Алексей Леонтьев Язык и разум человека
Ограничен разум человека, но зато безграничен разум человеческий, то есть разум человечества.
В. Г. БелинскийОт автора
Недавно мне передали письмо, присланное на московское радио. Это письмо было необычно и очень заинтересовало меня. Посудите сами.
«Говорят, что невозможно мышление без языка, — прочел я в этом письме. — Наверное, это так. Но все-таки мне не очень верится. Я живу в Кировской области, в селе, учусь в десятом классе. И вот выйду я утром на опушку леса и наслаждаюсь красотой нашей русской природы: ветер шепчет что-то в верхушках сосен, поют птицы, трава посеребрена росой, и тонко-тонко пахнет ландыш, когда его сорвешь. Так и хочется писать об этом стихи, но слова не идут на ум, а все равно переживаешь все это и чувствуешь красоту. При чем же здесь язык? Я ведь даже не могу подобрать подходящих слов, а все-таки думаю и все понимаю. Это во-первых.
А во-вторых, сижу я, скажем, за рулем автомобиля и кручу баранку вправо-влево. И никакими словами не пользуюсь. Или на ринге, когда боксер выбирает, куда бы ему ударить противника: он ведь тоже обходится без языка! Как же говорят, что мышление без языка невозможно?»
Надо сказать, что письмо заставило меня задуматься. Конечно, автор письма во многом прав. Но на двух-трех страницах ведь не объяснишь ему, в чем он прав, в чем ошибается и как обстоит дело в действительности. Ну хорошо, напишу я ему шесть, десять, пятнадцать страниц, и все равно обо всем как следует не расскажешь. Не вкладывать же в конверт целый том!
Целый том — это, конечно, слишком. А вот почему бы мне, действительно, не послать моему далекому корреспонденту, кировскому школьнику, небольшую книжку, в которой было бы рассказано о тех вещах, которые интересуют его, и не только его?
Так и была написана книжка, которая лежит сейчас на вашем столе.
Конечно, может быть, некоторые места книги вы поймете не сразу, не с первого чтения. Если не поймете, перечитайте еще и еще раз. Эта книжка не для развлекательного чтения. Над ней надо думать. И если при этом у вас возникнут какие-нибудь вопросы, все мы — и автор, и издательство — будем рады на них ответить.
Глава 1 Интеллект шимпанзе и интеллект Наполеона
На вопрос, возможно ли мышление без языка, затруднительно ответить одной фразой, так, чтобы ответ был убедительным. Поэтому придется начать издалека и сравнить особенности поведения человека и животных. Тогда, вероятно, и удастся найти такие стороны сознательной деятельности человека, которые неосуществимы без помощи языка.
Что такое рефлекс
После работ академика Ивана Петровича Павлова всякий школьник знает, что такое рефлекс. Но мы все-таки напомним нашему читателю, что рефлекс-это реакция организма на внешние воздействия, которые физиологи называют раздражителями, стимулами. Раздражители, или стимулы, бывают биологически важными (существенными для жизни) или безразличными (индифферентными). Например, кусок мяса для собаки— биологически важный раздражитель, а для коровы, хотя она, конечно, тоже воспринимает этот кусок зрением и обонянием, — раздражитель безразличный. Клок сена, наоборот, будет биологически важным раздражителем для коровы и безразличным для собаки.
Вид куска мяса у всякой собаки (хотя бы она была отнята у матери маленьким щенком и никогда других собак не видела) вызовет одну и ту же реакцию: будет бурно выделяться слюна, собака потянется к мясу. Так, кстати, реагирует на пищу и голодный человек. Такой слюнный и вообще пищевой рефлекс называется безусловным, врожденным, и он закреплен в особенностях строения организма, в частности в строении нервной системы собаки. Чтобы этот рефлекс «сработал», собаке достаточно столкнуться с биологически важным раздражителем, соответствующим этому рефлексу. Безусловные рефлексы всегда связаны с жизненно важными для животного явлениями. Например, птенцы серой куропатки при малейшей тревоге припадают к земле и становятся невидимыми на ее фоне. Никто их этому не учил; вернее, их научили #6 этому бесчисленные предшествовавшие поколения серых куропаток. Те из них, кто умел при опасности «сливаться с землей», выживали, те, кто не умел, — делались добычей хищника. Происходил, таким образом, естественный отбор, и постепенно умение быстро и правильно реагировать на опасность у каждого птенца куропатки становилось врожденным (передавалось по наследству).
У истоков безусловных рефлексов стоят жизненно важные потребности: потребность в пище, в самосохранении и т. д. Если рефлекторное действие, реакция, удовлетворяет эту потребность, оно прекращается. (Если ястреб не заметил птенца куропатки и улетел, птенец спокойно направляется по своим делам; если собака насытилась, слюнотечение у нее кончается.) Не будь безусловных рефлексов, животные (и человек) просто не смогли бы жить и удовлетворять самые необходимые потребности, поддерживать свое существование. Безусловные рефлексы есть даже у амеб.
Но у большинства животных кроме безусловных есть еще и так называемые условные рефлексы. Что же они из себя представляют?
Почему пуганая ворона куста боится?
Вы, конечно, знаете пословицу «Обжегшись на молоке, дует на воду»? Эта пословица как раз и описывает условнорефлекторное поведение. Давайте представим себе, как происходило дело. Человек хотел выпить горячего молока и обжегся. А обжегшись, стал дуть на него, чтобы остудить. В следующий раз он стал дуть уже на всякую жидкость, не дожидаясь нового ожога: сам вид жидкости стал для него раздражителем, вызывающим рефлекс «дутья на воду».
То же и с «пуганой вороной», которая, как известно, «куста боится». Сначала она не боялась куста. Но в кусте скрывалось какое-то опасное для вороны существо, скажем человек с дробовиком, и «пугануло» ворону. Теперь вид куста превратился для нее в биологически важный раздражитель, она уже не дожидается, чтобы в нее всадили заряд дроби, а прямо летит восвояси[1].
Такой условный рефлекс не врожден: он формируется у каждого животного (или человека) в отдельности. Образно говоря, каждую ворону, чтобы она «куста боялась», нужно заново пугать. Ясно, в чем преимущество условного рефлекса перед безусловным: животное получает возможность в случае изменения окружающей обстановки, внешней среды, изменять и свое поведение, приспосабливаться к новым условиям жизни. А в общем условный рефлекс ничем принципиально не отличается от безусловного: условнорефлекторная реакция — такая же автоматическая и бессознательная, как и безусловнорефлекторная. Разница между ними только в механизме возникновения и передачи по наследству.
Итак, у животных и в простейших случаях у людей мы наблюдаем поведение, которое можно назвать рефлекторным.
Что такое интеллект
Но есть и еще одна форма поведения— так называемое интеллектуальное поведение, интеллектуальная деятельность. Каковы же особенности этого вида деятельности?
Когда раздражитель вызывает у животного или человека ту или иную рефлекторную реакцию, связь раздражителя (стимула) и реакции для животного совершенно естественна. У него нет выбора. Рефлекс диктует ему один-единственный путь: птенцу куропатки — прижаться к земле; собаке — вцепиться в мясо; пуганой вороне — лететь прочь от куста; тому, кто обжегся на молоке, — дуть на воду. Можно сказать, что во всех этих случаях раздражитель как бы нажимает на кнопку. А раздающийся при этом звонок — рефлекторная реакция.
Интеллектуальное же поведение всегда предполагает выбор из нескольких возможностей. Вот простейший пример: вам нужно попасть на другой конец города. Это можно сделать с помощью разных видов транспорта, но можно дойти и пешком. Прежде чем отправиться в путь, мы оценим ситуацию, взвесим возможности, имеющиеся в нашем распоряжении, и, выбрав какую-то из них, наметим план действий. Иначе говоря, перед нами стоит определенная задача, но выбор правильного решения зависит #9 от нас самих. Мы не автоматически удовлетворяем свою потребность (не интересуясь механизмом этого удовлетворения), а сознательно перебираем и сопоставляем друг с другом разные способы достижения цели. Интеллектуальная деятельность в высшей степени типична для человека. Профессор Московского университета, известный психолог А. Р. Лурия однажды подсчитал, что не менее семи восьмых человеческого поведения складывается из интеллектуальных актов и только одна восьмая — «чистые» условные и безусловные рефлексы.
Каждый интеллектуальный акт состоит из трех частей, или фаз. Первая фаза-это ориентировка в условиях задачи и выработка плана действий.
Вторая— фаза исполнения, или осуществления, намеченного плана. И наконец, третья — сличение получившегося результата с поставленной целью. В нашем примере первая фаза — это размышление о том, какой транспорт для нас выгоднее, и сравнение разных вариантов, вторая — выбор и осуществление того или иного варианта и, наконец, третья — удовлетворение от того, что мы попали на работу вовремя.
Как легко видеть, у человека первая и вторая фазы интеллектуального акта- не говоря уже о третьей — очень четко отделены друг от друга. Человек сначала рассматривает наличные возможности, а затем составляет план действий. В этом его основное отличие (в том, что касается интеллектуального поведения) от других животных, например человекообразных обезьян.
Пробы и ошибки Рафаэля
Обезьяны, как и другие животные, планировать своих действий не умеют. У них первая и вторая фазы интеллектуального акта слиты воедино. Они не выбирают лучший из возможных способов решения задачи, чтобы потом его осуществить, — выбор происходит у них в действии. Обезьяна не будет сидеть и раздумывать; она сразу, «с места» начнет действовать и уже во время действия станет отбрасывать «гипотезы», оказавшиеся ошибочными. Поэтому обычно говорят, что обезьяна «пользуется» методом «проб и ошибок»; попробует — ошибется, попробует по-другому. Причем если ее действия привели к желаемому результату, то она не считается с тем, что они могут быть, с нашей точки зрения, совершенно нерациональными, а то и просто бессмысленными. Раз цель достигнута, приманка получена, значит, действие правильно, и найденный способ закрепляется.
Много интереснейших наблюдений над интеллектом обезьян сделал в свое время немецкий психолог В. Кёлер. Эти наблюдения производились на острове Тенерифе, где в просторных вольерах жили девять шимпанзе. Кёлер написал целую книгу о результатах своих наблюдений. В ней приводится масса случаев заведомо интеллектуального (не объяснимого условными рефлексами) поведения шимпанзе. Вот типичный случай. Приманка — банан — подвешена так, что достать ее нельзя. А в углу вольера лежит куча ящиков разных размеров. Как поступает шимпанзе? Сначала он пытается достать банан с земли. Не получается. Тогда он подтаскивает ящик поближе к бананам, но не под самые бананы. Влезает на него, прыгает по направлению к банану. Неудача. Подтаскивает еще ближе; теперь ящик под бананом. Неудача.
Тогда начинается постройка пирамиды из ящиков. Они нагромождаются в совершенно случайном порядке: внизу может оказаться самый маленький, а наверху — самый большой ящик. Поэтому пирамида то и дело обрушивается, пока наконец обезьяна не нападает на наиболее целесообразное расположение ящиков, в результате чего успешно достает банан.
Как бы поступил в этой ситуации человек, по крайней мере взрослый? Во-первых, он сразу бы оценил, что банан висит слишком высоко и не стоит тратить усилий на ненужные прыжки. Во-вторых, быстро прикинул бы в уме, где и как поставить ящики, а затем сделал бы это, найдя сразу наиболее целесообразное решение задачи еще до его осуществления.
Здесь можно видеть и второе важное отличие интеллекта человека от интеллекта обезьяны (кроме умения планировать заранее свои действия). Человек планирует их в уме, его интеллект хотя и связан с практической деятельностью, но не «вплетен» в нее непосредственно, не совпадает с ней. А интеллект шимпанзе — практический интеллект, он проявляется только в непосредственной деятельности.
Вот еще один случай или, вернее, целенаправленный опыт, произведенный с шимпанзе Рафаэлем в лаборатории академика И. П. Павлова и ставший классическим в науке об интеллекте животных — зоопсихологии. Рафаэлю давали банан в кормушке, устроенной таким образом, что путь к банану преграждал огонек спиртовки. Чтобы достать банан, надо было этот огонь потушить. У Рафаэля был выработан условный рефлекс — тушить огонь водой, которую он приносил в кружке из стоявшего невдалеке бака. Кроме того, Рафаэль умел перебрасывать через яму палку и по этой палке переходить на другую сторону. Однако оба эти действия не были связаны друг с другом. Рафаэлю никогда не приходилось делать того и другого одновременно.
И вот в один прекрасный день Рафаэль, кормушка и палка оказались на плоту, укрепленном в нескольких десятках метров от берега озера. А примерно на #13 расстоянии длины палки находился второй плот, на котором стоял бак с водой. Вот тут-то Рафаэль и продемонстрировал в полной мере, чем он отличается от человека. Казалось бы, чего проще: наклониться и зачерпнуть воды из озера? Но этого Рафаэль сделать «не догадался». Он построил «мост» из палки, перешел с кружкой на второй плот, зачерпнул там воду из бака и, тем же путем вернувшись назад, залил огонь…
Описанные особенности поведения животных и позволяют назвать их интеллект практическим. Но отсюда вовсе не следует, что элементов практического интеллекта совершенно нет у человека.
«Надо доставать…»
Начнем с того, что у ребенка (человеческого!) интеллектуальный акт очень похож по строению на интеллектуальный акт обезьяны: в нем слиты первая и вторая фазы. Ребенок до определенного возраста совершенно не умеет планировать свои действия и руководствуется только их практической целесообразностью. Советский психолог А. В. Запорожец в одной из своих работ рассказывает, как трехлетний мальчик никак не мог достать высоко лежавший предмет, хотя для этого ему достаточно было взять линейку. Его спросили: «Что ты все прыгаешь, лучше бы подумал, как это сделать». «Не надо думать, надо доставать», — убежденно ответил мальчик.
Опираясь на подобные факты, некоторые ученые даже говорили о «шимпанзеподобном» возрасте ребенка. Это, конечно, неверно. Ребенок в три-четыре года уже знает и умеет настолько больше самой умной обезьяны, что их даже сравнивать невозможно; достаточно того, что ребенок владеет речью. Но в общем сходство все-таки есть, по крайней мере в тех случаях, когда ребенок имеет дело с узкопрактической задачей, требующей конкретных действий.
Есть элементы практического интеллекта и в деятельности взрослого человека. Типичные примеры практического интеллекта как раз и приводит в своем письме юноша из Кировской области, говоря о шофере и боксере. Шофер, сидя за рулем автомобиля, конечно, не обдумывает и не планирует каждого своего действия; но, с другой стороны, никак нельзя сказать, что все его действия условнорефлекторные. Допустим на минуту, что на шоссе прямо перед автомобилем появился человек или вообще возникла сложная ситуация, требующая немедленной реакции. Тут-то и проявляется практический интеллект шофера: хороший шофер отреагирует немедля и самым лучшим образом. Если бы его действия были только условнорефлекторными, он не мог бы мгновенно сориентироваться и поступить, как надо. А если бы он заранее обдумывал свои действия, то просто не успел бы принять меры. Здесь «проб и ошибок» быть не может. «Ошибка» влечет за собой трагические последствия.
Мы сказали «хороший шофер». А что такое хороший шофер? Это шофер с высокоразвитым практическим интеллектом, который формируется на основе системы навыков человека. А навык — своего рода двигательная привычка, результат простейшей тренировки, т. е. действие чисто приспособительных безусловнорефлекторных и условнорефлекторных физиологических механизмов. Чем отработаннее навыки, тем они автоматичнее и тем выше, следовательно, общий уровень организации двигательного поведения человека, тем больше в его деятельности элементов практического интеллекта.
Абсолютно то же самое с боксером, и мы не будем тратить время на рассмотрение его поведения.
У взрослого человека, однако, практическое мышление обычно бывает соединено с другой формой мышления, которую можно назвать теоретическим мышлением. Иначе говоря, в этом случае человек производит действие в уме, не осуществляя его непосредственно или же включая «внешнее», практическое действие в интеллектуальный акт в качестве одного из возможных вариантов. Иногда, впрочем, этот вариант оказывается единственно возможным. Приведем пример подобной задачи.[2]
Задача о четырех красках
В математике пользуется популярностью «задача о четырех красках». Она формулируется так. Дана любая поверхность (можно для простоты взять плоскость, от этого ничего не изменится). Мы можем провести на ней бесконечное число пересекающихся линий любой формы. В результате поверхность распадется на некоторое, сколь угодно большое число «кусков». Закрашиваем их разными красками так, чтобы никакие соседние «куски» не были закрашены одинаково. Каково наименьшее число необходимых для этого красок? Решить эту задачу в уме, не пытаясь начертить и закрасить реальную плоскость, невозможно. Найти ответ (четыре краски) можно лишь, как говорят, эвристическим путем, т. е. с кисточкой и бумагой в руках.
Но такие задачи для человеческого мышления, вообще говоря, нехарактерны. Классической задачей, с которой каждый из нас неоднократно встречался, является следующая: «В одном кармане у меня два яблока, в другом — три. Сколько всего у меня яблок?..»
«Мы это делали с апельсинами»
Года два назад в журнале «Наука и жизнь» был напечатан английский анекдот как раз на тему этой задачи. Он звучал примерно так:
Джон, что вы сегодня проходили в школе?
Сложение.
Сколько же будет, если к двум яблокам прибавить три?
Не знаю. Мы это делали с апельсинами.
Этот анекдот, как ни странно, очень правдоподобен. В нем схвачена и доведена до абсурда очень важная особенность мышления, с которой вплотную столкнулись психологи, разрабатывающие новую методику обучения математике.
Все дело в том, что можно считать предметы по крайней мере двумя различными способами. И до сих пор авторы программ и учебников по арифметике для первого класса шли по тому пути, который казался им наиболее простым и единственно доступным для первоклассника: скажем, для того чтобы внушить ему представление о числе «два», рисуют две ягоды, два яблока, двух мальчиков, две точки и т. д. Ребенок привыкает к тому, чтобы связывать понятие «двух» с двумя отдельными предметами. Именно по этому принципу считал «крошка Джемми» в повести Диккенса «Меблированные комнаты миссис Лиррипер». Майор Джекмен говорит ему: «Мы имеем вилку для поджаривания хлеба, картофелину в натуральном виде, две крышки, одну яичную рюмку, деревянную ложку и две спицы для жарения мяса; из них для коммерческих надобностей требуется вычесть рашпер для килек, кувшинчик из-под пикулей, два лимона, одну перечницу, одну тараканью ловушку и одну шишку от буфетного ящика. Сколько останется?
Вилка для поджаривания хлеба! — кричит Джемми.
В числах сколько? — спрашивает майор.
Единица! — кричит Джемми».
