Один на один с государственной ложью Становление общественно-политических убеждений позднесоветских поколений в условиях государственной идеологии Елена Николаевна Иваницкая
© Елена Николаевна Иваницкая, 2016
ISBN 978-5-4483-5587-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Введение
Становление общественно-политических убеждений в условиях советского (коммунистического) авторитарного режима – сфера малоисследованная и загадочная, хотя со времени краха государственной идеологии прошло уже четверть века.
Каким образом у детей и подростков позднесоветских поколений появлялось понимание, в каком мире они живут? Какие представления и убеждения возникали у них на самом деле, под корой фикций, внушаемых пропагандой и школой? Какие фикции и в какой мере маленькими детьми, школьниками и студентами принимались на веру, усваивались, а тем самым и включались в круг убеждений? Реальный мир и пропагандистское «инобытие» – каким образом они соотносились в сознании (понимании, душе) ребенка? Какие именно семейные практики существовали для того, чтобы пресекать вопросы и недоумения детей? Как именно родители внушали детям установки, что надо молчать и быть осторожным, что говорить и думать опасно, что «от нас ничего не зависит»? Эти установки полностью противоречили объявленным целям коммунистического воспитания (например, «активной жизненной позиции»), но именно директивы конформизма и страха внушались и воспринимались с подавляющей эффективностью. Результаты мы видим и сегодня.
§1. Глас народа и приказ генсека
Реальное устройство, реальное функционирование, реальное состояние советского государства и общества практически не изучались в Советском Союзе и представляли собой, с одной стороны, привычную данность, к которой население с трудом, но приспосабливалось, а с другой – загадку, непонятную никому.
Есть стойкая легенда, будто генсек Андропов сказал, что мы не знаем страну, в которой живем. Вариант: не знаем общества, в котором живем. Вариант: не знаем, где очутились. Легенду повторяют устно и печатно, в том числе серьезные исследователи, которые в те годы были свидетелями событий. Они даже домысливают, с какими чувствами генсек легендарную фразу произнес.
«Как известно, незадолго до начала перестройки тогдашний руководитель КПСС и государства Юрий Андропов с тяжелым сердцем признал: «Мы не знаем, где очутились. Мы не знаем общества, в котором живем» (Б. А. Грушин. Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. Очерки массового сознания россиян времен Хрущева, Брежнева, Горбачева и Ельцина в 4-х книгах. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева. – М.: Прогресс-Традиция, 2001, с. 23).
«В начале 80-х Андропов растерянно признал, что „мы не знаем страны, в которой живем“» (Александр Янов. Русская идея. От Николая I до Путина. Книга вторая: 1917—1990. – М.: Новый хронограф, 2015, с. 142)
«Выборы заставили вспомнить давнюю фразу Андропова с которой он начинал свой недолгий генсекретарский век: „Мы не знаем страну, в которой живем“» (Александр Агеев. Голод. – М.: Время, 2014. с. 548)
Мемуаристы из КГБ, служившие под началом Андропова, легенду опровергают: «Он никогда не говорил: „Мы не знаем общество, в котором живем“. Кто-то ошибочно „приклеил“ ему эту фразу» (Андропов в воспоминаниях и оценках соратников и сослуживцев. – М.: Арт-стиль – Полиграфия, 2012, с. 28).
«Соратники и сослуживцы» совершенно правы. Андропов этого не говорил и не мог сказать, потому что это была правда. Правду с партийных трибун не говорили никогда. Но генсек же не сам свои тексты сочинял, поэтому у знаменитой фразы появились авторы. В книге «Юрий Андропов. Последняя надежда режима» (М.: Центрполиграф, 2008) журналист Леонид Млечин отыскал двоих сразу, причем на одной странице одного, на другой – другого. Под пером Млечина легенда выглядит так. В журнале «Коммунист» (1983, №3) была опубликована статья «Учение Карла Маркса и некоторые вопросы социалистического строительства в СССР». Ее начали сочинять для Брежнева, но он умер, поэтому текст достался новому генсеку. А в последний момент случилось вот что: «Борис Григорьевич Владимиров, бывший помощник Суслова, „по наследству“ перешедший к Андропову, вписал ему в статью такую фразу: „Нам надо понять, в каком обществе мы живем“» (с. 474).
Ну, если и была такая фраза, то «поправили» ее до неузнаваемости. Те, у кого хватит терпения прочесть статью, убедятся, что ничего похожего там нет. Ни в строках, ни между строк. Сегодняшние «сослуживцы» Андропова твердят, что статья была «глотком свежего воздуха». Выразительное свидетельство про этот «глоток» оставил в дневнике Анатолий Черняев, в то время крупный аппаратчик Международного отдела ЦК: «Мне она понравилась откровенностью и ленинским стилем. Я ее читал три раза. А спроси, о чем она, – не отвечу, если конечно, иметь в виду нашу перспективу, план действий. Хотя уже хорошо, что нет хвастовства» (А. С. Черняев. Совместный исход. Дневник двух эпох. 1972—1991 годы. – М.: РОСПЭН, 2010, с. 529).
Статья – обычная партийная ахинея, смысл которой (если допустить, что он там есть) состоит в том, чтоб коммунизма слишком скоро не ждали. «Нам надо трезво представлять, где мы находимся. Забегать вперед – значит, выдвигать неосуществимые задачи; останавливаться на достигнутом – значит не использовать все то, чем мы располагаем. Видеть наше общество в реальной динамике, со всеми его возможностями и нуждами – вот что сейчас требуется. Партия предостерегла от возможных преувеличений в понимании степени приближения к высшей фазе коммунизма» (Ю. В. Андропов. Ленинизм – неисчерпаемый источник революционной энергии и творчества масс. Избранные статьи и речи. – М.: Политиздат, 1984, с. 432). В те годы никто коммунизма не ждал, никто его не «строил». Сочинители текста прекрасно это знали, но выражались осторожно, закручивая слова до безграмотной невнятицы: от возможных преувеличений в понимании степени приближения.
Ровно то же самое команда спичрайтеров сочинила и для речи генсека на Пленуме 15 июня 1983 года. А в последний момент (у Млечина сюжет повторяется) кем-то была вписана легендарная фраза – «судя по всему, одним из руководителей международного отдела ЦК Вадимом Валентиновичем Загладиным» (Последняя надежда режима, с. 485).
Ознакомление с речью тоже требует большого терпения. Никаких растерянных признаний с тяжелым сердцем в ней нет. Генсек бабачит и тычет. Ему досконально известно, в каком обществе мы живем, куда будем дальше двигаться и где, на каком этапе развития мы находимся. «Партия определила его как этап развитого социализма. Это общество, где уже полностью созданы экономическая база, социальная структура, политическая система, соответствующие социалистическим принципам, где социализм развивается, как принято говорить, на своей собственной коллективистской основе. И Программа партии в современных условиях должна быть прежде всего программой планомерного и всестороннего совершенствования развитого социализма, а значит, и дальнейшего продвижения к коммунизму» (Ленинизм…, с. 473). Все это повторяется без конца вместе с неизбежными требованиями усилить, повысить и дать отпор. Но в тексте очевиден фрагмент, который преобразился в легенду. Перейдя к партийной критике отдельных недостатков, генсек делал выговор экономической науке. За то, что она не раскрыла в должной мере экономические закономерности… – вот здесь-то и появляется этот словесный оборот: закономерности общества, «в котором мы живем и трудимся» (с. 481). Генсек тут же растолковал, как это надо понимать: «Наука, к сожалению, еще не указала практике нужные, отвечающие принципам и условиям развитого социализма решения ряда важных проблем. Что я имею в виду? Ну, прежде всего выбор наиболее надежных путей повышения эффективности производства, качества продукции, принципы научно обоснованного ценообразования» (с. 381).
С Андроповым многие связывали наивные надежды, которые у меня уже в то время вызывали недоумение перед доверчивостью умных, умудренных жизнью людей. Хотя я была очень молода, к Андропову относилась с отвращением. Но все, кто поверил в возможность перемен к лучшему, услышали то, чего генсек не говорил и говорить не собирался. Создав легенду, они подсказывали, что он должен был объявить – растерянно и с тяжелым сердцем. «Мы не знаем, где очутились! Мы не знаем общества, в котором живем!» Это был глас народа.
Приказ генсека был прямо обратным: усилить пропаганду: «Всю нашу идеологическую, воспитательную, пропагандистскую работу необходимо решительно поднять на уровень тех больших и сложных задач, которые решает партия. <…> Во всей воспитательной и пропагандистской работе следует постоянно учитывать особенность переживаемого человечеством исторического периода. А он отмечен небывалым за весь послевоенный период противоборством двух полярно противоположных мировоззрений, двух политических курсов – социализма и империализма. И будущее человечества в немалой степени зависит от исхода этой идеологической борьбы. Отсюда понятно, как важно уметь донести в доходчивой и убедительной форме правду о социалистическом обществе, о его преимуществах, о его мирной политике <…> Партия добивается, чтобы человек воспитывался у нас не просто как носитель определенной суммы знаний, а как активный строитель коммунизма» и т. д. (Ленинизм…, с. 471, 472, 480).
§2. Коммунистическое воспитание – что это такое и для чего оно нужно?
Необъятно доверчивый американский психолог Ури Бронфебреннер немножко поизучал советских детей (под присмотром ответственных товарищей) и написал книжку, где восторженно одобрил советское воспитание, – «Two worlds of childhood. USA and URRS» (New-York, 1970). В 1976 году она была переведена у нас с послесловиями профессоров-психологов – Игоря Кона и Лидии Божович: Ури Бронфенбреннер. Два мира детства. Дети в США и СССР. – М.: Прогресс, 1976.
Бронфенбреннер заверял читателей в том, что советские методы воспитания могущественны, эффективны и детально разработаны. Он почтительно признавал, что у воспитания есть четкая и определенная цель – «формирование коммунистической морали» (с. 28). Он горячо восхищался примерным поведением, хорошими манерами, прилежанием, дисциплиной, альтруизмом, коллективизмом советских детей. «В беседах с нами они выражали сильное желание учиться, готовность служить народу, – разливался психолог. – Их отношения с родителями, учителями и воспитателями носят характер почтительной и нежной дружбы. Дисциплина в коллективе воспринимается безоговорочно, какой бы суровой сточки зрения западных стандартов она ни выглядела. <…> случаи агрессивности, нарушения правил и антиобщественного поведения – явление крайне редкое» (с. 52). А всех лучше, представьте себе, были ученики школ-интернатов. Домашние дети нарушали правила «крайне редко», а интернатские – «еще реже» (с. 53).
Никаких недостатков в советском воспитании психолог не обнаружил. Все было замечательно. Этот злостный самообман произошел, по моему мнению, не только от доверчивости, но и от эгоизма. Бронфенбреннер заботился об американских детях, а «блестящие успехи» советской системы воспитания позволяли развернуть критику американской и указать на изъяны. Что он и сделал. Его слепой эгоизм – научная недобросовестность. Впрочем, кое-что и он разглядел.
От него не укрылась особая ситуация советской семьи, но он не понял ее и описал вполне позитивно: «Семья в Советском Союзе не является ни единственным, ни даже главным уполномоченным общества по воспитанию детей. Прямая ответственность возлагается здесь на другой социальный институт – детский коллектив» (с. 11). Нелепость о прямой ответственности детского коллектива за воспитание комментировать не буду. Но то, что у советской семьи была отнята значительная часть воспитательных полномочий, – это замечено верно, хотя выражено очень наивно.
Вероятно, Бронфенбреннер совсем не понимал, что такое государственная идеология и страх перед репрессивной машиной государства. Советские родители не имели права передавать детям свое реальное понимание общества, в котором они живут и трудятся. Строго говоря, они вообще не имела права на собственное миропонимание. Такое право безраздельно принадлежало партии, государству, идеологии. Каждый ребенок в этом смысле был полной собственностью государства. Родители сами вынуждены были следить и принимать меры, чтобы дети оставались в идейной государственной собственности. Простодушное замечание ребенка могло оказаться нечаянной антисоветчиной – и подвести всю семью. Педагоги были обязаны следить за болтовней учеников, вести учет неосторожных высказываний и проверять идейную атмосферу в семье. Парадокс состоял в том, что родители-коммунисты тоже не могли передавать детям свои непритворные коммунистические убеждения – из-за двух непреодолимых препятствий. Первым был дубовый и кондовый язык. Другого языка у коммунистической идеологии не существовало, а искать иной, подходящий для живого разговора с ребенком, было опасно. Отклонение от языка стало бы и отклонением от идеологии. Но еще важней было второе препятствие. Искренний разговор на политическую тему был невозможен в принципе, потому что пропаганда резко расходилась с объективной реальностью. Вижу одно, слышу другое. Если бы родители допустили, чтобы ребенок, а тем более подросток обсуждал вместе с ними внутреннюю и внешнюю политику партии, бывших и нынешних «вождей», прошлое и настоящее страны и семьи, если бы разрешили ему расспрашивать и задумываться об этом, то критика сакральных персон, действий и эмблем становилась неизбежной. Поэтому в советских семьях все политическое было табуировано. Родители предписывали детям молчать и не думать «об этом», а высказываться только по требованию уполномоченного лица (воспитателя, учителя, пионервожатого) и только теми словами, которые были заучены прежде. Обычно такое предписание было негласным, оно вытекало из всех условий взаимодействия родителей с детьми, но иногда старшие прямо этого требовали. В своих откровенных воспоминаниях педагог Леонид Лопатин рассказывает, что в пятидесятые послесталинские годы отец с матерью «постоянно напоминали детям (нас было шестеро) „говорить, как в школе велят, иначе нашего папку посадят“» (Леонид Лопатин. Советское образование и воспитание, политика и идеология в 55-летних наблюдениях школьника, студента, учителя, профессора. – Кемерово: КемГУКИ, 2010, с. 40).
Наивный Бронфенбреннер, впервые приехавший в Советский Союз как раз в конце пятидесятых, этого не знал. Советские психологи Божович и Кон несомненно знали. Но в своих послесловиях они изобразили советское воспитание абсолютно безупречным. Целиком поддерживая восторги обманутого психолога, они спорили с ним всякий раз, когда его посещало сомнение. Так, в связи с воспитанием в коллективе Бронфенбреннер задумался о конформизме. Но Игорь Кон строго ему указал, что наше отношение к конформизму «однозначно отрицательное» (с. 159), ибо конформизм – это приспособленчество, а мы воспитываем «критически мыслящих и способных занимать самостоятельную позицию личностей» (с. 159). Лидия Божович пресекла попытку усомниться в полномочиях советской семьи, осудив коллегу за «путаницу». Никто не снимает с советской семьи ответственность и заботу, настаивала Лидия Ильинична, но нельзя же запирать детей в узкий семейный мирок. Скоро ребенок «выходит в широкий мир общественных отношений», поэтому только воспитание в коллективе и через коллектив позволяет сформировать у него «лучшие качества человека и гражданина» (с. 149).
Конечно, встает вопрос, кого они обманывали. Прежде всего зарубежных педагогов и психологов. Это понятно. Но кого еще? Партийное руководство? Или самих себя тоже?
Сегодня Сергей Кара-Мурза с пафосом ссылается на Бронфенбреннера, уверяя, что советская школа такой и была, как ему померещилось. «Сильное желание учиться, готовность служить народу», «безоговорочная дисциплина», «развитие способности к сотрудничеству», «подобие семьи», «нежная дружба» и т. д. (Сергей Кара-Мурза. Советская цивилизация. – М.: Эксмо. Алгоритм, 2011, с. 649, 650, 662). Идеолог наших дней аккуратно забыл только одно утверждение обманутого и обманувшегося американца: будто самыми примерными и правильными детьми были воспитанники школ-интернатов.
Проблема заключается еще и в том, что мы не знаем, каких результатов хотела добиться власть. Вряд ли кто-то поверит, что коммунистический режим на самом деле строил коммунизм и хотел воспитать строителей коммунизма. Были, конечно, среди учителей и воспитателей наивные энтузиасты и твердолобые фанатики, которым казалось, что они хотят именно этого. Но какую реальность подразумевали сами идеологи в словах «строитель коммунизма», «политическая сознательность», «идейная убежденность»? Бесконечно повторение однообразных формул скрывает разнобой, неопределенность и невнятицу.
Бронфебреннер видел у советской системы четкую цель – «воспитание коммунистической морали». Он не сам это сообразил или придумал, а повторил за главным авторитетом – Лениным, который на третьем съезде РКСМ прямо этого требовал: «Надо, чтобы все дело воспитания, образования и учения современной молодежи было воспитанием в ней коммунистической морали» (В. И. Ленин. ПСС, 1963. т. 41, с. 309). Но редакционное примечание на странице 28 опровергает Бронфенбреннера, а значит, и Ленина. Оказывается, воспитание коммунистической морали – одна из задач, а цель у нас другая – «всестороннее, целостное развитие личности». Надо ли понимать так, что всестороннее развитие включает в себя коммунистическую мораль? Это никому неизвестно – и никогда не было известно.
В начале шестидесятых годов власть проводила грандиозную идеологическую кампанию – «Учиться жить и работать по-коммунистически». Один из первых в Советском Союзе опросов общественного мнения был посвящен реалиям и перспективам «разведки коммунистического будущего», но результаты оказались печальными. Респонденты, в том числе передовики и ударники, не знали, что это такое, и даже плохо понимали девиз движения: то ли «учиться жить и работать по-коммунистически», то ли «по-коммунистически работать, учиться и жить». Руководитель опроса Борис Грушин писал (уже в нашем веке), что «все без исключения типы опрошенных идут, как говорится, кто в лес кто по дрова, ярко демонстрируя отсутствие у них единых и четких представлений и о критериях „коммунистичности“ вообще, и о существе движения за коммунистический труд в частности» (Б. А. Грушин. Четыре жизни России …Жизнь 1-я, с. 255). Грушин признается, что его обескураживали простодушные представления о светлом коммунистическом будущем, сводившиеся к элементарным нормам человеческого общежития: при коммунизме не будет пьянства, хулиганства, мордобоя, воровства, сквернословия…
К 50-летию комсомола было принято постановление ЦК КПСС о задачах коммунистического воспитания. В нем написано все то же самое, что во всех подобных постановлениях, решениях, указаниях и выступлениях. Сначала отмечены высокие политические и моральные качества советских юношей и девушек. Сразу вслед – грозное предупреждение о «резко обострившейся» идеологической борьбе, в которой империализм делает ставку на идейное разоружение молодежи. Резкое (или небывалое) обострение борьбы – это было всегдашнее и неизменное положение дел. «В этих условиях», указывает постановление, «задача состоит прежде всего в том, чтобы…». Слово задача – в единственном числе, но задач набирается на несколько страниц убористым шрифтом. «Готовить стойких и самоотверженных борцов за победу коммунизма», «жить и бороться по-ленински», «формировать у юношей и девушек коммунистическое отношение к труду», «воспитывать подрастающее поколение в духе коммунистической морали», «повышать революционную бдительность комсомольцев» и т. д. (Вопросы идеологической работы КПСС. Сборник документов. – М.: Издательство Политической литературы, 1972, с. 193, 194). Среди задач мелькает и «всестороннее развитие личности» (с. 199). То есть это все-таки задача, а не цель, причем не главная из задач, а последняя. Понятия цели в постановлении нет. Но требуемый результат назван достаточно внятно и откровенно: «Вся воспитательная работа должна способствовать успешному выполнению решений ХХIII съезда КПСС» (с. 195). То есть именно ради выполнения решений съезда надо формировать самоотверженных борцов за коммунизм, повышать их революционную бдительность и т. д.
По моему убеждению, реальной целью коммунистического воспитания было «выполнение решений» власти, то есть покорность, молчание, страх, безропотный труд на государство.
За пять лет до этого постановления, еще в хрущевские времена, тогдашний секретарь по идеологии Ильичев в установочном докладе на пленуме (18 июня 1963 года) явно провозглашал именно такую цель воспитания, называя ее «весами»: «Весы, на которых взвешиваются плоды воспитательной работы, – это те же самые весы, на которых взвешиваются результаты труда советских людей» (Л. Ф. Ильичев. Очередные задачи идеологической работы партии. – М.: Госполитиздат, 1963, с. 30).
Через пятнадцать лет после постановления и через двадцать лет после Ильичева генсек Андропов говорил то же самое, требуя от идеологических кадров усилить коммунистическое воспитание: «А критерий оценки их деятельности должен быть один: уровень политического сознания и трудовой активности масс» (Ю. В. Андропов. Ленинизм неисчерпаемый источник…, с. 472).
§3. Вопросы остаются нерешенными
Идеологическая обработка всего населения, а детей и молодежи в особенности, не ослаблялась никогда, но требования усилить ее раздавались постоянно. Почему?
Понимала ли власть неудачу своих пропагандистских внушений? Или не понимала? Верила ли сама собственной пропаганде? Если да, то насколько? Если не верила, то ясно ли видела границу между реальным положением дел и его «пропагандистским обеспечением»? Верила ли власть, что ее пропаганде верит население?
Как в действительности люди – и взрослые, и дети – воспринимали пропагандистскую картину мира? Если верили, то чему и насколько? Если не верили, то чему и насколько? Если пытались игнорировать, то в какой мере им это удавалось?
Как пропагандистские внушения взаимодействовали с реальностью? Какие последствия при этом возникали?
При коммунистическом режиме все эти вопросы были закрыты для обсуждения. По строгому счету – и для обдумывания: советскому человеку не полагалось спрашивать и допытываться. В наши дни все эти вопросы стали предметом полемики – в широком спектре от научных дебатов до эмоциональных споров со взаимными обвинениями, но и сегодня остаются не решенными и загадочными. Причем настолько, что один и тот же исследователь в одном и том же исследовании высказывает два противоположных суждения.
«Советский пропагандистский аппарат ловок и гибок, – писал политолог-советолог Илья Земцов, раскрывая понятие „пропаганда“ в книге „Советский язык – энциклопедия жизни“. – Пропагандистские стереотипы не проходили бесследно, они исподволь, накапливаясь, оседали в сознании человека, и он, не осознавая и часто не желая, сживается с ними и, не веря, следует им» («Советский язык – энциклопедия жизни» – М.: Вече, 2009, с. 389). Но в разделе «агитация» он утверждал нечто совсем иное: «Через всю жизнь советского человека – от рождения до глубокой старости – проходят различные агитационные кампании. Убогие, шаблонные и схоластические, они оставляют в его сознании глубокий след, но полностью поработить его не могут» (с. 19).
Александр Бикбов в ряде работ доказывает, что советская идеология активно эволюционировала, что официальная риторика, гибкая и подвижная, становилась индикатором сдвигов в основаниях режима – «не всегда объявленных символических революциях» (Александр Бикбов. Тематизация личности как индикатор скрытой буржуазности в обществе зрелого социализма. – В кн.: Персональность. Язык философии в русско-немецком диалоге. – М.: Модест Колеров. 2007, с. 404). Такой символической революцией, полагает исследователь, было появление понятий «личность» и «потребитель». Риторика все благосклоннее относилась к сфере «личных потребностей», поэтому «зрелый социализм» сближался с буржуазным обществом, а «новая личность стремительно и наперекор политическим императивам приобретала (мелко) буржуазные черты» (с. 415). Исследователь не пояснил, к сожалению, что он понимает под словами «буржуазный» и «мелкобуржуазный», поэтому мне трудно его понять. Испытав на себе советскую идеологическую формовку, я вынесла из нее убеждение, что эти слова не значат ничего – кроме угрозы со стороны того, кто их произносит.
Алексей Юрчак, в противоположность Александру Бикбову, утверждает в монографии «Это было навсегда, пока не кончилось», что советская идеология послесталинского времени все больше окостеневала, и отражением этих процессов становилась стандартизация риторики. «Каждое новое высказывание стало строиться как имитация другого высказывания, уже ранее кем-то написанного или произнесенного. <…> Идеологические тексты становились все более предсказуемыми, похожими друг на друга на уровне формы <…> Язык идеологии превратился в тот „дубовый“ и „кондовый“ язык 1970-х, который многим хорошо знаком по бесконечным речам Брежнева, передовицам газет и выступлениям местных партийных руководителей» (Алексей Юрчак. Это было навсегда, пока не кончилось. – М.: НЛО, 2014, с. 555). Дубовый язык, утверждает исследователь, все больше утрачивал традиционную роль идеологии – описывать действительность в духе определенных идей и ценностей. Он лишался собственного смысла, но стал для так называемой «нормальной» советской молодежи «сферой творческого создания новых смыслов, неожиданных для государства» (с. 561). То есть необъявленные символические революции совершались силами воспитуемых, а не воспитателей. Что за смыслы и революции? Респонденты профессора Юрчака откровенно и даже с удовольствием рассказывали об этом. «Наталья вспоминает: „Когда нам хотелось сходить на выставку или в кафе во время работы, мы говорили начальнику отдела, что нас вызывают в райком“. Подобные приемы присвоения времени, институциональной власти и дискурсов государства, посредством цитирования его авторитетных форм, происходили на всех ступенях партийной иерархии, включая партийные комитеты» (с. 239). Что ж, заурядные хитрости, хотя доступные не всем, а только членам комитета – партийного или комсомольского. Мне кажется странным описывать такие действия высоким слогом – как сферу творческого создания новых смыслов. Но в этом особенность книги Юрчака. Лукавое приспособительное поведение советской молодежи он описывает либо высоким слогом, либо специфическими терминами, в которые вкладывает высокий смысл.
То самое поведение, которое можно назвать хитростью, трусостью, цинизмом, конформизмом, соглашательством, лицемерием, двоемыслием, безответственностью, беспринципностью, антипатриотизмом, антигражданственностью, «до лампочки», «наплевать» (и другими нехорошими словами), предстает в монографии как «принцип вненаходимости» и «принцип детерриториализации». (Последнее слово совсем непроизносимо и нечитаемо)
Принцип вненаходимости (то есть «ни за – ни против» государства, а якобы где-то «вне» его) истолкован как отношение политическое, которое вело «к подрыву смысловой ткани системы», ибо меняло «смысл ее реалий, институтов и членства в них» (с. 565).
С одной стороны, с этим не поспоришь. Конечно, все эти члены комитетов, которые прогуливали работу и лекции, прикрываясь райкомом… да, они систему подрывали. С другой стороны, уж очень ловко они устроились. В советские годы они преспокойно считали себя «нормальными» людьми, а теперь и вовсе оказались борцами с режимом. Они, видите ли, изнутри опустошали идеологию («авторитетный дискурс», в терминах Юрчака). Мне кажется, что для проблемы самопонимания советского человека это решение ложное. Недаром в монографии вообще не упоминается страх. Последние советские поколения тоже его испытывали, пусть и не в такой мере, как поколения родителей, бабушек и дедушек. Страх плохо сочетается с пониманием самого себя как «нормального» человека. По-моему, совсем не сочетается. Позиция же вненаходимости, «ни за – ни против» неизбежно сталкивается с такими действиями государства, когда молчать, а тем более тянуть руку в «единодушном одобрении» означает поддерживать преступление. Такие болезненные точки фактически обойдены в книге. В ней всего дважды упоминается война в Афганистане вместе с позицией двух «ненормальных», которые вслух осудили вторжение и пострадали за это. Вовсе не упоминается расстрел южнокорейского пассажирского самолета 1сентября 1983 года. В те годы я уже была не ребенком, все понимала, испытывала к режиму негативные чувства, но молчала. У меня от этого погибли остатки самоуважения. «Нормальные» тоже молчали. Как они сохранили при этом сознание собственной «нормальности»? Как сохранили самоуважение? По-моему, это вопросы немаловажные.
«Независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы». Так завершает Пушкин статью «Вольтер». У советского человека независимости не было, а страх был. В таких условиях самоуважение становилось проблематичным (по-моему, невозможным). Пропаганда, безудержно хвастая, обязывала людей гордиться тем, что партия их «ведет» от победы к победе. Прочитав за последние месяцы тонны советских газет, журналов, пропагандистских пособий и методических разработок, чего только ни встречала. Вот, например, стихи под названием «Советский человек»: «За ним уверенность и знания. Его величество народ, С бессмертным Лениным на знамени Ведомый партией вперед». Это стихи Алексея Бодренкова, приведенные в книге Николая Ветрова «Я – гражданин Советского Союза» (М.: Советская Россия, 1978, с. 41—42).
С самого беззащитного возраста дети поступали именно в такую идеологическую обработку. Коммунистическое воспитание подрастающего поколения поглотило огромные ресурсы и необъятное время. Какой след оно оставило? В чем и насколько поработило ребенка? Условия для идеологической формовки детей были для режима наилучшими: родители наложили печать на уста и никак, ни словом не противодействовали детсадовскому, школьному, октябрятскому, пионерскому, комсомольскому агитпропу. Многие даже поддерживали – по осторожности или по убеждению. Только в двадцатые годы, как показывает Евгений Балашов в исследовании «Школа в российском обществе 1917—1927 гг.» (СПб.: Дмитрий Буланин, 2003), дети существовали в «биполярном» нравственном мире: «Школьники постоянно чувствовали различие между тем, что внушали в школе и дома. Мальчик писал в сочинении: „В школе слышим одно, а дома другое. Не знаю, как лучше. Пусть бы сами учителя поговорили с родителями. Было бы легче“» (с. 156). С тридцатых годов и до конца советской власти ничего «другого» дети в семье не слышали. Такое положение было общим правилом, почти не знавшим исключений.
§4. Удалось ли коммунистическое воспитание?
Удалось режиму коммунистическое воспитание или не удалось – вопрос дискуссионный. Точнее сказать так: существуют изолированные разноречивые мнения, дискуссия не ведется, критерии удачи или неудачи не обсуждаются.
Катриона Келли в книге «Товарищ Павлик. Взлет и падение советского мальчика-героя» (М.: НЛО, 2009) полагает, что воспитание не удалось. «Советская обработка детей (если не считать стремления привить общечеловеческие ценности – честность, трудолюбие и прочие, характерные для любого нравственного общества всех времен) не сумела выработать в них той преданности официальной идеологии, на которую рассчитывали политические лидеры и пропагандисты» (с. 223). Но в другой своей книге, «Children’sworld», исследовательница разделяет точку зрения Евгения Замятина о полной победе официальной индоктринации и полном поражении семьи в борьбе за ребенка.. «Evgeny Zamiatin, in essays written non long after his emigration to France, evocated the tipical Soviet child as „an eight-years-old grown man“, turned into automaton by political indoctrination imposed in him in schools. For Zamiatin, the fact, that „the influens of the family losed the battle with the influens of the school“ was both obvious and tragic» (Catriona Kelly. Children’s world. Growing up in Russia 1890—1991. – Yale university Press, 2007, c. 80). Замятин характеризовал исторический период тридцатых годов, но возникшее при сталинизме подчинение семьи идейной обработке детей сохранялось до конца советской власти.
Борис Фирсов и его ученики и последователи придерживаются противоположного мнения: коммунистическое воспитание не удалось именно потому, что семья победила в борьбе за душу ребенка. В сборнике «Разномыслие в СССР» Михаил Рожанский излагает это убеждение так: «Особое мирочувствование тех, кто был детьми в 50—80-х, Борис Фирсов объясняет „умной силой“ их родителей, взявшей верх над обскурантизмом доктринального воспитания» (Разномыслие в СССР: 1945—2008. – СПб.: Издательство Европейского университета в Петербурге, 2010, с. 202).
Но что такое эта умная сила, как она боролась с идеологическими внушениями агитпропа? Оказывается – никак. Умной силой, здравым смыслом, щадящим гуманизмом Борис Фирсов называет скрытность и молчание родителей, их невмешательство в дело государственной идейной формовки детей.
«Взрослые ограждали, вернее сказать, спасали нас от преждевременного разочарования жизнью, внутри которой мы нераздельно существовали. Они не открывали нам глаза на несправедливость реального жизнеустройства страны победившего социализма, но и воздерживались от того, чтобы оптимистически представлять развитие страны. <…> Этот щадящий гуманизм должен быть по достоинству оценен. Вследствие этого моя мама не обсуждала со мной политические проблемы. На судьбе репрессированного отца лежало ее жесткое табу» (Борис Фирсов. Разномыслие в СССР: 1940—1960-е годы. История, теория, практика. – СПб.: Европейский дом, 2008, с. 222). И еще раз: «Родители не стали омрачать молодые годы своих детей. „Былое“ не должно было угнетать „думы“ молодых. Наверняка не расчет, а родительская любовь подсказала им, что без этого гнета детям будет лучше до поры, когда они, сами столкнувшись с системой, уже смогут принимать собственные решения» (с. 201).
С одной стороны, такое мнение кажется мне странным. Я бы сказала – попыткой выдать нужду за добродетель. Борис Фирсов сам же пишет: «Лжецами мы не рождались, но становились ими под влиянием господствующих правил советской жизни» (с. 202). Можно добавить: при молчании и невмешательстве семьи, оставлявшей ребенка один на один с государственной ложью.
С другой стороны, я его очень понимаю, потому что речь идет о наших любимых и любящих родителях, проживших трагическую жизнь под непреодолимым гнетом государственного насилия, страха и лжи. Дети и внуки раскулаченных, расстрелянных, отсидевших, сосланных, или отсидевшие сами, они всё знали и понимали, но молчали. Не сила и гуманизм, а страх за нас и за себя замкнул им уста. «Был страх, это правда», – призналась моя мама, Надежда Васильевна Текучева, родная внучка раскулаченного, сосланного и расстрелянного «врага народа». Но призналась она уже в новом веке.
Роберт Шакиров в книге в книге «Школа и общество» (Казань: б.и., 1997) полагает, что «школа потерпела полное поражение на фронте воспитательной работы, на фронте воспитания молодежи в духе коммунистических идеалов» (с. 92). Вопрос о причинах неудачи он считает «неимоверно сложным» (с. 92) и высказывает четыре предположения. Первое вызывает лишь нервный смех: виноват президент Рейган и его «сверхсекретная операция по развалу СССР» (с. 92). Но затем автор переходит к делу, объясняя неудачу теми внутренними особенностями, которыми отличалось советское воспитание. Во-первых, начетническим навязыванием «единственно правильного взгляда», подменявшего убежденность «воспроизведением определенных цитат» (с. 93). Во-вторых, идеологической перегрузкой: «доза» политического воздействия «долго выходила за пределы разумного» (с. 93). В-третьих (а по-моему – в-главных, с этого следовало начинать), расхождением идеологии с реальностью: «В нашей воспитательной работе (как и во всей партийной агитации и пропаганде) мы, к сожалению, исходили не из действительности, а из желания выдавать за нее желаемое» (с. 94).
Если допустить, будто целью агитпропа было внушение коммунистических идеалов (что бы это ни значило), то воспитательное поражение режима очевидно и причины его не кажутся мне неимоверно сложными. По-моему, они тоже очевидны. Воспитывает жизнь, а не цитаты. «Учительская газеты» совершенно откровенно требовала от учителей постоянной пропаганды: «Учитель-пропагандист. Это качество – принадлежность самой учительской профессии. Каждый урок, каждое классное и внеклассное мероприятие – не что иное, как пропаганда идей Коммунистической партии, нашего советского образа жизни, утверждение принципов и норм коммунистической морали» (Учительская газета, 12 января 1980 года, №6, с. 2).
Реальный советский образ жизни, реальная «коммунистическая мораль» – вот они и воспитывали. Ежедневно и эффективно. Учителю-пропагандисту тягаться с реальностью бесполезно. «Руину не прикроешь страницей „Правды“» – писал Иосиф Бродский в эссе «Less than one», но он настаивал, что воспитание детей и взрослых режиму удалось – если не всецело, то в огромной степени. Целью воспитания он считал «капитуляцию перед государством» и «укорочение личности».
«Повиновение становилось второй натурой и первой, – пишет Бродский. – Человек с головой, конечно, пытался перехитрить систему – изобретая разные обходные маневры, вступая в сомнительные сделки с начальством, громоздя ложь на ложь, дергая ниточки семейных связей. На это уходит вся жизнь целиком. Но ты поймешь, что сплетенная тобой паутина – паутина лжи, и. несмотря на любые успехи и чувство юмора, будешь презирать себя. Это – окончательное тожество системы: перехитришь ты ее или же окончательно примкнешь к ней, совесть твоя одинаково не чиста». И еще раз: «Я не видел человека, чья психика не была бы изуродована смирительной рубашкой послушания».
К этой точке зрения я полностью присоединяюсь и считаю, что ярким образцом укорочения личности и капитуляции перед государством была «нормальная» жизнь, которую так позитивно изобразил Алексей Юрчак и о которой так спокойно рассказывали его собеседники.
Что такое коммунистическая мораль, никто не знал и знать не хотел, а что такое «высунуться» и получить по голове, знали все. В том числе на примере Иосифа Бродского.
По сути, коммунистическая мораль и смирительная рубашка послушания – это было одно и то же, а конституционные права советского человека совпадали с капитуляцией перед государством. Пропагандистские пособия говорили об этом до странности откровенно: можно предположить, что авторы и впрямь не видели разницы, поэтому и не находили нужным как-то камуфлировать такое положение дел.
В той самой книге Николая Ветрова «Я – гражданин Советского Союза», где партия ведет «его величество народ», процитированы слова Андропова, тогда еще не генсека, а председателя КГБ: «На Западе можно слышать рассуждения, – говорил член Политбюро ЦК КПСС Ю. В. Андропов в докладе, посвященном 100-летию со дня рождения Ф. Э. Дзержинского, – о том, что изложенные в Конституции права и свободы советских граждан сами по себе достаточно широки, но они, дескать, сводятся на нет тем, что их применение и пользование ими поставлено и зависимость от интересов государства и общества» (с. 55). Разумеется, все понимали, что эти «рассуждения» полностью соответствуют действительности, а манифестации под лозунгом «Соблюдайте Конституцию» не что иное, как ярая антисоветчина, ибо в реальности Конституция не закон, а декоративная бумажка. И Николай Ветров с пафосом это подтверждает: «Но как же иначе? Советские люди и мыслить не могут по-другому. Им дороже всего на свете интересы государства и общества, и они не видят в этом никакого противоречия. Только таким образом в нашей стране личность обретает свободу» (с. 55). Точно по Оруэллу – «Свобода – это рабство», а интересы государства и общества подразумеваются одинаковыми.
§5. Патологическая нормальность
Государственной идеологией, которая называлась марксизмом-ленинизмом, детей обрабатывали неотступно и неустанно, лошадиными дозами. Социализм, коммунизм, Маркс, Ленин, дорогой товарищ Леонид Ильич, наши великие трудовые свершения, мудрая, неизменно миролюбивая политика родной коммунистической партии, американские поджигатели войны – все это в жизни детей присутствовало ежедневно и постоянно. Парадокс – даже абсурд, а не парадокс – состоит в том, что всего этого словно бы вовсе не было. В реальном общении с ребенком родители строго избегали разговоров на такие темы. Между собой дети тоже их не обсуждали. Родители старались, чтобы дети не слышали, как обо всем этом судят взрослые. Политика «жила» только в особых местах, в особое время и только по команде и принуждению. Вне специального хронотопа, по собственной воле ребенку было запрещено затрагивать предметы, которые относились к ведению коммунистического воспитания и пропаганды.
Выразительное доказательство мы найдем в современных учебных пособиях по исследованию детства. В коллективной монографии «Феномен детства в воспоминаниях» (М.: Издательство УРАО, 2001) разработан список вопросов для биографирования советского детства. Список очень подробный и тщательный, включает в себя сотни вопросов, требующих подчас немалой интимной откровенности от респондента. Семья, школа, материальные условия, дружба, досуг, искусство, природа, спорт, первые влюбленности, пробуждение сексуальности, сны и фантазии, семейные ссоры и наказания, даже восприятие запахов… – в вопросах есть все, кроме «политики». Исследуя советское детство, составители списка четко воспроизвели советскую установку на табуирование политического. Проведенное по этим вопросам интервью опубликовано с комментариями специалистов (историка, психолога, антрополога) в 12-м выпуске Трудов кафедры педагогики, истории образования и педагогической антропологии: Биографическое интервью – М.: Издательство УРАО, 2001. Студентка кафедры расспрашивала женщину по имени Татьяна, чье школьное детство пришлось на семидесятые годы. Студентка не задавала вопросов о политике или марксизме-ленинизме, а Татьяна, поднимавшая многие темы по собственной инициативе, не сказала ни слова о том, что относилось к сфере «коммунистического воспитания». Удивительно, что такое умалчивание не привлекло внимание ни историка, ни психолога, ни антрополога. По моему мнению, Татьяну, как и всех нас, в детстве жестко приучили считать все идеологические и политические темы закрытыми для обсуждения и не упоминаемыми по собственной воле.
В новейшем сборнике воспоминаний «Школа жизни» (М.: АСТ: редакция Елены Шубиной, 2015, составитель Дмитрий Быков) школьное детство 60—80-годов реконструируется силами семидесяти мемуаристов, победивших в открытом конкурсе. Все тексты сборника откровенные, честные (он так и носит подзаголовок «Честная книга»), но «коммунистическое воспитание» вспоминают только те несколько человек, кто нажил опасные проблемы за отклонение от идейного status quo. Причем отклонение могло быть в любую сторону: протестовала ли девочка против нарушения комсомольского устава, слушал ли мальчик зарубежные «голоса» – и то, и другое вызывало репрессии. Мемуаристы ни разу не вспоминают события в Чехословакии и войну в Афганистане, один раз – «угрозу ядерной войны», один раз – «политинформацию». Все эти события и угрозы присутствовали в жизни советского школьника постоянно, но говорить о них по собственной воле не полагалось. Не вспоминают «бывшие дети» и дорогого товарища Леонида Ильича, хотя у большинства вся их школьная жизнь прошла под его бровями.
В семидесятые годы существовала «клятва советской молодежи», которую московские школьники произносили на Красной площади, а немосковские – на классных часах и ленинских уроках. «От имени юношей и девушек Страны Советов мы обращаемся к родной партии, к непобедимой Родине со словами сыновней верности и безграничной любви. <…> Вся советская молодежь горячо одобряет и безраздельно поддерживает внутреннюю и внешнюю политику родной Коммунистической партии, деятельность ленинского ЦК КПСС, его Политбюро во главе с товарищем Леонидом Ильичом Брежневым. <…> Высоко нести знамя революционного и боевого мужества – Клянемся!» (Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982, с. 69).
Что значила для школьников эта клятва? Пионерскую клятву еще помнят, а эту забыли начисто. Она не значила ничего кроме обязанности артикулировать ее. Каждый человек с советским детством это знает, поэтому ни о чем подобном не вспоминает и не упоминает. Но что значило для школьников (собственно, для нас, для меня) произнесение слов, которые ничего не значили в реальной жизни? Этим мертвовоговорением воспитывалось – что?
Классическая точка зрения, осененная именами Вацлава Гавела и Александра Солженицына, состоит в том, что тем самым воспитывалась «жизнь во лжи». Она же, по определению Бродского, – «капитуляция перед государством». Новейшая и завоевавшая популярность точка зрения Алексей Юрчака требует отказа от бинарных оппозиций (истинное лицо против маски или реальное поведение против притворного) и состоит в том, что советская молодежь вырабатывала у себя политическую позицию вненаходимости. Бинарные оппозиции, утверждает Юрчак, неадекватны советской реальности. Например, голосование «за» или «молодежная клятва» в бинарных оппозициях интерпретируется буквально: либо как истинное отношение, либо как притворное. Но для «нормальной» советской молодежи, избегавшей и диссидентства и комсомольского активизма, это не было ни тем, ни другим, а было лишь исполнением ритуала, конвенции, того, что «положено». Произносимые слова утрачивали репрезентативную функцию и приобретали перформативную. «Перформативный сдвиг официального дискурса» – такими терминами описывает Юрчак эту ситуацию и преподносит ее не просто как «нормальную», но как заключающую в себе творческий и протестный потенциал. Советская молодежь научилась по-своему использовать идеологию: воспроизводить идеологические формы, «сдвигая» их содержание, «открывая новые, неподконтрольные пространства свободы» (с. 83). Именно перформативный сдвиг, полагает исследователь, «сделал этих людей единым поколением» (с. 83).
Кевин Платт и Бенджамин Натанс, рецензируя книгу Юрчака, соглашаются с этим утверждением и полагают, что «последнее советское поколение не только могло избежать, но и, как правило, избегало силового поля официального дискурса» (Кевин Платт и Бенджамин Натанс. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака «Все было навечно, пока не кончилось». – НЛО, 2019, №101, ).
Ирина Каспэ, высоко оценивая концепцию Юрчака в целом, полемизирует с ней в одной частности: «Настойчивость, с которой респонденты Юрчака подчеркивают, что в позднесоветские десятилетия „жили нормально“, побуждает заподозрить здесь симптом социальной болезни —некий сбой в работе механизмов нормативности. Сам факт бытования формулы „нормальная жизнь“ косвенно свидетельствует об акцентированном и при этом не находящем разрешения (социальные психологи, возможно, сказали бы „невротическом“) изоляционистском внимании к нормативным стандартам» (Ирина Каспэ. Границы советской жизни: представления о «частном» в изоляционистском обществе. – НЛО, 2010, №101. ).
Помня собственный советский опыт и разделяя классический «бинарный» подход, я с этим не согласна. «Перформативный сдвиг» – то же самое, что «серый равнодушный океан голов и лес поднятых рук на митингах», о чем пишет в своем эссе Бродский. Голосование по команде и говорение по команде – это несомненное подчинение силовому полю официального дискурса. Если клятва – это не клятва, а всего лишь оболочка мертвых слов, если голосование – это не голосование, а механический жест, если Конституция – это не закон, а бумажка, если выборы – это не выборы, а явка на избирательный участок… – такую жизнь надо назвать патологической. А называть ее нормальной – это разделять максиму Родиона Раскольникова: «Ко всему-то подлец-человек привыкает!» (Федор Достоевский. Преступление и наказание. Часть первая, II).
Четверть века назад сущность советской ритуальности и роль послушных участников осознавались четко и ясно: «Ритуал служил обязательной проверкой лояльности члена общества. Участие в ритуале означало пусть формальное, но тем не менее согласие участвовать в построении коммунизма, т. е. нести свою долю ответственности за происходящее» (М. А. Кронгауз. Бессилие языка в эпоху зрелого социализма. – В кн.: Ритуал в языке и коммуникации: Сборник статей. – М.: Знак; РГГУ, 201. с. 12. В основе статьи лежит доклад сделанный автором в 1991 году на конференции «Язык и власть. Языки власти»).
Иллюзия «вненаходимости» – это совершенно понятная попытка снять с себя вину за участие в патологических практиках «советского образа жизни». Одобрение «перформативного сдвига», то есть ловкого умения обращать идеологию себе на пользу, – то же самое. Александр Зиновьев описывал эту ловкость с тем презрением, которого она заслуживает. Он различал в советской жизни номинальную и практическую идеологию: «Первая облечена в лицемерные формы добродетели, вторая предельно цинична. Первая ориентирована на пропаганду и оболванивание людей, вторая – на практическое употребление» (Александр Зиновьев. Коммунизм как реальность. Пара беллум. – М.: АСТ: Астрель, 2012, с. 274).
Советское воспитание долго нас уродовало и сильно изуродовало. Мы, советские поколения, передали нашу политическую уродливость нынешним поколениям, – сегодня мы видим это собственными глазами. Главным пороком был, по моему убеждению, тот, что мы не хотели нести никакой ответственности за действия власти, которую якобы единогласно выбрали и которую якобы единодушно поддерживали. У нас не было сознания неотъемлемых прав человека, а значит, и сознания личной ответственности. Бесправие и безответственность – вот реальные результаты советской идеологической обработки.
В передовом коммунистическом воспитании проявлялись глубоко архаические черты, из которых самыми резкими были две. Первая, под именем партийного руководства, по сути соответствовала тем идеям, которые отстаивал герой Льва Толстого: «Он говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: „Княжите и владейте нами, мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем“» (Лев Толстой. Анна Каренина. Часть восьмая, ХIV). Константин Левин считал такое положение дел великим правом, купленным дорогой ценой. Советская реальность именно такой и была. Ее слегка камуфлировали утверждением, что партия выражает интересы народа, что народ тоже решает. Но бывало, что не камуфлировали, а говорили прямо: «Сила советского народа – в руководстве партии, в сплоченности вокруг Коммунистической партии. Для нашего народа нет ничего выше и священнее, чем руководство партии, дело партии, дело коммунизма» (Есть такая партия. – М.: Планета. 1974. Страницы не нумерованы, это последние русские слова текста, затем начинается резюме по-английски). То есть не для партии выше всего дело народа (класса, трудящихся), не в народе – сила партии, а наоборот.
Вторая архаическая черта – типичное славянофильское антизападничество. Загнивающий капиталистический Запад доживал последние дни, а наша страна, построившая социализм, уверенно шла к светлому коммунистическому будущему. Классовая борьба и антагонистические противоречия раздирали Запад, зато у нас «отношения между всеми социальными группами социалистического общества (рабочими, кооперированными крестьянами, интеллигенцией) есть отношения дружественного сотрудничества» (Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1983, с. 259). Ровно то же самое писал и Алексей Хомяков: «Русской земле известно различие состояний, более или менее определенных, и даже сословий, но неизвестны ни вражда между ними, ни ожесточенное посягание одного на права другого, ни оскорбительного пренебрежения одного к другому» (Алексей Хомяков. Всемирная задача России. – М.: Институт русской цивилизации, 2011, с. 405).
Советская идеология не выдерживала ни анализа, ни сличения с реальностью, но идеологическому воспитанию дети подвергались с самого раннего возраста, поэтому последствия были тяжкими. Детскую доверчивую память, детское доверчивое восприятие «забивали» идеологическими штампами. В статье «Язык распавшейся цивилизации» Мариэтта Чудаков, анализируя «Русский ассоциативный словарь», вышедший уже в новом веке (2002), показывает, «как глубоко пустила корни советская порча языка» (Мариэтта Чудакова. Новые работы: 2003—2006. – М.: Время, 2007, с. 333). Ассоциативный словарь составлялся на основе анкетирования студентов, то есть того поколения, которое попало в идеологическую формовку в самом конце советской власти, но на слово «строитель» самой частой реакцией было слово «коммунизма», на слово «активный» – слово «комсомолец»… и так далее в том же духе, увы. Эти словесные штампы были проявлением ментальных штампов, нагруженных переживанием вины, страха и обязательного счастья. Оптимизм и уверенность в завтрашнем дне были идейной обязанностью каждого советского человека – в несомненном противоречии с реальностью. «Привычное для нескольких поколений россиян чувство опасности и тревоги» отмечет Борис Дубин, и каждый из нас по себе знает, что он абсолютно прав (Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М.: РОССПЭН, 2011, с. 363). В детстве я не любила свою жизнь, но чувствовала так: если все будет хорошо, то будет продолжаться все та же тоска и скука – школьная подневольность и очереди в поликлинике; но если будет плохо, то начнется война и такой ужас, о котором и подумать страшно.
Один раз в жизни я встретила человека, который пылко вспоминал счастье нашего советского детства. Это было в Российской государственной библиотеке в июле 2015 года. Я услышала слова: «Детство у меня было счастливое, советское…». Говорила женщина лет сорока пяти. Я уже писала эту книгу, и кинулась расспрашивать. Женщину звали Ирина, отвечала она с готовностью, обрадовавшись слушателю. Детство Ирины прошло в рабочем поселке в Талдомском районе Московской области. В школу она пошла в середине семидесятых. Школа была прекрасная, учителя замечательные – умные, внимательные, сердечные. Знания они давали такие глубокие и прочные, что для поступления в московские вузы никому из выпускников не нужны были репетиторы. После уроков тоже была интересная, содержательная жизнь. Художественные, литературные, спортивные кружки. Бассейн! Музыкальная школа! Тут я все-таки переспросила: значит, в рабочем поселке был бассейн и музыкальная школа? Ирина слегка замялась: нет, не в поселке, но можно было ездить. Она вспоминала чудесные учебные передачи советского телевидения: «По третьей программе, помните?». Она рассказала историю (легенду). В начале восьмидесятых годов крупный чин с американского телевидения приехал в Москву. Он пришел в восторг от телепередач для советских школьников и решил сделать такие же для американских. «Они переняли, – вздохнула Ирина, – а мы все загубили. Ничего не осталось». Не то что я ей не верила. Ирина говорила правду, которую взлелеяла в памяти. Но эта правда уж очень расходилась с реальностью тех лет. Поэтому должно было появиться какое-то «но». И оно появилось. Оказывается, у Ирины не сложились отношения с одноклассниками: все десять школьных лет ее травили. За что? «Ну, я же была вся такая неземная, – грустно усмехнулась Ирина, – вся в музыке, литературе. Вот за это…»
Ирина не упомянула о коммунистическом воспитании, хотя несомненно, что учителя, о которых она вспоминала с такой любовью, все как один были воспитателями-пропагандистами. Иной возможности для учителей не существовало. Вся школьная деятельность была направлена на идеологическую обработку учеников. Абсолютно вся, а не только предметы гуманитарного цикла или внеурочные мероприятия. Изучение точных и естественных наук тоже было нацелено на коммунистическое воспитание. Методические брошюры об этом выходили одна за другой.
«Формирование коммунистического мировоззрения при обучении географии в V—VII классах» – М.: Просвещение, 1965. «Формирование коммунистического мировоззрения у студентов в процессе преподавания курса теоретической механики» – Л.: б.и. 1976. «Коммунистическое воспитание школьников в процессе обучения химии в средней школе» М.: МП СССР, 1977. «Формирование коммунистического мировоззрения в курсах химического и механического профилей» – Казань: КХТИ, 1978. «Коммунистическое воспитание учащихся на уроках математики» – Киев: Радяньска школа, 1983. «Формирование коммунистического мировоззрения и активной жизненной позиции учащихся в процессе обучения математике» – Ростов-на-Дону: б.и., 1984. И так далее и тому подобное.
Учителя, которые решительно не хотели быть коммунистическими пропагандистами, в школе не удерживались. Их увольняли или вынуждали уйти. Каждый человек с советским опытом знает такие примеры. Все остальные педагоги обязательно занимались идеологической обработкой детей. Вопрос заключается только в ее мере и характере. Обработка могла быть беспощадной и упорной, а могла сводиться к минимальным ритуалам. Педагоги позднесоветских лет, точно так же, как и дети той поры, избегают вспоминать о коммунистическом воспитании и о своем участии в нем. Мне известны только два исключения.
Лев Айзерман в книге «Испытание доверием. Записки учителя» (М.: Просвещение, 1991) рассказал драматическую историю. В 1980-м году педагоги одного из выпускных классов получили записки с ядовитыми эпиграммами. Анонимный сочинитель хорошо изучил своих наставников и знал, чем обидеть. Учителя были «потрясены» (с. 6) и, собрав весь класс, потребовали, чтобы аноним признался: «То, что он сделал – непорядочно, неблагородно. Мужество признания – во многом гарантия нравственности, сегодняшней и завтрашней» (с. 7). Через несколько дней рассказчику призналась, наедине, одна из лучших учениц: «Это сделал я». Учитель спросил: «За что?» (с. 7), хотя мог бы и сам догадаться. Девочка сказала: «Вы все нам лгали, обманывали нас. Вы же видите, что все вокруг происходит совсем не так, как пишут газеты, как говорите вы нам в школе. Скажите, разве вы в классе говорите обо всем, что сами видите, над чем сами думаете?» (с. 7). Словами девочки глава кончается. Педагог не написал, к сожалению, что же он ей ответил. Его книга советских лет – «Уроки нравственного прозрения» (М.: Педагогика, 1983) – включает самый минимум коммунистических реверансов, однако и этот минимум ужасен. Важность морали в нашей жизни обоснована материалами ХХVI съезда партии (с. 26). Ценность творчества Льва Толстого – словами генсека, который высказался о Толстом, находясь в Туле. «Хочу обратить внимание на принципиальное значение этих высказываний Л. И. Брежнева…» (с. 70).
Леонид Лопатин в своих откровенных и глубоких воспоминаниях (тираж 350 экземпляров) себя не щадит: «Став учителем истории в 1966 г. и членом КПСС в 1968 г., я сам участвовал в формировании такого образа жизни. Ах, как же на своих уроках я возвеличивал Октябрьскую революцию! Разве не я врал детям о свободном творческом труде при социализме, скрывая от них принудительный труд колхозников, спецпереселенцев, трудармейцев, завербованных, да и просто рабочих, вынужденных трудиться за паек и унизительно низкую зарплату. Не является утешением и то, что делал это искренне. <…> При каждой теме по советской истории выливал своим школьникам, а с 1969 г. студентам мединститута столько вранья и идеологической глупости, что стыд за себя не прошел до сих пор. Если бы по юношескому недомыслию я врал только на уроках!» (Леонид Лопатин. Советское образование и воспитание. Политика и идеология в 55-летних наблюдениях школьника. Студента, учителя. Профессора. Ничего личного. —Кемерово: Издательство КемГУКИ, 2010, с. 14, 15). Увы, не только. Молодой педагог хотел быть откровенным с детьми, и ученики ему доверяли. Поэтому в совхозе на сельхозработах («на картошке»), увидев реальное состояние хозяйства и реальную жизнь села, дети спросили об этом учителя. А он, сельский уроженец, прекрасно знавший, что они видят типичное положение дел, заговорил про отдельные недостатки в отдельном совхозе. «Разве не в чем каяться учителям и родителям, внушавшим детям такое извращенное представление о советской действительности?» (с. 131).
В понимании роли родителей я не вполне согласна с Леонидом Лопатиным. Сами родители редко внушали детям извращенные представления о советской жизни, хотя не препятствовали школе обрабатывать детей. Родители внушали детям другое – чувства опасности и тревоги. Некоторые бессознательно, потому что сами жили с этими чувствами, некоторые сознательно, потому что наивная вера в нашу счастливую жизнь была небезопасна для ребенка и ее следовало подправить прививкой опасливой настороженности. Но эти чувства не полагалось проявлять, ибо советские дети были счастливы по определению. По моему опыту, счастье было неприятным долгом и тяжким грузом, потому что нашим счастьем нас постоянно попрекали в школе.
Конечно, и учителя, и семья были в очень трудном положении. Учителя лгали, родители молчали, но и те и другие должны были привить детям «гарантии нравственности – сегодняшней и завтрашней».
Дети, тем более маленькие, политикой и политическими фигурами не интересуются вовсе. Исследования постсоветских дошкольников подтверждали это и в девяностые, и в нулевые годы – вот, например, коллективная монография «Из жизни детей людей дошкольного возраста. Дети в изменяющемся мире» (СПб.: Алетейя, 2001). Но советских детей с самых малых лет настойчиво обязывали следить за политикой и любить определенных политических персон. Сознание советского человека с раннего детства формировали разорванным. Резкая граница, «недоступная черта» проходила между разными зонами жизни. Одна зона считалась самой важной, сакральной, но была и самой опасной. Там действовали особые нормы поведения. В ней нельзя было думать, а можно было только повторять заученные слова и жесты. Эта зона была по видимости всепроникающей – портреты Ленина висели даже в детских садиках. Но думать о ней, говорить о ней тоже не полагалось, поэтому она была выключена из жизни, элиминирована. Она была всегда и повсюду, но «недоступная черта» отчеркивала ее и перечеркивала, поэтому ее как бы и не было. По одну сторону границы, разделяющей зоны, – бесконечное официальное мертвоговорение, по другую – молчание и уклончивость в семье. Советский образ жизни искажал или разрушал самые интимные и глубокие отношения между детьми и родителями. Психолог Виктор Коган прослеживал этот процесс в давней уже статье «Тоталитарное сознание и ребенок: семейное воспитание»: «Язык двоемыслия, освоенный взрослыми, но трудный и для них, недоступен ребенку, из-за чего он то и дело попадает впросак, навлекая на себя родительский гнев. Если же этот язык и осваивается, то страдают семейные связи, ибо у ребенка самоопределение в семье вытесняется раздвоенностью его личного и семейного Я» (Вопросы психологии. 1992, №1—2, с. 20).
Чтобы обезопасить ребенка перед идеологией и государством, родители жертвовали в отношениях с ним искренностью и доверительностью. Мемуаристы горестно об этом свидетельствуют: «С родителями у большинства из нас особой задушевности не получалось. Может быть, потому, что и они своими родителями не были приучены разговаривать. Это объяснимо: слишком многое поколениям советских людей приходилось друг от друга скрывать. В массе своей это были молчащие поколения. Именно так недавно сказали о себе несколько моих знакомых стариков. Этот последовательный „заговор молчания“ стал причиной „провалов в памяти“ и следующих поколений» (Школа жизни, с. 39).
§6. Движение к реальности
Изучение идейного развития познесоветских поколений в их реальном взаимодействии с государственной идеологической обработкой началось, по сути, только в новом веке. Предполагаю, что долгое время объективному исследованию препятствовала травматичность болезненного и унизительного опыта, пережитого в детстве и юности нами всеми.
Психолог Галина Орлова, изучавшая советскую борьбу за мир как одну из дискурсивных доминант брежневской эпохи, расспрашивала об этом «детей семидесятых» и обнаружила у своих собеседников немалые трудности при воспоминаниях о том времени: «Память о реалиях и личном участии в слишком советской, а потому стигматизированной практике вызывает ощутимый дискомфорт, тревогу, несет угрозу новым способам конструирования идентичности. Средства для выражения этого неудобного опыта в современной ситуации фактически отсутствуют. За неловким молчанием, окружающим полноту былой принадлежности к советскому, различимы очертания культурной травмы» (Галина Орлова. Неприкосновенный запас, 2007, №54. ).
Я не соглашусь с Галиной Орловой только в одном: полнота принадлежности к советскому тоже, по-моему, нуждается в прояснении.
В предисловии к сборнику «Школа жизни» Дмитрий Быков признается: «Я отлично помню свой школьный опыт, он был отвратителен, поскольку двойная мораль уже свирепствовала, и травля, столь ярко и страшно показанная Железниковым и Быковым в «Чучеле», была уделом всех думающих детей. <…> Лично для меня попытка реконструкции тех времен довольно мучительна, но и мне есть за что поблагодарить их (времена)» (с. 7).
Всякий думающий человек, ребенок или взрослый, находился в унизительном и опасном положении, вынужденный подлаживаться к идеологическому вранью и сознавая себя винтиком, заложником и обманщиком. А я все-таки исхожу из того, что думающие люди составляли большинство населения. «Такую войну с такими лагерями по простоте душевной не проходят» – я разделяю этот вывод, сделанный замечательным писателем Борисом Крячко в романе «Места далекие, края-люди не здешние» (Дружба народов, 2000, №1, 2000, с. 88).
Мой опыт тоже был отвратительным, и благодарить за него мне вовсе не хочется. Но вечная благодарность вождю, партии, государству была идейной обязанностью каждого советского человека, в особенности ребенка. Формула «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» сменила формулу «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!», но суть ее осталась прежней: облагодетельствованные советской властью, которая нам «все дала», мы должны были благодарить ее бесконечными «спасибо», а главное – неустанным трудом. Пропаганда открыто заявляла: если кто-то не испытывает благодарности, не чувствует себя вечным должником, а настроен критически, то единственно потому, что не желает честно трудиться: он мещанин, нытик с иждивенческими настроениями. Это была твердая и неизменная идеологическая установка.
В 1963 году о ней жестко напоминал Леонид Ильичев в том самом докладе на пленуме, после которого началась травля Иосифа Бродского, закончившаяся судом и приговором. «В наших условиях не идет речь о выборе: хочу – тружусь, хочу – бездельничаю. <…> Есть еще среди молодежи лежебоки, нравственные калеки, нытики, этакие безусые скептики. А от фыркающего скептицизма один шаг до чуждых настроений и взглядов. <…> Взбесившийся индивидуалист стремится удовлетворить свои хотения за счет окружающих» и т. д. (Л. Ф. Ильичев. Очередные задачи идеологической работы… с. 27, 40, 43).
Двадцать лет спустя именно нежеланием честно трудиться агитпроп объяснял борьбу части польской молодежи на стороне «Солидарности»: «Почему часть молодых людей продолжает оставаться в плену враждебной пропаганды? Почему не изжиты в ее среде потребительские настроения, философия иждивенчества? Почему у некоторых юношей и девушек не в цене честный труд? Откуда апатия, стремление замкнуться в узком мирке личных интересов? <…> Из таких людей, затаивших злобу на то, что им не преподнесли райскую жизнь на тарелочке, и формируются члены подпольных организаций, обслуга нелегальных типографий, участники уличных беспорядков» (Ю. Орлик. Кому дорог польский дом. – Комсомольская правда, 1982, 5 октября, №229, с. 3). Получается, что в подпольных организациях состоят и в протесте участвуют апатичные иждивенцы, замкнувшиеся в узком мире личных интересов. Пропагандисты, не встречая и не ожидая гласных возражений, сами не слышали, что говорили.
Любое, даже малейшее недовольство было иждивенческим настроением наглого бездельника. Детям эту установку внушали особенно упорно. Я бы сказала – злорадно, пользуясь тем, что ребенок еще не может работать, как взрослый. Директор ростовской школы №32 В. Тяпкин в областной газете «Молот» давал методику обвинения детей. В его статье «Воспитывать чувство общественного долга» изображена такая сценка: мальчишка недоволен, что в магазинах «теннисок нет», а пожилой рабочий «проведя по лицу натруженной рукой, спокойно произнес: „А сам-то ты положил хоть копейку в общую копилку, чтоб вот так нагло требовать?“» (Молот, 1962, 16 октября, №244, с. 3). Из текста явно следует, что мальчишка ничего не требовал, тем более нагло. Он всего лишь хотел тенниску (то есть майку) купить. За родительские, понятно, деньги – своих у него еще нет. Но по схеме директора-пропагандиста – и всего агитпропа – он тут же превращался в наглого тунеядца, «взбесившегося индивидуалиста», который нагло требует райскую жизнь на тарелочке.
Эту схему я по себе очень хорошо помню. Ее применяли даже в детском саду, если ребенок давился детсадовской стряпней. Сама я, заевшаяся и наглая, хныкала над стаканом молока, хотя мне, бездельнице, его дали, а дети Африки умирают с голоду. Пей! Пока не выпьешь, из-за стола не встанешь!
§7. Вопросы о нашем политическом детстве
Для этой книги я составила список вопросов об идеологии, политике и коммунистическом воспитании – о нашем взаимодействии в детстве и юности с этими «зонами» советской жизни. Завидуя организационным возможностям кафедры педагогики, истории образования и педагогической антропологии, где каждый студент обязан представить расшифровку подробного интервью о советском детстве, я эгоистически досадовала: вы спрашиваете о туфельках, плюшевых мишках и любимых лакомствах, но о ленинских зачетах и антисоветских анекдотах – молчите. Список складывался на основе личного детского опыта и сегодняшнего понимания тогдашней ситуации. На эти вопросы мне ответили 12 человек, поровну мужчин и женщин (включая меня – себе я их тоже задавала), самые старшие из которых родились в конце сороковых годов, самые младшие – в конце шестидесятых. Всем моим собеседникам выражаю глубокую благодарность. Большое спасибо и моим корреспондентам, которые согласились ответить на один из вопросов.
Вот список.
• Какие самые ранние детские впечатления остались у вас в памяти как связанные с политикой?
• В раннем детстве, в младших классах школы приходилось ли вам думать о коммунизме? Если да, что же вы думали? Задавали ли вы старшим какие-либо вопросы о коммунизме? Если да, что же они отвечали?
• В каком возрасте вы узнали, что существует «коммунистическая партия», «генеральный секретарь», «партбилет», «партсобрание»? Задавали ли Вы старшим какие-либо вопросы о партии? Если да, что же они отвечали?
• Случалось ли вам, ребенку, задавать какие-либо неосторожные вопросы о политике? Если да, то о чем? Что отвечали старшие? Как они дали вам понять, что такие вопросы задавать нельзя?
• Какие вопросы о политике, о «стране, в которой мы живем», вам, ребенку, приходили в голову, но вы уже понимали, что задавать их не следует? А если вопросы оставались не заданными, то к каким решениям вы приходили самостоятельно?
• Сколько лет вам было, когда вы впервые услышали антисоветские анекдоты, частушки, байки? Насколько часто вы с ними встречались? Повторяли их или нет?
• Как ваша семья оберегала вас, ребенка, от опасностей, связанных с политикой?
• Ваши родители слушали зарубежное вещание? Если да, то что именно? Вы, ребенком, знали об этом? Вы сами слушали «голоса»?
• Как вы, ребенком и подростком, воспринимали пропагандистскую фикцию: «советская власть нам (вам, тебе) все дала»? Вы чувствовали вину перед школой, партией, государством и советской властью? Вы чувствовали страх?
• Коммунистическое воспитание считалось коллективистским. Что вы об этом помните? Что значил для вас коллективизм?
• Насколько старшие в вашей семье были откровенны с вами в том, что касается политики, истории, прошлого семьи? Рассказывали ли старшие в вашей семье о военном опыте?
• Гордились ли вы в детстве Советским Союзом? Если да, то чем именно?
• Как вы отнеслись к вступлению в октябрята и пионеры? Как отнеслись ваши родители?
• Что изменилось ко времени вступления в комсомол?
• Помните ли вы, что такое «ленинский зачет»? Как вы его «сдавали»?
• В советское время слово «политика» обозначало в повседневном употреблении – «международное положение». Беспокоило ли вас, ребенка, международное положение?
• Какие воспоминания остались у вас о вторжении в Чехословакию? В Афганистан?
• Когда вы начали читать сам- и тамиздат? Какие именно произведения?
• Как относилась ваша семья к становлению ваших убеждений?
• Когда вы узнали о расстреле рабочей демонстрации в Новочеркасске?
• Как вы относились к школе и учителям – с любовью, с ненавистью, с равнодушием, с жалостью?
Проблемы личной, семейной, коллективной, социальной памяти в советское время фактически «не существовали». Их обсуждение началось только в постсоветское время, но активное – лишь в новом веке, с опорой на труды Мориса Хальбвакса (Альбваша), Эрика Хобсбаума, Мишеля Фуко, Питера Бергера, Томаса Лукмана, Алейды Ассман, Яна Ассмана. Вопросы методики, инструментария, возможностей, «искушений» и ошибок в изучении памяти-воспоминаний – все эти вопросы сегодня стоят на повестке дня. В нашем, российском случае они осложняются особенностями пережитого нами периода и травматичностью личного опыта каждого советского-постсоветского человека. «Нет гарантий, что люди честно вспоминают свои давние мысли и настроения, а не подменяют их более поздними», – предупреждает историк-архивист Ольга Эдельман (Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе 1953—1982 гг.: Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР. – М.: Материк, 2005, с. 106). Мне все же представляется, что это не совсем так. Гарантий нет при изолированном кратком ответе на изолированный вопрос. Но в подробной беседе, где пересекающиеся вопросы создают определенную «сеть», такие гарантии появляются, обусловленные единством личности отвечающего.
Я присоединяюсь ко взвешенно-оптимистическим выводам историка-социолога Натальи Козловой: «Обращение к собственной биографии доступно каждому. Как сказал где-то Пьер Бурдье, надо пользоваться преимуществами своего габитуса» (Наталья Козлова. Советские люди. Сцены из истории. – М.: Издательство «Европа», 2005, с. 17).
§8. Первые политические впечатления
«Портреты и плакаты я воспринимал как вечную часть среды, вроде телеграфных столбов» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Парадоксально, но смерть Сталина. Трагикомедия, как и всё в моей жизни. У нас в детском саду стояла уродливая „модель“ крейсера Аврора. Какой-то „мастер“ сделал к ней трубы из жести, причем оставил наверху острый край. Меня черт понес посмотреть, что же там внутри. Я взялся за край и подтянулся заглянуть, при этом ободрал ладони рук до крови. Меня повели в медпункт, где сразу же залили все йодом. В медпункте звучала печальная музыка, сестры и врач плакали, и я, естественно, подумал, что из сочувствия мне и солидарности. Только значительно позже я понял, что ошибался» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Демонстрации 7 ноября. Очень красиво, хоть и холодно. Вообще, опережая многие следующие вопросы, отвечу, что, засыпая, я был счастлив, что родился в Советской стране, а не где-нибудь в Америке, а то сейчас бы под забором валялся» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Мое раннее детство прошло в лагере (до трех лет) и в детском доме (от двух до пяти). Из этих пяти лет не запомнила ни-че-го. Получается, что жизнь моя, в том числе „политическая“, началась с возвращения мамы из заключения. Возвращение это как раз очень хорошо помню всю жизнь. Ничего политического в этом воспоминании нет. Просто – жизнь началась. И это было потрясающее чувство» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«У меня нет детсадовских воспоминаний, меня воспитывала бабушка. А портреты… Никаких эмоций. Я помню фамилии не только главных бонз, но и мелкой шелупони, типа номинальных руководителей РСФСР Яснова и Нешкова. Но все это было так далеко от реальной жизни, как жизнь на Марсе» (А. Р. Интервью 5. Личный архив автора).
«Очень смутное тревожное чувство Постороннего, Чужого… мне годика три-четыре, но пяти еще нет. Это нечто круглое на стене нашей комнаты, слева от окна (речь о радио первых моделей), это круглое постоянно говорит, но я не понимаю, потому что некоторое время не могу кодировать радиозвучание (очень туманное чувство), все слова по отдельности понятны, но как разделить этот поток речи, непонятно. Если мама говорит «Толя, вымой руки, мы будем обедать» – это понятно, а тот речевой водопад из черной дыры на стене я долго не умел понимать. И вот кульминация – когда дома остался один, беру вилку, встаю на табуретку и начинаю тыкать эту мягкую гофрированную круглоту вилкой, чтобы повлиять на поток слов, это была попытка диалога и одновременно протест против слов. Так я наделал кучу дырок, но испортить речь чужака не смог. Уколы мои были детские, рука слабая, потому мои покушения никто из родителей не заметил…
Запомнилась смерть Сталина. Весь детский сад (в Молотове) был торжественно построен на втором этаже в актовом зале, где обычно ставили новогоднюю елку. Так началась траурная линейка. Смысл происходящего нам был все-таки непонятен. Мои детские мысли крутились о том, кто будет новым вождем. Я – парадокс – в детском саду знал в лицо и по фамилиям всю верхушку: Вячеслав Михайлович Молотов, Лаврентий Павлович Берия, Никита Сергеевич Хрущев… но мои симпатии явно склонялись в пользу Булганина. Мне так нравилась его аккуратная мягкая бородка. Пусть будет Николай Александрович Булганин, думал я, стоя в траурном ряду и пытаясь нахохлиться скорбью… Тут самый главный секрет этого дня: дело в том, что утром, когда мы пили чай, я заметил, что если мама в слезах, то отец ни капельки не огорчен. О, я хорошо знал его характер. Что ж, раз отец невозмутим, я тоже буду вести себя так же. Между тем, еще один парадокс, я втайне считал, что мой отец и Сталин похожи, и про себя этим фактом был приятно взволнован. Разумеется, между ними не было никакого сходства, привожу этот факт как пример тогдашней паранойи» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Самые детские – назначение на ответственные посты: главного в октябрятской звездочке и председателя совета пионерской дружины» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«5 марта 1953 года рыдаю, стоя в пижамке на постели под радиоприемником. Единственная в семье – родители утешали» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Чомбе. Плохой человек, Очень плохой. Я помню это слово с дошкольного возраста. Кажется, дело было в Конго, то ли Леопольдвиль, то ли Браззавиль. Да, я это помню еще с тех времен, когда один из этих „виллей“ не переименовался в Киншасу» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«Ранние впечатления – это 1968 год: ввод войск в Чехословакию. Мне было 5 лет. Помню, как отец и бабушкин муж (отчим отца) ругали Советский Союз. Но это совсем ранние, а вот уже такие политические события, как 24 съезд КПСС, высылка Солженицына впервые заставили меня думать о политике, и о том, кто я. 1971—1974 годы, мне 8—11 лет. Да, и еще хоккейные матчи СССР – НХЛ, когда папа и бабушка болели за канадцев» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«Идеологическая сфера «толкнула» впервые когда нас принимали в октябрята, я думаю. У нас учительница младших классов была старушка, мы были ее последним классом. Сталинистка, разумеется, советская до мозга костей, долго нас идеологически готовила стать помощниками Ленина и тому подобное. Я мало что тогда прочувствовала, но образ Ольги Терентьевны намертво связался с первым образом осознанно советского. Помню как вспышку самосознания свою недоверчивую реакцию на ее рассказ – по-моему, по поводу Ваньки Жукова, что до революции детей не называли Петя или Ваня, а только так: Петька, Ванька… Меня бабка с первого этажа нашего подъезда называла «Анькя», и мне было совершенно ясно, что революция тут ни при чем.
