«Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра»

2160

Описание

Настоящая работа является первым в отечественной науке опытом комплексного исследования дневникового жанра. На большом фактическом материале (около 70 образцов дневниковой прозы) рассматриваются все структурные элементы дневника, его эволюция, связи с художественной прозой. В исследовании использованы фундаментальные открытия аналитической психологии, впервые широко примененные к литературному материалу. Для филологов, психологов, преподавателей, студентов.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра (fb2) - Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра 1396K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Олег Георгиевич Егоров

Олег Егоров Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра Исследование 2-е издание

Об авторе

Егоров Олег Георгиевич (р. 1957 г.) – кандидат филологических наук, доцент, член-корреспондент Международной академии наук педагогического образования, лауреат Премии губернатора Московской области для работников образования (2001 г.), научный руководитель инновационного образовательного комплекса «Лицей» г. Железнодорожного Московской области.

Автор более 40 научных трудов в области филологии, культурологии, педагогики, в том числе монографии об И.С. Тургеневе.

Введение

Литературный дневник имеет большую и богатую историю. Его истоки восходят к поздней античности. Прообразом дневника были «Размышления» Марка Аврелия («Мы имеем своеобразный дневник – не внешних событий, а мыслей и настроений, более важных в глазах автора, чем внешние события»[1], – писал С. Котляревский во «Вступительном очерке» к сочинению римского стоика). Последующие эпохи внесли значительные изменения в структуру жанра, но не изменили его сущности. Дневник остался разговором с самим собой, монологом, обращенным не к слушателю или читателю, а к себе, в расчете на чтение в будущем.

Во все времена сохранялся устойчивый интерес к дневнику, но пик его приходится на эпоху предромантизма и XIX в. В дневнике нашло отражение характерное для того времени стремление личности противопоставить жестким социально-сословным определениям события своей внутренней жизни и поднять их до уровня общественно значимых явлений. Не случайно М.Ю. Лермонтов в Предисловии к «Журналу Печорина» (дневнику) писал, что «история души человеческой <...> едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа»[2].

Дневник был распространен как в писательской среде, так и в кругах, далеких от профессиональной литературы. Дневники вели художники, музыканты, политические деятели, путешественники, актеры и даже грамотные крестьяне. На определенном социально-историческом этапе дневник становится элементом духовного быта и начинает соперничать с эпистолярным жанром.

В неоднозначных отношениях находится дневник с мемуарами. С историко-документальной точки зрения мемуары уступают дневнику. Синхронность дневниковых записей по отношению к изображаемым событиям придавала жанру те качества оперативности и достоверности, которые не покрывались глубиной и философичностью поздних оценок в мемуаристике.

Своеобразие дневника связано с его пограничным положением между рукописной и печатной литературой. Оставаясь по своей природе «камерным» жанром, дневник тяготел к чтению в узком – семейном или дружеском – кругу, что не предполагало тиражирования. В то же время у друзей, близких и литературных поклонников дневниковеда[3] нередко возникало желание сделать документ личной жизни автора достоянием общественности. И хотя в XIX в. число прижизненных публикаций дневников их авторами ничтожно мало, дневниковый жанр имел устойчивую тенденцию к выходу на столбовую дорогу печатной литературы, особенно в периоды больших общественных подъемов.

Бытование дневника в рукописной форме не мешало ему оставаться литературным жанром и участвовать с другими на равных в литературном процессе. Большинство авторов никогда не считало письменную форму дневника неким изъяном. Мало того, в начале XX в. В.В. Розанов расценивал рукописность как громадное эстетическое преимущество и пытался противопоставить допечатную литературу типографски набранной, а свои главные идеи сформулировал в дневниках («Уединенное», «Опавшие листья», «Мимолетное», «Последние листья»). Позиция Розанова была своеобразной реакцией на попытки исконно письменных, «камерных» жанров (писем, записок, дневников) занять место в ряду печатной литературы. И хотя Розанов опубликовал две книги дневников, этим он хотел привлечь к ним внимание читателя-друга, подобного тому, которому дневниковеды XIX в. доверяли чтение своих журналов.

Возросшая продуктивность дневника в XIX в. была связана с высоким уровнем письменной культуры, с ростом образованности в различных социальных слоях. Для непрофессионалов в литературе дневник служил способом выражения творческой потребности в объективации примечательных фактов личной жизни и общественных событий. Одновременно ведение дневника способствовало формированию литературного слога в практике естественного, а не условного письма (в том числе слога иностранного – в дневниках на французском языке). А.И. Тургенев по этому поводу писал в своем дневнике: «Но мне нужно обрабатывать мои мысли. А приобрести это искусство можно одной только практикой»[4].

Помимо выполнения психологических, социальных и литературных задач, дневник в XIX в. стал средством удовлетворения нравственно-интеллектуальных запросов личности. В моду вошло чтение дневников в дружеском кружке с целью апробации нравственных понятий, философских мыслей, жизненных правил, над которыми автор работал и размышлял в своей летописи. Подобная практика имела место в тургеневском кружке, на вечерах в доме Штакеншнейдеров, в семействах Бакуниных, Аксаковых, Толстых. Ознакомление близких и дорогих автору людей с собственным дневником служило установлению прочных и гармоничных межличностных отношений (Чернышевский и его невеста, Л. Толстой и его юная супруга).

Рост популярности дневника в образованной среде нашел отражение и в «большой» литературе, которая не только фиксировала ведение тем или иным героем дневника (как в повести И.И. Панаева «Белая горячка» или рассказе В.Г. Короленко «Нестрашное»), но и использовала дневник как повествовательную форму. В жанре дневника написаны как целые произведения («Дневник лишнего человека» И.С. Тургенева, «Дневник семинариста» И.С. Никитина, «Дневник Павлика Дольского» А.Н. Апухтина), так и отдельные части и главы («Журнал Печорина» в романе Лермонтова, «Дневник Левицкого» в «Прологе» Н.Г. Чернышевского, «Демикотоновая книга» в «Соборянах» Н.С. Лескова).

Взаимодействие дневника с художественной прозой и «большой» литературой в целом имело место и на более высоком уровне. Признание дневника составляющей литературного процесса выразилось в том, что некоторые писатели избрали его в качестве одного из продуктивных жанров своего творчества, уравняв, таким образом, в правах с другими жанрами («Дневник писателя» у Ф.М. Достоевского и Д.В. Аверкиева).

XIX в. был в истории развития дневника решающим в том смысле, что именно в это время завершилась дифференциация всех элементов его жанровой структуры, определились все основные жанровые разновидности, наметились наиболее продуктивные формы жанрового письма. Именно в XIX в. началась публикация основного массива дневников, т.е. к дневнику стали де-юре относиться как к литературному явлению. Последнее обстоятельство важно еще и потому, что дневник как самостоятельный жанр стал доступным для изучения филологическими методами. Однако ни историко-литературного анализа, ни теоретического обоснования жанру дневника XIX в. не дал. Автономизация самого жанра не повлекла за собой скорого научного осмысления данной проблемы. Одной из причин этого была многозначность жанрового определения дневника.

Дневник как жанровая форма представляет собой динамичную автохарактеристику, выражающую естество и бытие человека методом последовательных высказываний, группирующихся в устойчивый временной ряд. Литературный дневник отличается от других разновидностей подневных записей, например от дневника фенологических наблюдений и судового журнала. Но литературность является одним из возможных средств повествования. Вести дневник можно не только на литературном материале, но и посредством живописи, графики, музыкальной мелодии. Выбор языка дневника зависит от специфики мышления автора, если автор – художник в широком смысле этого слова. Дневниковость как психологическая автоповествовательная модель свойственна различным видам искусства.

Искусствоведы не раз обращали внимание на дневниковый принцип в построении серий произведений искусства. Так, Я.В. Брук следующим образом характеризует юношеский альбом художника О.А. Кипренского: «Это и альбом, и дневник: натурные наброски и графические эскизы перемежаются с записями, беглыми пометками, выписками из Сенеки и Климента Александрийского, ссылками на Хр. Вольфа и М.В. Лакроза <...> Несколько рисунков альбома представляют аллегорические изображения Пороков и Страстей <...> Эти аллегории – вряд ли подготовительные эскизы росписей <...> скорее, это своеобразные графические дневниковые размышления, обращенные к самому себе»[5]. Исследователь рисунков Пушкина A.M. Эфрос отмечает: «Это дневник в образах, зрительный комментарий Пушкина к самому себе»[6]. Музыковед О.Е. Левашова считает романсный жанр дневником М.И. Глинки: «Лирическое в своей сущности, вокально-камерное творчество Глинки <...> становится его «дневником», носителем жизненных впечатлений, дум и настроений художника»[7].

Эволюция дневника как литературного жанра не сводилась к дифференциации его структурных элементов. В XIX в. определились четыре формы бытования дневника. Наиболее продуктивной формой (которую можно назвать классической) был собственно дневник. Три другие в той или иной степени были связаны с двумя популярнейшими (наряду с дневником) жанрами нехудожественной прозы – письмом и воспоминаниями. Взаимодействие жанров открывало новые перспективы, прежде всего в плане литературного общения.

Самым распространенным после классического дневника был дневник в письмах. Продуктивность жанра была обусловлена его своеобразным положением между двумя формами бытового литературного письма – собственно дневником и эпистолярием. Дневник в письмах объединил признаки, свойственные двум жанрам по отдельности. В результате такого симбиоза и возник оригинальный гибрид.

Дневник в письмах органически соединил адресность письма с интимностью ежедневного описания жизни автора. Сочетание двух, на первый взгляд, не имеющих ничего общего функций – автохарактеристики для себя и передачи информации для другого, стало возможным по двум причинам.

Несмотря на монологизм как главный жанровый признак, дневник у многих авторов всегда тяготел к отстраненности, к передаче своего содержания другому, чаще всего близкому или родственному душой человеку. Дневник в письмах стал таким же дневником, только рассчитанным на чтение на расстоянии. Вторым свойством, определившим популярность жанра, стала оперативная информативность, присущая как дневнику, так и письму. И дневник, и письмо передавали сведения за короткий, строго определенный промежуток времени в форме своего рода отчета. Часто письмо к близким представляло собой хронику событий повседневной бытовой или духовной жизни его автора и таким образом перекликалось с дневником как сводом упорядоченных фактов одного дня или более длительного отрезка времени.

Однако между обычным дневником и письмом имелось принципиальное отличие. Дневник мог фиксировать подневные события пунктирно, т.е. не передавал их в подробностях, ограничиваясь намеками, по которым впоследствии автор легко восстанавливал в памяти пережитое и виденное. Письмо не допускало никаких сокращений и умолчаний. Адресат должен был иметь точную и по возможности полную информацию о событиях от своего корреспондента.