Надо сказать, что такой способ счета (каждая единица— отдельный предмет) восходит к самой глубокой, можно сказать первобытной, древности. Известно, что чабаны не пересчитывают своих овец (в нашем смысле): они воспринимают каждую овцу не как некий эквивалент «единицы», а как овцу во всей совокупности ее индивидуальных свойств и особенностей. Их «пересчет» стада превращается в своего рода перебор овечьих индивидуальностей. Такой способ счета отражен и в очень многих языках, где невозможны числительные без указания на то, что именно считается: количество предметов оказывается неотделимым от их качества; мы считаем не вообще предметы, а в каждом случае совершенно определенные. Например, в чукотском языке просто невозможно считать «вообще». Известный специалист по чукотскому языку П. Я. Скорик в своей грамматике этого языка рассказывает: «На первых порах обучения чукчей грамоте неучет особенностей чукотских числительных создавал большие трудности, которые в то время были особенно ощутимы. Автору пришлось испытать эти трудности в двадцатых годах, работая в школе и по ликбезу. Чукчи (и дети, и взрослые) совершенно не понимали арифметических действий с отвлеченными числами… и хорошо их усваивали в связи с конкретными предметами». Значительное количество языков имеет даже специальные числительные для разных предметов. Например, в языке нивхов на острове Сахалин «пять» выражается по-разному, если мы считаем лодки, нарты, связки вяленой рыбы-юколы, невода и т. д. В некоторых языках есть слова, которыми можно считать только предметы одного типа (например, в кхмерском языке деревья и карандаши считают «стволами»: говорят «два ствола карандашей»). Кстати, в том же кхмерском языке существуют специальные числительные «пхлон» (40) и «слэк» (400), употребляемые только при счете некоторых фруктов и овощей. В русском языке такие «счетные слова» тоже встречаются, но они не обязательны и даже воспринимаются как ненужные: «сорок голов скота», «пять человек детей», «шесть названий книг», «двадцать штук портфелей»…
Но вернемся к первоклассникам. Способ счета по отдельным предметам отнюдь не самый лучший и не самый удобный. Пользуясь им, ребенок то и дело попадает впросак. Он может наглядно представить те предметы (яблоки, счетные палочки и т. д.), которые он, например, складывает. Но с трудом переходит к счету вообще, к пониманию арифметических действий.
Сила и слабость мышления
Можно, однако, учить считать гораздо более удобным способом. Новая методика опирается как раз на иной принцип счета, основанный на сравнении с заданным образцом. Для считающих «по-старому» шесть чашек всегда, конечно, «шесть», и ничего более. Для считающих «по-новому» это «шесть», если сравнивать с одной чашкой, «три», если сравнивать с двумя, и «два», если сравнивать с тремя чашками. Этим мы с самого начала исключаем принцип «наглядности», принцип «набора отдельностей», и достигаем настоящей абстракции, формирования понятия числа. Представление отступает и дает место мышлению.
А это очень и очень важно. Ведь в том и сила мышления, что оно позволяет нам вскрывать такие особенности вещей, которые невозможно ни наблюдать, ни представить себе. Владимир Ильич Ленин заметил по этому поводу: «Представление не может охватить движения в целом, например, не схватывает движения с быстротой 300 ООО км в 1 секунду, а мышление схватывает и должно схватить». Так вот: если старая методика учила, как лучше представлять, а как мыслить — оставляла на совести обучаемого, то новая методика учит как раз мыслить.
Итак, долой наглядность и да здравствует мышление? Нет. Дело обстоит не так просто. Существуют и такие коварные задачи, которые по старинке, при помощи наглядного представления, решаются гораздо лучше. Вот одна из них. На полке стоят два тома Энциклопедического словаря, каждый объемом в 500 страниц. Книжный червь прогрыз книги от первой страницы первого тома до последней страницы второго тома. Сколько страниц он прогрыз?
Практически все, кто впервые встречается с этой задачей, отвечают: «Тысячу». И ошибаются — как раз потому, что пренебрегают наглядностью. Достаточно взглянуть на полку или, перевернув страницу этой книги, на рисунок, чтобы сразу увидеть, что червь прогрыз всего- навсего две крышки переплета.
Казалось бы. здесь совершенно очевидно, что наглядность торжествует. Однако если вдуматься в условия задачи, то легко увидеть, что торжествует она лишь потому, что словесная формулировка условий задачи, в сущности, противоречит реальному положению вещей, и мы, отвечая: «1000 страниц», просто-напросто идем на поводу у языка: ведь первая страница первого тома совершенно явно противополагается в языке последней странице последнего тома.
Язык — орудие мышления
К счастью, язык не так уж часто вводит нас в заблуждение. Обычно он служит нам верой и правдой. Больше того, именно использование языка обусловливает теоретическое мышление человека. И это в полной мере относится не только к взрослому человеку, но и к ребенку, мыслительные способности которого только еще формируются.
Язык оказывается верным помощником человека и в том случае, о котором мы говорили выше — при обучении первоклассников арифметике. Если обучать ребенка по-новому (учить мыслить), то на первое место выступает словесная формулировка задачи. Такой способ обучения опирается на определенную психологическую теорию — «теорию умственных действий», разработанную доцентом Московского университета П. Я. Гальпериным. Согласно «теории умственных действий», человеческая мысль (умственное действие) зарождается всегда как действие внешнее — с материальными предметами. Чтобы научить ребенка считать, ему надо сначала научиться оперировать с реальными предметами. Затем выработанное таким путем умение как бы свертывается, «врастая» в сознание человека. Проще говоря, оно из внешнего делается внутренним.
И вот оказывается, что первой ступенью «свертывания» и «вращивания» является перевод действия в речевую форму. Чтобы научиться считать мгновенно в уме, ребенок должен[3] описать словами свое исходное материальное действие, т. е. перекладывание карандашей слева направо или перекидывание костяшек на счетах.
Вот здесь как раз и выступает очень важная функция языка — его способность служить орудием мышления. Разумеется, такая способность проявляется не только у первоклассника, овладевающего арифметикой. Мы просто впервые с ней встретились здесь в достаточно яркой форме. На самом же деле язык используется нашим мышлением в этой функции буквально на каждом шагу. И прежде всего, в тех случаях, когда мы сталкиваемся с употреблением внутренней речи.
Внутренняя речь — это речь, которая «обслуживает» только мышление и не служит, как другие виды речи, целям общения. Классический пример внутренней речи можно встретить в любом классе любой школы в тот момент, когда учитель открывает журнал, чтобы начать опрос. Он говорит в раздумье (обычно про себя, но иногда и вслух): «Александрова я уже спрашивал вчера… Белова только что пришла после болезни… Васильева спрошу в следующий раз…» А в это время Александров, Белова и Васильев повторяют про себя: «Хоть бы меня не спросил… Хоть бы меня…»
Обычно про себя, а иногда и вслух, сказали мы. Вы, вероятно, тоже знаете за собой случаи, когда перед вами стоит сложная мыслительная задача и вы начинаете рассуждать не про себя, а вслух. Кстати (в подтверждение «теории умственных действий»), маленький ребенок совершенно не умеет рассуждать про себя: всякое рассуждение он старается производить во всеуслышание, чем иногда крайне смущает взрослых. Внутренняя речь всегда развивается из речи внешней. Но что же с ней происходит в дальнейшем?
Образы-мысли
Многие психологи думают, что внутренняя речь превращается в скрытую форму, т. е. что мозг продолжает подавать необходимые сигналы в губы, язык и другие органы речи, но эти сигналы слишком слабы, чтобы речь осуществилась. Московский психолог Н. И. Жинкин доказал, что чаще всего она вообще перестает быть речью: мы начинаем оперировать не речевыми единицами — звуками, словами, предложениями, а зрительными образами, обобщенными схемами и т. д. Доказал очень простым способом. Если попросить человека читать вслух текст и одновременно постукивать рукой по столу в заданном ритме, это ему не удастся: или он не сможет читать, или собьется с ритма. Жинкин стал давать своим испытуемым различные задачи, требовавшие применения внутренней речи, и одновременно просил их ритмически постукивать по столу. Оказалось, что есть задачи, где постукивание невозможно, но в большинстве случаев оно не мешает и само тоже не нарушается; значит, внутренняя речь не развертывается во времени, как внешняя. Иначе говоря, речь как бы растворяется в мышлении человека, порождая в нем, правда, то, чего раньше не было, — образы и схемы.
Но позвольте, скажете вы. Как не было? Ведь мы же имели дело с наглядными образами! Разве образы, возникающие в процессе зрительных представлений, и образы, рождающиеся из внутренней речи, — это не одно и то же?
Нет, не только не одно и то же, а диаметрально противоположные вещи. На эту тему существует прекрасная работа психолога М. С. Шехтера. Она так и называется: «Об образных компонентах речевого мышления». Шехтер ясно противопоставляет эти два вида образов. Одни из них (образы-представления) с самого начала существуют в мышлении (а вернее, в представлении), как что-то целостное, нерасчлененное. Другие (образы-мысли) возникают после того, как мы сознательно выделим, разумеется, при помощи речи, необходимые признаки данного предмета. Ребенок, еще не знающий геометрии, может иметь представление о треугольнике; когда он услышит это слово, в его сознании возникает соответствующий образ. Но такой образ не сопровождается знанием свойств треугольника, а возникает как случайное впечатление от первого попавшегося треугольника. Совсем другое дело, когда такой образ рождается в сознании после основательного изучения свойств того же треугольника. А система словесно обозначенных знаний о предмете постепенно заменяется в сознании образом-мыслью, который, собственно, и используется в процессе мышления.
В 1945 году психолог Жак Адамар обратился к ряду крупнейших математиков с просьбой рассказать о том, как протекает их творческое мышление. Вот что ответил Альберт Эйнштейн: «Слова, как они пишутся или произносятся, по-видимому, не играют какой-либо роли в моем механизме мышления. В качестве элементов мышления выступают более или менее ясные образы и знаки физических реальностей. Эти образы и знаки как бы произвольно порождаются и комбинируются сознанием. Существует, естественно, некоторая связь между этими элементами мышления и соответствующими логическими понятиями… Слова и другие символы я старательно ищу и нахожу на второй ступени, когда описанная игра ассоциаций уже установилась и может быть по желанию воспроизведена». Это очень характерное высказывание, ясно демонстрирующее «кухню» творческого мышления ученого: он оперирует не логическими понятиями как таковыми в их языковой или другой форме, а образами — «образами- мыслями».
Образ-представление и образ-мысль различаются весьма заметно по той роли, которую они играют в мысли. Можно сказать так: образ-представление исчерпывает содержание и возможности «наглядного» мышления. А образ-мысль служит для опоры, и опора на него совсем не означает, что за пределами образа нашему мышлению делать нечего. Просто он служит временным заместителем каких-то более сложных, расчлененных, речевых по своему происхождению мыслительных элементов.
Между прочим, в процессе мышления вполне возможно не «свертывание», а, наоборот, «развертывание». Мышление, при котором предметом внимания и осознания делаются такие элементы мысли (внутренней речи), которые обычно свернуты и автоматизованы, называется дискурсивным (расчлененным). Типичный случай такого мышления — решение известной американской задачи, где каждой букве должно быть придано цифровое значение.
В процессе решения этой задачи приходится все время рассуждать развернуто, примерно так: «Если при сложении двух чисел sum мы переходим в новый разряд, то, значит, m не может быть ничем иным, кроме 1. Но тогда s — это или 9 (если в этот разряд не перенесли единицы из низшего), или соответственно 8». Таким же дискурсивным мышлением мы вынуждены пользоваться при решении многих логических задач.
В любой интеллектуальной деятельности образы-мысли играют большую роль. Но есть такие виды деятельности, где они выступают заведомо на первый план. Например, в игре в шахматы.
За шахматной доской
Конечно, при игре в шахматы совершенно невозможно дискурсивное рассуждение. Подсчитано, что в середине партии шахматист должен выбрать ход из 40–50 возможных. Если учесть только один ответный ход противника, получится уже 1600 возможных сочетаний, а если два хода — 256 ООО! Конечно, мы не перебираем все эти сотни тысяч теоретически возможных ходов. Шахматное мышление «работает» иначе. Б. М. Блюменфельд, специалист по «психологии шахмат» и сам сильный шахматист, писал, что рассуждение шахматиста выглядит примерно так: «Я иду сюда (представление ситуации на доске). Он идет туда (представление ситуации на доске)…» Что же такое здесь «представление ситуации»? Это очень свернутый, часто просто не переводимый в речевое мышление образ-не простой зрительный образ доски со стоящими на ней фигурами, а, условно говоря, образ шахматного боя. В этом образе шахматист подсознательно учитывает и относительную ценность фигур, и их взаимное расположение, и их динамику, т. е. потенциальные возможности оперирования ими, и многое другое. Причем совершенно не обязательно, чтобы образ включал в себя все детали ситуации, складывающейся на доске. Наоборот, Б. М. Блюменфельд приводит три позиции, взятые из трех турнирных партий, где расположение фигур совершенно различно, но образ, возникающий в уме шахматиста, примерно одинаков: «Во всех трех — в первой из них черные, а в следующих двух белые — проводят комбинацию, основанную на одной и той же наглядной идее: путем «жертвы» достигается как бы перелет ферзя через препятствие с одного фланга на другой».
Откуда здесь берется образ-мысль? Конечно, он результат автоматизации словесной или вообще дискурсивной мысли. Мастеру «приходит в голову», у него «всплывает» тот или иной выгодный вариант; но это или означает, что он в детстве, учась играть в шахматы, продумывал в числе других и такой вариант, применял его, пока он не перестал выступать в сознании шахматиста как совокупность ходов и не превратился в единый образ; или же что месяц, год, пять лет назад он, разбирая чью-то чужую партию, проанализировал и запомнил аналогичную позицию; или, наконец, что он просто перенес в данную партию вариант, сыгранный в другой партии.
Итак, в шахматах «вИдение», т. е. использование образа-мысли, и мысль, расчет все время чередуются. Шахматный расчет в принципе ничем не отличается от обычного речевого мышления, только он несколько более свернут. «Если, например, я своим ходом угрожаю одновременно королю и другой фигуре противника, то ответный ход, который я рассматриваю за противника, будет тот, который отражает угрозу королю, а не другой фигуре, хотя бы ценнейшей, — ферзю. Ясно, что это свернутое умозаключение, выполняемое мгновенно и без необходимости проверки правильности его» (Б. М. Блюменфельд).
Шахматное мышление — пример так называемого наглядно-действенного мышления. Другой его пример — мышление полководца.
Ум полководца
Особенности умственной работы полководца таковы, что он не может заранее планировать в деталях все свои действия. Полководец вынужден быстро разбираться в сложной ситуации и мгновенно находить правильное решение. Такое решение иногда относят за счет интуиции или вдохновения. Например, немецкий теоретик военного дела генерал Клаузевиц прямо заявлял, что на войне мышление отступает на второй план, а преобладает интуиция, которая есть не что иное, как искусство.
Но это не совсем так, и лучше всего выразил истинное положение вещей Наполеон, когда сказал: «Вдохновение? Это быстро сделанный расчет». Вся полководческая карьера Наполеона подтверждает его слова. У него есть работа «Замечания о военных действиях кампаний 1796 и 1797 годов в Италии», очень напоминающая сборник анализов шахматных партий. Советский психолог Б. М. Теплов пишет о ней: «В этой работе очень последовательно показывается, что полководцы противника допускали целый ряд крупнейших ошибок… и что разбиты они были именно поэтому, а не вследствие какой-то таинственной гениальности Наполеона. Наполеон же победил потому, что лучше рассчитывал, лучше соображал, и эти расчеты и соображения очень просто объяснить всякому здравомыслящему человеку, что и делается на страницах «Замечаний». Возражая в отдельных случаях против нападок на неправильность его собственных действий, Наполеон в других случаях совершенно открыто признает свои ошибки и показывает, что лучше было бы поступить иначе. Делает он это, конечно, не из скромности, абсолютно ему не свойственной, а потому, что правильность решения есть для него дело рационального расчета и знаний, т. е. вещь безусловно доказуемая. Можно ошибиться в спешке военных действий, но глупо настаивать на ошибке потом, когда всякий разумный человек может проверить расчеты и доказать истину».
Конечно, Наполеон несколько упростил дело. Он свел к дискурсивному рассуждению то, что на поле боя не было рассуждением, а своего рода сплавом речевого и образного мышления. Но сама возможность такого сведения очень характерна: она показывает, что ум полководца в конечном счете восходит к обычному речевому мышлению и его действия могут быть совершенно точно выражены при помощи языка.
Интуиция — это не неожиданное «просветление»: сел и вдруг решил: «Заутра двину рать» туда, а не сюда. Тот же Наполеон говорил: «Если кажется, что я всегда ко всему подготовлен, то это объясняется тем, что раньше, чем что-либо предпринять, я долго размышлял уже прежде… Я работаю всегда, работаю во время обеда, работаю, когда я в театре; я просыпаюсь ночью, чтобы работать». И совершенно не случайно великие полководцы были, как правило, культурными и образованными людьми. Александр Македонский — ученик философа Аристотеля, Юлий Цезарь — крупнейший историк, писатель, оратор, даже лингвист. Наполеон с детства проявлял выдающиеся способности к математике, географии, истории, философии. Он «читал запоем, с неслыханной жадностью, испещряя заметками и конспектами свои тетради», — пишет о нем советский историк Е. В. Тарле; будучи в Париже, Наполеон при всякой возможности учился. Корнель, Расин, Мольер — его настольные книги, он знал и любил поэзию и вообще литературу. Суворов прекрасно знал математику, географию, философию, историю, особенно последнюю. Большая часть его свободного времени уходила на чтение. Он знал множество языков: немецкий, французский, итальянский, польский, финский, турецкий, арабский, персидский, писал стихи и даже печатал их.
Итак, ум полководца — хотя его мышление в основном наглядно-действенное — формируется прежде всего за счет развития теоретического интеллекта. Интуиция Суворова или Наполеона уходит корнями глубоко в языковое, речевое мышление. Это относится не только к полководческой, но и ко всякой другой интуиции. Мы еще вернемся к этому вопросу, а сейчас упомянем только об одном компоненте интуиции — о практическом опыте.
Откуда вы знаете
Собственно говоря, здесь можно говорить не только об интуиции, а и более широко — вообще о всяком интеллектуальном акте. Интеллектуальный акт ведь всегда решение, более или менее удачное, той или иной задачи. И оказывается, что в поисках и нахождении решения большую роль играет наш предшествующий индивидуальный опыт. Тьма анекдотических случаев из истории науки — Архимед в ванне, Ньютон под яблоней и т. д. — иллюстрирует именно эту сторону научного мышления. Великий русский физиолог И. М. Сеченов говорил, что «через голову человека в течение всей его жизни не проходит ни единой мысли, которая не создалась бы из элементов, зарегистрированных в памяти. Даже так называемые новые мысли, лежащие в основе научных открытий, не составляют исключения из этого правила».
Умение привлечь предшествующий опыт к решению поставленной задачи является одной из основных особенностей творческого мышления. Для того чтобы в нужный момент что-то вспомнить и использовать, не обязательно, строго говоря, знать очень много; достаточно знать то, что необходимо. Но кто может заранее предугадать, что именно может ему понадобиться в жизни? «Когда вы попадаете в незнакомый город, — учил Наполеон своего пасынка Евгения Богарнэ, позже вице-короля Италии, — не скучайте, а изучайте этот город: откуда вы знаете, не придется ли вам его когда-нибудь брать».
