Константин Фрумкин После капитализма. Будущее западной цивилизации
Часть 1. Что значит быть «мировым лидером» и кто им станет
«Национальный проект» для России
Примерно с начала этого века российские публицисты и политологи ведут дискуссию о необходимости отыскания для России «национального проекта». Это понятие, по-видимому, должно играть роль модернизированного заменителя устаревшего и приевшегося понятия «национальная идея», но его функции должны быть примерно теми же. Вокруг «национального проекта» сплачивается нация, он ложится в основу государственной идеологии, он оказывается стержнем всех усилий власти, и, наконец, в качестве своеобразного «бренда» страны он подчеркивает ее специфическую роль в мире и отличие от других государств. Последняя функция имела для авторов массмедиа особенно большое значение хотя бы потому, что многие участники дискуссии являются специалистами по рекламе и пиару и «национальный проект» стоит в их сознании в одном ряду с такими понятиями, как «товарный знак», «логотип», «слоган», «рекламная концепция» и т. п. Свой национальный проект должен в качестве бренда выделить Россию, как марки известных фирм выделяют выложенные на прилавки товары.
Правда, в 2005 году российская власть испортила всю дискуссию, назвав «национальными проектами» несколько пошлых социальных программ вроде программы развития здравоохранения. Но, хотя понятие было испорчено, смысл дискуссии от этого не изменился.
В ходе газетно-журнально-интернетной полемики неоднократно с ностальгическими нотками вспоминалось наше «славное прошлое». Коммунизм — вот это был национальный проект! Или, скажем, фашизм— при всех недостатках и оговорках, но все же — национальный проект! Какие амбициозные задачи, какая оригинальная идеология, какая яркая символика, какая проявленная нацией энергия и, в конце концов, какой бренд!
Конечно, трудно принудить нацию к работе над проектом, сочиненным газетными витиями, но, с другой стороны, задача пишущей братии не столько давать «указания», сколько отыскивать имя для тех тенденций, которые и без того идут. Когда слово найдено, то процессы, шедшие подспудно, выходят наружу, как бы перетекают из сферы коллективного бессознательного в коллективное (и даже массовое) сознание и, будучи осознанными, могут даже ускориться, а на уровне правительственных решений — обрести некоторую целенаправленность.
Так что усилия политологов и пиарщиков нельзя назвать совсем уж бессмысленными — проблема лишь в том, что Проект (с большой буквы, а вовсе не «развитие здравоохранения») не ищется. Даже имя для происходящего вокруг нас — и то не отыскивается.
Конечно, на это можно заметить, что не вечно же государству находиться в состоянии исторического расцвета. Россия уже успела получить ту мировую славу, о какой многие другие страны не могли и мечтать. И русское искусство, и литература, и наши военные победы, и политическое влияние — все это в свое время получило мировое признание. На древних стенах многих восточных ханств были водружены русские стяги, и половина Европы контролировалась российскими сателлитами, и уже в XIX веке западные стратеги начали задумываться, не будет ли Европа захвачена Россией; затем, после революции, 70 лет весь мир смотрел на Россию то с восхищением, то с отвращением, причем из этих 70 последние 40 лет вся мировая политика сводилась к вопросу: «За Россию или против?».
Впрочем, даже вся эта бывшая у нас слава — разве это было нашим «национальным проектом»? Точнее говоря, разве этот проект был «национальным»? Разве одна только русская история породила события, которые мы теперь называем революцией и социализмом?
Тут кроется важное обстоятельство, во многом объясняющее, почему «ищут писатели, ищут политики, и политологи, и аналитики», почему все они с лупой и телескопом разглядывают все происходящее с Россией, а национального проекта найти не могут.
Проблема в том, что нашумевшие на весь мир «проекты» по большому счету не были национальными. Мировой резонанс может получить только событие, являющееся функцией от мировой истории. И революция, и социализм, которые часто поминаются как примеры закончившегося, но достойного подражания проекта, не были в полном смысле слова проектом национальным.
Революция 1917 года в России лишь продолжила серию революций, охватившую весь мир — социалистическая революция в России стала результатом обстоятельств отнюдь не одной только русской истории. В ней, кроме прочего, можно видеть еще и действие мирового социалистического движения, понимаемого не только как совокупность социалистических организаций, но и как всемирную моду на социализм. Нет никакого сомнения, что социалистическое движение зародилось не в России и развивалось силами не одной только России. Российская общественная мысль конца XIX— начала XX века подчинила себя социализму одновременно и вместе с общественной мыслью многих других стран. При этом российское социалистическое движение развивалось частично просто параллельно зарубежному, а частично будучи порождаемо и стимулируемо зарубежными влияниями. Российский социализм— движение, взявшее себе в кумиры немецких мыслителей, породившее Коминтерн и воспринимавшее себя как элемент мировой революции, — нельзя назвать в полном смысле слова «национальным проектом».
Впрочем, все размышления о мировом социализме, равно как и о классовых противоречиях внутри России или об эсхатологических корнях революции в народном мышлении, совершенно бессмысленны, если закрывать глаза на тот, казалось бы, совершенно очевидный, но удивительно часто игнорируемый факт, что вторая русская революция стала прямым следствием и непосредственным продолжением грандиозного события, определившего облик и Европы, и мира — мировой войны.
Русская революция произошла потому и только потому, что русская государственность, русская экономика и вообще народные силы, народное терпение были подорваны четырьмя годами войны. Брожение в армии, разруха в промышленности и на транспорте, всеобщее желание мира, подрыв авторитета власти как проигрывающей войну, отсутствие в столице надежных войск— каждый из этих факторов был порожден одной и той же причиной — войной.
Порождение войны
Движущей силой Октябрьской революции была солдатская масса; революция с самого начала имела мощную вооруженную организацию, легко преодолевающую начальное сопротивление власти именно потому, что многие миллионы граждан были мобилизованы, вооружены и превращены в солдат. Субстратом переворота были перешедшие на сторону революции воинские части, а также тысячи вооруженных солдат, дезертировавших с фронта. Ключевым моментом в крушении монархии стало поведение генералов Ставки Верховного Главнокомандующего, чего, разумеется, не могло бы быть, если бы не было войны и царь не находился бы на фронте, в заложниках у собственного генералитета. Большевики получали денежную помощь от немцев, а ключевым пунктом их предреволюционной программы было заключение мира, так что многие после этого говорили, что упорное желание Временного правительства продолжать войну стало главной и роковой причиной октябрьского переворота. Революцию произвели солдаты мировой войны, мобилизованные и вооруженные благодаря мировой войне, под влиянием бедствий, вызванных мировой войной, через заполнение вакуума власти, образовавшегося из-за мировой войны.
Но в России война не только породила революцию — она предопределила облик всей постреволюционной реальности. Гражданская война, которая последовала сразу после революции, велась в таких масштабах и с такой жестокостью прежде всего потому, что страна располагала военными структурами и запасами, созданными для ведения мировой войны, и, кроме того, потому, что имелись миллионы людей, которые предварительно несколько лет учились на фронтах мировой войны воевать, убивать и относиться к человеческой жизни с презрением.
Лозунгом социалистов было «превращение империалистической войны в гражданскую», в сущности, так и произошло: гражданская война в России (равно как и гражданские войны в некоторых других странах) была непосредственным продолжением мировой войны, она началась после нее практически без перерыва, она велась солдатами, офицерами и оружием мировой войны на фоне милитаризованной мировой войной массовой психологии.
Сам социализм, как особая система управления и хозяйствования, объясним прежде всего исходя из контекста эпохи мировых войн. Начать следует хотя бы с того, что меры по национализации экономики, проводимые советским режимом в первые годы, фактически были продолжением тех национализаторских и централизаторских тенденций, которые имели место в политике еще царского правительства в ходе войны. Еще до революции война породила проекты национализации, например национализации аптек и кинематографа. Еще до революции были созданы чрезвычайные органы государственного управления экономикой. Разумеется, еще раз повторим, что война — явление не российской, а европейской (как минимум европейской) истории, поэтому централизация в управлении экономикой наблюдалась тогда в большинстве западных стран. В сфере национализации и изоляции экономики Россия, может быть, пошла дальше других стран, но она пошла дальше них по тому же самому пути, по какому шли и другие страны.
К этому надо добавить, что важной экономической предпосылкой социализма в России был высокий уровень концентрации промышленности. Было много больших заводов, крупные предприятия составляли очень значительную долю промышленности, при этом огромную роль в промышленности играли крупные корпорации. Высокий уровень концентрации промышленности имел значение по крайней мере по двум причинам. Во-первых, большие предприятия, сконцентрированные в ограниченном числе промышленных регионов (к числу которых относились и обе столицы империи), создавали отличную среду для деятельности революционных партий, для организации забастовок и беспорядков, создания революционных рабочих ячеек, а в периоды революций — для формирования отрядов Красной гвардии. Сточки зрения экономики высококонцентрированная промышленность создавала предпосылки для организационно простой и представляющейся вполне логичной и закономерной национализации. Совершенно очевидно, что для социалистического государства сто крупнейших заводов будут во всех смыслах более приоритетной мишенью, чем миллион ремесленных мастерских. Но высокая концентрация промышленности в России была порождена прежде всего государственным заказом, а следовательно, прежде всего военным заказом. И так, разумеется, было не в одной России. Усиленная подготовка к войне во многих странах мира породила к жизни полумонополистические тресты и концерны, которые теоретики большевизма считали готовым аппаратом будущей социалистической экономики.
Социалистическая экономика возникла в качестве инерции военной экономики времен мировой войны, а в дальнейшем она обрела «смысл существования» в качестве экономики подготовки к будущей войне. Вторая мировая война, к которой готовился советский режим, была, по сути, продолжением Первой мировой войны. Десятки невидимых нитей соединяют две мировые войны. Рассматривать Вторую мировую войну «отдельно» можно, только если забыть (кроме прочего), что нацизм пришел к власти главным образом вследствие экономического кризиса, произошедшего в Германии в результате Первой мировой войны, и послевоенных репараций; что политической программой нацизма с самого начала был реванш за Первую мировую войну, что значительная часть «Майн кампф» Гитлера посвящена анализу уроков Первой мировой войны.
Есть еще и множество других менее очевидных вещей; например, есть гипотеза, что слабое сопротивление французов немцам во Второй мировой войне объяснялось, кроме прочего, социально-психологическими последствиями Первой войны: потрясенная «мировой бойней» французская нация была просто не готова приносить такие жертвы вторично.
Перед нами войны-дубликаты или, может быть, даже одна война, парадоксально разделенная перерывом, большим по продолжительности, чем она сама, и все же недостаточно долгим, чтобы убрать связность ее эпизодов.
«Тотальная мобилизация»
Итак, нет Второй мировой войны как отдельного феномена, нет русской революции как отдельного феномена. Статуса феномена, который можно рассматривать как сравнительно замкнутую историческую целостность, достойно лишь одно роковое, кровавое, с трудом осмысляемое явление истории, которое можно было бы назвать Эпохой мировых войн. Социализм и фашизм— двух братьев-антагонистов— стоит рассматривать как необходимые перестройки государства и общества под нравы, дух и потребности эпохи мировых войн. Между двумя войнами появилась книга Эрнста Юнгера «Тотальная мобилизация», в которой он весьма резонно отмечал, что старые монархии — и кайзеровская, и царская — рухнули из-за того, что они не были особо умелыми в осуществлении необходимой для ведения войны тотальной мобилизации. Социализм для этой функции подходит куда лучше. Ошибка Юнгера заключалась в том, что он принял античеловеческую, лишенную комфорта и дизайна и требующую тотальной мобилизации эпоху за облик индустриальной эпохи вообще, в то время как мы теперь задним числом можем сказать, что точно подмеченные Юнгером антигуманные черты времени имели, к счастью, исторически преходящий характер и были связаны со специфическими чертами эпохи двуединой мировой войны.
Эпоха мировых войн завершила XIX век европейской истории — век, полный веры в прогресс, непрерывность исторического развития и не знавшего сомнений евроцентризма. Началась совершенно иная эпоха, которую с позиций отдаленного будущего можно рассматривать одновременно и как чудовищный перерыв истории, как ее «кровавую лакуну» и одновременно как ускорение человеческого развития. Важнейшим политическим результатом этой эпохи стало крушение европейских колониальных империй и вообще «уход» Европы с мировой политической сцены. Завершилась двухсотлетняя история человечества, управляемого (даже не столько политически, сколько через механизм культурных и экономических эталонов) из Лондона и Парижа. Место европейской политики в мировой истории заняло противостояние США и СССР, ныне известное под названием «холодной войны».
Поскольку политический расклад, приведший к холодной войне, был не чем иным, как результатом Второй мировой войны, то есть все основания сложить две эпохи — тридцатилетие мировых войн и сорокалетие «холодной войны» — в одну макроэпоху, которая, собственно говоря, и является XX веком политической истории «в узком определении». Конечно, всякая граница условна, и все же о границах XX века, как единого исторического и политического зона, иногда называемого «новейшей историей», можно говорить с большей определенностью, чем о границах иных эпох. Для Запада, для России, для Турции, и, вероятно, также для Японии, и, возможно, для Китая XX век начался примерно в 1914 году и закончился приблизительно в 1991 году с распадом СССР. В 1990-х годах начался переход к еще неведомому XXI веку.
Хотя понимаемый таким образом XX век длился всего семьдесят с небольшим лет, но событий в нем хватило бы и на несколько более мирных столетий. Прежде всего, эпоха трех войн привела к ускоренному взрослению западного человечества. В течение ограниченного числа лет ему открылись истины, на осознание которых в другое время ушли бы века. Первая мировая война подорвала веру в прогресс, в разум, в европейскую цивилизацию, а также в войну как в сколько-нибудь осмысленное занятие. Вторая мировая война довершила этот процесс, открыв бездны возможной бесчеловечности, а также тонкость тех «дамб», которые цивилизация пытается возводить вокруг этих бездн.
Вторая мировая война закончилась появлением ядерного оружия, предопределившего облик холодной войны. Несмотря на то что ядерное оружие практически не применялось, оно оказало глубочайшее влияние на менталитет, столкнув всех с представлением о смертности человечества, с понятием ответственности перед будущими поколениями и, главное, создав само понятие «глобального вызова» и «глобальной проблемы».
Глядя на все это задним числом, можно увидеть, что и существование СССР, несколько более долгое, чем мог предположить здравый смысл, и его крушение, гораздо более быстрое, чем здравый смысл мог ожидать, было скорее элементом мировой истории, и его очень трудно понять, рассматривая историю России как единственного в мире или по крайней мере сильно изолированного государства.
Поэтому и будущее России, и «национальный проект», который мог бы вдохновить, сплотить, породить идеологию и послужить временным заменителем национальной идеи, можно «угадать», только глядя по сторонам и наблюдая, какую эпоху переживает человечество и какие ближайшие этапы ожидают мировую цивилизацию.
Навстречу всемирной империи
Характер переживаемых сегодня цивилизацией процессов ни для кого секретом не является. Большая часть человечества охвачена процессом глобализации. Экстраполируя эту тенденцию, можно выдвинуть достаточно достоверный прогноз, что глобализация должна в конечном итоге привести к образованию мирового государства, управляемого мировым правительством.
Все активнее осуществляются большинством государств мира усилия по развитию мировой торговли, подписанию международных конвенций, созданию региональных и международных организаций, таможенных союзов и «единых пространств». Делегирование полномочий наднациональным органам не может иметь иного завершения, как слияния большинства стран мира в планетарную конфедерацию с единым правительством и, вероятно, с единой денежной единицей. Этого требуют стоящие перед человечеством задачи, такие как необходимость регулирования глобального капитала, решение глобальных энергетических проблем и, вероятно, освоение окружающего космического пространства. В конце концов, к созданию «братства народов» сводятся прогнозы большинства мечтателей, утопистов и фантастов последних веков, причем «мировое государство» легко существует как в жанрах утопии, так и антиутопии. Конечно, фантастика рассказывает нам о битвах звездных империй с галактическими федерациями, но там речь идет о государствах, охватывающих целые планеты, и пока наша цивилизация еще не столкнулась с проблемой марсианского или сатурнианского сепаратизма, Земле, видимо, предстоит сформировать единственное государственное и одновременно надгосударственное образование.
Следует отметить, что значительная часть тех политических сил, которые сегодня существуют под ярлыком «антиглобализма», не являются врагами глобализации и мирового объединения— они только требуют, чтобы глобализация осуществлялась под знаком решения социальных и экологических проблем человечества, они протестуют против «злоупотребления» глобализацией со стороны богатейших держав и корпораций, использующих ее в своих интересах. Так что проблематика антиглобализма ставит вопрос не о смене интеграционного вектора, а только о корректировках глобализации.
«Громкими», перспективными и приносящими славу национальными проектами в наше время могут быть только те, которые в конечном итоге будут способствовать строительству мирового государства. Первое, разумеется, что приходит в голову в этой связи, это политика США с их «империалистическими» войнами, развязываемыми в разных частях мира. Здесь хотелось бы сделать важную оговорку: та компонента американской политики, которая является «имперской», то есть та, которая вытекает из национального эгоизма, сплавленного со стремлением непосредственно подчинить себе другие страны, с точки зрения общего вектора развития человечества является реакционной и идущей против общемирового течения, и именно поэтому «имперская» американская политика не имеет исторических перспектив и не может иметь особо важных отдаленных последствий. Это, впрочем, не означает, что американская политика вообще не имеет важных последствий — наоборот, сам факт, что США ведут активную международную политику и время от времени затевают войны, несомненно, способствует изменению облика планеты. Это, например, можно разобрать на примере иракской войны.
Рациональное объяснение захвата Ирака американцами не такое уж простое дело. Российская пресса особенно напирает на стремление американцев контролировать иракскую нефть, но это объяснение хорошо лишь потому, что отсутствуют лучшие: нефтяные запасы являются единственным достоянием Ирака, которое, руководствуясь логикой войны XIX века, имело бы смысл захватывать. Однако у этого объяснения есть много проблем. Во-первых, затраты США на войну столь огромны, что незначительная «скидка», которую американская экономика могла бы иметь после войны при закупках нефти, их явно не окупит в ближайшем будущем. Во-вторых, кто бы ни был хозяином нефти в послевоенном Ираке— иракское правительство или американские корпорации, — он все равно не захочет поставлять нефть на рынок по ценам ниже рыночных. В-третьих, пока что иракская война способствовала исключительно вздуванию мировых цен на нефть и дестабилизации поставок из Ирака. В-четвертых, даже если бы последствием войны стала стабилизация поставок по сниженным ценам, то в стратегическом плане никакой пользы американской экономике это бы не принесло, поскольку источники дешевого сырья замедляют инновационные процессы. В 2006 году, когда окончательно выяснилось, что поставки с Ближнего Востока остаются нестабильными, а цены не думают падать, президент Буш-младший провозгласил курс на уменьшение зависимости США от ближневосточной нефти, потребовал ускоренного развития ядерной и альтернативной энергетики, и в этом было гораздо больше смысла, но эти решения если и были последствиями иракской войны, то шли вразрез с логикой, приведшей к развязыванию войны.
Для оценки любой войны важно, что намерения организаторов войны не всегда совпадают — а точнее, всегда не совпадают— с ее объективными результатами и последствиями. Намерения политиков не всегда становятся известны широкой публике, к тому же они бывают мелочными и случайными. Не исключено, что Буш-младший придавал большое значение официальной причине войны — наличию у Хусейна ядерного оружия. Возможно, он думал о нефти. Нельзя исключать, что среди мотиваций, руководящих американской администрацией, были и совсем мелкие вроде заботы о президентском рейтинге или о прибыли американских компаний, специализирующихся на обслуживании нефтедобычи. Нельзя совсем сбрасывать со счетов идеалистически-романтические мотивы вроде дарования демократии народам, страдающим оттирании. Какие-то из этих тактических целей были достигнуты, какие-то, видимо, нет, но для истории человечества большая часть этих целей является мелочью, которой суждено остаться в прошлом и которая не повлияет на судьбу будущего, чем бы ни закончилась война. Здесь стоит вспомнить, что в «Майн кампф» Гитлера среди важнейших аргументов, обосновывающих необходимость будущей экспансии на восток, был тот, что растущее немецкое население в условиях ограниченности сельхозугодий будет невозможно прокормить. После этого была страшная война, человечество было потрясено, Гитлер покончил с собой, Германию расчленили победители, и единственное, чего не узнал немецкий народ, несмотря ни на какой послевоенный кризис, так это голода вследствие нехватки земли.
Мотив войны — даже самой страшной войны — может оказаться бессмысленным или тайным, но объективные и масштабные последствия войны спрятать гораздо труднее, чем намерения главнокомандующих. А главное последствие иракской войны для самого Ирака заключается в том, что эта ближневосточная страна стала ближе к системе глобализующейся западной цивилизации. Война расчистила систему экономического и культурного общения с западным миром и таким образом «вовлекла» Ирак в объединяющееся, глобализующееся человечество — человечество, объединение которого происходит, конечно, при культурном доминировании Запада, однако при вполне суверенном соучастии других регионов мира.
Можно вполне согласиться с мнением английского социолога Зигмунда Баумана, который, говоря об операции «Буря в пустыне», а также об операции НАТО в Косове, заметил: «Территориальные приобретения не являются целью этих войн; напротив, нападавшие более всего остерегались и тщательно избегали вторжения и взятия территории под свой контроль; предотвращение такого хода событий было главным, а возможно, и решающим фактором в стратегических расчетах. Целью войны было заставить врага, противящегося открытию своей территории «глобальным силам», подчиниться, но при этом обязать его нести ответственность за текущие повседневные дела, оставляя ему необходимые ресурсы, позволяющие поддержать привлекательность и приспособленность территории для мирового и финансового капитала и в то же время недостаточные для осуществления новых попыток превращения страны в неприступную крепость. Целью нового типа «глобальной войны» выступают не территориальные приобретения, а открытие дверей, остававшихся закрытыми для свободного перетока глобального капитала. Перефразируя Клаузевица, можно сказать, что такая война — это прежде всего продолжение свободной всемирной торговли иными средствами».
Ясно, что США своими войнами трудится для будущего объединенного человечества, на «новый мировой порядок», доведенный до состояния мирового государства, однако кто может дать гарантии, что в этом «объединенном человечестве» США будут доминировать? Даже сегодня, когда у США никто не оспаривает статус «единственной сверхдержавы», нет никаких данных об увеличении влияния США на Японию, Китай, Евросоюз, да даже и на Россию. Если отбросить все исторически бесполезные и не вызывающие зависти мудрых текущие выгоды и попытаться максимально далеко, насколько возможно, вглядеться в туманное грядущее, то можно с уверенностью сказать, что США своими войнами не столько укрепляли свою власть над миром, сколько вполне бескорыстно приближали объединенное мировое государство. США в мировой политике сознательно или бессознательно играют роль «тарана» и «ледокола» мирового государства, в котором они сами, быть может, займут место одной из провинций.
Нет ни малейших оснований путать это будущее мировое государство с американской империей, которой иногда пугают публику антиглобалисты. Да, если бы в результате какого-то чуда или в результате немыслимой мировой войны мировое государство возникло сегодня, оно, вероятно, обладало бы многими чертами, позволяющими сказать, что оно создано специально под американские интересы. Но мировое государство возникнет не сегодня и не завтра, оно должно созреть, и созреет оно, в частности, тогда, когда его создание санкционируют многие независимые от американцев центры силы.
Если угодно, создание мирового государства— это не вполне осознаваемый самими американцами «национальный проект» Соединенных Штатов.
И Россия во времена своей удивившей мир революции, и США сегодня были элементами общемирового исторического процесса, и только исходя из него можно объяснить их лидерство. Лидером называют того, кто идет впереди. Лидер ведет за собою. Страна-лидер ведет за собою человечество или его значительную часть, пролагает и показывает ему дорогу, но в конечном итоге она работает не на себя, а на человечество, хотя, конечно, и извлекает из своего лидирующего положения какие-то исторически мелкие выгоды. Лидер — это не более чем орудие коллективного развития, даже если, как это имело место в случае с советским социализмом, выбранный путь развития сравнительно быстро оборвался.
В этом можно увидеть то, что Гегель называл «хитростью разума», когда люди помимо своей воли становятся орудием исторического фатума. Впрочем, в этой «хитрости разума» нет ничего мистического. Здесь проявляются примерно те же закономерности, какие используют химики при нагревании или встряхивании колбы с раствором. Ни нагревание, ни встряхивание не может заставить химическую реакцию течь именно в том, а не в другом направлении. Характер реакции проистекает из валентности и прочих химических свойств находящихся с колбе ингредиентов. Но нагревание ускоряет взаимодействие между веществами в реторте и, следовательно, ускоряет процессы, которые уже и так намечались потенциально.
Война — это сильнейшее встряхивание исторической «колбы». Война способна мгновенно переместить общество в новую эпоху. Самое главное — война способна серьезнейшим образом ускорить идущий в общественной истории «естественный отбор». Социальные формы, институты и производственные структуры, оказавшиеся недостаточно эффективными и жизнеспособными во времена войны, умирают первыми хотя бы потому, что военная жизнь скудна и экономична и позволяет сохранять лишь самое необходимое — во время войны все перестают поддерживать то, что раньше хранилось как «добрая традиция» и «милая привычка». Еще важнее другой механизм: война разрушает все, все социальные структуры, и эффективные, и неэффективные, но когда приходит пора послевоенного восстановления, то восстанавливать обычно берутся только то, что представляется новым, современным и нужным в первую очередь. Традиции любят поддерживать, однако редко берутся восстанавливать прерванную традицию. Война играет роль социального «скраба», выжигающего все «зачерствевшие» и остановившиеся в развитии узлы социальных отношений.
Это, правда, не значит, что война является наилучшим ускорителем социального отбора, что, то же самое обновление невозможно в мирной жизни благодаря рыночной конкуренции, что сам факт отбрасывания цивилизации и экономики из войны на годы назад позволяет весьма скептически относиться к войне как наилучшему инструменту развития, но— наилучший или нет— это один из важных инструментов. Если говорить о двух мировых войнах, они, во-первых, очистили Европу от многих реликтов и атавизмов феодализма, во-вторых, способствовали ускоренной модернизации промышленности (разрушенной войной и восстановленной часто с нуля) и, между прочим, привели к полной перепланировке крупнейших городов (разрушенных бомбардировками и спланированными заново). Правильная планировка и длинные, многокилометровые проспекты Берлина и Минска могут служить наглядным символом омолаживающего действия мировой войны.
Кто будет «мировым лидером»
На наш взгляд, вопрос о создании мирового государства является уже практически решенным. Историческая миссия мировых держав во многом будет определяться тем, какую роль они изберут— или «получат» — в этом процессе. Важнейшая стоящая перед человечеством проблема заключается в следующем.
Мощные миграционные процессы размывают этнический субстрат западной цивилизации. В ведущих странах Запада национальная, расовая и религиозная структура населения необратимо меняется: представители коренного населения медленно, но верно превращаются в меньшинства. Процесс этот опять же не является событием в национальной истории каждой из западных стран. Это общемировая тенденция, отражающая изменение структуры населения планеты и являющаяся следствием корреляции между уровнем рождаемости, экономическим развитием и долей городского населения. Какое-то время западный социум может мириться с этими демографическими переменами благодаря механизмам социального неравенства: коренное белое население сохраняет доминирующее положение в политических, экономических и общественных структурах, и, благодаря этому, характер общественных отношений, политическая и правовая система, уровень коррупции остаются более или менее неизменными. Но рано или поздно потомки выходцев из Африки, Азии и Океании начнут проникать во все институты, и предотвратить это невозможно: никакая актуальная мощь, ни богатство, ни сила, ни оружие, ни самые оголтелые формы ксенофобии не могут в исторической перспективе противостоять постепенным диффузным процессам. Следовательно, начнется смена национальной структуры элиты.
Если воспользоваться терминологией Льва Гумилева, то западное общество приобретет «химерический» характер. Химерами Гумилев называл государственные образования, состоящие из нескольких этносов, в которых элита часто состояла из представителей не той национальности, что большинство населения. Однако миграционные процессы могут довести западные страны до куда большей степени «химеричности»: и элита, и большинство населения окажутся сложными коктейлями из представителей самых разных народов, большинство из которых не будут коренными для данной территории. При этом, как мы можем судить по сегодняшнему состоянию Европы и Америки, это превращение в коктейль произойдет слишком быстро, чтобы отдельные «ингредиенты» успели «переплавиться» в новое единство.
И вот тут есть о чем волноваться. Дело в том, что западная цивилизация функционирует благодаря тому, что ее институты — парламенты, банки, суды, системы фиксации прав собственности и т. д. — работают на некотором уровне качества. Об этом качестве можно иметь различное мнение, но, кажется, еще никому не приходило в голову утверждать, что в какой-либо стране, относимой к числу развивающихся, суды являются более независимыми и менее коррумпированными, чем в странах, относимых к развитым. Между тем эти институты работают именно так, как они работают, в значительной степени потому, что в них задействованы люди определенной культуры и менталитета. В том, что качество института зависит от качества человеческого материала, нет никаких сомнений, и это доказывает пример России и других развивающихся стран, которые заводят себе институты, чья организация и правила бывают не хуже, а то и лучше, чем в западных странах, но которые не могут тем не менее добиться от них столь же качественной работы. Поэтому нельзя гарантировать со стопроцентной уверенностью, что западные институты сохранят прежнее качество работы, если сравнительно быстро произойдет смена этнического состава «персонала» этих институтов и, соответственно, резко изменится менталитет работающих там людей. Деятельность американского банка, где работают в основном люди с российской или колумбийской ментальностью, будет скорее напоминать деятельность российского или колумбийского банка.
Правда, как раз за банки опасаться можно в меньшей степени: об их эффективности заботится рыночная конкуренция. Гораздо больше приходится думать об институтах демократии, под которой надо понимать вовсе не некое идеализированное и несуществующее «народовластие», а вполне эффективную и оправдавшую себя в истории, пронизывающую общество систему «обратной связи», позволяющую корректировать работу всех остальных институтов. Насколько можно судить, такие государства, как, скажем, Сингапур или Казахстан, достигли куда больших успехов в копировании американских банков и бирж, чем в организации работы таких институтов, как парламент, независимый суд, свободная пресса, гражданское общество и т. п.
Правда, можно сказать, что когда сегодня выходцы из далеких заморских стран или их потомки добиваются успеха в американском или французском обществе, то они, как правило, проходят местную «выучку», они воспитаны «по-западному» и приобрели все необходимые для успешного функционирования в этой системе социальные навыки. Однако пока это происходит благодаря тому, что в элите и США, и Франции присутствует белое большинство, которое индуктивно перестраивает «под себя» все проникающие туда «этнически чуждые» элементы. Однако не совсем ясно, что будет, когда тот человеческий тип, тот, если так можно выразиться, культурно-исторический типаж, который сегодня считается «правящим» в странах Запада, станет не столь доминирующим, а то и просто окажется в меньшинстве.
Проблема, перед которой находится сейчас человечество, проблема величайшего исторического значения заключается в том, успеет ли Запад «воспитать» и «просветить» тот исходно чуждый ему демографический материал, который сегодня вливается в его орбиту, успеет ли он «воспитать» и «просветить» его настолько, чтобы потомки мигрантов смогли сохранить западную цивилизацию и обеспечить качественную работу ее институтов?
Западная — «белая» — цивилизация медленно, но верно уходит с исторической сцены, и вопрос заключается в том, успеет ли она вырастить достойных наследников— наследников, которые бы не разорили доставшийся в наследство дом, но продолжили традиции хозяев дома. В частности, вопрос заключается в том, успеет ли Запад передать своему будущему разнокровному и разноцветному населению традиции демократических ценностей, которым — судя по информации, имеющейся в широком доступе, — население, интеллигенция и элита азиатских стран привержены значительно меньше, очевидно предполагая, что интуиция, ум и организаторские способности правящих классов вполне могут заменить и «обратную связь», и те позитивные эффекты, которые приносит конкуренция политических сил.
Если всего этого не произойдет, то будущее вполне можно рисовать в антиутопических красках и нынешнюю эпоху, когда США нагло вмешиваются в дела других стран, свергают суверенные правительства, которые им не нравятся, и вообще ведут политику «двойных стандартов» — так вот, эту эпоху будут вспоминать как благословенное прошлое, когда в мире был хоть какой-то порядок, когда в Вашингтоне и Нью-Йорке были инстанции, куда можно было жаловаться, и когда на некоторые безобразия была какая-то управа, хотя бы и в виде руководствовавшегося «двойными стандартами» Гаагского трибунала. И те, кому сегодня не нравится хозяйничанье Американской империи, должны содрогнуться, представив, что, когда Америка «слиняет» и утратит интерес к международным делам, мир превратится, скажем, в арену противоборства Китайской, Индонезийской и Бразильской империй.
Впрочем, если мы верим в формирование мирового государства, то любое соперничество локальных империй будет представляться временным переходным этапом. Куда серьезнее другой вероятный «вызов». Если менталитет правящих классов западных стран изменится достаточно быстро, то может возникнуть ситуация, когда западные государства и их институты перестанут, как сегодня, выполнять функции навязчивых культурных образцов, к которым остальные страны— добровольно или по принуждению— должны стремиться. Произойдет это по многим причинам.
Во-первых, западные институты могут просто начать хуже работать.
Во-вторых, новая химерическая элита может пойти на ограничение демократии в своих странах или по крайней мере на торможение процессов модернизации демократических институтов. Кстати, демократия может быть ликвидирована и не из-за смены расового состава элиты, а из-за попытки «белого» меньшинства сохранить свое господство над «цветным» большинством.
В-третьих, новая западная элита может, как сегодня, перестать смешивать экспансию своих государств и экспансию воплощаемых этими государствами культурных стандартов, то есть западные страны могут сознательно отказаться от роли миссионеров рыночной цивилизации, здраво рассудив, что более отсталые конкуренты менее опасны. К этому можно добавить, что Россия и другие «не совсем западные страны» будут также развиваться, так что раздражающая разница в порядках двух стран может сократиться.
Для России — я, конечно, сужу о России на основании того, что вижу сегодня, — эта ситуация будет крайне непривычной. Многие в стране воспримут исчезновение дразнящей впереди «морковки» западной эффективности как облегчение, наконец-то позволяющее принимать решения, которые «душа просит», не обращая внимания на то, что «в приличных странах так не делают». Другие воспримут исчезновение «западного положительного примера» как страшное несчастье и серьезнейший вызов. Вызов будет заключаться в том, что хотя у России останется необходимость стимулировать свое дальнейшее институциональное развитие, в частности совершенствовать институты демократии и гражданского общества, но доказывать необходимость этого будет страшно сложно. Сегодня необходимость модернизации обосновывают, указывая на опасных зарубежных конкурентов, которых следовало бы догонять, и на достигнутые иностранцами соблазнительные успехи, которым стоило бы подражать. Если эти аргументы утратят свою силу, то «демократия», «корпоративная культура», «прозрачность» и другие ценности, во имя которых проводится модернизация, превратятся всего лишь в теоретические принципы, умозрительные идеалы, а то и просто в гипотезы. Политический класс ни одной из стран мира не пойдет на ущемляющие его власть реформы во имя какой-то гипотезы, если только эта гипотеза не подкреплена образом заморского конкурента.
С некоторой вероятностью можно прогнозировать, что размывание нынешней этнической базы западной элиты может привести к замедлению институционального развития по всей планете. Тогда может наступить нечто вроде «новейшего средневековья» — как известно, средние века наступили тогда, когда варвары, равнодушные к достижениям античной культуры, разрушили и захватили Римскую империю.
Кстати, феномен «исчезновения положительного западного примера» в некоторых локальных сферах можно увидеть уже сегодня. Например, чем более США в своей «борьбе с терроризмом» прибегают к различным жестким мерам внешней и внутренней политики, тем чаще в России апелляции к американскому опыту используют не западники и либералы, кому это вроде бы положено, а сторонники «сильной государственности». Первоначально они к этому прибегали для того, чтобы «поддеть» либералов, но теперь уже и поддевать некого, поскольку по количеству апелляций к западному опыту наши государственники стали большими западниками, чем сами западники. Вспоминается реплика мэра Москвы Юрия Лужкова, посетившего Америку вскоре после 11 сентября и пораженного тем, что американские пограничники при осмотре заставили его снять обувь — тогда такие методы были еще в диковинку. Вывод московского мэра был замечателен. Он сказал: «А мы все чего-то стесняемся!». Правильный ответ либералов на эту новую ситуацию должен заключаться не в том, чтобы оправдывать США, не в том, чтобы доказывать, что американская жесткость более справедливая, эффективная и цивилизованная, чем российская, а в том, что если Америка в чем-то отступает от демократии, то мы должны не радостно отступать от нее еще дальше, а защищать демократию вопреки Америке. Российским сторонникам демократии еще только предстоит освоить новую стратегию, исходящую из того, что они являются сторонниками именно демократии, а не американской модели, какой бы она ни была.
Впрочем, все эти прогнозы достаточно гадательны, а достоверно можно сказать вот что. Лидером является страна, ставшая источником просвещения— вольного или невольного, добровольного или принудительного, — но просвещения. В XVIII веке вся Европа— от Адама Смита до Петра Великого— восхищалась Нидерландами. Сегодня США, руководствуясь различными — наверняка исторически не очень важными — мотивами, взяли на себя функцию «насильственного просветителя» некоторых стран и народов. Если знамя «мирового просветителя» — то лидером станет тот, кто это знамя подхватит. Именно поэтому Китай мировым лидером быть не может, сколь бы ни было огромно его население и как бы быстро ни развивалась его промышленность. Кстати, развивается она быстро по причинам, которым не стоит завидовать. Среди этих причин — дешевизна рабочей силы и либеральность экологических норм. Несколько утрируя, можно сказать, что если Китай — это не то четверть, не то треть человечества, то страной-лидером будет та, что возьмет на себя роль просветителя Китая.
России удалось создать свою империю в том числе и потому — или, точнее, «в связи с тем», — что ей был дан исторический шанс быть цивилизатором и модернизатором для многих народов и территорий. Однако этот шанс был использован Россией, потому что она сама активно впитывала европейское просвещение. Сегодня же и среди пишущей братии, и в политических кругах иногда бытуют странные настроения, что можно руками и ногами отбиваться от всего лучшего, что наработано западной практикой, и одновременно ждать, что на нас, как божий дар и как нефтяные цены, с неба падет роль «лидера» и «сверхдержавы». Пока наши государственники пребывают в этой мечтательности, Казахстан обгоняет Россию по многим важнейшим реформам, например, реформе железных дорог, или по принятию некоторых законов, касающихся фондового рынка. Если раньше мы могли говорить, что «зато в России лучше, чем в Казахстане, с демократией и свободной прессой», то теперь и по этому критерию позиции двух стран сравнялись. Россия все более вписывается в роль объекта, а не субъекта исторического процесса, в роль «сырья» истории, и не потому, что она бедна или слаба, а потому, что в существующем сегодня на мировой арене раскладе она скорее может играть роль просвещаемого, чем просветителя.
Лидером сегодня является тот, кто берет на себя роль «учителя» для будущих наследников западной цивилизации.
Часть 2. Что будет после капитализма?
«Ноосферный социализм»
Отвращение к капитализму остается неотъемлемой частью культурного наследия, доставшегося от Советского Союза. Не стоит забывать, что марксизм обладал и обладает огромным обаянием и был еще неоцененной во всей своей громадности интеллектуально-воспитательной силой.
Поэтому крушение социалистической экономики не сопровождалось столь же основательным крушением марксистской идеологии — других интеллектуалов и в особенности других преподавателей гуманитарных дисциплин в ВУЗах в России просто не было. Люди, чье сознание было преобразовано многими десятилетиями господства одной идеологии, никуда не делись, а среди преподавателей высшей школы концентрация тайных или даже бессознательных адептов марксизма была особенно велика. Ну а эти преподаватели готовили себе достойную смену.
С таким наследием российская культура не может не быть в значительной степени «социалистической» и «антикапиталистической».
В пространстве современной русскоязычной общественной мысли можно отыскать взгляды сторонников более или менее ортодоксального марксизма-ленинизма, сохранивших свои подходы к истории в почти полной неприкосновенности с советского времени. О манерах авторов этого типа стоит сказать — без оценки, только ради констатации факта — то же, что говорили о французских аристократах эпохи реставрации: «они ничего не забыли и ничему не научились». Для анализа современной ситуации в мире современные марксисты считают вполне достаточным ссылаться на Маркса, Ленина, и — в качестве особого интеллектуального изыска — на Розу Люксембург. Ничего нового за последние 100 лет, по их мнению, в мире открыто не было. Есть авторы, которые находят уместным теперь, с двадцатилетним перерывом публиковать свои монографии о политической экономии социализма, которые в свое время не были опубликованы из-за наступившей перестройки.
Для авторов этого типа никакой загадки в вопросе «что может быть после капитализма» нет, поскольку ответ на этот вопрос хорошо знали еще большевики в начале XX века, и к их знаниям можно добавить лишь некоторые новые аргументы вроде экологического кризиса капитализма или слов о кризисе «фаустовской цивилизации», то есть и Шпенглер оказывается на стороне Ленина.
Капитализм должен сменить социализм, социалистическая революция 1917 года есть первая ласточка этой глобальной трансформации, ну а крушение мировой социалистической системы — это просто случайность, временное отступление, недоразумение, порожденное либо бездарностью Горбачева, либо насильственными действиями «империализма». Но победа капитализма лишь временная, и, кстати, важным аргументом тут является быстрое экономическое развитие Китая, который — как в этом уверены российские марксисты — продолжает строить социализм.
Рядом с носителями традиционных «ленинских» взглядов на историю существует другой тип наследников советской культуры, существуют авторы, разум которых признает поражение социализма, но сердце не хочет этого делать, и которые в силу этого стремятся сохранить «не букву, но дух» советской модели, а точнее «все лучшее, что в ней было». У левых политиков и мыслителей этого типа — а их ряд, несомненно, открывается именем Михаила Горбачева — социализм становится не особенно определенной, но противостоящей капитализму тенденцией по улучшению всего и вся, по внесению в общество начал нравственности и духовности. Поскольку капитализм отождествляется с грубой реальностью, а социализм после его крушения можно ассоциировать исключительно с высокими мечтами, то социализм становится привлекательным, но несколько неконкретным, скорее совокупностью пожеланий по улучшению общества. Известный перуанский экономист Уэрта де Сото навал такого рода концепции «идиллическим социализмом». Идиллическое отношение к социализму распространено по всему миру, и многие выдающиеся интеллектуалы планеты, несмотря на все произошедшие в XX веке события, считают нужным иметь про запас концепт, в котором бы концентрировались все их недовольство несовершенством общества и все надежды на его улучшение. Так, всемирно известный итальянский социолог и экономист Джованни Арриги, признавая, что термин «социализм» дискредитирован, считает, что тем не менее его надо использовать в новом смысле, как «взаимное уважение людей и коллективное уважение к природе», причем «все это может быть организовано скорее через регулируемый государством рыночный обмен при поддержке труда, а не капитала».
Вне зависимости от того, каким именно видят будущее общество современные противники капитализма, и видят ли они его вообще, они считают законным выводить предположение о предстоящей замене капиталистического строя из проблем современного общества, несомненно порожденных именно капитализмом. Среди всех классических обвинений, бросаемых левыми в лицо капитализму, особенно актуальны сегодня попреки, что капитализм порождает неразрешимые экологические проблемы. Практически невозможно найти левого мыслителя, который бы среди причин предстоящего коренного изменения общественных отношений не называл бы экологию. Этот ход мысли распространен и на западе: например, в конце 1980-х лидер партии демократических социалистов США Майкл Харрингтон, писал, что социализму нет альтернативы с точки зрения распределения ресурсов и экологии. В России подобные размышления побудили всемирно известного ученого, академика Никиту Моисеева, выдвинуть лозунг «экологического социализма», а профессора Александра Суббетто — «ноосферного социализма».
Но почему же капитализм не способен решить экологические проблемы? Этот вопрос— о связи капитализма с разрешением экологической проблематики — является частным случаем другой, более общей социально-философской проблемы, поставленной в марксизме: в какой степени многие социальные и политические характеристики общества жестко детерминированы духом его экономического строя? Начиная с XIX века левая критика, борясь с реформизмом, утверждала, что многие социальные проблемы в принципе не могут быть решены, пока не будут изменены экономические основы общества, что капитализм по своей природе не способен на избавления от некоторых социальных язв. Такой подход можно было бы назвать «теорией побочных эффектов»: решения важнейших стоящих перед человечеством проблем якобы можно добиться только в качестве побочного эффекта от изменения «способа производства». И если раньше говорили, что при капитализме в принципе нельзя добиться достойной жизни для трудящихся, то теперь наследники социалистов говорят, что при капитализме в принципе невозможно решение глобальных, в частности экологических, проблем.
Однако опыт последних полутора столетий вроде бы говорит, что капитализм способен существовать во множестве самых разнообразных социально-политических форм, что на базе одной и той же рыночной часто-собственнической экономики реализуются самые разнообразные решения как в области социальных гарантий, так и в области охраны природы, и нельзя не признать, что развитые страны добились в экологии больших успехов. Это создает надежду, что если требуется решение каких-либо проблем— экологических или социальных, — то добиваться их решения и даже преуспевать в этом вполне возможно, не затрагивая фундаментальные механизмы рынка и собственности.
Но еще важнее тот несомненный факт, что экологические кризисы ни в коем случае не являются специфическим атрибутом капитализма. Вся история человечества с первобытных времен — это история агрессивного наступления на окружающую природу, и сегодня известны множество примеров разрушения природной среды с помощью доиндустриальных методов хозяйствования.
Агрессивное наступление человечества на внешнюю среду есть последствие не капитализма, а стремления к размножению и вовлечению в оборот все больших объемов вещества и энергии, а эти стремления представляют собой фундаментальные атрибуты даже не человечества, а всей живой материи как таковой, а человечества — лишь постольку, поскольку оно суть «сегмент» живой материи. Капиталистическая тяга к финансовой прибыли или к «потребительству» — это не более чем исторические «превращенные» формы извечного стремления всего живого к росту. Поэтому нет никаких оснований предполагать, что замена капитализма на какой-то другой экономический строй излечит человечество от склонности к экспансии и наращиванию своей экономической мощи, тем более что те же самые сторонники социализма, которые говорят об экологических угрозах, зачастую мечтают о продолжении космической экспансии человечества.
Неумирающий этатизм
Среди ответов на вопрос, какое именно общество и как именно идет на смену капитализму, самым простым и самым проверенным ответом остается идея огосударствления экономики. Конечно, социализм советского типа серьезно ее дискредитировал, но никакая дискредитация не является смертельной для идеи и особенно в России, где после крушения социализма были «лихие 90-е». Идеи «отмены капитализма» за счет усиления роли государства — в форме государственной собственности или государственного регулирования — выражали многие русскоязычные авторы.
С давних времен левые мыслители ищут утешительные для себя факты в возрастании роли государства в экономике капиталистических стран и особенно в увеличении мощи всех форм государственного экономического планирования. Сильный импульс подобным настроениям придал всемирный финансовый кризис, он породил едва ли не всеобщую уверенность, что эпоха «дерегулирования» в экономике закончилась и сейчас начинается обратный процесс возвращения государства в экономику— этой мысли, в частности, посвящена написанная в заключении статья Михаила Ходорковского «Левый поворот».
Стоит обдумать, действительно ли усиление государства дает поводы для надежды на будущий некапиталистический строй?
