и психологического научного сообщества, сколько систему знаний (но и не только знаний), которая запрашивается нынешним состоянием проблем, стоящих перед психологией. Предварительная разработка темы выхода за пределы только лишь знаний, намеченная в статье, прояснит и вопрос о месте христианской психологии.
Нередко приходится встречаться с «минималистской» программой христианской психологии: специфика последней состоит в особом подходе к использованию достижений «обычной» психологии и к постановке новых задач исследования. Одни из задач представляются христианину важными, другие — неважными, отвлекающими или даже вредными. По сути, речь идет об особом употреблении объективного научного знания.
Такая осторожная позиция позволяет уйти от дискуссии о корректности постановки задачи развития христианской психологии, но тормозит продвижение в решении широкого круга проблем, которые уже достаточно давно стоят перед психологами, причем не только христианскими. Эти проблемы требуют выхода за пределы представлений о психологии как системе знаний и технологий (представлений, уместных для физики, химии и многих других наук). Тезис, который я попытаюсь здесь отстаивать, таков: ответы на вопросы, которые в психологии давно поставлены, можно искать только в разработке подходов, связанных с теми или иными системами понимания человека и его места в бытии. Таким образом, христианская психология должна разрабатываться для того, чтобы сдвинуть с места решение важных общепсихологических и методологических проблем.
Психология изучает психику человека и животных. Изучая психику животных, психолог обычно не ставит вопрос о видовых нормах иначе как в статистическом плане. Изучая человека, мы не можем ограничиться выборочными средними и медианами. Первым, по-видимому, обратил на это внимание психологического сообщества А. Маслоу. Он стал изучать не средних людей, а лучших из них. В его программе артикулированы некоторые важные для нашей темы проблемы. А. Маслоу подчеркивает, что жизненные выборы, которые делают эти самоактуализирующиеся, как он их назвал, люди, могут изучаться как естественная система ценностей, ничего общего не имеющая с предубеждениями исследователя. Вместо того чтобы спрашивать, какими должны быть человеческие ценности, надо спрашивать, каковы ценности лучших человеческих существ[119]. Таким образом, А. Маслоу стремится заранее защититься от обвинения со стороны психологической науки в том, что он-де покидает почву научной объективности и незаконно протаскивает в науку ценности — свои собственные предрассудки и предубеждения.
Сразу же напрашивается следующее возражение: каковы основания для выбора этих лучших? Здесь А. Маслоу ограничивается высказыванием надежды, что другие исследователи, следующие по его пути, откроют те же самые или похожие личностные черты, что в качестве лучших будут рассматриваться такие же или похожие люди, что здоровые люди знают, что вообще хорошо для человека и т. п.[120]
Согласимся, что предлагаемый путь — один из возможных путей включения в психологию общечеловеческих ценностей (какой смысл вкладывать в это понятие, обсудим далее). Вместо прямой дискуссии о ценностях — обсуждение, кто из людей в наибольшей степени соответствует представлению о человеке. «В этом не больше неопределенности, априорности или неоднозначности, чем в отборе зоологом определенной бабочки в качестве наилучшего экземпляра своего вида или в отборе врачом наиболее физически здоровых молодых людей»[121]. Надо, однако, отдавать себе отчет, что здесь на место этической интуиции, которая помогает нам отличать морально должное от морально неприемлемого, А. Маслоу ставит интуицию эстетическую — не больше и не меньше. «Прекрасный экземпляр бабочки», — скажет упомянутый зоолог, неявно указывая на этот источник своего выбора.
Думаю, нет надобности проводить эмпирическое исследование, чтобы убедиться, что моральные предпочтения эксперта и выбор «лучших людей» демонстрируют некоторую корреляцию. Таким образом, подход А. Маслоу не избавляет его автора от внесения априорных ценностей в эмпирические оценки, заменяя только прямые способы их включения в исследование (т. е. прямые, не обосновываемые указания на должное и благо) на косвенные. Эта замена может дать некоторые неожиданные и интересные результаты по сравнению с прямым опросом тех же самых экспертов о том, какие качества должны быть лучшим людям присущи. Однако она все же не позволяет надеяться на существенный методологический выигрыш[122].
Фактически любой текст по психологии личности содержит и должен содержать явно или неявно, точно или нарочито расплывчато введенные априорные (т. е. предшествующие данному исследованию) представления автора о должном и благе, какие-то моральные и ценностные предпочтения. В настоящее время разнообразие авторских установок велико и не систематизировано, но особенно усугубляет положение стремление придать текстам вид объективного исследования. В этом случае авторы затрудняют вычитывание из текста ценностных предпосылок, но не делают текст от них независимым. Нередко это сопровождается употреблением понятий с неясным значением.
Так, содержание встреченных нами у А. Маслоу и уже прочно вошедших в употребление в текстах по психологии личности понятий, таких как «открытость», «спонтанность», «автономность», не является совершенно ясным. Можно с помощью корректных и правильно построенных психодиагностических процедур измерять выраженность этих качеств у людей и групп, но это не приведет к уточнению понятий. Внешняя валидизация или интерпретация факторов все равно соотнесет конструкции с «жизненным миром» и обыденным языком, о чем предупреждал Э. Гуссерль. Естественный же язык, и это подтверждают психосемантические исследования, не закрепляет за понятиями и понятийными структурами однозначных структур значений. Так, «автономность» в буквальном переводе с греческого означает «своезаконие». В обыденном употреблении акцент ставится на первую половину сложного слова, а о том, что здесь речь идет о законах, установленных себе, это обыденное употребление уже и не помнит. Однако сопоставление со смыслом слова «спонтанность» показывает, что этот нюанс значения еще имеет силу[123]. Понятно, что диагностические процедуры будут «измерять» столь тонкое отличие только в том случае, если оно совершенно ясно составителю анкет, опросников и его экспертам. Таким образом, результаты «измерений» зависят здесь от «измерителя», а именно от точности овладения последним понятийными структурами. Рискну утверждать, что в случае противопоставления спонтанности и автономии эта точность овладения связана также и с моральным развитием исследователя.
Но в гораздо большей степени и совершенно непосредственно зависят от подобных предпосылок «расположенные» выше на «смысловой вертикали» понятия и понятийные структуры. Фундаментальное для А. Маслоу понятие самоактуализации принадлежит к таковым. По самоназванию подхода А. Маслоу — «гуманистическая психология» — ясно, что это понятие употребляется в рамках определенного мировоззренческого контекста. Здесь самоактуализация — это полная реализация потенций, которые, как пишет А. Маслоу, слабы, нежны и хрупки, несмотря на биологическую свою основу, и заглушаются образованием, социализацией и просто случайностями жизни. Задача человека — услышать «голос» этих возможностей, которые говорят ему о том, кто он такой и что ему в действительности нужно. Если учесть, что А. Маслоу утверждает, будто эти задатки врожденны человеку как биологическому существу, совершенно непонятно, почему актуализация таких потенций является долгом и благом для человеческого существа*. Этот «кивок» в сторону органической базы человеческого развития, конечно, делает работу Маслоу более приемлемой для натуралистически ориентированных читателей, но противоречит его же словам о том, что она представляет собой «нормативную социальную психологию», и о том, что «поиск ценностей — одна из вполне реальных и фундаментальных задач общественных наук»[124], с чем я совершенно согласен.
Я вовсе не утверждаю, что описываемая в натурально-биологических, физиологических или даже физических терминах жизнь человеческого тела не имеет отношения к его способностям и задаткам, а также к его благу и долгу. Напротив, это отношение представляет собой очень важную и интересную проблему как для психологии личности, так и для христианской психологии. Но совершенно ясно, что объективно протекающие процессы самой своей объективностью не призывают человеческую свободу ни к их поддержке, ни к противодействию. Таким образом, ссылка на врожденность потенций не может быть аргументом в пользу их реализации. Она становится аргументом, если поверить вместе с гуманистическими психологами в то, что мир каким-то очень приятным для человека образом согласован во всех своих слоях: усилия индивида по содействию развитию его врожденных задатков оказываются благом для него, а в конечном итоге полезны и обществу, то есть природа, человек и общество заодно причастны к общему для всех них благу. Это очень сильное предположение[125]. Таков ли мир, каким его явно или неявно предполагают психологи-гуманисты?
Только ли здоровыми представителями рода, обитающими в ныне благополучном Новом Свете, следует пополнять экспериментальную группу для выявления человеческих ценностей? У некоторых европейских психологов и мир, и проблемы человеческие выглядят несколько иными: вспомним знаменитую книгу В. Франкла о психологе в концлагере (см.: Франкл В. Сказать жизни «да»: Психолог в концлагере. М., 2008). Значит ли это, что, прежде чем искать здоровых людей в нормальных условиях, надо четко определиться: каков мир на самом деле и каковы в нем нормальные условия? Но ведь на этот вопрос в нашем распоряжении уже есть очень много ответов. Среди них ответы традиционных религий, ответ новоевропейской науки, ответы философов (у каждого — свой). На каких основаниях можно было бы сделать выбор? Психологическая наука в целом не имеет и не будет иметь таких оснований. Каждый психолог имеет то или иное представление о мире и своем месте в нем. Говоря объективно, сколько психологов, столько и представлений, а значит, столько и психологий личности и методов психотерапии. Это совершенно неудовлетворительное решение проблемы ценностей может быть исправлено только аккуратным и продуманным введением ценностно-нормативного слоя в саму психологическую науку[126].
Прежде чем переходить к обсуждению этого слоя, для прояснения встающих проблем во всем их объеме рассмотрим еще один речевой оборот, который в том или ином виде повторяют сегодня многие психологи и философы. «Быть тем „Я“, которым ты являешься на самом деле», — говорит вслед за С. Кьеркегором К. Роджерс[127]. Задачу «обретения родовой сущности» ставит Б. С. Братусь[128], задачу обретения «сущности внутреннего „Я“» — А. Б. Орлов[129]. Мотив этот очень широко распространен, и речь у этих и у многих других авторов идет о том, что человеческая задача имеет какое-то более или менее четкое, определенное заранее решение, только они не говорят нам, в чем оно состоит конкретно.
Интенция и интонация философов несколько иная, на мой взгляд, более точная в этой противоречивой человеческой ситуации. К. Ясперс в работе «Что такое философия?» пишет так: «Безусловные требования исходят из меня самого, внутренне поддерживая меня благодаря тому, что во мне самом есть не только я сам. Безусловное требование обращается ко мне как требование моего подлинного бытия к моему голому существованию (bloftes Dasein). Я осознаю себя тем, кто есть я сам, поскольку я должен им быть… Безусловное предшествует всякой целесообразности, поскольку оно и есть то, что полагает цель»[130].
В параграфе 57 «Бытия и времени» М. Хайдеггер похожим образом говорит о зове совести: «Зов ведь как раз не бывает, причем никогда, ни запланирован, ни подготовлен, ни намеренно исполнен нами самими. „Оно“ зовет против ожидания и тем более против воли. С другой стороны, зов несомненно идет не от кого-то другого, кто есть со мной в мире. Зов идет от меня и все же сверх меня»[131].
Отмечу параллельное место из книги одного из представителей христианского направления в отечественной психологии — Ф.Е. Василюка. В одной из глав его книги речь идет о принятии-получении ответа на молитвенное вопрошание. Автор отмечает, что, в какой бы форме ни пришел ответ (в виде внутренних событий — особых мыслей, чувств, воспоминаний, намерений; в виде внешних событий — встреч, известий, перемен обстоятельств), он для вопрошающего находится в явной для него связи с вопросом*. Отметим ту же самую двойственность: здесь очевидность связи, с одной стороны, моя, а с другой — данная мне извне.
Несмотря на то, что речь в приведенных отрывках идет не совсем об одном и том же, некоторые общие выводы мы можем сделать. Все авторы говорят о том, что человек может обнаружить в себе инстанцию, которая не принадлежит ему в его наличном существовании, но принадлежит ему как его собственная возможность. Все авторы считают благом для человека эту возможность реализовывать. С некоторой осторожностью можно сказать, что этим в предмет исследования вводится долженствование, причем в диалектической форме, не допускающей простого перевода на язык мотива и предмета деятельности. Для того чтобы начать разработку этой темы, психолог должен (в смысле гипотетического императива: если хочешь результат, должен принять условие) принять, что предметом психологии является человек, который должен (в смысле категорического императива — безусловно должен) реализовать свое предназначение, свое призвание. Сам психолог, очевидно, не является судьей в вопросе об исполнении долга и о понимании блага, но и не чужд ответу на этот вопрос и, более того, в каких-то профессионально-релевантных ситуациях должен так или иначе иметь в виду ответ на вопрос о должном и благом[132].
Признав необходимость такого расширения понимания предмета психологии, мы попадаем в методологически не освоенную область. Здесь психолог оказывается в определенном смысле не большим профессионалом, чем его клиенты, пациенты и испытуемые. Два основания — одно «снизу», а другое (точнее, другие), как ни странно, «сверху» — могут помочь ему в его трудном положении.
«Снизу» опорой могут служить общечеловеческие ценности. С ними, особенно в последнее время, совсем не все ясно и просто, однако и не безнадежно. Научное сообщество или даже научные группы могут приходить к согласию в определенном объеме. Можно называть такие локальные основания «блоками согласия». Задача здесь не в том, чтобы выработать приемлемое для всех основание и затем начать работать. Необходимо начать строить структурированные отношения между различными точками зрения, и главным условием здесь является требование не прятать ценностные предпосылки за объективистскими терминами. Это означает, что при определенных новых условиях — прежде всего, в случае столкновения с иными предпочтениями других культур — предпосылки должны быть введены в диалог.
«Верхние основания» — это традиционные подходы к решению вопросов, связанных с благом и должным. Именно к таким относится христианство в целом и его православная ветвь. Не только корректными, но и совершенно необходимыми выглядят попытки построить психологию, опирающуюся на эту традицию. Здесь важно не забыть, однако, что из догматов и трудов отцов Церкви не может быть автоматически выведена содержательно богатая психология. Здесь предстоит очень большая работа[133]. Вопросы о том, что христианская психология может сказать об обучении и развитии детей, о терапии неврозов, все еще открыты, несмотря на все богатство церковной традиции.
Совершенно ясно, что с изложенной точки зрения другие «верхние основания» имеют неоспоримое право развивать соответствующие направления психологической науки. Тем самым на часто задаваемый христианским психологам (почти всегда ядовитый) вопрос о возможности мусульманской, буддийской и иных психологий можно решительно и навсегда ответить утвердительно.
Не исключено, в частности, что при разработке собственно психологических проблем догматические расхождения между, скажем, католичеством и православием не приведут к расхождениям в конкретных вопросах. Заранее без разработки соответствующих ветвей, исследований, практики нельзя даже быть уверенным, что таковые обнаружатся и между другими подходами. В любом случае значительные «блоки согласия» в психологическом понимании человека могут быть установлены.
Не думаю, что трудности взаимных отношений различных подходов будут серьезно превышать трудности взаимных отношений различных теоретических подходов в научной психологии и других науках (включая, в частности, теологию). Вместе с тем не надо забывать о важном новозаветном мотиве: «горе вам, фарисеи» — возомнивший, что он безусловно владеет истиной и единственно достоин спасения, этого спасения лишается.
Мало признать, «что объективная наука о нас самих» не может сказать нам о том, что следует делать в тех или иных обстоятельствах или независимо от обстоятельств, — мои цели не затрагиваются объективной наукой, законы природы и общества не могут предписывать мне ни что я хочу делать, ни что я должен делать. К этому следует добавить, что «верхние» слои психологии не могут строиться вне согласия о целях в соответствующих областях жизни и деятельности людей, которых она изучает. Признав это, мы признаем также, что в той степени, в какой согласия (пока) достичь не удается, мы с необходимостью оказываемся в ситуации «многих психологий», каждая из которых связывается своим пониманием предназначения человека.
Глава IX Оппонентные круги христианской психологии
Б. С. Братусь [134]
В первой главе книги было показано, что христианская психология как имя и направление появилась (возродилась) в отечественной науке к середине 90-х гг. прошлого века, чему предшествовали семинары по христианской психологии и антропологии на факультете психологии МГУ имени М.В. Ломоносова, организация учебной специализации по психологии религии при кафедре общей психологии факультета психологии МГУ, создание Лаборатории философско-психологических основ развития человека при Психологическом институте РАО, проведение здесь Челпановских чтений и др. Словом, таковыми были истоки Московской школы христианской психологии. Отметим и линию, позже начатую в Петербурге, развернутое описание которой ждет своего исследователя[135].
Условной точкой отсчета направления можно полагать выход учебного пособия для вузов «Начала христианской психологии» (М.: Наука, 1995. Ответственный редактор — Б. С. Братусь, научный редактор — С.Л. Воробьев. Рецензенты: А.А. Леонтьев, A. П. Огурцов). В число авторов книги вошли А. Белат, Б. С. Братусь, Ф.Е. Василюк, Р.Б. Введенский, В. Л. Воейков, С.Л. Воробьев, Н.Л. Мусхелишвили, Е.Н. Проценко, Е.С. Салаври, В.И. Слободчиков, Т.А. Флоренская.
И хотя по правилам конкурса, в результате которого книга вышла в свет, она не поступала в свободную продажу и распространялась только по библиотекам, появление ее стало заметным и значимым событием. Как констатирует Ю.М. Зенько, «сборник появился очень своевременно, потому что, во-первых, существующие христианские психологи нуждались в „легализации“ своего мировоззренческого статуса и, во-вторых, назрела необходимость в обсуждении целого ряда своих специальных проблем. Сборник с успехом выполнил возложенную на него задачу, особенно первую, в меньшей степени — вторую»[136].
С появлением книги связаны и первые критические статьи и заметки в адрес христианской психологии (прежде всего Московской школы), что было важным (если не конституирующим) знаком ее вхождения в круг научно-психологической мысли, поскольку появление в науке нового всегда связано с возникновением полемики, обсуждений и различных мнений — словом, со всем тем, что объединяется понятием научная критика. О ней и пойдет речь в этой главе.
В профессиональных обсуждениях (печатно или устно) с 90-х гг. принимали участие такие ученые, как B. М. Аллахвердов, Г. М. Андреева, А. С. Арсеньев, А. Г. Асмолов, А. В. Брушлинский, И. А. Васильев, Ф.Е. Василюк, Б.М. Величковский, В.К. Вилюнас, В.Е. Воейков, С. Л. Воробьев, А. В. Гнездилов, А. А. Гостев, Р.М. Грановская, В. В. Давыдов, А. И. Донцов, С. Н. Ениколопов, А. Н. Ждан, Ю.М. Зенько, В.П. Зинченко, Ю.П. Зинченко, В.В. Знаков, И. И. Ильясов, Е.И. Исаев, В.А. Лекторский, А.А. Леонтьев, Д.А. Леонтьев, М.Ю. Кондратьев, А.Н. Кричевец, Е.В. Мареева, А.А. Мелик-Пашаев, Ю.А. Миславский, М.Н. Миронова, Ф.Т. Михайлов, И.Н. Мошкова, В. С. Мухина, В. Л. Мусхелишвили, Е.Е. Насиновская, Н.Н. Нечаев, В. В. Николаева, А.П. Огурцов, А.Б. Орлов, В.Ф. Петренко, Л.А. Петровская, А.В. Петровский, В.А. Петровский, В. В. Петухов, А. И. Подольский, В. А. Пономаренко, A. А. Пузырей, И. А. Равич-Щербо, В.М. Розин, М.В. Розин, B. В. Рубцов, В.В. Семыкин, В.И. Слободчиков, С. Д. Смирнов, Е.Е. Соколова, Е.Т. Соколова, А.С. Спиваковская, Ю.К. Стрелков, К. Г. Сурнов, О. К. Тихомиров, А. Ш. Тхостов, В.В. Умрихин, Д.В. Ушаков, Т.А. Флоренская, Е.Д. Хомская, Г.А. Цукерман, В.Н. Цапкин, А.М. Черноризов, Н.И. Чуприкова, В.К. Шабельников, В.Д. Шадриков, Л.Ф. Шеховцова, Ю.А. Шрейдер, Б. Г. Юдин, А. В. Юревич, М.Г. Ярошевский и др. Список этот наверняка неполный: чью-то печатную критику автор не смог прочесть, а устную — услышать, поэтому у всех, кто здесь не упомянут, он просит прощения.
Описать все столь уже богатое критическое поле в рамках одной главы не представляется возможным. Поэтому сразу введем ограничения, разделив внешний и внутренний оппонентные круги.
Под внутренним, вслед за Е.Е. Соколовой, будем понимать полемику и взаимоотношения внутри данного направления (школы), под внешним — критику извне. Если для внешних оппонентов неприемлемо (или находится под большим сомнением) само направление, сама возможность, идея христианской психологии, то для внутренних она в целом приемлема и нужна, но реализация ее может видеться по-разному.
В свою очередь, во внешнем круге можно различать критику профессиональную, узкоспециальную (в данном случае — конкретно психологическую) и критику более общего характера, идущую не только от психологов, но и представителей других дисциплин — историков, философов, теологов, методологов, культурологов и др. Ясно, что на это разделение следует смотреть как на достаточно условное, однако оно помогает представить первичную классификацию оппонентного поля и выбрать для себя основную линию его анализа.
В данном случае, поскольку речь о принципиальной возможности и действительности христианской психологии как направления науки, в фокусе нашего внимания окажется прежде всего внешний круг оппонирования и рассмотрение мнений из внутреннего круга будет заведомо фрагментарным.
Но, прежде чем приступить к обсуждению, поспешим выразить благодарность всем уважаемым и столь авторитетным критикам — и внешним, и внутренним.
* * *
Первой публикацией, связанной с появлением «Начал христианской психологии», были представленные в журнале «Человек» (1996, № 2, 3) материалы обсуждения книги на уже упомянутом в первой главе Философско-психологическом семинаре памяти Г. И. Челпанова. Материалы следующей дискуссии были опубликованы в самом авторитетном для психологов нашей страны журнале «Вопросы психологии» (1997, № 3; 1998, № 4). Вскоре журнал «Человек» вернулся к этой теме, опубликовав материалы дискуссии, где тема была задана основным докладом (статьей) Б. С. Братуся, а развернутые отклики на нее принадлежали А. В. Брушлинскому, С. Л. Воробьеву, В. В. Давыдову, В.П. Зинченко, Н.Л. Мусхелишвили, В.И. Слободчикову, В.В.Умрихину, Ю.А. Шрейдеру, Б. Г. Юдину, М.Г. Ярошевскому («Человек», 1998, № 1–4). Позднее эта дискуссия вошла в отдельную книжку («Психология и этика: опыт построения дискуссии». Самара, 1999). В 2005 г. появилась подборка мнений сторонников и противников христианской психологии в журнале «Скепсис» («Христианская психология: „за“ и „против“», Скепсис, 2005, № 3/4). В 2007 г. площадкой для специальной дискуссии «Психология — с религией или без нее?» стал журнал Высшей школы экономики «Психология» (2007, т. 4, № 2,4). Что касается отдельных научных статей, появившихся с конца 90-х гг., то, ввиду их многочисленности, отошлем читателя к библиографическому справочнику[137].
Наиболее важные линии внешней критики достаточно четко обозначились уже в ходе дискуссии, материалы которой были опубликованы в «Вопросах психологии» в 1997–1998 гг. С них и начнем наш анализ.
В третьем номере «Вопросов психологии» за 1997 г. появилась статья известного нейропсихолога профессора Е.Д. Хомской «О методологических проблемах современной психологии», значительная часть которой прямо касалась критики вышедших до этого (1995 г.) «Начал христианской психологии». В этом же номере были опубликованы отклики на статью Е.Д. Хомской ряда ведущих психологов (В. В. Давыдова, В.П. Зинченко, С.Д. Смирнова, Н.И. Чуприковой, М.Г. Ярошевского), где в критическом плане также затрагивались вопросы, поднятые «Началами». Ответом на эти выступления стала статья Б. С. Братуся «Двойное бытие души и возможность христианской психологии» («Вопросы психологии», 1998, № 4).
Открывая дискуссию, Е.Д. Хомская писала: «У психологии как науки и у религии как определенного мировоззрения один и тот же предмет познания — человек, личность, но при этом психология как отрасль научного знания строится на системе доказательств (фактов) и без таковых не принимает никаких теоретических положений. Религия не нуждается ни в каких доказательствах, ее положения основаны на постулатах веры»[138]. Отсюда следовала критика авторов «Начал» за отрицание «оппозиции религии и науки в познании психологической реальности», за «попытки объединить религию и науку» под видом «единства познания психической жизни», за признание как ошибочной ориентации на «естественно-научный, материалистический подход в отечественной психологии», за попытки «заменить научный подход религиозным», разрушить, «принизить достижения научной психологии», за попытки «отрицать очевидные научные истины и утверждать — в качестве последних достижений психологической науки — сомнительные „факты“ и просто вымысел (из области парапсихологии и т. п.)»[139].
Эту позицию разделял в своем отклике и М.Г. Ярошевский, который, к счастью, не приписывал авторам «Начал» увлечений вымыслами и парапсихологией, но считал нужным умерить их притязания «на то, чтобы заменить научное объяснение наиболее интимных и сложных проявлений человеческой психики религиозными верованиями», и советовал сторонникам этих взглядов почитать «богобоязненного И. Канта», который в конце XVIII в. учил, что «религиозное понимание души может быть предметом веры, но не научного знания»[140]. А. В. Петровский также утверждал (уже в следующей порции критических обсуждений), что «никакой христианской психологии как науки нет, это натяжки, это попытка сделать что-то такое, для чего нет никаких научных оснований»[141].
Чтобы читатель не подумал, будто «внешние оппоненты» были представителями только старшего поколения, назовем некоторые имена психологов более молодого поколения, отрицательно либо весьма скептически относящихся к идее христианской психологии: В.М. Аллахвердов, М.Ю. Кондратьев, Д.В. Ушаков, А.В. Юревич и др.
Для полноты картины отметим, что оппонентный круг не ограничивается светскими учеными. Есть (и в немалом числе) священники и богословы, которые также не поддерживают идею создания христианской психологии, считая вполне достаточными аскетику, нравственное богословие, учение отцов Церкви и т. п. Что касается научной психологии, а уж тем более психотерапии, то, по их мнению, они, лишенные благодати и церковного попечения, совершают на деле «служение тьме» и «падшей природе человека», лишь уводят его от пути спасения[142]. Изложенная (конечно, крайне огрубленно) такая позиция в своей решимости «развести» психологию (шире — науку) и христианство сходится, как это ни странно, с позицией ученых оппонентов. Разумеется, последние не называют свое дело «служением тьме»; напротив, «тьму» и предрассудки видят как раз в церковности. Разница — в оценке, где лицо, а где изнанка, но общая суть — сжигание мостов, разведение сфер — остается.
Еще одна распространенная линия критики — опасение, что утверждение христианской психологии вызовет протесты со стороны мусульманского, буддистского и иных традиционных форм религиозного мировоззрения и может даже привести к межнациональной розни. Об этом упоминала «первооппонент» Е.Д. Хомская, а в дальнейшем и многие другие. М.Ю. Кондратьев, например, начав с решительного отрицания принципиальной возможности христиански ориентированной психологии, тем не менее тревожился:«… а где другие религии? Где мусульманская психология, иудаистская психология, буддистская психология и так далее? Представьте себе, что будет кафедра христианской психологии. Какие кафедры еще должны быть на психологическом факультете и по каким специальностям будут присуждаться степени? Выходит, один станет кандидатом по специальности „христианская психология“, другой — по „иудаистской психологии“, а третий — по „мусульманской“. Абсурд!»[143] Постараемся ответить на обозначенные вопросы критики, а затем перейдем к более частным замечаниям.
* * *
Начнем с «первооппонента», оттолкнувшись от слов Е.Д. Хомской, что у науки и религии единый предмет изучения — человек, личность. При всей, казалось бы, несомненной очевидности, это не совсем так, и с этого «не совсем так» начинаются многие недоразумения. Научная психология, например, изучает психику как особый аппарат, служащий человеку в его ориентировании в мире (по П.Я. Гальперину), или как особое отражение действительности и построение деятельности в ней (по А.Н. Леонтьеву) и т. п. Далее, говоря о личности с позиции психологии — именно психологии, а не философии, богословия, юриспруденции и других правомерных пользователей этого понятия, — вряд ли можно ее отождествлять с «человеком», как это делает Е.Д. Хомская (да и очень многие психологи). Психика, включая ее высший (личностный) уровень, — не весь человек, или, другими словами, человек есть нечто большее, нежели его психика (включая личность). У религии иной главный предмет — не психика в человеке, а человек в Боге, в обретении предельного (не уничтожимого фактом смерти) смысла, целостности, то есть спасения. Психика соотносится с человеком, человек соотносится с Богом, являясь, в христианском понимании, Его образом и подобием. Образом, который дан (предзадан), и подобием, которое предстоит еще стяжать. Путь стяжания столь немыслимо высокого подобия заведомо крайне узок и труден, требует для нахождения и прохождения (помимо благодатной милости Божией) постоянных усилий и подвижнической жизни. Потому неудивительно, что люди, в высшей степени достигшие такого подобия, именовались «преподобными», во все времена и везде являя собой уникальную редкость.
То же соотношение (но не тот же масштаб!) может оставаться и в светском (секулярно-философском) понимании, только на место Бога здесь ставится человечество, и человек тогда соотносим с последним, представляя собой его (человечества) образ и подобие. Образ этот метафизически дан в культуре, и каждому индивиду предстоит тяжкий труд его стяжания.
Уже из одного этого фундаментального разделения видна неправомерность переноса оценок и методов из одной области в другую. Успокоим ревнителей чистоты научной психологии: серьезный христианский психолог (по глубокому убеждению автора) не может и не должен прямо переносить методы богословия в научную психологию, равно как и кощунственно (скажем мягче — неправомерно) прямо переносить психологические методы и эксперимент в религиозные сферы. Разумеется, такие попытки делались и будут делаться[144], но это не более чем частные размышления священника о психологии или рассуждения психолога о религии, — рассуждения, могущие быть (при таланте, искренности и, добавим, деликатности), безусловно, интересными, даже расширяющими горизонты как науки, так и религии, однако вряд ли способные серьезно повлиять на профессиональную научную психологию или теологию.
Совершенно очевидны и различия способов познания, осознавания, фиксации изучаемого. В одном случае это расчленяемый и анализируемый по отдельным параметрам факт, в другом — целостное событие, явление, изменение; в одном — как можно более отстраненная, проводимая желательно с помощью приборов, специального инструментария строгая фиксация, протоколирование, препарирование происходящего, в другом — единичность, уникальность, неповторимость. Наивно думать, что первое — гарантированно объективно[145], а второе — сугубо субъективно. И в том и в другом случаях действуют свои, достаточно жесткие законы (выражаемые, однако, в разных формах и языках), своя внутренняя логика. Как говорят, если законы материальной природы железные, то духовные — алмазные.
В этом плане перевод, сопоставление, соотнесение языков, терминологии, понятий двух сфер — науки и религии — задача крайне важная, необходимая, но требующая кропотливой и деликатной методологической работы, ибо, как уже говорилось, речь идет о разноуровневых реальностях, способах бытия и бытования[146]. Поэтому (и здесь мы временно переходим во «внутренний» оппонентный круг) трудно согласиться с теми уважаемыми коллегами, которые считают, что христианская психология возникнет лишь оттого, что богословские тексты будут прочитаны психологами, а психологические — богословами. Полнота ответственности за создание области здесь на ученом психологе: так, физическая химия остается при всех оговорках отраслью химии, а химическая физика — физики, хотя глубокие знания (в первом случае — физики, во втором — химии) для каждого специалиста обязательны.
Сказанное не означает, конечно, какого-либо умаления, отрицания насущных задач взаимопонимания, усвоения и прочтения богословами избранных психологических текстов, а психологами (тем более христиански ориентированными) — текстов богословских. Речь идет об элементарной предварительной психологической грамотности для первых и богословской — для вторых. Эту грамотность, вслед за Ю.М. Зенько, можно условно разделить на языковую — грамотное использование терминов и понятий — и концептуальную — адекватное понимание и применение методологических оснований.
В последнее время, как справедливо продолжает Ю.М. Зенько, «в отношении Церкви и психологии можно выделить две противоположные тенденции; первая заключается в настороженном, иногда даже агрессивном отношении к психологии, фактически ее огульном отрицании; при этом между академической психологией и маргинальными западными психологическими направлениями (например, трансперсональной психологией) ставится знак абсолютного равенства, и на этом основании отвергается вся психология без разбора. Другая же тенденция, наоборот, заключается в том, что у некоторых священнослужителей можно наблюдать своеобразную эйфорию от знакомства с практическими психологическими методами (опять же в первую очередь западными), так что возникает впечатление, что психология как бы потеснила в их мировоззрении базальные пастырские установки»[147]. Чтобы снивелировать как тот, так и другой перекос, в качестве предварительного условия требуется элементарная психологическая (общепсихологическая) грамотность — как языковая, так и концептуальная.
Надо заметить, что небрежение общепсихологической грамотностью — беда отнюдь не только церковнослужителей, интересующихся психологией (что более чем извинительно ввиду особых целей, направленности, тягот и высоты их служения), но и многих современных психологов (что, согласитесь, оправдать уже трудно).
К сожалению, приходится констатировать, что и среди христианских психологов находятся те, которые полагают, будто знание общей психологии для них вовсе не обязательно (назовем это «общепсихологической фобией»), поскольку наличие православной веры уже является гарантом их профессионального мастерства. (Решились бы вы на операцию, зная, что хирург — ревностный православный прихожанин, однако базового медицинского образования не имеет, курсов физиологии и анатомии не слушал?) Более того, приходится (уже из «внутреннего» оппонентного круга) слышать мнение (крайне, думаю, импонирующее психологическим самозванцам), что овладение азами общей психологии мало того что скучно и трудно, но еще даже и вредно для христианского сознания, поскольку проникнуто естественно-научным подходом, способным разрушить веру“. Согласно этой логике, стремящиеся стать христианскими психологами могут смело обойти данную область, даже не глядя в ее сторону, и сразу ринуться к практической психологии, овладению ее приемами и методами. При этом забывается, что все эти приемы и методы возникли и существуют[148] не сами по себе: они вытекают из тех или иных общетеоретических, общепсихологических предпосылок, будучи их прямым следствием. Дело, стало быть, не в отрицании общепсихологических оснований, а в их профессионально грамотном анализе, согласовании с христианским представлением о человеке. В случаях «общепсихологической фобии» очевидны попытки непосредственного эклектического соединения сугубо прикладных аспектов и самых общих богословских рассуждений, в результате чего игнорируется внутренняя объективная сложность и специфика психологического аппарата, его роль опосредствования, медиации проявлений человеческой жизни.
Как уже отмечалось в главе V, до начала XX в. ученые, как правило, предпочитали говорить о психологии и ее отраслях в целом; в российской истории науки, пожалуй, первым, кто стал выявлять роль именно общей психологии, был профессор Г.И. Челпанов, который с тревогой констатировал, что «психология распадается на такие части, которые совершенно друг с другом не связаны. Вследствие этого психология начинает утрачивать свое единство. Ей грозит распад… Нужно принять меры к сохранению единства психологии. Такому объединению может способствовать институт, если в нем первенствующее место отводится общей психологии»[149].
Таким образом, общая психология призвана выявлять и являть единство психологии, ее лицо. Сама надобность в ней возникла как следствие дифференциации, разрастания вширь (в куст, а не в ствол, как любил в свое время говорить А. Н. Леонтьев). Именно тогда и потребовалась особая рефлексивная область, которая призвана найти общее и целое в дробях психологической науки и практики. Общая психология, по замечанию Л. С. Выготского, относится к частным дисциплинам так же, как алгебра к арифметике. Если арифметика оперирует определенными конкретными количествами, то алгебра изучает все возможные отношения между качествами, и каждая арифметическая операция может быть рассмотрена как частный случай алгебраической формы.
Нередко приходится слышать, что непосредственными предметами общей психологии являются ощущения, память, восприятие, мышление и другие основные психологические функции и процессы. Строго говоря, это не совсем так. Ведь мышление, память или сознание могут быть также предметами разных отраслей психологии — клинической, педагогической, возрастной, инженерной и прочих. Общепсихологическая наука направлена на вычленение, изучение тех форм и механизмов бытования психических процессов, которые могут быть представлены как всеобщие, инвариантные (алгебра), вне зависимости от того, в каких режимах, лицах, качествах и вариациях они проявляют себя в реальности (арифметика)[150]. Предметом психологического анализа является, например, не сама по себе личность астеника, больного алкоголизмом, ученого или политика, а личность как особое психологическое образование и пространство, его смысл, механизмы и закономерности, которые, разумеется, по-своему преломляются в человеке астенической конституции, или в одержимом наркотической зависимостью, или в жестком политике. Можно вновь сослаться на Л. С. Выготского, который писал, что «принципиально определяющая и как бы верховная роль общей науки проистекает не из того, что она стоит над науками, не сверху, а снизу из самих же наук, которые делегируют свою санкцию истины в общую науку»[151].
Таким образом, общая психология — это не еще одна отрасль, подразделение психологической науки наряду со многими другими, но — особое (общее) для всех пространство их внутренней коммуникации, посредник (медиатор) научно-профессионального общения. Это — своеобразная «палата мер и весов», хранитель и страж определенных принципов и эталонов, которые потом разнесут «по базарам и рынкам» прикладных областей. Разумеется, в отличие, скажем, от эталонного метра или эталонного килограмма, представления о «единицах психологии» существенно меняются: появляются все новые подходы, решения и формы; речь идет лишь о том, что ни одно из этих изменений или нововведений, из какой бы частной области они ни пришли, не может миновать стадии общепсихологического анализа, инстанции испытания и проверки на причастность к сути данной науки.
Единство психологической науки, на удержание которого направлена общая психология, прямо подразумевает онтологическое начало. Это прежде всего идея родового единства всего знания (Универсум), в котором каждая область деятельности или профессия рассматривается не как отдельная и самодостаточная, а как вклад в это единство и форма служения ему.
В свою очередь, это онтологическое начало исходит из фундаментального для христианского сознания положения, что «в начале было Слово» (по-гречески «Логос»), — порядок, из которого проистекает мир и который мы можем либо являть, осуществлять, либо (что куда чаще) искажать, повреждать своей деятельностью. Именно в этой сфере смыслопонимания бытия могут соединяться для психолога конкретно-профессиональные и духовно-религиозные пласты, образуя в целом христиански ориентированную психологическую науку.
Сейчас, однако, превалирует другое понимание, и на психологию (равно как и на многие другие науки) стали смотреть только как на способ решения прикладных задач (телегу, по сути, ставят впереди лошади)[152]. Отсюда делается вывод, что профессией следует овладевать как навыком — набором приемов и техник. Понятно, что роль и значение общей психологии при этом нивелируется (что выражается, в частности, в сокращении учебных часов и числа кафедр общей психологии в вузах).
Если же мы, помимо прикладного, подразумеваем фундаментальный, онтологический статус знания, его самоценность, устремление к Логосу, Истине, Универсуму, т. е. исходим из университетского идеала (и, соответственно, его адекватного отражения в образовании), то вывод очевиден: профессией (и психологической в том числе) надо овладевать не как навыком, а как типом знания. Роль техники, приема, навыка при этом отнюдь не умаляется, — навык необходим, ценен как инструмент, знак профессии, условие прикладной, производственной отдачи и социального оправдания науки. Однако любой, даже самый совершенный навык, прием, метод имеет ограниченное и местное значение, применим «здесь и теперь», так что в зависимости от смены обстоятельств его можно заменить, обойтись без него, сконструировать новый (насчитывается, например, несколько сот апробированных систем психотерапии и каждый год прибавляется еще 20–30. Вряд ли в этой ситуации можно всерьез говорить о незаменимости какого-либо конкретного приема или метода). В отличие от навыка, тип знания незаменим. Так, психологический тип знания, психологию нельзя подменить физиологией, медициной, этикой или правом. Без психологического типа знания Универсум неполон[153].
Отсюда, на наш взгляд, предельная задача (миссия) общей психологии может быть сформулирована следующим образом: внести порядок и связь в рассуждения и понятия психологической науки, увидеть, удержать и защитить ее не только как совокупность определенных навыков, феноменов и методов, но и как сущностный, неотчуждаемый тип человеческого знания.
Для реализации этой задачи необходимо, на наш взгляд, выявление нескольких взаимосвязанных уровней рассмотрения (и, соответственно, преподавания) общепсихологического знания. Исходный — это базовая, или «школьная», общая психология. Ее цель — введение и обоснование конкретных понятий, терминов, средств, принципов, представлений о методах, функциях, механизмах — словом, усвоение, знакомство, обучение самому языку, алфавиту, грамматике психологии, без чего нельзя войти в эту область и быть в ней говорящим, понятым.
К этому обычно привыкли и сводить всю общую психологию. Но передачей основного корпуса понятийного аппарата дело, конечно, не исчерпывается. Необходим переход к обобщающим взглядам, к видению целого, а не одних деталей и частей. Иными словами, впереди знакомство с основными теоретическими принципами, парадигмами, историей их генезиса, современным состоянием, прогнозом на будущее — все это составляет особый уровень общепсихологической науки, задача которого — раскрыть движение теоретической мысли как впечатляющую «драму идей».
Наконец, необходим, на наш взгляд, еще один уровень, на котором будут рассматриваться уже не отдельные теории и их взаимосвязь в научной психологии, а специфика ее места и задач в системе существующих метафизических, нравственных, теологических представлений о мире, спасении, замысле и смысле человеческой жизни.
Поэтому, помимо «школьного», базового уровня, общая психология включает, удерживает и иные — вышележащие уровни, а именно — теоретический и философский. Последний неизбежно корреспондирует с теологией, общими религиозными установками и началами. Если общая психология первого уровня (базовая) дает представление о фундаменте, приемах, способах, принципах, несущих конструкциях психологического здания, то общая психология вышележащих уровней (теоретическая и философская) намечает (и в идеальном плане завершает) его купол, подразумевает и достраивает проект в целом. Если первый уровень имеет в большей степени технологический смысл, то последние — архитектонический.
Следует помнить при этом, что, говоря, казалось бы, лишь о науке или ее приложениях, мы всегда так или иначе подразумеваем и отстаиваем определенную идею Человека (с большой буквы), определенную форму ее уложения и выражения, определенный тип образования, соотносимый, релевантный этой идее и образу; мы исходим из архитектонического замысла, а не технического начала, из целостности и самоценности человека, а не из одних его функций и приложений, какими бы значимыми и полезными они ни казались. Надо ли повторять, что эти идея, образ, замысел в конечном итоге восходят к религиозным воззрениям, соотносятся с ними, так что христианская психология, сознательно акцентирующая этот момент, является правомерным вариантом направления научной психологии.
* * *
Отступление в общую психологию вводит новый ракурс в дискуссию о христианской психологии. Напомним: оппоненты акцентировали внимание на разной предметной отнесенности, разных формах постижения. Произведя уточнения и оговорки, мы с этим мнением, казалось бы, согласились и тем самым оказались, по видимости, в той же позиции, что и богобоязненный Кант в конце XVIII в. и наши освобожденные от этой боязни оппоненты в конце XX — начале XXI в.
Однако мы видели, что отличия слоев, уровней общепсихологического знания, разность в методах их понимания и исследования не воздвигают между ними непроходимых границ, напротив — одно подразумевает другое: технология — архитектонику, замысел — воплощение, идея — реализацию. Иными словами, констатация различия не снимает вопроса о формах соотнесения. Там, где стало привычным заканчивать, должно на самом деле только начинать: «всякое прибытие — пункт отправления», как говаривали в старину.
Сказанное можно проиллюстрировать и некоторыми другими примерами из нашей науки. Так, большим достижением отечественной психологии стало разведение понятий «индивид» и «личность». Но ведь это не осталось на уровне констатации (самой по себе методологически важной), а заставило идти дальше (отправиться с этого пункта в новый путь), искать соотношение уровней, определять их взаимовлияние и связь. Можно вспомнить и о разведении «психического» и «личностного», по А.Н. Леонтьеву, или о варианте разведения понятий «личность» и «человек»[154]. Остается только констатировать упорство усилий по разделению, разведению психологии и христианской антропологии (шире — науки и религии) и слабость, разрозненность попыток понять их соотнесение и сопряжение.
Причем само по себе соотнесение эмпирической конкретики и философии, «физического» и «метафизического» — отнюдь не новость для психологии. Действительно, что, как не философскую метафизику, представляет собой определение человека «как совокупность всех общественных отношений»? Или провозглашение человека «мерой всех вещей»? Но первое, что наш читатель знает хорошо, стало условием («верхним основанием») психологических и социально-психологических исследований в советской марксистской науке, а второе, что так же легко узнаваемо, — «верхняя основа» возникшего в 60-х гг. прошлого века течения западной гуманистической психологии. Обратим внимание не только на метафизическое, но и на временное расстояние: между тезисом Маркса о человеке как «совокупности общественных отношений» и его осуществлением — точнее, преломлением, преложением в психологическую науку — лежит около ста лет, а между провозглашением в Древней Греции человека «мерой всех вещей» и попыткой реализации этого идеала в психологии — две с половиной тысячи…
Крайне важный поясняющий комментарий в этом плане был дан В.П. Зинченко в ходе дискуссии на тему «Психология и этика: возможна ли нравственная психология?». Ее текст, напомню, был опубликован в журнале «Человек» (1998, № 1–4), а затем издан отдельной книгой (Психология и этика: опыт построения дискуссии. Самара, 1999). Зинченко говорил о трех основных путях появления новых (уточняющих) названий нашей науки. Первый связан «с расширением сферы приложения психологических знаний». Так возникла психология «детская, педагогическая, возрастная, медицинская (включая психотерапию), социальная, юридическая, инженерная, военная, авиационная, космическая, даже железнодорожная психология и многие, многие другие». Второй путь связан «с возникновением и развитием междисциплинарных контактов психологии. Отсюда появление психофизики, психофизиологии, психологической антропологии, психологической педагогики, нейропсихологии, психолингвистики, математической психологии и т. д. Здесь возможны неожиданности и образование новых междисциплинарных и мультидисциплинарных комплексов. Наконец, существует еще одно направление, которое как бы перпендикулярно двум предыдущим. Совсем недавно в ходу были курьезные термины — „советская“ и „буржуазная психология“… Но есть вещи и посерьезней. Они связаны с претензией на создание не новой области или отрасли психологии, а новой психологии, инвариантной ко всем областям, относящимся к первым двум направлениям. Примерами могут быть культурно-историческая психология, гуманистическая психология, органическая психология, в известной мере когнитивная психология. К этому же ряду следует отнести обсуждаемое [в данной дискуссии] предложение Б. С. Братуся о создании нравственной психологии, равно как его же совсем недавнее — о создании христианской психологии»[155].
Следует еще раз обратить внимание и на то, что связь психологического и вышележащих (вплоть до самых «верхних») уровней не является (как представляется многим) чем-то надуманным, привнесенным, лишь метафизически умопостигаемым — она может быть обнаружена на примере любого психологического процесса: взятый как таковой, он сам по себе, по сути, бессмыслен и смысл свой (тем более его полноту) обретает лишь в соотнесении с другой, более общей (смыслопорождающей) сферой. Памяти не надо ничего запоминать — это надо человеку, и смысл памяти не может быть найден в ней самой. И мышлению нет нужды мыслить, и восприятию — воспринимать. Психология, абстрагируясь от этого, как всякая наука, идеализирует предметы своего исследования, рассматривая (вынужденная рассматривать) их как отдельно существующие и самодостаточные[156]. Вне этого допущения наука остановилась бы и растворилась в теряющем границы созерцании и переживании мира. Она, собственно, и начинается с определенных правил и методов, извлекающих предмет из целого.
В преданиях о древнегреческом баснописце Эзопе есть эпизод, где он, будучи рабом, спас от позора и разорения своего незадачливого хозяина, который, изрядно напившись, поспорил на пиру, что завтра же выпьет море, а если не выпьет, то отдаст дом и жену спорившему с ним сотрапезнику. Последний заявился к нему на следующий день со свидетелями, требуя выполнить обещанное. Эзоп дал совет: «Выйди к народу и скажи, что ты готов выпить море, как и говорил на пиру. Но именно море, только море — без рек, впадающих в него, без ручейков и подводных течений, без дождей и осевших туманов. Скажи, что, если они освободят от всего этого море, ты выполнишь свое обещание».
Наука каждый раз «выпивает чистое море». И в этой идеализации своего предмета она может (если хотите, должна) отделять, абстрагировать, оставлять в тени, не учитывать очень многое, включая предельные философские, религиозные, мировоззренческие вопросы. Известно, что П.С. Лаплас на вопрос Наполеона, почему в разработанной им физической системе отсутствует Бог, сказал: «Я не нуждаюсь здесь в этой гипотезе». Ответ по тем временам дерзостный, но говорит он не о радикальном атеизме ученого (как думают многие), а о выполнении правил науки, об идеализации предмета («выпивании моря»). Разумеется, если расширить контекст (речь, в частности, шла о движении планет, «небесной механике») и задать вопрос о происхождении Вселенной, порождении жизни, ее цели, ее исходе и т. п., то описываемые Лапласом формы и законы окажутся заведомо неполными.
Наука умалчивает о началах и концах, в контексте, в потоке которых существуют изучаемые ею явления и феномены. Как заметил один современный физик о теории взрыва как причины образования Вселенной, — мы можем просчитать траектории взрыва, но не можем сказать, кто принес взрывчатку. В психологии «выпивание моря» (абстрагирование от составляющих и разноуровневого контекста) можно усмотреть едва ли не в каждой научной работе; причем в последнее время число «пьющих» увеличивается многократно, «естественных морей» явно не хватает, поэтому приходится самим срочно создавать искусственные моря (что не море уже, а бассейн) и затем героически их «выпивать».
Ясно, что наука (это одновременно и соблазн, и условие) стремится к чистоте, выверенности своей идеализации. Уже само по себе это порождает напряжение в отношениях с жизненными течениями и смыслопорождающими полями, защитой от чего до поры до времени могут служить крепостные стены университетов и академий, откуда из амбразур лабораторий можно спокойно и безопасно смотреть на волнующийся мир. Но стабильность такого положения всегда относительна. Всерьез в нее верят «вагнеры», но не «фаусты». Спокойствие прерывается (взрывается), стены оказываются уязвимыми и крепость — картонной, устоявшаяся точка зрения колеблется и наконец сменяется (свергается) другой.
Эта коллизия изнутри может видеться как подвиг ученого, сделавшего смелый шаг, даже как действие гения, который, в отличие от таланта, не улучшает и совершенствует наличное, а порождает новое (неизбежно разрушая, обесценивая тем самым прежнее). Но если выйти в момент свершения нового за пределы науки (как внутренне укрепленного района, крепости), то всегда можно увидеть целый ряд внешних мощных глобальных причин и знаков культурно-исторических перемен, интуитивно улавливаемых не только (если не столько) учеными, но и писателями, поэтами, философами, проповедниками… Все они, каждый по-своему, растревожены неким до конца не выраженным вопросом, который словно повис над миром, дразня, раздражая, печаля, требуя ответа…
И даже расстояния и страны не меняют оптику зрения, но лишь способы понимания и выражения. Так, норвежец Генрик Ибсен идет в паре с австрийцем Зигмундом Фрейдом. У первого — бунт женщины против обстоятельств и давления косных предрассудков времени, у второго — результаты бунта подавленного («невроз», «перенос», «защиты», «вытеснения», «сублимации»). Но речь у обоих — об одних и тех же женщинах своего времени, персонифицировавших тот рушащийся (подтачиваемый изнутри) мир, но навсегда скрывшихся от нас вместе с тем миром, в котором они были провозвестниками обрушения. Их упования и притязания, за осуществление которых они платили страданиями и муками, психическим здоровьем, иногда жизнью («Гедда Габлер»), сегодня — проходные номера и незначимости. В этом плане Ибсен с Фрейдом скрылись за поворотом, сами стали историей (ибо их взгляды вперялись в то, чего сейчас в сопоставимом виде нет).
Так, за каждым серьезным изменением нашей молодой (лишь с конца XIX в. существующей) науки — восходящие в зенит вопросы современности (потом — истории[157]). Примеры можно множить — скажем, появление гуманистического направления в начале 60-х гг., резко отмежевавшегося от психоанализа и бихевиоризма, более того, назвавшего их на своей первой конференции «клеветой на человека». Или — появление экзистенциальной психологии Виктора Франкла. За всем этим — катастрофа Второй мировой войны, вопрос, вынесенный в заголовок одной из послевоенных статей («Как возможна вера в Бога после Освенцима?»), и круг вопрошаний, с ним ассоциирующихся: как возможен теперь человек, как возможны наука, идеалы, ценности, — вообще культура после Освенцима, после чудовищной бойни и самоуничтожения?
В своих ответах на эти беспощадно стоявшие вопросы психология подтянулась (потянулась) к философии и религии, потому что задыхалась уже в рамках своих прежних воззрений. Ну, еще один эксперимент с крысами на обусловливание или еще один анализ эдиповой зависимости — не игрушка ли (даже кощунство) в свете произошедшей трагедии? — «либидобелиберда», как сказал однажды злой на язык Владимир Набоков. И это «подтягивание» и «стыковка» открыли новые возможности и пути, приведшие к ответам, в общем, соразмерным вопросам. Так, в частности, экзистенциальная философия, начавшаяся во многом с русских философов — Льва Шестова и Николая Бердяева, — соединилась после войны с психологией через Виктора Франкла. Именно Франкл внес в психологию личности духовный уровень не как присказку, украшение или позу, а как неотделимую от психологического составляющую, без учета которой жизнь человека непредставима. Главная заслуга Франкла, следовательно, была не в том, что он открыл новые приемы в психотерапии, а в том, что подвинул всю ее в новую — духовную сферу[158].
К слову сказать, после Франкла проблема живого соотнесения с духовной сферой вновь уходит из западной психологии. Последняя из Америки мода (психология последних времен) — «позитивная психология», — нередко рассматривая себя как преемницу экзистенциальной психологии, на деле сводится к поклонению успеху, обслуживанию «состоявшихся», уча их быть довольными самими собой. Франкл, стоявший сам и ставивший других перед лицом жизни и смерти, уходит за горизонт, да и что может сказать бывший узник лагеря смерти потребителям гламурной психологии глянцевых журналов?
Между тем и современные вопросы, восходящие к зениту, становятся все более распаленными и требуют ответа. Так, не по досужим и истерическим предсказаниям, а по серьезному научному расчету мир стоит перед системным кризисом, и «сроки уже сочтены»[159]. Ныне средний европеец, американец — да уже и наш россиянин — потребляют естественные ресурсы в таких масштабах, что, если бы с таким же размахом жили все люди на планете Земля, то понадобилось бы 5–7 таких планет. Мы проедаем будущее наших детей и внуков, живем в кредит за их счет, пилим сук, на котором «сидит» наша цивилизация.
И дело, конечно, не только в хозяйстве, экономике и экологии. Мы живем в перевернутом мире, где эстрадный певец или футболист почитаем (и оплачиваем) несравненно более врача, учителя, ученого, писателя, инженера[160]; где терроризм, убийство, воровство, коррупция стали бытовым явлением; где на телеэкранах — ложь, манипуляция, агрессия, насилие всех видов; где оставаться более или менее порядочным человеком — едва ли не подвиг…
Кто в таком случае бог (не иначе как с маленькой буквы) современного человека? Не мамона ли? Может быть, у читателя есть доказательства обратного? У меня их что-то маловато. И современная практическая психология ему-то в основном и служит, и потакает: рекламирует, что закажут, «создает имидж» (как говорил остроумный В.П. Зинченко, «делает из хари харизму»), а с помощью психотерапии прививает позитивный взгляд на все, как говорил ныне подзабытый писатель, «свинцовые мерзости жизни».
В этой связи христианская психология — отнюдь не экзотика, а реальный ответ, путь к осмысленности психологического познания, пониманию места психологии и психолога в современном мире. Ясно (о чем уже говорилось выше), что нельзя просто сказать «верую» и — сразу стать христианским психологом. Вспомним, например, что движение от экзистенциальной философии к экзистенциальной психологии заняло десятки лет. Заметим при этом, что ни экзистенциальное, ни гуманистическое течение не перечеркивало достижений других подходов, но указывало иное направление и, главное, иное понимание человека в психологии. А. Н. Леонтьев в своих лекциях не раз повторял слова, сказанные ему одним сельским конюхом во время Великой Отечественной войны: «Если лошадь устала, не нахлестывай ее, а подними ей повыше морду, чтобы она увидела деревню вдалеке и заспешила к дому». Вопрос направления — это то, к какому дому, к какому граду мы поднимаем нашу психологическую «морду». Остальное — как это ни прозвучит дерзко — детали, остальное приложится.
Теперь кратко о другом постоянно повторяющемся вопросе внешних оппонентов: не станет ли утверждение христианской психологии вызовом другим конфессиям и не приведет ли это к разжиганию межнациональной розни? Согласимся с А.Н. Кричевцом, который пишет: «Другие верхние основания имеют неоспоримое право развивать соответствующие направления психологической науки. Тем самым на часто задаваемый (почти всегда ядовитый) вопрос о возможности мусульманской, буддистской и иных психологий можно решительно и навсегда ответить утвердительно»[161]. Христианская психология делает заявку на саму возможность приведения устремлений, предельных целей и задач своей науки в соответствие с христианским образом и идеалом человека. Но это стремление не исключает, а предполагает соотнесение с другими образами и идеалами, которые иногда прямо, а чаще скрыто, имплицитно присутствуют, стоят за любой психологической концепцией («человек поведенческий», «психоаналитический», «гуманистический», «экзистенциальный» и т. п.).
* * *
От самых общих вопросов внешней критики перейдем к более частным, задаваемым не только психологами, но и науковедами, философами, методологами и др. Воспользуемся для этого показательными замечаниями Е. В. Мареевой, которая едва ли не первая среди философов и науковедов удостоила современную отечественную христианскую психологию развернутой критики, фокусируя и четко излагая при этом многие замечания и других оппонентов, разбросанные по отдельным источникам.
«Как нужно, — спрашивает Е.В. Мареева, — оценивать проект „христианской психологии“, в которой предлагают сочетать идеализм с материализмом в рамках одной и той же науки? Причем в такой „методологической шизофрении“ предлагают видеть гарантию единства будущей психологии»[162].
Не надо страдать печально известной психической болезнью, чтобы увидеть и признать стереометрию, одновременную многоуровневость человеческого бытия и его отражения в познании. Есть такая неразрешимая дилемма детства: кто же все-таки сильнее — слон или кит? Стихии разные, им непосредственно не сойтись. «Слонокит» как компромисс невозможен, действия плавника и бивня не уравнять. Однако схожесть существует, но только в другой плоскости, на другом уровне: оба суть природа, оба — млекопитающие, и тогда они — единое целое. Христианская психология — вопрос не только знания о психике, но и вопрос направления, применения этих знаний, определенного отношения к человеку, вопрос понимания миропорядка и места в нем психологии. Поэтому вполне согласимся с В.И. Слободчиковым, что христианская психология — это не наука о спасении, а наука о психологических «условиях возрастания человека в меру благой вести о спасении. На множество других вопросов с большим успехом ответит и отвечает традиционная психология»[163]. Тем самым ни законы памяти, ни данные экспериментов по восприятию или мышлению отнюдь не отменяются и не входят (не могут войти) в противоречие с верой. Психика, ее аппарат создан Творцом (для неверующих — Природой), как, скажем, и аппарат физиологии человека. И что тогда может обнаружить добросовестное исследование, что было бы не предусмотрено Им (или для неверующего — Природой)?[164]
Специально подчеркнем, однако, что «христианский психолог» и «психолог-христианин» — понятия связанные, но не идентичные. В первом случае речь идет о профессионале, и то, плох он или хорош, будет определяться не исключительно глубиной его христианской веры, а профессиональным мастерством. Также как, например, «христианскому врачу» никто не простит ошибки в деле врачевания на том лишь основании, что он истово и «правильно» верит. Во втором случае — речь о христианине, и то, что он профессиональный психолог, может отступать на задний план. В первом случае вера подразумевается, но не оправдывает изъяна профессии, во втором — изъян профессионализма может покрываться, затмеваться верой. Причем оба варианта вполне могут сочетаться (и порой конфликтовать) в одном лице: когда ты исследуешь и практикуешь — ты психолог, когда входишь в храм — ты христианин, такой же, как философ, инженер или слесарь-сантехник, просто «раб Божий имярек». Христианский психолог в качестве такового озабочен не введением себя во храм (это его внутренняя, интимная, личностная забота и потребность), а введением, освящением, постановкой профессии на службу спасения, придания ей нового и высшего смысла.
Вернемся к замечаниям Е. В. Мареевой и ее уже новым вопросам: «Как определить статус психики, которая, безусловно, зависит от состояния окружающего нас земного мира и похожа на то, что есть у животных? Входят психические процессы в состав души или не входят? А если входят, то как одно связано с другим?»
Свой вариант ответа Е.В. Мареева предваряет такой критикой: «С одной стороны, Братусь констатирует, что „психика“ — это не душа… С другой стороны, Братусь признает, что современные представления о „психике“ соответствуют не столько реальному человеку, сколько позитивистским установкам и подходам, утвердившимся в психологической науке… Но если наша цель — выяснить подлинное, а не превратное отношение психики и души, то, — продолжает Е.В. Мареева, — признавая их различие, нужно признать их внутреннее единство. Ведь если психика человека не имеет органического единства с душой, то это уже не человеческая психика, не человеческие „чувства-теоретики“, а что-то другое, чисто животное, которое, в конце концов, никак не совместить с верой, разумом, любовью…»[165]
Готов признать этот ответ как вполне резонный и зафиксировать его в качестве точки согласия. Более того, можно пойти дальше, сказав, что и тело человеческое сродственно душе, а иначе опять же оно — не тело человека. Тело человека одушевлено, да и сама душа есть тело, бестелесен только Бог, а душа, по слову святителя Игнатия (Брянчанинова), «тело сущи тончайшее», которое «окружается и одевается членами тела сего [человеческого тела. — Б. Б.]. Надевает око, им же и смотрит; надевает ухо, им же и слышит; руки, ноздри… все члены тела приемлет и срастворяется со всем душа, посредством которых и вся, елика к житию человеческому потребна суть, исправляет»[166]. Душа при этом пребывает не внутри тела, его материальных координат. «Когда, — замечает Немезий Емесский, — говорится, что душа находится в теле, то понимается это не в том смысле, что она находится в теле как месте, но в смысле связи, взаимоотношения»[167].
Как тут не вспомнить Аристотеля, к анализу рассуждений которого о душе прибегает в своей статье и Е.В. Мареева. Душа — по Аристотелю — является сущностью живого тела в действии. Замечательны его примеры и разъяснения: если бы топор был живым существом, то раскалывание было бы его сущностью в действии и, соответственно, его душой. Или: «Если бы глаз был живым существом, то душой его было бы зрение. Ведь зрение и есть сущность глаза как его форма (глаз же есть материя зрения); с утратой зрения глаз уже не глаз, разве что по имени, так же как глаз из камня или нарисованный глаз»[168]. А. Ф. Лосев и А. А. Тахо-Годи считали, «что вся основа аристотелизма в том и заключается, что Аристотель мыслит себе идею вещи не как-нибудь отдельно от вещи и не где-нибудь в другом месте, чем то, которое занимает данная вещь, но в самой же вещи. Ведь идея вещи есть сущность вещи»[169]. Поэтому, по Аристотелю, орган «надевает», обретает в действии душу как свою истинную форму[170].
Различие с православной антропологией — в особом акцентировании последней животворящей роли души, которая, словами Игнатия Брянчанинова, «одевается членами тела сего», становится, словами Филопона Иоанна, «видообразующим принципом тела»[171]. Отсюда, если несколько огрубить, можно обозначить две линии. Согласно одной, душа как производная тела, как то, что телом находится — обретается в действии, «надевается». Другая линия — тело выступает как производное, как «одеяние, орудие и дом души»[172].
Нет нужды, на наш взгляд, жестко противопоставлять две эти линии. В сути своей они поддерживают и подразумевают одна другую: тело ищет смысл и сущностную форму, душа — телесное воплощение и действие в реальном пространстве бытия. В.П. Зинченко в своих лекциях, вспоминая строки А. С. Пушкина: «Узрю ли русской Терпсихоры душой исполненный полет», подчеркивал, что именно «душой исполненный», а не ногами. Но ведь и ноги, и вся партитура тела стремились упорно и трудолюбиво стать орудием, исполнителем, воплотителем души.
* * *
Следующий часто встречаемый вопрос — о месте психики в диаде «тело — душа».
Напомню, что в главе V данной книги был уже представлен взгляд, согласно которому «психика» в качестве объекта научной психологии занимает место между «душой» и «телом», покрывая как часть телесности (или, по точному выражению В. И. Слободчикова, «область оплотнения психического» — психофизиология), так и часть области, относимой к душе (психические процессы — мышление, память, восприятие, эмоции и др.).