Поэтому творческому человеку — будь его творчество научным или техническим, литературным или музыкальным, военным или сугубо мирным, например архитектурным, — нужно знать очень много, постоянно учиться, увеличивая и обновляя тот запас знаний, который обеспечит ему в нужный момент решение задачи.
Давно замечено, что лентяям и неучам не приходят в голову гениальные мысли.
Чем отличается архитектор от пчелы
Мы настолько далеко ушли от описания того, что такое интеллектуальный акт, что придется напомнить его основной признак: планирование решения[4]. На предшествующих страницах мы с вами сталкивались с различными видами специфически человеческого мышления, с различными мыслительными задачами. Все они, однако, были объединены указанным признаком. В одном случае наше планирование было развернутым, речевым; в другом — это был единичный акт речи-мысли, свернутое речевое высказывание; в третьем — образ (образ-мысль) и т. д. Но оно присутствует всюду. Маркс так выразил эту особенность человеческого интеллекта: «Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей- архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове».
И вторая важная особенность человеческого интеллекта, человеческого мышления — принципиальная возможность преобразовать течение и результаты мышления в речевую форму. Эта возможность определяется тем, что неречевое мышление, как правило, восходит к речевому и в значительной степени, если не исключительно, является его продуктом.
Таким образом, язык — основной материал при планировании человеком своей деятельности, в чем сказывается его способность или функция — быть орудием мышления.
Язык — регулятор
Но планирование — не просто мышление, рассуждение. Оно предполагает ту или иную организацию поведения, деятельности. И язык выступает при планировании еще и с совершенно особой стороны — как орудие регулирования человеком собственных действий, что, кстати, и есть основная функция внутренней речи.
Именно этой функции мы, по-видимому, обязаны тем, что у нас, людей, есть самосознание, что мы осознаем себя как личность и можем сознательно организовывать свое поведение. Заметьте, что ребенок #35 помнит себя обычно примерно с трех лет, т. е. как раз с того возраста, когда он оказывается способным регулировать собственной командой свою деятельность и в то же время начинает сознавать себя: правильное употребление местоимения «я», например, начинается примерно с двух с половиной лет.
А функция регулирования чужих действий появляется у ребенка значительно раньше — около года. Он действует по нашей инструкции («дай то-то») и сам требует дать ему что-нибудь, взять на руки и т. д. Эта функция, в сущности, и есть то, что иногда называется коммуникативной функцией языка. Ведь когда мы говорим о языке как средстве общения, то имеем в виду прежде всего и главным образом возможность передачи другому человеку каких-то сведений, какой-то речевой информации, существенной для его поведения, его деятельности и организующей ее. Ничего другого в термине «коммуникация» не содержится.
Что мы видим?
До сих пор мы имели дело с такими мыслительными задачами, которые ставились, так сказать, в явной форме. Соответствующие им интеллектуальные акты были развернутыми, хотя иногда и вплетенными в непосредственную практическую деятельность человека или обезьяны. Есть, однако, такой класс задач — и соответственно интеллектуальных актов, — когда вся интеллектуальная деятельность настолько свернута, что иногда вообще остается незамеченной. Это — задачи и интеллектуальные акты, связанные с человеческим восприятием.
Казалось бы, восприятие и мышление не имеют друг с другом ничего общего. Ведь восприятие, как мы привыкли думать, есть непосредственное отражение органами чувств каких-то внешних физических характеристик окружающих нас предметов; и лишь после того, как мы восприняли какой-то предмет, с ним начинает «работать» наше мышление.
Так ли это?
Посмотрите на рисунок, напечатанный на этой странице, и ответьте, что вы на нем видите. Но пока вы этого не сделаете, ни в коем случае не читайте книгу дальше!
Тот опыт, который мы с вами сейчас произвели, впервые предложил своим испытуемым французский психолог Альфред Бинэ. Рисунок, который вы видели, — просто чернильное пятно, клякса, полученная таким образом: на лист бумаги капнули чернил, а потом сложили его вдвое. Удивительно, заметил Бинэ, что при этом всегда получается что-то, похожее на что-то. Во всяком случае, дети никогда не отвечают, что на рисунке чернильное пятно: они говорят: «собака», «облако». Что касается взрослых, то оказалось, что ничего не видят в кляксе, как правило, только нервнобольные, страдающие определенными мозговыми заболеваниями; поэтому немецкий психиатр Роршах успешно использовал опыт с чернильным пятном для диагностики заболеваний.
А вот еще пример — так называемая «иллюзия Шарпантье». Взгляните на рисунок. На нем изображены два цилиндра, совершенно одинаковой формы, но разного размера. Оба они одного веса.
И вот, если мы будем поставлены перед задачей определить, взвешивая на руке, их тяжесть, то всем и всегда кажется, что меньший цилиндр более тяжел; даже если у вас на глазах их поставят на весы, все равно: как только вы возьмете их в руки, вы не сможете отделаться от этого ощущения. При одном условии: пока не закроете глаза.
Но вот что интереснее всего. Слепые от рождения люди, которые не видят цилиндров, а ощупывают их, так же подвергаются иллюзии Шарпантье, как и зрячие. Значит, дело совсем не в непосредственном зрительном ощущении. По-видимому, иллюзия Шарпантье возникает за счет того, что мы бессознательно делаем умозаключение об удельном весе.
Описанные опыты могут быть дополнены множеством других, но нам сейчас не к чему увеличивать их число. И опыт Бинэ — Роршаха, и иллюзия Шарпантье достаточно убедительно показывают нам, как у человека, по выражению Энгельса, к деятельности органов чувств присоединяется деятельность мышления. Когда вы оглядываетесь вокруг, то видите не какие-то отдельные поверхности, линии и тела, не цвета, пятна и полосы, а предметы. И каждый раз, когда мы останавливаем свое внимание на каком-либо предмете, мы производим интеллектуальный акт. Особенно это очевидно, если предмет нам незнаком. Посмотрите на рисунок.
Что это может быть? В тот момент, когда вы задали себе такой вопрос, начался интеллектуальный акт — задача поставлена, производится ориентировка в ее условиях, т. е. в нашем случае — в зрительных ощущениях и элементарных восприятиях[5]. По всей вероятности, это какой-то измерительный инструмент, так как на нем нанесены деления. Но что он может измерять и как? Если бы перед нами был не рисунок, а всамделишный прибор, то вопрос решился бы сразу, как только вы повернули бы по оси «барабан» — втулку в нижней части прибора. Увидев, как выдвинулся (или вдвинулся) мерительный стержень, торчащий на приборе, и одновременно изменились показания обеих шкал, вы уверенно ответили бы, что прибор служит для точного измерения длины предметов, вероятно деталей. И вы будете правы: осталось назвать наш прибор — микрометр.
«Мам, это тоже часы?»
Конечно с совершенно незнакомыми предметами мы встречаемся не так часто. Но ребенок, еще только овладевающий миром, то и дело стоит перед такой задачей. Для него ручные часы и, скажем, башенные слишком различны по всем внешним признакам, чтобы объединить их сразу в один класс. Лишь после того как он выделит основной, наиболее существенный признак обоих часов — показывать время, выдвинет гипотезу об их принципиальном единстве (первая фаза), проверит эту гипотезу, спросив: «Мам, это тоже часы?» (вторая фаза), и убедится, что выдвинутый им признак верен, — можно считать, что задача им решена. А сколько их еще предстоит ему решать! И когда мы, будучи уже взрослыми, воспринимаем тот же предмет как часы, то здесь «срабатывает» интеллектуальный акт, проделанный нами, когда мы были еще дошкольниками.
Но позвольте! Ведь когда ребенок относит тот или иной предмет к категории часов, то, очевидно, такая категория, такой класс предметов у него существует. Откуда же в его сознании взялся этот класс предметов? Здесь мы подошли к сложнейшему вопросу о развитии понятий у ребенка, вопросу, которым много занимался советский психолог Л. С. Выготский. И вот к чему он пришел.
На первом, самом раннем этапе ребенок руководится случайными, субъективными связями, единством внешнего впечатления, а не объективной сущности. Например, ребенок называет словом «яблоко» красное яйцо и яблоко; потом название «перескакивает» на красный и желтый карандаши, на все круглые предметы, щеки и т. д. Но если маленькая собака называется «вава», то большая именуется, как корова, «му».
На втором этапе ребенок начинает, объединяя предметы, явления и их свойства, руководиться уже не только и не столько внешними впечатлениями, сколько реальными, объективными свойствами предметов. Такие объединения (Выготский назвал их комплексами) еще не понятия: ведь в понятии предметы обобщены по одному, существенному признаку, а здесь признаки случайные и их много. И ребенок попросту потонул бы во множестве признаков окружающих его предметов внешнего мира, если бы ему не пришел на помощь язык.
Помощь эта заключается вот в чем. Ребенку уже не приходится самому выбирать существенные признаки и группировать их в комплексы. Он «верит на слово» языку, относя к одному классу предметы, обозначенные одним способом. И задача для него сильно упрощается. Как писал Выготский, «ребенок усваивает от взрослых готовое значение слов. Ему не приходится самому подбирать конкретные предметы и комплексы… Но ребенок не может усвоить сразу способ мышления взрослых».
И иногда его доверие к языку приводит его к довольно-таки конфузным положениям. Писатель Корней Чуковский по этому поводу рассказывает: «Вот… каким образом четырехлетняя Тася усвоила слово «ученый». Впервые с этим словом она встретилась в цирке, где показывали ученых собак. Поэтому, когда полгода спустя она услыхала, что отец ее подруги— ученый, она спросила радостно и звонко: «Значит, Кирочкин папа — собака?»»
Только впоследствии, когда ребенок начинает усваивать признаки, действительно существенные для данного понятия, такого рода случаи становятся для него невозможными.
Итак, то, что «часы» характеризуются определенными объективными признаками и вообще составляют единый класс и объединяются единым понятием, ребенок знает благодаря языку.
Понятие о понятии
Но что такое вообще понятие? Мы уже несколько раз обронили это слово, но до сих пор не объяснили, что мы имеем в виду.
Многие исследователи мышления стараются вообще не говорить о понятии. И не без основания, так как никто не смог пока дать ему исчерпывающего определения. Тем не менее этот термин (и связанное с ним содержание) уже много лет держится в гуманитарных науках, изучающих мышление, и прежде всего в логике. Значит, он для чего-то нужен.
Для чего же? Как мы с вами только что выяснили, при восприятии предметов и явлений окружающего мира мы не просто непосредственно отражаем органами чувств свойства предметов, а, так сказать, примысливаем к ним что-то; восприятие — тоже интеллектуальный акт. Что же мы примысливаем? Мы выделяем у предмета такие признаки, которые объективно существенны для него, и как бы удваиваем предмет, накладывая на его восприятие сеть этих признаков. Лопата для нас не просто лопата, а некоторая довольно простая конструкция из дерева и металла плюс наше знание о том, что она применяется для копания.
Продолжаем рассуждать дальше. Вот перед нами несколько лопат. Они различны по своим материальным признакам (одни острые, другие тупые, одни из дерева и металла, другие только из дерева). Но функциональный признак у них один и тот же: это всё предметы для копания, причем копания определенным образом — вводя данное орудие нижним краем под острым углом в толщу сыпучего материала и используя его в дальнейшем в качестве рычага, а еще позже — в качестве средства переноски сыпучего материала (земли или песка) на другое место. Лопата — любое орудие, используемое для этой цели. У всех лопат есть признак «лопатности».
Возьмем теперь одну отдельную лопату. Мы уже выяснили, что лопата она потому, что у нее есть признак «лопатности». Но ведь мы, называя ее лопатой, имеем в виду не только то, что в ней «лопатно», но и всю ее в целом со всеми существенными и несущественными признаками. Мы же не будем считать лопатой только то, что в ней общее с другими лопатами? Дырка от сучка — тоже признак лопаты, так же как и загнутый гвоздь без шляпки.
Мало того. Если бы на земном шаре существовала одна- единственная лопата, то у нее не было бы признака «лопатности». Этот признак предполагает, что целый ряд, как говорят логики, целый класс предметов характеризуется объединяющей их «лопатностью».
Итак, мы видим: а) у разных предметов есть объединяющий их признак; б) по этому признаку предметы объединяются в класс; в) каждый отдельный предмет, входящий в класс, располагает кроме данного признака еще многими другими, в данном случае несущественными.
Откуда берется объединяющий признак? Ответ мы уже дали, говоря о лопате: объединяющий признак берется из человеческой практики, из общественно-исторического опыта человечества. Никому, кроме детей, не придет в голову объединять предметы по несущественным для общества, для производства признакам. Да и ребенок делает это лишь потому, что его опыт ограничен. Взрослея, он переходит от случайных объединений и комплексов к настоящим понятиям — он постепенно овладевает знаниями, накопленными до него человечеством. Чем больше он узнает о лопате, тем большее содержание он вкладывает в понятие лопаты.
Понятие и есть совокупность знаний о данном предмете или явлении. Но не всяких знаний, а общественно значимых, передаваемых от отца к сыну, от деда к внуку, от учителя к ученику. У каждого предмета есть такие признаки, которые существенны, знание о которых важно, а есть несущественные, их знание — личное дело каждого человека.
Что такое обои, знает каждый человек. А вот что на обоях у моей кровати трещина, никому, кроме меня, не интересно. Но что такое совокупность знаний о предмете? Это умение построить множество высказываний о нем. «Собака — млекопитающее». «Собака лает». «Собака — домашнее животное»… И вот логики рассуждают следующим образом: понятие о собаке охватывает совокупность всех существенных (и. конечно, истинных!) мыслей, которые можно о ней высказать, своего рода свернутый пучок суждений о собаке. Содержание понятия «собака» и есть все те существенные и истинные суждения, которые можно высказать о собаке.
Вначале мы говорили о признаке, а не о нескольких признаках. В действительности, конечно, у большинства предметов и явлений не один, а несколько существенных признаков. И один и тот же предмет может охватываться различными понятиями. Собака может входить в класс домашних животных вместе скажем, с уткой и одновременно в класс млекопитающих вместе с макакой и китом и в класс сухопутных животных вместе с курицей и львом. А кроме того, она может входить последовательно в классы хищных млекопитающих, позвоночных животных…
Слово и понятие
Понятия собаки и лопаты закреплены в определенных словах — «собака», «лопата». Но совершенно не обязательно, и было бы очень серьезной ошибкой, отождествлять (как это иногда делается) понятие и значение слова.
Во-первых, понятие может быть выражено не только отдельным словом («собака») или словосочетанием («железная дорога»), а, например, предложением или целой группой предложений. Чтобы полностью раскрыть понятие о буржуазных производственных отношениях, Марксу пришлось написать три тома «Капитала».
Во-вторых, у очень и очень многих слов, обладающих значением, нельзя найти соответствующего им понятия. Например, местоимения, правда, связаны с выделением какого-то общего признака и обозначают предмет, обладающий этим признаком как целое, но никакого представления о классе предметов у нас с местоимением не связывается. «Я» — говорящий сейчас человек, взятый как целое, но немыслимо представить себе совокупность «я»[6].
Идут столетия, понятия исчезают, появляются новые, у старых меняется содержание. Сколько всяких приключений претерпело за последние сто лет понятие «свет»! А понятие «атом»? Но все эти изменения совершенно не обязательно отражаются в значении слова. «Мысль никогда не равна прямому значению слов», — говорил Л. С. Выготский. Но она и невозможна без слова.
Понятия бывают различными. Тут и те, которыми мы пользуемся в повседневной жизни — вроде понятия лопаты, и научные, строго определяемые, логически выдержанные — вроде понятия «метагалактика». Кстати, одно и то же понятие может выступать и как обыденное, житейское, и как научное. «Собака», например, и житейское понятие, определяемое простейшими способами — «домашнее животное, которое лает», и научное-вид Canis familiaris, принадлежащий семейству собак, отряду хищных, классу млекопитающих.
Научные, как и все другие, понятия невозможны без словесной оболочки, без закрепления в языке, хотя в языке и не полностью отражаются их признаки. С одной стороны, мы в прямом смысле закрепляем в языке достижения нашего познания. С другой — мы можем узнавать новое о предметах, явлениях, процессах действительности благодаря языку, через его посредство.
Речь здесь идет не о том, что, опираясь на значение слов, ребенок в конце концов исчерпывает содержание понятия. Это еще не познание: ведь человечество в целом, человеческий разум в таком случае ничего нового не приобретает. Мы будем здесь (и в дальнейшем) говорить о познании только в тех случаях, когда не отдельный человек, а все общество проникает дальше, в глубь предметов и явлений и узнает что-то новое, когда прибавляется знаний не у Ивана, Петра, Сидора, а в общей сокровищнице науки, в общественно-историческом опыте человечества. Одним словом, в дальнейшем мы будем употреблять термин «познание», только говоря о Человеке, а не о человеке.
Язык — орудие познания
И вот оказывается, что язык способен выступать и как орудие познания. Мы можем при его помощи получать новые знания из уже имеющихся путем логических умозаключений. Для этой цели язык располагает специальными средствами.
Мы уже говорили, что понятие, в сущности, свернутое суждение. Существует специальная наука — логика, которая изучает формы суждений и их соотнесенность с действительностью. Но логика не изучает способа выражения суждений; а он только один — языковый[7]. Суждение находит свое языковое выражение, как правило, в предложении.
Всякое предложение отражает определенное отношение между предметами или событиями. Это может быть простейшее отношение, которое можно представить себе, не обращаясь к языку: например, «собака лает». Но может быть и сложное отношение, которое без помощи языка представить невозможно: «собака — животное».
Говоря «собака — животное», мы совершенно не обязательно должны иметь перед глазами собаку. В том и сила (и еще одно важное отличие!) интеллектуального акта у человека, что он может быть не связан непосредственно с реальными предметами. Вы, вероятно, читали или слышали о том, как в средние века философы-схоласты пытались решить задачу — сколько чертей умещается на острие иглы? Они, несомненно, производили интеллектуальный акт, однако оперировали с такими «объектами», которых не только не имели перед глазами, но и вообще никогда не видели и видеть не могли…
Это совершенно не значит, что наше мышление вообще может протекать в отрыве от реальности. Человеческое мышление может оперировать образами и понятиями, не обращаясь к непосредственному практическому осуществлению результатов мышления. Но время от времени мы вынуждены оглядываться и проверять, насколько наше отвлеченное, абстрактное мышление соответствует действительности. Если не проверять, могут произойти неприятные вещи.
Сон разума порождает чудовищ
Человеку свойственно относиться к порождениям своего собственного сознания как к чему-то внешнему, не зависящему от него. Не бог создал человека — человек создал бога, всех богов, которым когда-либо поклонялись на земном шаре. Вполне естественными казались совсем недавно отношения господства и подчинения между людьми. Но ведь не «от века», не «искони» рабовладелец — хозяин раба, барин — крепостного, капиталист — рабочего. Рабочий безответен, безволен до той минуты, когда он осознает: капиталист лишь потому всевластен, потому «хозяин», что в его руках находятся средства экономического принуждения; если изменить экономические отношения в обществе, не будет и «хозяина». Человек может создать себе «бога» и из ложной идеи и поклоняться ей. Он может, если ему выгодно, распространить среди других ложную идею, выдать ее за окончательную истину. А мало ли что могут сделать люди, ослепленные ложной идеей!