Прежде всего, государство всегда, во все времена имело важное значение в экономике. Если в самом по себе сильном, располагающим собственными предприятиями или вмешивающимся в экономику государстве видеть отрицание капитализма, то, значит, капитализма не было нигде и никогда или, по крайней мере, его существование имело «мерцающий» характер, в одной и той же стране он то появлялся, то исчезал.
В любом случае игры то усиливающегося, то ослабевающего государственного вмешательства в экономику происходят на все том же экономическом фундаменте. В государственном регулировании экономики мы видим очень разнонаправленные тенденции, а именно чередование периодов усиления и ослабления роли государства. Опыт XX века при этом искажен мировыми войнами, во время которых вмешательство государство в хозяйство сначала резко возрастало, а потом столь же резко сокращалось.
Параллельно тому, как у государства появляются новые инструменты, возможности и теории регулирования, у экономики возрастает сложность, так что теория и практика регулирования постоянно отстают от рынка и оказываются бесполезными.
Отсюда и постоянное чередование эпох «регулирования и «дерегулирования». Сначала выясняется, что свободный неуправляемый рынок развивается не так безболезненно, как хотелось бы, государство бросается его регулировать, создаются институты управления экономикой, и со временем выясняется, что последствия регулирования могут быть столь же негативны, как и последствия нерегулируемой свободы, что сложную систему трудно настроить вручную, и начинается демонтаж государственного вмешательства имени Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер.
Всемирный финансовый кризис 2007–2009 годов, несомненно, мотивировал политиков во всех странах мира вмешиваться в экономику и создавать новые контуры регулирования — проблема лишь в том, что мотивация чего-нибудь регулировать бежит быстрее появления надежных методик регулирования. Поэтому кризис, несомненно, породит новые «Госпланы», чью неэффективность придется констатировать в будущем.
Всемирный кибуц
Сегодня, как и 100 лет назад, можно найти труды левых мыслителей, мечтающих о построении нового общества на основе самоуправления и коллективной собственности, в ходу такие термины, как «кооперативы», «производственные ассоциации», «народные предприятия» и даже «народный капитализм».
Идея это старая — ее истоком является кооперативное движение, возникшее в Европе в середине XIX века. Получившее «литературное освящение» в хрестоматийном романе Чернышевского, кооперативное движение нашло «высшую политическую санкцию» в «кооперативном плане» Ленина— ряде статей о необходимости развития кооперации, являющихся частью так называемого «ленинского политического завещания».
Впрочем, в России идеи кооперативной экономики продвигали многие замечательные мыслители. Например, Дмитрий Менделеев, бывший не только химиком, но и видным теоретиком промышленного развития, предполагал, что русская промышленность лучше бы развивалась не капиталистически, а за счет «складочного капитала».
Системы рабочего самоуправления предприятий внедрялись в социалистической Югославии: по «официальной легенде», после разрыва со сталинским СССР тогдашний видный деятель югославской компартии Милован Джилас стал перечитывать Маркса и обнаружил, что классик, говоря о социализме, имел в виду не столько госсобственность, сколько добровольные ассоциации работников. К этой же идее пришли в социалистической Чехословакии во время «пражской весны»: тогдашний министр экономики Ота Шик предлагал создавать «советы трудящихся предприятия».
Преимущества идеи «народного предприятия» заключаются в том, что эта идея неоднократно реализовывалась, так что «утопической» или «нереалистичной» ее никак не назовешь. В обороте общественных дискуссий находятся четыре крупных примера коллективизма в производстве: во-первых, рабочее самоуправление на предприятиях социалистической Югославии, во-вторых, израильские кибуцы, в-третьих, испанское (точнее, басконское) кооперативное объединение «Мандрагон» и, в-четвертых, действующий в США «План участия работников в акционерной собственности» (Employee Stock Ownership Plan — ESOP).
Примеры эти показывают, что коллективные предприятия существовать могут, но никаких особых преимуществ с точки зрения конкурентоспособности или эффективности производства они не дают и целей качественного повышения доходов трудящихся также не достигают. Скажем, югославская экономика, в которой рабочее самоуправление прихотливо сочеталось с бюрократическим планированием, как и экономики других социалистических стран, отставала от экономики Запада по тепам роста производительности труда и внедрению инноваций, если же говорить о влиянии рабочего самоуправления, то оно выразилось прежде всего в том, что темпы роста зарплаты в Югославии обгоняли темпы роста производительности труда, результатом чего стала затяжная инфляция.
По сравнению с капиталистическими предприятиями, коллективным гораздо труднее регулировать численность персонала, поскольку увольнять акционера, имеющего право голоса и права на прибыль, гораздо труднее. Кроме того, народные предприятия гораздо менее свободны в поиске инвестиционных ресурсов, ведь любой внешний инвестор, ставший совладельцем предприятия, ущемит власть трудового коллектива и тем самым лишит предприятие ее «социалистической невинности».
Народные предприятия довольно легко вырождаются в капиталистические. Если работника предприятия увольняют, но он сохраняет за собой пай, он превращается в обычного акционера. Еще более распространена противоположная ситуация, когда народное предприятие набирает новых работников, но при этом не дает им права совладельцев, и таким образом старые работники — владельцы паев — выступают по отношению к новым в качестве коллективного эксплуататора. В Испании действует закон, по которому численность работников кооперативов, не являющихся пайщиками, не должна превышать 10 % от численности персонала, однако на практике в кооперативах «Мондрагона» эту норму обходят. В Израиле же, где подобных законодательных ограничений нет, часты случаи, когда большинство членов кибуца не работают на принадлежащих кибуцу предприятиях, выступая, таким образом, в качестве «коллективных эксплуататоров» по отношению к наемным работникам, набираемым из числа тех, кто в Израиле занимает низовые ниши рынка труда, то есть арабов и новых эмигрантов.
В целом не существует ничего такого, чего бы умели народные предприятия и при этом не умели частнокапиталистические. А наоборот — есть.
Многоукладная экономика
Поскольку слишком многие соображения не позволяют с уверенностью утверждать, что будущее посткапиталистическое общество может быть построено только на основе государственной или только на основе коллективной собственности, то огромное количество левых организаций или левых мыслителей пришли к компромиссной идее, что в обществе будущего — или, по крайней мере, в обществе, играющем роль переходного к капиталистическому, — не будет одного доминирующего типа собственности, а будет «многоукладная экономика» и «равноправие» всех форм собственности. Идея эта чрезвычайно популярна, она присутствует в теоретических документах множества существующих или существовавших после крушения СССР левых организаций и партий.
Идея эта как политическая программа не может вызывать больших возражений хотя бы потому, что уже является реальностью современного мира. В некотором смысле можно считать, что эта программа начала реализовываться или даже уже реализована. Кстати, многие «левые» авторы как раз и видят в многообразии форм собственности доказательство социалистических перспектив человечества. Однако все формы собственности, чье сосуществование предполагают теории равноправия, — довольно старые, хорошо известные формы общественных отношений, каждая из которых уже показала свой потенциал и ни одна из которых пока что не породила жизнеспособной альтернативы капитализму.
Эклектичная смесь старых форм не является каким-то принципиально новым типом социальных отношений. Тем более что правовые и политические условия современных капиталистических государств вовсе не дискредитируют «альтернативные» формы и предоставляют полную свободу для их сосуществования. Но рыночной конкуренции с частной собственностью государственные и коллективные предприятия, как правило, выиграть не могут. Поэтому под лозунгом «равноправия всех форм собственности» обычно скрываются мечтания об увеличении доли альтернативных форм, а единственным способом достижения этой цели является сознательное поощрение альтернативных форм собственности средствами государственной политики. С этой точки зрения политика Владимира Путина, восстановившего в России мощный государственный сектор экономки, находится вполне в рамках теории «равноправия форм» и вроде бы ведет нас в будущее.
«Философы у власти»
В основе рынка лежит процедура обмена. Обмен абсолютно необходим человеческому хозяйству, поскольку любое совершенное человеком действие может быть повторено лишь в том случае, если будут компенсированы затраты на его совершение. Если затраты не компенсируются, то всякий полезный акт, например акт по производству товара, не может быть повторен, так как производитель не может достать сырья и инструментов, да и сам в конце концов умирает с голоду. Чтобы экономика не останавливалась, любой производитель должен получать компенсацию своих издержек, и на рынке и происходит это возмещение, а именно в форме обмена результатов производства на другие результаты, которые могут служить компенсацией. В свете этого можно понять, что рынок играет для организации экономики совершенно фундаментальную роль, во всяком случае более фундаментальную, чем наемный труд, тем более что рыночный обмен возник раньше капитализма и, быть может, имеет все шансы его пережить.
Для того чтобы отказаться от рыночного обмена, необходимо развести два составляющих обмен действия — предложение производителем своих товаров и услуг потребителю и получение им компенсации своих издержек.
Утопия коммунистического труда, по-видимому, предполагает, что если все члены общества будут трудиться, не заботясь о компенсации своих усилий, то в результате общество будет располагать достаточным количеством продуктов, чтобы компенсировать любые совершенные затраты, то есть на место рынка приходит некий общий фонд благ, куда все вкладывают плоды труда, не думая о награде, но из которого берут себе вознаграждение.
У этой умозрительной системы имеются две важные проблемы. Во-первых, проблема баланса спроса и предложения, проблема ориентации производителей именно на нужные потребителям цели. Вторая же — и самая важная, самая грандиозная проблема, которая в свое время погубила мировую социалистическую систему— это проблема мотивации производителя.
О проблеме баланса спроса и предложения современные социалисты не могут сказать ничего, кроме выражения надежд на возрождение различных форм регулирования рынка.
Но вот для проблемы мотивации в современных посткапиталистических штудиях есть одно потрясающее и уже почти что стереотипное решение. Имя ему — творческий труд, который в будущем потеснит, а может быть, даже и вытеснить труд обыденный, рутинный и тяжелый. Еще Оскар Уайльд в начале XX века выражал надежду, что социализм позволит всем людям, не заботясь о хлебе насущном, выражать себя в искусстве. Сегодня это направление, которое можно было бы назвать «креативизмом», становится составной частью социалистических мечтаний, в частности у таких российских мыслителей, как Владислав Иноземцев и Александр Бузгалин.
Например, Александр Бузгалин пишет, что мы стоим на пороге «новой Касталии», мира творцов, путь в будущее идет через приоритетное развитие «креатосферы», о чем говорят книги Ефремова и Стругацких. Творческий труд содержит вознаграждение в самом себе, заниматься им — удовольствие, творческие люди готовы отдаваться своему призванию, не обращая внимания на материальное вознаграждение, а значит, можно предположить, что в экономике, построенной исключительно на творческом труде, проблема мотивации будет решена.
Пожалуй, нет очевидных аргументов, с помощью которых можно было бы однозначно доказать, что подобный сценарий преодоления рыночного обмена совершенно невозможен. Но на самом-то деле такой феномен, как «творческий труд», с научной точки зрения мало изучен. Многочисленные мыслители, уповающие, что он преобразит социальный строй, — от Оскара Уайльда до Владислава Иноземцева— пользуются примерно теми представлениями о творчестве, которые были заложены еще романтиками в начале XIX века. А представления эти во многом представляли собой идеологию нарождавшегося и осознававшего свою автономию сословия представителей творческих профессий. Писатели, художники и философы не только зарабатывали своим ремеслом, но и создавали сказку о себе как о бескорыстных, гипермотивированных и готовых на чудеса самопожертвования «сверхтружениках». Да, множество наблюдений за творческими людьми подтверждает правомерность этой «сказки». Но из этого еще не следует, что мы имеем право на универсальные выводы о человеческой природе.
Какому проценту населения доступны радости творческого труда? В какой степени эта склонность к творчеству предопределена наследственностью? В какой степени мотивация к творческому труду связана с материальным вознаграждением? В какой — с удовлетворением честолюбия? Ответов, выходящих за пределы бытовых наблюдений и беллетристических штампов, нет, серьезных социологических, психологических и экономических исследований творческого труда не известно, и, во всяком случае, они не находятся в «обороте» у занимающихся посткапитализмом авторов.
Научная фантастика, как известно, предлагает и такие пессимистические сценарии, в которых вытеснение рутинного, малоинтеллектуального и тяжелого труда часто сопровождается вытеснением человека из сферы труда вообще. В этом случае радости творчества будут доступны лишь меньшинству, оставшемуся в сфере производства, а остальные будут обречены на безработицу/безделье. Говоря языком научной фантастики, надежды на торжество творческого труда во многом связаны с тем, что машины могут лучше человека выполнять рутинные функции, но не могут достигнуть этого в творчестве. Однако в наши дни, когда компьютеры начали обыгрывать чемпиона мира в шахматы и когда ставится вопрос о конструировании компьютеров, превосходящих человеческий мозг по совокупной информационной мощи, такой уверенности уже нет. Возникают опасения, что раньше, чем в мире исчезнет необходимость в рутинном физическом труде, в наиболее развитых странах технические системы начнут вытеснять людей творческого труда.
Многие авторы, приветствующие распространение высококвалифицированного, ориентированного на информацию и креативного по сути труда и видящие в нем исток новых общественных отношений, думают не только и даже не столько о новой мотивации трудовой деятельности, сколько о социальных последствиях распространения творческих профессий и, в частности, о новом типе взаимоотношений «управляющих и управляемых».
Так возникают теории «капитализма без капиталистов» — теории, в соответствии с которыми собственники бизнеса постепенно уходят в тень и элита начинает комплектоваться по принципу компетентности и креативности.
Теории такого рода, не трогая способ производства как таковой, описывают лишь новые принципы функционирования элиты. Теперь вместо, казалось бы столь естественного для капитализма, богатства источником элитарности становится творческий потенциал, профессионализм или даже «способность управления информационными потоками». Многие авторы этого направления даже утверждают, что информационная революция наконец-то приведет человечество ко столь желанной меритократии, то есть системе, при которой социальное возвышение человека предопределяется исключительно его талантами. Следует отметить, что об этом писали отнюдь не только левые мыслители, но и самые известные теоретики постиндустриального или «нового индустриального» общества, такие как Гелбрейт, Дракер, Тоффлер и Белл, которые утверждали, что в новом обществе капиталистов-собственников вытесняют технократы.
Вдохновленный подобным надеждами Владислав Иноземцев уверен, что в новом обществе элитариями становятся те, кто могут воспользоваться знаниями и информацией. Основатель движения «Суть времени» Сергей Кургинян также выдвигает лозунг «меритократической революции».
Вне зависимости оттого, насколько правомерны надежды на торжество меритократии, остается нерешенным главный вопрос о принципах экономики, об отношениях труда и капитала и о рынке. Вполне мыслим меритократический капитализм, вполне можно себе представить, что карьеру в крупных капиталистических корпорациях можно делать лишь благодаря способностям, и акционер, лишенный способностей, в лучшем случае остается рантье. Но от этого корпорация не перестает быть капиталистическим, хотя с социологической точки зрения это, конечно, капитализм нового типа. Меритократическая элита вполне может выполнять функцию топ-менеджмента на службе капитала, использующего наемный труд и рыночный обмен. Маркс бы, вероятно, сказал, что «технократия» является новой формой классового господства.
Крах всей цивилизации?
В заключение хотелось бы поговорить о самых радикальных, самых утопических видениях посткапиталистического будущего, предполагающих крушение не только капитализма, но и вообще всей нашей цивилизации.
Прежде всего, на «обочине» общественного сознания имеется видение будущего общества как опирающегося на самодостаточные общины, существующие по принципу натурального хозяйства. Об этом иногда говорят сторонники проекта «Венера» Жака Фреско, сравнительно подробное обоснование этого направления развития можно найти в научно-фантастическом романе Геннадия Прашкевича «Кормчая книга»: общины нового типа возникли в этом романе благодаря возникновению особых биореакторов, позволяющих экологично производить все необходимое. Категорически утверждать, что такого не будет никогда, нельзя, но очевидно, что пока подобные проекты носят «погромный» характер по отношению ко всей существующей цивилизации.
Более популярны взгляды, согласно которым преодоление капитализма произойдет за счет преодоления экономки как таковой, когда на мотивы и поведение людей попросту не будут влиять экономические мотивы. И есть две основных версии, как это произойдет.
По первой из них, преодоление экономики произойдет за счет избытка богатства, когда всеобщее изобилие просто позволит людям не думать о заработке и обмене. В частности, в 1970 году футуролог Герберт Кан говорил о «постэкономическом обществе», имея в виду такое будущее общество, в котором доходы будут настолько велики, что стоимость не будет иметь значение для принятия решений. Позже в западных социальных дискуссиях говорили в этом же смысле о «постдефицитном обществе».
Во второй версии тот же самый эффект достигается за счет тотальной автоматизации и вытеснения человека из процесса производства.
Предсказания такого рода касаются настолько отдаленного будущего, что его рациональное обсуждение крайне затруднительно. Данный прогноз следует допустить как возможный, помня при этом, что экстраполяционные предсказания часто не сбываются, поскольку на арену истории выходят не предусмотренные футурологами силы.
Заканчивая, можно констатировать, что находящиеся в «обороте» у современных социальных философов идеи о чертах будущего посткапиталистического общества можно разделить на две большие группы.
К первой стоит отнести традиционные социалистические идеи, в общем не изменившиеся за последние 100–150 лет и за этот срок так или иначе апробированные исторической практикой, и именно поэтому сегодня мы более или менее представляем, чего стоят эти идеи и чего можно от них ждать. К ним относятся проекты вытеснения частного бизнеса усилившимся государством или коллективной собственностью либо преодоление хотя бы духа частного бизнеса за счет усиления социальной и экологической политики, а также вытеснения собственников у руля экономики технократией и «меритократией».
Вторая группа идей, которые можно было бы назвать идеями постиндустриального социализма, связана с самыми последними тенденциями в мировом развитии — появлением постиндустриальной и информационной экономики. Это идеи замены рыночной мотивации творческой, торжества бесплатного труда в силу особенностей производства информации и, наконец, идея устранения иерархической организации и отношений найма через сетевые взаимодействия. Последняя идея кажется сегодня наиболее перспективной.
Над всем этим располагаются уже совершенно фантастические идеи о полном уходе человека из сферы экономических отношений благодаря автоматизации и росту богатства.
Как бы там ни было, капитализм не вечен, но ростки будущего следует искать не в утопических умозрениях, а в наиболее перспективных — либо маргинальных, но устойчивых — тенденциях самой капиталистической экономики.
Часть 3. Государство будущего
Последовательная глобализация
Поскольку интенсивность работы мировой экономики растет и скорость ее изменчивости увеличивается, то важнейшим параметром эффективности мировой экономики становится гибкость, то есть способность всех видов ресурсов предельно быстро и беспрепятственно перераспределяться между географическим регионами, отраслями, сегментами и любыми другими альтернативными структурными вариантами экономики.
Идеальным могло бы быть признано состояние, при которой ресурсы распределяются между структурными сегментами предельно быстро и совершенно беспрепятственно в масштабах всей планеты. Такое состояние мировой экономики можно было назвать «идеальным рынком». Идеальный рынок позволяет добиться такого распределения ресурсов, которое обеспечивает максимальную эффективность производства для данного уровня научно-технического развития, данного населения и данного состава изученных естественных производительных сил (под эффективностью в данном случае можно понимать как прибыльность, так и удельную величину конечного эффекта на единицу затрат). Иными словами, движение к идеальному рынку направлено к глобальной оптимизации распределения ресурсов, а значит, и производительных сил.
Лучше всего, если режим идеального рынка охватывает всю планету, в этом случае мировая экономика может достичь суммарного максимума производительности в планетарном масштабе. Разумеется, для человека остается самым важным вопросом, каким целям будет служить эта оптимизированная экономика, но на этот вопрос внятного ответа, рассуждая только об экономике, получить невозможно. Экономика обслуживает человеческие потребности, потребность — это руководящая сила экономического развития, но это может быть потребность в материальном потреблении, в ведении войны, в строительстве вавилонской башни или в восстановлении природной среды. Изменение потребности меняет конфигурацию спроса, а это, в свою очередь, требует перестройки экономики. Но, к сожалению, или к счастью, руководящий импульс, посылаемый экономике большей частью населения планеты, сводится к увеличению материального потребления, а это придает развитию мировой экономики более или менее однозначный характер.
К этому надо еще прибавить, что чем больше масштабы рынка, тем больше у него шансов приблизиться к ситуации свободной конкуренции. Планетарный масштаб рынка может обеспечить максимальную конкуренцию, поскольку он позволяет вовлечь в конкуренцию на едином рынке максимальное количество производителей. Это значит, что планетарный масштаб рынка позволит максимально извлечь выгоды, вытекающие из конкуренции, к числу которых относится и стимулирование инноваций.
Примером «почти идеального» рынка может служить мировой и финансовый рынок: на нем нажатие компьютерных клавиш позволяет мгновенно пересылать миллиарды долларов не только из одной отрасли в другую, но и из одного конца планеты в другой. Однако финансовый рынок является «идеальным», потому что сами обращающиеся на нем деньги и фондовые ценности являются «нематериальными», условно-фиктивными феноменами, воплощенными в записях в памяти компьютеров.
С реальными ресурсами все гораздо сложнее. Для того чтобы перевезти промышленные материалы или рабочую силу в другое место требуются слишком высокие транспортные расходы, да люди могут просто и не захотеть уезжать. Переходу работника из одной сферы производства в другую может мешать невозможность быстро переквалифицироваться. Переезду специалиста в другую страну могут мешать и языковый барьер, и различие в профессиональных стандартах. Здание закрывшегося завода далеко не всегда можно легко приспособить под предприятие другой отрасли, возможны и технические, и юридические проблемы. Оборудование закрывшегося предприятия часто вообще можно «перераспределить» в другую сферу только в виде металлолома. Вывозу промышленных материалов через государственные границы могут мешать и высокие таможенные пошлины, и административные запреты. Перевозке сырья или промышленных материалов может мешать отсутствие транспортной инфраструктуры. Но в любом случае настоятельной потребностью современной экономики— и, соответственно, руководящей линией ее развития — является максимальное, насколько это возможно, уничтожение всех препятствий на пути свободного перераспределения ресурсов и, соответственно, приближения мировой экономики к состоянию «свободного рынка». Об этой тотальной тенденции развития западной цивилизации в свое время писал Бодрийар в книге «Прозрачность зла»: в ней французский философ, доказывая аналогичность общей направленности сексуальной революции с движением в сторону финансовой и информационной открытости, отмечает, что руководящими принципами современного западного общества являются принципы абсолютной свободы оборота информации, денег и спермы. По этому поводу можно сделать только одно замечание: свободное обращение денег и информации является лишь вершиной айсберга, в основании которого лежат принципы свободного обращения любых ресурсов вообще— всех, какие только можно себе представить. Такова действительная глобализация.
Однако препятствием для перелива ресурсов служат не только национальные законодательства, и, соответственно, перестройка экономики во имя возможности ускорения перераспределения ресурсов должна происходить на всех уровнях, включая и предприятия, и даже ниже— вплоть до индивидуальной психологии. Как сказал о современном состоянии западного общества английский социолог Зигмунт Бауман: «Самым ценным качеством становится гибкость: все компоненты должны быть легкими и мобильными, так что их можно было мгновенно перегруппировывать; необходимо избегать улиц с односторонним движением, не следует допускать слишком прочных связей между компонентами. Прочность— это опасность, как и постоянство в целом, теперь считающееся опасным признаком плохой приспособляемости к быстро и непредсказуемо меняющемуся миру, к удивительным возможностями, которые он в себе несет, и той скорости, с которой он превращает вчерашние активы в сегодняшние обязательства»[1]. На уровне предприятия возможность быстрого перелива ресурсов должна означать возможность быстрого и как можно менее затратного сворачивания производственных программ, направлений работы и даже ликвидации целых подразделений, с тем чтобы вложенные в них средства перенаправлять в новые программы, направления и подразделения. Делать это далеко не всегда легко, например, быстрому и беспрепятственному (для компании) увольнению человека может мешать трудовое законодательство. Но даже если с увольнением человека нет проблем, остается оснащение рабочего места, в которое были вложены средства и которое теперь оказалось ненужным. В современном западном бизнесе решение этой проблемы происходит через феномен, который получил название аутсорсинга, то есть выполнение всех или части функций по управлению организацией сторонними специалистами, переход от собственного производства к договорным отношениям с подрядчиками и поставщиками.
Если умозрительно предположить, что перестройка бизнеса на началах аутсорсинга в некотором предприятии или компании дойдет до своего логического предела, то это будет означать, что компания практически исчезает как сколько-нибудь стабильная производственная структура, превращаясь в структуру исключительно штабную, задача которой только комбинировать и сводить между собой многочисленных поставщиков, подрядчиков и субподрядчиков. По сути, предприятие превращается в структуру «проектного менеджмента». Производственная деятельность компании постепенно размывается в системе подрядчиков и поставщиков, а сама компания выполняет минимальные собственно производственные функции, в основном же координируя сеть внешних подрядчиков для выполнения своей производственной программы.
Разумеется, представить себе, что у всех без исключения предприятий в мире пропадают производственные функции, было бы абсурдно, ведь тогда не понятно, откуда бы взялись приглашаемые руководством предприятий поставщики и подрядчики. Но тенденция заключается в том, чтобы минимизировать производственные функции в каждой структуре, обладающей высокой степень организационной самостоятельности. О том, что тенденция развития производства идет именно в этом направлении, свидетельствуют все более частые случаи производственного аутсорсинга, когда корпорации — владельцы всемирно зарекомендованных товарных марок — доверяют изготовление своих хорошо известных на рынке товаров сторонним производителем. Это явление часто сопровождается тем, что корпорация — владелец бренда вообще избавляется от своего производственного подразделения.
Разумеется, минимизация производственных функций компании имеет ограничения и, прежде всего, ограничения технического характера: не совсем ясно, можно ли раздробить на самостоятельные предприятия единый технологический комплекс, скажем химический или металлургический комбинат. И тем не менее процесс минимизации производства на одном предприятии должен дойти до своего технического предела, а этот предел воплощается фигурой человека-одиночки, ведущего свой бизнес самостоятельно. Во многих отраслях деятельности индивидуум-одиночка, оснащенный персональным компьютером или другими минимальным оборудованием, причем не обязательно собственным, представляет собой вполне дееспособную единицу. К тому же и крупный технологический комплекс не обязательно должен представлять собой единое юридическое лицо под единым управлением.
Разумеется, минимизация производственных единиц нужна не сама по себе, но для того, чтобы сделать процесс перестройки крупных производственных структур предельно гибким, оперативным и влекущим наименьшие издержки. Именно все более возрастающие требования гибкости и оперативности изменений преобразуют на наших глазах весь облик мировой экономики. Вместо компаний, обладающих стабильной производственной структурой, экономика будущего требует гибких и эфемерных сетей мелких производственных единиц, которые мгновенно создаются для решения конкретных задач, но которые так же мгновенно распадаются или перестраиваются по мере появления новых задач, проектов и программ.
Традиционная крупная компания представляет собой «империю» с жесткой структурой, включающей большое число предприятий и других подразделений, причем ситуация в ней такова, что в течение достаточно долгого времени одно и то же предприятие принадлежит одной и той же компании. На смену таким жестко организованным «империям» идет — а частично уже пришло — внешне бесструктурное «марево» предельно мелких производственных единиц, вступающих друг с другом исключительно во временные взаимодействия и благодаря этому образующих временные, быстро распадающиеся и перестраивающиеся производственные сети.
Разумеется, это не означает, что в будущем исчезнут крупные компании, но величина компаний не означает большое количество реальных факторов производства, работающих по единому плану, обладающих организационной зависимостью от единого центра и находящихся в достаточно стабильных отношениях между собой. Иными словами, большая компания будущего совсем не обязательно будет означать большую и стабильную производственную организацию. Для капитализма (а капитализм в ближайшем будущем никуда не денется) компания — это прежде всего собственник капитала, а этот капитал может воплощаться в самые разные производственные реальности. Тенденция, которую мы сегодня наблюдаем, заключается в том, что «инкарнации» капитала в производственные структуры следуют друг за другом все быстрее, перевоплощения капитала ускоряются, так что стабильные структуры вообще исчезают. За изменением производственной и организационной конфигурации крупных корпораций будущего придется следить в ежедневном режиме, как сегодня следят за биржевым курсом. Следует заметить, что структура собственности в корпорациях, чьи акции продаются на бирже, также изменяется ежедневно. Состав владельцев компании может меняться мгновенно. Но в будущем также мгновенно может меняться и состав работающих на компанию работников, коллективов и производственных подразделений. Островком стабильности в этом море всеобщей изменчивости остается только менеджмент корпорации, ее штабная структура, служащая точкой связи между эфемерным и все время меняющимся составом собственников и эфемерными и все время меняющимися производственными сетями. Впрочем, штаб, оторвавшийся от подчиненных ему производственных подразделений, перестает быть штабом в собственном смысле слова. Все субъекты экономической деятельности, пользуясь удачным выражением М. Кастельса, «будут связаны друг с другом в многосторонних сетях с изменчивой геометрией обязательств, ответственности, союзов и субординаций»[2].
Страх перед гигантскими корпорациями, которые будут управлять, могут управлять или уже управляют миром, страх, который проявляется в идеологии антиглобалистов, в футурологических сценариях (вроде сценария замены государства корпорациями, описанного в книге Бернарда Лиетара «Будущее денег»), а также в фантастике (примером чего может служить роман Кирилла Бенедиктова «Война за Асгард»), представляет собой типичную экстраполяцию современных проблем, над которой наши потомки будут смеяться, поскольку столкнутся с не менее серьезными, но совсем другими проблемами. На фоне новейших и наиболее важных тенденций в развитии цивилизации гигантские концерны уже выглядят как доисторические монстры, мамонты или динозавры, слишком неуклюжие для наших времен, становящихся все более динамичными. Для того чтобы монстры-корпорации выглядели грозными, они должны как минимум существовать в течение достаточно длительного времени, между тем образ будущей экономики представляется скорее как игра постоянно возникающих и исчезающих структур, как постоянные и мгновенные изменения комбинаций производственных единиц, соединяющихся для выполнения определенных проектов или производственных программ и тут же разъединяющихся, чтобы участвовать в иных комбинациях.
При этом координационные и руководящие штабы будут также участвовать в этой игре. Будущее управление производством, как это можно представить исходя из нынешних тенденций, ассоциируется не столько со штаб-квартирой крупной корпорации, сколько с консалтинговой компанией, предлагающей свои услуги по управлению проектами.
При анализе проблемы корпорации может иметь различие «структуры» и «инфраструктуры». В понятии «инфраструктура» содержится момент ценностной вторичности; «Инфраструктура» буквально «подструктура». Существует некая «основная» структура, решающая важные задачи, удовлетворяющая потребности заказчика, и есть «подструктура», обеспечивающая работу основной структуры. В том нарастании динамизма, которое мы можем провидеть в будущем, различие между структурой и инфраструктурой будет еще предполагать немаловажное различие степени изменчивости. Экономика будущего — это «пляска» постоянно меняющих свои конфигурации структур, происходящая на базе несколько более постоянной (хотя, разумеется, тоже быстро меняющейся) инфраструктуры. Инфраструктура должна будет позволять структурам быстро перестраивать свою конфигурацию. Классический концерн, которого мы все привыкли бояться, предполагает единство структуры и инфраструктуры, что достаточно бессмысленно, поскольку их различие как раз и базируется на том, что инфраструктура всегда долговечнее структуры. Образ прошлого — это офис корпорации, находящейся в собственном здании. Образ настоящего и будущего — здания офисных центров, предоставляющие в аренду офисы для постоянно меняющегося набора структур, а также виртуальные и дистанционно-распределенные офисы.
Как известно, самым популярным прилагательным, которым и в народной, и в профессиональной (якобы) футурологии характеризуют социальные отношения ближайших десятилетий, является эпитет «сетевой» — слово, знаменующее и поклонение Интернету, и всеобщую уверенность, что компьютерная сеть служит моделью для всех наиболее перспективных социальных взаимодействий. Между тем, как всякая метафора, слово «сеть» обладает недостатками: оно хорошо подчеркивает «распределенный» характер выполняемых функций и отсутствие четко выраженной иерархии, но оно не делает акцента на подвижность и изменчивость социальных структур. Сеть может быть и застывшей, между тем как ускорение исторического развития, рыночная конкуренция и нарастающий технический прогресс требуют от социальных структур предельной гибкости. Если в недавнем прошлом (да, в сущности, и в настоящем) идеалом производства являлась стационарная структура, постоянно выполняющая одни и те же функции либо даже изменяющая свои функции, но остающаяся в целом все той же, то ожидающая нас эпоха тотальной мобильности требует режима постоянного возникновения и исчезновения различных структур. Каждая новая производственная программа, каждый новый проект предполагает возникновение под него особой комбинации производственных агентов, распадающейся сразу после того, как проект оказывается выполнен, или после того, как требуется его прекращение из-за морального устаревания. Такое общество стоит скорее назвать не сетевым, а комбинаторным или, скажем, комбинаторно-сетевым, подчеркивая, что его институциональная структура постоянно изменяется, образуя все новые и новые комбинации сетевого типа. Можно также вспомнить введенный Элвином Тоффлером термин «адхократия», под ним сегодня понимают создание внутри компаний временных подразделений для решения новых задач и реализации отдельных проектов. Комбинаторно-сетевое общество возникает из превращения «адкхократии» в доминирующую форму менеджмента и производственных отношений вообще.
Комбинаторное общество требует предельной, насколько возможно, миниатюризации экономических агентов, поскольку чем мельче агент, тем легче он выходит из данной структуры и входит в новую, тем большего разнообразия могут достигать образующиеся сети, комбинируя агентов. Этот процесс вполне можно сопоставить с тенденцией миниатюризации техники, которая, согласно пророчеству Станислава Лема, должна превратить техносферу в некое марево микроскопических техновирусов, способных в любой момент создать любую комбинацию, необходимую человеку.
В социальной сфере естественным пределом дробления является человек, индивид, таким образом, «идеальное» комбинаторно-сетевое общество вообще не должно знать постоянных коллективных структур — ни концернов, ни учреждений, ни даже народов, только «марево» индивидов, вступающих друг с другом во временные кооперативные комбинации для выполнения тех или иных задач. Индивидуализм, процессы атомизации индивида, определяющие эволюцию западной цивилизации на протяжении, самое малое, двух последних веков, теперь, задним числом, могут рассматриваться как средства подготовки гибкости производственных структур — гибкости, обеспечиваемой автономностью их базового «атома», «кирпичика», не впаивающегося «насмерть» в сообщества, к которым принадлежит, и потому легко их меняющего.
В сущности, речь идет о прекращении капитализма, если под последним понимать систему организации хозяйства, базирующуюся — согласно указаниям Маркса — на частной собственности, на средствах производства и наемном труде. Образу субъекта классического капитализма — владельца капитала и нанимателя трудящихся — противостоит субъект постиндустриального общества, индивидуальный труженик, сидящий за компьютером или пользующийся другими сугубо индивидуализированными средствами производства и вступающий в сложные комбинации, сетевые взаимодействия и «временные альянсы» для выполнения сколь угодно сложных производственных программ.
Разумеется, такой труженик-единоличник не нуждается ни в нанимателе, ни в наемной рабочей силе. Но он в принципе не будет нуждаться и в собственности на средства производства. В условиях постоянного обновления оборудования будет достаточно брать его в лизинг, в аренду, в кредит и т. д. Даже собственность на финансовый капитал не будет обязательным условием участия в сетевом производстве, поскольку наличие достаточной компетентности, опыта и хорошей предыстории всегда позволят привлечь заемные средства для получения временно понадобившегося оборудования.
В этих постоянно меняющихся сетях и альянсах позиции лидера будут занимать не владельцы капитала и не обладатели административной власти, а те, кому в силу знаний, опыта, удачи, предприимчивости и неизвестно еще каких качеств удается занимать позиции организаторов и координаторов создающихся для достижения тех или иных целей альянсов и консорциумов. Лидеры постиндустриального общества — те, кто могут организовать множество индивидуализированных, атомизированных тружеников во временную сеть, это, если угодно, сетевые антрепренеры.
Впрочем, Интернет, служащий сегодня важнейшей моделью комбинаторно-сетевых отношений, показывает, что и человек не является пределом дробления, ведь в Интернете один индивид может носить несколько виртуальных масок. Таким образом, комбинаторное общество скорее будет представлять собою «марево» вступающих друг с другом во временные комбинации «виртуальных» юридических лиц, чье соотношение с реальными людьми также может быть сколь угодно прихотливо и изменчиво. Та роль, которую играют в современной экономике виртуальные офшорные компании и «подставные» фирмы, дает некоторое представление о мире экономических агентов в комбинаторном социуме.
Эфемерность юридических лиц, сегодня являющаяся признаком скорее маргинальных и полукриминальных зон экономики, вполне возможно, станет нормой. К экономике и, говоря шире, к сфере институциональных отношений становится все более и более применимым представление буддизма, отрицающего реальность человеческой личности: согласно буддийской философии личность является случайной комбинацией «дхарм», завтра распадающихся и вступающих в новое взаимодействие, образуя новую личность. Вообще, такая философия достаточно правильно описывает сферу любых материальных явлений, но в комбинаторной экономике релевантность таких взглядов станет особенно наглядной, что, возможно, добавит буддизму популярности вследствие его по новому осознанной актуальности.
Государство нового типа
Процесс децентрализации и динамического размывания организационных структур должен в конце концов охватить на только бизнес, но и государственный аппарат. Одно из важнейших новшеств в российском государственном управлении, которое принесли с собой экономические реформы конца XX века, стала передача от правительственных ведомств к консалтинговым компаниям задач по написанию концепций государственных мероприятий и законопроектов. Таким образом, коренная функция госаппарата — выработка государственных решений — как оказалось, может быть передана сторонней частной организации. Вообще-то, передача государственных функций частным лицам— феномен довольно древний, достаточно вспомнить про идущий с древности откуп налогов. Но постоянная забота об эффективности государственного аппарата в конце концов заставит придать этой практике куда больший масштаб. Если «помечтать», куда заведет этот процесс в конечном итоге, можно предположить, что министерство будущего будет представлять собой очень солидное здание с античными колоннами, в котором будет заседать министр с многочисленными помощниками, небольшой канцелярией — и все.
Большинство работ, реально возложенных на правительственное ведомство, будут выполнять сторонние — консалтинговые, инжиниринговые и тому подобные— компании, которые выиграли конкурс на выполнение функций государственного ведомства (или его части) и заключили соответствующий договор с министерством. Разумеется, конкурсы будут проводиться периодически, так что состав компаний, исполняющих работу министерских чиновников, будет периодически меняться. Можно предположить, что компания, выигравшая конкурс и заключившая договор с министерством, будет получать не только денежное вознаграждение, но и необходимые для осуществления государственных функций полномочия.
Требование тотальной мобильности и всеобщего перемещения может привести к «деконструкции» не только корпоративных и административных структур, но и целых государств. О том, как это может выглядеть, замечательно ярко (хотя и в порядке антиутопии) изображено в опубликованной в Интернете статье Константина Крылова— публициста, известного своими резко антизападными и антиглобалистскими взглядами. Статья Крылова представляет собой комментарий к составленному экспертами журнала Foreign Policy рейтингу глобализации, построенному на оценках вовлеченности государства в международную жизнь — количестве иностранных инвестиций, объеме международной торговли, количестве поездок граждан за рубеж и т. д. Крылов попытался экстраполировать и представить, как должно выглядеть такое предельно глобализованное государство. Вот что у него получилось.
«Через всю территорию страны-рекордсмена проходит Шоссе, Железная Дорога и Труба. Все это принадлежит иностранцам (иностранные инвестиции, таким образом, составляют 100 %). Страна живет в основном за счет арендных выплат (небольших, разумеется, иначе 100 % инвестиционной привлекательности не добиться) за землю, по которой все это проходит. Второй источник доходов— деньги, пересылаемые из-за границы, так как практически все трудоспособное население страны-рекордсмена гастербайтерствует по всему миру. Это всячески поощряется государством (примерно как на Филиппинах), и не только поощряется, но и организуется.
То есть государство само берется трудоустраивать своих граждан за границей. Выпускники институтов прямым ходом отправляются писать код или подносить пробирки в западные научные центры, молодые девки с фигурой — в европейские и американские стрип-бары, без фигуры — в беби-ситтеры, мужички поглупее — убирать мусор в Неваде или Оклахоме и так далее. За зарплатой их, впрочем, следят (благо государство само их трудоустраивает, решает проблемы с визами и пр.). Недостаточно активно присылающих деньги в виде наказания принудительно отзывают на родину. Все это делается в дружеском согласии с правительствами развитых стран, которые, со своей стороны, тоже присматривают, как бы граждане этого замечательного сверхглобализированного государства не осели бы в их не столь глобализованных странах. Разумеется, трудоустройство, перевод денег и прочие дела — все делается через интернет-сервисы. В самом государстве живет только начальство и нетрудоспособная часть населения (получающая пособия за счет тех, кто работает за границей). Молодежи на родине живется плохо, и она мечтает уехать. Нетрудоспособные старики живут вполне прилично, но не очень долго (на территории государства тайно хоронят ядерные отходы, что является третьим источником денежных поступлений). Там построены красивые города с прекрасными хосписами, где можно отдать Богу душу на чистой простыне. Эвтаназия разрешена и поощряется. Государство, имеющее такие интересы (граждане по всему миру— шутка ли!), конечно, входит в максимальное число международных организаций — во все европейские, во все азиатские (куда можно дотянуться) и так далее. В самом центре страны-рекордсмена стоит непременная база НАТО, чтобы «в случае чего» восстановить порядок и благолепие…».
При всем остроумии анализа Константина Крылова стоит отметить, что автор, будучи записным антизападником, считает, что глобализация является исключительно инструментом закабаления неразвитых стран странами более богатыми и, соответственно, по его мнению, «менее глобализованными». Однако вряд ли приходится ожидать, что какое-то государство — и тем более государство развитое — сможет избежать вовлеченности в процесс глобализации, который является действительно глобальным. О том, сколь неосновательны такие надежды, свидетельствует хотя бы история тщетных попыток США и Западной Европы бороться с нелегальной эмиграцией. В упомянутом Крыловым рейтинге самыми глобализованными являются страны развитые и богатые — Ирландия, Швейцария и Швеция. Наконец, стоит отметить, что если все трудящиеся уедут за пределы своих стран, то ведь в какие-то страны они приедут. Следовательно, можно предположить, что на территории «страны-рекордсмена», большинство граждан которой работают за рубежом, в свою очередь, работает большое число уроженцев других стран. Иными словами, в предельно глобализованном мире правилом является ситуация, когда человек работает не в том городе и не в той стране, где он родился. Это правило вытекает хотя бы из того факта, что в предельно глобализованном мире всякий человек вынужден по несколько раз менять место работы, а масштабы циркуляции трудовых ресурсов имеют глобальный характер.
Наконец, стоит обратить внимание, что разрушение стабильной семейной структуры, переход к беспорядочным сексуальным связям или к заведению последовательно нескольких семей (специалисты называют этот образ жизни «серийной полигамией»), превращение нескольких разводов в обязательный элемент любой биографии само по себе не вытекает из требований экономики, поскольку семья не связана с процессом производства напрямую. Однако нестабильность семейных отношений находится, по крайней мере, в замечательном сходстве с нестабильностью экономических структур, и, следовательно, можно сказать, что нестабильная семья соответствует духу той эпохи тотальной мобильности, к которой в настоящее время движется экономика. Кроме того, существует множество косвенных связей между экономикой и другими областями социальной жизни. По крайней мере, можно сказать, что прочности семейных уз отнюдь не способствует растущая территориальная мобильность населения. Вероятность развода, несомненно, возрастает, если интересы карьеры требуют от мужа и жены перемещения по планете по разным маршрутам и даже проживания в разных местах. Сообщения о тех героических отцах семейства, которые еженедельно пролетают сотни или даже тысячи километрах на самолете, чтобы провести с семьей выходные, показывают, что этим честным мужьям явно приходится с трудом идти против «течения», задаваемого мировой экономикой.
Ну а о том, чем развитие принципов «тотальной мобильности» грозит политическим системам и высшим органам власти демократических стран, можно предположить по аналогии, поскольку нечто подобное уже происходит с «демократически» устроенными акционерными обществами.
Еще до того, как мобильность населения приобрела глобальный размах, высокую мобильность и нестабильность приобрели такие феномены, как капитал и собственность. Обращение акций на бирже делает состав собственников компаний крайне нестабильным и позволяет собственникам не чувствовать себя привязанными к конкретным предприятиям. О том, какие «политические» последствия этот факт имеет для западных корпораций, прекрасно разъясняется в мемуарах Алана Гринспена: «На протяжении XIX и в начале XX века акционеры, нередко владеющие контрольным пакетом акций, активно участвовали в управлении американскими компаниями. Они назначали совет директоров, который нанимал генерального директора и других ответственных исполнителей и, как правило, контролировал стратегию компании. Корпоративное управление имело атрибуты демократического представительного правления. Однако в последующие десятилетия произошло распыление собственности, а управленческий и предпринимательский опыт не всегда передавался от учредителей к их потомкам. С развитием финансовых институтов акции стали рассматриваться как объект инвестирования, а не как инструмент, дающий право на участие в управлении. Если акционеру не нравится, как компанией управляют, он просто продает акции. Вмешательство в действия руководства прибыльных компаний стало редкостью. Незаметно контроль над корпоративным управлением перешел от акционеров к генеральному директору»[3].
Если провести аналогию между корпорациями и государствами, то можно высказать предположение, что так же, как в корпоративном управлении сегодня усиливается авторитаризм генеральных директоров из-за размывания собственности, так же и в отдаленной перспективе демократическим государствам грозит усиление авторитаризма правительств из-за размывания самого феномена «гражданства». В условиях резкого увеличения мобильности населения и свободной смены гражданства (национального) самая активная часть граждан утрачивает связь с данной страной, превращается в «Граждан мира», «новых кочевников». Термин «новые кочевники» уже применяется к представителям современной западной элиты, однако большие перемены возникнут тогда, когда подобный «сверхмобильный» образ жизни охватит демографически значимые пласты населения. Утративший связь с «Землей», новый кочевник уже не является морально и экономически полноценным «избирателем» — он оказывается лишь «пользователем местной инфраструктуры». Избирателем может быть житель страны, между тем как «новый кочевник» уже перестает быть жителем, он здесь не живет, а гостит, он лишь временный гость, приехавший с данную страну поработать несколько лет, и даже в течение этих несколько лет он, может быть, еженедельно или ежесуточно отбывает в другую страну ночевать (проводить выходные, поводить отпуск). В этих условиях правительство из «представителей народа», из главы общенациональной семьи» превращается в администрацию местной инфраструктуры, то есть, в сущности, в дирекцию гостиницы, где живут гостящие в этой местности вахтовики.
Да, вахтовики имеют право выбирать директора гостиницы, но это лишь формальное право. Конечно, существующие процедуры переизбрания правителей могут даже и в этих условиях уберечь от прямой диктатуры и скрытой монархии, но дело не в этом.
Явления, характерные сегодня для корпоративного управления, являются предсказаниями, во что превратится демократия. По словам Гринспена, если «раньше» (многие десятилетия назад) собственники, недовольные политикой генерального директора, старались вмешаться в управление и сместить директора, то сегодня большинство акционеров просто продают акции. Соответственно, жители «сверхмобильного» общества будущего не станут выходить на демонстрации с требованием отставки президента, а просто поменяют гражданство и уедут (что и делают сегодня самые мобильные и продвинутые граждане, но таких пока меньшинство). В соответствии с этим «плохой» правитель будет опасаться не столько неприятностей, которые ему угрожают по механизмам выборной демократии, сколько «оттока граждан», как сегодня правительства опасаются оттока капиталов. Тем более что в будущем потеря гражданина может означать не только физический его переезд, но и то, что он средствами дистанционной электронной связи просто отменит свою регистрацию в качестве гражданина этой страны и зарегистрируется на другую страну. Так же, как сегодня правительства заботятся об инвестиционной привлекательности, в будущем им придется заботиться о «гражданской привлекательности». Разумеется, такая проблематика существует и сегодня, но в будущем, после резкого увеличения мобильности населения, правительствам придется реально конкурировать за население. И эти силы конкуренции будут важнее и могущественнее сил демократии, особенно когда большую часть населения страны будут составлять туристы, гастарбайтеры и прочие «новые кочевники».