А слово «коммунист» часто звучало в нашей семье, когда родители ссорились, по совсем неожиданным поводам. Мама, чтобы призвать отца к нормам жизни, в том числе и сексуальной, которые она считала правильными, кричала или шипела: «Ты ж коммунист!». Когда мы с сестрой подросли и, как два Хама, обсуждали жизнь родителей, вместо того чтобы стыдливо прикрыть их наготу, она (старше на 6 лет) рассказала мне, что папа требовал разнообразия, а мама считала единственно возможной миссионерскую позу, что и обсуждала с ней (ища у взрослой дочери поддержки) и со своей старшей сестрой, которая изумлялась: какой развратник, мой Коля – ни-ни… А «коммунист» выскакивал, как черт из табакерки, по поводу и без повода, потому что папу в партию приняли, а маму нет» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Сама я помню трагифарсовый «политический» случай. Лет пяти я испугалась, услышав, что мама с папой подали документы на поездку в Париж. Я знала, что такое Париж. Страшное место! Там голод и холод. Там умирают люди. Там в ледяной каморке замерзла женщина. К ней, мертвой, жался ее малюсенький ребеночек. На них кинулись крысы и …съели. Откуда мне был известен этот познавательный сюжет, не помню. Наверное, из радиопередачи: радио всегда было включено. «Не надо в Париж! – заплакала я. – Там крысы едят людей!» Мама и папа ответили, со смущением и запинкой, что в Париже случается, конечно, такая беда, но советских туристов она не коснется. К огорчению родителей и к моей радости, их не пустили. Однако в голове у дурочки щелкнуло. И очень внятно.
Глава 1.Зловещая родня
Он войдет, и люди встанут, и ура и славу грянут, своего узнав отца.
Это он, народный гений, нас ведет, как вел нас Ленин…
Сергей МихалковЛюбовь к великому Ленину зарождается в ребенке с самого раннего возраста
Степан ДемьянчукЛюбовь к вождям была идейной, моральной и патриотической обязанностью советского ребенка. Как в реальности дети относились к этим сакральным образам и персонам, думали о них или нет, а если думали, то что именно, – все это оставалось тайной.
§1. Так называемая любовь
Повесть Эсфири Эмден «Школьный год Марины Петровой» в советское время выходила семью изданиями. Первое в 1952, седьмое в 1970 году.
Эмден – писательница опытная и талантливая, текст отнюдь не лишен достоинств. Назидательное сочинение строится по соцреалистическому канону «производственного романа» с поправками «для среднего школьного возраста». Двенадцатилетняя Марина учится в музыкальной школе при Московской консерватории. Действие начинается 1 сентября 1949 года. Все то, что относится к технологической составляющей музыкального «производства», изображено подробно и с увлечением. Маленький читатель много узнает о музыке и композиторах, о скрипке и фортепиано, о сольной и оркестровой игре. Александр Блок как-то обмолвился, что любит «питательные» произведения. Повесть несомненно «питательная», познавательная. В одном случае, пожалуй, и больше того. Автор изображает первую попытку одаренной девочки сочинить что-то свое. Образцом послужил, по-видимому, знаменитый эпизод с белым и розовым боярышником из романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени»: цветущая изгородь вдоль дороги вызывает у мальчика непонятное ему чувство и желание – «разгадать» боярышник, слиться с его ритмом. В повести такое же чувство вызывает у девочки снегопад, заснеженные крыши, приглушенные звуки города. Она берет скрипку, начинает играть любимый концерт, а потом с недоумением слышит, что играет что-то совсем другое: тихо идет снег, доносится далекий паровозный гудок, скрипят санки. Она записывает в нотной тетради то, что получилось, и опять испытывает непонятное чувство: ей очень хочется поделиться «песней», но в этой музыке что-то настолько личное, из самой глубины сердца, что она даже маме не решается показать.
И Марина дарит свою песню – угадайте кому. Совершенно верно – Сталину. Жизнь Марины, и всей школы, и всей страны устремлена к юбилею вождя. Марине доверяют ответственное пионерское поручение – поговорить о любимом вожде с октябрятами. Она очень волнуется, но разговор проходит замечательно: «Товарищу Сталину исполнится семьдесят лет. Товарищ Сталин сделал наш народ счастливым» (Э. Эмден. Школьный год Марины Петровой. – М.: Детгиз, 1952, с. 126). Горячая любовь пионерки к товарищу Сталину вдохновляет малышей дарить вождю «самое дорогое». Глава так и называется – «Самое дорогое». Марина ликует: «как хорошо, что ребята готовят Сталину подарки!» (с. 125). Во всех классах проходят сборы пионерских отрядов. Вожатые рассказывают ребятам, что товарищу Сталину семьдесят лет, что он сделал наш народ счастливым: «затаив дыхание, пионеры…» (с. 136). А впереди у детей огромная радость – сбор пионерской дружины, «самый лучший, самый торжественный и интересный. Потому что он будет посвящен товарищу Сталину» (с. 125). Торжественному сбору отведено три объемные главы. «Над большим портретом товарища Сталина, во всю длину эстрады, алое полотнище. На нем ясная белая надпись: спасибо великому Сталину за наше счастливое детство!» (с. 137). Говоря трезво, на сборе дружины героиня – а вместе с ней и читатель – в третий раз слышит то, что октябрята слышали от нее, а пионеры – от вожатой. Автор долго изображает восторг собравшихся – детей и взрослых. Наконец, зал в едином порыве встает и поет «Песню о Сталине».
По соцреалистическим правилам производственный роман должен завершиться высшей наградой труженику – встречей с вождем. Так и происходит: Марина, упорно работавшая и с честью преодолевшая трудности, видит вождя на трибуне мавзолея во время первомайской демонстрации. Счастливая пионерка пишет в дневнике: «Впереди несли большой портрет товарища Сталина. Мы шли не очень близко к трибуне. И все-таки я видела товарища Сталина! Он махал рукой – нам всем!» (с. 202).
Повесть не забыта. И в наши дни ее читают, скачивая в интернете, – чаще всего почему-то в варианте первого издания. На форумах читатели удивляются: «Неужто это написано искренне? Тема „Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство“. Может, я и встречала что-то более идеологизированное, но забыла. Советской детской литературы было прочитано много, но так меня никогда не корежило. От некоторых пассажей хотелось бегать по потолку. Поставила бы два, если б не музыка. Очень интересно было читать про этюды, концерты, гаммы и т. п., даже маловато показалось» ().
Уже во втором издании любимый вождь бесследно исчез вместе с юбилеем, подарками, сбором дружины, алым полотнищем, всеобщей истерикой и первомайской демонстрацией. Свое первое музыкальное сочинение Марина дарит теперь подшефным первоклассникам. 20 декабря она пишет в дневнике не о завтрашнем великом событии, не о готовности отдать жизнь за дело Ленина-Сталина, а о друге Коле. Почему действие отнесено к 1949 году, стало непонятно.
А ведь юбилей, и сбор дружины, и алое полотнище, и психоз идолопоклонства – все это было. Все это на детей обрушивалось в реальности. Как дети пытались понять происходящее, о чем в действительности думали – если бы в повести об этом говорилось, она была бы не детгизовским изделием, а настоящей литературой.
Те самые октябрята, которых Марина вдохновила дарить Сталину подарки, ко второму изданию как раз доросли, чтобы повесть прочесть. Наверное, прочли. Тиражи массовые. Вряд ли дети забыли, что пошли в школу как раз в 1949 году. Вряд ли забыли, что в тот год был юбилей «родного вождя» и они дарили ему «самое дорогое». Задумались дети или не задумались: почему в повести об этом не сказано ни слова?
Пропагандистской обработке дети позднесталинского времени подвергались с самых нежных лет. Внеидеологических детских книг практически не было. Только народные сказки, наверное.
Для самых маленьких предназначалась книга-календарь «Круглый год», выходившая стотысячным тиражом с 1946 по 1958 год. Не времена года, не зайчики-белочки, не игры, не сказки, не песенки и рисунки, не Пушкин и Моцарт – нет, календарь для малышей организован совсем другими темами: Сталин, Ленин, партия, революция, армия.
Эсфирь Эмден была редактором-составителем календаря на 1947 год (Круглый год. Книга-календарь для детей на 1947 год. – М.-Л.: Государственное Издательство детской литературы, 1946). Малыши могли узнать оттуда, что до революции «народ трудился, но все, что он добывал, отнимали для себя жадные богачи-бездельники» (с. 4), могли увидеть иллюстрации – «Вожди Октября» с картины Б. Иогансона, «В. И. Ленин, И. В. Сталин и В. М. Молотов в редакции газеты „Правда“» с рисунка П. Васильева, портрет Сталина работы Д. Налбандяна, портрет Ленина работы А. Михайловского. Дети могли узнать стихи Джамбула о Сталине, «в ком солнечный ленинский гений живет» (с. 8). Малышам, еще не умеющим читать, все это должны были прочесть мамы. Читали или нет? Обсуждали с детьми прочитанное или нет? Неизвестно.
Книгу-календарь на 1949 год составила Галина Карпенко (Круглый год. Книга-календарь для детей на 1947 год. – М.-Л.: Государственное Издательство детской литературы, 1948). Сталин, Ленин, сталинский юбилей – такой «круглый год» предложен самым маленьким. Невозможно поверить, что малышам это было интересно и понятно. Обожествление вождей, истерическое поклонение – трудно понять, на какой результат была рассчитана такая пропагандистская обработка дошкольников. Одно неизбежное следствие старшему поколению известно по себе: маленьким детям непременно приходил в голову вопрос о физиологии вождей.
«Как-то после долгих раздумий о наших вождях Ленине и Сталине – то ли они люди, то ли еще кто-то – я спросила у бабушки: „Бабушка, а что, Ленин и Сталин – не как все люди? Что, они даже не пукают?“. Теперь я понимаю, как она тогда испугалась. Она била меня и кричала, чтоб я больше такого никогда и нигде не говорила. И тогда я подумала: да, действительно, они не люди. Но кто они?» (Инесса Ким. Кривые небеса, – М.: DuchDesign, 2004. с. 75).
«Я рассуждал на эту тему и решил, что нет же, Ленин не какал! А вот Сталин писает… Это именно 3—4 лет… Такие гвозди в голову. Помню актовый зал в детсаду, там на стене висел портрет Сталина, а Ленин у нас был в виде ребенка Володи Ульянова, помните такого ангелочка с пышной головкой. И локоток на колонне. Наличие Ленина в двух ипостасях меня ставило в тупик, ответа я не находил» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
Детский ум был опасен для семьи. Маленькие мыслители своей искренностью и простодушием могли подставить родителей под удар: малыши способны додуматься до крамолы и высказать ее вслух. Вопрос «вожди – люди или не люди?» такой же крамольный, как «пукают они или не пукают?». Оба вопроса – умные, логичные. В них проявляется точная реакция разума на безумие пропаганды. Родители должны были пресечь размышления детей и внушить им, что о подобном нельзя думать, а тем более говорить.
Официальный пропагандистский напор и вынужденные им встречные действия родителей приводили к тому, что все образы, внушаемые пропагандой, становились «сакральными» в настоящем архаическом смысле слова. Самые священные фигуры и понятия оборачивались и самыми опасными, таинственными, зловещими. Многозначное латинское прилагательное «sacer, sacra, sacrum» означает не только «священный, вызывающий благоговейное уважение», но и «обреченный подземным богам, проклятый, гнусный, отвратительный, таинственный».
Каждому, кто был советским ребенком, известны семейные практики в этой области. Но такие практики абсолютно, категорически не обсуждались и фактически не упоминались. Никогда – ни в советское время, ни в послесоветское. В легенду вошло рискованное заявление Зинаиды Пастернак, что ее сыновья больше всего любят товарища Сталина, а уже потом маму с папой. Но Зинаида Николаевна не объяснила, как она этого добилась. Если, конечно, это правда, а не эпатаж. Заявление в любом случае эпатирующее: о таком положено было молчать. Все и молчали. Высказалась она одна, а почему и зачем – осталось неизвестным. От страха ли, от наивности, от раболепия? Или, наоборот, от смелого презрения к абсурду пропаганды и всеобщему молчаливому угодничеству? Никто же не возразил и не мог возразить, что наши, мол, дети больше всего любят маму с папой, а товарища Сталина уже потом.
Идеологические клещи хватали всех родителей: «сакральные» (= зловещие) персонажи становились членами семьи, и к ним приходилось подлаживаться, потому что выгнать опасных приживальщиков было невозможно. В любой момент малыш мог спросить что-нибудь наивно крамольное. Родителям грозил и самый страшный вопрос: а ты, мамочка, а ты, папочка, вы-то кого больше любите – меня или товарища Сталина с дедушкой Лениным? Семье нужно было принять меры, чтобы этот вопрос никогда не был задан.
Сегодня подобный вопрос детям уже приходит в голову, но они пока еще осмеливаются его задавать. «Не смейтесь, но я вчера вопрос этот услышал на улице. И, что гораздо интереснее, услышал ответ. Только это была не мама, а бабушка. Знаете, что она ответила ребенку? „Мы всех любим и всем желаем только добра…“ Ребенку было лет восемь, это девочка была. На детской площадке они сидели. Я буквально проходил мимо и до меня долетело вот это: „А кого больше – меня или президента?“ Мне показалось, там было что-то среднее между запальчивостью детской и любопытством» (А. В. Электронное письмо от 3.07.2016. Личный архив автора).
Позднесоветская «Программа воспитания в детском саду» требовала любви и уважения к Ленину от двухлетних детей. В такое безумие трудно поверить. Но это именно так. Для первой младшей группы (от 2 до 3 лет) раздел «Расширение ориентирования в окружающем и развитие речи» начинается с Ленина: «Воспитатель учит детей узнавать В.И.Ленина на портретах и иллюстрациях, вызывает чувства любви и уважения к нему» (Программа воспитания в детском саду. 8-е изд., испр. – М.: Просвещение, 1978. с. 51. То же: 9-е изд., испр. – 1982, с. 51). И только после Ленина, вторым пунктом, от детей требуется знать мамино имя и свое собственное.
Достигать предельного и запредельного безумия – имманентный закон государственной идеологии.
Оттепельная «Программа воспитания в детском саду» (М.: Учпедгиз, 1962) еще не требовала обрабатывать Лениным первую младшую группу. Вождь появляется в разделе занятий со средней группой – с четырехлетними: «Воспитатель показывает детям портреты В. И. Ленина, рассказывает, что все дети и взрослые любят Ленина, что он любил детей и заботился о них» (с. 88). Тоже радости мало, но все-таки четыре года – не два.
Столетний юбилей Ленина принес усиление идеологического натиска. В 3-м издании «Программы воспитания в детском саду» (М.: Просвещение, 1969) сакральный образ появился на занятиях с двухлетними, хотя и не первым пунктом. В следующие годы такое положение сохранялось, но к 8-му изданию кто-то заметил крамольный недосмотр: как это вождь не впереди? Поскорей исправили. Ленин переместился на первое место: получилось так, что прежде всего дети должны знать имя вождя, а мамино – уже потом. А ведь двухлетние малыши зачастую не знают имен: «Маму зовут мамочка, меня зовут заинька». Из детского сада заиньки приносили дедушку Ленина, а мамочкам приходилось что-то делать с непрошеным дедушкой. Что именно?
Никогда, нигде, ни разу обсуждение этой проблемы мне не встречалось. Проблема относилась к необсуждаемым и неупоминаемым. Мое экспертное заключение состоит в том, что в 60—70-е годы массовым практическим решением был избирательный запрет: ребенку внушалось, что думать и говорить о «сакральных» образах по своей воле нельзя. Родители с разной степенью суровости пресекали любое несанкционированное упоминание о них. Это относилось не только к Ленину, хотя к нему прежде всего, но и к Брежневу, коммунизму, партии, партбилету. О них было можно и нужно (и строго обязательно) говорить в специально отведенное время в специально отведенном месте – например, когда воспитательница читает стишок про Ленина и велит повторить. Для школьников специальными хронотопами были пионерская линейка, ленинский зачет, политинформация. Причем говорить о сакральном следовало именно и только теми словами, которые прежде были произнесены воспитательницей или учительницей. Строжайше. Ни шагу в сторону. Этого требовали и родители, и педагоги. Кое-что мы и сами помним, а из методической брошюры Тамары Олифиренко можем узнать подробности – «Дошкольники знакомятся с В.И.Лениным» (Фрунзе: Мектеп, 1971).
Воспитательница показывала малышам репродукцию картины Василия Перова «Тройка» и объясняла, что раньше детям было очень плохо: в дырявой одежонке на лютом морозе они возили бочки с водой. «Воспитательница наводящими вопросами помогла ребятам сравнить жизнь детей раньше и теперь. Ребята сделали вывод, что теперь детям живется счастливо, что о них заботятся. И мысль свою выразили стихами: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» (с. 23). Воспитательница объяснила: это Ленин сделал так, чтоб детям хорошо жилось. Малыши все поняли – и «выразили словами Сергея Михалкова: «Далась победа нелегко, но Ленин вел народ. И Ленин видел далеко, на много лет вперед» (с. 23, 24).
«Тройку» Перова помнят все советские дети. Уж не знаю, переворачивался ли художник в гробу. Девочка-сирота, избитая бабушкой за неосторожный вопрос о физиологии вождей, жила вместе с ней и младшей сестрой в землянке, впроголодь. Она не возила воду на саночках при лютых морозах в Кзыл-Орде, потому что саночек не было: руками ведро таскала. Она тоже благодарила родную страну и любимого Сталина за счастливое детство. «Я все принимала на веру: если славят нашу страну, значит, так оно и есть, я была горда, что живу в самой лучшей стране мира… Я никогда не связывала свое положение с политикой государства и все свои беды видела в том, что у меня не было родителей. А почему они исчезли из моей жизни и из своей – узналось позднее» (Инесса Ким. Кривые небеса, – М.: DuchDesign, 2004. с. 122).
Мой собеседник А.К. вспоминает свои драматические отношения с картинами на стене: «Меня так достал взгляд Незнакомки Крамского (репродукция на стене в раме), что я встал с ногами на диван и лезвием безопасной бритвы (взял у отца в мыльнице) распорол ее физию крест-накрест, бритвой по глазам и лицу. За что мне крепко влетело, но картину пришлось снять. Но осталась другая жуть: картина „Тройка“ Василия Перова, где дети волокут бочку с водой мимо стен монастыря. То есть моя комната в детстве была стараниями родителей превращена в род страшилок. Вот, Толя, как жилось детям при царизме!» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
В семейных практиках взаимодействия с «сакральными» образами встречались редчайшие и поразительные исключения.
Уже в наши дни Марина Голубицкая в автобиографическом романе «Вот и вся любовь» (М.: Анаграмма, 2010) рассказала, что ее воспитывали в искренней и «страстной» любви к Ленину. Это делалось умно и тонко: Ленин всегда был наградой и радостью, которую с дочкой разделял отец. «Из поздних передач разрешали смотреть КВН и кино про Ленина. Иногда вечером папа поднимал меня радостным криком: „Бегом беги – Ленина показывают!“. Я мчалась босиком и радовалась вместе с папой. Ленин азартно и весело спорил с эсэрами, обманывал врачей, запрещавших ему работать. Он все делал легко и с удовольствием, ему все удавалось. Ленин кипятил молоко для Свердлова, а потом угощал им котенка» (с. 184). Отец внушил дочери живое, яркое чувство к Ленину, как если бы вождь был любимым учителем или старшим другом – самым интересным, мудрым и добрым. Ленин снился школьнице, она думала о нем – а значит, додумывалась до крамолы. Влюбленная девочка-подросток среди первых поцелуев поделилась крамолой с любимым мальчиком: «Почему великий Ленин бездетен? Хочу знать, каким был Ленин как мужчина!» (с. 8).
Зачем такой жестокий эксперимент был проделан с чувствами ребенка, осталось неизвестным. Результаты были печальные. Из-за любви к Ленину выпускница потеряла золотую медаль: «У меня забрали сочинение, а я не успела его дописать. Я так любила Ленина, что не успела рассказать об этом за шесть экзаменационных часов. Собственно, никто не просил писать про любовь. Предлагалось раскрыть образ Ленина в произведениях Горького и Маяковского» (с. 184). Но гораздо хуже было другое: повзрослевшей жертве эксперимента пришлось долго избавляться от рецидивов любви к вождю: доверчиво-восторженных чувств ко всякому крупному начальству.
«Сакральные» образы пропаганды были опасны не только для родителей, но и для учителей и воспитателей, которым полагалось внушать к ним «любовь и уважение».
В 20-е годы к революционно-политической обработке самых маленьких пытались подойти творчески, в соответствии с психологическими особенностями малышей. Богатый материал в этой области обобщен и проанализирован Юлией Саловой в монографии «Политическое воспитание детей в Советской России в 1920-е годы (Ярославль: Ярославский гос. ун-т, 2001). Педагоги заменили сказки задушевными рассказами о Ленине, о недавних революционных событиях, о героях и вождях революции. Взрослые поощряли детей размышлять о Ленине, играть «в Ленина» и тщательно записывали то, что у детей получалось.
В 1924 году вышла брошюра «Дети дошкольники о Ленине» (М.: Госиздат), созданная группой энтузиастов на основании наблюдений за детьми 3—7 лет в сорока пяти московских детских садах и детских домах. Воспитатели фиксировали разговоры малышей и донесли до читателей живые детские мысли о Ленине и вождях. «Пусть педагоги подхватят слова, сказанные семилеткой, – призывали энтузиасты, – и поставят своей задачей воспитать новое сильное поколение коммунистов-ленинцев» (с. 17). На сегодняшний взгляд, «подхватить» детские слова педагогу затруднительно: все это истерически смешно в духе черного юмора.
«Нет, он был совсем не больной, он послезавтра на лыжах катался, а завтра взял да и помер» (с. 14). «Давайте в Ленина играть! Я никогда еще не был Лениным!» (с. 19). «А они <почетный караул> его застрелят, он еще больше умрет» (с. 19). «Ты, Вася, – Калинин, а я – Троцкий, у меня повязка на рукаве. – А девчонки зачем? – Пускай. Это жена и сестра Ленина» (с. 24). «А Ленин-то не сгниет. Его так сделали. – А где он умер? – В Доме союзов. – Ты знаешь, у нас в клубе умер наш Ленин» (с. 24) «Когда Ленина не было, все голые ходили и не обедали» (с. 43). «Пианину он нам дал. – Пианину дали из Совету. – А в Совете-то кто? Самый главный он был» (с. 46). «Он был коммунист. – Он всех главнее. – Он председатель всех» (с. 47) «Без Ленина нельзя жить – земля и небо сгорят. Надо другого Ленина» (с. 47) «Он сильней всех жуликов. Если бы он ловил, всех бы жуликов переловил» (с. 48). «Жучка наша тоже жалеет Ленина. Она понимает, Ленин – отец наш» (с. 50). «Дедушка Ленин маленьких любил, а больших – не так» (с. 53) «А почему Ленин знал, как надо жить?» (с. 54) «Есть еще Троцкий, он тоже хороший, у нас дома на стенке прибит» (с. 55) «Макароны нам дает Ленин. – Ленин помер, макарон не будет» (с. 54) «Я хотел бы быть сыном Ленина. – Что надо делать, чтобы быть Лениным? Я хочу быть Лениным. – А я в Ленины запишусь» (с. 57) «Я, как большой буду, буду Ленин и Троцкий» (с. 58) «Лучше Ленина не хоронить, а положить в сундук – он выздоровеет» (с. 58) «Я комиссар. – И я. Мы не будем пропускать без пропусков» (с. 59). «Ему делают гроб 18 саженей, а когда потоп в Москве будет, он не утонет, а мы утонем» (с. 73) «Вместо Ленина будет Каменев. Троцкий тоже больной, он скоро умрет» (с. 77). «Откуда приедет другой Ленин?» (с. 78) «А другого Ленина выберут?» (с. 78)
В 30-е годы ничего подобного и вообразить невозможно. В 60—70-е годы – тоже. «Жучка понимает, что Ленин – наш отец» А чего ж вы хотели? Малыша, любящего свою собаку, «накачали» образом вождя – контаминация неизбежна, если не принять жестких мер пресечения. В позднейшие годы все это и было бы пресечено как чудовищная крамола. Сама попытка поразмышлять вызвала бы не поощрение, а ужас воспитателей.
Так испугалась наша учительница, недосмотревшая, что такое мы рисуем, получив задание изобразить праздник 7 ноября. Надо было, вероятно нарисовать флаги, воздушные шарики, красные банты, но почему-то все взялись за странный сюжет: портрет Ленина, окруженный венком и с подписью «Ленин», и под ним цепочкой октябрята. Разумеется, никакого злого умысла не было – было желание правоверно подладиться под «идейную» задачу. Учительница за столом проверяла тетрадки, мы рисовали, а потом понесли ей готовые шедевры. Увидев первую кривую рожу, несчастная женщина по-настоящему запаниковала. Может, эти рисунки она должна была куда-то сдавать? Помню, что она растерянно сказала: «Не всем настоящим художникам разрешается рисовать вождей». Помню, что хотела разорвать рисунок – и замерла. Мы, семи- или восьмилетние, своими переживаниями по этому поводу не делились. Лично я ощутила настоящее чувство «сакрального», то есть трепет пополам с омерзением и тягостной неловкостью: нечаянно влезла во что-то гнусное и опасное. Ошибка произошла потому, что ситуация соответствовала избирательному запрету: дети не по своей воле взялись за сакральный образ, а по заданию (про революцию) и в специально отведенном месте.
Это трагифарсовое приключение я изобразила в романе уже в наши дни («Нева», 2012, №6) и получила читательский отклик: «Oksana Lebedeva, 30.07.2012 г. Как ни странно, абсолютно аналогичная история вплоть до ответа учительницы произошла со мной, когда я училась в первом классе. Запомнилось на всю жизнь» ().
Ровно то же самое рассказывали респонденты Алексея Юрчака, вспоминая и характерную реплику учителей, и собственные неприятнейшие чувства. «Возможно, учителя боялись, что подобные рисунки, выполненные их учениками, могли быть поняты как проявление идеологической невнимательности, а может, и неблагонадежности, самих учителей. <…> некое особенное кощунство, нарушающее общий порядок вещей» (Алексей Юрчак. Это было навсегда, пока не кончилось. – М.: НЛО, 2014, с. 186).
Реалии «сакральной» ленинианы порождали еще один бродячий школьный сюжет – осквернение. Он относился к неупоминаемым, хотя, полагаю, знаком каждому, кто учился в позднесоветское время. Его подробно описала Марина Столяр в мемуарной части исследования «Религия советской цивилизации» (Киев: Стилос, 2010). Одуряющая скука типичной школы вызывала к жизни дикую и негигиеничную забаву: подростки плевались через трубочку шариками жеваной промокательной бумаги. «Осквернение» обязательного в каждом классе портрета Ленина становилось неизбежным, хотя и не по злой воле. Мемуаристка вспоминает, что в ее классе был целый «иконостас» – Ленин, Маркс, Энгельс. На перемене дети плевались и попали в священное изображение. После звонка «раздался голос учительницы, который звучал на какой-то предельной ноте, соединяющей гнев и ужас: „Кто! Это! Сделал!“. Виновных никто не выдал – они сами признались. Интуитивно я почувствовала, что такого рода „преступления“ почему-то считаются хуже уголовных» (с. 29). В школу срочно были вызваны родители, и ученики увидели их лица, опрокинутые от страха.
В «моем» случае учительница истории рыдала, простирая руки к портрету Ленина над классной доской, директор с завучем испуганно-гневно перетаптывались, весь класс стоял навытяжку. Хотя в портрет даже не попали – роковой шарик прилип к доске. Но чем это могло кончиться – и чем кончалось в реальности – взрослые знали: делом о государственном преступлении.
Вот ошеломительные примеры, приведенные в книге «Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе 1953—1982 гг.: Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР» (М.: Материк, 2005).
Рабочий лесхоза бросил обломки карандаша в портрет Ленина и спросил у него: «Чого дивишься на мене, що менi погано живеться?» (с. 169). Рабочий из Рязанской области бросил огурец в портрет «одного из руководителей» (с. 175). Пьяная нищенка приютилась на ночлег в бане, где «повредила стенды с фотокарточками Ленина и выбросила бюст Ленина из окна на улицу» (с. 181). То есть в бане был ленинский уголок – пример запредельного безумия. Водитель трамвая «обезобразил портрет Председателя Совета министров СССР, расчеркав его карандашом» (с. 180). Плотник в общежитии «совершал похабные действия перед портретом вождя»: «молча проявлял надругательства, то есть показывал свой половой член, а второй раз, испортив воздух и обращаясь к портрету, говорил, что крутит носом, не хочет нюхать» (с. 185).
Все это очень смешно, если не знать, что несчастные люди были осуждены за государственное преступление. А прокурорский надзор за делами о государственных преступлениях пришел к выводу, что все виновники получили десять лет лагерей и пять лет поражения в правах совершенно законно: «приговор считать правильным». Только плотник, испортивший портрету воздух, чудом добился пересмотра: вместо десяти лет лагерей ему милостиво дали… пять.
Вот она, реальная подоплека «любви» к вождям, партии, коммунизму, которую дети должны были испытывать.
Собственно, мы сами уже в наши дни убедились, что неосторожное обращение с «сакральным» изображением может привести к аресту и реальному сроку: «30.05.2012 г. В Чувашии активисту „Другой России“, чихнувшему на портрет Путина, дали 15 суток» ().
Педагог-методист Вячеслав Макаев разработал и пропагандировал программу изучения трудов и жизни Ленина на уроках абсолютно по всем предметам. «Чтобы жить по Ленину, надо знать Ленина, надо учиться у него смолоду. Этому в первую очередь призвана научить наша советская школа» (В. В. Макаев. Изучение ленинского наследия к школе. – Ставропольское книжное Издательство, 1972, с. 5). Физика с химией, география с ботаникой могли и потесниться: Ленин важнее. «Изучение произведений Ленина в курсе физики. «Социализм и религия» – в 9 классе (за счет часов, отведенных на проработку темы «Внутренняя теплота. Теплота и энергия»). «Об отношении рабочей партии к религии» – в 10 классе (за счет часов, предусмотренных на тему «Электромагнитные колебания и волны»)» (Учителю о воспитательной работе. – Пятигорск: ПГПИЯ, 1967, с. 27). С начала шестидесятых до середины восьмидесятых годов статьи, брошюры и книги Макаева выходили практически ежегодно. По географии Макаев велел изучать подписанное Лениным постановление об аресте директора санатория, при попустительстве которого в парке срубили ель (Изучение ленинского наследия…, с. 57). Автор не уточнил, за счет каких уроков это следует делать. Постановление излагается очень подробно. Выпущены только две принципиальные детали: что этот «санаторий» – усадьба «Горки», персональная резиденция Ленина, и что постановление грозит карами всем работникам при повторении преступления. Ну, все понятно: двадцатый год, ни дров, ни хлеба, барин гоняет людишек за порубки. См. ПСС Ленина, т. 41, с. 151.
Среди бессчетных и абсолютно одинаковых книг о коммунистическом воспитании выделяются труды Степана Демьянчука: «Вопросы идейно-политического воспитания старших школьников во внеклассной работе» (М.: Педагогический институт им. Крупской, 1971) и «Идейно-политическое воспитание старшеклассников» (Львов: Вища школа, 1977). Погуглим и выясним, что Демьянчук дослужился впоследствии аж до академика. Его имя, представьте себе, носит Международный экономико-гуманитарный университет в Ровно.
По содержанию обе книги – типичное запредельное безумие агитпропа. Автор уверяет, что «любовь к великому Ленину зарождается в ребенке с самого раннего возраста» («Идейно-политическое воспитание старшеклассников», с. 74) и предлагает планы воспитательной работы – особые занятия для подготовки к Ленинским чтениям и Ленинскому зачету. Ну, например, в такой-то день занятие «Преданность идеалам коммунизма» – прослушивание грамзаписей с речами Ленина, в такой-то день лекция – «Заветам Ленина верны». И так неделя за неделей, четверть за четвертью, весь школьный год – дополнительной нагрузкой на детей после уроков. «Основное внимание следует обращать на глубокое усвоение старшеклассниками материалов партийных съездов…» (с. 112). Книги выделяются тем, что автор беспощадно проводил свои планы в жизнь и ежегодно опрашивал и анкетировал школьников, которые становились жертвами его пропагандистского напора. Цифры названы огромные, счет идет на тысячи: «В 1960—1976 гг. мы опросили 1837 девятиклассников и 1879 десятиклассников, а также провели анкетирование среди 670 девятиклассников и 1335 десятиклассников…» (с. 87). С чувством глубокого удовлетворения автор сообщает, что «ни один старшеклассник из всех опрошенных не указал на отсутствие интереса к обсуждаемым вопросам» (с. 112). Ни один. Из нескольких тысяч. Если бы подросткам на добровольной основе предложили после уроков лекцию о «ливерпульской четверке» с прослушиванием новейших записей или беседу о парижской моде с просмотром образцов, это было бы им интересно. Но не поголовно всем. Нашлись бы и такие, кто ушел бы домой, указав «на отсутствие интереса к обсуждаемым предметам».
Возникает вопрос, что думал сам Демьянчук о своей деятельности и ее результатах. Имеем ли мы дело с глупой наивностью пропагандиста? Или с расчетливым карьеризмом? Это осталось загадкой, хотя лично я склоняюсь ко второй версии.
Автор привел в своей книге примеры ответов на вопросы анкеты. В них четко опознается основной принцип техники безопасности при обращении к «сакральному»: высказываться только в специальном месте, только в специальное время и только теми словами, которые прежде были произнесены учителем или пропагандистом. «На Ленинских чтениях мы всем сердцем чувствуем мудрость великого Ленина, партии коммунистов» (с. 88). «Нет у меня лучшего учителя, чем Ленин. Он выводил меня на дорогу жизни, потому что я училась у него настойчивости, жажде знаний, любви к труду, к людям» (с. 88). «У Ленина я училась скромности, настойчивости, жажде знаний, любви к труду. Он ведет меня на широкую дорогу жизни, потому что я учусь у него работать на пользу общества» (с. 88). «Родному Ильичу низкий поклон. Обещаем жить, учиться и работать так, как завещал Ленин. Ленинские чтения помогают в этом деле» (с. 88). И еще-еще-еще в том же духе. Жутко подумать, сколько детского времени и детских сил было растрачено на это безумие – а значит, не осталось ни на что интересное и полезное.
Для текущих политических событий и современных фигур специальным хронотопом была политинформация. Еженедельно на классном часе – обязательно, но существовали и варианты. По собственному опыту мне известны еще два: десятиминутка перед началом первого урока по понедельникам и сообщение политической новости в завершение ответа у доски на уроке географии. Из десятков, если не сотен политинформаций (которые, разумеется, никто не слушал) мне запомнилась одна: стоя столбом возле учительского стола и подглядывая в газету, я осуждала академика Сахарова, который окончательно разоблачил себя как пособник вашингтонских ястребов. Было ли мне стыдно уже тогда? Конечно. Этот позор потому и запомнился, что было стыдно. Но вместе с тем я чувствовала и ту особую советскую безответственность, которая воспитывалась советскими ритуалами. Мне велели – я отбубнила. Все равно никто не слушает. Все всё понимают. От меня ничего не зависит. Такова жизнь.
Это безответственность заложника. Если идейно-политическая обработка детей была направлена на внушение чувств заложничества – безответственности, беспомощности и бесправия, то нельзя отрицать ее значительного эффекта. От нас ничего не зависит, сиди тихо, а то хуже будет – это внушение усваивалось.
Если же учителя и впрямь прививали чувства «любви и уважения» к Ленину, к Брежневу, к партии, коммунизму, то эффект был отрицательным.
Чего в действительности хотел добиться агитпроп – неизвестно. Моя гипотеза: пропагандисты – и командиры, и рядовые – не знали этого сами. Логично было бы высказать предположение, основанное на том, что получалось в реальности: целью идеологической обработки была запуганная покорность людей, сознающих, что от них ничего не зависит. Бояться, не высовываться. Молчать. По команде одобрять. Никаких убеждений не иметь, кроме одного: «Лишь бы войны не было!».
Однако логика в данном случае вступает в противоречие с массивом словесной практики. Объявленные цели идейно-политического воспитания были строго обратными. Активная жизненная позиция. Коммунистическая убежденность. Высокая сознательность. И прочее в том же духе. Старшее поколение помнит: в ушах и зубах навязло. То есть слова, которые лились на детей, сначала должны были утратить всякий смысл, а потом приобрести антонимическое значение. «Коммунистическая убежденность» = «Молчи, по команде одобряй». «Активная жизненная позиция» = «Не высовывайся, хуже будет».
Есть красивая и эффектная гипотеза, что целью агитпропа было внушение неосознаваемого, привычного, въевшегося двоемыслия. Двоемыслие, «социальная шизофрения» – в иных терминах двуязычие, диглоссия. «Диглоссию жители СССР начинали осваивать с самого раннего детства, – пишет антрополог Дарья Димке. – Пионерская организация и школа успешно справлялись с задачей социализировать ребенка в советском обществе. Пионерская организация не только осуществляла массовую индоктринацию, но и приучала к советским ритуалам, в результате чего переключение с приватного языка на публичный переставало осознаваться ребенком как таковое» (Дарья Димке. Крестовый поход детей. – В кн.: Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы. – М.: НЛО, 2015. с. 362). Столь полный успех пионерской организации вызывает у меня сомнение. В реальной детской жизни пионерия и пионерство не значили ничего, кроме пустой траты времени. (См. главу 3).
Говорение в специальных пионерских хронотопах – в условиях ритуала – осознавалось многими, если не большинством, как трескотня, тоска и скука, от чего многие же уклонялись, понимая – смутно или ясно, – почему, зачем и от чего именно. С самых неразумных лет дети давали грозные обещания: «Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь… жить, учиться и работать, как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия…», «Будь готов! – Всегда готов!» Обязательств от таких обещаний дети чувствовали не больше, чем от пения и речевок на конкурсе строя и песни: «Партия наш рулевой», «Знамени партии свято верны». Значит, произносимые слова лишились для них смысла. От лживого пустоговорения, от лживых пафосных жестов дети и стремились уклониться, испытывая от них неприятные чувства – стыд, неловкость, скуку, досаду. Горящие глаза, алые пилотки, вскинутые руки, барабаны и горны существовали только на пропагандистских плакатах и фотографиях.
§2. Сторона оборотная, она же главная для понимания реальности
За пределами специальных хронотопов пионерских слов не было. Были другие – океан антисоветских анекдотов, частушек, слухов, баек.
Однажды после окончания очередного классного часа «про Ленина» моя подружка – председатель совета пионерского отряда, круглая отличница и будущая золотая медалистка – сообщила мне таинственным шепотом, что у Ленина был сифилис. Откуда она это знает, я не спрашивала, потому что ясно было и так: подслушала взрослых. Я заинтересовалась, где он его подцепил. В Шушенском, тихо и авторитетно сказала подружка: бытовой сифилис! Нам было лет 13. Свидетельствую.
Моя вторая «встреча с Лениным» тоже произошла подпольно. В десятом классе посреди года в класс пришла новенькая, «двоечница» Галя, и оказалась рядом со мной: я сидела за партой одна. Галя была яркая умная девочка с каким-то переломом в судьбе, о котором она не говорила. Постарше других – не по возрасту, а по опыту. В таком духе, будто от пьющих родителей перешла к благополучным родственникам. Первое, что она хотела наверстать, – музыка. Сама нашла себе учительницу, подружилась с ней, и однажды с «горящими» глазами позвала меня к старушке в гости: «Представляешь, она Ленина видела!». И мы отправились за полузапретным или вовсе запретным свидетельством. Видеть Ленина разрешалось только уполномоченным товарищам. Старушка жила в коммуналке, в тесную комнатку было втиснуто пианино. Она рассказала, что Ленина видела в Петрограде весной семнадцатого года. На митинге. Стояла близко, разглядела хорошо. Ленин был плотненький и низенький, глазки щелочками, все лицо в красно-синих прожилках. Что за митинг? Где проходил и когда именно? Сколько лет было свидетельнице? Какого она происхождения? На все ли митинги бегала или случайно попала на этот? Кого еще слышала из ораторов? Кого видела из лидеров? Ни о чем я не спросила. Не умела. И боялась. Воспитание вколачивало: спрашивать ни о чем нельзя, хуже будет.
Родители советских детей испытывали опасное давление с обеих сторон: от официального агитпропа и от неофициальной антисоветской стихии.
Взаимодействие семьи с неподконтрольной антисоветской сферой – проблема такая же необсуждаемая и неупоминаемая, как взаимодействие с официальным безумием.
В условиях деревенского и пролетарского детства дети слышали антисоветчину с самых ранних лет. «Сколько себя помню, столько и слышала», – свидетельствует моя собеседница А.Б., детство которой прошло в уральских колхозах в пятидесятые годы: «Мама моя была художница, а после возвращения из лагеря она не имела права прописаться в родном городе и работала художницей в сельских клубах, тоже не очень-то легально, потому что политзаключенные после освобождения не имели права работать в „наглядной агитации“. Но клуб без художника не клуб, так что как-то этот запрет сельское начальство втихомолку обходило – зачисляла неблагонадежного „агитатора“ в полеводство или на ферму. Таким образом, мама преспокойно многие годы писала лозунги „Слава КПСС!“ и „Вперед к коммунизму!“. Мы и жили в клубах, так что я эти лозунги читала – именно так я и читать научилась еще до школы» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
В семьях совслужащих (интеллигенции) детей ограждали тщательнее, но антисоветская стихия была всепроникающей. Ко времени вступления в пионеры большинство детей успевало познакомиться с немалым количеством антисоветских анекдотов и частушек. Дети не различали их качества. Среди них были грубые и глупые, но были ослепительно умные, разящие и неотразимые – политологический анализ, диагноз и прогноз в нескольких словах. Обсудить услышанное с родителями было невозможно: такой практики не существовало в принципе. Это нарушало бы технику безопасности взаимодействия с режимом.
Возможных вариантов детского и родительского поведения было несколько.
Первый и, вероятно, самый типичный: дети, усвоив избирательный запрет, понимали, что анекдот или частушка нарушают его, и услышанное скрывали от родителей. Антисоветчина оставалась в утаенной детской культуре вместе с другими секретами. Это был самый удобный для семьи вариант детского поведения. Дети делали вид, что ничего не знают, родители делали вид, что дети ничего не знают. Социальные угрозы такого поведения были невысокими. Оно означало, что дети усвоили технику безопасности и поняли, где и что говорить можно, а где и что говорить нельзя. Всегда, впрочем, оставался риск доноса – сознательного или бессознательного. Идейный пионер мог выложить учительнице, что именно рассказывали приятели о дорогом товарище Леониде Ильиче. Простодушный ребенок мог признаться по наивности. Но это было редкостью: «моральный кодекс» советских школьников твердо осуждал того, кто выдаст учителям секретные дела. Выдать – это был позор. Мне помнится именно слово выдать, а стучать, настучать, стукач – таких слов не помню.
Второй вариант требовал родительского вмешательства: дети все же приносили домой услышанное на улице. Родители всегда пресекали детскую доверительность, но характер пресечения мог быть разным: от панически угрожающего до шутливо остерегающего, от жестко обрывающего до откровенно объясняющего.
Третий вариант был редким, но все же существовал: взрослые сами рассказывали анекдот, но предупреждали, что повторять его нельзя. По моему опыту и полученным свидетельствам, героем такого анекдота почти всегда был свергнутый Хрущев.
«Про Хрущева анекдоты повторял, и родители не возражали. Если качали головой, то явно ритуала ради. Анекдоты про Хрущева были будничным хлебом и не волновали, он не был святыней. А вот анекдоты про Ленина услышал в университете в 64 году, и помню ощущение щекочущего восторга. Вероятно, в Средние века с этой щекоткой творили кощунственные мессы: поклоняться всегда надоедает. Так же хотели сбросить Пушкина, Рафаэля… Он просто проявлял человеческие качества – делал зарядку: маленький, толстенький, приседает. Через дверь кокетничает с женой: это я, Вовка-могковка. „Кто это навонял? Это, навегно, ходоки!“ Потом пошли позлее – в 70-м. Трехспальная кровать „Ленин с нами“, мыло „По ленинским местам“… Но это уже не щекотало, он не был святыней» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Встречался с „крамолой“ часто и везде. Особенно в низовых слоях жизни. Народ язык не сдерживал, вроде колгосп „Шлях до криминалу“ (колхоз „Путь в тюрьму“) и прочее. А в селах и подавно, они были пуганые, тяжелой работы они не страшились, и ничего, кроме жизни, отнять у них нельзя было. В семье не повторял, хотя шутки на грани фола были всегда. Частушки – да. Многие даже помню до сих пор. По поводу работы Сталина „Десять законов социализма“ (или как-то еще): „Эх калина, малина, Три закона Сталина. Остальные Рыкова да Петра Великого!“ И еще помню. „Эх, огурчики да помидорчики. Сталин Кирова убил да в коридорчике“ Пародийных песен и стихов было море» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Пока я учился в младших классах, особых вопросов не было. А позже родители намекнули мне, что анекдоты про „Съест КПСС! Съест КПСС!“ и про „дорогого Леонида Ильича“ не следует рассказывать где попало. Анекдоты о вождях или об отсутствии в магазинах колбасы мне не казались антисоветскими. Антисоветчики – это те, в высоких шляпах и касках с карикатур в „Крокодиле“, в темных очках, со знаком доллара на пиджаках… А мы-то нормальные, мы за советскую власть… И то, что эта советская власть в анекдотах выглядела смешной и даже глуповатой, мне не казалось чем-то предосудительным. Я же не военные секреты шпионам выдаю, а просто имитирую шамкающую речь развалины-генсека…» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«Это были совершенно беззубые анекдоты про „дорогого Леонида Ильича“. Настоящую народную антисоветчину („всё по плану, всё по плану / с… велят по килограмму / ну а хлеба – триста грамм / как н… им килограмм?“) я услышал гораздо позднее» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«В 6—7 классе анекдоты про Чапаева и про Брежнева, они воспринимались абсолютно спокойно как само собой разумеющиеся» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Папа резко отчитал меня за анекдот о партии. Между 53-м и 56-м годом мама друзьям рассказывала анекдот: „Что сейчас делает артист Геловани, который играл Сталина? – Рвет волосы на голове, хочет быть похожим на Хрущева“. Ахаю от возмущения» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Анекдот услышал лет в семь от одноклассницы Наташи Соловьевой: «Ленин со Сталиным вышли из мавзолея и идут по Красной площади. Их все спрашивают: «Вы почему в мавзолее не лежите?», а Сталин говорит: «Там Хрущев напукал». Рассказываю до сих пор, с большим успехом. Правда, мама, когда услышала, сказала: «Вот Наташа какая – тихоней прикидывалась. Ты в школе это не рассказывай» – хотя сама смеялась. Частушки какие-то были, рассказывали друг другу во дворе, но считали это просто забавой. Правда, однажды отец одернул меня, когда я хотел рассказать ему анекдот про Чапаева и Петьку: «Они за тебя кровь проливали, а ты про них анекдоты рассказываешь». Но было это один раз, что-то на отца нашло…» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
Мне, совсем маленькой, бабушка Маруся (Мария Михайловна Текучева) с гневом рассказывала, как Хрущев набросился на художников-абстракционистов, хотя ничего не понимал в живописи. Потом подкрепила сказанное анекдотом: «Хрущев ходит по выставке, ругает картины: это безобразие… это безобразие… а это что за свинья? – Никита Сергеевич, это зеркало…». Я слушала с огромным интересом и благодарностью, никогда никому бабушку не «выдала», даже маме с папой, запомнила слово «абстракционизм» и усвоила, что абстрактная живопись – это очень хорошо. Почему бабушка одобряла беспредметное искусство и где могла его видеть – осталось неизвестным. Трезво рассуждая – нигде не могла и вряд ли ясно представляла, что это такое. Я не спросила: советских детей строго отучали задавать вопросы. Но это отдельная тема, к которой мы еще вернемся. А бабушка, думаю, по опыту знала, что партийное хамство гвоздит хорошее искусство, а плохое насаждает.
Лет в десять я наблюдала во дворе, как две подружки чуть постарше исполняли анекдот по ролям. Мы, зрители, сидели на скамейке. Одна девочка бежала на месте, закрывая ладонями то глаз, то ухо, и вскрикивала: «Ой, где доктор ухо-глаз?». Вторая отвечала: «Такого доктора нету. Есть ухо-горло-нос» – «Ой, мне нужен ухо-глаз! Вижу одно, слышу другое!». Мы всё отлично понимали и хохотали. Агитпроп никогда не осуждал и не запрещал политические анекдоты: люди сами должны были понимать запрет, без напоминаний. И безусловно понимали, о чем свидетельствует поведение и детей и родителей. В официальной публичной сфере ни единого слова о политических анекдотах не говорилось, словно их вовсе не было. «Во времена Хрущева и Брежнева „болтали“ миллионы, но сажали за антисоветскую агитацию и пропаганду десятки, в крайнем случае сотни людей в год. При Брежневе за „болтовню“ уже практически совсем не сажали» (Крамола. Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе 1953—1982 гг.: Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР, с. 61).
В октябре 1982 года «Комсомольская правда» внезапно нарушила молчаливый договор режима с подданными: статьей «Шепотом из-за угла» агитпроп запретил устную критическую активность в виде анекдотов, баек и «садистских стишков». Особо осуждались анекдоты о «любимом нами с детства герое» (Комсомольская правда, 15 октября, №237, с. 4). Надо понимать – о Чапаеве.
Почему запрет стал гласным, зачем это было сделано – неизвестно. Политологи Владимир Соловьев и Елена Клепикова в своих догадках заходят далеко: «Статья в „Комсомольской правде“ сочинена в здании на площади Дзержинского – весь вопрос в том, что заботило ее автора: прекращение антисоветских анекдотов либо пополнение с помощью их рассказчиков, а возможно и слушателей, архипелага Гулага, который в сталинские времена снабжал страну бесплатным трудом» (Владимир Соловьев, Елена Клепикова. Юрий Андропов: Тайный ход в Кремль. – СПБ.: б.и., 1995, с. 308).
Где была сочинена статья – неизвестно. Подписана она двумя именами – «В. Неруш, М. Павлов». Авторы проводят фольклористически безграмотную идею, будто анекдоты состряпаны в антисоветских центрах на Западе гнилыми умишками. Конечно, сразу встает вопрос, почему же гнилую стряпню усваивают миллионы советских людей, беззаветно преданных родной партии. Но авторы твердят, что «таких у нас, конечно, единицы, и о них не стоило бы говорить, если бы их циничное зубоскальство не повторялось подчас людьми, претендующими на твердость убеждений» (с. 4). Это обязательная установка всякой директивной статьи: запрещаемый феномен объявляется единичным, отдельным, но способным подчас принести вред, прежде всего неокрепшим душам детей. По уверениям авторов, «наши мальчишки играют в Чапаева и Матросова», а гнилые анекдоты затем и придуманы, чтобы «лишить нашу молодежь ее героических идеалов». Конечно, никто не поверит, будто авторы и впрямь думали, что анекдоты у нас рассказывают и слушают единицы, а мальчишки играют в Чапаева. Статья-окрик была знаком ужесточения режима. Скорее всего, именно тогда отец моего собеседника А. Г. испугался за подростка-сына и резко оборвал его попытку поделиться анекдотом о Петьке и Василь Иваныче. Можно предположить, что «Комсомольская правда» затем и была выбрана для окрика, чтобы испугать и подтянуть родителей.
Глава 2. Вершины коммунизма
К победам идет трудовая держава —
Уже коммунизма вершины видны.
Михаил СветловОбезьяна, встав на задние лапы, начала свое
триумфальное шествие к коммунизму.
Абрам ТерцБудущее принадлежало партии. Будущее принадлежало государственной идеологии. Будущим был коммунизм. Иного будущего быть не могло.
Опять начнем с повести «Школьный год Марины Петровой»: очень уж текст показательный.
Отпраздновав юбилей любимого вождя, пионеры на зимних каникулах не расстаются, а вместе с вожатой мечтают о коммунизме. Пионерка Галя делится заветным: «А мой папа говорит, что при коммунизме все будут заниматься творчеством!». Пионерка Светлана спрашивает: что при коммунизме будет важней всего – работа, наука или искусство? Героиня Марина говорит, что при коммунизме: люди будут работать умело, с душой. Пионер Лева утверждает, что «у нас в СССР уже сейчас так работают». Вожатая соглашается: «Правильно. В том, как наши люди относятся к труду, уже есть начало коммунизма». Пианист Митя сообщает, что строители сейчас нужнее, чем музыканты, поэтому после седьмого класса он уйдет в строительный техникум. А музыка? – спросила Галя. «Галка, понимаешь, – сказала с волнением Марина. – Митя прав: я тоже хотела бы сама, своими руками строить, а музыка – это потом, когда все построим». Но вожатая Вера объясняет, что музыка тоже нужна сейчас, потому что молодые советские музыканты, побеждая на международных конкурсах, говорят всему миру о том, «как свободно и счастливо живут наши люди, развивая все свои способности». Вожатая добавляет, что раньше мало было таких людей, как Александр Бородин, – разом и великий композитор, и великий химик, зато при коммунизме… Дети взволнованны, у всех блестят глаза.
«Вера, как вы думаете, – спросила все время молчаливо слушавшая Тамара, – а мы будем жить при коммунизме?
Но Вера не успела ответить.
– Да ведь у нас уже сейчас начало коммунизма, – сказал Лева.
– А что, при коммунизме театры будут бесплатные? – неожиданно спросила Люся.
Все засмеялись
– И нечего смеяться, – обиженно сказала Люся. – Мне папа рассказывал».
Разговор о коммунизме дословно сохранялся во всех семи изданиях. С исчезновением вождя основная идейная нагрузка переместилась на коммунизм. Из разговора читатель должен понять многое. Все пионеры страстно, аж глаза горят, интересуются коммунизмом и верят в него. Так же горячо верят в коммунизм их отцы, которые постоянно обсуждают с детьми эту важнейшую тему: «мой папа говорит», «мне папа рассказывал» Ради коммунизма пионеры готовы зарыть свой талант в землю: «а музыка потом, когда все построим». Хотя коммунизм не требует от пионеров такой жертвы, предложить ее – их долг. У нас уже сейчас «начало коммунизма». На сегодняшний взгляд, словосочетание довольно рискованное, потому что приводит на ум «конец коммунизма», но думаю, только на сегодняшний взгляд. В светлом будущем произойдет перерождение природы человека: при капитализме Бородин был один, а при коммунизме все и каждый – Бородин. Еще и театры бесплатные. Бесплатность – последний пункт, несущественный. Пионеры смеются, о деньгах они не думают. Кстати в повести вообще не упоминаются деньги, очередь, магазин, керосин, прописка, коммуналка, дожить до зарплаты… слов таких нет.
В 1952 году, когда появился первый вариант повести, вождь вовсе не обещал, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Писательница очень аккуратно справилась с вопросом: вожатая Вера «не успела» ответить, а идейный пионер Лева мигом объяснил, как обстоят дела. Мы не знаем, что сказала бы Вера, а мое экспертное заключение состоит в том, что задавать такой правильный вопрос было можно, а внятно отвечать на него – нельзя. Надо было радоваться рытью котлована.
Через десять лет, когда подоспело четвертое издание повести, новый вождь и новая программа партии провозгласили наступление коммунизма при жизни нынешнего поколения. Но фрагмент текста остался прежним – вот что значит удачно вывернуться из затруднения. Теперь можно было думать, что Вера ответила бы «да, конечно, партия обещала!», но идейный Лева все равно прав: у нас «начало коммунизма».
§1. Коммунизм детей и родителей
Коммунизм тоже относился к сакральной сфере, но был не настолько опасен и страшен для семьи, как зловещая родня – «отец» и «дедушка». Мечтаний о коммунизме в живом детском общении не было и быть не могло: это зона ритуально-пионерской официальности. Для произнесения сакрального слова требовался специальный хронотоп. Эмден и здесь очень аккуратно вышла из затруднения: пионеры не сами по себе размечтались о коммунизме, а в присутствии вожатой, то есть необходимые условия соблюдены. Повесть свидетельствует и о том, что допустимым хронотопом для упоминания о коммунизме был разговор ребенка с родителями. Вождей или действующих генеральных секретарей «нормальные» родители не обсуждали с детьми никогда: это была «патологическая», открыто оппозиционная практика. Ленин и партия строжайше подпадали под избирательный запрет. А упоминание коммунизма «нормальными» родителями не исключалось, хотя и было редким.
Моя мама, Надежда Васильевна Текучева, рассказала, как экзаменатор задал ей вопрос: будет ли при коммунизме несчастная любовь? Мама ответила: нет! И доказала, успешно соединив обрывки Маркса с обрывками агитпропа. Коммунизм начинает подлинную историю человечества, а все прежнее было лишь предысторией. При коммунизме у людей будет высшая сознательность, они оставят в предыстории такие пережитки прошлого, как несчастная любовь. А пока пережитки остаются, это еще не «полный коммунизм». И экзаменатор вывел в зачетке «отлично».
Совершенно загадочная история. Разумеется, мы с мамой говорили не о коммунизме, а об экзаменах – коммунизм всплыл «к слову». Выслушав, я ни о чем не спросила. Не знаю, правда ли мама так думала (в это невозможно поверить) или она продемонстрировала мне, как надо отвечать на опасные вопросы. Зачем экзаменатор спрашивал о такой глупости, тоже загадка. Дело происходило в мамины университетские годы, в начале пятидесятых. Экзаменатор был стукач? Или набитый дурак? Или он насмехался? Или «заваливал» студентку? Неизвестно.
Коммунизма и в пятидесятые годы было необъятно много, а в шестидесятые начался безбрежный коммунистический потоп.
Профессор Валентин Толстых, «партийный философ» советских лет, в новейшей мемуарной книге настаивает, что люди верили идеологии марксизма-ленинизма и идеалам коммунизма. Даже те, кто пострадал от репрессий. Перо профессора наливается сарказмом: если, мол, и были такие, «кто с детства понял, что марксизм – ложь, коммунизм – утопия, а Ленин и Сталин – изверги», то … «мне они почему-то не встречались» («Мы были. Советский человек как он есть» – М.: Культурная революция, 2008. с. 290—291). Конечно, не встречались. Взрослые люди не стали бы выкладывать крамольные мысли партийному идеологу, а что думали, видели и понимали дети – было и остается тайной за семью печатями.
Идеалы коммунизма всегда были сцеплены с невероятным количеством глупостей. Лично я, еще не зная слова «утопия», думала, что коммунизм – это глупость, о которой глупо говорить. Так и формулировала, еще не зная слова «формулировать», но никому, естественно, не сообщала.
Ни малыши, ни школьники, ни студенты – никто своими настоящими мыслями о коммунизме не обменивался. А если обменивались, в виде редчайшего исключения, то с самыми близкими, проверенными друзьями в полной тайне. Об этом ярко рассказал Владимир Шляпентох в книге «Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом» (СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003): «Сейчас трудно понять, как могло родиться в нашем сознании глубокое презрение ко многим идеям Маркса и Энгельса, как мы могли бросить им вызов. <…> Само собой разумеется, мы считали полной нелепостью тот коммунистический рай, который обещал Маркс, когда выступал не в роли социального аналитика, а как основатель новой религии. <…> Мы чувствовали свое полное интеллектуальное превосходство над бедными основателями научного коммунизма. Это прекрасное самоощущение мы, естественно, скрывали от всех…» (с. 94, 95). Крамольные размышления юных интеллектуалов, студентов Киевского университета, относились к началу пятидесятых годов. Увернуться от коммунизма детям было так же трудно, как увернуться от Ленина. Строчки Михаила Светлова, вынесенные в эпиграф, взяты из книги-календаря на 1949 год. Малыши, не умеющие читать, должны были услышать про вершины коммунизма от мамы, читающей вслух.
Из моих собеседников только А. М. свидетельствует, что «в раннем детстве о коммунизме не задумывался и слова такого, кажется, не слышал» (Интервью 1. Личный архив автора).
А. Б. отмечает, что постоянно видела и слышала лозунги «Вперед к коммунизму», «Слава КПСС»: «Что значат всякие такие, редко произносимые и абстрактные слова, мама должна же была как-то мне объяснить… Но я, честно, не помню как. Кроме того я же смотрела фильмы и в клубе часто проводили всякие праздничные заседания. Так что слова „коммунизм“ и прочие, конечно, звучали. Но для меня они звучали достаточно абстрактно и неинтересно» (Интервью 4. Личный архив автора).
В школе детей обрабатывали коммунизмом неотступно, требуя высказываться. Помню, что весь наш класс писал сочинение о том, как мы будем жить в двадцать первом коммунистическом веке. Нам было лет десять. Писали на отдельных листках, а не в тетрадке для сочинений. Вероятно, школа эти тексты куда-то отсылала. Куда – мне неизвестно. Выяснить это и отыскать сочинения, если они сохранились, было бы интересно и важно. Но такое расследование превышает мои возможности. Должно быть, это делалось к юбилейной дате или очередной годовщине «октября». Для выставки, например. А может быть, отсылали совсем в другом направлении, чтобы проверить идейную атмосферу в семьях школьников.
Помню, что никто не захотел поделиться тем, что «насочинял» о коммунистическом двадцать первом веке. Даже с подружкой, с которой сидели за одной парте, мы об этом не говорили. Тогда я была уверена, что все писали примерно с теми же чувствами, что и я сама, и примерно о том же. С какими чувствами и о чем? Пожалуйста, объясняю. «Вы хотите прочесть, что все прекрасно, а будет еще лучше? Получите!».
В двадцать первом веке мы с младшей сестрой будем уже взрослые и ответственные. Мы будем трудиться. Я стану учительницей. А сестра станет врачом. И вот утром по звонку будильника мы просыпаемся в отличном настроении. Мы наливаем в два стакана теплую воду из чайника, бежим в ванную и чистим зубы, весело толкаясь у раковины. Мы одеваемся и дружно завтракаем. Взявшись за руки, летим по лестнице и выбегаем на трамвайную остановку, когда там как раз стоит трамвай. А в трамвае проезд бесплатный. При коммунизме и в трамвае, и в троллейбусе, и в автобусе будет бесплатный проезд. Мы бесплатно проезжаем две остановки. Я поворачиваю направо, в свою школу, где сейчас я ученица, а буду учительница. А сестра поворачивает налево, в городок мединститута, она там работает в больнице. Я захожу в класс, здороваюсь с ребятами. При коммунизме в каждом классе – телевизор! А сестра в больнице здоровается с больными. Там тоже в каждой палате – телевизор! Может быть, тут сочинение и кончилось. Во всяком случае, до этого места помню подробно, а дальше – пустота. Помню именно потому, что остро переживала чувство, которое сейчас назвала бы цинизмом, а тогда – «полным навыворотом» с победительной насмешкой: не поймали! Мысль о том, что меня «ловят», заставляя говорить о коммунизме, у меня, десятилетней, была.
Только сейчас, через пропасть лет, я узнала от моих собеседников, что вера в коммунизм все-таки не исключалась в детской жизни. В одном поразительном случае она была даже идейно-убежденная и высказанная.
«Родители говорили, что с „нашим народом коммунизм не построишь“. Но я им не верил. Я верил Ленину и Карлу Марксу. Примерно до 2—3 курса института. Я был очень идейный мальчик. Я верил в конечное торжество коммунизма и яростно спорил с однокурсниками. Под „коммунизмом“ я понимал то самое, что он и означает: не карикатуру с бесплатной раздачей товаров на складах-магазинах, а общество всеобщего социального равенства, всеобщей солидарности и вырастающего на этой основе разумного ограничения потребностей. Мое представление о том, что такое общество может быть реализовано, и сегодня не кажется мне слишком ошибочным» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«О коммунизме я, как и всякий любитель фантастики, думал в детстве очень хорошо. Чего тут спрашивать – и так ясно: светлое будущее, каждому по потребностям, бесплатное мороженое и полеты в космос. Но также было и понимание, что светлое будущее, описанное в романах моих любимых братьев Стругацких, наступит нескоро. А еще меня насторожило упоминание о сталинских лагерях в послесловии Рафаила Нудельмана к „Трудно быть богом“. Как-то это трудно сочеталось – звездолеты и лагеря… Мне было в ту пору лет 12» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«В школе задумывалась. Мысль сводилась к тому, что коммунизм – это очень хорошо. Вопросов не задавала, все было ясно, информации предостаточно, и она была везде одна и та же, вопросов не вызывала» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«В коммунизм верила. Удивляла расплывчатость определений. Не нравилось, когда говорили только о бесплатных товарах. Родители от вопросов уклонялись» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
Но непонимания, равнодушия и насмешки в отношении к коммунизму у детей тоже хватало.
«По-моему, я задавал вопросы, и мне говорили, что при коммунизме все будут давать просто так, без денег» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Категорически нет. Я вырос в хорошей, образованной и трудолюбивой семье. У нас ценились труд, знания, умения. Никогда в семье такие темы всерьез не поднимались, тем более что история нашей семьи, как и многих, была совсем непростая. Но и какого-то махрового антикоммунизма не было. Это – не наше дело, недостойно. Главное – заниматься нормальным делом. Все-таки старое воспитание давало себя знать. Всерьез я никогда эту мишуру не воспринимал» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Что такое коммунизм, я ни в детстве, ни в школе не понимал и вообще не фиксировался на этом.., Мой отец был коммунистом, но об этом я узнал случайно, когда он уже ушел из семьи, его явная аполитичность перешла ко мне по наследству» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«О коммунизме были противоречивые впечатления. До его наступления в 1980 году оставались считанные годы и не очень верилось, что деньги отменят и потребности будут удовлетворяться, так как в магазинах ничего не было, и всюду был дефицит. Но учителя в 70-е годы уже о коммунизме говорили мало. Больше о развитом социализме. Домашним вопросы не задавал, понимал, что вызовет только иронию» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«Боюсь, что в мое время строить коммунизм уже никто не собирался. Лозунги про коммунизм при Брежневе уже как-то не муссировались, мы знали, что живем при социализме, а коммунизм – красивая мечта. Для нас он отодвинулся в неопределенное светлое будущее. Поколения, которые его всерьез строили и собирались при нем жить, к этому времени пожухли и притихли» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Мой римский корреспондент Gabriele L-M., которому я задала аналогичные вопросы о политических терминах, доктринах и персоналиях, сообщил о гораздо более позднем приобщении к сфере политического, хотя вырос в политизированной семье – его родители состояли в Республиканской партии Италии. В раннем детстве о коммунизме, фашизме, либерализме он не слышал и не знал ничего. Лет в девять начал воспринимать термины, но с идеологиями познакомился не раньше тринадцати. Он хорошо помнит похищение Альдо Моро, о котором с жалостью говорили родственники у телевизора. О Гитлере знал из поверхностных телевизионных передач и военных фильмов. Однажды отец повел сына на выставку военной техники, и у мальчика возникло чувство, что он оказался в Германии. Его мать плохо отзывалась о Муссолини. Только в школе на уроках истории, лет в тринадцать, он услышал о Ленине и Сталине. А что касается Брежнева, то это имя мой корреспондент впервые узнал из моего вопроса.
«Cominciai a comprendere i termini ma solo i termini, credo intorno ai 9 anni, in quell periodo sicuramente gia’ li conoscevo ma non conoscevo bene le ideologie, quelle a13 anni. Ero molto piccolo quando venne sequestrato Aldo Moro, ricordo in particular modo un momentonel quale ero a casa di mia nonna e di mia zia, ad Avezzanno. Parliamo ancora delle veccie tv in bianco e nero, per alcuni secondi parlando mostrarono il volto di Moro e mia nonna disse: „eccolo la’, poveretto“. Hitler a livello televisivo era molto citato ma in modo oltretutto confuso e superficiale. Quando I film inserivano dei tedeschi era per la Guerra, dunque… un giorno con mio padre ed alcuni amici di famiglia andammo in un posto dove si trovavano alcuni carri armati e comunque apparati military, io ero convinto di trovarmi in Germania. Di Mussolini parlava male mia madre in modo genericо. Lenin e Stalin credo di averli sentiti nominare molto tardi, forse solo 13 studiando storia con la scuola. Brezhnev me lo citi ora Tu» (Gabriele L-M., электронное письмо от 16.06.2015. Личный архив автора).
Социолог-политолог Юрий Аксютин анкетировал в 1998 и 1999 году представителей старшего поколения, задавая два последовательных вопроса: «верили ли вы в построение коммунизма?» и «верили ли вы в построение коммунизма в 1980 году?». Многочисленные ответы приведены в книге «Хрущевская оттепель и общественные настроения в СССР 1953—1964 гг.» (М.: РОССПЭН, 2010. Изд.2-е). Из ответов несомненно следует, что в реальном живом общении взрослых людей коммунизма не было точно так же, как его не было в общении детей. Зрелые люди начала 60-годов, независимо от веры или неверия в коммунизм, держали свои мысли при себе и не знали, что думают окружающие.
«Все верили и мы тоже» (с. 413). «Никто этому не верил» (с. 419). «Все будут довольны и счастливы, будем хорошо питаться и пользоваться городскими товарами» (с. 413). «Никто не понимал, что такое коммунизм. Но верили, что жизнь станет лучше, тем более что она действительно улучшалась, колхозники получили паспорта, и мои братья смогли уехать в Москву на заработки» (с. 413). «С нашим народом нельзя коммунизм построить, надо перевоспитать сначала» (с. 414). «С нашим народом построить коммунизм нельзя» (с. 418). «Никогда не будет в нашем обществе равенства и благоденствия» (с. 414) «К этим обещаниям мы привыкли и на эту говорильню не обращали внимания. Брехня! – вот как это воспринималось» (с. 414). «Эти утверждения были как анекдот, как злая шутка, им никто не верил и всерьез не относился» (с. 414). «Программа всеми принималась на ура» (с. 415). «Программа была встречена с огромной радостью. Появилось впереди что-то огромное и ценное, к чему все стремились» (с. 416). «В это мог поверить только глупый» (с. 418). «Ведь нам обещали приятное, почему же не поверить?» (с. 417). «Тогда ничего хорошего не ждали, все постепенно дорожало» (с. 418). «Кажется, не было человека, который не смеялся бы над этим» (с. 418). «В душе знали, что этого не будет, но помалкивали» (с. 418).
Разумеется, взрослые помалкивали и при детях. Вслух и при детях о коммунизме можно было высказать только одно сомнение: «с нашим народом коммунизм не построишь». Идеал коммунизма и программу партии это сомнение не затрагивало, всю вину оно перекладывало на «плохой» народ. Идеал прекрасный, лучше не бывает, партия ведет нас правильно, беда в том, что мы подкачали, мы плохие. «Были бы мы хорошие люди, можно было бы и коммунизм построить» – сама слышала, и не раз, но не от родителей.
Гласное и публичное сомнение в коммунизме было делом подсудным. Архивные материалы о «беспорядках» в Краснодаре, исследованные Владимиром Козловым (Массовые беспорядки в СССР при Хрущеве и Брежневе: 1953 – начало 1980-х гг. З-е изд. – М.: РОССПЭН, 2010), доказывают это жуткой историей. Комсомолец Виктор Божанов, закончивший десятилетку и собиравшийся поступать в институт, оказался на улице Красной, где бушевала толпа, совершенно случайно: он шел с девушкой в кино. Благополучный юноша, вчерашний школьник кинулся в толпу, мгновенно забыв кино и подружку. Материалы дела свидетельствуют, что комсомолец был виновен дважды: «Он призывал добиваться повышения заработной платы и даже „высказывал неверие в построение коммунизма“» (с. 299—300). Вот что, оказывается, было в мыслях и на сердце у комсомольца, и никто об этом не догадывался. Несчастного юношу судили и приговорили к пятнадцати годам.
§2. Коммунизм учебников
Вместе с программой партии, пообещавшей светлое будущее через двадцать лет, был сочинен учебник «Обществоведение» для выпускных классов средней школы и средних специальных учебных заведений. Это был текст об идеалах коммунизма, о неизбежности коммунизма, о «развернутом строительстве» коммунизма под руководством коммунистической партии. Суть учебника оставалась неизменной, менялись только подробности: вместо прежних генсеков появлялись новые и тихонько испарялись слишком громкие обещания. Обеспечить, например, к 1980 году отдельной благоустроенной квартирой каждую советскую семью, включая семьи молодоженов, или увеличить производительность труда в промышленности в четыре с половиной раза, а в сельском хозяйстве – в шесть раз.
Учебник – не политинформация, которую можно не слушать, читая книжку под партой. Обществоведение – строка в аттестате. Детям все это приходилось заучивать. Про то, что у нас вся власть принадлежит трудящимся, а «на той стороне расколовшегося в 1917 году мира человеку труда настойчиво внушают, что он пигмей» (Обществоведение. – М.: Политиздат, 1983 с. 247). Про общий кризис капитализма, подавляющего рабочее движение: «антинародные законы позволяют правительствам запрещать забастовки» (Обществоведение – М.: Политиздат, 1972, с. 107). Авторы прекрасно знали, что у нас в Новочеркасске попытку забастовать расстреляли и задавили танками.
Конечно, это был не учебник, а помрачение мозгов. Пропагандисты твердили, что коммунизм неизбежен: марксизм-ленинизм познал исторические и экономические законы, поэтому советский народ под руководством партии прокладывает путь всему человечеству. У нас уже сейчас все равны. У нас уже сейчас самая лучшая демократия. Свобода слова у нас ограничена только запретом на пропаганду насилия, безнравственности, человеконенавистничества. А еще у нас запрещено «преследование за критику» (Обществоведение. – М.: Политиздат, 1983. с. 212). У нас уже сейчас все прекрасно, а при коммунизме будет еще лучше. При коммунизме можно будет заботиться о красоте одежды – «ведь само по себе желание красиво одеваться вполне оправданно, особенно в молодом возрасте». При коммунизме не будет извращенных потребностей: «Человеку коммунистического общества не придет в голову дикая мысль требовать особняк в 100 комнат, когда ему достаточно трехкомнатной квартиры». Глупости про одежду и особняк появились уже в первом издании (Обществоведение. – М.: Госполитиздат, 1962. с. 277) и дошли до последнего (Обществоведение. – М.: Политиздат, 1987. с. 195). В переводах учебник выходил вплоть до 1989 года – в Риге и Ташкенте, в Каунасе и Фрунзе, в Ереване и Киеве.