В дневнике в письмах подобное расхождение преодолевается выбором адресата. Человек, которому посвящается дневник, должен иметь у корреспондента полное доверие по всем самым деликатным вопросам, а при необходимости и уметь читать «между строк». На почве этого психологического компромисса и происходит объединение этих двух разных жанров.

Характерной особенностью дневника в письмах была его временная ограниченность. Если классический дневник мог вестись годами и десятилетиями, нередко всю сознательную жизнь, то эпистолярный дневник, как правило, был рассчитан на определенный, знаменательный период в жизни автора. По прошествии какого-то важного события дневник прекращался навсегда. К числу таких событий преимущественно относились путешествия (Е.С. Телепнева), длительные служебные командировки (И.С. Аксаков), пребывание на театре боевых действий (В.А. Соллогуб), судьбоносные для автора события личной жизни (А.П. Керн). Реже содержанием эпистолярного дневника могли стать факты повседневной жизни, не отмеченные большой значимостью для автора (И.Н. Крамской). В этом последнем случае дневник отражал процесс индивидуации (психологического самоосуществления) автора. Лишь в исключительных случаях ведение такого дневника продолжалось долгие годы (СП. Жихарев).

Отличие эпистолярного дневника от обычного информативного письма заключалось в строгой регулярности и в отсутствии установки на ответ. Хотя ответные письма и получались авторами таких дневников, изначально они (ответы) не входили в замысел авторов. Содержание ответных писем адресатов никак не влияло на ход событий, описываемых автором дневника. Дневник имел адресата, но сам адресат оставался пассивным получателем информации. Те сведения, которые были ответом на полученные странички дневника автора, лишь формально входили в событийный ряд дневника. Их отсутствие нисколько не повлияло бы на его србытийную структуру. В этом – существенное отличие дневника в письмах от обычной двусторонней переписки. Цель переписки – взаимный обмен информацией. Задача дневника в письмах – давать преимущественно одностороннюю информацию о себе, без учета сведений, полученных от адресата.

Второй, менее продуктивной формой дневника был дневник в письме. От эпистолярного дневника он отличался тем, что его автор предварял дневниковую часть корреспонденции информацией, свойственной обычному письму. Дневник встраивался в текст письма так, что иногда один жанр чередовался с другим. Например, отроческий дневник И.С. Тургенева имеет следующую композицию:

«Милый дядя! Как я обрадовался, когда получил твое письмо <...> Пора начать мой журнал.

Журнал.

Вторник, 7-е декабря <...> колокольчик разбудил меня; я встал и, одевшись, пошел вниз. Начал готовиться г-ну Дубле.

Теперь я опишу класс весь, каким был <...>.

(Тут пришла мамаша и сказала: «Дядя приедет к Святой!» Дядя, я был обрадован так, что прыгнул бы до потолка. Привези, пожалуйста, верховые лошади; моя была бы росту среднего.

После был Платон Николаевич: он не давал уроку и все был при мамаше <...>.

Я бы еще написал, да почта дожидается: я опоздал <...>»[8].

Наконец, третьей жанровой формой был дневник, встроенный в мемуары. Причем он выполнял не функцию материала для более поздних воспоминаний, а воспринимался как оригинальное жанровое образование в тексте последних. Дневниковая часть в таком своеобразном сочетании и соотносилась, и противопоставлялась основному тексту по принципу синхронии – диахронии, что создавало исключительный эстетический эффект. Дневник в мемуарах в своей первооснове мог быть в форме писем, как, например, у Н.В. Шелгунова, впоследствии введенный его женой Л.П. Шелгуновой в воспоминания «Из далекого прошлого»: «Весь журнал Шелгунова у меня сохранился. Вот выписки из него <...>»; «Николай Васильевич и в этот год продолжал писать мне письма в виде дневника. Считаю не лишним поместить тут несколько его писем <...>»[9].

Л.М. Жемчужников вводит в текст «Моих воспоминаний из прошлого» странички своего путевого дневника, которые в контексте мемуаров воспринимаются органически, как составная часть жанра. Тем не менее графически эти части его повествования выделены и могут рассматриваться как обычный дневник путешествий: «14/2 февраля 1858 г. Под вечер мы отправились из Триеста на пароходе и после покойного шестичасового плавания входили в укрепления Венеции, выстроенные австрийцами против венецианцев»; «21 мая/2 июня. Выехав в среду из Константинополя на австрийском пароходе, я прибыл на следующий день в десятом часу утра в Варну»[10].

История изучения дневника существенно отличается от исследования других литературных жанров. На протяжении полутора веков среди критиков и литературоведов господствовало упрощенное представление о дневнике. Лаконично и прямолинейно его выразил В.Я. Лакшин в работе о дневниках Л.Н. Толстого: «<...> письмо, дневник <...> – самые повседневные и доступные любому жанры творчества»[11]. Вместе с тем в этой истории можно выделить несколько этапов.

Первоначально интерес к дневнику выразился в факте публикации этого исконно рукописного жанра. Ранние публикации дневников были единичными и не преследовали далеко идущих целей. Они предпринимались с тем, чтобы познакомить читателей толстых журналов с любопытными фактами внешней и внутренней жизни интересной личности, как, например, было с «памятной книгой чувств» (дневником) Е.С. Телепневой, изданной Н.И. Гречем в «Сыне отечества», или впечатлениями путешественника и ученого в путевом дневнике М.П. Погодина.

Литературно-художественные журналы периодически публиковали дневники, но подход к ним был избирательный. Он зависел от личных вкусов издателя и от случайных факторов. В то время (1810 – 1850-е гг.) дневник еще не осознавался как самостоятельный жанр. Он занимал средостийное положение между печатной и письменной литературой.

Систематическое издание дневников Начинается в эпоху «великих реформ», а точнее в 1860-е гг. Новые периодические издания исторического профиля («Исторический вестник», «Русский архив») выделяют целые разделы дневникам и мемуарам. Но издатели и критики в своих комментариях к публикациям не делают разграничений между дневником и воспоминаниями (записками). Они классифицируют эти самостоятельные жанры как мемуарную литературу. Смешение жанров приводит к тому, что дневники называли мемуарами, а мемуары – дневниками. Так, издатель дневника В.И. Аскоченского Ф. Булгаков в своих комментариях писал, что журнал Аскоченского – «это один из драгоценных исторических мемуаров, во многих отношениях замечательный и необыкновенный фактичностью и искренностью» и что он «проливает свет на провинциальную жизнь того времени, представляет интерес для истории русского просвещения и русской литературы» (Исторический вестник. 1882. Т. 7). Издатель воспоминаний некоего Протасьева, помещика Тамбовской губернии, Е. Опочинин называет их «старым дневником», «записками», «мемуарами» (там же, 1887, ноябрь).

Подобный подход к дневнику, несмотря на его явную архаичность, сохраняется у некоторых исследователей по сей день. Так, комментатор одного из последних изданий дневника Пушкина С.А. Фомичев относит этот жанр в творчестве поэта к «экспериментальным поискам <...> в мемуаристке»[12].

Не происходит коренного перелома в отношении к дневникам со стороны исследователей и в первой половине XX в. Дневники по-прежнему регулярно публикуются в различных журналах и сборниках («Русские Пропилеи», «Морской сборник», «Голос минувшего», «Звенья» и др.). Правда, в работах некоторых ученых дневники уже не смешиваются с мемуарами. Напротив, намечается тенденция к их разделению по некоторым признакам. Главным из них становится принцип синхронии – диахронии с вытекающими из него следствиями. За дневником признается бо́льшая фактическая достоверность, он считается более надежным документом, чем мемуары. Так, Е.И. Тарасов в «Предисловии» к изданию дневника Н.И. Тургенева пишет: «Правда, от декабристов осталось много мемуаров, записок, воспоминаний; но все это материал, который ни в каком отношении не может заменить дневника – исповеди сердца и души. Мемуары составлялись гораздо позже, в 40 – 50-х гг., в другую эпоху, с другим настроением и почти всегда с определенным намерением: в целях самооправдания или пропаганды своих идей. Следовательно, это материал тенденциозный. Таких недостатков дневник не имеет, и вот почему он должен быть особенно ценным для исследователя <...>»[13]. Исследовательница А.С. Грибоедова М.Н. Нечкина отмечает: «Дневник, как правило, является более ценным первоисточником, нежели позднейшие мемуары»[14].

Дневник по-прежнему рассматривается как вспомогательный, источниковедческий материал. Его используют для составления биографий писателей, исследования частных историко-литературных проблем. При этом литературоведы пользуются дневниками политических деятелей, представителей искусства, рядовых дневниковедов, а историки общественного движения, театра, музыки, живописи – дневниками писательскими для решения своих специфических задач.

Отсутствие интереса у литературоведов к дневнику как самостоятельному литературному жанру отразилось на принципах публикации. Можно выделить по крайней мере шесть разновидностей изданий дневников. Первой является полный текст. Таких публикаций сравнительно немного, даже в научных изданиях. Чаще издатели печатали неполный текст. На это было несколько причин. Во-первых, ссылались на большой объем текста, как, например, при публикации дневника А.В. Дружинина. Второй причиной было наличие в дневнике большого количества выписок из сочинений других авторов с комментариями к ним дневниковеда. Издатели не считали такой материал достойным публикации, так как он, по их мнению, мало что давал в содержательном отношении. Такой подход имел место при подготовке дневников А.И. Тургенева, А.В. Никитенко и некоторых других авторов. Третьей разновидностью публикации дневников было издание иноязычного текста (в основном французского) без перевода. Так был опубликован дневник кн. Е. Курагиной и др. Данный подход был свойствен издательской практике конца XIX – начала XX в. Еще одним видом публикаций был купированный текст, причем купюры делались с целью удаления всего «личного», т.е. не относящегося к основной профессиональной деятельности дневниковеда. Так поступили с дневником русского дипломата В.Н. Ламздорфа, а ранее – Н.А. Полевого. Сын последнего, комментируя издание, прямо говорил, что в «Историческом вестнике» даются «выдержки из дневников»[15] его отца. Широкое распространение получила публикация извлечений из дневников в различных специальных изданиях от «Литературного наследства» до сборников, посвященных писателям. Например, «Выдержки из дневника В.П. Горчакова об А.С. Пушкине» в «Книге воспоминаний о Пушкине» и т.п. Наконец, шестой вид публикаций имел отличительной особенностью то, что при наличии полного печатного текста дневника в него не включали сопутствующие материалы – рисунки, чертежи, пометки на полях, сделанные в рукописи дневниковедом. Такая судьба постигла опубликованные дневники В.А. Жуковского, В.Г. Короленко и ряда других авторов. В своей основе подобная практика имеет место до сих пор (современные публикации дневников М.А. Волошина, М.М. Пришвина).