У испанского художника Франсиско Гойя есть гравюра.
Она называется «Сон разума порождает чудовищ». Страшно, очень страшно, когда люди сознательно или бессознательно усыпляют свой разум, когда они предоставляют другим думать за себя и слепо, по- религиозному верят в истинность чужой мысли, какой бы выдающейся личности она ни принадлежала… В том и сила учения марксизма-ленинизма, что оно требует не слепой веры, а научного знания закономерностей развития общества. И совсем не случайно многие выдающиеся теоретические умы в разных странах приходят к марксизму, как к самой логичной, самой цельной и подтвержденной практическим опытом философской и социальной доктрине.
Что же может быть средством проверки истинности мышления, или, как говорят, критерием истинности мышления? Марксизм считает, что единственный такой критерий — практика. Но рассказ об этом увел бы нас слишком далеко, тем более что о критерии практики нам все равно еще придется говорить. Остановимся только на том, что проверка истинности вовсе не обязательно предполагает непосредственную трудовую деятельность или научный эксперимент: опыт практики учитывается нами и в самом процессе мышления, и формой такого учета являются логические законы мышления. Они представляют собой как бы отпечаток общественной практики человечества в мыслительной деятельности, обобщенное отражение тех реальных связей и отношений, существующих в действительности, которыми руководствовалось и которые познавало человечество. «…Практическая деятельность человека, — говорит Владимир Ильич Ленин, — миллиарды раз должна была приводить сознание человека к повторению разных логических фигур, дабы, эти фигуры могли получить значение аксиом».
Так вот. Язык как раз и предоставляет мышлению средства, необходимые для того, чтобы путем логического рассуждения, логических умозаключений проверить старые и получить новые знания. Правда, «естественные», т. е. реально существующие на земле, языки не построены по строгой логической схеме. Напротив, в них много «лишнего», «нелогичного», и все попытки втиснуть язык в жесткие рамки логики (такие попытки были характерны для XVI–XVII вв. — периода «логических» или «рациональных» грамматик) оканчивались безуспешно. Но именно поэтому язык хорошо служит логическому мышлению: ведь мышление развивается, и язык оказывается достаточно гибким, чтобы не сковывать этого развития.
Снимем язык с полки
Итак, у языка, как мы выяснили, есть еще одна функция, еще одна способность — быть орудием познания человечества. Что же касается каждого отдельного человека, то к нему язык поворачивается другой своей стороной. Он служит той непосредственно воспринимаемой формой, в которой любой человек получает необходимые ему знания. Язык совершенно необходимо «снять с полки», чтобы усвоить то, что лежит на ней «во втором ряду» — продукты человеческого мышления. Спорят о том, является или не является языковым, скажем, мышление математика. Но лекции на мехмате он слушал все-таки не на «математическом», а на обыкновенном русском языке. И здесь выступает еще одна функция языка: быть средством овладения общественно-историческим опытом.
В чем ошибся Бенджамен Ли Уорф?
Раньше мы с вами говорили о том, что язык выступает у человека как орудие, как средство познания действительности. Очень часто с этой функцией языка смешивают другую — способность служить средством закрепления результатов мышления.
До сих пор в языкознании пользуются известностью работы американца Бенджамена Ли Уорфа. Это был очень странный и в то же время очень талантливый человек. Прежде всего, по основной своей профессии он не языковед. Окончив Массачузетский технологический институт, он затем больше 20 лет — до самой смерти — работал инженером по технике пожарной безопасности. И лишь в часы досуга Уорф начал заниматься историей и археологией ацтеков и майя, с увлечением изучал языки индейцев.
Но самым любимым его занятием было другое. Уорф всю жизнь собирал материалы о том, как язык влияет на мышление. Интересовали его прежде всего такие факты. Нам кажется совершенно очевидным, что голубой и синий, а тем более синий и зеленый цвета совершенно отличны друг от друга. Косвенным «виновником» нашего убеждения является русский язык, в котором для каждого из этих цветов есть самостоятельное слово. Но в других языках дело обстоит иначе. Немецкий язык не различает синего и голубого, употребляя в обоих случаях одно и то же слово «blаu». А в очень многих других языках, например бретонском (полуостров Бретань во Франции), корейском, японском, одно и то же слово обозначает «синий» и «зеленый». Можно проследить такое несовпадение и на других группах слов. Например, в языке индейцев хопи есть слово, которое применимо к любому летающему предмету, кроме птиц, т. е. и к насекомому, и к самолету, и к летчику, и к летучей мыши. Ни в одном из европейских языков нет ничего подобного. В африканском языке суахили одним и тем же словом называются паровоз, поезд, автомобиль, вагон, телега, карета, тачка и детская коляска, а также велосипед и некоторые другие предметы. Но, с другой стороны, в одном из меланезийских языков (Океания) есть 100 специальных названий для 100 разновидностей банана. В языке народа саами (Кольский полуостров) имеется 20 слов для обозначения льда, 11— для обозначения холода, 26 — для обозначения мороза и таяния и т. д.
Кроме того, между языками существуют различия и в оформлении предложения. Вот пример, приводимый самим Уорфом. Чтобы выразить мысль о приглашении гостей к ужину, англичанин (и русский тоже) так и скажет: «Он приглашает гостей к ужину». Здесь пять слов: «он», «приглашает», «гости», «к», «ужин». Но на языке нутка, например, в предложении, выражающем совершенно ту же мысль, не будет ни одного из таких слов. И если перевести соответствующее предложение дословно на русский язык, то получится примерно следующее: вар-(законченность действия) — ед-ящие-к-ним-ид-ет. Иначе говоря, там, где русский или англичанин подразумевают «его», обращающегося к «гостям» и говорящего об ужине, индеец нутка имеет в виду людей, едящих что-то сваренное, движение по направлению к этим людям и, наконец, то, что движение производит кто-то в третьем лице единственного числа. К тому же в языке нутка мы будем иметь не пять слов, а всего только одно, но сложное, вроде русского «перекатиполе».
Основываясь на подобных фактах, Уорф и пришел к выводу, что «мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы — участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива».
Если бы Уорф остановился здесь, беда была бы небольшая. Из того, что мы рассказывали, видно, что он не так уж и неправ, при условии, конечно, что мы будем говорить не о коллективе, а о каждом отдельном говорящем человеке. Но, к сожалению, Уорф пошел дальше. Он полагал, что такое «расчленение» действительности языком определяет пути и способы ее познания. Мало того, он утверждал, что оно влияет и на особенности деятельности человека, говорящего на данном языке. «В той или иной ситуации люди ведут себя соответственно тому, как они об этом говорят», — сформулировал свою мысль Уорф.
В чем он неправ? Вспомните то, что мы говорили выше о развитии понятий у детей. Уорф был бы прав, если бы все люди были маленькими детьми, если бы они всегда «верили на слово» языку и руководствовались в своей деятельности, в том числе и в познании, не тем общественным опытом, который связывается в сознании каждого человека со словом — «ярлычком», а только одним «ярлычком». Но ведь на самом деле это не так. Есть ли что — нибудь общее между ручкой у младенца, ручкой с пером и ручкой двери? Если и есть, то только для ребенка, у которого сходство звучания слов перевешивает над разницей в их значении. Мы же в своей обычной речи, употребляя каждое из этих трех слов, совершенно забываем о том, что есть еще два, звучащих так же; для нас языковая общность всех «ручек» совершенно не существенна по сравнению с разницей в их понятийном содержании. Мы говорим: «солнце встает», «солнце садится». Но мыслим мы совсем другое — вращение Земли вокруг оси, соединенное с ее движением по эллиптической орбите вокруг Солнца. И солнце «встает» не только в речи, но и в мысли лишь для ребенка или малограмотного человека.
А что касается разницы в строении предложения, то ее вообще не осознает никто, кроме специалиста- языковеда. Когда мы говорим или слышим фразу насчет приглашения гостей, то совсем не представляем себе отдельно «его», «гостей» и «ужин». Вероятно, и индеец нутка не представляет себе ни «варева», ни отдельно движения по направлению к людям, его поедающим. Здесь Уорф делает очень распространенную ошибку: он забывает, что не все, что есть в языке и может быть осознано, действительно осознается в процессе речи. Более того, когда мы делаем нашу речь предметом внимания, то мы обязательно отвлекаемся от той мысли, которая при помощи речи только что была высказана, и, так сказать, начинаем анатомировать речь, умерщвляя ее. И наоборот, если мы мыслим при помощи языка, то уже не в состоянии осознать отдельные языковые элементы.
Нельзя, следовательно, положить перед собой словарь и грамматику неизвестного языка и, опираясь на них, судить о том, как мыслят люди, говорящие на этом языке. В лучшем случае мы можем узнать, как мыслили они какое-то время тому назад, когда в языке появилось то или иное слово или грамматическая форма, закрепилось то или иное выражение. Например, во многих языках мира — в Африке, у нас на Кавказе — все имена существительные относятся к одному из нескольких классов. В языке суахили (в Танзании, на африканском побережье Индийского океана) к одному классу относятся, например, слова, обозначающие людей, к другому — названия деревьев, к третьему — жидкостей, далее названия парных предметов, орудий труда, животных и т. д. Интересно, кстати, что слово «раб» относится не к классу людей, а к классу вещей. Так вот. Деление всех существительных на классы совсем не свидетельствует о том, что в сознании негра племени суахили все предметы распадаются на группы и раба он воспринимает как вещь; так было много столетий назад. А сейчас такое положение сохранилось в языке суахили только по традиции. И когда в предложении употребляется существительное вроде «раб», то согласуется оно с глаголом и прилагательным чаще всего так же, как и другие слова, обозначающие людей, т. е. существительные, относящиеся к первому классу. Правда, получается небольшое грамматическое противоречие — как в русском «врач сказала», — но это не смущает суахилийца: он ведь не осознает своей речи, когда говорит!
Да и не все ли равно, как выражена та или иная необходимая мысль или понятие в языке, если выражением удобно пользоваться? Важно, чтобы все существенные в жизни данного народа понятия, все необходимые сведения, входящие в сокровищницу общественного опыта, были закреплены или могли быть в любой момент закреплены в языке. В этом и заключается функция языка быть средством закрепления результатов человеческого мышления, познания, деятельности. Но нельзя путать результаты мышления с процессом мышления, результаты познания с процессом познания. Русский языковед А. А. Потебня в одной из своих книг сравнивал слова «со следами ног, отпечатавшихся на песке; за ними можно следить, но это не значит, чтобы в них заключалась сама нога; в слове не заключается сама мысль, но отпечаток мысли».
Главная ошибка Уорфа в другом. То, что он говорит о влиянии языка на способ «расчленения мира», верно только для каждого носителя языка в отдельности. Конечно, юный островитянин из Океании узнает о существовании 100 видов банана благодаря языку; но ведь не потому океанийцы различают эти 100 видов, что в их языке есть 100 слов для банана! Как раз наоборот: они имеют 100 слов для разных видов банана потому, что в их практической жизни и деятельности различие этих видов играет существенную роль. А негру из глухой деревушки в Восточной Африке в высшей степени безразлично, в чем отличаются друг от друга паровоз и карета, которых он никогда в жизни не видел. Еще никто никогда не замечал, чтобы, скажем, эскимосы различали виды южных фруктов, а бедуины Сахары детально разбирались в оттенках цвета северных оленей. «Расчленение» мира определяется не языком, а общественной практикой данного народа. В языке оно только отражается (причем не обязательно!). Уорф поставил все, следовательно, с ног на голову; и его мысль было бы правильнее сформулировать совсем иначе: «Люди говорят соответственно тому, как они ведут себя в той или иной ситуации».
Глава 2 Заместители языка
Быть или не быть семиотике?
Вы, наверное, слышали о семиотике. Для того чтобы узнать о ней, вам не пришлось, вероятнее всего, читать научных трактатов. Семиотика (общая теория знаков), как и кибернетика, вошла в научный обиход с изрядным шумом. Более того, вне науки — в толстых и тонких журналах, популярных книгах и т. д. — она снискала гораздо большую известность, чем внутри науки, у специалистов по лингвистике, психологии, философии, логике.
«Семиотика — это новая наука, объектом которой являются любые системы знаков, используемые в человеческом обществе», — пишет один известный лингвист. Семиотика, «без сомнения, в близком будущем должна занять первостепенное место в ряду новых наук, определяющих перспективы развития современной науки в целом».
Другие, менее горячие головы осторожно поправляют: «Семиотика как самостоятельная наука еще находится в стадии становления и формирования… Вопрос о предмете семиотики, о сфере применения ее понятий и методов все еще остается дискуссионным»[8].
Что же это за наука, у которой не ясны ни предмет, ни сфера применимости, которая, едва родившись, уже, как русский дворянский недоросль XVIII столетия, «записана в полк», да еще в первую шеренгу?
Интересно, что между опубликованием первого и второго высказываний прошло три года.
Наиболее обычный способ передачи сообщений — языковый: мы говорим. Но не единственный. Например, то же самое сообщение можно написать; закодировать азбукой Морзе и передать по телеграфу или простым постукиванием; можно «отмахать» флажковым кодом с мостика корабля, «набрать» условными флагами на флагштоке и т. д. В каждом из этих случаев мы имеем дело со знаковой системой — системой условных знаков, кодирующих, т. е. преобразующих, наше сообщение в новую форму. Виды таких систем, их строение, общее и различное в них в первую очередь и изучает семиотика. Обратите #63 внимание: пока мы говорили только о системах, которые используются для передачи языкового сообщения.
Но есть и другие знаковые системы, тоже изучаемые семиотикой.
Например, в обществе существуют правила поведения, этикета: при разговоре со старшим надо встать; здороваясь, неудобно первому протягивать руку женщине или пожилому человеку; неприлично перебивать собеседника, есть рыбу ножом… Система этих правил — семиотическая, знаковая. Да и обыкновенная игра тоже семиотическая система. Такие знаковые системы не служат для кодирования языкового сообщения, они существуют как бы рядом с языком, дополняя его.
Знаковая? Система?
У всех перечисленных семиотических систем есть что-то общее. Все они являются знаковыми, т. е. обозначают для человека больше, чем содержится в материальной, внешней их стороне. (Когда ребенок воображает себя всадником, он скачет не на палочке, а, в сущности, на горячем мустанге и не во дворе, а в прериях; когда я снимаю шляпу, то встретившийся мне человек прекрасно понимает, что я приветствую его, а не просто хочу подставить голову освежающему ветерку.) И все они суть системы. (Пиковая дама не просто картинка: она имеет в картах определенную относительную ценность, занимает определенное место в иерархии между королем и валетом, король — между тузом и дамой. В другой семиотической системе (игра в «кинга») король имеет другую ценность, хотя мы можем использовать ту же, так сказать, материальную колоду.) Когда мы говорим, что знаковые системы что-то «обозначают для человека», то это может быть выражено еще и по-другому: они регулируют поведение, деятельность человека. Я должен бежать на вокзал, получив телеграмму: встречай такого-то числа поезд номер такой-то, — диктует мне знаковая система азбуки Морзе; я должен подождать, пока собеседник первым со мной поздоровается, — диктует знаковая система этикета; если меня «осалили», я должен сам кого-нибудь осалить, — диктует знаковая система игры в салочки.
Язык и семиотика
Совершенно очевидно, что и язык тоже может быть представлен как семиотическая система. Ведь и у него, как мы показали в первой главе, есть функция регулирования человеческого поведения, человеческой деятельности. Поэтому в работах по семиотике язык всегда стоит на видном месте. Да, собственно, и начало семиотике положило исследование как раз языка, и лишь впоследствии от языка перешли к другим знаковым системам.
Итак, семиотика изучает язык с точки зрения его регулирующей функции. И другие знаковые системы, эквивалентные языку по этой функции, тоже служат для регулирования человеческого поведения. Заметьте: такие семиотические системы, как азбука Морзе, флажковая азбука и т. д., односторонне коммуникативны, они используются только для сигнализации. Никто не будет ни думать флажковыми сигналами, ни учиться по учебникам, написанным азбукой Морзе.
Существует, правда, одно, но немаловажное исключение — азбука глухонемых и вообще все системы, служащие слепым или глухонемым для сообщения с внешним миром. Таких систем несколько: «язык жестов», так называемая тактильная азбука (когда глухонемой пишет на ладони), у слепых — брайлевский точечный шрифт и т. д. Глухонемые не только говорят, они и думают жестами. Один из специалистов по речи глухонемых рассказывает, что как-то глухонемой девушке предложили поехать в дальний город на интересную работу. Она попросила разрешения немного подумать и пошла в соседнюю комнату. Когда туда заглянули, то увидели, что она сидит совершенно одна и разговаривает сама с собой жестами, как бы раздумывая вслух. Другой глухонемой заметил: «Я чувствую при мышлении, что пальцы движутся, хотя они лежат спокойно» — совсем как при внутренней речи, когда органы речи хотя и не движутся, но мозг посылает в них импульсы. Но здесь все дело в том, что у глухонемых нет звукового языка и ручной, жестовый язык попросту замещает его во всех функциях. Точно так же для слепого брайлевская «грамота» полностью замещает письмо. Поэтому мы не будем принимать во внимание таких знаковых систем.
Типичной семиотической системой, эквивалентной языку, является всем нам знакомая система знаков, регулирующих уличное движение. На ней особенно хорошо видно, что ее объединяет с языком именно функция регуляции, а не какая-либо другая. Существует строгое семиотическое описание системы знаков уличного движения, т. е. такое описание, где дан подробный анализ всех возможных сигналов и их сочетаний («единиц плана выражения») в их соотношении с возможными значениями этих сигналов («единицами плана содержания»). Такое описание дал московский лингвист А. А. Зализняк в сборнике «Структурно-типологические исследования».
Сопоставляя язык с другими явлениями по регулирующей (коммуникативной) его функции, семиотики почему-то игнорируют тот факт, что у языка могут быть эквиваленты и по другим функциям. О них нам и предстоит рассказать.
Ближайшие «родственники»
Начнем с того, что язык не единственное средство передачи и усвоения общественно-исторического опыта человечества. Конечно, все достижения духовной культуры можно усвоить только через язык. Но нельзя только по учебнику овладеть, скажем, токарным делом: нужно, чтобы кто-то встал за токарный станок и показал, как на нем работать. Затем уже у станка и вы будете подражать тому, как на нем работал ваш учитель. А ведь умение работать на токарном станке тоже входит в общественно-исторический опыт! И таких его элементов, которые можно усвоить только путем подражания, очень много. И они отнюдь не маловажны: ведь при всем значении теоретической, духовной деятельности не она, а практика, труд в первую очередь делает человека тем, что он есть. Таким образом, у языка имеется очень знатный «родственник» по функции быть средством овладения общечеловеческим опытом — труд. И те, кто сопоставляет языковую, речевую деятельность с трудовой, не так уж неправы; для такого сопоставления никак не меньше оснований, чем для сопоставления языка с другими семиотическими системами.