Евгений Бунимович, учившийся во Второй московской математической школе, впервые открыл этот учебник перед выпускным экзаменом и был потрясен: «Мы боялись даже не за себя, а за школу, честно приходили на все консультации перед экзаменом. Тщетно. Запомнить и воспроизвести ворох верноподданного бреда не получалось. Не тому нас учили» (Школа жизни. – М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015, с. 477—478)
Что думали авторы, сочиняя лганье пополам с глупостями, неизвестно. Кстати, трудились они на даче, в свое время подаренной Сталиным Горькому. Об этом уже в новом веке с гордостью сообщил Георгий Шахназаров, руководитель авторского коллектива, и с гордостью же высказался о результате трудов. «Учебник был сдан в срок, он выдержал 24 издания общим тиражом 40 миллионов, был переведен на десятки языков и удостоен Государственной премии СССР. Наш учебник не мог, разумеется, избежать разрыва между теорией и жизнью, который отличал идеологию советского периода. Но он не был и рождественской сказкой для юношества, давал известное представление о тех реалиях, с какими выпускникам школы придется столкнуться. Пожалуй, вернее всего назвать это сочинение полу-утопией. Ну а что касается содержащегося в нем заряда политической культуры, то авторам стыдиться нечего. Мы старались, как могли, помочь воспитанию гражданина, умеющего самостоятельно мыслить и по возможности бесконфликтно стыковать личный интерес с долгом перед обществом. Некий гибрид спартанца с афинянином. Словом, советского человека» (Георгий Шахназаров. С вождями и без. – М.: Вагриус, 2001. с. 92). Подобные высказывания в комментариях не нуждаются: это позор.
В учебнике не было заряда политической культуры – был заряд архаической мифологии. В десятом классе я почитала книгу, над которой прямо ахнула и переписала ее в тетрадку —подробно законспектировала: «Категории средневековой культуры» Арона Яковлевича Гуревича (М., 1972). Мама принесла из библиотеки? Не помню. Моих ресурсов хватило на такие мысли: «совсем несоветская» и «у нас так же». «Мир человеческий – усадьбу, крестьянский двор, имеющий полную аналогию и вместе с тем возвышающую санкцию в Асгарде, усадьбе богов асов, – со всех сторон обступает неизведанный темный мир страхов и опасностей» (с. 43). Мир человеческий = наша страна, «социализм», санкционированный «коммунизмом». А вокруг – страшный лес, мир нечеловеческий. Этим зарядом учебник стрелял в голову детей. Год за годом. С 1962-го по 1989. Время своей единственной жизни, которое дети потратили на это помрачение, – оно не вернется. Миллионы минут и часов.
«Каков будет твой личный вклад в строительство коммунизма?», «В чем решающие преимущества социалистической системы хозяйствования перед капиталистической?», «Какие факторы определяют возрастание руководящий роли партии в современных условиях?» – вопросы из учебника. Так детям велели мыслить. Про факторы возрастания спрашивал даже учебник 87-го года.
Дети вынуждены были повторять: «Коммунисты обладают равными правами без каких-либо исключений», «Счастье, которое несет людям коммунизм», «Коммунизм веками был призрачной мечтой угнетенных. Теперь его созидание становится явью». В учебнике 1987-го года про явь коммунизма – пожалуйста, страница 249. Оставалось непонятным, сохранится ли при коммунизме коммунистическая партия и будет ли возрастать ее роль, но такого вопроса, никто, конечно, не задавал.
Александр Бикбов, исследуя пропагандистские понятия и образы в книге «Грамматика порядка», доказывает, что «официальная риторика советского периода была очень подвижной» (Грамматика порядка: Историческая социология понятий, которые меняют нашу жизнь» – М.: Издательский дом ВШЭ, 2014. с. 171). Приходится отметить, что эта подвижность не затрагивала школьный курс обществоведения: долбежка одних и тех же мертвых слов продолжалось десятилетиями. И как пчелы в улье опустелом, Дурно пахнут мертвые слова.
Как относились школьники и студенты к идеологическим предметам, мы помним по себе. Типичный случай – полное отторжение: сдать и выбросить из головы. Нетипичные – наивное доверие с разочарованием в итоге либо «путь в обход» – самостоятельное, протестное изучение «основоположников».
«Всю эту лабуду я воспринимал как докуку, от которой нужно подешевле отделаться» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«При элементарной хитрости это все можно было легко обойти. Забавный эпизод. Еще до окончания института я попал на срочную в армию. Мне уже было почти 25 лет, у меня уже была семья, дочь. Времени у меня было море, пить я не пил, гулять было негде, я много читал. Как-то еще со школьных времен вспомнил я острую дискуссию по „Материализму и эмпириокритицизму“. Но это – не на уроках, боже сохрани. У нас были свои „конторы“, где мы собирались. Я стоял тогда на позиции, что это „рябой кобылы сон“. Ну и полез я в теорию, набрал томов Ленина, Энгельса, стал вести параллельные конспекты и прочее. Буквально через неделю на меня вышел наш „контрик“ (офицер контрразведки) и стал издалека выспрашивать: все ли дома в порядке, здоров ли, как служба. И чего это тебя потянуло на „основоположников“? Ну, я ему ответил, что учусь в институте, и мне потом это все надо будет сдавать. Боже, как он обрадовался! Все так просто, никакой „политики“, а то он уже решил, что я или от нас заслан, или к нам. Кто-то ж лягнул, что я Ленина читаю! Это до добра не доведет!» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Мощная идеологическая накачка началась только в 8 классе, когда историю у нас начала вести директор школы. Она говорила: „В моей жизни было только два дня: день моего рождения, как биологического существа, и день вступления в ряды коммунистической партии. Так же должно быть и у вас“ (она комсомол имела в виду). Историю и строение партии я знал хорошо, потому что был умный, а кроме того директрису боялся, но эта ее упертая однозначность вызывала внутренний протест, и не только у меня одного. Однажды она похвасталась нам, что видела на улице девушку с американским флагом на сумке и „сообщила, куда надо“ – после чего мы решили, что держаться от нее надо подальше. Но это был не протест, а желание избежать неприятностей. Я даже думаю, что, муштруя нас, она хотела нам добра, готовила к жизни, которая, по ее вере, не переменится никогда» (А. Г. Интервью.3 Личный архив автора).
«Воспринимала как фикцию, как-то сдавала, но как – не помню» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Школьные и институтские курсы общественных дисциплин казались неизбежным злом. Перетерпеть. Выучить. Забыть. Свою единственную четверку я получил на первом курсе по истории КПСС – перепутал какие-то там съезды» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«В школе, в старших классах, я уже прекрасно понимала, что там есть значительная доля неправды. А в Московском университете ее никто особо и не скрывал: лекторы так и говорили, что „это, может, и не совсем так“» (Л. И. Интервью 7.Личный архив автора).
«Очень нравились предметы „Обществоведение“, „История партии“. Не могла понять страничку про возрастание роли партии. Без критиканства. Просто не понимала. Лекции и семинары по общественным наукам в институте обожала. Никогда не приходилось говорить то, что не думала, ни на экзаменах, ни на семинарах» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Работы классиков марксизма я знал не хуже преподавателей. Поэтому мне не составляло труда дать „правильные ответы“ на любые вопросы в билете. Мне даже не приходилось осознанно кривить душой, так как марксизм (особенно в его ленинской „диалектической“ интерпретации) позволяет вывернуть наизнанку любой тезис. При этом, не забудьте, в глубинную и первородную мудрость ленинских идей я верил горячо и искренне, и преподавателю было проще поставить мне очередную „пятерку“, чем вступать в дискуссию со студентом, которые огреет его десятком цитат» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«Воспринимал с презрением и вынужден был учить этот бред. Благо в медицинском институте только на первом курсе пришлось серьезно подходить к этим урокам. Потом шла профанация. А научный коммунизм уже сдавал в эпоху ускорения» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«Приходили мысли о тошнотворности всей этой тематики, когда учителя и преподаватели музучилища вели себя не в соответствии с общечеловеческими ценностями, которые я впитала из книг – я с раннего детства очень много читала… Одна, например, партийная концертмейстерша, лет 35—40, ходила в соседнее с нашим здание церкви и смотрела, кто из учащихся туда заходит. Заходили, разумеется, из любопытства, возраст наших учащихся был 15—19 лет. Двух девочек за это (и последующее столкновение с мадам Потуроевой), говорят, исключили. Преподаватель английского в музучилище, Тамара Ивановна Анищенко, тоже лет 40, заставляла нас произносить все регалии Брежнева по-английски на оценку, это было вроде экзамена: «General Secretary of the CPSU Central Commity…» и еще две рулады надо было произнести без запинки. Оценки ставились только две: не икнул – пять, икнул – два. Она же заставляла каждого в начале урока произносить по-английски приготовленную дома «политинформацию» – что-нибудь из свежей газеты «Правда», которую обязала нас читать за завтраком. Это был мой враг номер один: язык я знала так хорошо, что она не могла не ставить мне пятерки, но ненавидела за скепсис и насмешливость – люто. Все это привело к тому, что я решила в вуз не поступать – кто-то показал мне учебник научного коммунизма. Поступать в консерваторию меня никто не смог заставить, хотя я окончила училище с красным дипломом и получила направление в вуз – тогда у нас это было так, музыканты в вузы поступали с разрешения (с направлением)» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
С авторами «Обществоведения» все ясно. Они наглядно доказали, как выгодно помрачать умы и лгать на службе у государственной идеологии. При коммунистической власти пропагандистам первого эшелона достались всевозможные блага – почет, уважение, влиятельность, тиражи, деньги, известность. При после-коммунистической… то же самое.
Мы все учились по учебнику «Обществоведение». Даже сейчас мне стыдно, что я заучивала и повторяла это. Авторы же в лице Шахназарова сообщили, что им стыдиться нечего.
Пропагандисты второго эшелона тоже отлично устроились. В 1981 году вышел сборник «Коммунистическое воспитание учащихся на уроках истории, обществоведения и основ советского государства и права» (М.: Просвещение). Тираж хоть и не миллионный, но очень солидный – 128 000. Составителем сборника был Михаил Студеникин, старший научный сотрудник НИИ школ. Он написал установочное введение в духе типичного запредельного безумия. «Огромное значение для дела построения коммунизма имеет воспитание личности в духе коммунистических идеалов» (с. 8). ««Богатейший материал для воспитания у школьников преданности делу коммунистической партии дает изучение произведений Л. И. Брежнева «Малая земля», «Возрождение», «Целина»» (c. 25). «Готовность школьников к борьбе за идеалы коммунизма, проявление коммунистической убежденности в повседневной деятельности и поведении» (с. 15). Особо выделенной строкой Студеникин требовал вести «учет и анализ случаев неадекватных коммунистическому мировоззрению высказываний» (с. 15).
«Учет и анализ высказываний» – это называется и по-другому. На человеческом языке – слежкой и стукачеством. На языке аналитических справок КГБ – выявлением проявлений: «Советская молодежь активно участвует в коммунистическом строительстве, претворении в жизнь решений партии. Однако отдельные молодые люди, испытывая воздействие буржуазной идеологии, допускают идеологически вредные проявления. <…> Высказывание клеветнических, демагогических, ревизионистских и других политически вредных суждений как форма проявлений и в количественном выражении, и по числу причастных лиц является наиболее распространенной. В среде учащейся молодежи за три года было совершено 3324 проявления…» (Аналитическая справка КГБ СССР о характере и причинах негативных проявлений среди учащейся и студенческой молодежи. – В кн.: Олег Хлобустов. Парадокс Андропова. – М.: Яуза, Эксмо, 2014. с. 518, 520, 522). Обратим внимание на косноязычные саморазоблачительные формулировки «допускать проявления», «высказывание суждений как форма проявлений».
В наши дни Михаил Студеникин продолжает идейно воспитывать школьников. Каждый год выходят его учебники. «Основы духовно-нравственной культуры народов России», для 4-го класса. – М.: Русское слово. 2011. То же, 2012. То же, 2013. То же, 2014. «Основы духовно-нравственной культуры России», для 5-го класса. – М.: Русское слово, 2012. То же, 2013.
Автор выполняет новый заказ государственной идеологии: «окончивший школу ученик должен стать гражданином с государственническими убеждениями» – так написано в «Книге для учителя к учебнику М. Т. Студеникина „Основы духовно-нравственной культуры народов России“», тоже в установочном введении (М.: Русское слово, 2013. с. 9). Зловещая подробность: к уроку «Честь и достоинство» дан эпиграф из поэмы «Полтава»: «И первый клад мой честь была». В памяти сразу встает продолжение – «Клад этот пытка отняла»…
В 1983 году в НИИ общих проблем воспитания Академии педагогических наук вышла брошюра, которая прямо и неприкрыто нацеливала учителей на донос: велено было в вести учет проявлений и анкетировать детей для «выявления данных об источниках получения информации». Вопросы следовало задавать такие: «Обсуждают ли в твоей семье проблемы политической, экономической, культурной жизни?», «Интересуются ли твои друзья проблемами политической жизни? По каким вопросам вы спорили?», «Из каких источников ты получаешь информацию о событиях в стране и мире?», «Отмечают ли в твоей семье религиозные праздники?», «Имеется ли в вашей семье религиозная литература?» (Методики изучения сформированности основ коммунистического мировоззрения у школьников. – М., 1983. с. 67, 72, 146).
Умопомрачительные многомиллионные тиражи идеологических учебников и все методики формирования коммунистических убеждений были перечеркнуты великим анекдотом, который несомненно знали все без исключения авторы-пропагандисты. Знали и многие дети.
Этот разящий антимарксистский анекдот – свидетельство принципиального изменения самой структуры миропонимания – обсуждает Владимир Шляпентох в книге «Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом»: «Мы, при всем нашем критицизме (мы приравнивали советское общество к фашистскому – куда дальше!), не могли преодолеть самую по сути главную идею марксизма, что в соответствии с естественными законами истории именно социализм является будущим человечества. <…> Знаменитый анекдот о том, что во времена первобытно-общинного строя в пещерах висели лозунги „Да здравствует рабовладельческое общество – наше светлое будущее!“, мог появиться только в очень поздние советские времена, когда марксистский историзм начал терять свою магическую силу» (с. 93).
Выскажу гипотезу, когда, как и откуда этот анекдот появился. Думаю, что источником стала легендарная статья Андрея Синявского «Что такое социалистический реализм». В 1959 году она была опубликована анонимно во французском журнале «Эспри». Ироничный и страстный Аноним писал: «Из сферы нравственных устремлений отдельных лиц („где ты, золотой век“? ) коммунизм с помощью Маркса перешел в область всеобщей истории, которая приобрела с этих пор небывалую целесообразность и превратилась в историю прихода человечества к коммунизму. <…> Железная необходимость, строгий иерархический порядок сковали поток столетий. Обезьяна, встав на задние лапы, начала свое триумфальное шествие к коммунизму. Первобытнообщинный строй нужен для того, чтобы из него вышел рабовладельческий строй; рабовладельческий строй нужен для того, чтобы появился феодализм; феодализм необходим, чтобы начался капитализм; капитализм же необходим, чтобы возник коммунизм. Всё!».
Разумеется, в Советском Союзе статью прочли считанные лица. В основном особо допущенные функционеры агитпропа. Борис Рюриков ругал ее в журнале «Иностранная литература» (1962, №1) – «грубо сфабрикованная подделка», «топорная работа» (с. 197). Но из его обвинений невозможно понять, о чем там речь: предусмотрительный пропагандист крамолу не цитировал. После процесса над Синявским и Даниэлем со статьей ознакомили преподавателей филологического факультета Московского университета, чтобы они заклеймили отщепенцев.
15 февраля 1966 года в «Литературной газете» появилось гневное письмо, подписанное филологической профессурой. Подписанты вовсю возмущались «предателем Синявским», но… они процитировали ударную фразу: «Рука не поднимается воспроизвести то, что смог написать Терц о коммунизме и марксизме. Вот образец его писаний. „Обезьяна встала на задние лапы и начала триумфальное шествие к коммунизму“» (Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. – М.: Юнона, 1990. с. 493). Рука, значит, не поднимается. Однако поднялась, причем дважды: в следующем абзаце крамола повторена: «…коммунизм представлен автором как идеал вставшей на задние лапы обезьяны» (там же). В наивность умудренных филологов я поверить не могу, как и в наивность руководства «Литературной газеты». Зачем это было сделано – можно строить предположения. Так или иначе, но блестяще умный и убийственно смешной антимарксистский выпад был обнародован. Думаю, что после этой публикации анекдот и возник.
Лично мой детский антикоммунизм идейно окреп после изучения «Манифеста коммунистической партии». Его сдавали все советские студенты – поколение за поколением. Помнили оттуда одну фразу – первую: «Призрак бродит по Европе» (недурное начало для романа ужасов). Все знали еще две фразы, но никто не помнил, что они тоже из «Манифеста»: «пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «пролетариату нечего терять, кроме своих цепей». Пассаж про цепи я переиначила и думала про себя: пролетариату нечего терять, кроме своих детей.
Но Марксу и Энгельсу надо отдать должное: они пообещали перед всем миром рассказать, чего хотят коммунисты, – и сделали это. При помощи деспотического вмешательства – именно этими словами сказано – коммунисты хотели провести целый ряд мер. А именно. Экспроприацию собственности. Отмену права наследования. Централизацию всех орудий производства в руках государства. Централизацию кредита в руках государства с исключительной монополией. Централизацию всего транспорта в руках государства. Одинаковую обязательность труда для всех. Учреждение трудовых армий. Соединение земледелия с промышленностью. Устранение различий между городом и деревней. Общественное воспитание всех детей, соединение воспитания с производством. В работе «Принципы коммунизма» последнее требование выглядит так: «Воспитание всех детей, начиная с того момента, когда они могут обходиться без материнского ухода, в государственных учреждениях и на государственный счет. Соединение воспитания с фабричным трудом». Устами Маркса и Энгельса коммунисты утверждали также, что у пролетариата нет отечества, а право, семья и образование буржуазны и потому исчезнут.
Каким образом этот чудовищный бред мог увлечь миллионы людей? Почему этот кошмар называется «счастьем человечества»? Вот это серьезная, страшная загадка.
В семидесятые годы молодежь не верила в коммунистическое будущее и не собирались его «строить». Это было даже не смешно: отсмеялись раньше. Удивительные исключения, подобные позиции моего собеседника М. С., который «яростно» отстаивал коммунизм, только подтверждают правило. Напомню, что идейный студент отстаивал его против официальной партийной точки зрения. Но что думали те, кто составлял ту самую «аналитическую справку» КГБ? Кого они обманывали? Не могли же они верить, что молодежь, претворяя в жизнь решения партии, с энтузиазмом строит коммунизм и только отдельные лица допускают проявления?
Историк Александр Ваксер в монографии «Ленинград послевоенный: 1946—1982» (СПб.: Остров, 2005) высказывает уверенность, что постоянный обман населения приводил к самообману властей: «Долгие годы бытовало представление, что существовала „двойная бухгалтерия“ в сфере информации. Одна – фальсифицированная – для народа и общественности, другая – для руководителей. В последнее время выяснилось, что второй во многих случаях просто не существовало. Нередко обманывали людей, обманывали и себя» (с. 376).
Культуролог Самуил Лурье пессимистически обобщает: «В государстве, где то ли полиция – служанка мифологии, то ли наоборот, – всякое правдивое высказывание по существу является доносом и может быть использовано как таковой» (Самуил Лурье. Такой способ понимать. – М.: Класс, 2007. с. 311).
Глава 3. Печать на устах
Детство гениально: оно хочет докопаться
и дойти до самых краев земли.
Виктор ШкловскийСпрашивает мальчик – почему?
…А папаша режет ветчину
И не отвечает ничего.
Александр ГаличСоветские дети не задавали родителям и учителям вопросов. Вообще никаких, тем более о политике, о партии, о вождях, о прошлом семьи, о смерти, о любви. Дети рано усваивали, что всякий несанкционированный вопрос уличает вопрошателя: либо он не знает положенного, либо хочет узнать неположенное.
Эту реальность камуфлировала фикция, будто дети – неутомимые почемучки, а прекрасный мир щедро отзывается на их желание дойти и докопаться. Простодушную любознательность, наивную пытливость детей старшие пресекали с самого раннего возраста самыми разными мерами. Даже побоями, о чем рассказала Инесса Ким в своих беспощадных воспоминаниях «Кривые небеса». Но это тяжкая крайность, а типичные семейные практики были сдержаннее: от гнева до насмешки. В любом случае ответа на свой вопрос ребенок не получал и скоро догадывался, что спрашивать бесполезно, а главное – опасно. Маленькие дети не сразу понимали, за какие именно вопросы мама с папой их «отругают», но постепенно усваивали набор сакральных слов, которые нельзя произносить по своей воле. Так же строго, как сферу политики, взрослые репрессировали сферу пола. Сакральное оказывалось рядом с непристойным, и воспринималось как непристойное. Дети усваивали запрет не столько разумом, сколько чувством: испугом, трепетом, смущением, неловкостью. Запоминание было особенно крепким, когда дети замечали страх родителей.
§1. Взаимная неоткровенность в семье и вступление в пионеры
Типичная – и трагичная – ситуация советской семьи: родители не знали, как на самом деле их дети пытаются обдумать «мир, в котором они живут», а дети не знали, что на самом деле думают их родители. Это взаимное незнание обозначалось словами оберегать, ограждать, спасать.
Михаил Герман в книге воспоминаний «Сложное прошедшее» (СПб.: Искусство – СПб, 2000) рассказывает о ситуации поздне-сталинских времен: «Тогда сознание было вполне рабским, скорее убого-запрограммированным. Мама, давно и все понимавшая и знавшая, старательно оберегала меня от своего опасного знания» (с. 168).
О том же времени то же самое вспоминает Борис Фирсов: «Взрослые ограждали, вернее сказать, спасали нас от преждевременного разочарования жизнью, внутри которой мы нераздельно существовали. Они не открывали нам глаза на несправедливость реального жизнеустройства страны победившего социализма. <…> Говоря иначе, семья и школа были инкубаторами, где цыплят не пугали мерзостями жизни, с которыми им придется столкнуться. Этот щадящий гуманизм должен быть по достоинству оценен. Вследствие этого моя мама не обсуждала со мной политические проблемы. На судьбе репрессированного отца лежало жесткое „табу“» (Борис Фирсов. Разномыслие в СССР: 1940—1960-е годы. – СПб.: Европейский дом, 2008, с. 222—223).
Детей оберегали и в после-сталинские, не столь страшные годы. По сути, родители оставляли детей один на один с самыми важными вопросами жизни и с давлением государственной идеологии. Но эта мучительная практика была неизбежной. Антрополог Светлана Адоньева в беседе со мной охарактеризовала ее так: «Неоткровенность в семье была заложена государственной системой. Люди старшего советского поколения приняли решение, связанное с физическим выживанием детей. Они наложили печать на уста: они не рассказывали своим детям, пионерам и октябрятам 30—50-х годов, о том, что они в действительности думают о власти. И мы, их внуки, не могли с мамами и папами говорить о политике. Родительское поколение „отбоялось“ вдвойне – за себя и за нас. Ведь мы боялись страхом своих родителей, но мы не видели того, что видели они, поэтому наш страх был неуправляемым» (газета «Первое сентября», 19.12.2011 г. ).
Мне, лет восьми, «влетело» за вопрос перед экраном телевизора «Это и есть Брежнев?». Папа сделал мне выговор, повторяя: «Товарищ! Брежнев! Леонид! Ильич!», но так и не сказал, чья же это голова в телевизоре. Стало жутко, потому что я шкуркой ощутила, что папа испугался. Другой разя «ляпнула»: «Иван Денисович – это кто? Артист миманса? Что такое миманса?» Мама строго меня остановила. Наверное, молодежи надо объяснить, что такое «Артист миманса». Это рассказ запрещенного Анатолия Кузнецова: «В конце 60-х Анатолий Кузнецов считался в СССР одним из самых ярких, талантливых и прогрессивных литераторов, одним из „отцов основателей“ так называемой „исповедальной прозы“. Его роман-документ „Бабий Яр“ стал едва ли не самым крупным событием в советской литературе того времени. В основу романа легли записи, которые в детстве будущий писатель вел тайком, стараясь сохранить для будущего все, что происходило с ним в оккупированном Киеве. Его рассказ „Артист миманса“, опубликованный в 1968 году в „Новом мире“, сравнивали с гоголевской „Шинелью“ и „Бедными людьми“ Достоевского» ().
Выскажу гипотезу: школьники все же лучше знали настоящие мысли своих родителей, чем родители – мысли школьников. Дети подглядывали и подслушивали, а родители, хоть и держали рот на замке, но изредка, разгорячившись, или от усталости, или под хмельком, или в уверенности, что дети не слышат, произносили нечто такое, что не соответствовало официальным установкам. Дети чутко ловили и запоминали роковые проговорки.
«Везут на саночках кого-то выбирать. На участке хор поет обычное „слава партии“, „слава Ленину“. Мама посмеивается над исполнением. Улавливаю – не только. Подслушивая разговоры родителей с друзьями, узнавала о докладе Хрущева, „Докторе Живаго“, „Не хлебом единым“. Слышала и „Новочеркасск“, но это не поняла. Старшие в семье абсолютно не были со мной откровенны в том, что касалось политики – истории – прошлого семьи. Вопросы про все задавала, но они от них неизменно уходили» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Вопросов не задавал, но из озорства что-то повторял, в возрасте 9—10 лет. Родители грозили пальцем, но с юморком – было понятно, что это такая игра, вроде как за спиной сторожихи прошмыгнуть на карусель. Я знал, что все в нашей стране хорошо, а подробности меня не интересовали – слишком много было серьезных дел: забраться на шахту, сыграть в футбол… Отец о своей отсидке рассказал, когда мне было лет 9—10. Я испытал гордость, что и он на что-то способен» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Задавать политические вопросы у нас ни дома, ни во дворе, ни в школе не было принято… инстинктивно я чувствовал, что это плохо. Первый раз я услышал слова „есть вопросы?“ на лекции в университете и был ошеломлен, надо же… тут спрашивают… я некоторое время физически не мог спрашивать, вопрос казался родом нецензурщины. Старшие – и родители, и вся родня – о политике предпочитали помалкивать, это вошло в кровь тогдашней эпохи, я не помню ни одного критического разговора о нашей действительности и жизни в своем детстве. Из всего детства помню лишь только один-единственный политический момент – хозяин дачи за Камой, куда мы ездили в гости с мамой, некто дядя Слава, добродушный баянист и пьянчуга, раньше был эсером, о чем нас кто-то предупредил. Я уже учился в старших классах и знал, что эсеры были врагами нашей великой революции. Я стал втайне подглядывать за дядей Славой и однажды стал свидетелем сцены, которая меня потрясла до глубины души. Дядя Слава в подпитии оторвал листок настенного календаря и прочитал с издевкой вслух текст о том, что капиталисты выливают излишки молока в канализацию, только чтобы не опускать цены. Во врут! – воскликнул он в сердцах. Я обмер: как так, ведь напечатано ж, капиталисты сливают молоко в канализацию, чтобы народу было хуже… и вдруг понял: а ведь точно… врут! Больше я НИКОГДА не верил печатному слову. Моя память – памятник дяде Славе» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Ничего политически-несуразного я не замечал. Все вокруг было правильно (другого-то я не видел), а если и видел (например, массовые драки в нашем рабочем квартале), то виноваты в этом конкретные нехорошие люди. Я был, как Чук и Гек, счастлив, что живу в Советской стране, поэтому вопросов не было. К тому же беды обходили нас стороной» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Мы жили в самой лучшей стране, которая строила коммунизм, вопросов не было» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Мама писала портреты членов политбюро КПСС. Добротные, довольно большие, „по клеточкам“ портреты со скучных официальных фотографий писались масляной краской. Эти портреты вывешивались потом по праздникам на „красной площади“ поселка, рядом с „конторой“ —сельсоветом или правлением совхоза. Был случай, который я помню хорошо. Писала мама сразу несколько таких портретов: один „подмалевок“ сделан – начинает другой, пока первый подсыхает, потом третий и т. д. … А потом подсохшие „подмалевки“ можно начинать прописывать подробно. И они так один за другим по очереди подсыхали. И вдруг в мастерскую прибегает директор клуба, перепуганный, спрашивает грозно маму: „Вы что, газеты не читаете?! Вот этого и этого замажьте немедленно! Это антипартийная группа! Сегодня в „Правде“ опубликовано разоблачение!“ И мама двух дяденек замазала, загрунтовала белой краской. На меня это произвело сильное впечатление, помню, как лица исчезали под грунтовкой. А мама как-то совершенно спокойно расправлялась с собственной работой. А газет она действительно не читала…» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Конкретного ничего не помню. Помню только, что со мной таких разговоров родители никогда специально не вели. Ну, в этом аспекте мой случай совершенно не типичный. Я мальчик из еврейской семьи. Причем семьи, в которой родители умели говорить на идиш (а для папы это был просто родной, естественный язык общения). Так вот, с малых лет я слышал, что про что-то плохое говорят слова „рейте бихелс“ или „ратемахт“. Много-много лет спустя я понял, что „рейте бихелс“ – это „красная книжечка“ (партбилет), а „ратемахт“ – советская власть. Софья Власьевна – на языке тех, кто идишем не владел. Нет, КПСС в нашей семье сильно не любили, и в этом я с родителями рано согласился. Современной „политики“ никогда в разговорах со мной не касались. За исключением одного, совершенно уж нетипичного случая. В октябре 1973 года (в первый день „войны Судного дня“) отец зажег свечи, молился (что я очень редко видел), и я понял, что произошло что-то страшное. Кстати да, угадал: начиналась та война очень страшно…» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«24 съезд КПСС проходил в то время, пока я болел и лежал дома, не посещал занятия в школе. Смотреть это с утра до вечера по телевизору было ужасающе. Отменили все мультики, передачи типа „Очевидное – невероятное“ и „В мире животных“. С этого периода я по-детски невзлюбил партию и лично товарища Брежнева» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«В детстве никаких вопросов в голову не приходило. Родители отучили думать в этом направлении. От политики мои измученные ею родители обороняли нас с сестрой просто: с дошкольного возраста отдали в музыкальную школу и не давали продохнуть – делали из нас профессиональных музыкантов. Работать мы должны были музыкальными учительницами – подальше от реальной жизни. Сестра ничем таким не интересовалась. А я лет с четырнадцати запоминала проговорки родителей. В детстве об этом нельзя было с ними заговорить, как и о половой жизни. Эти темы шли почему-то рядом. Когда я стала что-то соображать, стала спрашивать. Ответ был: лучше вам этого не знать, потому что все это наверняка вернется. Рот был на замке всегда. Проговорки возникали при пьяных посиделках с родственниками. Кто-то из них за столом изрекал: „А я при Сталине жил хорошо“. Мама покрывалась пятнами, вытаскивала бедолагу в коридор и страшным шепотом кричала: „Сталин людей убивал!“. Однажды родному брату морду разодрала за что-то подобное» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
«В семье неосторожных вопросов и ответов не было. Друзья семьи, фронтовики – сослуживцы отца, встречались часто и вели горячие разговоры и споры, в открытую, при нас. Среди них были те, кого бы сейчас назвали сталинистами, но были и резкие противники „режима“. Но я так понял, что они доверяли друг другу полностью – война научила. Один из них как-то сказал мне: „У нас на фронте стукачи долго не жили“. И вообще, когда я сейчас слышу про „поголовный страх“, я этого не понимаю. Всякие разговоры, что „народ не знал“, „нам не говорили“ я категорически не принимаю. „Не говорили, а ты спрашивал?“» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
Нет, дети ни о чем не спрашивали, тем более о политике. Хотя идеологи-воспитатели уверяли, будто школьников волнуют все более острые политические вопросы, и перечисляли, какие именно. Вот примеры санкционированных вопросов из книги «Идейно-политическое воспитание школьников» (М.: Просвещение. 1982): «Почему преступления империалистов в Чили продолжаются так долго?», «Какие формы агрессии использует империализм против нашего государства?» (с. 21). Но таких вопросов тоже никто не задавал. Можно предположить, хотя мне такая практика не встречалась, что классный руководитель распределил бы роли – например, на политинформации: ты встанешь и спросишь о формах агрессии, а ты ответишь, что есть культурная агрессия, идеологическая агрессия и экономическая агрессия. Список агрессий – строгая цитата из книги (с. 21).
При детях родители не допускали проявлений, а всякий откровенный ответ на откровенный вопрос был бы проявлением. Родители либо вовсе исключали из разговоров с детьми опасные темы, к которым относилось даже вступление в пионерскую организацию, либо выражали газетно-официальное, правильное отношение. Эта практика накрепко сложилась в тридцатые годы и достояла до перестройки.
«В 1998 году Сергей Адамович Королев рассказывал мне, – пишет доктор истории Нэнси Адлер, – что родители старались не упоминать при нем и брате о чем-либо небезопасном для пересказа. Даже о некоторых школьных предметах вроде истории и литературы избегали говорить – возможно, потому, что не хотели ни лгать, ни уличать во лжи школьных учителей. Однако он догадывался, что вокруг не все в порядке. А когда мать вернулась домой явно не слишком радостная и он спросил – почему, она ответила, что только что проголосовала. Ковалев вспоминает свои слова: «По радио говорили, что все рады, а ты нет», и до сих пор помнит свое ощущение, что сказал какую-то неловкость, затронул запретное»» (Нэнси Адлер. Трудное возвращение: Судьбы советских политзаключенных в 1950—1990-е годы. – М.: Общество «Мемориал» – Издательство «Звенья». 2005. с. 279).
«Что бы ни думали в моей семье о советской власти, взрослые никогда не позволяли себе в присутствии детей антисоветских замечаний, – вспоминает Владимир Шляпентох о своем пионерском детстве тридцатых годов. – Моя горячая радость от вступления в пионеры со всем классом (5 ноября 1936 года – накануне дня Октябрьской революции) не была омрачена ни одним замечанием дедушки, день и ночь мечтавшим о „падении большевиков“» («Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом», с. 30, 32).
Но и в более поздние эпохи вступление в пионеры могло быть для детей радостным переживанием, которое взрослые всегда поддерживали, независимо от того, что думали про себя.
«Я ликовал, а родители умильно улыбались моему счастью» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«В пионеры вступала с радостью и волнением. Галстуков было два – шелковый и штапельный. Вышила на обоих „40 лет Октября“. Родители торжествовали со мной, испекли торт» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Я был даже главным октябренком класса, но у власти продержался около месяца – отстранили за беготню на переменах. Когда принимали в пионеры были массовые слезы – кого в какую очередь принимать. Меня приняли во вторую, не самую обидную, после отличников и активистов» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Ко вступлению отнеслась с гордостью, родители тоже» (Л. И. Интервью 8. Личный архив автора).
«Я был дисциплинированный, добросовестный мальчик; мой пионерский галстук был всегда на мне, он был чистый и глаженый. Всё» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«Октябренком очень хотел стать, пионером также» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Драматическая семейная ситуация и особая доверительность детско-родительских отношений вызывала в редчайших случаях откровенное обсуждение вступления в пионеры как политического акта:
«Детство у меня было очень счастливое, деревенское, друзей-сверстников было много, кино каждый день, маму я страшно любила, а она меня… И никаких политических интересов за собой не припомню. Политика была где-то на другой планете. Так было до тех пор, когда надо было вступать или не вступать в пионеры. То есть я и спрашивать у мамы не собиралась – все вступали и я туда же. Кроме того, мне нравились галстуки. Но тут мама сказала, скорее даже предупредила: тебя могут не принять. Я знала, что мама сидела в лагере, что я там родилась, но как-то это не связывалось у меня с возможностью или невозможностью носить красный галстук (мне хотелось не шелковый, а сатиновый, он казался красивей, возможно, потому, что его в наши времена носили уже довольно редко; он был настоящий, старинный…). Из маминого объяснения мне стало понятно, что вступать в пионеры не стоит, хотя бы потому, что могут не принять из-за маминой судимости… Ну, я и не вступала. Но в конце концов вступила, потому что, во-первых, очень-очень позвали, а во-вторых надвигалось ноябрьское факельное шествие пионеров и комсомольцев через весь поселок к братской могиле неизвестных красноармейцев, похороненных у водокачки. Уж очень мне хотелось принять участие. Я и приняла» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
Лично я ко вступлению в пионеры отнеслась со скукой, с неловкостью и даже ничего не «изобразила» перед поздравившей меня мамой. Хотя понимала, что надо бы изобразить радость и ответственность.
У моего собеседника А.К. на пионерские годы пришелся резкий перелом мироотношения: «Финал детсада и начальная школа до 4 класса – период полного подчинения идеологии, период обожания Сталина (мой отец – думал я – немножко похож на Сталина). Прямого давления не было, я и без того был впечатлительный и пылкий мальчик и в каком-то смысле был романтиком строя, формы, красных галстуков. Пионерия и власть старших меня убаюкивали, мне было хорошо и комфортно в этом деревянном царстве единства, все были бедные, все ненавидели поджигателей войны… я хотел быть как Ленин, учился на пятерки, точил карандаши как Ленин… дома гладил сам шелковый пионерский галстук, учился подшивать воротничок… Думаю, что суггестия партийной опеки в школе и отчасти в семье до 10 лет работала весьма эффективно… и вдруг! И вдруг (пубертация) в 12 лет я восстал. Все, что говорили старшие, все, что орали по радио, все, что делалось строем, по ранжиру, вызвало у меня смех, отвращение и полное отрицание. Кульминация – я написал школьное сочинение о том, что Павел Корчагин не может быть примером для нас, потому что он фанатик… и мне этот выпад сошел с рук, обсуждение в классе шло вяло и скучно. Финал хрущевской эпохи вообще был безвольным… Одним словом, лозунги работали только на уровне эмоций, а стоило только включить мозги и химеры патетики начинали пятиться» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
В 1977 году в Ярославском пединституте маленьким тиражом вышел сборник, в котором даны результаты анкетирования детей, вызвавшие у педагогов удивление и тревогу. В анкете были «открытые» вопросы про друзей и общение, интересы и увлечения. «Большую озабоченность вызывает следующее обстоятельство: только 6% учащихся отметили, что они удовлетворяют свои интересы в деятельности пионерской организации» (Взаимодействие школы, семьи и общественности в коммунистическом воспитании подрастающего поколения. Межвузовский сборник научных трудов. Вып. 163. – Ярославль: ЯГПИ, 1977, с. 20). Удивляться можно только тому, что дети вообще вспомнили о пионерской организации при таких сюжетах. Вспомнили, наверное, те, кто во дворце пионеров какой-нибудь кружок посещал. Если бы вопросы были «закрытые» и среди возможных ответов значилась бы пионерия, ученики ответили бы правильно, и пионерская организация набрала бы нужные проценты. А без подсказки вышел конфуз, потому что в реальности пионерская организация в жизни детей не значила ничего, кроме растраченного попусту времени.
§2. Подростковое прозрение и вступление в комсомол
К возрасту вступления в комсомол подростки уже обдумали «мир, в котором они живут», и относились к нему противоречиво. Критические и тягостные мысли и переживания, а часто и полное нежелание вступать в ВЛКСМ у многих сочетались гордостью за Советский Союз.
«Я гордился, что мы сильные, справедливые, победили фашистов, летаем в космос. Я радовался, когда вступал в пионеры и в комсомол, и мои родители с пониманием относились к моей радости. Но я точно знал, что комсомолом все и ограничится: партия – это было табу. Никто из родителей в КПСС не был, и я не стремился. Тут начиналась какая-то зона какой-то неловкости. Вступать было нельзя, потому что нельзя. Не то чтобы партийные были плохие, нет. Но тебе вступать не надо. Аксиома» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«К комсомольскому возрасту вся моя „партийная гордость“ ушла в полный ноль, даже комсомольский билет забирал из райкома месяца три – не из протеста, а просто лень было. Родители меня отругали за это (потому что, видимо, отругали их). Хотя, может, и из протеста, поскольку в 15—16 лет уже умеешь отличать добрую сказку от лицемерия, пустого ритуала собраний, где по нескольку раз читались одни и те же доклады. Относились мы к этому, как к темной, но не смертельной стороне жизни, которую надо просто перетерпеть. С тех пор я „ничего не член“ и не буду им никогда» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Да, гордилась. Но только не строем, не какой-то там партией, не тем, чем неведомые мне начальники хотели бы, чтоб я гордилась. Гордилась, что фашизм победили, что страна огромная и много в ней людей замечательных, разных, но повсеместно понятных, родных. Что литература великая. Что жить интересно. Я уже в юные годы могла очень легко и бесстрашно уехать куда угодно, от северного Урала до Крыма или Ленинграда, и везде встретить милых сердцу и значительных людей. Вступать в комсомол не спешила, уже более или менее по идейным причинам – туфтой все это казалось, да и собрания комсомольские в школе были страшно скучные. Но в конце концов тоже вступила – когда после восьмого класса ушла в вечернюю школу и стала работать лаборанткой в школе дневной. Моя подруга, молоденькая учительница биологии Света Шилова была единственной комсомолкой среди учителей, она меня позвала в комсомол, чтобы нас стало двое и чтобы вместе выпускать смешную общешкольную (для учителей и учеников) стенгазету. Один номер действительно выпустили, длинный, на все лестницу. Сатирические стишки для газеты сочиняла моя политическая мама» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Гордилась всем: свободой, равенством, братством. Но однажды на общеинститутском комсомольском собрании предложили проголосовать за поддержку каких-то решений пленума. Что меня дернуло одну проголосовать против? Меньше всего я в это время о пленуме думала. Потребовали объясниться. Вот тут из меня и полилось: и про фикции, про лицемерие, про формальность комсомола и прочее. Ограничились внушением на бюро» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
Детское неприятие окружающего, подростковое несогласие с режимом, юношеское отчаяние от реальности партийной власти – все это могло достигать опасных степеней.
«Если и гордился, то только реальными достижениями реальных людей: победами в войне, достижениями в науке, спорте. Но у меня как-то все сразу связывалось с конкретными людьми, а никак не с абстрактной страной. А вот всякие разговоры „мы захватили“, „теперь это наше“ у нас были невозможны. У меня была подруга. Она выросла в семье офицера, да еще и какого-то спецназовца. Провела почти всю жизнь по закрытым городкам, несколько лет за границей, но и там за глухим забором. Вот она была, что называется, советская, негде пробы ставить. Буквально перед самым поступлением в университет она приехала из-за границы, поступила на журналистику (у нее была медаль). И тут она со всего размаха врезалась в нашу реальную жизнь. Вначале она считала, что все кругом хорошо, но вот в группе (на факультете, в городе, где-то еще) надо исправить. Потом, когда она увидела все совсем в упор, она впала в жуткую депрессию – от мыслей о самоубийстве до желания бросать бомбы в обком и КГБ. Чуть не запила, слава Богу, наркотики тогда были редкостью. Еле-еле мы ее из этого состояния вывели» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«В комсомол вступал последним в классе, настояли родители, пугали непоступлением в институт в противном случае. Страну я нашу не любил. Я для смеха развесил портреты Брежнева у себя над рабочим местом. Все смеялись, кто приходил к нам, – родственники, соседи, врачи, к бабушки приходившие, понимали сарказм» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Сама я в комсомол вступать не хотела и дотянула до неприятного удивления мамы с папой: что происходит? Тогда я остро чувствовала: противно. Меня упорно учили: обман унижает обманутого, но еще сильней – обманщика. Вот и научили. На свою голову. Впрочем, я и тогда проводила различие: молчать о том, что есть, – это не ложь, это скрытность. А врать о том, чего нет, – вот это обман. Противно было писать заявление в комсомол, противно было, что заставят делать и говорить «всякое такое». Сдуру я во дворе посоветовалась с девочкой постарше. Наскочить на идейную не боялась – не верила, что такие бывают. Но она могла рассказать родителям, и те узнали бы крамольные мысли соседской дочки. Глупейшая неосторожность. Чуть не подвела всю семью. Но посоветоваться было абсолютно не с кем. Девочка ответила откровенно и меня не выдала. «Ерунда, как и в пионерах, – сказала юная комсомолка. – Это вообще ничего не значит». Свидетельствую. Мы были «железнодорожные» дети – жили в доме служебных квартир для работников Северо-Кавказской железной дороги.
В райкоме я со стыдом вывела заявление: хочу быть в первых рядах строителей коммунизма… помощником партии… в борьбе за коммунистические идеалы…
Похожие чувства испытывала и моя собеседница А.К.: «В пионерскую организацию вступала, видимо, без чувств. Ничего не помню вообще. Видимо, в моем детстве это была уже обычная формализованная практика. А вот с комсомолом все было интереснее. В школе меня в комсомол не приняли – поведение не нравилось. Я училась там до 8 класса, и моя классная руководительница хотела насолить мне как можно больше: я была своевольна, непочтительна, вроде ничего противоправного не делала, но она очень меня не любила. Мы с ней жили в одном доме, пятиэтажном, брежневском, я в первом подъезде, а она в последнем. Мимо ее окон я ходила в музыкальную школу, отнюдь не в школьной форме. Однажды нашему классу запретили за какие-то провинности провести восьмимартовскую вечеринку в школьном здании, а ребята уже все купили. У меня как раз уехали родители, и мы с сестрой пустили всех к себе. Представьте себе: открытые окна (в марте в Новороссийске уже жарко), музыка на весь двор, одноклассники на подоконниках – и под окнами училка, которая ничего не может сделать… В общем, недостойна я оказалась этой замечательной организации. Перед выпуском из 8 класса училка вызвала мою мать и сочувственно ей сказала, что не может дать мне хорошую характеристику. Эта старая дура думала, что все до сих пор как при Сталине: с плохими характеристиками только в ПТУ. А я поступала в музучилище с консерваторской программой, в 15 лет давала сольные концерты (родители делали из меня пианистку) на разных площадках города, на вступительных экзаменах мне сказали, что можно было бы сразу в консерваторию, не будь мне только 15 лет… На первом курсе приняли в комсомол всех, кто не вступил в школе. Была на нашем курсе одна девочка, которая не вступила в школе и вообще не хотела вступать по идейным соображениям, уже не помню каким: то ли чувствовала себя недостойной Зои Космодемьянской и молодогвардейцев, то ли ей не нравилось, что принимают всех чосом – суть ее протеста была в том, что в комсомол должны вступать самые лучшие, а не все подряд… Ей просто и цинично объяснили, что без этого нельзя: у них распоряжение принять всех, кто в школе не вступил» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Укреплению коммунистических идеалов у детей 10—14 лет было посвящено большое социолого-психологическое исследование, опубликованное в 1961 году, – «О некоторых особенностях и функции идеалов в школьном возрасте» (в сборнике «Вопросы психологии личности школьника» – М.: Издательство Академии педагогических наук, 1961).
От 10 до 14 – именно тот период, когда дети уже разглядели страх и уклончивость родителей. Когда начали думать и додумываться. Когда твердо усвоили избирательный запрет и приучились не задавать вопросов. Когда наивное желание повязать пионерский галстук сменилось тоскливым нежеланием вступать в комсомол. Но в исследовании принимается за аксиому, что коммунистические идеалы у детей есть. Была поставлена задача – проследить динамику их развития. Для этого ученикам задали сочинение на тему «Кто твой идеал? С кого ты хочешь брать пример?». Что ж, ученики написали. Один мальчик хотел брать пример с папы. Одна девочка – со старшей сестры. А все остальные – сплошь с юных коммунистических героев. «Большинство детей в одном из четвертых классов указали в качестве своего идеала Павлика Морозова» (с. 102). Чем старше были дети, тем больше героев перечисляли: они хотели брать пример со всех сразу – с Лизы Чайкиной и Зои Космодемьянской, с Павлика Морозова и Павла Корчагина, с Володи Дубинина и Олега Кошевого. Ну, старшее поколение помнит сакральный список. В статье указано, что «со всех сразу» – это и есть динамика развития: появляются, мол, идеалы обобщенного характера, которые формируют отношение к миру, воспитывают коммунистическую направленность личности.
Что на самом деле думали исследователи – неизвестно. Я не могу поверить, что они в это верили. Они сами были родители, они сами учили своих детей правильно высказываться в условиях официального хронотопа. В статье среди выводов проскользнуло осторожное замечание: «Необходимо отметить, что круг лиц, выбираемых детьми в качестве своих идеалов, несколько однообразен (он связан главным образом с именами участников Великой Отечественной войны). В значительной мере упрек за это следует сделать в адрес нашей литературы для детей и подростков, содержащей ограниченный круг образов, способных влиять на формирование идеалов детей» (с. 118). Тут же боязливое уточнение: нужно дополнить круг – образами героев труда: «Для воспитания большую роль могли бы сыграть книги, ярко изображающие жизнь и деятельность тружеников целины, строек Сибири, шахт Донбасса, людей, повседневно совершающих трудовые подвиги» (с. 118).
И никто из мальчишек не написал, что хочет быть похожим на мушкетера. А ведь для военного и послевоенного поколения романы Дюма были чтением обожаемым и жизнеруководительным. Почему – об этом можно дискутировать. Свидетельств достаточно. Мама рассказывала мне, что у нее в классе на драгоценную книгу очередь стояла. Тримушкетера! Мама тоже записалась, хотя не понимала названия: «тримушки» «тёра». Что за тримушки и почему о них так интересно? Дождавшись своей очереди, роман «проглотила» и страшно полюбила. Как и все в классе. Кстати, и мне разрешила прочесть его лет в двенадцать, хотя мое чтение контролировали строго, и никакая другая книга с адюльтерными коллизиями мне в руки не попала бы.
В повести Веры Пановой «Кружилиха» молодежь от жажды поскорей прочесть разъяла книгу на три части: «У Тольки сегодня большой день: пришла его очередь на „Графа Монте-Кристо“. Принес эту книжку в бригаду Алешка Малыгин. Откуда достал такую – не сказал. Он сказал, что если начнешь эту книгу читать, то уже не будешь ни спать, ни есть, пока не дочитаешь до конца, и что писатель, который сочинил это, прямо-таки невозможный гений. <…> Перенумеровали части красным карандашом, упаковали каждую заботливо и вручили трем счастливцам, которым выпал жребий читать в первую очередь. И вот на целый месяц заболела бригада! В книге не хватало многих листков, и некоторые читатели не могли уловить связи событий, но другие все поняли и с жаром давали объяснения непонимающим; а те слушали благоговейно…» (Вера Панова. Кружилиха. – М.-Л.: ГИХЛ, 1948. с. 184—185).
Одиннадцатилетний Михаил Герман читал роман Дюма в уральской деревне, в эвакуации: «Незабвенные (на всю жизнь любимые) «Три мушкетера» <…> Тогда мне удалось прочесть эту книжку всего раз – волшебный роман истаял. Но как я его запомнил! И как пересказывал потом ребятам эту лучшую в мире книгу, как играли мы в мушкетеров, как фехтовали шпагами из молодых елочек. <…> Меня выбрали Атосом. Более высокого признания я в жизни не получал. И самая яростная мечта была (когда кончится война) – перечитывать, наконец-то вволю, «Трех мушкетеров» и есть яблоки (фруктов в эвакуации не бывало). Таким представлялся мне ленинградский рай» (с. 96). Мальчик вернулся с мамой в Ленинград, и его мечта сбылась: «Мы жили бездомно и в нищете, но какие-то книжки появились с первых дней. Помню ощущение резкого счастья, когда вновь, после трехлетнего перерыва, взял в руки «Трех мушкетеров» (с. 125).
Думаю, что все те школьники, которые дружно доложили в сочинениях, что мечтают брать пример с Павлика Морозова, на самом деле считали образцом Атоса, д’Артаньяна и Монте-Кристо.
Глава 4. Советская власть нам все дала, Вот я курицу зажарю, жаловаться грех
Да ведь я ведь и не жалюсь.
Что я, лучше всех?
Даже совестно нет силы. Вот поди ж ты на.
Целу курицу сгубила на меня страна!
Д.А.ПриговЖизнь и труд, мечту и счастье – все нам партия дала.
Тема пионерского сбораИдейно допустимых «хочу» в жизни советских детей было два. Первое – в ответ на вопросы «Кем ты хочешь быть? С кого ты хочешь брать пример?». Второе – в заявлении: «хочу быть в первых рядах строителей коммунизма». Все остальные «хочу» и «не хочу» репрессировались. Советская власть нам все дала! Хотеть нечего, не хотеть – нельзя.
У Виктора Драгунского есть жестокий, социологический точный рассказ «Арбузный переулок». Он именно об этом: о воспитании у ребенка чувства вины и страха за то, что «тебе все дали».
Маленький Дениска не хочет есть молочную лапшу. Денискин папа обвиняет его в барстве – «Заелся!» и в наглых запросах – «Фон-барону подайте марципаны на серебряном подносе!». Угрожает оставить вовсе без ужина. А потом долго рассказывает душераздирающую историю о том, как сам голодал и замерзал в военной Москве. Потрясенный и виноватый сын дрожит от жалости и жути. «Всю лапшу выхлебал и ложку облизал». Конечно, писатель подразумевает и «лапшу» агитпропа тоже.
Желания были подозрительны и сомнительны в принципе: тебе дали все – чего еще ты можешь хотеть? Эта идеологическая установка действовала не только в воспитании детей, но и в жизни их родителей. Нарушения назывались вещизмом, мещанством, извращенными потребностями. Или еще страшней – «клеветой на материальные условия жизни в Советском Союзе». Или совсем страшно – «идейной неустойчивостью», «вредными проявлениями», «настроениями политической демагогии, критиканства, пессимизма» (Аналитическая справка КГБ СССР о характере и причинах негативных проявлений среди учащейся и студенческой молодежи. – В кн.: Олег Хлобустов. Парадокс Андропова. – М.: Яуза, Эксмо, 2014. с. 522).
§1. Духовный рацион
Петр Вайль и Александр Генис в книге «60-е. Мир советского человека» приводят сатирическое, из фельетона в журнале «Крокодил», разоблачение желаний мещанина, который воображает, будто советская власть дала ему не все: «Единственное, в чем он мог упрекнуть советскую власть, – это в том, что она не могла сию же минуту обеспечить Вохмякова особняком с зимней оранжереей и плавательным бассейном» (60-е. Мир советского человека. – М.: АСТ, 2013. с. 400).
Тот же самый особняк, уже на полном серьезе, фигурирует в учебнике «Обществоведение» как пример извращенных потребностей, которых не будет при коммунизме. Я даже предполагаю, что именно из «Крокодила» он и приплыл в учебник: авторский коллектив сочинял на даче свой шедевр как раз тогда (или вскоре), когда появился этот номер журнала – №35 за 1961 год.
Агитпроп утверждал: протестуют и недовольны только отщепенцы, горсть ничтожных людей, большей частью молодых и безнравственных, которые хотят либо несусветного – особняков с оранжереей, либо непотребного – кабаков со стриптизом. «Кабаков со стриптизом не будет! Иная у нас мораль, иной взгляд на эту „деталь цивилизации“». Так сказано в статье, которая вошла в историю культуры – со славой Герострата. Она появилась в газете «Вечерний Новосибирск» 18 апреля 1968 года, называлась «Песня – это оружие», была подписана – «Николай Мейсак, член Союза журналистов СССР, участник обороны Москвы». Я буду ее цитировать по книге: Александр Галич. Избранные стихотворения. – М.: АПН, 1989. В этой книге текст помещен в «Приложении» на страницах 217—227.
Статья предъявляла грозные идейные обвинения Галичу и «уничтожала» фестиваль бардовской песни, который прошел в новосибирском Академгородке в марте 1968-го. Для Галича, и для бардов, и для организаторов фестиваля, и для общественной жизни Академгородка последствия были самые прискорбные. Для всей страны тоже: этой статьей началась идеологическая кампания, которая еще прежде вторжения в Чехословакию похоронила надежды на социализм с человеческим лицом и обозначила единственно допустимые отныне «идейные рамки».
Текст несомненно убеждает в групповом авторстве. Мейсак не был свидетелем того, о чем писал, ему специально предоставили магнитофонные записи. В статье подробно повествуется, как после окончания фестиваля «один знакомый» включил магнитофон, как слушатель был потрясен и возмущен, как решил высказаться. Но в соседних абзацах автор об этом забывает и смотрит из концертного зала: «Кто же это раскланивается на сцене? Он заметно отличается от молодых: ему вроде б пятьдесят. С чего б без пяти минут дедушке выступать вместе с мальчишками?». Автор видит, как несознательные одиночки бросают на сцену цветы, а сознательные массы уходят из зала. Хотя в действительности никто не уходил. Автор даже уверяет, будто заметил у бардов грязные ногти: «Очень уж неприятно глядеть на певца, чьи пальцы окаймлены траурной полоской». В разных местах текста повторяются идентичные фрагменты – наверное, статью готовили в спешке. Думаю, что журналисту велели, он написал, а потом его текст доработали, не озаботившись или не успев согласовать куски. Мейсака не спросишь, его давно нет в живых.
Разумеется, в те годы я об этой статье и не слышала. Гораздо позже, изучив текст, мигом узнала «духовный рацион» своего детства. Именно так, именно этим детей «накачивали» – на уроках, на ленинских зачетах, на комсомольских собраниях.
Советский народ – авангард человечества, прокладывающий путь к коммунизму. Задача искусства – славить его. «Как было б здорово: появились молодые народные певцы наших дней, что песнями своими славят родную страну, народ, который столько выстрадал за свою долгую историю и сегодня грудью пробивает путь человечеству в лучшее будущее».
Советская власть нам все дала. Протестуют только крамольники, отщепенцы, заевшиеся иждивенцы. «Против чего возражаете, парни? Против того, что перед вами богатейший выбор белых булок, о которых пока лишь мечтать могут две трети человечества? Против того, что для вас, молодых, построен великолепный Академический городок, стоящий 300 миллионов? Против того, что страна по-матерински заботится о вас, отдавая вам все лучшее, что она может дать сегодня? Против того, что для физического и духовного развития молодежи народ ничего не жалеет и делает все, что в его возможностях в наше сложнейшее время? А иные мальчики, видите ли, не умываются и не стригутся в знак протеста, что у нас нет кабаков со стриптизом». И потом, еще раз: «Родина поит тебя и кормит, защищает от врагов и дает тебе крылья».
До революции было убожество, сегодня настало величие. «Отцы ваши титаническим напряжением сил, сознательно идя на лишения, ломая трудности, вырвали Россию из вековой отсталости. Превратили „убогую и бессильную матушку Русь“ в одно из двух сильнейших государств мира».
Наша страна – осажденная крепость. «Что скажет певец о клокочущем мире, который сбрасывает с себя цепи рабства, о мире, где в смертельной схватке борются две идеологии, два отношения к человеку, два класса – класс тружеников и класс паразитов? Кажется, что прозвучит песня-призыв, песня-раздумье, славящая Родину нашу, которая всей мощью своей сдерживает черные силы, рвущиеся к ядерному пожару». И еще раз: «Посмотрите на клокочущий мир, где враги свободы и демократии стреляют в коммунистов, где идет непримиримая битва двух идеологий»
Недостатков у нас нет. А если отдельные есть, то виноваты в них вы, каждый из вас. «А почему вас не волнует, что некоторые влюбленные дарят девчатам цветы, сорванные ночью в сквере Героев революции? Вот бы бардам обрушить свой гражданский гнев на „рыцарей“, ворующих цветы у мертвых! А какой материал для барда хотя бы в этой картинке: три плечистых хлопца, покуривая, ругают райисполком за то, что во дворе скользко. А поодаль тетя Дуня-дворничиха тяжелым ломиком долбит лед. Взять бы хлопчикам да помочь ей! Да поразмяться! Показать силу богатырскую, отточенную в бесплатном спортивном зале. На бесплатных стадионах! Это ли не тема для барда? Если он – настоящий гражданин своего советского Отечества и вместе с народом делит его боли и радости, мечты и надежды»
Все должны шагать в ногу и думать одинаково. Иначе – подлость. «„Бард“ Галич поучает, тренькая на гитаре: „Если все шагают в ногу, мост обрушиваецца! Пусть каждый шагает, как хочет!“. Галич пытается научить вас подлости. „Пусть каждый шагает, как хочет“ – и вы бросаете во вражеском тылу раненого друга. „Пусть каждый шагает, как хочет“ – и вы предаете любимую женщину. „Пусть каждый шагает, как хочет“ – и вы перестает сверять свой шаг с шагом народа»
Сакральные слова нельзя произносить по своей воле. «Вот „Баллада о прибавочной стоимости“ – исповедь подлеца и приспособленца: „Пил в субботу и пью в воскресение, час посплю и опять в окосение. Пью за родину и за неродину“. Святые слова „за Родину!“ произносятся от лица омерзительного пьянчуги! С этими словами Зоя шла на фашистский эшафот. Не забыли Зою? С этими словами ваши отцы ходили в атаки. Как бы они посмотрели на того, кто произносит эти слова под отрыжку пьяного бездельника? И на вас, аплодирующих?»
Местоимение «я» нельзя произносить вообще. «Какое-то кривлянье, поразительная нескромность. Вот юноша томно произносит: «Я не могу петь. Я не могу. На меня еще никогда не смотрели в бинокль…«» И еще раз: «Жеманные фразы, начинающиеся с буквы «Я»: «Я признаюсь», «Я очень люблю сочинять», «Я уже пел»»
Девушкам нельзя ходить в кафе. «Что-то не знавала русская женщина таких развлечений. И Татьяна Ларина, и Зоя Космодемьянская, которые вошли в историю образцами женственности, чистоты и силы женского сердца, поморщились бы, заглянув в иное молодежное кафе»
Искать, получать и предоставлять информацию нельзя.»«Бард» утверждает, что он заполняет некоторый информационный вакуум. Что он объясняет молодежи то, что ей не говорят. Нет уж. Увольте от такой «информации». И не трогайте молодых! Поведение Галича не смелость, а гражданская безответственность. Он же прекрасно понимает, какие семена бросает в юные души»
Любое отклонение от этих идей запрещено. В статье запрет соединяется с доносом. «Дело дошло до того, что кандидат исторических наук Ю. Д. Карпов иллюстрирует лекции „Социология и музыка“ песнями Галича. Не совестно, Юрий Дмитриевич? Ведь вы все-таки кандидат исторических наук. И должны помнить слова Ленина о том, что всякое ослабление позиции идеологии коммунистической немедленно используется. Уж вам-то по долгу положено воспитывать молодежь в духе коммунистической идеологии, а не пропагандировать в качестве высокого искусства мусор»
Образцовая статья, грозно-установочная. Что на самом деле думали ее авторы, неизвестно. Пропагандисты отлично знали, как меняются по команде сверху святые слова, с которыми герои шли в атаку и на эшафот. Отлично понимали, что Академгородок построен вовсе не для молодежи. Не заблуждались и насчет богатейшего выбора белых булок. А вот понимали они или нет, какие в стране беды и пороки, – это загадка. Неужели они думали, что самая тревожная наша проблема – мальчишка, ворующий цветы с клумбы? Мое предположение: да. Но не в прямом смысле, а в расширительном. Мальчишка – знак, эмблема того, что на самом деле думали власти. Люди у нас плохие – вот что они думали. За словами «советский народ – авангард человечества» скрывалось убеждение, что каждый человек – плохой человек, особенно молодой.
§2. Внушение вины и требование благодарности
Александр Ваксер разыскал в архиве потрясающее свидетельство: протокол заседания парткома приборостроительного объединения «Светлана». В протоколе с полной откровенностью сказано: «Рабочие кадры – это как раз та червоточина, которая мешает нормальной работе каждого завода, любого цеха нашего объединения. Уходят тысячи, которые не дорожат честью нашего объединения, это летуны природные, рвачи отменные, и после их ухода образуется дыра» (Ленинград послевоенный: 1946 – 1982. с. 404—405).
Червоточина завода – рабочие. Червоточина страны – население. Строй, власть, режим, партия, государство, правительство – они правы всегда. Беда в том, что им достались плохие люди.
Даже если государственные структуры откровенно не исполняют свои обязанности, все равно виноваты жители. Райисполком не организовал уборку льда и снега, но образцовая статья обвиняет «хлопчиков»: пусть бы взяли лопаты и убрали сами.
Это убеждение благополучно сохраняется у властей и сегодня: «Вице-губернатор Петербурга Игорь Албин предложил петербуржцам вооружиться лопатами и самим очистить свои дворы от снега. „Пригласить друзей, взять лопаты и навести порядок хотя бы в своем дворе. Это и для здоровья полезно, и мысли в порядок приводит. Труд облагораживает человека. Равнодушие и иждивенчество убивают и отдельную личность и целые государства“, – напомнил Албин» ().
Сохраняется и убеждение, что девушкам нельзя ходить в кафе. Доказательство мы получили зловещее: женщинам «Луганской народной республики» запрещено посещать рестораны и клубы. Так приказал командир бригады сепаратистов Алексей Мозговой: «Патрулю будет дан особый приказ – всех девушек арестовывать, которые будут находиться в кабаках. Всех, я сказал. Пора вспомнить, что вы русские. Пора вспомнить о своей духовности, – заявил Мозговой. Его решение было принято аплодисментами и одобрительными выкриками, впрочем, позже Мозговой уточнил, что пока никто местных женщин преследовать не будет, это было лишь предупреждение» ().
Советский режим вменял людям в вину то, что они иждивенцы, которых Родина (=государство = советская власть) поит и кормит. Чувство вины внушали детям упорно и неотступно. А ведь они действительно находятся на иждивении, поэтому вставал вопрос – у кого? Естественный ответ «у мамы с папой» не вызывает у ребенка тягостных чувств вины и страха. Но пропаганда настаивала, что дети находятся на иждивении государства, а их родители… тоже.
Тот самый Михаил Студеникин в книге о коммунистическом воспитании давал методические рекомендации: «Учитель подводит учащихся к выводу: услуги социально-культурного характера бесплатны для каждого из нас, но дорого обходятся государству. На обучение школьника в общеобразовательных школах государство затрачивает около 180 рублей…» («Коммунистическое воспитание учащихся на уроках истории, обществоведения и основ советского государства и права». М.: 204). Каждый ребенок должен был усвоить: ты, иждивенец, дорого обходишься государству. В книжках, заметим, цифры были разные. У Студеникина 180, а в учебнике «Обществоведения» – 260.
Отученные задавать вопросы, дети не спрашивали, но могли подумать: «А у государства-то деньги откуда? Разве не мама с папой своим трудом его содержат?». Тут у Студеникина маленькая недоработка. Учебник «Обществоведение» предусматривает такое сомнение и объясняет черным по белому: нет, государство все дает не только тебе, но и твоим родителям. «По поручению и от имени народа государство пользуется всеми правами собственника. Непосредственно пользуются государственным достоянием все советские люди: рабочие в процессе труда используют машины и станки, учащимся предоставляются в пользование школьные здания, инструменты в мастерских и приборы в кабинетах» (Обществоведение. – М.: 1983. с. 140). Цитировать можно по любому изданию. Эта мысль прошла через все. Твой папа шофер? Твоя мама станочница? Они пользуются государственным достоянием.
В учебник не попала, но в пропаганде была уточняющая идея: государство рабочим все дает, а они виноваты в том, что не оправдывают, не отрабатывают дарованного.
В романе Бориса Горбатова «Донбасс» эта идея проведена прямо. По антирабочей откровенности текст поразительный. Тем более что сталинский лауреат взялся победить роман «Жерминаль» Эмиля Золя. Сравнения возникают постоянно, и они чудовищны. В противовес персонажу «Жерминаля» деду Бессмертному Горбатов сочиняет своего старика-шахтера и поручает ему высказать на собрании антирабочую декларацию. «Для нас, шахтеров, ничего не жалеет правительство! Килограмм хлеба получаем мы в такое трудное время. А как мы оправдываем этот дорогой килограмм? А? Так и товарищу Сталину передайте, Лазарь Моисеевич, мол, горняки сами понимают: стыдно!» (Борис Горбатов. Донбасс. – М.: Молодая гвардия, 1951. с. 219). Такое и вообразить невозможно, однако написано – читайте: рабочие благодарят эксплуататоров за пайку и каются, что плохо ее отработали. Речь идет о мирном времени, но у нас всякое время труднейшее и сложнейшее.
Дед Бессмертный тоже выступал на собрании – залез на пень и высказался: «Все его слова сводились к одному: всегда было плохо и лучше никогда не будет. Однажды их собралось в лесу человек пятьсот, потому что король не желал сократить часы работы; но об этом старик не стал распространяться, а заговорил о другой стачке; сколько он их перевидал! Являлись королевские солдаты, и дело кончалось стрельбой» (Эмиль Золя. Собрание сочинений в 18 томах. т. 10. – М.: Правда, 1957. с. 222). Далеко смотрел дед Бессмертный, но не мог догадаться, что рабочим будет запрещено думать и говорить, как им плохо. Приказано будет думать и говорить: советская власть ничего для нас не жалеет, а мы не оправдываем ее заботу.
В романе Горбатова несознательный бригадир забеспокоился: повышение норм выработки слишком тяжело для шахтеров. Его тут же осадили: хочешь урвать для своих рабочих с государства, как раньше с хозяина? – рвачество не пройдет: «Это хвостизм!» (с. 261). Бригадир устыдился: о самом главном – о государстве – он, хвостист, не подумал, «погруженный в мелочные заботы о своей шахте, о своих шахтерах» (с. 263).
А почему самое главное – это государство? Конечно, такого вопроса школьники задать вслух не могли, однако на незаданный вопрос существовали два ответа. Один четкий и повторяемый без конца: потому что государство строит коммунизм. Второй неявный, суггестивный, сакральный: государство и мать-родина, государство и отец-отечество – это одно и то же.
Ирина Сандомирская высказывает убедительную гипотезу, что по сути эти два ответа объединялись: та Родина, которая всегда пишется с большой буквы, – «это прежде всего государство с определенным общественным строем, с определенной государственной идеологией. <…> Родина дает человеку всё… Всё – это гарантированное политическим режимом место в будущем – в грядущем царстве коммунизма. <…> За это счастье Родина взимает с человека (неоплатный) долг. Будучи неоплатным, он оказывается обязанностью без прав…» (Ирина Сандомирская. Книга о Родине. Опыт анализа дискурсивных практик. – Wien: Wiener Slawistischer Almanach, 2001. c. 80, 81).
Сегодня мы тоже слышим утверждения, в сорокалетней давности оборотах слов и мысли, будто коммунистическое государство и мать-родина – одно и то же. Откроем, например, газету для учителей «Словесник» – приложение к «Литературной газете»: «Произведения, порочащие наше прошлое, „Архипелаг ГУЛАГ“ и „Один день Ивана Денисовича“, нужно вообще изъять из школьной программы. <…> Мрачный образ Советского государства, нарисованный Солженицыным в „Архипелаге ГУЛАГ“ и других произведениях, не чем (sic!) иным, как ненавистью к своей стране объяснить нельзя. Возражения в том духе, что это ненависть вовсе не к родине, а к режиму, тут неуместны! Можно либо любить свою мать, либо ненавидеть. Нельзя любить и ненавидеть одновременно <…> Поэтому художественные произведения, порочащие наше прошлое, в первую очередь те, что включены в школьную программу, должны быть утилизованы, как старые ядохимикаты!» (ЛГ-Словесник. 27 мая – 5 июня 2015, №21. с. 2). Итак, Иван Денисович – это яд, а тоталитарный режим – это ваша мать. Что ж, слышали много раз, еще в школьные годы.
Петр Вайль и Александр Генис отмечают: «Так школа закладывает фундамент мироощущения, которое навсегда оставляет в человеке стыд перед любым актом протеста. Ему – всё, а он… Это как кусать руку, которая кормит» (60-е. Мир советского человека. – М.: АСТ, 2013. с. 138).
Родители должны были возражать против этого внушения, чтобы дети его не усваивали. Мои собеседники свидетельствуют, что такие практики существовали. Варианты противодействия были разные: частичное несогласие, полное отвержение, замалчивание, презрительное игнорирование.
«Я знал, что власть нам все дала, но благодарности не испытывал: на то она и советская, чтобы всем все давать» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Я никогда этого не принимал, и в семье это не признавалось. Все, что мы имели, было заработано и куплено нами, своим трудом и знаниями. Долг перед семьей (в широком смысле – народом) был основным. Я, например, чувствовал вину перед своими родичами в селе, которые жили намного хуже нас, хотя и работали очень тяжело, но никак не перед каким-то „государством“» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Не чувствовала ни страха, ни благодарности, к любой пропаганде была не восприимчива. Фразу „советская власть мне все дала“ услышала в этом году от соседки по номеру в санатории. Очень удивилась и даже поспорила. Соседку не переубедила. Она была женщина неглупая и куда более подготовленная к политическим спорам» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Мне отец говорил, что человек должен работать не только для себя, должен приносить пользу государству, городу, кафедре, окружающим. Говорил, что не так важно, где и кем работаешь, везде можно работать достойно. Говорил, что семье надо создать достаток. Они с мамой спорили, она-то говорила, что ей ничего не надо, а он говорил, что надо, что семья должна жить в достойных условиях» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Вот этой формулы совсем не помню, в мое время и в моем месте (город Новороссийск) она была уже как-то не в ходу. Наоборот, люди были смутно недовольны жизнью: дефицит был сплошной, чтобы одеть и накормить семью, приходилось не столько деньги зарабатывать, сколько разыскивать продукты и вещи. То есть, может, и дала, но недодала – вслух не говорили, но в воздухе это висело» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Если родители не возражали против утверждения «советская власть нам все дала», то морально обезоруженный ребенок встречался с ним один на один – и последствия бывали тяжкими. Почему старшие не возражали – особый вопрос. Во-первых и в-главных, родители наложили печать на уста и не вмешивались в государственное, коммунистическое воспитание детей. Во-вторых, некоторые родители соглашались с этой идеей, хотя истолковывали ее по-разному.
Политолог Илья Земцов высказывает мысль, что в советской пропаганде был специальный обертон – «внушить советским людям, что, как ни трудна жизнь в их собственной стране, там, за кордоном, она еще хуже» (Илья Земцов. Советский язык – энциклопедия жизни. – М.: Вече, 2009. с. 99). Свидетельства моих собеседников и мои детские воспоминания подтверждают эту идею. Здесь мы хоть и трудно, хоть и скудно, но выживаем, справляемся, а там мы бы не выжили, не справились, под забором подохли – такое настроение существовало. Иногда наивное: здесь государство хоть что-то людям дает, а там только отнимает. Иногда циничное: там надохорошо работать, «вкалывать», чтоб хорошо жить, а здесь мы разучились. Иногда эти несовместимые утверждения совмещались.
Но существовала и дожила до наших дней вера в то, что советская власть и впрямь все нам дала. В новейшей книге «СССР: Жизнь после смерти» (М.: Издательство Высшей школы экономики, 2012) социолог Анна Очкина, профессор Пермского университета, утверждает, что все мы выжили в постсоветской реальности только благодаря «дарам» советской власти: «Стало понятно, что СССР незримо присутствовал почти в каждом благосостоянии, в каждой семейной экономике в виде чего-то, полученного от советского социального государства, будь то квартира, земельный участок или высшее образование» (с. 289). То есть не мама с папой, не бабушки с дедушками, не мы сами заработали то, что имеем, а государство облагодетельствовало – дало.