Во второй половине XX в. наметился поворот в сторону изучения некоторых аспектов дневниковой прозы. Главным событием в этом направлении было признание дневника литературным памятником фактом его публикации в серии «Литературные памятники» (СП. Жихарев, А.Г. Достоевская, А.И. Тургенев, А.В. Дружинин). Дневник перестал восприниматься только как вспомогательный, служебный материал для научных исследований в области литературы, истории и других общественных наук. Литературоведческая мысль вплотную подошла к осмыслению дневника как научной проблемы.

Исследователи все чаще указывают на недостаточность историографического подхода к дневнику. Например, Н.И. Кулакова в кандидатской диссертации о «Дневнике» и «Записках» А.В. Никитенко отмечает: «Его «Дневник», как правило, интересует исследователей в качестве историографического и фактографического документа.

<...> «Дневник» А.В. Никитенко практически не изучался в литературоведческом аспекте»[16].

Важным шагом в постижении специфики дневника явилось признание его оригинальной литературной организации, искусства построения. Так, Н.Ю. Донченко в диссертации «Поэтика антонимии в «Дневниках» М. Пришвина» говорит о наличии «поэтики дневникового текста»[17].

Первую попытку монографического исследования дневников предприняла Л.М. Розенблюм в монографии «Творческие дневники Достоевского». Исследователь правильно определила цель работы: «До сих пор, – писала она о записных книжках и тетрадях автора «Бедных людей», – они привлекали внимание главным образом потому, что содержат материалы творческой лаборатории Достоевского <...> Такой подход закономерен и безусловно плодотворен. Но важен и другой аспект изучения: взятые во всей совокупности, записи Достоевского, которые он делал в течение многих лет, могут быть рассмотрены как своего рода дневники, прежде всего дневники творческие <...>»[18].

Однако исследователь выполнила свою задачу лишь отчасти. Предметом ее изучения оказалось содержание «письменных книг» («дневников») Достоевского. Проблема жанровой формы этого оригинального произведения писателя осталась неизученной. Тем не менее важность работы Л.М. Розенблюм заключается в автономном изучении дневникового жанра. Кроме того, автор установила идейные и жанровые связи собственно дневника с «Дневником писателя»: «И все же Достоевский создал своеобразный дневник: не только известный журнал под названием «Дневник писателя», но и его далекий «прообраз» – дневник для себя <...>»[19].

Наметившиеся прогрессивные тенденции в изучении дневника не коснулись, однако, его жанровой структуры. Исследования, посвященные поэтике отдельных дневников, затрагивали частные проблемы конкретных образцов жанра и не имели под собой глубокой теоретической основы. Поэтика дневника как жанра не была разработана в ее историческом развитии.

Настоящая монография является продолжением серии исследований, посвященных литературным дневникам. Первая часть вышла под названием «Дневники русских писателей XIX в. Исследование» (М.: Флинта, Наука, 2002). Предлагаемая вниманию читателей книга имеет обобщающий характер и охватывает дневники разных авторов, в том числе и не литераторов. Этим самым подчеркивается универсальность дневникового жанра, его независимость от художественного таланта дневниковеда. Дневник служит показателем литературной образованности, но последнее качество не является определяющим при создании дневника. Как отмечает современный исследователь, «потребность и способность вести дневник не является привилегией писателя – это скорее свойство личности, ощущающей необходимость в одних случаях поверять бумаге интимные переживания, в других – записывать для памяти примечательные события»[20].

Глава первая ФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ

1. Психологическая функция дневника

При определении жанрового своеобразия дневника первым встает вопрос о его предназначении: почему и для чего ведутся дневники? Несомненно, что эстетический мотив надо отвести сразу, поскольку дневники велись и литературно неодаренными людьми. Писательские же дневники в своем большинстве лишены художественной ценности. Правда, известно, что душевный и нравственный акты, рассчитанные на выражение, имеют эстетическое значение. Но эстетическое в дневнике не является конечной целью творческого акта. Оно – сопутствующий продукт неэстетических импульсов. Оно вытекает не из специфически художественного задания, а имеет более общую социальную природу. Достаточно взять те дневники – а их немало, – которые не только не предназначались для печати, но тщательно скрывались от самых близких людей и даже уничтожались в критический момент. Самовыражение их авторов не было рассчитано на общественную оценку и потому не имело эстетического смысла.

Ответ самих авторов на вопрос о функции дневника колеблется в интервале между субъективно-психологической и социально-исторической мотивировкой: «Наконец, и я начал писать свой журнал, – отмечает А.И. Тургенев в геттингенском дневнике 1803 г., – для других он не может быть интересен <...> довольно, если он для меня будет зеркалом души моей!»[21]; «В тех же видах, – начинает свой поздний дневник военный министр Александра II Д.А. Милютин, – буду и впредь заносить в свой дневник все последующие факты, могущие со временем пригодиться будущему историку для разъяснения закулисной стороны нашей общественной жизни»[22]. Все другие объяснения функциональной направленности дневника тяготеют к тому или иному полюсу.

Однако словам автора не всегда следует доверять в полной мере. Зачастую подлинный мотив ведения дневника скрыт для него. Началом работы над дневником может послужить случайный повод, за которым скрывается до конца не осознанная причина. Так, композитор СИ. Танеев начинает вести дневник с тем, чтобы (как он полагает) поупражняться в языке эсперанто. Через несколько месяцев переходит на русский язык и продолжает записи в течение 15 лет (весь дневник занимает три увесистых тома). Художник А.Н. Мокрицкий заводит дневник с тайной целью описать свои целомудренные отношения с женой старшего брата, к которой испытывает явную симпатию. Чувство скоро остывает, а дневник продолжается еще пять лет. Н.А. Добролюбов в семинарии ведет дневник-пародию «Летопись классических глупостей» от имени анонимного сатирика. Всего же в его короткой жизни работа над дневником заняла 9 лет.

Очевидно, что ускользающая от авторов подлинная причина обращения к дневнику лежит не на поверхности, не в бытовой, социальной или сугубо литературной сфере. Она коренится в глубинах сознания личности, а точнее – в бессознательном. Литературная традиция, жанровый фон являются лишь средой, в рамках которой осуществляются некие внутренние потребности души. Об этих потребностях глухо говорят некоторые дневниковеды, но, пытаясь сформулировать их, всегда искажают их подлинную природу. И неудивительно: они лежат в сфере неосознаваемых психических импульсов: «<...> приятно будет перебирать эту памятную книгу чувств моих, – пишет в начале своего дневника юная путешественница Е.С. Телепнева, – ибо журнал мой будет описание разнообразных моих ощущений <...> а не описанием городов и мест, через кои мы будем проезжать <...>»[23]; «Все, что тревожит и волнует, – начинает свой дневник Е.А. Штакеншнейдер, – буду передавать дневнику, ведь говорить все невозможно»[24]; «Принимаюсь вести свой дневник, – пишет Д.А. Милютин, – побуждаемый к тому пережитыми в первые три месяца текущего года неприятностями и душевными волнениями»[25]. Н.И. Тургенев, разделяя дневник на несколько разных по содержанию тетрадей и давая им соответствующие названия, отмечал в первой из них: «Желтая книга названа «Моя скука». Это правда: когда мне весело, то я верно в нее не заглядываю»[26].

Примеры можно было бы продолжить, но уже из приведенных видно, что все авторы признают приоритет душевной, психологической сферы, именно ее выделяют из всех возможных импульсов, подтолкнувших к писанию дневника. Можно с уверенностью утверждать, что и в основе функциональной направленности тех дневников, авторы которых так определенно не формулируют мотивы их ведения, также лежит психологический фактор.

Побудительные мотивы и предназначение дневника находятся, таким образом, в причинно-следственной связи. Как же в действительности происходит процесс зарождения замысла дневника и его функционирование в конкретной жанровой структуре? При всем многообразии психологических индивидуальностей авторов функциональный механизм их дневников един в своих основаниях. Его сущность можно раскрыть на нескольких характерных примерах.

В.А. Жуковский приступает к дневнику через год после смерти любимого друга Андрея Тургенева, который занимал в жизни юного поэта исключительное место. Не найдя замены прежней дружбе, Жуковский заводит дневник, в котором в образе воображаемого Наставника продолжает те нравственные беседы, что велись в тургеневском кружке. Фигура этого вымышленного персонажа замещает поэту дорогого покойного друга, а форма дневника – атмосферу задушевных бесед и наставительных рассуждений. Дневник возникает путем замещения определенного психологического содержания, не нашедшего выхода в иных формах.

В.Ф. Одоевский на закате своей литературной деятельности создает дневник, наполненный злободневным социально политическим материалом. На первый взгляд это кажется странным для человека, всегда далекого от политики и общественной борьбы. Но именно эта далекость, отягченная идейным и духовным одиночеством бывшего «любомудра», способствовала интенсивной работе над дневником. В нем писатель нашел средство психологической компенсации за ту ущербность, которую испытывал в эпоху, далекую от круга интересов его поколения.

А.И. Герцен начинает вести дневник на рубеже нового психологического возраста, подытоживая прожитое и сделанное. Дневник был призван частично возместить тот душевный урон, который писатель потерпел, не получив возможности исторического самоосуществления («Тридцать лет! Половина жизни. Двенадцать лет ребячества, четыре школьничества, шесть юности и восемь лет гонений, преследований, ссылок. И хорошо и грустно смотреть назад»[27]).

Во всех случаях мы видим, что дневник выполняет компенсаторно-заместительную функцию. Он замещает или компенсирует те содержания психики автора, которые не находят выхода в других формах. Литературный дневник с такими его свойствами, как интимность, камерность, более всего подходил для выражения скрытых (и скрываемых) душевных потребностей. Он сродни церковной исповеди или психоанализу.

Личности с невротической психикой испытывают особую потребность в дневнике как зеркале душевных надломов (Н.И. Тургенев, Л.Н. Толстой, П.И. Чайковский, М.А. Башкирцева). Объективация бессознательных психических импульсов в дневнике доводит их до стадии осознанивания[28]. Интегрированный сознанием, этот ранее скрытый душевный материал перестает травмировать автора. Как о человеке, который долго копил и удерживал в себе не дающие ему покоя мысли, а потом вдруг высказал их прилюдно, говорят, что он «выговорился», так о человеке применительно к его дневниковой исповеди можно сказать, что он «выписался». Это свойство дневника хорошо прочувствовал Н.И. Тургенев, передавая свои ощущения в стихотворной форме: «Когда в Отечестве и под родимым кровом // Я разверну мой «Бред» (название одного из ранних дневников – О.Е.) во время мрачных дней, // То вспоминание о скучных днях с сим словом // Меня утешат там и в горести моей»[29].