Резюмируя, надо отметить, что главная ошибка Константина Крылова в вышеприведенном отрывке заключается в том, что, по мнению Крылова, несмотря торжество процесса глобализации и перемещения трудящихся по всему миру, сохраняется тесная связь между человеком и его страной — связь, напоминающая таинственную связь угрей с Саргассовым морем. Человек может перемещаться по всему миру, но рождается он в своей стране и умирать возвращается туда же. Между тем, если такое и бывает, то сам факт возможности перемещения делает это состояние временным. Феномен мобильности уже начал «изготовление» нового существа — космополита, не знающего сакральной связи с местом рождения. Перспективы освоения Космоса делают появление этого существа необратимым и необходимым.
Наступление элиты
Важнейшим типом конфликтов для начинающейся на наших глазах комбинаторно-сетевой революции станут противостояния, связанные с желанием всевозможных структур сохранять свою стабильность вопреки требованию времени. Речь идет о самых разных структурах, начиная от крупных компаний, за спасение которых на наших глазах борются правительства многих стран, и заканчивая этническими структурами, то есть народами, разнонаправленное изменение параметров которых создает серьезные опасности для национальной идентичности. Структуры не желают «растворяться» в хаосе постоянно меняющихся комбинаций, что, в частности, может принять форму нежелания «умирать» под влиянием рыночной конкуренции.
Но у этого конфликта есть и милый сердцу левых и левацких сил политический аспект, поскольку, наряду с другими стабильными структурами, доминирование «комбинаторных» отношений должно привести к размыванию истеблишмента — переменчивое море находящихся в свободной конкуренции эфемеров не терпит стабильного правящего класса. Для нарастающей «комбинаторности» общественных отношений «истеблишмент», «элита» есть прежде всего попытка с помощью политических и надконституционных средств зафиксировать определенные производственные отношения. Это, если угодно, определение истеблишмента не исчерпывающее, но актуальное для рассматриваемой нами проблематики. Для самой элиты такая «фиксация» происходит с целью обеспечения господствующих позиций определенным группировкам и кланам. Но для сил, формирующих облик будущего, как раз цели не имеют большого значения, а важен сам принцип «фиксации». В комбинаторном обществе ничего не должно быть зафиксировано, и именно претензия элиты на несменяемость и занятие вполне определенных позиций в обществе и предопределяет революционную ситуацию — ею, быть может, человечество будет занято еще ближайшие век или два.
Радикальность этой революции трудно переоценить: все, что в нашем обществе описывается словом «высокий», любые проявления аристократизма и иерархичности подлежат беспощадному растворению. Высившиеся над социумом как горы фигуры глав государств, правительств, правящих кланов подменяются хаосом взаимодействующих со страшной скоростью микроскопических и недолго существующих временных структур. Перед нами вырисовывается картина общества, о котором только могли мечтать сторонники равенства, общество действительно победившего эгалитаризма, общества, где нет «сильных» и «высоких», где над морем экономических агентов никто не высится, где вместо царского указа, обрушивающегося на подданных с небес, мы имеем взаимодействие с не выделенными никакой харизмой небольшими компаниями, чья деятельность некоторым образом связана с системой регулирования экономики или разработкой каких-то стандартов.
Разумеется, победой радикального эгалитаризма комбинаторное общество может предстать только с нашей сегодняшней точки зрения. Люди не могут не придавать большого значении социальным различиям, и чем менее броскими становятся эти различия, тем острее развивается подмечающее их зрение, тем зорче и неразборчивее становится человеческая зависть. Комбинаторное общество не отрицает ни различий в доходах, ни того, что нахождение в разных частях всемирной сети престижно, или нет. Но, как можно предположить, экстраполируя все происходящее в западной цивилизации, во-первых, ротация лиц, занимающих наиболее престижные места в мировой сети, будет проходить все быстрее, а во-вторых, и сам круг мест, считающихся престижными, будет постоянно меняться.
Любые надконституционные образования типа правящих кланов, ельцинской «семьи» или «мафии» с точки зрения наступающей «комбинаторности» означают не более и не менее, как попытки некими искусственными, нерыночными, насильственными средствами затормозить процесс ротации — революционная борьба ближайших веков будет направлена именно на расчистку общества от всех тормозящих моментов такого рода, — но не во имя по-левацки понимаемой справедливости, а во имя окончательного торжества рыночной стихии.
К слову сказать, всевозможные попытки защищать интересы труда с помощью профсоюзов или трудового законодательства являются такими же инструментами торможения, отторгаемых обществом комбинаторности. Поэтому тут мы видим уникальную, еще не виданную в истории ситуацию, когда богатые и бедные, пролетарии и капиталисты, профсоюзы и топ-менеджеры корпораций окажутся по одну сторону баррикад.
В условиях доминирования комбинаторно-сетевых отношений быть «на коне», занимать господствующее положение означает прежде всего быть востребованным сетью, быть «в моде», но, как мы знаем, судьба профессионалов, зависящих от моды, скажем парижских художников, весьма превратна. Череда «модных» артистов, сначала носимых публикой на руках, а затем в большинстве своем забываемых или отступающих на вторые роли, дает наглядную модель отношений элитарности и господства в комбинаторном социуме.
Процесс размывания элиты начинается (уже начался) с изменения преставлений об элитарности: быть достойным звания «элитария» в течение сколько-то продолжительного времени будут люди, не занимающие определенные позиции в глобальных корпорациях, а эффективно лавирующие в море постоянно возникающих и исчезающих временных структур. Соответственно, глобальная стратификация— разделение на классы — будет происходить прежде всего в зависимости от навыков такого лавирования. Умение перестроиться, изменить выставляемые на рынок способности и навыки в соответствии с изменяющимися «требованиями времени», умение вовремя выйти из гибнущей «производственной комбинации» и нащупать новую станут главными критериями, в зависимости от которых «агент» сможет сохранять свою востребованность, а значит, престиж, доходы и «силу» своей социальной позиции.
Но очевидно, что лишь ничтожное меньшинство людей оказывается способным показывать наилучшие результаты лавирования в течение всей своей жизни; в любом виде спорта мало кто бывает чемпионом очень долго, и это тем более верно, если сами правила спортивной игры постоянно меняются, то есть если сама методика успешного лавирования изменяется до неузнаваемости. В мире постоянной изменчивости достигший успеха временный элитарий, наверное, сможет надолго пользоваться высоким уровнем потребления, «богатством», но не руководящим положением. Впрочем, и с «богатством» не все просто: чем большее значение имеет кредит, тем большую роль играет не имущество, а оценка кредитоспособности, сделанная банком, а оценка, конечно, принимает во внимание социальную позицию.
Время в неком смысле станет одной из сторон антагонистического классового конфликта: его основное содержание сведется к противостоянию стабильных структур и времени или, говоря по-другому, к борьбе стабильных структур с собственной эрозией. Типичный социальный конфликт будет представлять собой конфликт структуры и динамичности, медленной и высокой скорости изменений, говоря словами При гожи на — конфликт порядка и хаоса.
Общая формула социальных конфликтов нового и новейшего времени — консерваторы против радикалов — уже пророчески говорит именно о таком виде противостояния, поскольку понятие консерватизма явно ассоциируется с чем-то медленным, а понятие радикализма — с чем-то быстрым. Но социальные конфликты прошлого все-таки не ставили вопроса о скорости изменений как таковом, о скорости и времени как принципах, требующих реализации. Вплоть до недавнего времени радикалы требовали ускорения в проведении вполне определенных, «назревших» изменений в обществе, то есть они требовали ускорения движения колеса социального развития на определенной фазе. Фактически это означало, что противостояние консерваторов и радикалов бывало актуально лишь в определенных точках развития общества, а именно в «эпохи перемен», которые неизменно оказывались разделителями между эпохами относительной стабильности, которые оказывались эпохами господства консерваторов (часто — из числа вчерашних радикалов). Но ускорение изменений заставляет вспомнить лозунг Троцкого о «перманентной революции», то есть об исчезновении разницы между революционными и межреволюционными, стабильными, временами. Еще немного — и революционные перемены станут частью нашей повседневности, политическим выражением чего станет перманентная ротация правящей элиты с размыванием точного круга социальных позиций, которые можно было бы назвать «правящими» и «элитарными».
Как утверждает российский социолог И. В. Эйдман, «развитие «умных толп», приведет к формированию внутренней социальной структуры и элиты — инициаторов, организаторов, креативщиков действий «умной толпы». Интересы умной толпы, как более современной и рациональной формы самоорганизации индивидов, неизбежно войдет в противоречие с властью старых элит, ориентированных на сохранение иррационального статус-кво. Сформировавшись, контрэлита сможет мобилизовать «умную толпу», дать бой и победить старую элиту — собственников»[4].
Дело, как ясно из уже сказанного, не только и не столько в контрэлите, сколько в системе новых отношений. И, конечно, противостоять ей будет не только старая элита «собственников». Лагерь консервативных сил, противостоящий наступлению комбинаторного хаоса, будет включать в себя самые разнородные движения, объединять которые будет одно: заинтересованность в сохранении в форме стабильных структур. В этот лагерь войдут разные силы. Правящие кланы, не желающие упускать власти. Правительственная бюрократия, не желающая передавать свои функции системе конкурирующих друг с другом аутсорсеров. Культурные учреждения, для которых жизненно важно существование именно в форме строго определенных организаций, например традиционные репертуарные театры, настаивающие на том, что они являются хранителями культурного наследия и духовного капитала. Традиционные профсоюзы, поскольку их деятельность имеет смысл только в условиях противостояния или переговоров таких крупных и устойчивых величин, как трудовой коллектив и работодатель. Церковь и вообще религия, потому что она привлекает и объединяет людей с консервативными привычками, с регидным поведением; религия может освещать даже бытовые привычки прошлых веков, вроде шляп и лапсердаков религиозных евреев.
Но трудно представить, что тотальные силы развития, направленные на увеличение эффективности производства, ускоренный рост богатств и наращивание могущества цивилизации, смогли бы потерпеть поражение или быть существенным образом замедленными.
Идеологии будущего
Если мы верим в то, что рано или поздно человечество придет к всемирному государству и всемирному правительству, то должна возникнуть и новая система идеологий, которая будет соответствовать новому государственному устройству.
Ту идеологию, которую можно было бы сегодня охарактеризовать как «правящую» или, во всяком случае, имеющую влияние в мировом масштабе, можно называть «либерализмом». Это слово имеет очень широкое значение, за сотни лет, что оно употребляется, оно довольно сильно меняло свой смысл, начиная с конца XX века модно говорить о «неолиберализме», и тем не менее этот термин вполне подходит для обозначения бытующего в современном мире комплекса идеологических концепций, утверждающих преимущества политического устройства и социальных технологий стран Запада. Либерализм можно понимать как парадигму или «рамочную» совокупность учений о преимуществах и необходимости таких декларируемых западным обществом свойств, как политическая демократия, рыночная экономика, права человека, религиозная терпимость, традиционные свободы, независимость правосудия, разделения властей, равенство перед законом и т. д. В идейной сфере либерализм базируется на авторитете определенного круга академических мыслителей и писателей, начиная с Адама Смита, Томаса Гоббса и Алекса де Токвиля и кончая Милтоном Фридманом, Хайеком и всевозможными нобелевскими лауреатами.
Логическая задача, которая стоит перед нами, заключается в том, чтобы понять, какова возможная реформация либерализма, в духе которой произошел бы возврат ответственности от института к индивиду, от формализованной процедуры к осознанному индивидуальному усилию, от авторитарного управления к самодеятельности и от авторитета канонических текстов к вниманию к фактам, при большем или меньшем сохранении ценностей, на достижение которых направлено учение.
В сущности, подобного рода «реформированный либерализм» уже существует, существует уже очень давно и именуется анархизмом. Таким образом, возникает вопрос: при каких обстоятельствах анархизм, или по крайней мере идеологическая парадигма, напоминающая анархизм во многих своих чертах, получит доминирующее влияние в большом числе стран мира и каким образом этот «неоанархизм» может вырасти из современного либерализма?
Все дальнейшее, разумеется, будет сплошной фантазией, но как еще можно «уловить» будущее в свои сети?
Для того чтобы понять, в каком направлении либерализм будет реформироваться, надо понять, где в либеральной парадигме имеются «затвердевшие» участки излишней заформализованности, авторитаризма и потери духа собственных ценностей. Именно на отталкивании от этих консервативных элементов должна возникнуть новая, реформированная парадигма. И если мы предполагаем, что современный анархизм отражает дух этого будущего учения, то «больной» элемент либерализма должен быть главным объектом разногласий между либералами и анархистами.
Этот спорный элемент широко известен, и он именуется «государством».
Важнейшее обстоятельство, которое делает либерализм антидемократическим и авторитарным, является его привязка к государству как, с одной стороны, важнейшему объекту приложения либеральных рецептов, а с другой стороны, важнейшему инструменту их реализации. Либералы предлагают демократию как форму устройства государства, требуют соблюдения прав человека прежде всего от государства и разрабатывают монетаристскую финансовую политику как политику невмешательства государства в денежное обращение. Именно отрицание государственности делало анархизм до последнего времени нереалистичным учением в глазах большинства его противников. Однако ситуация с государством может измениться, если оно само войдет в фазу кризиса и самоотрицания, дойдет до некоего предела своего развития, а именно это и произойдет, если будет установлено всемирное государство. Именно окончательная тотализация государства должна стать той поворотной точкой, после которой станут реалистическими и оправданными дискуссии об упразднении или по крайней мере радикальном преобразовании самого понятия государственности. Вопрос этот станет актуальным хотя бы потому, что особую остроту приобретет проблема гибкости и разнообразия социального устройства.
Сегодня унифицирующее действие государств на планете во многом компенсируется большим количеством государств. В одних государствах существует смертная казнь, в других — нет. Эта система позволяет человечеству проводить эксперименты, оценивать плюсы и минусы разных решений и не становиться заложником однажды принятой системы действия. Разумеется, унифицирующие процессы идут: во-первых, сами государства ликвидировали разнообразие вошедших в них земель, о чем с горестью писал Константин Леонтьев; во-вторых, государства поддаются моде, и все стремятся заимствовать наиболее прогрессивные решения, недаром Ататюрк заимствовал в Европе и гражданский, и уголовный кодексы; в-третьих, существует унификация традиций и норм на международном уровне, самым «вопиющим» примером чего является законодательство Евросоюза. Тем не менее пока еще сама многочисленность государств обеспечивает общественной системе «человечество» достаточную гибкость. Но, после того как сформируется система общепланетарного правления, во весь рост станет проблема гибкости и защиты многообразия общественной жизни и укладов, подобно тому как сегодня экологи ставят вопрос о сохранении биологического многообразия. Вполне возможно, что унификация общественной жизни на планете обострит проблематику социальной экологии.
Обычное средство борьбы с косностью государства — децентрализация. Именно проблематика децентрализации должна объединить огромное количество левых движений в эпоху после создания мирового правительства — левых движений, начиная от умеренных, требующих расширения демократии, и кончая радикальными, требующими разрушения всемирной государственности. Однако, что может означать децентрализация в планетарном масштабе? Увеличение полномочий тех провинций и территориальных единиц, которые образовались на базе бывших национальных государств? Но почему только их? Данный уровень территориального устройства не является привилегированным, хотя, вероятно, будет вызывать ностальгические чувства. К тому же сам принцип организации власти по территориальному принципу становится все более и более анахроническим. Поэтому как в реальной жизни, так и — в еще большей степени — на уровне идеологии, на уровне «идеальных требований» вопрос будет ставиться о тотальной децентрализации на всех уровнях, то есть и увеличении полномочий и всех территориальных властей, и экстерриториальных объединений, и гражданских институтов, и, наконец, увеличении неких властных полномочий, предоставленных отдельному человеку. В пределе это будет означать превращение рядового гражданина из участника политического процесса и избирателя в носителя власти и законодателя.
Именно тут могут возникнуть условия, чтобы «второе дыхание» пришло анархизму— учению, важнейший посыл которого заключается в том, что нормы, регулирующие жизнь людей, должна устанавливать не централизованная власть — пусть даже и на основании демократических процедур, — а сам гражданин или небольшая самоуправляемая община.
В глазах антиглобалистов (мы понимаем это понятие предельно широко и включаем в него анархистов) либерализм предлагает не реальное самоуправление населению планеты, а диктатуру современной западной элиты, ненавязчиво предлагающей миру свои рецепты и таким образом выполняющей функцию коллективного духовного, политического и даже технологического вождя. Этот образ нежелательного будущего (в глазах некоторых — нежелательного настоящего) предполагает, что, как это и бывает обычно в «классовых» обществах, население делится на дирижирующее меньшинство и пассивное большинство, причем в руках меньшинства находится монопольное право на создание нормативов, предопределяющих образ жизни большинства. Этому обычному образу вертикально управляемого общества должен быть противопоставлен постлиберальный субъект самоуправления, сам выбирающий нормы, по которым он живет, разумеется, не придумывающий эти нормы, а создающий индивидуальную комбинацию норм, заимствуя из информационной среды технологические подробности нормативов.
Антиглобалисты рассматривают либерализм как пропагандистское орудие элиты западных стран, но установление всемирного государства будет означать окончательную легитимацию мировой элиты. При этом либерализм со своей риторикой о демократии и свободе будет оправдывать существование институтов, в которых реализуется власть олигархии. Чисто политической демократии, проповедуемой либерализмом, с точки зрения анархизма недостаточно, чтобы вывести большинство населения из состояния чисто страдательных, пассивных объектов законодательного регулирования со стороны правящих группировок. Для того чтобы вернуть человеку его достоинство, он должен превратиться из «участника» законодательного процесса на основании сложных процедур в реального законодателя, пусть только своей собственной жизни.
Иными словами, реформированная постлиберальная идеология, как это всегда бывает в ситуации «духовной революции», отказывает в доверии формализованным институтам (например, институтам выборной демократии как орудиям выражения воли народа), отказывает в доверии процедурам, поддерживаемым этими институтами, и требует возвращение («делегирование») власти самому человеку, подобно тому как протестантизм требовал возвращения права общения с Богом от церкви к рядовому христианину. Необходима тотальная децентрализация.
Как именно отдельный гражданин мира может выполнять функции законодателя — вопрос второй, но нам хотелось бы указать на некоторые обстоятельства, которые могут сделать более актуальной постлиберальную постановку вопросов. Одно из этих обстоятельств — развитие компьютеров, массовая доступность информационных сетей и информационных ресурсов, а также распространение услуг, предоставляемых «дистанционно», с использованием возможности Интернета. Для будущего государства и, в частности, будущей законодательной функции государства это представляется крайне важным.
Например, важнейшей функцией современного государства является установление норм безопасности для продуктов питания. В большинстве государств мира есть нормы, регулирующие процент содержания вредных веществ в продуктах, и потребитель, конечно, заинтересован в существовании таких норм, охраняющих его здоровье. В условном обществе победившего постлиберализма (неоанархизма) всякий гражданин будет иметь право сам установить для себя собственные санитарные нормы и потреблять только товары, соответствующие этим нормам. Как это может реализоваться технически — вопрос праздный, ибо научные фантасты как ни фантазировали, но Интернет предсказать не могли. И все же есть основания утверждать, что развитие техники может облегчить гражданину возможность быть санитарным законодателем и контролером, поскольку уже сегодня теоретически можно представить себе, как наиболее «продвинутые» в экономическом и техническом отношении категории населения могут жить именно в режиме индивидуальной санитарной нормы. Представим себе, что закупки продуктов человек осуществляет только с помощью Интернета. В этом случае комплекс норм, регулирующих безопасность продуктов питания, может быть заложен в компьютер покупателя, чтобы он руководствовался бы этими нормами как неким фильтром, позволяющим отбирать предложения поставщиков, отсеивая все, что не соответствует индивидуальной норме.
От производителей и продавцов продовольствия в этом случае требуется не соблюдение законодательно установленных норм, а исключительно прозрачность и достоверность информации о своей продукции, ибо, основываясь на этой информации, все потребители будут создавать собственные фильтры, отсеивая более или менее, на их взгляд, приемлемую продукцию. Кто-то будет придерживаться более строгих норм, кто-то установит для себя вегетарианскую диету, кто-то пожертвует качеством пищи во имя цены.
Примерно в этом же направлении двигалась фантазия известного футуролога Тоффлера, когда он говорил о появлении в будущем кредитных карт, настроенных на покупку — или запрет покупки — определенных товаров. Активисты политических движений могут, например, миллионным тиражом выпускать «карты бойкота», которые действуют где угодно, но ими нельзя расплатиться за определенные марки товаров, скажем, за кроссовки «Найк», бензин компании «Шелл», одежду марки «Гэп» и т. д. Жены или мужья могут запрограммировать ограничения на карточке супруга, или же родители могут снабдить детей карточками, с помощью которых нельзя будет купить конфеты, алкоголь, сигареты или фастфуд. Люди с чрезмерным весом, желающие избегать быстрого питания, но не выдерживающие соблазна, могут помочь себе, заблокировав свою карту для расчетов с «Пицца-хат» или «Тейко Белл» и прочими подобными заведениями.
К этому надо добавить, что, разумеется, устанавливая индивидуальные санитарные нормы, гражданин не будет обязан сам их разрабатывать — для этого у него нет соответствующей квалификации. Но он может заимствовать их из информационной среды или купить, так же как сегодня люди покупают программное обеспечение для компьютеров или пользуются рецептами диеты. Вполне правдоподобно предположение, что если человек не хочет думать о составлении сугубо индивидуализированного набора норм, то он может воспользоваться рекомендуемой правительством, одобренной законодательными органами и, вероятно, бесплатной нормативной базой. Однако это не обязательно: при желании гражданин может купить или заимствовать другие нормативные комплексы, созданные, скажем, научными и медицинскими организациями, или специальными экспертными центрами, специализирующимися на написании «альтернативных» законов и правил, или, может быть, добровольными объединениями граждан, специально созданными для этой цели (своеобразными «законодательными кооперативами»). Главное, ликвидируется государственная монополия на написание законов, альтернативные нормы начинают предлагаться различными центрами нормотворчества, и все, кому нужно регулирование своей деятельности — от отдельного гражданина до коллектива, организации или территории любых размеров, — прибегают к помощи альтернативных консультантов-законодателей.
Образцом для подобной фантазии должна служить существующая сегодня во многих странах и на международном уровне система третейских судов (коммерческих арбитражей) — судов, которые не имеют исходных полномочий, которые могут выбрать тяжущиеся стороны для разбора своего дела, но постановления которых стороны обязаны исполнять, если они решили прибегнуть к услугам именно этого суда. В будущем репутация компании может зависеть от ее готовности рассматривать иски против себя в тех или иных негосударственных судебно-арбитражных органах.
Стоит добавить, что сегодня государство часто просто отстает от жизни, и во многих сферах существуют нормы, принятые самими гражданами, если так можно выразиться, «собственной властью». Биржи, когда были созданы, руководствовались в своей деятельности прежде всего собственными правилами, а государство начало регулировать биржевую торговлю позже, когда осознало разрушительную силу биржевых кризисов. Всюду, где возникают новые системы отношений, возникают и нормы их регулирующие, и лишь со временем некоторые из этих норм начинают санкционироваться государственной властью. Однако сегодня государство пытается поставить под свой контроль все большее число сфер, и в дурном сне или антиутопическом романе можно представить, как в Государственной думе обсуждаются правила регулирования ролевых игр, включающие в себя нормы безопасности для используемого в этих играх имитационного оружия.
Реформа либерализма и возрождения анархизма начнется тогда, когда начнется обсуждение вопроса о возвращении регулирующих полномочий от государства частному лицу, но на совершенно иной основе.
Разумеется, не для всех сфер жизни концепция тотальной децентрализации законодательства одинаково легко представима. Так, гораздо труднее себе представить, как могла бы выглядеть тотальная децентрализация в уголовной сфере, хотя в неком научно-фантастическом романе могло бы быть изображено общество, где подсудимый имеет право выбрать, по какому из зарегистрированных на планете 10 000 уголовных кодексов его должны судить.
Гораздо проще представить себе чудеса децентрализации в экономической сфере. Скажем, сегодня регулирующее органы устанавливают для банков нормативы, которых они обязаны придерживаться, в частности так называемый «уровень достаточности капитала», то есть отношение собственных средств банка к средствам, которые он привлеку клиентов или взял взаймы. Но можно представить себе и другую картину: каждый вкладчик может устанавливать свою собственную норму достаточности капитала для банков и, разумеется, иметь дело только с теми банками, которые соответствуют данной норме. Если на планете существует достаточное количество банков, если у всех потенциальных вкладчиков есть компьютеры или «пульты связи» с глобальной информационной средой, если средства коммуникаций позволяют любому гражданину планеты сделать вклад в любом банке мира в любой точке Земли, если, наконец, в информационной сети есть достаточное количество научных рекомендаций, какими именно правилами оценки финансовых институтов можно руководствоваться, а техническую работу по оценке этих институтов делают компьютеры — при всех этих отнюдь не фантастических условиях система «индивидуального законодательства» вполне может работать, а роль государственных законов крайне сузится. Государство не будет обязано устанавливать обязательные нормы для работы банков и финансовых учреждений, но каждый вкладчик может выбрать собственный набор норм и критериев для банков, с которыми он хочет иметь дело, а компьютер выбирает для него те существующие на планете банки, которые соответствуют этим критериям.
В принципе, данная ситуация существует уже сегодня. И сегодня профессиональные инвесторы, выбирая, куда вложить свои деньги, используют собственные, а отнюдь не установленные государством критерии. И сегодня очень многие банки и компании волнует не только и не столько соответствие правилам, установленным государственными институтами, сколько соответствие неписаным правилам, которыми пользуются финансовые аналитики и инвесторы. Ведь если не понравишься инвестору, не получишь инвестиций и не возьмешь взаймы. Таким образом, речь идет даже не о том, что частные лица и организации фактически могут устанавливать неписаные законы — это было и есть. Речь идет о двух вещах:
1) чтобы свобода выбора, которой сегодня пользуются лишь профессиональные финансисты, была доступна всем;
2) чтобы требование расширения законодательных прав индивида вышло на уровень идеологии и в конечном итоге нашло закрепление в праве, чтобы индивид даже с точки зрения юристов мог устанавливать индивидуальные правовые нормы наравне с местными, национальными и международными.
Не надо забывать, что и сегодня законы, в том числе санитарные и технологические нормы, приходится санкционировать не специалистам, а дилетантам-политикам. Разумеется, в разработке проектов законов и нормативных документов участвуют специалисты, однако если между разными специалистами или школами специалистов существуют разногласия, то арбитром между ними должен выступать политик, принимая решение то ли наобум, то ли руководствуясь побочными корыстными соображениями, то ли сравнивая выводы профессионалов со своими собственными интуициями. Нагляднее всего данный парадокс виден на примере экономической политики: как известно, среди экономистов существуют враждебные друг другу школы, и политик, когда принимает экономические решения, хотя всегда прислушивается к мнению профессионалов, но до этого должен выбрать в качестве экономического советника профессионала из приглянувшейся ему школы. Научные методы выбора между предлагаемыми равно авторитетными экспертами альтернативами если и существуют, то не используются.
Другой пример: сегодня заболевшему человеку фактически приходится самому браться за свое лечение. Да, пациент не может выписать рецепт и поставить себе диагноз, но он делает нечто большее: он может выбрать врача, может выбрать между традиционной и тибетской медициной, может решиться на операцию или предпочесть консервативное лечение. Профессионал незаменим в качестве советника, но советника всегда выбирает дилетант. Разумеется, возможно найти специалиста по выбору специалиста, но и его сначала надо выбрать. Тотальная децентрализация означает возврат ответственности гражданину в огромном числе сфер, где сегодня решения принимаются за него, хотя, возможно, и ему на благо. Развитие информационных технологий и компьютерной техники представляется решающим фактором, делающим рядового человека действительно способным принимать такие решения. А разнообразие решений, принимаемых сотнями миллионов «законодателей», обеспечит достаточную степень гибкости и разнообразия решений, используемых в социальной системе, хотя эти разнообразные социальные «уклады» будут распределены по поверхности планеты уже не по территориальному принципу— различия будут просматриваться не столько от страны к стране, сколько от семьи к семье и от индивида к индивиду.
Эта реформа идеологии означает, кроме всего прочего, резкое изменение отношений к авторитету— характерная черта всякой «духовной революции». Либеральная идеология базируется на академических авторитетах— от Адама Смита до Милтона Фридмана. А санкционируемое либеральной идеологией общественное устройство также опирается на систему «центров авторитета»: с одной стороны, это академические авторитеты, используемые обществом как эксперты, с другой стороны, это такие центры власти, как парламенты, чей авторитет объясняется и легитимизируется в рамках либеральной идеологии. Избранные (и потому авторитетные) политики принимают законы на основе мнений высококвалифицированных (и потому авторитетных) экспертов, а вся эта система «освящается» мнением авторитетных идеологов либерализма. Однако постиндустриальное общество все изменяет. Неоанархист будет призывать индивида быть самому себе авторитетом.
Разумеется, буквальное «исполнение» этого требования невозможно: даже устанавливая свои индивидуальные нормы, человек должен откуда-то брать для этого рекомендации и образцы. Но «стиль» отношений с авторитетами при этом резко меняется. Осколки квалифицированных мнений, из которых гражданин-законодатель компилирует свое индивидуальное законодательство, берутся откуда угодно. Это советы соседей, рекомендации любимых газет и найденные в информационных сетях бесплатные ресурсы. Условно говоря, авторитет исчезает, поскольку гражданин начинает иметь дело с анонимными интеллектуальными продуктами. Неотмененное либерализмом государство предполагает если не жестокого тирана, то по крайней мере платоновского мудреца, написавшего законы для народной массы. В обществе победившего постлиберализма граждане имеют дело не с авторитетным мудрецом, а с информационной средой, из которой, как рыбу из пруда, выуживают нужные для жизни законы, но законы анонимные, как анонимны гуляющие по Интернету анекдоты, кулинарные рецепты и советы, «как познакомиться с девушкой». Они анонимны хотя бы потому, что они являются продуктами множества переделок множества участников нормотворческого процесса. Кому лень думать, может взять законодательство у приятеля или соседа, возможно, сосед долго выбирал подходящие нормы, это законодательство — плод кропотливого труда, но не сосед же является автором всех этих законов! Да в спешке, которой нам грозит мир будущего, об авторстве будет просто и некогда думать.
Всякая духовная революция предполагает «снижение» уровня авторитета, на которые ориентируются приверженцы идеологии, но постлиберализм предлагает снижение авторитета в форме смерти автора: как предсказывал Маршалл Маклюэн в своей книге «Галактика Гутенберга», переход от гутенберговских полиграфических технологий к электронным означает возращение ко многим традициям догутенберговской эпохи и, в частности, к исчезновению авторства. Если же нет автора, то невозможен и авторитет.
В свое время протестантизм не доверял церкви и церковному отпущению грехов, он давал рядовому верующему возможность самому читать Библию и общаться с Богом, но он и возлагал на него обязанность заботиться о своей вере. Неоанархизм, не доверяя санкционированным либерализмом демократическим процедурам, возвращает рядовому гражданину ответственность за формирование своего жизненного уклада и, с другой стороны, налагает на него тяжелую обязанность принимать множество решений, хотя и опираясь на помощь анонимных информационных систем.
Эстетика империи
Завершая тему трансформации идеологий, хотелось бы поговорить еще об одном, не столь глобальном, но крайне любопытном идеологическом феномене— культе империи и связанной с ним имперской эстетике, «имперскости». Вопрос об «имперскости», возможно, не является важным для всего человечества, однако он актуален для современной российской культуры. Ностальгические чувства по отношению к СССР и Российской империи, неопределенность судьбы современной России, обаяние культурного и семиотического наследия былых империй (включая и Третий Рейх), обаяние самого слова «империя» превращает слово «империя» из простого обозначения некоторых существовавших в истории государств в не вполне определенный, но будоражащий общественное сознание идейный комплекс, воплощающий государственнические идеалы большого числа образованных, думающих и пишущих людей. В частности, очень ярко культ империи проявляется в российской фантастической литературе, так что в критике уже говорят об «имперской фантастике» и стоящем за ней «имперском мировоззрении». Вереде фантастов создана философская группа «Бастион», специально декларирующая свою приверженность «имперскому мировоззрению». Нет нужды говорить, что все приверженцы лозунга «Империя», как правило, находятся в оппозиции идеям либерализма и демократии.
Итак, культ империи — это реальность, по крайней мере для российской культуры. И ядром этого феномена является имперская эстетика — бескорыстные и иногда иррациональные предпочтения, побуждающие людей в политических дискуссиях забывать о хлебе насущном во имя поражающего воображения идеала.
Наше глубокое убеждение заключается в том, что захвативший сегодня многих культ империи— это прежде всего эстетический феномен.
Политические споры редко могут завершаться к всеобщему согласию, поскольку спорящие стороны исходят из разных ценностей. Установки конфликтующих сторон часто определяются разными материальными интересами, но это, по крайней мере, рациональная ситуация, которая хотя бы теоретически может разрешиться путем разумного компромисса. Хуже, когда ценности, направляющие политическую активность, иррациональны. Например, когда политическим мировоззрением подспудно руководит эстетизм.
В тех случаях, когда политический мыслитель отходит от приземленного утилитаризма, его может соблазнить что угодно, что ассоциируется с силой и красотой. Например, красота очертаний своей страны на карте. Существует особого рода «императорская болезнь», когда истинному могуществу государства предпочитают внешнее выражение этого могущества. Говорят, в свое время военно-морские специалисты говорили Гитлеру, что для восстановления военного флота дешевле и эффективнее строить небольшие подводные лодки, однако Гитлер тратил огромные средства на строительство линкоров. Линкор большой, он более соответствует тоталитарной эстетике. Суть политического эстетизма заключается в том, что государство оценивается не с точки зрения современного жителя, а с точки зрения будущего историка. Характерно то, что при «историческом» подходе государство чаще всего оценивается по его «блеску», а под «блеском» понимается в первую очередь военное и внешнеполитическое могущество.
В логически чистом виде отстраненный эстетический подход к государству можно видеть на примере Константина Леонтьева — мыслителя, сознательно отстранившегося от оценки болей и забот рядовых граждан и также сознательно внесшего в оценку политико-исторических феноменов эстетику. На концептуальном уровне критериями качества государства Леонтьев считал сложность и разнообразие, но если вчитаться внимательно в его произведения, то можно увидеть, что чаще всего внешним мерилом государственного благополучия являются военные победы. Другой пример отстраненного подхода к оценке государства — Данилевский. Задачею государства он считал защиту национальных чести, свободы и жизни. При этом Данилевский подчеркивал резкое, качественное различие, практически отсутствие точек соприкосновения между этими национальными ценностями и аналогичными ценностями индивидуума. Сточки зрения личного благополучия индивидуумов, пишет Данилевский в «России и Европе», европейским странам, может быть, лучше бы стоило подчиниться Наполеону. Но реализация национальных ценностей — в частности, защита национальной чести — по Данилевскому, происходит через политический суверенитет и геополитические успехи.
О двух составляющих в деятельности всякого правительства — утилитарной и эстетической — замечательно сказано Габриэлем Тардом: «Правительства, если они просто и исключительно ограничиваются защитой нас от воров и убийц или от внешних врагов, будут относиться к области индустрий, как и всякая другая промышленная деятельность; но если они берутся дать нам славу, национальную гордость, игры и празднества, они уже склоняются к категории артистической роскоши»[5]. Два ингредиента в деятельности правительства формируют два различных мотива оценки качества политики и благоприятности исторических процессов.
С древнейших времен и до наших дней в политических текстах разными способами переплетаются национальные интересы и личные интересы гражданина.
Специфика и в каком-то смысле заслуга таких авторов, как поздние славянофилы— Леонтьев и Данилевский, — в сознательном разделении подходов к оценке общественной жизни с точки зрения частного лица и с точки зрения национального целого. Это разделение имеет смысл сопоставить с мнением Адорно, считавшим, что в эстетике полярно противостоят друг другу теории Канта и Фрейда. Кант считал, что эстетическое созерцание возникает только тогда, когда мы не связываем с объектом созерцания никаких личных интересов, в то время как по Фрейду в искусстве проявляются скрытые человеческие желания. Теорию Константина Леонтьева, как известно, называют эстетическим взглядом на историю, и этот эстетический взгляд вполне соответствует эстетике Канта. Противоположный леонтьевскому либерально-потребительский взгляд на общество более соответствует фрейдизму, поскольку он считает, что общественная жизнь должна воплощать и преломлять желания индивидуумов. Поднимаясь до некоторых метафизических высот, мы можем констатировать, что противостояние отстраненно-эстетического и потребительского отношения к государству, равно как и противостояние кантианства и фрейдизма в эстетической мысли, это частные случаи противостояния аполлонического и дионисийского начала и в сфере искусства, и в человеческой природе вообще.
Однако мы с позиции XXI века можем увидеть то, чего не видели поздние славянофилы, а именно, что даже если в общественном мнении утвердится мысль о различии национальных и индивидуальных ценностей, даже если нация осознает, что национальные интересы имеют приоритет над индивидуальными и не всегда связаны с личным благополучием граждан — итак, даже если все это произойдет и патриотизм одержит верх над индивидуальным эгоизмом, то все это вовсе не обязательно укрепит ценность военно-политического, имперского блеска и, в частности, гордости за территориальные размеры.
Ценность военно-политических «имперских» успехов как таковых (без связи с личными интересами) Леонтьеву и Данилевскому была очевидна. Они служили этому идеалу неотрефлексированно и по традиции, восприняв его от кровных предков и литературных предшественников. Исторический эстетизм Константина Леонтьева — плод весьма утонченной философии, но в то же время в нем можно увидеть рецидив архаических, «доосевых» представлений о государственности, которые, говоря словами Льюиса Мамфорда, «приравнивали человеческое благосостояние и волю богов к централизованной политической власти, военному господству и все возраставшей экономической эксплуатации, символичным выражением которых были стены, башни, дворцы и храмы крупных городских центров»[6]. Но вышеупомянутый акт разведения национальных и индивидуальных ценностей переносит оценку государства из сфер понятных «шкурных» интересов в область вкуса или, вернее, игры индивидуальных эстетических вкусов. Классицизм в эпоху постмодернизма вернуться не может, поскольку традиция под влиянием рефлексии утратила определенность. Кому-то нравятся «башни, стены и храмы», но кому-то — уютные домики, а кому-то — дикие пейзажи. В наше время даже мыслитель, близкий по духу к Леонтьеву и Данилевскому, может пожертвовать территориальным величием страны ради чего-то, что по своей внутренней сути будет тем же, что желали представители «поздней фазы славянофильства», но эмпирически окажется чем-то совершенно другим. Возможность этого констатирует Михаил Рыклин: «Имперскость, сказал бы я, выше империи… Более того, не исключено, что империя будет принесена в жертву имперскости, очищенной отставшего ненужным географического придатка»[7].
Конечно, географическое воплощение «имперскости» — пространство империи — естественно занимает почетное место в системе ценностей «империалиста». Причина этого заключается, по-видимому, в том, что большое (большее, чем у других) пространство ассоциируется с идеей силы, могущества. Есть достаточно солидная традиция такого ассоциирования. В книгах Шеллера и Шпенглера можно вычитать мысль, что представление о бесконечном пространстве обязательно должно соседствовать в мировоззрении с установкой на волю к власти. Это можно интерпретировать как необходимость наличия у воли бесконечной перспективы объектов для воздействия. «Я верю в абсолютное пространство как субстрат силы: эта последняя ограничивает и дает формы», — писал Ницше[8]. Кстати, Ницше сам был большой эстет, весьма склонный поддаваться обаянию больших размеров. «Для немца Ницше, — писали о нем Хокхаймер и Адорно, — исходным в красоте являются ее масштабы, несмотря на все сумерки кумиров, он не в состоянии изменить тем идеалистическим привычкам, в соответствии с которыми желательно было бы видеть мелкого воришку повешенным, а империалистические разбойничьи набеги считать выполняющими всемирно-историческую миссию»[9].
Имперское отношение к государственности руководствуется эстетизмом, и здесь начинает играть глубоко укоренившееся в человеческой психологии психологическое пристрастие к большим размерам. Еще Аристотель говорит, что в человеке большого роста мы видим большую душу, как в большом рослом теле — настоящую красоту, соответственно, и большое государство представляется чем-то более ценным, и, наверное, нет такой страны, в которой бы не нашлись патриоты, мечтающие превратить ее в империю, расширив ее границы сверх реально наличных. Детям и диктаторам в равной степени нравятся большие слоны и большие линкоры. Возможно, такое психологическое пристрастие имеет эволюционное объяснение: крупному животному легче противостоять хищникам, и приматы, как и большинство млекопитающих, развивались по пути постепенного укрупнения. По мнению некоторых биологов, именно об этом свидетельствует тот факт, что у большинства млекопитающих самцы крупнее самок: на самцах раньше сказываются эволюционные изменения. Впрочем, без связи с эволюцией сам факт, что самцы крупнее самок, должен создать прочную ассоциацию: большой размер— признак мужественности. И большая империя — государство мужского пола.
Применительно к государству большая территория есть, во-первых, результат экспансии и, следовательно, постоянно наличествующее доказательство могущества, подобно тому как кубок с чемпионата мира продолжает оставаться доказательством силы штангиста, даже если сейчас он уже на самом деле не в форме.
Во-вторых, это средство к доставлению средств могущества, к превращению последнего: дополнительное пространство — источник новых ресурсов (природных, демографических и т. д.), новых выгод от географического положения и т. п.
В-третьих, пространство есть поле для проявления растущих сил государства в будущем, необходимое условие их роста, то есть с одной стороны — объект приложения могущества, с другой — материя, в которую это могущество воплотится. Один из примеров отношения к географическому пространству с этой точки зрения — экстенсивный подход к демографии, гитлеровская идея «лебенсраума»: чтобы народу разрастаться, нужно место, куда расти. Также пространство представляет собой субстрат для будущего культурного созидания, ибо, как сказал П. А. Флоренский в «Анализе пространственное…», «…вся культура может быть истолкована как деятельность организации пространства».
Правда, говоря об идее «лебенсраума», в ней стоит увидеть скрытый смысл, связанный не столько с «наращиванием могущества», сколько с «избавлением от страдания». Речь идет о тенденциях социальной динамики, порождаемой открытой в этологии и социобиологии закономерностью: агрессивность в отношениях между членами популяции возрастает прямо пропорционально плотности их сосуществования. В этом же ключе работает теория Б. Ф. Поршнева, считавшего, что человек потому освоил всю территорию земной суши, что люди разбегались, гонимые страхом друг перед другом. Исходя из представлений о подсознательных потребностях такого рода, можно сделать вывод, что пространство нужно людям не столько для того, чтобы было куда расти, сколько для того, чтобы было куда рассеиваться. Пространства есть ресурс избавления человека от соседства себе подобного.
Если же, глядя на эту ситуацию философски, считать всякого соседа лишь инобытием человека, то пространство будет выступать как средство к избавлению от внутренних противоречий путем растворения-размывания субъекта, размазывания его тела по земной поверхности с целью увеличения расстояния между его взаимно отталкивающими элементами. Тут, конечно, необходимо вспомнить теорию Лосского, считавшего, что сама пространственность существует потому, что составляющие всякий субъект монады гармонично не согласованы и взаимно отталкиваются, и, значит, идея увеличения пространства лишь логичная экстраполяция этого конфликта монад.
Но в то же время все вышесказанное не содержит никакого противоречия с идеей лебенсраума в гитлеровском понимании, поскольку неудобства, связанные с тесным соседством людей друг с другом, являются важнейшим источником ограничений на демографический рост в заданном пространстве. И есть ряд империй, образовавшихся в удовлетворение именно этих потребностей, когда материалом для империи служили не столько покоряемые народы, сколько требующие освоения пустые пространства.
Наконец, в-четвертых, нельзя также не учитывать иррационального обаяния пространства как такового. Несомненно, существует магия пространства как самодостаточной ценности. Так, русский искусствовед А. Г. Габричевский писал об эротическом переживании пространственности. Бучении Бенедикта Спинозы говорится, что между «низкой» любовью к земным вещам и высокой любовью к Богу находится любовь к божественным атрибутам, и одним из основных атрибутов божества является протяженность, то есть пространственность.
Империей возможно пожертвовать ради имперскости в том случае, если достигается новый способ демонстрации могущества, не связанный с географическим пространством, а возможно даже испытывающий помехи от избытка последнего (например, ввиду финансовых расходов; вспомним противодействие США стремлению Пуэрто-Рико присоединиться к их федерации). О том, что пространственные представления о могуществе уходят в прошлое, хорошо написал Элвин Тоффлер, анализируя устаревшую, на его взгляд, политику Евросоюза: «Исходя из мнения времен индустриальной эры, что «больше» всегда значит «лучше», Евросоюз продолжает расширять свои пространственные границы все дальше на восток, инкорпорируя новые и новые страны-участницы. Лидеры Евросоюза уверены, что чем больше его народонаселение, тем оно богаче. Однако, преследуя интересы чисто количественного расширения, Европа смотрит на пространство через очки предыдущей эпохи…»[10].
«Тимоти Гартон Эш из колледжа Святого Антония в Оксфорде… придерживается устаревшего мнения, что размер неизбежно превращается в экономическое могущество. Так, он пишет, что у Евросоюза более перспективное будущее, чем у США, поскольку «попросту говоря, Европейский союз становится все больше», в то время как «Гаити вряд ли войдет в Американский союз вслед за Гавайями». В этой цитате, кроме убежденности в том, что больше — значит лучше, скрыто еще одно соображение относительно пространства: если группа наций желает сформировать «транснациональную организацию», то эти страны должны находиться по соседству, то есть значение имеет только географическая близость. На самом деле мы стремительно входим в мир, где расстояние значит все меньше и меньше благодаря быстрому транспортному сообщению, производству все более легких товаров и росту обмена нематериальными услугами»[11].