Комментируя это положение, Е.В. Мареева пишет, что на первый взгляд определенная (разумеется, гипотетическая) связь предложена. «Но это, — предостерегает она, — только на первый взгляд, поскольку, делая дополнительные различения и вводя новых посредников, мы не решаем проблему, а только загоняем ее вглубь… Ведь перед нами все то же старинное противостояние души и тела, только смещенное внутрь самой психики, одна сторона которой определяется естественным, а другая — сверхъестественным[173].
Обозначим нашу позицию достаточно твердо: в психике, как предмете науки, сверхъестественное не подразумевается, она (наука) изучает «естество», а не то, что сверх этого «естества». Это не значит, что в психике для психолога все без исключения объяснимо. Как заметил один мыслитель, самым близким и постоянно при нас находящимся чудом является возможность поднять руку по собственному приказу. Или — со времен Э. Дюбуа-Реймона — процесс превращения деятельности мозга в мысль. Да, чудом, до конца не объясненным наукой, является любая водоросль или букашка на дне морском, поэтому «естественное» от «сверхъестественного» отделяется весьма условно, граница тонка и зыбка; и все же, несмотря на это, она требует недвусмысленного признания. Наука занимается проблемами, т. е. задачами, в принципе решаемыми при определенных условиях, но она не посягает на тайны, т. е. на то, что ее методами не охватывается. Природа, устав от пыток естествоиспытателей, выдает секреты, уловки, тайники — но не тайны. Потому что они не в ней самой, а выше ее, над ней.
В отношении человека сказанное можно свести к антиномии:
Психология как наука, разумеется, имеет дело по преимуществу с первой колонкой. Философия и религия (точнее, теология)[174] — области постижения второй. Смешение («слонокит»), как уже говорилось, невозможно и в то же время неизбежно. Эта антиномическая невозможность и неизбежность — не досужая выдумка и заумь, а едва ли не каждодневность: «быт в бытии» и «бытие в быте», «в каждом мгновении — вечность и в вечности — мгновение». Не ухватить истины в самом аргументированном доказательстве истинности утверждений той или другой колонки. Истина не между «да» и «нет», а в «да» и «нет» одновременно, в неразрешимом на земле (а потому и движущем земную жизнь) противоречии, которое, словами Гегеля, надо «вмещать и выдерживать», — в этом и состоит «мужество быть». Личность (личностное), в нашем понимании, как раз и есть способность, лишь человеку предзаданная (но не всегда на деле дающаяся, данная), видеть и отстаивать непреходящее в преходящем, всеобщее в единичном, бесконечное в конечном, бессмертное в смертном.
Наука, в отличие от человеческой личности, не должна и не призвана вовсе «вмещать и выдерживать» противоположения (антиномии), она направлена, по определению, на «естество» — воспроизводимый, четко контролируемый, повторяющийся факт, конкретный прогноз, проблему, но не «сверхъестественное» и тайну.
Но поскольку «естественное» не отделено от целого, в котором антиномически присутствует и «сверхъестественное», то ученый, как говорилось выше, должен начать с аналитического упрощения, с идеализации предмета исследования, вырвав из целого и беря лишь некоторые видимые (его научными методами, приборами) стороны, параметры и не принимая во внимание остальные. Но разве можно любой сложный психологический процесс — будь то память, внимание, мышление (не говоря уже о личности) — свести к ограниченному (да, по сути, к любому) числу факторов? Заведомо нет. Поэтому все научные рассуждения, гипотезы и теории — продукты идеализации; в математике, например, эта процедура иногда обозначается словом «пусть». То же и в психологии: «пусть памятью будет запечатление следов и их последующее воспроизведение». Порой используется выражение «как бы»: «данные виды общения как бы пересекаются, накладываются друг на друга в условиях эмоциональной напряженности». Говоря о нашем понимании психики и ее места, мы также следовали некой процедуре идеализации, при этом неизбежно упрощая, схематизируя предмет изучения, беря лишь отдельные, ключевые, на наш взгляд, стороны. И тогда, в качестве научного объекта, психика оказывается («как бы», «пусть») между душой и телом как одновременное сродное (родственное) тому и другому, как посредник, медиатор, посланник, соединение, ходатай от одного к другому. Вспомним: «душа надевает око, им же и смотрит». Но око как орудие, инструмент души — одновременно — и тело, его особая, сложнейшая анатомия и психофизиология. Опосредствующим, запускающим и контролирующим образованием, поворотным ключом и механизмом связи становится, в нашем понимании, психика. Научная психология, изучающая «естественное», становится тогда вовсе не чуждой «сверхъестественному», поскольку подразумевает его; равно как «сверхъестественное» не чуждается (не гнушается) психологии, поскольку она составляет важнейшее условие (опосредствующее звено, ступень) нисхождения к земному, реализации связи с «естественным».
В ставшей привычной логике исследования зафиксирован другой ход: сначала объяснить анатомию органа, затем физиологию, затем психологические механизмы действия. И разве что как артефакт, как метафору, нечто в кавычках (реальных или подразумеваемых) назвать (упомянуть) в конце душу[175].
Оно и понятно: телеологический взгляд долгое время был под запретом идеологии, и все научные способы объяснить что-либо сводились, как правило, к детерминистическому выстраиванию пассивного движения объекта, «подталкиваемого причинами сзади», словно впереди не было ждущего и призывающего его образа и образца (в противовес объяснениям до Нового времени, когда, напротив, царила телеология и не в чести был причинно-следственный детерминизм). Собственно, появление и утверждение европейской науки во многом связано с отстранением, отделением от телеологической детерминации (вспомним лапласовское: «Я не нуждаюсь в этой гипотезе»).
Между тем (и это важно понять) речь идет не о взаимоисключающих, а о взаимообусловливающих модераторах движения жизни, по сути, никогда не действующих порознь. Наука, отправив за скобки «начала» и «концы», вольно или невольно, в той или другой форме их подразумевает[176]. С другой стороны, вера не исключает, но, напротив, подразумевает значимость материальных действий, причин и активности: «Господь ведет, но я иду», или приземленное и обыденное: «На Бога надейся, а сам не плошай».
Что касается философских интуиций и обоснований телеологии, то напомним рассуждения Рене Декарта, который «первым делом замечает, что „Я“ — существо конечное и несовершенное. Только конечное и несовершенное существо способно сомневаться, ошибаться, испытывать аффекты, стремиться к чему-то и вообще изменяться во времени. Но в сравнении с чем дух сознает себя конечным и несовершенным? Должно быть, — рассуждает Декарт, — в духе присутствует идея некой бесконечной и совершенной вещи, и, руководствуясь этой идеей-эталоном, дух судит о степени совершенства воспринимаемых или конечных вещей. Идея конечного и совершенного не могла быть образована иначе как из идеи бесконечного и совершеннейшего»[177].
Итак, психология как наука изучает психику как определенный «естественный» механизм, инструмент. Другое дело, что этот инструмент, механизм принадлежит человеку, которого мы уже не можем описать, представить исключительно «естественно». Здесь уместен качественно иной, соответствующий предмету язык и формы выражения и познания. Философия скажет, например, о трансцендировании границ и антиномиях, теология — о запечатленности Образа Божия и действии Духа Святого. Исследовать этот предельный уровень умопостигаемой реальности и глубин религиозной веры методами научной психологии попросту нельзя. Но это не означает отделенности, отрезанности нашей науки от этого уровня. Напротив, можно с уверенностью утверждать, что изучение психики, ее диагностика, коррегирование, терапия, обучение, воспитание требуют понимания того, куда она встроена, чему в конечном итоге призвана служить.
Эта задача понимания и рефлексии касается всех психологов (а не только христиански ориентированных), и чем яснее будет ответ на нее каждого, тем убедительнее и честнее предстанут роль и место психологии в современном мире.
* * *
Однако продолжим обсуждение. Следующее критическое положение Е.В. Мареевой развивает предыдущее, согласно которому, как помнит читатель, в рассматриваемой концепции воспроизводится лишь «старинное противостояние души и тела, только смещенное внутрь самой психики». Развивая эту мысль, Е.В. Мареева пишет: «Двойственность достигнутого результата становится явной, если задаться вопросом, материальна или идеальна человеческая психика. Материальность человеческого тела вроде бы не требует комментариев, как и идеальность нравственных постулатов, принципов веры, эстетического представления. Но как быть с психикой, к которой Б. С. Братусь относит наше мышление, память, восприятие, эмоции? На первый взгляд чувственное восприятие человека материально, поскольку зависит от органов тела. Но, с другой стороны, мы признаем высшие духовные чувства человека, например любовь. Однако можно ли считать любовь возвышенной и духовной, если в ее муках участвует наше тело?»[178]
Ответить на эти вопрошания после уже приведенных выше рассуждений несложно, особенно для психолога, выросшего в школе Л. С. Выготского, в школе культурно-исторической психологии, где противопоставление материального и идеального, по сути, есть нелепость. Что касается возможной философской линии, то здесь на первых порах можно было бы согласиться с Е.В. Мареевой, которая вслед за философской классикой идеальное понимает как «снятое» материальное, «и тогда идеальная форма поведения человека оказывается не бестелесной, но одухотворенной — благодаря миру культуры»[179]. Специальной заслугой культурно-исторической школы как раз и стал показ, причем строго экспериментальный, процесса этого «снятия» в психологическом плане.
Собственно, вся теория (школа) поэтапного формирования умственных действий П.Я. Гальперина посвящена планомерной организации перехода «материального» в «идеальное». Петр Яковлевич так часто цитировал некий марксистский тезис в своих лекциях и беседах, что я со студенческих лет его запомнил: «Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в голову и преобразованное в ней». И действительно, при определенных психологических условиях можно эту «пересадку» произвести, что показано множеством исследований данной школы.
Казалось бы, перед нами яркий пример и доказательство материалистического детерминизма, возникновения идеального без всякой метафизики и телеологии (не говоря уже о теологии). Однако ведь и здесь подразумеваются наперед заданные свойства и параметры идеального продукта, которые надобно формировать, то есть подразумевается эталон, образ, образец.
Для Е.В. Мареевой (как и для многих других оппонентов) «поставщиком» и «хранителем» этих (повторяю: наперед заданных, предсуществующих) свойств и образов является культура. С этим, в широком понимании, можно согласиться, если бы не одно отмеченное А.Н. Кричевцом существенное обстоятельство: новое поколение в раздражающем противоречии с принципом универсальности выбирает для усвоения, «интериоризации» из доступного ему культурно-исторического мира одни сегменты и игнорирует другие. Ссылка же на объективную определяемость этого выбора тем же культурно-историческим фоном означает полный фатализм. Но тогда культура (при всей ее первостепенной важности, необходимости охраны, поддержания, служения) вряд ли может рассматриваться как полностью самовоспроизводящая, самообеспечивающая осмысленное и единое движение. Иными словами, она ли есть перводвигатель, из себя ли самой она порождает все линии, идеи, смыслы, цели свершений нашего (человека и человечества) заведомо конечного бытия?
Вспомним Декарта: «идея конечного и совершенного вообще не могла быть образована иначе как из идеи бесконечного и совершеннейшего». Только такая идея может угадываться, вести и «светить» сквозь все конечные вещи, все сегменты, коллизии, отступления, крушения, кризисы культуры, притягивая к себе и направляя, выправляя пути человечества и человека, который, кем бы он ни был, всегда (это вновь Декарт) есть «конечный образ бесконечной духовной субстанции». И потому — да не собьется с пути человек и человечество! И мы, грешные психологи, да не собьемся в ориентирах нашего профессионального служения!
Для христианской психологии, считает Е.В. Мареева, «наша психическая жизнь зависит от материального мира, а духовная, по большому счету, от него не зависит». Следовательно, «если психика руководствуется отражением материального мира, а дух — высшими идеальными принципами, то почему они не рвут душу на части, а, наоборот, ведут ее к гармонии? И можно ли признать психику материальным, а значит, смертным проявлением идеальной и бессмертной души? Ведь если мышление как объект психологии мы признаем сугубо материальным и посюсторонним, то бессмертная душа, отрешившись от него, может оказаться безумной?»*
Видимо, уже нет необходимости заниматься опровержением тезиса о противопоставлении идеального и материального, об антагонизме души и психики в концепции христианской психологии. Проницательный читатель после всех приведенных выше аргументов вполне может сделать это сам в качестве контрольного упражнения. Что касается утверждения, будто идеальные и материальные миры — вернее, их взаимоотношения, требования, столкновения — вовсе не «рвут душу», а, наоборот, «ведут ее к гармонии», то можно напомнить: вряд ли найдется мыслитель, который бы не касался этой коллизии, не рассматривал бы ее как ключевую в становлении человека, его личности. Однако о благости и легко достигаемой гармонии мало кто при этом говорит. Возьмем хотя бы хрестоматийное: «О, вещая душа моя! / О, сердце, полное тревоги, / О, как ты бьешься на пороге / Как бы двойного бытия!..//Так ты жилица двух миров…» (Ф.И. Тютчев).
Могут сказать, что это слова поэта, а не ученого. Тогда приведем другую цитату — слова, принадлежащие выдающемуся ученому-психологу, основателю культурноисторической теории, которая, как считает Е.В. Мареева, прямо противостоит опасностям и методологическим несостыковкам христиански ориентированной психологии. «Трагическое, — писал Л. С. Выготский, — как таковое вытекает из самих основ человеческого бытия — его рождение, данная ему жизнь, его отдельное существование, оторванность от всего, отъединенность и одиночество во вселенной, заброшенность из мира неведомого в мир ведомый и постоянно отсюда проистекающая его отданность двум мирам — трагичны»[180]. Оставим здесь в стороне вопрос восприятия и переживания неверующего и верующего, ведь последний и в покинутости верит в высшее присутствие и водительство; однако согласимся, что из всех жанров отражения в искусстве сути человеческого («двойного») бытия трагедия — исходный и высший. Только переживание ее полноты (антиномичности) способно, по Аристотелю, разрешиться катарсисом — стремительным облагораживающим освобождением, очищением от «опасных и вредных аффектов», преграждающих путь к свету и ясности, чувству свершенности и высшего смысла, несмотря на гибель (на то и трагедия) героя.
Не так ли и реальная жизнь, герой которой неизбежно уйдет с лица земли? Но чем тогда его жизнь предстанет перед Высшим Судией (для верующего), пред миром, культурой, человечеством (для просвещенного неверующего) — пьеской, фарсом, пародией? Однако эти жанры не дают катарсиса, разрешения, спасения… И всегда, пока жив человек, есть надежда на последнюю полноту и подъем, «даже тогда, когда до завершения — лишь миг, аккорда звук, из которого поймут, была ли жизнь — венец иль просто круг»…
Так что ничего тут не попишешь — тенденции, миры, противоборствуя, действительно испытуют душу. Вот только делятся они не по границе материального или идеального, а по границе добра и зла, благого и безблагодатного, истинного и ложного[181]. И душа (которая «по природе своей христианка» — Тертуллиан) не может не испытывать боли и страдания от соприкосновения со злом, безблагодатностью, ложью, насилием — всем, что противоречит и ранит ее (как христианки) натуру. И тогда страдающая, способная испытывать боль душа — норма, знак, критерий того, что она просто жива, ибо только омертвелую, застывшую, застуженную душу не заденет соприкосновение со злом «Mipa сего». «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человечества уязвлена стала» (А. Радищев). Это не значит, что нет радости, веселия души, вдохновения, умиления, восторга и других замечательных и важных душевных состояний, которые испытывает человек. Но когда мы говорим о душе в метафизическом смысле, о ее роли в противостоянии хаосу и фарсу, злу и насилию, следует помнить и о цене этого противостояния, цене борьбы («невидимой брани») за человека в человеке и о пути нередких испытаний, страданий, ран как знаке, печати, удостоверения этого противостояния и борьбы. В древнем понимании в человеке должно бы вмещаться два сердца: одно — изнемогающее и ждущее пощады, а другое — полное мужества и решимости. Но у нас оно одно — страдающее и любящее, трусливое и отважное, отступающее и побеждающее, предающее и жертвенное, соблазняющееся и стойкое, низменное и возвышенное, скупое и щедрое, берущее и дающее, черствое и нежное, потерявшее надежду и исполненное веры… Господи, помоги ему!
* * *
На этом можно было бы завершить заметки, вновь поблагодарив уважаемых оппонентов и оставив рассмотрение других (в основном более частных) вопросов на будущее. Но есть одно повторяющееся в разных вариантах замечание, на которое надо ответить принципиально, потому что оно касается уже не столько научной, сколько этической позиции. Мне лично, например, приписывается стремление «лишить культурно-историческую теорию собственного методического подхода», и это стремление есть «следствие сознательного выбора»[182]. Сразу вспоминаются и вышеприведенные слова Е.Д. Хомской о попытках авторов «Начал христианской психологии» разрушить, принизить достижения научной психологии.
Но эти замечания блекнут перед энергическими суждениями М.Ю. Кондратьева, который, не будучи скованным, как другие участники дискуссии, предрассудками академического обсуждения, бросает обвинения в паразитировании на древе психологического знания: «Так что не надо паразитировать на психологии, потому что если хотите растить свое дерево, то сажайте его рядом. Не надо претендовать на корни того дерева, которое растили без вашей помощи и которое было выращено исключительно для того, чтобы преодолеть ненаучные способы обоснования мысли… И вдруг теперь сторонники „христиански ориентированной психологии“ мне говорят: „Да нет, теперь мы это выращенное дерево будем ориентировать вот так“. И выворачивают всю корневую систему и наклоняют дерево в сторону религии… Своего-то дерева нет, но площади, где выращивать, полно — так растите свое!.. А вот заставлять работать на себя память, пот, труды тех людей, которые были верны определенным, именно научным принципам и выстраивали это знание именно в научном плане, — это паразитирование»[183].
Не будем от лица христианской психологии требовать переквалификации обвинительной статьи, потому что заставить работать на себя до пота массы людей, с корнями выворачивать и гнуть вековые деревья могут скорее плантаторы-рабовладельцы и сказочные великаны, нежели класс паразитов. Ответим лаконично и, как в суде, строго по существу предъявленных обвинений.
Нет, мы не используем ни в сознательно-корыстных, ни в тайно-ритуальных целях кровь, пот, память, труд тех, кто были верны научным принципам, хотя бы потому, что сами верны им.
Нет, мы не исполнены коварного желания лишить культурно-историческую теорию ее методологического подхода. В этой традиции были заложены разные возможности, многие из которых не удалось развить ее основателям, и приведенные чуть выше слова молодого Выготского — тому одна из иллюстраций. Выготский в конце жизни прямо говорил о создании вершинной психологии в противовес главенствующей тогда в науке «глубинной». Христианская психология — опыт принципиально вершинной отечественной психологии. Если же говорить о сознательном выборе (в частности, моем), то это — использование, развитие заложенных возможностей, опора на них и тем самым продолжение дела своих учителей.
«Среди мудрых нет чужаков», — писал святой Иоанн Дамаскин. И вопрос на самом деле в одном: сможем ли мы стать настолько мудрыми, чтобы не быть чужаками нашим славным предшественникам. Оно, конечно, маловероятно, но, как говорил уже не святой и богослов, а ученый и науковед Карл Поппер, «кто ищет истину, должен дерзать быть мудрым». А поскольку мы ищем, то будем и дерзать. Тем паче если должны.
Глава X Опыт методологической разметки пространства христианской психологии
Ф.Е. Василюк
В главе II было выдвинуто предположение, что новейшую историю отечественной христианской психологии можно условно разделить на три этапа («вдохновения и энтузиазма», «институционализации» и «конституирования»), каждый из которых решает специфические задачи. Была зафиксирована проблема слабой структурированности, избыточной разнородности, нередко замкнутости в себе многообразных форм воплощения христианской психологии, так что порой создается впечатление, будто у нас не одна, а много христианских психологий. Знаменитая формула «единство в многообразии» еще не обрела первого члена: многообразие есть, а единства — нет. Эта проблема выдвигает в качестве центральной задачи наступающего периода — задачу конституирования христианской психологии.
Первый шаг на пути к ее решению выглядит весьма прозаично — он состоит в инвентаризации и первичной классификации разных форм воплощения христианской психологии, которые и составляют, собственно, данную область. Минимальный объект такой классификации мы будем называть «проектом». Это может быть научное исследование по тематике христианской психологии, образовательная программа, случай из консультативной практики, модель взаимодействия психологического центра и церковного прихода и пр.
Если необходимо упорядочить некоторый массив объектов до конкретных действий по их сортировке, следует провести подготовительную работу — создать структуру и логику «складирования», приготовить удобные «полки». В этом и состоит главная задача данной главы: произвести первичную разметку поля христианской психологии.
Поэтому на данном этапе исследования в каждом «проекте» нас будет интересовать не его индивидуальная физиономия, а скорее родовые, типологические характеристики, методологический генотип. Чтобы его определить, нужно реконструировать философско-методологические предпосылки проекта, даже если они прямо не артикулированы авторами.
* * *
Проанализируем сначала проект, безусловно относящийся к полю «христианской психологии», — замысел курса «Православной психологии» для будущих священнослужителей. С.Л. Воробьев приводит замечательный документ — письмо одного из наиболее почитаемых старцев Русской Православной Церкви XX в., иеросхи-монаха Сампсона (Сиверса). Выше, в главе I нашей книги, уже приводилась часть этого документа, рассмотрим теперь его полностью. Напомним, это письмо было обращено в феврале 1975 г. к руководству Московской духовной академии: «Ваше Высокопреподобие всечестный о. Протоиерей! Очень жаль, выражу я, грешнейший и убогий ученостью, что на лекциях по нравственному богословию, т. е. по аскетике (которая с некоторых пор не читается и не преподается в нашей Духовной академии), не введен предмет „Православная психология“, который анализировал бы психологию страстей греховных, наклонности к ним, виды их проявлений, корни их и происхождение…»
Прервем на минуту чтение письма. Эти первые слова старца для психолога-христианина могут прозвучать настоящим призывом, ему захочется сразу заняться анализом психологии страстей, использовать профессиональный опыт для того, чтобы вникнуть в генетические их корни, проследить, как из семейной ситуации в детстве рождается та или другая страсть, какой смысл она несет для человека, как влияет на его характер и на отношения с другими людьми и т. д. Он готов уже включиться в работу и начать разработку учебного курса «Православная психология», но… пусть дослушает, о какой психологии речь: «…корни их и происхождение и, — продолжает старец, — невольно бы научал пастырей быть лекарями грехов и пороков кающихся и смог бы наглядно-убедительно приводить к покаянию, которое не есть осознание наименованиями греха священнику на исповеди, но есть жительство, перерождение сердца с принесением плодов осознания греха, т. е. оплакивания, ненависть до проклятия их и страха воспоминания их содеянного, с надоедливой мольбой о прощении их, помощи не повторить, ненавидеть, и волю от сердца уметь приносить противоположное дело бывшему оплаканному греху. Вот тогда только будет покаяние (как св. Златоуст требует). Вот тогда будет пастырство, т. е. проповедничество покаяния. Только тогда священник может сказать о себе: я удостоился быть пастырем, или: я удостоился величайшей чести на земле быть пастырем»[184].
Не правда ли, к концу письма профессиональный психологический пыл должен заметно остыть! Отчего это? Когда речь шла о психологическом анализе страстей греховных, казалось, можно сохранить привычную научную отстраненную позицию. Но дальше по ходу письма оказывается, что старец мыслит «психологию» как дисциплину, живущую совсем не в научном контексте, а в контексте церковном, в сердцевине церковной жизни, в таинствах, в аскетическом подвиге, в пастырском душепопечении. В этом контексте, где речь идет о «перерождении сердца», об «оплакивании греха», «ненависти до проклятия», «надоедливой мольбе о прощении», сохранить отстраненную, невовлеченную научную позицию невозможно. Профессиональный психолог чувствует, что весь его десятилетиями накопленный багаж знаний об условных и оперантных рефлексах, о кривой Эббингауза и законе Йеркса — Додсона, о самоактуализации и акцентуации, о структуре личности и методах психотерапии здесь, в этой жизни, просто неуместен; «убогий ученостью» старец Сампсон, в миру граф Сивере, принадлежащий по рождению к одному из самых знатных российских домов, человек, чудом выживший после большевистского расстрела и ставший по просьбе академика И.П. Павлова его духовным отцом (хоть был на сорок лет младше духовного чада), — это вовсе не тот человек, которому моя психологическая ученость может дать что-то действительно полезное.
Очевидно, что, столкнувшись с таким проектом курса «Православная психология», профессиональный психолог должен испытать как минимум когнитивный диссонанс. В чем его причина?
Во-первых, в несовпадении исходных позиций и базовой аксиологии. Старец занимает церковную позицию, его аксиология — сотериологическая[185]. Подход его к предмету изучения (преподавания) носит пастырский характер: опытный пастырь должен, по замыслу этого курса, наставлять будущих священников в искусстве душепопечения.
Культурная же позиция психолога — научная, за его спиной не отцы Церкви, а научные авторитеты, он опирается на научные знания и открытия. Его подход к проблеме страстей носит исследовательско-аналитический характер, он готов использовать психологические знания и методы для изучения причин и следствий страстей, резонно предполагая, что добытые научным путем знания о закономерностях формирования страстей в разные возрастные периоды, в зависимости от семейно-воспитательного контекста, законы протекания психических процессов во время актуализации страсти и пр., — что все эти научные знания окажутся полезными для будущего священника в его деле духовного наставничества.
Во-вторых, принципиально отличаются их представления о самом объекте изучения в рамках проектируемого курса «Православная психология». Исходная онтология и антропология старца совершенно не натуралистична, ни о каком «естественном» или о «светском» человеке, по-видимому, в этом курсе вовсе бы не упоминалось. Это энергийная и синергийная антропология[186]: человек мыслится не эссенциалистски как некая сущность, раз и навсегда детерминированная определенными законами, а как онтологически открытое бытие, главная и жизнеопределяющая деятельность которого — аскетика, предельная цель которой, ее телос — обожение[187]. Этим задается и главный предмет всего курса — покаяние и борьба со страстями.
Совсем другая антропология, другой образ человека у носителя профессиональной психологической установки. Человек описывается в этом горизонте как «социо-био-психическое» существо, поведение и психика которого детерминированы психологическими, социокультурными и биологическими закономерностями и их интерференцией. Церковно-религиозный контекст, конечно, может попасть в поле зрения профессионального психолога — но всего лишь как один из ряда социкультурных контекстов, каждый из которых «на равных правах» вносит свой вклад в детерминацию поведения и сознания человека.
* * *
Эти радикальные отличия исходных позиций и представлений позволяют наметить первичный эскиз поля христианской психологии.
Если разницу базовых представлений описать на максимально обобщенном методологическом языке, мы увидим, что противопоставление проходит по двум линиям по линии «подхода» и по линии «объекта». При этом сам «подход» определяется в конечном итоге «общей культурной позицией», которую занимает автор, и соответствующей аксиологией. «Объект» же определяется общей онтологией и антропологией, в контексте которой он выделяется или полагается.
По первой линии мы видим противопоставление двух подходов, которые можно обозначить как «христианский» и «научный» («христианский» подход в проекте «Православной психологии» определяется православной церковной позицией, «сотериологической» аксиологией, а сам подход выступает в данном случае в виде пастырско-душепопечительного). Противопоставление по линии «объекта» можно свести к оппозиции «христианский» — «светский». Конкретно в проекте «Православной психологии» термин «христианский» по отношению к объекту, как мы видели, раскрывается следующим образом. Главная тема курса, насколько можно судить по письму старца, — «страсти греховные». Базовый антропологический образ дан в аскетическом аспекте — первичный вопрос носит не морфологический характер («как устроен человек?»), а деятельный («что он с собой делает, чтобы спастись?»). Поэтому и сам основной «объект» — не просто «страсти греховные», а «страсти греховные и покаяние». Страсти понимаются, прежде всего, как предмет аскетической борьбы человека, как предмет преодоления, и потому знания «о наклонности к ним, видах их проявлений, корнях их и происхождении» нужны не как самоценные, а как служебные, технические знания, помогающие в деле покаянного преодоления страстей.
Если свести эти обобщенные оппозиции в одну типологическую таблицу, мы получим следующий первичный эскиз поля «христианской психологии» (рис. 1).
Такое описание исследовательского[188] поля не зря названо «первичным эскизом». Оно сразу же вызывает множество вопросов: а) почему научный подход противопоставлен «христианскому», а не «религиозному»? б) Сказать о некоем психологическом подходе «научный» — значит не сказать ничего, потому что на статус научности претендуют самые разные, иногда взаимоисключающие методологические подходы, в) Равно и определение подхода как «христианского» требует конфессиональной расшифровки в силу серьезных догматических различий, существующих внутри христианства. Это только первые из множества вопросов, так сказать, «слева» (на схеме), со стороны подхода. Не менее остро встают вопросы и «сверху», со стороны «объекта исследования», г) Существуют ли специфические «христианские» память, внимание, скорость реакции, в отличие от «светской» памяти, внимания и скорости реакции? д) Что имеется в виду под «объектом исследования» в самом общем плане, можно ли его назвать «психическим как таковым», или «психической реальностью» и тогда различать (2.1) «христианскую психику» и (2.2) «светскую психику»? И можно ли в этом случае закрепить за пунктом 2.1 термин «душа», а за пунктом 2.2 термин «психика»? Но, может быть, «объектом» можно объявить «сознание» (и говорить о христианском и нехристианском сознании)? Или «деятельность», «поведение», «опыт»? По существу, мы здесь попадаем в область проблемы предмета психологии — ни много ни мало, е) Однако независимо от решения вопроса об общей категоризации «объекта», само по себе различение «христианского» и «светского», конечно, не выдерживает критики даже с формально-логической точки зрения. Почему не «религиозный» vs «светский»? А с другой стороны, если точкой отсчета является «христианское» (сознание, опыт и т. д.), то почему ему противопоставляется «светское», а не «мусульманское», «иудаистское», «буддистское» и пр.?
Рис. 1. Первичный эскиз поля «христианской психологии»
Структура таблицы. Таблица отражает зонирование поля «христианской психологии». В ней выделяются две большие зоны — «ПРЕДМЕТНАЯ», которая включает в себя 4 типа проектов (на схеме — римские цифры I–IV светлой области) и «ФИЛОСОФСКО-МЕТОДОЛОГИЧЕСКАЯ», которая состоит из «подхода» и «объекта» (на схеме — тонированная область). Логика чтения таблицы: некоторый проект психологического исследования (или практики) относится, например, к типу III, если автор мыслит объект своего познания как специфически христианский (скажем, «сведение ума в сердце») и при этом стремится реализовать научно-исследовательскую установку по отношению к этому объекту. Цифровые и буквенные обозначения понадобятся в дальнейшем для удобства обозначения «координат» того или иного проекта на карте христианской психологии.
Эта терминологическая невнятица, как ни странно, не является в данном случае дефектом, а, напротив, дает преимущества с точки зрения задач исследования. Мы хотим с максимальной теоретической открытостью подойти к населяющим поле христианской психологии «проектам», отказываясь от претензий на терминологическую монополию, от попытки создания методологического эсперанто и заранее признавая, что каждый проект будет говорить на своем наречии, пользоваться своими понятиями и различениями. С учетом этой установки удобнее и точнее основные линии межевания всего предметного поля «христианской психологии» выражать не терминами «христианский — научный», «христианский — светский», а символами — «креста», «интеграла» и «пси»: «† — ∫» и «† — Ψ». Различное терминологическое и понятийное прочтение этих символов в разных проектах может стать как раз характерным симптомом того или иного методологического типа. А на выявление и упорядочивание этого разнообразия типов и нацелена наша работа. На рис. 2 представлен упрощенный, формализованный вид эскиза.
Рис. 2. Формализованный эскиз поля «христианской психологии»
Первичный эскиз, разумеется, далек отточной карты поля христианской психологии, но это первый важный шаг к созданию такой карты. Второй же состоит в поверке эскиза конкретными исследованиями и разработками по тематике христианской психологии. Нужно убедиться, имеются ли у эскиза сколько-нибудь значимые ориентирующие потенции, можно ли с его помощью дифференцировать различные проекты и соотносить их с разными координатами поля христианской психологии. Для этого дадим краткий анализ нескольких случаев, пытаясь проиллюстрировать ими выделенные зоны данного предметного поля.
Тип I.
«Православная психотерапия» митр. Иерофея
В 2004 г. вышел русский перевод книги митрополита Иерофея (Влахоса) «Православная психотерапия». Напрасно мы станем искать в почти четырехсотстраничной монографии ссылки на Фрейда, Юнга или Роджерса. Автор, разумеется, слышал о том, что в современном мире «психотерапия получила широкое распространение», что «многие наши современники обращаются к психотерапевтам, ища утешения и успокоения», что «современный человек ощущает потребность в исцелении»[189]. «Я знаю, — пишет митр. Иерофей, — что термин „психотерапия“ появился недавно и многие психиатры обозначают им определенный подход к лечению страдающих неврозом. Однако, поскольку многие психиатры не знакомы с учением Церкви или не желают его применять и поскольку их антропология весьма отличается от антропологии и сотериологии святых отцов, я воспользовался лишь термином „психотерапия“, а не их мнениями»[190].
Стремясь найти ответы на запросы современного человека, греческий иерарх обнаруживает все, что нужно, в христианстве. Митрополит верит, что «Православие располагает большим „психотерапевтическим потенциалом“, или, вернее, само Православие, по существу, является терапевтической наукой… Однако оно явным образом отличается от других психотерапевтических методик, поскольку в центре его стоит Богочеловек, а не просто человек, и поскольку оно достигает своей цели не с помощью человеческих методик, но благодаря помощи и действию Божественной благодати при подлинном взаимодействии Божественной и человеческой воли»[191].
На этом, собственно, разговор о психотерапии заканчивается, и даже само слово «психотерапия» в основном тексте книги (не считая предисловий и названий глав) встречается всего три (!) раза. О чем это говорит? О переживании полной самодостаточности Православия в сфере, относящейся к душевным процессам. В православной традиции уже есть своя психология со своим языком, своей антропологией, своими представлениями о структуре душевных органов (сердце, ум, душа и пр.) и функций, своими методами анализа душевных состояний, своими нормами душевного здоровья и формами патологии (одна из глав книги так и называется «Православная психопатология», речь в ней идет о лечении страстей души), своей практикой душепопечения и т. д.
Легко увидеть почти полное совпадение «православной психотерапии» митр. Иерофея с замыслом «православной психологии» иеросхимонаха Сампсона. Каким образом можно разместить «православную психологию» и «православную психотерапию» на нашем исходном эскизе?
«Позиция» (пункт А на схеме), которую, очевидно, занимают авторы, есть позиция Православной Церкви, их аксиология носит сотериологический характер. «Подход» (пункт 1) прямо называется православным, что отражается и в вынесении этого слова в названия проектов. Важная характеристика подхода: в нем доминирует не познавательная, исследовательская установка, а установка практическая, «медицинская» («Православие как медицинская наука» — таково название первой главы книги митр. Иерофея). Поэтому в обоих случаях этот подход можно назвать «пастырским». Речь, главным образом, идет не о познании человека, а о его врачевании, исцелении, предельная цель и ценность которого — спасение.
Пастырский подход раскрывается и конкретизируется (пункт 1.1 схемы) в таких его характеристиках, как «персонологичность», «участность» и «синергийность». Личностный, персонологический характер пастырского подхода выражается в превалировании интереса к судьбе конкретного человека, а не к общим идеям и закономерностям (как в классическом научном подходе). Участность — в том, что пастырь не занимает отстраненную, нейтральную позицию по отношению к жизни человека. Синергийность — в том, что и познание, и влияние на человека уповают не только и не столько на человеческие усилия и методы, сколько на «соработничество» человеческих и божественных энергий.
Онтология и антропология (пункт В схемы — см. рис. 1) органически связаны с этим подходом. В этом варианте «христианской психологии» исходная онтологическая картина мыслится совсем не так, как в «обычной», научной психологии, — не как биологическая эволюция, не как социокультурная сфера, не как пространство индивидуальной человеческой жизни, она мыслится в полном соответствии с Символом веры. Специальной антропологической главы в «Православной психотерапии» митр. Иерофея мы не найдем, но из общего контекста видно, что он придерживается «троицеобразной» антропологии св. Григория Паламы («…об отображении в человеке Троической тайны можно говорить, имея в виду, что не триадология является „человекообразной“, но антропология — „троицеобразной“… Не человек служит основой для объяснения Триединого Бога, но Триединый Бог — для объяснения человека. Такое объяснение является не просто психологическим и человеческим, но богооткровенным»[192].
Что касается общего имени «объекта» (пункт 2) православной психотерапии — это «душа и ее исцеление», конкретные же предметы (пункт 2.1) — «образ Божий», «ум», «сердце», «помыслы» и их исцеление.
«Рассматривая предмет православной психотерапии… — пишет митрополит, — необходимо, во-первых, сказать о том, что такое душа и как она исцеляется, во-вторых, объяснить, какова связь между образом Божиим, душою, умом, сердцем и мыслью, а в-третьих, показать, как исцеляется ум, сердце и мысль (помыслы)…»[193].
Еще раз подчеркнем, что «объект» православной терапии не рассматривается как объект изучения, а прежде всего — как объект попечения (= заботы, терапии), причем не только священника-психотерапевта, но и самого «пациента», нормальное состояние которого состоит в постоянной деятельной заботе о собственной душе, аскетическом делании.
«Светская психика», носителем которой является человек вне духовного подвига, в поле внимания этой версии «православной психотерапии» не попадает, а случайно попав, тут же интерпретируется как болезненное следствие аскетического нерадения. «Сегодня много говорят о психологических проблемах. Я убежден, что так называемые психологические проблемы суть проблемы помыслов, помрачения ума и нечистого сердца. Именно нечистое сердце, как описывают его святые отцы, помраченный и скотоподобный ум и нечистые помыслы и создают эти так называемые проблемы. Если же человек внутренне исцелится, откроет свое сердце, очистит умную часть своей души и освободит разумную ее часть, то у него не будет и психологических проблем. Он будет испытывать блаженный и нерушимый мир Христов (конечно, я говорю все это без учета телесных болезней, происходящих от утомления, истощения, старческой немощи и изнашивания организма)»[194].
Итак, подобные проекты «православной психологии» и «православной психотерапии» представляют собой чистый случай 1-го типа предложенной типологии. Они методологически радикальны, самодостаточны и оттого герметичны, никакая «светская» психика, никакие «научные» (или даже другие религиозные) подходы не попадают в горизонт их рассмотрения. И поэтому с позиций этих проектов все поле «христианской психологии» можно было бы изобразить, стерев с общей карты следы «светского» и «научного» (рис. 3).
Имена, которые можно было бы присвоить такой версии христианской психологии, в зависимости от контекста таковы: «православная психология», «святоотеческая психология», «пастырская психология», «аскетическая психология».
Рис. 3. Общий вид поля христианской психологии с позиций «православной психологии и психотерапии»
Тип II.
Христианский подход к секулярному сознанию
К этому типу относятся психологические исследования, которые исходят из христианских позиций, а объектом своего изучения избирают психологию неверующего человека.
Внутренние установки и мотивы таких исследований могут быть самыми разными (миссионерскими, апологетическими, обличительными и пр.), но почти неизменно общая их черта — оценочное отношение к своему предмету — нехристианскому сознанию.
Это отношение может быть как негативным, так и позитивным. В первом случае «светская психика», как она представлена в научной психологии, трактуется как греховная периферия души. «С христианской точки зрения становление человека — это осуществление (восстановление) образа Божия в своей индивидуальной жизни; это преодоление сил греха, отсечение периферии души — часто мрачной, пошлой и неприемлемой, ставшей по сути „плотью“. Есть серьезные основания полагать, что классическая психология занимается изучением этой „периферии души“, психики падшего человека, этой „плотью, которую она именует „психикой“»[195]. Интересно, что при такой нелицеприятной оценке ни «падший человек», который квалифицируется как «неоязычник», ни научная психология не отвергаются, но отношение к ним определяется практическими задачами христианской миссии. «Сегодняшний проповедник должен уметь говорить христианские истины на языке сознания неоязычника. Но для этого необходимо знать, как оно, это сознание, устроено. И здесь практическая психология и психологическая практика многое что могут сказать и сделать»[196].
При позитивном же отношении во всяком человеке, в том числе неверующем, усматриваются естественные проявления христианского сознания (в духе знаменитого тезиса Тертуллиана — «душа по природе христианка»). Предметом такого типа психологических теорий и исследований могут становиться такие «естественные» феномены, как совесть[197], потребность в поисках смысла бытия (П. Тиллих, В. Франкл), способность верить как таковая, независимо от ее религиозного содержания[198]. С христианской точки зрения эти идеи и исследования объединяет интуиция, что, по словам апостола Павла, язычники, не имеющие закона, по природе законное делают… что дело закона у них написано в сердцах, о чем свидетельствует совесть их (см. Рим. 2: 14–15).
Чрезвычайно распространенный жанр работ, относящихся к этому методологическому типу, — компаративистические исследования. В качестве предмета сравнения выбирается феномен, который присутствует как в христианском, так и в секулярном сознании; это могут быть терпение, гнев, уныние, семейные отношения и пр. Вот примеры показательных названий: «Христианские и секулярные аспекты социально-психологической категории терпения», «Природа переживания гнева в научно-психологической и святоотеческой литературе» и т. п. Внутренней подоплекой компаративистских работ порой выступает апологетическая установка, желающая доказать, что христианство не только рождает святых, но и статистически значимо улучшает нравы, душевный строй человека, его отношения и жизнь, и все это якобы можно доказательно зафиксировать эмпирическим исследованием. Ученые сравнивают совладание с трудными жизненными ситуациями у верующих и неверующих, социальные страхи у этих групп и обнаруживают, что даже «твиты» у христиан, судя по психолингвистическим признакам, более счастливые, чем у атеистов[199].
Водораздел между «христианским» и «светским» (верующими и неверующими) в таких, отчасти социологически ориентированных, исследованиях проходит между разными людьми, но часто граница проводится и по территории души одного человека. В этом случае в интрапсихическом пространстве христианскому сознанию противопоставляются «светские», «секулярные», «языческие», «ветхие» (и т. п. в зависимости от контекста) мотивы, помыслы, ценности. В практике современной психотерапии при работе с верующими клиентами приходится встречаться не с монолитным сознанием, не с каким-то одним языком, а с причудливой, противоречивой смесью дискурсов, с «вавилоном рациональностей», порой несовместимых друг с другом[200]. Самые разные стандарты, нормы, ценности, взятые из разных источников, часто противоречащие друг другу, составляют особую реальность душевной жизни, с которой приходится иметь дело и психотерапевту, и священнику, да и самому человеку в его внутренней работе над собой. И эта реальность порождает множество феноменов психопатологии веры, которые нуждаются в особом изучении и терапии[201].
Методологическая оппозиция «† vs Ψ» (см. рис. 1 и рис. 2) в разных исследованиях прочитывается очень по-разному[202], в частности, нередко как «вера — неверие». На уровне анализа индивидуального сознания феномен «неверия» может оказаться не за границами веры, не по ту сторону христианского сознания, а его внутренней проблемой, внутренней драмой, предметом христианской «практики себя» («Верую, Господи! помоги моему неверию» — Мк. 9: 24).
Однако и межличностное понимание противопоставления «верующий — неверующий» в конкретных психологических исследованиях вовсе не разводит их по разные стороны баррикад, напряженное противостояние между ними авторы иногда превращают в особую тему. Например, в работе белорусской исследовательницы и психотерапевта Л.Г. Лысюк, посвященной христианской модели семьи в семейной терапии[203], в точном соответствии с формулой апостола Павла[204] анализируется чрезвычайно актуальная проблема помощи семье, объединяющей в себе верующих и неверующих членов.
Тип III.
Психологический анализ религиозного опыта
Типологическую зону III (см. рис. 1 и рис. 2) населяют проекты, реализующие научно-психологический подход к религиозному опыту. Это область с давно устоявшимся названием «психологии религии», которая методологически противопоставляется «религиозной психологии»[205] прежде всего по основанию исходной позиции и аксиологии исследователя — «научные» ли они или «религиозные».
Очевидными классическими образцами научно-психологического изучения религии могут служить знаменитый труд У. Джеймса «Многообразие религиозного опыта» и не менее знаменитое «Будущее одной иллюзии» 3. Фрейда. Несмотря на формальную отнесенность обеих книг к одной и той же методологической области (III тип проектов на рис. 1 и рис. 2), работы Джеймса и Фрейда радикально отличаются друг от друга.
Эти отличия можно зафиксировать и в выборе исходной позиции и аксиологии (пункт А на рис. 1), и в зоне подхода (пункты 1.1 и 1.2) при определении гносеологической стратегии исследования. Начнем с последней.
Что касается познавательных установок У. Джеймса, он пытается прежде всего понять религиозное переживание, отнестись к нему доверчиво и открыто, бережно сохранив его в аутентичном виде, насколько это позволяет научный метод. 3. Фрейд, напротив, безапелляционно и монологически объясняет религиозные феномены, исходя из своих априорных конструкций.
На сциентистском суде Фрейда этим феноменам не предоставлено права голоса и защиты, они редуцируются к психологическим, точнее, к психопатологическим механизмам («обсессивный невроз»). Сам метод познания — «закрытый», дедуктивный. Фрейд начинает не с фактов религиозного опыта, а с собственных теоретических конструкций развития цивилизации, с общих описаний отношения человека с природой и культурой. Человек при этом в своем ядре мыслится как инфантильное существо, жаждущее беспрепятственного удовлетворения любых импульсов. Отождествляясь со своим героем, отец психоанализа с печалью признает нереализуемость инфантильной мечты. Тут-то и призывается религия как элемент этой теоретической конструкции: ее функция в целом состоит в том, чтобы утешить инфантильного сластолюбца, который вместо вожделенного нарциссического всемогущества и блаженства оказывается страдающим существом, беспомощным перед лицом природных стихий, смерти и социальных требований. «Боги, — пишет Фрейд, — сохраняют свою троякую задачу: они должны устранить ужасы природы, примирить с жестокостью судьбы, которая особенно сказывается в факте смерти, а также вознаградить за страдания и лишения, налагаемые на человека совместной культурной жизнью»[206].
Для целей нашего анализа важно не столько содержание «психологии религии» 3. Фрейда, сколько ее философско-методологические характеристики. Казалось бы, в своем подходе к изучению религиозного сознания Фрейд занимает научную позицию и реализует исследовательскую установку, но общий дух и стиль его письма носит другой характер — идеологический. Концовка «Будущего одной иллюзии» особенно наглядно показывает, что реальная позиция Фрейда — это не позиция ученого, а позиция сциентистского, атеистического идеолога[207], который противопоставляет чужому «религиозному» богу, своего бога науки: «Наш бог — Логос»[208]. Ситуацию исследования он превращает в ситуацию идеологической войны, уверяя, что противник (религия) в конечном итоге обречен, но, увы, пока силен, неустраним, и придется еще долго ждать, пока он вовсе сойдет с исторической сцены. Оттого в речи Фрейда много от риторики диспута, интонаций усталого раздражения, попыток дискредитации религии. Кончается книга тоскливым, стоическим выдохом: «Нет, наша наука — не иллюзия. Но иллюзией было бы верить, что мы откуда-нибудь (т. е. из религии. — Ф.В.) могли бы получить то, чего наука нам дать не может»[209].
Аксиология обеих теорий также радикально отличается. Фрейд оценивает религию исключительно функционально, с точки зрения психологических и социальных задач, которые она решает (как если бы именно он, а не Джеймс, был апологетом прагматизма). Джеймс же не просто высоко оценивает способность религии помогать человеку преодолевать страдания, — он сплошь и рядом возвышается над собственной философией прагматизма и формулирует (а точнее сказать, воспевает!) уникальный дар религии наполнять жизнь и душу человека радостной осмысленностью бытия, вопреки всем обстоятельствам: «При религиозных переживаниях жертвы и отречения действительно полноценны: даже ненужные жертвы лишь увеличивают душевную радость. Религия делает для человека легким и радостным то, что при других обстоятельствах для него является игом суровой необходимости. Если религия — единственная сила, способная выполнить эту задачу, то ценность ее, как проявления человеческого духа, стоит вне всяких сомнений»[210].
Этих сопоставительных наблюдений достаточно, чтобы убедиться: методологическое поле III «Научно-психологический анализ религиозного опыта» очень неоднородно. На нашем эскизе отличия между версиями Джеймса и Фрейда можно схематически выразить следующим образом (рис. 4).
Рис. 4. Неоднородность типологического поля III. Возможность схематического изображения методологических отличий проектов
Теория Джеймса тяготеет к границе с I зоной: именно благодаря научной открытости исследователя самому феномену религиозного опыта удается научно выразить его в неискаженном виде. Теория же Фрейда тяготеет к границе с IV зоной и даже переступает эту границу: религиозному опыту отказывается в праве быть именно религиозным, его сущность подразумевает здесь психологическую или психопатологическую, а не религиозную природу, религиозный опыт — мнимость, «иллюзия». Здесь мы встречаемся с методологическим парадоксом: Фрейд изначально занимает идеологическую позицию, и потому, яростно отстаивая рационализм, ценности объективного научного познания, он на деле покидает почву науки. В борьбе с религией, символически (магически) уничтожив объект своего исследования — религиозные феномены, разоблачив их психологические механизмы, он думает победить религию тем, что науку сделает религией, а разум объявит богом. Он, кажется, не замечает, что полностью побежден структурой и формой религиозного (точнее, псевдорелигиозного) мышления. Зеркало, в котором Фрейд видит религию, — это кривое зеркало идеологии. В отличие от Джеймса, в труде которого доминирует здоровый реализм классической науки.
Не от того ли основной эмоциональный тон книги Фрейда — уныние, а книги Джеймса — радость. «Слово „религия“ в моем представлении… должно означать новое царство свободы, свободы от всякой борьбы, песнь вселенной, раздающуюся в наших ушах, и вечную жизнь, открывающуюся нашим взорам… В своих наиболее характерных проявлениях религиозная радость имеет мало общего с чувством „облегчения“. Она не ищет облегчения, она принимает зло во внешнем мире, под формой чувства, но знает, что внутренне она постоянно его преодолевает. Если вы спросите, каким образом религия борется с терниями жизни и смотрит в лицо смерти, таким образом уничтожая силу разрушения, я не буду в состоянии ответить, ибо это тайна религии. Чтобы постичь ее, необходимо самому быть религиозным человеком…»[211]
Тип IV.
Научное исследование психических процессов
Эта методологическая разновидность психологических проектов в рамках нашего типологического эскиза могла бы мыслиться как остаточный тип, который не входит в сферу интересов христианской психологии: здесь реализуется обычный научный подход к процессам и состояниям, которые описываются и изучаются вне всякого отношения к христианской антропологии. Однако, как ни странно, на деле это оказывается не так. На уровне эмпирических психологических исследований и конкретной психологической практики существует множество фактов, феноменов и методов, которые христианская психология не может обойти и без которых не может (и не хочет) обойтись.
В книге В.В. Зеньковского «Психология детства», последовательно реализующей христианский подход к душе ребенка, кроме специфических тем («детские религиозные представления», «духовная содержательность детства» и т. д.), как-то совершенно естественно обсуждаются такие традиционные для «секулярной» детской психологии темы, как психология игры, возрастная периодизация, развитие зрения, слуха и т. п. В самом деле: странно было бы для автора изучать психологию ребенка с христианских позиций и давать рекомендации (в том числе по его религиозному воспитанию), обходя, например, такую тему, как развитие интеллекта или перенося ее на плоскость ключевой для христианской антропологии категории «ума», которая к психологической категории мышления никакого отношения не имеет. Любые представления ребенка, в том числе религиозные, любое осмысление им жизненного опыта, в том числе религиозного, включает в себя интеллектуальные операции. Поэтому, исходя из соображений целостности, В.В. Зеньковский вовсе не игнорирует их и вполне сознательно пользуется данными, полученными в светской, научно-исследовательской психологии.
Знание феноменов Пиаже, знание механизмов обусловливания, знание всех открытых психологией законов функционирования психики необходимо христианскому психологу и для теоретической, и для практической работы, их не нужно заново переоткрывать.
Но может ли христианский подход в психологии не только взять, но что-то существенное дать научному психологическому знанию? — Да, существует немало классических психологических тем, для которых у христианской психологии есть ценнейший материал. Возьмем тему «психической саморегуляции». Христианская аскетическая традиция фиксирует тот факт, что человек может согрешить не только действием, мыслью, но и слухом, зрением, даже обонянием. Этот факт (его анализ, осмысление и преодоление) с позитивно-психологической стороны раскрывает возможность (а отчасти и «методику», «культуру») личностного произвольного управления перцептивным опытом, что особенно важно для практической психологии и педагогики в связи с опасностями современной информационной эпохи.
Или другой пример — актуальная ныне тема «совладаю щего поведения». Специальный обзор Ф.М. Шанькова по проблеме духовного (религиозного) опыта совладания показывает, какими ценными фактами и методами может обогатиться научно-психологическое исследование совладающего поведения при введении духовного горизонта в анализ этой стандартной психологической темы[212].
Наконец, третий пример. Исследование психологии молитвы подводит к важным теоретическим выводам, что молитва — не просто один из предметов психологического исследования, но и фундаментальная психологическая категория. На онтологическом уровне это означает, что молитва есть неустранимое измерение психологического опыта, существующее у всякого человека, верующего или неверующего (пусть в скрытых, редуцированных, искаженных формах), и анализ сознания, не учитывающий этого измерения, будет заведомо неполным[213].
Этих немногих примеров достаточно, чтобы сделать предварительный общий вывод. Описываемая научной, «светской» психологией психологическая реальность входит в сферу интересов христианской психологии, она многое из нее берет и должна взять и не меньше может и должна дать. Христианская психология «играет» и на этом поле и не собирается с него уходить.
Если перевести взгляд от секулярной психологической теории к секулярной психологической практике (в частности, практике психотерапевтической и психиатрической), то и она не может быть оставлена христианской психологией. Выше уже упоминалось о сравнительных анализах феноменов, которые могут относиться как к сфере духовной, так и к сфере естественной и в зависимости от этого приобретают разную трактовку. Вот достаточно характерное название книги — «Депрессия как страсть. Депрессия как болезнь»[214]. Для православного психиатра, психолога, равно как и для православного священника, невозможны игнорирование медицинского психиатрического знания о депрессии и попытки сведения любых психопатологических проявлений такого рода к страсти и греху уныния. Им необходимо проводить «дифференциальную диагностику» — болезнь квалифицировать как болезнь и лечить ее как болезнь; и это вовсе не уступка светскому, секулярному подходу, а как раз реализация христианских принципов трезвости и икономии по отношению к конкретному человеку.
В практике христианской психологической помощи используются также и многие методы, выработанные научной психотерапией при работе с нерелигиозными пациентами. Не все из них приемлемы для христианской психотерапии? Да. Но какие из этого следуют выводы? Во-первых, о задаче разработки квалифицированной критики методов, реконструкции их философского, богословского и антропологического измерений. Во-вторых, о необходимости развития специальной методологической экспертизы, критериологии и способов решения вопроса о совместимости определенных психотерапевтических методов с христианскими ценностями и антропологией. В-третьих, об адаптации этих методов для решения задач психологической практики, реализуемой с христианских позиций.
Таким образом, и методы «светской» психотерапии попадают в сферу интересов христианской психологии. Словом, светская научная психология — вовсе не чуждая, заморская, враждебная страна для психологии христианской. Она — ее ближайший партнер, с которым не прекращаются продуктивные отношения на разных уровнях[215].
Изнутри самой светской научной психологии наблюдается мощное «встречное» движение, фиксирующее рост интереса к духовной жизни у все большего числа людей и рост исследований в этой области. «Научное изучение религиозных и духовных феноменов переживает ренессанс», — пишет авторитетный американский психолог[216]. Очень важно то, что сама психология меняется в ходе этих исследований, меняется ее подспудная антропология, все больше утверждается понимание того, что духовное измерение жизни является не факультативной надстройкой, а неустранимым антропологическим феноменом, дефицит которого неизбежно восполняется опасными суррогатами и приводит к психопатологии[217].
Научная психология как партнер христианской психологии остается, разумеется, светской академической дисциплиной, но ее объект на наших глазах радикально меняется — само секулярное сознание оказалось временной модернистской конструкцией. В современной философии активно обсуждается наступление постсекулярной эпохи[218]. Научной психологии еще только предстоит осознать этот исторический факт и принять новый теоретический вызов.
Конечно, все это не означает, что отношения между христианской психологией и психологией научной вот-вот выйдут на новый уровень сотрудничества. Светская, научная психология — не только партнер, но и оппонент христиански ориентированной психологии. Их теоретические позиции противостоят друг другу, что вовсе не исключает плодотворности полемики между ними и взаимной критики.
Христианская психология укоряет научную в том, что она изменила изначальному предмету психологии — «душе», узурпировала прекрасное имя самой науки и незаконно им пользуется, что ради научности метода психология оскопила душу, сформировав на ее месте удобный для внешних экспериментальных исследований предмет — «психику»[219].
Научная психология не остается в долгу. Главный ее упрек в каком-то смысле симметричен: она обвиняет христианскую психологию в том, что та изменяет научному методу, научному подходу, что она идеологична и потому не может претендовать на достойное место среди респектабельных направлений психологической науки.
Есть еще и третья сторона в этом споре — церковные христианские мыслители, от которых достается любой психологии. Они остро критикуют и саму психологию, и нарастающий благодаря ей психологизм современной культуры. В те же годы, когда у нас публиковались «Начала христианской психологии» (М., 1995), в Америке вышла монография «Конец „христианской“ психологии» (1997), авторы которой (М. Бобган и Д. Бобган) с библейских позиций отвергают саму идею христианской психологии как вредоносной для христианского благочестия. Они полагают, что христианская психология некритично использует светские психотерапевтические методы, а «профессиональная психотерапия с лежащими в ее основе психологическими теориями представляет собой по меньшей мере духовную подмену, сомнительную в лучшем случае и вредную — в худшем. Цель нашей книги… — пишут авторы, — поднять вопрос очищения Церкви от этой еретической напасти»[220]. Сложился уже целый жанр обличительной богословской литературы, подвергающей решительной критике психологию и психологические авторитеты.
И все же некоторым авторам порой удается перейти с поля идейной брани на более конструктивную площадку философии науки. И здесь при обсуждении коллизии «христианский vs научно-психологический подход» сама научность науки из боевого знамени превращается в проблему и предмет философского анализа. Один из примеров — содержание главы VIII, написанной А.Н. Кричевцом, — «О месте христианской психологии в системе наук». Автор указывает, что представления об аксиологической беспредпосылочности научного исследования являются иллюзией. Философией науки убедительно показано влияние этических и эстетических интуиций ученого на результаты его исследовательской работы даже в естественных науках. «Хорошая» наука, по мысли автора, не заявляет голословно о своей изначальной беспристрастности, а выявляет собственные философские, аксиологические, богословские предпосылки и стремится к честной рефлексии их влияния на собственные исследовательские процедуры и результаты. Применительно к психологии это означает, что она должна разрабатывать подходы, которые укоренены в том или ином философском представлении о человеке и его месте в бытии. Из этих общих посылок автор выводит следствие, что христианская психология (наряду с другими религиозно ориентированными психологическими теориями) не только возможна, но и необходима для развития психологии. Без введения «ценностно-нормативного слоя в саму психологическую науку» невозможно решить фундаментальные проблемы этой науки, в частности проблему личности. Таковы основные тезисы главы А. Н. Кричевца.
Если попытаться найти место этого исследования на поле христианской психологии, то окажется, что оно не относится ни к одному из четырех типов проектов, заданных этой типологией (см. рис. 1). Однако же оно прямо посвящено христианской психологии. Дело объясняется тем, что это — пример работы, локализованной не в «предметной», а в «методологической» зоне схемы.
А именно: основная область интересов автора сосредоточена в пунктах А, 1 и 1.2 (см. рис. 1). Культурная позиция (пункт А), которую занимает автор в этом тексте, — позиция представителя «Науки» как одной из сфер культуры; о развитии науки главным образом он и радеет. Соответственно, в данном случае доминирует «научный подход» (на схеме 1.2), христианский же рассматривается как потенциально расширяющий, обогащающий подход научный. Выходит, что в данном методологическом проекте научный подход (1.2) не противопоставлен христианскому (1.1). Научный подход вовсе не исключает религиозного, а включает его в себя. Научный подход, с точки зрения автора, содержит два компонента: «аксиологические предпосылки» (религиозные, этические, эстетические) и «собственно научно-исследовательские» элементы. Доводя эту мысль до предела, можно было бы утверждать, что психология не просто может быть христианской, она должна быть христианской (или мусульманской, или иудейской, или языческой и т. д.).
Это — пример нетривиальной версии решения проблемы о соотношении научного и христианского подходов. Для картографии поля христианской психологии данный проект показателен тем, что иллюстрирует возможности работы не в предметной, а в методологической зоне.
* * *
Шаг по направлению к конституированию области христианской психологии, который предпринят в данной главе, состоит в первичной типологизации различных населяющих ее проектов. Была выдвинута своего рода «географическая» гипотеза: предложен эскиз поля христианской психологии, на котором размечены разные участки, каждому из которых соответствует тот или иной тип исследовательских проектов.
Опыт соотнесения данного эскиза с конкретными образцами христианской психологии приводит к некоторым, отчасти неожиданным выводам.
а) Обнаружилось, что реальное поле христианской психологии шире, чем могло казаться. В частности — и это наиболее парадоксальный результат, — оно включает в себя (!) обычную, светскую, секулярную психологию[221]. Конечно, включает не как вассальное княжество, а как партнера, часто как оппонента, даже противника, но без нее, без традиционной научной психологии, без ее великих достижений и великих заблуждений нет и не может быть реальной христианской психологии.
Христианская психология в своей конкретной исследовательской, образовательной, консультативной практике не может и не должна высокомерно отвернуться от позитивного знания и методов, разработанных поколениями светских ученых и практиков; иначе ей пришлось бы заново открывать законы зрительного восприятия, механизмы психопатологии, закономерности детского развития и пр. Христианская психология ни с точки зрения практических, ни теоретических задач не может отказаться от научного знания о закономерностях психики, не может уйти с этого поля, перестать считать его своим.
б) Пространство христианской психологии неоднородно, в нем присутствуют разные ландшафты. Это пространство «делится не на два» (психология христианства и христианская психология), оно «делится на четыре»: в главе описаны четыре типа проектов, методологически принципиально различных, но логически сопряженных между собой, которые в совокупности и образуют предметное поле христианской психологии.
в) Введен зональный принцип описания пространства христианской психологии. Он заключается в том, что каждый отдельный проект может преимущественно действовать в «предметной» зоне (относясь к одному из 4 типов), а может — в «методологической» зоне, в том или ином конкретном ее участке (например, проблематизировать и уточнять само противопоставление «христианского и научного» подходов, или обсуждать оппозицию «душа — психика» при анализе предмета христианской психологии).
г) Методологическое межевание области христианской психологии, как выясняется, достаточно пластично. В конкретных исследовательских проектах границы между участками и зонами могут преодолеваться, а то и сдвигаться, изменяя площадь разных зон.
д) Само пространство христианской психологии — не просто размеченная линиями плоскость, это — динамическое поле, поле напряженного диалогического противостояния, напоминающее не план дачного кооператива, а карту военных действий.
Все это — предварительные предположения, сделанные на ограниченном материале. Дальнейшая задача — подробная картография поля христианской психологии. Как и всякая топографическая работа, дело это — большое и кропотливое, а как всякая полевая экспедиция — интригующее. Такая карта может стать средством общей ориентировки и навигации в работах по развитию христианской психологии, дать возможность повысить уровень философско-методологической трезвости исследований и разработок и тем способствовать переходу христианской психологии к новой, «критической» стадии своего развития.
Раздел второй Контуры современной христианской психологии и психотерапии
Глава XI Молитва и переживание в контексте душепопечения
Ф.Е. Василюк [222]
Страдание, переживание, утешение
По роду работы мне как психологу и психотерапевту постоянно приходится встречаться с человеком, переживающим кризис, пребывающим в тупике, на изломе жизни. Поэтому тематика, которую я хотел бы предложить для обсуждения, — это христианско-антропологическое осмысление трагических аспектов человеческого существования, осмысление бытия человека страдающего. «Загадка о человеке… — писал архимандрит Киприан (Керн), — не должна быть ограничена пастырем одними только нравственными категориями добра и зла, святости и греха, но она переходит очень часто в области страдания и трагедии, конфликтов и антиномий»[223].
Страдание всегда есть вызов нашему уму, сердцу, вере. Церковь отвечает на этот вызов в разных плоскостях: в богословской — это теодицея[224], в аскетической — подвиг несения креста, претерпевания скорбей, в плоскости душепопечения — утешение страждущих.