С точки зрения функциональности, понимаемой психологически, все дневники делятся на несколько групп. К первой, весьма многочисленной группе относятся дневники, начатые в юношеском возрасте. Часть из них заканчивается в момент вступления их авторов в самостоятельную жизнь (дневники А.Х. Востокова, А.Н. Вульфа, И.С. Аксакова, Н.Г. Чернышевского, А.Н. Мокрицкого, Н.А. Добролюбова), другие ведутся дальше, но имеют совершенно иную функциональную направленность (дневники В.А. Жуковского, Н.И. и А.И. Тургеневых, А.В. Дружинина, Л.Н. Толстого и др.).

Вторую группу составляют дневники, начатые в так называемом критическом возрасте, т.е. когда человек проживает вторую половину своей жизни. Их немного, но они резко выделяются своей функциональной направленностью среди других категорий (дневники Е.И. Поповой, Д.А. Милютина, В.Ф. Одоевского, П.И. Чайковского, П.Е. Чехова, СИ. Танеева).

Обе названные категории, хотя и отличаются по многим признакам, родственны тем, что их объединяет возрастная психология.

Особый отдел составляет небольшой ряд дневников, которые можно назвать тюремно-ссыльными. Они создавались в экстремальных условиях тюрьмы и ссылки и поэтому так же, как и дневники предыдущих групп, выполняли психологическую компенсаторную функцию (дневники В.К. Кюхельбекера, Т.Г. Шевченко, В.Г. Короленко).

Две другие категории дневников в свете названной функции не так явно выражают «психологию». Это путевые и культурно-исторические дневники. К первой относятся «Хроника русского» А.И. Тургенева, «Год в чужих краях» М.П. Погодина, сибирский дневник П.А. Кропоткина, «По Корее, Манчжурии и Ляодунскому полуострову» Н.Г. Гарина-Михайловского. Вторую составляют дневники-летописи жизни Л.Н. Толстого, написанные его приближенными (дневники А.Б. Гольденвейзера, Д.П. Маковицкого, Н.Н. Гусева, В.Ф. Булгакова).

Дневники путешествий обычно велись в познавательных и научно-исследовательских целях. Они, как правило, выделялись авторами в самостоятельные тетради и не включались в записи «классического» дневника (А.И. Тургенев, М.П. Погодин, Н.Г. Гарин-Михайловский). Таким образом подчеркивалась автономная функция подобных дневников. Нередко они были рассчитаны на публикацию, в отличие от классического дневника. Но психологическая функция тем не менее была свойственна и путевому дневнику. Только она была локализована в образе автора. Порой ее не было видно за массой изобразительного и аналитического материала.

Дневники-летописи так же имели психологическую подоплеку. Их авторы испытывали симпатию и душевную близость к великому человеку и учителю. И толчком к ведению дневника служила увлеченность личностью художника и человека. Здесь психологическая функция двигалась по обходному пути, поскольку на первом плане находилась не личность автора, а его кумир.

Среди перечисленных групп наибольший интерес в функциональном отношении представляют три первые (точнее две, поскольку первая и вторая являются разновидностями одного типа). В них назначение дневника как литературно-психологического феномена выразилось наиболее отчетливо. Такие дневники в дальнейшем мы будем называть классическими, и не потому, что они преобладают количественно, а потому, что в них особенности жанра выразились в чистом виде. И путевые дневники, и дневники-летописи являются «пограничным» жанром, включающим наряду с элементами классического дневника свойства других литературных жанров – путевого очерка, литературного портрета, хроники жизни и др.

2. Дневники периода индивидуации

Более половины всех известных дневников XIX в. начаты в юношеском возрасте (14 – 20 лет). Этот факт побуждает более обстоятельно рассмотреть проблему функциональности в ее психологическом аспекте. Какие психологические проблемы юношеского возраста нашли отражение в дневнике, а точнее – какие душевные запросы удовлетворял дневник?

Давно было замечено, что дневник является действенным психолого-педагогическим средством, способствующим становлению характера в период переходного юношеского возраста. Старшие, родители не только поощряли ведение дневников своими детьми и воспитанниками, но и постоянно рекомендовали эту процедуру. Дневник, по их понятиям, должен служить средством умственного и нравственного воспитания юноши или девушки. В дневник заносятся поступки, мысли о прочитанном, суждения о моральных понятиях, дается самооценка. Молодой человек пишет хронику своей внутренней жизни и социального поведения и на ее основе корректирует свои мысли и поступки.

А.И. Тургенев, отправляясь учиться за границу, получает наказ от отца вести дневник. В Геттингене он случайно в журнале находит заметку, в которой один отец рекомендует своей дочери то же самое: «Вот что добрый и умный отец вписал в белую книгу, – отмечает он в своем дневнике, – которую он подарил на Новый год своей дочери, желая, чтобы она от времени до времени вела журнал свой и записывала бы в нем свои мысли, чувства или старалась бы выразить на письме то, что она читала в авторе; таким образом, говорит он, они для тебя поясняются и превращаются в твою собственность; часто даже рождают в тебе самой другие и развивают способность мыслить. – Не то ли же самое советовал мне батюшка? Не просил ли он меня вести журнал во время своего вояжа, что я начал приводить в исполнение не прежде, как уже поживя месяца три в Геттингене»[30]. Старший брат А. Тургенева Николай четырьмя годами позднее прочел уже в российском журнале аналогичную заметку и сделал о ней запись в своем дневнике: «Тут де <в «Вестнике Европы»> я читал, что одна мать советует дочери своей выписывать в белую книгу, которую она ей дарит, всякий день по нескольку строк и т.д.»[31].

В немецкой заметке заботливый отец (как, впрочем, и опытный педагог И.О. Тургенев) точно уловил смысл педагогического эффекта от ведения дневника. Объективированные в дневнике и подвергшиеся анализу мысли, чувства, переживания и влечения становились фактом сознания молодого человека и тем самым выводились из темной сферы бессознательного, инстинктивного.

В трех приведенных примерах педагогически грамотные родители были заинтересованы в том, чтобы процесс нравственно-психологического созревания юного существа был поставлен под определенный контроль и чтобы в критических обстоятельствах его можно было регулировать. Там же, где он протекал самостоятельно, могли иметь место явления невротического характера. Примером этого служит дневник М.К. Башкирцевой.

Начав вести дневник в двенадцатилетнем возрасте, Башкирцева не расставалась с ним до своей смерти в 24 года. Из текста дневника видно, что она хорошо осознавала его психологическую функцию – функцию объективации фактов душевной жизни. Но, запечатленные в дневнике, факты эти не были интегрированы сознанием и продолжали травмировать и без того болезненную психику девушки: «Женщина, которая пишет, и женщина, которую описываю, – две вещи разные. Что мне до ее страданий? Я записываю, анализирую! Я изображаю ежедневную жизнь моей особы, но мне, мне самой все это весьма безразлично. Страдают, плачут, радуются моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза, но я при этом только наблюдаю, чтобы записать, рассказать и холодно обсудить все эти ужасные несчастия <...>»[32].

Коррекционная психолого-педагогическая функция дневника не утрачивала своего значения и во второй половине века. Чтение юношеских дневников родителям их авторов было распространено в просвещенной среде еще в 1850-е гг. Так, Е.А. Штакеншнейдер отмечает: «За ужином завязался оживленный разговор... Не помню как, коснулись дневников. Шелгунова ведет дневник: мама рассказала о моем и вдруг потребовала его»[33].

Особую роль в этой практике имел дневник в письмах. Он специально предназначался для конкретного адресата – родителей, уважаемого родственника или старшего товарища. Такой дневник выполнял ту же функцию, что и интимный, с той лишь разницей, что у его автора была психологическая потребность получить от адресата прямое или косвенное одобрение своих поступков и мыслей или выслушать замечания на их счет. Порой для сохранения душевного равновесия был достаточен сам факт наличия такого адресата, безотносительно к тому, ответит он или нет. Для любимой бабушки ведет свой дневник юная путешественница Елена Телепнева: «Журнал этот я предприняла писать для бабушки и, главное, для себя самой; я знаю, что бабушка не будет требовать от меня красноречивых описаний»[34]. Юноша Иван Тургенев шлет любимому дяде Николаю Николаевичу свой дневник в письмах, несмотря на то, что не получает ответов: «Я буду тебе писать <...> вроде журнала»; «<...> Каждый раз получаешь письма и не отвечаешь»[35]. И.С. Аксаков из первой служебной командировки шлет родителям подробнейший дневник в письмах о своих делах и заботах: «Мои письма заменят мне дневник»[36]. Дневники в письмах составляют СП. Жихарев («Дневник студента») и А.П. Керн (к Феодосии Полторацкой). Будущий художник И.Н. Крамской в шестнадцатилетнем возрасте посылает дневник в письмах своему другу: «Я тебе хочу писать, но только не письмо, а целый ряд событий – дневник»[37].

В дневниках подобного типа отсутствует та психологическая напряженность, которая свойственна журналу М. Башкирцевой или, к примеру, Н. Тургенева. Заочный диалог с душевно близким человеком, наставником гасит противоречия и конфликты юношеской души. Не случайно Жуковский замещает в своем дневнике умершего старшего товарища воображаемым Наставником и ведет с ним диалог как автор дневника в письмах.

До сих пор, однако, психологическая функция дневника была сформулирована слишком общо. Рассмотрим подробнее, какую роль играл дневник в юношеском возрасте.

Потребность в объективации душевной жизни была составной частью процесса индивидуации, свойственного юношескому возрасту. Индивидуация – «это процесс, порождающий психологического «индивида», т.е. обособленное, нечленимое единство, некую целостность»[38]. Короче, это процесс психологического самоосуществления личности. Он свойствен каждому человеку и протекает в интервале между 16 и 25 годами. Именно в этот период многие авторы начинают и заканчивают вести дневник. Дневник в литературной форме отражает этот сложный период в становлении человеческой личности.

По мере своего развития дневник выработал общие закономерности в отражении стадий роста сознания. Они свойственны всем дневникам рассматриваемой группы.

Юный автор использует дневник не только в качестве словесного средства объективации своей душевной жизни. В нем он формулирует ближайшие жизненные задачи и перспективы духовно-нравственного развития, а также осуществляет контроль за их выполнением. В этом отношении можно выделить шесть позиций, шесть составляющих процесса психологического самоосуществления, зафиксированных в ранних дневниках. Не во всех образцах жанра они имеются в полном наборе; бывает, что речь идет об одном-двух. Но практически все юношеские дневники в том или ином варианте содержат составляющие процесса.