Само могущество можно истолковать как знак «имперскости» и средство к его доставлению, но отнюдь не как саму «имперскость». Понятие «имперскости» в конечном итоге тождественно примененному к государству понятию авторитетности. Возможно, проявление силы и могущества для государства является единственным реальным способом завоевания авторитета, но это не значит, что сила и авторитетность — одно и то же. В противном случае словосочетание «могущественная империя» была бы тавтологией, а это далеко не так. Некоторые писатели видят внепространственную «имперскость» в легендарном Египте фараонов. Имперское самодовольство этого государства проистекало не из-за пространственной обширности, но из-за совершенства и древности. Интенсивная содержательность— в пространстве и экстенсивная — во времени. Томас Манн в «Иосифе и его братьях», перечисляя важнейшие государства древности, называет ассирийскую монархию могущественной, в то время как египетскую— древней. Конфликт между двумя понятиями об «имперскости» применительно все к тому же древнему Египту представлен в «Фараоне» Б. Пруса. Царевич Рамзее в этом романе воплощает обычный, милитаристический взгляд на «имперскость» как способность к проявлению силы, как на волю к пространству. Противостоящие же Рамзесу жрецы готовы пожертвовать пространством ради незыблемости древних традиций и тонких государственных механизмов, ради величия престола фараона как престола первосвященника (но не как полководца и землевладельца). Если Советский Союз, как самую обширную из когда-либо существовавших в истории империй, можно считать воплощением территориального подхода к «имперскости», то совершенно идеальным примером для иллюстрации противоположного полюса можно считать Ватикан — самое маленькое и в то же время одно из самых имперских по блеску и авторитету государств мира, столицы обширной и могущественной, но экстерриториальной империи, и к тому же местопребывание одного из самых блестящих и авторитетных на планете монархических престолов. Это противопоставление тем более уместно, что в нем даже в какой-то степени кроется противопоставление христианского и языческого подхода к пространству, поскольку, как сказал Пауль Тиллих, «язычество можно определить как возвышение конкретного пространства на уровень предельной ценности и достоинства…Империализм как распространение власти на соседние пространства вытекает из смысла религиозного чувства, которое по определению выходит за всякие пределы… Но всякое пространство ограничено, и, таким образом, возникает конфликт между ограниченным пространством всякой человеческой группы, даже всего человечества, и неограниченными притязаниями, вытекающими из обожествления этого пространства»[12]. Вполне осознавая это противостояние языческой экстенсивной «имперскости» христианству, Иосиф Бродский сформулировал в одном из стихотворений чеканную религиозно-политическую формулу: «Мы бы предали Божье Тело, Расчищая себе пространство». Далее в этом же стихотворении Бродский говорит, что христианство, равно как и культура, заключается в умении наладить жизнь в малом и стесненном соседями пространстве.
Но, возможно, стоило бы разобрать, какие именно свойства пространства противоречат потребностям государственного величия. О финансовых расходах мы уже говорили, но стоит обратить внимание на затраты особого рода. Распространение славы требует затрат энергии на преодоление пространства. Слава гаснет с пространством. Б. А. Успенский обращает внимание на то, что в культуре можно найти случаи, когда пышность именования человека обратно пропорциональна расстоянию, отделяющему его от именующего[13]. Пространство может быть полем для будущих достижений, но когда достижения уже есть, то обширность государства прямо пропорциональна тому, в какой степени будет выполняться известный закон об отсутствии пророка в своем отечестве. Иногда именно свое пространство темно для государственного блеска, ибо этот блеск по определению внешний. Соседние государства дружат столицами, и Вашингтон во многих смыслах ближе к Москве, чем сибирские деревни. Зато каждый католический храм— это маленький конденсатор ватиканской славы, его микростолица. Католическая церковь состоит не как СССР из непрерывного пространства, а из дискретной сети столичных центров. Именно поэтому Ватикан можно называть государством-городом— суть в том, что в Церкви нет своей «глухой деревни», то есть нет гасящего звук и свет пространства.
Тут, однако, стоит подчеркнуть: противостояние «церковного» и «пространственного», «ватиканско-египетского» и «советско-ассирийского» взгляда на «имперскость» есть противоречие внутри самой «имперскости», то есть внутри общего подхода к «блеску» как главному критерию оценки государства. Потребительский, гуманистический и демократический взгляд на государство и его пространство стоит все-таки выводить не из идеи церкви, а из более или менее светского либерализма. Суть противостояния пространственности и гуманизма точно сформулирована Паскалем: «Итак, наше достоинство — не в овладении пространством, а в умении разумно мыслить. Я не становлюсь богаче, сколько бы ни приобретал земель, потому что с помощью пространства Вселенная охватывает и поглощает меня, а вот с помощью мысли я охватываю и поглощаю вселенную». Комментируя это высказывание Паскаля, израильский философ Арье Барац написал: «Безусловно, именно этот подход лег в основу той переоценки всех ценностей, которая произошла в Новое время. Люди прошлого и нынешние «почвенники» стремятся завладеть пространством, они так или иначе признают Вселенную выше себя и преклоняются перед ее слепой силой. Люди, опирающиеся на внетрадиционное мышление, сознают, что в нашем мире нет ничего безусловного, кроме человеческой жизни, ничего достоверного, кроме человеческого достоинства, что никакая идеология, никакая внешняя «вселенская» схема не должна затмевать эту ценность»[14]. Такое истолкование созданных Новым временем «индивидуалистических, либеральных ценностей», несомненно, предполагает, что эти ценности несовместимы с имперскостью, и механизм этой несовместимостилаконично и четко сформулирован Львом Карсавиным: «Что такое весь процесс разложения империи, как не индивидуализация психики?»[15]. С другой стороны, отречение либерально-гуманистического мышления от «имперскости» во многом связано с тем, что пространство ощущается именно как что-то невыгодное, как препятствие, которое надо преодолеть. Современные наследники славянофильства, традиционалисты, весьма драматически переживают тот факт, что современная западная цивилизация «предала» идею пространства и перешла от сакрализации пространства к сакрализации времени. Вот как пишет об этом один из представителей современного российского традиционализма: «Если все подлинные имперские традиции преодолевали историю за счет особого внимания к сакральным центрам пространства, к культовым атрибутам, восходящим к изначальной Традиции, то глобальный неоимпериализм современной псевдо-Атлантиды исходит, напротив, из ненависти к пространству как таковому. Пространство воспринимается как помеха для быстроты совершения тех или иных операций, подчиненных работе на глобальную экономическую систему»[16].
Очень важно не попасться в логическую ловушку и не смешать два «антипространственных» подхода— «церковный» и «гуманистический». Оба они с очевидностью противостоят пространственной «имперскости», но при этом еще неким тонким образом противостоят друг другу. Оба эти подхода отвергают континуальное пространство и рассматривают мир как совокупность атомарных сущностей, но гуманизм отождествляет эти атомы с людьми, а церковь опирается на некие энергетические точки, концентрированно выражающие пусть экстерриториальные и интенсивные, но все же имперские, безлично-блестящие ценности, и с этой точки зрения церковь — это империя особого рода, недаром Мамфорд называл католическую церковь «эфироподобной мегамашиной». Для «кибернетического», формально-системного мышления нюанс, отличающий церковь от демократического общества, практически незаметен: слишком очевидно главное, что непрерывное пространство пытается растворить в себе атомарную индивидуальность, а сплотившиеся в графы-сети индивидуальности всеми силами пытаются не дать этого сделать. В этом слабость применения формально-системного метода к социальным вопросам, он легко отличает империю от сообщества индивидов, но с большим трудом делает различие, когда в роли индивида выступает живая личность, а когда — фетиш со спроецированными на него личностными свойствами.
В данном пункте можно уловить некоторую связь находящегося на стадии деградации «церковного» варианта «имперскости» с современными бытовыми представлениями о захваченном личном пространстве. Сточки зрения современного западного горожанина, если в квартире нет вещей, если в ней голые стены, то такое жилье не обладает жилой площадью, в ней нет пространства для жизни. Парадокс городской цивилизации заключается в том, что человек может присвоить пространство, только уменьшив его за счет вещей. Таким образом, понятие жилой площади образуется не непрерывным пространством «кубатуры», а накинутой на кубатуру сетью бытовых предметов. Эту революцию в представлении о бытовом пространстве уловил Бодрийар, написавший: «Без их [вещей] соотнесенности нет и пространства, так как пространство существует лишь будучи открыто, призвано к жизни, наделено ритмом и широтой в силу взаимной соотнесенности вещей — новой структуры, превосходящей их функции»[17].
Бытовая вещь образует бытовое пространство, но если говорить о том «мире», в котором существует человечество, то таким пространство образующим фетишем в современную эпоху стал компьютер, и сеть компьютеров— экстерриториальная империя Интернета — пришла на смену сети храмов. Интернет— это, без преувеличения, католическая церковь нашего времени. Время пространственных империй уходит в прошлое, гуманизм был и остается скорее идеалом, а на сцену истории выходят транснациональные корпорации и другие непространственные империи, построенные по принципу сетей, то есть карта этих империй похожа не на пространство, а на описывающую пространство сетку координат. Прекрасное образное выражение этой «новой имперскости» можно найти в «Гелиополе» Юнгера. В нем упоминается некое таинственное и мрачное «Координатное ведомство», задачей которого является установление координат любой точки мира. Власть этого ведомства становится тем больше, чем большую информацию оно получает обо всем, а его символом является крест, означающий именно точку пересечения в координатной сетке: «Это был триумф аналитической геометрии. Они знали, чем определяется власть в пространстве, лишенном качественных характеристик и поддающемся учету в системе координат»[18].
Стоит отметить, что понятия «сеть», «система координат», «переплетение графов» стали самыми модными, можно сказать, стержневыми идеями современной западной науки. Новейшая из теорий физики — так называемая «петлистая теория гравитации» — представляет само пространство в виде сети из неких атомарных единиц, которые представляются как математические точки, соединенные сложной системой связей с окружающими точками, таким образом, вместо известного нам континуального пространства возникает в моделях физики сложное переплетение графов (так называемая «спиновая пена»). Новейшие течения биологической мысли так же представляют и все живое. Фритьоф Капра формулирует взгляд современной биологии на жизнь в следующих словах: «Поскольку живые системы на всех уровнях представляют собой сети, мы должны рассматривать паутину жизни как живые системы (сети), взаимодействующие по сетевому признаку с другими системами (сетями). Например, схематически можно изобразить экосистему в виде сети с несколькими узлами. Каждый узел представляет собой организм, что означает, что каждый узел, будучи визуально увеличенным, сам окажется сетью. Каждый узел этой сети может представлять орган, который, в свою очередь, при увеличении превратится в сеть, и т. д. Другими словами, паутина жизни состоит из сетей внутри сетей»[19].
Во всем этом можно увидеть черты современной стратегии экспансии, развивающейся не по пространству, но по расчерчивающим пространство условным линиям. В Первую мировую войну войска пытались наступать по всему фронту, во Вторую мировую поняли силу точечного удара, рассекающего фронт, отсекающего фланги и так далее. Такая же тактическая революция произошла и в технике концентрации «имперскости» — выяснилось, что для овладения пространством достаточно захватить только меридианы и параллели. Система координат есть основа пространственной эстетики современных империй.
Часть 4. Экономическая жизнь в будущем
«Странные» деньги
Про технику будущего благодаря фантастам мы знаем очень много. Пусть половина или даже девять десятых этих прогнозов неверна, и все же в нашем интеллектуальном арсенале есть достаточный запас футурологических представлений о звездолетах, роботах, генетически подправленных людях и вживленных в мозг чипах. Другие, не технические стороны человеческого существования прогнозируются фантастами куда с меньшей интенсивностью, а главное— с куда меньшим единодушием. Специфические стороны экономической жизни отдаленного будущего не прогнозируются никем. В изображаемом фантастикой обществе грядущих времен экономические реалии либо повторяют современные, либо оказываются карикатурой на гипотетическое прошлое, либо представляют собой совсем уж беспочвенное мечтание.
Фантастика развлекательных жанров предпочитает, чтобы государственная жизнь была несколько архаичной, с рабством и феодальными титулами. Обществоведы и социологи в далеком космическом будущем не обнаружат ничего нового — все те же империи и королевства, в лучшем случае — республики и президентства. Правда, это будут, разумеется, галактические империи и межзвездные республики, но, кроме увеличения этих пространственных масштабов, мы не видим там ничего, чего нельзя было прочесть про королей у Вальтер Скотта, а о президентах— у Юлиана Семенова или Флеминга. Конечно, эти империи и республики используют умопомрачительные технологии управления сознанием, выводят мутантов, посылают агентов-магов в параллельные измерения, но от этого сам облик этих государств не становится более «футуристичным». Впрочем, об этом облике, как правило, нельзя сказать что-то определенное: подробности структуры будущего государства фантастами обычно не разрабатываются. Или, говоря несколько точнее, они ими не разрабатывается в том виде, в каком эти институты могли бы действительно рассматриваться как продукт для длительной эволюции существующих институтов в будущем. Вместо этого развлекательная литература предлагает нам всевозможные варианты экзотики: возврат к феодализму, сочетание высоких технологий с античным рабством, некие ордена, касты, сословия, социальные классы, предопределенные генетическими или биологическими особенностями, новое рыцарство— одним словом, всевозможные вариации общественных установлений, существовавших в прошлом, сегодня, как правило, уже не существующих, но получивших известность благодаря художественной литературе и кажущихся очень эффектными в остросюжетных и романтических повествованиях.
И это государство, которое вообще обычно всех интересует хотя бы потому, что государство ведет войны и создает спецслужбы! Что уж говорить про экономику— вещь скучную и невнятную. В лучшем случае в фантастических обществах будущего мы застаем приметы современного капитализма — рынок и крупные корпорации, благо последние могут играть в космооперах не менее зловещую роль, чем империи и герцогства.
Или, скажем, деньги. Из фантастики вы не узнаете, что с ними случится завтра. В лучшем случае фантаст изобретет новое название денежной единицы, расскажет о единой валюте, действующей по всей планете (Галактике, вселенной) или, наконец, изобретет какую-нибудь суперрадиоактивную платину, которая в будущем будет использоваться вместо золота.
О разразившихся в XXIII веке финансовых кризисах мы вряд ли прочтем.
Конечно, в космическом будущем часто возникают новые ценности, вокруг которых ведут борьбу республики, империи и корпорации. Например, источники новейшей энергии. Иногда эти таинственные камни, эликсиры, семена наркотических растений и, конечно, «энергоносители» даже становятся новой валютой, недаром Артур Кларк считал, что киловатт-час станет общепланетарной денежной единицей. Однако возникающие вокруг новейшего чудесного сырья перипетии политической борьбы имеют не большую сложность и не большую продвинутость, чем идущая в наши дни политическая борьба вокруг источников нефти. Что же касается использования новейших энергоносителей в качестве валюты, то при всей важности энергии это будет шаг назад, в сторону бартера. Водку тоже иногда используют как валюту, но это нельзя назвать прогрессом. Если киловатт когда-нибудь станет денежной единицей, то это будет не результатом прогрессивной эволюции финансовых систем, а свидетельством глубокого энергетического кризиса, возможность чего, конечно, тоже нельзя исключать.
Вообще, писатели любят писать о кризисах, в рамках которых некоторые аспекты общественных отношений претерпевают регресс к прошлым эпохам, и хорошо еще, если только к феодализму. Но ведь, если мы пишем о будущем, не все же писать о регрессе, когда-то надо и о прогрессе!
На все это можно привести беспроигрышный контраргумент: в мире все всегда одинаково, и в Римской империи, и в Средневековье мы застаем всю ту же алчность, всю ту же борьбу за власть и т. д. Аргумент, разумеется, прекрасный, но нельзя же отрицать, что общественные отношения и общественные институты изменяются и развиваются.
Транснациональных корпораций, ставших прототипами корпораций межгалактических, еще недавно не было и в помине!
Что корпораций! Вплоть до XX века не было ни одной фирмы и ни одного предпринимателя, которые бы, как сегодня, владели бы сотнями магазинов в десятках городов. Спецслужб в современном понимании этого слова в античном мире не было. В Римской империи, в отличие от империи Российской, не было государственных ведомств, располагающих сетью местных учреждений в провинциях, да и вообще с провинциальной бюрократией в Риме было негусто. В России времен Ивана Грозного не было общественных организаций, прессы, цензуры, банков, суда присяжных, всеобщей воинской повинности, Академии наук и золотого стандарта в сфере финансов, причем всего этого не было отнюдь не потому, что не хватало каких-то технических изобретений.
В XIX веке в России были все вышеперечисленные вещи, но зато не было налога на добавленную стоимость, детских спортивных школ, пиар-агентств, дизайн-студий, тендеров на проведение социологических исследований, профсоюзов, страхования ответственности, политологов, потребительской кооперации и кредитных рейтингов. Более того, хотя банки и были, но русские купцы вплоть до последних десятилетий XIX века почти не пользовались банковским кредитом. Было понятие «подрядчик», но не было «субподрядчика».
И опять же, если всего этого не было, то не из-за технических препятствий. Если в XIX веке были и хирурги, и страховые компании, но не было страхования профессиональной ответственности хирургов, если купцы публиковали объявления в газетах, но не нанимали консультантов по «медиапланированию», то это не потому, что тогда еще не изобрели компьютеры. У социального развития есть свои закономерности, конечно связанные с развитием техники, но ими не исчерпываемые.
Вот и хотелось бы в этой связи поразмышлять о будущем одного из важнейших элементов нашей цивилизации — о деньгах. Думается, что они имеют для нас не меньшее значение, чем таинственные сепульки («сепульки — важный элемент цивилизации ардритов»). И о них, конечно, много пишут в фантастической литературе, впрочем, не более чем в нефантастической. С помощью денег и покупают, и подкупают, и, если до этого доходит, выкупают, хотя, быть может, в фантастике это происходит даже чуть реже, чем в нефантастической беллетристике, ибо в фантастике большее значение играют разные экзотические мотивировки, вроде стремления к мировому могуществу или романтическая верность долгу.
Если говорить о футурологии денег, то тут отношение фантастов исчерпывается формулой «Сало— оно и есть сало». Сепулька есть сепулька, деньги есть деньги, и даже кредитную карточку на страницах фантастики можно встретить сравнительно редко. Благодаря советской идеологии мы помним, что в будущем должен наступить «коммунизм», когда «деньги отменят и все будет бесплатно», но поскольку веры в коммунизм уже нет, то и отношение к этому финансовому прогнозу либо скептическое, либо неопределенное.
Между тем деньги могли бы быть объектом разнообразных футурологических предсказаний, и не только потому, что они имеют огромное значение для жизни социума, но и потому, что деньги, как и техника, имеют ярко выраженную тенденцию к развитию.
Эволюция денег в человеческой истории общеизвестна. Когда-то денег не было, и племена наших диких предков обменивались непосредственно полезными товарами — шкуру взамен на бивень, оливковое масло взамен на сушеное мясо. Затем был выделен определенный товар, который, хотя и был обычным товаром, можно было съесть или носить, но одновременно использовался в качестве «всеобщего эквивалента». Это стадия так называемых «товарных денег». В качестве примитивных денежных единиц использовали соль, меха (отсюда «гривны» и «куны»), скот, раковины, бусы, наконец, металлические слитки — медные, бронзовые, серебряные, золотые.
Интенсификация обмена потребовала введения металлических слитков стандартизированного внешнего вида и веса. После того как государство начало отмечать такие стандартизированные слитки специальным клеймом, появилась монета— великое изобретение цивилизации, предопределявшая внешний вид денежных систем на протяжении последних двух с половиной тысяч лет.
Следующим шагом в истории денег стало появление денег из бумаги. При этом надо иметь в виду, что бумажные деньги, изготавливаемые правительствами и «спускавшиеся» по велению власти, первоначально большого успеха не имели. Бумажные ливры, напечатанные в 1790 году по решению французского национального собрания, упали в стоимости в 100 раз. Дело в том, что бумажные деньги не могут выдержать конкуренции с «хорошими» деньгами из благородных металлов. Золотую и серебряную монету в случае кризиса можно и переплавить, и в любых, самых отдаленных странах ее примут хотя бы по весу, и количество золотых денег в обращении ограничено количеством добытого золота. Именно поэтому неразменные на серебро русские ассигнации в 1840-х годах пришлось изымать из обращения по курсу три бумажных рубля за один серебряный. Поэтому бумажные деньги успешно внедрялись в обращение только тогда, когда инстанции, их выпускавшие, обычно банки, брали на себя обязательства обменивать бумажки на «настоящие» деньги из золота и серебра по твердому курсу. Так появились так называемые «банковские» деньги, или банкноты.
Исходно это были даже не деньги, а просто письменные обязательства банков по первому требованию выплатить указанную на банкноте сумму. Если в русской классической литературе XIX века мы встречаем упоминания о банковских билетах, то надо иметь в виду, что они играют роль не столько денег, сколько чего-то вроде сберкнижек, которые, чтобы использовать, еще надо разменять на деньги. В «Преступлении и наказании» Достоевского мы узнаем, что у старухи-процентщицы «только чистых денег полторы тысячи, не считая билетов». Банковские билеты в XIX веке иногда даже выпускали именными — такими не заплатишь, но зато такие и не украдешь.
Однако никогда не бывает, чтобы все выпущенные в обращения банкноты сразу предъявлялись к размену на золото. И поэтому банки имели возможность выпускать бумажных билетов на гораздо большие суммы, чем имелось золота и серебра в банковских хранилищах. Между тем люди, имея уверенность, что «в случае чего» билет всегда можно обменять на звонкую монету, стали предпочитать банкноты монетам, поскольку технически они гораздо удобнее: они легче, их можно связывать в пачки, они могут быть с любым номиналом, и при этом истрепавшуюся банкноту можно просто заменить, в то время как золотая монета в обращении постепенно стирается и теряет свою стоимость. Поэтому к началу XX века бумажные деньги уже доминировали в обращении, и, когда после потрясений Первой мировой войны в большинстве европейских стран прекратился размен бумажных денег на золото, это не привело к ликвидации финансовых систем.
Меж тем развитие банков привело к новому феномену— безналичным деньгам. Что такое банковский счет? По своей исходной сути это вовсе не деньги, а только обязательство банка в любой момент выплатить вам наличность, так же как банкнота исходно была лишь обязательством выплатить золото. Первоначально банки просто принимали деньги и другие ценности на хранение, банковский счет означал: «у такого-то принято на сохранение 100 рублей». Однако быстро выяснилось, что, для того чтобы проводить платеж, не обязательно брать из банка наличность— можно поручить банку перевести нужную сумму с одного счета на другой. Сегодня безналичные деньги — доминирующая форма расчетных средств, наличные постепенно вымирают, однако деньги на банковских счетах по-прежнему не совсем настоящие. Это лишь обязательство банка производить платежи по вашему поручению в пределах указанной на счете сумме. Пока банк работает стабильно, разница между «настоящими» деньгами и обязательствами частных банков не видно. Но стоит чуть-чуть поколебаться финансовой устойчивости банка, и вы обнаружите, что свои обязательства банк может и не выполнить, и в силу этого денег, которые вроде бы были на вашем счете, на самом деле нет.
Пока безналичные деньги являются высшей ступенью финансовой эволюции. Банковские пластиковые карточки с микрочипами являются достижением технологической, но не собственно финансовой эволюции. По сути, банковская карточка — это просто возможность дать поручение своему банку перевести деньги с вашего счета на счет магазина, ресторана или выдать вам наличные деньги через банкомат. В XIX веке такое поручение пришлось бы давать письменно, скажем, выписывая чек, сейчас мы делаем это с помощью разветвленных компьютерных сетей, но банковские счета остались банковскими счетами, а изменилась лишь система коммуникаций, по которым осуществляется связь клиента с банком. Все достижения компьютерной техники, всё произошедшее за последние несколько десятилетий превращение безналичных денег в деньги электронные не затронули экономической сути финансов и не стали очередной ступенью в эволюции денег. Фантасты могут придумать, что в будущем банковскими счетами будут управлять с помощью передатчиков, встроенных в зрачок или в перстень, или даже телепатическими импульсами («он мысленно выписал ему чек»), можно представить, что в «светлом будущем» банк может слышать голос клиента в любой точке мира («Гэндальф произнес заклинание, и на счет Фродо была переведена нужная сумма»), но с точки зрения финансовой техники никакого прогресса здесь не будет. Это лишь прогресс телекоммуникаций на службе финансов.
И тут возникает футурологическая проблема. Какое же именно новшество придет на смену безналичным деньгам?
Для этого надо понять, по каким законам деньги развивались до сих пор.
Когда-то золотая монета была прежде всего возможностью в любой момент получить нужное число граммов золота, но поскольку эту возможность использовали все реже, золото оказалось «намертво» законсервировано в монетах, что дало возможность использовать монеты с пониженной пробой или принимать потертые монеты по цене полноценных.
Бумажные деньги когда-то были обязательством выплачивать золотые деньги, но поскольку размен на золото перестал быть обязательным атрибутом денежного обращения, бумажные деньги стали функционировать и без связи с золотом.
Безналичные деньги первоначально были лишь способом хранения наличных, но теперь видно, что человечество может и вообще обойтись без наличности, достаточно выдать всем пластиковые карточки.
Иными словами, деньги были всегда неким обязательством, обещанием, которое становилось ценным помимо того, что оно обещало.
Золото было обещанием обычных товаров, монета была обещанием золота, банкнота была обещанием монет, банковский счет был обещанием банкнот…
Постепенно оказывалось, что выполнять обещание не обязательно. Деньги развивались на основе закона, который польский философ Тадеуш Котарбинский, имея в виду переход от золотых денег к неразменным на золото бумажным деньгам, называл «потенциализацией», — определяя данное понятие как «замену данного действия проявлением возможности получения чего-либо вместо самой поставки»[20].
Понятие «потенциализация», на наш взгляд, представляет собой ключ ко всей исторической эволюцией денег. Золотые монеты были потенциализацией товарного золота, банкноты — потенциализацией монет, безналичные деньги — потенциализацией банкнот, наконец, сегодня лимиты кредитования, предоставляемые банками по кредитным карточкам, являются потенциализацией безналичных денег. Потенциализацию в данном случае надо понимать как обещание, которое во многих ситуациях заменяет вещь, которую обещает.
Однако парадоксальность перехода от одного типа денежного обращения к другому заключается в том, что потенциализация как «проявление возможности» становится «проявлением без возможности». Сначала банкноты были «обещанием» выплаты золотых монет, но затем размен бумажных денег на золото прекратился.
Банки и кредиты
Теперь осталось только выяснить, какое новшество в мировой экономике будет выполнять функцию «обещания» безналичных денег, что именно станет «потенциализацией» современных денег?
Когда банки обещают вам деньги, но не дают их? Например, когда устанавливают так называемый «лимит кредита» по кредитной карточке. Если лимит кредита по вашей карточке равен, скажем, 10 тысячам долларов, то для вас, как для обывателя, это все равно как если бы у вас на счету были эти 10 тысяч. В любом магазине или ресторане вы сможете с помощью этой карточки оплатить покупки в пределах 10 тысяч. Правда, потом эти деньги надо вернуть банку, но нас сейчас интересует не это. В конце концов, раз уж вы согласны брать взаймы, то банк мог бы сразу перечислить вам на счет всю одолженную сумму. Когда у вас есть лимит кредитования, то для вас, как для покупателя товаров и посетителя ресторанов, это все равно как если бы деньги у вас были. Между тем этих денег нет. Ни на одном банковском счету их нет. И на балансе банка, даже если его с лупой будут рассматривать десять бухгалтеров, ваших десяти тысяч никто не найдет. Вам их еще попросту не перечислили, но обещают перечислить. Кстати, вы сами эти деньги даже в руках не подержите: минуя ваш счет эти деньги сразу пойдут на счет магазина или ресторана. Это как если мама платит за покупки ребенка: формально говоря, у ребенка нет денег, но, как покупатель сладостей и игрушек, он вполне платежеспособен, раз уж мама пообещала купить ему все, что хочешь, в пределах 100 рублей.
Это — у населения. Для предприятий банки выделяют так называемые «кредитные линии». Кредитные линия — это примерно то же самое, что лимит по кредитной карточке. Фирма просит у банка взаймы миллион на строительство нового завода. Банк мог бы сразу перечислить ей миллион, но это не очень рационально, ведь деньги на строительство фундамента понадобятся завтра, а деньги на завоз станков и покраску парадного входа — только через год. Поэтому банк выделяет фирме кредитную линию на миллион: по мере того как ей будут нужны деньги, она может ею воспользоваться, и только тогда на ее счет будут перечислены «настоящие» деньги.
А еще есть так называемый «овердрафт» — это когда предприятие или человек имеет право выплатить со своего счета большую сумму, чем у него денег на счету, разумеется взаймы.
А еще есть кредитный рейтинг, который специальные агентства присваивают крупным компаниям, банкам и целым государствам. Возможности корпораций и государств взять взаймы зависят от этого рейтинга.
Лимит кредитования, кредитная линия, кредитный рейтинг, овердрафт— все эти скучные категории банковского бизнеса можно объединить в одну: все это предоставляемые банком права на получения кредита. Банк обещает вам по первому вашему требованию дать вам взаймы в пределах определенного лимита. В определенном смысле право на кредит— это обещание выплатить безналичные деньги, как сами безналичные деньги — обещание выплатить наличные. И, следуя логике развития денег, мы должны предположить, что правом на получение кредита мы должны пользоваться, не беря сами деньги взаймы…
Как же это может быть?
Мы должны представить себе общество, где тем или иным способом оформленные права на получение кредита вытеснили обычные деньги на банковских счетах. То есть мы должны попытаться представить себе такое общество, где у всех есть лимиты кредитования, есть индивидуальные кредитные рейтинги, но нет счетов с реальными деньгами.
Как же будут осуществляться финансовые расчеты в таком «обществе будущего»? Представим себе, что у всех людей и у большинства компаний нет счетов с деньгами, а есть только некие аналоги кредитных карточек с «лимитами кредитования». При необходимости заплатить за купленный товар в магазине я апеллирую к своему праву получения банковского кредита, и банк производит платеж в адрес магазина, давая тем самым мне, как покупателю, взаймы. Но не надо забывать, что у магазина тоже нет своего расчетного счета. Поэтому деньги, которые заплатил покупатель за товар, поступают не как сегодня, на счет магазина, а идут в погашение кредитов, ранее предоставленных магазину его банком.
Сегодня на западе, скажем в США, когда гражданин проверяет свои счета, он узнает две цифры: сколько денег имеется у него на текущем счету и сколько он должен банку. В условном «светлом завтра» останется только сумма долга. Долги перед банком будут у всех, а реальных денег не будет. Полученные вами платежи будут сразу и целиком уходить на погашение старых долгов банку.
Самое главное, то, с какой периодичностью и в каких объемах производится погашение предоставленного мне кредита, влияет на мою кредитную историю, на мой личный кредитный рейтинг. Амой личный рейтинг предопределяет размеры лимита кредитования.
Сегодня, когда вы получаете зарплату, у вас увеличивается количество денег— наличных или на банковском счете. Завтра ваша зарплата сразу же будет уходить на погашение долгов, то она будет положительно влиять на ваш индивидуальный кредитный рейтинг. Все начинают жить в долг. Богатый человек — это тот, у кого большие долги. А большие долги у него потому, что у него высокий рейтинг. Это значит, что банк оценил его как кредитоспособного, которому можно дать взаймы много.
Если сегодня при получении платежей ваш банковский счет увеличивается на ту сумму, которую вам заплатили, то в обществе будущего эта связь не будет такой прямой и станет зависеть от методологии, используемой банками и кредитными бюро при определении вашего «личного ранга», вашего «индивидуального рейтинга». У людей, и у компаний изменится мотивация. Сегодня обладание деньгами считается симптомом успеха, а большую ценность имеют доход и прибыль как инструменты доставления денег. В предполагаемом обществе будущего симптомом успеха служит лимит кредитования, кредитный рейтинг, кредитная история, а главным средством его повышения является улучшение кредитной истории. Значение имеют уже не платежи, доставляющие вам суммы денег, а соотношение двух финансовых потоков — предоставленных и погашенных ссуд, ваш личных платежный баланс, на основе которого финансовые институты изменяют ваш рейтинг и ваш лимит кредитования. Думается, нет особой нужды обращать внимание, что такого рода отношения имеют место уже и сегодня, но только они не являются господствующими во всех странах мира и для всех типов экономических субъектов, а кроме того, такого рода отношения еще не вытеснили более «архаичные» расчеты с помощью реальных, наличных и безналичных денег.
Мы зафиксировали два условно-чистых этапа в развитии денежного хозяйства: Общество наличных денег и Общество прав на кредит. Вторая ступень в своей чистоте — дело возможного будущего. Но современную капиталистическую экономику уже ни в коем случае нельзя отнести к обществу первого типа в чистом виде. Финансовое положение современных хозяйственных субъектов описывается в таких понятиях, как кредитоспособность, ликвидность, кредитный рейтинг. Эти категории обозначают не обладание деньгами, а возможность ими обладать в случае необходимости. Так же и готовность банков предоставлять кредит данному лицу или предприятию показывают его экономическую успешность не хуже, а то и лучше, чем размер имеющихся у них денежных сумм. Знаки экономического успеха, а следовательно, и мотивация хозяйственных субъектов постепенно сдвигается от наличных денег к правам на получение кредита.
В обществе, где есть квоты кредитования, но нет счетов до востребования, расчеты реальными деньгами происходят только между банковскими учреждениями, предприятия и граждане ощущают только последствия этих расчетов в форме изменения суммы своей задолженности перед банком и в форме изменения лимита кредитования. Деньгами владеет только банковская система, остальные довольствуются обязательствами банков осуществить платеж в момент, когда в нем возникает необходимость.
В фантастике данный этап превращения «общества денег» в «общество рейтингов» можно увидеть в романе Брюса Стерлинга «Священный огонь». В нем все люди будущего расплачиваются друг с другом кредитными карточками, и продавец получает от покупателя не деньги, а кредитку. Есть в этом обществе и настоящие, наличные деньги на банковских депозитах, но они есть только у самых зажиточных людей, и используются крайне редко, для исключительных покупок, например для проведения в старости курса омоложения. Таким образом, наличные деньги в обществе, описанном Стерлингом, уходят в узкую область некоторых самых серьезных расчетов, то есть повторяют путь, по которому в свое время пошло золото.
Но попробуем заглянуть в будущее еще дальше.
Дальше должен наступить коммунизм, когда вообще не нужно будет возвращать банкам долги.
В «обществе рейтингов», которые мы только что смоделировали, у людей и предприятий денег нет, но они еще есть у банков: банки рассчитываются друг с другом, платя за своих клиентов.
Именно по такому «маршруту» в свое время уходило из обращения золото. Теряя свои позиции во внутреннем обороте, оно еще сохраняло их в международных расчетах. Еще дольше золото присутствовало в расчетах между центральными банками ведущих стран. И, наконец, оно приобрело статус резервного средства международных расчетов — средства, в реальности не использующегося.
Аналогичную судьбу можно предвидеть и для денег, то есть для средств на обычных, привычных для всех нас счетах в банках. Однажды прекратятся погашения банковских кредитов реальными деньгами. Но каким образом будут вытеснены окончательные расчеты по банковским ссудам, предсказать в подробностях этот далекий и грандиозный сдвиг невозможно. Важно, что в обществе «далекого будущего» не будет не только денег, но и долгов граждан и предприятий перед банками.
Только такое уж ли светлое будет это будущее? Вместо власти денег мы получим власть банков и других финансовых учреждений!
Важнейшей функцией финансово-банковской системы в таком обществе станут не расчеты (ввиду отмирания расчетных инструментов), а присвоение экономическим субъектам тех или иных рейтингов, лимитов кредитования и прочих «финансовых рангов».
Сегодня, когда банк выделяет кредит заказчику строящегося здания, а заказчик переводит полученные средства на счет подрядчика в том же банке, то получается, что банк, не перемещая никаких материальных ценностей, но исключительно силой своего авторитета и завоеванного доверия заставляет дом строиться.
Можно предположить, что поскольку реальной общественной силой является авторитет банковской системы (или, говоря шире, финансовых институтов), то способ оформления этого авторитета в виде обязательств перед клиентом, понимаемых как средства на клиентских счетах, является второстепенным и исторически преходящим. Можно предположить, что в будущем банки будут распоряжаться движением материальных потоков, более непосредственно проявляя силу своего авторитета, то есть без посредства такого промежуточного звена, как средства на банковских депозитах. Одним из способов такого непосредственного руководства экономикой будет присвоение экономическим субъектам рейтингов («рангов», «бонусов», «лимитов» и так далее). Рейтинговые агентства и кредитные бюро займут в обществе то авторитетное место, которые сегодня занимают банки, или, может быть, вероятнее, что банки будут играть роль не столько кредитных и расчетных центров, сколько центров рейтингования и экспертизы.
Когда владелец кредитной карточки покупает по ней товар, то товар отпускается не потому, что у владельца карточки были в наличии деньги, а в конечном итоге потому, что данный покупатель является надежным должником, причем его статус надежного должника удостоверяется авторитетным институтом — банком. Банки и другие финансовые учреждения лишь играют роль авторитетного эксперта, расставляющего места среди должников. Но если представить себе общество, где развитие кредитных отношений достигло столь колоссальных размеров, что продажа в кредит стала единственной применяемой формой купли-продажи, то можно предположить, что в этом обществе можно будет обойтись без погашения предоставленных кредитов. Банк торговца, банк предприятия не будет, как сегодня, ждать, чтобы товары этого предприятия покупались и оплачивались покупателями — ему, как эксперту, будет достаточно знать, что его товары потребляются клиентами, обладающими достаточно высоким кредитным рейтингом, этого знания будет достаточно, чтобы повышать ваш личный рейтинг.
Сегодня продавец отдает вам настоящий, материальный автомобиль или утюг в обмен на ничего не стоящую бумажку только потому, что он уверен, что сможет потом обменять эту бумажку на другой «настоящий» товар. Завтра тот же самый продавец отдаст вам товар, ничего не прося взамен, а только лишь в силу того, что у вас достаточно высокий рейтинг, и сделает он это потому, что сам он сможет получать товары на основании своего рейтинга, а его рейтинг («финансовый ранг», степень кредитоспособности) растет благодаря самому факту продажи товара другим субъектам — носителям рейтингов.
Главная задача денег как особой информационной системы заключается в том, чтобы в процессах обмена материальными стоимостями (товарами и услугами) не возникало опасного для существования общества дисбаланса. Сегодня эта задача выполняется через систему финансовых потоков, зеркально обратных материальным товарным потокам. По сути, финансовые потоки есть система регулирования материальных потоков, система управления распределением товаров и услуг. Деньги, полученные продавцом, являются гарантией, что стоимость, с которой он расстался, не останется без компенсации. Но завтра эту же самую задачу регулирования материальных потоков можно будет выполнять с помощью более изощренной системы — через присвоение всем участникам экономического обмена рейтингов, рангов, анализа их кредитоспособности и т. д. Мониторинг экономического положения всех участников экономического процесса и система присваиваемых на основе этого мониторинга оценок не хуже, чем система обмена деньгами, может регулировать финансовые потоки и избавлять экономику от опасных дисбалансов.
О том, куда может зависти это, мы и расскажем далее.
Первым прообразом коммунистического (иначе не назовешь) ранжирования было военно-коммунистическое— всякого рода пайки, категории продовольственных карточек. Военный коммунизм был недоношенным коммунизмом, карикатурой на безденежное общество. Но и по карикатуре можно судить об оригинале. Второй прообраз, и даже правильнее сказать эмбрион «коммунистического» ранжирования, мы видим в лимите кредитования по кредитной карточке. Человек, расплачивающийся кредитными карточками, внешне уже как бы живет «при коммунизме»: он ничего не платит, денег у него нет, но товар он приобрести может.
Если индивидуальный рейтинг, по-своему повторив путь банкноты, перестанет быть просто потолком кредита, но станет инструментом непосредственного доставления товаров и услуг, то тем самым он приблизится к своему первому большевистскому прообразу— пайку, продовольственной карточке, категории снабжения. Образно говоря, кредитная карточка порождает продовольственную. Перманентно вводимые в СССР продовольственные карточки потому и нельзя назвать прогрессивным явлением, что они рождаются раньше «законных» родителей. К натуральному распределению должно привести длительное развитие кредита. Коммунистическое распределение, то есть сознательный бартер, если он когда-либо будет, вырастет из управления кредитом, важнейшим элементом которого, видимо, будет ранжирование объектов кредитования.
Если окончательно установится система «неразменных» на деньги рангов-рейтингов, то дальнейшее развитие будет, видимо, происходить по пути стирания граней между рангами. Полное осуществление этой тенденции будет переходом на действительно коммунистическое распределение — «каждому по потребностям».
Именно такой мир описан в фантастическом рассказе Леонида Каганова «Флэшмоб-террор». «Индивидуальные рейтинги», о которых мы говорили, в этом рассказе называются персональными бонусами. О том, как они функционируют можно составить представление из следующего диалога персонажей.
«— Работает только шесть с половиной процентов людей.
— Ради чистого интереса, — восхитился Трохин.
— Ну, скорей ради персональных бонусов. Например, в гала-кино бесплатны только кресла задних рядов. А для передних кресел нужны персональные бонусы.
— Ага, то есть бонусы — это деньги? И сколько бонусов надо отдать за билет в гала-кино?
— Да нисколько! Почетные кресла резервируются для высокобонусных. Бонусы при этом не отнимаются.
— Тогда я ничего не понимаю, — вздохнул Трохин.
— Объясняю, — кивнул Ваня. — Бонусы можно приобрести: заработать или отсудить. Количество бонусов определяет ваш уровень, бонусы при этом не тратятся. И, наконец, бонусы можно потратить, купить на них VIP-услугу или VIP-товар, не соответствующий вашему уровню. Если у вас бонусов ноль, вы можете ходить в гала-кино на последние ряды. Если бонусов двести, можете сидеть в средних рядах и даже сажать рядом своего френда. А можете купить за пару бонусов место в первом ряду, хотя оно предназначено для тех, у кого бонусов двести тысяч».
Можно предположить, что бонусы у Каганова — это тот самый индивидуальный рейтинг, который будет портить кровь миллиардам наших не таких уж и отдаленных потомков.
Страхование как средство контроля
Не только писатели-фантасты, но философы и футурологи часто недооценивают роль страхования и страховых компаний в жизни общества, а также в тех предполагаемых социальных трансформациях, которые можно предсказать в ближайшем будущем. Такая недооценка возникает прежде всего из-за того, что немногие задумываются над тем, что вообще представляет собою страхование в общечеловеческом хозяйстве. Есть ли какая-либо экономическая функциональность у страховых компаний не с точки зрения их клиентов, а с точки зрения общества в целом?
Если спросить об этом самих страховщиков то, очень может быть, те ответят, что оказывают обществу услуги по созданию резервов на случай непредвиденных обстоятельств вроде пожаров или автокатастроф. И этот ответ, безусловно, верен, но все же не особенно глубок— исчерпывающим он бы был, если бы страховые компании создавали материальные резервы, ну, скажем, запасы строительных материалов, чтобы строить дома взамен сгоревших, или запасы зерна на случай голода. Кстати, иногда они действительно занимаются чем-то подобным, как известно, часто у страховых компаний имеется парк автомобилей, предоставляемых клиентам, у которых автомобили находятся в ремонте. Но главная функция страховщиков заключается в том, чтобы создавать финансовые резервы. Между тем современные деньги представляют собой чисто виртуальный, информационный феномен, имеющий отношение скорее к сфере управления, чем к миру реальных стоимостей: сами деньги как «изделия» ничего не стоят, но с помощью денег можно привести в движение потоки товаров, заставить работать людей и предприятия. В развитой рыночной экономике деньги являются чем-то вроде инструмента власти, особенно в сфере производства и распределения материальных благ.
Таким образом, страховщики не создают никаких резервов в обычном смысле слова. Но они таким образом манипулируют деньгами, что когда у их клиента сгорит дом, то появятся и стройматериалы, и рабочие, чтобы построить ему новый. А когда у клиента разобьется машина, автосервис возьмется ее чинить. И так далее. Распоряжаясь денежными резервами, страховые компании в реальности становятся органами управления, они управляют производительными силами общества — материальными ценностями и чьим-то трудом.
В прошедшие века в русских деревнях никогда и в глаза не видели ни одного страхового агента, но, если у крестьянина сгорал дом, его соседи, члены сельской общины, помогали его восстановить. В деревне взаимопомощь заменяла страхование. И здесь мы видим общий принцип функционирования человеческого общества, почему, собственно общественный способ существования живых существ представляется во многих отношениях более эффективным и комфортным, чем одиночный: коллектив, связанный узами социальной солидарности, обычно приходит на помощь своему попавшему в затруднительное положение члену.
Деятельность страховых фирм является частным проявлением этого общего социально-философского принципа — проявлением очень специфическим, ставшим возможным только в развитом денежно и рыночном хозяйстве и тем не менее отражающим этот старый как мир принцип взаимопомощи. Благодаря манипуляциям с денежными фондами становится возможным направить материальные возможности общества на помощь человеку или предприятию, пережившему «страховой случай». Таким образом, управляя денежными потоками, страховые компании, по сути, выступают в качестве координаторов и организаторов человеческой взаимопомощи, производя выплаты страховых компенсаций, они направляют силы экономки на помощь потерпевшему.
Между тем «мобилизация» сил общества для борьбы с бедствиями или, говоря шире, для преодоления анормальных нарушений равновесия является важнейшей функцией государства с самых древних времен.
К государям всегда приходят с жалобами на всевозможные бедствиями в надежде, что те помогут, примут какие-то меры. Но принять меры любой государь мог, только координируя и направляя возможности других субъектов управляемого общества. Таким образом, координируя взаимопомощь экономических субъектов, страховые компании, по сути, прикасаются к самой сердцевине государственной власти. Хотя и в ограниченном числе сфер общественной жизни, страховые компании берут на себя функцию, которую, по крайней мере в российской политической традиции, считают самой важной и престижной функцией государства. В России эту функцию принято называть «мобилизационной» — речь тут идет о мобилизации общества на выполнение неких избранных целей, будь то победа в войне, строительство огромной железнодорожной трассы или восстановление разрушенного землетрясением города. Не случайно поэтому руководители страховых компаний в своих интервью любят призывать граждан помнить, что в случае беды государство вовсе не обязательно им поможет: уже появились точки, где страховые компании чувствуют, что являются конкурентами мобилизационной деятельности государства.
Близость страховых компаний и государства с точки зрения функций усиливается сходством принципов финансирования их деятельности. В советской, а также российской экономической традиции под термином «финансы» принято понимать денежные отношения, связанные с односторонним перемещением денежных средств («формированием и использованием денежных фондов»). Тем самым финансовые отношения отличаются от торговли или кредита, в рамках которых деньги перемещаются на началах обмена или возвратности. А по этому критерию под категорию финансов попадают три разновидности отношений: государственные финансы, финансы предприятий (поскольку внутри отдельных компаний не практикуют обмен, торговлю и займы) и страхование. И когда государство собирает налоги, и когда страховая компания собирает взносы («премию»), они оба берут на себя некоторые обязательства, но выполнение этих обязательств, осуществление расходов обставлено таким количеством условий, что провести прямую линию между взносами и расходами довольно трудно, хотя граждане современных государств настаивают на своем праве получать пользу от государства именно потому, что они налогоплательщики.
Возможно, в средние века подданным феодальных королей это бы не пришло в голову, и это означает, что осмысление функций и роли власти в последние столетия происходит через все большее понимание государства в качестве некоего страхового пула.
Чем в большей степени государство рассматривается как система, которая возвращает гражданам их налоги в виде государственных расходов, тем в большей степени государство сближается со страховыми компаниями. Можно сказать, что сегодня и государство, и всякую страховую компанию считают неким клубом, кассой взаимопомощи, где члены платят взносы в общий фонд в надежде на то, что они будут израсходованы нужным для них образом. Сфера деятельности государства, разумеется, неизмеримо шире, и тем не менее принципы примерно общие.
Именно это создает основы для того, чтобы многие функции государства передавались бы страховым компаниям, или, по крайней мере, их реализация начинала осуществляться на принципах страхования.
Пенсионные системы, системы социальных выплат, а также финансирования медицины в большинстве стран мира уже перестроены на страховых принципах как с использованием государственных страховых или квазистраховых институтов, так и на базе частных страховых компаний.
А в публичном пространстве витает множество идей, касающихся замены государственного регулирования в различных сферах на всевозможные страховые механизмы.