Опыт утешения в скорбях и есть главный предмет наших размышлений. Легко понять интерес к этому предмету у православного психотерапевта. Как практик он занимает по отношению к страдающему человеку не познавательную, а участную позицию, поэтому из всего корпуса источников христианского антропологического знания для него важнее всего вдуматься в церковный опыт помощи скорбящим, утешения в страданиях.
Коррелятом богословской и философской категории страдания на психологическом уровне выступает понятие переживания. Переживание в современной психологии мыслится не только как нечто испытываемое, непосредственная данность сознанию его содержаний и состояний, но и как внутренняя работа, душевный труд. Горе нельзя просто испытать, как мы испытываем досаду, удивление или испуг, его нужно пережить, проделать долгий и мучительный душевный труд по восстановлению пошатнувшегося или утраченного смысла жизни, совершить работу печали. Неслучайно и в самом слове «страдание» корень «страда» означает «тяжелую ломовую работу, натужные труды»[225].
В одном апокрифическом тексте сказано: научись страдать, и ты сможешь не страдать. С этой точки зрения утешать скорбящего — это не стараться отменить, упразднить его страдание, а помогать ему в его душевном труде переживания скорби. Парадоксально, но так: утешать — это помогать страдать.
Типы утешения
Прежде чем обратиться к анализу опыта утешения, стоит осознать вопросы, с которыми мы подойдем к этому опыту.
Условимся на время отождествить понятия психотерапии и душепопечения, рассматривая то и другое шире обычного: психотерапию — не как особую профессиональную деятельность, но как всякую душевную поддержку, целенаправленную заботу об улучшении душевного состояния другого человека, а душепопечение — не как особое пастырское служение, а как общую христианскую обязанность сострадательности, милосердия, участливости в душевных тревогах ближнего, тогда можно сказать, что каждый христианин нередко оказывается по отношению к ближнему в психотерапевтической позиции или позиции душепопечения. Почему? М.М. Бахтин писал о трех типах этических реакций на беду другого — содействии, совете и сочувствии. Есть ситуации, где мы не можем помочь делом — не в наших силах вернуть здоровье, отменить приговор, воскресить умершего. Не можем мы обычно полагаться и на свой совет в сложной, затянутой в узел ситуации — откуда, собственно, у нас мудрость? Значит, чаще всего нам остается лишь одна возможность — сочувствия, сострадания человеку в беде. Но как нашему сочувствию избежать опасности остаться просто сентиментальным рефлексом, просто выражением собственной эмоциональной задетости страданием другого? Как нашему состраданию не соскользнуть в слезливую жалостливость, которая может духовно расслабить и оскорбить достоинство человека, и как, оттолкнувшись от жалостливости, не потерять сердечности и не угодить в холодную назидательность? Как в деле сострадания оставаться христианами, так, чтобы наше утешение в самом деле было душепопечением, заботой о душе страдающего человека?
Обратимся к примерам. Мой пациент поведал мне как-то свою историю поиска помощи во время острого семейного кризиса. Однажды недобрым вечером он узнал о неверности жены. После мучительной бессонной ночи он отправился на работу, но работать не смог, не находил себе места, вся его жизнь, казалось ему, рухнула, все потеряло смысл, физически ощущаемая душевная боль не давала ни на чем сосредоточиться. Он вышел из здания и почти безотчетно отправился в храм, будучи при этом человеком неверующим. Выслушав сбивчивый рассказ, священник спросил:
— Ваш брак венчанный?
— Нет.
— Вы сами крещены?
— Нет.
— А жена?
— Тоже нет.
— А в Бога веруете?
— Я бы желал поверить, но нет… Кажется, нет.
— Ну, что же вы хотите, какой же может быть брак без Бога, без Церкви? Читайте Евангелие, пробуйте молиться, — напутствовал батюшка.
Мой пациент вышел, чувствуя свою вину и безысходность. Несмотря на холодный, как ему показалось, формальный тон, он вспоминает, что ощутил за словами священника какую-то правду, но — ни тени сочувствия.
В своих душевных метаниях он снова вернулся на работу и неожиданно для себя рассказал обо всем сослуживцу, хотя не был с ним особенно близок. Тот взялся за дело с энтузиазмом. «Да все они такие, она тебя не стоит, ты ей отомсти. Ну, хочешь, я тебя познакомлю… да за такого парня…» — и прочее в том же духе. Он вылил на моего пациента весь набор типовых пошлостей, и тот, понимая им цену, тем не менее почувствовал некоторое душевное облегчение.
Мы видим, как противоположны эти два утешения. В первом не было душевного сочувствия, милости, но была духовная правда, во втором был живой душевный отклик, но не было правды. Не выявляют ли эти полярности наличия в подобных случаях принципиально неустранимого противоречия между духовным и душевным? Без лекарства духовного обличения не обойтись, но оно слишком горькое и отторгается, не приемлется душевным организмом, а сладкая душевная пилюля на минуту отвлекает от боли, но дает ложное успокоение. Могут ли вообще в утешении «милость и истина встретиться» (см.: Пс. 84: 11)?
В известном эпизоде из «Братьев Карамазовых» к старцу Зосиме приходит молодая женщина, горюющая по умершему трехлетнему сыночку. Она уже третий месяц ходит по монастырям; дом ее опустел, возвращаться туда бессмысленно. Сначала старец пытается утешить ее рассказом о древнем великом святом, говорившем такой же горюющей матери: неужели она не знает, что умершим младенцам немедленно даруется ангельский чин, и потому следует радоваться, а не плакать.
Женщина потупилась, вздохнула: «Тем самым меня и Никитушка утешал, слово в слово…» Что произошло? Почему она не услышала в этих словах утешения? Почему духовное лекарство не подействовало на душу? Да потому, что сама душа не была услышана, сама стихия переживаний, душевной муки отвергнута как неблагочестивая, духовно неправомерная: нужно, мол, радоваться, а не плакать. И старец оставляет попытки оторвать ее взор от горя и перевести его в Небо, туда, где «младенец наверно теперь предстоит перед престолом Господним, и радуется, и веселится»; отец Зосима почувствовал, что такой духовный подъем недоступен сейчас для материнского сердца. И вместо того чтобы поднимать ее душу вверх, отрывать от скорби, старец, наоборот, сам сострадательно спускается вглубь безутешного горя, принимая безутешность как подлинную реальность. «И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь», — говорит старец. Так нельзя сказать «со стороны», извне. Чтобы так сказать, нужно и в свою душу впустить это переживание во всей его безнадежности, безысходности и беспросветности. И только после такого сошествия во ад страдающей души становится возможным там, внутри этой тьмы, затеплить лампадку духовного утешения. «И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, — продолжал старец, — только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой — есть единый от ангелов Божиих — оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется и на них Господу Богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего»[226].
Всмотримся в эту искусную духовную психотерапию. Душе позволяется плакать и чуть ли не предписывается безутешность («не утешайся и плачь»), но к этому душевному древу страдания прививается маленький духовный молитвенный черенок («каждый раз, когда плачешь, вспоминай, что сыночек… единый от ангелов…») так, чтобы соки переживания и энергии молитвы соединились в едином кровотоке душевного организма. Но и это не все: если я, горюющая мать, буду оставаться в своей безутешности и из нее в дальней перспективе видеть младенца-ангела, то постоянно будет оживляться мучительное неисполнимое желание встречи с ним здесь («Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы только разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто…»[227]). Поэтому духовное утешение старца дает горюющей совсем другую, «обратную перспективу», характерную для благоговейного молитвенного предстояния перед Богом, когда не я вглядываюсь в Него, а, наоборот, предстою перед Его взглядом в душевной открытости. Каким же образом старец Зосима это делает? «Сыночек твой оттуда на тебя смотрит и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает». Как просто и какой радикальный переворот: слезы только что были выражением моей скорби, а сейчас стали предметом растроганного любования, поводом радости младенца-ангела. Душе дается возможность хоть на минуту взглянуть на себя «оттуда» и в этой обратной перспективе прикоснуться к духовной радости. Одно дело — духовная радость, нормативно предписываемая моей душе вместо слез, другое дело — духовная радость его, любимого, по поводу моих слез, радость, к которой и я делаюсь причастна, и именно моими слезами. Создаваемая для переживания горя молитвенная перспектива не вытесняет душевное духовным, а расширяет душевное, не отменяет скорбь, но дает «пространство в скорбях» — пространство, в котором можно дышать.
И последнее: старец не думает, что одним разовым актом утешения душа исцелена. Он с благоговейным уважением относится к реальности душевного процесса переживания: «И надолго тебе еще сего материнского плача будет». Это — отношение терпеливого, заботливого садовника, знающего, что дереву нужно время, чтобы принести плод.
Суммируем основные черты этого духовного утешения, выделив в нем несколько фаз.
Фаза «душевного сопереживания». Душевное переживание принимается безусловно и безоценочно, в его эмпирической данности, как подлинное и имеющее право на существование. Оно принимается не со стороны, а как бы изнутри, с душевным сочувствием, со-болезно-ванием, со-страданием.
Фаза «духовной прививки». Духовные картины, образы, молитвенные указания не остаются висеть в воздухе, а прививаются прямо к телу переживания («каждый раз, когда будешь плакать, вспоминай…»).
Фаза «воздвижения вертикали». Старец воздвигает духовную вертикаль, дает возможность не только из душевного смотреть на духовное, но и возможность обратной перспективы — взгляда на переживание, на слезы «оттуда». И так показывается доступная в этой духовной вертикали радость.
Фаза «пути». Вертикалью дело не ограничивается, утешение позаботилось и о горизонтали земного пути. Было бы нереалистично в деле духовного исцеления рассчитывать на разовую акцию. Старец готовит скорбящего к долгому пути материнского плача и рисует его душевный итог — «тихую радость».
Суммарный образ этой духовной психотерапии — молитвенная лествица переживания. Старческое утешение прямо не учит здесь молитве, но оно выстраивает духовную лествицу, нижней ступенькой которой становится скорбь, безутешность, а верхней — духовная радость. Душевное переживание не отвергается и даже не усекается, оно бережно принимается все без остатка, но вводится в духовную вертикаль как ее элемент, так что само естественное движение переживания начинает совершать духовную преображающую работу.
Если оглянуться теперь на приводившиеся ранее примеры, то перед нами три типа утешения. Одно, назовем его условно «духовно-нормативное», — это утешение без утешения, в нем нет человеческого тепла. Оно проходит мимо человеческого переживания. Оно хочет объяснить и обвинить, а не оправдать и поддержать. Его бытовой прототип: «Ушиб коленку? Сам виноват».
Второе — «душевно-сентиментальное» утешение. В нем есть непосредственный душевный отклик, оно может ненадолго согреть, но действует оно, замещая одну страсть другой (боль ревности — страстью мести, например). И нет в нем ни духовной правды, ни, если вдуматься, настоящего сострадания. Оно тоже игнорирует человеческое переживание, его глубину. Его расхожий лозунг: «Да брось ты, не переживай».
Наконец, третье — «духовно-участное» утешение сострадательно погружается в воды душевного переживания скорбящего, затем воздвигает духовную лествицу, движением по которой человеческое переживание может претворяться в молитву и тем преображаться.
Это утешение заслуживает именования духовной психотерапии. Если формула психоаналитической психотерапии — «на место Оно должно стать Я», то формула духовной психотерапии такова: «на место переживания должна прийти молитва». Не вместо переживания, а в месте переживания должна быть затеплена лампада молитвы, она должна гореть вместе с переживанием. Само переживание при этом переплавляется, перерождается в молитву, как масло, поднимаясь по фитильку, становится огнем.
Переживание и молитва
В связи с этими выводами для развития практики христианской психотерапии и душепопечения необходимо тщательно продумать соотношения между процессами переживания и молитвы. Но и наоборот: сама практика душепопечения создает особый подход к важнейшей для христианской антропологии и психологии теме человеческих чувств и переживаний. Отношение к этой теме традиционно складывалось под доминирующим влиянием аскетического дискурса борьбы со страстями. Душепопечительный и аскетический дискурсы, совпадая в сфере конечных целей, существенно отличаются по методам и стилистике. В частности, в аскетическом контексте чаще доминирует метафорика войны, брани, а в душепопечительном — метафорика врачебная.
Врач смотрит на болезнь не только как на зло, но и как на попытку здоровых сил организма справиться с вредными воздействиями. Подобно этому практика христианского душепопечения должна исследовать процессы человеческого переживания и в их негативных тенденциях превращения в страсти, и в их позитивных тенденциях духовного возрастания.
Наметим некоторые вопросы исследования переживания под таким углом зрения, в парадигме душепопечения.
1) Во-первых, это вопрос о тех характеристиках процесса переживания, которые делают возможным его благотворное соединение с молитвой.
2) Второй вопрос — о типах соединения переживания и молитвы.
3) Третий — о влиянии молитвы на переживание.
Некоторые особенности процесса переживания, важные для дискурса душепопечения
Психологический анализ переживания выделяет в нем три структурных элемента (переживаемые обстоятельства, процесс переживания, личность) и три плана протекания (план выражения, план испытывания и план осмысления).
Остановимся на двух существенных характеристиках переживания, относящихся к плану выражения. Речь идет об открытости переживания и его адресованности.
Открытость переживания. Динамика переживания рассматривается современной светской психотерапией чаще всего в проекции на ось «сдерживание — выражение». При этом к сдерживанию чувств психотерапевты, как правило, относятся с психогигиеническим подозрением как к пережитку репрессивной викторианской морали и потому всячески стимулируют выражения чувств. Выражение же не всегда, но слишком часто сводится к идее аффективной разрядки. Это могут быть примитивные тумаки резиновым куклам, изображающим начальников на проходной японской фабрики; это могут быть изощренные способы работы с воображением, когда обиженной пациентке — привожу пример из одной статьи — предлагается излить накопившуюся злость, совершив воображаемый «полет Маргариты» над
Москвой к окнам соперницы, которые, разумеется, нужно с наслаждением разбить. Суть дела от этого не меняется, ибо она не в методе, а в подспудной антропологии и аксиологии: будешь сдерживаться — повредишь своему здоровью, будешь реально бить стекла — повредишь своему социальному статусу. Что же делать? Есть идеальное решение — отреагировать, ни в чем себя не ограничивая, но не в социальном поведении, а в душе, в воображении. Телесное здоровье — ценность, социальное положение — ценность, а душа… «душа все стерпит». Антропология, которой неведома идея преображения, должна удовольствоваться идеей канализации аффектов. Самое печальное состоит в том, что это не просто идея среди идей, но сформированная и широко распространенная культура душевной жизни.
Молитва дает возможность вырваться из ложной дилеммы «сдерживание — отреагирование», создавая дополнительное измерение высоты и глубины переживания. В этом измерении возможно и благодатное сдерживание (которое, в отличие от патологического вытеснения, создает не бессознательное, а сокровенное), и благодатное преображающее выражение переживания. Чтобы переживание полноценно выразилось в молитве, человек должен посметь его открыть и суметь его открыть. «Суметь» — значит решить поэтическую по смыслу задачу: попытаться в искреннем слове выразить правду своего сердца. «Посметь» — значит решить задачу «пред-стояния»: найти в себе достаточно мужества и доверия, чтобы положить перед Богом свои чувства без прикрас и оправданий, как есть. Открытость своего переживания в молитве начинается с искусства и мужества быть, доверять и уповать, а венчается мужеством и искусством меняться.
Адресованность переживания. Наблюдения в области детской психологии, психопатологии, психотерапии убедительно показывают, что всякое человеческое переживание имеет имманентного адресата. Вспомним классическое наблюдение К. Чуковского:
— Ну, Нюра, довольно, не плачь!
— Я плачу не тебе, а тете Симе.
Переживание может заблудиться, перепутать адрес, и это ведет к болезненным искажениям и самих чувств, и человеческих отношений. Достаточно вспомнить феномены переноса в психотерапии или экзальтированного «мироносничества» в приходской жизни.
От того, кому адресовано переживание и является ли сама адресованность явной или скрытой, определенной или неопределенной, существенно зависит процесс переживания, его характер и жанр.
Первоклассник разбил в кровь коленку, ему очень больно, но в присутствии жалостливой бабушки он будет переживать эту боль совсем не так, как в присутствии старшего брата, приехавшего в отпуск из армии.
Молитвенная адресация чувства сразу же начинает менять процесс его переживания. Из одиночества и брошенности произносит человек «Отче…» и добавляет «наш…», слова, отменяющие одиночество и брошенность, из беззащитности он вызывает «Царице моя преблагая», из безнадежности — «надеждо моя, Богородице», и сами эти молитвенные обращения начинают уже и на психологическом уровне целительную работу. На вершине же этого молитвенного выражения переживания, если человеку в полноте удается адресовать переживание к Богу или святым, с переживанием случается метаморфоза, меняющая всю его внутреннюю логику: «логика удовлетворения» сменяется «логикой восполнения в бытии».
Согласно «логике удовлетворения» события могли развиваться так: я лишился чего-то важного в моей жизни, старался своими силами вернуть утраченное, убедился, что это невозможно, пытался как-то пережить ситуацию, но пришлось смириться с тем, что и это невозможно, что сам я ничего не могу сделать, и тогда я стал в молитве взывать о помощи в безнадежной надежде, что каким-то чудом все устроится и я получу утешение и снова стану собой, заживу своей жизнью, ибо без утраченного я сам не свой и жизнь моя — не жизнь. Ни о чем другом я помыслить не могу. И вдруг… Все меняется. Откуда мне, готовому к смерти, было знать, что тут же сразу, «по ту сторону» моего молитвенного отчаянного крика на меня дохнет такое благодатное, такое животворящее дыхание, что в одно мгновение изменится сама глубинная логика моих чувств и мыслей, более того, сама основа моего существования. Уже ясно ощутимо, что только здесь, только с этим дыханием я, собственно, и существую в подлинном смысле слова, только в нем и вместе с ним я и обретаю полноту бытия, полноту жизни и полноту смысла. И тогда-то начинает открываться, что опасность, от которой я бежал и просил убежища, жажда, в которой я просил воды, обида, в которой просил справедливости, ссора, в которой просил мира, что все это — и вода, и убежище, и справедливость, и мир, при всей их неотменимой существенности, — лишь предвестники, лишь поводы, лишь глашатаи встречи. Все это и с избытком будет дано мне, но это все частные проявления того главного, что меня ожидает, — восполнения в бытии.
Это-то восполнение в бытии и является главным преображением переживания при его молитвенной адресации.
Типы соединения переживания и молитвы
И переживание, и молитва являются сложными деятельностями, которые могут находиться в многообразных отношениях между собой. Попытаемся хотя бы приблизительно, с помощью метафор, наметить некоторые типы сочетаний между переживанием и молитвой.
«Поземка». Героиня одного художественного фильма, крепкая деревенская баба, стоит вечером на коленях перед иконами и горячо молится о молоденькой дочке. «Смотри, хорошие мужики кто разъехался, а кто женился, остались одни пьяницы. И что ж ей, одной теперь пропадать? Нехорошо это, неправильно», — совестит она Бога. Молитву прерывает спавшая на печи старуха. Она отдергивает ситцевый полог и выговаривает дочери: «Что ты с Богом как с бригадиром разговариваешь?! Ты молись, молиться надо!» Молитвенница спохватывается, осеняет себя крестным знамением и привычной скороговоркой начинает читать «Достойно есть…», как бы отложив в сторону свои «неблагоговейные» волнения и тревоги.
Первоначальный образ молитвы, возмутивший благочестивую старуху, можно условно назвать «поземка», так как сочетание переживания и молитвы здесь такое, что молитва как бы стелется по земле. Хотя эта молитва очаровывает зрителя непосредственностью, живым горячим чувством заботы о несчастной судьбе близкого человека, но в данном случае переживание порабощает молитву, подчиняет ее своей логике, ритму и задачам. Старуха, оборвавшая молитву дочери, не смогла оценить то драгоценное, что в ней было — личный, непосредственный, искренний характер отношений с Богом, но крупица истины и в замечании матери была. Такое сочетание молитвы и переживания опасно тем, что молитва слишком «смотрит себе под ноги» и в конце концов может редуцироваться вплоть до речевых или даже двигательных автоматизмов, до мимолетных вкраплений в обычное переживание (вздохи «О Господи!», возведение глаз к небесам и т. п.), ничего существенно не меняющих в процессе переживания.
Впрочем, и в этом случае нельзя полностью отрицать значения подобной редуцированной молитвы, ибо даже такая, бессознательная, непроизвольная и бескрылая молитва все же остается призыванием Бога и потому в порядке духовной объективности может существенно повлиять на переживание и на жизнь[228].
«Параллель». После замечания старухи сочетание молитвы и переживания приобретает форму, которую можно назвать «параллелью». Одно дело — твоя низменная, обыденная, греховная жизнь и связанные с нею переживания, и совсем другое — святая молитва. Она должна быть чиста от всех этих обыденных, житейских мелочей, от всего душевного, земного и потому «грязного». Этому отношению к молитве не откажешь в благонамеренности, своеобразном смирении и аскетизме. Но такая молитва, как священник из евангельской притчи о добром самаритянине, постарается пройти мимо израненной, скверного вида жизни, боясь и самой испачкаться, оскверниться; в своей фарисейской чистоте она постоянно предает жизнь, бросает ее, оставляет на произвол судьбы.
Нельзя, впрочем, полностью осудить такую молитву, потому что в ней есть пусть и духовно искривленный, но все же порыв к Богу, к чистоте, к праведности, и такая молитва может иногда принести свой плод. Но велика ее опасность: успокаивая совесть благочестивостью, она оставляет переживание беспомощным и подталкивает его к тому, чтобы стыдиться самого себя, самого факта своего существования, к тому, чтобы уйти с глаз долой, скрыться в бессознательном и проявляться то в болезни, то в пьянстве, то в неожиданных взрывах страстей.
«Конфликт». Зародившаяся в ходе переживания молитва может вступить с переживанием в напряженное противоборство, в котором молитва и переживание будут бороться друг с другом за право определять весь душевный процесс. Они будут спорить о том, как понять смысл ситуации, каким именем ее назвать, открыть или закрыть душу перед другими, на что уповать, чего желать и т. д. Несмотря на драматизм таких отношений и их опасность (а может быть, и благодаря этому драматизму), в таком соединении переживания и молитвы много плодотворных духовных возможностей, возможностей того, что действительно живое, искреннее человеческое чувство, не расплескав ни капли душевной энергии, преобразится, внутренне переплавится в духовное движение, подобно тому, как яростный гонитель Христа Савл преобразился в Его пламенного апостола Павла.
Гораздо опаснее в этом смысле такой конфликт между переживанием и молитвой, который напоминает затяжную ссору, когда они отвернулись друг от друга, между ними воцарилось тягостное напряженное молчание, в атмосфере которого и переживание, и молитва застыли и окаменели. Тогда нужно попытаться «разморозить» ситуацию, пусть даже ценой ее обострения.
Несколько лет назад в мой психотерапевтический кабинет вошел человек, у которого вместо носа был прикреплен кусочек пластмассы. Когда-то он был влюблен, любовь оказалась неразделенной, он связал это со своей внешностью, сделал пластическую операцию, операция прошла неудачно, ее пришлось повторить, потом еще и еще раз, он издержал все свои средства и в результате остался вовсе без носа, без возлюбленной, без денег, без работы и без друзей. Единственной уцелевшей связью с миром была сестра, которая, впрочем, уже едва терпела его. По ее настоянию он и пришел, никакого собственного запроса на психотерапию у него не было. Это было даже не отсутствие запроса, а заготовленный протест против всяких попыток помочь и поддержать.
— Почему на меня обрушилось столько несчастий? — начал он с вызовом. — Только не пытайтесь меня успокаивать, — поморщившись, перебил он мой вздох. — Я прочитал множество духовных книг, несколько раз перечитал всю Библию. Говорят, Бог не дает испытаний больших, чем человек может вынести. Но мне — дал! Значит, Его нет. А если и есть, Он не милосерден. Он дает испытания выше сил. Я не герой, не апостол, не святой. Я слабый и больной человек. За что на меня сыплется одна беда за другой? Это безжалостно и несправедливо.
Он замолчал. Я не знал, что мне делать. В тот момент я понял, как чувствовали себя друзья Иова. С безысходностью и жизненными тупиками психотерапевту приходится сталкиваться часто — такова профессия. Но обычно человек приходит с готовностью получить помощь, что-то изменить, хотя часто и без веры в то, что это возможно. Мой же пациент занимал позицию воинствующей безутешности. Он пришел не за помощью, он пришел побеждать. Пришел отстаивать свое человеческое достоинство тем, чтобы в очередной раз доказать, что не родился еще человек, который смог бы его утешить. Между тем он молчал и ждал ответа.
Ответа у меня не было. Более того, я ясно почувствовал, что любой мой ответ будет ложью. Но почему? И тут я понял. Его чувства, его жалоба, его протест были внутренне адресованы вовсе не мне как психотерапевту. Он принес сюда свой вызов Богу. К Нему были обращены эти чувства, но от Него же, как источника обиды, в страдании отвернулась душа. Если так, то мне никак нельзя было отвечать от себя, нельзя становиться между ним и Богом. Нужно было отойти в тень и попытаться просто «перевести стрелку» так, чтобы его болезненное переживание могло вернуться к своему реальному адресату и реальному жанру — молитвенному воплю к Богу. Я сказал:
— Я понял, что бед и мучений на вашу долю выпало больше, чем можно выдержать. Это нестерпимо. Но если кто-то принимается вас жалеть, вас это только злит. Вы стали искать ответ в Писании и не нашли. Теперь вы будто бы стоите перед Богом и бросаете Ему вызов: «Ты дал мне испытания выше сил. Это немилосердно. От этого у меня в душе сомнение, что Ты есть. Вера моя поколебалась. Я не герой, Ты же видишь, я не герой. У меня больше нет сил». Вот что, мне показалось, вы Ему говорите.
— Да, — сказал Николай. И воинственности больше не было в его голосе. Как будто бы ему ничего не надо было больше доказывать. — Да. А Он молчит. А жизнь проходит. Мне страшно.
Эти слова были уже обращены ко мне. В них была та же боль, то же одиночество и та же оставленность, но было и что-то новое — разрешение на сопереживание. До того, как он услышал из чужих уст свою собственную молитву, он не считал ее молитвой, и его страдание окаменело в воинственной позе, не позволяя подойти к себе ни человеку, ни Богу. Теперь, кажется, оно стало оттаивать. Я вспомнил: «блаженны плачущие», но не решился сказать это вслух.
«Организм». Последний тип отношений между молитвой и переживанием условно можно назвать «организм». Переживание может перерасти в молитву и органически соединиться с нею; в таком духовно-душевном организме происходит переплавление, преобразование душевного в духовное, причем без ухода в спиритуальность, с просветлением самой ткани душевной жизни или хотя бы отдельных ее клеточек.
Переживание опосредствуется молитвой, и, как всякое средство, молитва преобразует форму и строй процесса переживания изнутри. Переживание при этом становится «культурным» процессом, т. е. процессом, возделываемым и выращиваемым молитвой. Весь культом, Церковью накопленный опыт молитвы входит в материю душевной жизни и открывает в ней самой, а не привносит извне таинство Царства. «Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17:21). Но не только соединение спонтанно-природного и «культурного» осуществляется в таком организме переживания-молитвы, но и соединение личного, индивидуального и общего, соборного. Переживание в молитве перестает быть моим частным, одиноким делом, оно становится актом соборным, имеющим не только локально-субъективное, но, в пределе, и космическое значение[229].
Влияние молитвы на переживание
Последний из заданных выше вопросов: каково влияние молитвы на переживание?
Эти влияния разнообразны, но суть их можно выразить категорией сублимации. Сублимацию здесь мы понимаем не во фрейдовском значении термина, не как процесс выражения запрещенного цензурой импульса в культурно, социально и сознательно приемлемых формах. При таком понимании сублимация есть лишь способ изощренного обмана и самообмана, когда низшее, нелегальное все же протаскивается в легальное социальное пространство под прикрытием пышных облачений и всякого рода косметики. Сублимация в точном значении термина есть возгонка, т. е. отделение высшего от низшего и возведение низшего к высшему[230]. Молитва как раз и совершает эту работу сублимации переживания, отделяя внутри истинное от ложного, высшее от низшего. Удерживая это различение, молитва «подставляет душу под лучи благодати», надеясь на то, что ни одна клеточка бытия, ни один росток смысла, ни одно движение души, какими бы грязными или неправедными они ни казались фарисею и законнику, не будут оставлены, отброшены, усечены, но силою благодати осуществят изначальный замысел о себе, воплотятся в совершенстве. Сублимация переживания — не изощренная контрабанда низшего, а создание условий для усмотрения в переживании истины, правды, высшего и постепенного преображения его.
* * *
Для христианской антропологии душепопечение не только тема, но и подход, угол зрения, парадигма мысли. Одно дело — оценить с позиций православной антропологии, например, грех пьянства, и совсем другое — рождающиеся сейчас церковные формы и методы помощи в преодолении этого греха. Одно дело — антропологическое осмысление, например, таинства Брака, и совсем другое — антропологическое же осмысление опыта пастырского душепопечения и духовного окормления сложных, конфликтных, так называемых дисфункциональных семей. Сама многосложная, драматическая практика христианского душепопечения должна быть понята не только как нечто прикладное, лишь реализующее в практике церковной жизни богословское учение, но как продуктивный метод христианского антропологического познания, относящийся, по формулировке С. С. Хоружего (1998), к «участному органону». Плодом этого метода может быть построение не абстрактно-академической концепции, а «участной православной антропологии».
В такой антропологии душепопечение нисколько не отделяется от тайносовершения, от богослужебной жизни. Напротив, в ней в полной мере раскроется антропологическое и душепопечительное измерение церковных таинств. Например, для того, кто хочет понять психологию переживания горя и научиться утешать горюющего, открыт такой глубочайший источник опыта, как чин отпевания усопшего. Анализируя антропологический смысл этого чинопоследования, о. Павел Флоренский сформулировал общую идею отношений между чувством и культом, которую можно считать программной для построения пастырской, педагогической и психотерапевтической практики душепопечения: «Назначение культа — именно претворять естественное рыдание, естественный крик… естественный плач и сожаление в священную песнь, в священное слово, в священный жест. Не запрещать естественные движения, не стеснять их, не урезывать богатство внутренней жизни, а, напротив, утверждать это богатство в его полноте, закреплять, взращать. Случайное возводится культом в должное, субъективное просветляется в объективное. Культ претворяет естественную данность в идеальное. Можно было бы постараться подавить аффект… Но, — продолжает он, — вступить в борьбу с аффектами значит одно из двух: если она неуспешна — отравить человечество „загнанными внутрь страстями“, если же удачна — оскопить и умертвить человечество, лишив жизненности, силы и, наконец, и жизни самой. Культ действует иначе; он утверждает всю человеческую природу, со всеми аффектами; он доводит каждый аффект до его наибольшего возможного размаха, открывая ему беспредельный простор выхода; он приводит его к благодетельному кризису, очищая и целя тем τραύματα τῆς ψυχῆς (душевные раны). Он не только позволяет выйти аффекту всецело, но и требует наибольшего его напряжения, вытягивает его, обостряет, как бы подсказывает, подстрекает на аффект. И, давая ему полное признание, утверждая аффект в правде его, культ преображает его. Гнев ли, ярость ли, скука ли… — все берет на себя культ и все преобразует и до конца удовлетворяет, до дна в культе испиваем мы самую эссенцию своего волнения, всецело насыщаемся, без малейшего оставшегося неудовлетворенного желания, ибо культ дает всегда более, чем мы просим, и даже больше, чем мы можем хотеть…»[231]
Глава XII Психологическая практика: оппозиция «монолога» и «диалога»
А. Ф. Копьёв
Отношения между бурно развивающейся в последние десятилетия психологической практикой и практикой церковной, приходской жизни остаются во многом весьма напряженными. В значительной степени это обусловлено слабой взаимоосведомленностью, накопившимися за долгие годы негативными установками как с той, так и с другой стороны. В данной главе мы затронем одну из центральных для общего понимания сути современной практической психологии тем — соотношение монологических и диалогических концепций и методов в консультировании и психотерапии.
Психологическая практика, появившаяся по историческим меркам недавно (последние полтора века), оказалась в известной конфронтации не только с традиционными общемировоззренческими установками, но и в какой-то степени с привычными — «допсихотерапевтическими» — формами помощи и коррекции, поддержания и восстановления душевной целостности. Явившись для многих некоторым субститутом традиционных религиозных верований, психологическая практика, динамично развиваясь, в дальнейшем претерпела сходные с ними судьбы: дробление и взаимообособление тех или иных направлений, появление относительно герметичных, «фундаменталистских» сект (школ) в сочетании с попытками эклектического «соединения несоединимого».
Известное историческое запаздывание в освоении психологической практики отечественными специалистами — помимо негативных моментов — содержит в себе и определенный творческий вызов. Мы имеем в виду поиск некоего «общего знаменателя» — метаконцепции, позволяющей найти в психологической практике место для самых различных подходов.
Однако, прежде чем обсуждать столь масштабную задачу, рассмотрим различные варианты стихийного терапевтического опыта, своего рода «исцеления обыденной жизни».
* * *
Вряд ли кто возьмется утверждать, что до рождения психотерапии в ее профессионально-зрелых формах, то есть где-то до второй половины XIX века, ее аналогов не существовало совсем. Душевно-исцеляющие практики были всегда, хотя, возможно, они не являлись предметом специально организованной деятельности. Эти моменты, по степени собственной активности испытывающего их человека, можно разделить на два типа: импрессивные и экспрессивные.
Приведем примеры этих явлений, рассмотрев их на трех уровнях душевной жизни человека: действенно-волевом, аффективном и интеллектуальном. Материалом послужат популярные образы литературы и истории.
Импрессивные явления
1. На уровне действенно-волевом здесь можно вспомнить заботливо-наставительные вмешательства Андрея Ивановича Штольца в уныло-сонное, апатическое существование его друга Ильи Ильича Обломова, сообщавшие последнему столь необходимый ему энергетический импульс и встряхивавшие его от меланхолической спячки (роман И.А. Гончарова «Обломов»).
Еще более яркий пример — жизненно-практическое шефство (своего рода «коучинг»), взятое «бывалым человеком» — беглым каторжником — Вотреном над сокрушенным жизненными неудачами молодым аристократом Люсьеном из романа Бальзака «Утраченные иллюзии». Для нас здесь не существенно, что этот «коучинг» оборачивается для героя новыми, неменьшими бедами. В конце концов, отдаленные последствия даже, казалось бы, самой успешной в среднесрочной перспективе психотерапии могут быть весьма неоднозначными. В нашем примере важен сам факт: человек был готов покончить с собой, но обрел силы и волю к продолжению своего «поединка с жизнью».
2. В качестве иллюстрации импрессивного целительного опыта на уровне чувства можно обратиться к хрестоматийному примеру из «Войны и мира» Л.Н. Толстого: воздействие на душевное состояние князя Андрея Болконского вида нежной листвы «вдруг» распустившегося дуба. То подавленное настроение, в котором он едет в усадьбу Ростовых, рифмуется с образом «мертвого» дуба — поначалу пугающего своими голыми черными ветками на фоне зеленеющей природы. Это состояние преодолевается им на обратном пути: обрамленный свежей пышной листвой дуб становится символом его собственного эмоционального исцеления.
3. С импрессивным явлением интеллектуального плана мы сталкиваемся на примере героя романа Джека Лондона Мартина Идена: для него знакомство с философией Ницше и эволюционной теорией Спенсера дало воодушевляюще-четкую, убедительную картину мира, необходимую ему «систему координат», ставшую важным внутренним фактором его творческого взлета. Подобной же необходимой интеллектуальной отрадой было для аббата Куаньяра — любимого героя романов Анатоля Франса — чтение «Утешения философией» Боэция, а для многих образованных русских людей пушкинской поры — знакомство с сочинениями Вольтера.
Экспрессивные явления
1. Примеры экспрессивных явлений на действенно-волевом уровне — переход Рубикона Юлием Цезарем, разрубание Гордиева узла Александром Македонским, а также — если отвлечься от героических биографий — бегство через окно невестиного дома господина Подколесина, персонажа гоголевской «Женитьбы», справляющегося таким образом с мучительной тревогой из-за неминуемо приближающегося браковенчания.
2. Экспрессия эмоций — явление, казалось бы, наиболее исследованное и понятное, «физиологически» необходимое при сильных аффективных потрясениях. В таких ситуациях неспособность человека к отреагированию воспринимается как крайне неблагоприятный знак, и наоборот. Вместе с тем нередко мы сталкиваемся не только с прямым, внешним выражением эмоций: возможны и куда более сложные и опосредованные варианты эмоциональной экспрессии. В качестве примера приведем характерный нюанс в поведении Валентины — главной героини пьесы А. Вампилова «Прошлым летом в Чулимске»: она постоянно, с некоторым иррациональным упорством чинит вечно ломаемый кем-то штакетник. Это не только попытка оградиться от окружающей ее человеческой низости и грязи, но и — главное — как бы последний внутренний бастион перед лавиной чувств, ее переполняющих.
3. Экспрессивные явления интеллектуального плана — это всегда самостоятельное обретение некоторой мысли, инсайта, позволяющего человеку понять происходящее с ним, осмыслить окружающую жизнь и себя в ней. Отсюда, вероятно, вся стоическая философия; отсюда — сочинения Монтеня и Паскаля, Кьеркегора и Шопенгауэра; отсюда вся так называемая «философия жизни», а также русская философия Серебряного века. В качестве наиболее яркого и откровенного свидетельства аутопсихотерапевтической функции мышления можно привести дневниковые заметки В.В. Розанова «Опавшие листья» и «Уединенное».
Рассмотренные выше естественные, как бы разлитые в жизни аналоги психотерапевтического опыта если и не исцеляют, то, по крайней мере, облегчают душевное состояние человека, не предполагая при этом какой-либо осознанной психотерапевтической задачи.
Инерция традиционного психологизма проявляется и в современных формах понимания психотерапевтического процесса. В рассмотренных явлениях импрессивного и экспрессивного плана можно легко усмотреть соответствующие психотерапевтические модели, которые в культивированном, технологически «отшлифованном» виде представлены в хорошо нам известных школах и направлениях психологической помощи. Разумеется, при акцентировании «импрессивных» феноменов особое значение придается соответствующим технологиям терапевтического воздействия на личность. В свою очередь, в «экспрессивных» подходах более важными представляются коммуникативные условия, понимаемые как некоторый «катализатор», облегчающий соответствующую экспрессию.
* * *
Рассмотрим и другие примеры «непреднамеренной психотерапии», в которых нам видятся не только «аналоги» психотерапевтического опыта, но и — используя химическое понятие — его «гомологи». Напомним, данное понятие в химии фиксирует момент сущностного, а не только внешнего сходства разных элементов, их отнесенность к единой группе.
На наш взгляд, таким прототипическим «гомологом» феноменов психотерапии является хорошо освоенный в беллетристике сюжетный ход: собеседование с незнакомым попутчиком. Человек, с которым героя ничто не связывает и который не имеет к его жизни никакого практического отношения, оказывается поверенным его жизненной драмы, его внутреннего смятения и может вольно или невольно выступить в терапевтической роли. В подобной роли мы видим — на первых страницах романа Ф. М. Достоевского «Идиот» — князя Мышкина по отношению к Рогожину. Как исповедь неизвестному попутчику построена и «Крейцерова соната» Л.Н. Толстого.
Представляется, что именно явления такого рода можно отнести к сущностным прототипам психотерапевтических феноменов. Здесь особо важно подчеркнуть именно их событийность. Происходит реальное, существенное событие, связывающее «страждущего» — условного «пациента» — с «другим». Этот «другой» становится вольным или невольным свидетелем его боли и в той или иной степени доброжелательным, искусным комментатором того, что с этим человеком происходит, и тем самым выступает по отношению к нему в целительной терапевтической функции.
С одной стороны, всегда имеются некоторые явления, поданные нам в симптоматике нашего клиента, в озвученной им жалобе, в его хабитусе и манере вести себя — во всей совокупности информации, воспринятой от него, которую можно анализировать, относить к той или иной категории, оценивать в тех или иных диагностических понятиях и т. п. Это, в свою очередь, может адресовать консультанта-психолога к тем или иным алгоритмам профессиональных действий, актуализировать те или иные практические навыки и подходы соответственно его представлениям о том, что в той или иной конкретной ситуации следует делать.
С другой стороны, можно задаться и иным вопросом: произошло ли нечто по-настоящему значимое, ценное, терапевтически перспективное в наших взаимодействиях консультанта с клиентом, имело ли место то, что могло бы быть реальным оправданием, реальной — практической — легитимацией этого общения? Произошло ли действительное событие взаимодействия или же имело место некоторое — более или менее впечатляющее — заполнение времени (нечто вроде «бесконтактного карате»), когда психолог просто показал, что кое-чему научен и может вполне квалифицированно исполнять свой профессиональный «танец»? Или же в его отношениях с клиентом реально возник некоторый «прйвод»?
Возникновение этого «привода» вовсе не обязательно вытекает из тех психологических понятий и технологий, которых консультант придерживается, — оно может быть связано с иными обстоятельствами. Мы — консультанты, психотерапевты — можем действительно стать значимыми и существенными для нашего клиента в той степени, в какой во взаимодействии с нами он почувствовал реальный отклик на нечто существенное и значительное для него.
Подобная постановка вопроса естественно отсылает нас к корпусу философско-антропологических и методологических идей М.М. Бахтина, видевшего в общении, в диалоге не только условие становления и самовыражения личности, но и ее неотъемлемое качество, некоторое ключевое обстоятельство, задающее основные координаты ее существования[232].
* * *
История вхождения понятия «диалог» в отечественную психотерапевтическую практику и в опыт ее научной рефлексии связана, с одной стороны, с поиском некоторого «метапонятия», которое не было бы тесно привязано к той или иной психотерапевтической «конфессии». С другой стороны, оно при этом фиксировало бы то, что происходит между консультантом и клиентом, опираясь на какие-то понятные, родственные, теоретически близкие и узнаваемые представления о природе человеческого общения — безотносительно к тем или иным «транскрипциям» этого общения в терминах той или иной психотерапевтической «конфессии».
Понятие «диалог» апеллирует именно к непосредственной событийной реальности, происходящей между клиентом и консультантом, взятой вне тех или иных установочных представлений и понятий соответствующих психотерапевтических доктрин (таких, например, как «перенос», «контрперенос», «рабочий альянс», «раппорт», «эмпатическое слушание» и т. п.).
Этот переход между, казалось бы, понятными нам психологическими сущностями, с одной стороны, и, с другой, некоторым продуктивным (оздоравливающим, целительным) эффектом на полюсе клиента весьма проблематичен. Он порой затруднителен и неочевиден, более того, он никак не вытекает из, казалось бы, самых что ни на есть серьезных психологических представлений и весьма основательной предварительной диагностики. Здесь мы имеем дело с пространством взаимодействия между людьми — между психотерапевтом и пациентом, — взаимодействия, которое не имеет своего однозначного направления, вектора и, строго говоря, своего фиксированного содержания и формы. Здесь та ситуация, где «побеждает не тот, кто лучше бегает, а тот, кто лучше бегает в мешке». И как бег в мешке — это весьма своеобразный бег, так и «психотерапевтическая психология» — это своеобразная психология, это психология диалога. Тот тип отношений, те стили, жанры — с присущими им ограничениями, — которые устанавливаются у конкретного психолога с конкретным клиентом, становятся тем самым «мешком», в котором надо «добежать» до конкретного терапевтического результата.
Существует традиционное разделение двух глобальных целевых направлений психотерапевтической методологии, разделение, в которое укладываются все имеющиеся психологические практики. Это направления раскрывающего плана и поддерживающего плана. Любопытно, что обстоятельное исследование эффективности психотерапевтических подходов, проведенное в Германии под руководством В. Лаутербаха, пришло к очень значительному и недвусмысленному выводу, а именно: поддерживающие методы психотерапии, помогающие преодолеть жизненные проблемы пациента, по степени эффективности весьма мало отличаются друг от друга, но они значительно более эффективны, чем раскрывающие[233].
Однако ограничиться такой — чисто поддерживающей — задачей (т. е. сопровождением, некоторым сочувственным комментарием обстоятельств клиента) порой бывает особо затруднительно. Это происходит именно тогда, когда психолог ориентирован на какую-либо весьма масштабную, серьезную и значительную перспективу, на развитие человека соответственно парадигме той или иной психологической концепции (в особенности отмеченной гуманистическим пафосом).
В свою очередь, концепция диалога позволяет существенно примирить эти направления (раскрывающее и поддерживающее), поскольку в русле данной концепции сам смысл психологической помощи видится не в достижении тех или иных локальных целей, но в самом событии восстановления (терапии, кураторства) через диалог болезненной самозамкнутости человеческой личности как изначальной предпосылки всех возможных проблем со здоровьем, адаптацией, развитием, обучением и т. п.
Избыток «Другого» по отношению к «Я», переживаемому изнутри, всегда создает некоторый потенциал, который может в той или иной степени использоваться во взаимодействии между людьми, проявляясь в разнообразных формах «обратной связи». Этот «холодный» — технологический, кибернетический — термин уже достаточно «прописан» в практической психологии, и потому нет смысла изобретать что-либо иное. Что бы ни было предпринято (или не предпринято) со стороны «Другого» по отношению к «Я», все это является формой «обратной связи»: от проявлений любви до полного безразличия или ненависти, от ласки до удара. Между «Я» и «Другим» вседа есть некоторая энергия и интрига. С одной стороны, всегда имеется более или менее артикулированный запрос и, с другой, есть возможность некоторого ответа на него. Все это — на «стыке», на взаимодействии двух личностей, двух «Я».
В ситуации психологического консультирования, в психотерапии психолог предлагает, по сути, те или иные свои варианты «завершения» личности клиента, его ситуации (внутренней тревоги, неопределенности, того, что преисполнено разомкнутых в будущее возможностей). В свою очередь, эти варианты в той мере, в какой они восприняты, услышаны, прочувствованы клиентом, становятся фактором его (клиента) внутренней динамики, то есть тем, что объясняет, озадачивает, примиряет, возмущает, утешает, раздражает, вдохновляет и т. д. При этом «арсенал» возможных реакций практического психолога может быть более или менее богатым, его «завершающая» активность может меняться в зависимости от конкретной ситуации, способствуя актуализации у клиента тех или иных вариантов корригирующего опыта (от ультраимпрессивных до архиэкспрессивных).
Фундаментальная соотнесенность людей друг с другом, потенциально бесконечная вариативность их отражения друг в друге всегда содержит в себе и исцеляющую, «терапевтическую» перспективу — возможность преодоления некоторых, казалось бы, неизменных, «окаменевших» внутренних преград и «полос отчуждения».
Именно это обстоятельство является, на наш взгляд, конституирующим для всякой консультативной, психотерапевтической ситуации, тем, что позволяет людям оказывать друг другу психологическую помощь, в том числе и вне ее сугубо профессиональных, «регулярных» форм. Онтологическая нужда в «Другом» создает некоторую внутреннюю — природную — предпосылку, делающую феномены психотерапии возможными, порой независимо от специальной профессиональной «оснащенности» условных «терапевта» и «пациента».
В условиях же профессиональной консультативной, психотерапевтической деятельности психолог нередко оказывается перед «вызовом легитимности». Он должен адекватным образом сориентироваться в проблемах клиента, понять по возможности их происхождение и произвести какие-то профессионально выверенные действия, интервенции (или воздержаться от них). Словом, сделать нечто, что позволило бы добиться соответствующего эффекта. И чем более он озадачен соображениями демонстрации эффективности собственной «профессиональной легитимности» в этой ситуации (т. е. стремлением ощущать себя не самозванцем, не шарлатаном, не беспомощным болтуном и т. п.), тем более порой — вольно или невольно — он становится заложником монологизма, уподобляясь «загипсованному» из песни В. Высоцкого:
Как броня — на груди у меня, На руках моих — крепкие латы, Так и хочется крикнуть: «Коня мне, коня!» — И верхом ускакать из палаты!Необходимость мыслить и действовать сугубо профессионально, утверждать свою позицию как позицию специалиста-психолога, психотерапевта становится некоей причиной появления этих гипсовых «лат»…
* * *
«Монологизм, — читаем у М.М. Бахтина, — в пределе отрицает наличие вне себя другого равноправного и ответно-равноправного сознания, другого равноправного „Я“ („Ты“). При монологическом подходе (в предельном или чистом виде) Другой всецело остается только объектом сознания, а не другим сознанием. От него не ждут такого ответа, который мог бы все изменить в мире моего сознания. Монолог завершен и глух к чужому ответу, не ждет его и не признает за ним решающей силы. Монолог обходится без Другого и потому в какой-то мере овеществляет всю действительность»[234].
Обращение к понятию диалога как фундаментальной категории означает определенную «смену вех», ставит под вопрос традиционные представления гуманитарной науки и предполагает неизбежный «водораздел мысли». М.М. Бахтин пишет: «Само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. Быть — значит общаться. Абсолютная смерть (небытие) есть неуслышанность, непризнанность, невспомянутость. <…> Быть — значит быть для Другого и через него для себя. У человека нет внутренней суверенной территории, он весь и всегда на границе, смотря внутрь себя, он смотрит в глаза Другому или глазами Другого»[235].
По существу речь здесь идет о принципиально новой (или «хорошо забытой старой») философско-антропологической концепции. В ней диалог соотносим с самой жизнью, и все то, что вне диалога (что, условно говоря, «недиалогично»), оказывается в неизбежной близости к чему-то мертвящему, отчуждающему, чему-то противоположному жизни.
Согласно М.М. Бахтину, монологизм — не просто какая-то «ошибка в теории», некоторое заблуждение одного (или нескольких) мыслителей, это нечто несравнимо более глубокое, связанное с фундаментальной мировоззренческой «мутацией». Именно в Новое время формируется тот познавательный рационализм, который вовсе не предполагает диалога; он «знает лишь один вид познавательного взаимодействия между сознаниями: научение знающим и обладающим истиной незнающего и ошибающегося, то есть взаимоотношение учителя и ученика, и, следовательно, только педагогический диалог»[236], — трансляцию тех или иных знаний и идей от одного, «знающего», к другому — «незнающему», «учащемуся», «профану».
Начав с оптимистического слогана: «знание — сила», самодовлеющий субъект познания распространил его на все сферы жизни и к XIX веку — в русле все той же «монологической», монистической методологии — обратился к изучению и собственного «Я», и другого «Ты», и разнообразных «Мы», положив начало психологии как науке. В свою очередь, специфика практической психологии (психотерапии и других видов психологической помощи) предполагает вступление в отношение с другим «Ты» как в реальное, вполне ответственное и не имеющее «обратного хода» жизненное отношение. «Что в первую очередь важно для лечения, — писал К. Юнг, — так это личное участие, серьезные намерения и отдача, даже самопожертвование врача. Я видел несколько поистине чудесных исцелений, когда внимательные сиделки и непрофессионалы смогли личным мужеством и терпеливой преданностью восстановить психическую связь с больным и добиться удивительного целебного эффекта»[237].
Другое «Ты» блокирует претензии «Я» на всезнайство, на монизм его «единственно правильного» взгляда на мир; оно ставит «Я» перед возможностью и риском встречи. Встреча с другим «Ты» предполагает отказ от монизма собственной воли, собственной ограниченной правды и собственных претензий на обладание истиной; она требует — быть может, вопреки привычной картине мира — исходить из дуализма причин и следствий, которые лишь отчасти соотносимы с моим «Я», но не в меньшей степени зависят и от «Ты». И потому они тревожно раскрыты в будущее, не сулящее «Я» никаких гарантий, в отличие от любых форм монистически структурированного познания и/или манипуляции.
Вместе с тем монистически выстроенная система психологических знаний, сформированная в русле «рационалистического проекта» в условиях глобального духовно-мировоззренческого кризиса, в свою очередь, обусловливает и тот хронический методологический кризис (или, как удачно назвал его Ф.Е. Василюк, схизис) психологии, который проявляется в фундаментальном несовпадении, рассогласовании системного целого психологической науки с реальностью и задачами психологической практики[238].
Собственно, то, с чем мы сталкиваемся в психологической практике, четко зафиксировано в приведенных выше словах К. Г. Юнга. Результат здесь достигается порой не столько за счет наших специальных профессионально-психологических познаний, сколько за счет особого контакта, встречи, в которой преодолеваются как болезненная, проблематичная самозамкнутость личности пациента/клиента, так и практически бесперспективная, профессиональная самозамкнутость консультанта. Однако исторически выработанный в русле традиционного, системно-монологического — позитивистского — подхода основной корпус психологических познаний порой не столько помогает состояться этой встрече, сколько, по существу, мешает ей: психология может оказаться тем самым пресловутым «чемоданом без ручки», с которым трудно (как минимум для профессиональной самооценки) расстаться и в то же время нельзя пройти сквозь «игольное ушко» другого «Ты».
Рожденные в духовных ретортах Нового времени и благополучно перешедшие в научную психологию представления о некотором вполне «оплотненном» — рациональном и самотождественном — субъекте проходят особое испытание на прочность, если двигаться от психологической науки к практике. И, как нам кажется, они не всегда выдерживают это испытание, по крайней мере это представляется вполне очевидным в консультативной работе с нашим, отечественным клиентом.
Возможно, специфика российской ментальности делает «среднего» россиянина слабым звеном в победном шествии рационализма. С одной стороны, трагический опыт нашей истории не позволяет ему наивно доверять тем или иным рационалистическим схемам, объясняющим его проблемы. Все-таки еще жива память о том, как в течение десятилетий вся страна с исключительным упорством, достойным лучшего применения, проходила коллективный эксперимент по внедрению «единственно правильной», рациональной модели жизни. С другой стороны, безусловно, есть и более глубокие предпосылки. «Русское царство, — пишет Н. А. Бердяев, — было противоречивым и нездоровым. <…> Но психологически и морально это не было буржуазное царство, и оно противопоставляло себя буржуазным царствам Запада. В этом своеобразном царстве политический деспотизм соединялся с большой свободой и широтой жизни, свободой быта, нравов, с отсутствием перегородок и давящего нормативизма, законничества. <…> Ограниченность, раздельность, малость не свойственны были русскому царству, русской природе и русскому характеру»[239].
Разумеется, к такой оценке русской истории и «русского духа» можно отнестись по-разному — вплоть до упреков в адрес философа относительно пристрастности его суждений. Однако хотелось бы обратить внимание на те преимущества, которые его позиция дает с точки зрения предмета нашего обсуждения.
Перечисленные им черты, свойства русского характера, отсутствие в нашей «палитре личностей» рационального самотождественного субъекта, готового отнестись к себе как к некоторому внешнему объекту в рамках «профессионального» изучения и терапии, позволяют поставить под вопрос и саму идею такой терапии на уровне, так сказать, ее предполагаемого пациента.
Стоит также обратить внимание на проницательно отмеченную в свое время Марком Алдановым склонность российского человека к «гриму» — к вдохновенному актерству и своеобразной одержимости той или иной ролью. Эта склонность бывает столь сильной, что при внимательном наблюдении трудно не заметить некоего «зазора» между самим человеком и его «гримом». Вся кажущаяся «плотность» его, все более или менее наивные претензии на самодостаточность и рассудительность оказываются очень уязвимыми. Это хорошо понимали наши писатели. «Уж не пародия ли он?» — читаем о неожиданных для нее самой интуициях любимой пушкинской Татьяны из «Евгения Онегина» по поводу своего возлюбленного. Вспомним равно трагического и зловещего в своем «просвещенном» самодурстве старика Болконского из «Войны и мира», или одного из наиболее ярких и смешных представителей русского «просвещенства» — родственника Карамазовых Миусова, или — еще более смешного — шукшинского Дебила, персонажа одноименного рассказа, приобретшего в городе шляпу и демонстративно расхаживающего в ней по селу, чтобы изобразить перед земляками свою «культурность» и «продвинутость».
Обстоятельства рассогласования этого, казалось бы, внешне «плотного» и «самодовлеющего» внешнего образа с внутренней — текучей, неустойчивой, колеблемой, проблематичной, трагически-комичной — сутью настоятельно обращают нас к реальности диалога.
Она позволяет не только зафиксировать это рассогласование, но и понять его природу, связанную не только (и не столько) с интрапсихическими детерминантами личности, но и с реальным коммуникативным контекстом, в который она включена. Инерция привычного «психологизма», готовность и соответствующий интеллектуальный навык интерпретации личности другого человека изнутри ее самой — как детерминированной внутренней динамикой — представляется тогда спорной, ограниченной и уязвимой.
Даже делая диалог предметом специального изучения, традиционный психологизм стремится уйти от реального диалога между личностями и как можно скорее найти его внутрипсихические «корреляты»: отсюда наивный интерес к проблематике внутреннего диалога…
Интересно было бы узнать, существует ли он в реальности — «в природе», — и если да, то где, помимо специально организованных исследовательско-терапевтических процедур («юнгианских», «гештальтистских» и т. п.) или тяжеловесных романов «толстовского» стиля…
* * *
Если попытаться выделить основные иллюзии, порождаемые монологическим, монистическим подходом в понимании реалий психологической помощи, можно отметить следующее.
Монистическая иллюзия на уровне понимания другого человека, его личности, его обстоятельств и т. п. состоит в «автоматической» гипотезе о «самодостаточности личности» как о фактическом или, по крайней мере, искомом ее качестве. Иллюзия коренится в предположении, что здравый, «правильный» человек вполне самотождествен и органичен, что его психологическая «сущность» предшествует его существованию, а производимые им жизненные выборы, манифестации его воли (как в пространстве его жизни в целом, так и в пространстве взаимодействия с консультантом) не более чем эпифеномены. Импульсивность и страстность человека, неопределенность и трагизм жизни, с одной стороны, и как следствие — нужда в некоей встречной активности (понимающей, вопрошающей, провоцирующей, утешающей и т. п.) со стороны другого рассматриваются здесь скорее как проявления психологической дезадаптации, требующей «лечения», но не как адекватное представление о человеческой природе вообще.
С другой стороны, понимание позиции психотерапевта, психолога ограничивается, главным образом, ее служебной функцией. Проявления его (консультанта) субъектности, его способности вступать в отношения — как прямого следствия его несамодостаточности и онтологической нужды в другом — рассматриваются скорее как показания к специальной помощи со стороны более опытных коллег и прохождению им собственной психотерапии, но не как здравое и вполне естественное обстоятельство психотерапевтического диалога. В зависимости от конкретных теоретических установок той или иной школы психотерапии и консультирования содержание этой служебной позиции психотерапевта может быть существенно разным: он и носитель «принципа реальности», и экзальтированный, все принимающий «гуманист», и альтер-эго клиента, и «инструктор», и персонифицированное суггестивное начало («гипнотизер», «маг», «гуру» и т. п.) — словом, кто угодно, но только не реальный субъект в спонтанности, полноте и многообразии своих непосредственных реакций.
На уровне понимания процесса психологической помощи «монистическая» иллюзия приводит к предоминации метода, к готовности выстраивать и воспринимать консультационный, терапевтический процесс скорее как технологическую процедуру, имеющую свой автоматизм, нежели как живой контакт свободных личностей, имеющий всегда открытый, непредрешенный финал и всякий раз взыскующий ответственного свободного самоопределения как от клиента, так и от психолога.
В результате мы имеем в современной психологической практике разнообразные — эмпирически наблюдаемые — формы монологизма. Здесь можно выделить следующие варианты.
1. «Диагностический» монологизм. Он исходит из некоторого сугубо научного, сциентистского представления о личности и рассматривает другого человека (другое «Ты») как нечто, лишенное своей субъектности и полностью, без остатка «растворяемое» в тех или иных психологических диагностических представлениях.
2. «Этический» монологизм. В подобных случаях клиент рассматривается через призму той или иной этической системы и — вольно или невольно для консультанта — становится объектом этической оценки.
3. «Технологический» монологизм. Здесь мы сталкиваемся со своеобразным монологизмом метода, когда специалист в первую очередь апеллирует к методу как таковому и в большей степени полагается на него и его «технические» предписания, чем на характер складывающихся взаимоотношений с клиентом.
4. «Эстетический» монологизм. Это особо изысканная форма монологизма, когда более простые — представленные выше — варианты, казалось бы, уже преодолены и к другому человеку, к его душевным содержаниям отношение, казалось бы, появляется предельно индивидуализированое; более того, возможно, весьма ярко подчеркивается уникальность данного человека. Однако здесь это другое «Я» рассматривается скорее как эстетический объект, а не как свободно действующая личность.
* * *
Концепция диалога позволяет обозначить ту реальность, которая не сводима ни к какой психологической доктрине, ни к какой выстроенной системе практической работы или к каким-либо — весьма формальным — разделениям типа «психотерапия — консультирование», «директивность — недирективность», «ментальное — бихевиоральное», «раскрывающая» — «поддерживающая» и т. д. и т. п., но апеллирует к некоторой безусловной реальности, которая имеет «внеузкоспециальный» (с точки зрения тех или иных психотерапевтических доктрин) характер.
Всякий человек — в том числе и наш пациент, клиент — отмечен этим внутренне проблематичным, незавершенным «я-для-себя» и объективно нуждается в нашей встречной — «самаритянской» — активности: в поддерживающей, понимающей, сочувствующей позиции «другого». В этой ситуации психолог-консультант должен удерживаться в сложном положении: ему надо удостоверять свою профессиональную состоятельность, не «скатываясь» в то же время в манипулятивный технологизм или ложное глубокомыслие. В этом нам видится адекватная «легитимация», позволяющая обходиться без «гипсовых лат» навязчивой учености и (или) не менее навязчивой, вымученной эксцентричности.
Само собой разумеется, что научная сторона, общепсихологические представления о мышлении, восприятии, эмоциях, переживаниях остаются фундаментально значимыми, исходными для формирования профессионального сознания (см. главу IX). Другое дело — выход в жизнь, встреча не с лабораторным испытуемым, а с конкретным, неповторимым в своей индивидуальности человеком. Впрочем, эта коллизия не для одних психологов, но, по сути, для представителей любой сложной человекоориентированной профессии. Многократно описана растерянность и паника учителя, первый раз входящего в класс, или молодого врача, вызванного к трудному больному и вдруг забывшего все наставления своих профессоров. Проходят порой годы, прежде чем полученные знания будут усвоены, интериоризированы, образуют ту особую системность сознания, которая характеризует профессиональную зрелость, что, будучи однажды достигнута, может быть обращена уже к самым разным объектам[240].
Наше обращение к концепции диалога в данной книге далеко не случайно. Развитие психологии как науки и в особенности психологической практики долго происходило в рамках сугубо светской картины мира, сформированной Новым временем и отмеченной «родовой печатью» монологизма. Появление христианской психологии, задача осмысления психологической практики на христианских началах требуют восстановления в правах иного учения о человеке, иной антропологии. Для такой антропологии заповеди о любви к Богу и любви к ближнему не есть нечто, что может иметь отношение лишь к сугубо частной жизни исследователя. Они суть фундаментальный ответ на основные проблемы человеческого существования. «Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» (Мф. 18: 20).
Учитывая цензурные «надолбы» той исторической эпохи, в которую работал М.М. Бахтин, его возможности дать соответствующие философско-богословские отсылки были крайне ограниченными, но, на наш взгляд, вполне достаточно и того, что было им опубликовано. Разумеется, идеи диалога несопоставимо шире, масштабнее и многозначнее, чем предложенный нами вариант их интерпретации в контексте психологической практики. Для нас несомненно их внутреннее, глубинное родство с базовыми представлениями христианства. Детальное раскрытие такой темы — отдельная задача, равно увлекательная и непростая. Это, как говорится, «уже совсем другая история».
Глава XIII «Кто» и «что» в христианской психологии
А. В. Лызлов [241]
Задача данной главы — вернуться к уже затронутому выше (см. главу VII первого раздела) богословскому положению о различении «усии» и «ипостаси» для того, чтобы наметить некоторые пути его использования в практической психологии.
Напомним о времени, когда Церковь начинает вырабатывать язык, способный точно выразить то понимание Бога и одновременно то понимание человека (как созданного по образу Божию), которое она хранит. Особая роль в этом деле принадлежит выдающимся богословам, жившим в Каппадокии, — Василию Великому, Григорию Богослову, Григорию Нисскому. Отцы-каппадокийцы обращаются к языку современной им философии, но так переосмысляют, «переплавляют» ряд философских понятий, чтобы те могли отвечать указанной задаче. Важнейшие понятия, которые вводятся ими в язык богословия и христианской антропологии, — понятия ипостась и усия.
Под ипостасью отцы-каппадокийцы понимают личное начало («кто») в Боге и в человеке. Под усией — то, что можно было бы назвать природой, скорее «что», чем «кто» (на церковнославянский переводится как «сущность»). В особенности применительно к человеку здесь уместно вспомнить в качестве аналогии различение «I» (я как «кто») и «те» (я как «мое» — мое тело, моя душа, мой ум и т. п.) у В. Джеймса[242].