Первым и центральным пунктом в психологическом развитии личности автора дневника является составление жизненного плана. Подобный план мог представлять собой как развернутую программу с детальной рубрикацией в виде тезисов, так и краткое резюме, вытекающее из анализа прошлой жизни. «С завтрашнего дня, – пишет А.В. Дружинин в дневнике 1845 г., – начинаю готовиться к деятельной и трудолюбивой жизни, а с 29 сентября начну трудиться, как в прошлый год»[39]. Когда же эти намерения не осуществились, он через четыре месяца, после тщательного анализа причин неудачи, предпринимает новую попытку сформулировать ближайшие задачи: «Вытекала тут общая причина: недостаточность прежде разработанного порядка жизни и недостаток твердости для следования новому плану <...> Теперь я живу так: встаю в 9 часов <...> Я решаюсь вставать в 7 или 7 1/2 и ходить по улицам до усталости <...> Правило мое будет: не быть праздным ни одной минуты в день»[40]. А.Н. Мокрицкий определяет жизненную перспективу на много лет вперед, включая сюда личное счастье и цели общественного служения, профессиональное совершенствование и нравственный рост: «<...> я хочу записать свое намерение и прямую цель для того, чтобы со временем поверить себя и увидеть, сколько время и обстоятельства сильнее над нашими лучшими желаниями <...> Вот мое желание: достигнуть в живописи значительного успеха и основать школу в Малороссии <...> если обстоятельства будут тому благоприятствовать, жениться и устроить жизнь для пользы отечеству <...> В Пирятине найти для себя счастье и утешение в утехах золотого юношества»[41].

Часто план ограничивался программой умственного развития, самообразования. Тогда в него входил простой перечень научных дисциплин с логическим обоснованием необходимости их изучения. В юношеском дневнике Д.А. Милютин делает следующую запись: «Чем заняться по возвращении в Петербург: 1) Политическая экономия, в особенности следующие части: а) внешняя и внутренняя торговля, б) военные и морские силы, в) подати и налоги. 2) Народное право <...> 8) Изучение военной и политической истории»[42]. «Три темы для упорных и длительных занятий сейчас привлекают меня, – отмечает в дневнике И.С. Гагарин, – я хочу их здесь изложить с тем, чтобы посвятить себя их изучению, когда у меня будет больше времени и сил»[43].

Программа самообразования порой предшествовала перспективному плану и служила условием его осуществления. Содержание программы определяло весь смысл дальнейшей общественной деятельности автора. Н.Г. Чернышевский так писал об этом в студенческом дневнике: «Должен написать что-нибудь о своих мнениях и отношениях. 1. Религия. 2. Политика. 3. Наука. 4. Литература. Надежды и желания <...> через несколько лет я журналист и предводитель или одно из главных лиц крайней левой стороны, нечто вроде Луи Блана, и женат, и люблю жену, как свою душу <...>»[44]. С той же уверенностью и ясным представлением будущего излагает свой план Н.А. Добролюбов: «Я чувствую, что реформатором я не призван быть... Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота... Тихо и медленно буду я действовать, незаметно стану подготовлять умы; именье <...> жизнь, безопасность личную я отдам на жертву великому делу <...>»[45].

Для невротических характеров такой план всегда составлял главную жизненную проблему. Его невыполнение приводило к пересмотру позиций и выбору более оптимального варианта. Максимализм уступал объективной необходимости, и в дневнике появлялись новые расчеты. «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед, – пишет Л. Толстой в возрасте 21 года, – не на день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже; слишком трудно, почти невозможно; однако попробую, сначала на один день, потом на два дня – сколько дней я буду верен определениям, на столько дней буду задавать себе вперед»[46].

План самообразования и воспитания мог попасть в дневник уже после того, как он был намечен вне его. В таких случаях дневник был своеобразным протоколом подведения промежуточных итогов или контроля за исполнением. Перенесение творческих заданий в дневник повышало их статус, так как теперь по ним можно было судить о собственных волевых качествах, поверять написанное делами. «В двенадцать лет я попросила дать мне учителей, – пишет шестнадцатилетняя М. Башкирцева, – я сама составила программу»[47]. Через полтора года она уже решительнее и конкретнее ставит перед собой задачи: «<...> в один год надо сделать работу трех лет <...> Возьмем от 24-х часов семь часов на сон, два часа на то, чтобы раздеться, помолиться, несколько раз вымыть руки, одеться, причесаться, одним словом, все это; два часа на то, чтобы есть и отдыхать немного, – это составит одиннадцать часов»[48].

Обобщенный характер большинства жизненных планов связан с тем, что в них намечается общая цель. Конкретные задачи решаются другими средствами, о которых повествуют соответствующие разделы дневника.

Вторым по значимости элементом процесса индивидуации, отраженным в дневнике, является круг чтения, цитаты из любимых книг с комментариями к ним. В европейской литературной традиции этот этап в духовном развитии молодого человека получил название «годы учения». В ранних дневниках он представлен своей теоретической стороной, книжной культурой.

У некоторых авторов этот раздел занимает такое большое место, что из него вполне можно было бы составить особый дневник. На этом основании издатели, не считая данный материал ценным, опускали его. Так получилось с ранними дневниками А.И. Тургенева и А.В. Никитенко: обширные выписки из книг и комментарии к ним никогда не публиковались.

Насколько большое значение придавали авторы комментированным выпискам из книг, говорит тот факт, что у многих они помещались в отдельных тетрадях или занимали автономный ряд в подневных записях. В психологическом отношении эта работа была составной частью процесса индивидуации, так как ее результатом было расширение сознания.

Н. Тургенев предназначает для выписок из книг и переводов «Белую книгу» и в течение длительного времени пополняет ее разнообразным материалом. «Собираю в тетрадь места из лучших авторов»[49], – признается в дневнике А.Х. Востоков. Около 15% дневника И. Гагарина занимают рассуждения о прочитанных книгах, которым чаще всего целиком посвящается подневная запись. Некоторые из таких записей озаглавливаются именем автора или названием избираемого труда: «Les Memoires du diable», сочинение Фред. Сулье. 25 марта 1838 г.», «Le livre du peuple». – Ламенне, февраль 1838 г.», «5 июля 1835 г. «De la demokratie en Amerique», сочинение Алексиса де Токвиля <...>»[50]. Как более рационалистически мыслящий из всех авторов юношеских дневников, И. Гагарин дает пространное объяснение необходимости подобной практики после анализа книги В. Гюго «Литературная и философская смесь»: «Ученые занятия, умственное развитие суть вещи незаменимые, и он <молодой человек> должен посвятить им большую часть своего времени и самое серьезное свое внимание. Но легко может случиться, что наука, оставленная на саму себя в пустой голове, будет лишь паром; следует поместить ее в котел и управлять ее силами»[51].

У А.В. Дружинина разбор прочитанных сочинений тесно связан с корректировкой жизненного плана. Будущий критик проводит в дневнике селекцию книг и ограничивает круг чтения глубокой по содержанию литературой. После качественного анализа прочитанного он делает вывод о своем духовном развитии за последний год: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм <...> потерял для меня великую часть своей цены. Основательные исторические и экономические занятия раскрыли передо мною картину современного общества <...>»[52].

В дневнике Л. Толстого (1847 г.) помимо обычных подневних записей содержится разбор тех произведений, которыми он был увлечен в данный период, – «Наказ» Екатерины II и «Дух законов» Монтескье. Интерес к правовой литературе был связан с учебными замыслами будущего писателя и входил как в его жизненный план, так в круг размышлений на этические темы.

Оригинальным образом проблема литературного самообразования воплощается в дневнике Н.Г. Чернышевского. В нем нет достаточно объемных цитаций, а приводятся лишь результаты чтения и размышлений о прочитанном. Это объясняется тем, что Чернышевский выступает в дневнике более действенной, более практической личностью. Для него важен поиск решений, а не теоретические рассуждения. Кроме того, сказывается и выбор литературы: это в основном сочинения французских социалистов и историков эпохи Реставрации, Фейербах, зарубежная журнал ьно-газетная периодика. Однако Чернышевскому свойственно и то, что он соизмеряет свое духовное развитие с идейным уровнем прочитанного. В этом смысле он не просто делает анализ произведения, а оценивает свою способность, его постигнуть: «<...> Читаю «Мертвые души» и не совсем еще понимаю характеры, не совершенно дорос до них, поэтому мало пишу <...> Чувствую, что до этого я дорос менее, чем до «Шинели» его и «Героя нашего времени»: это требует большего развития»[53].

Иными путями шел процесс духовного становления П.А. Кропоткина, отраженный в его путевом дневнике. Дневник зафиксировал лишь последний этап индивидуации, который в литературной традиции имел название «годы странствий». Все предшествующие этапы и конструктивные элементы этого процесса остались за пределами дневника, поскольку к началу его ведения автор, видимо, их преодолел. Но две составные части духовного становления Кропоткина нашли в нем отражение.

Что касается литературно-интеллектуального самообразования, то оно имело место урывками. И лишь в конце долгого и опасного путешествия молодой офицер нашел возможность продолжить его. К этому времени определился круг научных интересов будущего политического мыслителя, и на страницах своего дневника он делает выписки из книг по социологии и позитивной философии, заполняет страницы рассуждениями на нравственные темы. Здесь наблюдается резкий переход от географии, статистики и этнографии, занимавших его внимание в течение всего путешествия, к теоретическим вопросам и отношению к ним автора.

Такая перемена интересов знаменовала собой завершение процесса индивидуации и вступление молодого человека на стезю практической деятельности, к которой его интенсивно готовило опасное путешествие. Дневник и отразил этот завершающий этап психологического процесса.

Столь же сложные, но иные пути освоения книжной культуры запечатлел дневник М. Башкирцевой. В нем нет многословных рассуждений о прочитанном, как нет и пространных выписок из понравившихся книг. Свой интерес к наукам и литературе юная художница выражает суммарно. Но тема эта постоянно присутствует на страницах ее летописи. Проблема осложнялась тем, что по социальному статусу девушке ее круга не полагалось проявлять повышенный интерес к серьезным умственным занятиям. Поэтому в ее дневнике, вместо цитат из классиков и разбора новых книг, делаются записи, в которых она отстаивает это право: «Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями? Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни. Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все, что интересно»; «Чем больше я читаю, тем более чувствую потребность читать, и чем больше я учусь, тем более открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучить <...> и вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги...»[54]. Функция этой записи аналогична выпискам. Она психологически замещает их. Как не найдется в дневнике художницы М. Башкирцевой рассуждений о живописи, которые заменяют строки о труде и творчестве, так нет в нем и цитат из любимых книг, взамен которых автор приводит мысли о месте чтения в ее жизни.