В частности, обязательное страхование домов и строений от пожаров может привести к частичной или даже полной передаче страховым институтам функции надзора за соблюдением правил пожарной безопасности. Вариантов, как возможна такая передача, может быть очень много, но главное, что по сравнению с государственной пожарной службой страховая гораздо более мотивирована, ведь пожар приводит к прямым убыткам страховщика, в то время как общественная пожарная служба (как институт) от пожаров скорее процветает. К тому же по сравнению с государственным пожарным надзором страховая система способна установить гораздо более гибкую и оперативную взаимосвязь между финансовым положением субъекта и его склонностью соблюдать противопожарные нормы. Кстати, история знает прецеденты, когда страховые компании даже содержали собственные пожарные команды.
Примерно такую же схему рассуждений можно применить, прогнозируя увеличение роли страховых компаний в надзоре за чреватыми техногенными катастрофами сооружениями, электростанциями и т. д. Ведь все эти сооружения страхуются, и страховщики кровно зависят от соблюдения на них правил безопасности.
То же самое может касаться и медицинского страхования как источника надзора за соблюдением медицинских и санитарных требований. Мир, в котором забота о здоровье непосредственно определяет финансовое положение человека, изображен в фантастическом романе Брюса Стерлинга «Священный огонь».
Уже сегодня в международной практике просматривается закономерность: чем старше и богаче традициями страховая система страны, тем больше в ней количество видов обязательного страхования и тем выше по ним уровень выплат.
В сущности, речь идет о постепенном вытеснении налогов страховыми взносами, а государственных расходов — страховыми возмещениями. В порядке смелого фантазирования можно придумать мир, где страховые компании станут заниматься охраной имущества и человеческой жизни и в силу этого станут в той или иной форме финансировать некие системы розыска преступников. Например, так же как сегодня человек, попавший в автомобильную аварию, ожидает, что расходы на ремонт автомобиля покроет его страховщик, так в неком «светлом» будущем потерпевший после ограбления ожидает, что страховщик оплатит расходы сыскного агентства. Сегодня люди ожидают, что поиском их похищенного имущества должна заниматься полиция, причем за государственный счет. Но сомнительно, что эта система во всех смыслах более эффективна. Во всяком случае, обычно частного детектива нанимают именно тогда, когда не удовлетворены эффективностью полиции. Между тем страховой способ оплаты услуг полицейской системы обладает еще и тем преимуществом, что объемы финансирования оперативно изменяются в зависимости от имеющейся у сыщиков реальной работы — совершенных преступлений.
О постепенном вытеснении политических функций государства рыночными механизмами можно прочесть в фантастическом романе Чарльза Стросса «Небо сингулярности». В нем мы видим разговор должностного лица некоего традиционного, архаичного государства и жителя Земли будущего:
«— Теперь прошу вас назвать свое гражданство.
— Мое — что?
Затруднение Мартина было настолько очевидным, что Гражданин приподнял седеющую бровь.
— Прошу вас назвать свое гражданство. Какому правительству вы лояльны?
— Правительству? — Мартин закатил глаза. — Я прибыл с Земли. В вопросах законодательства и страховки я обращаюсь к Пинкертонам, имея резервный полис о серьезных нарушениях моих прав от «Нью Модел Эр Форс»».
Как именно устроены общественные отношения на Земле будущего по Строссу, из этого разговора понять сложно, но очевидно, что защита человеческих прав перешла от правительств к неким сервисным структурам, чья деятельность финансируется на страховых принципах, поэтому в беседах идет речь о «Полисах». Позже герой романа Стросса будет говорить о налогах как грабеже, и тут можно предположить, что автор противопоставляет налогам страховые взносы, как более тесно связанные с получаемыми плательщиком услугами.
В каком-нибудь совсем уж антиутопическом сновидении можно представить систему страхования государств на случай войны и соответственное этой системе стремление сверхгигантских страховых концернов поддерживать всеобщий мир. Ведь если война все-таки разражается, страховщику приходится покрывать часть военных расходов застрахованного правительства. Какой сюжет для фантастического боевика! Всемирный альянс военного страхования нанимает команду сверхгероев, чтобы она обезвредила на далекой планете поджигателей войны, грозящей большими расходами — это даже если не считать выплат возмещения за разрушенные войною здания и сооружения!
Страховые компании могут начать выполнять функции государства во всех случаях, когда возникновение повода для государственного вмешательства не является абсолютно предсказуемым. Скажем, очевидно, что все родившиеся граждане страны рано или поздно получат образование, поэтому в сфере образования роль страховых механизмов невелика. Но событиями, которые можно предсказать лишь вероятностно — болезнями, преступлениями, пожарами, — государственные органы занимаются наряду со страховыми, и есть основания предсказать, что роль страховых будет увеличиваться, а роль государственных — сокращаться.
Все это, впрочем, не производило бы большого впечатления, если бы не еще одно обстоятельство: в современных странах Запада в деятельности страховых компаний уже просматривается мощный потенциал их превращения в не просто заменителей государства, а беспрецедентных по дотошности регуляторов человеческого поведения, по сравнению с которыми блюстители шариата или кошрута будут просто дилетантами.
Как известно, страховые компании должны минимизировать риск наступления некоего случайного события. Стараясь «овладеть случайностью», страховые компании западных стран предпринимают титанические интеллектуальные усилия, стараясь с помощью статистических методов выяснить закономерности наступления пожаров, автомобильных аварий, эпидемий гриппа и так далее. Принимаются во внимание даже такие умозрительные параметры, как вероятность землетрясения для данного жилого квартала и вероятность аварии на данном транспортном маршруте. Все это не фантастика, а реальность, практики крупнейших страховых корпораций. Важнейшей целью этих сложнейших расчетов является ранжирование и оценка клиентов на основе десятков различных параметров, таких как рост, возраст, профессия, местожительства и даже цвет автомобиля. Страховые компании пытаются оценить, какова же вероятность попадания именно этого клиента в неприятную ситуацию, именуемую «страховым событием».
Результатом этой оценки становится выработка для данного человека индивидуальной цены страхового полиса. Чем больше риск, что этот человек заболеет или попадет автомобильную аварию, тем выше цена, которую с него потребует страховщик. Разумеется, имеет значение прошлое человека: если он ездил неосторожно и часто попадал в автомобильные аварии, то полис автостраховки ему обойдется куда дороже, чем осторожному водителю. В результате стремления знать о «страховом прошлом» своих клиентов западные страховые компании сегодня располагают базами данных на большую часть населения своих стран — такими базами не располагает ни одна спецслужба! Для молодого, неопытного, неосторожного и склонного к ночным поездкам водителя стоимость страховки может оказаться сопоставимой со стоимостью самого автомобиля. В отдельных случаях страховые компании, изменяя цену полиса, фактически штрафуют человека за неудачливость, но ведь везение и невезение— важнейшие категории для учреждений, делающих бизнес на случайностях и рисках.
Пока всесторонняя оценка клиентов-людей, а также компаний, помещений автомобилей и так далее делается всего лишь для такой прозаической цели, как ценообразование. Но те, кому приходится осмыслять тенденции в страховом бизнесе, уже понимают, что фактически страховые компании берут на себя смелость с помощью финансовых стимулов корректировать человеческое поведение и даже воспитывать людей.
Наиболее очевидно это в медицинском и автомобильном страховании: те, кто заботится о своем здоровье, и те, кто аккуратно ездит, фактически получает премии в виде удешевления страхового полиса. Более того, в некоторых странах Запада человек со склонностью к асоциальному поведению может быть, в сущности, лишен страховыми компаниями права на вождение автомобиля. Это произойдет в том случае, если страховка автомобиля обязательна ни одна компания не готова продать полис данному человеку из-за его склонности к авариям. Но захватывает дух, куда могут зайти страховщики, постепенно расширяя сферы своего влияния!
К этому надо добавить, что и коммерческие банки со своей стороны движутся примерно в этом же направлении. Банки тоже собирают досье на население, эти досье концентрируются в специальных «информационных институтах» — кредитных бюро (кредитных агентствах и т. д.). В них собирается информация о том, как люди рассчитывались по банковским кредитам. Опираясь на эту информацию, а также на другие данные о клиентах, банки используют все более изощренные, компьютеризированные и математизированные методы «скоринга», то есть оперативной оценки индивидуальных качеств клиента, позволяющей ответить на вопрос, можно ли предоставить ему кредит и под какой процент.
Сегодня по уровню «тонкой настройки» интеллектуальная инфраструктура страховых компаний превосходит аналогичный аппарат банков. Связано это прежде всего с тем, что страховщики должны в своей работе решать поистине титаническую интеллектуальную задачу— предсказывать вероятность наступления события, не являющегося нормальным и обыденным. До сих пор считалось, что деятельность страховых компаний куда больше сопряжена с рисками: страховой случай, случившийся с одним клиентом, может обесценить выгоду, полученную от тысячи надежных плательщиков страховых взносов. Кроме того, банки всегда могли демпфировать свои риски с помощью залогов, поручительств и других видов обеспечения. Однако опыт последних финансовых кризисов показал, что невозврат банковского кредита является риском, к которому вполне можно относиться как к риску наступления страхового случая.
По этой причине можно предсказать, что мы находимся в начале процесса интеллектуального и методологического сближения банковской и страховой системы, сопровождающейся определенными заимствованиями методик, принятых в сфере страхования со стороны банков, а также других кредитных и инвестиционных институтов.
Венцом этого сближения могло бы стать слияние баз данных о клиентах, ведь, в конце концов, случающиеся с человеком страховые события могут дать полезную информацию о нем как о заемщике, и наоборот. В результате этого слияния образовалась бы огромное информационное пространство, содержащее исчерпывающие сведения обо всех гражданах и компаниях и находящееся в исключительном пользовании финансовых институтов.
Чем более точно финансовые институты хотят предсказывать будущее, чтобы избежать убытков, тем более обширной информацией о людях и предприятиях они желают обладать. В итоге банки, страховые компании, а также связанные с ними институты сбора информации — бюро кредитных историй и рейтинговые агентства — постепенно превращаются в грандиозного «большого брата», всевидящее око черного властелина, следящего за всеми — от последнего дворника до крупной корпорации. Ведь для того, чтобы точно определить вашу кредитоспособность и надежность, нужно знать о вас всё! Все — от дворника до миллиардера — знают, что финансовая система ставит им «отметки за поведение». Может ли быть надежным заемщиком тот, кто пил по утрам водку? Любые обстоятельства вашей жизни могут уменьшить либо увеличить вероятность того, что вы улучшите свое материальное благосостояние, вырастите по службе или, наоборот, умрете рано, не рассчитавшись со всеми долгами и введя в расход вашего страховщика жизни.
Сегодня предугадать все случайности на основе статистических данных пытаются прежде всего страховые компании (хотя и банки — при выдаче кредитов населению), но завтра банкам, которым придется рейтинговать не только крупные корпорации с обширной бухгалтерской отчетностью, но и дворника дядю Ваню, придется прибегнуть к этим же методам. Твой индивидуальный кредитный рейтинг будет изменяться в режиме онлайн. Сделал зарядку? Плюс пять очков. Получил благодарность от начальства? Плюс сто очков! Выпил лишнего? Минус двести! В романе Стерлинга «Священный огонь» важнейшим показателем, обеспечивающим людям финансовое благополучие, является забота о здоровье. Любой факт вашего серьезного отношения к здоровью фиксируется и влияет на рейтинг. А человек, который относится к здоровью наплевательски, пусть он даже получил огромное наследство, долго в богачах не просидит.
И слежка, которую станут осуществлять финансовые институты, станет куда более тотальной, чем слежка со стороны нынешних спецслужб. Во-первых, потому что у банков и страховых компаний мира все-таки гораздо больше денег, чем у всех тайных полиций. Во-вторых, потому что слежка со стороны банка происходит при добровольном содействии граждан и компаний, поскольку каждому охота иметь рейтинг побольше, а этого можно достичь только ценой «прозрачности». В-третьих, в отличие от тайной полиции, банки и страховые компании знают, чего хотят. Тайная полиция искала недовольных, но по каким признакам узнавать тайных недовольных и что такое «недовольство»? А банки и страховщики оценивают каждый фактор на основе тщательно собираемых статистических сведений.
Банки и страховые компании смогут контролировать образ жизни и деятельность людей (говоря шире — экономических субъектов), контролировать каждый их шаг, стимулируя или дестимулируя определенные формы поведения, опираясь на три главных инструмента:
• индивидуальная цена страховки;
• индивидуальный уровень процента по кредитам;
• индивидуальный лимит кредитования.
Это чрезвычайно тонко настраиваемый и чрезвычайно адаптивный метод регулирования поведения, несопоставимый с грубыми и массовыми методами, применяемыми правительствами. Самое большее, что может сделать правительство, это ввести налоговые или таможенные льготы (либо, наоборот, штрафы) в отношении определенных форм активности, например, «штрафовать за автомобили с устаревшими двигателями». Но такого рода штрафы и льготы касаются только типовых категорий субъектов и, соответственно, типовых и массовых форм деятельности. Чаще же всего правительства ограничиваются более или менее жесткими запретами на нежелательные формы активности. Между тем финансовые институты способны выработать действительно индивидуальный набор стимулов и штрафов, опираясь на анализ данного субъекта по десяткам параметров.
Задача, которой будут руководствоваться финансовые организации, изучая параметры граждан, довольно тривиальная— установление цены на страховку или кредит, которая бы была конкурентоспособной, одновременно минимизировала бы возможные убытки финансового института (больший риск— большая цена), но и при этом не вынуждала бы добросовестных клиентов фактически оплачивать риски работы института с клиентами неэффективными, неудачливыми или склонными к асоциальному поведению. Тонкая настройка цены, несомненно, справедлива, увеличивает эффективность экономики и сокращает издержки клиентов. Но системные социально-культурные последствия тотального введения «индивидуального» ценообразования сегодня даже трудно осознать. Фактически финансовая система превращается в беспрецедентный регулятор всех сторон жизни членов общества, объединяя в себе функции спецслужбы, полиции, церкви. Штрафуя или предоставляя льготы за каждый шаг, финансовая системы будет воспитывать и дисциплинировать население, дискредитируя одни категории, давая фору другим и запрещая целые виды деятельности третьим.
При этом не стоит видеть в финансовых учреждениях некоего тирана, который пытается навязать несчастным подданным свои утопические или, наоборот, низменные идеалы. Банки и страховые компании всего лишь не хотят получать убытки, но существует поистине тоталитарная зависимость между способностью человека рассчитываться по своим финансовым обязательствам и всем его образом жизни. Стимулируя и дестимулируя гражданина, финансовая система будет пытаться— с большим или меньшим успехом— воспитать из него идеал.
Этот идеал не нов, он уже лежит в основе всего западного общества. Таким идеалом является здоровый, работоспособный, хорошо зарабатывающий, удачливый человек с предсказуемым характером, не склонный к нарушению закона или к неосторожной езде на автомобиле, в силу этого всегда способный рассчитываться по взятой ссуде и к тому же не вводящий в убытки своих страховщиков. Это идеальный винтик в общественной машине. Это идеал американца, объединяющий в себе трудовую квалификацию, здоровье, а также такие иррациональные параметры, как удачливость и предсказуемость, уже сегодня воспитывается всей системой западной экономики, но финансовые институты способны оценить каждый параметр этого «идеального» портрета в цифрах, как факторы, влияющие на ожидаемое будущее, а затем перевести эти ожидания в деньги, повышая или понижая цену кредитов и страховок.
В данном случае банки и страховые компании будут воплощать интересы всей экономической системы в целом, добиваясь, чтобы человек превратился в ее идеальный элемент, вписанный в существующую сеть экономических отношений и бесконфликтно функционирующий в ее рамках.
То, что регулирование поведения осуществляется финансовой системой именно в денежной форме, представляется весьма важным, если вспомнить, что в современной экономике деньги выполняют функцию важнейшего средства управления кооперацией экономических субъектов.
Если бы дело заключалось только в том, чтобы побуждать людей придерживаться определенного образа действий, то было бы достаточно, чтобы банки и страховщики, штрафуя и предоставляя льготы, тем самым уменьшали или увеличивали уровень потребления своих клиентов. Но они делают кое-что и сверх того: уменьшая или увеличивая количество денег, находящихся в распоряжении данного лица, они уменьшают или увеличивают его значение как «продюсера» в сети экономических связей, способного направлять объединенные усилия других субъектов экономики на определенные цели. Иными словами, чем в большей степени субъект экономики соответствует идеалу, запечатленному в интеллектуальных методиках финансовых институтов, тем больший участок экономической сети он может перестраивать по собственному разумению, таким образом, вся экономика однообразно форматируется под идеалы идеальных субъектов.
Данную функцию финансовых институтов можно увидеть даже в неком метафизическом контексте. Всякое живое существо занимается тем, что переструктурирует вещество окружающей среды, превращая его в часть своего организма. Склонность живых организмов к максимальному, насколько возможно, размножению, а жизни — к беспредельной экспансии позволяет увидеть в них склонность переструктурировать всю материю вселенной в органическую и живую. Внутри экономики такой же экспансией занимаются субъекты хозяйствования, но над ними существует финансовая система, регулирующая пределы их роста.
Поскольку те принципы оценки клиентов, которые используют банки и страховые компании, имеют огромное значение для жизни общества, а будут иметь и еще большее, то нельзя исключать, что на финансовые институты будут оказывать политическое давление с целью заставить их изменить свое отношение к различным категориям клиентов во имя тех или иных общественных целей, скажем, быть более мягкими к инвалидам или национальным меньшинствам.
Разумеется, сами по себе варьирования цены страховок и процентов по банковским кредитам еще не достаточно мощный инструмент, чтобы изменять человеческое поведение. Но есть подозрение, что роль расходов на страхование, а также роль страховых и квазистраховых институтов в общественной жизни будет все больше расти.
А поскольку будет расти значение страховых механизмов в общественной жизни, постольку страховые расходы станут иметь все большее значение для благосостояния людей и компаний. А это значит, что, варьируя цены страховок и условия выплат, страховщики смогут оказывать все больше регулирующее и воспитательное влияние на поведение всех участников экономики.
Финансовые институты превращаются в важнейшие органы непосредственного осуществления власти, причем власти не «политической», то есть не влияющей на государство и государственный аппарат, а более глубинной, опускающейся до корректировки поведения каждого члена общества.
Тотальный консалтинг
В древнем мире хозяин определял, что и когда должен делать раб. В наше время роли переменились на прямо противоположные: рабы определяют, что и когда делать хозяевам. У современных «хозяев жизни», топ-менеджеров и крупных чиновников, их ассистенты, их аппарат и всевозможные протокольные службы отвечают за их расписание. Разумеется, босс может нарушить расписание, может вырваться из накинутой на него узды, но это экстраординарные случаи, а в повседневной жизни они вынуждены подчиняться составленному графику. Чем выше положение должностного лица, тем в большей степени он оказывается в зависимости от подчиненных, определяющих, что и когда ему делать. Глава крупного государства совершает официальные визиты, которые готовят многочисленные ведомства, и он не может повлиять ни на содержание предстоящих международных переговоров, ни на их время, ни на их место.
Итак, то, что в ситуации рабства было выражением власти над зависимыми людьми, в наше время является эксклюзивной услугой, которую высокопоставленные лица требуют от зависимых людей.
При этом мы знаем, что «демократическое» развитие нашей цивилизации очень часто приводит к тому, что эксклюзивные сервисы, которые лишь элитарии получают от своих слуг или подчиненных, рано или поздно становятся общедоступными, и оказывать их начинают либо публичные институты, либо коммерческие фирмы. Раньше садовник был слугой у господина, сегодня это высокооплачиваемый приходящий работник.
Видя сегодня ассистента, составляющего график встреч своего босса, мы можем предвидеть новый уровень рабства человека от общества, когда всякий сравнительно дееспособный член социума будет добровольно принимать над собой власть консультативных фирм, которые и будут определять, что и когда ему делать. В эффективном тайм-менеджменте нуждаются все, не только начальники. Рано или поздно должно возобладать мнение, что принятие решений, что и когда делать человеку, должно быть доверено профессионалам. И эта фантазия лишь частный случай более общего тренда развития нашей цивилизации, который можно охарактеризовать как «аутсорсинг принятия решений».
Нет никакого сомнения, что в будущем рядовой гражданин будет пользоваться услугами все большего количества консультантов по самым разным вопросам.
Формально консультант не уничтожает свободу воли, не лишает человека власти над своими поступками, не посягает на суверенитет личности, но боязнь ошибиться и вера в то, что профессионал знает лучше, делает члена сложного социума беззащитным перед авторитетной «консультацией».
Но есть все основания предполагать, что в будущем чем дальше, тем больше будет расширяться число сфер, в которых граждане современного социума будут жертвовать своей свободой в пользу всевозможных советников и «сервисов». Там, где сегодня люди решаются принимать решение по собственному усмотрению, завтра будут обращаться за консультациями, посещать тренинги и вставать на абонентское обслуживание к профессионалам, вооруженным наукой.
К числу таких вопросов, которые завтра рискуют быть отданы на откуп консультантам, может быть и составление плана дня, и выбор оптимального маршрута перемещения по городу, и траектория карьеры, и построение личных, дружеских и сексуальных отношений, и организация вечеринки, и прием гостей, выбор того, куда и как поехать в отпуск, и выбор костюма, приличествующего к данному поводу, и, наконец, выбор самого консультанта.
Так, например, если сегодня кадровые агентства помогают составить «куркулум вита», «резюме» соискателя, то послезавтра они могут прочерчивать всю траекторию карьеры и давать человеку советы, какую ему работу выбирать, следует ли принимать данные ему предложения и вообще, как себя вести, чтобы выбрать наиболее перспективную в карьерном отношении жизненную тропу.
С точки зрения сегодняшнего дня человек будущего может выглядеть на редкость инфантильным, лишенным инициативы и самостоятельности, поскольку огромное количество его действий за него будут предопределять всевозможные внешние силы, институционализированные сервисы и т. д.
В этом нет ничего фантастического, поскольку уже сегодня огромное количество наших действий опосредуется различными сервисами, хотя это происходит не всегда, не во всех случаях. Деньгами можно управлять самим, но можно слушаться советов брокеров и финансовых консультантов. Невест и любовников можно искать самим, но можно через службы или сайты знакомств. Организовать свадьбу можно самим, но иногда для этого приглашают специальных распорядителей. Выяснять отношения с женой можно кустарно, но можно с помощью семейных психологов, а там и юристов. Занимаются спортом очень часто под руководством тренеров, а питаются— под руководством диетологов. Путешествие можно устроить самому, составив его план и забронировав авиабилеты и отели — однако все это можно отдать на откуп туристическому агентству. Купив готовый тур, вы не просто покупаете услуги — вы фактически на определенное количество дней отдаете себя в распоряжение «профессионалов», которые будут в течение этих дней определять, когда и что вам делать, по какому маршруту перемещаться, где и когда питаться, важнейшие вопросы человеческой жизни они будут решать за вас.
Таким образом, во власти сервисных служб и консультантов над людьми нет ничего нового, нужно лишь представить, куда может завести расширение их власти.
Важная причина, позволяющая прогнозировать тотализацию власти консультативных сервисов, заключается еще и в том, что «внешние советники» могут не просто помогать людям выбирать оптимальный способ действия, но и увеличивать эффективность их действий, координируя между собой.
Сегодня консультанты помогают устроить отдельные этапы жизни — свадьбу, вечеринку, развод, похудение. Завтра вопрос встанет об объединении всех подобных услуг в единую систему. Консультанты будут предоставлять «реструктуризацию» и «реинжиниринг» человеческой жизни. Возникнет «лайф-менеджмент» и «лайф-инженерия».
Наилучшей иллюстрацией этого могут служить процессы, происходящие в сфере автомобильного движения. Сегодня в Москве многие машины движутся, выполняя указания спутниковых навигаторов. Водители подчиняются внешнему сервису, который указывает, куда ему ехать. Ну, пока что навигаторы просто заменяют карту города. Однако нужно совсем немного — объединить все навигаторы в единую компьютеризированную систему, — чтобы они начали не просто подсказывать маршрут, но и регулировать автомобильные потоки, согласовывая планы разных водителей, пуская в случае необходимости некоторые машины по объездным маршрутам, помогая уменьшить пробки и так далее.
Причем очевидно, что подобная система была бы еще более эффективной, если бы она работала в единой сети с теми электронными сервисами, которые занимаются тайм-менеджментом, составляют графики встреч и расписания дня всех жителей города. В этом случае система смогла бы оптимизировать не только маршруты и скорость движения автомобилей, но и минуту выхода водителя из здания, время пользования автомобилем, места встречи между людьми и вообще, оптимизировать все перемещения, более равномерно распределив их в течение суток и позволив людям назначать оптимальные точки встреч. Люди смогут сэкономить массу времени и сил, если отдадут себя в рабство системе электронных ассистентов и навигаторов. Если говорить об автотранспорте, то дальнейшим шагом развития этой системы была бы передача «навигаторам» и самого управления автомобилем, превращение навигаторов в автопилоты. Человек в этом случае превратился бы в пассажира в собственном автомобиле, который бы даже не выбирал, а лишь санкционировал маршрут, предложенный ему системой, потому что едет он на встречу, место и время которой тоже назначено «ассистентами».
Но еще интереснее то, что как при езде на автомобилях человек пользуется навигаторами, так же он мог бы ими пользоваться и при любых социальных перемещениях. Так же как навигаторы могут оптимизировать движение автомобилей по городу, аналогичные сервисы могут координировать движение людей на социальных лифтах и т. п.
К этому надо добавить, что очень «кстати» средства связи достигают сегодня головокружительного прогресса. Сегодня мобильный телефон является неотъемлемой частью экипировки горожанина, а завтра произойдет «чипизация мозга», и человек буквально срастется с техническими устройствами. Если так, то можно только гадать, как этим могут воспользоваться консультативные сервисы. Человек станет уподоблен радиоуправляемому самолету, причем системы помощи и консультирования будут постоянно давать ему указания иногда и прямо в мозг, а если позволить воображению разойтись — прямо и на подсознательном уровне.
Можно себе представить, какие конфликты будут сотрясать общество, жизнь людей которых планируется внешними консультантами.
Они будут жаловаться на сервисы, которые дерут кучу денег, а ничем не могут помочь, не могут обеспечить карьеру, не могут помочь достичь желаемого.
Представители консультативных и сервисных структур будут оправдываться, говоря, что они лишь помогают и дают советы, но карьера и жизненных успех консультант обеспечить не может, они зависят от самого человека. Но в любом случае, как и в случае с врачами, в их помощь не верят, но от их услуг отказаться не могут.
Будут, конечно, самодовольные «натуристы», которые принципиально не будут пользоваться услугами консультантов по планированию жизни, говоря, что все равно лучше их самих ни их день, ни их дела никто спланировать не сумеет. Но они будут пользоваться репутацией «непродвинутых» консерваторов, а то и «реакционеров, тормозящих прогресс»…
И, конечно, будут многочисленные жалобы на социальное неравенство. Раз богатые могут позволить себе более качественные, более дорогостоящие службы «лайф-менеджмента», то их жизнь строится более оптимально, они теряют в течение дня меньше времени зря, им лучше подсказывают, с кем нужно встретиться, так о каком равенстве возможностей можно говорить?
Главный вывод, который подсказывает этот прогноз, заключается в том, что сфера применения человеческой свободы совпадает со сферой хаоса, сферой иррационального. Там, где реальность может быть рационализирована, там индивид попадает в зависимость от осуществляющих эту рационализацию институтов. И только в ситуации неопределенности, в ситуации хаоса никто на помощь индивиду прийти не может, и именно потому, что он оказывается беспомощным и брошенным, он остается свободным и не порабощенным.
Часть 5. Цивилизации нужен другой человек?
Желание стать сверхчеловеком
Спрос определяет предложение— эта грубая рыночная мудрость во многом относится и к научному прогрессу. Конечно, без научных открытий развитие немыслимо, но не меньшее значение имеют потребности и интересы, определяющие направление движения цивилизации. Если общество ощущает настоятельную потребность в определенных научно-технических преобразованиях, то именно в этой сфере концентрируются и инвестиции, и усилия ученых. Напротив, там, где не существует социального заказа, научные открытия остаются невостребованными и самих открытий становится меньше.
Весь XX век человечество мечтало об освоении космоса, о полетах людей к другим планетам, о создании инопланетных колоний и городов, о межзвездных перелетах. Между тем действительные космические достижения на фоне игры воображения выглядели убогими: у правительств планеты просто не оказалось достаточных мотивов выделять на амбициозные космические проекты еще больше денег.
Сейчас примерно такой же «космический» прогностический энтузиазм окружает сферу биотехнологий. Реальные достижения ее не очень велики. Конечно, мы видим важные научные открытия, которые обещают многое, но кто может сказать, когда, как и в какой степени будут выполнены эти обещания?
Но, не дожидаясь, пока наука подарит нам чудеса, фантасты и футурологи уже рисуют картину того, какими именно будут эти чудеса: преобразования человеческого тела; синтез человеческого тела с компьютером, вживление в человека компьютерных чипов, «чипизация» мозга и так далее, и тому подобное.
В России вокруг ожидания биотехнологического прогресса возникло целое общественное движение. Например, известностью пользуется Российское трансгуманистическое движение (РТД), занимающееся изучение возможностей технологических изменений человеческого тела, желательно для достижения бессмертия. Более того, трансгуманисты пытаются перейти от теории к практике и занимаются крионикой — замораживанием мертвых тел в надежде, что в будущем появится возможность их оживить, для чего учредителями движения создана специальная компания «Криорус».
В тесном контакте с РТД действует Междисциплинарный семинар по трансгуманизму и научному иммортализму, ежемесячно он собирается, чтобы заслушать доклады о том, какие еще достижения сделало человечество на пути к бессмертию и замене мозга нанокомпьютерами.
Наряду с термином «трансгуманизм» имеет хождение введенный философом Владимиром Кишинцом термин «поствитализм», означающий, что после биологической жизни на земле появится некая другая жизнь, техногенная.
Пропаганда трансгуманистов и поствиталистов имеет явный успех: такая, казалось бы, далекая от научной фантастики организация, как Ассоциация адвокатов России за права человека, вдруг стала говорить о праве человека быть крионированным для реализации его «права на жизнь». Попавший под влияние трансгуманистов известный фантаст Юрий Никитин вдруг забросил писать приносившие ему успех фэнтези и начал писать романы о людях, достигших преобразования личности с помощью биоактивных добавок и других техногенных средств. Определенную известность получил его роман «Трансчеловек».
Самое удивительное, в России даже появились предприниматели, пытающиеся приблизить обещанное наукой бессмертие и преобразование телесности. Например, костромской бизнесмен Михаил Батин, создавший фонд «Наука за продление жизни». Бывший топ-менеджер РАО «ЕЭС России» Александр Чикунов создал группу «Росток», которая финансирует опять же проекты по продлению жизни, иногда вполне фантастические, например «Таблетку против старости».
Но самый громкий проект такого рода — «Движение 2045», созданное медиапредпринимателем Дмитрием Ицковым и пытающееся объединить научные силы для конструирования искусственного тела, куда можно будет пересадить сначала мозг человека, а на следующем этапе— и отделенное от грешной плоти сознание. В рамках движения учреждается «Корпорация "Бессмертие"» — название заимствовано у американского фантаста Роберта Шекли. Трансгуманистическое движение, со своей стороны, пытается предложить руководству страны Концепцию увеличения продолжительности жизни до 150 лет к 2030 году.
Итак, многие умные люди всерьез ожидают, что наука превратит нас в предсказанных научной фантастикой киборгов. Эти ожидания — факт уже не науки, но нашей культуры и нашего общественного сознания. Однако у многих не охваченных биотехнологическим энтузиазмом здравомыслящих людей возникает вопрос: даже если бы это все было возможно, зачем все это нужно? Ведь далеко не всегда человечество реализует предоставляемые ему наукой и техникой возможности просто потому, что эти возможности есть. Кроме возможностей, нужны еще и потребности, и особенно в том случае, если реализация возможностей — вещь дорогостоящая.
Следовательно, размышляя о том, смогут ли биотехнологии радикально изменить человеческую природу, надо думать не только о том, до каких вершин смогут добраться наука и технология, но и о том, насколько остро стоит потребность в преобразованиях нашей телесности, и прежде всего общественная потребность.
И эта потребность действительно ощущается. Трудно сказать, насколько она реальна, насколько она способна двинуть вперед технический прогресс, но ощущение этой потребности опять же несомненный факт культуры и общественного сознания. Может быть, многочисленные «трансгуманисты» и «поствиталисты» именно потому с таким восторгом встречают зарю «постчеловеческой» эры, что они, осознанно или бессознательно, чувствуют, что без серьезного подкрепления своей телесности с помощью технологий они рискуют оказаться лишними в собственной цивилизации. Человек не уверен в себе, он дезориентирован требованиями современности и поэтому хочет стать техногенным сверх— (транс-, пост-) человеком.
Человеческая цивилизация достигла такого уровня сложности, что человек не справляется с функциями, выполнения которых ожидает от него общество. Человек перестает быть исправным винтиком общественного механизма. У человека складывается впечатление, что он устарел для созданного им же общества. «Человеческий материал» задерживает развитие политических и экономических институтов, делает общественные процессы менее эффективными и управляемыми, порождает «заторы» и дезорганизацию информационных потоков и тормозит развитие некоторых областей техники.
В XX веке, в период между двумя мировыми войнами, появилось эссе философа Эрнста Юнгера «Рабочий», в котором было возвещено о появлении нового человека, приспособленного к экстремальным ситуациям и войны, и новейшей тяжелой промышленности. Юнгер был известным «романтиком» войны, он был восхищен современным сражением, на котором сплелись жуткая мощь взрывчатых веществ и машин, и при этом он обратил внимание, что обстановка на современном промышленном предприятии, где гремят машины, бушует пламя, льется раскаленный металл и летят искры, очень напоминает обстановку боя, и вот образ воина, привычного к сражению, и образ рабочего, привычного к пылающей мартеновской печи, вместе породили ожидания некой антропологической реформации. Ожидания Юнгера оказались преждевременными, общий тренд развития промышленности был направлен скорее на повышение комфорта труда, война и сражения так и не стали источниками антропологических норм, обожженные войной солдаты порою оказывались изгоями в собственных странах, но тем не менее Юнгер описал очень точно ситуацию, когда человеческая цивилизация делает самого человека устаревшим, неадекватным и требует появления нового субъекта, с телесностью, более отвечающей возросшим нагрузкам.
Ситуацию эту можно было бы назвать «автохтонным антропологическим кризисом». Автохтонным в том смысле, что он возник без всякого падения метеорита, без всяких внешних катастроф, а просто собственное развитие человеческого вида стало вызовом, потребовавшим его видоизменения.
Но, прежде чем говорить о теле, поговорим о мозге.
Начнем с самого простого — с политики.
Теория (да порою и практика) демократии предоставляет множество способов вовлечения людей в управление. Если прибавить к ним всевозможные методы прямой демократии с использованием Интернета, например те, что пропагандирует социолог Игорь Эйдман, автор книги «Интернет-революция», то существует множество технических решений, как гражданину участвовать в управлении. Примером того, как Интернет может преобразовывать демократию, служит введенная в Великобритании система электронных петиций: петиция, набравшая подписи ста тысяч интернет-пользователей, автоматически выносится на обсуждение в парламенте.
Разумеется, олигархии противостоят массам, но куда важнее другая проблема: возможности, таящиеся в демократических структурах, самими людьми не используются, поскольку у людей нет интереса, нет «драйва», им мешают всевозможные установки и предрассудки, у них нет времени разбираться во всех вопросах «повестки дня», они заняты другим, они хотели бы, чтобы государство работало само и не беспокоило их, они не хотят тратить нервы на вопросы, не влекущие непосредственной отдачи, и т. п. Получается, что, так же как и во многих технических системах, в политических структурах человек является «самым слабым звеном». Человеческая психика мешает раскрыться потенциалу демократии. «Политическая апатия — одна из центральных проблем современности, — пишет футуролог Ричард Уотсон. — Здесь есть большая доля нашей вины. Среднестатистического избирателя в настоящее время мало интересуют крупные общенациональные проблемы. Он по уши в долгах и полностью поглощен собственными материальными проблемами»[21].
Социолог Ханна Арендт, разбирая проблемы, с которыми столкнулись республиканцы эпохи Французской революции, отмечает, что «постоянный тяжелый труд и недостаток досуга автоматически исключали большинство населения из активного участия в управлении»[22]. Однако то же самое относится не только к беднякам прошлых веков, но и к представителям современного среднего класса. Хотя их труд вроде бы и не так тяжел, как у каменщиков и ткачей во времена Робеспьера, но он так же навязчив, так же требует привлечения к себе всего человеческого внимания и зачастую так же лишает досуга.
Ввиду всего этого возникает политическая мотивировка для «поствитализма» и «трансгуманизма» — для технических преобразований высшей нервной системы. То есть необходимо усилить (если не заменить) мозг компьютерными чипами, чтобы он не отдыхал, а чтобы — может быть, по принципу «облачных» и «параллельных» вычислений — все время работал, разбираясь в вопросах государственного управления, ежедневно и ежечасно отдавая свой голос на опросах, референдумах, выборах и массовых дискуссиях. Иной человек захотел бы, чтобы его мозговой чип это делал сам собой, не тревожа его сознание. Но если так, то чип, то есть, по сути, персональный компьютер, присвоит себе права гражданина. Так или иначе, современный человек должен быть не только обывателем, но и гражданином, не только занимаясь личными делами, но и через всевозможные механизмы демократии участвуя в управлении. Чтобы делать это хорошо, он должен обладать умом, способным на широкий охват информации, а лучше «параллельно» думая и о своих личных делах, и о текущих вопросах общественной жизни, то есть наше сознание нуждается, чтобы его научили эффективному параллельному мышлению сразу в нескольких сферах.
При этом речь идет не только о политике, но и, говоря шире, об участии человека в общественных делах. Интернет создает массу подобных возможностей. Например, предполагается, что все товары и услуги, курорты и рестораны, банки и страховые компании будут на специальных сайтах рейтинговаться и оцениваться клиентами, специальные сайты будут аккумулировать отзывы потребителей о фирмах и их услугах, и таким образом потребление станет более безопасным.
Футурологи уже планируют, что масса общественных дел будет решаться благодаря спонтанной активности, инициативе снизу, объединенной и организованной благодаря всевозможным социальным сетям. В частности, возникли понятия «краудсорсинг»— система работы неопределенного круга многочисленных добровольцев в обсуждении и решении какой-либо проблемы — и «краудфандинг» — совместное финансирование интернет-пользователями новых бизнес-проектов.
Энтузиазм по поводу новых общественных отношений такого рода выразил английский научный журналист Мэтт Ридли, в книге которого «Рационально мыслящий оптимист» можно прочесть: «Инициатива снизу, формирующая все мироустройство, — основополагающая тенденция нашего века. Врачам придется адаптироваться к тому факту, что пациенты хорошо информированы, сами собирают информацию о своих болезнях. Журналисты должны подладиться под читателей, которые сами формируют новостную ленту. Телекомпании приучаются к ситуации, когда право отбирать артистов перепоручат зрителям. Инженеры ищут решение задач всем своим сообществом. Производители откликаются на запросы потребителя, которому нужен товар с особым набором характеристик. Генная инженерия будет развиваться по принципу «открытого кода»: выбирать комбинацию генов станут отдельные люди, а не корпорации. Политики все больше напоминают щепки, дрейфующие по волнам общественного мнения. Диктаторы обнаруживают, что граждане их стран могут организовывать восстания посредством СМС»[23].
Однако, чтобы участвовать во всевозможных общественных делах путем интернет-опросов, интернет-голосования, рейтингования, оставления отзывов, участия в сетях, в краудсорсинге и краундфандинге, нужны время и желание. А ни того, ни другого у современного человека нет. Можно сказать, что современный гражданин нуждается в «двухпроцессорном» мозге: чтобы одна его «субличность» занималась его личными делами, а вторая принимала активное участие в общественных делах, начиная с заседаний домового комитета и товарищества собственников жилья.
Впрочем, недостаточно того, чтобы человеку хватило времени и желания заниматься общественными вопросами. Нужно, чтобы человек в них более или менее адекватно разобрался, ну хотя бы настолько адекватно, насколько позволяют интеллектуальные ресурсы общества, в котором он живет. Между тем в современной жизни как общественной, так и частной человек сталкивается со столь сложными проблемами, что не может их адекватно обдумывать и обсуждать.
Выражением недостаточности человеческого разума является недостаточность человеческого языка и, говоря шире, дискурса. Человек сталкивается с реальностями такой сложности, что у него нет инструмента адекватного и, главное, функционального их описания. Конечно, жизнь была сложной всегда. Но не всегда в распоряжении общества были столь развитые интеллектуальные инструменты для описания этой сложности, такие как современная наука. Беда лишь в том, что наука — удел избранных, а разобраться в реальности должен каждый рядовой избиратель, а то и каждый рядовой потребитель.
Неадекватность используемого человеком языка описания мира является следствием не столько сложности этого мира, сколько именно достигнутого в современном обществе уровня понимания этой сложности. Вполне возможно представить себе счастливое в своей наивности состояние первобытного человечества, когда окружающая природа описывалась с помощью антропоморфных мифологических образов, и это не порождало никакого «вызова» и «кризиса». Но сегодня человеческая мысль наработала большое количество высокоизощренных интеллектуальных моделирующих систем, которые становятся попросту непереводимыми на другие «языки» и «дискурсы» и лишь порождают критическое отношение к любым политическим высказываниям и практическим действиям: по большому счету всегда оказывается, что высказывание неточно и действие совершено наобум. В любом обсуждении, проводимом за пределами узкопрофессиональных сообществ специалистов, люди вынуждены «недопустимо» упрощать вопросы, превращая в простейшие цепочки причинно-следственных связей, в бинарные оценки типа «хорошо — плохо» те реальности, для которых подходят лишь сложные многофакторные модели и каскады вероятностных оценок.
И проблема не в том, что человек недостаточно умен, — проблема в том, что он знает об этом недостатке. Человеческая культура располагает мерилами, например наукой, которые позволяют оценивать большинство «практических» и «политических» высказываний как недопустимо упрощающие. Иными словами, человечество уже в упор видит недостаточность свойственного людям интеллекта. Вследствие этой недостаточности люди не могут обсуждать жизненно важные для них вопросы на том уровне, на каком, как они же сами знают, должны его обсуждать. Человек нуждается в интеллекте, который бы, например, мог обсуждать действия правительства через сотни и тысячи взаимосвязанных параметров, причем, обсуждая каждый параметр отдельно, обсуждать их все вместе и с той легкостью, с какой сегодня на предвыборных дискуссиях обсуждают «интегральный» вопрос — честно ли и компетентно ли наше правительство.
«Обессмысленные, электронноуправляемые математические мыслительные процессы дали политической экономии иллюзорную возможность преобразовывать общественные отношения посредством вычислительных абстракций. Они создали отрезанный от животного опытного знания, недоступный чувствам системный мир. Человек в нем предстает устарелым, не отвечающим новейшим требованиям, неприкаянным существом. Ему требуются химические и электронные протезы, чтобы справиться с технической окружающей средой. Проекты искусственного интеллекта и искусственной жизни направлены на преодоление биологической ограниченности человека. Первопроходцы искусственного интеллекта — Минский, Моравек, Курцвейль, де Гарис — не скрывают своего презрения к человеческой «Плотской машине». Природа, считают они, наделила вид «человек» способностью отказываться от самого себя в пользу постбиологических форм жизни и разума». С помощью компьютерной обработки раствориться в космосе в виде бессмертного духа» — не без иронии писал французский философ Андре Горц[24]. Но ирония здесь неуместна: проблема действительно серьезная.
Человеческая мысль достаточно выросла, чтобы поставить проблему адекватности понимания окружающей реальности, но у человеческой плоти нет средств, чтобы эту проблему решить. Таким образом, человечество само себе делает вызов, или, если угодно, сложность социальной системы делает вызов сложности мозга индивида.
Одна из составляющих этого вызова — потребность в многозадачности. Современный человек вынужден постоянно делать несколько дел, и самый классический пример этого, когда любая работа прерывается телефонными звонками, проверкой электронной почты или разговорами по ICQ. Прекрасно сказал о нынешнем состоянии цивилизации английский писатель и специалист по информатике Майкл Фоли: «Образы времени: потная и растрепанная фигура на тренажере бежит изо всех сил, чтобы оставаться на месте, при этом смотрит на большом экране открытый чемпионат Франции по теннису, а в наушниках звучит рок-группа… Женщина в кресле у парикмахера пролистывает фотографии со свадьбы знаменитостей в журнале «Hello!», покуда ей моют волосы и одновременно делают массаж головы, одним ухом она прислушивается к болтовне радиодиджея, в другое вливается печальная повесть парикмахерши… Молодой человек раскинулся на диване, попивая водку с «ред булл», он смотрит жесткое порно, пока ему энергично отсасывает коленопреклоненная блондинка. Всякий, кто не пытается делать три дела одновременно, не живет полной жизнью, не извлекает никакой пользы из века синхронных множественных отвлечений и перманентных множественных связей»[25].
К сожалению, как показывают последние исследования, мультизадачность вовсе не способствует росту эффективности и производительности человека — совсем наоборот. Об этом, например, свидетельствует американский писатель и ученый Николас Карр, в течение трех лет проводивший исследования для написания книги «Отмели: как Интернет меняет принципы нашего мышления, чтения и памяти». В ней он приходит к выводу, что люди, постоянно отвлекаемые электронными письмами, мгновенными сообщениями и обновлениями, понимают меньше, чем те, кто способен сконцентрироваться. Люди, которые привыкли заниматься одновременно множеством задач, часто гораздо менее творческие и менее продуктивны, чем те, кто занимается только одним делом зараз.
И другие психологи также приходят к выводу, что те, кто вроде бы умеет легко заниматься сразу несколькими делами, делает их в итоге медленнее, чем те, кто по старинке делает все по очереди. Говорят, что этому есть нейрофизиологическое объяснение: наше сознание является «узким горлом» для информационных потоков, мозг, точнее его кора, может сознательно заниматься в каждый данный момент только одним объектом. «Мы настолько заняты наблюдением за калейдоскопическим разнообразием, которое нас окружает, и одновременно решением множества разных задач и вопросов, что, по сути, не способны ни на чем по-настоящему сосредоточиться. Из-за этого на самые простые задачи уходят подчас целые часы», — подводит итог подобным исследованиям Ричард Уотсон[26].
На первый взгляд, это означает, что мы должны отказаться от мультизадачности — отключить электронную почту, выкинуть мобильный телефон… К сожалению, у людей часто просто нет выхода. Люди отвлекаются не только потому, что им так нравится, а потому, что их отвлекают.
Если человек откажется от интенсивных коммуникаций с внешним миром, он все равно окажется неполноценным элементом социальной системы, хотя это будет и неполноценность другого рода. Служащий, который не отвечает в течение рабочего дня на телефонные звонки и не проверяет электронную почту, так же не подходит современному миру, как и тот, кто тормозит работу из-за того, что занимается тремя делами сразу. И, кажется, он не подходит в еще большей степени.
Возникает неразрешимая дилемма. Современный человек, разумеется, не может себе позволить, чтобы мультизадачность снижала его эффективность. Но он одновременно не может выпадать из постоянной коммуникации с внешним миром. От мультизадачное никуда не деться: современный работник одновременно занимается «несколькими проектами», он получает множество разнообразной информации из разных каналов, он имеет дело с многогранными задачами. Таким образом, мозг человека не подходит для мира мультизадачное, в котором мы все вынуждены жить. Он должен превратиться в более многозадачный.