Нечего и говорить о другом ближайшем «родственнике» языка по той же «линии» — о письме. В сущности, именно оно, а не язык чаще всего выступает в функции орудия усвоения опыта: мы в своей жизни гораздо больше знаний черпаем из учебников и записей, нежели из лекций и объяснения учителя.
Здесь нужно сразу же уточнить одну важную деталь. Обычно считают, что, когда мы читаем, происходит как бы перешифровка письменных знаков, нечто вроде перевода рукописного или печатного текста на звуковой язык. Но на самом деле это не так. Вернее, так, но лишь для тех, кто только учится читать или читает медленно и неуверенно, т. е. для так называемых малограмотных. В огромном же большинстве случаев дело обстоит гораздо сложнее.
Мы не будем углубляться в описание физиологических механизмов говорения и понимания речи. Но одно нам важно знать: слова, которые мы черпаем из нашей словесной (вербальной) памяти, не хранятся в ней в развернутом виде, со всеми своими звуковыми, грамматическими и семантическими особенностями. Мозг человека устроен экономнее. Еще точно неизвестно, в какой конкретной форме в нем хранятся слова (или, точнее, в каком нервном коде они закодированы), однако уже сейчас ясно, что при говорении сигналы нервного кода пропускаются через сложный механизм развертки, примерно так, как электрический ток пропускается через динамик и преобразуется в слышимую речь — звуковые волны. #68 Лишь тогда получаются слова в привычном их виде. Когда мы строим предложение, то, по-видимому, «одной рукой» орудуем его содержанием, которое возникает в нашем сознании независимо от значений конкретных слов, входящих в предложение (не случайно мы, точно зная, что именно хотим сказать, нередко затрудняемся в выборе подходящих слов!); а «другой рукой» одновременно «черпаем» из вербальной памяти подходящие слова в закодированной форме — своего рода условные значки слов или их «адреса» в вербальной памяти. Принципиально то же происходит и при слуховом восприятии речи, только здесь мы производим не развертывание, а свертывание слов.
Так вот. При чтении тоже происходит свертывание, только свертывается не звуковой образ слова, а его графический образ. Мы читаем не буквами и не сочетаниями букв, а, как правило, целыми словами, тут же переводя их в нервный код. Поэтому звуковой язык и письмо — не оригинал и перевод, а две совершенно равные, сосуществующие в сознании любого грамотного человека знаковые системы.
Рассказ о господине Жи
Для доказательства обратимся к примеру, взятом из китайского языка. Пример привел в своем докладе на конференции по кибернетике, состоявшейся в 1953 г. в Нью-Йорке, живущий в США китайский психолог и лингвист Чжао Юань-жень. Он сочинил небольшой рассказик. Как он выглядит, будучи записан китайскими иероглифами, представлено на рисунке.
А вот его перевод на русский язык: «Поэт из каменного дома господин Жи любил львов и решил съесть десять львов. Этот господин время от времени ходил на рынок, чтобы выбрать львов. Когда он пришел в десять часов на рынок, случилось так, что на рынке появилось десять больших львов. И вот этот господин посмотрел на десять львов и. доверившись силе десяти каменных стрел, заставил десять львов покинуть наш мир. Этот господин подобрал туши львов и направился в каменный дом. Каменный дом был сырой, и он приказал слуге, чтобы тот попытался вытереть насухо каменный дом. После того как каменный дом был вытерт, этот господин стал пытаться съесть туши десяти львов. Когда он ел их, он стал осознавать, что туши этих десяти больших львов были на самом деле тушами десяти больших каменных львов. И он начал понимать, что это в действительности было так. Попытайтесь-ка объяснить, в чем дело».
Можно видеть, что рассказик особыми художественными достоинствами не обладает. Но от него их и не требуется. Во всяком случае, он написан на литературном китайском языке и легко понимается при чтении любым грамотным китайцем.
Однако у него есть одна особенность, которая дает себя знать, как только рассказик начать читать вслух (по-китайски, конечно). Дело в том, что он состоит из одного и того же слога «жи», повторенного подряд 106 раз, правда, с четырьмя разными музыкальными тонами. Поэтому понять рассказик на слух абсолютно невозможно. Перед нами яркий пример относительной независимости письменного текста от его звуковой реализации.
История литературы знает немало интересных случаев, когда такая независимость использовалась для ловкой маскировки истинного содержания произведений:
Гнать и гнать и гнать его!
Цензор этих стихов вслух не читал. А письменный текст его подвел: ведь Строка явственно звучит: «Гнать и гнать Игнатьева!» Игнатьев же был петербургским полицмейстером. В том же стихотворении была строка:
Лупят под лопатку ли…
Т. е. «Лупят подло Паткули» (Паткуль — московский полицмейстер).
Заговорив о письме, нельзя не упомянуть о том, что оно выступает «заместителем» языка не только в функции быть средством усвоения общечеловеческого опыта. У него есть и другая особенность, делающая его частично подобным языку, — письмо может служить для закрепления результатов мышления. В европейских письменностях эта функция письма выступает не очень явно; пожалуй, более всего она сказывается в орфографии — например, различие между двумя словами с одинаковым звучанием в выражениях «наша земля» и «наша Земля» заключается только в противопоставлении строчной и заглавной буквы. По-иному обстоит дело в тех языках, где мы сталкиваемся не со звуковой, а с так называемой идеографической или иероглифической письменностью, т. е. где существует специальный знак для каждого слова или по крайней мере для значащей части слова (морфемы), а не для каждого звука или слога. Мы уже видели на примере рассказа о господине Жи, который ел львов, что китайские иероглифы могут выразить гораздо больше, чем звуковая реализация тех же слов[9]. Конечно, рассказ специально составлен; но и в обычной речевой практике, когда встречается необходимость уточнить, какое из нескольких одинаково звучащих слов имеется в виду, китайцы часто ссылаются на иероглиф. Кстати, если бы в Китае вдруг была введена звуковая письменность — на латинской или русской основе, — это вызвало бы массу осложнений именно из-за того, что все омонимы тогда писались бы одинаково.
Чтобы больше не возвращаться к китайской письменности, укажем еще на одну интересную ее особенность. Она способна не только успешно подменять звуковой язык в функции коммуникации (т. е. регулирующей функции), как и всякая иная письменность, но и полноценно может обслуживать людей в ситуациях, когда звуковой язык им помочь не может. Пример: общение между собой китайцев, живущих в разных районах страны и говорящих на разных диалектах китайского языка. Диалекты различаются очень сильно: кантонец не понимает на слух шанхайца, а оба они не могут договориться с пекинцем. Слово «жэнь» (человек) пекинец произносит «жэнь», шаньдунец — «инь», шанхаец — «нин», кантонец — «янь». На различии диалектов построено множество китайских анекдотов. Например, рассказывают, что один школьник, желая сообщить учителю, что в классе 31 человек — «цзяоши-ли сань-шингэ жэнь», — произнес фразу по нормам своего родного диалекта, так что получилось: «в классе убит один человек». И вот оказывается, что для грамотных китайцев из разных районов Китая (если они специально не изучали пекинский, литературный, вариант китайского языка) единственным способом понять друг друга являются иероглифы, которые в затруднительных случаях «пишут» пальцем на ладони. Образованные вьетнамцы, корейцы, даже японцы могут, совершенно не понимая китайского языка, общаться при помощи китайских иероглифов. #73 И. Г. Эренбург в своих мемуарах «Люди, годы, жизнь» вспоминает: «На заседаниях Всемирного Совета Мира я несколько раз видел, как пожилые вьетнамцы переписывались с китайцами и корейцами-разговаривать они не могли, но иероглифы понимали» 1.
И наконец, у письма есть еще одна функция, объединяющая его с языком (ее можно назвать орудийной), — способность выступать в качестве средства, орудия мышления.
О различных «психологических орудиях» в свое время много писал Л. С. Выготский. Мы остановимся лишь на нескольких «психологических орудиях» из числа описанных Выготским и его учениками (А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьевым), и в первую очередь на так называемых мнемотехнических средствах.
Простейший способ выучить эскимосский язык
Мнемотехнические средства — вспомогательные приемы для запоминания. В качестве такого средства может выступать и часто выступает язык. Вот, например, как описывает психолог П. П. Блонский процесс запоминания эскимосского слова «тингумиссаралуарлонго»: «Прочитав про себя данное слово, я, не глядя на текст, попробовал повторить его. Репродуцирование вышло так: «тингу… лонго»…
Тогда я обратился как раз к неудавшейся мне середине слова. Почти сразу я узнал здесь знакомое мне, и неудавшаяся мне при репродукции середина «миссаралуар» представилась мне как «мис-сар-луар», причем было сознание, что мис — английская miss, cap — Саар, которое я обычно произношу как «Сар», и луар — Луара…
Узнав в этих слогах знакомые слова, я опять, не глядя на текст, попытался воспроизвести данное слово и потом проверил. Оказалось, что все репродуцировано правильно, кроме одного: вместо «сара- луар» я сказал «сарлуар». Тогда я уже сознательно и преднамеренно применил поправку, чтобы не пропускать в будущем «а»: я эту середину осознал как «мис-сара- луар», т. е. «Мисс Сара» — «луар»…
Через 20 минут после этого я снова попытался вспомнить слово. Оказалось, что теперь, наоборот, я безошибочно воспроизвел… середину слова, а начало и конец его забыл. Тогда я обратился снова к чтению слова, сосредоточив внимание на начале и конце его. Очень скоро я узнал в конце «лонго» знакомое латинское слово, и с тех пор всегда удачно воспроизводил и конец, в первое время иногда немного сбиваясь в последней гласной (о-е). Но начало слова «тингу» мне упорно не удавалось запомнить…» Понятно, почему: Блонский не мог его связать ни с каким знакомым ему словом.
Таким образом, язык опосредствует запоминание, #75 является орудием запоминания. Но таким орудием может быть не обязательно язык. У одного из самых отсталых народов на земном шаре — у туземцев Австралии — употребляются так называемые «жезлы вестников». Это круглые палки или деревянные дощечки, которые дают с собой в путь гонцу, посылаемому одним племенем другому племени или одним человеком другому человеку. На них нанесены зарубки. Гонец связывает с каждой зарубкой определенную часть сообщения. На рисунке воспроизведены два таких «жезла».
В Западной Африке профессиональные сказочники пользуются фигурками; каждая фигурка обозначает определенную сказку, и, перебирая по одной фигурке, рассказчик не боится пропустить какую-либо из сказок. А вот еще пример — из воспоминаний известного путешественника и писателя, исследователя Уссурийского края, автора «Дерсу Узала» В. К. Арсеньева.
Он рассказывает, как жители одного удэгейского селения, где ему пришлось быть, просили его по возвращении во Владивосток передать русским властям, что китаец Ли Тан-ку притесняет их. Жители селения пошли провожать Арсеньева. «Из толпы вышел седой старик, он подал мне коготь рыси и велел положить его в карман для того, чтобы я не забыл просьбу их относительно Ли Тан-ку», — вспоминает Арсеньев. В сущности, то же самое-узелки, которые мы завязываем «для памяти» на уголках платка. Все это-мнемотехнические средства, эквивалентные языку в ситуации запоминания.
Язык до Киева доведет
А теперь представим себе иную ситуацию. Вам нужно решить мыслительную задачу, заключающуюся в том, чтобы найти кратчайший путь к дому своих знакомых в районе, где вы еще никогда не бывали. В таком случае естественно обратиться к прохожему и спросить: «Скажите, пожалуйста, где такой-то корпус?» Он ответит: «Прямо, второй поворот направо». Ваш интеллектуальный акт, за которым последует осуществление намеченного маршрута на практике, оказывается опосредствованным языком: язык выступил как орудие мышления, в данном случае — планирования маршрута на местности. Именно эта функция языка отражается в известной пословице: «Язык до Киева доведет».
В той же функции может выступить и письмо. Например, приглашая вас в гости, знакомые могли вам продиктовать: сойти на такой-то остановке, идти прямо, второй поворот направо. И, сойдя с троллейбуса, вы уже не станете беспокоить прохожих, а будете сверяться со своей записной книжкой. Если знакомые пригласили вас не по телефону, а лично, они могли взять у вас записную книжку и начертить схему, как пройти. Советский психолог Ф. Н. Шемякин, который специально занимался проблемой того, как представляют себе люди маршрут движения и как чертят схемы маршрута, выяснил, что все они делятся на две группы. Одни из них чертят схему, так сказать, субъективно, с определенной позиции, с определенной точки зрения, нарушая и ориентировку ее по странам света, и масштаб. Чтобы «привязать» план города к местности, им нужно поворачивать его до тех пор, пока взаимное расположение улиц не будет соответствовать тому, что они мысленно «видят» со своей точки зрения. Шемякин назвал такой способ способом «прослеживания пути». Почему-то, по моим наблюдениям, к этой группе относятся главным образом женщины. Другие чертят схему «объективно», сразу правильно ориентируя ее, находя правильный масштаб и рисуя не свой путь по местности, а самую местность; лишь потом на схему местности наносится требуемый маршрут (способ «обозрения»). Начерченные вашими знакомыми схемы (планы), как и язык, опосредствуют деятельность. Они позволяют передать бумажке тот груз, который в противном случае пришлось бы взвалить на мышление, память. И в той ситуации, в которой мы нуждаемся в помощи плана, он оказывается полностью эквивалентен «языку», который «до Киева доведет».
Интересно, что, если взглянуть в прошлое картографии, там можно обнаружить оба пути, установленных Ф. Н. Шемякиным. Правда, на дошедших до #78 нас картах и в большинстве географических сочинений мы сталкиваемся уже с настоящей картографией. Но античные географы, описывая ту или иную местность, обычно как бы двигались по этой местности. «Выше персов к северу живут мидяне, над мидянами саспейры, над саспейрами колхидяне, простирающиеся до северного моря, в которое изливается река Фасис» (Геродот). «Конечный пункт мавританского побережья — Мулуха, а начинается оно мысом, который греки называют Аппелусий. Затем следует очень высокая гора Абила, прямо против которой на испанском берегу возвышается другая гора— Кальпе. Обе горы называются Геркулесовыми Столбами… Восточнее Геркулесовых Столбов море становится шире и с большой силой оттесняет сушу» (Помпоний Мела). И понятно: ведь в основе древних «географий» лежат, как правило, путевые дневники путешественников — моряков, купцов, воинов.
Впрочем, иногда тот же «маршрутный» подход отражался и на самих картах. Например, существуют так называемые «Певтингеровы таблицы» — карта Римской империи, состоящая из отдельных полос — дорог с прилегающими к ним местностями. Такие карты называются в исторической географии итинерариями или дорожниками.
Древние и средневековые картографы, если и наносили на карту сведения, которые не были остро необходимы для ориентировки, то делали это случайно, без какой-либо системы. Чаще же всего то, что они имели сказать по поводу той или иной местности, просто прилагалось к карте в виде так называемой «легенды» («то, что надо прочесть»); впрочем, сведения были обычно отрывочными и бессистемными. А так как, чем дальше, тем больше оказывалось возможным сказать по поводу каждого кусочка карты, то карты стали получать специализацию. Вместо того чтобы снабжать карту подробными комментариями или же надписывать на ней, как средневековые географы: здесь то-то, чертят несколько карт. На одну наносят, скажем, только рельеф (физическая карта), на другую — названия и расселение племен и народов, на третью — плотность населения и т. д. Теперь уже нельзя путешествовать с одной картой, получая от нее все необходимые сведения: она, конечно, «доведет до Киева», но по дороге вы сможете узнать не так много. Если же вы заинтересованы в том, чтобы в каждый момент путешествия представлять себе во всех подробностях и деталях, где вы находитесь и что находится кругом вас, то вам придется брать с собой целый атлас.
Раньше интересы путешественника были уже, и можно было вкратце изложить все, что было ему необходимо. Теперь картограф никак не может предугадать, что может потребоваться путешественнику (независимо от того, путешествует ли он в действительности или, как большинство из нас. только мысленно), и подготавливает для него целую кладовую сведений, из которой берется только то. что призвано опосредствовать конкретный интеллектуальный акт мышления. Но функция любой из карт остается все та же: давать сведения, необходимые для того, чтобы решить ту или иную мыслительную задачу, связанную с движением по поверхности земного шара — реальным или воображаемым.
Путеводитель по радиоприемнику
Если карта — чертеж нашего движения по поверхности земли, то чертеж — своего рода карта детали или целой конструкции. Что такое чертеж? Для чего он нужен? У него есть совершенно определенная функция: опосредствовать творческое мышление рабочего, техника или инженера, помочь ему в решении мыслительной задачи, которое он призван затем воплотить в дереве, в металле или при сборке отдельных деталей в дом, автомобиль, радиоприемник.
Когда-то чертежей вообще не было. До сих пор мы поражаемся искусству русских мастеров, сумевших буквально на глазок возвести такие бессмертные архитектурные ансамбли, как, например, киевский Софийский собор или деревянные церкви в Кижах. Все великие сооружения древности и средних веков: египетские пирамиды и яванский храм Боро-Будур. Парфенон и Колизей, Великая китайская стена и римские акведуки, дворцы и монастыри, рыцарские замки и городские стены — все строилось без чертежей. Самое большее, если при их строительстве использовались рисунки: вид сверху (прообраз плана) и много позже вид спереди, с фасада. Но, располагая такими рисунками, ничего нельзя было построить в отсутствие архитектора: они могли опосредствовать только его собственное мышление, служить чем-то вроде памятки, лишь напоминающей о замысле, но не воплощающей его в целом.
Только в середине XVIII в. чертежи приобрели современный вид. Это не случайная дата. Если вы вспомните историю, то сразу поймете, почему именно середина XVIII в. — годы промышленной революции, технического переворота, перестройки всей европейской промышленности на новый, капиталистический лад — время рождения технического черчения: резкий скачок в развитии техники требовал большей точности и большей легкости технического планирования. И если раньше только очень высококвалифицированный мастер мог держать «в голове» устройство того или иного механизма, схему сборки прибора и т. д., то теперь практически любой рабочий, умеющий «читать» чертеж (что очень просто), может в кратчайший срок и простым способом вообразить себе, что от него ожидают.
Чертеж во многом напоминает карту, и они совершенно закономерно оказались соседями в нашей книжке. Ведь чертеж заменяет словесное описание условий и последовательности изготовления детали. Конечно, можно сказать: «выточить из металла втулку круглого сечения наружным диаметром 34 мм с отверстием круглого же сечения диаметром 30 мм»… и т. д., вплоть до указания границ допустимой неточности (допуска); но зачем так долго и сложно объяснять, если достаточно начертить втулку? А некоторые детали, не говоря уже о целых механизмах, просто невозможно описать с достаточной точностью словами. Пример: хотя бы форма железнодорожного рельса.