Третьей составляющей литературного отражения процесса индивидуации является создание образа наставника, собеседника, старшего товарища, который служит для автора дневника нравственным эталоном, образцом для подражания или мудрым советчиком. Такой образ может быть как вымышленным, так и реальным. Он играет роль морального ориентира для автора.

Как уже отмечалось, форма дневника в письмах предполагала адресата. Им часто был кто-то из родителей или родственников автора, пользующийся высоким нравственным авторитетом (у Телепневой – бабушка, у И. Тургенева – дядя, у И. Аксакова – родители). Монологическая форма записи побуждала иных юных дневниковедов создавать средствами фантазии на страницах своей летописи образ друга или мудрого собеседника. Он был свойствен в основном романтически настроенным авторам.

В дневнике Н. Тургенева воображаемый собеседник выведен в образе Минево. Ему посвящены строки о священной дружбе и любви к человечеству: «Сердце даровано благим Творцом на то, чтоб им любить его ближних <...> Чувство даровано на то, чтобы чувствовать его бесконечную благость и милосердие; на то, чтоб наслаждаться жизнею <...> Минево, ты пришло мне на мысль, но дружба и любовь – вот жертвенник, тебе сооруженный в моем сердце!»[55].

В дневнике А.В. Дружинина за образом безымянного старшего товарища и наставника скрывается рано умерший художник П.А. Федотов. Ему посвящена одна из так называемых «психологических заметок». Молодой критик описывает образ жизни и духовный облик дорогого ему человека, характер и силу того нравственного влияния, которое он оказал на него («благородное влияние человека этого на мой образ мыслей»[56]). Еще раз этот образ появляется на страницах дневника после преждевременной смерти благородного учителя как своеобразный скорбный френ по нем и по ушедшей с ним юности автора (запись под 11 июня 1853 г.).

В более сложных отношениях к автору находится образ старшего товарища в дневнике Н.Г. Чернышевского. В отличие от других образов подобного типа, которые даны статично, Чернышевский изображает динамику своих отношений с Наставником. Им является реальное лицо, университетский товарищ писателя В.П. Лободовский. В начале дневника он представлен безупречным авторитетом для юного студента. И даже отраженный свет его интеллекта распространяется на жену его кумира, ничем в сущности не выделяющуюся из круга знакомых Чернышевского («Я нашел, что привязан к нему больше, чем думал <...>»; «Великий человек! <...> Боже, какой человек!)[57]. Чернышевский соотносит оценку и значимость старшего товарища с развитием собственного сознания и личности. Он соизмеряет свой духовный рост с масштабами характера своего кумира: «Что касается до него <Лободовского>, я думаю, что я еще решительно вполне не могу оценить его ума, потому что сам не развился до этого <...>»[58].

По мере развития характера и приобретения жизненного опыта апологетическое отношение автора к Лободовскому ослабевает. Заключительный этап ведения дневника демонстрирует новый взгляд Чернышевского на кумира его юности. Обретение душевной целостности дает основание юному литератору смотреть на прежний авторитет уже как на равный себе: «<На Лободовского> смотрю как на равного себе по уму»[59].

Образ старшего товарища, Наставника в юношеском дневнике мог иметь место и не актуально, а как потребность души. У Башкирцевой он выражен в классическом типе старого ученого, знакомого художнице, очевидно, по литературе и семейным преданиям: «Я завидую ученым – желтым, сухим и противным. У меня лихорадочная потребность учиться, а руководить мною некому»[60].

Четвертым структурным элементом функциональности дневника является система нравственных правил и требований, которых автор стремится придерживаться с целью достижения морального совершенства. Если образ Наставника был реальным путеводителем по жизни, то набор этических постулатов имел императивную функцию.

В.А. Жуковский начинает нравственное самовоспитание с анализа отдельных понятий: долг, честь, зависть, дружба, ложь – и посвящает им отдельные параграфы дневника. Все это понадобилось поэту для того, чтобы через частные суждения прийти к обобщению, к пониманию такой сложной категории, как счастье.

У большинства юных дневниковедов создание системы нравственных норм сочеталось с беспощадной критикой собственных недостатков, и программа нравственного усовершенствования служила средством для их искоренения. «Нравственное образование необходимо для человека, который должен сделаться полезным гражданином»[61], – резюмирует А.Н. Вульф в раннем дневнике. А через некоторое время он признает несоответствие между высоким гражданским призванием человека и собственными недостатками: «Много размышлений раздается при взгляде на прожитые годы – и мало утешительных. Каким добром, чем полезным себе или рбществу ознаменовал я половину, может быть, и более, данных мне лет? Со стыдом и сожалением должен я сознаться, что не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос. Но гордо позабыл бы я мои потерянные годы, если бы мог отныне посвящать мои годы трудам добрым, если бы с каждым прожитым годом я бы мог насчитывать хотя по одному полезному подвигу»[62].

Л.Н. Толстой пытается создать универсальную систему нравственных правил и строить на ее основе свою ежедневную жизнь. Для этого он параллельно ведет два вида дневниковых записей: для моральных постулатов «Правила в жизни» и т.п. заметки, а для ежедневных нужд – собственно дневник.

Критике собственных недостатков посвящена значительная часть дневника Н.Г. Чернышевского. Но нравственным критерием у него служит не набор правил, а динамика человеческого характера, способность человека переживать возвышенные чувства или быть ниже их: «<...> всегда я склонен – может быть, потому, что дурен сам <...> – судить о других не по тому, каков я сам, а по тому, каковым бы мне хотелось быть и каковым быть было бы легко, если бы не мерзкая слабость воли <...> Я не хочу оскорблять человечество, судя о нем по себе вообще, а сужу о нем не по цепи всей своей жизни, а только не некоторым моментам ее, когда бываю доступен чувствованиям высшим»[63].

В дневнике А. В. Дружинина проблеме нравственного самовоспитания посвящен особый отдел – «Психологические заметки». Здесь наряду с критикой недостатков предпринимается попытка дать научное обоснование работе над собой. Он отбрасывает отвлеченные моральные принципы как не отвечающие сложной и противоречивой природе человека. В своих рассуждениях будущий критик стремится соединить психологию, физиологию и мораль и на основе триединого критерия определяет перспективу для нравственного роста: «Мое эпикурейское, бессовестное, насмешливое равнодушие к внешним обстоятельствам моей жизни укоренилось в душе до такой степени, что истребить его нет возможности, если б я даже захотел этого <...> Строить реформы в самом себе хорошо в том только случае, когда у нас станет способности на реформу, без этого, что толку обрекать себя на терзания и бессильные усилия к достижению недосягаемого идеала?»; «Пора работать, работать не над книгами, а над собою»[64].

Поиски нравственных оснований для дальнейшей жизни отражены и в юношеском дневнике великого князя К.К. Романова. Его искания во многом близки толстовским. Их так же отличает сочетание острой самокритики с проблемами надежды на возможное духовное очищение: «Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату <...> Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь <...> а я как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем <...> я не теряю надежды сделаться порядочным человеком»[65].

Случалось, что дневник начинали вести в тот период, когда процесс индивидуации близился к завершению и психологические проблемы возраста не были такими актуальными, как прежде. Тогда в дневнике происходили структурные изменения качественного характера. Но отголоски проблем пережитого периода еще звучали на его страницах. Так обстояло дело с дневником Аполлинарии Сусловой, в котором встречается один из рассматриваемых функциональных элементов, но в свернутом виде. Это система нравственных правил, которую Суслова называет катехизисом и которой она следовала до недавнего времени. Дневник отражает новый этап в духовном развитии писательницы, который намечен в общих чертах в самом начале: «Вообще тот катехизис, который я прежде составила и исполнением которого гордилась, кажется мне очень узким <...> Но есть ли, однако, это переход к тому совершенно новому и противоположному пути <...> Я замечаю, что в мыслях у меня совершается переворот»[66].

Все перечисленные выше функциональные составляющие дневника естественно соединяются в пятом конструктивном элементе. Он представляет собой фиксацию стадий роста сознания автора. И жизненный план, и выписки из книг, и программа самовоспитания составлялись для того, чтобы достигнуть определенной цели, чтобы получить ожидаемый результат. Для этого авторы дневников периодически подводили промежуточные итоги своего духовного развития. Дневник становился своеобразной шкалой, на которой делались отметки. Как не совсем гладко выразился на этот счет Н. Тургенев, дневник – это «термометр препровождения времени»[67]. У некоторых авторов задача ведения дневника сводилась именно к таким отметкам, и по достижении некоей условной точки роста работа над ним завершалась.

А.Х. Востоков вел дневник с 13 лет и делал только помесячные записи. В нем отчетливо прослеживаются лишь этапные события, имевшие решающее значение для его духовного роста: «Апрель. Свожу знакомство с Ермоловым <...> Май. Приятные мечты с Ермоловым. Июнь. Продолжение того же. – Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний. Июль. В последний день инаугурации академической последовал разрыв мой с Ермоловым. Я очень печалился. <...> Октябрь. Переход в 4-й возраст»[68]. Кончается юношеский дневник записью, которая знаменует завершение индивидуации и вступление автора в новый жизненный этап: «Сентябрь. Выпуск из Академии. Революция в сознании моем <...>»[69].

Менее схематично отслеживает этапы своего духовного роста И.С. Гагарин. Уже в первой записи дневника он ставит цель – регулярно наблюдать за динамикой своего интеллектуально-психологического развития: «Я <...> расставлю в нем <дневнике> вехи, для того чтобы я мог время от времени обращать мой взор назад и обозревать путь, мною пройденный»[70].

Много интересного материала для размышлений о собственном характере находит А.Н. Вульф, периодически перечитывая старые записи и следя за изменениями в своих взглядах. Он называет дневник «ежедневным отчетом о самом себе»: «<...> петербургский дневник мой остановил меня, и я его до тех пор не пустил из рук, пока всего не пробежал. Очень много принес он мне удовольствия: теперь узнал я всю цену дневным записям»; «Вот прошел год, что я продолжаю почти непрерывно мой дневник <...> Перечитывая их <листы дневника> через несколько лет, буду я себя предохранять от обольщений самолюбия, от неумеренных надежд»[71].