Бог понимается тогда как Единый по своей усии (.Единосущный) и Троичный по числу лиц-ипостасей. Что же касается человека, он, будучи образом Божьим, понимается как «воипостазированная природа». По своей природе люди едины друг с другом: мы имеем один и тот же телесный состав (голова, руки, ноги, внутренние органы и т. п.) и единое для всех общее строение души (в этом плане вполне понятным и оправданным видится притязание психологии на то, чтобы открыть законы психики). Но природа эта воипостазирована, принадлежна ипостаси, лицу — лицу, которое у каждого человека единично, неповторимо.
В этом смысле каждый человек единственным и неповторимым образом реализует, раскрывает общую для всех людей природу. Эта единственность означает, в числе прочего, что мы не можем, желая понять другого человека, просто поставить себя на его место. Мы должны учитывать, что на те же вещи он может смотреть другими глазами, они могут совсем другое для него значить и т. д. Повторяя мысль Ф. Шлейермахера, можно сказать, что в общении с другим человеком мы должны исходить из примата непонимания, общаясь с другим, постоянно допускать возможность того, что мы его не понимаем.
Только так возможно избежать трактовки «под себя» (как если бы он был мной) того, что говорит другой человек, как он поступает и т. п. Но в то же время мы должны стремиться понять другого, мы можем ставить задачу его понять, поскольку мы с ним едины по природе, так что, по слову того же Ф. Шлейермахера, «в каждом есть хотя бы минимум каждого». Быть может, в другом какое-то природное качество раскрыто, реализовано с удивительной силой и красотой, а во мне оно дано лишь в зачаточном виде, но все-таки и во мне оно есть. К примеру, я не способен петь как Шаляпин, но я хоть как-то да могу петь, я могу понимать радость и красоту пения, радость творчества, и потому я могу пытаться понять Шаляпина как певца, могу ставить такую задачу. Полное понимание «Другого», конечно, будет всегда оставаться недостижимым, но к нему возможно приближаться.
Важный для психологии ракурс, вытекающий из богословско-антропологического понимания человека как воипостазированной природы, — ракурс, связанный с проблематикой соотношения природной одаренности, «таланта» и личного начала («кто») в человеке. И хотя мы едины по природе, но в событии грехопадения происходит, скажем так, «дробление» человеческой природы, в силу чего одни природные качества оказываются сильнее проявлены у одного, другие — у другого человека. Психологически здесь важно следующее. Человек может 1) развиваться как тот, кто личностно, ипостасно являет талант, свободно раскрывает его, будучи способным к живому, динамичному отношению к своему таланту («это мое, но не я»), а может 2) отождествиться со своим талантом, срастись с ним так, что никакое отношение, кроме отношения тождества «меня» и «моего таланта», будет невозможно («я — это мой талант»).
Во втором случае — в случае отождествления себя со своим талантом — человек оказывается весь «вложен» в раскрытие таланта, весь сосредоточен только на этом. Казалось бы, это должно привести к уникальным результатам в данной области, выдающимся достижениям и т. п. И действительно, порой так происходит. Более того, порой такое отождествление может специально воспитываться в человеке — например, при подготовке профессиональных музыкантов или спортсменов. Ребенка могут приучать к мысли, что он юное дарование, маленький гений, побуждать всячески оттачивать технику исполнения и т. п. В результате ребенок делает успехи, начинает побеждать в конкурсах… Вроде бы все неплохо. Но на деле это часто путь в никуда. Во-первых, в какой-то момент этот талант столкнется с другими такими же талантами. Окажется, что в этом он — не единственный в своем роде, а один из целой группы дарований. Отчаянно будет он стараться превзойти других, словно бы стремясь своими победами перечеркнуть открытие этой своей не единственности. Но перечеркнуть это не удастся: если хоть один раз ты что-то понял, от этого уже не уйти. И в конце концов, даже если этому будет предшествовать череда побед и успехов, он уже не сможет побеждать далее — в силу ли возраста, или того, что найдется кто-то, кого он не сможет победить, или же в силу травмы и т. д. И этот момент станет для него полным тупиком, концом всего.
Другое дело, если он развивается как «кто», как человек, ипостасно, лично реализующий талант, не сливаясь с ним. Даже если он поначалу будет уступать в результатах человеку, отождествившемуся со своим талантом, в конце концов на этом пути он сможет раскрыться в полной мере — раскрыться творчески, свободно, — как человек, обладающий такой свободой, что если для него окажется перечеркнута возможность реализации себя через данный талант, это не станет для него абсолютным крахом: да, ему будет трудно, но он сможет найти иные пути раскрыть себя как «кто».
Мы видим на этих примерах, что христианское понимание образа человека может быть развернуто в сторону психологии. В более общем плане можно сказать, что понимание человека как «воипостазированной природы» предполагает возможность психологического изучения человека в двух дополняющих друг друга ракурсах. Со стороны общечеловеческой природы возможно изучение психики как имеющей общее для всех людей строение и подчиняющейся общезначимым закономерностям. Со стороны ипостаси мы имеем дело с человеком, как с тем, кто уникален и наделен свободой. И здесь для психологии открываются две большие темы, каждая из которых заслуживает того, чтобы стать темой отдельной научной работы или даже серии работ. Здесь мы лишь укажем на них, не пытаясь раскрыть их подробно.
С единственностью каждого человека связана тема бытия собой, нахождения и потери себя. Эта тема, которая столь серьезно и глубоко была разработана в «Бытии и времени» М. Хайдеггером, затем получила психологическое раскрытие в теории и практике Dasein-анализа[243]. Свое слово в разработке этой темы предстоит, на наш взгляд, сказать и христианской психологии.
Другая тема связана с присущей человеку свободой. Конечно, свобода как таковая не может быть предметом психологической науки. Наука если и имеет к свободе какое-либо отношение, то все же она имеет дело или с ее следствиями — объективациями уже совершенного свободного поступка, или с ситуацией, в которой свобода, свободный поступок присутствует как нечто возможное (и тогда наука может лишь указать на эту возможность, выходя при этом к своим границам), или с ситуацией утраты свободы, когда в том месте, где должна присутствовать возможность свободного поступка, наблюдается тотальная обусловленность, машинность. В последнем случае наука может изучить тупики и закоулки этой обусловленности и найти способ деконструировать ее, возвращая возможность свободы на ее законное место. Для практической психологии задача восстановления утраченной свободы с самого начала присутствует, пусть даже само понятие свободы здесь звучит не всегда. И христианская психология никак не может проходить мимо накопленных здесь знаний и опыта, если она хочет быть полноценным научным подходом, способным к продуктивному диалогу с другими подходами и школами.
Глава XIV Об отношении аскетики и психологии
Священник Петр Коломейцев
В христианском богословии есть такой раздел — аскетика, или наука о подвижничестве. Изучает она ни много ни мало пути исцеления падшего человеческого естества. Да-да, именно так — пути исцеления от болезни несовершенства, унаследованной от праотца Адама. Христианские аскеты — это те люди, которые смыслом своей жизни сделали борьбу с собственными грехами. Разумеется, борьба эта требует усилий. Но не только. Необходимы еще и знания. Ведь никакие усилия не приведут к результату, если неправильно выбрать точку их приложения. Подвижники первых веков христианства это понимали. Они записали и систематизировали свой опыт аскетической жизни, с тем чтобы передать его христианам последующих веков и таким образом помочь нам в нелегком деле самосовершенствования и спасения. Так появилась аскетика, а внутри ее — учение о страстях как источнике греха.
Монах и богослов Евагрий Понтийский, живший в IV веке, был первым, кто определил восемь базовых страстей, свойственных человеческой природе. Сегодня о страстях вспоминают редко. Гораздо популярнее учение о смертных грехах. И это неудивительно. Схема «согрешил — покаялся» проста и понятна каждому. Но тот, кто имеет хотя бы небольшой опыт христианской жизни, знает, что единожды исповедовать грех еще не значит избавиться от него. Как часто люди годами каются на исповеди в одном и том же, выражают твердое намерение «начать новую жизнь», исправиться, но снова и снова впадают в тот же грех! Отчего так происходит? Вот на этот вопрос и попытался ответить Евагрий Понтийский. Он обратил внимание на то, что грех есть лишь следствие, симптом болезненного состояния души. И бороться надо с причиной, то есть со страстью, овладевшей человеком, а не с отдельными ее проявлениями. В конце концов, проявлений может и не быть. Но это еще не значит, что душу человека не разъедает духовная болезнь. Мы ничего не можем сказать, например, о человеке, пожизненно заключенном в одиночную камеру. Можно ли утверждать, что он покаялся в своих злодеяниях, преодолел свои духовные недуги и стал праведником, лишь на том основании, что за время заключения у него не было возможности совершить очередное преступление?
Итак, борьба с грехом начинается с борьбы со страстями. Как известно, в первоначальном своем значении слово «страсть» означает «страдание». Мы говорим «Страсти Христовы», имея в виду страдания Спасителя на Кресте. Но можно ли назвать страдальцем гордеца или скрягу? Да, можно. Со стороны кажется, что такие люди только и делают, что ублажают самих себя. Но это не так. Человек, движимый страстью, вообще перестает себе принадлежать и о себе заботиться. Он ублажает не себя, а поработившую его греховную потребность. Сознает ли это он сам или нет, но душа его оказывается в плену. Порабощенность грехом — это всегда болезнь, всегда страдание.
Согласно святым отцам, греховные состояния души могут быть сведены к восьми главным страстям: чревоугодие, блуд, сребролюбие, гнев, печаль, уныние, тщеславие, гордость. У каждой из этих страстей выделяются так называемые подстрасти. Чревоугодие — это тайноядение, многоядение и гортанобесие, или лакомстволюбие. Блудная страсть может проявляться с предметом страсти и «в сердце своем». Гнев — в словах, в рукоприкладстве и в мыслях. Печаль — в досаде из-за обманутых ожиданий, переживаниях по поводу утрат, беспочвенной тревоге о будущем. В унынии святые отцы выделяли апатию и отчаяние. Первое клонит в сон и бездеятельность, а второе гонит «вон из кельи», и человек нигде не может найти себе места. Тщеславие — это превозношение своих плотских преимуществ и бахвальство своими духовными заслугами. Подвиды сребролюбия — скупость, мотовство и жажда накопления. Гордость может выражаться либо как плотская надменность, либо как духовное превозношение, «которое гибельнее всех остальных страстей, поскольку подстерегает преуспевших в подвиге».
Христианские подвижники оставили множество трудов, посвященных тому, как следует распознавать в своей душе ростки этих недугов и бороться с ними. Эти труды сегодня издаются большими тиражами. Тот, кто хочет навести порядок в собственной душе, всегда имеет возможность изучить писания христианских аскетов. Спрашивается, зачем же тут психология?
Во-первых, святоотеческие труды, написанные много столетий назад, современному читателю далеко не всегда понятны. Слишком сильно изменился мир вокруг, а вместе с ним — и человеческое сознание. Учение святых отцов воспринимается сегодня многими как архаика, имеющая мало общего с реальностью. Следовательно, и применить это учение к своей жизни человеку довольно сложно. Впрочем, эта проблема может быть решена и на богословском уровне. Современный православный швейцарский богослов и патролог, схиархимандрит Гавриил (Бунге) задался именно этой целью — актуализировать учение Евагрия Понтийского. Он сделал попытку переложить учение о страстях на язык третьего тысячелетия, и это ему удалось. Оказалось, что инструменты, данные монахом-аскетом почти две тысячи лет назад, не устарели до сих пор. Просто надо научиться ими пользоваться в новых условиях[244].
Во-вторых, подчеркнем это, христианские аскеты были монахами. Далеко не все их советы можно применить к жизни в миру. Поэтому при чтении аскетических нравоучений у людей часто возникает впечатление, что духовность — это нечто специфически монашеское, а религиозная жизнь мирянина сводится к тому, чтобы поститься, молиться и жертвовать деньги в церковную казну. Но и эту проблему, очевидно, можно решить усилиями богословов.
А теперь о том, когда без психологии обойтись невозможно.
Как священники вижу, что люди часто идут на исповедь не с духовными, а с психологическими проблемами. Скажем, девушка кается в гордыне, а начинаешь выяснять подробности — оказывается, что гордыней она называет свое нежелание подчиняться завышенным и необоснованным требованиям работодателя. Ей почему-то кажется, что это от недостатка смирения, а на самом деле она просто не знает, как, не выходя из себя, сказать «нет» и не позволить «сесть себе на шею» — типичная проблема людей с заниженной самооценкой. Или человек кается в унынии, а на самом деле у него тяжелая депрессия, вызванная смертью любимой жены. И ему необходима помощь психолога.
В православной среде к психологии часто относятся настороженно. Есть даже мнение, что это такая псевдонаука, которая стремится заменить собой религию. Опасения подобного рода совершенно бессмысленны: академическая психология не занимается духовными вопросами. Да, психическая и духовная области тесно взаимосвязаны, но граница между ними все-таки есть. И профессиональный психолог (о самозванцах мы сейчас не говорим) никогда не будет вторгаться в религиозную жизнь человека. У него другая цель — он работает с травмами, с неврозами, с тем, что, кстати говоря, часто мешает людям полноценно жить духовной жизнью. Ведь у человека с серьезными психологическими проблемами и религиозность будет иметь искаженный, болезненный характер.
Любой священник в своей практике сталкивался с такими прихожанами. В их религиозных переживаниях, в их исповеди всегда сквозит какой-то надрыв, боль, неестественность. Это значит, что духовная жизнь человека стала продолжением его душевной травмы. И до тех пор, пока он не получит профессиональную психологическую помощь, духовная составляющая его жизни будет иметь карикатурные формы[245].
Опыт показывает, что самые непримиримые противники психологии — это как раз те, кто наиболее очевидно нуждается в помощи. Есть даже такая закономерность, многократно проверенная на практике: если человек утверждает, что у него нет никаких психологических проблем, это — симптом серьезного психологического неблагополучия. Люди боятся открывать свои душевные раны. Почему? Только ли потому, что не доверяют психологам? Не думаю. Скорее всего, основная причина — это страх разбередить то, что как будто уже забылось и не тревожит. А может быть, это наивная детская надежда на то, что все как-нибудь «само устроится».
Мне это напоминает страх, который люди испытывают перед анализом на онкомаркеры. Онкологи давно говорят о том, что на ранних стадиях рак излечим! То есть у человека имеются все шансы справиться с болезнью, однако для этого ее необходимо вовремя обнаружить. Но почему-то никто, зная это, не спешит в поликлинику и не выстраивается в очередь, чтобы сдать анализ и выявить возможное наличие у него злокачественных клеток. Более того, даже получив направление, многие так до обследования и не доходят. Вот что-то похожее происходит и с психологией. Человек отрицает психологические проблемы, пытается спрятать их за религиозной терминологией. Да, действительно, «чревоугодие» звучит гораздо благороднее, чем «обжорство» или «булимия». Но каяться в страсти чревоугодия, страдая булимией, абсолютно бесполезно. Это психологическая (а подчас и психиатрическая) проблема. Сколько ни исповедуйся — ничего не изменится. Человек хватается за духовный инструментарий, он не срабатывает, и духовная жизнь принимает извращенные формы. Вот для того, чтобы этого не происходило, и нужна психология.
И напоследок о том, какую именно психологию я имею в виду. Дело в том, что она бывает разной. Многое зависит от мировоззрения специалиста. Этот тезис некоторым кажется сомнительным. Я и сам не всегда думал так. Если психология — объективная наука, то какая разница, во что верит психолог? Ведь не бывает православной физики или католической химии! Чем же психология отличается? Люди все одинаковы — голова, руки, ноги, биохимические процессы, нервные клетки, взаимоотношения… Так думал я до тех пор, пока не столкнулся с одним сборником психологических статей. Несколько психологов-эзотериков рассуждали о том, что употребление наркотиков — это «опыт расширения сознания» и приобретения новых знаний, поэтому употреблять их крайне полезно. А зависимость от наркотиков возникает исключительно из-за того, что их запрещают. Вот тут для меня стало совершенно осязаемо и очевидно, что, в отличие от физики и многих других наук, мировоззрение психолога — это не пустяк. От его антропологических взглядов зависит и его практика. Поэтому даже те священники, которые признают, что некоторым из их чад необходима психологическая помощь, не отправляют их к кому попало, а советуют обратиться к христианскому психологу и даже говорят конкретно, к кому именно. Ведь если не ориентироваться в этом вопросе, то и под вывеской «православного психолога» можно встретить самых настоящих шарлатанов. А вот если мы обратимся к выверенной уже психологической школе, в основе которой лежит христианская антропология, то с удивлением обнаружим, что здесь очень много общего с христианской аскетикой.
Есть расхожее представление о том, что аскетика — это суровые самоограничения. Но смысл аскетики совсем не в этом. Я бы сказал, что аскетика — это практика созидания себя. То есть любой человек, который сознательно работает над собой (именно сознательно, а не стихийно), может называться аскетом. Цели у такой работы могут быть разные, в зависимости от мировоззрения. Христианская аскетика — это целенаправленная деятельность по исполнению христианских принципов. Аскет-христианин — это тот, кто следит за своими мыслями, желаниями, поступками, анализирует себя. А к чему призывает психолог? Да, по сути, к тому же — к самоосознанию, к постановке перед собой задачи, к тому, чтобы сосредоточить свою волю. Психотерапия — это не колдовство и не магия. Это сотрудничество двух людей — психолога и клиента, причем психолог лишь направляет, а основную часть работы человек должен проделать сам.
И вот еще что очень важно. Святоотеческое учение говорит нам о том, что страсть — это не преступление, а недуг, болезнь. Христианский психолог стоит на тех же позициях. Если у человека есть психологические проблемы, это не значит, что он какой-то «неправильный», какой-то «не такой». Это значит, что он нуждается в помощи, в терапии. И в этом смысле психолог и аскет мыслят одинаково — каждый на своем уровне. Надо только научиться эти уровни, с одной стороны, различать, а с другой — пользоваться достижениями и ресурсами каждого из них для своего духовного совершенствования и спасения. В этом плане «психологическая наука, — как пишет священник Вадим Коржевский, — должна стать тем зеркалом, смотрясь в которое всякий сможет увидеть, что недостает его бессмертной душе и что нужно исправить в свойствах своей нравственной жизни для достижения полного уподобления Богу как Первообразу своему. Как знания анатомии и физиологии дают возможность освоить искусство врачевания, так и психологические знания призваны помочь освоению подвижнического искусства, цель которого — не только правильно поставить диагноз болезни душевной, но и определить систему ее лечения. Психология должна заключать в себе аскетику, как почва — семя. С одной стороны, как семя, содержащее в себе развитие и плод, вне почвы не может этого дать, так и аскетика как деятельность вне психологии оказывается нежизнеспособной. С другой стороны, психология, будучи фундаментом для аскетики, как почва для семени, без семени может оказаться источником душевных плевел…»[246]
Глава XV Вера и религиозность как объекты психологического исследования
…Думая о Боге, человек думает и о себе самом, и религиозное сознание человека всегда и непременно является составной частью его самосознания.
В. И. НесмеловН. В. Инина [247]
В представлении многих проблема веры сводится лишь к отличию конфессиональных особенностей, а психологические механизмы, опосредующие разнообразие как религиозных, так и обыденных форм и направлений веры, выявляющие разницу между предрассудками, суевериями, фанатизмом и другими видами веры, остаются в тени. В данной главе хотелось бы кратко проанализировать некоторые тенденции в исследованиях веры и религиозности, устоявшиеся в психологической литературе. Преимущественное обращение при этом к работам классиков зарубежной психологии связано прежде всего с тем, что в отечественной психологии советского периода вплоть до 90-х гг. XX века темы веры и религиозности находились под строгим идеологическим запретом и практически не разрабатывались (см. раздел первый, главы I, II). В заключительной части исследования будет предпринята попытка выделения единых классификационных оснований веры как психологического феномена.
* * *
Исторически именно в пространстве религиозной жизни человек искал ответы на основополагающие вопросы бытия. Осмысление собственной судьбы, свобода и ответственность, любовь и милосердие — эти и другие фундаментальные категории находили наиболее полное выражение именно в религиозном контексте. Однако важнейшие в духовном и нравственном смысле опоры человеческой жизни рассматривались главным образом в модусе религиозного «долженствования», оставляя вне психологического внимания многообразные их искажения, не совпадающие с обозначенным эталоном и наблюдаемые в реальной жизни живых людей. В результате психологические причины такого рассогласования «должного» и «сущего» оставались в тени. Как считает проф. В.И. Слободчиков (см. раздел первый, главу VII), обычно в богословских трудах понятие «становление» оттеснено понятием «ставшее», описанием уже случившихся, произошедших явлений и состояний (в том числе психологического порядка), но почти никогда нет ответа на вопросы: как же они возможны, как они становятся в онтогенезе.
Первые шаги по психологическому осмыслению религиозности и веры были сделаны в рамках общей психологии. Именно общепсихологический подход, ориентированный на исследование инвариантных, общих для всех психологических феноменов, в большой степени определил главный предмет изучения — внутренний мир верующего человека.
Признанным лидером здесь является Уильям Джемс. В противовес большинству исследователей, которые склонялись исключительно к изучению нормативных религиозных формообразований, мифов и культов, Джемс считал, что феномены религиозного сознания становятся объектами внимания (психологов) лишь с того момента, когда вероучительные нормы пробуждают в сознании верующих живое переживание. «С первого шага, — писал Джемс, — мы встречаем пограничную линию, проходящую через всю область религии. По одной стороне ее находится религия как учреждение, по другой — как личное переживание… Внешний культ, теологические системы, обрядность и церковная организация представляют существенные черты первой ветви. Если бы мы сосредоточили свое внимание на ней, то должны были бы дать религии определение как некоему внешнему действию, имеющему целью привлечение к себе милости богов. Наоборот, в религии личного характера центр, на котором должно сосредоточиться внимание, составляют внутренние переживания человека, его совесть, его одиночество, его беспомощность и несовершенство… Действия, к которым побуждает такого рода религиозность, имеют не обрядовый, а чисто личный характер: человек сам для себя определяет свой долг, и церковная организация с ее священнослужителями, обрядами и другими посредниками между личностью и божеством отступает на второй план. Устанавливается непосредственное общение сердца с сердцем, души с душой, человека с Творцом»[248].
Описывая и исследуя религиозные переживания конкретного человека, Джемс говорил о «личной религии», которую иные, с его точки зрения, могли бы назвать совестью или нравственностью. Личное религиозное переживание рассматривалось им как первооснова для любой религиозной системы. Таким образом, Джемс предлагал видеть в религии «совокупность чувств, действий, опыта отдельной личности, поскольку их содержанием устанавливается отношение ее к тому, что она почитает Божеством»[249].
Наблюдения за феноменами личной религиозности, выявление похожих, близких по содержанию переживаний позволили Джемсу сформулировать общие для всех верующих людей характеристики религиозности: ощущение причастности к высшей истине; переживание «обновления сознания»; «значительное состояние души», порождающее «серьезное отношение к жизни»; ощущение радости и легкости того, что «при других обстоятельствах является игом суровой необходимости»; радостная готовность человека по «естественной склонности совершать поступки, которые при иных обстоятельствах требуют волевого усилия и внутреннего преодоления себя»[250]. Таковы некоторые существенные особенности, характерные, по мнению Джемса, для большинства верующих независимо от их конфессиональной принадлежности.
Необходимо отметить, что Джемс был одним из первых ученых, который связал психологические исследования веры и религиозности с понятием бессознательного. Достаточно вспомнить основные характеристики мистического опыта, обозначенные Джемсом, чтобы понять, какую роль бессознательное играет в религиозном переживании: неизреченность, интуитивность, вневременность, бездеятельность воли. Переживанию такой глубины и масштабности свойственно повышение «энергетического фона» души, некое преображение, названное Джемсом «обращением». В этом процессе воле и разуму отведены вторые роли. «Поле сознания» почти не контролирует его, а на первый план выступает «сублимиальное сознание», то есть глубинное подсознание, обладающее особой энергией, выводящей дух за пределы человеческого опыта. Джемсу пришлось подняться над рациональными представлениями о сознании, рассматривающими его как нечто всегда ясное, отчетливое и логичное, и выйти к иным горизонтам понимания. Раз «Я» — принцип, ориентирующий человека в области действительности, то это «Я» должно быть взято не в отдельной, часто малоактивной части его рационального сознания, а во всей полноте его сознательной и подсознательной активности, во всей полноте его внутренней и внешней жизни, включающей как рациональность сознания, так и сложнейшие психические комплексы, таящиеся в глубине его бессознательного мира.
Джемс выделял два типа религиозных людей. Первый тип — это «вульгарный верующий», который лишь внешним образом придерживается религиозных обрядов среды, в которой он родился и сформировался. «Его религия создана для него другими, передана ему традицией, ограничена твердо установленными формами и держится косностью привычки»[251]. Это так называемая «религия из вторых рук». Джемса куда более интересует другой тип верующего — человека, для которого религия есть не простая житейская привычка, а скорее особое, яркое душевное состояние. Эти люди — «гении в религиозной области». Джемс отдавал отчет в том, что большинство исследователей могут упрекнуть этих представителей особого предельного опыта в экзальтации, иногда даже в патологии. Так, видение св. Павлу на пути в Дамаск многие объясняли эпилептическим припадком, поведение других святых пытались объяснить истерией, психопатией, даже вырождением. Подобная логика, считает Джемс, может привести к абсурдной ситуации прямой связи религиозной жизни с функционированием физиологического аппарата, но наивно полагать, будто биологический уровень, который является уровнем необходимости, непосредственно определяет уровень духовный, являющийся уровнем выбора и свободы. Джемс предлагает судить о нормальности или аномальности религиозных людей не по корням (психическим особенностям и склонностям), а по результатам — реальному образу религиозного человека, способному вызывать восхищение и поклонение.
Джемс считал, что религиозные идеи настолько важны для человека и его конкретных отношений с миром, что «современное сознание не может пройти мимо: даже отвергнуть их оно может, не иначе как пройдя через них»[252].
Несомненной заслугой Джемса является то, что он впервые с полнотой открыл для ученых возможность рассмотрения темы веры и религиозности через призму внутреннего мира человека, его психической жизни, разнообразных форм отражения мира религии в сознании индивидуума.
* * *
Взгляды Зигмунда Фрейда на веру и религиозность принципиально отличались от взглядов У. Джемса (см. также анализ воззрений этих авторов в главе X первого раздела данной книги). В значительной степени они определили лицо современного секулярного сознания, предложив психологическую концепцию, объясняющую «происхождение Бога». Напомним, что психоанализ изначально использовался лишь как техника проникновения в бессознательное пациента для выявления глубинных неосознаваемых причин его болезненных симптомов. Мысли, желания, действия, эмоции рассматривались в случае неврозов как подчиненные, вторичные по отношению к бессознательным процессам. Этот вывод со временем был перенесен на человека вообще, и причины любого поведения стали искаться в неосознаваемых глубинах психики. Этот переворот, громко названный последователями психоанализа «коперниканским», безусловно повлиял на дальнейшее представление о человеке в самых разных областях знания. Не вдаваясь в подробности, напомним лишь некоторые ключевые идеи этого подхода. Внутренний мир человека предстает в трактовке Фрейда как «поле битвы» разнонаправленных тенденций. Инфантильные, инстинктивные, эгоцентрические желания («Оно», или «Ид») не могут быть реализованы, поскольку вступают в конфликт с моралью, требованиями общества, общезначимыми идеалами и ценностями («Сверх-я», или «Супер-эго»). Самим человеком суть этого фундаментального конфликта не осознается, однако психическая энергия, порожденная им, может трансформироваться в самые различные формы вплоть до патологических. И только сила разума, осознавание реального положения дел способно выводить человека из западни невроза, порожденного этим конфликтом. На месте «Оно» должно стать «Я» — вот главный девиз излечения в свете психоанализа.
Эти и другие ключевые для психоаналитической теории идеи Фрейд со временем экстраполирует не только на клиническую практику, не только на объяснение поведения отдельного человека или социальной группы, но и на духовные, религиозные процессы, исторически сопровождающие всю жизнь человечества. В своих работах «Тотем и табу», «Религия — невроз человечества», «Будущее одной иллюзии» Фрейд рассматривает различные аспекты религии, которые в основном сводятся к общей идее «проективного» происхождения религии.
Религия предстает тогда как определенный невротический «защитный механизм», позволяющий в какой-то мере снизить конфликт между индивидуумом и социумом, между индивидуальными желаниями, потребностями конкретного человека и требованиями, ожиданиями социальной системы в отношении его. Религия утешает, обещает «награду» за терпение, примиряет с действительностью. Таким образом, религия, с точки зрения Фрейда, предстает как «коллективный невроз», уводящий человека от реальности в инфантильный мир грез и иллюзий, порожденных религиозной верой.
Этот подход — с очевидностью совершенно неприемлемый для религиозного сознания — стал весьма привлекательным для современных материалистов и атеистов в огромной степени потому, что, как они считали, за ним лежала серьезная, практически подтвержденная психологическая концепция. Однако, что нередко забывается (психоаналитик сказал бы «вытесняется»), сам Фрейд проводил некий водораздел между клиническими и культурологическими линиями психоаналитических исследований. Области истории и религии воспринимались им как «колонии», благодаря которым возникала возможность проверки психоаналитической теории. Но «родиной» психоанализа выступал только невроз, патологические искажения характера и личности. В переписке с Оскаром Пфистером (Oskar Pfister), ревностным протестантом, пастором, Фрейд свидетельствовал: «Давайте скажем с полной откровенностью о том, что взгляды, выраженные в моей книге („Будущее одной иллюзии“. — Я. И.), не входят в аналитическую теорию. Это мои личные взгляды»[253].
Но значит ли это, что автор одного из самых распространенных психологических направлений предложил такую трактовку веры и религиозности, которая комплементарна лишь секулярному взгляду и не является хоть сколь-нибудь ценной для взгляда религиозного?
Религия (и это, начиная с Джемса, общее место) неизбежно связана с бессознательными уровнями психики человека, и Фрейд, как бы он ни относился к религии, с очевидностью еще раз указывает на значимость бессознательного в религиозном переживании. Далее — и это уже начало разногласий — он начинает проводить параллель между невротическим и религиозным сознанием, называя в качестве признаков этого сближения стремление к редукции напряжения, уход от принципа реальности, отказ от рациональных суждений, преобладание аффективных оценок, уход от внешнего мира, формирование фантастической действительности, склонность к невротическим действиям и т. п.
Подобного рода сближения религии и невроза вряд ли могут вызвать у верующего иную реакцию, кроме резкого отторжения, несогласия, возмущения. Но — зададимся вопросом — разве картина невротического поведения и фиксаций на религиозной почве вовсе не встречается в церковной среде? Те или иные невротические проявления, к сожалению, наблюдаются и внутри церковного обихода, что с горечью констатируется как священниками, так и мирянами. Другое дело, что эти случаи следует понимать как формы отклонения от истинных религиозных чувств, переживаний, стремлений.
Поэтому Фрейда можно «обезвредить» для религиозного самосознания одним «родным» для него прилагательным — «невротический (-ое, — ая)». «Невротическая» религиозность, весьма наблюдательно, зло фиксируемая Фрейдом, однако, не определяет суть веры, ее смысл и миссию в истории и спасении человека и человечества. Сам Фрейд косвенно подтвердил этот вывод в своей беседе с Людвигом Бинсвангером, говоря о том, что в учении о человеке он «остановился лишь на первом этаже и подвале всего здания»*. Но тогда становится очевидным, что картина «верхних этажей» человеческой личности будет, согласно прямому толкованию Фрейда, лишь проекцией «подвальных помещений». Тем не менее определенные характеристики природы «подвалов», вскрытые психоанализом, позволяют нам лучше и честнее понять некоторые феномены невротической веры и религиозности, порождаемые аномалиями невротической личности. При рассмотрении интерпретаций Фрейда следует посоветовать прибавлять ключевое прилагательное «невротическая» к существительным «вера» и «религиозность», и тогда логика «подвалов» встает на свое место и перестает определять логику и содержимое всех «внутренних покоев», а тем более «куполов» человеческой психики…
* * *
Теперь обратимся к автору аналитической психологии Карлу Густаву Юнгу, который считал, что благодаря построению «диалога» между сознательными и глубинными, бессознательными пластами психики человек выходит на путь самоосуществления, становится целостным. Юнг называл это индивидуацией, которая «представляет собой процесс развития психологического индивидуума как отдельного существа, выбивающегося из стандартов всеобщей коллективной психики. Поэтому индивидуация — это процесс дифференциации, целью которого является развитие индивидуальной личности»[254].
Именно во взаимодействии сознательных и бессознательных структур психики Юнг видел трансцендентную функцию человеческого бытия, напрямую связанную с религиозным переживанием. Именно религию Юнг считал одним из самых ранних всеобщих проявлений души, присущих человеку во все времена. Однако, переходя к характеристике современного человека, Юнг отмечал утрату его связи со своей иррациональной природой, во многом определявшую жизнь древних людей. Мощные цивилизационные процессы привели к развитию лишь «эго-сознания, смещению в сторону материальных ценностей в ущерб целостности человека»[255]. Современный мир, по Юнгу, все более ориентируется на «объектную реальность» и, как правило, не имеет органической связи с «внутренним человеком». Более того, факт причастности к той или иной религиозной конфессии не всегда подразумевает факт глубокой внутренней религиозности. Человек часто нуждается не во внутреннем преобразовании, преображении, а в некоей институционально, традиционно существующей внешней, наполненной атрибутами, конфессиональной жизни, в которой он может «решать» многие свои насущные личные проблемы, не относящиеся, собственно, к религиозному переживанию, — это и бегство от одиночества, и поиск одобрения, поддержки, и неумение, а порой и нежелание брать на себя ответственность и т. д. Такой подход не может «обеспечить» человеку переживание подлинного религиозного чувства, порождаемого лишь глубинной целостностью души. Если древние проецировали энергию психических процессов вовне, «оживляя» окружающий мир, то современник сузил мир до масштабов своего эго-сознания, отринув таким образом глубинное бытие души. В результате, считал Юнг, душа остается неразвитой, языческой, архаической и потому беззащитной перед коллективными влияниями.
Причем, в отличие от древнего человека, ищущего укрытия от внешних опасностей, современный человек ищет укрытия от опасностей внутренних, исходящих из его собственного, неосознаваемого внутреннего мира. Он бежит от собственной индивидуальности, становясь частью системы, которая, в свою очередь, предпочитает в человеке не личность, а функцию. Надо заметить, что в этой точке сходятся мнения многих крупных психологов, пытавшихся вскрыть психологические причины антропологических катастроф XX века. Получается, что, вопреки расхожему мнению, человек движется не к индивидуальности (индивидуации), а в противоположную сторону — от нее, получая при этом полную поддержку общества, обожествляющего благосостояние и технический прогресс в противовес духовным смыслам и ценностям.
Уходу от индивидуальности способствует культивирование эго-сознания человека, представляющего на деле лишь малую часть его психических возможностей. Игнорирование бессознательного, забвение роли самопознания, уход от трансцендентной сферы — все это ведет к сужению сферы личной ответственности, к усилению роли толпы, коллективных решений и массовых идеологий. И когда энергия бессознательного потребует выхода, то его реализация происходит в сфере «коллективного бессознательного». Именно так Юнг объясняет феномены любой коллективной суггестии, сила которой приняла в XX в. столь чудовищные формы (последствия фашизма, коммунизма). Иными словами, по Юнгу, человек, взгляд которого обращен только во внешний мир, ничего не сможет противопоставить давлению системы. Ему все труднее составить мнение и о самом себе. В результате он снимает с себя ответственность за свою жизнь и действия, передавая их обществу, все более превращаясь в его функцию. Общество же, в свою очередь, становится узурпатором индивидуальной жизни, хотя, по сути, само является всего лишь «абстрактной идеей». Юнг считал, что человек только тогда в состоянии противостоять давлению общества, когда он сам внутренне организован не хуже целого общества, в противном случае неизбежно снижение нравственного и духовного уровня индивида.
Именно отчуждение цивилизованного человека от своей внутренней природы приводит к конфликту между «сознанием и бессознательным, духом и природой, знанием и верой»[256]. Преодоление этого через диалог между сознанием и бессознательным качественно меняет бытие человека: он становится не только более целостным как индивид, но способным также к построению более глубоких и здоровых отношений между людьми. Человек перестает проецировать на другого зло, скрытое в глубинах собственного бессознательного, поскольку способен удерживать напряженный, бодрствующий уровень ответственности за собственные чувства и действия.
Отметим теперь важные, на наш взгляд, различия в психологических подходах к религиозности Фрейда и Юнга. Задача терапевта, в представлении Фрейда, состоит прежде всего в том, чтобы освободить разум пациента от детских, инфантильных иллюзий и защит, дабы он мог выйти к зрелой рациональности. В частности, проблема веры и религиозности для Фрейда — это, как мы видели, проблема невротичности, слабости рефлексивной позиции. Лишь активная, сознательная, зрелая позиция освобождает, по мнению Фрейда, от иллюзий, позволяя встретиться с действительностью лицом к лицу и нести ответственность за свою жизнь. Юнг же считал, что верный взгляд, открывающий подлинную реальность, находится не в сфере рацио-сознания, а между сознанием и бессознательным или, вернее, рождается из самости, т. е. из соединения, взаимного прорастания этих двух миров[257]. Ведь сознание, считал Юнг, это всего лишь «остров в океане бессознательного мира», и задача человека состоит в том, чтобы обрести полноту бытия, взаимодействуя с глубинными психическими уровнями. Религиозные переживания, с точки зрения Юнга, являются не способом невротической защиты, как считал Фрейд, а встречей с превосходящей человека реальностью, но эта встреча неосуществима без погружения в собственную глубину. Именно опыт встречи с трансцендентальным позволяет человеку обрести ту подлинную внутреннюю силу, которую не разбудить одними этическими императивами эго-сознания. Связь с этой трансцендентальной силой (Богом — с религиозной точки зрения) позволяет человеку занять определенную позицию в отношении мира, в котором он живет. Несмотря на то что эти переживания по своей природе преимущественно иррациональны и находятся в поле бессознательного, они все же могут быть осознаваемы или — точнее — переживаться вполне осознанно. Именно эти особые переживания Юнг считал ключом, способом связи между сознанием и бессознательным.
* * *
Рассмотрим теперь интересующие нас феномены веры сквозь призму подхода Эрика Фромма. Вначале, как и Юнг, он был убежденным последователем Фрейда, разделяя его представления о структуре и динамике психических процессов. Однако позже он существенно расширил жесткие рамки психоанализа, внеся на рассмотрение вопросы нравственности и морали, которые многие ученые и сегодня пытаются обойти, считая их вовсе не относящимися к психологии. Фромм же утверждал, что психическое здоровье неразрывно связано с нравственной позицией: одним из первых он поставил душевное здоровье в прямую зависимость от этических установок, усматривая связь между моральной испорченностью и болезненным состоянием души. В этом плане религия, накопившая огромный опыт наблюдения за душевным и духовным здоровьем человека, рассматривалась Фроммом как пространство глубокого и вдумчивого диалога между психологами и священниками. Религия, таким образом, переставала быть всего лишь объектом исследования, она воспринималась как партнер, нацеленный на понимание и врачевание человеческой души. Даже продолжая разделять некоторые взгляды Фрейда на веру, соглашаясь с ним в том, что религиозные потребности детерминированы сугубо психологическими механизмами, Фромм тем не менее видел ресурс совершенствования человека именно в религиозных идеях. Исходным при этом стало отношение к личному началу в человеке, что привело Фромма к следующей классификации. Авторитарными религиями были названы те системы, которые властно подавляли личное начало в человеке, внушая ему идеал слепого повиновения. Те же религиозные доктрины, которые, напротив, утверждали ценность человеческой личности, способствовали раскрытию человеческого потенциала, Фромм назвал гуманистическими.
Подлинное религиозное переживание, по Фромму, должно быть созидающим, соединяющим человека с миром и другими людьми посредством любви и разума. Оно должно помочь человеку преодолеть чувство глубинной отчужденности, тревоги и беспомощности. Бог гуманистических религий для Фромма — это символ потенциальных возможностей человека.
Фромм подчеркивал, что прежде чем переживания и потребности оформляются в виде религиозных убеждений и предпочтений, они существуют в виде внутренних, часто неосознаваемых состояний. И важно, чтобы пути актуализации этих состояний лежали в русле гуманистического направления. Единственным способом преодоления отчуждения человека от мира и других людей является любовь. Евангельская заповедь «возлюби ближнего твоего как самого себя»[258] была для Э. Фромма основным принципом его «психосоциальной» терапии.
Тема религии и тема веры для Фромма не были тождественными. Вера, обычно ассоциируемая с религией, воспринимаемая как нечто несовместимое с рациональным и здравым мышлением, для Фромма выступала в ином качестве. Скептицизм по отношению к вере, столь прижившийся в секулярном обществе и научной среде, Фромм считал недоразумением. Борьба за свободу разума в прошлом была нередко борьбой против слепой веры и суеверий, «сегодня же отсутствие веры является выражением глубокого смятения и отчаяния. <…> Скептицизм и рационализм, которые были прогрессивными факторами развития мысли, сегодня стали рационализациями релятивизма и неуверенности. <…> За фасадом мнимой рациональной уверенности существует глубокая неуверенность, заставляющая людей с готовностью принимать любую навязанную им философию»[259]. Фромм был убежден в том, что человек не может жить без веры, иначе он становится внутренне пустым, беспомощным и преисполненным страха.
Фромм прямо утверждал, что вера — это «главная установка личности», «черта характера, которая пронизывает все переживания человека», «определенное качество человеческого восприятия»[260]. «Вера» в Ветхом Завете звучит как «эмуна», что означает «устойчивость»: в этом значении «вера» в большей степени относится к тому, что определяет человеческое восприятие, нежели веру во что-то или в кого-то. Для более полного понимания феномена веры Фромм рассматривал противоположное состояние человека — сомнение — как столь же устойчивую установку личности. Он разделял сомнение на иррациональное и рациональное. Иррациональное сомнение — состояние, влияющее на всю эмоциональную и интеллектуальную жизнь человека, оно не есть только реакция интеллекта на верное или ошибочное предложение. Крайняя форма иррационального сомнения — навязчивое невротическое сомнение, толкающее человека сомневаться во всем и вся. Оно может быть порождено бессознательным эмоциональным конфликтом, возникающим из-за отсутствия личностной цельности вследствие глубокого чувства бессилия и беспомощности.
В противоположность иррациональному рациональное сомнение связано с обретением личного опыта, критичностью мышления и формированием собственного «Я». Рациональное сомнение Фромм считал одной из главных движущих сил мышления, главной причиной развития философии и науки.
Аналогичным образом Фромм классифицирует и веру. Иррациональная вера — это вера в человека, идею или символ, основанная на эмоциональном подчинении иррациональному авторитету. В качестве иллюстрации связи такой веры с интеллектуальными и эмоциональными процессами Фромм приводит в пример состояние, в котором человек отдает себя во власть авторитета другого человека и готов думать и чувствовать так, как предлагает ему суггестор. Подобная «полугипнотическая» реакция людей на лидера или вождя, полагал Фромм, по сути, имеет ту же природу — это фанатичная убежденность, коренящаяся в подчинении чьему-то личному или безличному авторитету.
Рациональная вера, напротив, представляет собой твердую убежденность, основанную на плодотворной интеллектуальной и эмоциональной деятельности. В рациональном мышлении рациональная вера, с точки зрения Фромма, является важнейшей составляющей. Процесс творческого мышления всегда начинается с того, что можно назвать «рациональным образом» цели, результатом рефлективного мышления и наблюдения. История науки полна примеров неколебимой веры в разум и истину: Коперник, Кеплер, Галилей, Ньютон, Бруно, Спиноза. Такая вера, с точки зрения Фромма, коренится в собственном опыте человека, в доверии к собственной мыслительной силе.
Рациональная вера является, по мнению Фромма, «необходимым условием» подлинных человеческих отношений, настоящей дружбы и любви. «Верить» в другого человека — значит быть уверенным в надежности и неизменности его основных установок, в сути его личности. «Также мы верим и в самих себя. Мы осознаем наличие некоего „Я“, стержня нашей личности, неизменного и постоянного на протяжении всей нашей жизни вопреки изменяющимся обстоятельствам и несмотря на определенные изменения в наших мыслях и чувствах. Это — та самая суть, которая составляет реальность, определяемую словом „Я“, на которой основывается наша убежденность в собственной идентичности. Если у нас нет веры в постоянство нашего „Я“, наше чувство идентичности оказывается под угрозой и мы становимся зависимыми от других людей»[261]. Таким образом, по Фромму, вера является одним из фундаментальных условий человеческого существования.
* * *
Весьма ценной для понимания природы веры и религиозности является концепция американского психолога Гордона Олпорта. Его основной научный интерес был направлен на изучение здоровой активной личности, исследование ее мотивов, способов взаимодействия со средой. Олпорт решительно противопоставлял себя психоанализу, отстаивая идею о том, что взрослый здоровый человек не детерминирован лишь вытесненными переживаниями и проблемами своего детства, он не может жить одним прошлым, а, напротив, всегда устремлен в настоящее и будущее, и его мотивы «современны» и направлены на актуальную реальность. Тем не менее, исследуя различные типы религиозности, он пришел к выводу, что именно детство является тем отрезком времени, когда формируются личностные предпосылки, способствующие развитию тех или иных форм веры и религиозности.
Исследуя природу предрассудка, Олпорт пытался понять, каковы психологические механизмы, порождающие, с одной стороны, «религиозную нетерпимость», а с другой — «религиозное братство». Почему религия в одних случаях способствует развитию и усилению предрассудков, а в других — ослабляет и даже ликвидирует их? По Олпорту, в основе отношений человека с религией лежат мотивы и установки личности. Именно они формируют выбор тех или иных форм веры. Опираясь на социологические исследования своих современников (Г. Ленски и Д. Фихтера), Олпорт предложил рассматривать «внешний» и «внутренний» типы религиозной ориентации личности.
Речь идет, безусловно, об идеальных, «крайних» типах, которые в чистом виде встречаются весьма редко, основное же количество религиозных людей распределено по всему континууму между этими полюсами. Но рассмотрение этих «крайних» типов позволяет лучше понять не только связь между религиозностью и предрассудками, но и рассмотреть эти два различных по своим основаниям типа религиозности.
«Внешне» ориентированные рассматривают религиозную жизнь прагматически — лишь как способ достижения неких личных, значимых для них целей (т. е. религия играет здесь инструментальную роль). Таковыми целями могут быть бегство от одиночества, потребность в социальных контактах, обретение уверенности в себе и т. п. Олпорт считал, что корни подобной ориентации зарождаются еще в детские годы, когда в ребенке могут быть сильны психологические переживания и потребности, вызванные чувством тревоги, неполноценности, недоверия. Соединение этих потребностей с основными религиозными доктринами «откровения» и «избранности» (которые, по мнению Олпорта, лежат в основе любой религии) порождает тип человека, оснащенного мощными защитными механизмами, могущими приводить к его инкапсуляции и нетерпимости к ближнему. Такой человек использует свою религиозную принадлежность для обеспечения собственной безопасности, карьеры, комфорта, социального одобрения и т. п. В данном случае можно говорить, по Олпорту, о положительной корреляции между внешней религиозностью и нетерпимостью.
Напротив, люди с «внутренней» религиозной ориентацией рассматривают религию как главенствующий, основной мотив. Такой человек живет религией. Начала этой ориентации Олпорт усматривает также в детских годах. Если у ребенка сформировано базовое доверие к миру, чувство безопасности, то в подростковом возрасте ребенок в состоянии принять и уважать убеждения и предпочтения других, в том числе и религиозные. Это не значит, что ребенок не тревожится, не боится, но он в состоянии рассматривать эти переживания как болезненные и в себе самом, и в других людях. В результате во взрослом сознании религиозные доктрины и догмы уравновешиваются чувством смирения и принятия. Формируется «братское» отношение к другим людям.
Такая личность, «интериоризируя тотальное мировоззрение, предопределяемое его религией, интериоризирует и ее ценности — смирение, сострадание, любовь к ближнему. В такой жизни… нет места отвержению, презрению, пренебрежению к окружающим»*. Поэтому можно говорить о связи между внутренней религиозностью и толерантностью. Главную задачу Олпорт видит в том, чтобы трансформировать «внешне» религиозный стиль, который свойственен большинству религиозных групп, во «внутренний», когда общие убеждения в равноправии взглядов соединяются с формированием самой личности.
* * *
Последняя концепция, к которой мы здесь обратимся, принадлежит австрийскому психологу, основателю так называемой Третьей венской психологической школы Виктору Франклу. Основатель логотерапии, экзистенциального анализа В. Франкл — человек большой и трагической судьбы. Опыт узника, выжившего в нацистских концентрационных лагерях, потерявшего в период Второй мировой войны практически всю свою семью, наделяет его научную теорию особой силой, живым смыслом и личным свидетельством. «Человеку психоанализа», стремящемуся к достижению равновесия через полное внутреннее удовлетворение, Франкл противопоставил «человека самотрансцендирующего», открытого миру и смело входящего в него. Человек, по Франклу, не может быть детерминирован лишь средой или собственными инстинктами. Он становится человеком в той степени, в какой способен преодолеть свое «эго», свой инстинктивный природный уровень, поднимаясь к духовным высотам, ценностям и смыслам. В основе природы человека лежит отнюдь не стремление к удовольствию или власти, как полагали, соответственно, Фрейд и Адлер. Эти стремления лишь производные от главного стремления человека — к обретению действительного смысла бытия. Только через этот смысл человеку открывается возможность понять уникальность собственной жизни, ее ценность и значение. Но если это главное стремление фрустрировано, то на поверхность выходят иные стремления, как «суррогаты осуществления»[262].
Франкл выделяет три основных экзистенциала человеческого существования: духовность, свободу и ответственность. Они не просто характеризуют человеческое бытие как бытие именно человека, скорее они «конституируют его в этом качестве»[263]. «Духовное» не просто присуще человеку наряду с «телесным» и «психическим». Духовное является именно тем, что отличает собственно человека, присуще ему одному. Стать человеком можно, лишь преодолев организмический, психофизический уровень, выйдя на уровень духовности, который и является подлинно онтологическим.
Изначальной способностью духовного существования, духовной реальности человека является «соприсутствие» другому. Любовь и совесть, находясь в глубинах духовного бессознательного, отражая индивидуальное бытие конкретного человека, помогают ему преодолеть собственные границы и «событийствовать» миру. Через любовь человек может понять другого человека в его «сути, уникальности, неповторимости, ценности и необходимости». С помощью совести человек «согласует вечный всеобщий моральный закон с собственной конкретной ситуацией»[264]. Совесть помогает человеку преодолеть границы собственного «Я», открывая в пределе «сверхличное». «Человек гораздо более религиозен, чем он сам подозревает, — считал Франкл, — ему свойственна не только метафизическая, но и символическая потребность»[265]. «Как перспектива позволяет увидеть в плоскости пространство, так и символический образ делает непостижимое бытие доступным и понятным человеку»[266]. Иными словами, говоря о религиозности человека, Франкл утверждает «сверхсмысл» конкретной человеческой жизни в контексте бытия человечества, мира, Вселенной. Человек не в состоянии охватить бытие в целом, не может прямо познать этот сверхсмысл, но через символическое и метафизическое пространство, через стремление к Богу он соотносит свою жизнь с этим пространством, с жизнью всего человечества. Именно такое стремление, присущее человеку, Франкл называл религиозным, видя в его основе способность человека к «самотрансценденции».
Говоря о «самотрансценденции» по Франклу, необходимо помнить различие с известным представлением о «самоактуализации» в гуманистической психологии, прежде всего у А. Маслоу[267]. Франкл специально полемизировал с Маслоу относительно его идеи самоактуализации, говоря даже о том, что процесс самоактуализации в определенном смысле противоречит самотрансценденции человека. Лишь выходя за границы себя, забывая о себе, своих потребностях и желаниях, человек выстраивает свой внутренний мир, который является естественным результатом процесса обретения смысла и цели человеческого существования через активность и деятельность индивида. В свою очередь, Маслоу считал, что именно самоактуализация, являясь важнейшей личностной потребностью, выводит человека к подлинному уровню бытия. Это происходит, по его мнению, благодаря «пиковым» переживаниям, являющимся фундаментальной характеристикой самоактуализации и обеспечивающим действительное единство между человеком и окружающим миром. По Маслоу, «пиковые» переживания свойственны всем людям, однако многие просто боятся и отрицают их. Религиозные переживания, по его мнению, — частный случай «пиковых» переживаний.
Для Франкла вера в конечном счете есть упование на сверхсмысл. Он считал, что человечество движется от «внешней» религиозности к «внутренней», глубочайшим образом персонализированной вере, посредством которой каждый человек сможет общаться с Богом на своем личном, сокровенном языке, открывая и осознавая сверхсмысл своей собственной жизни.
* * *
Подведем предварительные итоги. Вера рассматривается многими исследователями как важнейшее свойство человеческой жизнедеятельности, наблюдаемое в самых разных формах — от житейских и обыденных до высших, таких как вера в Бога. Говоря непосредственно о вере религиозной, исследователи обнаруживают неоднородность и многообразие ее возможных психологических проявлений и содержаний. Для одних она — ключ к единству сознательного и бессознательного в познании мира и себя (У. Джемс, К.Г. Юнг), для других — основа поиска предельного общего смысла («сверхсмысла») жизни (В. Франкл), для третьих предпочтительна лишь сознательная рациональная вера в противовес «темной» иррациональной (Э. Фромм), четвертые видят веру как иллюзорный невротический побег из действительности (3. Фрейд). Список можно было бы продолжить, но и так достаточно очевидно, что перечисленные точки зрения не выглядят рядоположными, друг друга лишь дополняющими — они во многом противоречат, конфронтируют между собой. Так, идея единства, взаимодействия сознательных и бессознательных сил по К. Г. Юнгу плохо корреспондирует с акцентированием ценности рациональной веры по Э. Фромму, а приписывание вере невротической природы по 3. Фрейду никак не монтируется со смысловой верой по В. Франклу.
В этой ситуации простым выходом было бы встать на чью-либо сторону, отринув иные позиции. Однако все приведенные выше выводы основаны на серьезных наблюдениях и исследованиях, выполненных признанными авторитетами психологической науки. В известной степени мы имеем здесь дело с «методом компетентных судей», с разных сторон исследующих некоторое явление. Но это не снимает вопроса о том, как соотнести между собой столь конфронтирующие выводы.
Для попытки такого соотнесения[268] обозначим самые общие для всех рассмотренных подходов основания. Прежде всего, вера при всех подходах рассматривается как феномен сознания, включающий как сознательные, так и бессознательные уровни (скажем, иллюстрацией «осознанной» веры может служить «рациональная» вера по Э. Фромму, тогда как бессознательные уровни представлены по преимуществу в концепциях У. Джемса, 3. Фрейда, К. Г. Юнга). Другой общей характеристикой является та или иная форма активности в способах утверждения веры, ее предметов, проектов, устремлений.
Если ограничиться пока этими двумя параметрами, то получится пространство, образуемое соответственно вертикальной и горизонтальной составляющими, где вертикаль представляет степени осознанности, а горизонталь — степени активности. Пересечение этих осей образует четыре квадранта. Представим сказанное в виде следующей схемы и рассмотрим каждый из образованных квадрантов.
В 1-м квадранте соотнесены сознание человека и его активность, во 2-м квадранте — бессознательный мир и также активная жизненная позиция, 3-й квадрант представляет собой соединение бессознательности и пассивности и 4-й — связь пассивности и сознательности человека.
Прежде чем перейти к рассмотрению различных видов веры в предложенном координатном поле, следует оговорить, что охват всех проявлений веры вряд ли представляется возможным, так что данное построение должно восприниматься как гипотетическое. Поэтому мы будем рассматривать лишь наиболее яркие формы веры, соответствующие тому или иному квадранту, хотя очевидно, что существуют многочисленные переходные формы, оттенки, степени интенсивности проявлений, распределяющиеся во всем континууме между полюсами, как по горизонтальной, так и по вертикальной оси.
Итак, попробуем рассмотреть каждый квадрант в соответствии с определенным типом веры. Тогда в 1-м квадранте, где соотносятся осознанная позиция и активность, можно поместить рациональную веру обыденного сознания по Э. Фромму. Напомним, что речь идет об устойчивой осознанной и активной позиции, основанной на опыте человека и являющейся важнейшей составляющей рационального мышления. В религиозном плане здесь могут быть представлены такие формы, как миссионерская деятельность и проповедничество. Миссионерство, являясь активной деятельностью по распространению религиозного мировоззрения среди неверующих, связано не только с трансляцией религиозных идей, но и с верой, убежденностью и самоотдачей самих носителей идей. Достаточно вспомнить неутомимую миссионерскую деятельность первых апостолов. Суть миссионерства можно определить как обращение, главной же задачей проповедничества является наставничество. Еще раз повторим, что речь идет о таких формах веры, в которых соединяются сознательная деятельность и активная жизненная позиция.
Во 2-й квадрант, в котором соотнесены бессознательное и активность, могут быть помещены «пиковые переживания» по А. Маслоу, встречающиеся как у религиозных, так и у нерелигиозных людей. Эти состояния затрагивают глубинные иррациональные уровни человеческой психики, являются источником развития и самоактуализации личности. Религиозному сознанию здесь соответствует религиозный экстаз, охватывающий самые глубокие слои человеческого бессознательного, но в то же время переживающийся как чрезвычайно активное, энергетическое состояние. Крайней формой религиозной веры в этом квадранте, на наш взгляд, является фанатизм, которому, с одной стороны, свойственна исступленная, доведенная до крайней степени эмоциональная приверженность какой-либо идее, с другой стороны, крайняя форма активности в борьбе с унифицированным или персонализированным врагом, посягающим на эту идею. Неслучайно Вольтер называл фанатизм «извращенным ребенком религии». Действительно, фанатизм всегда эгоцентричен (фанатик беззаветно и часто бескорыстно верит в свою идею, но всегда отождествляет ее с собой), неосознан (самоидентификация фанатика исключена, так как он не осознает своего фанатизма), неопосредствован (переживает «здесь и теперь»), управляем (фанатик энергично и активно борется за продвижение избранных им идей, но испытывает иррациональный страх перед демонизированным врагом, стремясь запретить, истребить и уничтожить его), а потому является крайне удобным инструментом для властей, не разделяющих сверхценных идей фанатиков, но использующих фанатичную толпу в своих целях.
Перейдем к 3-му квадранту (пересечению пассивности и бессознательного), в который можно поместить иррациональную веру, переживаемую обыденным сознанием. Речь идет о вере, которой свойственно эмоциональное подчинение внешнему авторитету, воздействие которого осуществляется преимущественно на бессознательном уровне. Здесь стоит отдельно выделить такую распространенную и в современном мире форму, как суеверие, неслучайно называемую сегодня неоязычеством. Суеверие не является поверхностной ментальной установкой человека, оно связано с глубинным, бессознательным страхом. «Страх есть причина, благодаря которой суеверие возникает, сохраняется и поддерживается», — писал Спиноза[269]. В этом плане суеверия современного человека отличаются от ритуалов древних людей лишь внешними атрибутами, но, по сути, имеют туже природу — глубинный неосознаваемый страх перед миром. Именно он заставляет делегировать ответственность за происходящее вовне: заключает «мистический договор» с более сильной, могущественной фигурой, наделяет ее полномочиями и делает ответственной за происходящее и др.[270] Причем механизм образования суеверий выходит за рамки религиозной веры, становясь для многих механизмом объяснения различных социальных явлений — «места изгнанных богов заняли могущественные индивидуумы и группы со злыми намерениями и порочными замыслами, от зла которых и страдает человечество»[271].
Перейдем к 4-му квадранту, где соотносятся сознательная позиция и пассивность. Сюда мы относим формы веры, представленные в сознании, однако не затрагивающие глубинных уровней психики, с одной стороны, а с другой — являющиеся результатом пассивно принятых социальных норм. Сюда можно отнести конформизм, «декларативную веру», различные формы внешней, атрибутивной веры, не наполненной внутренним содержанием. Особый интерес представляют предрассудки, на характеристике которых остановимся чуть подробнее.
В психологической литературе часто не дифференцируются такие понятия, как «предрассудок», «предубеждение», «суеверие», «нетерпимость», «фанатизм». Разумеется, существуют некоторые общие основания и механизмы, однако речь идет о различающихся психологических образованиях, по крайней мере, по параметрам осознанности и уровню активности.
Что касается предрассудка, то он может рассматриваться как некая установка сознания, претендующая на универсальную оценку. Предрассудок всегда транслируется извне, принимается пассивно, без критики и проверки. Стоит отметить при этом различие взглядов на степень устойчивости предрассудка. Одни авторы считают его устойчивой, трудно поддающейся изменениям негативной установкой в отношении объекта[272], другие утверждают, что предрассудки являются неустойчивой ментальной установкой, подверженной внешнему влиянию[273]. Это противоречие снимается, как только мы рассмотрим отношение предрассудка к опыту. Предрассудок устойчив, претендует на универсальность своих оценок в зоне отсутствия личного опыта и частично (парциально) исчезает при столкновении с ним: «Все цыгане — обманщики, кроме Николая, которого я знаю лично». Причем знание того, что Николай или еще несколько знакомых цыган не являются обманщиками, не повлияет на данный предрассудок как таковой в силу пассивной позиции человека, его исповедующего. Предрассудок не является результатом личного наблюдения, активной, деятельной позиции человека, а, напротив, разделяется, навязывается, усваивается без критики и анализа, потому любая черта предрассудка может быть одинаково легко «доказана» и «опровергнута». По наблюдению некоторых авторов[274], существует положительная корреляция между предрассудками и конформизмом: подавление негативной пассивной установки (предрассудка) в силу определенных культурных норм побуждает декларировать позитивную, но, к сожалению, столь же пассивную установку (конформизм).
Предрассудки часто не связаны напрямую с религиозностью, они могут наполнять жизнь как верующих, так и неверующих. Если же говорить о наиболее типичном примере религиозной формы веры в данном квадранте, то им является уже упомянутая выше «декларативная вера», как набор нормативных, принятых в данной религиозной конфессии действий. В результате человек, позиционирующий себя как верующий, знает, как «надо» себя вести, однако не интериоризирует ценностей данной религии.
* * *
Итак, вера может быть представлена как многомерная психологическая категория, затрагивающая разные уровни сознания и активности человека. Данная классификация позволяет наметить некоторые контуры общего поля, в котором разные формы и качества веры представлены как имеющий свою структуру и динамику определенный сущностный маркер личностного развития. Тем самым появляется возможность определять как вектор, в котором формируется тот или иной вид веры, так и дефицитарные зоны, являющиеся возможным ресурсом для корректирования и помощи в том случае, если тип веры деструктивен. Описанная классификация, таким образом, может способствовать в практическом плане более осознанной работе по диагностике, корректировке и снятию негативных установок, приводящих к межличностной, межнациональной и религиозной нетерпимости.
В теоретическом плане данное исследование можно рассматривать в свете методологической задачи определения содержательного пространства или поля применения христианской психологии и возникающих при этом соотношений с уже имеющимися научными подходами и направлениями (см. также первый раздел книги, главы II, VI, VII, VIII, IX, X). Представленный материал позволяет думать, что между результатами применения этих подходов нет априорной конфронтации: все добытые добросовестными трудами знания имеют определенное отношение к реальной жизнедеятельности человека. Другое дело — в каком контексте, под каким углом рассматриваются эти данные, в свете какого общего представления о человеке они будут интерпретироваться и использоваться. К сожалению, этот столь важный аспект постоянно затушевывается, обходится либо игнорируется современными психологами.
Подавляющее большинство работ, посвященных, в частности, проблемам веры и религиозности, сегодня — как в отечественной, так и в зарубежной психологии — сводится к исследованиям количественных показателей, корреляций самого разного толка. Само по себе это может быть вполне полезным, но опять же лишь в контексте более общего методологического и мировоззренческого понимания сути явлений. Но именно этот исходный фундаментальный уровень вытесняется из сознания ученых как чуждый, лежащий за пределами психологического рассмотрения. В результате число исследований стремительно множится, а сама проблема понимания сути и смысла процессов, лежащих за конкретными проявлениями, размывается, если не сказать — исчезает.
Иной подход демонстрируют работы классиков. Выводы их, как мы видели, могут далеко не всегда согласовываться, порой они даже прямо противостоят друг другу, однако каждый автор дает образцы полной и открытой профессиональной аргументации, развертывания мировоззренческой составляющей, включая свою личную позицию (Фрейд, например, не скрывает свой изначальный атеизм и скептицизм, а Франкл не прячет религиозный настрой своего мышления). К сожалению, в современном психологическом сообществе вопросы личной ответственности, нравственного выбора, устремленность к благу и истине трактуются как примитивизация, идеализация, упрощение картины мира. Неудивительно поэтому, что изыскания в области экзистенциальных, духовных устремлений человека оказываются вытесненными на периферию науки, а на осознанный христиански ориентированный подход и вовсе обрушиваются волны упреков в ненаучности и нарушении профессиональных границ, в апеллировании к нравственным ценностям и предельным мировоззренческим основаниям.