У чертежа есть еще одна особенность, роднящая его с картой. План-схема маршрута, как мы помним, может быть двух видов: «как идти» или «где идти». Так и в технике. Чертеж — эквивалент настоящего плана или географической карты. На нем обозначено все, что нужно и не нужно в данном конкретном случае, для данного интеллектуального акта: он содержит всю информацию, которая потенциально может потребоваться. Но наряду с чертежами употребляются и эквиваленты «планов-маршрутов». На них не обозначено до мелочей все, кто касается каждой детали, и даже не указывается реальное взаиморасположение деталей внутри постройки или механизма; они служат лишь для того, чтобы показать, что с чем и как нужно соединять, чтобы получилась данная конструкция. Вы, конечно, уже и сами можете привести пример таких «планов-маршрутов» в технике: это радиосхемы, с которыми каждый из нас сталкивался. Они, как и чертежи, служат вполне определенной цели; их функция — быть «путеводителем» при сборке радиоприемника, при протягивании электропроводки и т. д.
Чувства — глаза — луна
Одним словом, чертежи, радиосхемы и родственные им условные рисунки, как и географические карты, являются орудием мышления — «психологическим орудием», по словам JI. С. Выготского, и средством регулирования чужого и своего собственного поведения.
Ну а, скажем, цифры? Конечно, и цифры, как и другие математические символы, тоже относятся к числу психологических орудий, вспомогательных средств, помогающих решить определенную мыслительную задачу.
Мы уже говорили в первой главе о том, что счет первоначально был неотделим от конкретных предметов. Когда человеку, считающему по такому принципу, приходится делать вычисления, то он оказывается в очень затруднительном положении. Вот что рассказывает о народе дама, или дамара[10] английский путешественник Гальтон: «Когда совершается торг, за каждую овцу нужно платить особо. Так, например, если меновая цена овцы-две пачки табаку, то любой дамара, конечно, придет в большое затруднение, если взять у него две овцы и дать ему четыре пачки. Я раз поступил таким образом и видел, как мой продавец отложил особо две пачки и глядел через них на одну из овец, которых он продавал, Убедившись, что за эту было честно заплачено, и найдя, к своему удивлению, что в руках у него осталось именно две пачки в уплату за вторую овцу, он начинает мучиться сомнениями, пока ему не вкладывают в руку две пачки и уводят одну овцу и затем дают другие две пачки и уводят другую овцу…» Секрет здесь, конечно, не в какой-то редкостной тупости народа дамара, а в том, что они никогда не сталкиваются в своей практике с меновой торговлей. Им просто не приходилось попадать в такого рода ситуацию, и они в ней теряются.
Итак, на первой ступени в развитии счета и вычисления каждое число имеет свою «индивидуальность». На второй ступени такую «индивидуальность» имеют лишь узловые числа. Например, в нашей десятичной системе 1,10, 100… Впрочем, существуют еще так называемые алфавитные системы нумерации. К ним относилась и древняя славянская. В ней специальные знаки были не только для 1,10, 100, но и для 2, 3, 20, 30, 200, 300 и т. д. — соответственно словам: «двадцать», «тридцать», «двести»… Алфавитная система нумерации сохранилась — как своеобразный пережиток — и поныне: мы часто нумеруем тезисы, параграфы, вопросы не 1), 2), 3), а а), б), в)…
Если по-древнерусски число, скажем, 1936 обозначалось как АЦЛЗ,Х е 1000 + 900 + 30 + 6 (тысяча — девятьсот— тридцать — шесть), то в системах, где собственные обозначения имелись лишь у узловых чисел, приходилось тратить гораздо больше знаков, но зато и удобнее было считать. Например, по-древнегречески это число выглядело ХРННННДДДГ1, т. е. 1000 + 500 + 100 + 100 + 100 + 100 + 10 + 10 + + 10 + 5 + 1 (у греков, в отличие от нашей системы, в качестве узлового числа выступают еще пятерка и кратные ей числа)[11]. Такому счету «по узловым числам» соответствует устройство общеизвестного прибора — русских счетов. Примерно так же считают некоторые негритянские племена в Южной Африке, У них для счета нужны три человека. Мимо одного из них проходят один за другим быки, и для каждого быка загибается палец. Как только счетчик загнет все десять пальцев, второй счетчик загибает один палец, обозначив таким образом десятки. Когда же не хватит пальцев и у второго счетчика, вступает в дело третий, специализирующийся на сотнях. На островах Тихого океана используют для этой же цели камешки или куски скорлупы кокосового ореха — маленькие для десятков, большие для сотен.
Наша, так называемая позиционная, система исчисления и записи менее «очевидна» и требует известной условности. Она возникла, по-видимому, в Древней Индии, откуда мы через посредство арабов заимствовали не только самую систему, но и арабские цифры. Причем вот что любопытно: историки математики обнаружили, что у древних индусов еще до появления позиционной записи существовала словесная система обозначения чисел, употреблявшаяся преимущественно в научных трудах. Строго говоря, были даже две системы. Одна сокращенная. В ней каждое число обозначалось названием предмета, который обычно встречается в данном количестве (например, единица обозначалась словом «луна», 2 — «глаза», 5 — «чувства»), И число 125 читалось как «чувства — глаза — луна». Другая была более строгой: в ней существовали специальные слова для всех разрядов вплоть до 10(16), и, скажем, число 1936 читалось по-древнеиндийски «одна тысяча девять сотен три десятка шесть».
Легко видеть, что здесь встретились два принципа: принцип «мультипликативности», т. е. представление, скажем, 900 как 9 х 100, 30 — как 3 х 10 и т. д., и собственно «позиционный» — принцип линейного расположения цифр, соответствующих последовательным разрядам: 5–2–1 (или, что то же самое, 1–2—5). Наша система нумерации своего рода гибрид двух принципов.
Почему же она, несмотря на меньшую наглядность, вытеснила все прочие системы и единовластно воцарилась в математической теории и практике? Как пишет советский историк математики В. И. Лебедев, «причина довольно простая. Нумерации: словесная, азбучная, римская, клинообразная и т. д. — являются пригодными только для записывания результата исчисления: наша система способствует с удивительной силой самому выполнению счета. Попробуйте перемножить.
римские обозначения помогут мало»… Проще с алфавитными, системами, но они тоже не слишком удобны. Чтобы перемножить, скажем, 13 х 18, в алфавитных системах (византийской, славянской) считали так: 13х18=(10+3)х(10+8) =10 (10+ 8)+3 (10+8)=100+80+30+24=234. #88 Подумайте, сколько вычислений пришлось бы делать, для того чтобы помножить 132 на 186! Причем все промежуточные операции, такие, как 3x10 или сложение 100+80 и т. д., делались в уме, без «бумажки». Учитывая, что еще в XVI в. теорема Пифагора, например, называлась «ослиным мостом» и воспринималась как верх математической сложности, легко себе представить, как мучились наши бедные предки с подобными вычислениями!
Мы не будем углубляться далее в историю. Обратим внимание лишь на одну важную особенность. Раньше люди не считали с помощью цифр. Они лишь записывали числа с их помощью. А считали или при посредстве каких-то предметов, сгруппированных в «кучки» известного размера (пальцы, камешки, косточки счетов), или при помощи языка, который, в сущности, копировал счет по пальцам или по другим предметам. Н. И. Миклухо-Маклай описывает способ счета у папуасов так: «Папуас загибает один за другим пальцы руки, причем издает определенный звук, например «бе, бе, бе»… Досчитав до пяти, он говорит «ибон-бе» (рука). Затем он загибает пальцы другой руки, снова повторяет «бе, бе»… пока не доходит до «ибок-али» (две руки). Затем он идет дальше, приговаривая «бе, бе»… пока не доходит до «самба-бе» и «самба-али» (одна нога, две ноги)». В очень многих языках обозначение чисел как раз восходит к подобной манере счета. Скажем, на языке негров зулу «8» буквально значит «согни два пальца», «9» — «согни один палец» (если считать одной правой рукой и начиная с 6 по одному разгибать пальцы). Так вот. Счет развивается, как правило, от предметов к обозначающим их словам и затем к обозначающим слова знакам — цифрам. Язык позволяет удобно считать предметы, но при его помощи затруднительно вычислять — складывать, вычитать, а тем более умножать и делить. Для этого цифры несравненно удобнее.
Глава вторая с птичьего полета
А теперь вернемся назад и взглянем на другие вспомогательные средства мышления и вообще на эквиваленты языка в человеческой деятельности. Легко видеть, что все они делятся на две группы. А именно: одни из них с самого начала совершенно самостоятельны и лишь впоследствии начинают сочетаться с языком, а затем язык все более и более вытесняет их. Таковы труд в роли передатчика человеческого опыта, мнемотехнические средства. Но есть и другие «заместители» языка, которые, чем дальше, тем больше вытесняют язык в той или иной его функции и становятся на его место, — планы и карты, чертежи, система цифрового обозначения чисел и т. д. Кстати, в различных языках сейчас происходит один и тот же очень любопытный процесс: вместо того чтобы называть числа так, как «положено» по нормам языка, начинают просто перечислять названия цифр, образующих данное число при позиционной записи.
Но хотя цифровые и другие условные знаки для чисел и операций над ними все больше и больше вытесняют язык как орудие счета, он остается все же- пусть на заднем плане — главным действующим лицом. И нельзя научиться высшей математике, не сталкиваясь со словесным определением основных математических понятий, словесной формулировкой аксиом, теорем, постулатов. Другой вопрос, что, занимаясь математическими вычислениями, мы можем как угодно высоко воспарить в небеса абстракции и не мыслить себе никакого реального звучания математических формул; но все равно мы продолжаем стоять на почве языка, и наши представления формул — те же самые образы-мысли, с которыми мы сталкивались в первой главе, когда говорили о внутренней речи. «…Все хорошо отработанные мысли требуют слов», — говорит известный английский философ Б. Рассел.
В этой главе мы рассмотрели различные явления, которые частично совпадают по функции с языком, — семиотические системы, выступающие в функции регулирования человеческого поведения. Труд и письмо наряду с языком используются как средства усвоения общественно-исторического опыта; то же письмо — как средство закрепления результатов мышления, мнемотехнические средства, планы и карты, чертежи и схемы, наконец цифровые обозначения — как орудия мышления и средства регулирования либо своего собственного, либо чужого поведения. Причем некоторые из заместителей языка вытесняют его, другие же сами вытесняются языком.
Если мы вернемся еще дальше к началу нашей книжки, к первой главе, и посмотрим, какие функции способен выполнять язык, то увидим, что в нашем перечне его заместителей отсутствуют заместители по одной, самой важной его функции. Мы говорим о способности языка быть орудием познания.
Что познавали мореплаватели?
Но разве нельзя узнать новое без помощи языка? Сфотографировали же обратную сторону Луны и начертили карту. Где же здесь-то словесное познание? Или вот пример попроще: простая географическая карта Европы с изломанной береговой линией, испещренной впадинами и выступами. Разве, чтобы изучить береговую линию, необходим язык?
Возражение серьезное.
Начнем с Луны. Здесь читатель явно и несомненно ошибается. Ведь карта обратной стороны Луны не сама собой возникла на экране телевизора или на фотопленке. Астрономы — или, лучше сказать, астрогеографы — увидели не карту, а нечто вроде аэрофотоснимка, где каждую деталь еще нужно интерпретировать. И вот каждое пятнышко относилось к определенному, закрепленному языковым ярлычком классу явлений: кратер, впадина, гора, трещина в поверхности Луны. И только после этого все особенности рельефа были нанесены на карту.
А как обстоят дела с нашей Землей? Действительно, является ли наше познание особенностей береговой линии Европы словесным? Нет. Но не спешите ловить автора на слове. Оно не только не является словесным — оно и не познание.
Познание всегда прибавляет сведения в общественно-исторический опыт человечества, откладывает в общественную сокровищницу какие-то ценности, добытые или наукой, или практикой, — ценности, которые наука или практика может в дальнейшем почерпнуть из сокровищницы.
Можно ли сказать, что кому-то необходимо было выяснить форму береговой линии Европы? Нет. Исследовалась и передавалась совсем не она, а вся совокупность особенностей побережья. С каждым новым плаванием вдоль европейских берегов, начиная с полулегендарного грека Пифея, мореплаватели все больше узнавали о побережье, и оно представало для них сразу же не как абстрактная геометрическая кривая, а как совокупность мысов и полуостровов, островов и рифов, заливов и бухт, отмелей и скал. Недаром первое, что делает всякий путешественник, попадая в неизвестную страну, — дает названия всем сколько-нибудь существенным географическим ее особенностям. Дело здесь совсем не в том, какие он дает названия, а в том, что он их дает всегда совершенно определенным участкам побережья — заливам, мысам, полуостровам и т. д.
И в общественно-исторический опыт человечества входит не форма береговой линии, а совокупность необходимых для моряка, вполне изложимых не только в условной, но и в словесной форме сведений о береге. Мы можем временно абстрагироваться от всех сведений, оставив на карте только форму береговой линии, но даже и тогда мы будем воспринимать ее не как кривую, а как изображение Бискайского залива (плюс все, что мы знаем о Бискайском заливе) плюс изображение полуострова Бретань (плюс все, что мы знаем о Бретани), плюс изображение полуострова Нормандия, плюс изображение пролива Ла-Манш…
То, что здесь рассказано, подтверждается данными о восприятии и представлении карты. Психологи выяснили, что представимы только так называемые «географические фигуры» — моря, острова, реки, горы, поскольку они всегда — единые образы, связанные с определенным «ярлычком», и условные знаки (которые, в сущности, лишь сокращенные словесные обозначения и полностью эквивалентны надписям на древних и средневековых картах).
Если заставить нас начертить по памяти хотя бы ту же самую береговую линию Европы, мы встанем в тупик: оказывается, мы совсем не так уж ясно себе ее представляем. Ф. Н. Шемякин пишет: «Взрослым людям может казаться, что они имеют достаточно отчетливый зрительный образ хорошо знакомых им со школьных лет карт, например, Европы, Северной и Южной Америк, Австралии или таких полуостровов, как Крымский, Апеннинский, Скандинавский. В действительности же, как это было показано опытами М. М. Нудельмана, кажущаяся четкость образа не находится ни в каком соответствии с фактической передачей его карандашом на бумаге. Выполненные чертежи имеют лишь очень отдаленное сходство с тем, как эти части земной поверхности изображаются на картах. Все они схематичны, бедны деталями, имеют большое количество пробелов, а в некоторых частях остаются вообще незаконченными. Образы знакомых карт сохраняются у взрослых людей лишь в очень смутном виде. При попытке восстановить их в памяти всплывают лишь отрывки зрительных представлений и относящиеся к карте названия, например, городов, рек, заливов, полуостровов, горных цепей». И дальше очень интересное замечание, основанное на опытах со школьниками: «Вычерчивание карты, в отличие от ее срисовывания, предполагает применение ряда географических понятий и в соответствии с ними — словесного анализа карты».
Одним словом, поскольку наше познание формы береговой линии является познанием, постольку оно не есть познание именно формы береговой линии.
Конечно, каждый из нас может иметь и свое личное знание. Скажем, я могу увидеть новую звезду. Но мое личное знание не станет общественным познанием до того момента, пока я не выражу его словесно — хотя бы написав письмо в Академию наук, что я открыл звезду. Язык, замечает Бертран Рассел, есть «средство превращения нашего личного опыта в опыт внешний и общественный. Собака не может рассказать свою автобиографию; как бы красноречиво она ни лаяла, она не может сообщить вам, что ее родители были хотя и бедными, но честными собаками. Человек же может сделать это и делает это…» Да и для меня самого открытие звезды не станет открытием, пока я не осознаю, что в моем поле зрения прибавилась звезда, которой раньше не было. А чтобы осознать, нужно ввести в действие внутреннюю речь.
Глава 3 Человек и машина
Я — робот?!
В последние десятилетия, когда счетно-электронные машины вышли из лабораторий ученых- кибернетиков на широкий оперативный простор, этот вопрос стал не так уж бессмыслен. Все чаще человека сближают с машиной, открывая в строении его организма и в его деятельности принципы организации, общие с другими «подведомственными» кибернетике явлениями. И перед мысленным взором читателя, особенно знающего о кибернетике не из специальных работ, а из газет и иллюстрированных журналов, начинает маячить призрак робота, который способен заменить его, читателя, во всех его функциях, вплоть до чтения статей о возможностях кибернетики…
К счастью, такой робот всего лишь мираж.[12] Как всегда случается в науке, время безграничной веры во всеобщность и всеприменимость кибернетических принципов сменилось периодом трезвой оценки их реальной значимости, реальной применимости. Нельзя сказать, что роль кибернетики в жизни человека и человеческого общества таким образом недооценивается; но, к счастью, мы уже не склонны впадать в крайности, как несколько лет назад.
Во всяком случае, одно как будто стало ясным и очевидным: машина такое же орудие, как и любое другое орудие.
От рубила до ЭВМ
Но тогда что же такое орудие? В свете современного научного понимания можно (в рабочем порядке, конечно) определить его так: материальный предмет, который способен опредмечивать или моделировать те или иные функции человеческого организма.
Поясним наше определение. Возьмем самое простое орудие, так называемое рубило, т. е. камень, грубо оббитый с двух сторон; с одного конца у него острая режущая часть, с другого — утолщение, для того чтобы было удобно держать его в руке. Таким примерно орудием пользовался гейдельбергский человек, а может быть, отчасти и неандерталец. Советский антрополог М. О. Косвен говорит о рубиле, что оно «имело, вероятно, универсальное применение, служа и ударным, и режущим, и колющим орудием, а одновременно, вероятно, и метательным оружием». Значит, оббитый камень взял на себя те функции, которые раньше выполняли кулаки, зубы и ногти нашего обезьяноподобного предка. И благодаря тому, что наш предок получил возможность действовать при помощи камня, он, собственно, и выжил: ведь он вообще был довольно слабым, медленным и плохо вооруженным существом.
Проследим, однако, что было дальше. Первобытное общество развивалось, усложнялось хозяйство, увеличивалось количество трудовых действий, которые приходилось производить первобытному человеку, что, кстати, спасло его руку от односторонней специализации: она не стала ни органом копания, ни органом резания, ни органом оббивания, потому что ей приходилось делать и то, и другое, и третье попеременно.
Количество доступных неандертальцу трудовых действий росло. Действия становились все более тонкими, более специализированными. В конце концов рубило оказалось слишком грубым орудием: оно стало мешать руке производить тонкие операции. Появилась потребность приспособить конструкцию орудия к новым условиям труда. Так вместо одного рубила появилось два орудия — так называемые остроконечник и скребло. Наблюдения над некоторыми современными народами (эскимосами, австралийцами) показывают, для чего служило каждое орудие: остроконечник был ножом или, скорее, кинжалом, а скребло служило для обработки шкур и для других аналогичных целей.
Что же произошло? В строении, в конструкции орудий оказалось закрепленным, моделированным различие трудовых действий, различие функций руки[13]. И все дальнейшее развитие и совершенствование орудий производства — в сущности процесс постоянной передачи орудию каких-то функций, способностей, развивающихся в человеческом организме. Вместо того чтобы усложнять и утончать действия, производимые над предметом труда, человек усложняет, утончает, специализирует используемые орудия. Их становится все больше и больше, человек «обрастает» ими настолько, что в конце концов у него появляется своеобразный фетишизм: он забывает, что орудие, машина — это его собственное орудие, машина, моделирующая его собственные умения и способности, и начинает относиться к машине (орудию) как к какой-то чуждой, таинственной, противостоящей ему силе.