В тех дневниках, где психологическое время – пространство преобладает над локальным или континуальным, проживаемые жизненные этапы отмечаются не по календарной датировке, а в соответствии с внутренним ощущением автора каких-то важных событий и перемен. Так, А.В. Дружинин в раннем дневнике не всегда датирует записи. Он мерит события в соответствии с законами психологического возраста: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм, которому я обязан целым годом спокойствия и счастия, потерял для меня великую часть своей цены»; «Рассматривая и тщательно анализируя прошлое время, я должен согласиться, что в жизни моей была одна эпоха, в высшей степени для меня благотворная»; «А между тем время идет, – близко подходит ко мне пора зрелости <...>»[72].

Очень отчетливо, с мельчайшей детализацией представлены этапы духовного становления автора в дневнике М. Башкирцевой. Юная художница постоянно ощущает в себе перемены. Ее развитие проходит настолько динамично, что порой она неосознанно отмечает в дневнике стадии роста. Все новые планы и сроки, которые она намечает, порой заставляют ее забыть прежние. И не прекращающее развиваться сознание преодолевает новые и новые рубежи: «Как странно, что прежнее создание так славно уснуло! Ничего почти от него не осталось, только воспоминание, мелькающее время от времени и пробуждающее прошедшие горести <...>»; «Я дала себе четыре года сроку, семь месяцев уже прошло. Я думаю, что трех лет будет довольно, так что мне остается еще два года пять месяцев»[73].

Переход от детства к юности и вступление в период взросления, изменение взглядов и становление характера подробно и психологически достоверно зафиксировано в дневнике Т.Л. Сухотиной: «На днях читала свой дневник 1878 г., и мне так стало жалко, что я до этого не писала и потом бросила, что я решилась опять начать. Мне грустно делается, когда я думаю, что мое детство прошло»; «Я знала, что в Москве я не так часто буду писать свой дневник, и мне это жалко, потому что мне кажется, что это для меня очень полезно: я стала за последний год гораздо серьезнее и стала более здраво смотреть на жизнь, чем прежде»[74].

Осознание стадиального характера развития психики приводит авторов дневников к мысли о необходимости предпринять на заключительном этапе периода индивидуации решительные действия по закреплению результатов духовного процесса. Таким шагом обычно является путешествие, отражение которого в дневнике является его шестой функциональной составляющей. В европейской литературной традиции этот этап в духовном созревании героя назывался «годы странствий». Необходимость такого путешествия вытекала из самого замысла дневника как психолого-педагогического средства воспитания юной души.

Некоторые авторы заводили дневник только на время путешествия (Е.С. Телепнева, А.К. Толстой, А; Суслова, П.А. Кропоткин) или, как А.Н. Тургенев, замышляли издать путевой журнал отдельной тетрадью («Для чего не написать мне своего путешествия в письмах? Пусть составят они небольшой, но отобранный томик <...> Но что, если бы когда-нибудь исполнилось теперешнее мое желание – путешествовать?»Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб., 1913. С. 232.[75]).

Отдельный дневник путешествий под названием «Дорожная Белая книга» ведет во время поездки по Европе Н.И. Тургенев. Этот дневник завершает годы его «учения» и «странствий».

Путешествие завершало этап раннего, в основном теоретического развития, и его итоги естественно подводил дневник. В путешествии подтверждались или опровергались идеи, сформированные в «годы учения» и закрепленные в дневнике в системе из пяти элементов. Оно расширяло горизонт сознания и во многом определяло дальнейшую судьбу автора. В сущности это был один из пунктов жизненного плана. Путешествие активизировало душевную деятельность дневниковеда. «Дай насладиться зрелищами для меня новыми и занимательными, – писал в путевом дневнике Д.А. Милютин, – но не оставь потом по себе ни воспоминаний грустных, ни также души пресыщенной или разочарований! В тебе ищу я себе лекарства душевного и телесного: дай пищу усилившейся деятельности моего духа! Возроди меня к жизни духовной, внутренней»[76].

Путешествие органически врастает в юношеский дневник И. Гагарина. Оно совпало с чтением «Вильгельма Мейстера» и охватило гетевские места. Теоретическое образование автора идет параллельно знакомству с жизнью культурной Европы, и дневник отражает стадию того и другого процесса.

Однако путешествие как функциональная составляющая дневника могло в действительности протекать и не как образовательно-просветительское мероприятие. Нередко оно предпринималось в служебных целях, и тогда его следовало понимать в широком смысле – как путешествие автора в сферу практической деятельности. Здесь происходило испытание молодого человека – его характера, убеждений, воли.

А.Н. Вульф на завершающем этапе индивидуации принимает самостоятельное решение ехать служить в действующую армию: «Время приходит, что и мне пора будет ехать, расстаться со всем, что я знаю, что люблю <...> кто желает достигнуть что-нибудь достойное, должен быть доволен сам себе»; «Оставшись здесь <в Петербурге>, я чувствую, что во мне гаснуло бы желание усовершенствования самого <себя>»[77].

Стой же целью предпринимает рискованное путешествие по Сибири П.А. Кропоткин по окончании военного училища. Первые страницы дневника отразили тот процесс внутренних перемен, который начался еще до его ведения: «Наконец-то, навсегда выбрался я из Петербурга»; «Я равнодушен даже к тем местам, которые оставляю, а я на них вырос <...> Откуда это равнодушие? Или надежда увидеть новое, интересное? Или перемена характера?»[78].

Итак, функциональная направленность ранних дневников обусловлена возрастным психологическим процессом, одинаково протекающим у всех авторов. Дневник является отражением этого процесса и в известной мере литературным заместителем тех содержаний психики, которые не нашли своего выражения в других формах. С завершением индивидуации многие авторы прекращают ведение дневника (А.Х. Востоков, А.Н. Мокрицкий, Н.Г. Чернышевский, Н.А. Добролюбов, А. Суслова и др.). Дневники же других авторов, переживших этот процесс, принципиально отличаются от ранних по своей функции, типологии, жанровому содержанию, методу и стилю. Дневники этой группы в своей основе тоже имеют психологические детерминанты. Но они не связаны с переходным и кризисным периодами развития психики их авторов.

3. Дневники рубежа двух жизненных эпох и зрелого психологического возраста

По завершении процесса индивидуации психологическая функция дневника трансформируется. Дневник отражает те изменения в сознании автора, которые вызваны его новым социальным, служебным или семейным статусом. Главным психологическим событием в его жизни в этот период становится обретение душевной целостности. И дневник отражает уже не линию душевного восхождения автора (вертикаль), а горизонтальную прямую или осциллирующую линию.

Вместе с функциональной направленностью часто резко меняется пространственно-временная организация событий и тип дневника: наряду с событиями внутренней жизни приобретают значимость и текущие явления повседневной действительности, которые ранее занимали в дневнике небольшое место. Социальная адаптация личности автора способствует преобразованию образного строя дневника, в том числе роли самого повествователя. Рассмотрим несколько образцов таких дневников, принадлежащих людям трех поколений – 1840-х, 1850-х и 1860-х гг.

А.И. Герцен приступил к ведению дневника в том возрасте, когда индивидуация завершена, когда пройден значительный этап жизненного пути и автор вступил в полосу творческой активности. Дневник уже подводит определенный итог, а не намечает первую программу действий. Однако Герцен принадлежал к тому психологическому типу, у которого внутренний, духовный рост интенсивно продолжался длительное время. Дневник и был начат на новом этапе духовного подъема: «Кажется, живешь себе так, ничего важного не делаешь, semper idem ежедневности, а как только пройдет порядочное количество дней, недель, месяцев – видишь огромную разницу воззрения. Доселе я тридцать лет не останавливался. Рост продолжался, да, вероятно, и не остановится. В последнее время я пережил целую жизнь»[79].

Отраженная в дневнике эволюция сознания Герцена напоминает спираль. Герцен не только возвращается памятью к знаменательным событиям прошлого, но и в своем творческом развитии повторяет (на качественно ином уровне) некоторые прежние этапы. Это касается исторических и философских штудий, самоанализа и конструктивной самокритики, описания восторженного романтизма чувств.

Наиболее показательным в этом отношении является круг чтения, в котором отражаются социально-политические и философские взгляды писателя. Сюда входят «История английской революции» Гизо и Луи Блан, «Письма об эстетическом воспитании человека» Шиллера и Гегель, Шлоссер и де Кюстин. Преобладание в списке исторических и политических трудов позволяет сделать вывод о направленности интересов Герцена и неосуществленных мечтах его юности, о которых он часто вспоминает в дневнике: «Я с страстным чувством обращаюсь иногда назад, далеко назад к ребячеству. Как богато хотела развернуться душа, и что же вышло, какое-то неудачное существование, переломленное при первом шаге»[80]. Приведенная запись наглядно показывает, что дневник Герцена отразил не психологическое (индивидуация), а социально-историческое самоосуществление личности, поиски путей и средств к этому осуществлению. Не случайно дневник велся в промежутке времени, разделяющем два важнейших события в судьбе молодого мыслителя – окончательное возвращение из ссылки и отъезд за границу. В этот период Герцен острее ощущал противоречие между жаждой действий на общественном поприще и невозможностью ее удовлетворения. И здесь дневник (как это не раз бывало с другими авторами) выполнял компенсаторно-заместительную функцию. В пределах своих жанровых возможностей он помогал осуществить нереализованную потребность в общественном действии посредством мысли, анализа: «Мое одиночество в кругу зверей вредно. Моя натура по превосходству социабельная. Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды. Тихий уголок, полный гармонии и счастья семейной жизни, не наполняет всего, и именно в ненаполненной доле души, за неимением другого (курсив мой. – О.Е.), бродит целый мир – и бесплодно и как-то судорожно»; «Боже мой, какими глубокими мучениями учит жизнь, ни талант, ни гений! В мышлении все мое»[81].

Таким образом, функциональное своеобразие дневника Герцена составляют три элемента: психологический, идейный и социальный. Дневник запечатлел новый этап роста сознания автора, аккумулировал комплекс философско-исторических и политических идей и взял на себя функцию, компенсирующую социальный опыт личности.

Отчетливо прослеживается психологический рубеж, делящий весь текст дневника на две части, в дневнике А.В. Дружинина. Знаком завершения периода индивидуации служит запись под 11 июня 1853 г., в которой критик бросает взгляд на прошлую жизнь и проводит разделительную черту между минувшей юностью и наступившей молодостью. Здесь автор прощается со счастливым прошлым и в форме лирического обращения шлет ему слова благодарности: «Где то время, когда вид какого-нибудь домика заставлял мое сердце биться сильнее <...> Я сижу теперь в теплый, но серенький вечер под окном <...> и говорю: «О моя юность, о моя свежесть!»[82].