Историк Александр Пыжиков полагает, что идея «государства-благодетеля» в своем законченном виде сложилась к началу 60-х годов: «Н. С. Хрущев и его окружение исходили из того, что, во-первых, население страны должно быть сыто, одето, проживать в достойных условиях, а во-вторых, все это человек должен получать из рук государства. Помещенная в сеть идеологических координат социальная политика лишалась своих экономических корней. Она превращалась в особый род государственной благотворительности, снисходящей сверху на все население или на какую-то его часть, молодежь, например. Средства массовой информации делали акценты на заботе власти о людях, за что требовалось благодарить правительство в самых разных формах…» (Александр Пыжиков. Хрущевская «оттепель». – М.: ОЛМА-Пресс, 2002. с. 267).
И многие благодарили. Кто-то ритуально, а кто-то искренне. Борис Грушин, организатор первых в Советском Союзе опросов общественного мнения, анализировал благодарности, полученные в ходе опроса: «Какие поразительные обороты мысли! Труженики мордовского колхоза стали лучше жить не потому, что стали эффективнее работать, а «благодаря заботе партии», молодая женщина окончила институт, но связывает это не со своими личными намерениями, а с“мудрым руководством КПСС и правительства». Это значит, что люди не осознают себя в качестве сколько-нибудь активных, самостоятельных субъектов социального действия, производящих свою собственную жизнь и держащих свою судьбу в собственных руках. Совсем наоборот: они – всего лишь бессильные существа, чье счастье полностью зависит от кого-то другого, «наверху», что-то вроде детей, чьи родители в любую минуту могут либо наказать, либо осчастливить их» (Борис Грушин. Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. В 4-х книгах. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева. – М.: Прогресс-Традиция, 2001. с. 156).
Профессор Очкина не напомнила, а пропаганда постоянно напоминала про «неоплатный долг»: советская власть все дает и ничего не жалеет, но за это каждый у нее в долгу по гроб жизни. Даже песня была, старшее поколение помнит: «И где бы ни жил я, и что бы ни делал, пред Родиной вечно в долгу». Слова Марка Лисянского.
«Засыпая, я был счастлив, что родился в Советской стране, а не где-нибудь в Америке, а то сейчас бы под забором валялся. Наша страна права всегда. Все плохое в нашей жизни – от нехороших людей. Точка. Я бесплатно учился в спортивной школе, где меня обеспечивали всем, дневали и ночевали со мной, бесплатно занимался в киностудии, каждое лето родители возили меня к бабушке в деревню через полстраны, бесплатно поступил в институт, то есть был типичным благополучным советским ребенком, и мне, конечно, говорили (в школе – не дома), что долги родине (партию и власть упоминали редко и в основном наша директриса) надо отдавать. Я в общем-то был не против и даже за. Было не то что чувство вины, а желание отличиться, сделать что-нибудь значительное для страны. В армию пошел с охотой, а там увидел, всей шкурой прочувствовал, как советский народ уничтожал друг друга. Это были последние годы СССР – на них и пришелся конец моего счастливого детства. Но поскольку после армии люди прежнего поколения начали массово ругаться, тосковать по советской власти, которая мне все дала, и даже сваливать на меня (17-летнего при Горбачеве) вину за развал страны – я окрысился, написал кучу статей о том, что не успел родиться, а уже всем задолжал – но это была запоздалая реакция» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Я прекрасно знал, что такое „капитализм в Америке“, где полисмены бьют резиновыми дубинками маленьких негритят на улице Уолл-Стрит, что президент Трумэн – поджигатель войны и негодяй, что в Америке царит эксплуатация человека человеком, иногда я – ночью – просыпался в слезах от чувства счастья, что живу в СССР. Помню, с каким смехом я читал книгу Джеймса Гринвуда „Маленький оборвыш“. Надо же! – у нас танки, самолеты, поезда, электричество, а там еще ездят на телегах! В 9 лет я не понимал, что книга Гринвуда повествует о жизни англичан в 19 веке. Думал по глупости, что это сейчас у них такая тьма и отсталость. Правда, когда книгу прочел, задумался, что-то в голове не складывалось, тогда я заглянул в послесловие и понял, что это было сто лет назад и все же… чувство превосходства над телегами англичан и газовыми фонарями на улицах Лондона доставили мне минуты счастья: мы живем лучше! СССР светоч мира!» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Советская власть мне все дала – воспринимала прямо. Страха не чувствовала никогда. Вину чувствовала всегда только за то, что мало стараюсь во всем» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
В моем личном случае внушение агитпропа было поддержано семьей, и у меня, десятилетней, появились весьма болезненные чувства пополам с неприятными мыслями о нашем государстве. Ситуация развивалась точно так же, как в рассказе «Арбузный переулок». На каникулах меня отправили в лагерь, а я взвыла в письме: заберите меня отсюда, здесь плохо! Подробно описала, что именно плохо, и ждала, что заберут. Но пришел суровый и короткий выговор от бабушки Маруси. Меньше странички: компендиум идей пропаганды.
В наше сложнейшее время под нацеленными на наши города американскими атомными бомбами советское государство ничего для тебя не жалеет и дает тебе летний отдых. Государство заботится о тебе, поит и кормит, а ведь миллионы детей умирают с голоду и только мечтать могут о том, что тебе досталось даром. Ты неблагодарная белоручка, ты заелась и потеряла совесть. Обдумай свое поведение. Мама и папа очень серьезно с тобой поговорят. Всё!
Воспроизвожу, как запомнилось, а запомнилось крепко. Думаю, что бабушкино письмо было рассчитано на перлюстрацию, потому что мой вопль «заберите!» был «клеветой на материальные условия жизни в Советском Союзе» и указывал на мещанские настроения в семье. Бабушка, родная дочь раскулаченного и расстрелянного отца, о советской власти знала и понимала все.
Физические и моральные условия в рядовом пионерлагере старшему поколению известны: тюрьма-light. Мечтать о них мог только умирающий с голоду, больше никто. Палаты на двадцать человек. Ни на минуту не остаешься один. Всегда настороже в ожидании окрика и унижения. Казенные трусы и майки меняют раз в неделю. В деревянный нужник водят строем. Ночью у двери ставят ведро. По утрам воспитатель проверяет, как застелены койки. Если ему не понравится, он перевернет матрас: воспитание аккуратности (и покорности). Политическое воспитание тоже в полной силе: пионерские сборы, политинформации, беседы.
В настоящей тюрьме хуже. Перетерпеть можно. Только не называйте это летним отдыхом. Называйте упражнением в претерпевании неприятностей.
Сборники инструктивных материалов и методические пособия предлагали для воспитательной работы в пионерском лагере большой выбор тематики с разработками. Вот, например: «„Ленин всегда с тобой“, „Ленин вечно живой“. В условиях пионерского лагеря значительное место занимает чтение произведений о Ленине, просмотр художественных и документальных фильмов о жизни и деятельности Ленина» (Воспитательная работа в пионерском лагере. В помощь вожатому и воспитателю. – Ростов-на-Дону: Ростовское книжное Издательство, 1964. с. 32). Или еще: «Беседы „Ленин и дети“, „Ленин – лучший друг детворы“ всегда находят горячий отклик в детских сердцах. В заключение сбора все поют песню „Верны мы ленинским заветам“» (Воспитание школьников в пионерском лагере. – Минск: Народная Асвета, 1974. с. 43, 44). Или еще: серия бесед и сборов для пропаганды материалов ХХIV съезда – «Завтрашний день нашей Родины», «Мы к коммунизму на пути» (Там же, с. 52). И наконец – запредельное безумие: «Жизнь и труд, мечту и счастье – все нам партия дала» (Там же, с. 52).
О чем думали и на что рассчитывали методисты-пропагандисты, предлагая детям идею, что партия дала им жизнь? Кто меня на свет родил – мама или партия?
Глава 5. Невероятные очевидности
Ощупай возмущенный мрак —
Исчезнет, с пустотой сольется
Тебя пугающий призрак…
Евгений Баратынский
Руину не прикроешь страницей «Правды».
Иосиф БродскийКоммунистическую мечту, смысл жизни советские дети получали насильно. Властью школы, семьи, пионерии и комсомола детям было запрещено думать о том, хотят ли они этой мечты и этого смысла.
Массовым тиражом выходили книги в серии «Библиотека для родителей». Вот, например, «Воспитание гражданина» (М.: Педагогика, 1978. Тираж 150 000). Родителям внушают, что гражданственность и коммунистические убеждения – это одно и то же. «Говоря о воспитании гражданина, мы заботимся о формировании коммунистических убеждений наших детей» (с. 56). А что такое коммунистические убеждения? А вот что: «Говоря об идейно-нравственных знаниях и убеждениях, мы имеем в виду убеждения школьника в правильности внутренней и внешней политики нашего государства и Коммунистической партии, ее идеологии, в незыблемость социалистической системы, непримиримость ко всяким проявлениям чуждой нам идеологии и морали» (с. 59). От ребенка требуется «добросовестная учеба в силу понимая своего долга перед Родиной и необходимости готовить себя к участию в коммунистическом строительстве» (с. 60). Чтобы все это воспитать, родители должны сами иметь коммунистические убеждения. И передавать их как личным примером, так и «в негромких домашних разговорах старшего с младшим, проникнутых живым, искренним человеческим чувством» (с. 65).
О чем на самом деле думали авторы этой книжки, неизвестно. Ну не могли же они не знать, на собственном опыте тоже, что откровенный разговор старшего с младшим о внутренней и внешней политике партии, – это крамола?
Педагогическая теория выдвигала два несовместимых положения:
1. при социализме семейное воспитание – подчиненный элемент коммунистического воспитания,
2. при социализме значение семьи в воспитании чрезвычайно возросло.
Так сказано в учебнике «Введение в педагогику»: «Главная роль в формировании нового человека принадлежит общественному воспитанию, однако важным звеном в системе коммунистического воспитания подрастающего поколения является семья. <…> При социализме значение семьи в воспитании детей чрезвычайно возросло. Повысилась ответственность родителей за воспитание своих детей, увеличилась эффективность семейного воспитания. <…> В раннем детстве берут свое начало честность и правдивость, несколько позже – чувство долга и ответственности, коллективизм, любовь и преданность Родине, делу строительства коммунизма» (Введение в педагогику. – М.: Просвещение, 1975. с. 133, 135).
Будущие учителя по этой книге учились. Повторяли на экзаменах то, что в ней написано. Никто, понятно, ни о чем не спрашивал и не отмечал вслух абсурдную противоречивость утверждений учебника. Тут действовал принцип, чеканно сформулированный моим собеседником Р. А.: «Перетерпеть. Выучить. Забыть».
Вопрос в том, что все-таки оставалось в мыслях и памяти от выученного и забытого. Повторение – огромная сила. Особенно в той ситуации, когда высказать сомнение и обсудить противоречие негде и не с кем. Это типичная ситуация советского школьника и студента. Дискуссионные «клубы», «конторы», «семинары» в проверенном дружеском кругу были не правилом, а исключением. Бесконечно повторяя бессмысленные утверждения, которые явно и наглядно противоречат фактам, жертва агитпропа в конце концов затрудняется увидеть очевидное. Прежде всего там, где крутятся теоретические постулаты, которые не затрагивают суровый ежедневный опыт. Но не только. Пропаганда бралась опровергать даже то, что каждый советский человек знал, испытал, пережил. Опрокинуть личный опыт – задача трудная. К ней мы еще вернемся. Но в сфере теории пропаганда властвовала бесконтрольно, ни с какими фактами не считаясь.
§1. Руководящая роль
Владимир Шляпентох книге «Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом» рассказал, как два юных энтузиаста увидели очевидное – и что из этого вышло. История была опасная, хотя речь шла о давнем-давнем прошлом – о происхождении феодализма. Беда в том, что умные мальчики разглядели явный «прокол» не у кого-нибудь, а у Карла Маркса. «В соответствии с центральной марксистской парадигмой каждый из пяти типов обществ (или способов производства) возникал в результате того, что развивающиеся производительные силы требовали новых производственных отношений и, следовательно, новых политических структур, новой идеологии и т. д. и т. п. Однако элементарные факты, полностью игнорировавшиеся официальной наукой, показывали, что феодальные отношения возникли не в условиях прогресса экономики и технологии, а как раз в прямо противоположной атмосфере раннего средневековья – в условиях глубокого упадка производства, запустения городов и резкой деградации культуры по сравнению с античным периодом. Зафиксировав этот факт (что само по себе было немало в те обскурантистские времена), мы стали лихорадочно искать причины…» (с. 98—99).
Все это крамола на крамоле. Мало того, что мальчишки увидели то, что видеть не полагалось, они еще и причины посмели искать. И даже нашли. Вместо того чтобы вытравить факт из памяти, они перевернули гору научной литературы и предложили гипотезу. Переворачивая гору, обнаружили, что отечественные специалисты по средневековью сами этот факт видели – до 1917-го года точно. Кое-кто и в двадцатые еще различал. А потом дружно ослепли.
Открытие «распирало» мальчишек. Они прибыли из Киева в Москву на поиски союзников среди видных медиевистов и пробились к ректору Академии общественных наук. Тот выслушал, разгневался и грозно спросил, что они делают в Москве в учебное время. Так что все закончилось то ли плохо – обсудить гипотезу не удалось, то ли хорошо – доноса на крамольников ректор не написал. А противоречие у Маркса как было, так и осталось.
Но истоки феодализма тонули в дыму столетий, а новое «открытие» пытливых студентов касалось современности. Они опять увидели очевидное. Главный агипроповский тезис о руководящей роли рабочего класса в социалистическом обществе противоречил всему советскому опыту. Они опять стали думать своей головой, предлагая разные гипотезы, пока не додумались до полной крамолы: «классовый подход не может объяснить механизм функционирования тоталитарной системы» (с. 106).
Тезис о классе-гегемоне, о руководящей роли рабочих стоял скалой. Никто не возражал, все повторяли. Но нельзя же сказать, что люди не видели его несоответствия реальному положению дел? Видели, конечно. Не обсуждая, не формулируя, не возражая словами, они возражали делами. На языке партийных постановлений это называлось «недостатком сознательности», «нарушениями трудовой дисциплины», «текучестью кадров».
Александр Ваксер анализирует выразительные архивные свидетельства: «Отчаявшись как-то справиться с „летунами“, среди которых преобладали рабочие массовых профессий, некоторые партийные работники предлагали „побольше принимать их в партию“. „Этим мы убиваем, – полагали они сразу двух зайцев: с одной стороны, мы пополняем партийные ряды за счет рабочих, с другой стороны, нам легче будет работать с этой категорией на будущее, с точки зрения закрепления их за станками“. Говоря попросту, подобные предложения преследовали цель прикрепить рабочих к их рабочим местам с помощью партийного билета. Раздавались даже призывы открыто вернуться к сталинской практике конца 1930-х годов, запретить самовольные переходы с предприятия на предприятие под страхом уголовной ответственности» (Ленинград послевоенный. с. 261).
Дети рабочих не заблуждались насчет руководящей роли рабочего класса в социалистическом обществе, сколько бы ни твердила об этом школа. Дети из семей интеллигенции оказывались в более сложной ситуации, потому что им внушалось, нередко самими родителями, чувство вины и общественной неполноценности.
«Я понимал, что расту в интеллигентной семье и чувствовал себя аутсайдером. Рабочие и крестьяне были главными в этой жизни, и я чувствовал свою вину – оттого, что не умел вытачивать какие-то там втулки на уроках труда и без энтузиазма собирал картошку, когда нас вывозили в колхоз… Мне было стыдно. Они были базисом и солью земли, а я – со своими книжками – надстройкой и попутчиком. Другое дело, что у меня никогда не было намерений слиться с пролетариатом и колхозным крестьянством…» (Р. А. Интервью 4. Личный архив автора).
Мои детские впечатления были похожими. Папа говорил, что есть настоящая работа – такая, как у шахтеров, а есть тепленькие местечки, на которых удобно уселись дармоеды —чиновники, которые перекладывают бумаги. Но не только чиновники. По сути, вся «чистая» наука, особенно гуманитарная, была тепленьким уголком. Но меня-то любящие родители готовили отнюдь не в шахту, а в университет. Мне тоже предстояло стать дармоедом – тонкой прослойкой сладенького крема на суровом хлебе жизни. се же в моем случае чувство вины внушалось и воспринималось не столько в советском, сколько в толстовском духе: слезть с шеи народа, снизить потребности. Детство и молодость моих родителей прошли в страшной нищете. В шестидесятые годы они стали кандидатами наук, то есть зарабатывали по тем меркам очень хорошо. Но привычки и память нищеты, убожество материальных потребностей я помню с самых ранних лет. Некоторые детали невероятны: в квартире уже была ванна, но все мыли голову в тазу на кухне. Почему? Потому что иначе не бывает: голову моют хозяйственным мылом в тазу, поставленном на табурет. Это лично я, не знавшая нищеты, лет в семь догадалась, что можно иначе. Было веселое удивление старших: а ведь правда!.. Но представления нищете как норме, о выходе из нищеты как о чем-то морально сомнительном – это я помню.
К счастью, творческая научная работа совсем не обязательно связывалась у подростков с чувством вины, а была безусловной самозаконной ценностью.
«Я был уверен, что меня ждет восхитительное научное будущее, а они так и останутся в этой скуке. Там же, где Брежнев, Косыгин, Суслов… Мне предстоит летать, а им киснуть» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Основные цели – наука, семья, спорт. Карьера ценой пресмыкания решительно осуждалась в нашем кругу. Благо, военно-промышленный бум тогда открывал массу возможностей работать и оставаться просто порядочным человеком. Но и это – отдельная громадная тема» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
Впрочем, в самые наши дни вышла книга, автор которой воспроизвел замшелый стереотип: «Советская цивилизация выражала прежде всего интересы советских пролетариев» (С. В. Абышев. Советская цивилизация: структура, черты, этапы развития. – Нижний Новгород: ВГИПУ, 2011. с. 84). Это поразительно. Неужели автору неизвестно, что «советская цивилизация» жестоко эксплуатировала рабочих, подавляла пролетарский протест и пресекала все попытки пролетариев объединиться для защиты своих прав?
§2. Наш советский коллективизм
Тезис о руководящей роли рабочего класса все же остался в советском прошлом, но столь же очевидно противоречивший реальности тезис о советском коллективизме сохраняет силу и сегодня. Нередко его повторяют расширительно: наша извечная отечественная традиция (ментальность, весь жизненный уклад) – это коллективизм (артельность, общинность, соборность) в отличие от индивидуалистической (эгоистической) традиции Запада.
Методические пособия о воспитании коллективизма в советское время выходили косяком. В них были написаны прекрасные слова: инициатива, самоорганизация, творчество, солидарность… «КПСС и Советское правительство уделяют огромное внимание воспитанию молодого поколения в духе коллективизма. Школа призвана укреплять сплоченность… творческую инициативу и самостоятельность…» (Воспитание учащихся в духе коллективизма. Методические рекомендации. – Л.: НИИ ООВ, 1988. с. 3). Или еще: «Главное назначение коллективизма – обеспечивать рост и расцвет каждой личности. Личности, ведущей потребностью которой станет действенная забота о благе других людей. <…> Коммунизм начинается с самоотверженной заботы каждого не только о близких, но и о далеких людях. <…> Коллективное творческое дело – это конкретное воплощение многогранной гражданской заботы. <…> Законом жизни социалистического общества является забота всех о благе каждого и забота каждого о благе всех» (Игорь Иванов. Воспитывать коллективистов. – М.: Педагогика, 1982. с. 3, 19, 77). Спросим себя, почему пропагандист вдруг повторил формулу Фридриха Ницше о «любви к дальнему»? О каких далеких людях детям велят самоотверженно заботиться? Могу предположить, что в начале восьмидесятых автор намекал на «интернациональную помощь афганскому народу», но о чем на самом деле думали пропагандисты – это всегда загадка.
Советский человек с детских лет на собственном опыте убеждался, что самоорганизацию, самостоятельность, солидарность, инициативу власть старается в его жизнь не пустить. Любая попытка самодеятельно организоваться, тем более для протеста, строжайше преследовалась.
Моя корреспондентка Ирина М. пишет: «Первым столкновением с системой было исключение из комсомола в 8 классе. Сбежали с черчения, потому что не любили его, все вместе сговорились и ушли. Стали исключать, потому что комсомолок в классе было всего двое. Но попугали, довели до слез и так и не исключили» (Электронное письмо от 17 января 2015 года. Личный архив автора).
Мне было лет 11—12, когда мы всем классом сговорились и ровно на 5 минут опоздали на урок. Все вместе. Коллективно. Не помню, против чего пытались протестовать: последствия заслонили причину. Началось разбирательство с директором. Всем в дневник вписали страшное замечание: участвовал (а) в организованном коллективном опоздании. От родителей мне влетело крепко, в их гневе был страх. Веяло то самое – сакральное, зловещее, политическое. Коллективка хуже аморалки. Слов таких я не знала, а суть поняла.
Власть преследовала не только совместные выступления, но и единое мнение в коллективе. Все знали угрозу: «Будем вызывать по одному!». Мама рассказывала мне (взрослой, разумеется) тяжелую историю, которая ее мучила: ведь ее тоже могли заподозрить. В Ростовском университете на филологическом факультете комсомольцев вызывали по одному и добивались доноса на доцента-фольклориста Федора Викторовича Тумилевича. Вызвали и маму. Страшно было, но она повторяла чистую правду, что Федор Викторович – патриот и лекции его – патриотические. Доцент был осужден на 10 лет. Вернулся после смерти Сталина, был реабилитирован. В 1958 году вышла его книга «Сказки казаков-некрасовцев». Надписанная маме, она стоит сейчас у меня на полке.
Коллективная сплоченность, взаимная поддержка, честность и преданность, общее дело, инициатива и доверие – такие группы существовали, конечно. На родственной основе, на дружеской, на профессионально-творческой. Либо на открыто антисоветской. Один за всех, все за одного. Но какая солидарность могла быть в советском коллективе, если в нем непременно стучал стукач и каждый член коллектива помалкивал, зная, что на него стучат?
«Несмотря на декларируемый „коллективизм“, совок больше всего коллектива и боялся. Особенно – самоорганизованного. В наши школьные „конторы“ учителя и всякие парторги влезть не могли – засылали „казачков“. Мы их всех сразу высчитывали. Кого – выкидывали, могли и помять под шумок. Я заметил, что „по жизни“ из таких ничего путного не выходило. Если и делали карьеры, то всё какие-то подлые. Кстати, я до сих пор уважаю творчество Аркадия Гайдара. Абсолютное исключение из общего ряда официоза. Но у него главная тема – честность и преданность, а вовсе не какие-то химеры „всеобщего братства“ и равенства в бесправии и нищете» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«В школе многое скрывали от учителей, но, насколько помню, это была не самая острая тема. Наверное, потому, что в школе есть мальчики и девочки, учимся вместе, а стиль поведения разный. Кроме того, были учителя, которым по-настоящему доверяли, причем многие. Очень остро вопрос стукачества стоял в мужских коллективах – в спортивной школе (я играл в хоккей с 3 по 8 класс) и с невероятной, почти убийственной силой – в армии. Там стукача (реального или придуманного) дружно сживали со свету, фактически уничтожали, потому что это было главное солдатское преступление, которое нечем загладить» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
Была такая книжка, вышедшая массовым тиражом. – «Человек коммунистического общества» (М.: Госполитиздат, 1961). Автор – философ Эдуард Струков – живописал, как великолепно все будет при коммунизме: люди – гармоничные и всесторонние, коллектив – заботливый и требовательный. Для наглядности философ сочинил историю. Коротенькую, но выразительную. Вот какую. Молодой инженер Андрей Орлов провинился, увлекшись изобретением: «Вместо установленных 6 часов работы при двух выходных в неделю, он стал пропадать на заводе ежедневно по 10—12 часов, все свободное время тратил на составление расчетов и схем, перестал заниматься гимнастикой, посещать театры, похудел, перестал нормально питаться и отдыхать. Идея – закончить свою машину – захватила его целиком» (с. 66). Чем же дело обернулось? «В большой аудитории заводского Дворца культуры собрался коллектив. Председательствующий коротко изложил существо проступка, врач привел данные об ухудшении здоровья, представитель заводского Совета по контролю за всесторонним развитием рассказал об отставании Орлова в духовном развитии и физическом совершенствовании…» (с. 66). Виновник, «опустив голову» (с. 66), просил дать ему время на завершение работы. Но коллектив не позволил и вынес приговор: «Лишить Орлова радости творческого труда сроком на месяц» (с. 66).
Все это, конечно, похоже на издевательскую насмешку над коммунистическим счастьем. Что на самом деле думал пропагандист, неизвестно. Может, впрямь считал, что так и надо. У него диссертация о том, что при социализме происходит моральный прогресс и возрождение рода человеческого («Всестороннее и гармоническое развитие личности» Автореферат кандидатской диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук. – М, 1963). Наивному читателю он подсказывал, что при коммунизме вот как хорошо: карают не работой, а запретом работать. Заимствовал, понятно, эту идею у Макаренко. Знал ли пропагандист, что в нацистском государстве тоже наказывали запретом на творчество? Если знал, то его история – злейшая сатира. Если не знал, то мыслил в общем тоталитарном русле. Все они такие.
Как именно, спросим себя, коллектив проверит исполнение приговора? У меня фантазия разыгралась. Ладно, инженера не пустят на завод, но как они помешают ему думать головой, чертить руками, считать на счетной машине? Можно предположить строжайший неусыпный надзор. Можно кое-что иное: подчинение настолько полное, что человек не посмеет обдумывать свою работу, если коллектив запретил. Это коллизия Иоанна Дамаскина, которому духовный отец запретил поэтическое творчество. «Кротко взглянул Иоанн и печально в ответ ему молвил: «Или не ведаешь ты, каким я связан уставом? Строгое старец на песни мои наложил запрещенье!» Ну не мог же Струков не знать поэму Алексея Толстого «Иоанн Дамаскин»? Или пропагандисты были совсем безграмотные? «Черною тучей тогда на него низошло вдохновенье… Так был нарушен устав, так прервано было молчанье»
Получается, что коммунистическое завтра подобно монастырскому, коллектив обладает властью духовного отца, а своей собственной жизни у коммунистического человека нет. Сколько часов инженер торчал на заводе, это, наверное, как-то автоматически регистрируется. А вот ходил ли он в театр, похудел или поправился, об этом кто-то донес – в Совет по контролю за всесторонним развитием. Знать о таком может только самый близкий человек – мать или жена. Значит, они и настучали. Либо же в светлом будущем контроль тотальный: посещения театра и колебания веса тоже фиксируются автоматически.
Намеренно или нет, но пропагандист выдал важные тайны советского коллективизма. Во-первых, принцип бесправия. У личности нет никаких неотъемлемых прав: ни на собственные мысли, ни на собственное тело. Инженер умоляет, повесив голову, разрешить ему то, на что, трезво говоря, имеет абсолютное право. Во-вторых, принцип все на одного. На заводском судилище ни живая душа не встала и не сказала: оставьте человека в покое, не лезьте не в свое дело. В-третьих, принцип по команде начальства. Какие-то, черт их дери, председатели накинулись на беднягу – коллектив его приговорил. Самый главный принцип – первый. Бесправие, отсутствие всякого представления о правах человека – это и есть советский коллективизм.
Коллективизма свободных объединений с реальной солидарностью, взаимопомощью, поддержкой, у советского человека не было и быть не могло, потому что такой коллективизм строится на неотъемлемых правах личности и вырабатывается личностями, обладающих правами и сознающих свои права.
«В свое время принято было говорить о „коллективности“ человека советского. Этой черты мы попросту не обнаружили, – отмечают авторы исследования „Советский простой человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х“. – Между тоталитарным государством и одиноким индивидом не занимали сколько-нибудь важных позиций никакие социально-психологические общности, связанные с профессией, занятиями, интересами и т. д. Групповой контроль (по принципу „не высовываться“, „не подводить всех“) обеспечивал подчинение человека машине тоталитаризма» (Советский простой человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х. Под редакцией Юрия Левады. – М.: б.и., 1993, с. 26). Конечно, такой коллективизм стоял на страхе.
Порицание виновного перед коллективом, «атмосфера осуждения товарищами» – педагогическая практика выработала это дисциплинарное средство в тридцатые годы. Мичиганский профессор философии Томас Юинг полагает, что оно успешно достигало поставленных целей. Если наказание розгой ставит учеников на сторону наказанного, то участие в публичной «проработке» приучает школьников к роли винтиков государственной машины (Томас Юинг. Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы» – М.: РОССПЭН, 2011. с. 205, 206). Это средство и в позднейшие годы никуда не делось: все на одного по команде начальства. Запротестовать невозможно – это называлось бы «оторвался от коллектива».
Жуткая картинка в памяти: нам лет по одиннадцать, мы застыли за партами, перед нами рыдают двое – наш одноклассник и его мама. Завуч и учительница «порицают» виновника. Сегодня этому мальчику определили бы синдром гиперактивности. Юрка его звали, фамилию не помню. В младших классах он только вертелся и шептался, а теперь вскакивает посреди урока, мечется между партами, выбегает за дверь. Думает ли, педагогический коллектив, что всепубличные рыданья лечат от этого расстройства? Полкласса тоже начинает всхлипывать. Каждому страшно оказаться на месте Юрки. Но никто из нас, ни живая душа и подумать не могла, чтоб встать и сказать: прекратите. Собственно, в светлом будущем с инженером произошло то же самое, что с нашим Юркой. Юрку вскоре выжили из школы, и мы его больше не видели.
Сегодня смысл соборности как бесправия совершенно открыто утверждает – и воспевает – доктор педагогических наук Андрей Остапенко. Он пишет, что в соборном обществе «члены не заботятся о выполнении прав. Они прежде всего заботятся о выполнении своих обязанностей, доверяя обществу в том, что оно не обманет своих членов. А все обязанности индивида, по сути, сводятся к одной – соответствовать высшему идеалу…» (Андрей Остапенко. Педагогика со-образности М.: Планета, 2012. с. 180). Это типичный образец советского, то есть тоталитарного, хода мысли. Обязанность личности – соответствовать высшему идеалу. А поскольку идеалу соответствовать невозможно, то каждый изначально и кругом виноват. Кроме вождей. Но проблема идеала – это особый разговор и особая глава, седьмая.
Конкретные практики «индивидуализации» и «коллективизации» подробно исследовал Олег Хархордин в монографии «Обличать и лицемерить. Генеалогия российской личности» (СПб.: Летний сад, 2002). Автор доказывает, что в зрелом социализме, начиная с хрущевских времен, власть насаждала и вполне успешно насадила коллективизм, то есть «горизонтальный надзор» – слежку всех за всеми: «Дисциплинарная сеть стала функционировать безошибочно и повсеместно: за возможность обретения свободы в частной жизни человеку необходимо было теперь платить неизбежным участием во взаимном угнетении в жизни общественной» (с. 397). «Народные дружины», «ленинские зачеты» были звеньями в сети постоянной взаимопроверки, взаимного надзора. Впрочем, безошибочной и повсеместной «дисциплинарная сеть» представала в идеале, а на практике была дырявой. Только из этой книги – уже в новом веке – я узнала, что такое «ленинский зачет», – по замыслу тех, кто его вводил. Наверное, Олег Хархордин тоже узнал об этом только тогда, когда писал книгу. Хотя все наше поколение поголовно участвовало в ленинских зачетах. «Зачет», оказывается, представлял собой постоянный «отчет» комсомольца. Нам полагалось написать план: как мы готовим себя к строительству коммунизма по ленинским заветам. План следовало сдать в комитет комсомола, а потом комсомольцы и старшие товарищи-коммунисты проверяли бы, как мы растем над собой. «Учитывая высокий уровень абсурдной ритуализации жизни в начале 70-х годов, – отмечает Олег Хархордин, – трудно представить себе, что кто-то действительно занимался этим» (с. 440). Никто и не занимался. Если я узнала о сути ленинского зачета из книги Хархордина, то мои собеседники узнали об этом от меня.
«Ничего у нас никто не писал. Как-то обходились. В школе, конечно, из нас делали коллективистов, но слова этого не употребляли. А просто ты был постоянно вовлечен в какие-то общие мероприятия – пионерские сборы, субботники, выезды в колхоз, походы в лес, игра „Зарница“. Вокруг всегда были люди, а ты был винтиком. С одной стороны, твой голос ничего не решал и твой вклад в общее дело был почти не виден, а, с другой стороны, можно было особенно и не напрягаться. Как участнику школьного хора: хочешь – поешь, хочешь – только рот открываешь, словно рыба. Кстати говоря, я учился в хорошей школе, и там можно было найти легальные способы откосить от массовых мероприятий. Я, например, выпускал стенгазету – тут толпа не нужна. И ставил школьные спектакли – тут опять же много народа не требуется» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«Ленинский зачет – название помню, а содержание забыл до нуля, уж извините…» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Ленинского зачета у меня, подозреваю, все-таки не было. В школе я училась до 8 класса, в музучилище – с 15 до 19 лет, там нас политикой как-то не доставали, больше профессионализмом» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
«Насаждали ли коллективизм, честно говоря, не помню. Я учился в школе не совсем обычной, с преподаванием ряда предметов на немецком, у нас как-то все было либеральнее, чем в других. Возможно, коллективизмом считался совместный труд по уборке территории, посадке саженцев, прополке овощей в совхозах летом. У нас класс был разбит на разные группировки, единого коллектива никогда не было. Поэтому у меня никогда и не возникало это чувство» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
А я училась в очень плохой и свирепой школе, но у нас тоже никто ничего не писал, и старшие товарищи никогда не экзаменовали нас на предмет выполнения ленинских заветов. Но школа, конечно, рапортовала, что все комсомольцы охвачены. Иначе быть не могло.
Подозреваю, что только те несчастные школьники, которые попали в обработку к ретивому пропагандисту Степану Демьянчуку, сдавали ленинский зачет по спущенным сверху правилам. Мыльный пузырь был грандиозный: «От далеких Курильских островов к Балтийскому морю, от Севера к самой отдаленной южной точки (sic!) нашей Родины Кушки идет по стране Всесоюзный Ленинский зачет» (Степан Демьянчук. Вопросы идейно-политического воспитания старших школьников во внеклассной работе». – М.: Пединститут им. Крупской, 1971. с. 136).
Но, несомненно, «советский коллективизм» был не фикцией, а реальностью, потому что реальным было бесправие. Бесправие каждой единицы, входившей в «коллектив», и бесправие «коллектива» перед начальством. А вдобавок к бесправию, напоминает исследователь гендерных практик Елена Жидкова, «бдительность и взаимное недоверие», которые «приобрели особый социальный смысл и вошли в структуру установок советского человека» (Советская социальная политика. – М.: «Вариант», ЦСПГИ, 2008. с. 271)
Социолог Татьяна Круглова подчеркивает, что протестовать и защищать своих членов советский коллектив не умел – и не имел права, потому что предназначался совсем для других целей: «Сплоченный коллектив должен был стать проводником решений сверху, производить послушных, точно выполняющих нормативы личностей» (Татьяна Круглова. К вопросу о содержании концепта «социалистический коллективизм» – В кн.: СССР: Жизнь после смерти. – М.: ВШЭ, 2012, с. 58). В какой мере этот проект был реализован на практике – вопрос дискуссионный. Пассивное сопротивление бесправных единиц эксплуататорам – оно, собственно, во все века одинаковое. При видимости послушания, отмечает Татьяна Круглова, советский коллектив хотел и умел «прокатить начальство», провалить дело лукавым саботажем, оградить «своих» круговой порукой. Власть боролась с такой коллективностью упорно и безуспешно.
Мы не знаем и, думаю, уже не узнаем, как именно и насколько откровенно коммунистическая власть проводила идею (для своих пропагандистов), что реальные солидарные объединения опасны и недопустимы, что всякую попытку граждан самостоятельно организоваться следует пресекать со всей суровостью.
Зато мы знаем, как это делается в наши дни. На публику льется пропаганда нашей исконной-посконной коллективности-общинности-соборности, а в различных академиях госслужбы учат «торпедировать» любые, особенно протестные, независимые гражданские объединения.
Вот, например, учебник Николая Пономарева «Информационная политика органа власти: пропаганда, антипропаганда, контрпропаганда» (Пермь: Издательство Пермского государственного технического университета, 2007). Автор учит: население боится и не умеет объединяться для защиты своих прав, но действия властей, которые сильно ущемляют жизненные интересы граждан, все-таки способны вызвать протест. «Это может быть решение власти о переселении жителей из центра на окраину, начало строительства экологически опасного объекта…» (с. 71). Задача органа власти – подавить борьбу жителей за свои права: «Главная опасность для власти таится не в протестной акции как таковой, а в том, что эта стихийная и пока еще аморфная общность может превратиться в сплоченную группу с влиятельным лидером» (с. 73). Абсолютно откровенно, как видите. Затем автор так же откровенно учит, как подавить законный протест и провести в жизнь вредоносное антинародное решение. Сначала натравить на протестантов лояльных власти персон – например, получателей муниципальных грантов. Если не помогло, то надо браться всерьез. Запугивать людей, «демонизировать» протестную группу, сообщая, что их «политические спонсоры» готовят жителям катастрофу. Провоцировать реальные и иллюзорные конфликты между протестантами и их сторонниками. Рассылать подметные письма от имени протестующей группы, «представлять ее реальные действия по защите интересов граждан как шутовское политическое шоу» (с. 77). Использовать «магические слова – патриотизм, справедливость, экономическая эффективность» (с. 77). Перекрыть протестантам доступ к средствам массовой информации. А если и это не помогло, тогда создать группу-«торпеду» с лидером-«торпедой», чтобы «торпедировать» протест. Начать «диверсионные акции» (прямо так и написано – с. 76) для срыва протестных мероприятий, обрушиться на протестующую группу и ее лидеров «всеми экономическими и организационными ресурсами власти» (с. 79). Учебник впечатляюще откровенный. Без всякого лицемерного флера он учит госслужащих действовать во вред людям и прежде всего препятствовать их объединению для защиты нарушенных прав.
А «патриотизм» – это всего лишь «магическое слово», которое помогает власти выгонять жителей из центра на окраину или строить у них под окнами ядовитые объекты. Нынешние идеологи, как видите, сами в этом признаются.
Коммунистическая власть высказывалась лицемернее, но действовала страшнее. После «событий» в Новочеркасске среди семи приговоренных к расстрелу былСергей Сотников, молодой токарь, отец двух маленьких детей. Ему вменяли в вину то, что он организовал и возглавил делегацию, которая «пошла в поход» по заводам с призывом поддержать забастовку. «Поход Сергея Сотникова закончился неудачей, а сам он за свой героический порыв заплатил жизнью, – пишет архивист Владимир Козлов, исследователь протестного движения. – Жестокий расстрельный приговор был явно неадекватен содеянному» («Массовые беспорядки при Хрущеве и Брежневе: 1953 – начало 80-х гг.» (М.: РОССПЭН, 2010. с. 374). Ну, по-человечески рассуждая, рабочий-активист вообще ни в чем не виноват. Но рассуждая по-советски, учитывая страх коммунистической власти перед коллективным действием, перед всяким самостоятельным объединением, мы поймем, что он был виновен самой страшной виной: он выдвинул идею профессиональной солидарности и проявил себя лидером. За это его и убили.
А на Западе… что ж, там огромный опыт и повсеместная практика кооперации, солидарных союзов, коллективных действий, волонтерских объединений, гражданских инициатив, взаимной поддержки. Там хотят и умеют это делать.
Коллективизм американцев поражает и вдохновляет – рассказала Лиана Алавердова, поэт и переводчик в статье «Один в поле, или Размышления о волонтерской работе» (Знамя, 2014, 12): «Волонтерство – неотъемлемая часть американской культуры. Волонтерством занимаются республиканцы и демократы, черные и белые, религиозные и нерелигиозные, молодые и старые. Основы его были заложены самыми первыми поселенцами. Как писал французский политический мыслитель Алексис де Токвиль в широко известном труде „Демократия в Америке“ (1835), „американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы: коммерческие, производственные, религиозно-нравственные, серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и немногочисленные. Всегда там, где во Франции во главе всякого нового начинания (организация празднеств, основание школ, строительство гостиниц, церквей, больниц, распространение книг) вы видите представителя правительства, а в Англии – представителя знати, будьте уверены, что в США вы увидите какой-нибудь комитет. Это способ коллективного действия: сообща добиваться цели, отвечающей общим желаниям“» ().
Глава 6. Прошлое: тайна и пропаганда
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
Александр ПушкинПотом были война, голод, погибшие или искалеченные отцы, огрубевшие
матери, официальное вранье в школе и неофициальное дома.
Иосиф БродскийПрошлое, как и будущее, принадлежало государственной идеологии. А наше реальное прошлое… оно было страшной тайной.
Мертвые принадлежали партии. А все те, кого погубила партия, наши мертвые деды и прадеды… они были страшной тайной.
§1. «Лучше вам этого не знать»
О тайне прошлого и тайне погибших говорят все мои собеседники.
«Прошлое нашей семьи было весьма непростым, как и всего народа. Кое-что, конечно, приглушалось, щадилось. Кое-что и скрывали до времени, например, подробности судеб погибших родных: обоих дедов и других. Но в принципе, мы всё знали. Оба моих деда были репрессированы. О том, что мой дед по отцу был священником и погиб (пропал без вести) еще в средине двадцатых, я узнал, уже будучи студентом. Дед по матери отсидел около 20 лет и был освобожден уже после ХХ съезда. Брат деда был расстрелян в 1938 году (58—10), сведения о нем я нашел только несколько лет назад. Досталось и другим. Я постоянно сталкивался с этими вопросами при „допускных“ проверках и при выездах за границу. Не нужно было бравировать своим непринятием системы. Я придерживался библейского, христианского правила: удались от зла и сотвори благо. Очень важный пласт моего детского и подросткового мира – время, проведенное в селах, разговоры с родичами и земляками. Это были люди, только что пережившие уже которую голодовку и разорение. Простые рассказы этих людей для меня перевесят все рассуждения „ученых“ и „политологов“, вместе взятых» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«Мой прадед был контужен в первом бою, почти всю войну пробыл в плену (не в концлагере, у бауэра работал), но его не преследовали за это. В плену (совсем недолго) был также брат моего деда, но дед (ортодоксальный коммунист, к тому же занимал какой-то пост в Минобразовании Тувы) мастерски вывел его из под удара, который готовился – об этом я позже узнал. Вообще, как я понял, те, кто воспитывал меня, особенно старики, всячески оберегали меня от ужасов истории. Я у прабабушки спрашивал про то, как началась война, она отвечала: „Ну, началась и началась… Мужиков забрали, немцы давай завод бомбить, а мы на печи сидим да боимся“ – вот и все. Разве что в школу приходили ветераны (и военрук был замечательный дядька, воевавший) и рассказывали такие жуткие вещи (о Сталинграде, например), что наши детские мозги не могли это воспринять как реальность.» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Мало того, что запретом было окружено мнение о настоящем и будущем, тень молчания упала на близкое прошлое нашей семьи. Я не знал до 30 лет, что дед был раскулачен! Не знал, что в роду у бабушки был миллионер пароходчик Любимов, не знал даже того, что отец на войне служил в женском зенитном батальоне под Москвой, не сделал ни одного выстрела по самолету врага и всю войну играл в карты, да ублажал плоть солдаток. Правда, он предпочитал помалкивать. Это машинальное табу на все, что выходило за рамки школы, было решающей чертой моего детства и юности» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Думаю, что родители были откровенны, они были убежденными коммунистами. В рамках, в русле общей пропаганды допускали, что были ошибки. О расстрелянном прадеде молчали. Мама до конца дней думала, что коммунизм – самая чистая мысль, но ее загубили. О военном опыте рассказывали, но я бы не сказала, что много. Отец не любил распространяться на эту тему» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Старшие в семье абсолютно не были со мной откровенны в том, что касалось политики – истории – прошлого семьи. Вопросы про все задавала, но они от них неизменно уходили. Подслушивая разговоры родителей с друзьями, узнавала о докладе Хрущева, „Докторе Живаго“, „Не хлебом единым“. Я знала, что папа в 1941 не сдал радиоприемник и узнал о начале войны ночью» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Когда я стала что-то соображать, стала спрашивать. Ответ был: лучше вам этого не знать, потому что это наверняка вернется. Рот был на замке всегда» (А. Г. Интервью 11. Личный архив автора).
Мой отец, Николай Михайлович Иваницкий, ушедший воевать ребенком в шестнадцать лет, намертво молчал о своих фронтовых годах. Как он в действительности относился к мудрому партийному руководству, я узнала только потому, что подслушала.
Однажды мама с папой смотрели по телевизору документальный фильм. Завывала сирена, гремели взрывы, торжественный голос вещал про мудрое руководство родной коммунистической партии. А я, двенадцатилетняя, залюбовалась из темного коридора, как хорошо сидят рядышком молодые и красивые мама с папой. То есть меня не видели. «Может, и правда мудрое? – вздохнула мама. – Мы же победили» – «Какое, к черту, руководство! – тихо взорвался папа. – Немцы на Волге стояли!».
Странно, что эту папину мысль – единственно возможную мысль – и сегодня еще не все разделяют.
О раскулаченной и сосланной родительской семье моей бабушки, о ее расстрелянном отце никто никогда не проронил ни слова. Я знала, что о мамином отце, моем дедушке Василии Петровиче Текучеве, говорить можно. Дедушка был герой, ополченец сорок первого года, освобождал Ростов, погиб в Белоруссии в 1944 году, его именем в Ростове названа улица. О мамином дедушке говорить было нельзя. Я даже не знала, как его звали. Ну, если у бабушки Маруси отчество – Михайловна, значит, прадедушка Миша. И все. Полное, мертвое молчание. Ребенком я никогда о бабушкином детстве не спрашивала. Но понимала: там что-то жуткое.
Теперь имя моего прадеда я читаю у Соловецкого камня на «Возвращении имен». Михаил Иванович Васильев, донской казак, хлебороб, виноградарь. У него был хутор возле станицы Цимлянской. Раскулачен, сослан с семьей (под высылку не попадали только замужние дочери), в тридцать седьмом арестован и расстрелян.
Школьный учебник, ежегодным тиражом в три миллиона, учил другому прошлому: «Коммунистическая партия указала трудовому крестьянству единственно правильный путь… Отбирать у кулаков землю, инвентарь, скот, добро, накопленное путем эксплуатации крестьян и выселять кулаков с другие места, где они должны были честно трудиться. Это и означало ликвидацию кулачества как класса… Эти меры были поддержаны… с энтузиазмом встречены… Озверевшее кулачество – этот последний, самый массовый эксплуататорский класс – в ответ еще с большим ожесточением повело борьбу с колхозным движением…» (И. Б. Берхин, И. А. Федосов. История СССР. Учебник для 9 класса. Издание 7-е. – М.: Просвещение, 1982. с. 322, 327, 328)
Доверительное без утайки обсуждение прошлого было редким исключением и касалось только избирательных сюжетов.
«Мама бывала со мной очень откровенна во всем, что-то когда-то мы с нею обсуждали, в том числе о политике. Но не по конкретным поводам (официальные были скучны, а неофициальные до нас не доходили), а по тем, которые касались литературы, судеб людей, с которыми дружили, о лагере – что там была за жизнь. Иногда она рассказывала о самых черных временах очень веселые вещи – о самодеятельности в лагере, о походах в баню, о переписке через заборы. И о страшном рассказывала. Но редко. Главная ее мысль была, что везде – люди, как очень плохие, так и удивительно хорошие. И среди коммунистов (которые ведь тоже сидели) и среди лагерных начальников, среди воров и убийц, среди всякого рода бедолаг…» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Про историю, включая пакт Молотова-Риббентропа и финскую войну, отец со мной разговаривал, и не раз. Сегодня я с некоторым даже удивлением вспоминаю о том, как малограмотные сельские жители безошибочно разбирались в реальном содержании „мудрой сталинской политики“. Киселева на них не было. Рассказов про прошлое семьи (семей) было много. Но политически нейтральных» (М. С. Интервью 8. Личный архив автора).
«Семья наша практически не пострадала от репрессий. Со мной об этом мало говорили. Отчим отца несколько месяцев сидел при Ежове, как бывавший в США, но с приходом Берии его выпустили. Ну, он мне сам рассказывал, лет мне 10 было, может, меньше. Он в США уехал с семьей в 1913 году, мальчишкой 17-летним, прожил там месяц-два и, дурак, вернулся» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Единый (= единственный) учебник истории СССР был не только лживым, но и глупым. Ложь учебника была шита белыми нитками. Сочинители не беспокоились ни о правдоподобии, ни о том, чтобы вранье на разных страницах согласовывалось одно с другим. Историки-идеологи знали, что дети покорно заучат, повторят на оценку и никогда ни о чем не спросят. Знали и то, что родители, которые сами это пережили, ни словом не возразят и не посмеют рассказать детям о том, что было по правде. Учебник истории безусловно пресекал передачу опыта в поколениях, разрушал отношения в семье, откровенность и доверительность между детьми и родителями.
В советской идеологии статус истины был странным и загадочным. Проблема истины одновременно существовала и не существовала. Претендуя на обладание абсолютной истиной, идеология абсолютно не считалась с реальностью. Анализируя феномен «двоемыслия», Юрий Левада писал, что он гораздо сложней лицемерия и предполагает «многообразие ролевых предписаний и масок», среди которых «не бывает проблемы истинного, но существуют проблемы требуемого и допустимого („как надо“) в рамках данной ролевой модели» (Юрий Левада. От мнений к пониманию Социологические очерки 1993—2000. – М.: Московская школа политических исследований, 2000. с. 410).
Осталось неизвестным, как именно и насколько откровенно сами авторы учебника обсуждали роковое по сути положение дел: к учебнику «прилагались» запуганные, замордованные родители с печатью на устах. Они сами вынуждены были заботиться, чтоб дети молча и покорно «глотали» ложь. Может быть, сочинители говорили об этом с циничной усмешкой. Может, не говорили, но думали. Может, вовсе не думали, а тупо выполняли госзаказ: как велено, так и напишем, а как было по правде – не нашего ума дело.
Вот, например: пакт о ненападении. Самое правильное, мудрое решение. Советский Союз выиграл время для укрепления обороны и сорвал планы англо-французского блока: «вторая мировая война началась не с нападения на Советский Союз, а между двумя империалистическими группировками». В школьном учебнике для 10 класса это написано на семнадцатой странице (М,: Просвещение, 1981, изд. 10-е. Тираж 1 118 000). На восемнадцатой выясняется, что гитлеровские войска вторглись в Польшу, «на что польский народ ответил справедливой антифашистской борьбой», а Красная Армия перешла польскую границу, «чтобы взять под свою защиту жизнь и имущество братских народов». Получается, что Советский Союз выступил против агрессора, военной силой поддержав справедливую борьбу польского народа. Но как же пакт о ненападении —только что, в предыдущем параграфе? Перейдя польскую границу, Советский Союз нарушил пакт о ненападении или не нарушил? Если нарушил, если Красная Армия вступила в борьбу с агрессором ради жизни братских народов, то зачем вы страницей раньше твердили про мудрое решение? Ведь у вас вышло, что Советский Союз отказался от него через три надели. А если не нарушил, если, вступив в Польшу, Советский Союз оставался верен пакту, то… что же это был за пакт? До вопроса «и на чьей стороне был Советский Союз?» я не доходила. Действовал железный занавес запуганности и самоцензуры. Но ведь в учебнике так написано. Вранье колет глаза.
Десятиклассники уже достаточно взрослые люди, чтобы не верить идеологической лжи, которую школа вбивала им в голову. Но эту ложь они постоянно и неизбежно заучивали и воспроизводили.
«Французский социолог Пьер Бурдье писал об образовании, что оно – абсолютный инструмент власти, – сказала в беседе со мной антрополог Светлана Адоньева. —То, что в тебя закладывали в течение десяти школьных лет, – оно в тебя заложено навсегда. Дальше ты с этим можешь бороться, справляться или не справляться, но это как с детской травмой: она уже есть, и ты с ней имеешь дело. То, что заложено в нас советской школой нашего детства, очень важно для нас. Оно продолжает быть и определяет те отношения, которые создаются в современной школе. Одно утешительно. Сегодня ситуация необратимо меняется, так как дети сегодня другие. У них меньше страха» («Первое сентября», 19.12.2011. ).
С какими мыслями дети выходили из школы, с каким пониманием «мира, в котором они живут», – это, по-настоящему рассуждая, неизвестно. Из моих собеседников только двое вспоминают позитивное принятие существующего режима, все остальные говорят об отвержении разной силы и качества.
«Советский режим представлялся отличным. В отличие от американского. Помню поэму „Земляной орех“. Там безработный (негр?) катит носом по асфальту земляной орех, чтоб не умереть с голоду» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Хорошим, за отсутствием сравнения. Как раз началась перестройка» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«О советском режиме я не думал, а мечтал попасть в высокую науку» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Идеологически – полный тупик. Насмешки, анекдоты. Нарождающаяся массовая коррупция, отсталость от мира. Сказки про то, что мы „впереди планеты всей“ уже даже не смешили. 15—16 лет – чистый либерализм, скорее правый. Свобода – самоценная и самодостаточная категория. Знаете, есть такая максима. Тот, кто не стал в 16 лет радикалом, не имеет сердца. Тот, кто не стал к 40 годам консерватором, не имеет ума. Вот и я так считаю» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«У меня все-таки было какое-то политическое мировоззрение. Я была антифашистка и пацифистка. Еще я не любила бюрократию и ложь. Режим воспринимался главным образом как косная бюрократическая глупость. Моя политическая платформа проста: я хотела бы видеть у власти людей разумных, с хорошим чувством юмора, читающих, любящих музыку и хороший театр. И (очень важно) чтобы до вступления во власть они хоть чем-то занимались всерьез и у них это получалось. И еще: чтоб они не задерживались во власти слишком долго» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Советский режим – что-то не слишком приятное, но несокрушимое. Тебе при нем жить, так что выбирай профессию, где придется поменьше врать. Поскольку я склонялся к гуманитарным наукам, то выбрал филфак, а не истфак» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«К окончанию школы моя политическая позиция свелась к глубокой аполитичности: я считал, что павший царизм и монархия, точно так же, как павшее временное правительство, как позднее разоблаченный культ Сталина, как фиаско фашизма, как снятие Хрущева и воцарение Брежнева, и прочее – все это фазы отражения тотальной матрицы человеческой цивилизации с делением на жрецов, воинов и рабов. Ни один строй не сможет снять эту иерархию, потому все будет как всегда. На этой мизантропии я стою и сейчас, хотя я не отрицаю, а уважаю тех, кто не сидит, сложа руки в позе лотоса, любуясь своим отражением в воде» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Это я помню прекрасно. К тому моменту я перечитал все „избранные“ (школьной программой) работы В. И. Ленина, а „Государство и революция“ знал едва ли не наизусть. Я пришел к убеждению, что мерзкие люди (Сталин и вся КПССшная сволочь) извратили бесконечно прекрасную идею коммунизма. Я был твердо уверен, что точно так же думают и большинство окружающих меня людей (ну, за исключением особых дураков или подлецов), но боятся сказать это вслух. Вранье советских газет (я его воспринимал уже именно так) реально злило до бессильного бешенства» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«К окончанию школы (1980) я ненавидел СССР, уже и за вторжение в Афганистан. Вплоть до прихода Горбачева я был уверен, что после окончания института я любым путем уеду из СССР» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Что думала власть о политическом миропонимании подданных, в том числе молодежи, – полная тайна. Известны лишь заклинания, которые повторялись без конца: «Беззаветная любовь к матери-Родине, сливающаяся с чувством безграничной преданности Коммунистической партии… Юношество Страны Советов целеустремленно готовится к созидательной деятельности по строительству коммунизма» (Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982. с. 15, 116). Та очевидная идея, что любовь к родине может соединяться с ненавистью к коммунизму и партии, исключалась изначально.
«Многими фактами подтверждена непримиримость нашей молодежи к антисоциалистической, антисоветской пропаганде, к буржуазным нормам нравственности» (Владимир Соколов. Нравственный мир советского человека. – М.: Политиздат, 1981. с. 213). Что такое «буржуазные нормы нравственности» – тоже загадка. Подразумевается, может быть, индивидуализм в противоположность советскому коллективизму. Но я подозреваю, что автор сам этого не знал – и знать не хотел, а только писал грозные, опасные слова «буржуазный», «антисоветский».
Владимир Шляпентох рассказывает, как в ходе опроса читателей «Литературной газеты» ему удалось выяснить – косвенным образом – политические взгляды интеллигенции: «В тогдашних условиях симпатии или антипатии к авторам либерального „Нового мира“ или просталинского „Октября“ почти однозначно позволяли определить политическую позицию респондентов. Кстати, мы выяснили, что примерно 80% интеллигенции в конце 60-х годов были на стороне либерального социализма. Власти, бывшие категорически против выяснения реальных политических взглядов населения страны, спохватились довольно поздно – результаты опросов были уже получены» (Владимир Шляпентох. Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом. – СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003. с. 172).
На основании изучения рассекреченных документов Верховного суда и Прокуратуры Владимир Козлов высказывает твердое убеждение, что целью репрессий было не только искоренение антикоммунистических взглядов: мнения коммунистические, но в чем-то отступающие от сиюминутной генеральной линии, тоже подлежали беспощадному искоренению. «Репрессии должны были воспитать в людях „идеологическую дисциплину“, готовность если не думать, то хотя бы говорить по приказу Центрального Комитета… или – по крайней мере – молчать!» (Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе. 1953—1982 гг. Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР. – М.: Материк, 2005. с. 9).
§2. Подмена памяти, потеря памяти
К молчанию вынуждает чувство вины. В прошлом, которое принадлежало партии, среди мертвых, которые принадлежали партии, специально для детей были созданы сакральные образы пионеров-героев с чудовищными смертями. О реальной гибели молодых партизан и подпольщиков пропаганда вещала с уменьшением возраста: шестнадцати-восемнадцатилетних превращала в двенадцати-тринадцатилетних. Вплоть до полной потери разума: «Льговские подпольщики. Валя Ромашева – 9 лет, Ваня Ромашев – 7 лет, Нина Ромашева – 5 лет. Все они погибли» (Сборник «Орлята» – Воронеж: Центрально-Черноземное книгоИздательство, 1970, с. 131). Пять лет? Почему маленькая Нина защищала огромное государство, а не наоборот? Где же были его танки, самолеты, стальные шеренги и мудрое партийное руководство? Но таких вопросов дети не задавали и задать не могли. Сама гибель Нины пресекала вопрос о том, что же это за государство, которое не защищает своих детей.
У идейно-патриотического воспитания был богатый набор пыток: кожу сдирали, иголки под ногти загоняли, кипятком обливали, глаза выкалывали, уши отрезали, пальцы выламывали, огнем жгли, морозом морозили. Весь инквизиторски арсенал. Старшее поколение помнит. Детей намеренно травмировали избирательным ужасом (о пытках в лубянских подвалах идеологи детям не рассказывали), и результаты были тяжкими.
«Эстетику ужасного» в патриотических житиях пионеров выявляет культуролог-педагог Светлана Леонтьева: «Центростремительное движение в текстах, где присутствует смерть героя, направлено именно к ее описанию, в котором смакуются детали истязания ребенка-мученика. <…> Такая очевидная дань эстетике ужасного далеко не случайна…» («Жизнеописание пионера-героя: текстовая традиция и ритуальный контекст» – В кн.: Современная российская мифология. – М.: РГГУ, 2005. с. 109, 110).
«Пионеру вменялось навечно чувство вины: умерший умер за тебя, и ты перед ним в долгу, – так интерпретирует Светлана Адоньева эту идеологическую практику. – Ты отдашь свой долг Родине, за которую погибший отдал жизнь. Об этом свидетельствуют и мои собственные впечатления школьного детства. Миф об общественном долге перед мертвыми и сейчас воздействует на картину мира и жизненные сценарии людей, прошедших советские посвятительные ритуалы» (Светлана Адоньева. Дух народа и другие духи. – СПб.: Амфора, 2009. с. 247). Ей принадлежит и убедительная гипотеза о происхождении «садистских стишков»: «Готова предположить, что жанр детских садистских стихов обязан своим появлением потребности в рефлексии детей на тему официальных страшилок – историй мученичества детей и подростков – пионеров и комсомольцев. Смерть взрослого впечатляла меньше. Время мемориализации в общегосударственном масштабе не случайно совпадает с временем распространения этого жанра, и не случайно в этих тестах так устойчиво появляются пионерcко-революционно-военные мотивы» (Светлана Адоньева. Категория ненастоящего времени: Антропологические очерки. – СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001, с. 151).
Рассказывая ужасы, идейно-патриотические воспитатели так же не считались с реальностью, как во всех других случаях идеологической обработки. Прямо говоря – обманывали детей. И сами это знали. Но и сейчас здравые вопросы об источнике пропагандистских сведений и о причинах искажения истины нередко вызывают на интернет-форумах болезненную реакцию участников, травмированных советскими посвятительными ритуалами.
Вот, например: «tomorrow 14.05.2014 г. В детстве мы зачитывались книжками о пионерах-героях, представляли себя на их месте и верили, что тоже так смогли бы. Потом в прессе стали писать, что многие истории выдуманы советской пропагандой. Даже если это и так, то не вижу в этом ничего плохого. Мы хотели быть похожими на них, они были нам примером. На кого сейчас хотят походить наши внуки?» ().
Обратим внимание: автор реплики не видит ничего плохого в том, что пропаганда лжет. Как он ответит на вопрос своего внука: а это правда?
В наши дни советская мифология пионеров-героев нисколько не забыта. Она активно живет в школе в тех же самых формах, которые использовались и тридцать, и сорок, и пятьдесят лет назад. На «Уроках мужества», или на уроках «Чести и достоинства», или на классном часе «Дети поры военной», или в сочинениях «Я помню, я горжусь!». Примеров множество.
«Зина Портнова, комсомолка, уничтожила не один десяток фашистов. Однажды, когда партизанка, выполнив очередное задание, возвращалась в отряд, она попала в руки к гитлеровцам. На допросе, схватив лежащий на столе пистолет, она застрелила следователя и еще двух фашистов, пыталась бежать, но была схвачена. Четыре дня подряд с побоями и издевательствами ее допрашивал немецкий офицер. Но она так ничего и не сказала. Была расстреляна фашистами» (М. Т. Студеникин, В. И. Добролюбова. Книга для учителя к учебнику М. Т. Студеникина. «Основы духовно-нравственной культуры народов России. – М.: Русское слово, 2013. с. 219). Это текст для четвертого класса.
«Устроившись работать официанткой в столовой, где питались фашистские офицеры, Зина подобрала момент и отравила суп, в итоге через 2 дня хоронили более ста офицеров, обедавших в тот день в столовой. После этого случая подпольщики переправили Зину в лес к партизанам, где она стала разведчицей. Возвращаясь с задания, Зина напоролась на засаду. В тюрьме её били, пытали кто её товарищи, но она молчала. Девочку с косичками старались уговорить, предлагая еду, конфеты, отпустить домой в Ленинград к родителям. Но она молчала. На одном из допросов Зине подвернулся момент и она схватила пистолет. Выстрел – и офицер убит. Зина пыталась бежать к своим, в лес. Но у реки, когда кончились патроны, её схватили…» (). Это текст для второго класса (пунктуация сохранена).
«Устроившись работать официанткой в столовой, где питались фашистские офицеры, Зина подобрала момент и отравила суп, в итоге через 2 дня хоронили более ста офицеров, обедавших в тот день в столовой. После этого случая подпольщики переправили Зину в лес к партизанам, где она стала разведчицей. Возвращаясь с задания, Зина напоролась на засаду. В тюрьме её били, пытали кто её товарищи, но она молчала. Девочку с косичками старались уговорить, предлагая еду, конфеты, отпустить домой в Ленинград к родителям. Но она молчала. На одном из допросов Зине подвернулся момент, она схватила пистолет. Выстрел – и офицер убит. Зина пыталась бежать к своим, в лес. Но у реки, когда кончились патроны, её схватили…» (). Это сочинение девятиклассницы «Я помню, я горжусь!», посланное в Москву на конкурс к юбилею победы. Как видите, оно во всем вплоть до пунктуационных ошибок совпадает с методической разработкой «урока мужества» во втором классе. Чем гордилась ученица, копируя текст из интернета, – неизвестно.
«Работать этой худенькой девочке с косичками было нелегко – носить дрова, воду для кухни. Она терпела усталость, боли в руках и ногах ради задания организации – отравить фашистов, бросив яд в котел с пищей. Когда Зина мыла посуду, то увидела, что один повар вышел в зал, а второй занят у плиты, и быстро бросила содержимое пакета в котел. 100 немецких офицеров было похоронено. Подозрение пало на Зину. Ее заставили попробовать отравленный суп, и она сделала большой глоток. Зину отпустили, она еле дошла домой. Сильная головная боль и слабость целые сутки не отпускали ее. <…> В деревне ее кто-то увидел и сообщил полиции, что девушка не местная. На всякий случай полиция ее задержала и переправила в Оболь. Там ею плотно занялось гестапо, поскольку Зина была в списке подозреваемых в диверсии в столовой. Во время очередного допроса, воспользовавшись тем, что следователь засмотрелся в окно, Зина схватила со стола пистолет и застрелила его» (). Это текст для подростков – с седьмого класса по девятый.
Из собственного детства и я помню, что пионерка Зина Портнова отравила суп для гитлеровских офицеров, а потом сама бесстрашно глотнула отраву. Есть легенда наполеоновских времен, как испанская крестьянка отравила суп для французских солдат. Но ей не потом, а сначала велели его попробовать. Патриотка, улыбаясь, попробовала. Так и умерла с улыбкой, глядя, как умирают захватчики. Гораздо лучше придумано.
Советские дети вопросов не задавали, но неужели и сейчас никто не спросит: а это правда? Германские военные архивы открыты. Подтверждают они, что на станции Оболь в результате диверсии погибли сразу сто офицеров? Некоторые пропагандисты не знают удержу и сочиняют, что это были сплошь эсэсовцы или летчики, бомбившие Ленинград. Другие благоразумия ради заменяют офицеров какими-то «курсантами» и не говорят, что те померли. Выражаются аккуратнее: «пострадали». То есть для нынешних воспитателей, как и для советских, истина не имеет значения, а уроки патриотизма – это особый хронотоп, где можно обманывать детей.
Если и нынешние дети молчат и ни о чем не спрашивают, – это опасный симптом. А что касается диверсии в столовой, то не обязательно стучаться в германские архивы. Выдумка досконально выясняется из советских публикаций.
В июле 1958 года обольским подпольщицам Зине Портновой и Фрузе Зеньковой было присвоено звание Героев Советского Союза. Зине – посмертно. Но Фруза (Ефросинья Савельевна) была жива. Это она возглавляла группу «юных мстителей», и лучше всех знала, какие диверсии совершили подпольщики. Живы были и другие участники и свидетели событий. В августе 1958 года в издательстве «Молодая гвардия» была подписана к печати книга очерков Владимира Николаева и Александра Щербакова «Когда смерть не страшна». Авторы провели журналистское расследование: беседовали с выжившими подпольщиками и партизанами, читали дневник штаба партизанского отряда, с которым были связаны «юные мстители». Собрали и слухи, которыми земля полнится. Разумеется, книга – пропагандистская. Но издатели и авторы явно были уверены, что реальных действий «юных мстителей» для патриотического воспитания совершенно достаточно. Авторы всегда указывали источник сведений: вот это – рассказала Ефросинья Савельевна, вот это – написано в дневнике партизанского штаба, вот это – легенды, слышанные случайными свидетелями, а вот это – неизвестно никому. Все героические штампы честно проведены по разряду легенд. Вот расстрельная команда завязала девочкам глаза, но они «сорвали повязки и бесстрашно глядели на своих палачей» (с. 96). Откуда это известно? Такую легенду слышала учительница Люба, которая сидела с ними в одной камере. Авторы не скрыли, что сами с Любой не разговаривали и фамилии ее не знают.
Ефросинья Савельевна рассказала о многих диверсиях подпольщиков, и ее свидетельства подтверждены дневником штаба. «Юные мстители» подожгли льнозавод, подожгли склад, подожгли мост через овраг, обстреляли автомобиль, повредили взрывом водокачку на станции, повредили взрывом котельную на кирпичном заводе, взорвали мотовоз на торфоразработках, повредили телефонный кабель. Об этих событиях авторы повествуют подробно и красочно. Но не все диверсии удались. Фруза об этом говорила, и авторы хоть кратко, но упомянули. Черным по белому: «В середине августа не удалась диверсия в столовой. Осуществлявшая ее Зина Портнова едва успела ускользнуть. Забежала домой за сестренкой и ушла в лес к партизанам» (с. 85).
Заметки, очерки, рассказы, повести о Зине Портновой выходили во множестве массовыми тиражами. Никто из сочинителей не ссылался на книгу Николаева и Щербакова. Неудавшаяся попытка отравить пищу в столовой превратилась в сотню отравленных насмерть офицеров. Поврежденная водокачка превратилась в пущенные под откос эшелоны. Осталось неизвестным, что думала и чувствовала Ефросинья Савельевна, когда сочинители перевирали ее жизнь и жизнь ее подруги и соратницы. В середине семидесятых годов в издательстве ДОСААФа вышла очередная повесть: «Девочка с косичками» Анатолия Солодова (1975, тираж 100 тысяч). В эпилоге сказано, что материал для книги сочинитель собирал в Оболи и встречался с Зеньковой. Если ему верить, то боевая подпольщица произнесла две фразы: «наша маленькая Зина шагнула в бессмертие» и «теперь ко мне приезжают то пионеры, то рабочие, то журналисты» (с. 125).
Авторы расследования Щербаков и Николаев установили, что о гибели Зины Портновой с достоверностью неизвестно ничего. В дневнике партизанского штаба есть запись: «17 декабря 1943. Разведчица Портнова Зинаида Мартыновна не вернулась с задания» (с. 99). Единственный зафиксированный факт. Но были слухи и легенды. В селе Гораны говорили, что на допросе молодая партизанка выстрелила в немца из его же пистолета и пыталась бежать. Журналисты допускали, что это была Зина, но не скрыли, что Гораны слишком далеко от тех мест, где девочка исчезла. Были слухи, что ее выдала соседка. Была легенда, что в Полоцке, в тюрьме видели выцарапанную на стене надпись «Нашу Зину расстреляли фашистские звери».
По этой канве сочинители взялись сочинять. Пустили в дело весь инквизиторский арсенал. Особенно старался такой совписатель Василий Смирнов. Глаза девочке выколол, уши отрезал, руки и ноги вывихнул во всех суставах. В интернете его текст вывешен, можете посмотреть. Собственно, и Анатолий Солодов не отставал. Конечно, такие образы травмировали учеников физиологическим ужасом.
…Зину ведут на расстрел в лютый мороз босиком по снегу, она ничего не видит, из пустых глазниц течет кровь. Зину ведут на расстрел, из пустых глазниц течет кровь, она ничего не видит, только слышит, как шелестит листва на деревьях. У Смирнова лютый мороз, у Солодова листва шелестит.
Советское «патриотическое воспитание в школе» было рассчитано на детей, которые молчат, а говорят только теми словами, которые прежде произнес пропагандист. Если бы советский ученик стал добиваться, откуда это известно и как было на самом деле, то ему бы не поздоровилось: срывал урок патриотизма, оскорблял память павших. Скорей всего, и родителям бы несладко пришлось. Но что произойдет в наши дни, если ребенок начнет задавать вопросы? Допустим, четвероклассник учится по учебнику Студеникина и получает для зачитывания вот тот процитированный текст (он и предназначен для зачитывания ребенком): «комсомолка Зина уничтожила не один десяток фашистов…». Как она их уничтожила? Откуда это известно? Студеникин, как видите, не заявляет прямо, что она их отравила. Допустим, ребенок с подачи родителей – с моей подачи – выкладывает учителю на стол распечатки: из книги Николаева и Щербакова, из книги Смирнова, из книги Солодова, из книжек Набатова, из книги статей «Герои подполья». А потом добавляет еще одну распечатку: 15-й страницы из книжки Студеникина 1982-го года, где нынешний автор учебника велел выслеживать детей, выявляя их высказывания, отступающие от коммунистических. Ребенок спрашивает: что все это значит? зачем вы нас обманываете?
Боюсь, будет то же самое, что в советское время: срывал урок, оскорблял память павших. Пусть родители явятся в школу! Ну, явлюсь в школу. И скажу, что главная проблема не в том, отравила ли Зина суп в котле. Главная проблема в том, что сегодняшнее патриотическое воспитание продолжает чудовищную практику советской пропаганды: прячет смертельные провалы государственной политики за смертями мальчиков и девочек.
Типичная «патология» тоталитарных государств – потеря памяти, отмечает социолог и культуролог Томас Шерлок в исследовании «Исторические нарративы и политика в Советском Союзе и постсоветской России»: «Потеря памяти принимает наибольшие масштабы в идеологически единых и организационно мощных тоталитарных режимах, просуществовавших более одного поколения. <…> Даже если режим не верит в собственную пропаганду, он все равно может попасть в ловушку своей риторики, отказываясь подвергать сомнению мифы, которые препятствуют самооценке» (М.: РОССПЭН, 2014. с. 28, 29).
Мне известна только одна публикация, в которой школьники восстанавливали реальную память своей семьи: расспрашивали бабушек и дедушек, переживших детьми оккупацию. Это книга «Дети войны», составленная Аркадием Глазковым и выпущенная в 2000-м году Смоленске Государственным педагогическим университетом (крохотным тиражом). Педагоги помогли ребятам составить вопросы, и внуки впервые услышали о том, что пережили их бабушки и дедушки – поколение, всю жизнь молчавшее о своем детстве. В книге несколько разделов: «Черные дни оккупации», «Помогали партизанам», «Детство в концлагере», «Приближали победу». Живые, страшные, далекие от мифологии свидетельства детской памяти о недетском опыте. О том, как десятилетнюю бабушку со всей семьей вели на расстрел за помощь партизанам, но вмешался староста и сумел уговорить немцев: расстреливать не стали, но дом сожгли. О том, как партизаны организовали детей 11—14 лет в отряды для сбора оружия, оставшегося после боев, и о том, какие ужасы дети видели, пока собирали. А некоторые и подрывались. О том, что и немцы были всякие: были и такие, что кормили детей на полевой кухне. О том, как двенадцатилетнюю бабушку взяли заложницей, потом отправили в концлагерь, а потом в немецкую семью работницей. О том, как повесили прадедушку. И о многом, многом другом.
В 2015 году вышел сборник «Дети войны Народная книга памяти» (М.: АСТ. Тираж 3 000). Дойдет ли эта откровенная книга до школьников? Про яд в супе и сотню похороненных эсэсовцев книжки выходят по-прежнему. Авторы попросту списывают у Смирнова и Солодова. Вот, например: «Рассказы о юных героях» – М., 2015; Нина Ефремова. Юная подпольщица Зина Портнова. – СПБ, 2012.
В современной школе абсолютно, никак и никогда не говорится о героических попытках детей протестовать против преступлений коммунистического режима. Хотя существовали в немалом числе молодежные подпольные объединения марксистской и немарксисткой направленности. Полная, непроглядная потеря памяти. В новом веке стали известны и примеры личного жертвенного бесстрашия— из рассекреченных документов Верховного суда и Прокуратуры. Почему мы не вспоминаем подвиг ярославского десятиклассника Вити Лазарянца? Он гласно и публично требовал вывода советских войск из Венгрии. Я думала, что в те дни протестовать не решился никто. Оказывается, решился семнадцатилетний мальчик: «Лазарянц признан судом виновным в том, что 6 ноября 1956 года у себя на квартире изготовил лозунг „Требуем вывода Советских войск из Венгрии“ и вышел с ним на демонстрацию трудящихся г. Ярославля. Следуя в колонне демонстрантов-школьников по Советской площади, Лазарянц развернул указанный лозунг и пронес его перед трибунами» (Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе. 1953—1982 гг. Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР. – М.: Материк, 2005. с. 221).