Но упреки эти лукавы… Напротив, возможно, именно христианская психология, не боящаяся обнаружить внятную и открытую позицию в отношении высших духовных устремлений человека, сможет вернуть развитие психологии в то основное русло, в котором исследования отдельных проявлений психики и личности не мешали нашим великим предшественникам стремиться видеть в перспективе самого человека и его усилия по созиданию и отстаиванию собственной личности.
Глава XVI Духовно-психологические аспекты здоровья человека
У нас есть видение того, что такое человек, и благодаря этому видению мы не смеем позволить себе или кому бы то ни было быть ниже человеческого роста.
У нас нет возможности вырваться из тех биологических или душевных условий, которые составляют нашу человечность, но есть одна возможность: вырасти в меру Богочеловека.
Митрополит Сурожский Антоний (Блум)А. В. Шувалов
Обращение к теме здоровья обусловлено масштабностью и остротой проблем гуманитарного характера, которые требуют сущностного анализа и осмысления, в том числе и в русле рационального психологического знания.
В 1997 г. Б. С. Братусь дал примечательную оценку тенденциям, усиливающимся в индивидуальной и социальной жизни людей: человек может быть вполне психически здоровым (хорошо запоминать и мыслить, ставить сложные цели, быть деятельным, руководствоваться осознанными мотивами, достигать успехов, избегать неудач и т. п.) и одновременно личностно ущербным, больным (не координировать, не направлять свою жизнь к достижению человеческой сущности, разобщаться с ней, удовлетворяться суррогатами и т. п.); надо признать, что для все большего количества людей становится характерным именно этот диагноз: психически здоров, но личностно болен[275].
Минуло двадцать лет. Согласно экспертным данным, современная Россия находится среди мировых лидеров по количеству абортов; по числу разводов супружеских пар; по числу детей, брошенных родителями, и детей-сирот; по числу курящих детей; по масштабу детского алкоголизма; по объему потребления героина; по числу нападений педофилов на детей; по количеству суицидов среди всех возрастных категорий[276]. Эти удручающие показатели (имеющие несомненную метафизическую, инфернальную сторону) дают основания поднять вопрос о снижении жизнеспособности людей (самая мягкая из возможных формулировок) в контексте более общей проблемы. При ее рассмотрении на макроуровне речь может идти об антропологическом кризисе, который связан с отрывом человека от духовных первооснов бытия. Он затрагивает ментальность и духовный настрой современных людей и проявляется в снижении синергийности общественной жизни. На уровне конкретных проявлений он связан с поражением духовно-нравственной сферы человека, искажением личностного способа бытия и межличностных отношений. Растет число людей, чье субъективное состояние можно охарактеризовать как пограничное норме. Вторичные проявления таких состояний — депрессия, агрессия, зависимое поведение. Однако их сущностные характеристики не улавливаются посредством сложившихся социально-психологических, психолого-педагогических или медико-психологических представлений и не укладываются в рамки типовых описаний психоэмоциональных и/или поведенческих расстройств. Мы исходим из предположения, что упомянутые состояния имеют специфические духовно-психологические предпосылки и проявления, которые заслуживают научного анализа и всестороннего осмысления.
Для успешной реализации широкого круга профессиональных задач психологам необходимо научное знание о человеческой реальности во всей полноте ее наиболее существенных проявлений. Важной особенностью современного — постнеклассического — этапа развития психологической науки является введение (а с исторической точки зрения — возвращение) психологии в духовный контекст. В русле постнеклассической научной рациональности появляется стремление включить в объяснительные схемы категорию человека, открывается возможность анализировать такие духовно-психологические реалии, как личность, сознание, «духовное „Я“», совесть, нравственность, со-бытие и др. Их объединяет то, что они не вмещаются в объектно-ориентированные направления психологии, ограничивающиеся лишь общими свойствами и закономерностями функционирования психики. Чтобы рассматривать их по существу, нужно дифференцировать разные по типу научности и по способу получения системы психологического знания. В этой связи В. И. Слободчиков указывает на необходимость полагать уже не одну и единую науку «психология», а различать по крайней мере три типа психологического знания: психологию психики — как объектно-ориентированную систему знаний о психических феноменах («что это?»); психологию человека — как проектно-конструктивную дисциплину, выявляющую и создающую условия становления субъективности, внутреннего мира человека («как это возможно?»); христианскую психологию — как психологию пути, как учение о человеке становящемся («как должно быть?»)[277]. Последняя есть плод соотнесения психологической науки и практики с христианской концепцией человека.
Подобное различение систем психологического знания позволяет обсуждать вопрос о правильном устроении иерархии в самой человеческой реальности. Так, «психическое» — это принцип и результат преобразования «телесного». «Субъективное» — принцип и результат преобразования «психического». «Духовное» — принцип преображения и телесного, и психического, и субъективного в собственно человеческое в человеке[278].
В 1990-е гг. в профессиональный лексикон отечественных специалистов введено понятие «психологическое здоровье»[279]. Содержательно оно должно раскрываться в антропологическом континууме «жизнеспособность — человечность»[280]. В самом общем, интуитивно понятном значении психологическое здоровье начинает рассматриваться как интегративный показатель нравственной зрелости и личностной состоятельности человека, как индикатор качества жизни людей, как смыслообразующая и системообразующая категория профессионализма практических психологов образования. Вместе с тем в отношении термина «психологическое здоровье» сложилась двусмысленная ситуация: с одной стороны, он был предложен для анализа и оценки духовно-психологических реалий становления человека, с другой — критиковался за многозначность содержания и широту контекстов употребления. Цель нашей работы — проанализировать сложившиеся подходы и упорядочить представления о психологическом здоровье.
Здоровье человека относится к числу наиболее интригующих, сложных и не утрачивающих своей актуальности проблем. Мнимая простота его обыденного понимания не должна вводить в заблуждение. Тема здоровья связана с фундаментальными аспектами человеческой жизни, подразумевает не только рационально-прагматический, но и мировоззренческий уровень рассмотрения, соответственно, выходит за рамки узкодисциплинарного обсуждения. Поэтому, прежде чем углубляться в ее личностно-психологические нюансы, целесообразно определиться с более общими вопросами, а именно: представлениями о сути здоровья с позиций современного гуманитарного познания и незыблемых канонов традиционной духовной культуры.
Наука о здоровье
В современной науке понятие «здоровье» не имеет общепринятого исчерпывающего определения. Знакомясь с трудами, представляющими вариации научного подхода к проблеме здоровья, мы находим такие его толкования, как «отсутствие болезней или дефектов», «нормальная функция организма на всех уровнях его организации», «динамическое равновесие организма с окружающей средой», «способность приспосабливаться к изменяющимся условиям существования», «способность к полноценному выполнению основных социальных функций, участие в общественно полезном труде», «полное физическое, душевное и социальное благополучие». В зависимости от той или иной дисциплины и соответствующей ей рациональной основы выводятся биологический, медицинский, экологический, социальный, демографический, экономический, психологический, педагогический, культурологический критерии здоровья как ориентиры для определения принципов и условий здоровьесбережения. Обобщая мнения специалистов относительно феномена здоровья, можно выделить ряд общих положений:
1. Понятие «здоровье» характеризуется неоднородностью и многозначностью содержания, т. е. оно синкретично.
2. Здоровье — это одновременно и состояние, и сложный динамический процесс, охватывающий созревание, формирование и работу физиологических структур организма, развитие и функционирование психического аппарата, личностное становление, переживания и поступки человека.
3. Учитывая многомерность человеческой реальности, возможна оценка соматического, психического и личностного (в сложившейся терминологической традиции — психологического) здоровья человека.
4. Признаются и имеют эмпирическое подтверждение эффекты положительных и отрицательных взаимовлияний «духа», «души» и «тела» на общее состояние здоровья человека.
5. Здоровье — это культурно-историческое, а не узкомедицинское понятие. В разные исторические периоды, в разных культурах граница между здоровьем и нездоровьем определялась по-разному.
6. Категория «здоровье» изначально принадлежит полюсу индивидуальности: состояние здоровья персонифицировано.
7. Сохранение здоровья преимущественно зависит от избранного человеком образа жизни и далее по мере убывания — от наследственности, от влияния окружающей среды и от качества медицинского сопровождения.
8. Человек может быть здоров при определенных условиях жизни. Совокупность факторов, в целом благоприятная для одного человека, может оказаться болезнетворной для другого.
9. Выявление общих аспектов здоровья позволяет определить способы и разработать программы здоровье-сбережения.
10. Здоровье и болезнь относятся к числу диалектически связанных, взаимодополняющих понятий.
Изучение здоровья и болезней связано с осмыслением природы и сущности человека. Поэтому наряду с научными подходами столь важны представления о здоровье человека в контексте богословской антропологии. Осмысление и трансляция этих представлений — удел не только духовенства, но и профессионалов гуманитарного профиля: ученых и специалистов-практиков. Если адекватно уяснить специфику научного знания, то становится понятным, что богословские представления отнюдь не диссонируют с научными данными и не являются альтернативой гуманитарным научным концепциям, как это иногда пытаются показать (если, конечно, не вставать априори в позицию отрицания). Скорее, это весомое дополнение с позиций особого — трансрационального (по С.Л. Франку) — способа познания. Постижение существа человека исключительно рационально-логическими средствами не может отразить всю глубину и полноту человеческой реальности. Сама эта реальность, по существу, трансрациональна[281].
Разделяя и поддерживая усилия по сопряжению науки и богословия, мы посчитали целесообразным уделить специальное внимание представлениям о сути здоровья в свете библейского повествования и богословской антропологии.
Богословская антропология и духовные основы здоровья
Согласно библейскому повествованию, Бог сотворил человека как венец дел Своих: «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою» (Быт. 2: 7). В кульминационный момент Творец действует особенным образом. В богословии это называется Предвечным Советом Троицы: «И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему. <…> И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его» (Быт. 1: 26–27). Человек наделен телом и душой, а душа включает и дух, как отличие его царственной природы, как сердцевину его родовой сущности.
Апостол Павел называет человеческое тело «храмом Святого Духа» (1 Кор. 6: 19–20). Богозданное тело совершенно строением (соразмерность), расположением в пространстве (вертикаль) и приспособлением к окружающему миру (при всей изощренности средств современной науки и техники, не создано кибернетического устройства, которое может хотя бы отдаленно приблизиться к нему по своим возможностям).
«Душа живая» — жизненная сила (жизнеспособная крепость) — ориентирует в окружающем мире и охраняет от разрушающих стихий. Душою наделен не только человек, но и иные существа, обитающие на земле. Но в отличие от них, в акте творения «дуновением Божиим» обрел человек «бессмертную душу», носящую образ Творца.
Становление человека предполагает пробуждение и утверждение в нем духовного начала, которым он безмерно возвышается над всеми другими живыми существами. Главенство духа — один из основополагающих принципов богословской антропологии. В.С. Соловьев писал, что человеческая субъективность проявляется в трех главных моментах:
• внутреннее саморазличение духа и плоти;
• реальное отстаивание духом своей независимости;
• преобладание духа над плотью, необходимое для сохранения нравственного достоинства человека[282]. Своим составом и существованием человек причастен двум мирам — материальному и духовному. Телом он принадлежит земле: пришел из праха и возвратится в прах. Сознанием он преодолевает границы видимого дольнего мира и устремляется к горнему миру Божественной любви и свободы. Двойственность человеческой природы уникальна и свидетельствует об особом месте и назначении человека в общем устройстве мира.
Богословская антропология является методологической платформой для реализации теоцентрического подхода к проблеме здоровья. Пространство ее рассмотрения в данном случае — не многообразие телесных составов и психических феноменов, а человеческая реальность в своей целокупности, которая может обсуждаться и быть понята, по словам протоиерея Александра Шмемана, только в триединой интуиции о бытии человека: его творения, его падения и его спасения[283]. Причем необходимо говорить об этих трех событиях как о реально продолжающихся в индивидуальной жизни каждого из нас.
Попытаемся в предельно лаконичном виде воспроизвести аксиоматику теоцентрического восприятия проблемы здоровья.
1. В религиозно-философском понимании суть здоровья — это целостность человека в единстве и гармонии его духовного, душевного и телесного устроения. Изначально таким был первый человек и прародитель человеческого рода Адам: образ Божий в нем был чист, а богоподобие стремилось к полноте.
2. В результате грехопадения и последовавшего искажения человеческой природы, нарушения иерархии составляющих ее структур люди утратили и полноту здоровья. Ложные жизненные ориентиры, извращенное понимание счастья и благополучия, страстные привязанности и плотские злоупотребления, скверные привычки и наклонности, совершенные против совести дурные поступки, разлад и вражда повлекли за собой снижение жизненных сил, телесные и душевные недуги.
3. Болезнь есть не столько маркер греха, сколько поучительный опыт или испытание во благо: она пробуждает в человеке сознание греховности и стремление к исцелению. Господь допускает хвори, потому что они смиряют людей: страдающий плотию перестает грешить, чтобы остальное во плоти время жить уже не по человеческим похотям, но по воле Божией (1 Пет. 4: 1–2).
4. Восстановление в человеке полноты здоровья Священное Предание относит к эсхатологической перспективе — жизни будущего века. В данной связи цель истории и отдельной человеческой жизни схожи — спасение человека через воссоединение его с Богом. Жизнь в Боге и есть здоровье.
5. Священное Писание гласит: «Я Господь — Целитель твой» (Исх. 15: 26). Целостный (здоровый) человек — это человек, оживающий и живущий в Боге, обретающий нравственное совершенство (святость) перед лицом противостояния сил добра и сил зла и вытекающей из него проблемы достойного и недостойного бытия в мире.
6. В качестве основы для исцеления падшего человека Спаситель указал в двух главнейших заповедях на преображающую силу любви — любви к Богу и любви к ближнему, в которой восстанавливается первозданная симфония.
7. Условия и критерии истинной полноты жизни человека провозглашены Спасителем в Нагорной проповеди в Заповедях блаженства (см.: Мф. 5:1-12). Блаженными Он называет «нищих духом» (смиренных), «плачущих» (сострадающих), «алчущих и жаждущих правды», «милостивых», «чистых сердцем», «миротворцев», «изгнанных за правду», а также, подобно ветхозаветным пророкам, поносимых и гонимых за имя Господне.
8. В отношении человека к Заповедям блаженства проявляется его духовный настрой. Если возникает интерес к этим странным, по меркам обыденной жизни, тревожащим словам, если появляется желание проникнуть в их смысл и воля руководствоваться ими, то это свидетельствует о внутренней готовности внимать слову Божию. Если между внутренним миром человека и наставлениями Спасителя не находится общего, созвучного, то это является «симптомом» духовного недуга, ибо человек в своих высших устремлениях сопряжен либо с Богом, либо с силами, Ему противостоящими.
9. Исконная духовная традиция открывает людям пути и способы поддержания эмоционального и физического благополучия. Душа и тело приводятся в порядок покаянием, молитвой, поучением в Священном Писании, участием в таинствах и — главное — исполнением заповедей Божиих по отношению к ближнему.
10. Аскеза — укоренившаяся в традиционной духовной культуре практика «здорового образа жизни», направленная на восстановление внутренней свободы и изначальной целостности духовно-телесной сущности человека (см. главу XIV). Смысл аскезы, как физической, так и духовной, состоит в разумном отказе от второстепенного ради достижения главного. Святые отцы предписывают мирянам посильную аскезу как действенное средство врачевания души от страстей и укрепления воли для духовной борьбы. Самоограничение совершается без одержимости, а с умеренностью и разумением, при постепенном восхождении от простого к более сложному, соразмерно состоянию организма и условиям жизни.
Психология о здоровье
Длительное время проблема здоровья не являлась приоритетом психологической науки, которая по большей части была сосредоточена на аномалиях развития и поведения людей. Только во второй половине прошлого века в процессе гуманизации психологии и углубления научных представлений о человеке ситуация претерпевает изменения. Так, А. Маслоу пишет: «Я предполагаю, что уже в недалеком будущем мы получим своего рода теорию психологического здоровья, генерализованную, общевидовую теорию, которую можно будет применить ко всем человеческим существам независимо оттого, какая культура их взрастила, в какую эпоху они живут»[284]. Маслоу предпринимает конкретные шаги к построению такой теории. Появляются разнообразные психологические толкования феномена здоровья. В конце 70-х годов в общем своде психологических дисциплин выделилась психология здоровья (Health Psychology). Началось ее утверждение в качестве самостоятельной сферы теоретических и эмпирических исследований. За сравнительно короткий период в странах Запада психология здоровья превратилась в достаточно обширную и влиятельную область исследований и их практических приложений. Сложилась тенденция возрастания роли психологии в обеспечении здоровья людей.
В отечественной психологической науке интерес к проблеме здоровья проявился еще раньше. Упомянем в этой связи доклад В.М. Бехтерева «Личность и условия ее развития и здоровья», с которым он выступил в сентябре 1905 г. в Киеве на II съезде российских психиатров. Этот доклад принято считать программным для последующего становления психологии здоровья в России.
Но только в последние десятилетия психология здоровья оформилась в качестве отдельного научного направления. В числе ее приоритетных вопросов — выявление психологического оптимума жизнедеятельности человека и выработка критериев его оценки и самооценки. Многие ученые сходятся во мнении, что в качестве центрального объекта исследований здесь должна выступать «здоровая личность»[285]. Личность есть целостный, всеохватный способ бытия человека, через который раскрывается его духовная суть[286]. Соответственно, особое значение приобретает гуманитарное познание, обращение к духовному миру человека, ценностно-смысловое освоение атрибутов человеческой жизни.
Возрастание исследовательского интереса к проблеме здоровья с исторической точки зрения выглядит вполне закономерным. Чтобы убедиться в этом, достаточно проследить логику развития психологической науки и эволюцию понимания проблемы нормы в психологии.
Методологи выделили и обосновали три этапа развития научной рациональности, которые распространяются в том числе и на психологию: классический, неклассический и постнеклассический[287]. На их протяжении логика развития психологии воспринимается как разворот от полюса психосоматики к полюсу психопневматики, как восхождение от психофизиологических аспектов существования к метаантропологическим феноменам бытия. Этот процесс влечет за собой преобразование системы научного психологического знания и пересмотр ее основных проблем. В отношении проблемы нормы такими шагами стали:
• перемещение фокуса исследований с психического аппарата на специфически человеческие проявления;
• понимание психической нормы как нормы развития;
• переход от заимствования способов решения проблемы в смежных науках к разработке психологических (как правило — описательных) моделей здоровья;
• возникновение (как бы в противовес клинической психологии) психологии здоровья как самостоятельного раздела научных знаний и их практических приложений;
• принципиальное различение терминов «психическое здоровье» и «психологическое здоровье»: первый характеризует отдельные психические процессы и механизмы, второй относится к личности в целом, находится в тесной связи с высшими проявлениями человеческого духа;
• выделение психологического здоровья человека в качестве одного из центральных объектов исследований психологической антропологии.
Постепенно сформировались общие контуры теории психологического здоровья:
1. понятие «психологическое здоровье» фиксирует сугубо человеческое измерение, по сути, являясь научным эквивалентом здоровья духовного;
2. проблема психологического здоровья — это вопрос о норме и патологии в духовно-личностном становлении человека;
3. основу психологического здоровья составляет нормальное развитие человеческой субъективности[288];
4. определяющими критериями психологического здоровья являются направленность развития и характер актуализации человеческого в человеке.
Основные подходы к проблеме психологического здоровья
Определение «психологическое здоровье человека» составляют два категориальных словосочетания — психология здоровья и психология человека. На стыке этих областей знания проблема здоровья рассматривается с человековедческих позиций. Здесь можно выделить три методологические платформы: социоцентрическую, персоноцентрическую и теоцентрическую[289]. За каждой из них стоит определенная философско-мировоззренческая концепция, определяющая первооснову человеческого в человеке (табл. 1). Каждая из них была воспринята в психологической науке и позволила развернуть соответствующие направления исследований.
Таблица 1.
Методологические установки психологического человекознания
В русле социоцентртеской методологии психологическое здоровье в качестве самостоятельной научной темы не выделяется. Здоровье человека здесь рассматривается как сложный, системный феномен. Он имеет свою специфику проявления на физическом, психологическом и социальном уровнях и вписывается в научную стратегию комплексного изучения человека. Исследования сосредоточены вокруг проблемы психического здоровья и носят преимущественно прикладной характер. Разрабатываются возрастные, индивидуально-типологические, социальные, гендерные аспекты, рассматривается связь здоровья с особенностями воспитания, образом жизни и родом профессиональной деятельности, фиксируется влияние на здоровье чрезвычайных ситуаций и психотравмирующих переживаний, систематизируются психологические факторы, коррелирующие со здоровьем и болезнью. Результаты таких исследований имеют многообразные практические приложения. Правда, есть у них и существенное ограничение: они лишь косвенным образом затрагивают личность, оставляя за скобками духовно-нравственную сферу человека.
Историческая инициатива в постановке и разработке проблемы психологического здоровья принадлежит видным западным ученым гуманистической ориентации — Г. Олпорту, К. Роджерсу, А. Маслоу. Гуманистическое течение в психологии оформилось на рубеже 1950-1960-х годов. Его основополагающей особенностью стала сосредоточенность научной и практической деятельности на специфически человеческих проявлениях и общечеловеческих ценностях. Несмотря на разноголосицу внутри самого течения и размытость его границ, гуманистическая психология была признана в качестве новой психологической парадигмы, проповедующей преимущественно самобытность и самодостаточность человека. Вместе с ней в профессиональный лексикон входят пока еще «поэтико-метафорические» термины, определяющие качество индивидуальной жизни. В их числе — психологическое здоровье. Появляются работы по созданию психологических моделей здоровой личности, существенно обогатившие рациональный взгляд на проблему нормы: Г. Олпорт, введя представление о проприативности[290] человеческой природы, составил образ психологически зрелой личности[291]. К. Роджерс, настаивая на том, что человек наделен врожденным стремлением к здоровью и росту, раскрыл образ полноценно функционирующей личности[292]. А. Маслоу на основе теории мотивации личности вывел образ самоактуализиро-ванного, психологически здорового человека[293]. Резюмируя доводы авторов, можно утверждать, что с точки зрения гуманистической психологии, питающей безусловное доверие к человеческой природе, общим принципом психологического здоровья является стремление человека стать и оставаться самим собой в процессе самоактуализации.
Гуманистический подход стал вехой в развитии психологии, способствовал преодолению редуцированного восприятия человека в науке, скорректировал профессиональные принципы в гуманитарных сферах (прежде всего в образовании и здравоохранении), придал импульс становлению практики психологической помощи людям. В период освоения профессии он воодушевлял и автора этих строк. Критически осмыслив и соотнеся гуманистическую доктрину с опытом практической работы, должен признать, что далеко не все ее идеи и идеалы воспринимаются сегодня с прежней убедительностью.
Гуманистическая психология реализовала установку персоноцентрического сознания, для которого «самость» есть основополагающая и конечная ценность. Самоутверждение и самовыражение во всех доступных формах становятся нормой и целью жизни. В наше время эта тенденция оформилась в культ вожделенной успешности и приобрела характер социальной догмы. В действительности замыкание индивида в своем самосовершенствовании ради самосовершенствования чаще приводит к обессмысливанию бытия и общему снижению жизнеспособности (в духовном плане — к человекобожеству, когда индивид старается приравнять себя к Богу, так и не потрудившись быть человеком).
Справедливости ради заметим, что установка на самоактуализацию получила неоднозначную оценку и среди гуманистически ориентированных психологов. Хорошо известна точка зрения В. Франкла, утверждавшего, что самоактуализация — это не конечное предназначение человека: «Лишь в той мере, в какой человеку удается осуществить смысл, который он находит во внешнем мире, он осуществляет и себя. <…> Подобно тому как бумеранг возвращается к бросившему его охотнику, лишь если он не попал в цель, так и человек возвращается к самому себе и обращает свои помыслы к самоактуализации, только если он промахнулся мимо своего призвания»[294].
Современная отечественная наука предложила иные основания и принципы рассмотрения проблемы психологического здоровья, сообразные нашей культурной традиции. Они реализованы в русле христиански ориентированного антропологического подхода[295]. Центральной для такого подхода в психологии является идея возможности и необходимости восхождения человека к полноте собственной реальности. Человек здесь предстает в обликах, раскрывающих сущностные стороны и уровни субъективной реальности: бытие в качестве субъекта (функциональное и обыденное), индивидуальности (единичное и уникальное) и личности (целостное и над-обыденное). В соответствии с этим определены поуровневые условия и критерии, которые (в норме!) образуют структуру иерархического соподчинения: от формирования субъектности, самообладания («быть в себе») и жизнеспособности через индивидуализацию, самобытность («быть самим собой») и созидательность к самоодолению («быть выше себя»), духовному возрастанию и совершенствованию личности.
Парадигмальное отличие и эвристическая ценность антропологического подхода состоит в том, что он постулирует антиномию человеческой субъективности (самости): она есть средство («орган») саморазвития человека, и она же должна быть преодолена (преображена) в его духовном возрастании.
В сравнении с мировоззренческим контекстом гуманистической психологии, сосредоточенной на индивидуальной сущности человека, общим принципом психологического здоровья в антропологическом подходе является стремление человека быть выше себя в процессе универсализации индивидуального бытия, поскольку «человеческое бытие становится самим собой, лишь превращаясь в со-бытие, когда свобода как любовь к Себе развивается до свободы как любви к Другому. Во всеполноте развившихся свободы и любви в нас пробуждается Личность Бога. И всякий раз, когда мы относимся к Другому, как к своему „Ты“, в таком отношении проглядывает божественное»[296].
Сведем в таблицу общие положения гуманистической и антропологической моделей (табл. 2).
Таблица 2.
Модели психологического здоровья
Евангелие повествует о том, как один из книжников спросил Иисуса Христа: «Какая первая из всех заповедей?» Иисус отвечал ему: «Первая из всех заповедей: слушай Израиль! Господь Бог наш есть Господь единый; и возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею, — вот первая заповедь! Вторая подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. Иной большей сих заповеди нет» (Мк. 12: 29–31).
Вершиной духовного восхождения человека-христианина выступает Нагорная проповедь Иисуса Христа (Мф. 5). Начинается проповедь с девяти Заповедей блаженства. Первая заповедь — блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное — на первый взгляд звучит парадоксально. Однако этот парадокс полон глубокого внутреннего смысла. «Нищие духом» — смиренные люди, отказавшиеся от произвола собственной самости ради единения с Богом и возрастания в меру Богочеловека. В этом и состоит идея обретения полноты земной жизни как жизни во Христе.
* * *
В современном мире в духовно-мировоззренческой, социальной и культурной сферах ясно обозначилась поляризация и противостояние двух сил: традиционализма и постмодернизма. Сравнение двух моделей психологического здоровья человека с точки зрения этого противостояния позволяет лучше понять суть их различий.
Основу традиционализма составляет религиозное мировоззрение, ориентированное на мировые («авраамические») религии — христианство, иудаизм и ислам. Они базируются на древней традиции, восходящей к патриарху семитских племен Аврааму, и признают Священное Писание Ветхого Завета. Западная цивилизация, к которой мы себя причисляем, возникла в лоне христианской культуры. Российская государственность оформилась на ниве православной духовной традиции. И это имеет для нас непреходящее значение.
Традиционализм аккумулирует в себе предельные ценности и смыслы земной жизни, объединяет духовный опыт многих поколений людей, предполагает прочные межпоколенные связи, обеспечивающие духовное наследование и культурную преемственность, ориентирует человека на путь духовно-нравственного возрастания, побуждает к сущностному познанию и осмыслению своей жизни, воодушевляет на благие дела, на служение не ради гордыни или обогащения, а ради торжества Добра и Истины.
Предтечей постмодернизма принято считать немецкого философа Ф. Ницше. В 1881–1882 гг. он пишет книгу «Веселая наука». Один из персонажей книги — безумный человек, который в светлый полдень посреди рынка с зажженным фонарем ищет Бога и, не найдя его, заявляет, что Бог умер. Эта фраза не только выражает позицию самого философа, но и отражает настроение того времени и становится афоризмом. В ней слышны отголоски надвигающегося нравственного кризиса человечества, кризиса, связанного с утратой веры в космический порядок и в абсолютные моральные законы. Люди отвернулись от Бога, и Он «умер» в их сердцах. В это же время Ф.М. Достоевский через своего героя Ивана Карамазова задается вопросом: «Если Бога нет, значит, все дозволено?»
Во второй половине XX века в условиях отпадения западного общества от ценностей традиционной культуры формируется постмодернизм — специфическое умонастроение и мировоззрение с претензией на переосмысление самой сущности культуры, места и назначения человека в мире. Человеческое бытие в постмодернизме получает весьма сомнительное толкование. Вслед за «смертью Бога», провозглашенной Ф. Ницше, постмодернисты заявляют о «смерти человека», имея в виду уход с исторической сцены людей, ориентированных на традиционные ценности. Постмодернизм упраздняет нормы морали и раскрепощает человека: все относительно и все допустимо вплоть до принципа «ничего святого». Возникнув как явление духовной жизни Запада, постмодернизм на рубеже 1980-1990-х гг. преодолел границы западного общества и стал распространяться на просторах глобального мира, затрагивая все сферы жизнедеятельности людей.
Антропологическая модель психологического здоровья ориентирована на традиционную концепцию человека, призванного к духовному возрастанию и преображению. Традиционная концепция человека системно представлена в богословской антропологии и творчески воспринята в рамках христиански ориентированного антропологического подхода к решению проблемы психологического здоровья. Здесь норма — это самоодоление человека: преодоление эгоцентризма, подчиненность душевных и физических сил, мотивов и поступков нравственному началу личности; это децентрация: приобщение к ценностям и обретение смыслов, которые воодушевляют к самоотдаче, терпимости и любви к ближнему; это синергия: переживание человеком сопричастности Единому Первоначалу и доброделание.
Гуманистическая модель психологического здоровья тяготеет к постмодернистскому идеалу самодостаточного человека, освобожденного от бремени нравственных переживаний ради соблюдения чувства самотождественности и самоактуализации. Здесь норма — это стремление человека преуспеть, оставаясь всегда и во всем верным себе. Но как показывает жизнь, самоутверждение возможно и на основе негативных образцов и ценностей, побуждающих к анархии, хаосу, допингу, кощунству и вандализму.
Ошибочность гуманистической модели, на наш взгляд, заключается в абсолютизации «индивидуального „Я“», возведении «самости» человека в ранг верховной ценности. Такая линия с неизбежностью ведет к индивидуализму и в конечном итоге к одиночеству человека, замыканию на своем самосовершенствовании ради самосовершенствования. На этом пути уходят сакральность и тайна, теряется метафизический, духовный компонент развития[297]. Безрелигиозный гуманизм «обожествляет» человека в его природном естестве и своеволии, что способно приводить к аморальности. Видимо, поэтому «посевы» гуманизма, не подкрепленные духовно-нравственным воспитанием личности, на деле дают сомнительные «всходы» эгоцентризма, а вместе с ним и множества человеческих недостатков и пороков. Гипертрофия «индивидуального „Я“», для которого Другие — только фон, очень напоминает манеру поведения раковых клеток, каждая из которых полагает себя главной и противопоставляет всему организму со всеми вытекающими последствиями. Вспомним в этой связи очень точное замечание русского философа К. Н. Леонтьева о том, что индивидуализм, ставший доминантой развития, губит индивидуальность людей и своеобразие наций[298]. Нечто подобное мы можем наблюдать теперь в нашей стране.
Отчуждение от духовной традиции и переориентация на постмодернистский идеал самодостаточности разжигают в человеке низменные страсти. Святитель Николай Сербский выделял пять основных импульсов, движущих людьми: личная прибыль и собственные удовольствия; семейные и кровные узы; общественные законы; совесть; чувство присутствия Живого Бога. Пятый импульс — первая линия обороны; если человек не удержит ее, отступает на вторую (четвертый импульс); не удержав вторую, отступает на третью (третий импульс) и так далее, до первого. Именно в такой последовательности происходит деградация человека, деградация и гибель. Гибель, ибо и последнюю линию обороны может потерять человек. И тогда ему уже не остается ничего, кроме тупого безразличия ко всему и отчаяния[299].
Эгоцентризм — «ахиллесова пята» человека — замыкает его на собственных интересах, целях и пристрастиях, побуждает гордыню, толкает к деструктивным и/или аутодеструктивным действиям. Возобладание постмодернистских тенденций в обществе ведет к кардинальной смене (по сути, перекодировке) приоритетов человеческого бытия. Ориентация на нравственное достоинство, крепкую семью, служение Отчизне и обществу подменяется произволом отдельной личности, поощрением ее самовыражения и самоутверждения любыми средствами и любой ценой. При таком целеполагании обостряются проблемы, обусловленные всплеском эгоцентризма и распространением антисоциального поведения. В обществе нарастают девиантные и аномические тенденции: люди привыкают действовать за счет других, в ущерб другим, против других.
Чтобы не создалось впечатления огульной критики и посягательства на приватную жизнь, отдадим еще раз должное гуманистическому подходу. Он, безусловно, несет в себе рациональное зерно: человеку важно научиться формировать собственное видение и понимание действительности, обрести свой почерк и свой стиль в деятельности, уметь планировать личное будущее, ставить перед собой цели и творчески подходить к решению жизненных задач, иметь смелость принимать решения и совершать поступки от первого лица. Именно в процессе индивидуализации по мере взросления и вступления в самостоятельную жизнь человек сталкивается с необходимостью нравственного самоопределения. Но индивидуализация — не самоцель, а одно из важных условий нравственного совершенствования личности, ступень на тернистом пути духовного возрастания человека. При этом ошибочно полагать, что перед лицом извечной проблемы добра и зла человек в состоянии блюсти верность «самому себе». В ситуациях нравственного выбора мы вынуждены снова и снова решать пожизненно неразрешимую дилемму: либо «быть выше себя» и вопреки усталости, лености, скупости, страху вступаться за правду и справедливость, протягивать руку помощи нуждающимся, делать шаги навстречу оступившимся; либо «быть ниже себя», лукавя, пасуя или самоустраняясь. Вариант «быть самим собой» здесь, увы, нереализуем, ибо человек в духовно-нравственном плане не тождествен самому себе, потому что в своих личностных устремлениях сопряжен с силами добра или силами зла в их явных или латентных проявлениях. Здесь (в норме!) действуют другие, более высокие мотивы: вера и верность, любовь и терпение, чувство долга и служение. А противостоят им обезличенность (в просторечии — «малодушие»), дезинтеграция личности (в просторечии — «равнодушие» и «осуетление»), деформация личности (в просторечии — «криводушие», «окаянство»), выделенные и описанные как формы дизонтогенеза человеческой субъективности в рамках антропологической модели психологического здоровья[300].
Проницательный ум заметит весьма существенное обстоятельство: гуманистическая и антропологическая модели разномасштабны. Это позволяет конструктивно преодолевать противоречия, если воспринимать первую в качестве частичного и подчиненного аспекта второй. Теоцентрический подход отнюдь не умаляет зорко подмеченные и изложенные в рамках гуманистической модели нюансы развития человека, органично вживляя их в общую структуру человеческой субъективности на новой мировоззренческой и методологической основе, но теперь уже в качестве тео-гуманизма[301].
Нарушения психологического здоровья
Было бы ошибкой считать, что нарушения психологического здоровья по аналогии с психическими недугами обязательно принимают вид душевного страдания или гротескного поведения, непременно проявляются в социальной дезадаптированности или десоциализации. Напротив, психологически нездоровые люди могут успешно приспосабливаться к различным ситуациям, производить благоприятное впечатление, преуспевать и избегать поводов для внутреннего дискомфорта. Психологическое здоровье, в свою очередь, не исключает тревоги и растерянности, сомнений и заблуждений, конфликтов и кризисов. Состояние психологического здоровья имеет «мерцательную природу», т. е. здоровье и нездоровье соприсутствуют в виде противоборствующих субъективных тенденций и смысловых содержаний, каждое из которых способно преобладать в отдельные моменты жизни. Вместе с тем следует говорить о направленности мотивов и характере поступков человека. Соответственно можно выделить типичные отклонения в развитии человеческой субъективности.
Первый тип отклонений можно поименовать как обезличенность. Он определяется дефицитарной самоидентичностью и выраженным конформным настроем. Проявляется в арефлексивном способе жизни, инфантильной безмятежности, неопределенности ценностных приоритетов, приземленности интересов, наивных представлениях о своих возможностях, неустойчивом и беспринципном стиле поведения, отсутствии стремления к позитивной свободе и самостоятельности, крайне слабо выраженной способности планировать жизнь и проектировать будущее, чрезмерной зависимости от стечения обстоятельств, чужой воли и влияния среды (не обязательно отрицательного), неозабоченности вопросами морали и проблемой смысла своей жизни, непродуктивности жизненного пути. Подобные натуры не ведают или избегают напряжения сложных решений, риска личной инициативы и поступка, бремени ответственности. Они склонны к выбору вожака или кумира, что отчасти компенсирует недостатки их собственной самости. Объектом безграничного доверия, обожания и подражания может оказаться как одиозная фигура, так и позитивно настроенная личность. Недостаточно критичные в своем восприятии, они оказываются податливы к разного рода манипулятивным воздействиям, таким как спекуляции СМИ, PR-технологии, реклама, мошеннические схемы и приемы, псевдоцелительные практики и т. п.
Второй тип отклонений — дезинтеграция личности определяется диффузной самоидентичностью и приземленным настроем. Проявляется в односторонности мотивационно-смысловой сферы с явно выраженным приоритетом внешнего, материального (комфорт, карьера, достаток) над внутренним, духовным (сущностное познание, вера, личностный смысл), занижении смысложизненных устремлений, отступлении от личностного способа существования и, как следствие, в утрате чувства внутренней свободы, достоверности и полноты бытия.
В давние времена на состязаниях, когда лучник не попадал в цель, судья говорил: «Грех»[302], т. е. «мимо», а зрители кричали стрелку: «Согрешил», т. е. «промахнулся». В духовном плане грех означает нечто, уводящее в сторону от истинной цели жизни. Например, обман считается грехом, т. к. является поступком, не способствующим духовному возрастанию. По сути, грех — это измена своему главному назначению, когда человек, лишенный духовного ориентира и смысла, сбивается с пути (пути истинного), когда его индивидуальная жизнь «не попадает в цель» (теряет цельность), когда мнимые успехи проходят мимо главного упования (спасения). В духовном миросозерцании грех — это антипод праведности (чувства правды). Применительно к современности — это состояние человека, лишенного чувства правды в отношении собственной жизни, в результате чего он увязает в обыденности, расточает свои силы и способности, переживает опустошенность (экзистенциальный вакуум, внутренний разлад, духовный тупик). Человек начинает испытывать утрату опоры в себе, демобилизацию душевных сил (смятение, апатию, меланхолию), «угасание» аутентичных форм общения и поведения. И требуется духовное пробуждение, переосмысление жизни и изменение системы отношений. В противном случае вслед за иссушающими душу бесплодными заботами и последующими разочарованиями может наступить регресс и деградация личности или же могут одолеть порочные блуждания, деформирующие и искажающие личность вплоть до «самоистуканства».
Третий тип отклонений связан с деформацией личности. Он определяется искаженной (или извращенной) самоидентичностью и выраженным эгоцентричным настроем. Проявляется в чрезмерном самолюбии и своенравии, неутолимой потребности самоутверждаться, привычке руководствоваться сугубо личной выгодой, навязывать свою волю и свои интересы окружающим, в стремлении добиваться желаемого во что бы то ни стало, бесчувственном отношении равно как к дальним, так и к ближним, безнравственном характере поступков (за счет других, в ущерб другим, против других) и умении подвести под них мировоззренческую основу, отрицании чувства долга и моральной ответственности. Именно к этой категории относятся одиозные фигуры всех мастей. В целом такие люди движимы аномальным эгоцентризмом, не желая или не умея преодолеть самозамкнутость (замкнутость на себе), обрести смысл, вдохновляющий к децентрации и милосердию, терпимости и любви к ближнему, самоотдаче и доброделанию. Они жаждут иного — власти, богатства, известности, наслаждений. Но в погоне за вожделенными целями рискуют впасть в состояние одержимости. А лишаясь привилегий, влиятельности или привлекательности, могут переживать это как великое разочарование и крушение всей жизни.
С онтогенетической точки зрения в основе обезличенности лежит недоразвитие человеческой субъективности и созависимость (гипертрофированная форма зависимости индивида от других людей и жизненных обстоятельств); дезинтеграция личности дает повод говорить о задержках развития (застревании в обыденности, «духовном безвременьи»), чреватых регрессом и деградацией субъективности; в основе деформации личности лежит дисгармоническое развитие субъективности и самозамкнутость (замкнутость индивида на себе, на своих интересах и пристрастиях).
С этической точки зрения признаком отклонения от нормы психологического здоровья в первом случае является неспособность самостоятельно и осмысленно делать нравственный выбор, держать нравственную позицию (в просторечии — «малодушие»[303]); во втором — нравственный релятивизм (в просторечии — «равнодушие» и «осуетление»[304]); в третьем — отчуждение нравственных чувств и добродетельных устремлений вплоть до следования принципу «ничего святого» (в просторечии — «криводушие», «окаянство»[305]).
Нарушения психологического здоровья связаны с поражением личностного способа бытия и межличностных отношений. Они характеризуются оскудением (дефицитом, деградацией или деформацией) человеческого в человеке, чаще носят смешанный характер различных проявлений и их сочетаний, в целом негативно сказываются на жизнеспособности и качестве жизни людей. Коварность отклонений психологического здоровья состоит в том, что они могут переживаться как субъективно благополучные состояния. Но есть серьезные основания полагать, что они становятся предпосылкой возникновения пограничных нервно-психических и психосоматических расстройств, формирования зависимостей химического и нехимического генеза, совершения антисоциальных поступков и аутодеструктивных действий.
Упорядочим представления о психологическом здоровье и его нарушениях в табл. 3.
Таблица 3.
Структурно-содержательные аспекты психологического здоровья
Вспомним притчу о сеятеле (Мф. 13:1-23; Мк. 4:1-20; Лк. 8:4-15), которую Спаситель рассказал народу на берегу Галилейского озера: «Вот вышел сеятель сеять. И когда он сеял, иное упало при дороге и было потоптано, и птицы небесные поклевали то. Иное же семя упало на каменистое место, где было мало земли; оно взошло, но скоро засохло, потому что не имело корня и влаги. Иное упало в терние, и терние заглушило его. Иное же упало в хорошую, добрую землю, оно выросло и принесло обильный плод».
Когда ученики спросили Иисуса Христа, что значит эта притча, Он объяснил им: семя — это Слово Божие (Евангелие). Сеятель — тот, кто сеет (проповедует) Слово Божие. Земля — человеческое сердце.
Земля при дороге, куда упало семя, означает невнимательных и рассеянных людей, к сердцу которых Слово Божие не имеет доступа. Диавол без труда похищает и уносит его от них, чтобы они не уверовали и не спаслись.
Каменистое место означает людей непостоянных и малодушных. Они охотно слушают Слово Божие, но оно не утверждается в их душе, и они при первом искушении, скорби или гонении на Слово Божие отпадают от веры.
Терние означает людей, у которых житейские заботы, богатство и разные пороки заглушают в душе Слово Божие.
Хорошая, плодородная земля означает людей с добрым сердцем. Они внимательны к Слову Божию, сохраняют его в своей душе и с терпением стараются исполнить все, чему оно учит. Плоды их — это добрые дела.
В притче как нельзя лучше отражена суть рассматриваемой нами проблемы в ее христианском понимании. Указаны и наиболее общие формы отклонений психологического здоровья: «земля при дороге» как дезинтеграция личности («осуетление»), «каменистое место» как обезличенность («малодушие»), «терние» как деформация личности («окаянство»).
Заключение
На теоретическом уровне исследования проблемы здоровья в психологии выделяются три методологические платформы: социоцентрическая, персоноцентрическая и теоцентрическая. Проблема психологического здоровья человека рассматривается в данной главе в русле персоноцентрического и теоцентрического подходов и результируется в виде гуманистической и антропологической моделей здоровья.
Сравнительный анализ выявляет преимущества теоцентрического подхода к решению проблемы психологического здоровья и показывает, что положения гуманистической модели могут быть восприняты в качестве частичного и подчиненного аспекта более емкой и полной антропологической модели.
Нарушения психологического здоровья связаны с поражением личностного способа бытия и межличностных отношений, оскудением (дефицитом, деградацией или деформацией) человеческого в человеке. Это негативно сказывается на жизнеспособности и качестве жизни людей.
Для нормализации психологического здоровья отдельных людей и жизни общества в целом недостаточно приведения в действие политических, экономических, правовых или культурных регуляторов. Необходима деятельная забота о духовно-личностном развитии и нравственном совершенствовании человека. Такие возможности открываются в условиях семейного воспитания, в сферах педагогической деятельности и психологической помощи. Это основные области приложения рассмотренной в главе христиански ориентированной антропологической модели психологического здоровья.
Теоцентрический подход к проблеме здоровья позволяет восполнить научную базу гуманитарных практик положениями, отвечающими современным вызовам. Правда, чтобы психология могла полноценно включиться в процесс исцеления человека и гармонизации общественной жизни, требуется реабилитация духовного внутри самой психологии. Сегодня это существенное обстоятельство в развитии психологической науки и практики.
Глава XVII «Ученик не выше учителя»: исследование смысловых структур личности педагога
М.Н. Миронова
В гуманитарных представлениях об образовании на первое место ставится личность ребенка, ее самобытность, самоценность, индивидуальный личный опыт, свобода и таланты. Но: «Ученик не бывает выше своего учителя» (Лк. 6:40; Мф. 10: 24). Тогда на какое же место, если не на первое, нужно поставить личность учителя? И какой она должна быть, личность учителя? Интуитивно мыслилось: она должна обладать тем, что можно назвать самым главным, «сущностным в человеке», тем, что составляет его соль. Но существует ли этот ответ в научном контексте?
Для меня вопрос не был праздным, потому что в течение двух десятков лет мне приходилось работать с педагогами в системе повышения квалификации работников образования. Среди многих имеющихся в педагогике и педагогической психологии научных представлений о личности учителя я пыталась найти такую теорию, которая позволяла бы раскрыть невидимое, неуловимое, самое важное в личности учителя. Теорий существовало достаточно, многие из них чем-то интересны, достойны внимания, их можно было использовать в практической работе с учителями, но в них не хватает главного — именно соли.
Познакомившись с «общепсихологическим целостным подходом к личности», разработанным Б. С. Братусем[306], я поняла, что эта концепция полноценно отвечает на интересующий меня вопрос и очень эвристична для создания теоретических и прикладных представлений о личности учителя. Но вставала серьезная проблема: как перенести общепсихологическую теорию в педагогическую психологию, где традиционно приняты принципиально иные взгляды. Здесь предметом изучения обычно являются те или иные отдельные типы или черты личности педагога, которые затем последовательно соотносятся между собой — отдельно изучаются части некоей конструкции, по которым затем воспроизводится конструкция в целом. Но такой подход к изучению личности с позиций автора общепсихологической теории ограничен; отдельные описания ни сами по себе, ни в совокупности не способны дать представления о целостности живой человеческой личности. В альтернативном общепсихологическом подходе главной задачей является выделение того, что относится к собственно личности. Не к личности учителя, ученого, врача, инженера, астеника, флегматика, а к личности как совершенно особому психологическому образованию, которое будет по-разному преломляться в людях разных профессий и темпераментов. Поэтому личность педагога как профессионала — это особый случай организации личности в общепсихологическом ее понимании, и в ее изучении и описании необходимо идти от общего к особенному.
Вспомним основные положения рассматриваемой уровневой теории личности. Смысловая сфера человека имеет иерархическую организацию, в которой выделяется несколько уровней (приведены по восходящей): почти неличностный (предличностный), эгоцентрический, группоцентрический, гуманистический (просоциальный), духовный. Смысловые уровни образуют так называемую «смысловую вертикаль». У каждого человека все обозначенные уровни существуют в потенции, в возможности, но в процессе жизни они последовательно «присваиваются в действительность». Лучшим вариантом развития является постепенное «снятие» низших смысловых уровней вертикали высшими.
Помимо иерархии смысловых уровней, следует иметь в виду и интенсивность, степень присвоения их личностью: смысловые содержания могут быть присвоены личностью неустойчиво, ситуационно, могут быть устойчивыми, могут присваиваться в качестве личностных ценностей. То или иное число уровней всегда присутствует в сознании каждого человека, и ситуационно в тот или иной момент побеждает один из них. Но можно говорить о типичной для данного человека структуре смысловой сферы и о типичном доминирующем уровне (или сочетании доминирующих уровней).
Центральной категорией в этой теории личности является «смысл». Известно, что в работах различных авторов данное понятие имеет неоднозначное прочтение. Одно из них такое: смысл есть отношение мотива деятельности к цели действия («ради чего?»). Именно такое, предложенное в свое время А.Н. Леонтьевым, понимание смысла и было положено Б. С. Братусем в основу его уровневой теории. Смысловые образования часто скрыты не только от окружающих, но и от самого человека, однако именно они выполняют роль стержня, на котором держится любая деятельность человека, без них она невозможна. Каждый из уровней характеризуется своим специфическим ответом на вопрос: «Ради чего?» Этот ответ не предписывает конкретных вариантов поведения, но представляет собой некую общую интенцию, которая в разных ситуациях может быть выражена через различные внешние (но единые по своей внутренней сути) действия. Кроме функции общей осмысленности жизни специфическими функциями смысловых образований личности являются создание образа будущего, перспективы развития личности и нравственная оценка деятельности.
Итак, смысловые структуры личности позволяют регулировать любую деятельность человека не только со стороны успешности достижения тех или иных целей, но и в плане ее нравственной оценки: насколько правомерны сложившиеся в данной деятельности отношения между мотивами и целями, целями и средствами их достижения. Для этого у личности нет готовых рецептов, а в каждом конкретном случае происходит отсеивание неадекватных средств, поиск новых способов, изменение и смещение целей или прекращение самой деятельности, несмотря на ее успешный ход[307].
Интеграция рассмотренных представлений позволила разработать системную модель смысловых структур личности педагога[308]. В модели кроме общего смысла («ради чего?») на каждом из смысловых уровней рассматривались следующие параметры: отношение педагога кучащемуся как к Другому[309], Двойнику, Собеседнику и Лицу[310]; личностный смысл, который презентируется в сознании педагога через трансформированный образ ученика[311]; «каналы» присвоения и отдачи[312]; распределение энергии активности, которые рассматриваются в пределах общности «педагог — ученик»; представления о доминанте[313]. Дополнительно привлекалось понятие личностной негэнтропии, позволившее говорить о том, чему в конечном счете будет соработать педагог: разрушению, ущербу или созиданию, росту личности ученика. В кратком очерке нет возможности развернуть все теоретические предпосылки применяемой модели, поэтому перейдем сразу к описанию результатов изучения смысловых уровней в структуре личности педагога. Исследование опиралось на данные применения специально разработанной и апробированной на практике психологической методики[314], на эмпирические наблюдения, выполненные как автором, так и опытными экспертами-психологами, работающими в образовательной системе, на многочисленные диагностические беседы с самими педагогами, на их самоотчеты, взаимные характеристики и др.
Предличностный уровень в структуре личности педагога
Предличностный (или почти неличностный) уровень такой, на котором у личности нет отношения к выполняемым действиям, человек работает автоматически, подобно роботу. Тот, кто не имеет отношения к работе, профессии, ученикам, не имеет и «своего лица», личности в человеческом единстве (поэтому уровень назван «почти неличностным» или «предличностный»). Именно таков человек, входящий в состав явления, которое может быть обозначено как «симбиотическая сращенность». Поэтому мы понимаем предличностный уровень как такой, на котором педагог (так же, как и ученик) действительно не имеет отношения к выполняемым действиям, его поведение автоматизировано, он не является подлинным субъектом своей деятельности. Особенностью сознания такого педагога является то, что оно не содержит образ ребенка как личности, как человека в полном смысле этого слова[315].
Рассмотрим кратко основные варианты этой связи.
Первый вариант: учитель сливается в симбиотическом единстве с учеником, он — «симбиотический донор». Ученик отражается в сознании педагога в образе младенца, нуждающегося, беззащитного существа, требующего постоянной помощи, питания «эмоциональным молоком». Педагог неосознанно предоставляет ребенку положение акцептора, а сам рефлекторно выполняет желания и обеспечивает потребности ученика, как будто свои. Педагог выполняет функцию фасилитации, помогая выполнять все действия «в льготном режиме». Фактически ребенок захватывает территорию жизненного мира педагога, учитель подчиняется власти ученика. Но при этом и ученик несвободен, привязан к учителю, фактически «связан» «врученной» ему беспомощностью, инфантильностью. Такое симбиотическое единство не соответствует психологическому возрасту ученика, блокирует его развитие. Как правило, когда большинство учеников взрослеют и все же отказываются от симбиоза, такой педагог будет страдать от отсутствия дисциплины в классе, ученики будут плохо усваивать учебный материал; понимая это, педагог будет испытывать хроническое неудовлетворение и чувство вины. Для педагога позиция симбиотического донора оборачивается эмоциональным выгоранием.
А некоторые же ученики и далее, уже после расставания с учителем-симбиотом, вряд ли смогут жить самостоятельно, автономно, поэтому высока вероятность того, что они сформируются в «халявщиков», в людей с неплодотворной ориентацией характера.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учительница труда районной школы. Работает с большим психическим напряжением, всегда актуальна проблема дисциплины, крайне истощается в течение рабочего дня. Считает себя «чистой и безгрешной, как ребенок». По представлению коллег, о ней можно сказать «чистый лист», она общается с детьми, как такой же, как они, ребенок, на эмоциональном уровне, а не как взрослый, имеющий педагогическую позицию. На экзаменах обычно выполняет функции «связного», подкладывающего «нужные билеты» ученикам, может по просьбе ученика исправить оценку в журнале по предмету, который ведет другой учитель.
По данным объективных исследований, ведущим смысловым уровнем здесь является предличностный с положением «симбиотический донор», с ним связана установка на некритическое подчинение.
Второй вариант: педагог является акцептором в симбиозе. Здесь возможны в свою очередь два варианта: а) «Вершитель судьбы» — педагог властвует, эмоционально обладает учеником, а учащийся без осмысливания и критики исполняет все указания, приказы и невысказанные желания. Авторитарность учителя, готовность вершить судьбу ребенка по своему усмотрению, вопреки детскому стремлению к самостоятельности, связаны с этим положением в симбиозе. Ученик для учителя — дополнительный исполнительный орган: «дополнительные руки», «дополнительные ноги», «дополнительная голова», «дополнительные уши», дополнительный источник энергии. Феномены, сопровождающие описываемый вариант: ингибирующее влияние на психофизиологические процессы ученика, психическое давление. Это может быть вариант такой власти, которая похожа на власть строгой матери над грудным ребенком. Но это может быть и самодурство, постоянные придирки к учащемуся, унижения. Тогда педагог — скрытый или явный насильник над учеником. Придирки и унижения нужны потому, что дистресс усиливает глубину симбиоза. Поэтому с течением времени в сознании такого учителя происходит «сдвиг мотива на цель» (действие этого механизма на образование аномалий описано Б. С. Братусем); если вначале мотивом учителя являлось создание симбиотической связи, а целью — дистресс, то потом мотивом становится собственно нанесение ученику-жертве психической травмы; такой учитель имеет высокую вероятность стать бытовым садистом.
С положением акцептора в симбиозе мы сталкиваемся, когда речь идет об эффектах «блестящей» дисциплины, высокой внушаемости, автоматического повторения действий за учителем, некритического копирования прагматических смыслов педагога. Особенно важен эффект механического запоминания информации учениками, который основан на активации энграмм памяти в симбиозе. Подобное обучение хотя и обеспечивает «крепкие знания», но затрудняет развитие смысловой сферы ученика, так как не соответствует его возрасту: то, что было полезно младенцу, тормозит развитие школьника. Информация, полученная учеником, не является личностной в полном смысле этого слова, она отчуждена от ученика, не составляет его «личный багаж». А эффект «блестящей дисциплины» обеспечивается ингибицией, вредящей соматическому и душевному здоровью.
При поверхностном рассуждении кажется, что работает канал активной отдачи, так как педагог передает ученику информацию и свои установки. На самом же деле происходит экспансия, захват территории жизненного пространства учащегося: встраивание в психические структуры ученика своих смысловых установок, превращение его смысловых структур в «свою вотчину», открывается возможность эксплуатации ученика ради своих интересов, целей, потребностей. Канал активности и в этом случае имеет направленность преимущественно от ученика к педагогу: это канал присвоения. Информация, установки играют роль «снарядов», с помощью которых взламываются психологические защиты, происходит «вдавливание», «вбивание» информации, «забивание гвоздей-установок»: они «неодолимо» присваиваются без собственной активности и осмысления, без переработки, встраиваются в память ученика, оставаясь отчужденными от его личности. В этом состоит «секрет» того, что учащиеся у такого педагога запоминают материал «слово в слово». При этом они заторможены, что негативно влияет на их здоровье и умственное развитие. Ученик лишен собственной активности и свободы; не рождая своих целей и смыслов, он остается инфантильной личностью.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Завуч одной из экспериментальных школ; назначена заместителем директора уже после начала эксперимента, фактически по приказу РОНО. Авторитарна, идею эксперимента — свободного саморазвития ребенка под наблюдением учителя — не принимает. Требуется постоянная разъяснительная работа со стороны научного руководителя эксперимента, которая несколько сдерживает ее управленческую активность, но в конце концов неадекватность авторитарного педагогического руководства идее свободной школы сделала свое дело — школу покидает научный руководитель. Пытается навязать педагогам традиционные штампы преподавания. Из дневника учительницы этой школы: «Она сказала мне: „Усадите их, и пусть смотрят вам в рот, и отрабатывайте звуки… десять, двадцать, сто раз, только так…“ Иной раз слушаешь ее, не чурающуюся и вторжения на уроки без предупреждений, и перехвата инициативы на уроке в свои руки (в прямом смысле), и не понимаешь, где я нахожусь и ради чего я здесь это делаю?»
По данным объективных исследований, доминирующим является предличностный уровень с положением «симбиотический акцептор», который определяет авторитарность и ярко выраженную позицию «вершителя судьбы», приверженность зубрежке и другие ее особенности.
б) «Потребитель эмоций» — педагог является акцептором в симбиозе и осуществляет собственные рефлекторные действия в «льготном режиме». Педагог сам становится «психологическим ребенком» и использует учеников в качестве источника «эмоционального молока». Он активен, у него много сил, работоспособность повышена. Такой педагог обычно говорит об огромной любви к детям. Образ ученика в сознании педагога — дополнительный источник жизненных сил. Он обнаруживается в выражениях: «Они — источник моей бодрости», или: «Так люблю, что хочется съесть, откусить», или: «Никак не могу насытиться ими».
В случае положения педагога в симбиозе «потребитель эмоций» влияние на ученика заключается в ингибиции, которая абсолютно лишает ребенка свободы, вызывает эффект «принудительного дарения» (Б. Ф. Поршнев), у него можно «отнять все». Предметом «принудительного дарения» может быть не только нечто материальное, но и психологическое, в том числе и мысли и эмоции; с течением времени учитель редуцирует до уровня ученика.
В этом случае работает по преимуществу канал активности присвоения. Можно образно представить, что он работает как бы под большим отрицательным давлением, то есть в режиме «всасывания», собственная активность ученика в этом случае не предполагается и подавляется.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Воспитатель школы-интерната для слабослышащих детей. В интернате работает 10 лет. Ушла на пенсию, но не смогла сидеть дома, вновь вернулась на работу. Говорит по этому поводу, что она очень любит детей, что не может без них жить (и в прямом, и в переносном смысле), без них у нее «нет никаких сил, все валится из рук». А как только возвратилась к детям — силы вновь появились. Считает, что она хороший воспитатель, так как все дети к ней привязаны: она их убедила, что группа интерната — это их семья, что, кроме нее, они никому не нужны в жизни, что буквально: «Без меня вам жизни нет и не будет!», или «Вся их жизнь во мне, я для них — все», или «Они меня во всем копируют». Теперь, с ее слов, дети стали послушными, спокойными и «не бегают», они ходят только в «поле ее зрения». «Все время мы проводим с ними в беседах: я им что-то рассказываю, а они смотрят мне в рот; поэтому на игры у них не хватает времени». «Никаких индивидуальных желаний у них нет, у нас девиз: или все, или никто». По воскресеньям она чувствует себя все так же плохо, как и в тот период, когда была на пенсии.
По мнению коллег, она «нечиста на руку», постоянно лжет, даже в тех случаях, когда естественней и проще было бы говорить правду. По мнению завуча: «Она губит детей, делает их олигофренами, только не понимаю, как именно это происходит».
По данным объективных исследований, устойчиво присвоен ведущий и ярко проявляющийся в деятельности воспитателя предличностный уровень с положением «симбиотический акцептор», что и является причиной ее стремления жить в составе симбиотической сращенности с детьми. Дети заторможены, подавлены и деиндивидуализированы («не бегают», «смотрят в рот»), происходит некритическое копирование ее личности («они становятся похожими на меня», «никаких индивидуальных желаний»). Воспитатель является акцептором, с выраженной позицией «потребитель эмоций», дети постепенно физиологически и психически истощаются. Ее же личность редуцирует все более и более, возможны аномалии личности (характеристики коллег это подтверждают: «не чиста на руку», «лжет там, где можно сказать правду»). Демонстрируемая якобы гуманистическая позиция является только назывной; она не живет ради детей, дети нужны ей только в качестве симбионтов для поддержания ее психофизиологического благополучия. Именно этим, а вовсе не настоящей любовью к детям, объясняется ее возвращение в интернат после недлительного периода ухода на пенсию.
В целом предличностный смысловой уровень блокирует развитие ученика, учитель здесь деструктивен, он разрушает и ученика, и себя.
Эгоцентрический уровень в структуре личности педагога
Эгоцентрический уровень личности предполагает устремления к удобству, выгоде, престижу и успеху для себя. Отсюда отношение к себе как к единице, самоценности, а к другому человеку — как к средству для достижения своих целей, потребительское. Если другой человек помогает, способствует этому успеху, выгоде, то он оценивается как хороший, удобный; если же не помогает или даже препятствует, то он плохой, враг.
Если этот уровень доминирует или максимально присвоен педагогомто главными являются собственное благополучие, удобство и успех, а ученик используется как средство для их достижения. Поэтому высокие профессиональные качества, процессуальные показатели, предметные знания, внешне демонстрируемые такими учителями, являются обычно обманом и самообманом.
Декларируется достижение успеха для ученика — на самом деле преследуется собственное спокойствие, удовлетворение своего тщеславия. В других случаях приоритетны стремления экономить свои силы и здоровье, материальная выгода и пр. Ученики, препятствующие достижению этих целей, оцениваются как «плохие», с ними необходимо бороться или устранять их из сферы своих жизненных интересов. Стремление к непродуктивному сверхконтролю — также порождение этого уровня.
Поэтому ученик здесь видится учителю как инструмент для реализации личных устремлений, а основной способ взаимодействия — манипуляция учеником, со всей присущей ей ложью и цинизмом. В крайних вариантах можно говорить и о том, что манипуляция возводится учителем в разряд профессионально важных качеств. Как известно, манипуляция вредна для обеих сторон, поэтому доминирующий эгоцентрический уровень личности учителя является препятствующим фактором в развитии его самого и учеников.
Чтобы успешно манипулировать, необходимы специальные действия, позволяющие вызвать сильные эмоции (страх, испуг, любопытство, тревогу, азарт, чувство вины и т. д.). Поэтому нужна ложь или психологические уколы, сообщение неприятной информации, обвинения и пр. В результате манипулятор временно устанавливает симбиоз со своей жертвой, а та превращается в психологического ребенка со всеми вытекающими последствиями. Поэтому педагог-эгоцентрист, склонный к манипуляции, вынужден прибегать к различным приемам скрытого психологического насилия для обеспечения временного симбиоза. С течением времени происходит «сдвиг мотива на цель»; в результате мотивом становится собственно скрытое психологическое насилие. Есть, однако, и другой вариант, который также связан с временным установлением симбиоза — когда педагог-эгоцентрист не наносит укол, а очаровывает своей ложью. Но и такой прием способствует нарушению личностного здоровья, потому что в этом случае мотивом становится собственно ложь во имя лжи. Эгоцентризм вреден для обеих сторон: у учеников развивается множество патологий на всех уровнях здоровья, включая и соматический, но и учителя не минует психологическая расплата.