В определенный момент «обрастания» человека орудиями произошел довольно существенный, но принципиально не вносящий ничего нового скачок. Он заключался в том, что появились орудия, принимающие на себя, опредмечивающие в себе и моделирующие уже не физические способности человека, не умения его руки, а его духовные способности, умения его мозга. Таким орудием является, например, арифмометр. Но высшего развития подобные орудия достигли, когда на сцену выступили ЭВМ — электронно-вычислительные машины. При всем богатстве их возможностей, при всем техническом и конструктивном их совершенстве они, однако, остаются в принципиальном отношении тем же, чем было рубило гейдельбергского человека, — орудием.
И очень существенно, что они вступают с человеком в такого же рода взаимоотношения. А именно: он отдает ЭВМ те свои психические способности, которые ему «недосуг» выполнять самому, освобождается от механических операций, отягощающих его мозг, и подымается на все более высокие ступени умственного развития, как бы опираясь на послушно склоненные перед ним спины электронных роботов. Правда, как и другие наиболее сложные механизмы — типа современных автоматических станков, — ЭВМ не требуют непосредственной трудовой (или соответственно мыслительной) активности человека. Человек не должен уже сам все уметь; ему достаточно, так сказать, уметь уметь. Он включает и выключает своего электронного «раба», задает ему «урок» и берет у него полученные результаты. Но знание о том, как делает робот то, что ему поручают, для человека может быть не обязательным. Не так давно появились так называемые динамические информационные модели. Человек может даже вообще не знать, как работают по таким моделям машины: они сами находят и «усваивают» способ решения поставленной перед ними задачи.
Но задачу перед ними всегда ставит все-таки человек. Во время пребывания в Москве основоположника кибернетики Норберта Винера ему задали вопрос: возможны ли мыслящие машины? Он ответил примерно так: «Да, возможны. Но это значило бы, что машину программирует другая машина, а эту еще одна машина, а эту еще одна, и так до бесконечности». Единственная сила, которая может превратить бесконечный ряд в конечный, — человек.
Предпрограмма
Дело в том, что каждый отдельный человек, не говоря уже о неизмеримом превосходстве его над любой из существующих машин в разносторонности, сам стоит в бесконечном ряду. Он — временный носитель общечеловеческого разума, общественно-исторического опыта человечества. Он получил его от предков и передаст потомкам. И если этот опыт не пройдет, так сказать, сквозь его мозг, он (опыт) вообще прекратит свое существование. История человечества прекратится. Французский психолог Анри Пьерон в одной из своих книг приводит такую гипотетическую ситуацию: на нашей планете в результате какой-то космической катастрофы погибло все взрослое население. Остались в живых только маленькие дети. В таком случае, говорит Пьерон, человеческая культура погибла бы полностью.
Опыт предков, усвоенный каждым отдельным человеком, откладывается в его мозгу в виде так называемой «предпрограммы», и она, будучи заложена в мозг человека человечеством, позволяет ему быть хозяином самой «умной» машины, у которой объем «предпрограммирования» неизмеримо меньше.
Поскольку язык, по словам Маркса, «элемент самого мышления» и тоже относится — в определенном смысле — к числу духовных способностей человека, принципиально вполне возможно моделировать его функции, хотя бы частично, с помощью ЭВМ или другой машины, «специализирующейся» на высших психических функциях человека.
Давайте посмотрим: какие же из описанных выше функций языка могут быть моделированы?
Кто кого?
Функция регулирования чужого поведения даже не требует для своего моделирования ЭВМ. В сущности, любой человек, сидящий перед приборной доской — в кабине ли грузовика, в командном ли отсеке воздушного лайнера или в распределительном зале энергетической подстанции, — воспринимает от приборов информацию в неязыковой форме и действует, руководясь этой информацией. Кибернетика появилась и развилась как наука об общих принципах регулирования, и все изучаемые ею управляющие системы на уровне, где человек рассматривается как часть такой системы, в известном смысле моделируют регулирующую функцию языка.
Не слишком сложно обстоит дело и с другой важнейшей функцией языка — его способностью быть орудием мышления. Моделирование этой функции имеет длительную историю. Достаточно сказать, что арифмометр, о котором мы упоминали выше, появился еще в конце XVII в. Его изобрел гениальный немецкий ученый, математик, логик и философ Г. В. Лейбниц. Еще более стара идея создания «думающих», т. е. логических, машин, которые позволили бы моделировать процесс логического умозаключения: она принадлежит логику конца XII в. Раймонду Луллию. Ее развивал и Лейбниц, а практически первая логическая машина была построена в XIX в. англичанином Джевонсом.
Сейчас имеется уже громадное количество всякого рода логических задач, легко поддающихся решению на ЭВМ и с большим трудом (или слишком медленно) решаемых человеком. Причем некоторые из них — типично языковые (конечно, у человека): например, медик, собирающий необходимые для установления врачебного диагноза сведения, ставит диагноз всегда только в языковой форме. Машина же, получая необходимую ей информацию в форме сообщения, закодированного двоичным кодом, выдает готовый диагноз в том же коде, и лишь потом он преобразуется — и то лишь из соображений общепонятности — в обычный язык.
Сейчас разрабатываются алгоритмы для решения и еще более сложных задач, например для моделирования действий лингвиста, составляющего грамматику к заданному тексту. Так что, по-видимому, нет никаких оснований сомневаться в возможности самого широкого моделирования функции языка как средства или орудия мышления.
Точно так же не вызывает сомнений не только возможность, но и целесообразность моделирования функции языка быть средством закрепления результатов мышления. Сейчас эта проблема — одна из важнейших на повестке дня кибернетиков, ибо для всех думающих людей очевидно: если сохранится существующий темп роста научной информации (в чем нет ни малейших оснований сомневаться), то уже лет через тридцать в ней будет абсолютно невозможно ориентироваться. Поэтому ведется интенсивная работа над механизацией и автоматизацией хранения и поиска информации. Впрочем, даже и так называемая «память» обычной ЭВМ является средством моделирования указанной функции языка.
Кто будет задавать вопросы
У нас осталось три функции языка, о которых следует поговорить особо. Начнем с функций усвоения общечеловеческого опыта и саморегуляции. Можно ли их моделировать?
Ну, конечно, нет. Ведь они как раз и обеспечивают происходящий с каждым из нас в детстве и ранней юности процесс — процесс становления личности. Мозг может отдать машине на время какие- то элементы своей деятельности, но сначала он должен обязательно уже сложиться, чтобы уметь задавать машине вопросы. А это невозможно, если он сам не пройдет тернистого пути познания накопленных человечеством истин.
У нас несколько раз переводился рассказ американского писателя-фантаста Айзека Азимова. Суть его сюжета сводится к следующему. Дело происходит в будущем мире, где вся сложная интеллектуальная деятельность передана машинам. И вот появляется гениальный изобретатель. Он изобрел… арифметику, счет при помощи карандаша и бумажки… Гениальное открытие оказывается употребленным для военных целей, и изобретатель кончает жизнь самоубийством.
Так вот, описанная ситуация совершенно исключена, Человек может не отягощать свой мозг детальными выкладками, но он не может «забыть», не может «отдать» машине основные принципы мышления, основные достижения познания, как не может «забыть» правила логического мышления. Он тогда просто не будет человеком. Конечно, нельзя сказать, что все те, кто не знает арифметики, не люди, но общество, в котором забыты правила арифметики, не есть человеческое общество.
Мы коснулись вообще очень сложной проблемы. Каков тот минимум знаний, который должен иметь любой человек в нашем мире вспомогательных средств мышления? В последнее время на страницах газет и журналов широко обсуждаются проблемы обучения. И нередко раздаются сетования на то, что мы заставляем школьников и студентов выучивать наизусть, скажем, формулы, которые можно найти в любом математическом справочнике.
В этих сетованиях есть доля истины. Конечно, жаль, когда драгоценное время ученика тратится на заведомую зубрежку. Но… Но где граница между лишним и необходимым? Ну хорошо, мы убрали из программы и бином Ньютона, и формулу объема усеченного конуса, и структурную формулу сахарозы, и, наконец, формулу зависимости массы и энергии Эйнштейна. Значительно облегчили обучение. И одновременно «добились» бы… полного отупления ума школьника. Конечно, если он будет в дальнейшем врачом, лингвистом, даже химиком и в его жизни вдруг да встретится необходимость узнать, что такое Е = тс2, то он просто-напросто снимет книгу со своей полки (или пошлет запрос в информационный центр, если дело будет происходить лет через сто). И потеряет не так уж много. Однако ему будет надолго, если не навсегда, закрыта творческая деятельность в области физики, астрономии и многих других наук, потому что творческая, научная работа всегда предполагает автоматизацию каких-то знаний, их скорее подсознательный, интуитивный, чем сознательный учет. Человек не может двигать вперед науку, если ему придется за каждой справкой лезть в справочник. Он не может двигать ее вперед и в том случае, если ему придется все знания носить с собой, в голове: он будет тогда, быть может, все знать, но очень мало что сможет уметь.
Поэтому всегда должно оставаться равновесие, т. е. какие-то знания должны усваиваться человеком «по старинке» — при помощи лекций, учебников, книг и откладываться в его мозгу как своего рода разменная монета.
Правда, можно попытаться механизировать сам процесс подачи знаний, пользуясь не учебниками, а «обучающими машинами». Пока такие попытки остаются на уровне игры в педагогику. И в конечном счете не «программированием» обучения, а лишь управлением процессом усвоения можно обеспечить требуемый результат.
Точно так же не представляется возможным «отобрать» у человека функцию саморегуляции, присущую языку. Дело в том, что она обеспечивает существование человеческого сознания. Личность, говорит Л. С. Выготский, становится для себя тем, что она есть в себе, через то, что она предъявляет для других; проще говоря, только использование языка — сначала в функции регулирования чужих действий, а затем в функции регулирования своих действий — формирует сознание человека. Такую функцию никак нельзя передать машине.
Тоже мне личность!
Тогда поставим вопрос несколько иначе. А может быть, обе наши функции можно использовать, для того чтобы сформировать «личность» машины? Нельзя ли найти аналогии им в процессе «обучения» ЭВМ?
Вообще говоря, аналогия вполне возможная. «Обучение» ЭВМ имеет много общего с процессом обучения человека. Существует, однако, и принципиальная грань. Она лежит между механизмом «усвоения» знаний машиной и механизмом усвоения их человеком и существованием своим обязана «предпрограммированию», о котором шла речь выше. Поэтому аналогия наша остается чисто внешней. Как бы мы ни имитировали процесс обучения, он никогда не приведет к созданию «машинной личности» с «машинным сознанием».
Позвольте! — скажет читатель. — Вы утверждаете, что только человек может обладать сознанием, машине же оно недоступно. Но ведь этим вы льете воду на мельницу идеализма. Это же пресловутая «жизненная сила», vis vitalis, или, еще того хуже, боговдохновенный «разум», или «дух», «душа». Вы не материалист!
Нет, дорогие друзья. Дело здесь совсем не в «жизненной силе» и не в «душе». Дело в том, что человеческое сознание всегда общественное сознание, оно может существовать у отдельного человека лишь как конкретное проявление общих свойств, присущих психике человеческого рода, и генетически восходит к общественной деятельности, общественным связям человека. Маркс не случайно говорил, что человек — совокупность общественных отношений; они спроецированы в его мозг, его сознание. Только живя в обществе, активно действуя и овладевая окружающей внечеловеческой и человеческой действительностью, ребенок формирует свою личность. Машина же индивидуальна по своей природе. Она может накопить сколько угодно информации; но ей не под силу воспроизвести динамику коллективного разума. Разум человечества, общественное сознание невозможно моделировать — тогда нужно бы моделировать весь процесс эволюции сознания, а в конечном счете все развитие человечества.
А не моделируя общественного сознания, невозможно полностью воспроизвести и сознание индивидуальное.
В одной из статей, опубликованных в нашей печати, два уважаемых кибернетика — академик И. Артоболевский и доктор технических наук А. Кобринский выразили ту же мысль в парадоксальной, но очень интересной форме. Они пишут: «Под «естественным полноценным живым существом» мы понимаем, в частности, такое существо, которое непрерывно растет и развивается, которое в годовалом возрасте плачет по непонятным причинам и пачкает пеленки; которое в возрасте от 3 до 5 лет задает то мудрые, то бессмысленные вопросы, которое в 15 лет получает в школе двойки и пятерки, начинает интересоваться стихами и иногда моет шею без специальных напоминаний; которое в 20 лет работает у станка либо в поле, сдает экзамены, кормит грудью ребенка; которое в 30 лет водит тракторы и проектирует спутники; которое на протяжении всей своей жизни обязательно связано тысячами и тысячами уз с тысячами и тысячами других полноценных живых существ; которое в конце жизни умирает, потому что процесс умирания является пока одним из неизбежных жизненных процессов.
Мы согласны признать живым и полноценным такое искусственное существо, которое, будучи включенным в общество себе подобных естественных полноценных живых существ (смотри приведенную выше формулировку), на протяжении всей жизни от рождения до смерти сумеет существовать и действовать в соответствии с законами этого общества, на равных правах со всеми его членами работая, двигаясь, мысля и отдыхая так же, как в среднем работают, двигаются, мыслят и отдыхают другие…» «Машинная личность», если она и возможна, возможна лишь как часть «машинного человечества». А до появления такого, простите за выражение, «человечества» покамест еще очень и очень далеко. Так далеко, что можно надеяться — оно никогда не появится.
У нас осталась еще одна функция языка, в отношении которой неясно, можно ли ее моделировать: функция орудия познания.
Из сказанного выше ясно видно, что она принципиально невоспроизводима, ибо связывает «индивидуальный», личностный разум с разумом «коллективным», общественным. Она-то и образует в первую очередь ту специфику языка, которая позволяет называть его общественным явлением. Причем если две только что рассмотренные функции языка — функции усвоения опыта и саморегуляции — помогают нам, так сказать, спроецировать в наш мозг содержание общественного сознания, то третья, напротив, обеспечивает процесс формирования общественного сознания, общественно-исторического опыта за счет «индивидуальных» сознаний, «индивидуальных» деятельностей[14].
«Вмешательство мыслящего существа»
Итак, первая причина невозможности «отобрать» функции языка у человека сводится к тому, что они присущи не человеку, а Человеку.
Мы говорили выше о Человеке, о человечестве, подчеркивая, что оно своего рода информационная система, «тысячи и тысячи уз», связывающих друг с другом «естественные полноценные живые существа» — людей. Если есть такая система — есть и коллективный разум, общественное сознание. Так рассуждают Артоболевский с Кобринским. Так рассуждает и знаменитый английский кибернетик У. Эшби, у которого мы заимствовали понятие «предпрограммирование».
Но ведь если бы дело ограничивалось только этим, на земле не было бы Человека. Просто для природы не было бы необходимости его создавать. Мало ли можно найти среди животных таких примеров, когда совокупность отдельных животных — часто со специализированными функциями — приобретает новое качество, становится как бы биологической единицей: пчелиный улей, муравейник, колония термитов… Но почему-то, хотя тут и возникает информационная система, состоящая из «тысяч и тысяч уз», в ней не появляется коллективный разум!
Он и не может появиться, ибо любое животное подчинено законам природы, биологическим законам, действующим с железной необходимостью. При изменении условий существования данного животного (и данного биологического вида в целом) биологические законы приводят к изменению строения организма, к усложнению и изменению условно- и безусловно-рефлекторного поведения. Всякое развитие у животного сводится к усовершенствованию приспособления к среде.
Совсем иное у человека. В противоположность любому животному он никогда не сталкивается с природой один на один… Его отношение к природе опосредовано его отношением к обществу. У него всегда есть возможность почерпнуть необходимые навыки, умения, способности из общей кладовой социально-исторического опыта человечества, не дожидаясь, пока природа поставит его перед необходимостью выработать эти способности в порядке индивидуального приспособления. И возвращаются эти способности «с процентами»: изменение условий жизни и деятельности одного человека или группы людей обогащает не только их личный опыт, но и коллективный, социально-исторический опыт. Можно сказать, что человек всегда на один шаг опережает природу, не давая ей застать себя врасплох, в то время как животное на шаг отстает от природы и вынуждено следовать за ней. Как сказал поэт Максимилиан Волошин:
…Зверь Приноровлен к склонениям природы, А человек упорно выгребает Противу водопада, что несет Вселенную обратно в древний Хаос…Что это за «водопад»? Специалисты по теории информации считают, что в нашей Вселенной степень организованности материи все время уменьшается. Этот процесс может остановить и «повернуть вспять» только «вмешательство мыслящего существа» (Л. Сциллард). Человек играет в истории Вселенной роль творца, роль строителя, созидателя и преобразователя окружающего мира.
И значит, еще и еще раз оказывается прав Маркс, когда он говорит о трудовой деятельности человека как его сущности: «воздействуя… на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу». Но люди «не могут производить, не соединяясь известным образом для совместной деятельности и для взаимного обмена своей деятельностью. Чтобы производить, люди вступают в определенные связи и отношения, и только в рамках этих общественных связей и отношений существует их отношение к природе, имеет место производство».
Общественное познание — не просто рост количества информации в системе, называемой человечеством. Оно — отбор и обработка необходимой информации в процессе общественной практики.
В современной буржуазной философии критерию практики часто противопоставляется другой критерий — критерий индивидуального опыта. Верно то, что оказалось полезным для меня. Верно то, что в моей личной практике подтвердилось.
Такое понимание, в сущности, уравнивает человека с животным[15]. Только животное руководствуется в своем поведении индивидуальным опытом. Человек потому только и Человек, что он в своей деятельности вообще, и прежде всего в трудовой, основывается не только на личной пользе, но и на общественной.
А теперь обернитесь назад и подумайте: реальна ли возможность создания «машинного человечества», которое воспроизводило бы все описанные на этих страницах характерные особенности настоящего человечества? Едва ли.
Сумасшедшая наука
Но есть еще одна причина, по которой функция средства познания, присущая языку, не воспроизводима при помощи ЭВМ и любого другого моделирующего механизма. Она может быть сформулирована так: научное познание нельзя формализовать, подчинить строгим и однозначным правилам — оно неалгоритмично. Альберт Эйнштейн выразил ту же мысль так: «Если вовсе не грешить против разума, нельзя вообще ни к чему прийти. Иначе говоря, нельзя построить дом или мост, если не пользоваться строительными лесами, которые, конечно, не являются частью сооружения».
Машина ужасающе логична. Она так же логична, как логичен был профессор Мюнхенского университета Джолли, к которому явился будущий автор квантовой теории Макс Планк после окончания университета и заявил о своем твердом решении посвятить себя теоретической физике. Джолли ответил: «Молодой человек, зачем вы хотите погубить свою будущность? Ведь теоретическая физика закончена. Дифференциальные уравнения сформулированы; методы их решения разработаны. Можно вычислять отдельные частные случаи. Но стоит ли отдавать такому делу свою жизнь?» И именно поэтому машина никогда не сделает великого открытия. Ибо всякая значительная научная идея должна быть, как говорят физики, «дикой» или «сумасшедшей». Она не может родиться как простое логическое продолжение или завершение предшествующего научного развития. Она должна быть плодом, по выражению Эйнштейна, «удивления» (Wunder); нужно на какой-то момент увидеть хорошо знакомое с совершенно новой стороны.