Если человек недостаточно эффективен в насильственно навязанных ему ситуациях мультизадачное, если, например, он не может совмещать интерес к своим личным и общественным проблемам и не может вникать в стоящие перед ним сложные вопросы достаточно глубоко, это значит, что он оказывается неспособным уделять должное внимание тем реалиям, к которым подводит его современная жизнь. Ключевое слово здесь — «внимание». Важнейшим ресурсом в современном обществе становится человеческое внимание.
В условиях избыточного информационного шума, страшной конкуренции раздражителей и источников информации успеха может достичь только тот, кто привлечет к себе внимание— покупателей, избирателей, инвесторов, должностных лиц, политиков, членов экзаменационной комиссии, жюри конкурса, экспертного сообщества, прессы, и т. д. и т. п. За внимание конкурируют не только политики, корпорации, но и такие безличные сущности, как «темы» и «сегменты культуры», экология конкурирует за внимание с кинематографом, забота о низкокалорийном питании конкурирует за него же с заботой о выборе высокотехнологичных гаджетов.
Важнейшей задачей всех, кто нуждается в привлечении внимания, становится уже не столько повышение качества своих предложений и проектов, сколько оперирование специальными раздражителями, рассчитанными на привлечение внимания любой ценой и не имеющими отношения к истинной ценности предлагаемого. Во всех областях и на всех уровнях социальной жизни царит вакханалия рекламы, когда внешняя яркость важнее внутреннего содержания, когда достоинства любой вещи насколько возможно фальсифицируются или сенсационно преувеличиваются. Те, кто выбирает предлагаемое — товары, проекты, кандидатуры, идеи, книги, темы для размышления, — вполне принимают эту ситуацию и даже не пытаются оценить любое предложение по достоинству, ограничиваясь только теми, кто в условиях жесткой конкуренции попал в зону их внимания, ограничиваясь краткими резюме вместо полного текста и т. д., и т. п.
Пока объемы человеческого сознания остаются столь невместительными по сравнению с мощью обрушивающихся на каждого индивида информационных потоков, человек не может прорваться сквозь рекламу к смыслу предлагаемой информации. По сути, несопоставимость объемов циркулирующей информации и возможностей индивидуального мозга приводит к тому, что в обществе прерывается коммуникация, поскольку один человек не способен услышать то, что говорит ему другой человек. Неспособен отчасти потому, что собеседник, оттесняемый конкурентами и заглушаемый всеобщим информационным шумом, просто не может прорваться в поле внимания слушателя, отчасти же из-за того, что, даже и прорвавшись к уху слушателя, он обязан сделать не то сообщение, которое он хотел бы, а лишь его краткую и предельно искаженную законами рекламы «аннотацию».
Теоретически «отправляемое» и «принимаемое» послание— одно и то же, но ситуацию избыточной конкуренции источников информации порождает острый конфликт между интересами отправителей и реципиентов. Говоря проще, отправитель заинтересован в том, чтобы сделать послание более длинным и скучным, чем в этом нуждается получатель. Приспосабливаясь к вкусам получателя, отправители любых посланий вкладывают в свои сообщения не то содержание, которое они исходно хотят сообщить. Конкуренция в буквальной степени затыкает рот всем без исключения говорящим, заставляя вкладывать в свои сообщения не то, что они хотят сообщить, а то, что может выжить и дойти до адресата в агрессивной, высококонкурентной и шумной среде.
Передается не сама идея, а мысль о ценности этой идеи. То есть послание в корне меняется. Я заинтересован передавать идею, а вместо этого генерирую и посылаю сообщения о ценности моей идеи, то есть рекламу. Меняется моя «профессия» как источника информации. И «реципиенты» читают большую часть времени не саму содержательную информацию, а многочисленные рекламы, аннотации и заголовки, то есть подвергаются уговорам прочесть нечто, но на само чтение времени уже нет.
Решить эту проблему, восстановить межчеловеческую коммуникацию и сделать человека более адекватным мощи циркулирующих в обществе информационных потоков возможно, только искусственно увеличив мощность, скорость и вместимость человеческого мозга. Резонно сказал Хуан Энрике — футуролог, директор компании «Biotechnomy» (цитирую с интернет-ресурса): «Колоссальное количество информации, которая появляется сегодня, изменит наш мозг. Ему нужно будет подстраиваться к новым условиям, чтобы обрабатывать в тысячи раз больший объем знаний, чем в прежние века, и уметь немедленно забывать все лишнее». Вопрос только в том, достаточно ли для этого использовать потенциал природного мозга или его надо совершенствовать техническими средствами»…
Отдельный круг проблем современного общества связан с гибкостью и обучаемостью людей. Примерно до второй половины XX века западная цивилизация в течение многих веков отрабатывала классическую формулу взаимоотношений обучения и труда в человеческой биографии: сначала человек получал образование, в детстве и юности он обучался у наставников и в школах различного уровня, а затем оставшуюся жизнь использовал полученные знания и навыки. Эта формула имела то несомненное преимущество, что она идеально соответствовала динамике физиологических способностей человека к обучению. В развитии человеческого организма с некоторыми оговорками действует известная закономерность: чем моложе особь — тем выше ее обучаемость. Поэтому получение образования именно в молодости было обосновано не только с точки зрения житейской логики, но и физиологически.
Однако теперь человечество вошло в фазу, когда обучение перестает быть уделом исключительно юности. Переквалификация, повышение квалификации, обучение последним достижениям в своей профессии становится обязательным компонентом существования любого специалиста. Однако, хотя старость можно отодвинуть и замедлить, наступление ее неумолимо, и чем старше человек, тем ниже его обучаемость.
Таким образом, мы вступаем в мир, где физиологическая динамика способностей к обучению не соответствует реальному графику учебных нагрузок: во второй половине человеческой жизни обучаемость падает, а потребность в переобучении растет.
При этом темпы развития профессий ускоряются, а это означает, что во все большей степени необходимость учиться ложится на зрелых и немолодых людей. Если физиология не позволяет профессионалу в старости быть прилежным и быстро схватывающим новый материал учеником, он рискует потерять квалификацию, что, как мы знаем, к старости случалось с высококвалифицированными специалистами. Целые профессиональные сообщества рискуют оказаться неадекватными, особенно если принять во внимание тот факт, что именно немолодые сделавшие карьеру профессионалы занимают высшие посты и несут наибольшую ответственность.
Значит, деградации профессий и профессионалов может помешать только нахождение способа повысить обучаемость человека в немолодом возрасте.
Проблема обучаемости лишь частный случай более общей проблемы, которую можно было бы назвать «императив повышения гибкости мышления». Наш мир становится все более скоростным и изменчивым. То, что вчера приносило успех, сегодня морально стареет и требует замены на новое. От руководителей корпораций и государств, как, впрочем, и всех людей, все более требуется широта мышления, умение в любой момент отказаться от стереотипов, сколь бы эффективным ни было стереотипное поведение в недавнем прошлом. Однако, чем больше человеческий возраст, тем более ригидными и неповоротливыми становятся человеческое мышление и поведение. Между тем руководящие позиции занимают, как правило, люди в возрасте, поскольку любому человеку требуется какое-то время, чтобы сделать карьеру, и никто, кроме рано осиротевших престолонаследников, не может получить в молодости высший пост, тем более что у слишком молодого человека преимущество гибкости искупается недостатком опыта. И тем не менее чем сложнее цивилизация, тем больше разрыв между предъявляемым к немолодым руководителям требованиями гибкости и их реальными «кондициями». У этой коллизии возможны два исхода. Либо карьерные траектории начинают вставать с ног на голову и способные люди достигают карьерного пика в молодости, а после этого — скажем, после 33 лет — переходят в разряд слишком старых, а значит, второсортных сотрудников. Либо появляются биотехнологические возможности изменения человеческой психики. Очевидно, что мировой истеблишмент был бы заинтересован именно во втором решении.
Существует еще один немаловажный аспект «неполноценности» человеческой природы — это несоответствие человека техносфере. Уязвимость человека перед радиационными утечками замедляет развитие ядерной энергетики, но это как раз решаемая проблема. Куда важнее другое. Современный человек фактически перестает справляться с созданной им же техносферой, что, в частности, выражается в статистике техногенных катастроф.
Вот что пишет Аркадий Либерман— один из ведущих российских специалистов по радиационной гигиене и безопасности: «Усложнение и совершенствование техники, ее количественный рост, появление еще не изученных (или мало изученных) возможных технических отказов, нарушений неизбежно создает предпосылки к увеличению вероятности (риска) возникновения аварий. Возможности же человека в предотвращении аварий также росли за счет улучшения образования, повышения квалификации, улучшения качества отбора, использования компьютерной техники, автоматизированного управления производством, совершенствования всей системы и средств обеспечения безопасности и т. п., но тем не менее эти возможности со временем стали все более заметно отставать от ускоренного развития и расширяющихся возможностей современной техники. В результате возникла «зона отставания» роста возможностей человека-оператора от быстрых темпов развития (усложнения) техники»[27].
Отставание человека от возможностей техники началось где-то после 1970-х годов — именно в это время начался резкий рост количества жертв техногенных катастроф, который продолжается по сей день. Причем, как отмечает Либерман: «Если ранее (до 70-х годов XX века) более 75 % всех происшествий в техногенной сфере было вызвано техническими причинами, то сегодня прослеживается тенденция резкого смещения причин этих происшествий в сторону человеческого фактора».
Таким образом, современный человек, неадекватный требованиям техносферы, становится опасным для самого себя, что проявляется в возросшем числе аварий и их жертв. Разумеется, есть еще резервы и в рамках существующей человеческой природы, ведь в развивающихся странах жертв техногенных катастроф больше, чем в развитых, а значит, многое можно сделать за счет улучшения образования и инвестиций в системы безопасности. Однако проблема существует и для развитых стран: техника становится все сложнее, и, что самое ужасное, техносфера приобретает черты неуправляемости, поскольку подавляющее большинство даже квалифицированных технических специалистов владеют лишь «пользовательскими» интерфейсами соответствующих устройств, но не понимают принципов их работы: телеоператоры не понимают устройства камер, водители уже не могут разобраться в насыщенном электроникой устройстве автомобилей и т. д.
Наконец, уязвимость человеческого тела, его жесткая привязанность к земным условиям существования являются главными препятствиями для освоения космического пространства. Человечество располагает достаточно мощными летательными аппаратами, чтобы достигать и Марса, и Юпитера, и Меркурия, однако пока доставлять на эти планеты предпочитают почти исключительно роботов, поскольку никто не хочет нести бессмысленные и поистине фантастические расходы на обеспечение жизнедеятельности человека в полете и его возвращения. Полет на Марс — недешевое удовольствие, но все расходы возрастают неимоверно, если вместо автоматических устройств отправлять туда людей…
Существует множество причин, чтобы усовершенствовать человеческий мозг техническими средствами, причем настоятельная потребность в таком совершенствовании ощущается не потому, что люди хотят стать более совершенными, а потому, что «немощь» тела и мозга задерживает социальное развитие и ощутимо снижает эффективность общечеловеческого «хозяйства». Именно поэтому, если биотехнологии дадут возможность изменять наш мозг, общество обязательно схватится за эти возможности, а пока оно, несомненно, будет развивать подобные проекты.
Мы не знаем, каких именно успехов смогут добиться биотехнологии и что действительно произойдет с человеческим телом в ближайшем будущем. Единственное, в чем можно быть уверенным, так это в том, что будущее станет неуютной чужбиной, куда нам всем предстоит эмигрировать, простившись с, может быть, не самым комфортным, но привычным нынешним миром. Будущее окажется не темным и не светлым, а непривычным, и потому оно будет казаться чужим.
Клиповое мышление
Важнейшая тема современной культуры— возможное исчезновение книги под влиянием компьютерных технологий. Этой теме, например, посвящена недавно вышедшая на русском языке и сразу ставшая популярной книга — интервью Умберто Эко и Жана-Клода Карьера под характерным заголовком «Не надейтесь избавиться от книг». На первый взгляд, это проблема чисто техническая, связанная с гигиеничностью экранов, дешевизной переносных электронных устройств и возможностью решения проблем авторского права внутри компьютерных сетей. Однако поставленная таким образом проблема говорит нам не о книге как таковой, а только о бумажной книге. Вопрос о материальном носителе текстовой информации в конечном итоге мог бы и не быть очень важным, если бы при этом сохранялось прежнее отношение человека к тексту. Вообще говоря, смешно предполагать, что угрозу книжной культуре представляет прогресс в области распространения информации, делающий тексты более доступными.
Если где-то и таится опасность, то это в мышлении и потребностях потенциального читателя. Главный вопрос, который ставит развитие культуры отчасти независимо от достижений компьютерной техники и телекоммуникаций, заключается в том, будет ли нужна книга человеку будущего?
Стоит обратить внимание на массовые жалобы педагогов, находящихся в ужасе от глобальных перемен, происходящих сегодня с учениками средней школы и вообще учащимися. Из этих жалоб можно узнать, что дети сравнительно легко пишут сочинения и крайне трудно — изложения. Попросту у детей разрушена функция понимания текста, и они плохо понимают чужие мысли. При этом дети меньше читают и не понимают смысл прочитанного.
Разбираться в причинах реальной или мнимой деградации российских школьников довольно трудно, поскольку школа находится под влиянием довольно разных событий, произошедших в стране и в мире. Конечно, на школе сказываются последствия развала всех социальных систем в 90-х годах. Несомненно, на мотивацию учащихся влияют факты социальной неэффективности образования, участившиеся случаи несовпадения образованности и социальной успешности и, наконец, общее отставание системы образования от требований жизни. На падении качества образования сказывается доходящее до абсурда разрастание количества учебных заведений, когда мест в ВУЗах оказывается больше, чем выпускников в школах. Но все это специфически российские факторы, между тем упадок среднего образования — процесс глобальный, он наблюдается во многих странах мира, несмотря на инвестиции в эту сферу.
Один из факторов, превращающих учеников в глупцов с точки зрения учителей, — глобальные изменения когнитивного стиля, поскольку мир, насыщенный электронными коммуникациями, формирует иной тип восприятия, отличный от текстового. Видный филолог, профессор РГГУ и Оксфорда Андрей Зорин, сказал в одной из своих лекций: «Сегодня из многих источников идут сообщения, что человечество вступает в новую эпоху, что у молодого поколения фундаментально изменяется культура восприятия: ему не нужен линейный текст. По-видимому, сегодняшняя культура в принципе создает огромные проблемы для молодого человека в области восприятия вербальной культуры. Современным молодым людям трудно работать со словесными текстами. Я опять-таки не хочу восклицать: «Какой ужас!» — и рвать на себе волосы: современные молодые люди умеют массу всего такого, чего мы абсолютно не умели и о чем даже не подозревали».
Педагогика — институт довольно консервативный, всегда подчеркивающий свою приемственность с культурой прошлого. С давних времен, едва ли не со средневековья, в школе господствует литературоцентрическая, текстоцентрическая культура. При этом во все времена были люди «нетекстового» склада личности, которые в эту систему не укладывались, но они дискриминировались как двоечники, их «обрекали» на физический труд, и лишь некоторые пробивались в невербальные искусства, имея по дороге все соответствующие неприятности из-за плохих отметок по математике и языку. Общество считалось «культурной диктатурой»: детей готовили к текстоцентрической школе и в детских садах, и в телепередаче «АБВГДейка». Теперь по разным причинам на формирование мышления и восприятия детей влияет большое количество внешкольных факторов, и среди них— электронные коммуникации: телевидение, компьютеры, компьютерные игры, интернет, мобильные телефоны. И теперь внетекстовый (а отчасти и дотекстовый) стиль восприятия находит себе «Благоприятную среду» в мире электронной техники.
Вот что сказал в интервью газете «Коммерсант» известный британский специалист по информационным технологиям Джеймс Мартин: «Людей можно разделить на два типа. Первый— это «люди-книги». Эти люди получают много информации от чтения, поэтому их главная отличительная черта — очень хороший объем внимания. Таковы, например, успешные топ-менеджеры. Во время переговоров они всегда помнят о том, какой вопрос является основным в обсуждении.
«Люди экрана» кардинально отличаются от них. Они обладают очень быстрым откликом. Само по себе это неплохо, но мешает координации с другими. Во время разговора «люди экрана» постоянно хотят сменить тему и двигаться дальше. Сейчас очень многие обеспокоены тем, что дети с ранних лет имеют дело с машинами и при этом не читают книг. Вырастает поколение людей, которые привыкли к тому, что на экране происходит несколько вещей одновременно, и хотят, чтобы окружающая среда немедленно реагировала на их запросы. Уже сейчас у самых молодых диапазон внимания гораздо ниже, чем у тех, кто старше 20. Это может плохо отразиться на разуме человека. В будущем нам очень понадобится способность принимать взвешенные решения и кооперироваться друг с другом. Поэтому уже сейчас нужно поставить вопрос о том, не теряем ли мы здравого смысла и можем ли мы сделать что-то, чтобы сохранить его. Я, впрочем, уверен, что сможем».
Во все времена были люди разных способностей и разных врожденных склонностей, но если школа прошлого старалась «людей экрана» заставить читать, то теперь сверкающий экранам монитора побуждает и людей-книг смотреть больше клипов.
Примерно в середине 1990-х годов происходящие с человеческим сознанием изменения были зафиксированы в понятии «клиповое мышление». Однако в том, как это понятие употребляется, имеется два очень сомнительных момента. Во-первых, клиповое мышление считают исключительной принадлежностью молодежи, детей и тинэйджеров. Во-вторых, его считают исключительно негативным явлением, злом, с которым надо бороться. В США рассеянное внимание школьников лечат медикаментозно. В России рекомендуют побуждать детей и подростков больше читать. Известный публицист, литературный критики футуролог Сергей Переслегин считает, что клиповое мышление является главной причиной упадка среднего образования и рекомендует специальные тренинги, которые помогают сосредотачивать внимание на одном предмете.
Возможно, эти рекомендации очень полезны. Но сама по себе идеология борьбы с клиповым мышлением если не порочна, то обречена на неудачу. Прежде всего, «клиповое мышление» считается свойственным подросткам, поскольку в них оно проявляется более ярко, но на самом деле оно начало внедрение в нашу цивилизацию очень давно, не одно десятилетие, а если смотреть на «истоки» и «эмбрионы», то уже не один век. Клиповое мышление — это вектор в развитии отношений западного человека с информацией, который начался не вчера и закончится не завтра. Хотя есть причины, почему указанный конфликт между традиционной культурой и клиповым мышлением проявился именно в школе. Прежде всего, за пределами школы многие несоответствия культурных «хабитусов» остаются сглаженными или незаметными. Если человек не считает, что библиотеки и музеи ему нужны, он просто в них не ходит, и библиотеки не присылают за ним конвоев. И только в школе (в школе вообще, и в средней школе в особенности) культура определенного типа предстает в форме административно-принудительной силы, только в школе людей, не склонных к чтению книг, пытаются заставить их читать. И, кроме того, школа обладает высокой степенью культурного консерватизма, в то время как молодое поколение наиболее полно впитывает все новшества. Таким образом, именно в школе происходит столкновение арьергарда и авангарда эволюционирующего мышления.
Во-вторых, клиповое мышление обладает не одними недостатками, оно представляет собой просто развитие одних когнитивных навыков за счет других. Об этом, в частности, сказано в книге американского психолога Лари Розен «Я, мое пространство и я: воспитание сетевого поколения» (Me, MySpace, and I: Parenting the Net Generation). В ней говорится о «Поколении i», Internet Generation, при этом автор отмечает, что сильной стороной поколения, воспитанного в эпоху бума компьютерных и коммуникационных технологий, является их возросшая способность к «многозадачности». Дети интернет-поколения одновременно могут слушать mp3-музыку, общаться с друзьями в чате, бродить по сети, редактировать фотки, делая при этом уроки. Но, разумеется, платой за многозадачность является рассеянность, синдром гиперактивности и дефицита внимания, а также предпочтение визуальных символов логике и текстовым ассоциациям.
Суть клипового мышления заключается в том, что оно умеет и любит быстро переключаться между разрозненными смысловыми фрагментами. Главное достоинство «клипового восприятия»— рост скорости обработки информации. Другой особенностью клипового мышления является некоторое предпочтение нетекстовой, образной информации. В книге Александра Марьяновича «Эрратология», посвященной процессу защите диссертаций, рекомендуется ускорять «мелькание» различных картинок в ходе презентации, поскольку «на пороге научных учреждений уже стоит поколение, воспитанное на видеоклипах», а в видеоклипах экспозиция одного кадра занимает всего несколько секунд.
Обратной стороной этого требующего виртуозности и реактивности умения является неспособность погружаться в длительную линейную последовательность однородной и одностильной информации, например книжного текста.
Навык сосредоточения внимания на одном предмете — навык, который еще индийские йоги пытались развивать в процессе медитации, — несомненно, весьма важен, но умение быстро переключаться на новую задачу, быстро входить незнакомую ситуацию тоже весьма важно. Парадокс в том, что, хотя эти навыки одинаково необходимы человеку, они во много антагонистичны, и часто реактивность можно развивать в себе только за счет сосредоточенности, и наоборот. Но никто не знает, какой же должна быть идеальная пропорция между этими двумя навыками.
Стенания педагогов о необходимости борьбы с клиповым мышлением свидетельствуют, что характерное для молодежи соотношение «концентрации» и «переключаемости» не соответствует их собственным представлениям об идеале этой пропорции, но еще надо доказать, что их идеал действительно достоин сохранения. Тем более что всегда возникает прагматический вопрос: если именно данное соотношение «умения углубляться» и «умения переключиться» является оптимальным, то оптимальным для каких целей, для чего? Очевидно, что «клиповое мышление» — то есть усиленное развитие навыка быстрого переключения за счет умений длительного сосредоточения — более соответствует той информационной среде, в которой обитает подросток. Развитие цивилизации явно предполагает необратимое «сдвигание» данной пропорции — умение переключаться растет за счет умения концентрироваться.
Бороться с клиповым мышлением— значит приспосабливать учеников не к реальности, а к системе образования, закрепляя разрыв учащихся, и школы от господствующего образа жизни. Школа должна готовить учащихся к реальной действительности, но, когда сама школа начинает не соответствовать ей, она предпочитает не изменяться, а вооружать учеников против действительности, то есть едва ли не калечить их. Другое дело, что, может быть, нам не нравится вектор развития цивилизации, но кто может его изменить? Школа, как мы видим, сделать это не может, она может лишь слегка тормозить глобальные изменения в человеческом мышлении.
Объективный взгляд на людей нового когнитивного стиля показывает, что они вовсе не являются интеллектуально неполноценными, наоборот, они обладают многими совершенными навыками, необходимыми в грядущей эпохе. Однако они являются выпавшими из культуры, ориентированными на длинный линейный текст. Рассказывает сотрудник Фонда «Общественное мнение» Георгий Любарский: «Я вспомнил, как при мне играли ребята в компьютерные игры. Там между эпизодами были по два-три экрана текста, затейливо выписанные разборки какого-то героя с местными королями, что у кого отнял, как обидел, а они собрали войско, пошли в поход, по пути пересекли пустыню и… Я не успевал дочитать, как ребята вертели страницу. Они прочитывали три страницы махом, я едва первые строки успевал собрать в голове. Они искали ключ. Им не было нужды читать эту детскую сказочку: они были знакомы с этим типом игр и знали, что из всего этого текста следует извлечь указание, что должен добыть герой на следующем этапе игры. Отбить пленных на маленьком островке в центре карты. Добыть кольцо с изумрудом. Пробиться в Цитадель Зла. Все, ясно. Поехали дальше— играть. Текст, в том числе сюжетный, стал излишним. Текст является набором спрятанных ключей, нужных для понимания ситуации. Если угодно, текст стал инструкцией: из нее вытаскивают нужное для решения конкретного вопроса, но странно читать подряд инструкцию, любуясь стилем. А пересказать инструкцию? А это вообще осмысленное дело — пересказывать то, что едва замечаешь в поисках нужного? Ты роешься в огромном сундуке рухляди, торопливо выбрасываешь на пол старые тряпки, газеты, какие-то валенки, мать их… наконец находишь то, что долго искал, и тут тебе задание: опишите то, что вы нашли в сундуке. Да и не глядел вовсе…».
У «людей будущего» нет поклонения перед текстами и нет навыков работы с текстами, кроме конвертации текстов в практические инструкции (но не обратно). Педагогика, которая льет слезы над этим новым человеческим типом — наследница средневековой педагогики, базировавшейся на заучивании текстов. Нет сомнений, что как бы этого ни хотели люди предыдущих поколений, такая педагогика в новую эпоху выжить не может.
Поэтому куда более здравыми являются призывы не бороться с клиповым сознанием, приспосабливая его под уже умирающую культуру, а использовать его особенности для учебного процесса. Примером этого может служить статья, написанная учителем русского языка и литературы одной из московских гимназий, под характерным заголовком «Клиповое сознание работает на литературное образование» (Учительская газета, 2003 г., № 51). Автор, Татьяна Мусатова, пишет: «Каждый учитель-практик прекрасно знает, что современные школьники по преимуществу визуальщики и кинестетики. Им необходимо посмотреть и потрогать. Раскрасить и подрисовать… Сейчас модно ругать «клиповое сознание» подростка, но можно принять это явление как объективный факт и заставить работать это «клиповое сознание» на развитие ученика… Как ни парадоксально, но такой внешне несерьезный прием, как «раскрашивание» маркерами текста, весьма продуктивен для такой серьезной деятельности, как анализ поэтического произведения».
Жалобы педагогов на учеников свидетельствуют о фундаментальном цивилизационном сдвиге. Сегодня на наших глазах начинает постепенно исполняться пророчество канадского философа Маршалла Маклюэна о том, что развитие электронных средств коммуникации приведет к возвращению человеческого мышления к дотекстовой эпохе, и таким образом линейная последовательность знаков перестанет быть базовой структурой нашей культуры. Самое интересное, что Маклюэн писал свои книги в 60-х годах, он знал лишь телевидение, а телевидение по нынешним временам достаточно архаично, ибо все-таки предполагает линейную последовательность повествования — фильм, передача. Чтобы придать телевидению современную форму, современный человек вынужден взять пульт и начать переключать каналы, вот тогда, нарезав изображение на отдельные, не связанные между собой фрагменты, он приводит телевещание в соответствие с современным менталитетом.
Для стоящего на пороге мира клипового сознания даже комикс архаичен, ибо представляет собой логичную линейную последовательность. Поэтому опасность для книги заключается не в электронном методе подачи информации, а в том, что теряется понимание, зачем, собственно говоря, нужна длительная последовательность в изложении мыслей, когда что-то полезное можно уложить в не связанные между собой линейно кластеры. Словарь с короткими, ссылающимися друг на друга статьями — вот бумажная книга будущего. Текст будущего — короткий и рубленый, вроде реплик в ЖЖ или Твиттере.
Однако, вопреки Маклюэну, «дотекстовое», а вернее «посттекстовое», мышление наступает вовсе не только благодаря прогрессу электронных коммуникаций. Дело в самой потребности быстрого потребления информации на разнообразные темы.
Первый шаг «мышление постиндустриальной эпохи» сделало тогда, когда появились газеты — форматы подачи информации, состоящие из большого количества коротких и не связанных между собою текстов. Уже в XIX веке все многие выдающиеся деятели традиционной европейской культуры поняли, что газета — это страшная антикультурная сила, которая переделывает мышление и воспитывает особый тип участника культурного процесса, поверхностного, разбросанного, способного видеть мир только через призму газетной статьи и не способного потреблять более сложную интеллектуальную продукцию. Европейские интеллектуалы начинают писать гневные обвинения в адрес газет. Критик Александр Скабичевский предостерегает Чехова от работы в газетах и говорит, что газетное царство грозит ему участью клоуна, шута и в итоге— выжатого лимона. Цветаева пишет ужасное стихотворение «Читатели газет»:
Глотатели пустот, Читатели газет! Газет— читай: клевет. Газет— читай: растрат. Что ни столбец — навет. Что ни абзац — отврат.Гессе в своем романе «Игра в бисер» обличил попытку газет заигрывать с интеллектуальными темами и создал известное понятие «фельетонной эпохи». Фельетонам в «Игре» посвящено несколько страниц: «Похоже, что они, как особо любимая часть материалов периодической печати, производились миллионами штук, составляли главную пищу любознательных читателей, сообщали или, вернее, «болтали» о тысячах разных предметов… Излюбленным содержанием таких сочинений были анекдоты из жизни знаменитых мужчин и женщин и их переписка, озаглавлены они бывали, например, «Фридрих Ницше и дамская мода шестидесятых-семидесятых годов XIX века», или «Любимые блюда композитора Россини», или «Роль болонки в жизни великих куртизанок» и тому подобным образом. Популярны были также исторические экскурсы на темы, злободневные для разговоров людей состоятельных, например: «Мечта об искусственном золоте в ходе веков» или «Попытки химико-физического воздействия на метеорологические условия» и сотни подобных вещей… Меняла ли знаменитая картина владельца, продавалась ли с молотка ценная рукопись, сгорал ли старинный замок, оказывался ли отпрыск древнего рода замешанным в каком-нибудь скандале — из тысяч фельетонов читатели не только узнавали об этих фактах, но в тот же или на следующий день получали и уйму анекдотического, исторического, психологического, эротического и всякого прочего материала по данному поводу; над любым происшествием разливалось море писанины, и доставка, сортировка и изложение всех этих сведений непременно носили печать наспех и безответственно изготовленного товара широкого потребления».
Фельетоны осуждаются Гессе от лица элитарной, снобистской культуры, он видит в них опошление, популяризацию и бесполезную растрату сил, но мы, ретроспективно глядя на инвективы Гессе, видим, что «фельетон», каким он был в немецкой прессе 1930-х годов, представляет собою лишь этап в измельчании (в прямом и переносном смысле слова) тех текстовых форматов, с помощью которых общество само себя информирует.
Дроблению информационных сообщений, усилению их лаконизма способствовало появление электросвязи. Телеграф привел к появлению специального телеграфного языка, особенно лаконичного, на определенной стадии использовавшегося без предлогов и союзов. В истории русского языка именно распространению телеграфной связи во время Первой мировой войны мы обязаны такому уродливому, но необходимому явлению как аббревиатура, без которой сегодня немыслим ни деловой, ни административный, ни газетный язык. Телеграф породил телеграфные агентства, а последние породили особый жанр сверхкраткого и начисто лишенного всяческих риторических или интеллектуальных украшений информационного сообщения. С тех пор как с начала XX века газеты начали публиковать сообщения телеграфных агентств без литературной обработки, последние стали играть в печати роль своеобразного эталона концентрации смысла, на который ориентируется и вся пресса в целом.
Правда, долгое время пресса все же представляла собой компромисс между, с одной стороны, потребностью культуры в бессвязных фрагментах информации и, с другой стороны, традициях книжности и книжной или квазикнижной формой выпуска печатных изданий. Журнал или газета хотя и состояли из отдельных статей и заметок, но объединялись в «номера», в «выпуски», каждый номер обладал своей структурой, делился на разделы, разделы были упорядочены по некой иерархии (так, что почти во все случаях политические новости шли впереди прочих) — номера газет и журналов представляли собой квазицелостные послания, статьи которых играли роль глав — во всяком случае, могли с некоторой натяжкой восприниматься в этом качестве.
Интернет повлиял на прессу не столько через раздробление отдельных текстов — хотя жанр «сообщения информационного агентства», «тасовки» расцвел пышным цветом и размеры статей стали в среднем уменьшаться, — сколько через «рассыпания» отдельных номеров и превращение отдельно взятой статьи в элемент не своего номера и даже не потока материалов данного информационного ресурса, а в элемент глобального информационного пространства, при том что многие присутствующие в Интернете издания продолжают объединять опубликованные материалы в «номера». Для тех изданий, которые параллельно выходят в бумажном виде, такой шаг является в целом естественным, но некоторые чисто виртуальные СМИ делают это, подчиняясь традиции. Однако намерения редакций не имеют большого значения, поскольку для читателей «номера» изданий уже не являются значимой реальностью: доступ к отдельным материалам читатель получает через поисковые машины, через кросс-ссылки, через специальные информационные порталы и ленты новостей и т. д. Вслед за распадом книги движется распад номера как квазикнижной формы периодических изданий.
Параллельно победоносному шествию телеграфа, телеграфного агентства и аббревиатуры в сфере высоких искусств модернизм стал экспериментировать с разложением смысла на несвязные фрагменты. Футуристическая живопись нарезала мир на кубики и лучи, литераторы-модернисты ломали правильность линейного повествования. Розанов, когда писал свои «Опавшие листья», явно нуждался в «Живом журнале», хотя и не знал этого.
Дадаист Тристан Тцара тогда же предложил разрезать поэмы и вытаскивать слова или фразы из шляпы в произвольном порядке, создавая новое произведение. Акция Тцары не была значительной сама по себе, но ее формула оказалась чрезвычайно симптоматичной, и с тех пор историки литературы неизменно называют Тцару предтечей особой авангардистской технологии — нарезки, или cut-up, борющейся с линейностью традиционных произведений искусства. Например, в 1959 году художник и писатель Брион Гайсин разрезал газетные статьи на отрывки и наобум их реконструировал. Позже к числу создателей текстов в технологии cut-up относили Уильяма Берроуза, Джеффри Нуна, а также Курта Кобейна из группы «Nirvana».
Литературный постмодернизм с его эстетикой коллажа и каталога был не только закономерным «увенчанием» развития западной культуры в XX веке, но и очередным всплеском авангардистской, антиклассической линии этой культуры — линии, начавшейся самое позднее вместе с XX веком. Но любопытно, как постмодернизм соотносится с эпохой массовых коммуникаций. Новации, которые постмодернисты вносили в структуру литературных произведений — техника коллажа, фрагментарность, системы отсылок к другим текстам, склонность к комментированию, ирония, — являлись «экзотическими» для книжной литературы, но очень точно отражают информационное поведение человека в Интернете и вообще в системе электронных коммуникаций. Сегодня мы уже не видим в этом ничего удивительного, но если присмотреться к хронологии, то можно заметить, что постмодернизм примерно на 20 лет предшествовал эпохе коммуникаций. Развитие постмодернистской литературы началось где-то в 1970-х годах (по некоторым версиям — в 1950-х), в то время как массовое распространение электронных коммуникаций началось в 1990-х годах. То есть постмодернизм, еще ничего не зная об интернете, на бумаге имитировал поведение человека в интернете. А когда возник интернет, он породил постмодернистского субъекта коммуникаций, не оглядываясь на уже существующую эстетику постмодернизма.
Куда вернее было бы сказать не то, что постмодернизм предчувствовал возможности телекоммуникаций, но то, что он чувствовал тот тип личности, которая нуждалась в электронных коммуникациях для наилучшего удовлетворения своих потребностей, так же как 100 лет назад она для этого нуждалась в газетах и телеграфе. У постмодернизма была не только своя эстетика, но и прагматика — он симптоматически фиксировал те формы, в которых нуждался нарождающийся «продвинутый» тип гражданина западной цивилизации.
Можно выделить пять ключевых факторов, породивших мышление нового типа — носителя «клипового мышления».
Во-первых, ускорение темпов жизни и напрямую связанное с ускорением возрастание объемов информационного потока, что порождает проблематику концентрации и сокращения информации, фильтрации лишнего, «выделения главного», замену текстов их конспектами, рефератами и эрзац-изложениями, замену слов аббревиатурами. Книжная культура не предполагает концентраций, краткое изложение книге не эквивалентно, а представляет собой просто другой текст.
Во-вторых, также вытекающее из ускорения темпов жизни увеличение требований к актуальности информации и, соответственно, скорости ее поступления. Сама по себе актуальность не плоха, но она сокращает время на обобщение поступающей информации, на актуализацию в тексте причинно-следственных цепочек, в которые вписывается новость. Актуальный текст просто не успевает стать длинным и включить в себя интерпретационную часть.
В-третьих, увеличение разнообразия поступающей информации. Западная культура последовательно училась находить все больше факторов, влияющих на каждое интересующее ее явление. Управление предприятием требует как технической, так и финансовой информации. Исход войны зависит от экономики, пропаганды, морального состояния населения и достижений академической физики. Учитель математики должен разбираться не только в математике, но и в психологии учеников. Каждая новой группа факторов означает возникновение нового потока новостей, относящихся к этой теме.
В-четвертых, увеличение количества занятий, которыми один человек занимается одновременно. 50 лет назад «занятие» предполагало полное поглощение человеческой жизни, а занятие несколькими делами свидетельствовало о поверхностности или какой-то особой «кипучей натуре». Сегодня занятия называются «проектами», и в этом слове содержатся две важных коннотации: с одной стороны, проект, в отличие от «дела», «занятия», имеет ограниченный срок жизни и будет сменен другим; с другой стороны, он не претендует на то, чтобы монополизировать время и внимание человека. Сегодня в продвинутых слоях западного общества принято заниматься одновременно несколькими проектами: писатель пишет несколько романов, бизнесмен управляет несколькими бизнесами и т. д. Поскольку человек занимается одновременно разными проектами, то он вынужден иметь дело с разными информационными потоками, поступающими от каждого проекта. Разговор о проектах тем более важен, что каждый проект представляет собою именно такую реальность, какую письменная культура привыкла презентовать с помощью категории «сюжета», один проект— это один сюжет с началом, серединой и финалом, все по «Поэтике» Аристотеля. Ну а сюжет— это основа для целостного текста, для литературного произведения. Многопроектность разрушает эту основу.
В-пятых, рост демократии и диалогичности на разных уровнях социальной системы, переход риторики в диалектику и проповеди в дискуссию. Линейный текст есть монолог автора, реплики собеседника разбивают текст на фрагменты.
Все эти обстоятельства породили особую культуру восприятия информации, которую, учитывая негативное отношение к понятию «клиповое мышление», можно было бы назвать альтернационной (от слова «альтернация» — чередование). Родовыми чертами альтернационной информации являются: высокая фрагментарность информационного потока; высокие разнообразие и разнородность поступающей информация; навык быстрого переключения между фрагментами информации.
Альтернационное мышление и альтернационная культура свидетельствуют о замене избытка времени его дефицитом и эстетики — прагматикой. Клиповость есть образ жизни человека, который вынужден постоянно «хвататься то за одно, то за другое дело» — формула, вполне универсальная для современного человека.
Все указанные выше факторы, порождающие альтернационную культуру, появились не вчера. И потребность во фрагментарной, не упорядоченной линейно информации можно увидеть в самых недрах книжной культуры. Представим себе человека, который не читал книг какого-либо классического автора, ну, скажем, Канта, но при этом в большом количестве читал более позднюю философскую литературу, в которой можно встретить множество ссылок на Канта и пересказов его идей; в итоге он, конечно, узнает все важнейшие мысли Канта по тем или иным вопросам, он даже сможет сдавать экзамен по Канту в философском вузе, он будет знать, в какой книге какая идея была высказана, но ему останется совершенно неизвестен аутентичный текст Канта и, в частности, та последовательность изложения уже известных нашему герою кантовских идей.
Разумеется, для историка философии, для того, кто относится к Канту как к явлению культуры, столь поверхностное знание недопустимо, ибо именно взаимная связь разных идей старинного мыслителя характеризует его неповторимую «физиономию». Тем более такое поверхностное знание недопустимо для эстета чтения, который получает удовольствие от самой целостности кантовской мысли, от процесса перехода суждений великого философа друг в друга. Но если горе-читатель не историк и не эстет, то он, может быть, и не найдет оснований, чтобы обратиться к подлинниками кантовских книг, и не потому, что у него нет для этого времени, сил и усидчивости, а потому, что он видит, как в реальности философия и культура обращаются с кантовским наследием. Он видит, что в своей целостности, в своей линейной последовательности идеи Канта практически не присутствуют в позднейшей литературе (за исключением специальных книг о Канте и глав в учебниках). В реальности вся позднейшая культура поступает со старыми авторами так, как человеческий организм поступает с едой. Она «переваривает» их, расщепляет на отдельные составляющие, а затем использует эти «отщепленные» элементы там, где считает уместным, встраивая полученные «белки» в новые «тела». Где-то оказывается ко двору отдельная цитата из Канта, где-то ссылаются на его мысль, на его наблюдение, и все эти использованные фрагменты почти не зависят друг от друга.
Есть, правда, авторы, плохо «перевариваемые», например Гегель, философ столь темный, что в поздней литературе можно чаще встретить ссылки не столько на отдельные его высказывания, сколько на «гегелевскую философию» и «гегелевский проект» в целом. Но и подобное обобщение Гегеля оказывается лишь компактным смысловым элементом, «отщепленным» от корпуса гегелевских текстов и от целостности гегелевского наследия.
В культуре, как она реально функционирует, наследие Канта, как и любого популярного старинного автора, фактически присутствует как набор несвязных фрагментов. В подобном виде до нас дошли некоторые древние мыслители, например Эпикур и Демокрит, известные почти исключительно по фрагментам и ссылкам других, более поздних авторов, но они все равно прочно занимают свое место в истории философии, в частности, потому, что идея атомизма имеет значение независимо от формы высказывания. И Демокрит занял свое место в учебниках истории философии, несмотря на отсутствие целостных текстов. Мы можем констатировать, что даже в эпоху расцвета книжной культуры ноосфера нуждалась не целостных книгах, но в наборах, точнее совокупностях выжимок из книг.
Так что «клиповое мышление» XXI века лишь обострило эту старую потребность культурной системы разбивать любую входящую информацию на прагматически употребляемые фрагменты.
Дегуманизация общения
Общение уже давно не требует общего пространства и времени. Технические средства позволяют нам говорить с теми, кто находится в тысячах километров от нас. Правда, на это можно возразить, что увеличение размеров пространства еще не противоречит самому принципу общего пространства как такового. Однако техника позволяет ликвидировать и общее время, и самый элементарный пример этого — телефонный автоответчик. Когда я прослушиваю сообщения, оставленные на моем телефоне, я как бы получаю послания, идущие мне «из глубины времен», может быть, не такой уже и глубины, но дело не в количестве минут и веков, а в принципе: благодаря автоответчику я вступаю в общение с собеседником, который мне в данный момент не синхронен и с которым, в силу этого, невозможны по терминологии Шюца «мы-отношения». Между тем послание на автоответчике лишь одна из большого круга техногенных ситуаций, когда мы получаем послания от «мнимых» собеседников, оставшихся в прошлом.
Еще одна распространенная ситуация такого рода — телепередачи, идущие в записи. Правда, на это можно возразить, что восприятие записанных для нас посланий не является общением. Строго говоря — да. Но это не значит, что эти ситуации псевдообщения не могут заменить ситуации «настоящего», «полноценного» общения в роли тех первичных элементов социального опыта, отталкиваясь от которых человек, согласно постулатам феноменологической социологии, достраивает свои представления о социальном мире в целом. Да и общение разделенных временем и пространством людей вполне возможно: представьте себе, что вы смотрите идущую в записи телепередачу, в которой ведущий просит зрителей присылать письма (или SMS, или сообщение на пейджер) с ответом на некий вопрос. И вы посылаете письмо, отвечая человеку, задавшему вопрос много месяцев назад, а сейчас вступившему в общение с вами лишь с помощью созданной машинами имитации самого себя.
Стоит отметить, что такого рода явления нельзя считать исключительной новацией нашей, компьютерной эпохи — в принципе, любой способ записи информационных сообщений позволял организовать беседу через километры и годы. Как отмечал немецкий социолог НикласЛуман, первоначальная, устная коммуникация была «с необходимостью синхронной», однако «письменность делает возможной десинхронизацию самой коммуникации». Однако появление более совершенных телекоммуникационных технологий делает «десинхронизацию» более интенсивной, частой и наглядной.
Итак, первый способ разрушения «первичной ситуации» феноменологической социологии — размывание понятия «общее пространство» и «общее время».
Второй способ — замена человека в общении его аспектом или «частью», неполное присутствие собеседника в коммуникации. В свое время Вальтер Беньямин написал ставшую очень известной работу «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», в которой говорил, что при репродукции произведение искусства теряет свою «ауру». В наше время встает аналогичный вопрос об утрате «ауры» человеком при его ретрансляции, поскольку и человек стал объектом «Технической воспроизводимости».
Появление любого технического устройства— посредника между двумя общающимися личностями — немедленно «разрезает» собеседника, позволяя иметь дело лишь с одним из его аспектов. Телефон дает лишь голос, а сейчас все более популярными становятся каналы общения, оставляющие от «коммуникантов» лишь текстовые записи их посланий да имена тех, кто говорит, причем и имена часто заменяются псевдонимами («никами»). Что интересно, возможности современной техники вполне позволяют создать иллюзию живого присутствия собеседника, дав одновременно и его изображение, и звук. Однако такие, казалось бы, наиболее совершенные средства дистанционной коммуникации получили сравнительно небольшое распространение, и не только потому, что они дороги, но и потому, что жители современных больших городов предпочитают форматы общения, обеспечивающие достаточно высокую степень неучастия в процессе общения.
Когда имя скрывается за псевдонимом, лицо — за компьютерным экраном, а сама деятельность по общению оказывается «побочной»: общаясь, можно одновременно пить кофе, работать, смотреть телевизор или, наконец, общаться одновременно с другим партнером. Неполнота телесного присутствия собеседника в общении, которая первоначально была лишь следствием несовершенства техники, неспособной передать весь человеческий облик во всех его нюансах, теперь стала удивительно релевантной неполноте психологического присутствия человека в общении. Таким образом, когда вместо живого человека сего плотью, глазами, голосом и «аурой» перед нами оказывается лишь «выскакивающие» на экране компьютера буквы, то это не только техническое последствие ретрансляции информационного сообщения, но и символическое обозначение того, что наш собеседник действительно не хочет весь, целиком, душой и телом отдаваться коммуникации с нами.
Опыт общения с государственной бюрократией последних столетий говорит, что крайне неблагоприятным знаком для просителя является ситуация, когда высокопоставленный бюрократ отказывается общаться с человеком лично, а предпочитает обмениваться записками и резолюциями через своего секретаря. Поведение чиновников вполне объяснимо. Согласно последним данным психологии, непосредственное наблюдение «тела» собеседника обязательно и непроизвольно порождает эмоциональную реакцию, в частности, потому, что человек бессознательно пытается повторять те же самые движения (в частности, мимические), что и собеседник. Отказ от живого общения может означать нежелание эмоционального соучастия с возможным собеседником, а быть может, даже нежелание подробно вникать в его аргументы.
Феноменология утверждает, что соприсутствие двух общающихся людей в едином времени и пространстве порождает «эмпатию», т. е. «вчувствование», а бюрократы, избегающие живого общения с просителями, гарантируют себя от возникновения эмпатии. Между тем техническая система средств коммуникации позволяет множеству пользующихся ею людей почувствовать себя «большими начальниками», чей автоматизированный «секретарь» отсекает их от «просителей», хотя и исправно передает записки. То, что первоначально было последствием ограниченных возможностей техники, теперь стало средством обеспечения своеобразного психологического комфорта, возникающего благодаря тому, что собеседники избавляются от эмоциональных нагрузок и ответственности живого общения.
Поскольку средства коммуникации прячут человека за маской, это создает предпосылки для того, чтобы маска могла оказаться ложной постольку, поскольку ее носитель все равно скрывается. Так появляются многочисленные случаи обмана и полуобмана в общении, построенном на телекоммуникациях. Собственно говоря, уже обычная бумажная почтовая переписка может порождать ситуации, когда истинный отправитель явно не соответствует своему образу, вырисовывающемуся в письмах. Но до возникновения Интернета такого рода случаи были либо курьезами, либо уголовными преступлениями, а Интернет сделал их обыденностью: достаточно вспомнить многочисленные случаи розыгрышей, когда под псевдоличностью некой якобы сексуально-доступной девушки скрывался юноша (и наоборот).