Это подтверждают авторы, исследующие манипуляцию: например, Э. Шостром считает, что манипуляторы больны духовно. Связь личностного нездоровья и эгоцентрической ориентации подтверждается и отечественными исследованиями: «Наши данные… показывают, что отклонения личности, невротическое развитие тесно связано с эгоцентрической ориентацией человека, в то время как наиболее благоприятные условия для развития личности создает противоположная ей просоциальная ориентация»[316]. Эти же выводы получены Б.В. Зейгарник, Л.И. Божович, Е.Е. Насиновской, А. Голомбом и др.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учитель русского языка районной школы. По собственным ее представлениям, всегда давала прочные знания и была «на высоте». Считает, что основой изучения языка является зубрежка, многократное повторение материала, что знания должны «как гвоздями вколачиваться в голову». Много лет работала в школе, которой руководил крайне авторитарный директор, с восторгом вспоминает то время и того директора. Крайне тщеславна, начиная какое-либо новое дело, обычно говорит: «Или совсем не делать, или делать так, чтобы всем утереть нос»; постоянно говорит неправду: либо для того, чтобы приукрасить себя, либо для обеспечения своей безопасности (любое, даже незначительное и справедливое замечание расценивает как угрозу для себя). Но иногда ее ложь бывает бессмысленна, проще и естественней в этих случаях было бы говорить правду. Является очень «сильным» манипулятором, стремится к сверхконтролю — над ситуациями и людьми; в этом смысле она — скорее сознательный «макиавеллист», способна искусно «крутить людьми» и даже зрелые, весьма мудрые люди способны «попадать на ее удочку». В любом разговоре последнее слово — за ней и последнюю точку ставит она. Постоянно стремится сделать себя интересной и значимой для других и производить хорошее впечатление, нравиться, «влюбить» в себя — это особенно хорошо удается с малознакомыми и незнакомыми людьми и с большинством из учеников. Постоянно выдает чужие, вскользь услышанные мнения, суждения, высказывания, кажущиеся интересными, за свои. Любит красиво одеваться, дорогую косметику, лакомства, всевозможные удобства и комфорт; ее мудрость состоит в том, что «удовольствия нужно получать немедленно: вдруг случится так, что потом их получить будет уже невозможно». Эгоцентрична, но иногда это идет гораздо дальше и граничит с безжалостностью и жестокостью эгоизма. Постоянно ссорит «всю учительскую», «за глаза» каждому говорит о другом нечто плохое, переиначивает события, иначе расставляет акценты — так, чтобы очернить одного человека перед другим. Однако гласно, «при всех» она якобы ведет объединительную политику, постоянно подчеркивает, что она — коллективист и миротворец.
Имеет множество медицинских диагнозов, подробно рассказывает коллегам в учительской о своих болезнях, лекарствах, методах лечения, врачах. Часто коллеги жалуются, что она их «изводит» подобными откровениями. Складывается впечатление, что она гордится своими достижениями даже в сфере своего нездоровья.
По данным объективных исследований ведущим, ярко проявляющимся в профессиональной деятельности является эгоцентрический уровень, присвоенный на уровне личностных ценностей, чем и обусловлены тщеславие, манипулятивность, стремление к сверхконтролю, эгоизм, стремление к удовольствиям.
Обучить педагога неманипулятивному, ненасильственному поведению без снижения уровня эгоцентризма и возвышения его личности невозможно; иначе изменяется только разновидность психологического насилия: оно становится более утонченным и скрытым.
Существует еще один личностный смысл, связанный с другим человеком на эгоцентрическом уровне, и другой тогда образ в сознании — Двойник, когда «человек видит в мире и в людях предопределенное своею деятельностью, то есть, так или иначе, самого себя. Тут зачатки аутизма… он говорит и бредит сам с собой»*. Поэтому ученик может играть две роли в жизни такого педагога: на первом «витке» развития эгоцентрического уровня это объект манипуляции, приносящий выгоду, на втором, более высоком «витке», — Двойник.
Очевидно, что роль ученика как Двойника несколько более прогрессивна, чем роль неодушевленной вещи, инструмента. Но не настолько, чтобы это оправдало эгоцентризм. Когда ученик видится Двойником, то он мыслится как имеющий те же интересы, вкусы, потребности, что и сам педагог. Именно поэтому учитель-эгоцентрист не может «войти в положение» ученика, встать на его точку зрения, занять его позицию, услышать, увидеть его проблемы, проявить сочувствие; другой точки зрения просто не существует, есть единственная — своя. Но при этом учитель остро переживает собственные невзгоды, неприятности, нужды как единственно существующие и «удвоенные» наличием Двойника. По этой же причине эгоцентрист порой так агрессивно отстаивает свои позиции, если ученик своими действиями покажет, что он не Двойник и имеет право на индивидуальность и самостоятельность.
На эгоцентрическом уровне каналы активности личности почти всегда переключаются на активность присвоения, использования окружающих в своих целях[317]. Канал активности, соединяющий педагога с учеником в первом случае, когда ученик — предмет манипуляции, всегда есть канал присвоения. При этом подавляется собственная активность ученика (путем «тонкого», в отличие от предличностного уровня, искусно скрытого насилия). Во втором случае, когда ученик — это Двойник, канал активности перекрыт, то есть наблюдается эффект «нейтрино», о котором пишет В.А. Петровский[318].
Эгоцентрический уровень делает человека способным к некоторой созидательности, но ее направление одностороннее — к себе. Он только с удовольствием воспринимает создания культуры, буквально — потребляет их, но находится «вне» ее, поэтому трансляция ценностей культуры ученикам на этом уровне фактически невозможна. Учитель, замкнутый в этом уровне, строго говоря, не может осуществлять педагогическую деятельность. Кроме того, он «связывает» свободу ученика, манипулируя им, поэтому учитель-эгоцентрист является разрушителем ученика.
В целом эгоцентрический уровень не обеспечивает развития личности ученика.
Группоцентрический уровень в структуре личности педагога
На группоцентрическом уровне человек идентифицирует себя с какой-либо группой, входит в единство, скрепленное социальными связями и групповой моралью. Отношения его к другим людям зависят от того, входят ли эти другие в его группу или нет. Группа при этом может быть самой разнообразной (семья или учебный класс, профессиональное сообщество, в том числе педагогическое, целая сфера социума — в том числе и образование, государство, народ, нация). Другой человек ценен не сам по себе, а принадлежностью к группе. Если другой принадлежит к «своей» группе, то он достоин сострадания, любви, снисхождения, а если к иной группе — то нет. Человек руководствуется на этом уровне моралью группы, которая отнюдь не тождественна нравственности.
Педагог устремлен на воспитательную работу с детским коллективом, на формирование у учеников гражданской позиции, чувства сопричастности к своему народу, малой и большой Родине. Главное для педагога — воспроизвести в ученике гражданина общества и снабдить его необходимым набором ЗУНов (знаний, умений, навыков), развить качества личности, нужные для жизни и деятельности в данном обществе, компетентность, необходимую для освоения профессии. Педагог способен к педагогической деятельности по нормам, он способен освоить и владеть способами и средствами ее осуществления, успешно решать типовые профессиональные задачи, точно следовать готовым технологиям, образцам и требованиям.
Если данный уровень доминирует, то интересы коллектива или профессионального сообщества для учителя выше интересов отдельного ребенка, ими можно жертвовать. Ценность знаний по учебному предмету выше ценности развития личности (учебный предмет также можно рассматривать как социальную группу со своими отношениями и законами). Личная жизнь (своя и ученика) не является ценной и важной, учитель не видит в ней глубины и богатства. Для учителя нет уникальных людей, поэтому он не может способствовать развитию индивидуальности ученика. Требования учебной программы доминируют: ученик подгоняется под учебную программу, а не программа создается с учетом его мотивов и способностей. Ученик не имеет права на собственное мнение и на его реализацию, настоящий диалог между учителем и учеником невозможен.
Сам же учитель, принимая в качестве наивысших для себя ценностей доктрину государства, мораль коллектива, идеологию какой-либо партии, профессиональные нормы, является лишь средством для их реализации.
В сознании педагога-группоцентриста существует образ среднестатистического представителя учебного класса или группы: отличника, хорошиста, двоечника, троечника. Педагог в своей деятельности следует тем нормам, правилам, законам, методам, методикам и технологиям, стандартам, трафаретам, которые уже существуют и которые являются традиционными, но не имеет тяги к новым, не обладает необходимым потенциалом личностной негэнтропии, чтобы создать нечто новое.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учитель гимназии. Является эталоном традиционного учителя, обладает энциклопедическими знаниями по предмету, владеет множеством традиционных методик преподавания своего предмета. Вместе с тем консервативна, не приемлет многих современных методов обучения и весьма обоснованно критикует их. Крайне педантична и щепетильна в вопросах, связанных с точностью и корректностью выполнения правил, норм и методических рекомендаций, требует того же от коллег. К своей цели идет упорно, до конца, не считаясь ни с чем. Умна, точна в своих определениях. Часто ее называют «буквоедкой»: закон, «бумага», правило, принцип для нее важнее человеческих отношений.
По данным объективных исследований, ведущим, присвоенным как личностно-ценностный, является группоцентрический уровень. Этим объясняется крайняя принципиальность в вопросах соблюдения всех установлений, норм и законов, выраженное превалирование принципа «превосходства правила над личностью».
Вместе с тем надо сказать, что в рамках группоцентрического уровня возможен рост «вверх» и переход к более личностно зрелой фазе восприятия ученика. Тогда он начинает видеться как субъект собственной активности, способный к самоизменению в процессе учебной деятельности[319] (но даже такой образ не позволяет еще увидеть в ученике целостное, уникальное, сущностное бытие ребенка). Все усилия учитель направляет на развитие учебных способностей — он «учит учиться», формирует компетенции, необходимые для успешной адаптации в социуме и освоения той или иной профессии. Такой педагог способен убеждать ученика, а не внушать или манипулировать, способен побуждать действовать в соответствии с присвоенными ценностями и ориентациями.
Каналы активности личности работают преимущественно в направлении отдачи. Созидательность учителя выражается в том, что он способен сохранять и транслировать ценности культуры, к которой он принадлежит; это — уровень, «принадлежащий культуре». (По В. С. Библеру: «Культура — форма самодетерминации индивида в горизонте личности»[320].) Таким образом, педагог реализует воспроизводство типа личности, свойственного данному обществу и культуре.
Гуманистический (просоциальный) уровень в структуре личности педагога
Просоциальный уровень связан с устремлениями гуманистической направленности. За каждым человеком, пусть даже далеким, не входящим в «свою» группу, подразумевается самоценность и равенство в отношении прав, свобод и обязанностей, принцип самоценности становится всеобщим. Гуманистический уровень характеризуется внутренней смысловой устремленностью человека на достижение таких результатов (продуктов труда, деятельности, общения, познания), которые принесут равные блага другим, даже лично ему незнакомым, «чужим», «дальним» людям, обществу, человечеству в целом. «По сути, только с этого уровня можно говорить о нравственности, только здесь начинает выполняться старое „золотое правило“ этики — поступай с другими так, как бы ты хотел, чтобы поступали с тобой, или известный императив Канта, требующий, чтобы максима, правило твоего поведения было равнопригодно, могло быть распространено как правило для всего человечества»[321].
На просоциальном уровне происходит преобразование формулы «деятельность как условие смысла» в «смысл как условие деятельности», это преобразование является важным критерием зрелости личности. Преобразование снимает детерминированность только нормами деятельности и группоцентрической моралью общества. Человек здесь свободен настолько, что является автором своей жизни, он сам решает за себя, ищет свой смысл жизни и принимает ответственность за его реализацию.
Ученик видится учителю как Собеседник — тот, с кем можно вести диалог, кто является для него в данный момент одним-единственным человеком. Чтобы иметь такое отношение к ученику, необходим труд души для преодоления своего эгоцентризма и группоцентризма, необходимо усилие внутреннего роста, что неоднократно подчеркивается А. А. Ухтомским: «Собеседник открывается таким, каким я его заслужил всем моим прошлым и тем, что я есть сейчас»[322]. Доминанта на Собеседнике позволяет педагогу не формировать и осуществлять педагогическое воздействие, а сотрудничать.
Для описания того, каким видит учитель ученика, можно воспользоваться и понятием «Другой» М.М. Бахтина: «Отношение одного сознания к другому именно как другому» говорит о «сочувственном понимании», которое является не просто «отображением», а «воссоздает всего внутреннего человека»[323].
В представлениях А. А. Ухтомского есть еще более совершенный, чем Собеседник, образ Другого в сознании, или личностный смысл Другого как Лица. «Категория Лица должна быть принята в качестве вполне самостоятельного и исключительного факта опыта и жизни наравне с такими категориями, как „причина“, „бытие“, „единство“, „множество“, „цель“ и т. д. Лицо не поддается рациональному анализу: это целостное, уникальное, сущностное бытие человека. Оно не дается повседневному обыденному восприятию»[324]. Мы понимаем здесь Лицо как образ ученика в сознании учителя на более высоком «витке» просоциального уровня, как принадлежность зрелого гуманизма — когда Лицо все активнее вбирает в себя сущностно человеческие черты.
Для учителя каждый ребенок неповторим и имеет свой уникальный смысл жизни, свой путь реализации родовой человеческой сущности. Способность видеть Лицо ученика обеспечивает педагогу возможность «различения» почти всех ипостасей человека, в том числе индивидуальность и универсальность, воспринимать ученика как самоценного Другого, имеющего свой уникальный опыт, видеть в нем целостное, сущностное, уникальное бытие человека.
Для зрелого гуманиста становится возможным тот истинный диалог, который описан М.М. Бахтиным словами: «Быть — значит общаться диалогически… Один голос ничего не кончает и ничего не разрешает. Два голоса — минимум жизни, минимум бытия»*. Для такого диалога «необходимо свободное самооткровение личности», диалогическое отношение: «…это единственная форма отношения к человеку-личности, сохраняющая его свободу и незавершенность»**, что требует собственной личностной готовности и серьезных усилий. Несмотря на то что в настоящее время имеется достаточно много работ, освещающих интеллектуально-познавательные аспекты диалога, обучить диалогу принципиально невозможно, если понимать его как «диалог на высшем уровне… диалог личностей»; до диалога необходимо дорасти. Поэтому проблема гуманизации и гуманитаризации образования может быть решена не очередным изощрением форм обучения, а грамотным сопровождением процесса роста личности учителя.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учитель иностранного языка одной из экспериментальных школ. Пришла в школу сразу после окончания института. Несколько лет посещает семинар для педагогов школы, программа которой ориентирована на развитие личности педагогов.
Приводим выдержки из ее дневника, характеризующие ее личность и профессионализм: «Почему я так делаю? Честно говоря, первое время я тихо про себя думала: „Невозможно по-другому, иностранный язык можно вести только традиционным методом, тогда будет результат — будут знания, грамматика, лексика и т. д., что еще за внутренний рост?“ Сейчас я уже не представляю себе, как можно вести занятия с ЭТИМИ детьми с хлыстиком в руках, как дергать их за ручки-ножки, язычки, за веревочки, вызывая у них рефлекторные реакции. ЭТО возможно — исходить из внутреннего процесса в обучении. Если я сама так и не пойму, как это происходит, то это обязательно сделает кто-то другой, но обязательно сделает. Потому что это возможно.
Развитие — цель школы; фонетические разминки, долбежка лексики и стихов, может быть, разовьют их память, но не их личность. Да и не нужны эти повторения звуков и слов просто так, это мертво, а они живые. Мы говорим о создании среды… Метафорический мир, жизнь и деятельность детей в нем, по-моему, неплохая основа для создания среды. Никаких марионеток! Скорее сопровождение их пути — ведь каждый, приходя в этот мир, проходит свой путь, и он начинается еще до момента рождения.
Я сижу, а не стою на уроке потому, что они маленькие, они сидят и становятся еще меньше. А я, стоящая, нависаю над ними и давлю их души своей взрослостью и большими размерами. Я сажусь, я хочу видеть их ОЧИ — зеркала их души. Надо бы совсем сесть на пол… Вот когда мы все вместе стоим — это другое дело. Но весь урок не простоишь и не „попрыгаешь“».
«Я не хочу притопывать и прихлопывать, хотя я умею это, я училась подобным методам, и на практике я так работала, и мою динамику урока приводили в пример моим сокурсникам, но в нашей школе я поняла, что так не надо делать, потому что это идет от взрослого, а не от детей. Это тоже своеобразное давление, бич и хлыст для марионеток».
По данным объективных исследований, доминирующим, устойчиво присвоенным является гуманистический уровень, который определяет высокий уровень профессионализма, ориентацию на свободную систему образования. Менее выраженным, но также устойчиво присвоенным является группоцентрический уровень, но он подчинен гуманистическому. Все остальные уровни «сняты» и практически не проявляются в профессиональной деятельности.
Итак, на гуманистическом уровне созидательность человека уже настолько велика, что он способен к творчеству, понимаемому как создание нового, еще не бывшего в мире. Находя свои, новые смыслы, человек с помощью этого уровня создает свою культуру, которая вступает в диалог с другими культурами; по В. С. Библеру: «Форма общения личностей как (потенциально) различных культур»[325]. Этот уровень позволяет создавать и сохранять свою неповторимость и одновременно, находясь в единстве с другими личными культурами настоящего и прошлого, держать свой напряженный участок в плотине противостояния мировому хаосу. Соответственно, уровень можно обозначить как «созидающий культуру». У такого учителя способность творить в профессиональной педагогической деятельности реализуется двумя способами: как способность продуцирования и введения новых идей, взглядов, принципов в образовательном процессе и как творческое использование уже имеющихся средств.
На зрелом гуманистическом уровне педагога можно охарактеризовать так, как это сделал В.В. Давыдов: «Это свободный художник, овладевший основами ремесла»[326]. Педагогическое творчество связано не только с «вкладом» в педагогическую культуру, но с тем, что можно назвать «со-творением» личной культуры ученика и его личности. Соответственно, речь может идти об «инобытии» педагога в ученике. Смысловая составляющая «инобытия» обусловлена собственно гуманистическими смыслами, связанными с общечеловеческой нравственностью, свободой выбора, творчеством, своим собственным уникальным опытом бытия, а также «порывом» к неадаптивной активности.[327]
Таким образом, присвоенность гуманистического уровня принципиально разрешает педагогу реализовать развитие личности ученика в целом ряде ключевых моментов. Педагог оказывается способным:
а) принять ценности развития ученика как личностно значимые, а не только декларируемые;
б) видеть в нем целостное, уникальное, сущностное бытие человека;
в) обеспечить приоритет целей и ценностей развития личности ученика над целями педагогической деятельности;
г) осуществить нравственную регуляцию деятельности;
д) осуществлять педагогическое творчество во всех его видах.
Духовный уровень в структуре личности педагога
Специально следует оговорить особенности нашей интерпретации духовного уровня. Духовное выступает только как Божественное откровение: Бог есть дух. Имеется, конечно, и светское понимание духовности, но в данной главе мы не будем его затрагивать.
Как видно из изложенного выше, мы оцениваем педагога как профессионала через его личностное, человеческое совершенство: через его способ отношения к ученику, через то, в каком образе предстает перед ним ученик. А это близко по смыслу христианской традиции, где мерой совершенства человека является его способ отношения к другому человеку. На духовном уровне «человек начинает осознавать и смотреть на себя и другого не как на конечные и смертные существа, но как на существа особого рода, связанные, подобные, соотносимые с духовным миром. <…> Если говорить о христианской традиции, то субъект приходит здесь к пониманию человека как образа и подобия Божия, поэтому другой человек приобретает в его глазах не только гуманистическую, разумную, общечеловеческую, но и особую сакральную, божественную ценность»[328]. Обратим внимание, что речь здесь идет, прежде всего, не о соблюдении самих по себе внешних конфессиональных предписаний, а о внутреннем психологическом состоянии человека, об уровне его сознания, обозначенном как духовный.
Здесь и педагог, и ученик являются потенциальными носителями образа Божия, а любой ученик в глазах учителя имеет сакральную ценность. Каждый ученик несет в себе образ Божий, но, так как он еще не проявлен, «размыт», не каждый учитель может разглядеть его в ученике — это доступно только тому, в ком самом образ Божий уже раскрыт и преобразуется в подобие. Такая потенциальная возможность превращается в реальность для учителя только на духовном уровне. Педагог здесь видит главную свою цель в том, чтобы помочь образу Божиему в ученике преобразоваться в подобие и не повредить его. Личностный Смысл представлен самим образом Божиим, единым для всех людей.
Канал активности имеет направленность преимущественно отдачи. Учитель осуществляет «смысловой вклад» в ученика в виде духовных смыслов, которые, будучи отрефлексированными и осознанными, принимают форму духовных ценностей: Добра, Истины, Любви, Красоты, духовной Свободы, духовного Пути. Это и «вклад кристаллизации», обусловленный со-переживанием духовных состояний и со-действий.
На духовном уровне созидательность человека почти безгранична. Те, у кого интенсивно присвоен духовный уровень, способны целостно понимать бытие: мудрецы, праведники, философы (не обязательно преподаватели философии по образованию и специальности), пророки, святые. Педагог на этом уровне несет огромную созидательность, и по достижении своей поры его ученики сами смогут стать мудрецами, философами, праведниками.
По мнению большинства исследователей, не существует возможности выявления духовности, а значит, и духовного уровня формальными статистическими методами. Поэтому в нашей методике шкала духовного уровня отсутствует, есть только конструкт «Готовность принять духовные ценности». Посмотрим, как он может обнаруживать свое присутствие в педагогической реальности.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учитель начальных классов одной из экспериментальных школ. В школу пришла работать сразу после окончания педагогического института, в течение всех лет работы активно участвовала в развивающем семинаре для педагогов. Самодостаточна, имеет внутренний локус контроля, позитивную Я-концепцию. Внутренне глубоко приняла принципы личностно-ориентированного образования. Пережила тяжелый кризис развития, гуманитарные ценности глубоко выстраданы. В последние годы пришла к религиозности.
Из дневника: «Когда-то давно в педагогическом журнале я прочитала, что после пяти лет работы в школе учитель перестает искать — начинает действовать по заданным схемам. Эту дату я ждала с затаенным дыханием. И вот — я уже работаю пять лет. С радостью отмечаю, что „не застыла душой“, думаю, что даже стала мудрее и тоньше в понимании людей. Перестала возводить в ранг трагедии повседневные проблемы, начала задумываться о действительных и мнимых ценностях. Дети учат быть более гибкой, ведь приходится работать с самыми тонкими „материями“ — человеческой душой, духом и разумом.
Дети меняются каждый день, и их движению можно только позавидовать — взрослым такой темп даже не снился. А раз так, взрослым, учителям, которые находятся рядом, нет выхода — необходимо тоже двигаться вперед.
Дети чисты и не испорчены миром — хочется соответствовать этой чистоте. Они плачут, когда обидно или больно, смеются и поют, когда весело. Надо работать над собой, чтобы „условности взрослого мира“ не закрывали душу…
Кто такой учитель?
Как не хочется быть просто „двигателем“ ЗУНов. Это — скучно. Кто-то сказал: „Творцом человеческой души уже является Господь“. А кто такой учитель?
Я думаю, что это тот, кто встал рядом с детьми, чтобы помочь и ободрить, поддержать и успокоить, а иногда и спасти от „огромного“ мира».
«Почему я — учитель? Наверное, так для меня сейчас нужно — быть рядом с детьми. Значит, во мне есть эта энергия, силы души, духа и тела, которые нужны им.
Если их не станет и внутри окажется пустота — лучше уйти. Но чтобы этого не произошло — надо работать над собой. Иначе — просто безнравственно и по отношению к детям, и по отношению к себе».
По данным объективных исследований, доминирующим является гуманистический уровень с интенсивностью присвоения как личностно-ценностный. По шкале «Готовность принять духовные ценности» — максимально возможный показатель.
ИЗ НАБЛЮДЕНИЙ ПСИХОЛОГА:
Учитель сельской школы, лауреат областного конкурса «Учитель года». Работает в системе развивающего обучения. Ходит с учащимися в походы. Многие его ученики видят в нем того человека, с которого можно брать пример, хотят быть похожими на него.
Приводим выдержки из его эссе, представленного на конкурс: «Как-то наткнулся на свой старый дневник. Вел его в первые годы работы. О, я тогда размышлял над идеальной методикой. Тщательно готовился к урокам, представлял блестящие успехи своих учеников. А они оказались иными; вернее, особых успехов не было. Все было обычно.
Тогда я осваивал новые методики — и опять строил свои планы. Они вновь рушились. И так много раз. Я не отчаивался. Кто знает, может быть, и появятся такие технологии, которые научат „вкладывать“ в детей знания. Но мешает природа человека, его Душа… Если будем считать, что ее нет, превратим детей в подобие компьютера, чтобы удобно было загружать информацию.
В погоне за информацией вводятся новые предметы, пишутся новые учебники. Настоящая гонка. А она, подлая, непрерывно удваивается. Вернее, мы ее удваиваем — нам нужны новые открытия, чтобы получить новые удобства. Мы — современная цивилизация. Наша цель, наш бог — цивилизация. Люди выбрали себе, по словам Клайва Льюиса, как самое главное — „мир, благосостояние, гигиену, транспорт, науку, спорт, развлечения и т. д.“. На это направлены все силы, все умы, а образование должно способствовать этому. А может быть, это — наш тупик?
Вспоминаю первую поездку в Оптину Пустынь, лавочку под стареющим дубом. В первый раз у меня была настоящая „дыра“ во времени. Сидел и отдыхал от всего — и было так спокойно и легко. Не было никакого желания возвращаться в наш мир суеты и „благ“. Чем притягивает таких разных по возрасту и образованию людей Оптина? Почему преображаются мои ученики, когда оказываются у стен монастыря, — становятся такими тихими и робкими?
В ноябре делегация Российской конференции по проблемам малокомплектной школы побывала в Оптиной Пустыни. Холод литературного музея буквально заморозил все наши чувства. И вдруг вошел монах; его попросили провести с нами получасовую беседу. Отец Филарет (так его представили) ввел нас в пустой храм и в полумраке начал говорить о Любви. Той Любви, которую сумели познать старцы. Что это? Где важные, ученые господа и дамы? Наш бедный руководитель группы взывает: „Пора, нас ждут!“ А все глухи. Отец Филарет все понял и тихонько направился к выходу. А мы все останавливали его, расспрашивали…
Несколько раз читал статью отца Николая Казакова в православном приложении к газете „Весть“ под названием „Жить духом, а не умствовать“. Меня поразила приведенная им цитата И. Аксакова: „Прогресс, отрицающий Бога и Христа, в конце концов становится регрессом. Цивилизация завершается одичанием, свобода — деспотизмом и рабством. Совлекши с себя образ Божий, человек неминуемо совлечет, уже совлекает, с себя и образ человеческий и возревнует об образе зверином“.
Так, может, мы и вправду „блудные дети“, расточающие свое имение? Что, если главное для человека не беззаботность, а труд души? И не самое главное — знание математики, химии, языков? Знания нужны и важны. Но какие и зачем? Что, если по-иному оценить роль измученного множеством экспериментов образования в нашем не менее измученном современном обществе? Не окажется ли тогда, что образование — это средство, а главное — Душа человека? Пусть будет и образование, и наука, но прежде всего будет духовный человек, а не образованный хам.
Давно заметил, что все чаще восстает внутри меня что-то, восстает против „вооружения прочными знаниями“. Может быть, я просто миролюбивый человек? Против кого и чего вооружать? Зачем знание превращать в оружие? На каждом уроке пытаюсь объяснить ребятам значение изучаемой темы, бывает, получается. Но чаще в голове звучит ехидный голос: „Да просто так, для общего развития!“ Начинаю себя успокаивать: „Так надо для формирования их мировоззрения“. И чувствую фальшь…
Совсем недавно открыл для себя новый мир — мир православных мыслителей. В отличие от нас, они считали человека малым космосом. Оказывается, у человека есть Душа, она уникальна, она стремится к Богу. У нее есть голос — совесть. Совесть можно заглушить. А ведь мы только этим и занимаемся: боремся и заглушаем. А Душа пытается жить. И по этой причине все большее число людей заходит в тупик…»
По данным объективных психологических исследований, диаграмма указывает на «развивающую» смысловую структуру личности. Гуманистический уровень интенсивно присвоен; можно думать также о кризисе, связанном с «рождением» духовного уровня. Это подтверждается сведениями о том, что он недавно вступил в новый для него мир Православия и в его эссе значительно больше знаков вопроса, чем утвердительных ответов; утрата прежних смыслов жизни (в данном случае группоцентрических — ориентация на крепкие знания учеников, педагогические методики, технологии) является нормальным этапом динамики кризиса развития. Следовательно, мы здесь имеем дело с выраженным проявлением духовного уровня, а не только с некоей «вероятностью» его существования, хотя он еще не присвоен интенсивно.
* * *
Кроме доминирования в структуре личности определенных уровней актуальным являлся и вопрос о соотношении различных уровней между собой и степень их присвоения. В результате данного исследования была предложена типология смысловых структур личности педагога. В континууме «развитие — воспроизведение — деструкция» выявлены следующие типы структур: «развивающая» (Р), «развивающе-воспроизводящая» (Р-В), «воспроизводящая» (В), «воспроизводяще-деструктивная» (В-Д), «деструктивная» (Д).
Типы смысловых структур личности педагога
Таким образом, проведенное исследование показывает психологическую реальность смысловых структур личности педагога, их влияние на судьбу ученика и самого учителя. Это влияние в зависимости от конкретных характеристик и уровня смысловых структур может быть развивающим, развивающе-воспроизводящим, воспроизводящим, воспроизводяще-деструктивным, деструктивным.
В последних случаях, какие бы прогрессивные, гуманистически и духовно ориентированные методики ни осваивал и ни применял учитель, его влияние будет в итоге разрушительным для личности ученика.
Поэтому качество педагогического процесса тесно связано не с одними технологическими и методическими ухищрениями, как часто полагают ныне, но в первую очередь с повышением уровня личности учителя. Думается, что это касается не одних педагогов, но и иных профессий, которые тесно связаны с воздействием на людей — врачей, психологов, юристов, политиков. В любом случае уже сейчас можно с уверенностью сказать, что «смысловая вертикаль» не является абстракцией, фигурой речи, только красивым теоретическим построением. За ней явственно проступает, обнаруживает себя душевно-духовная реальность каждого человека.
Глава XVIII Типы духовного совладания
Ф.Е. Василюк [329]
Душепопечение и переживание
Христианскому психологу, желающему послужить своими профессиональными знаниями и опытом людям, находящимся в кризисной ситуации, необходимо осознавать реальный контекст церковной жизни, в котором он действует. Как только он входит в орбиту приходской жизни, привычная для него профессиональная ситуация радикально меняется. Вне этой орбиты он действовал один на один с пациентом, который сам обращался за психологической помощью. В храме он оказывается в общем поле с другими «помогающими фигурами» — прежде всего священником, который в последнее время все чаще может выступать инициатором обращения прихожанина к психологу. В этом же поле действует крепнущее волонтерское движение — помощь больным и инвалидам, умирающим (в хосписе), сиротам и беспризорным, одиноким старикам и заключенным. Набирает обороты и так называемое «приходское консультирование». Все эти виды духовной, социальной и душевной помощи имеют свое психологическое измерение. Обдумать и описать это измерение — одна из задач христианского психолога, его вклад в общее дело (см. также главы V, X).
Ключевой вопрос для понимания психологического измерения таков: чему именно, какому процессу, какой деятельности самого человека мы оказываем поддержку? Ведь мы не хотим действовать вместо него, без него, мы хотим со-действовать ему и содействовать с ним ради него. Речь идет именно о помогающей позиции. При всем желании невозможно за другого человека совершить некоторые важные вещи — что-то понять, выздороветь, сделать выбор. Так и пережить кризис он должен и может только сам, никто его заменить не в состоянии, но тот, кто хочет его поддержать и утешить, решается не на «монологическую» акцию, а на особое сотрудничество, соработничество и на личностное соприсутствие с ним в его критической ситуации.
Что же человек делает, чтоб справиться с несчастьем, пережить беду? В психологии есть несколько понятий, которые описывают этот процесс, например, понятия компенсации, приспособления, но наибольшее распространение в последнее время получило понятие совладания (coping). В свое время я предложил описывать эту реальность с помощью теории переживания[330]. Далее в пределах этой статьи термины «переживание» и «совладание» будут использоваться как синонимы.
Чтобы справиться с потерей, кризисом, разрывом, человек должен проделать большую работу переживания, которая не сводится вовсе к испытыванию и претерпеванию болезненных эмоциональных состояний, а есть в целом душевный труд, требующий и продумывания своего положения, и принятия решений, и выстраивания новых отношений.
Значит, для того, чтобы участвовать в духовном и социальном служении, утешении и помощи, необходимо понять, как устроен внутренний процесс переживания, совладания, которому мы хотим помочь.
Духовное совладение
Первая проблема состоит здесь в том, что процессы совладания могут быть очень разными по своим средствам и общей направленности, и мы отнюдь не со всеми готовы солидаризоваться, даже если они и приносят человеку облегчение. Справиться с тоской, избавиться от тягостных мыслей можно ведь и с помощью наркотика, например. Стало быть, первое различение, которое мы интуитивно делаем, основано на духовной оценке процесса совладания.
В западной психологической и медицинской литературе в последние годы все чаще стала обсуждаться проблема «spiritual coping» — духовного совладания (иногда используется термин «religious coping» — религиозное со-владание). В публикациях на эту тему обычно речь идет вот о чем. Человек серьезно болен, болезнь наложила много ограничений на его жизнь, и он должен с ними справиться, совершить процесс совладания. В этот процесс входят и физические акты (он, например, заново должен научиться ходить после тяжелой травмы), и акты психические (обдумать свое новое положение, перестроить планы, найти новые смысловые опоры). Кроме того, в целостный процесс совладания могут входить и акты духовные — например, пациент молится или занимается медитацией. Исследователи скрупулезно оценивают эффективность лечения и реабилитации в зависимости от того, применял ли данный больной какую-то разновидность медитации или молитву, как часто и в какой форме, составляются исследовательские опросники, шкалы, которые проходят необходимые процедуры валидизации, разрабатываются концепции холистического сестринского ухода за пациентами, в которых учитывается необходимость поддержки духовных актов той религии, которую исповедует пациент, и т. д.
Общий подход подавляющего большинства этих исследований таков: духовное совладание ставится в один ряд с другими способами преодоления несчастья и получает в этой связи явное инструментальное звучание. Разные методы могут способствовать выздоровлению, приспособлению, выходу из кризиса, в том числе — духовные акты. Нет в этом, кажется, ничего дурного, а все же какое-то философско-методологическое смущение возникает: не слишком ли приземленно-утилитарным становится понятие духовного совладания, если это просто использование, эксплуатация духовных актов, в частности молитвы — пусть для вполне законных человеческих целей?
Чтобы вдуматься в эту интуицию снижения понятия, приведу несколько примеров духовного совладания, которые не вписываются в такую инструментальную логику. Одна католическая монахиня, много потрудившаяся у нас в России, на Севере, тяжело заболела и вынуждена была вернуться на родину. Рассказывая о том, как она справляется со все нарастающим недугом, она упомянула такой эпизод. Монастырь, в котором она живет, находится в красивом лесу. Раньше она доходила до храма пешком, сейчас для нее это непосильно, ее подвозят на машине. Она выходит на крыльцо и ждет, пока придет машина. «Когда-то, — рассказывает она, — я быстро пробегала к храму, всегда торопилась. А теперь болезнь подарила мне несколько минут, когда я ничего не должна делать. Эти несколько минут каждый день посвящены созерцанию красоты и благодарению за нее…»
Слушая ее рассказ, понимаешь, что такие вспышки благодарности здесь и там вплетены в ее нынешнюю жизнь, когда она должна ежедневно справляться с болью и множеством ограничений. Сама она не называет это «совладанием с болезнью», она обобщает свой опыт совсем иначе: «Когда выпали такие обстоятельства, их нужно пережить с Богом».
«Пережить с Богом» — в таком переживании есть какое-то важное отличие и от простого совладания, и от использования молитвы для совладания. Духовный акт благодарного созерцания красоты в данном случае имеет не инструментальное, служебное значение, он ощущается как самоценный.
Другой пример. Старушка 86 лет, страдающая от надвигающейся слепоты, бессонной ночью, когда особенно разболелась нога и со всех сторон обступили страхи за близких, начинает про себя шептать: «Пусть у меня еще сильнее будет болеть нога и пусть я еще хуже буду видеть, только бы моей внучке было легче с мужем и только бы внук выздоровел».
Похоже, у нее есть странная идея — но простим ей это, — что страдания распределены в мире так, что на ее семью приходится некий определенный объем. И если она возьмет на себя больше страданий, то ноша ее близких уменьшится. Не важно, насколько это соответствует объективной духовной реальности, важен сам внутренний акт. Этот парадоксальный акт совладания — не бегство от страдания, не попытка его смягчить, напротив, он идет навстречу страданию, вплоть до готовности даже его добровольно увеличить, потому что усматривает в усилении страдания важный смысл — помощь близким.
Последним примером я обязан рассказу о. Сергия Овсянникова. Человек попал в заключение и уверовал. Ему посчастливилось встретиться там с духовно опытным человеком, по его совету он внутренне преобразил свою камеру в келью, т. е. превратил вынужденное заключение в добровольное отшельничество, в котором он может учиться опыту одинокой молитвы. Это тоже акт духовного совладания. И в этом случае также нет установки на уменьшение страдания, на борьбу с самой эмпирической реальностью, доставляющей страдание, реальность не отменяется и не преодолевается, она преображается изнутри.
Два типа духовного совладания
Перед нами два типа духовного совладания. Вдумаемся в различия между ними. Первый, как мы видим, стремясь справиться с несчастьем, использует для этого разные средства, в том числе духовные. Можно назвать этот тип «инструментальным» потому, что духовные акты оказываются здесь в одном ряду с прочими орудиями совладания с ситуацией. Проблема может быть разрешена или нет, но в любом случае она остается в той же плоскости бытия, а именно в плоскости, которую можно обозначить по главной ее цели как плоскость адаптации. Известный специалист по проблеме духовного совладания К. Пергамент пишет, что религиозное совладание является «значимым средством адаптации»; он анализирует с помощью специально разработанной шкалы разные способы духовного совладания с точки зрения их вклада именно в приспособление. Второй тип духовного совладания, к которому относятся все наши примеры, можно назвать «ценностным». У ценностного совладания совсем другое отношение к социальной и физической реальности, где властвует принцип адаптации. Похоже, ценностное совладание не загипнотизировано этой реальностью, не считает ее последним словом бытия, последней его границей. Действия ценностного совладания не совершаются в плоскости адаптации, они дают шанс вывести человеческую ситуацию в другое измерение.
Еще одно отличие — отношение к страданию. В первом случае — непринятие страдания, стремление его уничтожить, устранить, упразднить. Во втором — его принятие, но особое. Монахиня увидела в своей неспособности самостоятельно двигаться открывшийся ей дар красоты. Пожилая женщина готова усилить свою боль, чтобы облегчить тяготы близких. Заключенный нашел в одиночной камере возможность уединения и встречи с Богом.
Ограниченность в движении остается ограниченностью, боль — болью, а тюрьма — тюрьмой. Страдание не исчезает, но оно перестает быть врагом, чем-то чуждым, изгоняемым из сознания и жизни. Усилием духовного совладания страдание вводится в горизонт той или иной ценности — благодарности и красоты в первом случае, добра и жертвы во втором, молитвы и веры в третьем, и в этом горизонте оно не просто получает смысловое оправдание, но оборачивается условием и средством обретения и осуществления этой ценности.
Превращение страдания из замкнутой на себя, неподвижной, равной себе реальности в средство и условие реализации ценности принципиально меняет и отношение к нему, и его переживание. Когда человек пытается изгнать страдание, отвергнуть его, он парадоксальным образом оказывается заворожен им, привязан к нему. Когда же страдание ставится в позицию средства, эта плененность страданием исчезает, и человек обретает ясность взора и свободу действия. Монахиня любуется природой, пожилая женщина помогает близким, заключенный углубляется в молитву, — все это свободные, добровольные действия, смысл которых перерастает породившее их страдание. Эти действия не подчинены страданию и не посвящены ему.
Важным психологическим критерием ценностного типа духовного совладания является чувство благодарности. Это не значит, что человек каким-то извращенным образом благодарит за боль или страдание как таковые. Но и неверно думать, что это благодарность за обретенный в результате преодоления страдания позитивный смысл. Благодарность распространяется на весь целостный опыт, куда включено и страдание, и смысл, открывшийся во время страдания. В этом целостном опыте страдание и смысл становятся неотторжимы друг от друга, взаимно пронизывают друг друга, сплавлены между собой, как Крест и Воскресение.
Корневое различие двух типов духовного совладания можно выразить, воспользовавшись введенной Габриелем Марселем (1889–1973) оппозицией понятий «problemes» и «mysteries» (проблемы и тайны), которая позволяет различить две принципиально разные ситуации. Проблема го, что предстоит мне, требует своего решения, но полностью остается вне меня и что потенциально может быть познано и разрешено рациональными актами. Тайна, напротив, вбирает меня в себя, мое собственное бытие оказывается задетым ею, вовлеченным в нее, и я не могу постичь ее чисто рациональным путем. Можно попытаться выразить эти отношения такой формулой: проблема ставит вопрос передо мной, тайна ставит под вопрос меня самого.
Инструментальное духовное совладание саму кризисную ситуацию рассматривает как проблему, как то, что необходимо разрешить, устранить, исправить, преодолеть, ибо она мешает мне продолжить ту жизнь, которой я жил до сих пор. При ценностном духовном совладании ситуация беды воспринимается под знаком тайны. Несчастье, боль, болезнь остаются самими собой, но они мыслятся не как нечто случайное, внутренне не связанное с моей судьбой, а как некий геологический разлом бытия, который открывает невидимые до того корни и слои моей жизни, как нечто чреватое глубинным смыслом, новым поворотом в жизни, как вызов и зов. Такое восприятие позволяет человеку в глубине страдания, как бы по ту сторону его, сквозь него усмотреть то, что открывается только через этот узкий путь и что без него не могло быть понято или сделано.
«Проблема» — препятствие на пути, «тайна» — дверь в другую реальность. Инструментальное совладание борется с неблагоприятными обстоятельствами как с сопротивлением реальности, ценностное открывает в этих обстоятельствах вход в новую реальность, в которой сами обстоятельства обретают, быть может, и трагичный, но глубокий жизненный смысл.
Различные аспекты духовного совладания
Во всех приведенных примерах духовное совладание предстает как внутренний, индивидуальный акт. Когда мы слышим слова «человек переживает», перед нашим мысленным взором встает картина: он в одиночестве молча склонил голову на руки, погрузился в себя, и там, внутри, в его душе совершается невидимое миру переживание. Действительность заметно отличается от этой воображаемой картины.
Во-первых, в работу переживания включаются отнюдь не одни лишь внутренние, душевные акты, но и внешние действия. Вот студентка, которая совсем не знала отца, неожиданно получает известие, что он недавно умер и похоронен в далеком городе. У девушки начинается работа по переживанию горя. В эту работу входят внутренние чувства и движения души (печаль, чувство осиротелости, вина за то, что не смогла встретиться с ним при жизни…), молитва об упокоении его души, но не только. Она решает отыскать могилу отца. Для этого нужно заработать деньги на поездку, купить билет, разыскать родственников, которые, возможно, там остались, приехать на могилу, привести ее в порядок, заказать и отслужить панихиду. Все это внешние, материальные действия, но очевидно, что они вместе с душевными актами также входят в целостную экономию работы переживания. Без воплощения в реальных делах возникает опасность «спиритуализации» духовного совладания.
Во-вторых, кроме различения внешнего и внутреннего планов осуществления работы переживания важно отметить и различение монологического и диалогического аспектов. Да, во время тягостного (да и радостного!) переживания человек часто обращен внутрь самого себя, он старается порой скрыть то, что с ним происходит. Однако многие факты свидетельствуют о том, что диалогическое измерение чрезвычайно важно для совершения работы совладания, что диалогизм входит в саму ткань переживания (см. главу XII). У К. Чуковского («От двух до пяти») Нюра плачет не просто отчего-то, но и кому-то, и не хочет утешиться, когда ей сочувствует кто-то другой: «Я плачу не тебе, а тете Симе». Комический эффект возникает от излишней разборчивости маленькой страдалицы, она ясно осознает и настоятельно требует совершенно определенного адресата для своих слез. Но сама адресованность переживания, как показывает психотерапевтический опыт, — не частный анекдот, а сущностная черта всякого человеческого переживания. Сама эта диалогичность переживания создает психологическую возможность «прививки» молитвы к переживанию, когда переживание не только разделяется с другими, но и молитвенно открывается «Другому»[331]. Молитва не замещает собой переживание, она действует не вместо переживания, а вместе с ним, образуя организм «синергийного» совладания.
С оппозицией «монологическое — диалогическое» связано, но не тождественно другое важное для характеристики духовного совладания различение «одинокого» и «совместного». Следующий пример психотерапевтического случая дает возможность более подробно вглядеться в тему совместности переживания.
Совместность совладания
У моего давнего пациента, которому я периодически оказываю психологическую помощь, обнаружили тяжелое заболевание. Это известие поставило его в острую экзистенциальную ситуацию, и он обратился с просьбой помочь ему в обдумывании тех изменений, к которым его призывает болезнь (так он сам сформулировал свой «клиентский запрос»). В течение года параллельно с его лечением у нас шла психотерапевтическая работа, и я стал свидетелем не только «внутренней картины болезни» (по выражению Р.А. Лурии), но и «внутренней картины совладания» с кризисом, порожденным заболеванием.
Узнав о пугающем диагнозе, он, человек воцерковленный, почувствовал потребность в исповеди — не рядовой, обычной, а большой исповеди, за всю жизнь. Мысли о смерти изменили внутреннюю оптику: в фокусе покаянного внимания оказались не отдельные поступки, но вся жизнь в целом. Однако когда он пришел на исповедь, то, к своему удивлению, не стал каяться в своих прегрешениях, а ощутил, что ему важнее всего сейчас выговорить всю благодарность, накопившуюся в его душе за долгие годы: благодарность родителям, близким, друзьям, сотрудникам, которые рядом с ним шли по жизни, своим учителям, многим и многим людям и даже животным, жившим в разное время в его доме. Священник оказался мудр и чуток, он не прервал его и принял это выражение благодарности как «исповедь», как то, что изнутри поведал человек перед Богом, невзирая на то, что покаянного чувства он в тот раз не выражал.
Думается, что благодарность — это первая отличительная черта ценностного духовного переживания, оно «евхаристично» по своему внутреннему духу.
Дело, однако, не ограничилось одной благодарностью. Он попросил священника еще об одной встрече и заново, теперь уже именно в покаянном залоге, продумал всю свою жизнь. Особость этой новой исповеди состояла в том, что она была пронизана реальным желанием изменений. Он, конечно, знал, что идея «метанойи», перемены ума, входит в сердцевинную суть этого таинства. Но обычная практика все-таки далеко не такова, она чаще всего ограничивается локальными, косметическими мерами, инерция потока повседневной жизни по устоявшемуся руслу оказывается слишком большой и легко смывает мечты о переменах. А здесь его исповедь, как он рассказывал, была связана с тем, что он действительно захотел изменений. Он с самого начала почувствовал, что болезнь — не просто нечто чуждое и случайное, но что это важное событие, которое не извне привнесло требование перемен, а обнажило давно изнутри назревавший вопрос об изменении жизни. В его сознании сама болезнь предстала не препятствием к продолжению предыдущей жизни, но как бы зазвучавшей трубой, которая звала к чему-то новому, пока непонятно к чему.
Это вторая черта ценностного духовного совладания — желание метанойи, изменения образа жизни, преображения, если угодно, желание обновления, серьезных, быть может, фундаментальных перемен в жизни, а не просто временных «заплат» и «текущего ремонта».
Мой пациент попросил настоятеля своего прихода, чтобы его соборовали. Когда он пришел к назначенному времени, то увидел, что в таинстве будут участвовать еще несколько прихожан. Ожидая начала, они узнали об обстоятельствах и недугах друг друга. Мой пациент рассказывал, что это было совершенно особое богослужение, внутренне отличавшееся для него от соборования, в котором он участвовал ежегодно во время Великого поста. Эти пять человек составили подлинно собор — не собор священников (служил один священник), а собор болящих, страдающих. Мой пациент чувствовал, что в нем ожила молитва не только о себе, но и о каждом, кто стоял рядом: когда священник помазывал кого-то, вся его душа сосредоточивалась на мольбе о ниспослании здоровья этому человеку. После этого, встречаясь в храме, они с теплом, участием и солидарностью узнавали о состоянии другого, предлагали свою помощь, бережно обнимали друг друга, и каждому было ясно, что другой взял его в свою молитву. Они ощущали принадлежность как будто бы к «тайному обществу». Таинство соборования соединило их, породило сообщество поддерживающих друг друга и молящихся друг о друге людей.
Это еще одно качество духовного совладания — его «соборность». Не в каком-то высоком богословском смысле, а в простом, но не менее глубоком и важном смысле совместной, солидарной, горячей молитвы, в которой и своя, и чужая беда оказались рядом. Кроме того, несколько человек — близких и друзей — образовали группу совместной молитвы, молитвы по соглашению, и стали каждый день молиться о моем пациенте. Когда он узнал об этом, почувствовал, что и ему в ответ захотелось благодарно молиться обо всех тех людях, которые собрались его духовно поддерживать.
Последний момент, который стоит выделить из его рассказов. Что-то стало происходить с некоторыми его знакомыми и родственниками. Например, одна из них, когда ему предстояла важная и болезненная медицинская процедура, по телефону напутствовала его по-студенчески: «Ни пуха ни пера». Он проглатывал стандартный ответ. Однако постепенно, видя, что ситуация достаточно сложная, она стала говорить в таких случаях: «Ну, с Богом!» Одна из его родственниц, которая в детстве была крещена, но наотрез отказывалась от любых приглашений пойти в храм, вдруг безо всяких миссионерских призывов стала часто молиться о нем, уповая не на врачей, а только на Бога. Это стало абсолютной неожиданностью для него.
Он с удивлением наблюдал начавшийся процесс вовлечения сочувствующих ему людей в церковный организм, не в богослужебном, а в более широком смысле — в «организм любви» (по меткому выражению А. С. Хомякова). Никакими проповедями и призывами не удавалось привлечь их к церковной жизни, а через участие в его беде, душевными актами помощи — материальной и молит-венной — они сами начали входить в нее. Можно сказать, стало происходить вырастание этого организма, этого тела, прирастание его теми членами, которые еще, может быть, не перешагнули церковную ограду, но сердцем и делом уже оказались внутри самого главного церковного акта.
Какие можно сделать предварительные выводы, продумывая этот случай? Мы видим, что это не была сугубо индивидуальная, одинокая работа по совладанию с кризисом, мой пациент не был единоличным субъектом этой работы. Он оказался включенным в сообщество, объединенное вниманием, заботой, материальной помощью, молитвой, любовью. Это сообщество вовсе не подменило его в его личных усилиях, личном переживании, личной борьбе за здоровье и обновление, но оно образовало то душевное и духовное поле, в котором личное совладание стало соборным и синергийным, включенным в оборот совместности, обращенной к Богу.
Можно предполагать, что данный случай выявляет общие черты подобного соборного и синергийного совладания. Назовем их еще раз.
1) «Евхаристичность». Такое духовное переживание содержит в себе импульс благодарности. Независимо от того, будет ли оно воплощено в таинстве, и в таинстве Евхаристии в частности, оно пропитано благодарностью, это его неотъемлемая внутренняя черта.
2) Тенденция к метанойе. Это переживание, которое несет в себе импульс личностных изменений, оно требует и ждет от человека перемен, метаморфоз или возрождения, а не просто адаптивного совладания с обстоятельствами, мешающими вернуться к прошлой, удобной и привычной жизни.
3) Собственно «соборность». На нашем примере видно, что, если в совладание с бедой одного человека вовлекаются и душевно, и материально, и духовно другие люди, переживание перестает быть индивидуальным, замкнутым внутренними делом. А сопереживание, в свою очередь (т. е. сочувствие и соучастие других в его переживании, особенно скрепленное церковным таинством и молитвой), перестает быть просто средой, ландшафтом, фоном, на котором разыгрывается драма индивидуального переживания. Последнее становится как бы точкой кристаллизации, вокруг которой начинает вырастать особая общность. При этом меняется характер самого личного переживания, оно становится опосредованным отношениями с другими людьми, включает в свою структуру диалогические акты сочувствия и благодарности, солидарности и взаимности, причем акты, сами вовлекающие себя в церковные таинства и вовлекающие в себя молитву. Переживание приобретает соборный и синергийный характер. И благодаря этому оно выявляет не только свою способность к смыслопорождению в пространстве внутреннего мира человека, но и обнаруживает потенции к «соборной продуктивности», собиранию, порождению новой общности людей, объединенных деятельной и сострадательной любовью. Такое синергийное совладание рождает клеточку церковного организма.
Во многих евангельских эпизодах виден этот архетип рождения и роста Церкви как «организма любви». Когда четверо друзей объединились для помощи заболевшему другу (см. Мк. 2: 3–4) и были готовы ради него преодолевать любые препятствия: проталкиваться сквозь толпу, поднимать носилки с больным на крышу, разбирать кровлю, — то Иисус оказывался в буквальном, а не символическом смысле посреди них (см. Мф. 18:20) и с ними.
Евангельское повествование заканчивается исцелением расслабленного, но легко вообразить, что будет с этими людьми после, как объединит их это событие. Их совместное сострадательное участие в беде друга станет закваской, на которой может взойти их новое, подлинно человеческое и подлинно церковное объединение.
От типологии к пространственно-динамической модели совладания
Итак, анализ феномена духовного совладания позволяет выделить несколько его типов — «инструментальное» совладание, «ценностное», «синергийное», «соборное». Это, разумеется, не означает, что конкретное переживание человеком кризиса, которое началось в одном ключе, не может трансформироваться в переживание другого типа. Более того, в целостную работу по совладанию с кризисом могут одновременно включаться процессы, относящиеся к разным типам, взаимодействуя или противостоя друг другу.
Можно предположить, что более точной моделью для описания этих процессов является «пространственно-динамическая модель» совладания, а не модель типологическая. Живой процесс совладания можно мыслить как разворачивающийся в многомерном пространстве и приобретающий те или иные характерные типологические черты в зависимости от локализации и направленности движения.
Вот основные «оси» указанного пространства, которые наметились в проведенном анализе: «горизонтальное — вертикальное» (движение по этой оси и образует собственно духовное совладание, в отличие от «обычного», «горизонтального»), «утилитарное — ценностное» (эта ось позволяет различать инструментальное и ценностное духовное совладание в зависимости оттого, служат ли духовные процессы только средством адаптации или участвуют в ценностном целеполагании), «внутреннее — внешнее» (чрезмерный сдвиг духовного совладания к полюсу «внутреннего» при игнорировании внешних, деятельных аспектов ведет к его «спиритуализации»; напротив, чрезмерное доминирование внешних форм ведет к «ритуа-лизации»), «монологическое — диалогическое» (диалогическая, молитвенная открытость переживания создает возможность «синергийного» совладания), «индивидуальное — совместное» (если эта совместность включается в таинства Церкви, то совладание приобретает кроме «синергийного» еще и «соборный» характер).
Выделение этих измерений позволяет поставить вопрос об аксиологии совладания, о ценностной иерархии разных его типов. Понятно, что стратегической линией христианской психотерапии является «игра на повышение», духовный поворот души человека, переживающего кризис. Значит ли это, что в реальной практике душепопечения или приходского психологического консультирования нужно отвернуться от «низших» форм совладания и настойчиво стимулировать «высшие»? Нет. В душепопечении должен сохраняться баланс между принципом «икономии» и принципом «акривии»[332]. Опасность искусственной «возгонки» переживания, непомерных ожиданий и требований «духовности» от страдающего человека может быть даже выше, чем опасность «попустительства» от избыточной «икономии».
В целом предложенное понимание процесса совладания и переживания, по которому он не сводится к совершаемым в душе одного человека внутренним актам «приспособления к несчастью»*, пусть даже использующего молитву и другие духовные средства, открывает перед нами совсем другую перспективу христианской психотерапии. Смысл ее не в том, чтобы человеку предлагались библейские образцы поведения, чтобы консультант имел хорошую богословскую подготовку, чтобы консультирование велось в церковных помещениях, — словом, смысл не во внешней атрибутике, а во взгляде на совершающийся в ходе терапии процесс совладания и переживания человека как на таинство, которое по своей внутренней природе открыто полноте духовной жизни и может становиться синергийным и соборным.
Приложение Психология и духовный опыт
Б. С. Братусь [333]
Название — «Психология и духовный опыт» — не мое, я бы никогда не взялся объяснять всем, что такое психология и что такое духовная практика. Так называлось выступление владыки Антония Сурожского, которое легло в основу нашего сегодняшнего семинара. Подозреваю, что это название появилось позже и было дано не самим владыкой: как и почти все его наследие, это устная речь, записанная и затем уже напечатанная. В данном случае перед нами текст его выступления на заседании Лондонского психоаналитического общества, т. е., можно сказать, в логове наиболее скептически настроенных по отношению к религии психологов[334]. Мой скромный комментарий к этому замечательному тексту будет опираться на совет владыки, прозвучавший в этой его речи. «Когда вы читаете духовные тексты, — говорил владыка, — обратите внимание прежде всего на те положения, слова, мысли, которые отзываются сейчас в вашем сердце и уме. Начните взаимодействовать, пребывать внутренне именно с этими словами и мыслями, а те, что пока не отзываются, недостаточно резонируют, отложите на время».
Исходя из этого совета, я отметил в тексте ряд пунктов, которые особенно во мне отозвались.
Итак, вот первая мысль владыки, с которой я бы хотел начать: «Вера как феномен имеет отношение не только к Богу или области божественного».
Чтобы объяснить, почему эти простые, казалось бы, слова срезонировали во мне, надо перенестись в начало 90-х годов, когда ряд коллег и я, грешный, пытались впервые в России после почти векового перерыва обосновать христианскую психологию как особую ветвь научной психологии (см. главу I). Едва ли не первым резким возражением против нашей попытки было утверждение, что наука и вера — две вещи несовместные, и словосочетание «христианская психология» столь же нелепо, как «христианская физика» или «христианская химия».
Между тем приведенные слова владыки задают тот ракурс, при котором вера вводится в область научной психологии, ибо вера — не только богословский, но и общепсихологический феномен, неотъемлемо присущий психической жизни любого человека. Вера — фундаментальный факт функционирования человеческой психики. Скажем, один человек говорит другому: «Знаешь, через два дня мы с тобой встретимся там-то и там-то». Но возможно ли такое утверждение без веры? Напомню строки Тютчева: «Кто смеет молвить „до свиданья“ /Чрез бездну двух или трех дней?» Значит, в самом этом пожелании встречи уже заложена (другое дело — осознанно или неосознанно) вера в ее осуществление. Более осторожный человек вслух или про себя обычно добавляет: «если все будет нормально», «если ничто не помешает» и т. п.
Таким образом, даже в самых, казалось бы, малых вещах и действиях подразумевается компонент веры, или, по слову апостола Павла, уверенность в невидимом (Евр. 11: 1). Мы не можем видеть будущего, а также всех препятствий, стоящих на нашем пути, но можем верить, что беды нас обойдут. Вера тем самым — это мост в будущее, который мы перебрасываем через «бездну двух или трех дней», не говоря уже о безднах более длительных отрезков времени. Одна опора этого моста здесь, где я сейчас стою, а вот другая — та, что призвана удерживать пролет моста, отстоящий на три дня или три года, — неопределенна, лишь предполагаема, ее еще нет. Она в моих планах, в голове, воображении, но не в реальности. Мы идем по мосту жизни, где в наличии только одна опора. И чтобы двинуться, нам нужна вера во вторую опору. Именно вера делает эту опору действительной, а наш путь чрез бездну — осуществимым.
Таким образом, вера — повторим еще раз — общепсихологический феномен, наблюдаемый в том или ином виде у всех и проявляющий себя в разных формах: от житейских до высших, таких, как вера в Бога. В поддержку этой мысли приведу следующее место из выступления владыки: «Для меня вера в Бога — не нечто странное, неестественное…» Прерву здесь цитату и обращу ваше внимание на то, что митрополит Антоний говорит это психоаналитикам, для которых вера в Бога — это «классический невроз», в основе которого лежит страх человека перед своим отцом и одновременно упование на его защиту. Далее человек мысленно «отправляет» «отца» на небо, и тоже его боится, и тоже на него уповает. Так, в психоаналитической трактовке, амбивалентное отношение к отцу становится амбивалентным отношением к Богу (см. главу XV). Теперь, после этого комментария, приведем фрагмент речи полностью: «Для меня вера в Бога — не нечто странное, неестественное, а часть человеческого опыта, причем человеческого опыта, который касается не только Бога, а вообще свидетельствует об особенностях нашего восприятия».
Приведенные слова порождают, в свою очередь, вопросы, для ответа на которые необходимо, на мой взгляд, привлечение психологического знания. Например: о каких особенностях нашего восприятия свидетельствует вера или как эти особенности могут быть связаны с религиозной верой в Бога?
В разбираемом нами тексте есть ценный материал, связанный с этими вопросами. Примечательной особенностью бесед владыки является присутствие в них его личного опыта. Вот и здесь он рассказывает об эпизоде из своей жизни. У владыки было трудное детство: он долгое время жил в интернате, не имея дома. Только в выходные ему разрешалось навещать мать, ютившуюся в пансионате. В интернате дети в основном объяснялись кулаками, приходилось все время себя защищать. Владыка рассказывал, что, когда бабушка и мама сняли небольшую квартирку в пригороде Парижа, он ощутил, что такое рай: это место, где тебя любят, ждут, понимают, куда можно в любое время прийти. Три месяца он наслаждался новой жизнью, а потом в восприятии подростка произошла некая перемена. «Я обнаружил, — рассказывает митрополит Антоний, — что не могу выносить счастья, если в жизни нет содержания, нет цели, если жить — все равно что лакать сливки до скончания века. Меня привело в ужас бесцельное, пустое счастье. Вы можете истолковать это различным образом (вспомним, что владыка говорит в собрании психоаналитиков. — Б. Б.) — например, что у меня было что-то неладно с психикой. Но это было именно так. И поскольку я был мальчиком с очень конкретным мышлением, то я решил дать себе год, чтобы ответить на вопрос, имеет ли жизнь вообще какой-нибудь смысл. А если нет, то покончить с собой. За это время я действительно совершал некоторые попытки такого рода, например переходил парижские улицы с закрытыми глазами, надеясь, что меня задавят. Меня осыпали бранью и прогоняли, но так и не задавили — ни такси, ни другие машины».
О чем тут идет речь? О том, что имеет прямое отношение к общей психологии. То, что описывает владыка, — это подростковая манифестация, острое проявление в человеке некой неизбывной потребности. Потребность эта особая, потому что она не в конечных предметах, а в предметах бесконечных. На мой взгляд, ее можно назвать метафизической потребностью, потребностью в том, чем нельзя непосредственно завладеть, как вещью. Помните, у Гумилева: «Но что нам делать с розовой зарей над холодеющими небесами, / Где тишина и неземной покой, / Что делать нам с бессмертными стихами? // Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать…»
Эта метафизическая потребность может проявиться в самых разных обстоятельствах — благополучных и неблагополучных, радостных и горестных. Обретение Бога также связано с этой потребностью — с обретением наконец «воды живой», утоляющей духовную жажду. Чарльз Дарвин говорил о том, что был потрясен видом джунглей и впервые в своей жизни ощутил это как явленный ему знак могущества и полноты бытия Божия. А ведь он был человеком отнюдь не пылким, скорее «деревянненьким», психастеничным и отчасти шизоидным. Но смотрите, как проняло вдруг!..
У одних переживания метафизического пространства приходят через любовь, у других — через потерю. Есть возрастные периоды, особо чувствительные к этому переживанию. Взять тот же подростковый возраст, о котором идет речь в воспоминаниях владыки. Как писал один поэт, «отрочество — это время кратчайшего расстояния между мной и человечеством». И дальше на протяжении всей жизни человек еще не раз переживает такие, как говорят психологи, «сензитивные периоды». Приблизительно — здесь нет механической точности — это 22–25 лет, 30–34, 40–45, 50–54 и другие. Словом, несмотря на всю сложность, запутанность происходящего, обнаруживаются некоторые собственно психологические закономерности.
Отдельный вопрос, на котором мы сейчас останавливаться не будем, а лишь упомянем его: всегда ли метафизическая потребность приводит к Богу? Приходится ответить на этот вопрос отрицательно — не всегда; достаточно вспомнить о многочисленных «духовных прелестях», которыми соблазняет нас враг человеческий, также носитель духовности, — но уже другого рода.