Витю арестовали, против него возбудили уголовное дело по статье 58—10. Но мальчик так и не признал себя виновным. Он говорил: «Я имею право протестовать» (с. 221). Это поразительно. Советскому ребенку неотступно внушали чувство вины, пресекающее всякую мысль о протесте. Советская власть ему все дала, он навечно в долгу перед Родиной, пионеры-герои за него умерли, он окружен отеческой заботой государства, которое в тяжелейших условиях прокладывает путь в коммунизм, воплощая вековой идеал человечества. И так далее. Витя был один против этой многотонной пропаганды – и устоял. Лично я, например, не устояла, во мне представления о законности и правах человека разрушены. Точнее, в уме я стараюсь держаться за них, но в шкуру мне с детства впечаталось клеймо вины и бесправия.
Из опубликованной справки прокурора отдела по надзору за следствием выясняется характерная подробность: Витя слышал, что взрослые шепотом осуждают вторжение в Венгрию, но не осмеливаются сказать об этом вслух. Он никого не выдал, утверждая, что разговор подслушал… в магазине. Прокурорский надзор постановил, что юного протестанта осудили правильно, но в опубликованном документе не сказано, сколько лет ему дали. А в какой школе Витя учился? Знают ли о нем сегодняшние ученики его школы? Делают ли доклады о его героическом порыве? Нет.
По принципу советского коллективизма должны были пострадать его родители и руководство школы. Отчаянный мальчик высунулся, погубил себя и подвел всех. Представление о гибельности и бесплодности протеста было повсеместным и передавалось детям как «конечный вывод мудрости земной».
«Мои родители, не будучи партийными, придерживались одного убеждения: тягаться с властью – все равно, что садиться на горячую плитку или ночевать в снегу» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Мои родители боялись всего. Это были настоящие, навсегда, на всю жизнь напуганные сталинским террором совслужащие. Главным наставлением, которое я получал от них, было „не высовывайся!“» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
Сегодняшние школьники не вспоминают и детей ГУЛАГа, к которым относится и моя собеседница А. Б., родившаяся в лагере. Документы публикуются – вот, например: Дети ГУЛАГА: 1918—1956. – М., 2002; Дети ГУЛАГа: Книга памяти жертв политических репрессий. – М., 2012. Известны ли они ученикам? Нет. К сожалению, неизвестны они не только ученикам, но учителям и родителям тоже.
«Книги памяти – одна из опорных точек памяти о сталинизме. Эти книги, издающиеся в большинстве регионов России, образуют сегодня библиотеку объемом почти в 300 томов, – отмечает Арсений Рогинский. – В них содержится в общей сложности более полутора миллионов имен казненных, приговоренным к лагерным срокам, депортированных. Это серьезное достижение, особенно если вспомнить сложности доступа ко многим нашим архивам, хранящим материалы о терроре. Однако эти книги почти не формирует национальную память. Во-первых, это – региональные книги, содержание каждой из которых по отдельности являет собой не образ национальной катастрофы, а, скорее, картину „местной“ беды. Во-вторых, это – почти не публичная память: книги выходят крошечными тиражами и не всегда попадают даже в региональные библиотеки. Сейчас „Мемориал“ разместил в Интернете базу данных, которая объединяет данные Книг памяти, пополненные некоторыми данными МВД России, а также самого „Мемориала“. Здесь более 2 миллионов 700 тысяч имен. В сравнении с масштабами советского террора это очень мало, на составление полного списка, если работа будет продолжаться такими темпами, уйдет еще несколько десятилетий» ().
Я благодарю Марка Солонина, который посоветовал мне обратиться к этому докладу и присоединяюсь к мысли, которую он высказал: «Память о сталинском терроре формируется как память об ужасах и страданиях жертв (уж не затем ли, чтобы запугать нынешнее поколение?), но никак не память о борьбе» (электронное письмо от 15 августа 2015 года. Личный архив автора).
Катарина Бейкер и Юлия Гиппенрейтер в середине девяностых годов начали исследовать влияние сталинских репрессий на жизнь семей, проведя глубинные интервью третьего поколения, то есть внуков репрессированных. «У большинства родителей респондентов детство проходило в обстановке тревоги и страха. Взрослые старались не говорить об аресте и категорически запрещали детям обсуждать случившееся за пределами дома. Атмосфера тайны и страха была перенесена ими в собственные семьи. По свидетельству многих испытуемых, им в детстве говорили про репрессированных бабушку или дедушку, что те просто «умерли», что дедушка «погиб на войне». Большинство внуков узнали правду только подростками, часто много лет спустя после амнистии. В ряде случаев открытие этих тайн произошло много позже, когда внукам было более 30 и даже сорока лет. Если некоторые внуки остро возмущались долгим сокрытием от них правды, то другие, видимо, привыкли быть безразличными к истории семьи. Так, одна испытуемая не только ничего не знала о репрессированном деде, но и не заглянула в справку об амнистии, которую получила ее мать. По словам другой испытуемой: «Копать корни было не принято, вдруг докопаешься до чего-нибудь не того…«» (Катарина Бейкер, Юлия Гиппенрейтер. Влияние сталинских репрессий на жизнь семей в трех поколениях. – В кн.: Обыкновенное зло: исследование насилия в семье. – М.: Эдиториал УРСС, 2003. с. 56—57).
У моей семьи вообще не было истории. У всех бабушек, родных и двоюродных, совсем не было ни детства, ни юности, они так и родились моими бабушками. У мамы тоже не было детства, а из ее юности я, ребенком, слышала лишь несколько рассказов. У папы тоже не было ни детства, ни фронтовой юности, а про его жизнь в послевоенные годы я слышала ровно четыре упоминания. О дедушке-герое Василии Петровиче говорить было можно, но и о нем практически не говорили. Его письма с фронта мне не читали. Мама рассказывала только о том, как пришла похоронка.
Реальное прошлое было закрыто полностью. Тайна, тьма, потеря памяти. В советской пропаганде это называлось единством отцов и детей, наставничеством, передачей коммунистических заветов. Генсек Андропов специально высказался об этом на встрече в ЦК с ветеранами партии: «В нашем обществе нет конфликта между поколениями, между, как иногда говорят, отцами и детьми. Давайте поставим вопрос так: каждый ветеран партии, каждый ветеран труда должен быть наставником молодежи. Товарищи, молодежь – наша смена» (Учительская газета, 16 августа 1983, №98, с. 1). Известный педагог Василий Сухомлинский заявлял: «Молодежь даже невозможное делает возможным, в этом ее сила; вернее, в этом сила коммунистических идей» (В кн: Б. А. Грушин. Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. Очерки массового сознания россиян времен Хрущева, Брежнева, Горбачева и Ельцина в 4-х книгах. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева. – М.: Прогресс-Традиция, 2000 с. 589).
Пропагандисты подпевали: «Единство и преемственность поколений в условиях социализма – характерная черта образа жизни советских людей. Социалистический образ жизни не только создает возможность для единства всех поколений советского народа, но и практически реализует его» (С. Н. Иконникова, В. Т. Лисовский. На пороге гражданской зрелости. Об активной жизненной позиции современного молодого человека. – Л.: Лениздат, 1982, с. 26)
Социолог Борис Дубин отмечает: «Десятилетие за десятилетием в советской России под глянцевой обложкой преемственности воспроизводился, консервировался разрыв поколений. Копились их взаимная глухота и агрессивность» (Борис Дубин. Между всем и ничем. – В кн.: Отцы и дети: Поколенческий анализ современной России. – М.: НЛО, 2008. с. 250).
Беспокоило ли советских идеологов это безнадежное положение – осталось неизвестным.
Зато в наши дни тревога о нарушении поколенческой преемственности высказывается часто – и очень странно. Доктор исторических наук Г. А. Кондратова беспокоится не о чем-нибудь, а о том, что разрыв социокультурной преемственности в семье мешает усвоению детьми принципа подневольности и бесправия. Доктор-профессор так и пишет: «идея личной свободы имеет благоприятную почву для произрастания в сознании детей и внуков», ибо «старшее поколение не может в значительной степени передавать традиционные культурные ценности в советской форме» (В кн.: Институты памяти в меняющемся мире: сборник статей и материалов. – СПб.: б.и, 2013. с. 184). Бесправие, отсутствие личной свободы – это, конечно, беспощадная советская данность, но то, что это культурная ценность, – открытие Кондратовой.
Антрополог А. Ю. Веселова озабочена тем, что «наметившийся культурный разрыв между поколениями может привести к полной утрате единого культурного языка. <…> До сих пор не пришли к мысли о необходимости снабжать культурологическим комментарием события истории 1917—1980-х годов и составители школьных учебников. В результате школьник может усвоить факты и даже отчасти их толкование, но реальное содержание жизни предыдущего поколения остается ему неведомо. <…> Но труднее всего для современного школьника охарактеризовать сознание советского человека. Сколько-нибудь внятного ответа на вопрос „Как жили люди при советской власти?“ ребенок не получает ни в повседневной жизни от взрослых, ни в школе от учителей» (А. Ю. Веселова. Советская история глазами старшеклассников. – Отечественные записки, 2004, №5. ).
Охарактеризовать сознание советского человека и реальное содержание советской жизни до сих пор не способен никто. Чего уж от детей требовать?
Философ Игорь Яковенко совершенно справедливо утверждает: «Крах коммунистического проекта до сих пор не получил осмысления в нашей стране. Не только массовый человек, но и интеллектуальная элита табуируют осознание итогов ХХ века» (И. Г. Яковенко. Познание России: Цивилизационный анализ. – М.: РОССПЭН, 2-е изд., 2012. с. 392).
Борис Грушин, строгий социолог-методолог, становился поэтом в духе Лотреамона, когда описывал эту трагическую ситуацию: «С помощью плотнейшей и всепроницающей системы мифов и лжи фантасмагорический Левиафан, именовавший себя первым в мире государством рабочих и крестьян, сумел скрыть от всего мира, не говоря уже о нем самом, свое подлинное лицо и свое подлинное нутро» (Б. А. Грушин. Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. Очерки массового сознания россиян времен Хрущева, Брежнева, Горбачева и Ельцина в 4-х книгах. Жизнь 1-я. – М.: Прогресс-Традиция, 2001. с. 23).
В ответ на этот поэтический трагизм социолог нового поколения Николай Митрохин ядовито замечает, что скрытое раскрыть – себе и миру – как раз и было прямой задачей Грушина как исследователя. Но советские социологи по сути и не брались за нее. «Во время перестройки выяснилось, что в запасе у социологов советской школы нет не только никаких скрывавшихся годами „теоретических“ открытий об устройстве советского общества, но и даже приличного качества исследований, которые они не могли бы напечатать во времена „брежневского застоя“» (Николай Митрохин. Заметки о советской социологии. – Новое литературное обозрение, 2009, №98. ).
Глава 7. Это и есть идеал
А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются! Хвастаются будущим!
Николай ГогольДело художника, обязанность художника – видеть то, что задумано…
Александр БлокВ знаменитой книге «Выбранные места из переписи с друзьями» Николай Гоголь горячо и много хвастался русскими доблестями и русским будущим, но сам же тут же осуждал такое поведение как губительное: «Многие у нас уже и теперь, особенно между молодежью, стали хвастаться не в меру русскими доблестями и думают вовсе не о том, чтобы их углубить и воспитать в себе, но чтобы выставить их напоказ и сказать Европе: „Смотрите, немцы: мы лучше вас!“ Это хвастовство – губитель всего. Оно раздражает других и наносит вред самому хвастуну. Наилучшее дело можно превратить в грязь, если только им похвалишься и похвастаешь. А у нас, еще не сделавши дела, им хвастаются! Хвастаются будущим!» (Четыре письма к разным лицам по поводу «Мертвых душ»)
Эту же ситуацию социолог Борис Дубин описывает как «всегдашнюю манеру власти отчитываться и гордиться собственными планами» (Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М.: РОССПЭН, 2011. с. 363).
§1.Зачарованность идеалом
Смотрите, западные страны, мы лучше вас! Вы в тупике, в агонии, вы загниваете, а мы указываем вам путь спасения. У нас самый высокий идеал и самое прекрасное будущее. «В наши дни единственной системой идей, представляющей прогрессивный Идеал, является коммунистическое мировоззрение, потому что оно указывает людям единственно возможный выход из тупика неразрешимых при капитализме противоречий: построение коммунизма, в условиях которого осуществляется свободное и всестороннее развитие человека» (Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1989).
Советский человек с детских лет становился жертвой именно такой идеологической обработки. Известно даже, какой результат идеологи хотели получить. Еще в 1918 году в печально известной статье «Интеллигенция и революция» Александр Блок то ли предсказал, то ли подарил большевикам идеологический выверт, знакомый каждому советскому человеку: «Дело художника, обязанность художника – видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит „разорванный ветром воздух“. Что же задумано? Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала чистой, веселой и прекрасной жизнью» (Александр Блок. Собрание сочинений в 8 томах. Том 6. – М.-Л.: ГИХЛ, 1962, с. 12). И еще раз: «Слушать ту великую музыку будущего, звуками которой наполнен воздух, и не выискивать отдельных визгливых и фальшивых нот в величавом реве и звоне мирового оркестра» (с. 19). Уже при рождении системы поэт нашел те слова, которые продержались до ее краха: «выискивать» и «отдельный».
«Отдельный – определение, имеющее целью подчеркнуть нетипичность социального явления советской действительности, не укладывающегося в рамки коммунистической идеологии, – пишет Илья Земцов в лексиконе „Советский язык – энциклопедия жизни“. – Поскольку, однако, такие явления существуют, их именуют отдельными, то есть не свойственными советскому укладу жизни» (с. 322).
За детство счастливое наше спасибо, родная страна! У нас все прекрасно, героично, торжественно. Мы счастливы. Светлым путем от победы к победе партия ведет нас к идеалу человечества. А если в стране и есть какие-то недостатки, то исключительно «отдельные», да и тех практически нет – пришлось бы «выискивать».
А что это за человек, который «выискивает» пятна на солнце? Конечно, это человек нехороший. Но его нехорошесть может быть разного качества. Либо это враг, и его надо покарать. Либо это наш советский человек, но идейно незакаленный, обманутый буржуазной пропагандой, плохо воспитанный, наивный, подверженный мещанскому влиянию и пережиткам прошлого… – ему еще можно помочь (=запугать и сломать). Дети относились ко второму разряду, но если они «выискивали» недостатки, то есть говорили о них, суровый спрос был с родителей. Семья сама следила, чтобы дети помалкивали и никаких недостатков не видели. Чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь называлась чистой, веселой и прекрасной жизнью.
Всякая критика системы со стороны подданного – это клевета. Клеветать – это значит видеть реальное положение дел и говорить об этом вслух. Видеть нужно было идеал, светлое будущее, «то, что задумано». А то, что имеется в наличии, – всего лишьпрезренная эмпирия.
Игорь Г. Яковенко в книге «Познание России: цивилизационный анализ» (М.: РОССПЭН, 2012) подробно исследует эту ментальную матрицу как глубоко архаическую, издревле отравляющую отечественную культуру. Высшая норма может называться Опонским царством или Беловодьем, Русской Идеей или Духовностью… – «В привычных для старшего поколения номинациях сфера должного совпадает с предметом научного коммунизма» (с. 123). Ориентация на Должное, на идеальную, сакральную норму «несет в себе гигантский потенциал игнорирования объективности» (с. 121). Требования высшей нормы сформированы таким образом, чтобы никто не мог им соответствовать. Тем самым каждый виновен, а виновные всегда покорны и легче поддаются манипуляциям.
Виновен каждый, кроме вождя, кроме хозяина высшей нормы, о котором нельзя спрашивать, соответствует он должному или нет. Сомневаться же в должном, в сакральной норме – это преступление. И не только моральное, но и государственное – при сомнениях в идеале коммунизма.
Это внушение усваивалось: старшему поколению знакомы горестные самохарактеристики «нам нужна палка», «с нами нельзя иначе». Поразительно, что этому внушению поддавались и западные критики коммунистического режима: они спорили не с абсурдом сакральной нормы, а выдвигали доводы, исходящие из «несовершенства человеческой природы». Айн Рэнд гневно издевалась над этими неуклюжими «защитниками свободы»: «То есть они соглашаются с тем, что социализм есть идеальная общественная система, но при этом говорят, что человек по своей природе ее недостоин, – пишет она в статье „Консерватизм: некролог“. – Осознайте смысл этого аргумента: так как человек несовершенен, он недостаточно хорош для диктатуры; свобода – вот все, чего он заслуживает; если бы человек был совершенен, он был бы достоин тоталитарного правления» (Айн Рэнд. Капитализм: незнакомый идеал. – М.: Альпина Паблишерз. 2011. с. 247). Айн Рэнд подчеркивала: «Дурной аргумент не просто неэффективен: он придает силу аргументам противника» (с. 248). Так оно и было: в том самом учебнике «Обществоведение» авторы с пафосом возглашали: буржуазные, мол, идеологи твердят, что в натуре человека лень и корысть, они судят о коммунистическом человеке по своему образу и подобию, а мы говорим, что человек – созидатель и труженик, «рожден для труда, как птица для полета» (Обществоведение, 1983, с. 239, 240). Конечно, созидание и полет куда выигрышнее для пропаганды, чем нажива и лень.
В статье «Что такое социалистический реализм» Абрам Терц признавал чары коммунизма: «Современный ум бессилен представить себе что-либо прекраснее и возвышеннее коммунистического идеала. Самое большее, на что он способен, это пустить в ход старые идеалы в виде христианской любви или свободной личности. Но выдвинуть какую-либо цель посвежее он пока не в состоянии. <…> И разве можем мы сказать, что всеобщее счастье, обещанное в коммунистическом будущем – это плохо?» (Цена метафоры, с. 428).
Очень даже можем. В моем личном случае отрицание не остановилось на идеале коммунизма, а направилось на чары любого идеала, на идеал как таковой. Чем идеал выше и прекраснее, тем он опаснее и разрушительнее, когда становится руководством к деятельности государства. Кстати, коммунистический идеал не самый возвышенный, он лишь на втором месте. На первом сияет Абсолютная Добродетель – величайший идеал в истории человечества. В пятнадцатом веке в Валахии его воплощал в жизнь господарь Влад Дракула, чем и вошел в историю со славой бешеного кровопийцы. «Толико ненавидя во своеи земли зла», повествует древнерусская «Повесть о мутьянском воеводе Дракуле», воевода собрал к себе в столицу со всей своей земли нищих, бездомных, увечных, недужных (потом и Гитлер четко последует его примеру), всех велел запереть и сжечь – «зажещи огнем, и вси ту изгореша». И сказал боярам воевода, борец за идеал: «Никто же да не будет нищь в моеи земли, да не стражутъ никтоже на семъ свете от нищеты или от недуга». Воевода стоял на страже личной добродетели подданных: «И девицам, кои девства не сохранятъ, и вдовам такожъ, овым же кожу содравше со срама ея, и, роженъ железанъ разжегши, вонзаху в срам ея, и тако привязана стояше у столпа нага, дондеже плоть и кости ей распадутся или птицам в снедь будетъ». Искореняя зло и утверждая добро, Дракула не забывал и нормы вежливости: за не снятую вовремя «капу» (шапку) велел «гвоздiем малым железным ко главам прибити капы». Воеводе, как и всякому борцу за идеал, как и советским правителям, досталось плохое население, поэтому его двор всегда окружало «множество бесчисленное людеи на колехъ».
Безумные репрессии – неизбежное следствие прекрасного идеала.
Советское общество, пишет Юрий Левада, «возвело на пьедестал принцип вседозволенности ради высшей цели (а практически – ради сохранения позиций постреволюционной элиты)» (От мнений к пониманию, с. 411). Думаю, что это образцовая ситуация всякой системы, основанной на вождях и высшем идеале. Для вождей – сохранение позиций, для подданных – террор, прямо вытекающий из великого идеала. Если провозглашено счастье людей труда, то всякий отступающий от идеала – враг народа: раз он против счастья, значит – за несчастье и горе. Что делать с тем, кто хочет горя людям труда?
Из великого идеала неизбежно следует и тотальная ложь пропаганды: если высшая истина – это идеал, то с низкой материей фактов считаться незачем. Игнорирование объективности постоянно приводило советских пропагандистов к абсурду: они не слышали, не видели, не понимали, что сами же говорят и пишут.
В моем детстве по телевизору часто крутили короткометражную комедию «Райкины пленники». В дочкином детстве, уже в начале 90-х, я обнаружила в книжке для малышей рассказ Юрия Сотника, послуживший основой для назидательного фильма.
Текст и фильм – пропагандистские: рекламируют материальные условия жизни в Советском Союзе. Действие происходит в познесталинские годы в большой изолированной квартире простой рабочей семьи. Сын-пионер, вернувшись из школы, принял ванну и повязывает красный галстук перед зеркалом. Приходит его друг. Мальчики собираются на занятия краеведческого кружка, который ведет университетский профессор. Дочь-пионерка готовит изобильный обед. Ей как раз надо смолоть кило говядины на котлеты. Идиотический сюжет со странными фрейдовскими комплексами, разворачивается вокруг тугой мясорубки – единственного недостатка в прекрасной жизни. Спеша на заседание, пионеры поступили неправильно – отказались помочь маленькой хозяйке. Тогда сестра отрезала брату, гм, пуговицы с гульфика. Мальчишки попали в плен: штаны единственные, выйти не в чем. Как разрешилась проблема, неинтересно. Интересно другое: почему автор смело сочинил квартиру, ванну и говядину, но спасовал перед вторыми штанами?
Еще сильней ошарашивает очерк «Чужие люди» Аркадия Сахнина. Того самого, который – по легенде – стал одним из авторов брежневской трилогии. Очерк впервые появился в «Известиях», а в книге для детей «Ты будешь коммунистом» (М.: Молодая гвардия, 1962) был напечатан с дополнениями. Сахнин поведал драматическую историю: парализованному фронтовику дали комнату, а родной брат выбросил его с жилплощади. Беспомощного инвалида взяли к себе соседи – «чужие люди». В такую же комнату, где жили впятером: два сына, отец с матерью и дедушка. Из газеты «Известия» вся страна узнала о коммунистической морали простой советской семьи. Читатели горячо поддержали живой пример коммунизма: писали письма, присылали еду, одежду и деньги. Но западный репортер спросил: при чем тут коммунизм? «Это личные качества отдельных людей. А живи эта семья в Соединенных Штатах, разве поступила бы иначе? Или у вас нет эгоистов? Да тот же брат инвалида…» (с. 209). Очеркист объяснил, что брат – нетипичный пережиток. А всеобщая поддержка – типична. Но репортер, «воспитанный капиталистическим обществом» (с. 211), ничего не понял, да еще и спросил: «Что, простой человек в Америке хуже простого советского человека?» (с. 215). Пионерам очеркист сказал прямо: да, хуже! «Отравленный воздух капиталистического мира душит в человеке все благородное» (с. 215). А репортеру привел пример, чтобы до него, наконец, дошло.
Примеру отведена вторая половина текста. Там тоже появляется западный журналист, швед. Он увидел на Невском огромную очередь за молоком. Толпа ругалась: «Дожили! Молока нет!». Подошедший репортер был опознан как иностранец. Очередь застыла, но сразу вспыхнула: «В милицию!». Шведа окружили и потащили. Он не понимал: за что? «За антисоветскую пропаганду!» – объяснили ему» (с. 217). А Сахнин радовался: очередь за молоком превратилась в «единый советский коллектив!» (с. 216).
Что должны были понять дети из этого безумного очерка, неизвестно. Ведь рассказанное пропагандистом означает, что в нашей стране не действуют никакие институты по защите человека. Инвалид беспомощен перед беззаконием. Сердобольные соседи не могут и не пытаются восстановить его права на жилплощадь, они берут несчастного к себе. Ни суд, ни муниципалитет, ни милиция, ни социальные службы, ни объединения взаимопомощи инвалидов, ни те самые «советы», из-за которых режим назывался советским, – ничего не работает или не существует. Бредовая история с иностранцем, которого тащили и не пущали, – это советская мистика на архаической подкладке. Негативные явления – очереди, например, – как бы есть, но как бы и нет. Это фантомы, которые становятся реальностью, то есть антисоветской пропагандой, только если их запечатлеют в печатном слове. А пока все помалкивают и как бы ничего не знают, то явление остается фантомным.
Мистический страх перед реальностью, мистический страх – и стыд – перед иностранцами вызывал труднообъяснимые и безнадежные попытки скрыть очевидную беду.
Подобную ситуацию наблюдал мой отец – и в ней со страстью участвовал.
История ужасная: пожар в гостинице «Россия». Номер, в котором жил папа, выгорел дотла. В соседнем номере человек погиб. Папа возвращался вечером в гостиницу. Перешел улицу Разина (Варварку) – и все изменилось мгновенно и жутко. Сразу огонь, дым, крики. Так осталось в памяти. Папа бежал ко входу, навстречу бежал полуголый человек с чемоданом. Вдруг остановился, отшвырнул чемодан, тот распахнулся – пустой.
Сразу появились иностранные корреспонденты. Тоже бежали, нацелив камеры. И многие свидетели кинулись им мешать. Нет, камеры не разбивали. Но заслоняли объектив, толкали, теснили, пригибали руки. И отец тоже это делал. Зачем? – я не спрашивала.
Советских корреспондентов там не было. Советские СМИ молчали обо всех катастрофах, стихийных, техногенных и криминальных. Преступно молчали и о насильнике-людоеде (Чикатило начал убивать в конце семидесятых). Телевидение-радио-газеты не били в набат. После очередного кошмарного убийства катились панические слухи, родители приходили встречать детей с уроков. Однажды возле школы вижу мрачные глаза молчащей толпы. Значит – опять…
О пожаре в гостинице я знала потому, что папа был свидетелем. О людоеде-потрошителе – потому, что это происходило у нас в Ростовской области. О катастрофе «Александра Суворова» – потому, что теплоход был приписан к Ростову. Конечно, вставал вопрос, какие еще ужасы от нас скрывают, почему и зачем.
В утаивании катастроф историк и прозаик Владимир Шаров вскрывает архаические истоки, связанные с высшим, божественным статусом легитимности самодержавия: «Теснейшая связь верховной власти с Богом таила в себе угрозу. Она породила особую, встречавшуюся только в древности ответственность царя перед народом, по сути и на современный вкус весьма парадоксальную. Никакие собственные деяния ему поставлены быть в укор не могли, царю можно было предъявить счет лишь за то, что приписать никому, кроме Господа Бога, не получалось. Еще Кюстин, разъезжая по России, с удивлением отметил, что цензура не дозволяет газетам информировать общество о Петербургском наводнении, в котором обвинить царя, казалось, было трудно. То же и в Советской России: например, крайняя скудость и неполнота сообщений о землетрясениях в Ашхабаде, Ташкенте, потом – в Спитаке. На самом деле, исходя из российского понимания сущности верховной власти, она была совершенно права. Происходившие в стране землетрясения, наводнения, засухи могли означать лишь одно: на троне сидит ложный царь, и Бог, насылая свои казни, ясно, недвусмысленно указывает на это святому народу» (Меж двух революций. Знамя, 2005 №9. ).
Власть изо всех сил скрывала Новочеркасский расстрел. «В Новочеркасске и Шахтах работали 5 машин радиоконтрразведывательной службы на случай попыток радиолюбителей направить сообщения за границу» (Владимир Козлов. Массовые беспорядки в СССР, с. 405). В этом сокрытии был, вероятно, рациональный смысл: преступники скрывали свое преступление и боялись, что мощная забастовка послужит примером для рабочих в других городах. Осталось неизвестным, насколько режим осознал глубину собственного провала. Поднимая на щит Кровавое воскресенье как неискупимую вину царизма, коммунистическая система совершила то же самое. И не нашлось ни одного действующего института, социального или властного, который мог бы действовать в острой ситуации: ни профсоюзов, ни советов, ни партийных или комсомольских комитетов – ничего. Мирную забастовку с экономическими требованиями расстреляли.
Об этом я знала «с пеленок». То есть мне об этом не говорили, но мои бабушки при мне шептались, думая, что я не понимаю. Ясно, почему я прислушивалась: все дети подслушивают тайны взрослых. Но почему я поняла – загадка детского восприятия. Поняла и запомнила некоторые фразы. Теперь могу засвидетельствовать, что особенно потрясло народную молву: «мальчишки с деревьев так и посыпались», «шли с портретами Ленина, с красными знаменами». Мне помнится именно множественное число: с портретами и знаменами. Хотя позднейшее расследование установило, что портрет был один и флаг один.
Невозможно поверить, что власть рассчитывала, будто о расстреле никто не узнает ни в стране, ни за рубежом. Все это ужасная загадка. Конечно, в Ростовской области все всё знали. Дети тоже знали. И не только в Ростовской области.
Политолог Павел Кудюкин, который в конце семидесятых годов был участником подпольного кружка «Молодых социалистов», свидетельствует, что услышал о трагедии ребенком далеко-далеко от Новочеркасска: «Летом 1962 года в деревне во Владимирской области (где он проводил каникулы у бабушки) 9-летний мальчик случайно подслушивает разговор отца и дяди: где-то рабочие забастовали и против них послали танки. Мальчик – очень правильный советский школьник, он мечтает, что в следующем учебном году его примут в пионеры. Но он (как правильный советский школьник) знает, что когда рабочие бастуют – это правильно и хорошо, а те, кто посылает против них танки – гады и сволочи, против которых надо бороться… Этим мальчиком был автор настоящих строки не исключено, что именно эти впечатления стали неявным исходным пунктом идейно-политического развития, приведшим к пониманию несоциалистического характера советского общества и к борьбе „за демократический социализм в интересах всех трудящихся“ <…> Характерно, что и взрослые – а братья Михаил Иванович и Иван Иванович Кудюкины были коммунистами, вступившими в партию на фронте, – тоже обсуждали случившееся с явным сочувствием к бастовавшим и расстрелянным рабочим» (Павел Кудюкин. Социальный фон новочеркасских событий 1962 года. – В кн: За справедливость и свободу: Рабочее движение и левые силы против авторитаризма и тоталитаризма. – М.: Либроком, 2014. с. 110). Я спросила Павла Кудюкина, верно ли я поняла, что все услышанное он обдумывал в одиночку? Что помешало ему, ребенку, броситься к отцу и заговорить о том, что его поразило? Павел Михайлович ответил так: «Насколько я помню, у меня возникло ощущение, что они как-то очень втайне это обсуждали. Насколько помню, об этом случайно услышанном разговоре я не упоминал, а про Новочеркасск с отцом говорил уже ближе к концу 70-х годов. И вообще про политику и околополитические темы при мне говорили довольно открыто. В 1965 году была характерная история. Когда к 20-летию Победы вновь стали носить награды, отец надеж „За победу над Германией“ наизнанку, то есть наружу со стороной без Сталина. Когда я спроси, почему, он ответил: „Я не могу простить ему измену революции“» (Электронное письмо от 25 августа 2015. Личный архив автора).
Слушая в школе, как в Кровавое воскресенье люди шли с иконами и царскими портретами пожаловаться на свои беды «отцу родному», ученики знали, как люди шли с портретами Ленина и красными знаменами… – примерно с той же целью и абсолютно с тем же результатом. Слушали о нашем великом лозунге «все для человека, все для блага человека», и знали, что хозяева лозунга расстреляли забастовщиков, которые требовали не «всё», а лишь «мяса, масла и повышения зарплаты».
§2. В поисках объективности
Конечно, взрослеющие дети, как и их родители, хотели знать, что происходит на самом деле в стране и в мире. Альтернативные источники информации старшеклассникам и студентам были известны, даже если не присутствовали в их жизни непосредственно. Об этом рассказывают все мои собеседники.
«Родители зарубежное радио не слушали, они много читали, гуляли с нами (нас было трое братьев), для них радио было что-то вроде интернета сегодня. Я сам слушал лет с 10—12. У нас был хороший немецкий приемник Blaupunkt с наружной антенной, потом, когда я стал активно любительствовать, у меня была хорошая аппаратура, даже с возможностью отстройки от глушилок. Но все равно, я критически относился к передачам, не принимал все на веру, только то, что я сам видел и подтверждалось жизнью. Тогда же я стал активно изучать английский язык, намного больше, чем давали в школе (а давали нам немало). Сам- и тамиздат начал читать лет в 13—14. Семья была от этого в стороне, я уже был „взрослый“. Вначале это были довоенные издания на русском, английском и польском языках. Все это можно было легко найти. На украинском – сложнее, это вычищалось отовсюду, а те, кто имел, не афишировали. Очень любил подшивки довоенных журналов. Уже позднее появился Галич, Некрасов. В принципе, все, что я читал позже в самиздате, не было для меня никакими „откровениями“. „Архипелаг Гулаг“ ничего принципиально нового мне не сообщил. Здесь, как в разведке, 90% информации – из открытых источников. Один мой любимый Салтыков-Щедрин стоит половины самиздата, стоит только его почитать внимательно. Мы учились читать официоз „между строк“. Сегодня я сожалею, что многого не мог тогда прочесть, и приходилось доходить „своим умом“, путаясь в противоречиях» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«В Новочеркасске я родился (хотя не жил), мама и папа студентами подрабатывали на том самом заводе, но было это шестью годами позже тех событий. Отец мне про них рассказывал (я так и не понял – видел он это сам или говорил со слов очевидцев), как шеренгой, задним ходом шли воронки и хватали первых попавшихся – им-то и дали срока. Кого-то расстреляли. Отец никогда не называл их бунтовщиками – все это ложилось в его мораль, что с властью спорить неразумно. Мама их оправдывала: «До чего людей довели – ведь в магазине купить было нечего. Зато на другой же день после этого – все появилось, и масло, и мясо. Родители «голоса» не слушали, хотя у отца была куча знакомых, которые помогли ему собрать приличную коллекцию неформальной музыки – от одесситов и полного собрания сочинений Высоцкого до «Юрай Хип». Коллекцию от меня он не прятал, просил только, чтобы, когда слушаю, на весь дом не грохотало. Что касается верности Родине – то это подразумевалось само собой, не обсуждалось. Предателей и перебежчиков клеймили вместе с телевизором» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
«Про сталинизм в моей семье говорили без экивоков. Но про расстрел в Новочеркасске я не знал. В книжном шкафу отца, на задних полках, я нашел „Новый мир“ с „Одним днем Ивана Денисовича“ (обложка журнала была оторвана) Солженицына и „Бабий Яр“ Кузнецова. Мне было сказано, что сам я могу читать, но давать никому нельзя, поскольку авторы у нас запрещены. И вообще лучше бы никто не видел, что я это читаю. Я был мальчик понятливый. Обернул „Бабий Яр“ в газету и написал сверху „Одиссея капитана Блада“. У нас дома был приемник „Спидола“, и отец слушал „голоса“. А я слушал редко: мне было трудно пробиваться через треск. Однажды я попал на трансляцию „Зияющих высот“ Зиновьева, послушал минут двадцать и понял, что мне такая проза не нравится… Кстати, проза Зиновьева мне не нравится и сейчас. Впервые тамиздат мне попался лет в десять – зарубежное издание „Мастера и Маргариты“. Прочел пару глав и бросил: мне стало обидно за Ивана Бездомного, над которым измывались темные силы. Хотя сам он ничего плохого им не сделал… Что же касается самиздата, то я им занимался сам – на первых курсах университета: перепечатывал на машинке „Улитку на склоне“, „Сказку о Тройке“ и „Пикник на обочине“ Стругацких. А „Гадких лебедей“ тех же Стругацких и „Собачье сердце“ Булгакова, например, купил, выкроив немалую сумму из своих стипендий» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«В 1968 году я уже вошел в круг провинциальных диссидентов, тогда мы этого слова не знали, а вот на статус антисоветчика мы не тянули, наша позиция была скорее ирония, насмешка, отстранение от политики и советских реалий. Мы были иронисты, издавали рукописный журнал АЗ на филфаке и – это стало ясно потом – сразу попали в поле внимания ГБ, каковые – надо же! – имели при каждом вузе свою штатную службу опеки и внештатную сеть осведомителей, но. Но наша открытая позиция не давала повода прищучить… вот почему – это я узнал много-много лет спустя из книги мемуаров Судоплатова – товарищ Андропов решил создать в стране подконтрольные потоки антисоветской литературы, чтобы на эти приманки притянуть круг потенциальных читателей. То не было ровно ничего, то вдруг из Москвы хлынул еле прикрытый поток запрещенных книг. Первое, что попало в руки, были как раз тексты чехов, открытое письмо чешской интеллигенции к компартии Чехословакии… помню, меня поразила первая фраза: почему у вас нет чувства юмора?4000 слов. Я был готов подписаться под каждым.
Еще меня удивила книга историка Некрича о причинах поражения советской армии летом 1941 года, я не мог понять почему это запрещенка? Спокойный анализ политического экономиста с колонками цифр и сравнения тактико-технических данных, с бесконечными ссылками на наши же военные журналы и публикации. Это была скучная страшная правда, всего лишь собранная в квадрат силы. И вся интенция этой книги была направлена на то, чтобы не повторять допущенных просчетов. То есть абсолютно советская по духу работа… короче, оказалось, что даже просоветская аналитическая критическая книга должна была быть беззубой. Ого! – сообразил я. Да там же – наверху – требуется только дезинформация!
По мере чтения запрещенной литературы – куда вошел даже роман Булгакова «Собачье сердце» – я все чаще задавал себе один и тот же вопрос, почему эти книги вдруг стали доступны в Перми, и нет ли тут тайного умысла…. ввод войск в ЧССР дал ответ: берегись! О вас все известно там, где надо. Короче, осенью я вступил в конфликт с нашими московскими поставщиками, обвиняя их в невольном – так ли? – участии в Большой Провокации. Тут я как в воду глядел. В воронку чтения органы втянули около 50 человек, и все они прошли свидетелями в закрытом процессе 1971 года» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
«Думаю, что родители не слушали и были в таком же неведении, как и я. Сам- и тамиздат начала читать уже в университете, отпечатанные страницы. Что-то романтическое. Булгакова, Цветаеву. О Новочеркасском расстреле знала, рассказывала бабушка» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Сам- и тамиздат начала читать в с мая 1980 года, когда стала участвовать в фонде помощи политзаключенным Солженицына. Прочитала всё. Брат и сестра отнеслись к этому так, что я перестала с ними общаться» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Мои родители боялись всего. О прослушивании „вражеских голосов“ в нашем доме не могло быть и речи. Сам- и тамиздат стал читать очень поздно (писать я его начал раньше…). В совершенно взрослом возрасте, уже дочка родилась. В 1987—1988 годы. „Большой террор“ Конквиста. Я его прочитал за одни сутки, это был просто шок, до физической дурноты. То есть я знал, что Сталин с Берией расстреляли лучших большевиков „ленинской гвардии“, но реальный масштаб террора и его жестокость я даже представить себе не мог. С этого момента и начала разматываться в моей голове вполне стандартная ленточка: от „ленинского социализма“ к „демократическому социализму“ и от него к нормальным демократическим убеждениям, в рамках которых „социализм“ сначала не нужен, а затем и смертельно вреден» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
«Слушали, особенно отец и бабушка. Мама не слушала. Отчим отца у себя дома слушал радио Израиля. Году в 1975 мне купили транзисторный приемник с короткими волнами, я начал слушать запретную рок-музыку, потом и аналитику «Голоса Америки», «Немецкой волны», «Свободы». Мне говорили, чтобы в школе не болтал лишнего. Но такой опасности, как сегодня у моей 80-летней мамы в отношении меня и нынешнего режима не было. Брежневский режим не вызывал у родителей страха, скорее презрение, насмешку. Я чаще слушал по зарубежным голосам и «Остров Крым» и «Чонкина», чем читал. «Доктора Живаго» мне дали ротапринтного на один день в институте. Солженицына папа выдрал из Нового мира страницы с «Иваном Денисовичем» и «Матрениным двором» и переплел на работе, хранил в книжном шкафу в самом низу, закладывал журналами. «ГУЛАГ» прочитал набранный на машинке, только небольшую часть (первый том), полностью прочитал уже в перестройку. Больше слушали. Слушали записи на магнитофонных лентах Галича, Высоцкого, Окуджаву, Ножкина, Аркадия Северного, Беляева.
О Новочеркасске мне рассказывал отец, про ливерные пирожки, про расстрел, про суд, показывал двор суда (угол Серафимовича и Буденновского), куда привозили людей (не уверен, что именно туда).
Что касается опасностей, то, возможно, мне везло. У меня в комнате в общаге КГБ искало записи Галича, нашли десяток бобин с Высоцким, изъяли. А потом вернули через коменданта и сказали спасибо за то, что переписали. А бобина с Галичем хранилась у моей девушки, работавшей секретарем у директора водоканала. Она ее хранила в его кабинете за томами Ленина» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«Зарубежное радио в семье не слушали, отец – правоверный советской офицер. Сама тоже никогда не слушала – я интроверт и внутренний эмигрант, ни в телевизоре, ни в радио никогда не нуждалась, только в книгах, нотах и творчестве. Тамиздат мне не попадался, читала бы, если бы знала, что это такое. Но провинция, насколько я могу судить, вообще далека от подобных вопросов, если туда не попадают столичные люди. В библиотеке родного города я начала читать „толстые“ журналы и потом подписалась на главные. А тамиздата просто не было в моем окружении. Я прожила в Новороссийске до 22 лет, тамиздат не читала, наверное, никогда – началась перестройка и все стали издавать здесь» (А. К. Интервью 11 Личный архив автора).
А мой отец слушал (предполагаю, что ВВС) по секрету от меня и преимущественно в случаях международных кризисов, когда у нас начинали кричать о единодушной поддержке и гневном осуждении. Западный «голос» сразу опознавался по непочтительному именованию «Леонид Брежнев». Однажды, мне было уже лет 13—14, папа заметил, что я навострила уши, но ничего не сказал и словно бы не догадался. Однако больше никогда в моем присутствии формула «Леонид Брежнев» по радио не звучала.
В абсолютном большинстве родители не говорили о внутриполитической ситуации даже с повзрослевшими и понимающими детьми. Однако, судя по свидетельствам моих собеседников и опубликованным воспоминаниям, достаточно распространенной была семейная практика, когда старшие давали подросткам – чаще мальчикам – молчаливое разрешение слушать передачи на коротких волнах. Родители не были собеседниками для юных слушателей, но понимали, разумеется, что дети найдут других собеседников для обсуждения и политических проблем, и рок-музыки (= культурной агрессии), и запрещенной литературы.
Выразительную зарисовку об этом оставил литературный критик и поэт Александр Агеев: «Диссидентский пар, которого было довольно много у мальчонки, слушавшего лет с тринадцати «Голос Америки», «Немецкую волну», «Радио Швеции» и «Радио Ватикана», Би-Би-Си и прочее, что попадалось на коротких волнах (включая китайское радио на русском языке), спускался «в стол». Впрочем, другое определение мне больше нравилось – подарил мне его тогдашний глава Ивановской писательской организации, поэт-фронтовик, лауреат Государственной премии РСФСР Владимир Семенович Жуков. За что-то он меня любил и мне покровительствовал. Прочитав очередную пачку листочков со стихами, говорил: «Ну, ты это… Понимаешь, что нельзя напечатать? Ты это, писай пока под себя, а там видно будет…“. «Писай под себя» в устах всесоюзно признанного поэта, по должности главного писателя области, – это было занятно. Однажды зашел я к нему в контору в неурочный час: сидит за роскошным столом, доставшимся писательскому особняку от сгинувшего в революционной буре владельца, сидит над скромной чарочкой и говорит: «Вот тут два собрания сочинений сравниваю – Смелякова и Твардовского. Кто крупнее? Твардовский!». Потом поднял на меня выцветшие глаза и сказал: «Ты счастливый. Ты в 1956 году родился, когда Сталина скинули. У тебя страх если вообще есть, то не в жопе, а только в голове. А мы навсегда инвалиды. И вас, резвых, малость придерживать должны»» (Знамя, 2006, №6. ).
Взаимоотношения семьи с самиздатом и тамиздатом были во многом такими же, как с низовой антисоветчиной анекдотов и частушек. Самая типичная практика: старшеклассники и студенты получают запретные тексты по своим каналам и читают втайне от родителей. Родители или не догадываются (во что поверить трудно, но иногда возможно), или только делают вид, или отстраняются – «ты уже взрослый» – и тем самым молчаливо поощряют. Если родители обнаруживают у детей запрещенные тексты или дети находят такую литературу в домашнем книжном шкафу, то со стороны родителей следуют попытки «придержать резвых»: от спокойного требования соблюдать осторожность до панического скандала.
Но чтобы родители сами вложили в руки подростков запрещенную книгу или выросшие дети сами поделились с родителями прочитанной «крамолой», такой практики не было. Вернее, она существовала только в тех семьях, где складывалось морально-политическое единство поколений, то есть в семьях открыто оппозиционных – диссидентских либо религиозных.
В моем случае (я уже была студенткой двадцати лет) грянул панический скандал. Хотя меня даже не уличили: когда паника началась, я успела вернуть тексты. Самых опасных – «Хроники текущих событий» и «Архипелага» среди них не было. Был «Иконостас» Флоренского, первый том «Воспоминаний» Надежды Мандельштам, «Философическое письмо» Чаадаева, «Доктор Живаго» Пастернака. Родители испугались смертельно, ждали, что меня вызовут туда. Мама со слезами шептала, что там надо признаваться, а то хуже будет. Папа начал со мной серьезное объяснение. Но он же никогда не говорил со мной ни о чем политическом. И на этот раз ничего не мог сказать, только старался вызвать у меня чувство вины за то, что я подвела семью, и повторял, что они (приятели постарше меня, лет тридцати) – плохие люди: «тунеядцы, судимые, по многу раз женатые». Ничего из этого не соответствовало действительности. Уже в новом веке из книги Владимира Козлова «Массовые беспорядки СССР при Хрущеве и Брежневе» я с удивлением узнала, что агитпроп приписывал ровно те же «личные пороки» активистам Новочеркасской забастовки: «судимые», «морально разложившиеся», «по семь раз женатые» (с. 417, 418).
Об истинном отношении отца к родной власти, которая нам все дала, говорил его ужас, а не его растерянные слова.
Странно или нет, но при этом у нас на всю квартиру гремел голос Высоцкого: папа очень его любил и собрал богатую коллекцию записей. «Вдоль дороги все не так, а в конце подавно, – надрывался голос. – И не церковь, и не кабак. Ничего не свято! Нет, ребята, все не так! Все не так, ребята!». Вдоль дороги к светлому будущему коммунизма, который маячит в конце.
В исследовании «Крамола. Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе» отмечено, что КГБ не знал – да так и не узнал, какая часть населения слушает зарубежное радио: «В июле 1960 г. заведующий отделом пропаганды ЦК КПСС по республикам Л. Ильичев докладывал в ЦК ПСС, что „в настоящее время в Советском Союзе имеется до 20 миллионов радиоприемников, способных принимать иностранные радиостанции. Точную картину того, насколько слушаются в СССР иностранные радиостанции, представить трудно“ <…> В 1986 г. в докладной записке в ЦК КПСС о глушении зарубежного радио, подписанной Е. Лигачевым и В. Чебриковым, сообщалось, что „для глушения используются 13 радиоцентров дальней защиты и 81 станция местной защиты. <…> Средствами дальней и ближней защиты перекрываются с разной степенью эффективности регионы страны, в которых проживает около 100— 130 миллионов человек“. <…> Не можем не обратить внимание на неотразимость бюрократических оборотов: „качество глушения“, которое есть „защита“ советского населения» (с. 112).
В книге «Ленинградский лексикон» (М.: Центрполиграф, 2013) Игорь Богданов приводит рассказ своего друга, журналиста А. А. Морачевского, о всесемейной практике слушания: «В 1960—1970-е годы у нас в квартире на Васильевском острове по вечерам одновременно работали три радиоприемника в трех комнатах.» Голоса» слушали мой отец (любил «Би-би-си», профессор, беспартийный), мой дядя («Голос Америки», профессор, секретарь партбюро факультета, член парткома Университета), и я, начинающий научный работник-диссидент, слушавший все подряд. Потом встречались на кухне и обсуждали услышанные новости» (с. 69—70). Ах, жалко, что рассказчик не уточнил, с какого возраста его допустили к обсуждению новостей. В студенческой среде нормой было слушать, а не слушать было глупостью и наивностью. Моя подруга-однокурсница рассказывала мне гротескную историю, как ее родственница-студентка прогнала поклонника, который предлагал руку и сердце и был всем хорош, кроме одного: сам не слушал и ее отговаривал.
Степень безумия советских СМИ нынешняя молодежь и вообразить не может. Перечитывание тогдашних газет даже у меня вызывает оторопь. В те годы вырабатывалась привычка сразу отцеживать сознанием пропагандистский ритуальный поток.
Вот газета «Молот», «орган Ростовского областного комитета КПСС». Эту газету (и «Правду») я каждый день доставала из почтового ящика. Открываем наугад. На первой странице огромными буквами: «Горячо одобряя мудрую ленинскую политику партии…» (1 октября 1977, №230). Листаем дальше: «Одобряем, поддерживаем! Единодушно говорит трудовой Дон, обсуждая…» (4 октября,1977, №232). «Одобряем! Поддерживаем! Так встретили труженики Дона доклад товарища Леонида Ильича Брежнева…» (5 октября 1977, №233). «Манифест строителей коммунизма. Внимание всей планеты приковано в эти дни к Москве. Документом, воплощающим вековые чаяния трудящихся, называют новую Конституцию…» (8 октября 1977, №236). «Сердцем и душою – с партией, с народом! Объединенный пленум правления творческих союзов СССР… слова безграничной любви к родной Коммунистической партии… огромное счастье – созидать в стране Великого Октября, где осуществлена подлинная свобода творчества. Это свобода служить своим искусством народу, строящему коммунизм» (21 октября 1977, №246). 11 ноября на первой странице перепечатана передовица из «Правды» – «К новым победам коммунизма»: «Выступил тов. Л. И. Брежнев… Доклад тов. Л. И. Брежнева – выдающийся документ… отметил тов. Л. И. Брежнев… сказал тов. Л. И. Брежнев… заявил тов. Л. И. Брежнев… Коммунизм – светлое будущее всего человечества».
В подшивке 1977 года я нашла один (единственный) материал о проблемах области. 1 ноября, №255, страница 3, «Рейд по письмам читателей»: «Не за горами зима. Поэтому тысячи жителей Дона спешат сделать все возможное, чтобы своевременно запастись углем. Чтобы приобрести уголь, жителям хуторов и сел Кашарского района приходится ездить за многие десятки километров – в г. Миллерово. Нередко случается и так, что приходится возвращаться домой порожняком. Так было, например, с 1 по 11 октября, когда склады находились на инвентаризации».
Во все остальные дни – две основные темы: 1. «трудовые успехи», «все для блага человека», и 2. разоблачение «буржуазной пропаганды». «Вещизм, модные тряпки… девочки с распущенными волосами… а ведь это и есть цель буржуазной пропаганды…» (Молот, 1 октября, 1977, с. 3). «Буржуазные фальсификаторы развернули невероятную шумиху и клевету по поводу якобы нарушения прав личности в странах социализма» (2 октября 1977, с. 3). «Испустила дух вздорная шумиха о якобы существующих в Советском Союзе психиатрических больницах, в которых принудительно содержат инакомыслящих» (13 марта 1976, №62, с. 3). Подписано так: Николай Ефимов, комментатор АПН. Дальше «комментатор» постановляет: 1. у нас никого принудительно не содержат, 2. все, кого содержат принудительно, – больные, 3. так называемые инакомыслящие – шизофреники, 4. да и тех лишь горстка – «не более четырех десятков, по собственным подсчетам инициаторов поднятой шумихи».
Проверила по разным годам: а что писали 14 октября? Да все то же. А ведь 14 октября день восстания в лагере смерти Собибор. В Ростове в эти самые годы жил организатор восстания Александр Печерский. Известный всему миру. Неизвестный в Ростове ни живой душе.
По сути, в Ростовской области не было областной газеты. Были четыре «простыни», которые ежедневно воспроизводили категории средневековой культуры: «двор за оградой» и «дикий лес». По нашу сторону ограды – счастье, радость, полное единство и претворение в жизнь. А также «меры по дальнейшему улучшению и укреплению», что в переводе с советского на русский означает – дело плохо, а как исправить – неизвестно. «О мерах по дальнейшему улучшению культурного обслуживания сельского населения» (25 ноября 1977, №275). «О дальнейшем укреплении трудовой дисциплины и уменьшении текучести кадров» (12 января 1980, №10). «О дальнейшем совершенствовании обучения, воспитания учащихся общеобразовательных школ и подготовки их к труду»: «…формировать у подрастающего поколения беззаветную преданность делу Коммунистической партии, непримиримость к буржуазной идеологии…» (31 декабря 1977, №304). По ту сторону ограды было дико и ужасно. «Нужда и безработица стали неизменными спутниками трудящихся текстильной и швейной промышленности Франции» (25 октября 1977, с. 3). Но оттуда лезли буржуазные фальсификаторы. Они клеветали. Они поднимали вздорную шумиху. То о правах человека, то о карательной психиатрии. Наше государство делает «все возможное, чтобы оградить своих граждан от яда клеветы и ненависти. Глушение передач находится в полном соответствии с международными правовыми нормами» (25 ноября 1977, с. 3).
Но возникал вопрос. Почему социализм такой хрупкий, что ему опасна «вздорная клевета»? Или даже «девочки с распущенными волосами»? А у них – коммунистические партии, бесцензурная печать… Марксом-Лениным-Брежневым хоть обчитайся – и ничего! Помню, как на лекции по научному коммунизму красивая девочка с распущенными волосами ахнула: «Как же так?». Послышался ядовитый шепот: «Проснулась».
На что и на кого был рассчитан оскорбительный идиотизм пропаганды, вопрос загадочный. Неизбежной реакцией подростков и молодежи были насмешки, ирония, презрение, раздражение, «бессильное бешенство» (как сказал мой собеседник М. С.). Павел Кудюкин в упомянутой статье предполагает, что «конец 1950-х – первая половина 1960-х годов – видимо, последний период в истории советского общества, когда коммунистические идеалы искренне и всерьез воспринимались заметной частью общества» (с. 117—118). Томас Шерлок, напротив, убежден, что «большинство советских граждан одобряло политические и социально-экономические контуры коммунистической системы до начала перестройки», и ссылается в подтверждение на выкладки Владимира Шляпентоха и Юрия Левады (Исторические нарративы и политика в Советском Союзе и постсоветской России. – М.: РОССПЭН, 2014, с. 45).
Лично я, реконструируя настроения своих родителей, поддерживаю гипотезу Павла Кудюкина. Мама с папой не верили, конечно, в наступление коммунизма в восьмидесятом году, но идеал разделяли. Совсем ли искренне или с усилием самовнушения, мне неизвестно. Теперь бы я сказала, что преданность идеалу – последний рубеж внутренней обороны. Очень трудно, почти невозможно признаться: я запуганный, беспомощный заложник власти, которая губит страну и в любой момент погубит меня. Уж лучше разделять идеалы. Во-первых, ради самоуважения: пусть, мол, я не человек, а винтик, но зато в неслыханно громадной мясорубке – ну, то есть в механизме великого дела. Во-вторых, чтобы хоть чуть-чуть заслониться от опасности, чтобы искренне повторять: я ваш, я ваш, я разделяю и поддерживаю! В-третьих, ради детей. Чтобы их обезопасить. Чтобы дети не сразу увидели, что мама с папой – заложники и жертвы. В-четвертых, чтобы примириться с самыми невыносимыми следствиями идеала. Чтоб сказать, когда совсем невтерпеж: идеалы разделяю и поддерживаю, но вот методы… Советская неоткровенность в семье исключала обсуждение таких проблем.
Мы не знаем и уже не узнаем, какая количественно часть населения верила в идеалы и построение коммунизма. Юрий Аксютин, проведя исследования в конце века, допускает, что таких было даже более половины: «51% опрошенных в 1998 году и 53% опрошенных в 1999 году ответили, что они верили в коммунизм» (Хрущевская «оттепель» и общественные настроения в СССР в 1953—1964 гг. – М.: РОССПЭН, 2010. с. 412). У меня в голове не укладывается, как взрослые, серьезные, тяжело жившие люди могли верить бессмысленным прожектам, но о начале 60-х годов я по собственному опыту судить не могу: возраст не позволяет. В семидесятые таких доверчивых и наивных не осталось. К восьмидесятому году вместо воплощенного идеала и бесплатного мороженого (которое воображалось в детстве моему собеседнику Р. А.), советские граждане получили вторжение в Афганистан и «контуры» карточной системы (тогда еще не повсеместной). Но никому и в голову не приходило спросить у мудрого партийного руководства: где же он, коммунизм, обещанный Программой партии? Двадцать лет назад вы громогласно хвастались светлым будущим. Все эти годы мы шли от победы к победе, вооруженные самой верной теорией и самым прекрасным идеалом. Разве у нас были хоть малейшие неудачи? Не было: ознакомьтесь с материалами партсъездов, почитайте газеты, посмотрите телевизор. Это у них были кризисы и катастрофы, а у нас – великие свершения в обстановке трудового подъема. Где же бесплатное мороженое? Двадцать лет прошли, коммунизма не видать, но вы продолжаете хвастаться будущим. Нет, ребята, все не так, все не так, ребята. Уж не ошиблась ли родная партия, авангард всего человечества?
Разумеется, люди были давно и крепко отучены указывать режиму на его лганье и провалы. Но в данном случае кроме привычной осторожности действовало и полное равнодушие к коммунизму, всеобщее и несомненное. Никто его не ждал и о нем не думал, он был поживой для анекдотов.
Партия аккуратно не заметила, что ее Программа не выполнена, и не потрудилась ничего объяснить народу (было такое выражение).
В июне 1983 года Андропов на том самом Пленуме, где он якобы сокрушался, что мы не знаем страны, в которой живем, широковещательно заявил, что «Программа партии в целом правильно характеризует закономерности мирового общественного развития, цели и основные задачи борьбы партии и советского народа за коммунизм. Ее принципиальные положения подтверждены жизнью. Многое из того, что записано в Программе, уже выполнено» (Ю. В. Андропов. Ленинизм – неисчерпаемый источник революционной энергии. – М.: Политиздат, 1984. с. 473). Так что партия ни в чем не ошиблась. В Программе были разве что «элементы забегания вперед» (с. 473). С помощью такого наивного (или наглого) лганья Андропов велел бороться «за умы и сердца миллиардов людей на планете <…> донести в доходчивой и убедительной форме правду о социалистическом обществе <…> разоблачать лживую, подрывную империалистическую пропаганду» (с. 472). «Нам нужна хорошо продуманная единая система контрпропаганды» – объявил гэбэшный генсек (с. 472).
Миллионы людей в системе политучебы и все студенты поголовно были обязаны это изучать и «сдавать». Могла ли система контрпропаганды ослабить действие безудержного партийного вранья? Нет, конечно.
Вот брошюра Евгения Ножина «Контрпропаганда в системе деятельности КПСС» (М.: Знание, 1984). Это методическое пособие «для партийного и идеологического актива» – для своих. В 1984 году генсек уже был новый, поэтому идею создания единой системы контрпропаганды брошюра приписывает (с. 3) не Андропову, а Черненко (был и такой). Брошюра объясняет, как разоблачать «идеологические диверсии – тщательно спланированные и скоординированные пропагандистские кампании» (с. 10). Обратим внимание: в советском новоязе «тщательно спланированными», «скоординированными», «загодя подготовленными» могли быть только действия западных спецслужб: акции, провокации, идеологические диверсии. В таком духе. Эти определения были сугубо осудительными. Нельзя было сказать и никогда не говорилось – загодя подготовленная и тщательно спланированная… уборочная страда. Или: тщательно скоординированное… строительство микрорайона. А ведь Советский Союз гордился планированием, планом, плановым хозяйством. «Плановая социалистическая система завоевала огромный авторитет во всем мире» (так было написано в энциклопедии – в «красной», 1973 года, том 19). При всем том слова «спланированный, скоординированный, преднамеренный, тщательно, заранее, загодя» применялись только к враждебным действиям.
Из брошюры мы узнаем, что клеветническими измышлениями отравляют эфир 40 западных радиостанций, а «правду о мире» несет наше радио – «на 150 стран, на 78 языках, 250 часов в сутки» (с. 26). Подробно сказано, что оно «несет» и о чем. О прекрасных «темпах роста нашего хозяйства» (с. 36) и об ужасных темпах роста «инфляции, преступности, наркомании, расизма и неонацизма» (с. 36) в Соединенных Штатах, где 44 миллиона живут впроголодь, 34 миллиона не умеют читать, 26 миллионов не умеют писать, 52 миллиона не умеют считать (с. 43). Сочинитель брошюры почему-то не задумался, как это может быть, чтоб читать не умели 34 миллиона, а писать – всего 26? Ведь из этого следует, что треть малограмотных умеет писать при неумении читать. По уму надо было врать наоборот. Но советская пропаганда и контрпропаганда, никогда не сталкиваясь с неправильными вопросами, не слышала собственных глупостей. По мнению сочинителя, пропагандистов ждут правильные вопросы: «кто такие диссиденты?» – «горстка злопыхателей, отщепенцев и предателей» (с. 44—45), «кто такой Солженицын?» – «апологет мирового господства американского империализма» (с. 47) и т. д.
Вот книженция для широкого круга партийцев – «Контрпропаганда: вопросы теории и практики» (Киев: Политиздат, 1985). Авторы – крупные партийные чины и казенные социологические профессора – воспевают «животворность марксистско-ленинского учения о руководящей роли партии» (с. 169). Уверяют, что «Коммунистическая партия Советского Союза дала решительный отпор попыткам врагов подвергнуть сомнению коренные положения о руководящей роли партии как объективной закономерности развития социалистического общества» (с. 197). Разоблачают «провокационную ложь» вражеских голосов «по поводу так называемого кризиса советской экономики» (с. 94), «о будто бы имеющем место „кризисе“ советской экономики» (с. 169). Хотя кризис советской экономики каждый видел своими глазами, а разоблачение сводилось к словам «будто бы», «якобы» и «так называемый».
Вот пособие для учителей – «Идейно-политическое воспитание старшеклассников» Альберта Волкова и Виталия Пирогова (М.: Педагогика, 1985). В разделе «Контрпропагандистская работа старшеклассников» приведены тексты для разыгрывания по ролям юными политинформаторами: одни задают острые вопросы, другие дают на них ответы, не подлежащие обсуждению. На вопрос, например, об эмиграции в Израиль следует ответ, что уезжают обманутые люди, которые там опускаются на дно жизни и рвутся обратно: «многие уже вырвались из Израиля и осаждают советское посольство в Австрии» (с. 76). Уточнить, сколько народа уехало, а сколько вырвалось и осаждает, авторы не потрудились (= не решились). На вопрос, верят ли советские люди партийной печати, ответ гордый: «За десятки лет существования газеты „Правда“, созданной еще Лениным, не было случая, чтобы изложенные в ней факты не подтвердились» (с. 88). Хотя ученики могли бы пальцем указать на множество таких «случаев» в каждом номере.
Для советского агитпропа молодое поколение было потеряно.
Даже если подростки и студенты не читали в самиздате статью Абрама Терца о социалистическом реализме, они и сами понимали, во что воплотился коммунистический идеал, только не смогли бы так чеканно высказать: «Чтобы навсегда исчезли тюрьмы, мы понастроили новые тюрьмы. Чтобы пали границы между государствами, мы окружили себя китайской стеной. Чтобы труд в будущем стал отдыхом и удовольствием, мы ввели каторжные работы. Чтобы не пролилось больше ни единой капли крови, мы убивали, убивали и убивали» (Цена метафоры, с. 432).
Глава 8. Почему зарубежные педагоги не хотели у нас учиться?
В начале жизни школу помню я.
Александр ПушкинЕсли я побегу, он все равно поймает меня, вернет в класс, и будет еще хуже.
Александр Блок«По своему сознанию и поведению воспитанники советской школы должны стать коммунистами» – так начинается учебное пособие В. И. Пирогова «Формирование личности старшеклассника советской школы в процессе общественно-политической деятельности» (Л.: ЛГПИ им. Герцена, 1980, с. 3). Что ж, по крайней мере честно. Без пышных фраз о гармоническом и всестороннем развитии или о том, что надо обогатить свою память знаниями, которые выработало человечество. «Связь с жизнью, с практикой коммунистического строительства, партийность воспитания и обучения – основные принципы советской педагогики» – продолжает Пирогов.
Проблема состояла в том, что провозглашенные принципы между собой не сочетались. Жизнь – это жизнь, это объективность. А практика коммунистического строительства – это фикция, идеологический конструкт, который во всем противоречил объективности. Поэтому партийность воспитания – это попытка подменить жизнь фикцией.
Что же это значило – должны стать коммунистами? Я бы так и сформулировала: должны подменить реальность своей жизни внушенной идеологической фикцией. В. И. Пирогов, как и все педагоги-пропагандисты, формулировал иначе: выпускники должны одобрять, поддерживать и пропагандировать «решения КПСС, Советского правительства, ВЛКСМ, идеи марксизма-ленинизма, непримиримо относиться к малейшим проявлениям буржуазной идеологии и морали» (с. 59). Что такое малейшие проявления? Наверное, неосторожное слово. Что такое непримиримое отношение? Наверное, донос.
Но самую зловещую формулировку дал педагог-гуманист Василий Сухомлинский: «Мы стремимся, чтобы коммунистические идеи стали для каждого подростка священными и нерушимыми, чтобы они, говоря словами Карла Маркса, превратились в узы, из которых нельзя вырваться, не разорвав своего сердца» (В. И. Сухомлинский. Собрание сочинений в 3 томах. т. 1. – М.: Педагогика, 1979. с. 327). То есть педагог понимал коммунистическое сознание по типу религиозного или даже обсессивного: ребенок должен усвоить коммунистические идеи как некое табу – «нельзя вырваться, не разорвав сердца». Если рациональные социально-политические убеждения гражданина могут эволюционировать под воздействием объективных обстоятельств, то коммунистические убеждения сакральны, а тем самым это не убеждения, а нечто иное. Внеразумное, не подлежащее критике, замешанное на страхе разорвать сердце.
Впрочем, у самих пропагандистов сердце отнюдь не разорвалось от краха коммунистических идеалов. Мигом развернувшись, они пропагандируют и в наши дни. Профессор Вячеслав Макаев – тот самый, который четверть века воспитывал школьников на образе Ленина и ленинских заветах, – сегодня осуждает «установку коммунистических идеологов формировать незыблемые убеждения» (В. В. Макаев. Педагогика для студентов непедагогических вузов. – Пятигорск. 2012, с. 389). Он решил, что «придерживаться убеждений, которые стали противоречить жизни, глупо» (с. 389) – и принялся воспитывать духовные скрепы. Если вместо слова «жизнь» поставить слова «идеология и начальство», это выразит его позицию куда точнее.
§1. Знания versus коммунизм
Статус разума и знания, как и статус истины, был в советской идеологии и практике загадочными двойственным. Человеческий разум вызывал, разумеется, преклонение, ибо он открыл законы построения коммунизма. Но дело в том, что этот разум принадлежал только Марксу, Энгельсу, Ленину и находящемуся у власти генсеку. А всему остальному человечеству и всей социальной науке – «оставалось лишь право на комментарий, популяризацию и… восторг». Так – печально и язвительно – характеризует ситуацию Борис Грушин (Четыре жизни России, т. 1, с. 42). Все некоммунистические гении прошлого и настоящего были в лучшем случае недоумками, а в худшем – врагами. Им всем на это строго указывали. Уж не знаю, простодушно или цинично. Вот забавный пример: «Безусловно, для самого Томаса Манна и для мировой литературы было бы лучше, если бы он обладал пролетарским мировоззрением» (Иностранная литература, 1962, №3, с. 191). Но он им не обладал и тем самым причинил вред мировой литературе – сделал хуже. А члены союза совписателей им обладали по определению – значит, сделали лучше.
Лозунг «Учиться, учиться и учиться!» знали все советские школьники, но знали и то, что в своем полном виде он призывает «учиться коммунизму». А это совершенно разные вещи. Учиться – это приобретать знания о мире, а учиться коммунизму – это приобретать фикцию, «узы, из которых нельзя вырваться».
Уже в наши дни С. В. Абышев воспроизводит советскую иллюзию о безграничном просторе для приобретения знаний: «Аскетический советский потребитель отличался бедностью в потреблении благ, которая компенсировалась возможностью учиться, для которой были созданы все условия» (С. В. Абышев. Советская цивилизация: структура, черты, этапы развития. – Нижний Новгород: ВГИПУ, 2011, с. 80). Возможность учиться – нет и нет. Особенно гуманитариям: знания лежали в спецхране. Учиться коммунизму – да. Вот для этого все условия были созданы и подкреплены принуждением. От системы политучебы трудно было увернуться. Александр Ваксер подсчитал, что в Ленинграде в конце семидесятых годов «всеми формами политического и экономического образования… было охвачено 1.8 млн человек, т. е. приблизительно половина населения» (Ленинград послевоенный, с. 367).
Агрессивный напор коммунистических фикций, подменявших знание и понимание, доходил до невероятных нелепостей: «В работе учителей химии над ленинским наследием выделить три направления <…> перечень произведений и документов Ленина по курсу физики» (В. В. Макаев. Изучение наследия В. И. Ленина и воспитание учащихся в советской школе – М.: АПН, 1978, с. 30). Или даже так: «В острой борьбе двух идеологий хореография не может оставаться в стороне. Наш советский балет служит делу социального прогресса, делу воспитания людей в духе коммунистической идеологии. В этом основа и залог его побед» (Ростислав Захаров. Записки балетмейстера. – М.: Искусство, 1976, с. 39).
И средняя и высшая школа советского времени вынуждала школьников и студентов «учиться коммунизму». Предметы социального и гуманитарного цикла либо целиком и полностью, либо в огромной степени посвящались не истории, не литературе, не обществоведению, а «коммунизму». Учащиеся вместо знаний получали то, что подменяло знания, – ритуально-фикциональные установки, заведомо не соответствующие объективной реальности. Эти установки не выдержали бы критики пытливого разума, поэтому советская школа накладывала строгиеограничения на мысль учеников. Обучение строилось по архаическому принципу: ultima ratio – Ipse dixit. Высший довод – Сам сказал. Roma locuta – causa finitа. Маркс-Ленин-Сталин-Брежнев высказались – вопрос закрыт. Историк педагогики Роберт Шакиров для описания этого абсурда использует абсурдную катахрезу: «Жизнь за стенами школы развивалась по своим законам, а школа по-прежнему была зашорена в прокрустово ложе единственно правильного учения, бесконечно повторяя, что сказал очередной Ильич» (Шакиров Р. В. Школа и общество, – Казань: б.и., 1997, с. 94). Зашорена в прокрустово ложе!.. Подвергать сакральные установки гласному сомнению, сличать их с реальностью запрещалось. Думать полагалось на уроках физики и математики, на уроках литературы и обществоведения думать было нельзя.
Что представляла собой и насколько усваивалась картина мира, которую внушала школа, – вопрос дискуссионный.
Культуролог-антрополог Александра Веселова сдержанно одобряет внушаемые детям представления о реальности, полагая, что усваивалась они легко и полностью: «При всей своей идеологической схематичности и упрощенности эта система была по-своему логична и последовательна. Она строилась вокруг нескольких центральных оппозиций (народ – царь, крестьяне – помещики, пролетариат – буржуазия, до революции – после революции и т. д.), постепенно, но настойчиво внушаемых ребенку. Информация и способ ее подачи соответствовали его возрасту и уровню развития; при этом знания, полученные на уроках, не противоречили сведениям, поступающим из художественной литературы и СМИ, а наоборот, подкреплялись ими. Если же до школьника доходили альтернативные исторические свидетельства, то они неизменно маркировались как антисоветские, запрещенные и в качестве таковых закреплялись в памяти. То есть с самого раннего детства советские граждане осваивали тот культурный язык, на котором говорили старшие. Точнее, в характерной для любой тоталитарной системы ситуации культурного двуязычия все члены общества овладевали двумя „языками“. К старшим классам хороший ученик, усвоивший ключевые слова и ожидаемые от него основные логические ходы, мог без труда охарактеризовать любую эпоху, и подобная характеристика не вступала в противоречие с написанным в учебнике, газете или романе. Тем самым поддерживалось внешнее единство социума» (А. Ю. Веселова. Советская история глазами старшеклассников. – Отечественные записки, 2004, №5. ).
Постсоветский идеолог Сергей Кара-Мурза в книге «Советская цивилизация» (М.: Эксмо. Алгоритм, 2011) воспевает целостную систему советской школы, пытаясь реанимировать пропагандистскую иллюзию «лучшего в мире советского образования». Он утверждает, что единая программа «обеспечивала юношам равенство стартовых возможностей» (с. 655), «даже в конце 80-х годов наш выпускник школы как обладатель целостной системы знаний был на голову выше своего западного сверстника» (с. 660). Вопрос о том, соответствовала ли целостная система объективной реальности, даже не ставится. Старшее поколение помнит, как обладатели этой целостной системы «заряжали воду» перед экраном телевизора, где некто проделывал пассы.
Академик РАН Феликс Михайлов со страстью отвергал – впрочем, уже в послесоветское время— псевдознания исторического материализма: «„Краткий курс“, вытеснивший философский Разум не только со страниц партийной печати, но и из учебников, диссертаций, научных публикаций. <…> Программы по марксистско-ленинской философии до самого последнего времени строили по форме их логики как подобострастная расшифровка их содержания со все новыми и новыми злободневными иллюстрациями. <…> Ко всему этому многие из нас с детства привыкали – к стандартным портретам бессмертных вождей и бессмысленным лозунгам на всех площадях и улицах, к выборам без выбора, к бессодержательным прениям по пустым проблемам, к административным восторгам власти, к удручающей наглядной глупости и невежеству ее идеологов…» (Драма советской философии. Книга-диалог. – М.: б.и., 1997, с. 118).
Социолог Борис Фирсов полагает, что массами были усвоены насквозь ложные представления о действительности: «Идеология, а следом за ней (и вместе с ней) социальные науки, искусство, культура, школа внесли в массовое сознание ложную картину общества и человека» (Борис Фирсов. Разномыслие в СССР. 1940—1960-е годы. История, теория, практика. – СПБ.: Европейский Дом. 2008, с. 283).
Как оценивала сама власть свою школу, созданную для воспитания коммунистов, – вопрос загадочный. Андроповская реформа (шестая реформа школы за тридцать лет), начатая в 1984 года уже после смерти вождя, была затеяна не от хорошей жизни, но прославлялась как новое достижение и без того прекрасной советской системы образования. «Нынешняя реформа – очередная логическая ступень развития советской школы, – уверяет методическая брошюра для гидов-переводчиков (!) „Реформа советской школы: ее причины, суть, перспективы“ (М., 1985). – Чтобы советское общество уверенно двигалось вперед, к нашим великим целям, каждое новое поколение должно подниматься на более высокий уровень образованности и общей культуры, профессиональной квалификации и гражданской активности» (с. 4, 12). Неизвестно, что на самом деле думала власть, но вполне возможно, что оглушила себя лозунгами о новой ступени развития. Во всяком случае, громко отчитывалась планами и хвасталась будущим: «Планируется построить только в будущей пятилетке (1986—1990) около восьмисот комплексов средних профессионально-технических училищ и новые школы на семь миллионов ученических мест, что почти в два раза больше, чем в пятилетке нынешней» (с. 14). Хвасталась и настоящим: «Американские специалисты вынуждены были признать, что средняя школа в Советском Союзе дает гораздо более основательную подготовку, чем средняя школа в США, не только по точным наукам, но и по истории, литературе, географии, родному и иностранному языкам» (с. 15).