Но самое интересное, что маска может скрывать вообще не человека. Во-первых, под видом единичного субъекта может скрываться целая «коллективная реальность». За персонажем виртуальной сетевой игры или за традиционным участником разговоров в чате может скрываться не один, а много людей, работающих по очереди или вместе— как угодно. Коллективные авторы, какими были Козьма Прутков или Николя Бурбаки, в Интернете— обычное дело. За персонажем интернет-общения может скрываться организация. Наконец, персонаж может быть результатом преднамеренного конструирования, и даже если «конструктором» общающегося с нами мнимого лица будет один человек, само сконструированное лицо человеком уже нельзя будет считать, оно будет представлять собой лишь «технологический узел», при этом под технологиями мы в данном случае понимаем не только собственно техническую сторону дела, но и сконструированные создателями «персонажа» алгоритмы его поведения. В конце концов, в компьютерных играх есть персонажи как управляемые живыми игроками, так и действующие в соответствии с написанными для них программами, и внешне эти персонажи не различаются, хотя, казалось бы, отличие между ними радикально: у первых из них есть «живая душа», живой прототип — у других его нет, это просто «механические игрушки».
Ярким примером того, как в Интернете активно общаются «нелюди», могут служить откровения известного писателя-фантаста Леонида Каганова, в начале 2007 года рассказавшего в своем «живом журнале», что создал трех так называемых «ботов», то есть программ, без участия человека общающихся на пространстве Интернета. В частности, как сообщает Каганов, «робот «otecjnihail» ищет сообщения с матерными словами и по-стариковски ворчливо вразумляет (фразы вразумляющего ворчания мы накидали с Валишиным). За пару дней робот отпарсил больше тысячи матерщинников. Судя по приходящим коментам, некоторых он действительно сумел вразумить — они убирают матерные слова под кат и сожалеют, что необдуманно обидели читателей… Еще один робот, которого я ради шутки сделал, к-31415926. Он очень тупой: ищет посты со словами «робот» и приходит с комментарием: «Ну, вот я робот. И что? И чем я хуже вас? Белковая плесень рано или поздно вымрет, будущее за нами, роботами!». Выглядит очень смешно, хотя этот кретин постоянно реагирует на украинские посты типа «пишла на роботу». Реагирует народ на этого робота в целом очень весело и доброжелательно. Чаще в духе «чувак, ты чо курил?». Хотя есть заметный процент умников, которые начинают писать в ответ роботу длинные телеги, объясняя ему (!), что у роботов нет, мол, души, чувств, любви, и потому они — тупые железяки. Робот счастлив слышать такие вразумления. Третий робот— тот же otec-mihail, который ищет посты со словами «otec-mihail (робот|бот)» и оставляет комментарий, что нет, я вовсе не робот, с чего вы взяли? Просто мне больно видеть упадок нынешней культуры, и что, если я против мата, то я робот по-вашему, да?».
Но, наверное, самым ярким примером человекоподобного нелица, с которым сегодня всем приходится иметь дело, является Президент, то есть образ главы государства, как он функционирует в большинстве стран. Глава государства якобы человек, и в законодательстве присутствуют требования к претендентам на высший государственный пост вроде гражданства и возраста, какие могут относиться только к настоящему, живому человеку. При этом, благодаря возможностям современного телевидения и прочих коммуникаций, глава государства «входит в каждый дом», многие люди находятся с ним в состоянии псевдообщения, и по крайней мере по отношению ко многим он играет роль важнейшего Примера или даже Образца, Эталона Человека. Между тем глава государства, с которым они имеют дело, не человек, а сконструированная коллективная реальность. Он говорит слова, которые за него написали другие люди. Он принимает решения, в значительной степени продуманные и подготовленные другими людьми. От его имени выходит множество документов, которые он, быть может, и не читал или, по крайней мере, точно не писал. От его имени рассылаются поздравления, приветствия и соболезнования, которые он, быть может, не только не читал, но даже не подписывал — впрочем, это неизвестно и проверить трудно. Если президенту написать письмо, он его не получит— в лучшем случае письмо придет к кому-то из чиновников президентской канцелярии. Как-то Владимир Путин на вопрос, «кто ему выбрал эту рубашку», сослался на свой аппарат и признался, что он вообще мало что выбирает сам. За каждым шагом и жестом президента скрываются другие люди.
Когда Виктор Пелевин в романе «Generation Р» написал, что большинство известных российских политиков на самом деле являются лишь созданными компьютером виртуальными образами, то он воспользовался тем обстоятельством, что между образами политиков, как они даны подавляющему большинству населения, и телесным существованием этих политиков как людей действительно имеется огромное количество опосредствований как технических, так и организационных, а следовательно, независимо оттого, существуют ли живые прототипы образов СМИ или нет, результат с точки зрения массового сознания был бы одинаковым.
Иными словами, вопреки постулатам феноменологической социологии, человек все более общается с людьми не лицом к лицу, а лицом к лицу он все чаще общается с «нелюдьми» и «псевдолюдьми».
Но почему это важно? Сточки зрения феноменологической социологии на это есть как минимум две причины.
Во-первых, важнейшим моментом феноменологии является возможность сравнения своего телесного облика с телесным обликом других людей. Это сравнение является очень важным условием для признания другого человека сознательным существом, подобным мне. О чужом сознании я сужу прежде всего на том основании, что его носитель, как и я, обладает телом, и тело другого порождает «эффекты», аналогичные тем, что в моем теле— я это знаю— играют роль проявлений деятельности сознания. Телекоммуникации устраняют человеческое тело как обязательный и привилегированный аксессуар ситуации общения, а вместе с ними они устраняют и важнейший источник возникновения Веры в Другое сознание. Иными словами, устраняя тело собеседника, телекоммуникации устраняют важный фактор преодоления солипсизма.
Во-вторых, «классическая» версия феноменологической социологии предполагает, что, создавая себе представление об обществе, человек домысливает неизвестных, но предположительно современных ему по времени людей по аналогии с известными людьми, которых он видел и с которыми тем или иным способом общался. В современном мире человек будет домысливать отдаленную от него периферию социума не как совокупность людей, а как совокупность коммуникационных и силовых узлов, подобных виртуальным персонажам и техническим устройствам, с которыми он имеет дело наряду с живыми людьми, а зачастую чаще, чем с живыми людьми.
То, что пресса в подавляющем большинстве случаев придерживается авторского принципа подачи материалов, то, что у каждой газетной статьи и у всякой телевизионной передачи есть автор, фамилия которого сообщается зрителям и читателям, связано отнюдь не только честолюбивыми амбициями журналистов, но и с тем, что газеты пытаются доступными им средствами создать иллюзии человеческого голоса, иллюзии разговора читателя с конкретным антропоморфным собеседником, у которого, правда, нет человеческого облика, но зато хотя бы есть имя и фамилия.
Человеку доверяют больше, чем безликим сообщениям, что отчасти связано с тем, что с идеей личности, персоны связана идея ответственности перед обществом, перед другим человеком, перед моралью или перед инстанцией, освещаемой религиями. Правда, верующие люди, и в особенности служители церкви, могли бы на это возразить, что угроза «есть божий суд» относится отнюдь не только к отдельным людям, но и к сколько угодно большим социальным образованиям, поэтому вулканы, цунами и нашествия варваров в порядке наказания губят целые города и царства, и нельзя отрицать возможность того, что Всевышний покарает весь Интернет вместе со всеми пользователями. Но, несмотря на это благочестивое соображение, люди по-прежнему больше доверяют источникам информации, скрывающимся под маской человеческого лица. Введенный в России в 2005 году запрет на использование образов людей в рекламе алкогольных напитков, был неслучаен, поскольку люди — товарищи, собеседники, собратья по человечеству — все еще являются привилегированными источниками информации для большинства населения, и поэтому законодатели, которые хотели сделать рекламу алкоголя менее эффективной, сознательно или бессознательно ударили по ее самому главному инструменту.
Дети, как правило, пока еще начинают общаться с людьми раньше, чем с машинами и виртуальными источниками информации. Также немаловажно, что общение с людьми пока еще признается как более ценное: общение с живым человеком в определенном смысле служит эталоном общения вообще. Но ситуация меняется буквально у нас на глазах. Дети начинают общаться с техническими устройствами все раньше: уже существует экранный видеоряд, предназначенный для восприятия грудными младенцами. Вполне уже представимо поколение, которое начинает овладевать получением информации от неких технических устройств раньше, чем учиться общаться не только со сверстниками, но и с родителями. Если ребенок овладевает искусством вполне полноценного общения с компьютером до того, как научается коммуницировать с живыми людьми, то компьютерные образы и компьютерные интерфейсы уже не нуждаются ни в каком человекоподобии. Анонимные надписи, абстрактные схемы, коды, отличающиеся от естественного («человеческого») языка, или другие специфически техногенные, не человекоподобные коммуникационные интерфейсы становятся не менее, а то и более привычными, чем образы говорящего человека. Кроме того, такого рода дегуманизированные интерфейсы все более эмансипируются по отношению к образам человека-собеседника сточки зрения приписываемой ценности.
Человек-собеседник перестал быть обязательным или по крайней мере привилегированным элементом ситуации общения. Глобализация в сочетании с развитием средств связи делает все более обычным деловое общение с людьми на таком расстоянии, на котором собеседник представлен лишь неким аспектом, который доносит техника: голосом в телефоне, строчкой на экране компьютера, письменным посланием, написанным по безличным правилам и на искусственном жаргоне. Корпоративные компьютерные сети позволяют служащим, сидящим в соседних комнатах, общаться, не видя и не слыша друг друга. То, что происходит между служащими в корпоративной сети, даже уже и нельзя назвать общением — это просто функциональное взаимодействие.
Живое межчеловеческое общение, происходящее на естественном языке, близком к литературному, вытесняется в приватную сферу: люди говорят друг с другом за обедом и в семье, а на работе не говорят, а взаимодействуют с виртуальными мирами и техническими устройствами. Эта «приватизация» важна даже не потому, что общения становится меньше (хотя поэтому тоже), но еще и потому, что общение утрачивает значимый социальный статус: это с женой вы можете «говорить», а чтобы заработать денег, нужно не болтать языком, а войти в систему, зарегистрироваться, послать кодовое сообщение. Таким образом, происходит то, что можно было бы назвать (подражая названию книги Ортега-и-Гасета «Дегуманизация искусства») «дегуманизацией общения».
Правда, надо признать, что далеко не все, что мы видим в развитии средств телекоммуникации, имеет столь однозначный характер. Историю средств связи можно представить как борьбу противоположных тенденций: устраняя «личность» собеседников, их живое присутствие и их антропоморфный облик, телекоммуникации время от времени пытаются компенсировать эти свои действия хотя бы на иллюзорном уровне. Обезличивание отправителя в переписке компенсируется с помощью подписи, идентифицирующих отправителя реквизитов и знаков, а также идентификаторов личности, как почерк и индивидуальный стиль. «Слепой» телефон прозрел, обернувшись видеотелефоном, электронные письма часто сопровождают фотопортретом отправителя и так далее, и так далее. Борьба между анонимностью и образностью коммуникаций драматична, и ее исход непредсказуем, поскольку обе функции телекоммуникационной техники — и обезличивание, и преодоление обезличивания — соответствуют человеческим потребностям, хотя и различным потребностям.
Еще сравнительно недавно могло создаться впечатление, что обезличивание возникает лишь вследствие скудости технических средств: телефон не показывает лица говорящих, поскольку он просто не может передавать видеоизображения. Теперь мы видим, что люди просто не хотят пользоваться видеосвязью, им действительно легче и комфортнее прятать свое лицо за голосом, а еще комфортнее— прятать и лицо, и голос за текстовыми записями, форматы которых множатся не по дням, а по часам: e-mail и ICQ, чаты и форумы, «живой журнал», SMS, пейджеры и так далее, и так далее.
Несколько огрубляя, можно утверждать, что как отправители сообщений мы бы предпочли прятать свою личность, но как их получатели мы бы хотели точно знать личность отправителя. Поскольку всякий участник общения попеременно бывает то отправителем, то получателем сообщений, то и развитие телекоммуникаций получает прямо противоположные мотивирующие сигналы, и предсказать, в каком направлении все это будет двигаться, затруднительно. И все же тенденция к «сокрытию лица» просматривается невооруженным взглядом. Любопытно, что уже сегодня прогресс техники телекоммуникаций, компенсирующий их же собственное обезличивающее действие, сам частично компенсируется еще более сложными техническими нововведениями, связанными с созданием ложной виртуальной реальности — «масок». Телефонная связь спрятала человеческое лицо, этот ее недостаток был компенсирован возникновением видеосвязи, но теперь можно легко представить, что видеосвязь будет использоваться лишь для передачи виртуальных образов, не имеющих отношения к собеседникам. Современные коммуникационные серверы — в частности, почтовые службы, форумы и чаты — позволяют собеседникам прилагать к письменным посланиям свои фотографические портреты, однако большинство общающихся либо не используют эту опцию, либо используют в ней чужие фотографии и рисунки, скрывающие личность под маской.
Поскольку исход этого противостояния неизвестен, то остается надежда на «гуманистический» сценарий развития, когда совершенствование технических средств коммуникации приведет к тому, что «живое» общение, когда собеседники делят друг с другом общее пространство и время и созерцают телесный (или по крайней мере антропоморфный) облик друг друга, опять станет привилегированным и обыденным, хотя бы на иллюзорном уровне. То есть обыденностью станет общение с виртуальным призраком собеседника, обладающим всеми приметами живого, телесно присутствующего здесь и сейчас человека. Это, впрочем, не устранит всех проблем, связанных с отказом от живого общения «лицом к лицу», но по крайней мере «демпфирует» самый острый и бросающийся в глаза аспект этой проблемы — исчезновение из коммуникации человеческого облика.
Однако надежда на этот гуманистический сценарий развития культуры ослабляется из-за того, что под человеческое тело «подкапывается» не только эволюция средств коммуникации, но и эволюция биотехнологий, медицины и генетики. Параллельно тому, как человеческий облик перестает быть «дорогим» и «незаменимым» в системе коммуникаций, человеческий телесный облик— но уже не в смысле «воспринимаемого образа», а в смысле действительной телесной формы — перестает быть дорогим и незаменимым в глазах биотехнологов. Наука находится на пороге решительных шагов по совершенствованию и изменению человеческого тела, причем, по утверждению фантастов и футурологов, важнейшим шагом в этом направлении должен стать симбиоз человека с компьютером в форме вживления в человека «чипов», «электродов» подключения к компьютеру через «провода», в общем, еще неведомо как. Симбиоз с машинами должен идти параллельно иным усовершенствованиям тела, примитивную и, можно сказать, «эмбриональную» форму которых являет пластическая хирургия. Таким образом, неприсутствие человеческого облика в коммуникациях постепенно станет отражением не убого состояния самой техники коммуникаций и даже не отражением психологических потребностей собеседников, которые стараются «спрятаться» за технические устройства. Дезантроморфизация и дегуманизация общения в конце концов окажется отражением процесса ухода человеческого облика из жизни.
Для эпохи постепенного прощания человека с собственным обликом «бесчеловечность» и «безликость» субъекта коммуникации будет естественной и закономерной. Можно даже представить себе «антиутопическую ситуацию, в которой любое формально-безликое присутствие в общении — хотя бы в виде кодовой строчки в чате — более приятно для моих собеседников, чем созерцание моего уродливого, искаженного многочисленными хирургическими и генетическими «усовершенствованиями» тела. Нельзя исключать, что безусловно ожидающую нас в ближайшие десятилетия и столетия эпоху экспериментов над телом внешний вид тела будет считаться неприличным. Могут возникнуть множество причин скрывать тело: одни будут стесняться горьких плодов деятельности «чудо-хирургов» и «биотехнологов», другие, наоборот, будут стесняться того, что еще никак не усовершенствовали свой «хабитус». Требование показать свой облик в таких условиях стает таким же неприличным, как требование назвать точную цифру своих доходов. Тогда люди будут нуждаться в скрывающей их лицо чадре, и эту чадру им предоставят средства коммуникаций с их давними традициями обезличивания.
Неудержимое нарастание свободы
…Человеческая цивилизация развивается — этого отрицать нельзя. Даже если не вкладывать одобрительный смысл в понятие прогресса, факт прогресса, безусловно, имеет место. И цивилизация развивается прежде всего путем совершенствования средств для удовлетворения человеческих желаний. Последние являются путеводной звездой, ориентиром и движущей силой прогресса. Средства пассажирского транспорта становятся все более быстроходными, потому что люди хотят как можно быстрее попасть из одной точки в другую. Если поверить Сенеке, утверждавшему, что пороки возникают из неумеренности в удовлетворении желаний, то развитие человечества неминуемо означает развитие его порочности.
Впрочем, быстроходный транспорт и вообще эффективная техника являются лишь наиболее грубой и наглядной демонстрацией того, как потребности вызывают к жизни все новые средства. Но развитие нематериальной части цивилизации представляется не менее радикальной, чем технический прогресс. Например, немаловажным представляется обстоятельство, что такой феномен, как акт свободного выбора, играет все большую роль в функционировании человеческого общества. Все большее число элементов человеческой жизни попадают под сознательный контроль человека. Иными словами, относительно все большего числа вещей человек может производить манипуляции по своему произволу, намечается все большее число сфер, где человеку предлагаются альтернативные формы поведения. Конечно, мы не хотим сказать в неком высоком смысле, что человек становится свободнее— просто все большее количество вещей, которые ранее воспринимались как судьба и безальтернативная данность, теперь могут быть изменены, причем человеку предлагается на выбор— произвести изменение или отказаться от него. Принцип выборности властей в политической сфере есть только самый известный пример такого процесса. Однако все больше мест и маршрутов становится возможным выбрать для путешествий, все больше товаров требуют выбора в магазинах, население все легче меняет местожительства, профессии, цвет волос, вероисповедания и даже пол.
В области роста вариативности социальная эволюция является прямым продолжением эволюции биологической или даже глобальной. Если понятие «эволюция» применимо к неорганической природе, то оно заключается прежде всего в дифференциации, в ходе глобальной эволюции появляется все большее количество типов все более разных объектов. Появление жизни означало переход от дифференциации форм к дифференциации функций, то есть объектов, обладающих определенным устройством не только в пространстве, но и во времени. Происходящее в ходе эволюции усложнение живых организмов заключалось прежде всего в увеличении разнообразия способов реагирования на различные обстоятельства, или, как говорят биологи, в увеличении количества «регуляторных эффектов». Возникновение человеческого разума представляло собой качественной скачок именно в этой области: разум позволяет еще сильнее разнообразить человеческое поведение, он является генератором новых, все более разнообразных поведенческих реакций. Сравнивая человечество с животным миром, можно, в частности, обратить внимание на замену т. н. биологического разделения функций общественным разделением труда. Как отмечал Дьердь Лукач, «рабочая пчела просто биологически не может выполнять функции трутня», однако «женщина не из-за биологической неспособности, а в силу общественных причин была исключена из мужских занятий при разделении труда»[28]. В данном случае общественное разделение труда тем и отличается от биологического, что оно возникло в силу свободного варьирования алгоритмами поведения и в силу этого оно, в отличие от биологического, может быть изменено. На этот же аспект отличия человека от животного прежде всего обращал внимание и Николай Гартман, когда писал, что если поведение животного детерминировано ситуацией и инстинктами, если животное «просто делает то, что вынуждено делать», то в человеческом обществе «ситуация не говорит человеку, «как» он должен поступить, она оставляет ему свободу делать так или иначе»[29].
Развитие социума приводит к его усложнению и дифференциации, к увеличению количества и разнообразия относящихся к социальной сфере факторов и элементов. Однако всякий элемент такого рода является фактором поведения, и, следовательно, чем дифференцированнее общество, тем сложнее поведение и тем больше возникает дифференцировавшихся объектов, между которыми приходится выбирать. Лукач пишет об этом так: «Чем более развито общество как таковое, тем более многообразных частных решений оно требует от каждого своего члена, при этом во всех областях жизни, тем более в близких по существу областях, могут обнаруживаться сточки зрения ожидаемой реакции большие различия: вспомним о торговле и бирже, о поведении детей дома и в школе и т. д., и т. п. Внутренняя дифференциация всего общества постоянно побуждает или даже вынуждает отдельных его членов к принятию альтернативных решений в их кажущемся бесконечном множестве…»[30].
В некотором смысле развитие цивилизации связано с развитием сферы применимости человеческой свободы, разумеется, последнюю надо понимать не метафизически, как свободу воли, а формально, как возможность совершать выбор между альтернативными возможностями. При данном понимании свобода есть пространство, на котором возникает и развивается рефлексия, поскольку, когда появляется случай совершить выбор, это создает повод, для того чтобы человек вгляделся в себя и осознал, чего же он на самом деле хочет. Именно поэтому расширение сферы выбора в человеческом обществе можно было бы назвать рефлексивным прогрессом человечества. Здесь, по сути дела, мы понимаем под свободой то, что имел в виду Ницше, когда в работе «Человеческое, слишком человеческое» истолковывал понятие «свободный ум»: «Свободным умом называют того, кто мыслит иначе, чем от него ждут на основании его происхождения, среды, его сословия и должности или на основании господствующих мнений эпохи»[31]. То есть рефлексивный прогресс связан с тем, что разные параметры, описывающие человеческую личность, становятся все более независимыми друг от друга: происхождение человека все меньше предопределяет его взгляды, равно как и конфессия все меньше связана со структурой питания. Лукач называл рефлексивный прогресс процессом «социализации общества»— последний заключается в том, что «позиция отдельного человека становится все более случайной, то есть перестает быть более или менее ограниченной и регулируемой с момента рождения кастой, сословием и т. п.»[32]. Ослабление жесткости взаимной увязки разных значений личностных параметров между собой означает гораздо большую свободу варьирования ими, а значит, в результате большее их разнообразие. Рост формально понятой свободы есть, по сути, другая сторона роста социального разнообразия.
Этот процесс также мотивирован потребностью в удовлетворении человеческих желаний. В его основе лежит стремление держать как можно большее число процессов под контролем своей воли, что представляется гарантией безопасности, защитой от развития неконтролируемых событий в негативную сторону. В терминологии Абрахама Маслоу стремление к стабильному и безопасному существованию является базовой экзистенциальной потребностью человека. И удовлетворение этой базовой потребности также является одним из трендов развития цивилизации. По мнению Ирины Бесковой, именно стремление максимизировать контроль за происходящим является основной тенденцией в когнитивной эволюции человека, а возникновение стремления к контролю свидетельствует о появлении современного человека и начале человеческой цивилизации. Как пишет Бескова, «если человек «до грехопадения» все отдает на волю случая (удалось найти пищу — поел), то «после грехопадения» он предпочитает не рассчитывать на милость природы, а взять под собственный контроль ситуации жизнеобеспечения»[33]. Впрочем, рефлексивный прогресс может быть также мотивирован иными, более глубокими причинами, связанными с исконным, но редко формулируемым представлением о тождестве сознания и существования. Это представление заставляет человека и развивать познание вопреки утилитарным целям, и стремиться знать даже неприятные для себя вещи («доктор, скажите мне правду»), и, наконец, создавать многочисленные «духовные практики», ставящие своей целью «осознание» или «расширение сознания». Расширение сферы применения свободного выбора вполне может быть воспринято как некая разновидность расширения сознания.
Те, кто критикуют западное понятие свободы, обычно говорят, что сам акт выбора еще ничего не значит: покупатель в супермаркете выбирает лишь среди тех товаров, которые разработали для него корпорации, а избиратель выбирает между кандидатами, предложенными правящими партиями, да еще под воздействием зомбирующего гипноза рекламы и СМИ. Все эти аргументы в большей или меньшей степени резонны. Мы вполне могли бы согласиться с Гербертом Маркузе, говорившим, что богатство выбора не является решающим фактором для измерения человеческой свободы и что «свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если они поддерживают формы социального контроля над жизнью, наполненной тягостным трудом и страхом»[34]. Но подобные аргументы все-таки не отрицают того факта, что самих ситуаций, в которых приходится выбирать, становится все больше и что акт выбора, как социальный феномен, становится все более распространенным. Нельзя не согласиться с Френсисом Фукуямой, написавшем: «Свободы выбора — будь то свобода выбора кабельных каналов, дешевых торговых центров или друзей в Интернете — приобретают все более неограниченный характер»[35].
Часто против понятия свободы выдвигается аргумент, что развитие цивилизации сопряжено с появлением сил, никак человеческим сознанием не контролируемых, например воспетых Марксом автономно развивающихся «производительных сил», стихии мирового финансового рынка или неконтролируемой обществом бюрократии. Здесь нельзя возражать — социальные процессы становятся все более массовыми и сложными, и прозрачности общества для разума это не способствует. Но опять же появление таких неподвластных разуму сил никак не противоречит противоположному утверждению, что в обществе становится все больше поводов для совершения выбора. Если угодно, расширение сферы свободного выбора и усложнение общества есть два противоположно направленных процесса, развивающихся параллельно. Однако такое утверждение не является вполне правомерным, во всяком случае, нет никаких оснований считать, что современный человек, находящийся под властью корпораций, бюрократии, рекламы и рынка, обладает меньшей степенью сознательного контроля за своей судьбой, чем человек прошлого, находящийся во власти обычаев, церкви, феодальных властителей, деревенской общины и природной стихии. Современная система здравоохранения — пусть она даже сложная и неконтролируемо развивающаяся — создает все-таки больше поводов для самостоятельного планирования пациентом своей жизни, чем эпидемия чумы. То, что пятьсот лет назад государственный аппарат был гораздо примитивнее, чем сегодня, не означало, что людям лучше удавалось контролировать формирующие их биографии факторы. Адорно и Хоркхаймер в «Диалектике просвещения» пишут о том, что человечество пыталось избавиться от власти «античного фатума», и в результате этих усилий фатум превратился в порабощающее человека индустриальное общество. Может быть, это и так, но порабощающее действие и современного общества не должно загораживать для нас, что фатум (а на языке авторов «Диалектики» фатум часто является синонимом природы) тоже обладал вполне реальной порабощающей властью и к тому же такой, которая фатально не оставляла человеку возможности изменить свою участь.
В критике бюрократии можно увидеть отчасти иррациональный страх перед захватившими власти институтами, которые иногда выглядят более безопасными, чем стихийные факторы, независимо от реальных результатов действия тех и других. Исторически человек может относиться к другому человеку как к конкуренту или даже потенциальному каннибалу (эксплуататору), поэтому власть чуждой антропоморфной силы может быть признана менее желанной, чем власть судьбы или природы. Станислав Лем в книге «Сумма технологии» отмечает, что передача регулирования все большего количества аспектов социальной жизни в ведение сложных электронных машин будет представляться многим тревожащим и неестественным, несмотря на то что их регулирующая деятельность может принести человечеству куда большее благополучие, чем хаотическая игра социальных сил.
В качестве примера идущего в истории расширения сферы свободы можно привести процесс перетока физических нагрузок из сферы труда в сферу спорта. Как известно, человеческое тело предназначено для гораздо большей подвижности и больших физических усилий, чем выпадают на долю современного горожанина, особенно если он не занят физическим трудом. Собственно, одна из задач цивилизации заключалась в том, чтобы избавить человека от необходимости делать физические усилия — этого от техники и от изобретательности настоятельно требовали человеческие желания. Но природа берет свое, и отсутствие нагрузок немедленно проявляется в виде негативных медицинских последствий. Те нагрузки, которые человек недополучает в виде труда, он вынужден добирать в виде спорта. Есть множество людей, которые оставляют в физкультурных залах и фитнес-клубах не меньше калорий, чем иные рабы — на галерах и в каменоломнях. Некоторые считают, что в этом факте сказывается проклятие, наложенное Богом на Адама при изгнании его из рая: трудиться в поте лица своего. Не мытьем, так катаньем, не трудом, так спортом, но Бог все равно стребует с человека необходимое количество «пота».
Спрашивается, в чем же смысл развивать технические средства облегчения труда?
Конечно, в среднем человек не нагружает себя сегодня спортом столько же, сколько раньше нагружал трудом. Но даже если предположить обратное и посчитать, что общее количество физических нагрузок на человека не уменьшилось, то все равно смысл в техническом прогрессе остался, и он заключается в прогрессе свободы. Спортом, в отличие от труда, можно и не заниматься, причем с куда меньшей непосредственной опасностью для жизни и благополучия, хотя, конечно, и пожиная в качестве платы гиподинамию и прочий урожай медицинских последствий. Тяготеющее над человеком проклятие никуда не девается, необходимость физических нагрузок остается, но человек уже может решать, как реализовывать эту необходимость, у него появляется несколько возможных альтернативных реакций на эту необходимость. В сравнении с физическим трудом спорт напоминает тот добровольный и приносящий удовольствие труд, о котором можно прочесть в трудах социалистов прошлого. Ницше говорил, что исходно в человечество делится на две касты в удел одной из них дается труд, другой — «высший досуг», или, что, то же самое, одна занимается принудительным трудом, другая — свободным трудом. На примере спорта мы видим, как в одном очень узком аспекте — в сфере физических нагрузок— человеческая деятельность, не исчезая, совершает преобразование из принудительного труда в «высший досуг», то есть в то, что называют свободными занятиями. Собственно, именно в этом заключается мечта всех утопистов — не избавить человека от труда, но преобразовать общество так, чтобы труд перестал быть принудительным, и человек занимался бы трудом так, как занимаются чем-либо на досуге.
Лев Толстой в конце XIX века выступил с проповедью физического труда, поскольку отказ от него со стороны «праздных классов» приводил к страданиям трудящихся, был аморален, опасен и что самое интересное— не гигиеничен. Среди многочисленных аргументов, приводимых Толстым в пользу физического труда, один самый любопытный: человек, который занят физическим трудом, начинает чувствовать себя гораздо лучше, у него отступают болезни, улучшается аппетит, и даже если труженик будет в дополнение к физическому заниматься умственным трудом, скажем писательством, то он будет гораздо продуктивнее. Вообще, многие аргументы Толстого за прошедшее столетие только подтвердились, особенно учитывая, что Толстой говорил о сельском труде на свежем воздухе. О необходимости чередования разных видов труда психологи пишут давно. Мало какой писатель будет возражать, что ему было бы полезно жить в деревне, иногда работая на огороде. Горожане же окончательно пришли к выводу, что нехватку физического труда надо компенсировать нагрузками в фитнес-залах и на велотренажерах. Но чего Толстой не учел, так это того, что даже полностью принимая на себя физическую тягость труда, которую брал на себя крестьянин, он, будучи богатым человеком, не может на себя взять его моральную тяжесть. Моральная же тяжесть труда у крестьянина заключается в том, что от труда невозможно отказаться, самому невозможно регулировать нагрузку и от результатов труда зависит твоя жизнь. Для крестьянина труд есть внешняя порабощающая сила. Толстой, даже принимая на себя все нагрузки крестьянина, имел возможность в любой момент от них отказаться и имел возможность сам регулировать их количество. Даже впрягаясь в крестьянский труд, он оставался свободным. Свободный труд остается легким, даже если он тяжелый, как «легок» спорт, которым человек занимается добровольно.
Здесь стоит обратить внимание, что еще издавна человечество обнаружило, что есть работа и работа, что есть привлекательные профессии, которыми приятно заниматься самими по себе, в то время как большинством видов труда люди занимаются вынужденно, ради выживания. В античности это различение четко оформилось в виде различия работ, выполняемых рабами и рабовладельцами. Свободные люди благополучных античных государств стремились заниматься лишь науками да государственным управлением. В философии Канта это различение зафиксировано как противопоставление искусства и ремесла: «первое рассматривается как нечто, что только в качестве игры, то есть занятия самого по себе приятного, может оказаться целесообразным; второе — как работа, то есть как занятие, само по себе неприятное, привлекательное лишь свои результатом (например, оплатой), к которому поэтому нужно принуждать»[36]. По Канту, основу общества составляет угнетаемое большинство, которое работает «для удобства и досуга тех, кто занят в менее необходимых областях культуры, в областях науки и искусства, угнетает остальных, оставляя на их долю тяжкий труд и скудные удовольствия»[37]. Впоследствии Марк Твен будет доказывать, что музыкант, получающий наслаждение от своего искусства, не имеет право называть свое занятие работой. Утопическое «освобождение труда» должно заключаться в превращении всех тружеников в рабовладельцев, то есть в предоставлении им возможности заниматься тем, чем обычно выбирает заниматься человек, не принуждаемый работать ради выживания. Надо заметить, что подобного рода мечта может быть окрашена не только в розовые тона. В качестве примера пессимистического варианта той же самой утопии можно привести редкую по мрачности юмора поэму Твардовского «Василий Теркин на том свете», где в социалистическом загробном мире нет ни работы, ни производства, а есть лишь бесконечный процесс бессмысленного, хотя и крайне интенсивного управления, но, видимо, и это можно рассматривать как мечту советского человека, для которого единственным известным видом элиты была бюрократия.
В концепции Маркузе мечта о переходе «в рабовладельческое состояние» предстала как теория о постепенном преобразовании вынужденного труда в «игру своими природными способностями и возможностями»: «В подлинно человечной цивилизации человеческое существование будет скорее напоминать игру, чем труд»[38]. Игра, в отличие от труда, не имеет внеположенной цели, а приносит удовольствие сама по себе, и спорт во многих его формах можно также считать игрой.
Что вообще представляет собой игра? Ответить на этот вопрос можно, глядя на самые ранние формы этого феномена, а их можно увидеть уже в животном мире: играют детеныши млекопитающих. Как отмечает выдающийся российский психолог А. Н. Леонтьев, для игр детенышей животных характерны две особенности. С одной стороны, в играх молодые животные явно имитируют занятия взрослых, например охоту, для их игр характерны многие черты, свойственные деятельности взрослых животных, в частности направленной на получение пищи. Но, с другой стороны, игра, в отличие от «настоящей» деятельности, не приводит ни к какому реальному результату и непосредственно не способствует удовлетворению никаких биологических потребностей. Возможность играть детеныши имеют, разумеется, только потому, что находятся под полной опекой взрослых животных, которые обеспечивают их питание и безопасность[39]. В этом можно увидеть исходную формулу, отличающую «труд-игру» от настоящего труда. Теоретически, те действия, которые игрок выполняет в ходе игры, могут быть совершенно неотличимыми от действий, выполняемых в ходе трудовой деятельности, тем более что игра исходно — это имитация трудовой деятельности. Но только игра появляется лишь в ситуации, когда игрок не зависит о ее выполнения, когда он находится под полной опекой некой силы, обеспечивающей его жизнь. Опека делает игру необязательной. В конце концов, та же самая свойственная еще животным охота может быть не только средством пропитания, но и аристократической забавой, но только в последнем случае охотники кормятся не охотой, и поэтому охота не является для них принудительно необходимой.
Весьма интересная интерпретация различий между обычным трудом и «свободными» профессиями содержится в теории «проклятой доли» Жоржа Батая. По мнению этого французского мыслителя, человечество нуждается в периодической растрате избыточной энергии, которую оно в настоящий момент не может использовать для роста. Для расточения избытков используются такие неутилитарные занятия, как искусство, спорт, поддержание роскоши, религиозные жертвоприношения и войны. Как можно видеть из этого составленного Батаем списка, занятия, связанные с этими неутилитарными растратами, всегда имели более или менее элитарный социальный статус. При этом поскольку необходимость растраты представляла собой потребность всего человечества (или общества) в целом, то для индивида, для небольших социальных групп растрата энергии оказывалась иррациональным желанием, чья мотивация не имеет большого значения. Таким образом, к занятиям элиты относится следование иррациональным желаниям, в то время как утилитарный труд оказывается вполне осознанным подчинением необходимости выжить. Элитарный труд— свободный, желательный и иррациональный.
Поставленный Ницше вопрос о досуге, разумеется, непосредственно связан с поставленным Батаем вопросом о растрате избыточной энергии. Элита обладает досугом, а наличие досуга приводит к появлению проблемы избыточной энергии параллельно проблеме свободного времени. Способы, выработанные для растраты энергии и времени досуга совершенно специфичны, отличны от алгоритмов ординарного труда и куда более привлекательны, чем они. Последнее обстоятельство заставляет мечтать о том, чтобы эти способы траты лишнего времени стали бы образцом для труда будущего. В утопическом будущем человек должен относиться к труду не как к горькой необходимости, а как игре или спорту, то есть как к растрате излишней энергии, которая может быть мотивирована иррационально, например воспетой коммунистическими писателями «любовью к труду». В слишком богатом и слишком свободном обществе может быть слишком много избыточной энергии, и процесс ее растраты может быть использован для выполнения утилитарных трудовых функций.
Мы склонны придавать подобным мечтам довольно большое значение, поскольку, как нам кажется, данные мечты являются довольно типичными и, следовательно, отражающими типичные человеческие потребности, а это, в свою очередь, означает, что они служат ориентирами развития цивилизации. Следовательно, это развитие имеет целью создание ситуации, чтобы так же, как спортом или игрой, человек занимался бы трудом, но имел при этом возможность им не заниматься, то есть занимался бы трудом, совершив предварительно произвольный акт выбора такого занятия. Разумеется, опыт бродяг, нищих и Диогена показывает, что не заниматься трудом можно в любых условиях, но речь идет о снижении ущерба в случае отказа от труда. Для Диогена возможность отказаться от труда была неким духовным открытием, до которого философ поднялся, в противоположность большинству его современников, занимавшихся трудом в силу неотрефлексированной необходимости — традиции, инерции. Но спорт в сочетании с городской цивилизации предлагает не только Диогену, но и любому обывателю выбор — подвергать или не подвергать себя физическим нагрузкам. Если угодно, то развитие классового общества, как оно описывается марксизмом, все представляет собой постепенное преобразование принудительного труда в свободный, или, что, то же самое, постепенное внедрение в трудовые отношения ситуаций произвольного выбора между все большим числом альтернатив. От раба, не имевшего выбора, трудиться или не трудиться, чем заниматься и как жить общество, движется к буржуазной свободе, предполагающей выбор между работодателем и даже юридическое право на отказ от труда, ну а там «на горизонте» уже мерещится утопический труд-спорт-игра социалистов, грезы о котором некоторыми философами воспринимаются как ностальгия по доклассовой, не знавшей дисциплинарного надзора архаике.
Наиболее впечатляющие примеры того, как цивилизация предоставляет человеку средства изменять свою участь по собственному произволу, дают медицина и биология с их успехами, ставшими особенно заметными в последнее время. В их достижениях явственно видна угроза грозящего в будущем совершенно неконтролируемого вмешательства в человеческую природу. Это угроза превращения человека в оборотня, с одной стороны способного на самые удивительные превращения, а с другой стороны потерявшего всякую самодостаточность в качестве индивидуального существа и способного жить только как вампир, подпитываясь кровью, то есть постоянно компенсируя медицинскими средствами последствия вмешательства медицины же в человеческую природу. Собственно, уже сейчас, на наших глазах, медицина постепенно меняет свой статус: из системы помощи в чрезвычайных обстоятельствах, из реакции на болезнь как некое ненормальное состояние медицина превращается в систему перманентного поддержания жизни в человеческих телах, получение медицинской помощи превращается из несчастья в повседневную норму. И этот процесс, безусловно, станет идти все более ускоряющимися темпами благодаря разрушению экологии, новым болезням, а кроме того, несомненно, благодаря самому прогрессу медицины, предполагающему ее экспансию на все новые области. Безусловно, новый импульс этому процессу придадут попытки вмешательства в генетическую природу человека, ведь, разумеется, эти вмешательства будут первоначально неумелыми и будут иметь самые непредсказуемые, в том числе и отдаленные последствия. А еще один импульс вторжение медицины в повседневную жизнь получит тогда, когда средняя продолжительность жизни человека значительно превзойдет естественную. Короче говоря, в будущем здравоохранение в некоторых аспектах будет напоминать электроэнергетику: без нее в городах ничего бы не двигалось, люди будут жить, только будучи «подключенными» к глобальной медицинской сети.
Возьмем такую сравнительно невинную область, как пластическая хирургия. Цель, которую ставит здесь цивилизация и которой она рано или поздно добьется, заключается в том, чтобы позволить человеку произвольно менять свою внешность, то есть выбирать себе лицо. Но, произнося это, нужно немедленно вспомнить, какое значение имеет лицо во всей человеческой культуре и даже в мышлении. Для этого достаточно вспомнить, как важно само слово лицо, а также все производные от него слова и понятия, в том числе «личность». «Показать истинное лицо», «показать товар лицом», «по лицу земли», «лицо и изнанка» — все это не просто поговорки, а едва ли не несущие конструкции нашего менталитета. Лицо обозначало уникальную специфику данной личности, можно сказать, идею личности, сочетающуюся с ее внешним выражением. Внешность человека до самого последнего времени воспринималась как его удел, она формирует человеческий характер, и уже отталкиваясь от своей внешности, человек формирует свои мотивировки в отношении других вещей. И вот теперь человеческой личности предлагается выбирать тот фундамент, на котором она стояла и, опираясь на который, она, собственно, и производила выбор. Теперь человеку предоставляется право быть без лица — без истинного лица. Постмодернистский постулат о потере истинного лица под множеством сменяющих друг друга масок из культурологической метафоры превращается в медицинский факт.
А ведь пластическая хирургия лишь сравнительно небольшой эпизод в той борьбе, которую медико-биологические науки ведут за общую пластичность и изменчивость человеческой природы, за ее подвластность человеческому произволу.
Выражаясь высокопарным языком, в основе всякой власти лежит власть над рождением и над смертью. Власти над рождением человек уже добился, изобретя средства планирования семьи. Сегодня люди могут одновременно с половым актом совершить акт выбора и воздержаться от зачатия детей, а в случае незапланированной беременности — воздержаться от появления ребенка путем аборта. Во многих странах есть еще и третий «уровень безопасности»: после рождения ребенка мать может выбрать отказ от воспитания его, отдав на усыновление или под государственную опеку.
Такова власть выбора над рождением, и мы должны ждать появления на горизонте аналогичной власти над смертью. Человек не хочет умирать и поэтому заставляет медицину изобретать все новые средства для продления жизни. Если интерполировать успешное развитие медицины в течение длительного времени, то надо будет признать, что там, в утопическим «светлом будущем», смерть должна быть побеждена, но, признав это, мы логически должны сделать следующий шаг, признав, что если в светлом будущем люди и будут умирать, то только по своему добровольному решению, то есть единственной формой смерти в «дивном новом мире» должно стать самоубийство. Предположить, что в мире, лишенном смерти, не будет также и самоубийства, мы не можем, поскольку это означало бы приговорить человека к бесконечной жизни, что было бы жестоко; как заявила Ханна Арендт, оправдание самоубийства является «непременным ядром аргументации» в «любом гедонистическом мировоззрении»[40]. И кроме того, было бы покушением на его свободу, а стремление к свободе является движущей силой развития цивилизации, которое, собственно, и может привести к победе над смертью. Шопенгауэр, защищая самоубийство, отмечал, что право на собственную жизнь является самым неоспоримым из всех человеческих прав.
Развитие медицины связано с тем, что человек стремится защититься от смерти, которая всегда приходит тогда, когда ее не ждут и ее не хотят. Но если на этом пути достичь достаточно больших успехов, то это неминуемо должно привести к положению, когда все большее значение будет приобретать новая ситуация: смерть приходит, когда ее хотят и ждут. Маркузе, размышляя над контурами гуманного общества будущего, утверждал, что важнейшей его задачей будет преодоление смерти, и если смерть не удастся победить совсем, то она должна стать безболезненной, и при этом для людей будущего «смерть может стать их собственным делом, в момент, который они сами выберут»[41]. Мысль эту Маркузе не развивает, но брошенная им походя фраза достаточно красноречива.
Заметим, что процент самоубийств растет как раз в наиболее богатых странах, он вообще увеличивается с развитием цивилизации. Нельзя, конечно, с полной уверенностью утверждать, что самоубийство уже играет роль своеобразного регулятора продолжительности жизни, однако нельзя отрицать того статистического факта, что самоубийство занимает все большее место среди причин смерти. При этом распространенность самоубийства приводит к тому, что складывается своеобразная традиция и культура самоубийства, а это значит, что данный социальный феномен грозит превратиться в социальный институт и что со временем, когда для этого сложатся условия, он приобретет дополнительные функции.
Мощный импульс к легитимации самоубийства должна дать легализация процедуры эвтаназии. Пока что дебаты о допустимости эвтаназии занимают сравнительно второстепенное место, поскольку сравнительно маргинальна выполняемая этой процедурой функция — облегчение страданий при безнадежных заболеваниях. Однако место эвтаназии в медицине и человеческой культуре вообще существенно изменится, после того как медицина получит безграничные — или существенно большие, чем сегодня — возможности по продлению человеческой жизни. Это неминуемо приведет к тому, что начнут стираться четкие границы между страданиями от болезни и общей тягостью жизни, которую пациент также может захотеть прекратить. Напомним наше утверждение о том, что в будущем люди должны будут для поддержания жизни постоянно получать некую медицинско-биологическую помощь, а это значит, что сотрется четкая граница между обычным человеком и безнадежным больным, лежащим постоянно подключенным к капельнице или искусственной почке. Для расы долгожителей, живущих по 200 лет, такое положение естественно. А постоянный прием гражданами западных стран витаминов и снотворных уже говорит о постепенном превращении медицинской помощи в повседневность. Стоит также предположить, что статус так называемых безнадежных больных станет незаметно изменяться, после того как, скажем, больные некоторыми формами рака получат возможность, постоянно получая медицинскую помощь, жить очень долго, хотя их рак будет считаться неизлечимым и в конечном итоге ведущем к летальном исходу. Юрген Хабермас отмечает, что успехи генетики и биотехнологий делают специфику лечебного действия в западной цивилизации крайне размытой, клиническая практика перестает быть только реакцией на экстренные неблагоприятные случаи, и вообще, «манипуляция, распространяющаяся на человеческий генофонд, делает различие между клиническим действием и техническим производством все более незначительным»[42].
Так или иначе, но поскольку мы предполагаем легитимизацию самоубийства, то мы также можем предположить, что медицина будет предлагать самоубийцам свои услуги, и эти услуги вырастут из эвтаназии, которая пока еще выполняет довольно узкие, специфические задачи. Совесть врачей будет облегчена тем обстоятельством, что в значительном числе случаев простой отказ от медицинской помощи будет равносилен самоубийству. Ясно, что таких случаев будет очень много у людей, живущих, скажем, по 150–200 лет, несмотря на гнездящиеся в их телах рак и другие «неизлечимые» болезни. Итак, всякий человек имеет право отказаться от медицинской помощи, но поскольку это приведет его к смерти, то врач будет иметь моральное право и даже обязанность облегчить страдания умирающего. Таким образом, будут созданы все моральные и правовые условия для эвтаназии как сервиса по безболезненным самоубийствам.
Разумеется, сразу может возникнуть мысль, что если медицина действительно будет способна продлевать человеческую жизнь до бесконечности, то это приведет просто к появлению расы бессмертных, большинство людей вовсе не будут прибегать к самоубийству для прекращения жизни, а будут наслаждаться жизнью веками. Гадать на этот счет, конечно, бессмысленно, и все-таки кажется, что у всего есть естественные пределы роста, и, например, популяция, чья численность вроде бы росла в геометрической прогрессии, сегодня неожиданно и без видимых внешних причин стабилизируется в численности, в ней падает рождаемость. В богатых и благополучных нациях семьи предпочитают заводить мало детей. Это обстоятельство позволяет предположить, что долголетие все-таки будет приводить к усталости от жизни, которая сделает самоубийство вероятным. Плиний приводит сведения о неком северном народе, в котором продолжительность жизни столь велика и которые на холодном северном воздухе столь сохранны, что самоубийство является для них нормальным способом ухода из жизни. Интересно здесь не само сообщение, но ход мысли Плиния: для него кажется естественным, что если обычная смерть медлит, то человеку приходится самому брать на себя заботы по установлению продолжительности жизни каких бы то ни было пределов. Здесь стоит вспомнить не доказанную, но и не опровергнутую теорию Мечникова о блаженной смерти: согласно ей, природа установила для человека некую оптимальную продолжительность жизни. Пока из-за болезней людям, как правило, не удается дожить до нужного срока, но если бы это удалось, то смерть была бы чрезвычайно приятной и желательной, как и все биологически действия, совершаемые в соответствии с заданными природой «программами».