Иначе: наука не движется вперед рациональным путем, по накатанной дороге. Гений ученого впитывает в себя все: рациональное и нерациональное, науку и искусство, мысль и образ. «Достоевский дает мне больше, чем любой мыслитель, больше, чем Гаусс!» — воскликнул как-то Эйнштейн, на которого мы уже столько раз ссылались.
Нечего и говорить о роли индивидуального опыта ученого в научном прогрессе. Конечно, совершенно не обязательно было, чтобы на голову Ньютону упало яблоко; чтобы автор закона сохранения энергии врач Майер, вскрывая вену, обратил внимание, что в тропиках кровь ярче по цвету, чем на севере; чтобы жена доктора Гальвани коснулась ножом нерва препарируемой самим Гальвани лягушки как раз в тот момент, когда кто-то рядом возился с электрической машиной. Все это случайности. Но все они послужили толчком, облегчили рождение новой идеи, изменили и сократили тот путь, который ей пришлось бы пройти, ускорили выбор именно данного, а не иного ответа на заданный наукой вопрос. И не будь их, путь человеческого познания был бы иным, хотя, конечно, и закон всемирного тяготения, и закон сохранения энергии, и гальванический элемент появились бы на свет.
Нельзя запрограммировать ни скрипки Эйнштейна, ни яблока, падающего на голову Ньютона.
Моему читателю
Ученого нет без массы людей, для которых наука не является профессией. Ученый идет в авангарде человеческого познания, но после того, как первый эшелон продвинулся вперед, на его место подтягивается второй, а затем былое место боев превращается в глубокий тыл.
Может быть, сравнение неверное. Ученый не просто идет в познании впереди других; он еще и руководитель, он отвечает за то, чтобы те, кто идут поодаль, получили результаты научного познания в «доброкачественном» виде; чтобы подлинная истина, пройдя через чужие руки, не стала ложной; чтобы белое осталось белым, а черное — черным и, став достоянием миллионов, не приобрело одинакового неопределенно-серого оттенка, как это сплошь да рядом бывает. Одним словом, ученый ответствен за то, что узнает о науке массовый читатель. Свою ответственность всегда осознавали и осознают крупнейшие деятели науки, и ею вызвано обращение стольких ученых к перу литератора. Но это еще не все.
Выходя на сцену, актер должен установить незримый и неслышимый контакт с залом. Было бы большой ошибкой думать, что он забывает о зале: он потому только и может играть, что чувствует молчаливое присутствие и напряженное внимание массы зрителей. Без зрителя нет актера. У ученого тоже есть свой «зал», своя аудитория. Вы видели когда-нибудь высокие, но тонкие, хилые белые ростки картофеля, проросшего в теплом погребе? Вот образ ученого, не имеющего аудитории. Если он возможен, в чем я сомневаюсь. В чем сказывается контакт ученого с аудиторией?
Прежде всего в том, что ему никогда не нужно изучать все «с самого начала»: вещи, которые вначале были предметом научной дискуссии, с течением времени становятся общеизвестными. Не нужно в наши дни быть астрономом, чтобы знать о том, что Земля вращается вокруг Солнца по годовой орбите; не нужно быть геофизиком, чтобы знать, что она шар; и не нужно быть химиком, чтобы знать, что такое кислород. Уровень знаний во всем обществе неизменно поднимается, и школьник, будет ли он потом ученым или землекопом, все равно сталкивается с достижениями науки и усваивает их как должное, поскольку они уже «тылы» науки.
Но и само научное познание немыслимо без массовой аудитории. Оно требует применения критерия общественной практики. И ученые идут из институтов на заводы, в поля, за кафедру школьного учителя, чтобы убедиться: моя гипотеза верна.
Наконец, есть еще и третья причина, по которой ученый вынужден обращаться к массовому читателю или слушателю, причина особенно существенная для нас, представителей гуманитарных наук, где прямой контроль со стороны практики редко возможен. Ее можно в популярной формулировке выразить так: мысль, которую ты не можешь выразить простыми словами, логично, понятно и интересно для любого неспециалиста, едва ли имеет действительную научную ценность, ибо она не ясна тебе самому. Все великое просто…
Дело даже не в том, что наука невозможна без «человека с улицы», без массового читателя. Она существует в конечном счете для него. Он, и никто другой, будет носить костюм из нового химического волокна. В его комнате будет гореть электрическая лампочка, питаемая энергией термоядерного синтеза. На его столе будут дымиться бифштексы, ради которых селекционер выводил новую мясную породу скота. На его нужды пойдут деньги, высвобожденные благодаря труду экономиста. Его спасет от смертельного недуга микробиолог… Наука существует не ради науки, а ради общества. Если бы дело обстояло иначе, общество просто не стало бы кормить ученых.
Читателя надо уважать. Но надо, чтобы и он уважал науку, чтобы он не противопоставлял себя ей («я этих ваших университетов не кончал»), а чувствовал себя ее союзником.
Поэтому- то за читателя надо бороться, надо разрушать еще бытующее кое у кого представление о том, что наука своего рода культ, творимый в наглухо запертом храме преисполненными таинственности жрецами.
С гуманитарными науками дело обстоит еще сложнее.
Я как-то видел очень неприятную для меня сцену. Группа школьников шла в Москве по Волхонке. Увидев на одном из домов вывеску: «Институт русского языка Академии наук СССР», они буквально покатились со смеху: такой дикой показалась им мысль, что кто-то может серьезно заниматься — чем? Русским языком!!!
А смешного ничего нет. Не такое уж никчемное дело посвятить свою жизнь тому, что такое язык — как он устроен, как функционирует, для чего нужен. В частности, и потому, что иначе трудно ответить на целый ряд гораздо более важных вопросов. И среди них — вопрос о том, для чего вообще «нужен» человек.
Последний вопрос совсем не такой отвлеченный, как может показаться на первый взгляд. От того, как мы ответим на него, очень многое зависит.
Для одних человек — «это конечное, заключенное между рождением и смертью, исполненное боязнью, греховное создание». Только в страхе раскрывается «подлинная сущность человеческой личности» (Мартин Хайдеггер). «Человеческая жизнь есть всегда жизнь каждого отдельного человека… Общество, или коллектив, не есть нечто человеческое» (Ортега-и-Гассет). «Человечество само по себе не прогрессирует. Нет прогресса человеческой сущности» (Карл Ясперс). Все эти люди — буржуазные философы с известными именами. В их словах очень ясно отразилась человеконенавистническая сущность капиталистического общества.
Для других человек — «единственный, универсальный и высший предмет философии» (Л. Фейербах). «Только в коллективе индивид получает средства, дающие ему возможность всестороннего развития своих задатков, и, следовательно, только в коллективе возможна личная свобода» (К. Маркс и Ф. Энгельс). Коммунизм — «присвоение человеческой сущности человеком и для человека», «решение загадки истории» (К. Маркс). В этих словах — гуманизм социалистического общества.
Многие из нас относятся к марксистской философии как к совокупности положений, которые можно усвоить, а можно «сдать» и забыть. Марксизм, однако, неизмеримо больше, чем простая сумма знаний или идей. Он — учение о нас с вами, о том, что мы такое; учение о мудром, свободном, талантливом человеке будущего коммунистического общества и о том, что нужно сделать, чтобы прийти к этому обществу. Марксизм — это философия Человека. И не просто философия, а научная философия, основанная на достижениях конкретных наук — истории и археологии, этнографии и литературоведения, логики и психологии, языкознания и антропологии, экономики и истории права… В марксизм недостаточно верить: можно и нужно убедиться в его истинности.
Поэтому книжка, лежащая перед вами, и вышла в философской серии. Она написана для того, чтобы помочь вам создать свое мировоззрение, свой самостоятельный взгляд на вещи, чтобы вы могли увидеть и осознать:
— что мышление человека есть закономерная качественная ступень развития его отношения к миру, что, по словам Энгельса, «продукты человеческого мозга… не противоречат остальной связи природы, а соответствуют ей»;
— что каково бы ни было мышление, оно не рождается в мозгу индивида, а возникает в процессе его практической деятельности;
— что человеческий интеллект позволяет человеку «опережать природу», что благодаря возникновению интеллекта человек получил возможность не только пассивно приспосабливаться к природе, но и активно переделывать ее;
— что интеллект не «принадлежит» каждому человеку в отдельности, а является достоянием Человека, человеческого рода, лишь отдаваемым «напрокат» каждому из нас;
— что человек не раб своего мышления, а тем более своего языка, а хозяин их;
— что человек неистощим в поисках и находках средств, которые позволяли бы ему с большей эффективностью осуществлять свое мышление;
— что все эти средства остаются немыми орудиями и не могут подчинить себе мышление человека;
— и вообще, что Человек не козявка, ползущая по криво усмехающемуся лицу старушки земли, а активная творческая, созидательная сила.
Больше 100 лет назад Маркс писал:
«Природа не строит машин, паровозов, железных дорог, электрических телеграфов, сельфакторов и т. д. Все это — продукты человеческой деятельности; природный материал, превращенный в органы власти человеческой воли над природой или в органы исполнения этой воли в природе. Все это — созданные человеческой рукой органы человеческого мозга; овеществленная сила знания».
Эта книга — о силе знания.
Литература
Эта маленькая главка включена в книгу, чтобы вы могли обратиться к более подробным работам, если вас особенно заинтересует какой-то вопрос или круг вопросов, затронутый на предыдущих страницах. Приводятся книги и статьи только на русском языке.
Об интеллекте животных и его отличии от человеческого интеллекта есть много популярных работ. Лучшая из них: Л. С. Выготский. Поведение животных и человека. В его книге: «Развитие высших психических функций». Из неопубликованных трудов. М., Изд-во АПН РСФСР, 1960. Ср. также нашу брошюру: А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка. М., Изд-во АН СССР, 1963 (научно-популярная серия), особенно гл. I — «Генетические корни мышления и речи». Упомянутая в тексте книга В. Келера в русском переводе называется: «Исследование интеллекта человекоподобных обезьян» (М., 1930). Предисловие к ней написал Л. С. Выготский.
О мышлении человека существует тоже огромная литература. Из наиболее доступных по содержанию назовем «Занимательную психологию» К. К. Платонова (изд. 2. М., «Молодая гвардия», 1964). Более сложно написана книга А. Н. Леонтьева «Проблемы развития психики» (изд. 2. М., «Мысль», 1965), удостоенная (в первом издании) Ленинской премии. Можно воспользоваться учебником психологии для университетов («Психология»; есть несколько изданий).
Статья Н. И. Жинкина о внутренней речи называется: «О кодовых переходах во внутренней речи» (журнал «Вопросы языкознания», 1964, № 6). О внутренней речи см. также: Л. С. Выготский. Мышление и речь. В его книге: «Избранные психологические исследования». М., Изд-во АПН РСФСР, 1956. Статья М. С. Шехтера «Об образных компонентах #124 речевого мышления» напечатана в журнале «Доклады Академии педагогических наук РСФСР», 1959, № 2 и 3.
Работа Б. М. Блюменфельда о психологии шахматной игры называется: «К характеристике наглядно-действенного мышления» («Известия Академии педагогических наук РСФСР», вып. 13. М. — Л, 1948). О мышлении полководца говорится в большой статье Б. М. Теплова «Ум полководца» в его книге: «Проблемы индивидуальных различий». М., Изд-во АПН РСФСР, 1961. О человеческом восприятии можно прочесть в «Лекциях по психологии» Л. С. Выготского, напечатанных в его книге «Развитие высших психических функций». О развитии понятий говорится в его книге «Мышление и речь».
Интересной и популярной книги о логике, к сожалению, не существует. Лучший из имеющихся учебников логики — книга В. Ф. Асмуса «Логика» (М., 1947).
Работы Б. Л. Уорфа на русском языке напечатаны в сборнике «Новое в лингвистике» (вып. I, М., 1960). Там же в статьях В. А. Звегинцева и М. Блэка дана критика работ Уорфа.
О различных знаковых системах и вообще о семиотике см. книгу А. Кондратова «Алло, робот!..» (М., 1965). Статья А. А. Зализняка называется: «Опыт анализа одной относительно простой знаковой системы» (сб. «Структурно-типологические исследования». М., Изд-во АН СССР, 1962). О мышлении глухонемых интереснее всего рассказано в старой книге А. Погодина «Язык как творчество» (Харьков, 1913).
О письме см. книгу В. А. Истрина «Развитие письма» (изд. 2, М., «Наука», 1965). Понятие «психологических орудий» введено Л. С. Выготским в статье «Инструментальный метод в психологии» в сборнике «Развитие высших психических функций». О памяти говорится в книге П. П. Блонского «Память и мышление» («Избранные психологические произведения». М., «Просвещение», 1964) и в соответствующей главе «Лекций по психологии» Л. С. Выготского.
Из статей Ф. Н. Шемякина назовем только самую последнюю: «Ориентация в пространстве» (сб. «Психологическая наука в СССР», т. I. М., Изд-во АПН РСФСР, 1959). О чертежах #125 см. сб. «Машина, ее прошлое, настоящее и будущее». М., «Молодая гвардия», 1959. Истории карты посвящена книжка А. Шейкина «Повесть о карте» (Л., Детгиз, 1957).
Развитие систем нумерации описано в статье И. Г. Башмакова и А. П. Юшкевич «Происхождение систем счисления» («Энциклопедия элементарной математики», кн. I, М. — Л., 1951). Цитированная книжка В. И. Лебедева называется: «Как постепенно обобщалось понятие о числе?» (Петроград, 1919).
О кибернетике вообще и ЭВМ в частности существует огромное число книг и статей. Из них назовем следующие: 3. Ровенский, А. Уемов, Е. Уемова. Машина и мысль. М., Госполитиздат, 1960; И. Б. Новик. Кибернетика. Философские и социологические проблемы. М., Госполитиздат, 1963; конечно, обе работы Норберта Винера, вышедшие на русском языке, а именно: «Кибернетика» (М., 1958) и «Кибернетика и общество» (М., 1958); обе работы Эшби («Введение в кибернетику». М., 1959; «Конструкция мозга». М., 1962); книжка Е. Сапариной «Кибернетика внутри нас» (М., «Молодая гвардия», 1962). Наконец, сборник «Возможное и невозможное в кибернетике» (М„Изд-во АН СССР, 1983).
О механизме овладения общечеловеческим опытом см.: А. Н. Леонтьев. Человек и культура. Сб. «Наука и человечество». М., «Знание», 1963.
О научном творчестве есть мало хороших работ. Назовем из них только монографию Б. Г. Кузнецова «Эйнштейн» (М., Изд-во АН СССР, 1963). Недавно в научно-популярной серии того же издательства вышла брошюра Ю. В. Ходакова «Как рождаются научные открытия» (М., 1964).
И в заключение — о проблеме человека. Ей посвящен интересный сборник статей советских философов «Человек и эпоха» (М., «Наука», 1964).
1
Кстати, слово «стимул» (синоним слова «раздражитель») связано по происхождению с условным рефлексом. Оно обозначало у древних римлян остроконечную палочку, которой человек, ехавший на слоне, колол слона, если тот шел недостаточно быстро. Когда слона укалывали стимулом в первый раз, он, конечно, не знал заранее, чего от него хотят, и, вероятно, не сразу делал то, что нужно. Тогда его кололи до тех пор, пока он не делал то, что от него хотели, и избавлялся этим от боли. Так у него закреплялся условный рефлекс на болевое ощущение, и в дальнейшем было достаточно самого легкого укола или даже прикосновения стимулом, чтобы слон сразу ускорил свое движение.
(обратно)2
Этот, как и другие приводимые ниже примеры типичных мыслительных задач, взят из университетских лекций профессора А. Н. Леонтьева.
(обратно)3
Вернее было бы сказать: «Наиболее быстрым и эффективным путем к тому, чтобы мгновенно считать в уме, является…» В конце концов ребенок все равно научится быстро считать в уме. Но тогда он (и учитель) потратит много ненужного времени и сил, чего новая методика позволяет избежать.
(обратно)4
Мы отвлекаемся сейчас от практического интеллекта.
(обратно)5
Не всякое восприятие связано с мышлением. Ведь и собака тоже видит предметы. Но она не способна выделить их из «поля восприятия» и включить предмет в какую-то более общую категорию.
(обратно)6
Такая вольность допустима только в поэзии. Например у Андрея Вознесенского: «…Во мне, как в спектре, живут семь «я»…»
(обратно)7
Существует, правда, математическая логика, где суждения выражаются в математической форме. Но они легко переводимы в языковую. Преимущество математики перед языком здесь в легкости оперирования: вместо громоздких логических задач, решаемых при помощи дискурсивного рассуждения, мы быстро и точно делаем математический расчет.
(обратно)8
Интересно, что между опубликованием первого и второго высказываний прошло три года.
(обратно)9
Это особенно важно для поэзии. «Китайские поэты мне говорили, что стихи нельзя слушать, их нужно читать — иероглиф рождает образ», — пишет И. Г. Эренбург.
Почему именно пожилые? Несколько десятилетий назад и в Корее и во Вьетнаме нельзя было считаться образованным человеком, не зная китайских иероглифов. Сейчас во Вьетнаме повсеместно введена письменность на латинской основе, а в Корее окончательно перешли на национальное письмо онмун, поэтому молодежь, как правило, уже не знает иероглифов. Что касается Японии, то там в письменности, так сказать, сосуществуют китайские иероглифы (читаемые, конечно, совершенно иначе — по-японски) и национальная японская слоговая азбука кана: обычно корень слова пишется иероглифом, а все остальные части слова и служебные слова — каной.
(обратно)10
Это народ неизвестного происхождения, живущий в Юго-Западной Африке и говорящий на одном из готтентотских диалектов.
(обратно)11
Почему мы не взяли в качестве примера римские цифры? Потому что в римской системе записи применяется и вычитание. То же самое число 1936 записывается здесь как MCMXXXVI, т. е. 1000 + (1000 — 100) + 10 + 10 + 10 + 5 + 1.
(обратно)12
Чтобы не повторяться, мы не будем подробно обосновывать этого своего утверждения, ограничившись тем, что необходимо для нашей темы.
(обратно)13
Об этом, как и вообще о первобытном человеке, его орудиях, его мышлении и языке, см. брошюру автора «Возникновение и первоначальное развитие языка». М., АН СССР, 1963 (научно-популярная серия).
(обратно)14
Вам, конечно, понятно, почему эти два слова взяты в кавычки?
(обратно)15
Мотив: «человек — это животное» на Западе очень популярен, Модный в 20-х годах немецкий философ Освальд Шпенглер прямо писал: «Человек — хищное животное. Я буду повторять это снова и снова».
(обратно)
Комментарии к книге «Язык и разум человека», Алексей Алексеевич Леонтьев
Всего 0 комментариев