Все советские родители прекрасно знали, что основательную подготовку дают только специальные школы. В семидесятые-восьмидесятые годы в миллионном Ростове-на-Дону математическая школа была одна, немецкая – одна, французская – одна, английских – две.
Образованные, думающие, самостоятельные граждане авторитарному режиму не нужны, потому что опасны, но специалисты (прежде всего в военной сфере) ему необходимы. Возникает неразрешимое противоречие, которое коммунистическая власть и пыталась разрешить специальными школами. То есть предназначенными «специально» для того, чтобы кое-кто кое-что знал. А именно: физику, математику, иностранные языки. Эти штучные школы вечно лихорадило. Их разгоняли, «сливали», поднимая крик о нарушении равенства или еще чего, но суть была в том, что в них неизбежно заводился антисоветский дух.
Исследуя историю советских математических школ, Илья Кукулин и Мария Майофис доказывают эту неизбежность в статье «Математические школы в СССР: генезис институций и типология утопий: «Задача воспитания независимости мышления в духе кантовского «Sapere aude!» уже совсем не совпадала с первоначальной, поставленной перед матшколами, – способствовать успехам СССР в военно-техническом соревновании со странами первого мира. Иначе говоря… в советском контексте приобретался вполне оппозиционный смысл» (Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы: 1940—1980-е. – М.: НЛО, с. 213).
Если дети получают настоящие знания, то в заложников-винтиков не превращаются. И с этим ничего не поделаешь. После разгонов и «слияний» все возвращалось на круги своя, потому что без знаний не обойтись, а выпускники обычной школы не знали из английского языка ничего, кроме «виа-паяныас». Советские люди иностранными языками не владели – это известно и очевидно. Не столь очевидно, что они не умели, например, посчитать проценты, но каждый может проверить и убедиться. Впрочем, выпускники нынешней школы в большинстве тоже не умеют.
Коммунистический «налог» на любое знание был очень тяжел. Обучение фикциям поглощало время, силы и здоровье учеников. Чтобы дети получали знания, родители уже в шестидесятые годы массово обращались к репетиторам, а школа по-прежнему «учила коммунизму». В результате выпускники и знаний не имели, и коммунистами не становились.
Сегодняшние дети и родители могут на собственном опыте понять, что представляло собой «обучение коммунизму». Теперь оно называется «обучением патриотизму». Напомню, что «патриотизм», по откровенному признанию нынешних идеологов, – это «магическое слово», которое приводит граждан к покорности (см. главу 5).
В издательстве «Планета» опубликованы материалы научно-практической конференции «Уроки истории: школа, общество, жизнь», прошедшей в Волгограде 18 апреля 2014 года. Из материалов следует, что изучение истории в Волгоградской области прекратилось. Из 120 докладов, сообщений и методических разработок 90% посвящены «патриотическому воспитанию». А всей многотысячелетней истории человечества досталось три разработки и четыре сообщения: по античности —1, по древнему Востоку —1, по Индии – 1, по девятнадцатому веку —1, по началу двадцатого века – 1, по культуре донского казачества —2. И еще несколько сообщений по проблемам методики. Все остальное – «обучение патриотизму». Вот в каком духе и на каком уровне: «Семья, к сожалению, не озабочена тем, чтобы дети были настоящими патриотами. Родителей больше беспокоит благосостояние» (с. 93), «В 90-е годы ХХ века зародилась проблема – внедрение либеральной модели обучения: гуманистический характер образования, первичность общечеловеческих ценностей, свобода и плюрализм в образовании. Отрадно отметить, что ситуация меняется в лучшую сторону: понятие „патриот“ становится приоритетным» (с. 93), «Два года Зина Портнова была разведчицей. Выдал ее предатель. Зину допрашивал сам начальник гестапо. Зине удалось выхватить у него пистолет. Она застрелила гестаповца и двух офицеров» (с. 298). Ох-ох. Про Зину Портнову см. главу 6. Наконец, новейшая сакральная фраза: «История нашей Родины уникальна» (с. 83). Если сегодняшних учеников еще не совсем отучили задавать вопросы, то в классе сразу «лес рук». Детвора интересуется, у каких именно стран истории не уникальные, а идентичные?
С пленарным докладом выступил профессор Дмитрий Полежаев, заведующий кафедрой общественных наук ГАОУ ДПО «ВГАПО» (! – не знаю, что это значит, но профессор именно так представил себя читателям). Он доложил, что «успехи нашей страны – спортивные, политические, оборонные, научные – способствуют патриотическому подъему и даже отказу от желаемых материальных благ, свидетельствуя об истинном духовном единении народа, жертвенности и патриотизме» (с. 41). Успехи страны способствуют отказу от материальных благ– черным по белому. Впрочем, совершенно то же самое твердила советская пропаганда – и в школе и за ее пределами. У Советского Союза тоже были сплошные успехи, поэтому повышение уровня жизни велено было понимать как «постоянный рост сознательности», а вовсе не доходов. Это заявил генсек Андропов в докладе на пленуме ЦК в июне 1983 года (Ю. В. Андропов. Ленинизм – неисчерпаемый источник революционной энергии. – М.: Политиздат, 1984, с. 477).
Год за годом, одними и теми же словами пропагандисты провозглашали коммунистическое воспитание главной задачей школы. Менялись только имена вождей и римские цифры съездов. Профессор Евгений Медынский писал в 1982 году учебнике «История педагогики»: «ХХV съезд КПСС поставил перед народным образованием и общеобразовательной школой новые, более сложные задачи в деле воспитания порастающего поколения. Выполняя решения съезда, советское учительство, все школьные организации провели разносторонние творческие поиски более эффективных форм работы по коммунистическому воспитанию» (История педагогики. – М.: Просвещение, 1982, с. 424).
За тридцать лет до того, в 1952 году Медынский уже был профессором и писал абсолютно то же самое в книге «Народное образование в СССР»: «И. В. Сталин указывает… словами товарища Сталина и директивами ХIХ Коммунистической партии определяются задачи народного образования в СССР… Соратник великого Сталина – А. А. Жданов в своем докладе о журналах „Звезда“ и „Ленинград“ говорил: „…воспитывать молодежь в духе беззаветной преданности советскому строю, в духе беззаветного служения интересам народа“» (Народное образование в СССР. – М.: Издательство Академии педагогических наук РСФСР, 1952, с. 8—9).
13 декабря 1983 года «Учительская газета» подробно излагает ход общего собрания академии педагогических наук. Оно было посвящено указаниям генсека Андропова. На что он указывал, вы сами понимаете: нужно воспитывать «активного строителя коммунизма» (с. 1). С какими чувствами академики в тысячу первый раз пережевывали эту жвачку, осталось неизвестным. Они постоянно ссылались на Сухомлинского и воспевали идеал: «Человек с детства должен видеть мир в свете идеала» (с. 1) и т. д.
Учителя, которые «учили коммунизму», подразделялись на три характерных типа: циник-карьерист (Иудушка), сухарь-формалист (голова-органчик), жестокий фанатик (Угрюм-Бурчеев). Выразительный образ фанатички—доносчица-директриса из рассказа моего собеседника А. Г. Исключение было одно – гуманист Василий Сухомлинский. «Выдающийся советский педагог, член-корреспондент АПН СССР, Герой Социалистического Труда… Василий Александрович Сухомлинский настойчиво подчеркивал, что воспитание детей должно быть проникнуто духом социалистического гуманизма, горячей любовью к детям, уважением к личности ребенка, сердечной заботой о его всестороннем развитии» (История педагогики. – М.: Просвещение, 1982, с. 426). Это особый, в единственном лице, тип «коммунистического учителя» – и, наверное, самый страшный. Потому что учит он ровно тому же, что и прочие, но карьеристов, формалистов и фанатиков дети не любят, а сердечного, доброго учителя любят. Верят ему. А он обманывает еще хуже тех. Хуже, потому что от рявканья держиморды или от хрипенья органчика дети защищаются, а от взволнованных слов доброго учителя – нет. А добрый-то учителя чего хотел? – чтобы коммунистические идеи связали детей, как «узы, из которых нельзя вырваться».
В середине шестидесятых годов доброго учителя подвергали критике за «абстрактный гуманизм». Своя своих не познаша. Но вскоре положение выправилось, он был признан классиком. Александр Дмитриев в своей работе о Сухомлинском видит в этом загадку: «Исследователям советской педагогики предстоит найти ответ, почему в середине 1970-х гуманистические – и явно оттепельные постулаты Сухомлинского, пусть и в несколько приглушенном виде, были признаны и одобрены на самом верху, а гораздо более созвучные сусловской идеологии охранительные тексты его оппонентов признаны несвоевременными и отодвинуты идеологической авансцены, несмотря на карьерный успех их авторов» (Александр Дмитриев. Сердечное слово и «республиканский уровень»: советский и украинский контексты в творчестве Василия Сухомлинского. – В кн: Острова утопии, с. 344). Лично я загадки не вижу, а вижу в постулатах доброго учителя полное соответствие сусловской идеологии.
Сухомлинский писал: «Чтобы молодежь верила в коммунистические идеи, …необходимо говорить ей честно и прямо всю правду» (Собрание сочинений, т. 2. с. 201). Правды, однако, он не говорил, а пользовался самыми недобросовестными приемами пропаганды. Вот главный: сравнивать наши идеалы с их пороками, наши достижения с их эксцессами. Педагог совершенно откровенно описывает, как он это делал. Мы летаем в космос, они торгуют детьми. «Я показывал документы о работорговле в Саудовской Аравии и Южной Африке; о том, что итальянские матери, задавленные нуждой, продают своих детей американским богачам. Все это вызвало сначала глубокое удивление, даже недоверие, а потом гнев и ненависть к эксплуататорам. Когда я показал английскую газету, Варя с болью сказала: „Что же это такое? У нас человек мечтает о путешествии к далеким звездам, а там человек— раб, словно в Древнем Египте. Так вот каков он, тот проклятый мир, который за границей любят называть свободным!“» (т. 1, 407). Такая методика называется «учитель подводит детей к выводу». Что ж, подвел – во всех смыслах. Учитель не сказал, что Саудовская Аравия и Южная Африка не относятся к свободному миру. Не отметил, что «английская газета» открыто говорит об эксцессах – бьет в набат. Не объяснил, что идеалы надо сравнивать с идеалами, провалы – с провалами, а продажу детей – с продажей детей. В Советском Союзе она тоже существовала, только газеты об этом не писали. «Факты нищенства, бродяжничества, кражи, продажи детей для сбора милостыни имели место, хотя и не были массовыми» – пишет Александр Ваксер, опираясь на рассекреченные архивные материалы (Ленинград послевоенный, с. 219).
Обязательный элемент коммунистического и патриотического воспитания – душераздирающие выдумки. В школе села Павлыш, где Сухомлинский был директором, велась очень активная внеклассная работа. Вот, например, встречи в школьной библиотеке – «комнате мысли». Педагог пишет: «„Комната мысли“ открылась коллективным чтением моего рассказа о русском Муции Сцеволе – солдате, который попал в плен к французам во время нашествия Наполеона. Когда ему на левой руке поставили клеймо в виде буквы N, он, исполненный презрения и ненависти к врагам, схватил топор и отсек „опоганенную“ руку. Рассказ глубоко взволновал подростков» (т. 1, с. 389). Из этого безусловно следует, что у доброго учителя дети точно так же были отучены задавать вопросы, как и у всех прочих учителей коммунизма. Никто же не спросил: «Откуда у пленного топор? Если он был вооружен, почему врага не зарубил? Зачем учинил „самострел“, если надо было бежать из плена и биться с неприятелем? Наверное, воевать не хотел? И вообще… такая история по правде была или вы ее сочинили?». Истории такой, разумеется, не было, но знаменитая (и на редкость нелепая) выдумка отлита в бронзе. Скульптура Демут-Малиновского в Русском музее изображает – не солдата, конечно, а крестьянина. В этом случае хоть понятно, откуда у него топор. Но учитель-гуманист точно так же, как учителя-пропагандисты, считал совершенно естественным сочинять небылицы и обманывать учеников ради коммунистически-патриотического воспитания.
Еще один важный прием – мучить детей повествованиями о зверствах врагов. Например, «белых» в гражданской войне. Конечно, зверства были, но точно такие же, и еще более массовые, зверства «красных» не упоминались вовсе. «Я рассказал подросткам содержание книги о Сергее Лазо – герое гражданской войны, сожженном белогвардейцами в топке паровоза» (т. 1, с. 389). Сожжение заживо в топке – мучительный образ. Несомненно, рассказ травмировал детей, а значит – закрепил «коммунистические узы». Дети поверили, никто не спросил: а это правда?
Следующий обязательный элемент идеологической обработки – бесконечное повторение заклинаний: «Каждый юноша, каждая девушка в нашем обществе является участником борьбы за коммунистические убеждения, за глубокую веру в единственную в мире правду – правду коммунистических идей» (т. 1, с. 309). «Враг коммунизма – враг человека, добра, справедливости, чести» (т. 1, с. 408). «Перед единственной правдой, правдой коммунизма – равны все» (т. 2, с. 201) и т. д. и т. д.
А ведь там, в селе Павлыш Кировоградской области все помнили голодомор. В сочинениях педагога – в трех «московских» томах, в пяти «киевских» томах – нет ни одного упоминания об этой трагедии. Но дети не могли не знать. Даже если в их семьях старшие молчали, наложив печать на уста, все равно что-то прорывалось – шепотом, самим молчанием. В чем были равны перед коммунизмом умирающие с голоду крестьяне и сытые вооруженные коммунисты-гепеушники? Чему мог научить добрый учитель, если страшную память каждой семьи он попросту вычеркнул?
«Книги В. А. Сухомлинского „Рождение гражданина“, „Сердце отдаю детям“, „Павлышская средняя школа“, „Формирование коммунистических убеждений молодого поколения“ стали настольными книгами советских учителей, верными помощниками в воспитательной работе. В облике В. А. Сухомлинского как бы воплотились лучшие черты советского учительства, преданного Коммунистической партии и советскому народу, самоотверженно отдающего свои силы делу воспитания строителей нового общества» (История педагогики – М.: Просвещение, 1974, с. 428).
Воспетая Сухомлинским любовь к детям была отношением особенным – недовольным. Отвечая на вопрос «Комсомольской правды» – «Довольны ли вы молодым поколением?», педагог сказал, что «можно испытывать чувство недовольства самым дорогим, любимым человеком, если хочешь, чтобы он стал еще лучше, чем он есть» (В кн.: Б. А. Грушин. Четыре жизни России… Эпоха Хрущева. – М.: Прогресс-Традиция, 2000. с. 589). Это была принципиальная – осудительная – установка всей советской школы и советской власти, не только Сухомлинского, который свое недовольство обосновывал любовью. Власть и Сухомлинский были едины в убеждении, что подначальные люди, и дети и взрослые, должны знать, что они виновны всегда. Каким бы ребенок ни был прилежным, работящим, старательным, любознательным, он все равно не дотягивает до идеала. А значит, педагог недоволен.
Надежную основу для вечного недовольства Сухомлинский заложил в очерке «Как воспитать настоящего человека». «В идеальном образе человека, которого я называю настоящим, – писал он, – важнейшими мне представляются следующие черты…» (Собрание сочинений в 5 томах. т. 2. – Киев: Радяньска школа, Киев, 1979. с. 159). Перечисление важнейших черт занимает две страницы, начинается «глубоким познанием совершенства коммунистического общества» и завершается «эстетическим богатством» и «физическим совершенством» (с. 159—160). Педагог требовал «умения сильно любить и так же сильно ненавидеть», «быть глубоко преданным и в такой же мере – непримиримым» … он конструировал сакральную норму, которая не имеет связи с реальностью, но утверждает властвующую позицию хозяев сакральной нормы. Перед ней каждый человек, каждый ребенок ненастоящий. Поддельный? Логичнее предположить, что люди-то настоящие, а норма – поддельная.
Выискивать недостатки, то есть видеть пороки режима, категорически запрещалось и взрослым и детям. Только партия могла осудить некое лицо или явление, строго подчеркнув, что сама-то партия не виновата решительно ни в чем. Зато недостатки человека, особенно ребенка, следовало упорно выискивать – «чтоб он стал еще лучше, чем он есть» (= для внушения чувства вины и ущербности). Советские педагоги, а часто и родители, всегда были недовольны ребенком. Это внушение усваивалось многими. В книге Бориса Грушина приведены выразительные примеры на этот счет. Отвечая на вопросы анкеты, респонденты сами соглашались искать и находить у себя несовершенства: «Никогда нельзя сказать, что я сделал все для победы коммунизма. У любого из нас можно найти то, что он мог бы сделать, но не сделал» (Четыре жизни России, т. 1, с. 274). Во всяком случае, взрослые и дети знали эту идею и знали, что ее следует высказывать.
Репрессивная советская школа не умела, не хотела и боялась одобрять и поощрять детей. «Не бойтесь хвалить детей, – призывал в перестроечные годы Симон Соловейчик, – на похвалах они растут как на дрожжах!» (Симон Соловейчик. Непрописные истины воспитания. – М.: «Первое сентября», 2010, с. 86). Но, исходя из высшей сакральной нормы, хвалить детей было не за что. Они ведь живые, а к сакральной норме приближаются только мертвые: те, кто за коммунизм отдал жизнь. Живые не заслуживают похвал, они только исполняют свой долг. Для закрепления этой мысли Сухомлинский опять сочинил небылицу, выдав ее за быль. Его истории всегда до странности нелепые. Пусть дети не задавали вопросов, но неужели не удивлялись про себя? Думаю, что удивлялись, но помалкивали.
…Шахтер везет в больницу дочь и жену. Он за рулем легковой машины. На окраине города он услышал детский крик, остановился, вбежал в дом, откуда кричал ребенок, и нашел мальчика, который повредил глаз. Отец высадил жену с дочкой, повез в больницу мальчика, а потом вывел коммунистическую мораль: «Мне кажется, что такие поступки нельзя ни хвалить, ни награждать, – это долг, обязанность каждого человека. Когда надо было ради спасения мальчика отправить жену с 6-летней дочерью пешком за семь километров, я меньше всего думал о том, как оценят мой поступок люди». Сухомлинский присоединился к выводам своего персонажа: «Это не подвиг, а обычный поступок. Высшей наградой… должна быть не похвала и другие поощрения, а сознание выполненного долга» (Собрание сочинений в 5 томах. т. 2, с. 83). Педагог не хотел одобрять и поощрять, он воспитывал вечной виноватостью – это понятно. Непонятно другое – куда и зачем мать и дочкой брели семь километров. Они же в городе, а не в тайге. У меня и догадок нет. Если отец вез их в городскую больницу откуда-нибудь из поселка, то доехали бы на трамвае. А если, наоборот, больница загородная, то вернулись бы на трамвае домой. Но сочинитель преспокойно поместил эту историю в свой труд «Формирование коммунистических убеждений молодого поколения» – значит, с вопросами о странностях сюжета он не встретился ни разу.
Нет, удивительно не то, что педагог-гуманист был признан советским классиком. Удивительно, что и сегодня исследователи всерьез считают его гуманистом. «Он предвосхитил магистральные направления развития современной гуманистической педагогики с ее ориентацией на воспитание на основе общечеловеческих моральных ценностей» (Александр Ходырев. Советская школа 50-х – середины 60-х годов как социокультурный феномен. – Ярославль, ЯГПУ, 2004, с. 119). Нет, он внушал коммунистические псевдоценности, а с общечеловеческими упорно боролся. Особенно с самым страшным врагом, который угрожал коммунисту на селе, – с трудолюбием. Родители воспитывали детей в труде, в любви и уважении к труду, но для Сухомлинского это был неправильный труд – кулацкий: «Внешне получается, что родители стремятся привить своим детям трудолюбие, но по существу они прививают им кулацкую, мелкобуржуазную психологию» (Собрание сочинение в 5 томах, т. 2, с. 86). Сухомлинский поведал, как он «боролся за душу» девочки Зины, внушая ей взгляды на труд, «противоположные тем, которые внушали в семье» (с. 89). Он хотел привить любовь к другому труду. Тому, который в советском новоязе носил название общественно-полезного, а был бесполезным и общественно и лично.
§2. Коммунистическая школа versus реальная жизнь
Сухомлинский постоянно попрекал детей тем же, чем и пропаганда: советская власть вам все дала, юные герои отдали за вас жизнь, а вы заевшиеся иждивенцы, вы не такие, как надо. Педагог гневался: «Четырнадцатилетний подросток, ровесники которого 60—70 лет назад в подпольных революционных кружках думали о том, как свергнуть царское самодержавие, – этот подросток считается ребенком» (Собрание сочинений в 3 томах. т. 3, с. 225).
Внимание исследователей уже привлек невероятный парадокс советской школы: страшась любого самостоятельного объединения детей, тем более секретного, стремясь выявить и уничтожить любой неподконтрольный кружок, школа постоянно ставила в пример ученикам подпольную борьбу, нелегальные группы, героизм революционеров. Самые смелые, честные, простодушные дети с приключенческой жилкой и мечтой о геройском действии – вечные Карлы Мооры! —наслушавшись попреков и рассказов о подполье, начинали думать о том, как свергнуть новое самодержавие. Играли в подпольщиков. Многие ли? – неизвестно. Известно только о тех, чья игра переросла фантазии и привела наивных борцов в тюрьму.
Е. В. Маркасова исследовала воздействие школьных уроков литературы на возникновение подпольных организаций. Пропагандистские коммунистические тексты, подобные «Молодой гвардии» Фадеева или «Матери» Горького, оказывались не обучением коммунизму, а обучением нелегальной деятельности. «Как правило, становление будущего подпольщика начиналось с актуализации вопроса о том, что лично он сделал для страны, для народа. <…> Знание специфики подпольной деятельности, наложившееся на идею личной ответственности за происходящее, обернулось против советской власти» (Е. В. Маркасова. Роман А. А. Фадеева «Молодая гвардия» в советской школе. – В кн: Учебный текст в советской школе. – СПб.: Институт логики, когнитологии и развития личности, 2008. с. 62—63).
Дмитрий Козлов в статье «Неофициальные группы советских школьников 1940—1960-х годов» опирается на рассекреченные документы КГБ Литовской ССР, хранящиеся в фонде особого архива Литвы. Исследователь выявляет две основы детской подпольной борьбы: серьезно-политическую и авантюрно-игровую. «В основе деятельности неофициальных политических объединений лежали политические по своему смыслу переживания: сочувствие жертвам политических событий, осознание необходимости национальной независимости, понимание лживости и фальши официальной пропаганды» (Острова утопии, с. 474). Но не менее важной была игра: «Игра в рамках альтернативных компаний становилась попыткой психологической компенсации чувства несвободы» (Острова утопии, с. 481).
Мой собеседник Л. С., играя в подпольщика, «свергал» советскую власть в одиннадцать-двенадцать лет – в середине семидесятых годов: «Со своим другом Сергеем Абрамовым классе в пятом-седьмом играл в такую игру: мы писали в тетрадке план государственного переворота, убийства Брежнева, иностранной интервенции. План вооруженного восстания писали по Ленину – почта, телеграф. В нашем воображении было много от большевиков, ведь мы о них столько слышали. Наверное, года два играли. „Голос Америки“ между собой для конспирации называли „голосок“. О последствиях в виде колонии или психушки не понимали. Исключение из школы, интернат, ПТУ – вот были наши страшилки. Тетрадка, видимо, сгнила под трубой отопления в подвале дома „Гигант“, где жила бабушка Абрамова. Президентом страны мы видели Сахарова. Составляли список самых ненавистных людей СССР. Одними из первых в нем были Кобзон и Пахмутова!» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Что ж, мальчишки неплохо усвоили подпольную науку: за два года рискованной игры не проболтались и не попались. Но опасность ходила рядом: им оставался один шаг до изготовления листовки. (Изготовление, изготовить – это специальные слова для писем, листовок, плакатов, рисунков, в которых подозревается антисоветская направленность) Ведь могли бы написать, а потом, раззадорившись, приклеить на трамвайной остановке. О печальной судьбе наивных смельчаков, которые этот шаг сделали, известно из рассекреченных документов Верховного суда и Прокуратуры.
15 марта 1957 года в Дмитрове был арестован четырнадцатилетний Толя Латышев. «Основанием к аресту Латышева А. А. послужило то, что он в феврале 1957 года изготовил и распространил в г. Дмитрове несколько листовок злобного антисоветского содержания. При обыске на квартире у Латышева обнаружено еще две аналогичных антисоветских листовки» (Крамола, с. 257). Юный диссидент из рабоче-крестьянской семьи в своих листовках объяснял взрослым то, что они и сами знали, но помалкивали: «Не верьте пропаганде, что венгерский народ, пробовавший скинуть ярмо коммунизма, был контрреволюционером. Дорого обошлась венгерскому народу эта проба. Но нет свободы и в нашей стране. Тысячи политических томятся в застенках советского гестапо. Нам не дают слушать правдивые станции Запада. Наши колхозники получают на трудодни по 100—200 г. хлеба и хрущевские медяшки. Мы не имеем права выражать свои мысли. Мы голосуем за того, кого подсунут коммунисты» (Крамола, с. 257). Толя выдвигал положительную программу: требовал многопартийной системы и свободы русскому народу. Несчастный мальчик обладал активной жизненной позицией, он прилежно учился, был пионервожатым, писал заметки в районную газету о жизни школы… – вот и доактивничался, пошел по статье 58—10. За несколько месяцев в тюрьме мальчика сломали. На суде он каялся, что «совершил тяжелое преступление перед Родиной» (Крамола, с. 259). Перед той Родиной, которая всегда пишется с большой буквы и обозначает государство, режим, социализм с нечеловеческим лицом.
Гимн подпольной борьбе был не единственным парадоксом советского образования, но, наверное, самым разительным. Парадоксом было и постоянное стремление к тесной связи с жизнью, хотя по сути режим стремился подменить реальную жизнь школой, действительность – идеалом. Связь с жизнью провозглашали очень настойчиво. Осознавала ли власть свое противоположное стремление, не вполне ясно. Тот самый методист-пропагандист Пирогов, который утверждал, что советские ученики должны стать коммунистами, в другом своем опусе, «Формирование активной жизненной позиции школьников» (М.: Просвещение, 1981), почти прямо говорит, что школьная идеологическая накачка должна заслонять реальность в умах выпускников: «Социально активная молодежь правильно реагирует на случаи несовпадения идеалов и действительности, ни в каких ситуациях не теряя веры в справедливость коммунистических идеалов» (с. 106). Колоссальным тиражом вышло это «Формирование…» – 176 000.
А генсек Хрущев, кажется, думал, что тесная связь с жизнью научит коммунизму. Александр Ваксер приводит в своей книге речь Хрущева из Архивов Кремля «Я считаю, что лучшая школа – жизнь, надо через эту школу жизни всем пройти. Вы можете сказать, что я уже вырастил детей, но у меня есть внуки, правнуки, я не только за ваш счет хочу это сделать, чего вам желаю, того и себе желаю…» (Ленинград послевоенный, с. 294). Конечно, жизнь – лучшая школа, никто не спорит. Но школа объективной реальности учит не коммунистическим фикциям, а тому, что реально делается на белом свете.
«Дети застоя имели дело не с реальностью, а с вымыслом, который им приходилось считать правдой, – пишет историк-педагог Дмитрий Молоков, – Школа была самым главным фильтром, который стоял между ребенком и миром» (Д. С. Молоков. Тенденции развития советской общеобразовательной школы второй половины 60-х— первой половины80-х годов. – Ярославль: Издательство ЯГПУ, 2004, с. 50, 51). Но, фильтруя реальность, школа не имела сил отменить ее.
Несовпадение идеалов и действительности – это «вижу одно, слышу другое». Как на такой казус реагировать правильно, идеологи никогда не объясняли. В детском анекдоте гражданин искал доктора «ухо-глаз», но в поликлинике такого не нашлось. Эти доктора сидели совсем в другом месте – в министерстве любви, по авторитетному свидетельству Оруэлла.
Предполагаю, что идеология негласно следовала принципу, провозглашенному Валентином Свенцицким: «Грех в церкви есть грех не церкви, но против церкви». Все плохое, что совершалось в стране и в партии, подданным следовало воспринимать как собственную вину, как грех против партии, которая права всегда и несмотря ни на что. Так же думал и Муссолини, так что это типичный ход мысли авторитарных идеологов: «Вина за упущения и недостатки фашистского режима, пояснил его основоположник, лежит на самих итальянцах. Они просто до него не доросли. «Итальянцы слишком себялюбивы, – жаловался он Мауджери, – слишком циничны. Им не хватает серьезности…» (Грег Аннусек. Операция «Дуб». – М.: Вече, 2012, с. 175).
Разумеется, советская школа тоже была несовпадением идеала и действительности. Большинство детей чувствовали это с первого класса, с первого шага. А меньшинство – ученики специальных школ – совсем не обязательно. У них все могло быть хорошо. Они получали в школе то, ради чего туда пришли: знания, круг друзей, умных учителей, содержательную жизнь. Они с радостью отдавали школе время, силы, внимание, увлечение. Так могло быть и бывало. Например, в московской Второй математической школе, о которой рассказывает Евгений Бунимович в очерке «Девятый класс. Вторая школа. Объяснение в любви в 23 частях» (Знамя, 2012, №12): «После уроков в школе всегда что-нибудь происходило: крутили опальные фильмы… Гелескул читал свои переводы из Лорки… еще и Окуджава приезжал. В спортзале играли в волейбол: команда учеников против команды учителей. Ну и, конечно, повсюду шли семинары по математике-физике». То есть, заметим, в школе был «социализм с человеческим лицом». Но в таких условиях дети росли свободомыслящими, вот в чем беда. Поэтому история специальных школ была очень нелегкой. «Параноидальное внимание даже к малейшему намеку на возможность крамолы во многом объясняет, почему удушением Второй школы – одной из тысячи московских школ – занимались на самом высоком уровне и почему никакое заступничество ее не спасло» ().
Обычная школа искореняла свободомыслие и «учила коммунизму», но в ней ученики каждый день видели настоящее, нечеловеческое лицо государства. Большинство советских детей подтвердит печальный вывод Симона Соловейчика: «Смысл существования многих школьников – избежать репрессий» (Симон Соловейчик. Воспитание школы. – М.: Издательский дом «Первое сентября, 2002, с. 41).
И так нехорошо, и этак неладно. Коренное противоречие – либо знания, либо «коммунизм» – оставалось непреодоленным, но пропаганда настойчиво провозглашала всеобщую любовь к учителю и школе. Их дала детям советская власть, а значит, это была любовь и благодарность к советской власти. Школьные годы чудесные, учительница первая моя, любимый учитель и т. д. Требование благодарной любви к учителям и школе – советская новация. Прежние школы и прежние наставники вовсе этого не требовали. Хотя любовь и благодарность бывали – в индивидуальных случаях. Как, например, в первом выпуске Царскосельского лицея. «Куда бы нас не бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Все те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село».
А Николай Помяловский свою школу презирал и ненавидел, о чем со страстью рассказал в «Очерках бурсы». Он вышел из школы с опытом жестокости и унижения, с кучей болезней и саморазрушительными привычками, досеченный до бурсацкой науки, но отвергавший ее всей душой. «Он стал изучать каждый урок как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и с каждым днем открывал в учебниках все больше чепухи и безобразия. Отвечая бойко урок, он в то же время думал: „Этакую, святые отцы, дичь я несу“. И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия» (Н. Г. Помяловский. Сочинения. – Л.: Художественная литература, 1980, с. 453).
И ничего – цензура пропустила. На дворе стоял «век реформ великих». При свободе в обществе школа всегда под прицелом беспощадной критики: это слишком важное дело, чтобы обольщаться иллюзиями лучшего в мире образования.
Марина Петрова, наша старая знакомая из повести Эсфири Эмден, любила свою школу именно так, как полагалось: в учителях и школе она любила государство. Любила благодарно, доверчиво и виновато, полностью сознавая свои несовершенства и неоплатный долг перед советской властью, которая ей все дала. Конечно, и учителя напоминали. Любимая и строгая классная руководительница говорит: «Вы учитесь в специальной школе – в музыкальной десятилетке. Наше государство дает вам не только общее образование, но еще и специальность. С вас спросится больше, чем с других, потому что вам больше дается» (Э. Эмден. Школьный год Марины Петровой. – М.: Детгиз, 1952, с. 17).
Марину учили и подпольной борьбе, как же без этого. Даже диктант дети писали о том, что мальчик из Уржума конспиративно печатает воззвание на гектографе. «Марина пишет. „Да, тут два трудных слова – гектограф и воззвание, – думает она. – Для нас это только трудные слова, а для Кирова это было его трудное дело. Но он не побоялся его!“» (с. 91).
Все учителя Марины – прекрасные, любимые и уважаемые, но самый-самый любимый – учитель скрипичного класса Алексей Степанович. Читателю трудновато поверить в любовь к нему детей, потому что он дрессировщик и манипулятор. Может быть, у Эмден тут скрытая сатира, а может, она и правда думала, что настоящий учитель должен быть именно таким. В ее изображении есть правда, которую я помню из собственного школьного детства. Проблемы учительского одобрения и детских желаний решаются бесчеловечно. Алексей Степанович никогда не хвалит, не радуется удаче ребенка, и чем больше ученик старается, тем больше учитель придирается. «Марина глубоко вздохнула, приготавливаясь играть. Ей удалось чисто и смело взять первую высокую ноту. Это сразу окрылило ее. Она играла, забыв обо всем, даже об Алексее Степановиче. А если б она посмотрела на него в это время, она увидела бы, как удивленно поднялись его брови, как на лице его появилось какое-то лукаво-довольное выражение – такое бывало у него, когда ученик играл неожиданно хорошо» (49). Но учитель отнюдь не сказал, что ученица играла хорошо, а «постучал пальцем по столу», прервал игру и сделал выговор: «Ты играешь совершенно не то, что написано. И что за ритм! Я ничего не понял. Ведь ты все навыдумывала. Придется разбираться с самого начала» (с. 49—50). Другой раз Марина старательно и увлеченно поработала над сложным концертом и мечтала сыграть его учителю. Но он весь урок занимался с ней гаммами, а про концерт и не вспомнил. После урока Марина «жалобно сказала» (с. 40), что надеялась показать концерт. «Вот потому-то я его у тебя и не спросил, – загадочно ответил Алексей Степанович, погружаясь в свой журнал» (с. 40). А почему, в самом деле? Мой ответ: именно потому, что ребенок этого хотел, а желания детей, даже самые правильные, подозрительны в принципе. Учитель либо пресекает их, либо манипулирует ими. Этот концерт – один из «героев» повести. Его мечтала сыграть Галя, подруга Марины. Учитель обещал, но долго не позволял. Наконец, девочка получила желанные ноты, но рано радовалась: тот же концерт учитель дал и Марине, и другим ученикам. «Это было то, чего больше всего не любили и чего боялись дети. Пропадает всякая радость от игры: слушаешь в классе одно и то же по сто раз, и все надоедает» (с. 13). Галя чуть не плачет, а мудрый педагог – «перелистывал классный журнал и как будто не замечал волнения девочки» (с. 13). В повести выведено, что он воспитывал этим коллективизм и дружбу, но что думала Эмден на самом деле, неизвестно. Практически он воспитывал покорность и смирение: хозяин – барин. Ученики смирились, увлеклись, помогали друг другу, тут-то учитель и отобрал ноты: «Концерт придется отложить. Возможно, вы сыграете его в конце года, на экзамене» (с. 71). Дети огорчились и даже запищали, то есть нарушили дисциплину. Этот «старый грех» педагог строго припоминал им и через сто пятьдесят страниц.
Все это написано вполне достоверно, присочинена только горячая любовь детей к манипулятору. Я своих манипуляторов сильно не любила. Смирная, запуганная отличница, я знала, что кругом виновата: мало стараюсь и все делаю не так, как надо. Однажды меня послали – ну, то ли за мелом, то ли тряпку намочить. Когда я возвращалась, меня остановили две учительницы и велели вернуть нашей тетрадку с выставки. Они по-доброму смеялись: ни единой ошибки, и почерк образцовый, ну бывают же такие старательные дети! Я взяла тетрадку и с удивлением увидела, что она моя. Было мне лет восемь, чувства я испытала малоприятные: меня шпыняете, а моей тетрадкой хвастаетесь. Да ну вас! Я вовсе не хотела быть старательной каллиграфической дурой, но была ею: на страже стояла семья.
А если бы вместо вечных упреков и недовольства я встречала в школе поощрение и поддержку, вдруг бы меня «научили коммунизму»? А если бы в школе вместо скуки, тоски и бессмыслицы были интересные знания, связанные с жизнью и с вечностью, вдруг бы я полюбила советскую власть, которая мне все это дала? Но нет, не получается. Тогда в школе была бы обстановка, подобная той, что была во Второй математической, а значит, ее бы тоже задушили.
Из моих собеседников только О.К. сказала, что «к школе и учителям относилась с любовью», но углубляться в вопрос не стала (Интервью 8. Личный архив автора). Краткость большинства ответов моих собеседников вызывает внимание, но не удивление. Думаю, что много испытавшие, умудренные жизнью люди не хотели высказывать негативного отношения, понимая тяжкое подневольное положение своих учителей, которых уже нет на свете. А. К. и М. С. совсем не стали отвечать на вопрос об отношении к школе и учителям.
«К отдельным учителям относился с любовью, с симпатией, а ненависти я никого не удостаивал, потому что никого не боялся» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
«Люди (в том числе и учителя) в большинстве своем вызывают у меня интерес и сочувствие. Только фашисты и злобные идиоты вызывают у меня отвращение и раздражение. Иногда очень сильное, вплоть до желания поколотить, но я сдерживаюсь, ни разу еще никого не поколотила» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Некоторых учителей любил и уважал, некоторых просто уважал, некоторых боялся. Никого не жалел – не за что было. С политикой все это никак не было связано» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«Естественно, по-разному относилась, они разные были» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«С равнодушием чаще всего. Но точно не с любовью» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
«Школу я не любила уже потому, что сова – рано вставать не люблю. Еще потому, что были мучительные уроки вроде физики и химии, которых я совершенно не понимала, а помочь было некому. Любила несколько предметов – русский, литературу, английский и – алгебру, хоть ее и вела моя классная руководительница, не к ночи будь помянута. Алгебру постигала сама, помогать было некому. От нее оставалось ощущение красоты, почему-то удовольствие от правильно решенной задачи было эстетическим. Учителя были разными, некоторые вызывали любовь, некоторые ненависть. Лучшие учителя были по русскому, литературе, английскому и географии, помню их до сих пор. Когда поступала в Литинститут, на подготовительных курсах преподаватель английского спросила у меня, где я учила язык. Я удивилась: в школе, 15 лет назад (я поступила в вуз в 30 лет). Она сказала, что у меня был очень хороший учитель» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Мой собеседник А.Г. выразил мудрость примирения.
«Теперь уж многих нет. Всех помню, никого не сужу. Директрису – боялся. Географичку – любил. Причем взаимно. Русичку тоже. Писал ей сочинения по целой тетрадке, и она хоть и требовала „перевести с китайского на русский“ (почерк у меня ужасный), но относилась ко мне очень серьезно. Химичку терпеть не мог. Полагаю, тоже взаимно. Перед военруком Сипычем (подполковником Козыревым) – благоговел по причине его боевого прошлого и какой-то удивительной естественной человечности. Физрука стеснялся, поскольку я от природы неловок и дубоват, а он за словом в карман не лез. С физичкой (она же классный руководитель) обращался на грани панибратства – добрая женщина, к тому же у нее сын был больной, чем мы, свиньи, пользовались. Трудовику хотелось дать по морде – отвратительный тип, агрессивный, нервный. Правда, иногда труд вел военрук Козырев – тогда не хотелось. Но особой оценки, по-видимому, заслуживает математичка: после года бесполезных битв, поняв, что мои способности в точных науках ограничиваются обычным счетом, да и то при помощи пальцев, она разрешила мне ничего не делать на уроках – только, говорит, не мешай никому, не хулигань. А решение это (по сути, грубейший профессиональный проступок) она приняла, после того, как русичка дала ей почитать мои опусы: эти две женщины первыми проявили снисхождение, увидев во мне развивающуюся заразу литераторства. Очень им благодарен» (Интервью 3. Личный архив автора).
Совсем особенной была школьная ситуация моего собеседника П.Г., и он подробно рассказал о своем опыте, расширив рамки вопроса: «Я родился и вырос во Львове, в послевоенные годы. Когда мы говорим о школе в мое время, надо сразу понимать, что у нас были совсем разные школы. Население можно было условно разделить на 5—6 групп: поляки, не уехавшие и не высланные в Польшу, коренные, довоенные украинцы, переселенцы-украинцы, евреи, так сказать, «понаехавшие». Было большое число семей военнослужащих, Львов был центром Прикарпатского округа, а негласно – центром управления Варшавского договора.
И все эти группы по-разному относились и к политике, и друг к другу. Характерно, что общая политика Москвы была на недопущение активных контактов «по горизонтали». Все вечера и даже соревнования в школах проводились в основном раздельно. Представить себе, скажем встречи КВН (модно было в средине 1960-х) между русской и украинской школой я не могу. Общались мы в основном на улицах. Конфликтов на национальной или культурной почве на нашем уровне никогда не было, хотя вокруг была масса драм и трагедий. Отношение, например, к политике и церкви в польской школе (где на стенах классов висели распятия) и в школе семей военных было кардинально разным. И семьи были кардинально разными.
Подавляющее большинство коренных семей и все без исключения польские семьи были если не глубоко религиозными, то придерживающимися церковных традиций. На большие праздники в церквах и вокруг них было полно молодежи. И сейчас тоже. Пытались организовывать какие-то списки по школам, но в целом это не работало. На Пасху всегда что-то назначали, чтобы удержать молодежь и студентов вне семьи и церкви. Эффект был почти полностью обратным. Забегая вперед, должен сказать, что многие нынешние «апологеты МПЦ» – именно из тех, кто составлял такие списки, а теперь срочно стал «типа верующим». Я своей дочери всегда говорил: знать предмет – это не одно и то же, что придерживаться проповедуемых там взглядов. Когда закрывали церкви в городах, народ уезжал на праздники в села. Греко-католическая церковь вообще функционировала в подполье. Церковные здания (те, что оставались действующими) были переведены в Московский патриархат, а по сути, в Управление по делам церквей. Но прихожане приходили в «свои» церкви, оставаясь преданными своим корням.
Именно в те годы во Львове были разгромлены и закрыты синагоги, иудаизм был де-факто объявлен преступлением.
Пружина в Украине накручивалась столетиями, не удивительно, что все так трагично сегодня.
Первый свой диссидентский опыт и конфликт я отношу к 7 классу (это значит —14 лет). Сочинение по украинскому – «Наши мастерские». Я очень не хотел писать, были личные мотивы, но моя классная (кличка «Берия», носила пенсне, и характер был соответствующий) настояла. Я сорвался и написал, как она потом говорила – пасквиль. Она меня сдала завучу. Мужик был крутой, но очень порядочный. Классический гимназический инспектор. Он дело замял, мы еще погрызлись с ней весь 8 класс, потом я ушел в другой класс, там украинский преподавала очень интересная и незаурядная женщина.
Были прекрасные учителя: физики – Анна Федотовна, химии, математики, украинского языка (это вообще – отдельная тема). Врагов не было – или друг, или никто.
У нас был учитель истории, мы звали его Володя. Он был фронтовик (тогда фронтовики были 40-летние, а то и 35 лет). Он нас водил в походы по местам боев, много рассказывал о войне. Мы прошли от Букрынского плацдарма (под Киевом) до Ковеля, по тем места, где он воевал. С того времени я увлечен военной историей.
Володя страшно не любил официозную трескотню и шагистику. Его быстро выжили со школы.
Особая страница – «еврейский вопрос». Так получилось, что у нас в классе было более 50% детей из еврейских семей, это наложило свой особый отпечаток. После периода агрессивного антисемитизма («дело врачей», «борьба с космополитизмом») начался период антисемитизма негласного, но жесткого. Внешне отношения между нами были нейтральные, но в «свою среду» принимали неохотно. Я был «своим», несмотря на свое чистокровное козацкое происхождение. Дружбу эту поддерживаем до сих пор. Недавно, будучи в Израиле, мы собрались (кто смог) и посидели вечер. Помню, как иврит (реже – идиш), преподавали по домам приходящие учителя, почти нелегально и конспиративно. Мне тоже предлагали присоединиться, я, дурак, отказался, о чем до сих пор жалею. В украинских школах контингент был гораздо более однородный. Я с тех пор считаю, что всякая сегрегация, особенно в детстве и юношестве – большое зло. То, что творилось в последние годы на Востоке и в Крыму – просто возмутительно. Я имею в виду искусственное раздувание «русскоязычных проблем».
Сейчас у нас строгое правило: все внуки прошли через польский детский сад, украинскую школу, при том, что дома русский – преимущественный, в силу наших контактов. Книги – тоже на разных языках. Одна из внучек учится в польской школе, а старшая училась 4 года в Москве.
С обучением на польском языке всегда были большие проблемы. Число «разрешенных мест» в польских школах всегда жестко ограничивалось властями, Москвой. Я, например, хотел, но не смог учиться в польской школе, очень мало было мест. Польский язык в семье – обязательный, одна из внучек учит еще и чешский. Это – кроме обязательного в школе английского и немецкого.
Для «националистического» Львова это совсем не редкость. Дети, на удивление, очень легко воспринимают несколько языков. Многоязычие – это скорее правило для образованной части народа. На улицах, особенно летом, доминирует русский язык. Не верьте никому, кто будет говорить об «угнетении и ограничении» – это злобная ложь.
А теперь, в связи с массовой трудовой миграцией в Европу – тем более. Многие берут с собой детей, те возвращаются маленькими «итальянцами» или «испанцами» и заново учат родной язык.
Вот так мы тут и живем» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
А у меня не нашлось мудрости и примирения. В детстве я школу ненавидела изнурительно, до нервного расстройства, и теперь подтверждаю: да, очень плохая. Учила она только бесправию и коммунизму, знаний не давала. Занималась я помимо школы с репетиторами и книгами. По английскому репетитор был приглашенный, по химии и биологии – бабушка, по литературе, русскому языку и геометрии – мама. А папа учил меня немецкому языку, на котором заговорил за несколько послевоенных месяцев в Германии. К моему счастью, у мамы с папой и у бабушки Маруси были выдающиеся дарования и неостывшая познавательная интенция. Бабушка начала изучать английский язык вместе со мной и с куда большим успехом. Я-то его учила «через отвращение», которое успели внушить школьные уроки. Школа превращала в бессмыслицу и скуку все, к чему прикасалась, – от стихов Пушкина и закона Паскаля до пения хором и сбора макулатуры (гнившей потом в лужах на заднем дворе). Почему меня не отдали в специальную? Рядом была математическая, но там я неизбежно подхватила бы фрондерский душок (однажды мама обмолвилась: «из таких школ выходят снобы»), а семья воспитывала советскую девочку (… ведь «мне тут жить»).
Бесправие учеников в нашей двадцать второй ростовской школе доходило до дикостей, в которые трудно поверить. Однажды школьное начальство решило – или ему велели – организовать хор. Нам, седьмым и восьмым классам, приказали в нем петь. Дважды в неделю по два часа. После уроков нас не выпускали, запирая раздевалки. Учителя шли облавой, загоняя подневольных в актовый зал. Мы прятались под партами и разбегались по туалетам. Из такого хора ничего, разумеется, не вышло, но облавы продолжались несколько месяцев при полном молчании родителей. А ведь в школе наверняка был родительский комитет. Уж не знаю, эстетическое ли воспитание было задумано для показухи или, может, патриотическое (песни были сплошь патриотические), но получилось настоящее советское без прикрас – воспитание лукавых рабов: родители не протестовали против школьного произвола, но молча позволяли нам прятаться и удирать.
«Абсолютное насилие, – пишет Юрий Левада, – порождало абсолютную готовность к лукавому приспособлению. Лишенный возможностей для сопротивления, человек торжественно или молчаливо соглашался с императивными предписаниями – и настойчиво искал лазейки, позволяющие их обойти. Весь механизм советской системы формировал „лукавых рабов“, по очень точному выражению Т. Заславской…» (Юрий Левада. От мнений к пониманию. Социологические очерки 1992—2000. – М.: Московская школа политических исследований, 2000, с. 511).
Вопрос о том, вправе ли школа распоряжаться нашим внеурочным временем по собственной прихоти, даже не ставился. Подразумевалось, что да: власть у школы самодержавная. Вправе ли мы внятно, гласно отказаться от участия – такой вопрос тоже не ставился. Подразумевалось, что нет: нельзя отвергать приказ. Но уклоняться и саботировать – не то что можно, не то что вправе, но… жизнь такова.
Это единственный случай, когда семья, хоть и молча, была на моей стороне. Во всех остальных держалось единство семьи и школы. Полного подчинения школе от меня требовали под угрозой «отправить в интернат». Я долго верила и страшно боялась. Конечно, это печальная ошибка мамы с папой. Конечно, мне хотели добра. Но школьные годы были годами страха, ненависти и унижения. До десятого класса. Когда я пошла в десятый, тяжело, смертельно заболела бабушка, и я забыла о существовании такого вздора, как школа, даже появлялась там нечасто.
Отправки в интернат боялись многие советские дети. Это типичная дисциплинарная угроза. Могу предположить, откуда она взялась. Во второй половине 50-х годов партия взяла курс на изъятие детей из семьи в интернаты. «Школы-интернаты получили всенародное одобрение и поддержку. <…> Дети будут поступать в школы на постоянное пребывание, а родители могут встречаться сними в праздничное, каникулярные и внеучебное время. <…> Они навсегда сохранят благодарность партии, по инициативе которой созданы интернаты» (Два года работы школ-интернатов. – М.: Учпедгиз, 1959, с. 3, с. 8, с. 192). «Создание школ-интернатов – важнейшее не только педагогическое, но и политическое событие. <…> Мы должны воспитать коммунистов. Школы-интернаты располагают большими возможностями для широкого развертывания идейно-политической работы с детьми»» (Пять лет школ-интернатов. – М.: АПН РСФСР, 1961, с. 6, с. 106). Авантюра провалилась, но успела так напугать народ, что родители стращали детей до конца советской власти.
Учителя, хозяева нашей каждодневной жизни (по слову Иосифа Бродского), были в моей школе сплошь пожилые, пережившие все кошмары советской истории. Несчастные, загнанные, нищие, одинокие, с больными нервами. Некоторые еще хуже других, то есть истеричнее и несчастнее. Очень скоро я превратилась в их маленькое подобие, довоспитавшись до фобий и обсессивно-компульсивного невроза. О фобиях семья знала, обсессии и компульсии я скрывала. Фобии у меня остались, от навязчивостей избавилась.
Любил ли кто-нибудь из учителей свой предмет, неизвестно. Сильней учебника зверя не было – так что вряд ли. Какие у них были общественно-политические и моральные убеждения, тем более неизвестно. Правильные слова о коммунизме все они произносили заученно и безжизненно.
Школа воспитала во мне бессердечие, цинизм и особую недоверчивость ко всем хозяевам положения Мне казалось (и кажется), что возможность запрещать и распоряжаться лишает их разума. Их нельзя ни о чем просить, им нельзя ничего предлагать. Они всегда пресекут, не позволят, но запомнят, чего тебе хотелось, чем ты интересовался. Они этим воспользуются во вред тебе и даже себе, но ради возможности утвердить свою властвующую позицию. «Всякое проявление интереса к чему-либо оканчивалось запретом» – много лет спустя со смехом полного согласия прочитала я в мемуарах Андрея Белого о его детских годах (На рубеже двух столетий. – М.: Художественная литература, 1989, с. 193).
Реальные достоинства обычной советской школы интересно и убедительно описывает мой коллега Андрей Русаков, но своим собственным опытом я его выводов подтвердить не могу.
«Жизнеспособной советскую школу делала отнюдь не ее пресловутая систематичность, требовательность, единообразие, а совсем другое. <…> В каждой школе можно было встретить учителей, чем-то увлеченных: или своим предметом, или жизнью как таковой, или участием в жизни учеников. Без этого „ключа“ механизм обычной советской школы не включался, не приносил ничего кроме вреда. <…> Негласной нормой советской школы была и увлеченность учителя увлеченными детьми. Вера в твои силы со стороны любимого учителя окрыляла, вводила в привычку регулярные усилия, завершающиеся результатом и признанием. <…> Какое можно вывести резюме? Обычная советская школа была во многом (хотя далеко не во всем…) хорошей школой для успешно учившихся ребят, не очень плохой для трети „середнячков“ и очень плохой школой, школой унижения и агрессии для неудачников, будущих пэтэушников. Они-то всем только мешали…» (Андрей Русаков. Школа и образы будущего. – Звезда, 2013. №2. ).
Окончательный позор и фарс настал на рубеже восьмидесятых, когда в школе взялись изучать трилогию Брежнева. По этим текстам дети сочинения писали, отрывки наизусть заучивали. Тратили на скверный анекдот невозвратное время, знаний не получали. Мой собеседник А.Г. был тогда в младшей школе, поэтому сочинений не писал, но слушал на пионерских линейках «зачитывание» эпизодов.
Совершенно загадочная история, которая и сейчас не исследована. Кто это придумал и зачем? Кто «исполнил» тексты? Почему об исполнителях только слухи ходят в интернете? Давали подписку о неразглашении? Почему не опубликованы документы об этом запредельном безумии? Засекречены? Что именно скрывают?
«Богатейший материал для воспитания у школьников советского патриотизма, преданности делу коммунистической партии, – писал наш старый знакомый Михаил Студеникин, – дает изучение произведений Л. И. Брежнева „Малая земля“, „Возрождение“, „Целина“» (Коммунистическое воспитание учащихся на уроках истории, обществоведения и основ советского государства и права. – М.: Просвещение, 1981, с. 25).
Моя собеседница А.К. вспоминает: «Брежнев в моем детстве – это мой родной город Новороссийск и Малая земля, куда мы ездили на дикий пляж с того края города, где мы и жили. Одна часть трилогии, помнится, так и называется. Там в центре поселка Малая земля, в котором тогда жили почти исключительно татары, стоит такой памятник: сваренные вместе минные осколки, имитирующие взрыв. Пытаюсь припомнить обложку трилогии. Кажется, на одном из томов крупный план в три четверти, на другом – поясной портрет, ракурс несколько снизу, как это принято делать, если надо занизить горизонт и завысить фигуру. Больше никак в моей жизни эти книги не проявились – из-за отношения к их автору. Для меня это был плямающий челюстью идиот в телевизоре, перед которым часами навытяжку сидел мой отец-офицер, слушая эти „сиськи-масиськи“» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
В безнадежное положение попали учителя, которые хотели и пытались давать детям знания, а не фикцию. «Когда в школьную программу по литературе ввели трилогию Брежнева, – пишет Лев Айзерман, – я, конечно, не говорил того, о чем трубила вся печать, – что это выдающееся художественное произведение. Но не мог же я кинуть своих учеников. „Давайте запишем в тетрадь план, по которому вы будете отвечать, если вытащите билет с вопросами об этих произведениях“. Естественно, я понимал, что написал это не Брежнев…» (Лев Айзерман. Бегство от свободы. – Знамя, 2004, №10. ).
Тогда я школу уже закончила, но и в университете увернуться от этой «опупеи» было трудно: «Масштаб мысли, видения мира… трилогии Л. И. Брежнева… Главный ее аспект – планирование человеческого счастья, которое впервые в истории стало совершать социалистическое общество. Книга Л. И. Брежнева является своего рода энциклопедией…» (История русской советской литературы: 40—70-е годы – М.: Просвещение, 1980, с. 486, 487, 488).
Одновременно с этим фарсом было принято Постановление ЦК КПСС от 22 апреля 1979 года «О дальнейшем улучшении идеологической, политико-воспитательной работы». Там в очередной раз требовали усилить в школе коммунистическую идейность. Получалось, что вдалбливание трилогии как раз и было этим «усилением». Но тут уж никто не поверит, что идеологи и впрямь думали, будто на этих текстах можно воспитать у школьников патриотизм, коммунизм и трудолюбие. Но что они думали? Не могли же они не понимать, что подобное издевательство над разумом вызывает полное отторжение и презрительную неприязнь к их идеологии?
Это загадка, конечно, но вряд ли такая уж большая. «Творцы брежневского «пиара» плевать хотели и на страну, и на народ, и на весь мир, – с гневом пишет культуролог Александр Агеев. – Адресатом их усилий был один-единственный человек… Ощущение полноты и незыблемости собственной власти у советской верхушки было так сильно, что она позволяла себе не принимать во внимание чьих бы то ни было реакций на свою наглую ложь, а цинично льстя генсеку, играючи зарабатывала очки, которые гораздо труднее давались на ниве «социалистического хозяйствования» (Александр Агеев. Голод. – М.: Время, 2014, с. 638).
Вслед за трилогией такими же миллионными тиражами вышли «Воспоминания». В школьную программу их ввести не успели, поэтому никто не помнит, хотя все обязаны были учить. 19 января 1982 года в Киеве открылась научно-практическая конференция «Значение книги Л. И. Брежнева „Воспоминания“ для дальнейшего совершенствования идейно-политического, трудового и нравственного воспитания». Комсомольские вожаки рапортовали: «В комсомольских организациях широко развернулось изучение „Воспоминаний“. Нашей молодежи близки и дороги каждый факт, каждая новая строка из биографии Леонида Ильича. Особенно ценными для нас являются его размышления о силе партийного слова, о том, что главное оружие в идеологической работе – правда». Воздержусь от комментариев. Материалы конференции были тут же изданы (Киев: Политиздат Украины, 1982), о правде партийного слова – страница 75.
Сегодняшнюю школу можно (пока еще) критиковать. Она этого заслуживает. Зато советская школа была лучшей в мире – ее успехи «вынуждены были признать даже наши противники» (Реформа советской школы…, с. 15). Правда, у тех, кто по наивности этому верил, постепенно росло удивление. «Я не раз встречал людей, – рассказывал Симон Соловейчик, – которые недоумевали: почему зарубежные педагоги не хотят у нас учиться?» (Симон Соловейчик. Воспитание школы, с. 60).
Глава 9. Осажденная крепость
Ну, ежели зовут меня, то – майна-вира!
В ДК идет заутреня в защиту мира!
Александр ГаличВозле самой границы овраг.
Может, в чаще скрывается враг.
Из песни на уроке пенияВоенные годы вслед за годами террора травмировали советских людей навсегда. Характер и последствия травмы вскрывает историк-политолог Елена Зубкова: «Восприятие счастья как отсутствие не-счастья формировало у советских людей, переживших бедствия военного времени, особое отношение к жизни и ее проблемам. Отсюда слова-заклинания – „только бы не было войны“ – и „прощение“ властям всех непопулярных мер, если они оправдывались стремлением избежать нового военного столкновения» (Елена Зубкова. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. – М.: РОССПЭН, 1999, с. 132). Травмой, ужасом и болью памяти режим беспощадно манипулировал. Слухи о войне «негласно поддерживались властью и использовались в политических целях» (с. 221).
С самых ранних лет я это помню. «Спокойно смотреть на закат, а больше ничего и не надо» – сказала бабушка Маруся, открывая экзистенциальную тайну. Я была совсем маленькая, но почуяла выстраданную силу сказанного. Потому, наверное, и запомнила.
Устрашенным советским людям, и взрослым и детям, запрещалось артикулировать чувство страха. Его положено было выражать формулами: «Нас не запугать! Гневно осуждаем! Дадим отпор! Сплотимся еще теснее!».
Старшее поколение знает, как сильна была милитаризация советской школы. В милитарной обработке школьников и студентов ясно различались три направления, хотя и взаимосвязанные: 1. запугивание ядерной войной, 2. борьба за мир, 3. внушение чувства, что кругом враги, а ты в осажденной крепости.
Для каждого из направлений существовали специальные уроки и внеурочные мероприятия, но любое могло всплывать на любых занятиях.
§1. Если завтра война…
Прямо и четко для запугивания предназначались уроки начальной военной подготовки и гражданской обороны, хотя официальные пособия определяли их цели и задачи по-другому. «Формирование у школьников высокой коммунистической убежденности, политической бдительности, разоблачение агрессивной сущности империализма, воспитание классовой ненависти к империализму и международной реакции, разъяснение задач по обороне Родины, завоеваний социализма; широкая пропаганда среди учащихся идей марксизма-ленинизма, внутренней и внешней политики Коммунистической партии, ее ленинской политики мира и дружбы между народами, преимуществ социалистического строя перед капиталистическим, выдающихся успехов нашей страны в развитии экономики, науки и культуры» (Военно-патриотическое воспитание на занятиях по начальной военной подготовке. Пособие для военных руководителей общеобразовательных школ. – М.: Просвещение, 1979, с. 5).
О практике начала пятидесятых годов вспоминает Михаил Герман: «Ощущение угрюмого страха рождалось и на лекциях по военному делу, которое вел неожиданно элегантный господин, очень мало говоривший о самом „деле“, но настойчиво рассказывавший нам об ужасах атомной войны. „Непременно“, – отвечал он на растерянные наши вопросы: „Будет ли война?“ Что это было такое? Сейчас бы сказали – „зомбирование“. Тогда такого слова не знали; вероятно, вариант воспитания, чтобы, как сказано где-то, „меньше непуганых было“» (Михаил Герман. Сложное прошедшее. – СПб.: Искусство – СПб, 2000, с. 98).
Ровно то же самое помню и я из семидесятых годов. Наш учитель военного дела тоже запугивал на уроках ужасами, а самого «дела» почти не касался. Господин был, вероятно, циничный и образованный. Меня он поймал за чтением «Доктора Фаустуса» Томаса Манна. Грозно требуя дневник, он отобрал книгу, но увидел автора и название, усмехнулся, вернул и пошел дальше между партами, живописуя предстоящий нам кошмар. Но предстояла и победа. На Западе, докладывал военрук, большинство выживших сойдет с ума. А у нас нет, у нас только два с половиной процента. Остальные, вероятно, будут дальше строить коммунизм под мудрым руководством родной коммунистической партии.
В семидесятые годы таяли льды холодной войны, на дворе стояла разрядка международной напряженности. Идеологи провозглашали разрядку великим достижением мудрой и неизменно миролюбивой политики советского государства, но тут же и сразу же требовали усилить военно-патриотическое воспитание. И знаете чем это объясняли? – «Возрастанием значения морального потенциала в будущей войне. Социализм, где господствующей идеологией является марксизм-ленинизм, имеет все условия для всемерного упрочения и развития моральных возможностей страны, и они должны быть использованы». Так откровенничал политработник М. П. Чекмарев в учебном пособии «Возрастание роли военно-патриотического воспитания» (Л.: б.и., 1974, с. 10).
У нас никто ни о чем военрука не спрашивал, хотя вопросы «Будет ли война? Удастся ли сохранить мир?» относились к правильным, допустимым.
На эти вопросы идеология давала два ответа. Первый – специально для уроков запугивания. Суть его состояла в том, что война будет, причем скоро. В 60-е—80-е годы уполномоченные товарищи уже не отчеканивали «непременно», а выражали идею слегка завуалированно. Их подлую манеру выразительно и узнаваемо показал Виктор Пелевин в повести «Омон Ра». Там уполномоченный товарищ проводит беседу с абитуриентами. «Ребята, очень не хочется вас пугать, очень не хочется начинать нашу беседу со страшных слов, так? Но вы ведь знаете: не мы с вами выбираем время, в котором живем, – время выбирает нас. <…> Значит, – заговорил подполковник тихим голосом, – недавно на закрытом совещании армейских политработников время, в которое мы живем, было представлено как предвоенное. С тех пор – месяц уже целый – живем в предвоенное, ясно или нет? <…> Я это говорю не к тому, чтоб пугать, – заговорил уже нормальным голосом подполковник, – просто надо понимать, какая на наших с вами плечах лежит ответственность» (Виктор Пелевин. Полное собрание сочинений. т. 3. – М.: Эксмо, 2015, с. 38—39).
Так же обрабатывали и взрослых. Ровно то же самое, что подполковник из повести Пелевина, говорил генсек Андропов на заседании Политбюро 31 мая 1983 года. На основе стенограммы из архива Гуверовского института Дэвид Хоффман пишет: «На заседании Политбюро Андропов призвал усилить пропаганду. „Нам нужно более ярко и широко продемонстрировать милитаризм администрации Рейгана и стран западной Европы, его поддерживающих“, – заявил он. Андропов предположил, что такая пропаганда „мобилизует советский народ на экономическом фронте“» (Дэвид Хоффман. Мертвая рука. – М.: Астрель, 2011, с. 94). Потребовав нагнать страху, генсек добавил – в одно слово с подполковником, – что это не к тому, чтоб пугать. Старшее поколение помнит, что летом 1983 года началась дикая пропагандистская истерика, которая дошла до полного психоза после расстрела южнокорейского «Боинга» 1 сентября. Андропов весь месяц молчал, а 28 сентября выступил со свирепым «Заявлением». Завравшись и увязнув опасном кризисе, он кинулся – нет, не исправлять положение, а ругать президента Рейгана за подготовку к ядерной и химической войне и спланированную провокацию с использованием пассажирского самолета.
1 октября, в воскресенье, москвичей согнали на митинги «Ветреная холодная погода не помешала сотням тысяч москвичей выйти на улицы и площади столицы, чтобы решительно осудить милитаристские планы Вашингтона, – писал репортер „Нового времени“. – …В США не только планируют, но и надеются выиграть локальную ядерную войну… 800 тысяч москвичей по своей собственной инициативе продемонстрировали… Мы полностью одобряем Заявление товарища Юрия Владимировича Андропова… Мы решительно отвергаем пещерную политику американской администрации… Корреспондент Би-би-си процедил что-то об официально организованных митингах, да и число участников было поставлено под сомнение…» (1983, №41, 7 октября, с. 6). То есть репортер «Нового времени» намекал, что его британский коллега прав – число участников раздуто. Читатели умели читать между строк, а то, что митинги – дело принудительное, они и без намеков знали.
Толпы стояли с обреченным видом. Люди же понимали, что от них требуют «горячо одобрить» военный психоз и убийство мирных пассажиров. Впрочем, стояли безропотно. Мрачно, тоскливо, но безропотно. Поэтому, наверное, сегодня никто не помнит это жуткое дело – не хочется вспоминать. Пусть не 800 тысяч, но подневольных на акцию устрашения собрали много.
Запуганные взрослые передавали свою запуганность детям. Травма и страх перевешивали рассудок. Мои умные родители высказывали совершенно безумные мысли, когда речь заходила об этом сюжете. Однажды я подслушала разговор отца с дядей и пришла в ужас. Они откровенно беседовали под рюмочку. «Надо вооружаться, – взволнованно говорил отец. – Это разорительно, одна ракета дороже ледового дворца, мы могли бы в каждом городе построить, но вооружаться надо. Чтоб хоть двадцать, тридцать лет войны не было. Чтоб дети выросли» – «Нет, – сокрушенно отвечал дядя. – Не успеют…». Я рот разинула: даже вырасти не успею. Зачем вы меня на свет родили? Мама, роди меня обратно!
Другой раз, первоклассница, я что-то спросила об американцах. Ответ был настолько страшным, что вопрос испарился из памяти. Мама выразилась в том духе, что они хотят нас уничтожить. А закончила так, дословно помню: «Если придут американцы, они всех нас повесят, потому что мы коммунисты. Вот так ты и должна о них думать». Испугалась я смертельно. Что такое «повесят» я в семь лет уже знала из военно-патриотических фильмов. Но враги же не пешком придут, правда? Они на самолетах прилетят, вот как. Услышав однажды слишком громкий и долгий гул самолета, я в истерике бросилась к маме: это американцы? Потрясенная мама, сама в слезах, стала меня стыдить: «Где твое мужество? Ты же советская девочка!». Советская девочка урок усвоила: нельзя говорить, что боишься. Но после этого, если из волн «международного положения» выныривало что-то пугающее, я спасала от ужасов свою семью и весь мир с помощью мыслительного усилия. Сначала нужно было вообразить черную бесконечность. Потом висящий в бесконечности каменный саркофаг, но я такого слова не знала, поэтому – сундук. Из ящика на стенке сундука надо было достать большущий ключ. Отпереть тяжелую крышку, приподнять. Пугающий объект вообразить словом, написанным на клочке бумаги, перерезать его пополам, бросить в сундук и закрыть крышку. Запереть и спрятать ключ в ящик. При всяком самолетном гудении или при радионовостях у меня «включалась мыслительная ответственность», я спешила обезопасить планету: в саркофаге исчезали перерезанные слова «воздушная тревога», «бомбы», «война». Много лет этот сундук висел в черной бесконечности у меня в мозгу, и от навязчивости оказалось очень непросто избавиться.
Что-то подобное, как я теперь предполагаю, происходило и с моей подружкой-одноклассницей. Она иногда, забывшись, начинала напевать под нос: «Теперь от войны не уйти никуда, не уйти никуда…». Нам было лет 10—12.
Раннее детство моего собеседника А.Г. пришлось на годы «разрядки», но тревожился и он под внушением семьи: «Международное положение меня беспокоило. И моих родных всех поколений, потому что война была в их памяти. Полдетства я провел в деревне, где моих бабушек смущали разве что вашингтонские поджигатели – они за ними следили, читали газеты, потому что войну помнили. Остальное их не интересовало. Другие полдетства пришлись на рабочий район Красноярска – но и там я слышал сплошные разговоры о работе, учебе и опять же о поджигателях войны» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
Моя собеседница А.К. однажды, подростком, выказала презрительную насмешливость по поводу Брежнева на экране – и произошел взрыв: «Отец вскочил из кресла перед телевизором, выкатил глаза, налился краской и заорал, что, если бы не этот человек, была бы ядерная война, всех нас давно не было бы и т. п. Он был ракетчиком – в горах под Новороссийском стояли ракетные установки, направленные на Америку. Отец участвовал в событиях Карибского кризиса: был ночью поднят по тревоги, явился на сборы и в ужасе ждал в своей части, что будет. Ничего не было, только испуг, но ему и этого, видно, хватило» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Советских детей запугивали даже в детском саду – «борьбой за мир». На малышей это сильно действовало.
«Детсадовские песенки за мир (мне, разумеется, больше нравились песни милитаристского склада «У меня матроска, шашка у меня»), отчего зародилось стойкое убеждение, что кроме нас и в частности меня, за мир бороться некому, поэтому надо стараться – вести себя хорошо и вообще жить согласно поэме Маяковского «Что такое хорошо» (А. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
Мой крошечный племянник, едва научившийся говорить, однажды сказал, жалея младшую сестренку, мою дочь: «Неть, нам низя ваивать, у нас ляля маинька». Я тогда же записала его слова, дневник сохранился. Это было в середине восьмидесятых, когда еще расходились волны от адроповского военного психозы.
При этом пропаганда твердила, что у советских детей страха нет. Киевский НИИ педиатрии в 1986 году распространил информационное письмо на русском и английском языках – «Отношение советских детей к проблеме мира и угрозе войны». В нем сообщалось, что 3899 «обследованных» (=опрошенных) детей от 11 до 17 лет «исполнены оптимизма» (с. 7), готовы общественно-полезным трудом крепить мир, а «чувство страха и ужаса перед будущей войной стоит на одном из последних мест» (с. 7).
Зато дети на Западе, утверждал агитпроп, ужасно запуганы. Николай Тихонов эту установку даже в стихах изобразил. Мол, американские родители и американские газеты «терзали душу» ребенка – «С неба слетит атомный гром… Слушала дочка, хоть и мала. Все понимала. Она ни есть, ни спать не могла, всю ночь вздыхала. И мать разбудила она, когда Ночь уже шла к рассвету: Уедем, мама, с тобой туда, Где неба нету!» (Борьба за мир. Репертуарный сборник. – М.: Государственное Издательство культурно-просветительной литературы, 1952, с. 7).
Будущее советских детей было абсурдным в духе социальной шизофрении. Там, впереди, вместе и одновременно сияли вершины коммунизма и поднимался ядерный гриб. Дети думали об этом и вырабатывали план действий. Лет в десять я размышляла, не броситься ли под троллейбус, «когда начнется», а моя собеседница О.К. твердо знала, как поступит: «Соседи ждали нападения Америки каждую весну. Я особенно ждала войну во втором классе, чтоб сразу побежать и поцеловать Вовку» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
На роковой вопрос агитпроп давал и другой ответ, допускавший возможность отстоять мир. Суть его заключалась в той самой мобилизации на экономическом фронте.
«Сторонники мира в Советском Союзе видят свои задачи в деле укрепления мира в том, чтобы множить свои трудовые усилия» (Мы боремся за мир. – Сталино: Сталинское областное Издательство. 1951, с. 44). «Созидательным трудом будем крепить дело мира, обеспечим победу нашей страны в соревновании с капитализмом!» (Н. С. Хрущев. Созидательным трудом крепить дело мира, обеспечить победу в экономическом соревновании с капитализмом.– М.: Госполитиздат, 1960, с. 62). Агитпроп настойчиво внушал эту идею, люди ее знали и при необходимости декларировали. В школе она тоже была. Вот в какой логике: советский народ борется за мир своим трудом, твой труд – учеба. Учись! «Важно подвести учащихся к выводу, что их главный вклад в борьбу за мир – это отличная учеба» (Методические рекомендации по проведению с учащимися VIII—Х классов уроков мира. – М.: МГИУУ, 1985, с. 6). Если хорошо учишься, укрепляешь мир. Ну а если сбежал с ботаники… Подоплекой идеи было все то же внушение виноватости: если отстоять мир не удастся, то не политика партии будет виновата, а вы сами: плохо работали и учились.
Власть постоянно манипулировала страхом населения перед военной угрозой, но удавалось ли ей с помощью такого сильнодействующего средства заставить подданных усерднее трудиться? В школе эти приемы не срабатывали. Каждый, кто постарше, по себе помнит, что у детей не было мысли, будто они учатся из долга перед Родиной, а хорошие отметки укрепляют мир. Об этом даже подумать было глупо.
«Уничтожение человечества» и «упорный труд» – две главные темы военного психоза 83-го года. «Трудящиеся Советского Союза выражают непреклонную решимость самоотверженным трудом крепить экономическое и оборонное могущество Родины» (Учительская газета, 15 октября, №124, с. 1). «Против милитаристской политики США и блока НАТО, разрабатывающих зловещие планы ядерного уничтожения человечества» (Учительская газета, 24 ноября, №141, с. 1).
Абсолютно и дословно то же самое было и во время военного психоза 62-го года. «Правительство США фактически устанавливает морскую блокаду Республики Куба. Они готовы толкнуть мир к пропасти ядерной катастрофы» (Молот, 1962, 24 октября, №251, с. 1). «Советский народ еще больше увеличит свои трудовые усилия во имя укрепления экономического и оборонного могущества Советской Родины» (Молот, 1962, 24 октября, №251, с. 1). «Трудиться еще упорнее, чтобы, чтоб еще крепче была наша Родина» (Молот, 1962, 24 октября, №251, с. 1). «Трудящиеся Советского Союза гневно протестуют против безрассудных действий американских маньяков. Они единодушны в готовности еще больше увеличить свои трудовые усилия…» (Молот, 25 октября, №252, с. 1).