Среди созданных в мировой фантастической литературе фантазий о будущем тема самоубийства поднимается, например, в новелле Борхеса «Утопия усталого человека». Уже одно название этой новеллы говорит, что она написана с определенным идейным настроем и изображенное в ней будущее относится к уставшему от самого себя, постаревшему человечеству. В этой новелле человек будущего разъясняет: «По достижении ста лет индивидуум может презреть и любовь, и дружбу. Отныне ему не грозят болезни и страх перед смертью. Он занимается одним из искусств, философией, математикой или играет в шахматы сам с собой. Если захочет — убьет себя. Человек — хозяин собственной жизни и собственной смерти». Это равнодушие к жизни приводит, кроме прочего, к тому, что в обществе будущего «обсуждаются выгоды и потери, которые может принести частичное или общее одновременное самоубийство людей всей земли»[43].
Заметим, что, сточки зрения традиционалиста, все более цветущая в цивилизации «свобода» проявляется все больше в форме свободы отказа от «естественных», «нормальных» и «традиционных» императивов поведения. В частности, женщины уже сейчас отказываются вынашивать и воспитывать дарованных богом детей. Однако такое «право отказа» возникает, конечно, не из победы над охраняющими традиционные стереотипы поведения репрессивными системами, а из открытия, что некие элементы нашей жизни могут быть предметом рефлективного обдумывания и, соответственно, объектом свободного выбора. Если такое открытие совершено, то дальше в обществе зарождается желание отказаться от данных форм поведения, а если желание зарождается, то общество рано или поздно находит способ его удовлетворить. Охраняющие традицию репрессивные системы возникают на промежуточных этапах, когда желающие отказаться от традиционного поведения уже появились, но еще составляют меньшинство и кажутся случайной патологией. Открытие предмета свободы— то есть открытие элемента цивилизации, от которого можно отказаться, — представляется не менее важной движущей силой развития человечества, чем техническое изобретение. Кстати, может быть, величайшее открытие философии стоиков заключается именно в том, что готовность на самоубийство превращает любое человеческое действие в акт выбора, то есть нет такого принуждения, от которого нельзя было бы отказаться с помощью самоубийства. И раб, и узник, и пленник могут совершать выбор между принятием своей участи и отказом от него. Сенека писал: «Видишь вон тот обрыв? С него спускается путь к свободе. Видишь это море, эту речку, этот колодец? Там на дне сидит свобода. Видишь вот это дерево? Ничего, что оно полузасохшее, больное, невысокое: с каждого сука свисает свобода. Ты спрашиваешь, какой еще путь ведет к свободе? Да любая жилка в твоем теле!»[44].
С осознания возможности самоубийства начинается история свободы (история произвольного выбора) там, где ситуация выбора еще не институцианализировалась и не легитимизировалась. Для того чтобы безальтернативную участь превратить в ситуацию выбора, участь необходимо как минимум удвоить, для нее нужно создать дубль, зеркальный двойник, имя которому — отказ отданной участи. Самым радикальным, самым универсальным и в то же время самым доступным способом отказа является самоубийство. Все дальнейшее усложнение ситуаций выбора было, по сути, только развитием и усложнением этого изначального отказа от участи. В некотором роде самоубийство есть начальная и конечная ступень в истории свободы: с самоубийства стоиков начинается право на выбор в ситуациях безальтернативного насилия, и самоубийством завершает развитие современное общество тогда, когда сможет победить безальтернативную смерть.
Кстати, стоики «открыли» самоубийство прежде всего, как акт политической свободы, как способ противостояния тирании, и в этом смысле как некий радикальный заменитель демократии. В этом есть глубокая логика. Если, как учат талмудисты, царем можно назвать того, кто обладает властью над жизнью и смертью своих поданных, то самоубийца узурпирует царскую власть. Он отнимает у власти способность казнить или миловать, а в праве помилования, как говорит главный герой фильма «Список Шиндлера», в еще большей степени проявляется величие власти, чем в праве казнить. Возможно, именно поэтому тоталитарные режимы с истинно католическим рвением стремились опорочить акт самоубийства как акт немужественный и недопустимый. В «Заметках» Мориса Мерло-Понти можно найти воспоминание о том, как, будучи в фашисткой Италии, философ стал свидетелем примечательного случая: милиционеры, не пытаясь оказать помощь бросившемуся на рельсы самоубийце, стремились отогнать от его тела посторонних. «Им, — пишет Мерло-Понти, — не давали смотреть на того, кто захотел распорядиться своей жизнью»[45].
В первой половине XX века Эрнст Юнгер пытаясь возродить пафос стоиков, называл смерть «последней и неприступной твердыней всех свободных и храбрых»[46]. Тимоти Лири считал самоубийство одним из способов сознательного контроля за продолжительностью своей жизни наряду с такими способами, как увеличение ее продолжительности с помощью диеты, замораживание своего тела в азоте, биологическое клонирование и даже превращение личности в виртуальную реальность вроде компьютерного вируса. По мнению Тимоти Лири, именно потому, что власти и организованное жречество всех времен никогда не хотели давать отдельным людям право контролировать свою жизнь, они всегда пытались дискредитировать идею самоубийства, а сегодня не принимают идею эвтаназии[47].
Апофеоз беспочвенности
Открытие предметов свободы представляет собой в истории Запада такой же нарастающий лавинообразный процесс, как и технические открытия. Монтень в свое время упрекал Лютера в том, что он показал, что некоторые элементы католической веры могут быть проверены и исправлены силою человеческого разума, и это дало повод массам сомневаться во всей христианской вере во всех ее элементах. До этого вера базировалась на необсуждаемом авторитете и обычае, на силе необсуждаемой данности, но, после того как Лютер продемонстрировал способность человека преодолевать этот авторитет, была открыта дорога к нигилизму и атеизму. В этом анализе Реформации можно увидеть общий механизм того, что можно было бы назвать рефлексивным прогрессом. Реформация и Ренессанс породили современного западного человека, который, по выражению Г. Ю. Любарского, «может критически оценивать, принимать или отвергать любые предоставляемые ему извне авторитеты, идеи и суждения»[48]. С тех пор человеческий интеллект обращается ко все большему числу элементов человеческого поведения, бывших до того результатом неотрефлексированных обычаев или признанной всесильной судьбы, и превращает их в объекты изобретательного варьирования.
Интересно, однако, как производить выбор варьируемых вещей, если сама человеческая природа — источник предпочтений и склонностей — подлежит выбору? Как сказал Поль Рикер, «мы живем в мире, в котором человек все более и более осознает свою автономию в собственном смысле слова: человек — законодатель самого себя»[49]. В русском языке для обозначения произвола используют выражение «как того захочет левая нога». Но каковы же будут источники произвола, если мы должны будем устанавливать параметры собственной левой ноги?
Ницше в одной из своих работ приводит мнение естествоиспытателя Карла Бэра, что главное ментальное и образовательное различие между европейцами и азиатами заключается в том, что европейцы могут привести основания своих мнений. Разумеется, остается проблематичным вопрос, можно ли данное суждение применить действительно к большинству европейцев и к большинству азиатов, но безусловная ценность данного наблюдения состоит в том, что оно демонстрирует принцип рефлексивного прогресса.
Сначала человек просто обладает мнением, не задумываясь о его происхождении, затем ему это кажется недостаточным, он начинает сомневаться и проверять, ему оказываются нужными основания. Основания тоже проверяются, сопоставляются, выбираются, подвергаются сомнению, для них ищутся основания второго порядка. В результате крах поиска конечных оснований приводит вообще к отказу от обладания мнением, и, собственно говоря, сам Ницше, знаменовал подобный поворот в эволюции европейской культуры, а завершилась эта эволюция философией постмодернизма, провозгласившей, что вообще никакое мнение нельзя принять всерьез, иначе как в рамках некой игры.
Не случайно поэтому в 1950-х годах американский политолог Карл Иоахим Фридрих, выдвинул определение авторитета как «способности указывать причины». Определение это было злободневным, поскольку в условиях становящейся беспредельно свободной культуры только авторитет, то есть некая внеинтеллектуальная власть, могла остановить работу интеллекта по доискиванию причин у причин. Комментируя это определение К. И. Фридриха, Никлас Луман писал: «Если постоянно спрашивать причины уже полученного обоснования, неизбежно столкнешься с невозможностью бесконечного углубления в прошлое. В этом случае авторитет служит поглощению неопределенности, своего рода упрощению, которое позволяет продолжать коммуникацию на основании допущения, что кто-то может указать причину, почему он выбрал эту тему, а не какую-то другую»[50]. К этому только остается добавить, что авторитет, осознанный не в качестве носителя власти или мудрости, а только как средство вынужденного упрощения ситуации во имя продолжения коммуникации, уже не является авторитетом в прежнем смысле слова, это условный авторитет, часть принимаемых правил игры.
В этом и заключается все значение рефлексивного прогресса: порожденная ситуацией выбора рефлексия в конечном итоге убивает те ценности, на основе которых производится акт выбора. По словам Станислава Лема, развитие научно-технического прогресса сопровождается «необратимым процессом отмирания ценностей», и в этой связи главной проблемой развитого западного общество становится то, что его гражданину «неоткуда узнать, что делать, к чему стремиться, о чем мечтать, на что уповать»[51].
Самое интересное, что почти в тех же выражениях, что Ницше и Карл Бэр описывают различия между европейцами и азиатами, можно описать различия между человеком как биологическим видом и более примитивными живыми существами. Именно так поступает Дэниел Деннет, когда пишет: «У первых самореплицирующих молекул были основания делать то, что они делали, но не было ни малейшего представления о них. Мы, напротив, не только знаем— или думаем, что знаем — основания для совершения наших действий; мы их формулируем, обсуждаем, критикуем, разделяем с другими. Они являются не просто основаниями наших действий; они являются основаниями для нас»[52]. Таким образом, и различие между бактериями и людьми, так же как и различие между западными и архаичными культурами, заключается в постепенном осознании тех оснований, которые руководят поведением. Процесс прогрессирующего осознания оснований — это общий закон развития жизни, который является одним из последствий той главной тенденции эволюции, которую философы называют «цефализацией», или «церебрализацией». Но по мере того, как основания становятся осознанными, они оказываются все менее прочными и обязательными, поскольку, как отмечает Денет, их начинают не просто осознавать, но и обсуждать и даже критиковать.
Представим себе начинающего политика, немного идеалиста, который твердо решил внедрить в государственную политику определенную систему ценностей, допустим, это консервативные ценности в их клерикально-католической форме. Поскольку это начинающий политик, то влиять на государственное управление он еще реально не может, но зато ему совершенно не приходится сомневаться в отстаиваемых им ценностях. Поначалу ему даже не приходится над ними задумываться, поскольку они для него естественны: его родители воспитывали его в традиции католицизма и консерватизма, эти традиции являются вековыми для его народа, этому учат авторитетные для него священнослужители, им вторят любимые университетские преподаватели и писатели, наконец, эти же убеждения поддерживаются тем, что их разделяют множество друзей-единомышленников. Однако чем лучше складывается карьера нашего героя и чем выше поднимается он по политической лестнице, тем менее естественным и незыблемым становится его мировоззрение. Аргументы противников делают свое дело, и политик начинает сознавать, что нет единственно правильных мнений, что для любого политического решения можно найти одинаковое количество аргументов как «за», так и «против», а последствия принятых решений все равно не предсказуемы, да и вообще непонятно, что значит «благо нации» и «общественная польза». Меж тем как уверенность политика в необходимости проведения той или иной политической линии исчезает, он получает все новые должности, позволяющие ему реально проводить ту или иную политическую линию. Два процесса — размывание ценностей и увеличение возможностей — происходят параллельно. В результате наш политик становится главой государства с чрезвычайными полномочиями, позволяющими ему провести любое политическое решение, но именно в этом пункте карьеры ему кажется, что любое решение будет в равной степени произвольным и нет никаких оснований, чтобы придерживаться какого-либо конкретного курса. Те ценности, необходимость реализации которых заставила политика добиваться государственных должностей, навсегда остались в прошлом, придерживаться их с прежней естественностью нет никакой возможности.
Данный политик представляет собой метафорическое изображение человека вообще или, во всяком случае, западного человека: цивилизация дает ему средства, но избавляет оттрадиционных ценностей. Представим себе, какие аргументы придется рассмотреть человеку будущего, которому, кроме прочего, придется устанавливать срок собственной жизни, то есть определить дату самоубийства. Религия прийти на помощь индивиду не сможет, поскольку уже современному человеку приходится иметь дело не столько с конкретной религиозной традицией, сколько с постмодернистским консилиумом религий всех времен и народов. Религия и метафизика не помогают в выборе, но предлагают— но опять же на выбор — разные обоснования для разных альтернативных решений, и между этими обоснованиями приходится выбирать до всяких обоснований. Здесь можно вспомнить, как в одном из фильмов Вуди Алена герой, который узнал, что у него рак и он должен умереть, отчаянно пытается решить, будет ли он искать утешения как буддист, как кришнаит, как католик или как иудей. Может быть, самоубийство есть богопротивный поступок и ведет человек напрямую в дантовский ад, где самоубийц превращают в колючие кусты? Может быть! Но, может быть, продлевать свою жизнь до бесконечности тоже богопротивный поступок, может быть, Бог установил человеку определенный естественный срок жизни? И это может быть! А может быть, продлевая свою жизнь, я задерживаю процесс реинкарнации и таким образом, замедляю свое продвижение по предназначенному человеку духовному пути? Да, и это также может быть. Но, в конце концов, может быть, все религии врут, жизнь дается только раз, и это единственный шанс существовать, и жить надо как можно дольше? Может быть! Все может быть, и при принятии этого единственного по-настоящему важного решения никто не придет индивидууму на помощь: цивилизация может только предоставить ему средства для реализации того или другого его решения, то есть либо для продления жизни, либо для ее прекращения. Между прочим, сточки зрения консервативно понятой религиозности у человека не останется никакой возможности поступить благочестиво, то есть жить и умереть в течение срока, по традиции кажущегося нормальным. Остается лишь два одинаково нарушающих традицию пути: либо бесконечно продлевать срок жизни, делая это вопреки установленным Богом пределам и вопреки насылаемым Богом смертельным болезням, либо закончить жизнь, нарушив тем самым установленный религией запрет на самоубийства.
Манипулируя возможностями медицины с опцией самоубийства, человек сможет сам устанавливать продолжительность своей жизни; манипулируя возможностями пластической хирургии, человек сможет сам выбирать свою внешность; манипулируя возможностями генетики, человек сможет выбирать качества своего потомства. Сегодня трудно даже представить, какие еще возможности выбора предоставит людям научный прогресс.
Юрген Хабермас, анализируя в своей книге «Будущее человеческой природы» моральные проблемы генетики, приходит к выводу, что вмешательство в генофонд потомства приводит к уменьшению человеческой свободы, поскольку увеличивает зависимость младших поколений от старших. Если человек узнает, что его свойства были выбраны родителями, он перестает чувствовать себя автором собственной судьбы. Быть может, в какой-то степени это и верно, но такого рода сомнения связаны с недостаточностью успехов биологических наук и биотехнологий. Возможно, во власти человека будет изменять телесную природу не одних только ближайших потомков. Экстраполируя идущие сегодня процессы, можно предсказать, что наука предоставит человеку возможность, прежде всего, полностью выбирать и изменять самого себя. Поскольку кажется несомненным, что умственные способности и свойства характера также зависят от телесности, то и психические свойства личности также могут быть изменены и перевыбраны. Кстати, весьма любопытны моральные коллизии, которые возникнут в тех случаях, когда некие персонажи будущего общества будут поставлены перед необходимостью добровольно снижать свои интеллектуальные способности, например для успеха в спорте или бизнесе. Вполне возможно, что уже сегодня люди идут на это. Когда спортсмен отдает все свое время тренировкам, то он, наверное, понимает, что его голова была бы «отесана» иначе, если бы это время он отдал другому образованию. И все-таки сегодня те изменения личности, которые происходят с каждым человеком из-за характерного для него образа жизни, происходят постепенно, естественно, как бы сами собой, во многом неосознанно, а там, где человек видит происходящие с ним изменения, он может сослаться на непреодолимую силу жизненных обстоятельств. Совсем иная степень ответственности ляжет на плечи человека, когда он должен будет быстро и осознанно принять решение об изменении своей личности. Он должен будет совершить акт выбора и при этом совершить его, не капитулируя перед предъявляемыми к нему требованиями, а наоборот, формулируя поручение чудодейственной медицине будущего. Так или иначе человек сможет по своему произволу изменять себе и душу, и тело.
Французский кибернетик Пьер де Латиль в своей книге «Искусственное мышление» дал классификацию эффекторов (субъектов действия). К первому классу относятся эффекторы, не имеющие обратных связей со средой, и к ним относятся большинство орудий человеческой цивилизации. Ко второму классу относятся организованные эффекторы с обратной связью, к ним относятся наиболее сложные технологические системы, а также животные и человек. К третьему классу относятся системы, способные изменять самих себя, такой системой, по Латилю, является биологическая эволюция, а также отдельные биологические виды. Развитие цивилизации ставит на повестку дня вопросы о переходе человека из второго класса эффекторов в третий. Человек должен стать столь же изменчивым, как эволюционирующие биологические виды. Этим, кстати, цивилизация сможет компенсировать нарушенные ею же механизмы естественного отбора в отношении человека.
И тут возникает проблема. От авторитета и традиции западного человека избавил его эгоизм, вооружившийся критической рефлексией. Остался лишь индивидуальный эгоизм и социальная инертность. По словам Поля Рикера, «формируется такой тип человека, который, становясь хозяином собственного выбора, все более превращается в пленника желания»[53]. В современной западной моральной философии этот крах внешнего авторитета выразился в том факте, что ведущим направлением этики стали теории, в соответствии с которыми этические установки объявляются производным от человеческих желаний и субъективных установок («эмотивистские теории»). Примером таких теорий может служить учение Бенно Хюбнера, который даже с некоторой печалью приходит к выводу, что само разнообразие бытующих обоснований этики свидетельствует, что в основе этике лежит «прихоть» и что «нам ничего не остается, как обосновать должное в желании»[54]. В общем виде с такой постановкой вопроса невозможно спорить: даже если бы правила этики устанавливались Богом, моральные установки все равно должны были бы проходить через ту стадию, когда они становились бы человеческими желаниями, поскольку субъект все равно должен был бы лично санкционировать свою покорность божественным заповедям, он должен был бы сам — пусть вследствие воспитания или благодати, но сам— пожелать повиноваться Богу. Но всякий универсальный ответ является малоинформативным. Сказав, что мораль является последствием личных установок, необходимо ответить на вопрос, как формируются эти личные установки и откуда у людей возникает мотивация придерживаться той или иной морали. Таким образом, моральная теория возвращается к той точке, с которой начала.
Этот просматривающийся в этической теории логический круг является как бы симптомом того морального кризиса, который имеет место уже сейчас, но который будет многократно усилен с дальнейшими успехами технического прогресса, особенно в медико-биологической сфере.
Выбирая что-либо, вообще выражая какое-либо желание, человек отталкивался от своей личности, как от данности. Да, можно допустить, что свободы воли не существует и что мы, с нашими предпочтениями и мотивами, сформированы благодаря действию независимых от нашей воли сил; однако поскольку мы все-таки как-то сформированы, то мы можем определять свои предпочтения, внимательно вглядываясь в свою сформированность. Ребенка нельзя заставить захотеть малиновое варенье, но, прислушиваясь к себе, ребенок может вполне достоверно ощутить, что сейчас он предпочел бы вишневое варенье земляничному. Однако ситуация резко меняется, когда человеку нужно будет заново переопределить и переформировать самого себя, в этом случае ему придется определяться с предпочтениями, не опираясь на сформированную констелляцию своих личных качеств. Когда в распоряжении человека оказываются орудия по изменению самого себя, то при выборе ему не на что опереться.
В частности, масса логических парадоксов должна возникнуть, когда человеческая цивилизация предоставит человеку возможность по собственному желанию изменять свои психические состояния. Таких средств немало уже и сегодня — от химических препаратов до методик психотренинга. Успехи, сделанные технологией на этом поприще, показывают, до какой степени манипулируемости человеческая психика может дойти в будущем. Между тем принятие решений во многом предопределяется тем, в каком настроении они принимается. В этой связи ситуация, когда человек должен решить, какое настроение себе создать, представляется чреватой логическим кругом, требующим принять решение до принятия решения.
Можно принять к сведению мнение, что именно в данный момент мы будем иметь дело с человеческой свободой как таковой. Близко к этому подходил Андре Жид, считавший, проявление человеческой свободы возможно только в поступке, лишенном утилитарной ценности, так называемом «бесполезном поступке» («acte gratuait»). Впрочем, вряд ли обыватель будущего — тот обыватель, который, так же как сегодня выбирают мебель, будет выбирать себе внешность, срок жизни и интеллект своих детей — вряд ли он действительно воспримет сложившуюся ситуацию как проблему, которая требует решения. Модель буриданова осла безупречна логически, но в реальной жизни таких ослов никто еще не видел.
Сартр, много внимания уделивший проблеме немотивированного выбора, свидетельствует в автобиографической повести «Слова», что сам, в самонаблюдении, никогда не видел определенно, что именно он точно предпочитает, и поэтому весьма завидовал тем, для кого собственная личность представляется в качестве осязаемого нагромождения четко зафиксированных предпочтений. Такую же неопределенность желаний Сартр передал своим персонажам, и что характерно: поскольку эти персонажи все-таки должны как-то действовать, то их поведению свойственны внезапные и немотивированные перемены образа действия, причем и такие повороты происходят зачастую на 180 градусов. В «Словах» Сартр отмечает, что его персонажи столь непредсказуемы потому, что именно такими он ощущает перемены в собственном поведении — немотивированными и внезапными.
В «показаниях» Сартра все логично. Во-первых, «ледяные горы» слоившихся предпочтений, разумеется, должны таять под воздействием интенсивно самонаблюдения, и вообще рефлексии. То, что кажется естественным и над чем человек не задумывался, при свете самоанализа оказывается необоснованным и теряет свою силу. Известна враждебность рефлексии всякой традиции и всякой естественности. Заметим также, что усиленная рефлективность убивает силу желания — в этом освященном веками ницшеанском наблюдении сомневаться не приходиться. Но как должен действовать человек, чья система предпочтений разрушена? Именно так, как персонажи Сартра — порывисто и непредсказуемо. Отсутствие сложившихся определенных предпочтений означает, что человеческий выбор могут определить ничтожные и случайные обстоятельства. Когда тело находится в неустойчивом равновесии, в точке бифуркации, то на его движение может повлиять самый ничтожный внешний толчок, а потеря определенности предпочтений и означает такое неустойчивое равновесие. Иными словами, на решения людей будущего будут влиять иногда самые ничтожные факторы. Это будет безосновный выбор, подверженный влияниям, моде и случайным капризам. Субъект, который подготавливается бурно развивающейся цивилизацией, — это перманентная точка бифуркации, открытая для всех и всяческих флуктуаций. В порядке сатиры можно предположить, что в будущем будет мода на продолжительность жизни. «В этом сезоне модно умирать в 166». Американский фантаст Уильям Тенн, впечатленный успехами генной инженерии, предсказывал, что «стили человеческого тела будут соответствовать моде так же, как генетические кутюрье, которые будут их придумывать, будут входить и выходить из моды»[55]. Заметим также, что когда некий человек воспользуется возможностями по искусственному самопреобразованию и полностью сформирует себе новую личность, то ее форма и свойства будут отражать желания и идеалы не ее самой, а старой личности, которой человек пребывал, когда формулировал поручение по самоизменению. Таким образом, нет никаких гарантий, что новая личность будет удовлетворена собой и не начнет рано или поздно задумываться над новыми этапами самоизменения. Сопровождающаяся потерей самоидентичности изменчивость станет нормальным состоянием человека в развитом обществе. Если же изображать будущее в оптимистических тонах, то можно сказать, что в будущем человеческая натура будет становиться все динамичнее, а значит, неустойчивее.
В качестве ситуации, которая бы могла символизировать новые отношения в обществе, теряющей способность выбирать, можно было бы представить себе особое «преступление будущего» — воровство тележки с продуктами в зале магазина самообслуживания. Строго говоря, воровством это назвать нельзя, ведь продукты еще не были оплачены, покупатель может легко взять их с полок снова. Тем не менее обворованному покупателю, несомненно, нанесен моральный ущерб, поскольку он потратил на выбор продуктов время, силы, а самое главное — тот еще пока почти не ценимый сегодня, но тем не менее уже постепенно получающий все большее значение ресурс, который можно было бы назвать «способностью к выбору», либо «желанием выбирать». Этот ресурс позволяет преодолевать внутреннюю пустоту, преодолевать отсутствие оснований и поводов для совершения выбора и, наконец, само отсутствие определенных желаний. Эти психологические «пороки» являются вечными спутниками материальной пресыщенности, они же являются вполне реальными источниками дискомфорта для человека. Вполне возможно, что пропадание желаний будет восприниматься даже как некая грозящая капиталистическому обществу политическая опасность, хотя бы потому, что, как следует из «Басни о пчелах» Мандевиля, она приводит к снижению товарооборота и экономического роста. Поэтому вполне возможно, что общество будет охранять и стимулировать сохраняющуюся в людях способность к выбору. Можно сказать, что покупатель создал в своей тележке уникальный набор продуктов, интеллектуальной собственностью на который пиратски воспользовался магазинный вор.
Увеличивающаяся ценность «способности к выбору» выражается, кроме прочего, в происходящем на наших глазах изменении статуса подарков, преподносимых людьми друг другу на День рождения, Рождество, Новый год и т. д. Как правило, подарок уже не играет роли существенной материальной помощи одариваемому. В большинстве случаев получатель сам мог бы позволить себе купить ту вещь, которую ему дарят. Дело, таким образом, не в деньгах, но в том, что эту вещь для него выбрали. То есть опять же дело не в стоимости товара, но в интеллектуальной собственности на «решение», то есть на выбор именно данного уникального товара именно в данный момент. Мы живем в эпоху, когда информация обладает все большей ценностью, но решение о выборе есть высший род информации, причем информации чисто человеческой, поскольку выбор осуществляется часто без достаточных оснований, и, значит, решение о выборе не может принять компьютер в результате расчетов.
Как известно, в современной западной городской цивилизации главная проблема дарителя заключается не в том, чтобы найти деньги на покупку подарка, а в том, чтобы выбрать, что подарить. Проблема эта становится часто мучительной и неразрешимой. И если дарящий, несмотря на все препятствия, ее все-таки решает, то совершенные им моральные и умственные усилия образуют некую информационную и экзистенциальную ценность, которая и преподносится в дар. Так, совершенно новый, глубокий смысл образуется у старой поговорки: дорог не подарок— дорого внимание. Многие пытаются увильнуть от необходимости выбирать подарок и дарят деньги. С любой более или менее прагматической точки зрения деньги, конечно, наилучший подарок. Даря деньги, не рискуешь подарить ненужную вещь и предоставляешь одариваемому возможность купить то, что он хочет. Но такая позиция исходит из скрытого предположения, что если для вас выбор, что подарить, сопровождается серьезными моральными муками, то для одариваемого выбрать, что он хочет, проблемы не составляет. Это предположение, однако, далеко не всегда соответствует реальности. Чем большую ценность мы будем предавать «способности к выбору», тем более плохим тоном станет считаться дарение денег. Даря деньги, мы отлыниваем от главной обязанности дарителя — совершить выбор за другого.
Анализируя, какая ценность заключена в акте выбора подарка, надо еще помнить, что одариваемому могло бы никогда не прийти в голову купить данную вещь, и не потому, что она ему совсем не нужна, а потому, что она не находится в его системе приоритетов на первом месте. Свои деньги одариваемый бы на эту вещь никогда не потратил. В этом смысле получение даже дешевого подарка может означать обладание вещью, которая в действительности была недоступна, ибо не входила в индивидуальную систему координат. То есть дарение опять же можно рассматривать как предоставление права использования чужой интеллектуальной собственности, а именно чужой системы приоритетов.
Если отсутствие способности выбирать приносит дискомфорт, то, конечно, за нее должны взяться психотерапевты. Впрочем, не одни только психологи будут помогать людям делать выбор. Нет никакого сомнения, что в будущем рядовой гражданин будет пользоваться услугами все большего количества консультантов по самым разным вопросам. Вполне возможно, что в сферу действия профессионального консультирования в будущем попадут вопросы, которые сегодня пока еще считаются делом исключительно личным. Как лучше найти работу? Какое из предложений выбрать? Как лучше принять гостей? Какой автомобиль купить? Каким врачом воспользоваться? Как лучше построить свой досуг? И может быть даже, что подарить на день рождения? Не исключено, что адвокатами и прочими советниками будут пользоваться не только при покупке домов, но и при совершении куда менее масштабных социальных действий. Сатирически заостренное описание этих явно проглядывающих в современном обществе тенденций можно, например, найти в фантастическом рассказе Леонида Каганова «Типовая конфигурация». По мнению писателя, в будущем каждому человеку будет предлагаться выбрать типовую конфигурацию своей жизни, всего будет несколько десятков стандартных конфигураций: одна — для любителей спокойной жизни за городом, другая — для любителей экстрима и т. д. В соответствии с конфигурацией компьютеры рассчитывают распорядок дня для каждого человека, а жить по своему плану считается нерационально, ведь над разработкой конфигурации трудились высококвалифицированные специалисты.
Конечно, обоснованием легитимности существования консультантов всегда является претензия на то, что консультанты лучше знают: они изучили все обстоятельства и научные данные по интересующему клиента вопросу. Но там, где дело касается личной жизни и быта, безусловно, одна из скрытых, но очень важных функций профессиональных консультантов будет заключаться в том, что они помогают клиенту делать выбор или в скрытой форме делают выбор за него. Важнейшим качеством любого консультанта либо агента по продаже является способность уверить клиента, что он сам так думал и сам этого хотел. Но постепенно у этих навыков появляется не только коммерческий, но и социальный и даже психотерапевтический смысл: они позволяют людям нормально существовать в обществе, преодолевая неуверенность в собственных желаниях.
С этой точки зрения стоит пересмотреть отношение к рекламе, о которой говорят, что она навязывает людям искусственные потребности. Это, безусловно, так, но обратим внимание также и на то обстоятельство, что в некоторых случаях «искусственные» потребности компенсируют нехватку «естественных», то есть появившихся якобы спонтанно. Конечно, такая компенсация была бы не нужна, если бы отсутствие потребностей часто не воспринималось людьми довольно болезненно. Парадоксально, но уменьшение количества желаний у современного потребителя не сопровождается исчезновением главной потребности — постоянно испытывать удовлетворение желаний. Возникает логически противоречивая, но тем не менее вполне реальная ситуация, напоминающая фантомное половое влечение у кастрата. И реклама пытается бороться с этим социально-психологическим «недугом», пытается указать путь к счастью, пытается уверить, что вы действительно будете счастливы, если удовлетворите данную потребность. Судя по истерическим усилиям, предпринимаемы рекламным бизнесом, ему это далеко не всегда удается — восприимчивость людей к соблазнению становится все ниже.
Последние элементы цивилизации
Исходя из упадка человеческих желаний, можно предположить, что единственным устойчивым, стержневым элементом цивилизации будущего, элементом, отчасти берущим на себя цементирующую функцию традиции, станут те виды деятельности, которые уже сегодня свободны от ориентирующего руководства со стороны человеческих желаний и потребностей. Их немного, и они не играют в цивилизации ведущей роли. И все же среди элементов цивилизации есть и такие, которые развиваются, подчиняясь не человеческим желаниям, а исключительно внутренним закономерностям, то есть имманентным данным формам деятельности импульсам развития. К такого рода элементам современной западной цивилизации хотелось бы прежде всего отнести искусство и спорт. Оба этих вида деятельности имеют то сходство, что они зачастую призваны заполнять человеческое существование, высвободившееся от трудов и забот. Если спорт призван «догружать» человека, не получающего достаточное количество физических нагрузок в процессе труда, то искусство, как верно отмечает Поль Валери в работе «Всеобщее определение искусства», заполняет незанятую «трудами и заботами» потребность в чувственном восприятии. Напомним, что, по мнению Жоржа Батая, спорт и искусство мотивированы необходимостью растраты излишней энергии. Необходимость растраты энергии, по Батаю, иррационально и неутилитарно. В полном соответствии с этими характеристиками, искусство представляет собой наиболее яркий пример того, как люди подчиняются заложенному в неком виде деятельности импульсу развития, уже совершенно не понимая не только того, зачем нужно это развитие, но и того, зачем нужна эта деятельность. Существование искусства настолько парадоксально, что эстетическая теория, кажется, уже совершенно отчаялась выяснить вопрос, почему и для чего искусство существует, не говоря уже о совершенно не поддающемся решению вопросе о точном определении искусства. При этом главная связанная с искусством трудность заключается именно в том, что искусство развивается и все даваемые эстетиками определения оказываются устаревшими, хотя и соответствующими искусству на его определенных исторических фазах. Нет никакого сомнения, что в истории искусство часто преследует вполне рациональные, даже утилитарные цели: обслуживает досуг, удовлетворяет человеческую потребность в красоте, выполняет различные декоративные задачи, снабжает религию предметами культа и средствами пропагандистского воздействия. Однако развитие искусства преодолевает все эти утилитарные функции, превращая их в побочные и не являющиеся существенными для идеи искусства.
В своей иррациональности, неутилитарности и безудержном стремлении к развитию спорт, как он существует сегодня, является ближайшим аналогом искусства. Ближайшим аналогом спорта в животном мире являются брачные бои самцов за самку. Возможно, аналогичные функции выполняли и некоторые предшественники профессионального спорта в человеческой культуре, например рыцарские турниры. Однако, кажется, в основном происхождение спорта следует выводить из различных форм физической подготовки мужчин как воинов и охотников, а также из соревнований, призванных стимулировать эту подготовку, либо форм досуга, призванных ее продемонстрировать. Большинство наиболее старых видов спорта представляют собой отдельные элементы воинского искусства или воинской подготовки, будь то бег, борьба или метание копья. Современный профессиональный спорт, возникший вследствие институционализации спортивных соревнований, пытается оправдать свое существование тем, что он является зрелищем и предметом спортивных ставок, однако это не так ни с точки зрения субъективных установок спортсменов, которые в основном ориентированы на победу и спортивную честь, ни с точки зрения экономической, поскольку спорт не может существовать без спонсоров и помощи государства. Серьезным зрелищным потенциалом обладают сравнительно немногочисленные виды спорта, причем сложившиеся сравнительно поздно и максимально далекие от воинской подготовки.
Конечно, и в спорте, и в искусстве есть сильная коммерческая составляющая, но в этих родах деятельности так много иррационального, что коммерция здесь всего объяснить не может. Во всяком случае, когда боксеру из коммерческих соображений предлагается проиграть, а художнику — отклониться от выбранного стиля, то мы часто имеем дело с настоящим моральным конфликтом, и ситуации считаются отклонением от идеальной сущности обоих видов деятельности. Единственное рациональное оправдание спорта и искусства заключается в том, что развитие человеческой цивилизации предполагает максимальное развитие любых человеческих способностей, то есть максимальную реализацию человеческих возможностей во всех возможных сферах, даже если в такой реализации нет никакой непосредственной утилитарной цели. В этой связи можно отметить, что, развивая свои способности, так же как и пытаясь открыть истину, человек создает нечто большее, чем утилитарные ценности, ибо здесь он получает универсальный инструмент, который может пригодиться для неопределенного числа еще неизвестных утилитарных целей в будущем.
Во многих отраслях и спорт, и искусство, казалось бы, приблизились к тем пределам, дальше которых прогресс невозможен. Во многих видах искусства мастерство уже достигло совершенства, превзойти которое не представляется вероятным. Во многих видах спорта рекорды уже достигли, кажется, пределов физических возможностей человеческого тела. Но развиваться необходимо, и поэтому спортивные рекорды замеряются со все большей точностью, весовые категории спортсменов все больше дифференцируются, к тому же изобретаются все новые виды спорта. Появляются все новые виды актов, которые начинают считаться актами искусства, в результате чего понятие эстетического предмета совершенно рассталось с критерием красоты и вообще эстетические критерии запутались до полной неформулируемости. Судьба художников в данном случае особенно показательна: в предельном случае они свободны и от внятных критериев качества, и от мнения зрителей, и от требований финансового успеха. В некотором смысле то странное состояние, в котором ныне пребывают визуальные искусства, показывают нам общество будущего, в котором человеческий выбор не предопределен ни традицией, ни рациональным основанием, но исключительно прихотью.
И все же спортсмен, художник, писатель или философ в идеальном случае вдохновлен идеей своей цеховой, профессиональной чести, которая требует от него поддерживать свою профессиональную состоятельность, а последняя заключается прежде всего в способности достичь в своей области чего-то нового. Именно поэтому искусство, философия, да и спорт развиваются так рьяно, часто не обращая внимания на социальный смысл своего развития. И, кажется, такая артистическая ориентация на развитие в рамках своего призвания будет последним твердым основанием для выбора в обществе, где человеку будет предоставлена полная свобода и где произволу будет не на что опереться.
В этой связи хотелось бы обратить внимание на книгу Аласдера Макинтайра «После добродетели» (СП-б., 2001). Книга эта считается одной из лучших современных западных работ по этике, она вошла в качестве классического труда в учебные курсы университетов многих стран мира. Макинтайр считает, что в условиях, когда все попытки рационально обосновать мораль провалились, когда все этические теории признают субъективные предпочтения единственным источником моральных заповедей, единственно возможной моралью будет та, которая опирается на внутренние ценности различных практик и форм деятельности; такая мораль будет считать добродетелями такие человеческие склонности, которые будут помогать художникам становиться хорошими художниками, врачам— хорошими врачами и спортсменам— хорошими спортсменами, при этом имеются в виду именно характерные для данного вида деятельности критерии качества, а не успеха. Художник должен стараться быть именно хорошим художником, а не модным или дорогим. Успех, слава и деньги объявляются Макинтайром «внешними» ценностями в противовес внутренним ценностям профессионального мастерства. Таким образом, если верить Макинтайру, то единственная этика, которая еще может существовать в современном западном обществе, это профессиональная этика. Кстати, по мнению Адорно и Хоркхаймера, репутация специалиста — это единственный феномен, в сфере действия которого еще сохраняются остатки профессиональной автономии, и только репутация специалиста может быть источником сопротивления разлагающим требованиям бизнеса.
Провозглашенная Макинтайром теория добродетелей очень характерна именно с точки зрения сказанного нами выше об искусстве и спорте. Не стоит забывать, что успех, деньги и все прочее, что называется Макинтайром «внешними» ценностями, прежде всего призваны индицировать востребованность обществом данных результатов деятельности. Конечно, этот рыночный принцип действует с большим числом оговорок и исключений, и все же можно достаточно уверенно сказать, что если некто не получает за свою работу никаких «внешних ценностей», то значит, он делает что-то, что никому не нужно, во всяком случае, не нужно в данное время и в данном месте (а поэт, конечно, может работать для потомков и вечности). Предлагаемая Макинтайром этика профессиональных добродетелей, по сути, требует, чтобы профессионалы занимались своим делом, не обращая внимания на мнение общества. Мы имеем дело как бы с новым изданием древнеримского афоризма «делай что должен, и будь что будет». Заключенный во «внешних ценностях» критерий общественной полезности морально дисквалифицируется, единственной моральной установкой остается рост профессиональной виртуозности. Это значит, что этика требует от профессионалов во что бы то ни стало, не думая об утилитарных целях, развивать заложенный в их практиках потенциал. Это есть не что иное, как превращение всех форм деятельности в спорт или в искусство. Все то же: человечество должно развивать имеющиеся у него возможности, не думая, зачем оно это делает, и даже принимая связанный с этим развитием риск. Когда «зеленые» препятствуют развитию атомной энергетики, они наносят моральный ущерб энергетикам. Атомщики развивают свою отрасль не только ради получения дополнительной энергии, но и поскольку это соответствует их представлениям о добродетельности, а экологи мешают им реализовывать моральные и профессиональные добродетели. Кстати, важнейшая причина того, что в среде врачей существует мощная оппозиция к идее эвтаназии, заключается, кроме прочего, в том, что медицина, как и спорт, имеет мощную тенденцию по реализации своих внутренних задач, которые должны реализовываться, невзирая на внешние обстоятельства. Врач должен оказывать пациенту медицинскую помощь, даже если это убийца, кровавый диктатор или просто неприятный врачу человек; точно так же врач и медицина вообще должны стараться до бесконечности устранять возможные причины смерти пациента и продлевать ему жизнь, невзирая ни на какие последствия и, может быть, даже не обращая внимания на мнение самого пациента. Пациент может не прибегать к услугам медицины, но он не может вносить изменения в ее внутренние задачи.
Так или иначе, но единственно возможная сегодня на Западе (по Макинтайру) рациональная этика должна, по сути, стимулировать бездумное развитие во всех возможных направлениях. И такого рода артистическому «делай что должен, и будь что будет» предстоит стать единственным видом оппозиции, противостоящим хаосу прихотей, возникающему тогда, когда человеческий выбор не будет структурирован жесткими и безальтернативными обстоятельствами. Когда от любой деятельности можно отказаться или ее изменить, то профессиональная честь будет единственным стержнем для данной практики.
Проблема, однако, заключается в том, что как раз безумное развитие во всех направлениях и приводит цивилизацию к ситуации, когда всякие традиционные или рациональные основания выбора заменяются прихотью. И профессиональная честь только стимулирует развитие цивилизации в данном направлении.
Примечания
1
Бауман 3. Индивидуализированное общество. М. 2005. С. 290–291.
(обратно)2
Кастельс М. Информационная эпоха: Экономика, общества и культура. М. 2002. С. 508.
(обратно)3
Гринспен А. Эпоха потрясений: Проблемы и перспективы мировой финансовой системы.
(обратно)4
Эйдман И. В. Прорыв в будущее: Социология интернет-революции. М. 2007. С. 339.
(обратно)5
Тард Г. Сущность искусства. М. 2007. С. 36.
(обратно)6
Мамфорд Л. Миф машины. Техника и развитие человечества. М. 2001. С. 337.
(обратно)7
Рыклин М.Террорологики. Тарту; M. 1992. С. 45.
(обратно)8
Ницше Ф. Воля к власти. М. 1995. С. 251.
(обратно)9
Хоркхаймер М. Адорно T. В. Диалектика просвещения: философские фрагменты. М. СПб. 1997. С. 126.
(обратно)10
Тоффлер Э. Тоффлер X. Революционное богатство. М. 2008. С. С. 500–501.
(обратно)11
Там же. С. 501–502.
(обратно)12
Тиллих П. Избранное: Теология культуры. М., 1995. С. 258.
(обратно)13
см. Успенский Б. А. Семиотика искусства. М., 1995. С. 35.
(обратно)14
Барац А. Презумпция человечности: европейская культура в контексте иудаизма. Иерусалим, 1998. С. 51.
(обратно)15
Карсавин Л. Культура средних веков, Пг., 1918. С. 14.
(обратно)16
Штепа В. Инверсия. Специальное издание. Издано в качестве приложения к журналу «Иначе». 1998. С. 118.
(обратно)17
Бодрийар Ж. Система вещей. М., 1995. С. 14.
(обратно)18
Юнгер Э. Гелиополь: Роман. М., 2000. С. 45.
(обратно)19
Капра Ф. Паутина жизни. Новое научное понимание живых систем. К.; М. 2003. С. 50.
(обратно)20
Котарбинский T. Трактат о хорошей работе. М., 1975., С. 140.
(обратно)21
Уотсон Р. Файлы будущего: История следующих 50 лет. М., 2011. С. 73.
(обратно)22
Арендт X. О революции. М., 2011. С. 88.
(обратно)23
Ридли М. Каталлаксия: Рациональный оптимизм в 2100 году // The Prime Russian Magazine, 2011, № 5 (8). С. 51.
(обратно)24
Горц А. Нематериальное. Знание, стоимость и капитал. М., 2010. С. 15–16.
(обратно)25
Фоли М. Век абсурда: Почему в современной жизни трудно быть счастливым. М., 2011. С. 111–112.
(обратно)26
Уотсон Р. Файлы будущего. С. 94.
(обратно)27
Либерман А. Н.Техногенная безопасность: человеческий фактор. СПб., 2006. С. 7–8.
(обратно)28
Лукач Д. К онтологии общественного бытия. Пролегомены. М., 1991. С. 88.
(обратно)29
Гартман Н. К основоположению онтологии. СПб., 2003. С. 108–109.
(обратно)30
Лукач Д. К онтологии общественного бытия. С. 89.
(обратно)31
Ницше Ф. Сочинения. Т. 1. М., 1990. С. 359.
(обратно)32
Лукач Д. К онтологии общественного бытия. С. 230.
(обратно)33
Бескова И. А. Эволюция и сознание: новый взгляд. М.2002. С. 71.
(обратно)34
Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Одномерный человек: Исследование идеологии развитого индустриального общества. М., 2002. С. 271.
(обратно)35
Фукуяма Ф. Великий разрыв. М., 2004. С. 12.
(обратно)36
Кант И. Критика способности суждения. М. 1994. С. 177.
(обратно)37
Там же. С. 306.
(обратно)38
Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Одномерный человек. С. 163.
(обратно)39
Леонтьев А. Н. Эволюция психики. М.; Воронеж, 1999. С. 380–381.
(обратно)40
Арендт X. Vita aktiva или О деятельной жизни. СПб., 2000. С. 406.
(обратно)41
Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Одномерный человек. С. 205.
(обратно)42
Хабермас Ю. Будущее человеческой природы. М. 2002. С. 63.
(обратно)43
Борхес X. Л. Сочинения в трех томах. T. 2. Рига, 1994. С. 357.
(обратно)44
Сенека Луций Анней. Философские трактаты. СПб., 2001. С. 161.
(обратно)45
Мерло-Понти М. Знаки. М., 2001.С. 350.
(обратно)46
Юнгер Э. Сердце искателя приключений. М., 2004. С. 41.
(обратно)47
Лири Т. Семь языков Бога. СПб., 2002. С. 207.
(обратно)48
Любарский Г. Ю. Морфология истории: Сравнительный метод и историческое развитие. М., 2000. С. 189.
(обратно)49
Рикер П. История и истина. СПб., 2002. С. 340.
(обратно)50
Луман Н. Введение в системную теорию. M., 2007. С. 315–316.
(обратно)51
Лем С. Сумма технологии. СПб., 2002. С. 438.
(обратно)52
Деннет С. Д. Виды психики: На пути к пониманию сознания. М. 2004. С. 55.
(обратно)53
Рикер П. История и истина. С. 341.
(обратно)54
Хюбнер Б. Произвольный этос и принудительность эстетики. Минск, 2000. С. 45.
(обратно)55
Цит. по: Тофлер Э. Шок будущего. М., 2001. С. 225.
(обратно)
Комментарии к книге «После капитализма», Константин Григорьевич Фрумкин
Всего 0 комментариев