Возвращаясь же к Дарвину, будем учитывать, что имеем дело с уже подготовленным, верующим человеком, но верующим скорее умом, воспитанием, традицией, принятыми нормами, а не всем естеством, «всей крепостью своей». И здесь невиданная ошеломляющая красота джунглей, их переполненность жизнью «пробивает» привычное, воссоединяя ум и сердце в дивном порыве к Творцу. В любом случае, когда мы говорим именно о поиске Бога, есть некая предподготовка, почва и есть зерно, событие, на нее падающее.
Сразу, конечно, приходит на ум евангельская притча о сеятеле. Но, если дерзнуть посмотреть на притчу с позиции психолога, первое, что придется признать, — это то, что речь в ней идет о душе; но какого именно возраста человек, наделенный этой душой, каковы его индивидуальные особенности, привычные способы действия и многое другое, как бы выносится за скобки или, по крайней мере, остается в тени. А между тем вся эта психологическая подоплека необыкновенно важна для судьбы человека, и, чтобы убедиться в этом, продолжим чтение текста владыки.
Итак, подросток обнаруживает в себе потребность в чем-то большем, чем долгожданный покой, любовь близких, защищенность, — словом, обнаруживает в себе метафизическую потребность. Конечно, он не знает, что мы с вами так назвали эту потребность, но для того, чтобы захотеть есть, вовсе не обязательно иметь научное представление о сути голода и возникновении потребности в белках, жирах и углеводах.
Итак, казалось бы, почва готова, нужны лишь семена, которых она жаждет. И действительно, именно в этот момент появляется сеятель. Владыка вспоминает, как в школу к мальчикам приходит для беседы один из крупнейших богословов своего времени — отец Сергий Булгаков. Вот сейчас, ожидаем мы, зерна («глаголы вечной жизни») упадут на жаждущую их почву души и взойдут плоды благой веры. Но «проклятая» индивидуальная и возрастная психология мешают этому! У отца Сергия, констатирует митрополит Антоний, «явно не было никакого опыта работы с детьми, он говорил о Евангелии, о евангельской любви, о том, что мы призваны быть кроткими, смиренными, терпеливыми — это те добродетели, которые подросток четырнадцати лет никак не ценит. Нас учили воинскому строю, воспитывали в воинском духе, а вовсе не в том, что Ницше называл религией рабов. Я прямо кипел возмущением».
Оставим пока что подростка «кипеть возмущением» и постараемся ближе разобраться в уже напрашивающихся выводах. Их по крайней мере два. Первый, уже произнесенный: вера является общепсихологическим феноменом, и потому для ее полного рассмотрения необходимо привлечение научно-психологических знаний.
Мы только что наглядно убедились в том, как властно вторгается общепсихологический (в данном случае — возрастно-психологический) аспект в вопросы веры и как важно его учитывать. Чтобы понять, насколько это актуально, вспомним хотя бы недавние острые споры вокруг введения Закона Божия (основ православной веры) в программу средних школ. Многим казалось, что стоит только ввести этот предмет, и сразу все поправится с делом нравственного и христианского воспитания в стране. О психологической же стороне дела — как читать, какому классу, в какой форме — речи почти нет. Психология — педагогическая и возрастная — в очередной раз выносится за скобки. (Кстати сказать, она обычно мстит за небрежение к себе: вспомним череду провальных экспериментов в образовании, произошедших из-за недооценки психологических факторов.)
Поэтому мы можем сформулировать второй вывод, который просится как практическое пояснение к первому: пути приобщения к вере, дабы они были успешны и действенны, надо всегда уготавливать, выстраивать психологически выверенно, с продуманным учетом всех необходимых психологических условий, в противном случае они обречены на неудачу.
Но, хотя эти два вывода тесно взаимосвязаны, лишь первый из них я готов здесь отстаивать полностью, тогда как второй, казалось бы, прямо вытекающий из первого, нуждается в оговорках и допущениях: мы подходим здесь к тонкому различению, водоразделу психологического и богословского отношений к вере. Этот водораздел не всегда заметен, и его можно «проскочить». Будем внимательны!
Дело в том, что психология, как и любая позитивная наука, тяготеет к причинному детерминизму, а богословский взгляд — к целевому детерминизму, или телеологическому подходу. Почему, скажем, это дерево упало на эту лошадь? Так Бог предусмотрел. Все — никаких вопросов здесь больше не возникает. Причинный детерминизм исходит из другого: дерево подгнило (опять же из-за чего — сырости, возраста, отсутствия света, действия древоточца и т. д.), надломилось и, падая строго по законам механики, угодило на пробегавшую с такой-то скоростью лошадь. Стоило измениться, дрогнуть хоть одному параметру — этого бы не случилось. Первое объяснение (крайне упрощенно, конечно) — богословское, второе — научное. Наука, собственно, и есть не что иное, как определенный строго последовательный способ познания и объяснения происходящего, не подразумевающий привлечения внешних сил. Или, скажем мягче, есть способ познания, стремящийся по возможности обойтись без привлечения априорных телеологических установок. Методологически это звучит как принцип исключения трансцендентного. Это есть условие честной науки, условие, кстати сказать, и честного служения науки христианской культуре и противостояния культуре языческой, идолопоклонской, где все принимается как данность, подвластная многочисленным духам и богам. На каждый предмет и случай — свой дух: скажем, свой дух у леса, земли, неба, воды, болота и т. д.
Другое дело, что современный ученый с его суженным, секуляризированным метафизическим кругозором, исследуя конкретные механизмы, забывает о пред-началах всего сущего. Как едко заметил Толстой, ученые, углубляясь в тень предмета, радуются, когда тень густая.
Еще раз: ученый с неизбежностью вынужден отвлекаться в конкретных исследованиях от общих первоначал, но в своем миропонимании не должен забывать о них вовсе.
Христианское миропонимание вовсе не противоречит науке, как многие до сих пор полагают, оно окаймляет и окормляет ее. Мир создан Творцом, каждое и каждый — Его творение. Птаха, мозг которой весит несколько граммов, преодолевает тысячи километров, ориентируясь по звездам и магнитному полю Земли. Полярный медведь, как известно, весь белый, под цвет снега и льдов, а вот нос у него черный, что, по идее, должно демаскировать зверя при охоте. Так вот, исследователи наблюдали, как, выслеживая тюленя, медведь прикрывает белой лапой свой черный нос. Это лишь малая толика чудес психики животного мира, что же говорить о мире человеческом! Психика, воистину, — бриллиант творения, устройство выдающейся красоты и силы.
Надо учесть еще одно важное обстоятельство. Творение не единомоментно, вернее, самим актом творения не предопределена, не запрограммирована вся его дальнейшая судьба, его развитие. Даже микробы и вирусы изменяются, эволюционируют. Наука и призвана изучать механизмы и законы приспособления, изменения и развития всего живого, включая человека. Причем, чтобы достигнуть статуса объективности, она должна исключить из рассмотрения трансцендентное, выходящее за грань формул и измерений. Но тогда мы вновь возвращаемся к вековой конфронтации и разделению научного и богословского подходов. Выход из этого видится сейчас, во-первых, в предположении относительно одновременности, синхронности движения на разных уровнях бытия, каждый из которых предполагает свой объяснительный ряд. Во-вторых, и это главное, в допущении иерархичности этих уровней, где именно верхний определяет смысл, порядок происходящего.
Да, открытые наукой механизмы и законы могут рассматриваться как объективные, но — и это важно понять — внутри положенных самой же наукой ограничений, условий и правил. Их объективность заведомо ограничена определенными рамками, а значит, не является, строго говоря, абсолютной. Лишь Творец абсолютен, ибо нет условий Его ограничения. Это различение, повторяю, чрезвычайно важно. Не заметив его (что происходит повсеместно), наука может почувствовать себя Творцом или, по крайней мере, претендовать на раскрытие секретов и тайн не только Его творений, но и Его самого. И вот уже мы слышим, что Сам Творец — это ментальный конструкт, бытие жизни — раскрытая наукой объективная закономерность, духовность — миф и т. п. Законы творения, как правомерные объекты науки, спутаны с Законом Творца. А исходной искус в этой путанице все тот же — «будете, как боги» (Быт. 3: 5).
Не когда-то давно, в библейские времена, а здесь и сейчас шелестит древо познания добра и зла, и тот же самый — пусть в ином, современном облике — искуситель нашептывает нам свои лукавые речи…
Напомним, что библейское древо познания добра и зла в буквальном переводе — «древо познания истинного, хорошего и лукавого». Чего хорошего и чего лукавого? Наверное, путей человека. «Будете, как боги» — лукавый путь, хотя и звучит этот призыв заманчиво, безошибочно апеллируя к нашей гордыне. Исходным соблазном, мечтой становится могущество, власть, сила, «самость». Но, пройдя в эти разукрашенные ворота, человек постепенно ввергается в рабство, зависимость, бессилие. Путь истинный имеет другие, «тесные врата» — смирения, милосердия, послушания, но ведет к обретению силы, полноты, свободы, радости. И предложен, проложен этот путь Богом к человеку, чтобы человек мог прийти по нему к Богу. Вспомним: «Бог стал человеком, чтобы человек смог стать Богом». Не наоборот, ни в коем случае не наоборот!
Итак, не будем путаться в смешениях и вариантах: для нас есть два направления, два пути. Первый представляется путем «от успеха к успеху», но заканчивается крахом и поражением. Второй — по слову одного из отцов Церкви — идет не от победы к победе, а «от поражения к поражению», но ведет к полной победе. Все зазывалы мира, и с экранов телевизора, и в жизни, призывают к первому. И только один тихий голос — ко второму. Это голос Самого Христа, стоящего при дверях душ наших. Выбор за нами. Вспомним Достоевского: «Дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».
Обратим внимание, что не сами по себе какие-то силы внутричеловеческие борются — самооценка, сознательное, бессознательное, мотивы, эмоции, — а Бог и дьявол на этой арене и с помощью этих средств. Отсюда не следует, что сами по себе самооценка, бессознательное, мотивы и прочие единицы психического ничего не значат! Но главные действующие лица, определяющие судьбу, все же не они. Взгляд секулярной современной психологии обычно иной: человек и общество сами себя выстраивают, конструируют, взаимовлияют, направляют и т. п. И в частности, пусть как очень важную часть, «конструируют» и «бога» — ту или иную «религию». Ясно, что речь при этом идет о вымысле, мифе, а не о реальности. И уже совсем нелепо и дико современному человеку говорить о реальности дьявола. А раз так, то судьбы человеческие видятся только как продукты деятельности (самодеятельности) человека и общества.
Разумеется, значение активности человека и общества огромно, человек — деятельное существо, все находящееся вокруг нас несет отпечаток его работы и созидания. Но это не должно заслонять от нас главного, исходного: не человек выстраивает, конструирует, открывает Бога, а Бог впервые открывает, конструирует человека как такового. Мы — дети Бога, а не Он — наше производное.
Вспомним две формулы: «В начале было Слово…» (Ин. 1:1) и «В начале было дело». Когда Фауст у Гете произнес вторую формулу как открытие, как «перекрывающую» первую, в этот самый момент в его ученом кабинете впервые в серном облаке появился Мефистофель, развернувший перед Фаустом свой путь, столь много обещавший, но в итоге приведший его к полному краху[335].
Вопрос, что вначале — Слово или дело, — при всей его кажущейся отвлеченности и даже схоластичности крайне важен для психологии. Недаром именно в момент зарождения одной из магистральных философско-психологических теорий советского периода — теории деятельности — шел спор именно об этом, причем непосредственно в формулировках гетевской трагедии (на что, правда, историки психологии пока не обратили особого внимания). Один из основателей теории деятельности Алексей Николаевич Леонтьев вспоминал о методологических расхождениях со своим учителем Львом Семеновичем Выготским (речь идет о начале 30-х годов прошлого столетия): «Внутренняя расстановка в школе Выготского была драматична. Конфронтация двух линий на будущее… Известное место в „Фаусте“ И.В. Гете… Какая подпочва? Если не все дело в „деле“?»[336] В другом месте — в начале 40-х годов — об этом же, но уже совершенно утвердительно — не с вопросом, а с восклицательным знаком в конце: «В начале было дело (затем стало слово, и в этом все дело!)»[337].
Итак, на науку можно смотреть как на нейтральную в метафизическом отношении область знания лишь условно, исключая из ее контекста общие мировоззренческие вопросы. Центральный из них — является ли человек целиком продуктом природы, общества и собственной деятельности («в начале было дело»), или он — творение, замысел Божий («в начале было Слово»).
В первом случае научный разум, открывая законы природы, общества и человека, будет претендовать на всю полноту знания, овладев которым он сможет планомерно направлять развитие к заданному им же самим совершенству («будете, как боги, знающие добро и зло»). Во втором случае наука для ученого — лишь путь приближения к чему-то большему, чем сами по себе силы природы, законы развития народов и людей. Наука становится крайне важным и уникальным для человека путем постижения непостижимого и познания непознаваемого (или, если воспользоваться емкой формулой владыки Антония, «наука есть познание Творца путем познания Его творения»).
При этом надо твердо помнить, что творение не выше Творца. Не мы «сконструировали» путь к Нему, а Он предуготовил наши пути к Себе, и пока Он не сошел к нам в «зраке раба», нам было не подняться к Нему. В этом плане Бог не просто единожды сотворил человека, указал ему путь и оставил навеки. Нет, Он творит в нас человека постоянно — сегодня и ежедневно. И признак Его присутствия на пути тот же, что у Луки и Клеопы, к которым на пути в Эммаус присоединился Христос: «Начинает гореть в нас радостью сердце наше» (см.: Лк. 24: 32). А вот пока мы на ином пути, сердце наше холодно, мрачно и сыро, как и искуситель наш из царства мрака и холода.
На всякий случай подчеркнем еще раз: никто, а уж тем более психолог, не должен умалять роль активности, труда, деятельности, самостоятельного развития, совершенствования, поиска и отстаивания решений. Ведь и белому медведю надо додуматься закрывать нос лапой, и малой птахе нужна сила и разум инстинкта, чтобы миновать полные опасностей тысячи верст. Что же говорить о человеке, которому надо столько трудиться и столько преодолевать всю его жизнь!
Однако мы сейчас о другом — о фундаментальной развилке в понимании человека, о том, что «если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его» (Пс. 126: 1), о том, что без Божьего благословения наши пути — маршруты впотьмах с лукавыми поводырями из царства тьмы. Ну а чтобы не впасть в крайности — одного упования без деятельности или бурной активности без смысла, — напомним взвешенное «Господь ведет, а я иду» или житейское «на Бога надейся, но и сам не плошай».
Какое все это может иметь отношение к науке и открываемым ею объективным законам природы?
Если первичны Творец и Слово, а творение и дело — вторичны, значит, любой объективный, с нашей точки зрения, закон Богу не писан и может быть по Его воле изменен, преодолен. Но не по произволу и прихоти, а по замыслу, одному Ему ведомому. Ему, а не нам, ибо творению, даже такому, как человек, не дано до конца войти в замысел Творца. Как заметил однажды протоиерей Иоанн Вавилов, мы о Боге ничего не можем знать более, чем Он Сам захочет нам о Себе сообщить. Дух Господень «дышит, где хочет» (Ин. 3:8), и часто «неразумно», на наш взгляд: и «награждает не тех», и «карает не тех»…
Однако вернемся к теме обсуждаемого текста владыки. Напомню, мы оставили подростка «кипеть возмущением», гневной досадой на только что услышанную беседу о Христе. Итак: «Я прямо кипел возмущением и по окончании беседы помчался домой, спросил у мамы, есть ли у нее Евангелие, получил его. И поскольку я слышал от докладчика, что Евангелий четыре, постольку я сделал вывод, что одно Евангелие короче других, а раз читать его — пустая трата времени, то взялся за самое короткое и попал на Евангелие от Марка, которое резкое, ясное, живое, и было написано в свое время под руководством апостола Петра для римского хулиганского молодняка. И тут случилось, что, пока я читал Евангелие, между первой и третьей главой мне стало абсолютно очевидно, что Христос, в кого я не верю, стоит по другую сторону стола, за которым я сижу. Уверенность была такая ясная, такая неколебимая, что я откинулся на стуле и произнес: „Так вот оно что“. И эта уверенность не оставляла меня в последующие десятилетия. Она и сейчас со мной, как была в том далеком подростковом возрасте».
Описанное владыкой состояние в святоотеческой традиции именуется «Посещение». Чем оно было вызвано — не нам судить, но можно задуматься о том, что было бы, если бы оно не произошло. Очевидно, судьба подростка сложилась бы по-иному, движимая, в частности, объективными законами возрастной психологии. Но Господь отменил, «нарушил» эти законы и, чтобы данный, именно этот подросток не сбился с пути, Сам вышел ему навстречу. Непосредственно явил ему Себя как Истину. И подростку осталось только замереть — «так вот оно что…».
И в этот момент, сбив все случайности и отодвинув земные механизмы, в общем-то обычный дотоле подросток был поставлен на путь, ведущий к проповедничеству и праведности. Именно поставлен, а не встал на него собственным усилием и произволением. И хотя впереди был труд, превратности и духовный подвиг многих лет жизни, но уже в то мгновение был определен и высвечен из тьмы, как молнией, весь путь и его суть. «Много званных, а мало избранных» (Мф. 20: 16). Наука может только констатировать эти повороты, их объяснение уже не в ее власти и компетенции. Законы творения не исчерпывают замысел Творца. Творение подотчетно этим законам, — но не Творец, их создавший.
В чем же тогда можно увидеть специфику христианской психологии, ее отличие от светских психологических школ?
Постараюсь ответить совсем коротко. Корпус знаний, предметов, объектов христианской и светской психологий во многом единый: все те же восприятие, внимание, память, мышление, мотивы и т. п. У большинства непосредственная память составляет примерно семь плюс-минус две единицы. И у верующих так же, как и у неверующих. И яблоко одинаково падает по закону Ньютона на головы верующих и неверующих. Дело, значит, не в отдельно взятых законах и открытиях научной психологии, а в понимании места психолога-профессиона-ла в отношениях к себе, к другим людям и к миру. Для христианского психолога психика — уникальный инструмент творения, без которого невозможна жизнь человека; следовательно, изучение и настройка этого инструмента являются важными (но, конечно, не единственными) условиями спасения, следования по пути к Богу. Христианское мировоззрение позволяет понять контекст и смысл существования психики.
Светские ученые обычно рассматривают психику как отдельное, само по себе существующее и само для себя живущее образование. Возьмем, скажем, термин, который в психологии личности и психотерапии присутствует постоянно — «личностный рост». Организуются группы личностного роста, печатаются статьи и монографии, но на простые вопросы при этом ответы не даются, их избегают. Например, если есть рост, то где линейка, единица отсчета? Куда идет этот рост — вверх, в сторону, вниз? Где тогда «верх» и «низ» — каковы координаты этого роста, его цели и последствия? В христианской психологии на все эти вопросы возможны четкие антропологические ответы, в свете которых открытые психологические закономерности получают метафизический смысл и инструментальное назначение.
…Рассказывают, что Поль Сезанн так ответил критикам своей живописной манеры: «У меня, конечно, маленькое видение, но оно свое». Так вот — у каждой науки есть достаточно определенные пределы, делающие ее «маленькой», но видение мира сквозь ее призму уникально, оно всегда «свое». У психологии, разумеется, тоже, и без нее понимание мира человека будет неполным. «Любой опыт, — пишет владыка Антоний, — мы воспринимаем в своей психике, потому что если он не дойдет до сознания или не станет осознанным переживанием, которое можно контролировать, он как бы не существует для нас, он проходит сквозь нас бесследно. Так что мне ясно представилось, что любое духовное переживание становится субъективной реальностью только тогда, когда достигает области нашей психики, психологии».
Итак, именно через область психического приходит, насыщает человека духовный опыт, и отсюда особая важность науки, изучающей психику как инструмент жизни человека и его спасения. Дерзну даже сказать, что спасение души подразумевает и спасение психики — поддержание ее в трезвенном и действенном состоянии.
* * *
После доклада, изложенного выше, были заданы вопросы, многие из которых типичны для интересующихся проблематикой христианской психологии. Приведем выдержки из состоявшейся дискуссии.
— Можно ли сказать, что с помощью психологии человек по-настоящему получает исцеление? И что тогда происходит в этом процессе с духовной точки зрения?
— Проблема исцеления в психологии и психотерапии сложная, она понимается по крайней мере в двух значениях — узком и широком. В широком значении «исцелить» — значит сделать человека целым, вернуть к целостности. Ясно, что здесь не обойтись без обращения к мировоззрению, философии, антропологии, где в той или иной форме ставится вопрос, что считать целостным человеком. И второе — узкое значение, под которым подразумевается избавление от конкретного симптома, например боязни темноты или замкнутых или, наоборот, больших незаполненных пространств и т. п. Что касается эффективности тех или иных методов избавления от симптомов, то здесь есть один факт, который может показаться обескураживающим: все системы по своей эффективности примерно одинаковы. То есть поможет добросовестный специалист любого направления (скептики еще добавляют, что и без специалистов «все пройдет»).
Другое дело, если мы будем говорить об исцелении в широком смысле, да еще и взглянем на него с духовной точки зрения. Здесь окажется, что визиты к психоаналитику, поведенческому или гуманистическому психологу отнюдь не равнозначны. У каждого из них свое понимание человека, и к этому пониманию психолог вольно или невольно направляет пациента. У бихевиориста, например, главное — адаптация к социуму, у гуманистического психолога — развитие своего «Я». В этом плане христианский психолог с его антропологическими представлениями стремится быть товарищем, опорой человеку в его (осознанном или неосознанном) стремлении к той полноте и целостности, которая обретается только в Боге. Другое дело — как это у христианского психолога получается, хорошо или не очень, но основное стремление и отличие именно в этом.
Кроме того, в христианской психологии и психотерапии (и это очень важно отметить) подразумевается не два участника процесса, как в других психологических направлениях, а три. Ты, Я и Бог. Часто спрашивают: «А если пациент неверующий?» Все равно три. Ничего в принципе не меняется.
— Ставя перед собой задачу вести человека к Богу, не переходим ли мы автоматически границу возможностей христианской психологии?
— Эта тревога понятна. Но тревога может быть снята или, по крайней мере, утишена очень простой вещью. Есть такое понятие — «эффект присутствия»: от простого присутствия какого-то человека что-то получается, свершается или, напротив, не получается, не совершается. В психологии как науке этот эффект стараются всячески нивелировать, убрать. Всем, кто обучается азам психотерапии, говорят о том, что они должны быть в общении с клиентами «вненаходимы», то есть не ввергаться непосредственно в ситуацию, не принимать чью-то сторону, а быть «над схваткой», быть нейтральными, не привносить свою личность, никуда не вести. Стремиться к этому действительно надо, иначе превращаешься в приятеля, подружку, родственника, а не терапевта. Но возможно ли достичь такой отстраненности в полноте?
Как только ты вошел, сел, посмотрел в глаза, улыбнулся или нахмурился, начал говорить, пусть на нейтральную тему, — ты уже привносишь себя, свою личность, свою направленность, свое лицо, ты уже человека куда-то повел, предложил какой-то путь. Люди же не просто слова слышат, а то, что за ними. Вид православный еще можно изобразить и кого-то обмануть им, но влиять-то в конце концов будет внутренность. Поэтому речь лишь о том, что всем психологам, подвизающимся в области психологии личности, надо рефлексировать — куда в конечном итоге они хотели бы вести, какой образ человека они исповедуют и чают.
Христианские психологи определились в этом плане. Другое дело, как они — слабые и грешные — реализуют это определение в своей работе.
— Широко дискутируется вопрос о взаимодействии науки и религии. Один физик высказал такую мысль, что наука без религии, без веры зашла в тупик, поэтому спасение — в объединении науки и религии. Наука без религии не развивается.
— К вопросу о тупике науки я бы отнесся немного по-другому. Не наука зашла в тупик. Зашло в тупик представление о науке. Возьмем самый лучший для науки век девятнадцатым. На науку тогда стали смотреть как на законодателя жизни, чуть ли не как новую религию. Слова «сила», «атом», «материя», «рефлекс» произносили с тем же трепетом, что раньше Символ веры. Скажем, в 1863 г. вышла работа Ивана Михайловича Сеченова «Рефлексы головного мозга». Так, по свидетельству современника, буквально не было в России образованного человека, который не читал бы, горячо не обсуждал бы ее. Это что, спросите вы, все так поголовно интересовались рефлексами? Нет. На эту книгу смотрели как на впечатляющую попытку объяснить мышление человека материальными механизмами, объяснить «научно». И не просто объяснить, но на этом объяснении построить всю жизнь человека, его цели, взаимоотношения, нравственность, этику и т. п. Сам Сеченов был убежден, что должны появиться «новые люди», которые, опираясь на науку (в частности, на выводы его исследований), «не смогут не делать добро»[338].
Сейчас, по сравнению с сеченовскими временами, настало отрезвление и, как часто случается, перехлест в другую сторону — дискредитация науки, обвинение ее во всех грехах. Но еще раз: наука — это метод, определенный и строгий, с гипотезами и способами их проверки. Не более, но и не менее. Строение атома и его исследование — ни нравственно, ни безнравственно. Иное — разработка атомного вооружения и тем паче его применение. Если физика как наука зашла в тупик, то это вовсе не значит, что в физический отдел академического института следует срочно прислать священника, и она под его водительством из этого тупика выйдет. Другое дело, что надо извлечь уроки из истории и не впадать в крайности — то считать науку основой мировоззрения и всеобщего человеческого счастья, то почитать вредной, опасной, противоречащей задачам человека и даже «антинародной».
Наука нужна современному обществу не только ради все новых технических ухищрений. Как заметил однажды протоиерей и психолог Владимир Цветков, настоящая наука должна быть оплотом строгости, непредвзятости, трезвенности мышления, одним из последних редутов на пути наблюдаемого ныне всеобщего отступления. Вера в современном мире размывается, культура нивелируется, человек примитивизируется. И, быть может, отступление это остановится на рубежах науки, укрепленной, укорененной в строгости мышления. И тогда с этих рубежей в восстановленном категориальном строю мы выйдем отвоевывать культуру и вековые предпосылки веры.
Мне думается, что для такого идеалистического упования есть свои основания. Святитель Николай Сербский писал: «Этика — отзвук догматики»[339]. Если нет догматики, нет и этики. Наука тоже строится на определенного рода догматике, только там она зовется аксиомами. В этом плане наука — отзвук аксиом, она учит значимости начал, принимаемых на веру, и стройности выведения из них последствий. Эта гимнастика, дисциплина — если хотите, аскетика — ума может быть важным подспорьем и для богомыслия, что не раз было подтверждено просвещенными отцами Церкви. Вспомним и слова владыки Антония Сурожского, обращенные к молодому священнику: «Святому никакие науки не нужны, но, поскольку ты пока не святой, — образовывайся, учись, постигай науки».
Итак, вопрос не в том, что делать с наукой, а в том, что с человеком надо что-то делать, в частности, конечно, и с ученым человеком.
— Сейчас настала совершенно новая эпоха в науке и культуре, сформированы новые подходы, новые люди, ориентированные на бизнес и личный успех, а вы все апеллируете к временам Сеченова и Павлова. Какое отношение имеет это прошлое к современным проблемам?
— Действительно, каждое поколение ищет свое собственное лицо и хочет быть неповторимым, оригинальным. Но я неслучайно, говоря о дне сегодняшнем, упомянул выше о тех «новых людях», которые увлекали воображение русского общества в 60-х годах позапрошлого века. Достаточно вспомнить героев и коллизии романов И. С. Тургенева («Рудин», «Накануне», «Отцы и дети»), Ф.М. Достоевского («Бесы», «Братья Карамазовы»). Особо показателен в этом плане роман Н.Г. Чернышевского «Что делать?», вышедший, кстати, тогда же, что и сеченовские «Рефлексы головного мозга» (1863). Более того — прототипами главных героев у Чернышевского были именно Сеченов (в романе Кирсанов) и его жена (в романе Вера Павловна с ее знаменитыми нумерованными «снами» — утопиями безоблачного будущего социализма).
Согласен также, что современному человеку, особенно молодому, все это может показаться чем-то совершенно уже древним, никак не касающимся дня сегодняшнего. Но дело в том, что общественные взгляды и споры давно ушедших Тургенева, Достоевского, Чернышевского или Сеченова отражали ту наметившуюся развилку в сознании, с которой страна и мир начинали все более уклоняться от глубинных основ христианского мировоззрения и выбора. Не касаясь здесь, конечно, всего многообразия этих уклонов, нельзя не назвать хотя бы того, который в своем развитии столь во многом определил облик современности, включая психологию общества и человека. Я разумею возникновение, утверждение и воплощение коммунистических идей[340]. Чтобы обнаружить переходные звенья, связывающие с нашим временем, воспользуемся описанием одного эпизода, произошедшего через сорок лет после выхода романа Чернышевского.
«В конце января 1904 года в Женеве, — вспоминает социал-демократ, меньшевик Н.В. Вольский (Н. Валентинов), — я застал в маленьком кафе на одной из улиц… Ленина, Воровского, Гусева. Придя после других, я не знал, с чего начался разговор между Воровским и Гусевым. Я только слышал, что Боровский перечислял литературные произведения, имевшие некогда большой успех, а через некоторое, даже короткое, время настолько „отцветавшие“, что, кроме скуки и равнодушия, они ничего уже не встречали… Я вмешался в разговор и сказал… почему бы не вспомнить „Что делать?“ Чернышевского.
— Диву даешься, — сказал я, — как люди могли увлекаться и восхищаться подобной вещью? Трудно представить себе что-либо более бездарное, примитивное и в то же время претенциозное. Большинство страниц этого прославленного романа написаны таким языком, что их читать невозможно. Тем не менее на указание об отсутствии у него художественного дара Чернышевский высокомерно отмечал: „Я не хуже повествователей, которые считаются великими“.
Ленин до сего момента рассеянно смотрел куда-то в сторону, не принимая никакого участия в разговоре. Услышав, что я говорю, он взметнулся с такой стремительностью, что под ним стул заскрипел. Лицо его окаменело, скулы покраснели — у него это всегда бывало, когда он злился.
— Отдаете ли вы себе отчет, что говорите? — бросил он мне. — Как в голову может придти чудовищная, нелепая мысль называть примитивным, бездарным произведение Чернышевского, самого большого и талантливого представителя социализма до Маркса! Я заявляю: недопустимо называть примитивным и бездарным „Что делать?“. Под его влиянием сотни людей делались революционерами… Он, например, увлек моего брата[341], он увлек и меня. Он меня всего глубоко перепахал… После казни брата, зная, что роман Чернышевского был одним из самых любимых его произведений, я взялся уже за настоящее чтение и просидел над ним не несколько дней, а недель. Только тогда я понял глубину. Это вещь, которая дает заряд на всю жизнь…
— Значит, — спросил Гусев, — вы не случайно назвали в 1903 году вашу книжку «Что делать»?
— Неужели, — ответил Ленин, — о том нельзя догадаться?»[342]
Не посетуйте на столь длинный пересказ, но для понимания важны не просто чьи-то отдельно взятые слова, а обязательно и их контекст, ситуация в целом. Со времени этого разговора политических эмигрантов в женевском кафе прошло сто с лишним лет, но деятельность Ленина (жизнь которого «получила заряд», была в юности «перепахана» романом Чернышевского и, косвенно, образом мысли Сеченова — как прототипа героя романа) полностью не ушла в архив истории, ее плоды пожинаются до сих пор, а материальные знаки маячат повсюду в виде памятников, бюстов, названий площадей, поселков, улиц, станций железной дороги, метро и т. п. В самом сердце столицы, под стенами Кремля, стоит мраморный Мавзолей с мумией «вождя мирового пролетариата» и поклонника романа Чернышевского, из центра Москвы по Ленинградскому проспекту, переходящему в Ленинградское шоссе, вы едете на машине (можно и на поезде с Ленинградского вокзала) в город Санкт-Петербург, странным образом затесавшийся в середину Ленинградской области…
Да если бы дело ограничивалось только нынешней топонимикой, вполне отражающей понятийный сумбур в головах современников (вроде столичной площади Ильича с вытекающей прямо из нее улицей Сергия Радонежского). Но в политической и общественной жизни нынешней постсоветской России наследники, последователи и поклонники дела «Ильича» (и Сталина, и Молотова, и Дзержинского, и всей этой камарильи) составляют на сегодня вторую (!) по численности парламентскую партию, которая (без всякой оглядки на кровавое прошлое), как и ее предшественница, называется коммунистической, хотя всем известно (по крайней мере — должно бы быть известно), что коммунизм наяву (а не в «снах Веры Павловны») обернулся трагедией миллионов людей, депортацией целых народов, последовательным уничтожением целых сословий русского общества — дворянства, крестьянства, духовенства, купечества, цвета русской интеллигенции. Говорить в этом плане, что Советское государство было правопреемником Русского, — примерно то же, что считать Турцию со столицей в Стамбуле преемницей Византии со столицей в Константинополе.
Нынешнюю Россию не только именуют «постсоветской», но она слишком во многом и остается внутренне таковой, словно не осознающей своего столькими жертвами купленного освобождения из коммунистического плена и все порывающейся вернуться обратно. Если же говорить с позиции психологии, то главным следствием «погромного века» стал «человек советский» (или — более обобщенно — «красный человек»), чьи укорененные черты (нетерпимость, подозрительность, постоянный поиск врагов, группоцентризм, переходящий в вождизм и прочее) проявляются и сегодня. Зрение (мировоззрение) постсоветского человека во многом остается по-прежнему искаженным за счет вбитых в сознание и уже в подсознание реакций, штампов и идеологем, что обнаруживает себя в самых разных сферах — от политических до церковных (недавно я слышал призыв ввести государственную «диктатуру православия» по образцу ленинско-сталинской «диктатуры пролетариата». Опять же если брать истоки и суть — отзвук темы «Легенды о Великом инквизиторе» из «Братьев Карамазовых»).
Надо ли говорить, насколько это далеко от христианского угла зрения. Взять хотя бы неутомимый (лучше сказать неутолимый) поиск врагов, заговоров, нахождение источника зла исключительно в других людях, народах, нациях, странах, сословьях и — как неизбежное следствие — жестокая борьба с ними, вплоть до целей и средств их полного и окончательного уничтожения. Однако — о чем в споре с первыми идеологами социализма говорил еще Ф.М. Достоевский — зло залегает в человеке значительно глубже, чем полагали эти идеологи. Речь должна идти об изначальном поражении «первородным грехом», о душе как поле борьбы Бога с дьяволом. «Первородный грех, — пишет протоиерей Александр Шаргунов, — напоминает вам, что зло не есть нечто внешнее по отношению к человеку… Зло уже здесь, в глубине нас самих, а не только в других. Зло в подлинном первоначальном значении — прежде всего в нас, а не в общественных условиях. Христос заповедует нам начать с уничтожения зла в нас самих, а не с того, чтобы убивать тех, кого мы считаем так или иначе злыми… Зло, разумеется, присутствует в мире. Оно может воплощаться через другого, но оно также — неискоренимо — во мне самом… Бессознательное отвержение первородного греха — во всех бунтах, революциях, в коммунистической революции Маркса — Энгельса, в мессианском фанатизме Гитлера… Почему никто никогда не сказал, почему не хотят понять, что умерщвление миллионов людей в гулагах и освенцимах совершается по причине отвержения догмата о первородном грехе?»[343]
Обещания коммунистического рая наиболее строгую и длительную проверку прошли в нашей стране[344]. Это вовсе не значит (как утверждают сейчас некоторые), что это был «особый путь», «наша специфика» и т. п. «Советский человек» — явление интернациональное, всемирное, его родовые черты без труда узнавались в XX веке на Кубе и в Анголе, во Вьетнаме и Польше, в Румынии и Германии (ГДР). Именно изначальная разность религий, рас, народов показывает, насколько объективны, серьезны, принудительны законы формирования Homo soveticus, насколько эти законы перекрывают, перемалывают исходные межкультурные несовпадения людей, имевших соблазн или несчастье вступить на этот путь.
За нынешними призывами (косвенными, а порой и прямыми) к повтору «коммунистического проекта», разумеется, с уверениями «учета ошибок и избегания крайностей» кроется очередная попытка игнорировать присутствие и действие социально-психологических закономерностей и — главное — духовных законов. Последние, как известно, даже не железные. Они — алмазные. Думать, что можно переиграть их или как-то обойти — это не просто еще раз наступить на грабли. На этот раз — уже на самострел.
— Можно ли аспекты веры трактовать только как метафизическую потребность, или это должно быть связано с точки зрения психологии с какими-то иными оценками и состояниями?
— Вера, как уже говорилось, есть общепсихологический феномен, буквально пронизывающий всю жизнь человека. Ведь мы находимся в вероятностной среде и можем лишь вероятностно предполагать, прогнозировать свое будущее. Отсюда, кстати, понятно, почему «надежда умирает последней»: для ее существования достаточна минимальная вероятность успеха. Вера подразумевает уже иную, более «солидную» вероятность. Основные борения где-то вокруг 50 % успеха. Мера веры часто равна мере неверия. Отсюда необходимость борьбы в себе за веру против неверия. Отсюда парадоксальное, казалось бы, «верую, Господи! Помоги моему неверию» (Мк. 9: 24). И, наконец, уверенность, которая психологически подразумевает субъективную вероятность, близкую к единице.
Итак, речь идет о будущем, которого пока нет, но нельзя сказать, что оно непредставимо. Другое дело, что оно представлено не так, как оно будет, может быть, на самом деле. Вспомним старый анекдот про то, как жена купила лотерейный билет и вслух за семейным ужином мечтает: «Вот, мы выиграем „Волгу“, отправимся семьей на юг, папа сядет за руль, я рядом с ним, а ты, сыночек, сзади, и мы поедем». Ребенок, услышав это, начинает капризничать: «Я хочу на переднем месте рядом с папой, я хочу рядом с папой!» Маме это надоедает, и она прикрикивает: «Выйди немедленно из машины, мы поедем без тебя!» Нет никакой машины, но она видима участниками сцены.
Когда же мы говорим о метафизической потребности, то это потребность не в машине, не в чем-то, что можно пощупать. Это уже другой пласт и уровень веры как общепсихологического феномена. Подчеркиваю — обще-психологического. Что вопрошает сильно пьяный («поддатый») русский человек? Он, как известно, вопрошает одно: «Ты меня уважаешь?» Не просит денег или еще чего-то. Все побоку, остается главное: ты, человек напротив, мой случайный собутыльник, встречный, уважаешь меня или нет? Чем не метафизическая потребность, пусть и в изуродованном виде?
Может ли невидимое стать видимым, вера перейти в уверенность, осязаемость? История Владыки, судьбу которого мы разбирали выше, показывает, как и при каких обстоятельствах это может состояться как неоспоримое свидетельство. И ясно, что редкость, исключительность такого рода свидетельств может быть препятствием, порой непреодолимым, для людей определенного склада ума. Заметим, что именно такой склад характерен для ученых, и потому если выбирать небесного покровителя науки, то это будет, наверное, апостол Фома, сказавший: «Если не увижу на руках Его ран от гвоздей, и не вложу перста моего в раны от гвоздей, и не вложу руки моей в ребра Его, не поверю» (Ин. 20: 25).
— Понятна Ваша идея статистической подоплеки уверенности, веры, надежды… Это то, что представляется психологическим основанием обыденной жизни. Согласна, что и наука тоже покоится на вере. Совсем не покоится на вере только простая логика, но даже уже арифметика нуждается в допущениях. Что касается алгебры, алгебраической геометрии, то области веры здесь расширяются. Иными словами, нет достаточных оснований, чтобы из предыдущего следовало последующее. Именно здесь появляется замечательное выражение «ясно, что». На самом деле, где «ясно, что», там колоссальное допущение. Конечно, вера присутствует здесь несомненно. Но нас особо волнует вера совсем в другом смысле — такая хрупкая вещь, как христианское чувство человека. А здесь происходит чрезвычайный скачок.
— Согласен, что переход разговора к психологическому описанию христианского чувства потребует «чрезвычайного скачка», на описание которого я здесь не берусь замахиваться. Речь сейчас в лучшем случае идет об общих предпосылках, которые его уготовляют. Согласен, что, когда ученый говорит или пишет «ясно, что» или даже «совершенно ясно, что», это на самом деле не «совершенно» и не «ясно». Конечно, когда вы приступаете к изучению евклидовой геометрии, от вас не требуют клятвенно повторять: «Верую, что параллельные прямые не пересекаются в пространстве». Вам просто говорят, что это так, что это аксиома. Но от этого, как я уже говорил, элемент веры и, если хотите, догмата не исчезает вовсе. Не исчезает он и в дальнейшей деятельности ученого. Понятно, что когда я говорю «ученого», то имею в виду настоящего ученого, а не просто «научного работника». А настоящая наука всегда личностно ангажирована, это всегда пристрастный поиск. Ученый — свидетель и гарант истинности этого поиска, и за свое свидетельство, бывает, порой призван претерпеть многое — иногда за это свидетельство его и убить могут. В этом плане есть признанные мученики науки. И не только в далеком прошлом. Великий генетик XX века Николай Вавилов накануне своего ареста и гибели в сталинских застенках говорил слова, достойные подвижника: «Гореть будем, на костер взойдем, а от своих убеждений не откажемся». Это он о своей научной теории, о том, например, что есть неизменные наследственные признаки. Казалось бы, «что он Гекубе, что ему Гекуба», и стоит ли из-за каких-то отвлеченных научных положений рисковать жизнью; но для него это — научная истина, и он за эту истину был готов гореть. Так что настоящая наука не игрушка, а поле борьбы. Но, несмотря на все это, вера научная и вера религиозная — вещи, конечно же, различающиеся, и, чтобы понять эти различия, требуется, соглашусь, «чрезвычайный скачок».
— В чем опасность психологии для духовной жизни, если таковая есть?
— Конечно, есть опасность, даже во множественном числе — опасности. Но, собственно, в этом плане психология мало чем отличается от других областей науки. Достаточно назвать хотя бы физику, химию или биологию и вспомнить об атомном, химическом и биологическом оружии. Ножик на кухне — очень важный мирный предмет, он хлеб режет, рыбу разделывает, но им ведь и зарезать можно. Точно так же и психология. Она обладает массой необходимых для человека сведений. Но сведения эти могут применяться как на пользу, так и во вред. Когда мы психологически грамотно конструируем рабочее место диспетчера, летчика или штурмана, строим обучение в школе, воспитание в семье, то — честь и хвала научной психологии, без опоры на которую не обойтись! Но те же самые знания можно повернуть и во вред. В любой рекламе и политтехнологии используется психология, а вот какой товар рекламируется и какая политика внедряется — это уже дело другое. Кто-кто, а мошенники всех мастей знают цену психологии и очень активно ее используют. В том числе и мошенники в духовной сфере…
— Какова главная задача, которую сейчас решает психология вообще и психология христианская? Какова перспектива их развития на ближайшее и отдаленное будущее?
— Ответить за «всю психологию», конечно, не могу и выскажу лишь свое личное мнение. Задача психологии — определить себя в пространстве человека и современного мира или, по крайней мере, поставить задачу такого определения. Что могут, что должны делать психологи в безумном обществе со все более глобализирующейся экономикой и все более лилипутизирующимся человеком? В обсуждаемом нами тексте митрополита Антония, уже в ответах на вопросы, владыка говорит очень важную вещь: он говорит о том, что во всем надо сохранять ясный взгляд на мир и не бояться. «Сон разума рождает чудовищ», ясность разума их разгоняет. Пока же мы живем в страхе во многом из-за неясности нашего разума, боимся будущего, других, самих себя. Да взять то же отношение к психологии! Сколько раз мне приходилось слышать, что занятие психологией — дело вредное и богопротивное. Это что, значит, богопротивно изучать творение? Так же и физиологии можно бояться, и физики, и ботаники. Не в знаниях беда, а в способах их применения, в понимании их места и роли в человеческом бытии. И именно христианское мировоззрение должно внести здесь ясность. На домовом храме Московского университета на Моховой, напротив Кремля, вознесен крест, и по фронтону — слова: «Свет Христов просвещает всех». И в этом свете бояться нечего. В том числе и нечего бояться заниматься наукой. Это и должны, в меру своих сил, привносить в научную психологию те, кто дерзает называть себя христианскими психологами.
— Существует ли какое-то направление, которое изучает психологические реакции, связанные с духовным опытом?
— Описание психологических реакций, связанных с духовным опытом, в принципе возможно. Помните, как преподобный Серафим показывает Мотовилову действие благодати и спрашивает его, по сути, о психологических переживаниях: чувствует ли он особую теплоту во всем теле (вокруг морозный зимний день), чувствует ли благоухание, радость необыкновенную и т. п. Но должен сказать: это — область, к которой психологу, даже христианскому, надо подходить очень и очень осторожно и даже, скажу больше, лучше пока вообще не подходить. Это, строго говоря, не область психологии как таковой, хотя, повторяю, здесь есть психологический компонент — точнее, аккомпанемент. Я уже не говорю о том, что духовность духовности рознь, враг человеческий тоже в своем роде духовен, и есть обширная область духовных проявлений, которые обозначаются как «прелесть». Потому-то я бы и посоветовал воздержаться. Психология должна понимать свои пределы и удерживать себя в них, о чем я уже не раз говорил[345].
Это касается не только психологии, но любой науки. Вот Иван Петрович Павлов — великий ученый, но он пытался объяснить все физиологией высшей нервной деятельности. Почему, скажем, мученик восходит на костер? Потому что возбуждение коры головного мозга подавляет деятельность подкорки. Физиологическая проекция происходящего принимается за суть. Так и хочется сказать: «Иван Петрович, вы же сын священника! Куда вас понесло?»
Физиология, даже высшая, имеет свой объяснительный предел, и как бы она ни напрягалась, дальше начинается что-то, что называется уже психологией, и мы переходим в другое пространство, с другими единицами измерения и категориями, которые, конечно, более расплывчатые, чем физиологические, но без них уже не объяснишь происходящего. В свою очередь, и психология имеет свой диапазон разрешения, свой верхний предел компетенции, за которым начинается сфера попечения философско-религиозных дисциплин.
— Мне очень хочется сформулировать вывод о пользе и опасности психологии. Польза — это когда психолог освобождает человека, скажем, от зажатости или еще от чего-то. И вред — когда он человеком манипулирует. Вся христианская психология в одном слове — любовь. Если ты любишь человека, ты можешь даже не знать психологию, ты почувствуешь, что надо с ним делать, чтобы ему было хорошо. Конечно, полезно при этом знать и науку. Но знание без любви ведет только к ужасным последствиям — я сама видела это.
— Знаете, в самом общем плане я с вами, конечно, соглашусь. Когда психолог помогает человеку освободиться, уйти от зависимостей — это хорошо. Когда он манипулирует человеком — плохо. И любовь превосходит все знания, все науки и даже все дары духовные, ибо «если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто». (1 Кор. 13: 2).
Но как только мы от этого высокого плана перейдем к конкретно-психологическому, мы столкнемся со множеством трудностей. Ведь в великих словах апостола Павла речь идет о всепобеждающей силе христианской любви как вершины добродетели. А что мы видим в жизни, с чем ежедневно сталкивается практикующий психолог, да и все мы? Тоже ведь с любовью, но какой? Любовь-самоутверждение, любовь-самолюбование, любовь — поглощение другого, «удушение в объятиях» и прочее, и прочее… Сколько вокруг жертв и инвалидов такой любви всех возрастов и званий! Поэтому, если даже мы на всех стенах понапишем призыв «любите», это не спасет от проблем и не сделает психологов безработными. Другое дело, что нам как христианам дан образ истинной любви в лице Спасителя, и мы призваны вести себя и других к этому Образу. А для этого надо знать и все закоулки, щели, где прячутся, живут и властвуют ложные, мнимые формы любви. И без психологии здесь вряд ли можно обойтись.
— Нужно ли преподавать психологию в семинариях? Нужна ли она для подготовки священников?
— Конечно, нужна. Она всегда там и присутствовала, чуть ли не с Киево-Могилянской академии. И отменил преподавание психологии в духовных школах не кто иной, как Н. С. Хрущев. Отменил вместе с другими общеобразовательными научными дисциплинами — физикой, химией. В самом деле: зачем это священникам становиться образованными людьми?
Речь ведь не идет о том, что психологию непосредственно надо внедрять в пастырскую деятельность или — того хуже — заменять, вытеснять эту деятельность психологией. Речь лишь о том, что знание элементов психологии для современного образованного священства необходимо или по меньшей мере крайне желательно, так же как знание элементов физики, химии или филологии.
Summary
The term “Christian psychology” was coined in the middle of the 19th century. St. Theophan the Recluse is widely recognized as the founding father of this school of thought. However the dialogue between the Church and psychology has emerged far earlier: first courses in psychology were taught in the Kyiv-Mohyla Academy since the 17th century. The Soviet authorities have stalled the development of this current of thought for a long time.
Cultural, historical, and methodological foundations of Christian psychology are explored in-depth for the first time in this multi-authored monograph. These foundations are understood as an important direction in psychological theory and practice. The authors discuss the relations of Christian psychology with other directions of psychology, define the borders between pastoral and psychological counselling, showcase the contribution of Christian psychology in solving current theoretical and practical cases.
The team of authors is headed by professors B.S. Bratus’, F.E. Vasilyuk, V.I. Slobodchikov. Together with their colleagues and students they represent the Moscow school of Christian psychology.
This monograph is addressed to psychologists, philosophers, scholars of cultural studies, and general readers who have profound interest in problems and perspectives of human psychology.
The book is being published on the centennial of the Russian revolution. It is dedicated to everyone and everything that have suffered under the godless Soviet regime including our science that was severely purged in these years, especially Christian psychology.
Об авторах
Братусь Борис Сергеевич — д-р психол. наук, заслуженный профессор МГУ, член-корреспондент РАО, заведующий кафедрой общей психологии факультета психологии МГУ им. М.В. Ломоносова, научный руководитель факультета психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета.
Василюк Федор Ефимович — д-р психол. наук, профессор, главный научный сотрудник Лаборатории консультативной психологии и психотерапии Психологического института РАО, заведующий кафедрой индивидуальной и групповой психотерапии факультета консультативной и клинической психологии МГППУ, профессор кафедры психологии личности факультета психологии МГУ, профессор кафедры общей и прикладной психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета, президент Ассоциации понимающей психотерапии.
Воейков Владимир Леонидович — д-р биолог. наук, профессор кафедры биоорганической химии биологического факультета МГУ им. М.В. Ломоносова.
Воробьев Сергей Леонидович — член редколлегии журнала РАН «Человек».
Инина Наталия Владимировна — руководитель Центра практической психологии и душепопечения факультета психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета, сотрудник кафедры общей психологии факультета психологии МГУ им. М.В. Ломоносова.
Коломейцев Петр (священник) — декан факультета психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета; клирик храма Космы и Дамиана в Шубине.
Копьев Андрей Феликсович — профессор кафедры индивидуальной и групповой психотерапии факультета психологического консультирования МГППУ, профессор кафедры общей и прикладной психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета.
Кричевец Анатолий Николаевич—д-р филос. наук, канд. физ. — мат. наук, профессор кафедры методологии психологии факультета психологии МГУ им. М.В. Ломоносова, профессор кафедры общей и прикладной психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета.
Лызлов Алексей Васильевич — канд. психол. наук, доцент кафедры общей психологии факультета психологии МГУ им. М.В. Ломоносова, заместитель декана по научной работе факультета психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета.
Миронова Марина Николаевна — канд. психол. наук, доцент кафедры социальной и организационной психологии Института психологии КГУ им. К.Э. Циолковского; доцент Калужской духовной семинарии.
Слободчиков Виктор Иванович — д-р психол. наук, профессор, член-корреспондент РАО, действительный член Международной славянской академии им. Я. А. Коменского, главный научный сотрудник Института изучения детства, семьи и воспитания РАО.
Шувалов Александр Владимирович — канд. психол. наук, доцент кафедры общей и прикладной психологии факультета психологии Московского православного института св. Иоанна Богослова Российского православного университета; психолог ГБУ «Кризисный центр помощи женщинам и детям»; главный редактор научного альманаха «Живая вода» (Серия: Православие. Педагогика. Психология).
Факультет психологии
под руководством проф. Б. С. Братуся
Российский православный университет святого Иоанна Богослова был учрежден по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II в 1992 году. В число инициаторов создания университета вошел митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл, нынешний Предстоятель Русской Православной Церкви.
«…В Москве много факультетов, готовящих психологов, но только на нашем факультете главной задачей ставится вернуть научной психологии душу, а душе — научную психологию».
Профессор Б. С. Братусь, научный руководитель факультета психологииУникальной особенностью факультета психологии является сочетание подготовки в области психологии, основ теологии и религиозной философии. При этом профессиональное психологическое обучение исходит из фундаментальных традиций классической подготовки психологов в МГУ им. М.В. Ломоносова. Преподаватели факультета — профессора и доценты крупнейших вузов страны, ведущие специалисты в области христианской психологии и психотерапии.
За научно-организационные достижения в 2016 году факультет удостоен звания победителя XVIII Национального конкурса «Золотая Психея» в номинации «Событие года в жизни психологического сообщества».
E-mail: psy@rpu-rf.ru
Сайт университета: www.рпу.рф
Сайт факультета психологии: www.psy-rpu.ru
Сноски
1
Зенько Ю.М. Психология религии. СПб., 2009. С. 254.
(обратно)2
Там же. С. 61–62.
(обратно)3
Речи и приветствия на торжественном открытии Психологического института им. Л. Г. Щукиной при Императорском Московском университете. М., 1914. С. 15.
(обратно)4
Там же. С. 16.
(обратно)5
Там же. С. 23.
(обратно)6
См.: Христианская антропология и психология в лицах. Основные авторы и работы с древнехристианского периода по настоящее время. Библиографический справочник / Сост. и ред. Ю. М. Зенько. 2-е изд., испр. и доп. СПб., 2010.
(обратно)7
См.: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000.
(обратно)8
Воробьев С.Л. Онтологические образы психологии // Начала христианской психологии. М., 1995. С. 85.
(обратно)9
Там же. С. 86–87.
(обратно)10
Там же.
(обратно)11
См.: Феофан Затворник, святитель. Собрание писем. Вып. 7. М., 1995. С. 215.
(обратно)12
В некогда известном фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года» герой с иронией читает в стенгазете физического института обязательство «открыть новую частицу в текущем квартале». Ныне «социалистические обязательства» подобного рода сменились «капиталистическими», что абсурдно в неменьшей степени.
(обратно)13
Что в науке подразумевает часто многолетний подвижнический труд. Вспомним, как представлял И.П. Павлов свою итоговую книгу — это плод «моего неотступного двадцатилетнего думания». Такая упорная неотступность — стержневое условие. Открытие, рукопись, успех — вторичны, производны.
(обратно)14
Это Место в этом Времени оказалось ключевым (пусковым) и для создания в стране нового типа высших учебных заведений, где наряду с дипломами государственного образца (педагогика, юриспруденция, экономика, история, филология) учащиеся получали солидную теологическую подготовку. Так, Свято-Тихоновский православный гуманитарный институт (затем — университет) начался с Катехизических курсов, помещения для которых были безвозмездно предоставлены в гуманитарных корпусах МГУ его ректором — академиком В.А. Садовничим. В это же время в Москве появляется Православный институт св. Иоанна Богослова.
(обратно)15
Московский университет до революции иногда именовали «храмом на Моховой» (Моховая, напомним, улица в самом центре Москвы, напротив Кремля, где расположены величественные старые здания университета). Этим хотели подчеркнуть, что речь не просто об учено-учебном заведении, но о чем-то большем — о главном храме российской науки и просвещения. В христианской православной стране, каковой была тогдашняя Россия, сравнение университета с храмом имело особый, легко подразумеваемый в контексте той жизни смысл высокого и бескорыстного служения Истине и Просвещению, предельным образом, ориентиром которого (выше не подняться, ниже нельзя опуститься) был Образ Христа. Недаром на фасаде корпуса, где помещена университетская домовая церковь мц. Татианы, была вознесена (к счастью, не так давно восстановлена и вновь сияет) надпись: «Свет Христов да просвещает всех».
(обратно)16
Хотя не обходилось и без некоторых курьезов. Например, крупнейший психолог и методолог науки Владимир Петрович Зинченко охотно согласился выступить на одном из семинаров с докладом, но потом (со свойственным только ему мягким юмором) жаловался автору: «Понимаете, выхожу я на трибуну, собираюсь уже говорить, вдруг весь зал встает, смотрит на меня и начинает креститься. Я опешил в недоумении — хорошо, догадался оглянуться и увидел, что прямо за мной висит икона. Ну, так же нельзя, вы бы хоть предупреждали…»
(обратно)17
До революции это Психологический институт имени Л. Г. Щукиной при Императорском Московском университете. Выше упоминалось о приветствиях духовных академий в честь его открытия 23 марта (по старому стилю) 1914 г. Институт был построен на территории университета и оборудован по последнему слову техники целиком за счет благотворительного вклада известного купца и мецената С.И. Щукина. Это было первое в мире здание, специально воздвигнутое для крупного научного психологического института. «У нас в Германии, — не без доли зависти писал известный немецкий психолог О. Кюльпе, — нет ничего подобного, что можно было бы поставить рядом». Ведущие американские ученые так же высоко оценили новое научное учреждение в России. Д. Кэттел назвал его «наилучше оборудованным в мире». Э. Титчинер признал, что «приспособления и оборудование соперничают, если не превосходят лаборатории, где-либо в мире существующие» [Психологический институт на Моховой (исторический очерк). М., 1994, С. 6–7].
Условия С. И. Щукина для столь щедрого пожертвования составили лишь несколько простых пунктов: передача института в вечное пользование Императорскому Московскому университету и запрет на использование здания кроме как «в учено-учебных целях»; назначение организатором и директором профессора Г.И. Челпанова; присвоение институту имени горячо любимой, недавно умершей жены дарителя — Лидии Григорьевны Щукиной (1864–1907). Руководство университета с охотой приняло все пункты. Чтобы почувствовать тогдашнее отношение к этому событию, приведем строки из письма собрания сотрудников и студентов института ректору Московского университета: «Настоящее собрание, адреса и приветствия, прочитанные на нем, с очевидностью показывают, какую высокую оценку находит себе дар С. И. Щукина. Мы горячо желаем и находим вполне соответственным, чтобы эти стены хранили в себе изображения тех, благодаря кому создано это научное учреждение. Поэтому мы имеем честь просить Вас и в лице Вашем — Совет Императорского Московского университета возбудить ходатайство о разрешении нам поместить в нашем институте портреты Л. Г. Щукиной и С. И. Щукина. Пусть всякий, входящий сюда хотя бы столетия спустя, видит тех, кому обязан этот институт своим возникновением, пусть ежегодное празднование этого дня, дня св. Лидии и открытия института, совершается под сенью этих изображений. Пусть еще и таким образом будут почтены память Л. Г. Щукиной и примерное деяние С.И. Щукина» (Там же. С. 8).
Советская власть внесла свои коррективы в эти намерения. Вскоре после Октябрьского переворота Г. И. Челпанов был уволен, институт отторгнут от Московского университета, имя Л. Г. Щукиной снято с фронтона здания института — словом, попраны все основные условия дарителя.
…Я пишу это примечание весной 2014 г., аккурат сто лет спустя торжественного открытия института и вышеприведенного письма его сотрудников. Коммунисты уже не у власти (хоть не теряют на то надежды), но институт по-прежнему вне Московского университета и, главное, имя Лидии Григорьевны Щукиной, в честь которой создан этот памятник науки и любви, не возвращено институту. Наши долги перед прошлым предстоит еще возвращать. Прошлое должно занять место прошлого, прошедшего, ушедшего, пережитого, отпущенного с миром, но, пока за нами такие вопиющие долги, оно будет маячить впереди, лишая внутреннего покоя и заграждая путь движения к благому будущему.
(обратно)18
Последним можно теперь порекомендовать познакомиться с фундаментальными библиографическими изысканиями Ю.М. Зенько, из которых ясно, что речь идет об обычном православном выражении, которому к тому же более 150 лет. Впервые оно было употреблено в 1860 г. свт. Игнатием (Брянчаниновым). У свт. Феофана Затворника мы находим уже целую программу разработки христианской психологии. Словосочетание «православная психология» появилось спустя почти сто лет: оно было употреблено архимандритом Киприаном (Керном) лишь в 1950 г. в его известной книге «Антропология св. Григория Паламы».
(обратно)19
Это был первый тогда православный священник, настоятель сельского прихода, официально взятый на работу в светское (еще недавно советское) научно-исследовательское психологическое учреждение. О том, насколько это было новым, неожиданным и для многих тревожным, свидетельствует прошедший тогда по институту слух, будто «наняли попа, которого посадят около лестницы и он будет крестить всех входящих». Распространен был и каламбур В.П. Зинченко: «Братусь психологию поставил на попа».
Позже о. Борис был приглашен тогдашним директором Института педагогических инноваций РАО, профессором В.И. Слободчиковым на должность заведующего Лабораторией духовно-культурных основ образования. Он перешел на работу в Институт педагогических инноваций, его интересы стали все более смещаться в сторону педагогики, педагогической психологии, духовного воспитания, где он со временем смог добиться впечатляющих успехов, основав в Тверской области крупный учебно-воспитательный центр «Новая Корчева», получивший всероссийскую известность. Жизнь и подвижническая деятельность протоиерея Бориса Ничипорова, кандидата психологических наук, заслуженного учителя России, оборвалась в декабре 2003 г.; ему было тогда всего пятьдесят лет… Помню его еще студентом факультета психологии МГУ, наше общение по поводу первых курсовых (я был их научным руководителем, диплом и кандидатскую он писал уже под руководством профессора Б. В. Зейгарник), его искренность, жажду познания, заразительный смех, умение общаться (особенно с детьми), его всегда смелые планы, столь многие из которых свершились. Вечная память!
(обратно)20
Многие из этих статей были опубликованы тогда в журнале «Человек» Российской Академии наук. Все статьи прошли строгую, нелицеприятную редактуру многоопытного С.Л. Воробьева.
(обратно)21
О личных качествах В.П. Зинченко его друг и коллега В.П. Мунипов писал: «Мощный и острый ум, помноженный на творческое воображение и неисчерпаемую энергию, в сочетании с чувством юмора… Он прямой, смелый и надежный человек, с которым радостно работать и дружить… Непорядочным людям высказывает свое мнение в лицо, так что они его избегают. Его высочайший профессионализм в сочетании с указанными чертами личности зачастую приводит к тому, что его боятся приглашать на работу в организации психологического профиля. Зинченко не лишен недостатков, они у него так сложно вплетаются в положительные черты, что их трудно расчленить. Зинченко без недостатков, убежден я, не будет Зинченко, которого все знают… Независимый и свободный человек» (Мунипов В.П. От психотехники к инженерной психологии и эргономике // Стиль мышления: проблемы исторического единства научного знания. М., 2011. С. 165, 174). Исходя из своего опыта общения с В.П. Зинченко, полностью соглашусь с этой характеристикой, добавив лишь, что после смерти В.В. Давыдова (1930–1998) внутренне стал считать В.П. Зинченко «психологом номер один» среди живущих в России — по неформальной (а значит, никем официально не утвержденной) «табели о рангах», или по «гамбургскому счету». Хорошо, что успел сказать это несколько раз публично на разных собраниях и самому Владимиру Петровичу при его жизни.
(обратно)22
В «Слове о Сергее Леонидовиче Рубинштейне» В.П. Зинченко, в частности, писал: «Когда институт „Открытое общество“ доверил мне заказать новое пополнение учебников по психологии, я назвал около 30 авторов. Среди них: Г.М. Андреева, Б.С. Братусь, А.И. Донцов, В.П. Зинченко, В.М. Мунипов,
В. С. Мухина, А. В. Петровский, М. Г. Ярошевский». И далее в двух фразах следовал типичный зинченковский поворот, возвращающий к теме очерка — глубине и эрудиции Рубинштейна, его умению создавать фундаментальные учебники, — но делающий это неожиданно, колко, с иронией, со «щепоткой соли» по отношению к перечисленным им профессорам и академикам, среди которых (обратите внимание) и он сам: «На резонный вопрос, почему так много, я ответил, что, если бы был жив С. Л. Рубинштейн, я назвал бы его одного. Сейчас, когда почти все заказанные книги изданы, могу сказать, что, отвечая так, я не ошибся» (Зинченко В.П. Слово о Сергее Леонидовиче Рубинштейне. — В кн.: Стиль мышления: проблема исторического единства научного знания. М., 2011. С. 287).
См.: Ничипоров Б.В. Введение в христианскую психологию: Размышления священника-психолога. М., 1994.