Борис Грушин допускает, что у взрослых мысль о связи выполнения плана с укреплением мира все же существовала. Самый первый, в мае 1960 года, опрос общественного мнения в Советском Союзе был как раз об этом: «удастся ли человечеству предотвратить войну?», «что нужно сделать для укрепления мира?». Тогда опросили тысячу человек. На первый вопрос ответ «не знаю» дали 11, «нет» – 21. Все остальные восклицали: «да, удастся!» и обосновывали свою уверенность мудрой внешней политикой КПСС, силой Советского Союза, слабостью капитализма и выражали готовность упорным трудом крепить мощь страны, а тем самым и мир во всем мире.
В предисловии к исследованию Борис Грушин приводит ядовитую эпиграмму о себе самом: «он занимался серьезно вполне общественным мненьем в безгласной стране» (Четыре жизни России, т. 1., с. 16). Однако результатам опроса социолог верил и видел в них «свидетельство едва ли не безграничного оптимизма советских людей, их более чем уверенного взгляда на собственное и всего человечества будущее» (с. 96). Я этому поверить не могу. Советские люди дураками не были. Они были очень умны – жестоким и страшным умом лукавых рабов. Ум независимых законопослушных граждан свободного мира им казался – и сегодня кажется – глупостью, тупостью. Меня тоже растили в этой ментальности, я ее понимаю и в полученных результатах вижу иное. Ситуация официального опроса на политическую тему – это хронотоп, в котором следует высказывать правильные мысли. Тем более что опрос не был анонимным. Какие мысли правильные, а какие нет – об этом долдонили с утра до вечера. Если партия борется за мир, то правильная мысль – что партия победит. На мой взгляд, именно поэтому меньше всего оказалось самых неправильных (единственно разумных) ответов – «не знаю». Вы что же, не знаете, победит ли партия? В этом смысле ответ «нет» менее опасный – его можно правильно обосновать звериной сущностью погибающего капитализма. Именно так и делали считанные «пессимисты». «Капиталистов хотя и мало, но это кучка живодеров, которые перед смертью хотят попить чужой крови» (с. 76). «Дряхлеющий капитализм, теряя свои позиции, становится более озверелым и может пойти на отчаянный шаг» (с. 77). «При крахе капитала могут найтись молодчики и пустить в ход атомное оружие: утопающий за соломинку хватается» (с. 81). В распределении мнений, по моему убеждению, есть и особый оттенок. Советские люди были очень суеверны (как суеверны все, от кого ничего не зависит), и при ответах на столь больной вопрос реализовывали две архаические тактики: «не накаркать» и «не сглазить». А что касается оптимизма и уверенности в завтрашнем дне, то они были предписаны советским людям как обязанность.
«У советского человека нет страха перед завтрашним днем. Наша Родина воспитала веселых здоровых людей с оптимистическими взглядами на жизнь». Вот такой неприличный вздор выговаривал Николай Тихонов на Всесоюзной конференции сторонников мира (Всесоюзная конференция сторонников мира. Москва. 25—27 августа 1949 года. – М.: Госполитиздат, 1950, с. 18). Замученные жизнью, запуганные, умные, хитрые, осторожные, советские люди знали, каких слов от них ждут, и не высовывались, на рожон не лезли.
Чего хотела добиться власть с помощью запугивания войной и пропаганды «борьбы за мир», вроде бы понятно: лояльности и мотивации к труду. Пропагандистская картина была четкая: вокруг озверелые враги, которые хотят уничтожить мирных трудолюбивых людей, но советское государство «всей мощью своей сдерживает черные силы, рвущиеся к ядерному пожару» (как сказано в статье нашего старого знакомого Николая Мейсака). При этом возникало явное противоречие с реальностью – с агрессивной политикой режима. Как решали это противоречие взрослые и дети, видели его или нет – вопрос малоисследованный.
Георгий Мирский полагает, что положение было парадоксальным. «Пропаганде о достижениях социализма не верил почти никто – ведь все видели, что делается в стране», но когда дело касалось международных проблем, пропаганде верили даже те, кто относился к режиму критически, – «и в этом, конечно, сказывались психологические последствия шока, испытанного народом 22 июня 1941 года» (Г. И. Мирский. Жизнь в трех эпохах. – М.. СПб,: Летний сад. 2001, с. 222).
Такое доверие пропаганде подтверждает мой собеседник М.С., мальчик из еврейской семьи: «Про Израиль, как ни странно, дома почти никогда ничего не говорили. Источником „правды“ была газета „Правда“. По крайней мере до института я был глубоко удручен „зверствами израильской военщины“, этот „факт“ разрушал стройную картину моего мироздания, где евреи должны были быть хорошими и даже лучшими. Да, был же совсем интересный эпизод. Какими-то непонятными путями добрые люди (сионисты) прислали нам по почте (вероятно, в конце 70-х) приглашение от израильтянина (что-то такое было формально необходимо для ОВИРа). Родители были в ужасе: откуда узнали наш адрес? и что теперь делать? писать явку с повинной в КГБ или еще рано? или уже поздно? Я же был возмущен до глубины души: мне, советскому школьнику, комсомольцу, предлагают бежать в сионистское логово?» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
Агрессивную политику социализма пропаганда подавала как благо для народов и ту же «борьбу за мир»: счастье наступит и войны прекратятся только тогда, когда социализм утвердится во всем мире. «Советские люди знают, что созидание коммунистического общества служит делу мира и счастья народов как в нашей стране, так и повсюду за ее пределами» (Мы боремся за мир, с. 44). В идее, в желании режима распространить коммунистическое строительство по всей планете, собрать в Советский Союз все страны мира историк и прозаик Владимир Шаров видит столь же архаические корни, как во всегдашнем утаивании властью бед и катастроф. Доктрины 16 века, выработанные в «Послании старца Филофея» и «Сказании о князьях Владимирских», поставили русскую историю в центр мира. «Это был взгляд, с одной стороны, совершенно очевидно обращенный к концу, а с другой стороны, неслыханно, к самому престолу Господню возносивший и русскую землю – новую Святую землю, и русский народ единственный независимый народ, сохранивший истинную веру, новый народ Божий, а также русских князей – Его наместников на земле. Власть и те, кто за ней пошел, а таких безусловно было большинство, легко добавили к этой доктрине комментарий, сводящийся к мысли, что, по-видимому, Христос не придет на землю и не спасет погрязший в грехах человеческий род раньше, чем весь мир не сделается Святой землей, то есть не подпадет под высокую руку Московских князей (позже—царей, еще позже – императоров). <…> Убеждение, что, коли русская держава прирастает новыми и новыми землями, верховная власть истинна и благословенна, стояло выше всего. <…> Из-за этого советские властители от Ленина до Брежнева, но особенно, конечно, Сталин, начавшие еще во время Гражданской войны возвращать утраченные территории и дальше, при поддержке Коминтерна сделавшие Советский Союз старшим братом для десятков народов и стран Европы, Азии, Африки и Латинской Америки, воспринимались народом как правильные, законные цари. <…> Понимание себя как святого народа и своей земли тоже как святой придало русской истории уникальное чувство правоты и, соответственно, неправоты тех, кто становился у нее на пути. Когда бы и на кого бы мы ни нападали, это всегда было правильно и во имя всешнего, в том числе и нашей жертвы, блага. Ведь мы и ее готовы были сделать частью Святого народа» (Знамя, 2005, №9. Владимир Шаров. Меж двух революций. ).
Как относились советские люди к идее всемирной коммунистической экспансии? Логично предположить, что ее восприятие изменялось со временем. По моим воспоминаниям семидесятых годов, ее не разделял никто, потому что никто не хотел «строить коммунизм» ни в нашей стране, ни – тем более – за ее пределами. Предполагаю, что в шестидесятые тоже. На советскую поддержку Острова Свободы народ отозвался частушкой: Ладушки, ладушки. Куба ест оладушки. А мы пляшем и пердим, Суп гороховый едим. Я сама слышала (весной 1998-го), как пьяненькая старушка на автобусной остановке вдруг стала вспоминать про те времена, а потом спела эту частушку и сплясала. Впрочем, сегодня мы наблюдаем, что прирастание территории страны вызывает у заметной части населения рационально необъяснимый архаический энтузиазм.
Мальчишки, воспитанные в пятидесятые, готовы были жертвовать (чужими жизнями), чтоб окончательно разобраться с капитализмом. Потрясающие воспоминания об этом принадлежат составителю сборника «Советское общество: будни холодной войны» (М.. Арзамас: ИРИРАН – АГПК, 2000) профессору Г. Ш. Сагателяну. «Октябрьские дни 1962 года ученик одной из бакинских школ запомнил на всю жизнь. Прекрасная бакинская осень наполнилась какой-то тревогой, улицы, казалось, стали иными, что-то зловещее незримо присутствовал в атмосфере. Мы, учащиеся, с легкостью говорили о ядерной войне, о том, что у нас очень много атомных бомб, в том числе стомегатонная, о которой нас известил Н. С. Хрущев. Мы с легкостью „применяли“ эту супербомбу, уничтожая ФРГ, Францию, страны Бенилюкса, сожалея при этом, что будет задета территория ГДР и Чехословакии, но делать нечего, придется идти на жертвы! При этом мы не задумывались, что в результате могут погибнуть десятки и сотни миллионов людей, в том числе у нас в СССР. Считалось, что мы должны победить Запад: СССР слишком велик, а у США и его союзников не хватит сил, чтобы всех нас уничтожить. Признаюсь, я и сейчас поражаюсь эффективности работы пропаганды, идеологического воспитания подрастающего поколения в те годы» (с. 224).
Такая легкость мыслей о стомегатонной кузькиной матери непонятна. Неужели дети до такой степени верили в пропагандистскую силу Советского Союза и слабость Соединенных Штатов? Из рассказанного явно следует, что мальчишки не обсуждали этот вопрос с родителями, а старшие не вмешивались в идеологическую обработку детей. Родительское внушение прочистило бы юным воякам мозги, как это случилось с моим собеседником Л. С. Поддавшись пропаганде, он тоже размахивал ядерной дубинкой, хотя был мыслящим независимым мальчиком. «Помню, что в нас развивали антикитайские настроения. Я даже нарисовал в тетрадке ядерный гриб и подписал „Привет китайским ребятишкам“, все смеялись. А мама меня за это отчитала, объясняла, что погибнут такие же дети, как я. Отрезвила» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
§2. Борьба за мир
В послехрущевские времена мысль о слабости Соединенных Штатов тоже существовала, но ее внушали не на тех уроках, где запугивали войной и боролись за мир. Сознание советского человека с детских лет формировали разорванным. Слабость, загнивание, умирание капитализма провозглашалось на уроках истории и обществоведения. А про гонку вооружений и горы оружия рассказывали на уроках НВП, на уроках мира, на антивоенных классных часах и «вечерах».
Уроки мира, которые существовали уже в семидесятые, а с 1983 года стали обязательными во всех классах с первого до последнего, были, собственно, уроками о том, что Соединенные Штаты готовят войну. Агитпроп исполнял команду Андропова усилить пропаганду американского милитаризма. 9 июля 1983 года в «Учительской газете» появилось распоряжение «1 сентября – урок мира», подписанное так: Министерство просвещения СССР, ЦК ВЛКСМ, Советский комитет защиты мира. В тексте указано, что «проведение этого урока призвано помочь учащимся осознать характер и размеры военной угрозы, ясно представлять, откуда она исходит <…> Урок должен укрепить убежденность школьников в возрастании ответственности каждого человека за сохранение мира. Учащиеся должны осознавать, что их главный долг – хорошая учеба, активное участие в общественно-полезном и производительном труде, подготовка к службе в рядах Советской Армии» (Учительская газета, 1983, 9 июля, №82, с. 1). В газете ввели рубрику «К уроку мира» и принялись пичкать учителей материалами. «Над человечеством нависла угроза ядерной войны. Империалисты, прежде всего американские, одержимые бредовой идеей крестового похода против коммунизма, упрямо толкают человечество в пропасть самоуничтожения» (Учительская газета, 27 августа, №103, с. 3). Эти жуткости повторялись без конца, дополняясь фантастическим враньем, как в статье «Голос детской совести» (Учительская газета, 16 августа, №98, с. 3). Там двенадцатилетняя Таня по собственному почину написала письмо агрессору Рейгану, объясняя, что хочет мира, как и вся наша советская страна. Но «лицемерное почтовое ведомство США» вернуло письмо обратно, указав, что не нашло адресата. Возмущенная пионерка показала письмо учительнице, та отослала его в Комитет мира, почин Тани подхватили и т. д. А Таня решила все лето трудиться, чтобы перечислить заработанные деньги в Фонд мира. Эту историю следовало использовать на уроке, чтобы дети писали Рейгану письма протеста. Конечно, ученики вопросов не задавали, но что думали учителя, когда излагали этот вздор? Ведь какой-нибудь наивный ребенок мог и спросить – не из вредности, а из честного интереса и желания брать пример: где Таня зарабатывала деньги для Фонда мира? У советских детей была возможность (=обязанность) трудиться – я сама с одиннадцати лет работала летом то на ремонте школы, то на соседнем заводе, но зарабатывать деньги —нет, такой возможности не было.
Зачем детей заставляли писать письма президенту Соединенных Штатов – вопрос непонятный. Психолог Галина Орлова, исследовавшая «борьбу за мир» как одну из дискурсивных доминант советской эпохи, полагает, что в этом проявилось определенное смягчение риторики режима. «Если в начале 1960-х школьники обсуждали перспективы мира в категориях ядерной войны, то в 1970-е конфликт между агрессивным дискурсом и миролюбивой интенцией уже не выглядел столь неразрешимым. Даже в фазе „второй холодной войны“ риторика протеста и тревоги преобладала над прямым выражением угрозы, а враг номер один все же оставался гипотетическим партнером по коммуникации. Открытые обращения к Рейгану в 1982—1984 годы не только не были редкостью, но и принимали формы организованных кампаний» (Неприкосновенный запас, 2007, №54. ). Можно предположить, что агитпроп рассчитывал повысить ответственность и личную вовлеченность школьников, но от детей не укрылась дальнейшая судьба посланий президенту. Об этом рассказывали респонденты Галины Орловой: «В воспоминаниях моих собеседников доминировал ци (ки) нический модус: „Было страшным откровением и разочарованием, когда поняли, что письма никуда не отправлялись, мы их нашли на ближайшей к школе помойке“» ().
Помня то время, я сомневаюсь, что режим смягчил риторику. Градус запугивания и угроз был очень высоким. Вот разработки урока мира для самых маленьких: «Задачи урока мира. Подвести учащихся младших классов к пониманию того, что Советский Союз является оплотом мира, показать, что угроза миру на земле исходит от империалистических стран и прежде всего от Соединенных Штатов Америки. Содействовать воспитанию учащихся в духе патриотизма, готовности к защите Родины. <…> Кто же хочет начать новую войну? Соединенные Штаты и их союзники стремятся разжечь новую, третью мировую войну. Прочитать с доски цифры и факты. Накопленных в США запасов химического оружия достаточно, чтобы несколько раз уничтожить человечество. <…> Ученики делают вывод о том, что к войне готовятся США, угроза миру исходит от Америки» (Методические рекомендации по проведению с учащимися I – III классов уроков мира. – М.: МИУУ, 1985, с. 3, 7, 10, 11). Так запугивать семилетних – это очередное запредельное безумие агитпропа.
А вот сценарий антивоенного вечера для детей чуть постарше: «Методические рекомендации по проведению антивоенных вечеров (Л.: Управление культуры Леноблисполкома, 1982). Зал затемнен, на экране Земля – вид из космоса, включен магнитофон, звучит «Утро» Грига, потом голоса и смех детей. Мальчик говорит: «Хорошо прижаться к маме», девочка говорит: «Хорошо играть с друзьями», они долго переговариваются в рифму под музыку. Но вступает суровый голос ведущего: «На нашей планете не все благополучно». Раздаются взрывы, голос рассказывает о Хиросиме, на экране развалины города. Свет зажигается, ведущий выходит на сцену и говорит: «Замышляемая империализмом новая мировая война грозит человечеству небывалыми жертвами и разрушениями. Сегодня гонка вооружений достигла невиданных масштабов. Правители США планируют в ближайшем будущем довести сумму расходов на военные цели до 1 миллиарда долларов в день» (с. 19) На сцену выбегают дети с газетами в руках и долго, по очереди, но уже не в рифму, говорят об ужасах и военных приготовлениях империализма. «В капиталистических странах каждый пятый ребенок страдает от голода» (с. 20). «500 тысяч итальянских детей вынуждены тяжким трудом зарабатывать себе на кусок хлеба» (с. 20). «Министерство обороны Великобритании собирается строить четыре новые подводные лодки с ракетами. А в это время 130 миллионов детей не имеют возможности учиться» (с. 20). В конце вечера рекомендуется принять обращение в Комитет защиты мира. Все ставят под ним свою подпись и хором поют «Солнечный круг». Советский посвятительный ритуал завершен. Вопросы никто не задает. Обращение выкидывают на помойку. А вскоре все повторяется. «Судя по перспективным планам (обязательным с начала 1970-х годов), – пишет Галина Орлова, – бороться за мир следовало не реже одного раза в месяц-полтора» ().
В других методичках (их было много) программы вечеров те же самые, но у кошмаров империализма другие цифры. «В Италии около одного миллиона работающих детей. В несоциалистической части мира 300 миллионов детей школьного возраста не учатся» (Два мира – два детства. – М.: Московский институт усовершенствования учителей, 1979, с. 24).
Уроки мира, вслед за главным уроком 1 сентября, повторялись ежемесячно. Для октябрьского урока мира «Учительская газета» давала в 1983 году такую тему: «Безумные действия империалистических сил, возглавляемых США, сделали ядерную войну вполне реальной опасностью» (1983, 20 сентября, №113, с. 1).
Активная жизненная позиция обязательно включала борьбу за мир. Советские социологи-пропагандисты Светлана Иконникова и Виктор Лисовский написали книгу, в которой обещали откровенно поговорить с молодежью о ее проблемах, – «На пороге гражданской зрелости: Об активной жизненной позиции современного молодого человека» (Л.: Лениздат, 1982). Конечно, важнейшей проблемой была борьба за мир против чудовищных планов вашингтонских поджигателей. Соавторы запугивают: еще в сороковые годы Пентагон планировал сбросить на Советский Союз сразу «300 атомных бомб и 250 тысяч тонн обычных» (с. 45). Вероятно, из этого следовало сделать вывод, что сейчас планируют еще более страшную атаку. Но, по-моему, вместо вывода возникал вопрос: почему ж не сбросили? При абсолютном-то военном превосходстве в сороковые годы? Но пропагандисты неправильных вопросов не ждут, поэтому сами не понимают, что пишут. На следующей странице они пугают разговорником, который Пентагон выпустил в 1980 году. «Вопрос „Где дорога на Москву?“ повторяется трижды. Пентагоновским воякам очень хочется отправиться в поход на Москву» (с. 46). Пешком, значит, пошлепают, да еще и заблудятся.
Кроме регулярных мероприятий борьбы за мир власть проводила шумные кампании. ХIХ съезд ВЛКСМ, состоявшийся, как я сейчас выяснила, в мае 1982 года, объявил о «Марше мира советской молодежи». Методическое пособие для пропагандистов сети политучебы дает установки: «Главным вкладом молодого поколения в борьбе за мир является ударный труд. По всей стране проходят субботники и воскресники, заработанные средства перечисляются в Фонд мира» (Молодежь в борьбе за мир. – Киев: б.и., 1982, с. 9). «Практическое участие нашей молодежи в Марше мира – это не только выражение ее полной поддержки внешнеполитического курса Коммунистической партии, но и средство политического воздействия на молодежь стран капитала» (с. 8). В брошюре сказано, что «с 24 мая по 1 июня в стране состоялось свыше 14 тысяч акций молодежи за мир. <…> В Ростове-на-Дону в молодежной манифестации приняли участие 80 тысяч человек» (с. 8—9). Эта последняя подробность <наводит меня на мысль, что кампания была целиком дутая. Тогда я сама была «ростовской молодежью». Такая огромная манифестация не прошла бы без университета. Я бы постаралась открутиться от участия, но знала бы о марше и видела его, потому что жила в центре. Может, кого-то где-то и собрали, но делить надо на тысячу.
Моя собеседница А. К. на вопрос о борьбе за мир ответила очень эмоционально: «За мир мы не боролись и вообще с большим скепсисом относились ко всей советской пропаганде. Взрослых, которые с серьезными мордами все это впаривали, презирали. Это был маркер подлости – часть взрослых обходила эти вопросы и смущенно опускала глаза, когда кто-то нес что-то официозное. Дети очень хорошо такие вещи чувствуют и знают, кому доверять, кому нет» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
Среди редчайших упоминаний о послевоенной юности моей мамы была и борьба за мир. Маму, студентку, командировали в Москву на Всесоюзную конференцию сторонников мира. На какую именно, не знаю, не спросила. На ту, которая прошла осенью: на вторую или третью. Делегатов, поселили в гостинице «Москва», если не ошибаюсь. Почему выбрали маму, неизвестно. Можно предположить: дочь погибшего героя, студентка-отличница, активная комсомолка. А может, за внешность: мама была очень красива яркой смуглой красотой настоящей донской казачки. А может, пожалели за нищету. Мама на конференции выступала – то есть зачитывала полученный текст. Подруги дали ей пальто, платье и ботинки, а то ехать было не в чем и выйти на трибуну не в чем. Мама первый раз в жизни ехала в Москву. Первый раз в мягком вагоне. И вообще первый раз на поезде в другой город. Ребенком в эвакуацию от Ростова до Адлера она шла пешком или присаживалась на подводу. Мама привезла из Москвы потрясающие впечатления. Не просто радость от столицы, театров, музеев, красоты и комфорта (= от пребывания в «витрине социализма»). Нет, гораздо больше: во всем этом был высочайший смысл – отстоять жизнь, спасти планету. Мама искренне верила в агрессию американских поджигателей войны и советскую борьбу за мир. Проблема для властей состояла в том, что мама на самом деле, всем сердцем хотела мира и ненавидела войну. Как и все советские люди… Эту проблему режим решить не сумел. Она его и подорвала.
§3. Hannibal ante portas
Многие педагоги запугивали детей не только по команде, но и от души – больной и страдающей. Моя учительница географии сама была, как я теперь понимаю, замучена страхом – она боялась Китая, и говорила о китайской угрозе буквально на каждом уроке. Может быть, ей становилось легче от проговаривания своего страха. Может быть, она искренне передавала нам свое миропонимание: мы в осажденной крепости под вечной угрозой, а вокруг страшные враги.
Такие внушения полностью соответствовали задачам коммунистической обработки. Мы даже пели об этом на уроках пения: «Возле самой границы овраг. Может, в чаще скрывается враг». Песня воспроизводила категории средневековой культуры: граница делит землю на светлый мир по нашу сторону и зловещую чащу с оврагом и врагом по ту сторону. Когда песня доходила до оврага, в классе поднимался смех: мы переиначили эти строчки в духе детских неприличностей – вместо врага и оврага на границе очутилось нечто иное. Учитель пения, человек с несомненно больными нервами, взрывался гневом, не понимая, что происходит.
Граница – это была важнейшая мифологема советской жизни. Граница пролегала между добром и злом. В счастливом коммунистическом будущем границы исчезнут: на всей планете утвердится добро. Но в нашем счастливом настоящем граница на замке. Оттуда, из темной чащи зла в наш светлый мир добра хотят прорваться враги.
Огромный пласт советского масскульта – тексты о границе. В том числе для самых маленьких, как, например, книжка с картинками – сборник рассказов Виталия Коржикова «Что случилось на границе» (М.: Детская литература. 1967. Тираж 300 000). А что там случилось? Там пограничники, стражи добра, поймали посланцев зла, которые хотели перейти нашу границу. С какой целью? – этого автор не объясняет. Малыши понимают главное: нарушители хотят сделать нам плохо. Что именно – об этом сказано в книжках для тех, кто постарше.
Сочинители текстов о границе составляли особый пул. Самым известным был, наверное, Александр Авдеенко. По его роману «Над Тиссой» даже кино сняли. Один за другим выходили тексты Сергея Мартьянова, Льва Линькова, Евгения Рябчикова, Александра Тараданкина. Странно или нет, но некоторые из этих сочинений издаются и сегодня: А. О. Авдеенко. «Над Тиссой. Горная весна. Дунайские ночи» – М.: Вече, 2013. Это шпионская опупея пятидесятых годов: наш ответ Джеймсу Бонду. Из нее читатель выяснит, например, что антикоммунистическое восстание в Венгрии организовали два коварных злодея – отец и сын Даллесы.
Советская бондиана сляпана была кое-как, но с каменной серьезностью и назидательностью. «Граничные» тексты всегда строятся по одной схеме: враги пытаются проникнуть в нашу неприступную крепость, но их ловят или убивают пограничники, которым помогают местные жители – взрослые и дети. У врагов ужасные планы – всегда одни и те же: передать шпионские сведения американцам и взорвать стратегический объект. Национальная принадлежность врагов меняется в зависимости от текущей политики и пропаганды. Причем меняется даже в одном и том же тексте.
Повесть Сергея Мартьянова «Однажды на границе» выходила четырьмя изданиями: с 1953 по 1963 год. Там пограничники поймали шпионку, она пыталась врать, но ее изобличили, и злодейка рассказала правду: «Меня зовут Влада Рундич. Я сербка. Окончила в Белграде школу разведчиков. Потом работала в Чехословакии. Недавно меня отозвали и направили сюда. <…> Задание: взорвать тоннели в горах… забрать кое-какие сведения…. Для американцев» (Сергей Мартьянов. Однажды на границе. – Ужгород: Книжно-журнальное Издательство, 1953, с. 136). Пограничники гневно клеймят гестаповскую банду палача Тито, который установил в Югославии фашизм и засылает к нам шпионов-диверсантов, работая на американцев.
Ко второму изданию, через год, палач и главарь фашистской банды вновь оказался товарищем Тито, выдающимся деятелем коммунистического движения. Шпионка мигом поменяла хозяев и национальность. «Меня зовут Магдой Галец. Я родом из Станислава. Состояла в организации украинских националистов. Окончила в Мюнхене школу разведчиков. Работала в Чехословакии. Недавно меня отозвали и направили сюда. <…> Задание: взорвать тоннели в горах… забрать кое-какие сведения…. Для американской разведки» (Сергей Мартьянов. Однажды на границе. – Алма-Ата: Казахское государственное Издательство художественной литературы, 1954, с. 137—138). И ничего. Как будто так и надо.. Но что думал юный любитель приключений, если ему сначала попалось одно издание, а потом другое? В 50—60-е годы приключенческой беллетристики в Советском Союзе выпускали мало, и была она в значительной части о врагах и пограничниках.
Враги рвались к нам упорно и коварно. Ядовитых змей, представьте себе, запускали через границу фантазией Евгения Рябчикова (На тропах пограничных. – Львов: Каменяр, 1964, с. 15). У врагов, наверное, колдун в штате состоял, чтоб змеи расползались не по своему змеиному хотению, а по заданию американских спецслужб. Шпионы, диверсанты, бандиты, змеи лезли и лезли в наш мирный дом, но на их пути вставали бдительные патриоты – и стар и млад.
…Агент Джемс Бовт снарядил для перехода границы предателя Петренко «с глубоко запавшими тусклыми глазами», но врага задержал юный комсомолец Костромин, чьи «сосредоточенные темные глаза» и т. д. (Г. Иолтуховский. Осечка. – В кн.: Рассказы о пограничниках. – М.: Молодая гвардия, 1954, с. 203, 205). Пионеры заметили подозрительного незнакомца, один побежал на заставу, остальные выследили матерого шпиона (Игорь Быстрозоров. Враг не прошел. – В кн. На тропах пограничных). Пионерка Маша преследовала диверсанта, не испугавшись его ножа, и указала пограничникам, где прячется злодей (И. Никошенко. Вблизи границы. – В кн. На далекой заставе. – Петрозаводск: Государственное Издательство карельской АССР, 1961). Эту схему спародировал Виктор Ардов в рассказе «Бдительность младенца» и «опубликовал» его в рукописном альманахе Корнея Чуковского. Полуторагодовалый Васютка увидел чужака с револьвером и сразу понял, что «дядя – бяка, нашей стране хочет сделать бо-бо» (Чукоккала. – М.: Русский путь, 2006, с. 517). Младенец вылез из люльки и пополз на заставу. При первом издании альманаха в 1979 году бдительная цензура бдительного младенца не пропустила. Но враг не прошел, Васютка успел предупредить пограничников.
Среди бессчетных и одинаковых опусов о границе есть одно удивительное исключение – маленькая, на десяток рассказов, книжечка «Граница рядом» (Львов: Книжно-журнальное Издательство, 1961. Тираж 65 000). В ней тоже ни один нарушитель не прошел, в ней тоже юные пионеры и престарелые колхозники спешили на заставу, в ней тоже доблестные пограничники с четвероногими помощниками бежали по следу – в ней все то же самое, кроме одного: нарушители рвались – туда. На ту сторону. Хотели выскочить из нашей мирной крепости. Почему? – об этом сказано твердо, но невнятно. Бдительный отец объяснил пионеру-сыну: «Свои – это хорошие люди, иначе говоря – наши, а чужие – опасные и злые. Вот они-то и нарушают границу» (с. 20). Странная, конечно, книжка. Казалось бы, чего трудного заявить, что шпион пытался ускользнуть со шпионскими сведениями. Один из авторов так и делает. Но у других к пограничной полосе пробираются не матерые шпионы, а усталые голодные бедолаги. На этом их и ловят. Сюжеты повторяются. Молодая учительница заманила к себе чужака накормить-напоить и послала ученика на заставу (А. Булычева. Бдительность сельской учительницы). Молодая колхозница заманила к себе чужака накормить-напоить и послала на заставу брата-пионера (Е. Круковец. Всегда вместе). Пожилая колхозница, послав на заставу пионера, заговаривала чужаку зубы, тот долго и покорно слушал, но потом все-таки пустился наутек (Е. Брагин. У самой границы). Не бойтесь, поймали. А бравый шофер доставил чужака прямиком на заставу: тот просил подвезти до соседнего села (В. Ольшанский. Бойцы второй линии).
И не пытайся – не пройдешь. Так читается послание этой книжки, но она осталась единственной. Потому, предполагаю, что могла навести подростков на кое-какие лишние вопросы. В сборнике «На тропах пограничных», который выходил во Львове несколькими изданиями (1958, 1963, 1964) и массовыми тиражами, Евгений Рябчиков с гордостью сообщил, что на счету у героя Карацупы и его верного Ингуса «четыреста шестьдесят семь задержанных нарушителей» (1964, с. 5) плюс двадцать девять убитых, «которые не хотели сдаваться» (с. 5). По умолчанию подразумевалось, что все они шпионы и диверсанты, засланные вражескими спецслужбами. Но юный читатель – где-нибудь в Ростове или Тамбове – мог и задуматься, в какую сторону пробирались эти пятьсот человек. Львовским подросткам задумываться было не надо, они и так это знали. Мой собеседник-львовянин рассказывает: «Граница у нас всегда была очень неспокойной. И не только из-за „шпионов и диверсантов“. Граница эта прошла по живому, разделив два народа, польский и украинский, – со всеми драмами, личными и социальными. И постоянно были попытки переходов – к своим» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
В идейном смысле наша страна тоже была цитаделью добра и ее тоже неотступно и коварно осаждали враги. Еще в шестидесятые годы изобретатели андроповского КГБ изобрели пугало «идеологической диверсии». Это понятие присутствует уже в «красной» советской энциклопедии, в восьмом томе, вышедшем в 1972 году. Пропагандисты-воспитатели неустанно разоблачали методы идеологических, а также психологических и культурных диверсий, утверждая, что у нашей молодежи крепость коммунистических убеждений неприступна: «Несмотря на разнообразную методику радиопропаганды, организаторы идеологических диверсий все яснее понимают ее бесперспективность» (В. С. Клягин, В. И. Николаев, В. И. Пушкарев. Идеологическая борьба и молодежь. – Минск: Издательство БГУ, 1974, с. 79). В наши дни понятие идеологической диверсии отнюдь не забыто. Вот, например, Сергей Чертопруд, автор книги о гэбэшном генсеке, настаивает, что все инакомыслящие, все, слушавшие зарубежное радио, читавшие самиздат и тамиздат, все «были рядовыми солдатами, а если точнее, диверсантами идеологической войны. И служили они под знаменами спецслужб иностранных государств» (Сергей Чертопруд. Юрий Андропов: тайны председателя КГБ. – М.: Яуза, Эксмо, 2006, с. 221).
Диверсий и диверсантов было необъятно много. Ганнибал у ворот обернулся целым роем ганнибалов и ганнибальчиков. «Эрозия мобилизационного режима, – отмечает Лев Гудков, – сказалась прежде всего на ослаблении „калибра“ врагов. Шла борьба с мещанством, сектантами, стилягами, разлагающим идеологическим и культурным влиянием Запада…» (Образ врага. – М.: ОГИ, 2005. c. 44). Результатом постоянных кампаний «была атмосфера всеобщей растерянности и страха, даже не перед „врагом“ как таковым, а перед „органами“ и начальством» (Образ врага, с. 67).
Мода была диверсией. Джинсы были диверсией. Распущенные волосы были диверсией. Разворачивались шумные кампании борьбы с диверсантами в узких брюках или, наоборот, в широких. «По мелким воробьям били из крупнокалиберных пушек, – пишет Борис Грушин. – Борьба с ними, в соответствии с принятыми в партийной практике методами кампанейщины, переросла в „дело всей общественности“, – и тогда чуть ли не каждый город и поселок стали создавать свой собственный объект для критики, своих собственных „стиляг“» (Четыре жизни России, т. 1, с. 201, 209).
В автобиографическом повествовании «Камера хранения» Александр Кабаков рассказывает, что борьба со стилягами побудила его подражать тем карикатурам, которыми их клеймили. Нацепив дядин галстук, мальчик в одиночестве выламывал ноги в «американском» танце: «Так я стал маленьким стилягой, последышем великого племени стиляг. Журнал „Крокодил“ боролся с тлетворным влиянием Запада настолько высокохудожественно, что это влияние сделалось неотразимым» (Знамя, 2015, №1, с. 73). Алексей Юрчак тоже считает, что борьба со стилягами не достигала цели, но совсем по другой причине. Основная масса молодежи себя к стилягам не причисляла, критику стиляг на свой счет не относила, поэтому собственный интерес к западному стилю считала вполне «нормальным», не противоречащим образу «нормального советского человека» (Это было навсегда…, с. 341). А мне кажется, что борьба своей цели достигала, если целью было внушение подданным опасений и неуверенности. Кампания пришлась на молодость моих родителей, которые были не стилягами, а идейными коммунистами, но критику восприняли и на свой счет тоже. Боязнь обратить на себя внимание внешним видом у них появилась, и они внушали ее мне годы спустя, одевая меня скромно, незаметно. Любая броская одежда, тем более «западная», была чем-то сомнительным, тревожным. Тревожила родителей реакция начальства и «органов», а не что иное. Мне, уже взрослой, мама рассказала выразительную историю. Перед очередным повышением отца по службе (он делал стремительную карьеру в управлении Северо-Кавказской железной дороги) во дворе нашего дома появилась любознательная пара, которая так подробно расспрашивала соседей о нашей семье, что не забыла и меня, пяти-примерно-летнюю. Агенты интересовались, как меня одевают и выпускают ли во двор играть с детьми. То есть ребенком проверяли маму с папой на простоту и скромность в общественной и личной жизни. Соседка потом перешепнула родителям, но они и без этого ощущали себя под всегдашним надзором и контролем. И под угрозами.
Враги роились повсюду. Иностранный туризм был диверсией, туристы – идеологическими диверсантами: «Анализ инструкций по подготовке западных туристов в СССР показывает, что им вменяется в обязанность пропаганда буржуазного образа жизни, прямое распространение политической, клерикальной, рекламной литературы» (В. А. Мансуров. Буржуазная пропаганда против советской молодежи: расчеты и просчеты. – М.: Общество «Знание» РСФСР, 1985, с. 29). Жаль, автор не объяснил, в каком райкоме иностранным туристам «вменяли в обязанность» и почему они слушались.
Анекдоты были диверсией. Слухи были диверсией. Бондиана был диверсией. Искусство было диверсией – кроме соцреализма и отчасти реализма. Особой диверсией была музыка. Как современная, так и старинная. Александр Туманов, певец ансамбля старинной музыки «Мадригал» вспоминает: «Вся наша деятельность выглядела идеологически подозрительно. Как сказал мне один человек: „Мадригал – это идеологическая диверсия“» (Знамя, 2014, №8, с. 154).
Контрпропагандистские тексты сегодня производят впечатление то ли бреда, то ли пародии. «Что такое рок-музыка? – Не безобидное увлечение, а результат идеологической диверсионной деятельности» (Евгений Ножин. Контрпропаганда в системе деятельности КПСС. – М.: Знание, 1984, с. 93). «Отвлечение трудящихся от революционной борьбы… именно этим объясняется появление на Западе многочисленных школ абстрактного искусства» (В. С. Клягин, В. И. Николаев, В. И. Пушкарев, с. 83).
Агитпроп повторял и повторял, что наша идейная крепость столь же неприступна, как и государственная. Каждый советский человек, каждый читатель, слушатель и зритель – часовой на идейной границе, а коммунистическая убежденность нашей молодежи непоколебима.
Алексей Юрчак полагает, напротив, что партийное руководство осознавало серьезность своего воспитательного провала и стремилось выяснить его причины. Для подтверждения он ссылается на книгу Светланы Иконниковой и Виктора Лисовского – ту самую, где вашингтонские вояки заблудились по дороге на Москву. Юрчак утверждает, что соавторы, проведя исследование молодежной увлеченности рок-музыкой, «пришли к пессимистическому выводу: советской молодежи присуща опасная наивность в политических вопросах и неспособность распознавать прямую связь между буржуазной культурой и политикой антикоммунизма» («Это было навсегда, пока не кончилось», с. 406). И дальше: «Само появление подобных исследований с их необычно пессимистическими выводами указывает на изменение в структуре партийной критики западного культурного влияния на рубеже 1970—1980-х годов. <…> В критике нового типа признавалось, что отрицательное влияние западной культуры распространилось среди большинства советской молодежи, став скорее нормой, чем отклонением от нее» (с. 407). «Новая критика», полагает профессор, пессимистически указывала на «деградацию» молодежи и на то, что «эта деградация специально спланирована на Западе» (с. 408).
Согласиться с этим я не могу. Предполагаю, что исследователя подвела советская привычка читать между строк. Книжка Иконниковой и Лисовского – самое обычное пропагандистское сочинение, где пессимистических выводов нет и быть не может. Могут быть только отдельные недостатки отдельных недорослей, в целом же советскую молодежь «отличает политическая принципиальность, гражданская ответственность, общественная активность» (С. Иконникова. В. Лисовский, с. 99). Соавторы признают, что на диспутах «порой» (с. 97) слышали политически наивные высказывания. Но и только. В рамках отдельных недостатков. А идеал молодежи, настаивают соавторы, – «человек, любящий свою Родину, любящий литературу и искусство, модно и элегантно одетый и, главное, обладающий коммунистической идейной убежденностью» (С. Иконникова, В. Лисовский, с. 157). Никакой «новой» партийной критики в начале 1980-х годов не появилось. Она оставалась той же самой, которая обрушивалась на отдельных стиляг в каждом городе и поселке за двадцать лет до того и которая с оптимизмом утверждала коммунистический энтузиазм молодежи до самого конца коммунистической власти.
В 1983 году Институт социологических исследований РАН выпустил книгу «Проблемы повышения эффективности идейно-политического воспитания советской интеллигенции». Это не методическое пособие для комсомольских пропагандистов, а научный сборник, подготовленный, как сказано в предисловии, «на основе материалов ряда социологических опросов 1978—1982 гг.» (с. 4). Авторы проверяли идейную закалку молодежи, обеспокоившись тем, что «в последнее время все чаще объектом идеологических диверсий империализма становится молодое поколение советской интеллигенции» (с. 167). Опросы продемонстрировали образцовую картинку: в умах юных физиков и лириков идейная граница на замке. «Анализ результатов социологических исследований показывают, что для представителей творческой интеллигенции характерно систематическое обращение к произведениям классиков марксизма-ленинизма, материалам съездов нашей партии, Пленумов ЦК КПСС» (с. 51). Молодежь сообщала об огромном интересе к ленинским зачетам, ленинским урокам и общественным поручениям – «все положительно оценили влияние общественных поручений на творчество» (с. 47). Карьерой интересовались 1,2% опрошенных (с. 99), а «чуждым» искусством не интересовался никто. Правда, отдельные юноши и девушки «не смогли правильно указать факторы, которые способствуют повышению жизненного уровня трудящихся» (с. 131), но в остальном все было прекрасно. Идеологические и культурные диверсии не смогли возбудить у молодежи интереса к «буржуазным ценностям» и «ослабить ее революционный энтузиазм» (с. 168). Поэтому, заключают авторы, надо «развернуть идеологическое наступление против империализма по всему фронту. Это предполагает прежде всего пропаганду внешнеполитического миролюбивого курса нашей партии» (с. 171). Кого обманывали авторы сборника – только ли «нашу партию» или самих себя тоже – осталось тайной.
Собственно, идеологическое наступление не утихало никогда. Образ врага и враждебного мира насаждали без передышки, но такими нелепыми средствами, которые могли повлиять разве что на маленьких детей. Конечно, всякий тоталитарный и авторитарный режим хочет превратить взрослых в невзрослых. Воспитывая подневольных людей, пишут Борис Бим-Бад и Сергей Гавров, режим стремится внушить им «младенческий комплекс зависимости от „няньки-воспитателя“» (Б. М. Бим-Бад, С. Н. Гавров. Модернизация института семьи: социологический, экономический и антропологический анализ. – М.: Интеллектуальная книга – Новый хронограф, 2010, с. 49).
Однако «нянька-пропаганда» была уж очень глупая. Враги-американцы, пугала нянька, живут по-нищенски. Ютятся, бедолаги, словно в казарме, питаются скудно, недоедают. У нас жизненный уровень выше, потому что «экономика СССР развивалась более высокими темпами» (Ж. Т. Тощенко. Идеология и жизнь. Социологические очерки. – М.: Советская Россия, 1983, с. 150). Нью-Йорк – совсем бедный город. Квартирки дорогущие, а тесные, убогие: «Никаких гарнитуров, никаких „стенок“. Вся одежда – в стенных шкафах. Отделка комнат одинакова: и стены и потолок выкрашены матовой белой краской. Дешевый хлеб (его называют „ватный“) – 80 центов. <…> Такая конкретная информация позволяет советским людям сравнить реальное положение вещей и самим сделать выводы об уровнях жизни в нашей стране и в США» (с. 154, 155).
Детей постарше и посмелее пропагандистский долбеж о врагах подбивал на авантюры с опасными последствиями, как моего собеседника Л. С.
«В 4 классе произошел такой случай. По радио и по телевизору с утра до вечера трубили о некоем абсолютно неизвестном мне писателе Солженицыне, который, будучи „литературным власовцем“, написал человеконенавистнический и антисоветский роман „Архипелаг ГУЛАГ“. Естественно, будучи 10-летним советским мальчиком, я не только никогда не слышал ранее о Солженицыне, но и не знал, кто такие власовцы, что такое ГУЛАГ, и боюсь, впервые узнал термин архипелаг на уроке географии. Но, будучи мальчишкой с хулиганскими замашками, я сообразил, что неизвестный писатель Солженицын запретен, а значит, интересен, ведь запретный плод сладок. Если кто-то помнит из детства, советская полиграфическая промышленность не баловала школьников разноцветными тетрадками, но тетрадки по литературе на обложке были украшены портретами писателей с их изречениями. У меня были тетрадки с портретами Маяковского и Некрасова. Так вот, я посчитал, что Николай Алексеевич больше подходит свой внешностью на портрет Александра Исаевича, и чуть-чуть увеличив шариковой ручкой бороду (как угадал-то!), зачеркнул фамилию Некрасов и подписал Солженицын. Такую вот тетрадку с домашней работой я и сдал учительнице по литературе. Затем помню, что директриса школы Сиротина у себя в кабинете проводила тщательный допрос в присутствии секретаря парторганизации и учителя истории Михельсона на темы „Где я слышал фамилию Солженицын?“, „Есть ли у нас дома книги Солженицына?“, „Какие радиопередачи слушают по вечерам мои родители?“, „Откуда мне известно, как выглядит Солженицын?“, „Нет ли у нас родственников за границей, в особенности в ИзраИле?“. Я молчал, как партизан. История, к счастью, не имела продолжения» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Моего собеседника А. Г. и его одноклассников испугал и поразил поступок «директрисы», которая донесла на незнакомую девушку: «Однажды она похвасталась нам, что видела на улице девушку с американским флагом на сумке и „сообщила, куда надо“, после чего мы решили держаться от нее подальше» (А. Г. Интервью 4. Личный архив автора).
Как советские люди, взрослые и дети, представляли себе жизнь за границей (за границей светлого мира в чаще темного леса), стало предметом изучения только в новом веке.
Ольга Эйдельман опирается в своем исследовании на специфический материал – рассекреченные документы прокурорского надзора, переполненные свидетельствами невероятных идейных заскоков с трагическими последствиями. «Пропаганда муссировала мрачный образ буржуазного мира, а особенно его цитадели – Соединенных Штатов Америки. В ответ в крамольном народном сознании возникает образ Америки как земного рая. Америка – страна, где рабочие ходят в костюмах и имеют машины, работают мало, а получают много, где исполняются все желания. Несколько армянских подростков из неблагополучных семей попытались угнать самолет для бегства за границу, так как думали, что там они могли бы стать кем мечтали – один киноартистом, другой музыкантом» (Крамола…, с. 113). Если в пропаганде по нашу сторону границы – добро, а по ихнюю – зло, то добро и зло менялись местами. 5 ноября 1967 года в Красноярске были разбросаны листовки, авторы которых воплотили эту перемену мест в противопоставлении «СССР и Америки как „этого света“ и „того света“: „Америка, уничтожь дракона!“, „Америка! Когда ты придешь и разгромишь драконское царство?“» (с. 121). Самые наивные, умозаключая, что Америка болеет душой за простых советских людей, слали президенту США жалобы с просьбой о помощи. Самые глупые писали письма в посольства и в редакции радиостанций, выражая желание стать «буржуазными наймитами». Для всех это кончалось полновесным сроком. Только авторов красноярских листовок не нашли.
«Пропаганда времен „холодной войны“ как бы уравнивала фашизм с Америкой (и западными странами вообще), объявляя их агрессорами» (с. 117). Вероятно, и этому кто-то верил. Мы не знаем и уже не узнаем, сколько было таких доверчивых среди взрослых здравомыслящих людей. А среди детей – каждый вспомнит по себе. Родители никогда и ничего вразрез пропаганде не говорили. О Хиросиме я знала с самых неразумных лет и не сомневалась, что фашистская Америка были союзницей фашиста Гитлера, поэтому и бомбила мирный трудолюбивый японский народ, который был, конечно, в союзе с нашим мирным трудолюбивым народом. Узнав реальную конфигурацию сил, лет в девять, удивилась и призадумалась. Но никого об этом не спросила.
Кстати заметить, я была уверена, что Гитлер хотел уничтожить русский народ. Об этом было написано в книжке с картинками: «Гитлер хотел уничтожить русских» (Н. Н. Михайлов. Моя Россия. Путь русского народа. – М.: Советская Россия, 1966, с. 219). Правда, в книжке было странное продолжение: «Но он достиг обратных результатов» (с. 219). Обратных – это как? Наверное, я вслух удивилась, потому что бабушка Маруся объяснила мне, кого хотел уничтожить Гитлер на самом деле. Да еще добавила, что Сталин хотел того же самого. Бабушка была горячая филосемитка. Почему – не знаю. Среди нашей сельской родни мне потом пришлось наблюдать другие настроения, вполне пещерные. А тогда бабушка доходчиво меня просветила: только плохие злые люди плохо относятся к евреям, понятно?
Алексей Юрчак исследует иллюзорные представления о жизни за границей, которые бытовали у «нормальной» советской молодежи позднесоветских поколений, – «воображаемый Запад». Этот «Запад» не имел ничего общего ни с реальным Западом, ни с «врагом», сочиненным пропагандой, ни с иллюзиями низовых слоев общества, показанными Ольгой Эйдельман. «Воображаемый Запад», который исчез в конце восьмидесятых, когда население лучше познакомилось с реальным Западом, создавался на основе рок-и поп-музыки, джинсов, кинофильмов и выражал мечту о более интересной жизни, чем советская. Мне осталось не до конца понятным, считает ли Юрчак этот «Запад» одной из молодежных субкультур или рассматривает его как всеобщее увлечение (или даже образ жизни). В первом случае я соглашаюсь и присоединяюсь, во втором – нет. Эта субкультура была далеко не единственной (и сама я к ней не принадлежала).
Дина Хапаева в книге «Время космополитизма. Очерки интеллектуальной истории» (СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2002) полагает, напротив, что именно со второй половины восьмидесятых годов началось идеализирующее конструирование «Запада», и возникший образ был гораздо сложнее, чем «зеркальное отражение недостатков советской повседневности» (с. 20). Эта идеализация была драматичным проявлением кризиса самосознания советских людей – Конфликта «между отрицанием ими „всего советского“ и неспособностью отказаться от базовых установок советской идеологии, от пережитого социального и индивидуального опыта» (с. 22).
§4. Братская помощь
Самое резкое и жестокое столкновение реальности и пропаганды происходило в периоды «братской помощи», то есть военного вмешательства советского режима в дела других стран. Населению в этих случаях предписывалось либо полное молчание (как при вторжении в Венгрию), либо горячая и единодушная поддержка мудрой и миролюбивой политики родной коммунистической партии (как при вторжении в Чехословакию и Афганистан). Реальное отношение разных слоев население к этим действиям властей отражалось в сообщениях КГБ, в информационных записках в ЦК, в надзорных заключениях прокуратуры. Все эти документы были спрятаны в архивах, но каждый советский человек сам знал, как он к этому относится.
Дети вообще не должны были упоминать об этих событиях по своей воле, а для родителей и для молодежи существовали правильные вопросы, пропечатанные в газетах вместе с правильными ответами. Вопросы во всех случаях были одинаковые. Они, собственно, не изменились и в наши дни применительно к сегодняшней политике. Следовало спрашивать: почему такие-то действия нашей страны являются необходимыми, своевременными, мудрыми, справедливыми, гуманными? Затем полагалось спросить: почему они вызывают бешеную злобу наших врагов? Ответы по сути тоже были одинаковыми и обязательно заканчивались тем соображением, что враги давно хотели обострить международную обстановку и воспользовались справедливыми и законными действиями нашей страны как предлогом. А не случись этих действий, поджигатели нашли бы другой предлог. Сегодняшняя пропаганда эту мысль повторяет дословно.
При вторжении в Афганистан «Правда» задавала такие вопросы Брежневу. Генсека – самую тяжелую артиллерию – привлекли потому, что власть прекрасно знала: население не только не поддерживает ее авантюру, а категорически, панически против. Все отцы и матери испугались за сыновей. Через несколько лет руководство бесстыдно признавало: «Придется когда-нибудь объявить, что ввод войск был грубой ошибкой, что уже тогда и ученые, и общество отрицательно отнеслись к этой авантюре» (В Политбюро ЦК КПСС. – М., 2006. с. 353).
Пропагандистское интервью Брежнева было совершенно безумным. Неужели «они» допускали, что хоть кто-то мог поверить в этот бред? Кем же и каким же казалось власти население?
Брежнев и вся пропаганда вдалбливали четыре взаимоисключающие позиции. 1. Советский Союз ввел войска по неоднократным просьбам афганского правительства, так как социалистической революции в Афганистане угрожала агрессия из-за океана. 2. В Афганистане свергнута кровавая клика американских агентов, а главный агент Амин расстрелян. 3. К смене власти в Афганистане советские войска непричастны. 4. Новое правительство тоже обратилось к Советскому Союзу с той же просьбой о помощи.
Понятно? Кровавая клика американских агентов, находившаяся у власти в Афганистане, обращается с неоднократными просьбами к Советскому Союзу ввести войска для защиты от американской агрессии. Советский Союз откликается на просьбы кровавой клики и вводит войска. Клика свергнута, американский наймит Амин расстрелян. Но введенные войска не имеют к этому отношения. Новое правительство тоже просит военной помощи, и Советский Союз вновь вводит уже введенные войска. Была и пятая позиция – итоговая: это мудрая и неизменно миролюбивая политика родной коммунистической партии. «Если бы, – заявил генсек, – не было Афганистана, то определенные круги в США, в НАТО наверняка нашли бы другой повод, чтобы обострить ситуацию в мире» (Новое время, 1980, №3, с. 6).
Конечно, никто этому лганью не верил, все испытывали ужас и отвращение. Но покорные заложники молчали. А тем несчастным, кого сгоняли на митинги, приходилось еще и одобрять. «Мы, рабочие Атоммаша, горячо поддерживаем миролюбивый внешнеполитический курс родной Коммунистической партии. Помощь Советского Союза дружественному Афганистану нашла горячую поддержку в сердце каждого советского человека» («Молот», 16 января, 1980, №13, с. 1).
«Учительская газета» давала педагогам такие установки: «Что касается Советского Союза и социалистических стран, то они пришли в Новый год с оливковой ветвью мира» (Учительская газета, 1980, 5 января, №3, с. 4). «Американская администрация пытается осуществить грубое вмешательство во внутренние дела Афганистана. Этой цели служит и постановка по инициативе США т. н. вопроса о положении в Афганистане в Совете безопасности ООН, которая является неправомерной и противоречит ясно выраженной воле народа и правительства суверенной республики Афганистан» (Учительская газета, 1980, 8 января, №4, с. 1).
Тех, кто в этих обстоятельствах вел себя в согласии со своим человеческим разумом и гражданским достоинством, было очень мало. Только Андрей Сахаров и его соратники открыто, гласно выразили протест – и пострадали за это.
Для молодежи все ситуации «братской помощи» были очень трудны, а ситуация афганской авантюры – безвыходной. Что было делать? Отстраниться, презирать, не замечать, «меня не касается», «ни за – ни против» – все это была трусость и безответственность. Никто на этот счет не заблуждался. Моя корреспондентка Мария Р., учившаяся в то время на филологическом факультете Московского университета, написала мне, что нашла возможность обозначить свое отношение: «Обозначила просто – захипповала. Внешним видом, поведением, пацификами. Где только можно, спорила, доказывала, высказывала свою позицию вслух. Молодая была, горячая. Принимала участие во всяких хипповских акциях памяти Леннона, винтилась в менты, в универ несколько раз по мою душу приходили гебешники. Потом меня таки исключили. Потом уже в перестройку восстановилась на журфак. Вышла из комсомола. Нет, без демонстрации. Снялась и учета и больше не встала. Нас однажды, когда мы путешествовали вдвоем, хотели сдать в менты жители Нового Афона, которым мы втирали про безнравственность „Афгана“. Приняли за американских шпионов, заперли в сарае, а на рассвете пришла хозяйка, сказала: уходите быстрее, пока они не проснулись. В смысле муж и другие родственники» (Мария Р. Электронное письмо от 29 июля 2015. Личный архив автора).
В те дни мой друг В.А. откровенно говорил мне, что старается придумать для «них» какие-то оправдания, чтобы хоть как-то с «ними» согласиться. Иначе, говорил он, надо же что-то делать. «Если не согласен, а ничего не делаю, как самого себя уважать?» Лично я оправданий не искала, «их» ненавидела, себя не уважала. Неуважение к себе у меня и сегодня осталось. А для В.А. все кончилось очень плохо. Оправдания он нашел (какие – не знаю, он скрывал), «примирился с действительностью», решил начать комсомольскую карьеру и вступил в партию. Но он не вынес партийной жизни. Жаловался, запивал, впал в настоящую, клиническую депрессию и через несколько месяцев угодил в психиатрическую лечебницу. Оттуда он писал мне отчаянные письма, которые у меня сохранились. Со справкой из такого заведения в партию после годичного испытательного срока его не приняли – к его огромному облегчению.
Дети тех дней оставались один на один с событиями, с пропагандой, со своим непониманием, страхом и удивлением. Родители молчали. Таким было советское воспитание во всех подобных случаях.
«Как отнеслась к вторжению в Афганистан? Никак. Мозгов (и политической культуры) еще не было на эту тему размышлять. А отец-военный олицетворял незыблемую правоту родных вооруженных сил» (А. К. Интервью 11. Личный архив автора).
«В 80-ом мне было 11—12 лет. Естественно, о своем впечатлении от ввода войск рассказать не могу. Со мной не говорили. Мои родители не были ни коммунистами, ни карьеристами, ни обожателями партии, но очень лояльными гражданами. Понятие «государственных интересов» для них было непререкаемым, вне «нравится – не нравится». Позже меня удивило, что директор школы почему-то шепотом рассказывала о том, как привезли домой гроб с солдатом, бывшим нашим учеником. Шепота я не понял, потому что солдат этот, судя по тому, что нам рассказывали, —герой, пал смертью храбрых, выполняя интернациональный долг. Чего шептаться-то? Потом в 86—88 годах служил в армии (в Москве последний год), об Афганистане говорили открыто, много. Закончилось тем, что командир полка полковник Сидоров сделал заявление перед личным составом: «Понимаю, сынки, ваше патриотическое рвение. Но раз уж сказала Родина служить в Москве – значит, надо служить в Москве. От себя добавлю: если еще хоть один засранец подаст заявление в Афганистан, он у меня демель на очке встретит, он у меня шуршать будет…».
Казалось нам, что мы тут позорно прозябаем, а там наши ровесники геройствуют и гибнут, поэтому многие и писали заявления» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).
Мои родители тоже молчали, хотя я была уже вполне взрослая и прекрасно видела, что они встревожены и осуждают. Но я тоже не сказала ни единого слова: я родителям не доверяла. Понимаю, что это звучит ужасно, но так и было. То, что они любят меня больше, чем родную партию с ее неизменно мудрой политикой, выяснилось позже.
Поколению, рожденному в конце сороковых, те же проблемы выпали в 1968 году, но тогда доверие государству и наивные иллюзии у некоторых (многих?) сохранялись. Даже у немолодых, опытных, многое переживших людей. Георгий Мирский вспоминает: «Мои коллеги-лекторы, присутствовавшие на инструктаже в райкоме партии, рассказывали мне, что им говорили, будто ввод войск Варшавского пакта предвосхитил вступление в Чехословакию армии ФРГ всего на два часа – и многие этому верили!» (Г. И. Мирский. жизнь в трех эпохах, – М., СПб.: Летний сад, 2001, с. 207).
Мои собеседники, совсем юные в те годы, вспоминают, что восприняли события очень остро.
«Чехословакия. Возвращаюсь с геологической практики автостопом. В кабине грузовика по радио услышала о вводе войск. С ужасом закричала водителю: „Это же оккупация!“. Так на каникулах и говорила семье и друзьям. А осенью в институте дала себя переубедить, чтоб как все, наверное. Когда ввели войска в Афганистан, сыну моему было 9 лет. В квартире был только голос „Маяка“. Открыл он мне дверь со словами: „Мама, мы оккупировали Афганистан“» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).
«Я прекрасно помню вторжение в Венгрию. День и ночь гудели бомбардировщики Ту-4, шли войска. Старшие много говорили о восстании, о возможной бомбардировке Венгрии, даже атомным оружием. У нас часто проводились «учения» со светомаскировками и сиренами. Из окон у нас виден весь старый город, темнота полная, сирены, светится только клиника Охматдет, на горе, там ещё с довоенных времен был свой генератор. Рядом с нами был создан то ли лагерь для интернированных, то ли казарма для призывников из Закарпатья, венгров, за колючей проволокой. Они работали на стройках рядом со школой, по-русски они почти не говорили, но мы как-то общались. В то время строили много бомбоубежищ, я их облазил почти все, в одном чуть не погиб. До сих пор все их хорошо помню.
Вторжение в Чехословакию – это уже не детство, это мои студенческие годы. У нас это было очень остро и злободневно. В 1967 году у нас проходил Первый чешско-советский фестиваль молодежи, я активно в нем участвовал, было много встреч, знакомств. Много было студентов из Чехословакии. Поэтому вторжение у нас воспринималось резко враждебно. Многие мои товарищи побывали там, их впечатления полностью совпадают с моими убеждениями. Для меня это был окончательный приговор любому компромиссу с коммунизмом» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).
«События, Чехия и Венгрия, подтолкнули меня к чтению самиздата. Хотелось знать – что там на самом деле. И я узнала. Мне показалось, что там предлагали разумные вещи, именно для социализма разумные. Так что ввод танков, тупое кровавое подавление было воспринято мною как страшная подлость. А радио мы с мамой не слушали» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).
«Вторжение в Чехословакию – август 1968 – я, тогдашний студент университета, пережил очень остро. В 1989 году я – по иронии судьбы – стал участником бархатной революции в Праге и еще раз пережил – как ожог памяти – события прошлого» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).
Только моему собеседнику А. М. удалось внутренне отстраниться от этих событий: «Ничего не беспокоило. Чехословакия запомнилась тем, что вдруг стало необходимо делать вид, будто это тебя заботит» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).
Все, кто пережил чехословацкие события в детские годы, крепко их запомнили, тоже оставленные один на один со своими страхами, догадками и непониманием.
«Когда наши войска вошли в Прагу, мне было шесть лет. Помню взрослых, мрачно столпившихся у мерцающего экрана телевизора. Отчетливо помню концовку анекдота: „…но мы все равно введем танки в Чехословакию!“, а начало анекдота напрочь выветрилось из памяти» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).
«О Чехословакии остались воспоминания, что грустила бабушка, но почему она грустила, было непонятно» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).
«Чехословакию помню уже вполне отчетливо. По интонации, ощущению, «воздуху», я понял, что отец осуждает (разумеется, молча и в глубоком страхе). Помню удивившие меня даже тогда разговоры взрослых (не в нашей семье): «Мы их от Гитлера освободили, а они, суки неблагодарные…". Разве так освобождают, подумал я» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
Моя бабушка Маруся отнеслась к вторжению в Чехословакию с ужасом и была в такой панике, что даже не молчала. Говорила она об этом, разумеется, не со мной (с соседкой?), но я слышала: «Не обойдется… по всей Европе начнется война… а может, не по всей…». Помню дословно, потому что очень испугалась. Мама тогда работала в Краковском университете – преподавала русский язык на летних курсах, и как раз в дни вторжения должна была возвращаться. Я дрожала, что маму больше не увижу. Однако «обошлось» – мама вернулась, война не началась. А бабушку мучило только это, и она высказалась в том смысле, что лишь бы войны не было, остальное не важно. Они с мамой обсуждали случившееся, а я подслушивала. Мама была потрясена тем, что происходило в Польше во время возвращения советской группы. Она видела страх руководителей: «Не говорите по-русски, не говорите по-русски!». Она видела всеобщую ненависть – ненависть простых людей. По дороге из Кракова в Варшаву было запланировано посещение мемориала советских воинов, и мама очень этого ждала: ей хотелось оказаться среди могил, где мертвые не будут ненавидеть и проклинать русских. Одну фразу помню дословно: «Там будут свои, родные!». Но автобус промчался мимо.
Думаю, что настроение моей бабушки – «лишь бы войны не было, остальное не важно» – разделяли очень многие советские люди. Может быть, большинство. Может быть, все. Мысли о справедливости и несправедливости, моральности и аморальности, о свободе и рабстве, о правде и лжи, законности и незаконности, жестокости и милосердии – все эти мысли отступали перед самой главной: лишь бы не было войны. Это настроение своего отца ясно помнит мой собеседник М.С.: «Вьетнамская война пришлась на мой вполне уже сознательный школьный возраст. Очень хорошо помню, как отец реально радовался победе северян (1975 год). Точнее говоря, радовался он окончанию бойни, а не победе коммунистического Вьетнама. «Вы же не понимаете, что такое война, какое это несчастье для простых людей…» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).
Пропагандистское запугивание войной действовало и приносило нужные власти плоды, потому что отзывалось в памяти старших поколений и подкреплялось страшной травмой прошлого. Советские люди действительно хотели мира. Они готовы были терпеть от власти что угодно, лишь бы войны не было. И терпели. Но власть сама начала войну – афганскую. Я разделяю ту идею, что это была ошибка роковая. Власть нарушила неписаный договор с подвластными. Да еще под таким безумным предлогом, как защита социалистической революции в Афганистане. Социалистическая революция давно уже не было священной идеей, краеугольным камнем – ни для кого. Краеугольным камнем был мир, лишь бы не было войны. Этот камень власть сама из фундамента вынула – и у нее не осталось ничего, чтобы удержаться.
Заключение
Политическая социализация позднесоветских поколений была предельно ненормальной и приводила к социально-политическим патологиям. Самые тяжелые, по моему мнению, остались во многом непреодоленными и привели к той общественно-политической ситуации, которая сложилась сегодня при нашем участии – или неучастии (попустительстве).
Утрата ответственности за действия власти: «от нас ничего не зависит».
Утрата правосознания.
Утрата памяти и преемственности поколений. Разрушение доверия и взаимопонимания между детьми и родителями.
Привычка к институциональному обману. Привычка к существованию среди фикций, а тем самым крайнее обострение вечной человеческой проблемы осознания реальности.
Разорванное сознание.
Неумение объединяться и взаимодействовать для достижения общественно значимых целей.
Утрата понимания, что такое свобода и как действуют свободные люди.
Въевшееся в самосознание чувство вины и постоянные попытки оправдаться, переложив вину на других.
По моему убеждению, советская обработка детей государственной идеологией приносила глубокий вред каждой личности и всему обществу, но власть получала нужный ей результат: покорность, страх, говорение по команде и молчание – капитуляцию перед государством.
§1. К-у-с-т-р-а-к-и-т-ы
Патологическая социализация – «пропаганда лжет, семья молчит» – воспринималась заметной частью общества как неизбежная или даже единственно возможная. На конституционный запрет государственной идеологии публицисты и педагоги откликнулись метафорой – «идейный вакуум».
«Как живется сегодня школьникам и студентам в идейном вакууме?» Уже в новом веке (не помню точно, в каком году) меня, корреспондента педагогической газеты «Первое сентября», приглашали принять участие в телевизионной передаче с таким названием. На пятом, помнится, канале. Приглашение отменили, когда я сказала во время предварительных переговоров, что идейный вакуум существовал при советской власти, а сегодня идейного вакуума нет. Наверное, метафора «ядовитого газа» или «отравленного воздуха» госидеологии была бы точнее.
Как и насколько коммунистическая идеология связывала коммунистическую власть – вопрос загадочный. Как она связывала детей – каждый помнит по себе. Но и сегодня – не только у ангажированных публицистов, но и у серьезных исследователей – существует убеждение, что никак иначе действовать было невозможно – и сейчас невозможно. В областях социальной педагогики и политической психологии эта тенденция отчетливо выражена.
«Содержание даже игровых занятий определялось под тщательным идеологическим контролем официальной идеологии» – совершенно точно пишет Елена Шестопал о предельно ранней идейно-политической обработке детей в детском саду. А потом делает поразительный для меня вывод: «Результатом была позитивная и непротиворечивая картина политического мира, усваиваемая ребенком с детства» (Е. Б. Шестопал. Психологический профиль российской политики 1990-х. Теоретические и прикладные исследования политической психологии. – М.: РОССПЭН, 2000, с. 182).
Проблема, по-моему, состоит в том, что «позитивная» картинка не соответствовала реальности. Поэтому ребенку приходилось усваивать неизбежные «комментарии» к ней: о политике нельзя говорить по своей воле, нельзя думать и спрашивать, о политике нужно (и обязательно) высказываться в определенном месте в определенное время, только по команде воспитателя и только теми словами, которые были заучены прежде. «Непротиворечивая» картинка резко противоречила чувствам тревоги и опасности, которые внушались ребенку родителями и воспитателями в дополнение к ней. Да и сама по себе картинка была вовсе не позитивная: она включала в себя образ осажденной крепости и борьбу за мир, то есть запугивание войной, а также запугивание зверствами врагов и страшной жизнью в капиталистических джунглях.
Методологические подходы политических психологов вызывают у меня недоумение и несогласие.
В рамках изучения феноменов политической психологии Алексей Щербинин ставит вопрос о причинах «ностальгии по советскому» и видит их в том, что уже в детском саду и октябрятской звездочке у детей формировалась благодарная любовь к Родине и Партии, готовность ради них на подвиг и самопожертвование. «На всю жизнь останется ностальгия по этой детской готовности», – заключает профессор (А. И. Щербинин. Матричный характер феномена ностальгии по советскому. – В кн.: Перспективы развития политической психологии: Новые направления. – М.: Издательство МГУ, 2012, с. 325).
В доказательство того, что любовь и готовность отдать жизнь «за родину и партию» реально сформировались у советских детей, исследователь анализирует тексты детских пропагандистских песен. По-моему, судить об успехе пропаганды по декларациям пропагандистов по меньшей мере странно. Лично мне большинство текстов, приведенных в статье, попросту незнакомы. Либо мы их в детском саду не пели, либо они совершенно не отложились в памяти. Твердо помню только куплет из песни «Наш край» – «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…». Помню именно потому, что не понимала его. Вопросов не задавала, а представляла над рекой какие-то колючие предметы кустракиты (по типу – паразиты). А в романе Александра Мелихова «Нам целый мир чужбина» автобиографический герой воображал, что там прячется кто-то по имени Кустраки: «Кустраки, ты над рекой». Чтобы выяснить, насколько распространенным было непонимание, я расспросила моих корреспондентов и собеседников, а еще и в РГБ сотрудников и читателей. Трое эту песню совсем не помнили. Один человек песню помнил, но «не фиксировал» непонятное место, допуская, что кто-то объяснил его смысл. Трое – с деревенским детством – понимали правильно. Двое догадывались, что речь идет о каком-то растении. Один человек слышал «у стракиты над рекой», воображая что-то вроде сарая. Один был в полном недоумении, потому что соседи носили фамилию Ракита. Но типичный ответ: не понимал (а) и не думал (а) об этом. Иногда с пояснениями: «мелодия приятная, слова значения не имели», «велели заучить, мы и заучили». Один человек со смехом сказал, что понял смысл куплета, услышав мой вопрос, а раньше не задумывался. О непонятном слове не спросил никто.
Каждый помнит, что дети пели пропагандистские песни только на музыкальных занятиях и уроках пения, а по собственному желанию – никогда. Хотя однажды я наблюдала показательную сценку. Моя дочь вечером напевала то, что днем разучивала в садике: «Я хочу все силы родине отдать». Это было в конце восьмидесятых, но песни оставались прежними. Я спросила: «Ты хочешь все силы родине отдать?» – «Нет, – засмеялась Надя, – хочу и себе оставить, мне тоже силы нужны».
Выводить ностальгию по советскому из успехов советской пропаганды я считаю ошибкой. Но успехи, к сожалению, были. Их болезненные – часто парадоксальные – следы очевидны и сегодня. Характерный пример – монография Андрея Андреева «Российское образование. Социально-исторические контексты» (М.: Наука, 2008). Исследователь нашел выразительную метафору – «идеологическая интервенция» – и показал ее разрушительное воздействие на образование и науку, начиная с разгрома генетики и кибернетики и кончая самоизоляцией советской науки от многих мировых тенденций и достижений, которые могли быть упомянуты только в виде «критики буржуазных концепций». Исследователь показал, как в силовом поле мертвых догм, «бюрократической реставрации» всякое живое дело, и прежде всего школьное, сводилось к формальной отчетности и «показухе». Однако тут же, на тех же страницах он повторяет и повторяет, что в Советском Союзе складывалось «общество образования», что советский образ жизни – это «общее движение к культуре» (с. 243), что для советских людей выше всего была «ценность Слова, выражающего Истину» (с. 242). По-моему, соответствовать реальности может что-то одно: либо губительная интервенция идеологической лжи – либо общество образования, основанное на ценности Слова, выражающего Истину. Но в книге парадоксально совмещаются оба утверждения, а вина за разрушение возвышенных идеалов возложена на молодежь. В 70-е годы молодежь предала, сокрушается автор, высокие ценности Образования, Культуры, Истины и Слова ради низкой псевдоценности Вещи, которую «в тех условиях еще надо было „достать“» (c. 242). Автор добавляет, что проблема советского «недопотребления» коренилась не в провалах экономики, а в психологии молодежи и «взаимном непонимании поколений» (с. 242). Что ж, идеи очень знакомые. В советской пропаганде они обозначались словами «вещизм и мещанство», а в контрпропаганде присутствовали как разоблачение вражеских измышлений о кризисе советской экономики.
Для «идеологической интервенции» и «бюрократической реставрации» Андрей Андреев находит объяснение-оправдание: они были вызваны к жизни «не какой-то „злой силой“, а определенным состоянием социума» (с. 241). Но почему молодежь 70-х из этого состояния выпала, почему на нее не подействовал образ мира, внушаемый воспитателями, в книге не объясняется.
Впрочем, существует и такое представление, будто обработка детей догматическими штампами способствует развитию у них критического мышления и самостоятельности. В статье «Конфликт двух подходов в восприятии исторического прошлого России (молодежь 70-х и 90-х годов ХХ века в среде стереотипов и мифов своего времени)» Н. Ю. Семенов именно с этим связывает интеллектуальность и независимость молодежи 70-х: «Проходя первичную социализацию в границах уже устаревшей к тому времени политико-идеологической системы, молодежь обращалась затем к самостоятельному мышлению с целью выйти за пределы этих границ» (Н. Ю. Семенов. Конфликт двух подходов в восприятии исторического прошлого России (молодежь 70-х и 90-х годов ХХ века в среде стереотипов и мифов своего времени). – В кн.: Историческая психология и ментальность. Риск. Конфликт. Дезадаптация. – СПб.: Издательство Петербургского университета, 2002, с. 23). Это утверждение – оптимистически-фантастическое, по-моему, – автор дополняет столь же фантастическим, но пессимистическим: отмена общеобязательной идеологии ведет к подрыву авторитета отцов в глазах детей. Почему? Потому, оказывается, что взрослые не располагают единой и авторитетной для всех картиной мира. Ребенок может возражать старшим. Соглашаясь с одними, он тем самым отвергает правоту других. Автор словно забыл, что на предыдущих страницах писал о том, как молодежь 70-х отвергла авторитет официальной картины мира, которую школа вдалбливала им в голову при молчании семьи.
Сходной точки зрения придерживается и Елена Шестопал, утверждая, что единая система идеологических штампов укрепляла позицию учителей, а разрушение этой системы крайне осложнило их работу: «Учитель не может опереться на официальные требования в трактовке того или иного исторического события: ученик может возразить, что у него иное мнение. В этой ситуации учитель может уповать только на свой авторитет в глазах детей» (Е. Б. Шестопал. Психологический профиль… с. 185). Мне остается непонятным, чему научит учитель, который на свой авторитет «уповать» не может, потому что авторитета не имеет, зато может пресечь «официальным требованием» любой вопрос и возражение ученика.
Общеобязательная идеология, уверяет Елена Шестопал, укрепляла и позицию детей, защищая их от учительского произвола. Логика такая: если ученик затвердил и воспроизвел идеологические клише из учебника, то учитель двойку не поставит. А сегодня, при идейном разнобое, дети вынуждены говорить то, что хочет услышать конкретный педагог: «Ученик стал еще более беззащитным перед субъективизмом учителя и школы» (с. 185). То есть произвол учителя, бесправие детей и безгласность родителей признается не проблемой, которую обществу необходимо решить, а непреодолимой данностью, от которой нет защиты кроме идеологического единоговорения. Другие пути даже не обсуждаются.
Госидеология – основа основ для тех учителей, которым все равно, чему они учат и чему научатся их ученики. Каждый из нас таких знает. В конце восьмидесятых – начале девяностых я не раз слышала жалобы, что «раньше было лучше, а теперь неизвестно что». Особенно часто жалели о романе «Мать» и очерке «В. И. Ленин». Эти произведение было удобней всего «давать»: там вся методика была расписана в деталях – и о чем детей спрашивать, и что они должны ответить, и что в сочинении написать. А ведь учителя знали – не могли не знать, что десятиклассники насмехаются над этими текстами и, отбарабанивая ответ и сочинение, учатся только двоемыслию, цинизму, неуважению к себе и школе.
Учителя избегают обсуждать собственное участие в обработке детей госидеологией, которая противоречила реальности, то есть лгала. Когда из образовательного процесса исчезло коммунистическое воспитание, занимавшее в нем главное место, то у педагогов возникла мысль о том, что ему трудно найти замену. Джин Сазерленд в книге «Образование в новой России» приводит выразительное свидетельство московской учительницы, высказанное в начале девяностых годов: «Whatever the difficulty in finding substitutes for soviet morality or upbringing in school now, at list it is better than they do not have this terrible problem when they leave school, of having to come to terms with reality» (Jeann Sutherland. Schooling in the New Pussia. Innovation and Change? 1984—95. – New-York: St.Martin’s press, 1999, p. 18). То есть, «как ни трудно найти замену советской морали в школьном воспитании, хорошо хоть то, что у детей нет этой ужасной проблемы столкновения с реальностью после окончания школы».
Политические психологи утверждают, что и сегодня люди тоскуют по советской идеологии: «Одной из главных сильных сторон СССР, по мнению наших респондентов, является наличие общей единой идеи „Мы верили в коммунизм, хоть и не было религии. Индивидуализм ничего не дал“» (Психология политического восприятия в современной России. Под редакцией Е. Б. Шестопал. – М.: РОССПЭН, 2012, с. 350). В книге не уточняется, сколько респондентов дали такой ответ, а мне трудно вообразить хоть кого-нибудь, кто верил бы в эту химеру в годы моего детства, а тем более юности.
Н. Ю. Семенова беспокоит, что сегодня у нас нет «одной на всех» идеи, ибо в нашей идеократической стране «такое состояние является как неестественным, так и опасным» (Конфликт двух подходов…, с. 23). Из этих слов следует, что он тоже считает, будто в Советском Союзе единая, общая, всеми разделяемая идея была. Хотя была она только в пропаганде, а в реальной жизни ее не было.
С таким набором представлений, которые явно сводятся к призыву вернуть госидеологию, политические психологи претендуют на ответственную роль – давать советы и «открывать глаза» властям предержащим: «политикам, которые, как говорил когда-то Андропов, «плохо знают страну, в которой живут» (Психология политического восприятия с. 9). Так пишет Елена Шестопал, повторяя в очередном варианте застарелую легенду о генсеке, хотя Андропов в действительности ничего подобного не говорил.
Понимание политической реальности и «страны, в которой мы живем», очень трудно само по себе. Государственная идеология делает понимание невозможным.
§2. Личный казус
Травматичность советского воспитания и его прискорбные результаты могу показать только на собственном опыте. Чувствуя болезненные внутренние препятствия, я предполагала такие же у моих собеседников и не решалась их расспрашивать. С готовностью допускаю, что ошиблась, и они мудро преодолели неизбежно негативные впечатления детства и юности. Мне это не удалось. Коммунистическая обработка подействовала на меня очень сильно. Сейчас я удивляюсь, насколько рано у меня возникла неприязнь к сакральным идеологическим внушениям – коммунизму, коммунистическому строительству, компартии, политическим персонажам и всему прочему из этой зоны жизни. Вспоминаю себя перед экраном телевизора, где «Клуб кинопутешественников» показывал какую-то неизвестную мне страну. Я смотрела и вдруг с завистью подумала: «Живут себе люди и никакого коммунизма не строят». Мне было лет восемь, но я уже понимала, что такие мысли надо держать при себе.
О семейной трагедии наглухо и намертво молчала не только семья, но и вся родня. До конца советской власти я ничего не знала, хотя многое подозревала. Абсолютный запрет на любые вопросы, тем более о политике и о прошлом, я усвоила с неразумных лет, и нарушила его только в зрелые годы. Вся советская ситуация исключала вопрошание. Право спрашивать принадлежало только властвующим субъектам. Вопросы появлялись либо в условиях опроса, когда их задавали педагоги, либо в условиях допроса, когда их задавали уполномоченные товарищи. Здесь вопросы задаем мы! Вопрос со стороны подначального был допустим только по прямому разрешению начальника – педагога или председателя: «У кого есть вопросы?». Но и в этом случае правильнее было не спрашивать: вопрос означал бы одну из двух равно неприятных возможностей – либо спрашивающий не понимает, а значит, хорошую оценку имеет незаслуженно, либо он не согласен, а значит, пытается быть умней властвующего субъекта.
Страх, тревога и настороженность в семье без сомнения были. В меня они впечатались с огромной силой, хотя думаю, что намеренно мне их не внушали. Не знаю точно, потому что не спрашивала, а теперь спросить не у кого. И родители, и бабушка состояли в компартии. Из меня с нажимом воспитывали советскую девочку. Нажим требовался потому, что я была умным, рефлексирующим и одаренным ребенком. Теперь незачем скромничать, того ребенка давно нет. Школьное коммунистическое воспитание семья часто поддерживала. Ребенок – семейная улика, поэтому мне были запрещены любые жалобы или критические высказывания, даже простые житейские. Их пресекали, внушая чувство вины по двум схемам. Первая: «советская власть тебе все дала, а дети Африки голодают» или «государство ничего для тебя не жалеет даже под американскими атомными бомбами». Вторая: «если тебе что-то не нравится, если тебе от чего-то плохо, ты сама в этом и виновата». Например, если в школьном буфете грязь и орущая толпа, то виновата я: не навела там чистоту и порядок.
Обе схемы полностью отвечали установкам нравственного воспитания в школе. Идеологи-методисты предписывали проводить беседы на тему «Недостатки легко видеть. Что ты сделал, чтобы их преодолеть?» (Нравственное воспитание советских школьников. Основы методики. – М.: Педагогика, 1975, с. 38). Думаю, что это очень удачный (то есть коварный) манипулятивный прием. По видимости он направлен на развитие активности и самостоятельности, а по сути приводит детей к молчанию и покорности, потому что у них нет никаких ресурсов, чтобы преодолеть недостатки окружающего мира. Но для внушения этой установки требовалось влияние семьи, потому что «беседы» на классном часе никто не слушал.
Если замечать недостатки строго запрещается, со временем ребенок начинает видеть на их месте слепое пятно и «обходить» его как мысленно, так и на практике: ведь ничего изменить нельзя и жаловаться нельзя. Если маленькая девочка не может зайти в школьный буфет, потому что там ее затолкают, то она (я) может попить в туалете из-под крана или принести бутылку в портфеле. Разве это трудно? Недостатков у нас нет, просто жизнь такова.
Уверена, что не только в моей семье старшие запрещали детям замечать какие-либо недостатки – кроме собственных. Даже в наши дни у людей с советским воспитанием бывают искренние затруднения при попытке перечислить пороки тогдашней жизни. Прямое лганье встречается тоже, но реальные затруднения я знаю по себе. Вот очевидный недостаток, изнурительный и ежедневный, – очереди. Один из симптомов постоянного кризиса и внутренних изъянов социалистической экономики. Но язык и сегодня с трудом выговаривает, что очереди – это плохо. Во-первых, я, школьница, сама и была в них виновата: заелась и слишком много требовала, хотя ни копейки не положила в народную копилку. Во-вторых, жалуются на очереди только наглые бездуховные мещане, которых ничего кроме колбасы не интересует. «Мы шли босиком по снегу, а они хотят каждый день мяса к обеду» – так сказал однажды старичок-сосед, осуждая молодежь. В моем ростовском детстве я почему-то очень часто это слышала – «мы шли босиком по снегу». Как позывные.
Нравственное воспитание в школе продвигало еще одну идею: недостатки нашей жизни замечают только невоспитанные дети: «Желание развлечься, получить удовольствие является основным мотивом их поведения. Они проявляют обостренное внимание к отрицательным, теневым сторонам жизни» (Нравственное воспитание советских школьников… с. 130). Это, собственно, подвид более общей коммунистической идеи, что недовольны и протестуют только нытики и бездельники, которые не хотят честно трудиться. Я была ребенком воспитанным. В труде, строгости и скромности.
Передышкой были болезни, поэтому я постоянно болела. Бесполезно лечить и закалять ребенка, для которого болезнь – единственное спасение от воспитательных усилий семьи и школы.
Что знали мама с папой о моем миропонимании, мне неизвестно. Думаю, что догадки у них были правильные. Меня не отпустили учиться в Московский университет. Мама прямо сказала: «Ты во что-нибудь втравишься» (помню дословно). Меня тщательно контролировали до таких взрослых лет, что даже трудно поверить. Но все это было напрасно. Чтобы втравиться во что-нибудь, то есть оказаться в кругу инакомыслящих, не надо было уезжать в Москву.
Моя семья была очень ответственная и заботливая, поэтому в отношениях со мной пожертвовала доверительностью ради моей идейной безопасности. В печальном результате мы взаимно друг другу не доверяли.
Настоящее мировоззрение моих коммунистов-родителей мне тоже неизвестно. Уверенно предполагаю, что коммунистического у них не было. Свои прямые идейные убеждения семья передала мне с полным успехом: антигитлеризм, антисталинизм, филосемитизм, атеизм (с годами мама перешла на позиции внеконфессионального теизма). Но не коммунизм. Из чего я делаю вывод, что убеждение было не прямое, а кривое, самопринудительное.
Уже в новое время, когда у меня, взрослой, наконец-то возникло доверие с родителями, мама спросила, зная мою утробную, зоологическую ненависть к коммунизму: «Тебе-то что плохого они сделали, партия и советская власть?».
Они разрушили отношение в нашей семье, требуя от родителей решить нерешаемую задачу: воспитать мужественного труса, умного дурака, честного лжеца, порядочного подлеца, гражданственного слизняка-приспособленца. Воспитать любовь к людям вместе с ожиданием от них доноса, воспитать самостоятельность под приказом сидеть тихо и не высовываться, воспитать ответственность вместе с самосознанием заложника, от которого ничего не зависит, а еще любовь к родному языку вместе с почтением к чумным партийным текстам… – настоящего советского человека. Семья приложила к этой задаче все силы. Полного подчинения и молчания, беспрекословного послушания от меня добились, но этим во мне разрушили самоуважение. С тех пор так и живу без него. Когда нет уважения к себе, его нет и к другим. Другие точно так же единодушно одобряли, поддерживали, голосовали и выражали чувства безграничной любви и преданности родной коммунистической партии. Некоторые даже считали себя «нормальными» людьми. Я не считала.
Меня воспитывали жестко и требовательно, но от реальной действительности старательно оберегали. Вместе с тем родители тревожились, что я, не зная жизни, без их помощи и защиты пропаду. Ко времени, когда я заканчивала школу, отец уже занимал высокий пост в областной партийной власти, поэтому то, что другим доставалось через очереди, взятки и нужные знакомства, мне доставалось за папину должность. Например, спецлечение в спецполиклинике или гарантированное поступление в университет и в аспирантуру. Отец был сначала первым секретарем ростовского горкома, потом вторым секретарем обкома, потом председателем облисполкома. Отец рассчитывал надежно устроить меня в университете, заслоняя от суровой реальности своим номенклатурным статусом. Когда его сняли с поста председателя и вычеркнули из номенклатуры (не без моей вины), он горестно обмолвился, словно прося прощения: «Я не успел сделать тебя доцентом…». Может быть, он думал, что я от бездарности не способна заработать ученое звание своими силами. Но верней, по-моему, другое предположение: он думал, что наша советская жизнь настолько коррумпирована и жестока, что я не смогу в ней «пробиться» с привитыми мне качествами скромности и полным отсутствием нужных связей, то есть советского блата. При папиных должностях знакомство со мной само было блатным, без папиных должностей я стала никем.
Мне всегда внушали, что я такая же, как другие дети, только хуже. Меня учили самокритично видеть мои многочисленные недостатки. Точно «по Сухомлинскому» и всем прописям коммунистического воспитания семья работала над тем, чтобы «любимый человек стал лучше, чем он есть».
Однако я была не такая, как другие школьники и студенты: я была номенклатурная дочка. Родители старались, чтобы это не проявлялось ни в чем, начиная с внешнего вида Всеобщее увлечение джинсами, о котором я много узнала, пока писала эту книгу, прошло мимо меня.
Коричневое платье вроде школьного. Эстетика одежды – это скромность и опрятность. Очки, длинная коса, никакого макияжа. Краситься – неприлично. Боюсь, что тут семья перестаралась, и мой постный вид казался упреком другим девочкам, которые в университет – к друзьям, «на люди» – одевались и красились поярче.
Родителей беспокоила проблема моего общения, а том числе брачных прелиминариев. Со мной это не обсуждали, я догадывалась по осторожным намекам. Если в Ростове и был круг золотой молодежи, то я войти в него не могла: это противоречило бы всему семейному воспитанию. С детьми партийных начальников я не была знакома и не знаю, составляли они особый круг или нет. Родители с готовностью приняли бы хорошего умного мальчика-студента из простой семьи. Отец помог бы ему с карьерой. Но родители опасались, что ситуация может обернуться советским штампом: «сильно страшная» начальникова дочка и соискатели ее руки, влюбленные в папину должность. «И с доскою будешь спать со стиральною за машину за его персональную!»
Могу засвидетельствовать, что на филологическом факультете все мальчики были умные и порядочные, поэтому старались ко мне не приближаться. А если у мальчика возникало со мной какое-либо взаимодействие, то студенческое общественное мнение тут же напоминало ему, «что у папи у ее дача в Павшине, что у папи холуи с секретаршами». Одна из моих однокурсниц сама об этом впоследствии рассказывала. Настороженно-неприязненное избегание – таким было отношение порядочных студентов к партийной власти, а тем самым и ко мне, как ее осколку.
Но семья так настойчиво внушала мне принципы равенства, что я наивно думала, будто и сама по себе что-то представляю, не отличаясь этим от других. Отец по должности имел возможность покупать дефицитные книги – заказывать по каталогу. Обмениваясь книгами, я оказалась среди умных интересных людей. Все мы были очень молоды: от семнадцати до двадцати семи. Появились и запретные тексты. Мы их обсуждали. Но грянул донос. К папе явился гэбэшник и потребовал принять срочные меры: «ваша дочь связалась с плохой компанией». У папы буквально отнялись ноги: он целый час не мог встать (о чем мне гораздо позже рассказала мама). В родителях застонало их настоящее чувство к родной советской власти, которая им все дала, – обреченный ужас. Всего лишь из-за «факта знакомства». Доносчик (или агент?) не знал ни о запрещенных книгах (у меня их не искали), ни о том, что Н. Н. был моим любовником (в «разврате» меня не подозревали). А если бы открылось, тогда что? Впрочем, никого не тронули, а Н. Н. скоро совсем уехал из Ростова. Трезво говоря, ничего криминального и не было: жизнь неглупой молодежи с содержательными разговорами, книгами и «романами». Но меня посадили под домашний арест. Выходить разрешалось только в университет. Папа в отчаянии кидался на маму: это ты виновата! Мама в отчаянии кидалась на папу: помоги ребенку, спаси! Меня папа спрашивал: неужели ты не понимаешь, что ты этим людям не нужна? Они пользовались твоей безответственностью. Они хотели сделать гадость партии! А ты сама никого не интересуешь!
Что ж, вполне возможно, что именно так и было. Тем очевиднее, что семейное коммунистическое воспитание, как и общественное, потерпело полное крушение в тех двух областях – пола и политики, куда были брошены главные силы. Вероятно, пол, как и политика, считался сферой сакрального. Во всяком случае, воспитательные средства были одинаковыми: жесткое ограничение знаний вплоть до табуирования, внушение страха и тревоги, стыда и неуверенности, острого чувства вины и опасности – абсолютное «нельзя». Вместе с тем – пафосная идеализация. Даже серьезные энциклопедические издания сюсюкали вслед за основоположниками, когда дело касалось любви или наших политических целей. «Сложится единое коммунистическое общество в масштабе всей планеты», «источники общественного богатства польются полным потоком», «любовь играет огромную воспитательную роль, способствует осознанию личностью самой себя, развитию ее духовного мира» и т. д. (Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1983, с. 268, 329).
Когда строжайший надзор за мной после этого семейного потрясения несколько ослабился, ситуация повторилась. Только теперь это был другой круг: там были люди немолодые, возраста моих родителей. Их и с работы выгоняли, и в газетах травили. Они были под угрозой ареста. Эту историю, в буквальном смысле подпольную, я описала в мемуарном очерке, посвященном памяти Леонида Григорьевича Григорьяна (1929—2010), поэта, переводчика, диссидента, отца моей дочери (Нева, 2012, №9. ). Думаю, что рождение у меня внебрачного ребенка сыграло свою роль в снятии моего отца с номенклатурной должности.
Мои родители были людьми выдающихся дарований и большой души. Справедливыми и честными. Они широко мыслили и хотели общественного блага. Коммунистическая ситуация «социальной шизофрении» несомненно их мучила. В том числе разладом со мной. Самые родные люди не доверяли друг другу, скрывали друг от друга свои мысли и плохо друг друга знали. Жутко подумать, какого отец был мнения обо мне, если ожидал от меня претензий и презрения, когда его выгнали из номенклатуры, и не ожидал любви и поддержки.
Внушения советского воспитания, сцепленные с чувствами вины и страха, были болезненными и разрушительными. Самым непреодолимым для меня было (и осталось) сознание бесправия и беззакония. Уверена, что не только для меня. Доказательством служит молчаливое, обреченное принятие населением любых действий власти, в том числе той практики, которая получила название «басманного правосудия». Конечно, в наше время открыто протестуют гораздо больше людей, чем протестовали в советское. Но все равно это лишь узкий круг активных граждан. Протестую и я, но знаю, что установка большинства осталась советской: «от нас ничего не зависит, не высовывайся, хуже будет». В этом я убеждалась не раз, когда во время избирательных кампаний агитировала москвичей подписаться за право оппозиционной демократической партии участвовать в выборах. Объясняла и повторяла: ваша подпись – не призыв голосовать именно за эту партию, а лишь согласие на то, чтобы партия имела право баллотироваться. «Вы согласны?» Абсолютно все были согласны. Откликались с готовностью, высказывали критические замечания о власти и ее пропаганде. Вплоть до того мгновенья, пока не обнаруживали, что в подписном листе надо указать адрес и паспортные данные. Тут большинство морально пятилось. Примерно восемь из десяти. Те самые 86%, которые и сегодня, по моему убеждению, вовсе не поддерживают власть, не одурманены пропагандой, а всё понимают, но морально пятятся, потому что боятся. Отказывались всегда одинаково. Я записывала реплики.
«Нет, если без паспорта, то подпишусь, а с паспортом – не надо»
«Нет, я, конечно, не против, но подписываться не буду. Партия оппозиционная, а мне тут жить»
«Не то что я боюсь, не подумайте. Но буду чувствовать себя очень неуютно. Ведь понятно, какая партия победит, а получится, что я поддерживаю другую»
«Нет, нет, как же я подпишусь? Ведь я работаю в бюджетной организации. А если директору сообщат?»
«Нет, зачем я стану подставляться и привлекать к себе лишнее внимание? Совершенно мне это не нужно»
«От нас ничего не зависит, без нас давно все решили. А подписаться – все равно что проявить строптивость»
«Они сели нам на шею и не слезут. От нас ничего не зависит. От меня ничего не зависит»
«Нет, я боюсь. Ну как чего? Вы что, сами не понимаете? А вы разве не боитесь? Напрасно…»
Полностью подтверждается вывод Бориса Дубина, который писал, что «базовая тактика населения – быть невидимым для власти. Кто служил в армии, знает: начальству попадаться на глаза не надо. Ускользание от глаз начальства, постоянная невидимость („нас здесь и сейчас нет“) – это очень важная установка и населения, и „элитных“ групп, ведь они тоже подначальные» (Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М., 2011. с. 378).
Быть незаметной и неуловимой – это требование бабушка мне внушила раз и навсегда с помощью сильнодействующего средства. Дело было так. В одиннадцать лет я начала вести дневник. Он показал мне скуку и бессодержательность моего существования. Не имея никаких ресурсов добавить содержания в жизнь, я принялась добавлять его в блокнот – наивно рассуждать о «важном». Помню, что писала о бесконечности, о событиях в Китае, о международном положении (оно меня очень тревожило), что-то и о внутренней политике, хотя уверена, что ни Ленина, ни Брежнева не упоминала. А еще, представьте себе, о радостях материнства. Блокнот я не прятала, усвоив благоглупость, будто личные дневники и письма читать нельзя. На самом деле понимать следовало так, что мне – нельзя, а мои – можно. Бабушка прочла и долго, панически меня «ругала». Она кричала: «Признавайся во всем!». В чем? – я не понимала, но струсила до лязга зубов. Она кричала: «Если узнают мама с папой, даже подумать страшно, что будет!» (помню дословно). Она грозила при первом же моем ослушании все рассказать родителям, и тогда меня «отправят в интернат» или «еще хуже».
В рамках прекраснодушной «педагогики гуманизма» случай вопиющий. Но для понимания советской реальности – необходимый урок. По своей воле рассуждая о сакральном, я нарушала технику безопасности во взаимодействии с миром, в котором мы живем.
Исписанные странички я сожгла в железной раковине и пепел смыла. Теперь очень жалко. Живой детский документ, записи с января по ноябрь. Но я символически продемонстрировала, что урок усвоен: думать опасно, записать еще опаснее, дневник – улика, личной тайны не существует. Берегись, молчи, всю семью подведешь!
Приложение
Воспоминания мамы, Надежды Васильевны Текучевой
Расшифровка диктофонной записи (декабрь 2009).
– Воспоминания мои – прежде всего об отношениях. Детали быта – они ведь для ребенка разумеются сами собой и воспринимаются, как единственно возможные.
Я помню отношения. В три-четыре года уже понимала и запомнила хорошо.
Какая у нас была семья? У нас был собственный дом. История моего дедушки (прадедушки – Е.И.) Кузьмы – необыкновенная. Он был кучером на одном хуторе у богатого хозяина. Поговаривали, что он был его незаконным сыном. Как назывался хутор, не знаю. Когда хозяин умер, то завещал моему деду свой дом. Дед его продал и купил дом в станице Цимлянской. Вот там мы и жили. Дом двухэтажный, двор большой, во дворе кухня, коровник.
Дедушка был виноградарь, винодел. Работала только наша семья: мама, бабушка, папины сестры – тетя Клава и тетя Лариса. Лариса было еще девочка, помню ее четырнадцатилетней.
Отношение казаков к детям – или только в нашей семье? – было очень глубоким и уважительным. Мне было три-четыре года, меня тоже брали на виноградник – помогать. Помню жаркие дорожки, виноградные линии, помню крохотный домик. Однажды подвязывали виноград, я бегала недалеко от бабушки и позвала ее: «Бабушка, бабушка, посмотри: палочка, а шевелится!» Гадюка. Там было много гадюк. Меня сразу подхватили и унесли. Слышу бабушкин голос – тревожно и строго: «Клава, Лариса, быстро с лопатами сюда». С гадюкой расправились без меня, а история стала семейным преданием: палочка, а шевелится.
Это двадцать восьмой или двадцать девятый год. Маме было двадцать два.
Помню, как я тяжело болела. У меня был коклюш, а это такие приступы, что ребенок может умереть. Однажды мы были с мамой вдвоем в доме. Идем по коридору на втором этаже, этот коридор так и стоит перед глазами, и я закашлялась. Не могу остановиться, не могу вздохнуть. И вижу, мама испугалась. И мне не столько было страшно за себя, как жалко ее. В какой-то момент чувствую, что немножко продохнула, где-то в глубине стало получше, но мама этого пока не понимает, а мне главное – сказать ей, но сказать не могу, все кашляю и кашляю.
Мамины родители жили на хуторе Маркинском. Недалеко, я там часто бывала, меня очень любили. Семья – дед с бабкой, семеро детей и бабушка старенькая, которая все время проводила на полатях, почти не слезала.
Дедушку Кузьму разбил паралич. Он не вставал, но был в полном непотревоженном сознании, и речь сохранилась. А я ему читала книжки. Это тридцатый год, мне только исполнилось четыре. Очень хорошо помню, что читала «Почту» Маршака.
Меня рано научили читать. Тетки были грамотные, но не более того. Папа закончил семь классов, а мама – десять, и потом, когда мы жили в Батайске, поступила в Ростовский университет, на химический факультет, на заочное отделение. Первое высшее образование в нашей семье.
Помню себя на стуле рядом с дедушкиной кроватью, или заберусь прямо к нему в постель, бороду ему расчесываю. И слышу, как он говорит: «Если бы у меня таких была еще парочка, я бы очень быстро выздоровел».
У моих дедушек и бабушек было всего одиннадцать детей: четверо в одной семье, семеро в другой. Но у этих одиннадцати детей своих детей было только шестеро.
Моя семья для меня была всем. Была любовь, уважение к детям, друг к другу. Я бы сказала, было поэтичное чувство. Так вспоминается.
– Это уже тридцатый год. Все сломалось. Раскулачивание.
– Семья по материнской линии вовсе не была богатой, нет. Она была большая, семеро детей, вот и хозяйство было большое. Два быка, две коровы, овцы. Занимались хлебопашеством, огородничеством.
Конечно, я помню это ужасное дело. Однажды утром я просыпаюсь от того, что мама бьется в истерике. Но что случилось, поняла не сразу. Постепенно узнаю, что дедушку Михаила Ивановича высылают. Хотя он вступил в колхоз одним из первых. У нас не произносилось слово «раскулачивание». Говорили: «высылка». Высылка со всей семьей. Слышу, говорят: «Надо пойти посоветоваться к Кузьме Михайловичу». Хоть и в параличе лежал, но сознание ясное. Вернулись с семейного совета. Обсуждали: бежать и скрываться или уезжать. Дедушка Кузьма сказал так. Поезжайте, вы не сумеете с детьми и старой матерью жить в бегах. Советская власть пришла, надо подчиняться. Выстоите, выживете, а там видно будет. «Подчиниться власти» – это я помню очень хорошо. «Так случилось. Так сложилось. Надо принять эту власть» – помню эти слова. Хотя мне было четыре года.
Под высылку не попадали только замужние дочери. Замужем были мама и тетя Поля, Пелагея Михайловна. А младшей, восемнадцатилетней тете Кате, пришлось выйти замуж, чтобы не уезжать. За того самого человека, который, по убеждению всей семьи, и донес на деда. Донос был о том, что семья очень богатая и держит батрака. Но не были они особенно зажиточными, и батрака не было.
– Почему ты словно оправдываешься? А если семья действительно была богатая и нанимала работника или даже нескольких, что тут плохого?
– Нет, не нанимала. У них вместе с детьми жил племянник, вот этого племянника в доносе и назвали батраком.
Что можно было взять с собой в ссылку, чего нельзя, – существовали специальные установления. Дом забрали государству. И они уехали: дедушка, бабушка, четверо сыновей и старенькая прабабушка. В Сибирь. Не помню, куда именно.
Стали приходить письма. О том, что жить можно, что государство заботится. Дали возможность снимать квартиру, деду разрешили работать – он был почтальоном. А прабабушка в ссылке скоро умерла.
Но я помню твердо и говорю со всей ответственностью – настроение было такое: советская власть наказала, но это наша власть, она не погубила, а дала возможность подняться на ноги. Думали, что советская власть в принципе ни при чем. Доносчик – вот кто виноват. Тот, кто оклеветал. Со мной специально об этом не говорили, но от меня ничего и не скрывали. Я знала все как член семьи.
Вернулись из ссылки через пять лет. Стали жить в Азове. Дедушка пошел работать сторожем на завод. Он не умел работать плохо. Он и на должности сторожа стал ударником. И однажды он приехал на слет ударников в Ростов, где мы тогда жили. Были заседания, приветствия, награждения, был торжественный обед в столовой. И можно было пригласить с собой гостей. Дедушка пригласил папу и меня. Сколько мне было лет? Десять или одиннадцать. Помню, что шла с гордостью и с удовольствием. Так была рада, так интересно, так весело, а главное – что это чествуют дедушку-ударника.
А вскоре после этого дедушку в Азове арестовали. То есть он исчез, и все. Ушел на работу и не вернулся. Бабушка нам сообщает: дед арестован, я хожу по всем тюрьмам с передачами, но нигде передачи не принимают, отвечают, что такого нет, – что делать? Мама с папой тоже пошли искать с передачами, но отвечали одно и то же: не числится. А потом в одной из тюрем вдруг говорят: он умер, всё, не ходите больше.
За что арестовали деда, никто не знает. Но ведь это был тридцать седьмой год, когда забирали всех высланных.
Только во время перестройки удалось узнать: дед был расстрелян.
Мама указывала во всех анкетах, что ее отец был выслан, а потом арестован. Но мне она сказала: Надя, ты об этом не пиши, это не твоя прямая семья, это моя семья, тебе признаваться не надо, а я всегда признаюсь и ничего не скрываю. Маму, несмотря на анкету, приняли в партию, только испытательный срок у нее был не год, как у всех, а два года. А я не писала. И вступая в партию, не написала. И страдала от этого. Говорила маме: надо признаться, нельзя скрывать, я перед партией чувствую себя виноватой. А она стояла твердо: ведь я всегда говорю всю правду, я, его родная дочь, партия знает, а ты не пиши, не губи себе жизнь. Я соглашалась не только потому, что мамины доводы были очень убедительные, но, конечно, из слабости тоже, из страха. Был страх, это правда.
Навеки вызванные в школу ().
Почему треугольник дети – родители – учителя до сих пор оказывается начерчен по лекалам воспитательных установок советского времени
Газета «Первое сентября» Опубликовано: 19.12.2011 г.
Многие проблемы воспитания детей, как известно, коренятся в собственном детстве воспитателей. И речь не только о педагогических стереотипах, но и о ментальных установках, заложенных в прошлом и влияющих на настоящее. Представления сегодняшних учителей, родителей, бабушек и дедушек в большей или меньшей степени, но сформированы все-таки советской школой. Как эти представления и установки воздействуют на отношения с детьми, на отношения семьи и школы? Об этом наш разговор с профессором Петербургского государственного университета Светланой Адоньевой.
Наши граждане, прошедшие опыт советской школы, во многом воспитывались на чувствах вины и страха. По формуле «советская власть тебе все дала», а ты не такой, как надо. Из моего детства мне твердо помнится именно это. Но ведь и сегодня ребенок, не соответствующий идеалу родительскому или учительскому, в глазах взрослых виновен и заслуживает если не наказания, то исправления… Именно эта установка, мне кажется, определяет многое в отношениях к детям со стороны школы и родителей.
Это те чувства, посредством которых происходит дисциплинирование. «Я буду делать так, как сказано, иначе меня не полюбят». Мне кажется, что эта конструкция «встроена» одинаково и в современных учителей, и в родителей. Родители сегодня с трудом понимают, что с ними происходит. С одной стороны, их как родителей воспитывают на докторе Споке: нельзя ругать детей, нельзя наказывать, нужно всегда быть «за детей». И матери защищают своих чад во всех ситуациях. Но при этом сами матери и отцы были воспитаны в системе, когда родитель (то есть родитель современного родителя) обязан был солидаризироваться с учителями в школе против детей. Травма, точнее, внутренний конфликт сегодняшних родителей, связана, как мне представляется, именно с этим. Родителей вызывают в школу, чтобы наказать. В прежние времена нередко вызывали с работы, и вызов родителя в школу – представьте себе шестидесятые, да и семидесятые годы – означал, что все будут знать, что у него в семье проблемы. Представьте себе такого отца, который знает, что вызов в школу означает и проблемы на работе. Он придет в школу, и ему объяснят, что он плохо воспитывает ребенка, а тем самым не прав перед государством. И он сливает гнев на своего ребенка, гнев, в основе которого лежит его собственный страх быть наказанным. Несколько поколений советских людей, вплоть до перестроечных, – продукты такого воспитания. Сейчас мы, родители, взаимодействуем со школой, а у нас внутри сидит эта конструкция. Как следствие – мы впадаем в разные крайности. Либо бунтуем и верещим на школу – от страха же, который в нас сидит, либо всеми мерами стремимся соответствовать. В любом случае наше общение с учителями – это не общение равных людей, которые заключили договор по поводу услуг в области образования. Тут включаются механизмы власти и подчинения, выдрессированные на определенном этапе. Задача учителя – учить, а не царить и карать, но родители подчиняются, потому что таковы усвоенные и теми и другими схемы поведения.
Очень тяжелая ситуация для ребенка: чуть что не так, и против него будут все – и учительница, и мама с папой. Как дети справлялись с ней: сопротивлялись или примирялись?
Как тогда, так и теперь есть дети, которые вполне вписываются в ситуацию. Дома они с удовольствием встают на табуретку и читают стихотворение для маминых и папиных гостей, удовлетворяя свои и родительские амбиции. Родители с гордостью предъявляют своего Васечку на табурете, не различая собственных и Васечкиных гордых чувств, отождествляясь. Школа поддерживает эту амбицию. Такие дети занимают место в первых рядах и с готовностью тянут руки для ответа. Чаще это девочки. Для них с детского сада существует жесткий выбор: либо ты царевна-снегурочка, либо ты – как все – снежинка. У мальчиков набор вариантов шире: кто мушкетер, кто космонавт, кто клоун, и между ними нельзя решить, «кто главнее». Если же дети сопротивляются всей этой ситуации, у них есть возможность внутренней эмиграции. Жить в своем мире, придумывать собственные истории. По возможности проявлять лояльность, чтоб тебя не трогали. Сбежать в свой мир, чтобы не было так травматично, – вполне нормальная тактика выживания в школе. А в советской особенно тяжело было до 5—6 класса, пока ребенок не вырабатывал собственные способы защиты и не находил альтернативы для социализации. Интересно в связи с этим рассмотреть роль дворцов пионеров и других внешкольных форм образования, которые давали отдушины. Не потому, что там не было такой системы, а потому, что там можно было стать другим, иметь иной статус. Может быть, в школе ты двоечник, а в кружке хорового пения прекрасно поешь. Психологически это должно было сильно помогать.
Идеология советской школы исходила из требований коллективизма. Во всяком случае, на словах. «Индивидуализм» – это было слово ругательное. Оказаться вне коллектива, противопоставить себя коллективу… Это было страшное обвинение. Но как в действительности обстояло дело с отношениями ребенка и коллектива? И как складываются обстоятельства в наше время?
Люди всегда хотят быть с людьми. Ты должен быть не один. Должно быть несколько таких же, как ты, чтоб тебе было хорошо. У человека есть базовые психологические потребности – в вовлеченности, в контроле и в открытости. Для того чтобы быть полноценной личностью, нужно иметь возможность искренне и открыто выражать свои чувства. Нужно знать, что и при каких обстоятельствах контролируешь ты сам и кто и при каких обстоятельствах контролирует тебя: точно понимать зоны собственной и чужой ответственности. Это необходимо, чтобы, с одной стороны, не быть виноватым за всех (вспомним риторику школы нашего детства – «вы все виноваты за то, что, например, в классе грязно»), с другой стороны, не ждать, что кто-то сходит к зубному врачу за тебя. А еще необходимо чувствовать себя нужным группе, быть вовлеченным. Если ребенок не находит такой вовлеченности в школе и в семье, он ищет ее и найдет в других местах. Ему необходимо найти группу, которая будет разделять его взгляды и увлечения. И это нормально. Современные дети, спасибо интернету, научились группироваться. Есть формы детской и подростковой самоорганизации помимо той системы, которая задана школой. Кто-то занимается шахматами, шашками, велосипедным спортом или бальными танцами. Нет больше мысли, что если ты неуспешен в школе, то неуспешен вообще.
Светлана Борисовна, а как бы вы охарактеризовали «психологический профиль» современных детей в отношении страха перед школой и не только? Чем отличаются школьники двадцать первого века от старших поколений?
Поколение детей в этом отношении более спокойное, чем поколение родителей. В советское время была достаточно однообразная конструкция жизни: детский сад, школа, институт, работа, пенсия, смерть. Это в престижном варианте. В непрестижном: без детского сада, школа, училище, работа, пенсия, смерть. Смерть не называлась, но подразумевалась. Сегодняшние дети гораздо свободнее.
Отсутствие свободы, пресс государственной идеологии пресекали откровенность в семье – во всяком случае, по отношению к таким темам, как политика и государство. Родители не могли, боялись доверительно говорить об этом с ребенком. И даже между собой в присутствии ребенка. Но ведь это важнейшие темы, это принципиальные вопросы о том, в каком обществе живет семья, в каком обществе предстоит жить ребенку.
– Неоткровенность в семье была заложена государственной системой. Но давайте на примере. Моя бабушка была родом из вологодской деревни, она работала в Петрограде в услужении, потом стала медицинской сестрой, работала в детской больнице, в конце 30-х годов – в больнице НКВД. И она мне рассказывала: когда в больнице узнавали, что кого-то «взяли», то ее отправляли быстро бежать к арестованному домой, чтобы семья хватала чемоданы и немедленно бросалась из города спасаться. Мне, внучке, она это рассказывала, когда мне было 16—17. А моей маме – нет. Люди старшего советского поколения приняли решение, связанное с физическим выживанием детей. Они наложили печать на уста: они не рассказывали своим детям, пионерам и октябрятам 30—50-х годов, о том, что они в действительности думают о власти. И мы, их внуки, не могли с мамами и папами говорить о политике, а с бабушками, прабабушками – могли. У них всегда было собственное суждение. Когда я впервые отправилась на фольклорную практику в деревню в начале 80-х годов и пообщалась с женщинами лет восьмидесяти, их свобода в суждениях для меня была абсолютным откровением. Их человеческий опыт был бесконечно глубже, чем мой, и это вообще не зависело от образования. Это определялось, я думаю, высокой степенью осознанности, взятой на себя ответственностью за принятые жизненные решения.
Светлана Борисовна, а сегодня, уже в новом веке и совсем в ином обществе, что сегодня налагает печать на уста родителей? О чем они сегодня боятся говорить с детьми? И почему?
Страх – это вещь такая, которая до конца не осознается. Если разобраться и понять, то бывает даже странно, почему ты этого боишься. Французский социолог Пьер Бурдье писал об образовании, что оно – абсолютный инструмент власти. То, что в тебя закладывали в течение десяти школьных лет, – оно в тебя заложено навсегда. Дальше ты с этим можешь бороться, справляться или не справляться, но это как с детской травмой: она уже есть, и ты с ней имеешь дело. То, что заложено в нас советской школой нашего детства, очень важно для нас. Оно продолжает быть и определяет те отношения, которые создаются в современной школе. Одно утешительно. Сегодня ситуация необратимо меняется, так как дети сегодня другие. У них меньше страха. Может быть, потому, что родительское поколение «отбоялось» вдвойне – за себя и за них. Ведь мы боялись страхом своих родителей, но мы не видели того, что видели они, поэтому наш страх был неуправляемым.
Светлана Адоньева – доктор филологических наук, антрополог, культуролог, фольклорист. Сфера ее научных интересов – традиционный и современный городской фольклор, культурология повседневности, поведенческие стереотипы и ментальные установки в нашем прошлом и настоящем, новая мифология и социальные контексты ее существования. Светлана Адоньева – автор книг «Сказочный текст и традиционная культура» (2000), «Категория ненастоящего времени. Антропологические очерки» (2001), «Дух народа и другие духи» (2009), «Символический порядок» (2011). Образ детства и самосознание ребенка в давней, традиционной, а также недавней советской культуре постоянно входят в круг ее исследовательского внимания.
Светлана Адоньева, Елена ИваницкаяЛитература и материалы
1. Личный архив автора
2.1. Газеты
Комсомольская правда
Литературная газета
Молот, орган Ростовского областного комитета КПСС
Первое сентября
Правда
Учительская газета
2.2. Журналы
Блокнот агитатора. Журнал отдела пропаганды и агитации Ростовского обкома КПСС
Вопросы психологии
Дружба народов
Звезда
Знамя
Иностранная литература
Нева
Неприкосновенный запас
Новое время
Новое литературное обозрение
Новый мир
Огонек
3. Электронные ресурсы
/
/
/
/
-shkola/vospitatelnaya-rabota
http://ped-kopilka.ru/blogs/shepelenko-tatjana/
-nostalgy.narod.ru
/
4. Советские исследования и источники
А. О. Авдеенко. Над Тиссой. —М.: Воениздат, 1955.
Лев Айзерман. Уроки нравственного прозрения. – М.: Педагогика, 1983.
А. Л. Андреев. Место искусства в познании мира. – М.: Политиздат, 1980.
Ю. В. Андропов. Ленинизм – неисчерпаемый источник революционной энергии и творчества масс. Избранные статьи и речи. – М.: Политиздат, 1984.
Андрей Белый. На рубеже двух столетий. – М.: Художественная литература, 1989.
В. В. Бойко, Л. В. Маркин. Устная пропаганда. Критерии, показатели и условия эффективности. – Лениздат, 1983.
Борьба за мир. Репертуарный сборник. – М.: Государственное Издательство культурно-просветительной литературы, 1952.
Ури Бронфенбреннер. Два мира детства. Дети в США и СССР. – М.: Прогресс, 1976.
Введение в педагогику. – М.: Просвещение, 1975.
Николай Ветров. Я – гражданин Советского Союза. – М.: Советская Россия, 1978.
Взаимодействие школы, семьи и общественности в коммунистическом воспитании подрастающего поколения. Межвузовский сборник научных трудов. Вып. 163. – Ярославль: ЯГПИ, 1977.
Военно-патриотическое воспитание на занятиях по начальной военной подготовке. Пособие для военных руководителей общеобразовательных школ. – М.: Просвещение, 1979.
Альберт Волков, Виталий Пирогов. Идейно-политическое воспитание старшеклассников. – М.: Педагогика, 1985.
Вопросы идеологической работы КПСС. Сборник документов. – М.: Издательство Политической литературы, 1972.
Вопросы психологии личности школьника» – М.: Издательство Академии педагогических наук, 1961.
Воспитание гражданина. – М.: Педагогика, 1978.
Воспитание учащихся в духе коллективизма. Методические рекомендации. – Л.: НИИ ООВ, 1988.
Воспитание школьников в пионерском лагере. – Минск: Народная Асвета, 1974.
Воспитательная работа в пионерском лагере. В помощь вожатому и воспитателю. – Ростов-на-Дону: Ростовское книжное Издательство, 1964.
Всесоюзная конференция сторонников мира. Москва. 25—27 августа 1949 года. – М.: Госполитиздат, 1950.
Герои подполья. Вып. 1. – М.: Политиздат, 1972.
Борис Горбатов. Донбасс. – М.: Молодая гвардия, 1951.
Граница рядом. – Львов: Книжно-журнальное Издательство, 1961.
А. Я. Гуревич. Категории средневековой культуры.– М.: Наука, 1972.
Два года работы школ-интернатов. – М.: Учпедгиз, 1959.
Два мира – два детства. – М.: Московский институт усовершенствования учителей, 1979.
Степан Демьянчук. Вопросы идейно-политического воспитания старших школьников во внеклассной работе. – М.: Педагогический институт им. Крупской, 1971.
Степан Демьянчук. Идейно-политическое воспитание старшеклассников. – Львов: Вища школа, 1977.
Дети дошкольники о Ленине. – М.: Госиздат, 1924.
Есть такая партия. – М.: Планета. 1974.
Ростислав Захаров. Записки балетмейстера. – М.: Искусство, 1976.
Значение книги Л. И. Брежнева «Воспоминания» для дальнейшего совершенствования идейно-политического, трудового и нравственного воспитания. – Киев: Политиздат Украины, 1982.
Идейно-нравственное воспитание учащихся на уроках математики и во внекласснйо работе. – Пермь: б.и., 1985.
Игорь Иванов. Воспитывать коллективистов. – М.: Педагогика, 1982.
С. Н. Иконникова, В. Т. Лисовский. На пороге гражданской зрелости. Об активной жизненной позиции современного молодого человека. – Л.: Лениздат, 1982.
Л. Ф. Ильичев. Очередные задачи идеологической работы партии. – М.: Госполитиздат, 1963.
История педагогики – М.: Просвещение, 1974.
История педагогики. – М.: Просвещение, 1982.
История русской советской литературы: 40—70-е годы – М.: Просвещение, 1980.
История СССР. Учебник для 9 класса. Издание 7-е. – М.: Просвещение, 1982.
История СССР. Учебник для 10 класса. Издание. 10-е. – М.: Просвещение, 1981,
Коммунистическое воспитание школьников в процессе обучения химии в средней школе» – М.: МП СССР, 1977.
Коммунистическое воспитание учащихся на уроках математики. – Киев: Радяньска школа, 1983.
Коммунистическое воспитание учащихся на уроках истории, обществоведения и основ советского государства и права. – М.: Просвещение, 1981.
В. В. Кондратьев. Борьба народов за мир, против империалистической политики подготовки новой войны. – Саратов: книжное Издательство, 1991.
Контрпропаганда: вопросы теории и практики. – Киев: Политиздат, 1985.
Ф. Ф. Королев. Ленин, советская школа и социалистическая педагогика. – М.: б.и., 1970.
Круглый год. Книга-календарь для детей на 1947 год. – М.-Л.: Государственное Издательство детской литературы, 1946.
Круглый год. Книга-календарь для детей на 1947 год. – М.-Л.: Государственное Издательство детской литературы, 1948.
Н. Б. Лебина. С. А. Педан. Владимир Ильич Ленин и политическое воспитание молодежи. – Л.: Общество «Знание», 1970.
В. И. Ленин. ПСС. т. 41. – М. 1970.
Анатолий Лутошкин. Как вести за собой. – М.: Просвещение, 1981.
В. С. Клягин, В. И. Николаев, В. И. Пушкарев. Идеологическая борьба и молодежь. – Минск: Издательство БГУ, 1974.
Виталий Коржиков. Что случилось на границе. – М.: Детская литература. 1967.
В. В. Макаев. Изучение ленинского наследия к школе. – Ставропольское книжное Издательство, 1972.
В. В. Макаев. Изучение наследия В. И. Ленина и воспитание учащихся в советской школе – М.: АПН, 1978.
Ю. С. Максимов. В. М. Медведев. Методика и практика коммунистического воспитания школьников. – Саратов: Издательство Саратовского госуниверситета, 1987.
В. А. Мансуров. Буржуазная пропаганда против советской молодежи: расчеты и просчеты. – М.: Общество «Знание» РСФСР, 1985.
Карл Маркс. Фридрих Энгельс. Манифест коммунистической партии. – Сочинения, т. 4.
Сергей Мартьянов. Однажды на границе. – М.: Ужгород: Книжно-журнальное Издательство, 1953. Тоже: 1964. То же: 1959. То же: 1963.
Методики изучения сформированности основ коммунистического мировоззрения у школьников. – М., 1983.
Методические рекомендации по проведению антивоенных вечеров. – Л.: Управление культуры Леноблисполкома, 1982.
Методические рекомендации по проведению с учащимися VIII – X классов уроков мира. – М.: МГИУУ, 1985.
Методические рекомендации по проведению с учащимися I – III классов уроков мира. – М.: МИУУ, 1985.
Евгений Медынский. Народное образование в СССР. – М.: Издательство Академии педагогических наук РСФСР, 1952
Евгений Медынский. История педагогики. – М.: Просвещение,1982.
П. Минеев. Молодежь в борьбе за мир. – М.: Молодая гвардия, 1953.
Н. Н. Михайлов. Моя Россия. Путь русского народа. – М.: Советская Россия, 1966.
Молодежь в борьбе за мир. – Киев: б.и., 1982.
Мы боремся за мир. – Сталино: Сталинское областное Издательство. 1951.
На далекой заставе. Рассказы и очерки о пограничниках. – Петрозаводстк, Государственное Издательство Карельской АССР, 1961.
На тропах пограничных. – Львов: Каменяр, 1958. То же, 1964.
Владимир Николаев, Александр Щербаков. Когда смерть не страшна. – М.: Молодая Гвардия, 1958.
М. Н. Новосильцев. Критика буржуазных фальсификаций вопросов коммунистического воспитания советской молодежи (в помощь лектору). – М.: Общество «Знание», 1983.
Евгений Ножин. Контрпропаганда в системе деятельности КПСС. – М.: Знание, 1984.
Нравственное воспитание советских школьников. Основы методики. – М.: Педагогика, 1975.
Обществоведение. – М.: Госполитиздат, 1962.
Обществоведение. – М.: Политиздат, 1972. То же: 1982. То же: 1983. То же: 1987.
Тамара Олифиренко. Дошкольники знакомятся с В.И.Лениным. – Фрунзе: Мектеп, 1971.
Орлята. – Воронеж: Центрально-Черноземное книгоИздательство, 1970.
Отношение советских детей к проблеме мира и угрозе войны. – Киев: НИИ педиатрии, 1986.
Вера Панова. Кружилиха. – М.-Л.: ГИХЛ, 1948.
Г. В. Пархоменко. Семейное воспитание (Взаимоотношения родителей с детьми). – Л.: Общество «Знание», 1976.
Пионеры-герои. Для сред. и ст. школьного возраста. 3-е изд. – Минск: Беларусь, 1972.
Пионеры-герои: Очерки. – Минск: Юнацтва, 1985
В. И. Пирогов. Формирование личности старшеклассника советской школы в процессе общественно-политической деятельности. – Л.: ЛГПИ им. Герцена, 1980.
В. И. Пирогов. Формирование активной жизненной позиции школьников. – М.: Просвещение, 1981.
Проблемы повышения эффективности идейно-политического воспитания советской интеллигенции. – М.: Институт социологии РАН, 1983.
Программа воспитания в детском саду. – М.: Учпедгиз, 1962.
Программы воспитания в детском саду. – М.: Просвещение, 1969.
Программа воспитания в детском саду. 8-е изд., испр. – М.: Просвещение, 1978. То же: 9-е изд., испр. – 1982.
Пять лет школ-интернатов. – М.: АПН РСФСР, 1961.
Рассказы о пограничниках. – М.: Молодая гвардия, 1954.
Реформа советской школы: ее причины, суть, перспективы. – М.: б.и., 1985.
Василий Смирнов. Зина Портнова. Повесть. – М.: Воениздат, 1980.
Владимир Соколов. Нравственный мир советского человека. – М.: Политиздат, 1981.
Анатолий Солодов. Девочка с косичками. – М.: ДОССАФ, 1975.
Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982.
В. И. Сухомлинский. Собрание сочинений в 3 томах. – М.: Педагогика, 1979.
В. И. Сухомлинский. Собрание сочинений в 5 томах. – Киев: Радяньска школа, Киев, 1979.
Учителю о воспитательной работе. – Пятигорск: ПГПИЯ, 1967.
Эдуард Струков. Всестороннее и гармоническое развитие личности» Автореферат кандидатской диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук. – М, 1963.
Эдуард Струков. Человек коммунистического общества. – М.: Госполитиздат, 1961.
Александр Тараданкин. Пограничная полоса. – М.: Советская Россия, 1963.
Ж. Т. Тощенко. Идеология и жизнь. Социологические очерки. – М.: Советская Россия, 1983.
Ты будешь коммунистом. – М.: Молодая гвардия, 1962.
Философский энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1983..
Формирование коммунистического мировоззрения при обучении географии в V – VII классах. – М.: Просвещение, 1965.
Формирование коммунистического мировоззрения у студентов в процессе преподавания курса теоретической механики. – Л.: б.и. 1976.
Формирование коммунистического мировоззрения в курсах химического и механического профилей. – Казань: КХТИ, 1978.
Формирование коммунистического мировоззрения и активной жизненной позиции учащихся в процессе обучения математике» – Ростов-на-Дону: б.и., 1984.
Н. С. Хрущев. Созидательным трудом крепить дело мира, обеспечить победу в экономическом соревновании с капитализмом.– М.: Госполитиздат, 1960.
В. Чепраков. Борьба за мир – кровное дело всех народов. – М.: Госполитиздат, 1951.
М. П. Чекмарев. Возрастание роли военно-патриотического воспитания. – Л.: б.и., 1974.
Школьникам об аграрной политики КПСС. В помощь учителю средней школы. – М.: Педагогика, 1979.
Эсфирь Эмден. Школьный год Марины Петровой. – М.: Детгиз, 1952. То же: 1956. То же: 1962.
5. Постсоветские и зарубежные исследования и источники
Александр Авдеенко. Над Тиссой. Горная весна. Дунайские ночи – М.: Вече, 2013.
С. В. Абышев. Советская цивилизация: структура, черты, этапы развития. – Нижний Новгород: ВГИПУ, 2011.
Александр Агеев. Голод. – М.: Время, 2014.
Светлана Адоньева. Категория ненастоящего времени: Антропологические очерки. – СПб.: Петербургское Востоковедение, 2001.
Светлана Адоньева. Дух народа и другие духи. – СПб.: Амфора, 2009.
Нэнси Адлер. Трудное возвращение: Судьбы советских политзаключенных в 1950—1990-е годы. – М.: Общество «Мемориал» – Издательство «Звенья». 2005.
Лев Айзерман. Испытание доверием. Записки учителя. – М.: Просвещение, 1991.
Лев Айзерман. Бегство от свободы. – Знамя, 2004, №10.
Юрий Аксютин. Хрущевская оттепель и общественные настроения в СССР 1953—1964 гг. – М.: РОССПЭН, 2010.
Лиана Алавердова. Один в поле, или Размышления о волонтерской работе. – Знамя, 2014, №12.
А. Л. Андреев. Политическая психология. – М.: Весь мир, 2002.
А. Л. Андреев. Российское образование. Социально-исторические контексты.– М.: Наука, 2008.
Андропов в воспоминаниях и оценках соратников и сослуживцев. – М.: Арт-стиль – Полиграфия, 2012.
Руслан Армеев. Мой Данилов от А до Я: Опыт личного ретро-словаря. – Ярославль: ИПК «Индиго», 2015.
Филипп Арьес. Ребенок и семейная жизнь при старом режиме. – Екатеринбург: Издательство Уральского ун-та, 1999.
Алейда Ассман. Длинная тень прошлого. Мемориальная култура и историческая политика. – М.: НЛО, 2014.
Ян Ассман. Культурная память. Письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. – М.: Языки славянской культуры 2004.
Евгений Балашов. Школа в российском обществе 1917—1927 гг. – СПб.: Дмитрий Буланин, 2003.
Альберт Бандура. Теория социального научения. – СПб.: Евразия, 2000.
Катарина Бейкер, Юлия Гиппенрейтер. Влияние сталинских репрессий на жизнь семей в трех поколениях. – В кн.: Обыкновенное зло: исследование насилия в семье. – М.: Эдиториал УРСС, 2003.
Леонард Беловинский. Воспоминания и размышления о себе и своем времени. – М.: Экон-информ, 2013.
Питер Бергер. Томас Лукма. Социальное конструирование реальности. Трактат по социологии знания. – М.: Медиум, 1995.
Александр Бикбов. Грамматика порядка: Историческая социология понятий, которые меняют нашу жизнь» – М.: Издательский дом ВШЭ, 2014.
Б. М. Бим-Бад, С. Н. Гавров. Модернизация института семьи: социологический, экономический и антропологический анализ. – М.: Интеллектуальная книга – Новый хронограф, 2010.
Биографическое интервью. Труды кафедры педагогики, истории образования и педагогической антропологии. Вып. 12. – М.: Издательство УРАО, 2001.
Игорь Богданов. Ленинградский лексикон. – М.: Центрполиграф, 2013.
Иосиф Бродский. Собрание сочинений в 5 томах. т. 5. – СПБ.: Пушкинский дом, 1999.
Федор Бурлацкий. Андропов и аристократы духа. – М.: Собрание, 2009.
В Политбюро ЦК КПСС. – М.: Горбачев-фонд, 2006.
Петр Вайль. Александр Генис. 60-е. Мир советского человека. – М.: АСТ, 2013.
Александр Ваксер. Ленинград послевоенный: 1946 – 1982. – СПб.: Остров, 2005.
Сергей Великопольский. Комсомол – моя судьба. – Тюмень: Эпоха, 2015.
Век памяти, память века. Опыт обращения с прошлым в ХХ столетии. – Челябинск6 Каменный пояс, 2004.
А. Ю. Веселова. Советская история глазами старшеклассников. – Отечественные записки, 2004, №5.
Веселые человечки: Культурные герои советского детства. – М.: НЛО, 2008.
В. И. Воротников. А было это так… Из дневника члена Политбюро ЦК КПСС. – М.: Книга и бизнес, 2003.
Воспитание патриотизма и гражданского самосознания детей и молодежи.– Ижевск: ИПК и ПРОУР, 2012.
Егор Гайдар. Долгое время.– М.: Дело, 2005.
С. А. Ганина. Феномен детства в контекстах истории семьи и общества. – Орехово-Зуево: РОСНОУ, 2010.
Александр Галич. Избранные стихотворения. – М.: АПН, 1989.
Михаил Герман. Сложное прошедшее. – СПб.: Искусство – СПб, 2000.
Марина Голубицкая. Вот и вся любовь. – М.: Анаграмма, 2010.
Б. А. Грушин. Четыре жизни России в зеркале опросов общественного мнения. Очерки массового сознания россиян времен Хрущева, Брежнева, Горбачева и Ельцина в 4-х книгах. Жизнь 1-я. Эпоха Хрущева. – М.: Прогресс-Традиция, 2001.
Гуляй там, где все. История советского детства: опыт и перспективы исследования.– М.: РГГУ, 2013. Труды семинара «Культура детства: нормы, ценности, практики. Вып. 14.
Арон Гуревич. Избранные труды. Культура средневековой Европы. – СПб.: Издательство С.-Петербургского ун-та, 2007.
Дети войны. Составитель Аркадий Глазков. – Смоленск: СГПУ, 2000.
Дети ГУЛАГА: 1918—1956. – М.: МФД, 2002.
Дети ГУЛАГа: Книга памяти жертв политических репрессий. – М.: Горная кн., 2012.
Драма советской философии. Книга-диалог. – М.: б.и., 1997.
Борис Дубин. Россия нулевых: политическая культура – историческая память – повседневная жизнь. – М.: РОССПЭН, 2011.
Нина Ефремова. Юная подпольщица Зина Портнова. – СПБ.: б.и., 2012
Илья Земцов. Советский язык – энциклопедия жизни – М.: Вече, 2009.
Райнхард Зидер. Социальная история семьи в Западной и Центральной Европе (конец XVIII—ХХ вв.). – М.: Гуманитарный издательский центр ВЛАДОС, 1997.
Александр Зиновьев. Коммунизм как реальность. Пара беллум. – М.: АСТ: Астрель, 2012.
Эмиль Золя. Жерминаль. Собрание сочинений в 18 томах. т. 10. – М.: Правда, 1957.
Елена Зубкова. Послевоенное советское общество: политика и повседневность. – М.: РОССПЭН,1999.
Из жизни людей дошкольного возраста. Дети в изменяющемся мире. – СПб.: Алетейя, 2001.
Институты памяти в меняющемся мире: сборник статей и материалов. – СПб.: б.и, 2013.
Сергей Кара-Мурза. Советская цивилизация. – М.: Эксмо. Алгоритм, 2011.
Ирина Каспэ. Границы советской жизни: представления о «частном» в изоляционистском обществе. – НЛО, 2010, №101.
Катриона Келли. Товарищ Павлик. Взлет и падение советского мальчика-героя. – М.: НЛО, 2009.
Инесса Ким. Кривые небеса, – М.: DuchDesign, 2004.
Виктор Коган. Тоталитарное сознание и ребенок: семейное воспитание. – Вопросы психологии. 1992, №1—2.
Владимир Козлов. Массовые беспорядки в СССР при Хрущеве и Брежневе: 1953 – начало 1980-х гг. З-е изд. – М.: РОССПЭН,2010.
Наталья Козлова. Советские люди. Сцены из истории. – М.: Издательство «Европа, 2005.
Д. Л. Константиновский. Динамика неравенства. Российская молодежь в меняющемся обществе.: ориентации и пути в сфере образования (от 1960-х годов к 2000-му). – М.: Эдиториал УРСС, 1999.
Николай Копосов. Память строгого режима. История и политика в России. – М.: НЛО, 2011.
Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе 1953—1982 гг.: Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР. – М.: Материк, 2005.
М. А. Кронгауз. Бессилие языка в эпоху зрелого социализма. – В кн.: Ритуал в языке и коммуникации: Сборник статей. – М.: Знак; РГГУ, 2013.
Борис Крячко. Места далекие, края-люди не здешние. – Дружба народов, 2000, №1.
Павел Кудюкин. Социальный фон новочеркасских событий 1962 года. – В кн: За справедливость и свободу: Рабочее движение и левые силы против авторитаризма и тоталитаризма. – М.: Либроком, 2014.
Культура исторической памяти. – Петрозаводстк: ПГУ, 2003.
Наталья Лебина, Энциклопедия банальностей. – СПб.: Дмитрий Буланин, 2008
Наталья Лебина Советская повседневность: нормы и аномалии. – Москва: НЛО, 2015
Юрий Левада. От мнений к пониманию. Социологические очерки 1993—2000. – М.: Московская школа политических исследований, 2000.
Леонид Лопатин. Советское образование и воспитание, политика и идеология в 55-летних наблюдениях школьника, студента, учителя, профессора. – Кемерово: КемГУКИ, 2010.
Самуил Лурье. Такой способ понимать. – М.: Класс, 2007.
Александр Лушин, Александр Исаев. Советское государство и общество в середине 1960-х— 1980-х годов. – СПб.: Северо-Западный ин-т упр. – фил. РАНХиГС, 2016.
В. В. Макаев. Педагогика для студентов непедагогических вузов. – Пятигорск: б.и. 2012.
Джамиля Мамедова. Персонажи власти в литературе для детей советского времени. – В кн: Культура и власть в условиях коммуникационной революции ХХ века. – М.: АИРО-ХХ, 2002.
Д. И. Мамычева, Т. В. Мордовцева. Феномен детства в хронотопе культур. – Таганрог: ТГПИ, 2011.
Г. И. Мирский. Жизнь в трех эпохах. – М.. СПб.: Летний сад. 2001.
Николай Митрохин. Заметки о советской социологии. – НЛО, 2009, №98.
Леонид Млечин. Юрий Андропов. Последняя надежда режима. – М.: Центрполиграф, 2008.
Кароль Модзелевский. Клячу истории законми. Признания заезженного седока. – М.: Художественная литература, 2015.
Д. С. Молоков. Тенденции развития советской общеобразовательной школы второй половины 60-х – первой половины 80-х годов. – Ярославль: Издательство ЯГПУ, 2004.
Национальная идентичность в русской культуре. – М.: РОССПЭН, 2014.
Д. Д. Невирко. Особенности социализации личности в авторитарных институтах России 90-х годов. – Красноярск: Сибирский юридический институт, 1999.
Одна или две русские литературы? – Lаusanne, L’AgeHomme, б.г.
Галина Орлова. «Трактор в поле дыр-дыр-дыр…» – Неприкосновенный запас, 2007, №54.
Мария Осорина. Секретный мир детства в пространстве мира взрослых. – СПб.: Питер, 2010.
Андрей Остапенко. Педагогика со-образности.– М.: Планета, 2012.
Острова утопии. Педагогическое и социальное проектирование послевоенной школы. – М.: НЛО, 2015.
Отцы и дети: Поколенческий анализ современной России. – М.: НЛО, 2008.
Виктор Пелевин. Полное собрание сочинений. т. 3. – М.: Эксмо, 2015.
Персональность. Язык философии в русско-немецком диалоге. – М.: Модест Колеров. 2007.
Е. А. Петрова. В. И. Шелест. Социальная психология формирования политического интеллекта у молодежи. – М.: РИЦ АИМ, 2013.
Кевин Платт и Бенджамин Натанс. Социалистическая по форме, неопределенная по содержанию: позднесоветская культура и книга Алексея Юрчака «Все было навечно, пока не кончилось». – НЛО, 2019, №101.
Николай Пономарев. Информационная политика органа власти: пропаганда, антипропаганда, контрпропаганда. – Пермь: Издательство Пермского государственного технического университета, 2007.
В. П. Попов. Государственная идеология в советскую эпоху: к постановке проблемы. – В кн.: Проблемы отечественной истории. Вып. 8. – М.: РАГС, 2004.
В. П. Попов. Сталинизм в человеческом измерении: Работы разных лет. – М.: МГПУ, 2016.
Психология политического восприятия в современной России. Под редакцией Е. Б. Шестопал. – М.: РОССПЭН, 2012.
Александр Пыжиков. Хрущевская «оттепель». – М.: ОЛМА-Пресс, 2002.
Разномыслие в СССР: 1945—2008. – СПб.: Издательство Европейского университета в Петербурге, 2010.
Рассказы о юных героях» – М.: Махаон, 2015.
Россия как цивилизация. Устойчивое и изменчивое. – Москва: Наука, 2007.
Андрей Русаков. Школа и образы будущего. – Звезда, 2013. №2.
Айн Рэнд. Капитализм: незнакомый идеал. – М.: Альпина Паблишерз. 2011.
Юлия Салова. Политическое воспитание детей в Советской России в 1920-е годы. – Ярославль: Ярославский гос. ун-т, 2001.
А. А. Сальникова. Российское детство в ХХ веке: История, теория и практика. – Казань: Казанский госуниверситет, 2007.
Ирина Самаркина. Политическая картина мира. – Краснодар: Кубанский госуниверситет, 2011.
Ирина Сандомирская. Книга о Родине. Опыт анализа дискурсивных практик. – Wien: WienerSlawistischerAlmanach, 2001.
Е. Е. Сапогова. Культурный социогенез и мир детства: Лекции по историографии и культурной истории детства. – М.: Академический проект, 2004.
Алексей Семенов. Сурков и его пропаганда. Феномен главного идеолога Кремля. – М.: Книжный мир, 2014.
Н. Ю. Семенов. Конфликт двух подходов в восприятии исторического прошлого России (молодежь70-х и 90-х годов ХХ века в среде стереотипов и мифов своего времени). – В кн.: Историческая психология и ментальность. Риск. Конфликт. Дезадаптация. – СПб.: Издательство С.-Петербургского университета, 2002.
Советская социальная политика. – М.: «Вариант», ЦСПГИ, 2008.
Советское общество: будни холодной войны. – М.: Арзамас: ИРИРАН – АГПК, 2000.
Современная российская мифология. – М.: РГГУ, 2005.
Владимир Соловьев, Елена Клепикова. Юрий Андропов: Тайный ход в Кремль. – СПБ.: б.и., 1995.
СССР: Жизнь после смерти. – М.: Издательство Высшей школы экономики, 2012.
Советская жизнь. 1945—1953. Составитель Е. Ю. Зубкова. – М.: РОССПЭН, 2003.
Советская социальная политика. Сцены и действующие лица, 1940—1985. —М.: ООО «Вариант», ЦСПГИ, 2008.
Советский простой человек. Опыт социального портрета на рубеже 90-х. Под редакцией Юрия Левады. – М.: б.и., 1993.
Симон Соловейчик. Воспитание школы. – М.: «Первое сентября, 2002,
Симон Соловейчик. Непрописные истины воспитания. – М.: «Первое сентября», 2010.
Современная Российская мифология.– М.: РГГУ, 2005.
Социокультурный феномен детства. – Челябинск: Челябинская гос. академия культуры и искусств, 2013.
СССР: Жизнь после смерти. – М.: Издательство Высшей школы экономики, 2012.
Марина Столяр. Религия советской цивилизации. – Киев: Стилос, 2010.
Михаил Студеникин. Основы духовно-нравственной культуры народов России, для 4-го класса. – М.: Русское слово. 2011. То же, 2012. То же, 2013. То же, 2014.
Михаил Студеникин. Основы духовно-нравственной культуры России», для 5-го класса. – М.: Русское слово, 2012. То же, 2013.
М. Т. Студеникин, В. И. Добролюбова. Книга для учителя к учебнику М. Т. Студеникина. «Основы духовно-нравственной культуры народов России. – М.: Русское слово, 2013.
Александр Темерьян. Политическая социализация в трансформирующемся российском обществе. – Автореферат на соискание ученой степени кандидата политических наук. – Ставрполь, 2005.
Валентин Толстых. Мы были. Советский человек как он есть. – М.: Культурная революция, 2008.
Ж. Т. Тощенко. Фантомы российского общества. – М.: Центр социального прогнозирования и маркетинга, 2015.
Леэло Тунгал. Товарищ ребенок и взрослые люди. Еще одно повествование о «нашем счастливом детстве» – Таллинн: Издательство КПД, 2008.
Уроки истории: школа, общество, жизнь. – Волгоград: Планета, 2014.
Учебный текст в советской школе. – СПб.: Институт логики, когнитологии и развития личности, 2008.
Светлана Ушакова. Идеолого-пропагандистские кампании в практике функционирования сталинского режима. – М.: РОССПЭН, 2013.
А. В. Фатеев. Образ врага в советской пропаганде 1945—1954 гг. – М.: Институт российской истории, 1999.
Д. М. Фельдман. Терминология Власти. Советские политические термины в историко-культурном контексте. – М.: РГГУ, 2006.
Феномен детства в воспоминаниях. – М.: Издательство УРАО, 2001.
Борис Фирсов. Разномыслие в СССР: 1940—1960-е годы. История, теория, практика. – СПб.: Европейский дом, 2008.
Александр Фокин. «Коммунизм не за горами»: образы будущего у власти и населения СССР на рубеже 1950—1960-х годов. – Челябинск: Энциклопедия, 2012.
Барух Хазан. Советская проникающая пропаганда. – М.: Прогресс 1984. Рассылается по специальному списку, №466.
Морис Хальбвакс. Социальные рамки памяти. – М.: Новое Издательство, 2007.
Дина Хапаева. Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории. – СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2002.
Олег Хархордин. Обличать и лицемерить. Генеалогия российской личности. – СПб.: Летний сад, 2002.
Олег Хлобустов. Парадокс Андропова. – М.: Яуза, Эксмо, 2014.
Александр Ходырев. Советская школа 50-х – середины 60-х годов как социокультурный феномен. – Ярославль, ЯГПУ, 2004.
Алексей Хомяков. Всемирная задача России. – М.: Институт русской цивилизации, 2011.
Дэвид Хоффман. Мертвая рука. – М.: Астрель, 2011.
Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. – М.: Юнона, 1990.
А. С. Черняев. Совместный исход. Дневник двух эпох. 1972—1991 годы. – М.: РОСПЭН, 2010.
Сергей Чертопруд. Юрий Андропов: тайны председателя КГБ. – М.: Яуза, Эксмо, 2006.
Мариэтта Чудакова. Новые работы: 2003—2006. – М.: Время, 2007.
Чукоккала. – М.: Русский путь, 2006.
Роберт Шакиров. Школа и общество. – Казань: б.и., 1997.
Роберт Шакиров. Системно-концептуальный анализ реформ общего и среднего образования в России в ХХ веке. – Автореферат диссертации на соискание степени доктора педагогических наук. – Казань, 1997.
Георгий Шахназаров. С вождями и без. – М.: Вагриус, 2001.
Владимир Шаров. Меж двух революций. – Знамя, 2005, №9.
Томас Шерлок. Исторические нарративы и политика в Советском Союзе и постсоветской России. – М.: РОССПЭН, 2014.
Е. Б. Шестопал. Психологический профиль российской политики 1990-х. Теоретические и прикладные исследования политической психологии. – М.: РОССПЭН, 2000.
Школа жизни. – М.: АСТ: редакция Елены Шубиной, 2015.
Школа советского общества: опыт политической истории. По материалам Нижегородской области. – М.: Нижегородский гуманитарный центр, 1997.
Владимир Шляпентох. Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом. – СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003.
Илья Щеглов. Политическая социализация: социально-политические основы исследования. – Автореферат диссертации на соискание ученой степени доктора политических наук. – М., 2009. А. И. Щербинин. Матричный характер феномена ностальгии по советскому. – В кн.: Перспективы развития политической психологии: Новые направления. – М.: Издательство МГУ, 2012.
Норберт Элиас. Общество индивидов. – М.: Праксис, 2001.
Томас Юинг. Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы. – М.: РОССПЭН, 2011.
Алексей Юрчак. Это было навсегда, пока не кончилось. – М.: НЛО, 2014.
Игорь Яковенко. Политическая субъектность масс. – Москва: Новый хронограф, 2009
Игорь Яковенко. Россия и Репрессия: репрессивная компонента отечественной культуры. – Москва: Новый хронограф, 2011
Игорь Яковенко. Познание России: Цивилизационный анализ. – М.: РОССПЭН, 2-е изд., 2012.
Александр Янов. Русская идея. От Николая I до Путина. Книга вторая: 1917 – 1990. – М.: Новый хронограф, 2015.
Vitasovietica. Неакадемический словарь-инвентарь советской цивилизации. – М.: Август, 2012.
Mark R. Beissiger. Nationalist Mobilization and the Collapse of the Soviet State. From the Impossible to the Inevitable. – Cambridge, 2002.
Vera S. Dunham. Im Stalin’s Time. Middleckass Values in Soviet Fiction. – Duke university Press. Durham and London. 1990.
Sheila Fitzpatrick. Education and Social Mobility in the Siviet Union: 1921—1934. – Cambridge; New-York. Cambridge Univercity Press. 1979.
Sheila Fitzpatrick. Yhe Cultyral Front6 Power and Culture in Revolutionary Russia. – Ithaca, 1992.
Andrea Graziosi. L’URSS dal trionfo al degrado. – Societa’ editrice il Milano, 2011.
Jeffrey Hass.Rethinking the Post-Soviet Experience. Markets, Moral Economies and Cultural Contradictions of the Post-Socialist Russia. – New-York: Palgrave Macmillan, 2012.
Catriona Kelly. Children’s world. Growing up in Russia 1890—1991. – Yale University Press, 2007.
Sergio Romano. Confessioni di un revisionistа. Uno sguardo sul secolo dopo la morte delle ideologie. – Ponte alle Grazie – Milano. 1998.
David L. Ruffly. Children of Victory. Young Specialist and the Evolution the Soviet Society. – Westport, Conn.; London: Preger, 2003.
Frank M. Sorrentino. Frances R. Curcio. Soviet Politics and Education. – Lanham.New-York. London. 1986.
Dora Shturman. The Soviet Secondary School. – London and New-York. Routledge, 1988.
Jeann Sutherland. Schooling in the New Pussia. Innovation and Change. 1984—95. – New-York: St.Martin’s press, 1999.
Terry L. Thompson. Ideology and Policy. The Political Uses of Doctrin in the Soviet Union. – Westview Press, Boulder.San-Francisco, London,!979.
Alexei Yurchak. Everything Was Forever Until It was No more. The Last Soviet Generation. – Prinston Univercity Press. Prinston and Oxford, 2006.
Комментарии к книге «Один на один с государственной ложью», Елена Николаевна Иваницкая
Всего 0 комментариев