(обратно)23
Одни, например, утверждали (несмотря на тематические семинары о Пушкине, об истории, о театре, о психологии развития личности, воспитании, психотерапии и т. п.), будто бы «там» только и речи что о «пропаганде религии». Другие (и их было большинство), избегая каких-либо оценок, ограничивались постоянным (сказал бы даже — навязчивым) вопрошанием (обращенным в том числе и к автору этих строк): «Нет, ну скажите, а что же там все-таки происходит?» Судя по тону, доверительной приглушенности голоса, смеси любопытства и тревоги в глазах вопрошающих, явно подразумевалось, что происходит нечто весьма странное, требующее именно от вас специальных конфиденциальных разъяснений. Но сколько бы вы ни разъясняли, тревожность и любопытство не угасали, и вопрос повторялся при каждой встрече вновь и вновь. Однако получить ответ на свой вопрос было просто: надо было всего лишь в назначенный для семинара час (лучше заранее, а то не пробьешься сквозь толпу у дверей) прийти в соответствующую аудиторию — все увидеть, услышать и потом составить свое мнение. Рискну предположить, что отсутствие столь простого решения было связано отнюдь не с головной, мыслительной деятельностью коллег (всегда заведомо высокого качества), а с личностной сферой, с теми личностными заслонками и фильтрами, что оттесняли, не допускали этого простого решения, потому что в нем ощущалась некая потенциальная угроза их безопасности (перехода с позиции любопытствующего, но стороннего наблюдателя на позицию ответственного личностного отношения). Советская власть хорошо сформовала негласную (но постоянно и жестко подкрепляемую) установку «быть как все», «не высовываться», не искать, а тем более не выражать свое мнение, отличное от общеустановленного, чтобы «не засветиться». Конечно, в данном случае опасаться было вроде как уже нечего. Ну а вдруг…
(обратно)24
Посмотрите хотя бы на крупнейшие московские общедоступные музеи — Исторический, Политехнический, Изобразительных искусств и другие. Все они выросли из соответствующих кабинетов и аудиторий Московского Императорского университета благодаря подвижническому труду его профессоров. Вспомним и знаменитые Публичные лекции и чтения профессоров университета, собиравшие «всю Москву». Университет всегда был (должен был быть) открыт для образования и просвещения всех, а не только своих сотрудников и студентов.
(обратно)25
Окружающие, да и он сам, нередко шутили (подшучивали) по поводу того, что он был полным тезкой вождя мирового пролетариата, за исключением всего одной буковки фамилии — «в» вместо «н».
(обратно)26
См.: Вектор взаимодействия (опыт возрождения Челпановских чтений) // Человек. 1995. № 2; Культура незаочного постижения. Философско-психологический семинар памяти Г.И. Челпанова // Человек. 1995. № 3; Ценности, смыслы, поступки. Философско-психологический семинар (памяти Г.И. Челпанова) // Человек. 1995. № 4; Психология личности: новые подходы. Философско-психологический семинар (памяти Г. И. Челпанова)//Человек. 1995. № 5; Психология личности: новые подходы. Философско-психологический семинар (памяти Г.И. Челпанова) //Человек. 1995. № 6; Зов бытия. Философско-психологический семинар (памяти Г.И. Челпанова) // Человек. 1996. № 2; Зов бытия. Философско-психологический семинар (памяти Г.И. Челпанова) // Человек. 1996. № 3.
(обратно)27
Данная глава посвящена становлению московской линии развития христианской психологии, что, разумеется, не умаляет вклада и своеобразия других исследователей. Так, отдельного рассмотрения, безусловно, заслуживает петербургская линия, где особую роль сыграл выпускник факультета психологии Санкт-Петербургского университета протоиерей Владимир Цветков. В начале 1990-х гг. он инициировал создание Общества православной культуры им. свт. Игнатия Брянчанинова. Из семинара по христианскому символизму, который в рамках общества вел о. Владимир, со временем выделилась секция православных психологов, возглавляемая профессором Л.Ф. Шеховцовой. Важные исследования были инициированы петербургскими профессорами В. В. Семыкиным, В.Х. Манеровым и др.
(обратно)28
См.: Зенько М.Ю. Трехвековой диалог психологии и религии в России//Христианское чтение. 2000. № 19. С. 82–164.
(обратно)29
См.: Ничипоров Б.В. Введение христианскую психологию. М., 1994; Братусь Б. С. и др. Начала христианской психологии. Учебное пособие для вузов. М., 1995.
(обратно)30
См.: Консонанс: Альманах психологии и духовной жизни. М., 1995. № 1.С.54.
(обратно)31
См.: Зенько Ю.М. Психология религии. СПб., 2009.
(обратно)32
См.: Зенько Ю.М. Христианская антропология и психология в лицах. СПб., 2011.
(обратно)33
См.: Егоров Г.В. Психолого-акмеологические детерминанты развития профессионализма слушателей при обучении в институтах дополнительного профессионального образования: автореф. дис… канд. пс. наук Тамбов, 2011; Пологрудо в С. Г. Модель акмеологического развития пастыря: автореф. дис…. канд. пс. наукМ., 2014.
(обратно)34
См. напр.: Живая вода: научный альманах. Выпуски I–II (Серия «Православие. Педагогика. Психология». Главный редактор А.В. Шувалов). Калуга, 2012.
(обратно)35
The ЕМСАРР Journal: Christian Psychology Around The World (Focus Country: Russia). 2013,184 p. URL: /3/#/Chapter_l
(обратно)36
См.: Практическое руководство по приходскому консультированию. СПб., 2013.
(обратно)37
Седьмая Международная конференция православных психотерапевтов «Христианская психология между человеком и миром: свобода, ответственность, личность» прошла 13–15 октября 2016 года на базе факультета психологии университета св. апостола Иоанна Богослова. Президент конференции — ректор РПУ игумен Петр (Еремеев), сопредседатели — проф. Б. С. Братусь, проф. Ф.Е. Василюк, проф. В. И. Слободчиков. В ней приняли участие более трехсот человек, включая ученых, психотерапевтов, священников, студентов из разных стран, а также многих городов России. По отзывам зарубежных участников, конференция показала, что Москва стала одним из ведущих мировых центров христианской православной психологии и психотерапии. В России эта конференция (проект, осуществление) была признана победителем XVIII Национального конкурса «Золотая Психея» в номинации «Событие года в жизни сообщества». Впервые за 18 лет существования самого авторитетного в профессиональной психологической среде конкурса такое предпочтение было отдано событию, связанному с христианской психологией. — Ред.
(обратно)38
См. персоналии в кн.: Зенько Ю.М. Христианская антропология и психология в лицах. СПб., 2011.
(обратно)39
Впервые опубликовано в кн.: Начала христианской психологии. М., 1995. С. 57–80. Воспроизведение текста двадцатилетней давности после прозвучавшего в предыдущей главе призыва приступить к новому этапу конституирования предметного поля христианской психологии может показаться для читателя несколько странным. Неужели в бурно развивающейся области не появились за это время другие исследования? Разумеется, они есть, но, по убеждению ответственного редактора книги, все еще продолжают проигрывать по сравнению с представленным текстом, где столь ответственно, сжато и ясно представлен взгляд на проблему верующего ученого-естествоиспытателя. — Отв. ред.
(обратно)40
Gould S.J. Impeaching a self-appointed judge I I Scientific Amer. 1992. July.P. 119.
(обратно)41
Futuyama D.J. Evolutionary Biology. Sunderland (M. A.) 1986. P. 3.
(обратно)42
Соловьев Вл. Соч. в 2 т. Т. 2. М., 1990. С. 140.
(обратно)43
Simpson G.G. The meaning of evolution. New Haven (Conn), 1967. P. 344–345.
(обратно)44
Цит. по: ShaeferH.F. Science and the Christian faith. Berkeley (CA), 1984. P. 2.
(обратно)45
Ломоносов М.В. Сочинения. М., 1961. С. 496–497.
(обратно)46
Вернадский В. И. Памяти М.В. Ломоносова//Запросы жизни. 1911. № 5. С. 257.
(обратно)47
Вернадский В. И. О значении трудов Ломоносова в минералогии и геологии. М., 1900. С. 3.
(обратно)48
Shaefer H.F. Цит. соч. Р. 14.
(обратно)49
Бэр К.Э. Избранные работы. Л., 1926. С. 102.
(обратно)50
Hatcher W. Logic and Logos. Cambridge, 1990. P. 19–59.
(обратно)51
Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. М., 1991. С. 204.
(обратно)52
Цит. по: Соловьев В. С. Указ. соч. Т. 2. С. 764.
(обратно)53
Грановский Т.Н. Лекции по истории Средневековья. М., 1986. С. 271.
(обратно)54
Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 198.
(обратно)55
Monod J. // Newsweek. 1971. April 26. P. 99.
(обратно)56
Соловьев В. С. Цит. соч. Т. 2. С. 328.
(обратно)57
Флоренский П.А. Письма В. И. Вернадскому // Новый мир. 1989. № 2. С. 197.
(обратно)58
Вернадский В. И. Научная мысль как планетное явление. С. 202.
(обратно)59
Там же. С. 197.
(обратно)60
Там же. С. 202.
(обратно)61
Вернадский В.И. Памяти Ломоносова. С. 259.
(обратно)62
Вернадский В.И. Научная мысль как планетное явление. С. 96.
(обратно)63
Вернадский В. И. Избранные труды по истории науки. М., 1981. С. 205–206.
(обратно)64
Ломоносов М.В. Поли. собр. соч. Т. 5. М.; Л., 1952. С. 320–321.
(обратно)65
Там же. Т. 7. М.; Л., 1954. С. 574.
(обратно)66
Бэр К.Э. Избранные работы. Л., 1926. С. 93.
(обратно)67
Там же. С. 115.
(обратно)68
Там же. С. 120.
(обратно)69
Там же.
(обратно)70
Там же. С. 120–121.
(обратно)71
Тахтаджян А.Л. Дарвин и современная теория эволюции // Чарльз Дарвин. Происхождение видов путем естественного отбора. СПб., 1991. С. 489.
(обратно)72
Вернадский В.И. Несколько слов о ноосфере //Успехи современной биологии. 1944. № 18. Вып. 2. С. 114.
(обратно)73
Вернадский В.И. Научная мысль как планетное явление. С. 19.
(обратно)74
Там же. С. 238.
(обратно)75
Там же. С. 239.
(обратно)76
Там же. С. 40.
(обратно)77
Вернадский В.И. Избранные труды по истории науки. С. 50–51.
(обратно)78
Вернадский В.И. Научная мысль как планетное явление. С. 168.
(обратно)79
См.: Scientific American. 1991. Febr. P. 117.
(обратно)80
См.: Воейков В.Л. Теория эволюции Дарвина: истина или заблуждение? //Химия и жизнь. 1994. № 3. С. 29.
(обратно)81
Вернадский В.И. Научная мысль как планетное явление. С. 213–214.
(обратно)82
Как и предыдущая глава, впервые опубликована в книге «Начала христианской психологии» (М., 1995. С. 80–105). Одна из первых постсоветских работ, открыто представляющих взгляд религиозного философа на проблему. Печатается в сокращении. Современные историко-методологические изыскания возобновятся в следующих главах раздела. — Отв. ред.
(обратно)83
Уайльд О. Портрет Дориана Грея //Уайльд О. Избр. произв.: В 2 т. Т. 1.М., 1961. С. 72.
(обратно)84
Леонтьев А.Н. Деятельность. Сознание. Личность. М., 1975. С. 3.
(обратно)85
Павленко А. Н. Бытие у своего порога. Дар // Человек. 1994. № 1. С. 22.
(обратно)86
См.: Бруно Дж. О бесконечности, Вселенной и мирах. М., 1936. С. 160.
(обратно)87
По остроумному замечанию В. И. Слободчикова, в таком случае это «психология психики», но не «психология человека» (см. главу VII). Вопрос о соотношении «психики» и «души» будет специально рассмотрен в главе V. — Отв. ред.
(обратно)88
См.: Из архива // Человек. 1991. № 5.
(обратно)89
Об известных сдвигах в методологии психологии, произошедших со времени напечатания этого текста (1995), см. в главах VIII, IX, X. — Отв. ред.
(обратно)90
Несмелов В. Наука о человеке. Казань, 1905. С. 13.
(обратно)91
Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 3. С. 27.
(обратно)92
Иже во святых отца нашего аввы Исаака Сириянина Слова Подвижнические // Слово 38. М., 1993.
(обратно)93
Там же. Слово 50.
(обратно)94
Там же. Слово 48.
(обратно)95
Там же. Слово 54.
(обратно)96
См. полную версию главы в: Начала христианской психологии. М., 1995. С. 80–105. Обратим внимание читателя и на первый опыт анализа страстей с позиций христианской психологии: Виноградов Л. О страстях и искушениях: Ответы православных психологов. М., 2016. — Отв. ред.
(обратно)97
Исследование выполнено при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 13-06-00590 «Вера как общепсихологическая категория». Первая публикация в журнале «Консультативная психология и психиатрия». 2014, № 5. С. 118–138.
(обратно)98
Франк С.Л. Предмет знания. Душа человеческая. СПб., 1995. С. 422–423.
(обратно)99
Полный церковнославянский словарь/Сост. Г. Дьяченко. М., 1993. С. 159.
(обратно)100
См.: Слободчиков В.И. Христианская психология в системе психологического знания // Московский психотерапевтический журнал. 2007. № 3. С. 23–31. Много раньше Андрей Белый так описал однажды свое состояние во время тяжелой болезни: «Я наблюдал: психология оплотневала во мне в физиологию» (См.: Белый А. Между двух революций. Л., 1934).
(обратно)101
Даль Вл. Толковый словарь живого великорусского языка: В 4 т. Т. 1.М., 1995. С. 503.
(обратно)102
Полный церковнославянский словарь. С. 160.
(обратно)103
* Челпанов Г.И. Психология и школа. Сборник статей. М., 1992. С. 9.
(обратно)104
Более того, одно упоминание о ней способно вызвать лишь раздра
(обратно)105
жение и досаду у некоторых современных психологов. «Есть понятие, — рассуждал, например, М. Ю. Кондратьев, — которое я бы изъял из многих психологических словарей и которое не имеет отношения к психологической науке, да и к науке вообще. Для меня странно выглядят те психологические словари, где присутствует понятие „душа“» (Кондратьев М.Ю. Проникновение религиозного влияния в образовательный процесс // Скепсис. 2005. № 3–4. С. 255). Но даже в упомянутых им «странно выглядящих» психологических словарях «душа» нередко сводилась лишь к «психике» — например, как понятие, «отражающее исторически изменившееся воззрение на психику человека и животного» (Психология. Словарь. М., 1990).
(обратно)106
Материалистическое сознание может дать и другое толкование второму пониманию души — например, нравственнофилософское. Однако и в этом случае придется согласиться с М.М. Рубинштейном, который констатировал, что «философия в своем развитии свято сохранила и хранит это первое открытие первобытного человека, его мысль о двойном бытии, материальном и духовном, тела и духа; эта мысль и родила все многочисленные разновидности материализма и спиритуализма» (Рубинштейн М.М. Труды по философии ценности, теории образования и университетскому вопросу. Т. 1. М., 2008. С. 296). «Двойное бытие» мы еще будем обсуждать в главе IX.
(обратно)107
«Речи и приветствия в честь открытия Психологического института им. Л.Г. Щукиной» // Репринт. М., 1994. С. 2.
(обратно)108
В качестве немногих исключений можно назвать родоначальника психофизиологии Г.Т. Фехнера, который декларировал свою теорию как установление «точной связи между телом и душой», однако последняя бралась прежде всего в ее внешнем, причем упрощенном, понимании, что не выводило в целом фехнеровские изыскания за границы тогдашней «физиологической психологии» (см.: Общая психология: В 7 т.: Учебник для студентов высших учебных заведений / под ред. Б. С. Братуся. Т. 2 Ощущение и восприятие / А.Н. Гусев. — М., 2007). Дальнейшие исследователи уже не ставили (вытесняли, отрицали) саму возможность связи с душой и предпочитали говорить лишь о психике как таковой.
(обратно)109
См. об этом: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000.
(обратно)110
Аракелов Г. Г. Будущее российской психологии — в развитии нейронаук // Национальный психологический журнал. 2012. № 2. С. 64–65.
(обратно)111
«Речи и приветствия в честь открытия Психологического института им. Л.Г. Щукиной». С. 4.
(обратно)112
См. об этом: Братусь Б. С. Общая психология: метафизический и прагматический смыслы // Психологический журнал. 2003. Т. 24. № 2. С. 18–24.
(обратно)113
См.: Вилюнас В. Психология эмоций. СПб., 2004. С. 109.
(обратно)114
На чем, в частности, во многом построены аутогенная тренировка, методы самовнушения, психодрама, вхождение актера в роль, человека — в профессию («мундир делает офицера») и т. п.
(обратно)115
Даль Вл. Цит. соч. С. 503.
(обратно)116
Ельчанинов А., прот. Живой опыт сердца. М., 2013. С. 50–51.
(обратно)117
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности. М., 1988; Братусь Б. С. К проблеме человека в психологии // Вопросы психологии. 1997. № 5. С. 3–19.
(обратно)118
Для подробного знакомства рекомендую учебное пособие протоиерея Вадима Леонова «Основы православной антропологии» (М., 2013).
(обратно)119
См.: Маслоу А. Психология бытия. М., 1997. С. 196.
(обратно)120
Там же. С. 208–209.
(обратно)121
Там же. С. 194.
(обратно)122
Если мы посмотрим на приведенный А. Маслоу список «характеристик здорового представителя рода человеческого», то легко убедимся в этом. К их числу относятся (привожу выборочно, сохраняя нумерацию оригинала): «2. Большая открытость переживаниям… 4. Большая спонтанность и экспрессивность. 5. Подлинная самость: полная самобытность, автономность и уникальность» (Там же. С. 195). Пять из десяти пунктов списка начинаются словом «больше», что подразумевает сравнение с некоторым средним уровнем. Возможно, столкнувшись с другим средним — например, по выборке наших сограждан, — автор убрал бы «спонтанность» из пункта 4 и добавил бы пункты о большем самообладании, собранности и концентрации.
(обратно)123
Кант противопоставляет «автономии» личности «гетерономию», по сути, очень близкую к современной «спонтанности». По его мнению, лучшие представители рода должны быть автономны,
но не спонтанны.
(обратно)124
Маслоу А. Указ. соч. С. 265.
(обратно)125
Замечу, что я принимаю это предположение, но лишь понимая слова «в конечном итоге» расширительно: возможно, в таком итоге, который уже не относится к какому-либо реальному обществу и к историческому времени.
(обратно)126
Альтернативой может служить удаление из области интересов теоретической психологии тех практик, от которых исходят вопросы, требующие этических и эстетических оценок.
(обратно)127
См.: Общая психология. Тексты: В 3 т. Т. 1. М., 2006. С. 189.
(обратно)128
См.: Братусь Б. С. К проблеме человека в психологии // Вопросы психологии. 1997. № 5.
(обратно)129
См.: Орлов А.Б. Личность и сущность: внешнее и внутреннее «Я» человека // Психология личности. Сборник статей. М., 2003. С. 172.
(обратно)130
Ясперс К. Введение в философию. Минск, 2000. С. 85.
(обратно)131
Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997. С. 275.
См.: Василюк Ф.Е. Переживание и молитва. Опыт общепсихологического исследования. М., 2005. С. 112–113.
(обратно)132
Чтобы последнее утверждение не выглядело слишком жестким, приведу пример простейшей подобной ситуации. Ученик десятого класса, обладающий средними способностями, должен понимать, как складывать дроби. В этом случае отказ незрелой личности от учения есть именно отказ незрелой личности, а не следствие стечения обстоятельств.
(обратно)133
В статье «Догмат и ересь в христианском предании» («Вопросы философии». 1984. № 9) А. Кураев пишет, что предание развивалось во взаимодействиях с ересями, как ответ на вопросы, представленные развивающейся церковной жизнью. Подобным образом вопросы, поднимаемые реальной жизнью в области психологии, еще нуждаются в глубокой проработке, и никак нельзя наивно надеяться, что в текстах отцов Церкви все ответы уже содержатся и надо только их найти.
(обратно)134
Глава подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 16-06-0095 «Психология религиозных форм сознания современного человека: структура, динамика, функция».
(обратно)135
Зенько Ю.М. Современная христианская психология и антропология в России. История и библиография // Московский психотерапевтический журнал. 2008. № 3. С. 147.
(обратно)136
Там же. С. 141–148.
(обратно)137
Христианская антропология и психология в лицах. Основные авторы и работы с древнехристианского периода по настоящее время. Библиографический справочник / Сост. и ред. Ю.М. Зенько. СПб., 2010.
(обратно)138
Хомская Е.Д. О методологических проблемах современной психологии//Вопросы психологии. 1997. № 3. С. 115.
(обратно)139
Там же. С. 115–116.
(обратно)140
Ярошевский М.Г. Не вспомнить ли о Канте? // Вопросы психологии. 1997. № 3. С. 132.
(обратно)141
Петровский А. В. Никакой христианской психологии как науки нет// Скепсис. 2005. № 3–4. С. 154.
(обратно)142
Чтобы понять некоторые основания такого взгляда, представим себе священника, который впервые подходит к разделу психологии в каком-нибудь большом книжном магазине. Его встречают яркие издания, в основном обещающие достижение быстрых успехов в общении, творчестве, любви, бизнесе, вопросах брака и семьи, интимной жизни, воспитании детей, взаимоотношении с начальством и прочая, и прочая. Эти книги, брошюры (добавим и серию гламурных журналов, успешно паразитирующих на психологии), если открыть и почитать их, чаще легковесны, скороспелы, сиюминутны, лишены реальных соотнесений не только с нравственными полями, но и с элементарными научными фактами. И уйдет наш священник с горечью и возмущением, унеся представление о психологии как о суетной и чуждой для него области. Между тем среди стеллажей, переполненных этим товаром (обычно где-то с краю), найдется две-три полки с серьезными трудами, учебниками, исследованиями, пособиями, свидетельствующими, что психология остается сущностно ценной и значимой научной дисциплиной. Не раз приходилось убеждаться, что те, кто особо отрицает и негодует на психологию, книг с этих двух-трех полок не знает и не читал, с настоящими профессионалами не встречался, а психологию упорно отождествляет с поверхностно-популярной (не путать с научно-популярной) продукцией.
(обратно)143
Кондратьев М.Ю. Проникновение религиозного влияния в общеобразовательный процесс ведет к национальной розни // Скепсис. 2005. № 3–4. С. 155.
(обратно)144
Например, однажды (где-то в конце 90-х гг.) в редакцию главного отечественного психологического журнала «Вопросы психологии» поступила статья, где на основании применения некоторых психометрических процедур к тексту Евангелия от Матфея делались (надо сказать, весьма примитивные) выводы о чертах личности евангелиста. На редколлегии возник спор: можно ли в принципе печатать статьи такого содержания и направленности в научном журнале. Большинство склонялось к тому, что можно. Как одному из членов редколлегии, мне пришлось решительно воспротивиться такому подходу. Некоторые коллеги стали в ответ на это говорить, что мое мнение проистекает лишь из моих личных религиозных предпочтений и что, будь предметом статьи, скажем, пророк Мухаммед и его тексты, мои возражения бы отпали. Пришлось уверить, что я бы так же возражал против такого психологического препарирования канонических лиц и текстов других религий, поскольку здесь речь идет не просто о борьбе субъективных пристрастий, а о фундаментальной ошибке, о неправомерности применения психологических методов к другому, уже непсихологическому уровню знания и сфере духа.
Кстати, в недавней советской истории психология сама пострадала от той же методологической ошибки, когда на нее распространяли приемы нижележащей области. Напомню читателю, что после так называемой Павловской сессии 1950 г. психологические проблемы было предписано решать методами и способами анализа физиологии высшей нервной деятельности (см.: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000). В результате, как комментировал студентам в 60-х гг. острый на язык профессор Ф. Д. Горбов, «водопроводное течение мысли физиологов завело их в тупик» (цит. по: Иванников В.А. Общая психология. М., 2014. С. 10).
(обратно)145
Говоря об объективности научных выводов и теорий, не будем забывать, что через одну точку — один зафиксированный в науке факт — можно провести множество интерпретативных линий: история науки демонстрирует нам возможность различных, подчас противоположных объяснений и теорий с опорой на одни и те же факты.
(обратно)146
Даже перевод, соотнесение постоянно сообщающихся народных языков требует особого учета культурно-исторических контекстов; так, «дело» в России, «гешефт» в Германии, «бизнес» в Англии и «бизнес» в Америке при одинаковом переводном значении являют разные, где-то пересекающиеся, а где-то и не пересекающиеся круги действительности. В начале прошлого века это было весьма очевидно, но даже и сейчас, когда в многоцветье значений вторглось и победило американизированное значение «бизнеса», сквозь обезличивающую глобализацию еще проступают контуры изначальных различий и вариаций.
(обратно)147
Зенько Ю.М. Психология религии. СПб., 2009. С. 172–173.
(обратно)148
В ответ можно еще раз привести слова, сказанные почти двести лет назад крупным естествоиспытателем, российским академиком Карлом фон Бэром (о его воззрениях см. главу III): «Естествознание, приходится иногда слышать, разрушает веру. Как это трусливо и мелко! Человеческие заблуждения, конечно, преходящи, только истина вечна. Способность к мышлению и вера столь же врожденны человеку, как рука и нога, а рождение — лишь очередное повторение Творения. Вера есть особое преимущество человека перед животным, у которых нельзя не подметить некоторых проявлений мыслительной способности. Неужели же человек не сумеет сохранить своего преимущества перед ними? Только от этого зависит, будет ли каждая его душевная сила направлена на ту область, для которой она предназначена. Но не стоит мешать мысли идти туда, куда она стремится. Если она идет ошибочным путем, то заблуждение не может долго оставаться скрытым» (Бэр К.Э. Избранные работы. Л., 1926. С. 120–121).
(обратно)149
«Речи на торжественном открытии Психологического института им. Л. Г. Щукиной Московского университета». Репринт Института психологии РАО. М., 1994. С. 3.
(обратно)150
См.: Братусь Б.С. Общая психология — метафизический и прагматический смыслы // Психологический журнал. 2003. № 3; Братусь Б. С. Психология как университетская наука. // Общая психология: В 7 т. Т. 1; Соколова Е.Е. Введение в психологию: Учебник для студ. высш. учебн. заведений. М., 2005; Братусь Б. С., Ждан А. Н. Кафедра общей психологии в МГУ им. М. В. Ломоносова// Вопросы психологии. 2005. № 1.
(обратно)151
Выготский Л. С. Собр. соч.: В 6 т. Т. 1. М., 1982. С. 323.
(обратно)152
Еще 20 лет назад В.П. Зинченко с грустью констатировал, что психология очевидно превращается в «сферу бытового обслуживания». — Прим. науч. ред.
(обратно)153
Снижение декларируемых устремлений университетского образования (университетской идеи) можно проиллюстрировать сравнением Уставов главного и старейшего университета страны — Московского. Первый же пункт Устава, утвержденного ученым советом МГУ от 12 апреля 1993 г., гласит: «Московский государственный университет имени М. В. Ломоносова (МГУ)… представляет собой творческое сообщество профессоров, преподавателей, сотрудников и учащихся, видящих свою цель в постижении Истины, утверждении Добра и Справедливости во благо человека, Отечества и мировой цивилизации». Ни прибавить, ни убавить…
Спустя 15 лет в Уставе, утвержденном уже не ученым советом МГУ, а — бери выше — постановлением Правительства Российской Федерации от 28 марта 2008 года № 223, в четвертом пункте находим: «Университет — творческое сообщество профессоров, преподавателей, научных работников, иных категорий работников и обучающихся в университете». Слова знакомые, только вместо лаконичных «сотрудников» появились «научные работники» и «иные категории работников» (чтобы не забыть, наверное, отделить от остальных охрану, слесарей и пожарных) да традиционные «учащиеся» заменены на безликих «обучающихся». Но, в общем, узнаваемо, и пора устремить этот экипаж к смысловому взлету — служению, в качестве главной цели, Истине, Добру, Благу, Человеку… Но нет, вместо взлетной полосы — бетонный забор, точка, конец пункта четвертого и всего маршрута. Нам просто сообщили, что есть такое сообщество, чтобы мы, видимо, не спутали его с другими сообществами — нумизматов, филателистов или охотников.
(обратно)154
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности. М., 1988.
(обратно)155
Зинченко В.П. Надо ли умножать сущности? — В кн.: Психология и этика: опыт построения дискуссии. Самара, 1999. С. 67–68.
(обратно)156
Проводя целостную экспериментально-психологическую диагностику (например, в клинике), видишь это особенно отчетливо. Даже результаты простой пробы на запоминание десяти предъявленных испытуемому слов нельзя прямо трактовать как показатель эффективности непосредственной памяти без учета особенностей мотивации, эмоционального состояния, отношения к проверке и др.
(обратно)157
От истории, правда, больше ожидают ответов на вопросы («как случилось? можно ли было предотвратить? кто виноват?»), которые даже если и полны, то сильно запаздывают — инкриминируемое деяние уже произошло, война развязана, право и закон попраны, на троне шут или тиран. Да и справедливость вердикта нередко хромает: свидетели ошибаются (вспомним пословицу «врет, как очевидец»); важные доказательства со временем
теряются, уничтожаются, подменяются; власть имущие толкают к фальсификациям (история как опрокинутая в прошлое политика); современники «ленивы и нелюбопытны», полагая, что к их жизни какая-то там древность (сто лет назад, например) не имеет никакого касательства — ведь у них все, конечно, будет по-другому (сто лет назад обыватель думал точно так же). И все же не будем впадать в крайность, что история ничему не учит. Великая и грозная наука, пусть с ошибками, трудностями и отступлениями, расставляющая всех в конце концов по местам и заслугам, — последний земной (впереди только Небесный) суд. И перед трибунами будущего, заполненными до отказа (зрители еще не родились или ходят в детский сад), предстанут на арене истории видимые со всех сторон света наши сегодняшние и вчерашние действия, дела и поступки.
(обратно)158
См.: Frankl V. Die Sinnfrage in der Psychotherapie. Miinchen, 1992. Напомним, что и в русском, и в языке Франкла — немецком — представление о духовном имеет два оттенка — светский (geistig) и религиозный (geistlich). Но в любом случае речь идет об особой, собственно человеческой сфере, области метапотребностей и предельных смыслов. Франкл показал преломление этой сферы в психологии человека, осуществление большого в малом, безмерного — в мерном. Поэтому, будучи по натуре религиозным человеком (см.: Lengle A. Viktor Frankl. Ein Portret. Miinchen, 1998), он никогда это не подчеркивал, никогда не выставлял это своим слушателям и пациентам, зная, что речь идет об общем законе поиска духовных смыслов, едином в своей собственно психологической сути и для верующего, и для неверующего.
(обратно)159
См.: Медоуз Д. Пределы роста. Двадцать лет спустя. М., 2007.
(обратно)160
Представим себе заметку в газетах: «Факультет психологии Московского университета подписал контракт с факультетом психологии Санкт-Петербургского университета о передаче ведущего игрока — профессора А. на два учебных года в команду МГУ для чтения лекций, проведения семинаров и научно-исследовательской работы. Сумма контракта не разглашается, но из осведомленных источников известно, что это не менее пяти миллионов долларов». Экая нелепость, скажет читатель. Но ведь это весьма рядовая сумма для «звезды» футбола. О штатных заработках университетского профессорско-преподавательского состава в этой связи лучше просто умолчать.
(обратно)161
Кричевец А. Н. О месте христианской психологии в системе наук // Московский психотерапевтический журнал. 2007. № 3. С. 22. См. также главу VIII.
(обратно)162
Мареева Е.В. Споры о душе в свете истории аристотелизма // Психология и философия: возвращение души: Сб. статей. М., 2003. С. 16–17.
(обратно)163
Слободчиков В.И. Христианская психология в системе психологического знания // Московский психотерапевтический журнал. 2007. № 3. С. 30. См. также главу VII данной книги.
(обратно)164
Сказать об этом бывает нелишним иным ревностным гонителям любых психологических знаний под предлогом борьбы за «религиозную чистоту».
(обратно)165
Мареева Е.В. Цит. соч. С. 18.
(обратно)166
Святитель Игнатий (Брянчанинов). Слово о человеке. СПб., 1995. С. 23.
(обратно)167
Цит. по: АндрейЛоргус, свящ. Православная антропология. М., 2001. С. 140.
(обратно)168
Аристотель. Соч.: В 4 т. М., 1975. С. 395.
(обратно)169
Лосев А. Ф., Тахо-Годи А. А. Платон. Аристотель. М., 1993. С. 314.
(обратно)170
По аналогии можно было бы называть душой сущность действующей психики. «Органы психики» (память, мышление и др.) обретают тогда душу как свою истинную (сущностную) форму.
(обратно)171
Цит. по: Андрей Лоргус, свящ. Указ. соч. С. 140.
(обратно)172
Святитель Игнатий (Брянчанинов). Цит. соч. С. 23.
(обратно)173
Мареева Е.В. Цит. соч. С. 19. Сходное замечание есть иу А.Г. Асмолова, который считает, что в представленном подходе подстерегает опасность «отдать человеческое в человеке этике и религии, а тело и познавательные процессы — биологии и академической, например когнитивной, психологии» (Асмолов А.Г. Психология личности: Принципы общепсихологического анализа. М., 2001. С. 11).
(обратно)174
На всякий случай поясним: религия и теология (богословие) относятся друг к другу как реальность (бытие, путь, жизнь, судьба) и рефлексия, рассуждение, изучение этой реальности. Как пишет та же Е.В. Мареева, «в отличие от языческих теогоний, христианская теология возникает тогда, когда мир нуждается не только в описании и восхищении, но и в разумном объяснении» (Мареева Е.В. Цит. соч. С. 17).
(обратно)175
Согласно много лет подряд выпускавшимся словарям, душа — это старое (устаревшее) и потому не годное для научного употребления название психики.
(обратно)176
Вспомним: «первовзрыв во вселенной можно просчитать, но кто принес взрывчатку, мы не знаем», или популярная в Америке «теория разумного дизайна» (intelligent design — ID), суть которой может быть сведена к тому, что «если есть часы, то есть и часовщик».
(обратно)177
Майданский А.Д. Декарт и Спиноза о природе души//Психология и философия: возвращение души: Сб. статей. М., 2003. С. 77.
(обратно)178
Мареева Е. В. Цит. соч. С. 19.
(обратно)179
Мареева Е. В. Цит. соч. С. 19.
(обратно)180
Выготский Л. С. Психология искусства. М., 1987. С. 126.
(обратно)181
В церковнославянском языке, как и в русском до реформы 1918 г., слово «мир» в разных его значениях писалось различно: м/ръ (земное бытие, «мир сей») и миръ (мирность духа, божественная тишина и спокойствие). Если использовать эти элементы старой орфографии в нижеследующем тексте выдающегося ученого и богослова святителя Луки (Войно-Ясенецкого), то смысл различения станет особенно ясным: «Мир, полученный от Mipa, а не от Бога, — это шаткий, неверный, колеблющийся мир, который то и дело вновь переходит в войну. Этот мир уживается в сердце людском и с враждой, и со злобой, и с ненавистью… При таком мире в сердце человеческом нет покоя от Mipa сего. А мир, который дает Христос, дает нам глубокий, полнейший, всегдашний и ничем не нарушаемый мир… Если так важен мир Божий, если так необходим каждому человеку, то не должны ли мы сказать, что стяжать мир есть великая цель всякого христианина, всякого человека?» (Святитель Лука (Войно-Ясенецкий). Двери сердца твоего. М., 2013. С. 19–20).
(обратно)182
Приведем контекст этого замечания: «С точки зрения Братуся, Выготский имел лишь намерение разрабатывать психологию в ином, отличном от позитивизма, ключе. Но это стремление объяснить идеальное (идеалы, высшие эмоции и пр.) по-новому было лишь попыткой, не реализованной им и его учениками по причине „материалистической трагедии страны“. Как и в ситуации с Леонтьевым, в культурно-исторической теории Выготского Братусь ищет „утаенный план сознания“, рассматривая ее, подобно „гуманитарной“ и „нравственной“ психологии, в качестве некоторой переходной формы от естественно-научного материализма к религиозной форме идеализма. А по сути, автор учебника „утаивает“ от читателя, что учение Выготского было и является материализмом нового типа, получившим развитие в психологии и философии XX в. Это стремление лишить культурно-историческую теорию собственного методологического подхода, отличного как от позитивизма, так и от христианского идеализма, — следствие сознательного выбора создателя „христианской психологии“» (Мареева Е.В. Цит. соч. С. 56–57).
(обратно)183
Кондратьев М.Ю. Проникновение религиозного влияния в общеобразовательный процесс ведет к национальной розни // Скепсис. 2005. № 3–4. С. 155–156. См. также: Кондратьев М.Ю. Психология и религия: параллельные проблемно-предметные плоскости//Психология. Журнал Высшей школы экономики. 2007. Т. 4. № 2. С. 69.
(обратно)184
Воробьев С.Л. Онтологические образы психологии//Начала христианской психологии. Учебное пособие для вузов. М., 1995. С. 86–87.
(обратно)185
Там же. С. 87. См. также главу IV раздела I.
(обратно)186
См. Хоружий С. С. Очерки синергийной антропологии. М., 2005.
(обратно)187
См.: Флоренский П. А., свящ. Столп и утверждение истины. М., 1914; Хоружий С. С. К феноменологии аскезы. М., 1998.
(обратно)188
В этой главе мы для удобства будем преимущественно говорить об «исследованиях», хотя поле христианской психологии, как упоминалось (см. главу II), включает в себя кроме исследовательских проектов также образовательные, практические, информационные и пр. — Ф. В.
(обратно)189
Иерофей (Влахос), митр. Православная психотерапия: Святоотеческий курс врачевания души. Свято-Троицкая Сергиева Лавра, 2004. С. 10.
(обратно)190
Там же. С. 12.
(обратно)191
Там же. С. 10–11.
(обратно)192
Там же. С. 205.
(обратно)193
Там же. С. 95.
(обратно)194
Там же. С. 15–16. Интересно, что тело рассматривается автором как подлежащее действию естественных, биологических законов. Но что позволено телу, то не позволено душе — она не мыслится в безличностном, объективистском, натуралистическом залоге, т. е. не мыслится как «психика».
Рис. 3. Общий вид поля христианской психологии с позиций «православной психологии и психотерапии»
(обратно)195
Слободчиков В. И. О перспективах построения христиански ориентированной психологии//Московский психотерапевтический журнал. 2004. № 4. С. 12.
(обратно)196
Там же. С. 16. См. также главы VI и VII данной книги.
(обратно)197
См.: Флоренская Т.А. Диалог в практической психологии. М., 1991.
(обратно)198
См.: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000; Братусь Б. С., Инина Н.В. Вера как общепсихологический феномен сознания человека // Вестник Московского университета. Сер. 14. Психология. 2011. № 1. С. 25–39.
(обратно)199
См.: Глаголев В. С. Христианские и секулярные аспекты социально-психологической категории «терпение» // Христианская культура на пороге третьего тысячелетия. СПб., 2000. С. 15–18; Гаврилова Т.П. Природа переживания гнева в научно-психологической и святоотеческой литературе//Консультативная психология и психотерапия. 2011. № 3. С. 24–46; ТобаловЮ.П. Совладание с трудными жизненными ситуациями у верующих: На материале православных христиан и мусульман: автореф. дис…. канд. психол. наук. М., 2004; Грошева Л. Н. Социальные страхи и их преодоление у верующих и атеистов: дис…. канд. психол. наук. М., 2004; Алексейчук П. У христиан более счастливые «твиты», чем у атеистов // WebScienceRU. Новости от 17.07.2013. URL: http:// webscience.ru/news/u-hristian-bolee-schastlivye-tvity-chem-u-ateistov (дата обращения: 25.11.2015) и др.
(обратно)200
См.: Watson P.J. Babel of Rationalities: Christian Psychology, Incommensurability, and the Important Role of Empirical Research // Christian Psychology Around The World. 2014. № 5. P. 21–29.
(обратно)201
См.: Инина H.B. Фанатизм как деструктивная форма веры // Консультативная психология и психотерапия. 2014. № 5. С. 89–102; ФилоникМ. С. Психологический анализ феноменов искажений религиозного опыта // Консультативная психология и психотерапия. 2015. № 5. С. 107–122. См. также главу XV данной книги.
(обратно)202
Например: «душа — психика», «христианский — неоязыческий», «религиозный — секулярный» и пр.
(обратно)203
См.: Лысюк Л. Г. Христианская модель семьи как основа семейного консультирования // Московский психотерапевтический журнал. 2004. № 4. С. 65–78.
(обратно)204
«…Неверующий муж освящается женою верующею, и жена неверующая освящается мужем верующим» (1 Кор. 7: 14).
(обратно)205
См.: Дубова Е. Т. Психология религии и религиозная психология: Опыт философского анализа: дис…. канд. филос. наук. М., 1999; Зенько Ю.М. Психология религии. СПб., 2009.
(обратно)206
Фрейд 3. Будущее одной иллюзии // Фрейд 3. Избранное. Т. 1. Лондон, 1969. С. 200.
(обратно)207
«Хотя Фрейд заявлял, что с презрением относится к философии, он определенно выражал философские идеи в духе материалистической, атеистической идеологии. Его философия представляла собой экстремальную форму позитивизма, считающего религию опасной и метафизику излишней» (Элленбергер Г. Ф. Открытие бессознательного. СПб., 2004. С. 150).
(обратно)208
Фрейд 3. Указ. соч. С. 231.
(обратно)209
Там же. С. 232.
(обратно)210
Джеймс У. Многообразие религиозного опыта. М., 1993. С. 49.
(обратно)211
Там же. С. 46–47.
(обратно)212
Шаньков Ф.М. Духовное и религиозное совладание. Обзор западных исследований // Консультативная психология и психотерапия. 2015. № 5. С. 123–152. См. также главу XI данной книги.
(обратно)213
См.: Василюк Ф.Е. Переживание и молитва. Опыт общепсихологического исследования. М., 2005. См. также главу XI данной книги.
(обратно)214
См.: Авдеев Д.А. Депрессия как страсть. Депрессия как болезнь. М., 2001. Название характерное, но неточное. «Депрессия» не может быть «страстью» просто терминологически, это слово из медицинского дискурса, в котором нет места аскетическим квалификациям. Точнее было вынести в название противопоставление «уныния» и «депрессии». — Ф. В.
(обратно)215
Факт остается фактом: у многих христианских психологов сохраняется выраженная тенденция отмежевания от светской научной психологии, огульные обвинения ее в том, что она-де изучает «падшую психику падшего человека». Христианская психология, однако, в своей сердцевине свободна от фарисейской брезгливости. «Падшего человека»? Да, уж какой есть, психология ведь и не претендует на то, чтобы стать исключительно агиологией, изучать святость и преображенного человека.
(обратно)216
Эммонс Р. Психология высших устремлений: Мотивация и духовность личности. М., 2004. С. 15.
(обратно)217
См. там же. С. 16.
(обратно)218
См.: Хабермас Ю. «Постсекулярное» общество — что это? // Российская философская газета / пер. с нем. М. Кронауэр. 2008. № 4 (18). С. 1–2. URL: http://www. philgazeta.ru/pdf/2008/2008_04. pdf (дата обращения: 03.03.2013); Штёкль К. К определению «пост-секулярного»//Человек. RU. Гуманитарный альманах. 2012. № 8. С. 51–67; Хоружий С. С. Постсекляризм и антропология //Человек. RU. Гуманитарный альманах. 2012. № 8. С. 15–35.
(обратно)219
См.: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000; Братусь Б. С. Психология — наука о психике или учение о душе? // Человек. 2004. № 4. С. 30–38. См. также главу V данной книги
(обратно)220
Русский перевод: Бобган М., Бобган Д. Конец «христианской» психологии. СПб., 2005. С. 8.
(обратно)221
Это парадоксальное отношение включения говорит о том, что данное смысловое поле, по-видимому, не подчиняется простому закону логических объемов понятия. Логика здесь многоплановая, примерно такая же, как при соотнесении понятий «Европа» и «Россия»: Россия — часть Европы, но при этом не Европа, Россия — и партнер Европы, и ее извечный оппонент.
(обратно)222
Впервые опубликовано: Московский психотерапевтический журнал». 2003. № 3. С. 114–129.-Лед.
(обратно)223
Киприан (Керн), архимандрит. Православное пастырское служение. СПб., 1996. С. 31–32.
(обратно)224
Теодицея (от греч. theos — Бог и dike — справедливость) — обозначение религиозно-философских доктрин, стремящихся согласовать идею благого и всемогущего Бога с наличием в мире зла. Термин введен Г. В. Лейбницем в 1710 г.
(обратно)225
Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1982. Т. 4. С. 334.
(обратно)226
Достоевский Ф.М. Поли. собр. соч.: В 30 т. Т. 14. Л., 1976. С. 45–46.
(обратно)227
Там же. С. 45.
(обратно)228
См.: Флоренский П.А. Из богословского наследия // Богословские труды. Т. XVII. М., 1977. С. 191–192.
(обратно)229
См.: Выготский Л. С. Траурные строки (День 9 ава) // Новый путь. 1916. № 27; Флоренский П.А. Указ. соч. С. 136–138.
(обратно)230
См.: Вышеславцев Б. П. Этика преображенного эроса. М., 1994.
(обратно)231
Флоренский П.А. Указ. соч. С. 136–138.
(обратно)232
См.: Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979; Бахтин М. М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1979.
(обратно)233
См.: Лаутербах В. Эффективность психотерапии: критерии и результаты оценки // Психотерапия: от теории к практике. Материалы I съезда Российской психотерапевтической ассоциации. СПб., 1995.
(обратно)234
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. С. 318.
(обратно)235
Там же. С. 312.
(обратно)236
Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 93.
(обратно)237
Юнг К. Г. Работы по психиатрии. Психогенез умственных расстройств. СПб., 2000. С. 292.
(обратно)238
См.: Василюк Ф.Е. Методологический смысл психологического схизиса // Вопросы психологии. 1996. № 6. С. 25–40.
(обратно)239
Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 15–16.
(обратно)240
Интересно в этом плане, что когда в конце 80-х — начале 90-х гг. после длительного перерыва появилась в нашей стране востребованная область практического применения, лидирующие позиции в ней достаточно легко и сразу заняли те психологи, которые уже получили до этого серьезную академическую подготовку. Например, в Москве это были такие сотрудники, выпускники, аспиранты кафедры общей психологии МГУ, как Ф.Е. Василюк, Ю.Б. Гиппенрейтер, А.В. Зинченко, А.Ф. Копьев, В. В. Кучеренко, А. Б. Орлов, В. А. Петровский, А. А. Пузырей, М. В. Розин, В. В. Столин и др. — Отв. ред.
(обратно)241
Глава подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 16-06-0095 «Психология религиозных форм сознания современного человека: структура, динамика, функция».
(обратно)242
См.: Джеймс В. Научные основы психологии. СПб., 1902.
(обратно)243
См.: Хайдеггер М. Бытие и время. М., 1997.
(обратно)244
См.: Схиархимандрит Гавриил (Бунге). Объядение, лакомство, чревоугодие: Учение отцов-пустынников о еде и посте (на основе текстов Евагрия Понтийского). М., 2014; Его же. Гнев, злоба, раздражение: Учение Евагрия Понтийского о гневе и кротости. М., 2014; Его же. Тоска, печаль, депрессия: Духовное учение Евагрия Понтийского. М., 2014; Виноградов Л. С. О страстях и искушениях. Ответы православных психологов. М., 2016.
(обратно)245
Когда по благословению одного известного настоятеля была открыта при его приходе психологическая семейная консультация, то через некоторое время он констатировал: «Ко мне на исповедь и беседу стало приходить теперь куда больше людей с действительно духовными, а не с чисто психологическими проблемами».
(обратно)246
Иерей Вадим Коржевский. Аскетизм как метод психологии // Святитель Феофан Затворник — основатель христианской психологии. Всероссийская научно-практическая конференция. СПб., 2015. С. 31.
(обратно)247
Глава подготовлена при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 16-06-0095 «Психология религиозных форм сознания современного человека: структура, динамика, функция».
(обратно)248
Джемс У. Многообразие религиозного опыта. СПб., 1992. С. 39.
(обратно)249
Там же. С. 34.
(обратно)250
Там же. С. 45, 55.
(обратно)251
Там же. С. 22.
(обратно)252
Там же. С. 11.
(обратно)253
Энциклопедия глубинной психологии // Зигмунд Фрейд. Жизнь, работа, наследие: Переписка Зигмунда Фрейда с Оскаром Пфистером. М., 1998. С. 117.
Цит. по: Лэгле A. Person. Экзистенциально-аналитическая теория личности. М., 2006. С. 18.
(обратно)254
См.: Вер Г. Карл Густав Юнг. Екатеринбург, 1998. С. 54.
(обратно)255
Там же. С. 90.
(обратно)256
Юнг К. Г. Бог и бессознательное. М., 1998. С. 101.
(обратно)257
Под самостью Юнг понимал центральный организующий архетип целостности и регулирующий центр личности, некую сверх-упорядочивающую величину по отношению к эго, которая включает в себя не только сознание, но и бессознательное (о проблеме «самости», «природы», «личности» см. также главы VII и XIII).
(обратно)258
Мф. 5:43; 19: 19; 22: 39; Мк. 12: 31; Лк. 10: 27; Иак. 2: 8; Рим. 13: 9; Гал. 5: 14.
(обратно)259
Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1990. С. 187.
(обратно)260
Там же. С. 189.
(обратно)261
Фромм Э. Искусство любить. М., 2004. С. 52.
(обратно)262
Франкл В. Человек в поисках смысла. М., 1990. С. 127.
(обратно)263
Там же. С. 210.
(обратно)264
Там же. С. 184.
(обратно)265
Там же. С. 111.
(обратно)266
Там же. С. 117.
(обратно)267
Маслоу А. Мотивация и личность. СПб., 2012.
(обратно)268
См.: Инина Н.В. Опыт классификации форм веры// Вопросы психологии. 2011. № 2.
(обратно)269
Спиноза Б. Избранные произведения: В 2 т. Т. 1. М., 1957. С 59.
(обратно)270
Вспомним, к примеру, одно из самых распространенных суеверий — «черную кошку». Для суеверного человека факт того, что черная кошка перешла ему дорогу, означает: путь «перекрыт», удачи не будет. Иными словами, мир, выстроенный в соответствии с планами и вкладами самого человека, атакован сверхъестественной, «негативной» силой, способной разрушить желаемое, — силой, превосходящей возможности человека, порождающей в нем страх за себя и свою жизнь. Ответом на эту интервенцию будет не позиция ответственности и свободы, в которой человек открыто и осознанно взаимодействует с миром, а обращение к противоположной «позитивной» силе, способной защитить его от нападения. Эти силы осознаются человеком как внешние, хотя в действительности порождены глубинным бессознательным страхом человека, и вся драма разворачивается на бессознательном уровне. На поверхность поднимаются лишь знакомые многим атрибуты защиты — плюнуть через левое плечо; посмотреть в зеркало, если вернулся домой, что-то забыв перед дорогой, и так далее.
(обратно)271
Поппер К. Открытое общество и его враги. Соч.: В2 т. Т. 2.М., 1992. С. 105.
(обратно)272
См.: KrechD., Crutchfield R. S. andBallacheyE.L. Individual in Society. N.Y., 1962.
(обратно)273
См.: Allport G. The nature of prejudice. Cambr., 1954.
(обратно)274
См.: Адорно Т. Исследование авторитарной личности. М., 2001. С. 416.
(обратно)275
См.: Братусь Б. С. Образ человека в психологии // Психология с человеческим лицом: гуманистическая перспектива в постсоветской психологии. М., 1997. С. 77.
(обратно)276
См., например: Доклад ЮНИСЕФ «Анализ положения детей в Российской Федерации» // Сайт уполномоченного при Президенте Российской Федерации по правам ребенка, 2013. URL: (дата обращения: 05.04.2013); Сайт уполномоченного при Президенте Российской Федерации по правам ребенка, 2013. URL: http://www. rfdeti.ru/display.php? id=4735 (дата обращения: 05.04.2013).
(обратно)277
К 70-летию В. И. Слободчикова//Вопросы психологии. 2014. № 4. С. 143–149. См. также главы VI и VII первого раздела книги.
(обратно)278
Там же.
(обратно)279
См.: Практическая психология образования. СПб., 2004. С. 15 -178.
(обратно)280
Слободчиков В.И., Шувалов А.В. Антропологический подход к решению проблем психологического здоровья детей // Вопросы психологии. 2001. № 4. С. 91–105.
(обратно)281
См.: Франк С. Л. Человек и Бог. Минск, 2010.
(обратно)282
См.: Соловьев В. С. Оправдание добра. Нравственная философия // Сочинения: В 2 т. Т. 1. С. 151.
(обратно)283
Шмеман А., прот. Дневники 1973–1983. М., 2005. С. 314.
(обратно)284
Маслоу А. Г. Мотивация и личность. СПб., 1999. С. 354.
(обратно)285
См.: Психология здоровья. Учебник для вузов. СПб., 2003. С. 27.
(обратно)286
См.: Братусь Б. С. Образ человека в психологии // Психология с человеческим лицом: гуманистическая перспектива в постсоветской психологии. М., 1997. С. 67–91; Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000; Слободчиков В.К, Исаев Е.И. Основы психологической антропологии. Психология человека: введение в психологию субъективности. Учебное пособие для вузов. М., 1995; Слободчиков В.И, Исаев Е.И. Основы психологической антропологии. Психология развития человека: развитие субъективной реальности в онтогенезе: Учебное пособие для вузов. М., 2000; Флоренская Т.А. Мир дома твоего. Человек в решении жизненных проблем. М., 2009.
(обратно)287
См.: Степин В. С. Классика, неклассика, постнеклассика: критерии различения//Постнеклассика: философия психологии человека// Современная личность: Психологические исследования. М., 2012.
(обратно)288
«Субъективность» — категория в психологии, которая выражает сущность внутреннего мира человека. Близкими по своему содержанию и смыслу являются понятия «душа», «индивидуальный дух», «человеческое в человеке». Субъективность есть форма существования и способ организации человеческой реальности, суть — самостоятельность духовной жизни. Субъективность составляет родовую специфику человека, отличает его способ жизни от всякого другого — до- или внечеловеческого.
(обратно)289
Шувалов А. В. Инварианты психологического человекознания // Вестник Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета. Сер. IV. Педагогика. Психология. 2013. № 1 (28). С. 109–128; Его же. Методологические аспекты психологического человекознания// Национальный психологический журнал. 2014. № 3 (15). С. 17–27.
(обратно)290
Данный термин (от лат. proprium — неотъемлемая собственность) объединяет все, что человек ощущает как важную часть себя, о чем говорит: «Это — я» или «Это — мое».
(обратно)291
См.: Олпорт Г. Становление личности. М., 2002.
(обратно)292
См.: Роджерс К.Р. Взгляд на психотерапию. Становление человека. М., 1994.
(обратно)293
См.: Маслоу А. Г. Мотивация и личность. СПб., 1999.
(обратно)294
Франкл В. Человек в поисках смысла. М., 1990. С. 58–59.
(обратно)295
См.: Слободчиков В.К, Шувалов А.В. Антропологический подход к решению проблемы психологического здоровья детей // Вопросы психологии. 2001. № 4. С. 91–105; Шувалов А.В. Антропологический подход к проблеме психологического здоровья // Вопросы психологии. 2011.№ 5. С. 3–16; Его же. Проблема психологического здоровья в свете православной духовной традиции // Человек. 2011. № 6. С. 134–151; Его же. Психологическое здоровье и гуманитарные практики // Вопросы психологии. 2012. № 1. С. 1–10.
(обратно)296
Хамитов Н.В. Философия человека: от метафизики к метаантропологии. Киев, 2002. С. 140.
(обратно)297
См.: Братусь Б. С. Русская, советская, российская психология. М., 2000. С. 48.
(обратно)298
См.: Леонтьев К. Н. Византизм и славянство // Записки отшельника.
(обратно)299
См.: Святитель Николай Сербский. Мысли о добре и зле. Минск, 2010.
(обратно)300
Шувалов А. В. Антропологический подход к проблеме психологического здоровья // Вопросы психологии. 2011. № 5; Его же. Проблема психологического здоровья в свете православной духовной традиции // Человек. 2011. № 6.
(обратно)301
См.: Шувалов А.В. Методологические аспекты психологического человекознания // Национальный психологический журнал. 2014. № 3(15).
(обратно)302
Греческое слово, переводимое как «грех» — hamartia, происходит от слова hamartano, которое означает «промахнуться по цели» (и как результат проиграть состязание и не получить приз), в переносном смысле: совершить ошибку.
(обратно)303
Буквально — упадок духа: слабохарактерный человек, легко поддающийся стороннему убеждению и своим мелочным расчетам.
(обратно)304
Погружение в не имеющие истинной ценности, пустые и бесплодные заботы.
(обратно)305
Недостойный человека, богопротивный и заслуживающий осуждения образ мыслей и поступков, ведущий к духовной гибели; «окаянный» по-церковнославянски — «каиноподобный», то есть подобный первому человекоубийце.
(обратно)306
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности. М., 1988; Его же: Опыт обоснования гуманитарной психологии // Вопросы психологии. 1990. № 6; Его же: К проблеме нравственного сознания в культуре уходящего века // Вопросы психологии. 1993. № 1; Его же: Психология. Нравственность. Культура. М., 1994; Его же: К проблеме человека в психологии // Вопросы психологии. 1997. № 5; Его же: Деятельность и вершинные уровни опосредствования // Психологический журнал. 1999. № 4; Его же: Русская, советская, российская психология. М., 2000; и др.
(обратно)307
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности. М., 1988. С. 96–98.
(обратно)308
См.: Миронова М.Н. Попытка целостного подхода к построению модели личности учителя // Вопросы психологии. 1998. № 1.
(обратно)309
См.: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963; Его же. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
(обратно)310
См.: Ухтомский А. А. Доминанта. М.; Л., 1966; Его же. Письма// Пути в незнаемое. М., 1973. № 10.
(обратно)311
См.: Леонтьев Д.А. Три грани смысла // Традиция и перспективы деятельностного подхода в психологии. Школа А.Н. Леонтьева. М., 1999.
(обратно)312
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности.
(обратно)313
См.: Ухтомский А.А. Доминанта.
(обратно)314
См.: Миронова М. Н. Методика изучения смысловых уровней в структуре личности педагога. Обнинск, 2000.
(обратно)315
См.: Миронова М.Н. Попытка целостного подхода к построению модели личности учителя.
(обратно)316
Братусь Б. С. Аномалии личности. С. 79.
(обратно)317
См.: Братусь Б. С. Аномалии личности. С. 129.
(обратно)318
См.: Петровский В.А. Психология неадаптивной активности. М., 1992. С. 158.
(обратно)319
См.: Давыдов В. В. Последние речи. М., 1998.
(обратно)320
Библер В.С. Культура. Диалог культур//Вопросы философии, 1989, № 6. С. 31–44.
(обратно)321
Братусь Б. С. Психология. Нравственность. Культура. М., 1994. С. 43.
(обратно)322
Ухтомский А. А. Доминанта. С. 385.
(обратно)323
См.: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 385.
(обратно)324
См.: Ухтомский А. А. Указ. соч.
(обратно)325
Библер В. С. Указ. соч. С. 38.
(обратно)326
Давыдов В. В. Указ. соч.
(обратно)327
См.: Петровский В. А. Личность в психологии. Ростов н/Д, 1996.
(обратно)328
Братусь Б. С. Психология. Нравственность. Культура. С. 8–9.
(обратно)329
Исследование выполнено при поддержке Российского гуманитарного научного фонда, проект № 13-06-00590 «Вера как общепсихологическая категория». Первая публикация в журнале «Консультативная психология и психиатрия». 2014, № 5. С. 139–152. — Ред.
(обратно)330
См.: Василюк Ф.Е. Психология переживания. М., 1984.
(обратно)331
См.: Василюк Ф.Е. Переживание и молитва. М., 2003.
(обратно)332
Икономия (греч. oikonomia — искусство управления домом, домоуправление, домостроительство; oikos — дом; nomos — закон) и акривия (греч. — строгость, точность) — два противоположных церковных понятия. Акривия является строгим неукоснительным и бескомпромиссным следованием церковным понятиям и законам. Икономия — понятие, связанное с допущением некоторых компромиссов, проявлением снисхождения к человеческой немощи.
См.: Левитон Г., Дембо Т. Приспособление к несчастью: проблема социально-психологической реабилитации//Консультативная психология и психотерапия. 2003. № 1. С. 142–175.
(обратно)333
Приложение представляет собой сокращенный вариант доклада и его обсуждения на семинаре «Цельность человека: дух, душа, тело», посвященном наследию митрополита Антония Сурожского (Дом русского зарубежья имени А.И. Солженицина, 12.05.2008). Опубликовано: «Московский психотерапевтический журнал», 2009, № 3. С. 19–49. — Ред.
(обратно)334
«Выступление в Психоаналитическом обществе 25 ноября 1987 г.». Перевод с английского. Первая публикация в России: Митрополит Антоний Сурожский. Психология и духовность// Московский психотерапевтический журнал. 2004. № 4.
(обратно)335
Имеется в виду отрывок из трагедии Гете «Фауст»:
«В начале было Слово». С первых строк Загадка. Так ли понял я намек? Ведь я так высоко не ставлю слова, Чтоб думать, что оно всему основа. «В начале мысль была». Вот перевод. Он ближе этот стих передает. Подумаю, однако, чтобы сразу Не погубить работы первой фразой. Могла ли мысль в созданье жизнь вдохнуть? «Была в начале сила». Вот в чем суть. Но после небольшого колебанья Я отклоняю это толкованье. Я был опять, как вижу, с толку сбит: «В начале было дело», — стих гласит. Перевод Б. Пастернака. (обратно)336
Леонтьев А. А. Алексей Николаевич Леонтьев рассказывает о себе // Вопросы психологии. 2003. № 2. С. 40.
(обратно)337
Леонтьев А.Н. Философия психологии. М.,1994. С. 40.
(обратно)338
Критику воззрений И.М. Сеченова с христианских позиций см.: Несмелов В.И. Наука о человеке. Т. I. Казань, 1905. Репринт: Казань, 1994. — Ред.
(обратно)339
Святитель Николай Сербский. Слово о законе. М., 2007. С. 245.
(обратно)340
Интересно, что в России поначалу эти идеи отнюдь не всегда противопоставлялись христианству и зазор между ними виделся минимальным и незначительным. По замечанию Ф.М. Достоевского (1848 г.), «зарождавшийся социализм сравнивался тогда даже некоторыми из коноводов его с христианством и принимался лишь за поправку и улучшение последнего, сообразно веку и цивилизации». Все это, — скажут опять, — давно прошедшая история. Но вот сегодня, спустя почти 170 лет, новые «коноводы» предлагают исходить из того же принципа, утверждая, что для будущего России и мира «нужно, чтобы русское Православие и русский коммунизм примирились и их голоса зазвучали в гармонии» [см.: Традиции и инновации: где искать человека? Волгоград, 2016. С. 93].
(обратно)341
Старший брат Владимира Ильича Ульянова (Ленина) — Александр (1866–1887) был членом террористической фракции партии «Народная воля». За участие в подготовке покушения на императора Александра III был осужден на смертную казнь. — Ред.
(обратно)342
Валентинов Н. Встречи с Лениным. Нью-Йорк, 1953. С. 103–104.
(обратно)343
Протоиерей Александр Шаргунов. Культура и антикультура. М., 2014. С. 25–26.
(обратно)344
В качестве одного из субъективных итогов этого эксперимента приведем горькие слова поэта — ровесника (и жертвы) эпохи: «Я устал от двадцатого века, / От его окровавленных рек. // И не надо мне прав человека, / Я давно уже не человек» (Владимир Соколов. Посещение (Стихи). М., 1992).
(обратно)345
Посмотрите, например, сколь деликатно и корректно различает Ф. Е. Василюк «научно-психологическое» и «духовно-религиозное» в своей книге «Переживание и молитва»: «В пределах этого исследования мы будем смотреть на молитву „снизу“, то есть намеренно отвлекаться от мистической, аскетической и догматической стороны вопроса, ограничиваясь лишь научно-психологическим подходом. Это ограничение, однако, не означает психологической редукции, попытки свести действие молитвы к одним лишь естественным психологическим закономерностям. Тем не менее необходимо по пытаться исчерпать, насколько возможно, чисто психологические влияния молитвы на состояние человека. Эта задача и соответствует требованию научной добросовестности, и не оскорбляет религиозного чувства (Василюк Ф. Е. Переживание и молитва: Опыт общепсихологического исследования. М., 2005. С. 16).
(обратно)
Комментарии к книге «Христианская психология в контексте научного мировоззрения», Борис Сергеевич Братусь
Всего 0 комментариев