С этого момента функция дневника преобразуется. Медленно, но настойчиво Дружинин очищает записи от «психологии» и теоретических рассуждений и придает им форму и стиль повествования о событиях прошедшего дня. Вместе с содержанием записи меняется и способ ее оформления: текст приобретает характер оперативного отчета, в отличие от пространного рефлективно-аналитического или квазихудожественного рассуждения.

Первая датированная запись второй части дневника делит его не только с точки зрения функции, но и в плане пространственно-временной организации событий. Вся предшествующая датировка носила условный характер: для юного автора важнее было время его сознания, психологического роста, нежели физическая наполненность пространственно-временного континуума. Внешние объективные события долгое время проецировались на психику и переживались автором субъективно, на уровне душевных движений.

С момента обретения духовной целостности время и пространство не воспринимаются Дружининым лишь как формы сознания. Датировка в дневнике приобретает последовательный и конкретный характер, а сами записи синхронно отражают подробности прошедшего дня. С топонимической точностью писатель называет свое местопребывание и формой настоящего времени уточняет хронологию событий: «Я сижу теперь <...>»[83]. Время перестало быть для Дружинина условной формой, которой можно манипулировать в зависимости от причуд фантазии или рациональной установки. Дружинин невольно ощущает объективный ход времени и удивляется развившейся у него способности прилежно воспроизводить это движение: «Четверг, 29 октября. Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник»[84].

Однако на начальном этапе новой жизненной эпохи в дневнике еще нередко слышатся отголоски былого времени. Писатель бросает ретроспективный взгляд на прожитое и определяет точку отсчета новой, светской жизни, которая, по его представлениям, знаменует эру самостоятельного бытия в социальном мире. Данный период – в шесть лет – характеризуется выходом из ограниченного пространства собственного сознания и замкнутого мира корпусной и армейской жизни. Этот возраст – 24 года – Дружинин считает временем завершения юности (читай – индивидуации), за которым наступает полноценная жизнь независимого человека в многообразном и противоречивом мире: «Только с началом цыганской жизни начал я жить на свете <...> Мне всего шесть или семь лет от роду, только шесть или семь лет я живу на свете <...> Молодость, молодость, мои 24 года <...>»[85].

С.А. Толстая начала вести дневник в 11 лет и до замужества имела солидный опыт в этом жанре. Собственная семейная традиция, жизненная потребность и личные качества сформировали ее оригинальную летопись до знакомства с ранними опытами в этом жанре ее жениха. Ее дневник возник и в дальнейшем писался независимо от литературных влияний мужа-писателя.

На функциональное своеобразие дневника Толстой оказали воздействие два жизненных обстоятельства: рано пробудившаяся духовная жизнь и раннее замужество. Духовная направленность интересов и интенсивная внутренняя жизнь уже в раннем юношеском возрасте потребовали эстетически емкой формы выражения. Привычка общаться в тесном домашнем кругу, в условиях замкнутого быта дворянской усадьбы крепостной эпохи ограничивала возможности культурных контактов, разнообразных форм творческого общения. Духовная жизнь поневоле уходила вглубь и искала подходящие рамки для свободного протекания. Для развивающейся и творческой личности в стадии ее формирования дневник оказался незаменимым средством материализации внутренних порывов. Начатый до стадии индивидуации, дневник Сонечки Берс вобрал в себя еще не дифференцированные способности и отразил поиски своего, оригинального творческого пути. Развившиеся позднее музыкальные, художественные, литературные и педагогические дарования представлены в ранних тетрадях журнала в сгустке бурлящей и выплескивающейся жизненной энергии: «15 июля 1860 г. Я вовсе не радуюсь <возвращению> домой <...> Напротив, мне бы хотелось уехать куда-нибудь подальше <...> Мне было так хорошо, так отрадно, так весело, но не долго длилось все это, теперь стало так тяжело жить на свете! <...> Что делать, как действовать? Не знаю и кидаюсь во все стороны, бьюсь, как птица в клетке <...> Протяни мне кто-нибудь руку, дай совет, сообразный моему положению, я охотно прислушаюсь»[86].

Раннее пробуждение духовной жизни сказалось и в том, что юная Сонечка Берс быстро и легко освободилась от родительского влияния. Дневник был одним из этапов обретения психологической самостоятельности. В нем не зафиксированы сколько-нибудь значительные факты, подтверждающие тесную связь с родителями.

Скороспелая независимость подготовила фазу индивидуации, начало которой совпало с замужеством. Все противоречия этого этапа, соединившие в себе две психологические линии развития, нашли отражение в дневнике. С началом семейной жизни функция дневника преобразуется. Если ранее он был журналом откровений девической души, то теперь дневник становится хранителем событий формирующегося нового мира. Не оправдались надежды на то, что свой душевный мир можно будет спроецировать на душевный мир мужа – друга и наставника.

Хотя возвращение к дневнику вначале осознается как дань девической привычке, подсознательно Софья Андреевна ощущает, что новый журнал будет служить не продолжением старого, а средством формирования автономной сферы сознания: «Опять дневник, скучно, что повторение прежних привычек, которые я все оставила с тех пор, как вышла замуж. Бывало, я писала, когда тяжело, а теперь, верно, оттого же.

Эти две недели я с ним, Мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него.

<...> И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой»[87].

Сложности начального этапа супружеской жизни совпали с противоречиями периода индивидуации. И дневник в таких условиях был единственной формой выражения душевных конфликтов. Правда, данный процесс понимался односторонне, как приобретение супружеского опыта. Но на самом деле, как мы знаем по другим дневникам, ведшимся в этом возрасте, Толстая переживала фазу психологического самоосуществления. Дневник дает этому убедительное доказательство: «Так все стало серьезно, а впечатленья девичьи живы, расстаться еще трудно, а воротиться нельзя. Вот так-то через несколько лет я создам себе женский, серьезный мир и его буду любить еще больше, потому что тут будет муж, дети, которых больше любишь, чем родителей и братьев. А пока не установилось. Качаюсь между прожитым и настоящим с будущим. Муж меня слишком любит, чтобы уметь сразу дать направление, да и трудно – сама выработаюсь (выделено мной. – О.Е.)»[88].

Ко второй половине 60-х гг. завершается формирование автономной духовной сферы и соответствующей ей формы дневника. Функция дневника определяется как разговор с собою, но не по причине отсутствия проницательного и сочувствующего собеседника. Она выражает потребность в объективации тех переживаний, которые не принято высказывать вслух даже духовно родственным людям.

В характерологическом плане продолжение дневника по завершении индивидуации было делом натур, у которых одна из дифференцированных психических функций требовала регулярной исповеди. Но традиционные церковные и светски-бытовые формы последней не подходили по причине специфических содержаний сознания. Мыслительный материал, его этические содержания не соответствовали ни патерналистскому характеру института религиозной исповеди, ни его семейно-родственному аналогу. Исповедовать подобные содержания можно было только перед самим собой. «Я так часто бываю одна со своими мыслями, – признается Толстая в дневнике 1865 г., – что невольно является потребность писать журнал. Мне иногда тяжело, а нынче так кажется хорошо жить с своими мыслями одной и никому о них ничего не говорить»; «26 января 1902 г. Не знаю, зачем я пишу, это беседа моей души с самой собой»[89].

В содержательном отношении такая исповедь могла включать в себя как положительные, так и отрицательные материалы. Не в этом было ее главное предназначение. Суть в том, что дневник давал направление и выход накопившейся психической энергии в виде объективированных чувств, эмоций, переживаний. Разговор с самим собой в дневнике был своего рода психоанализом, который помогал безболезненно преодолевать многие душевные конфликты, не давая им дойти до невротической стадии: «Осталась одна, и так я целый день крепилась не задумываться и не оставаться сама с собой наедине, что вечером, теперь, все прорвалось в потребности сосредоточиться и выплакаться и выписаться (курсив мой. – О.Е.) в журнале <...>»[90]. И эта функция дневника сохранялась на протяжении 55 лет его ведения.

Таким образом, мы видим, что дневниковая летопись Толстой охватывает три жизненные стадии: время до замужества, этап индивидуации, совпавший со временем становления семейных отношений, и последующий период зрелой сознательной жизни. Каждую из них дневник отразил в специфическом отношении, сохраняя неизменной психологическую основу: хронологические рамки дневника почти полностью соответствуют стадиям роста сознания, фазам психического развития человека и отражают общежанровую тенденцию, закрепленную в большом числе образцов дневниковой прозы XIX столетия.

4. Дневники, начатые во второй половине жизни

Потребность в ведении дневника нередко появляется в зрелом и пожилом возрасте. Его функция, сохраняя психологическую основу, меняет свою направленность. Когда человек вступает во вторую половину своей жизни, когда сознательный выбор жизненного пути остается позади и практическая работа сознания по самоосуществлению бывает завершена, у человека возникает инстинктивное желание разобраться со своим бессознательным. Для среднего человека нормой (критическим возрастом) бывает пятидесятилетний рубеж. Дневник становится для него местом выражения бессознательных манифестаций психики. Они зафиксированы на его страницах в виде снов, фантазий, воспоминаний. Отраженный в дневнике контакт сознания с бессознательным помогает интегрировать бессознательные психические содержания и таким образом корректирует сознательную установку личности. За счет взаимодействия двух частей психики (сознания и бессознательного), с одной стороны, происходит расширение сознания, с другой – ослабление невротического напряжения. Дневник оказывается удобным средством регулирования напряженной душевной жизни. Он, в сущности, является своеобразным психокатарсисом.

Дневников, начатых во второй половине жизни, гораздо меньше юношеских, и все они резко отличаются от последних своей функциональной направленностью. К ним относятся дневники как хорошо известных в истории культуры людей (В.Ф. Одоевский, П.И. Чайковский, С.И. Танеев, А.С. Суворин), так и безызвестных (Е.И. Попова) или оставивших о себе память в силу родственных связей со знаменитостями (П.Е. Чехов). Этот факт говорит о том, что тяга к литературному оформлению душевных переживаний и событий повседневной жизни в жанре дневника свойственна не только литературно одаренным людям; в ее основе – психологическая потребность, не зависящая от природных дарований.

Нередко поводом к началу работы над дневником могло послужить сильное психологическое потрясение. «Принимаюсь вести свой дневник только теперь, на 57 году жизни, – признается Д.А. Милютин, – побуждаемый к тому пережитыми в первые три месяца текущего года непрерывными неприятностями и душевными волнениями»[91]. Е.И. Попова начинает дневник на шестом десятке жизни после смерти двух дорогих ее сердцу людей, потерю которых ей ничто не может возместить: «<...> я вполне убедилась, что дожито мною все хорошее, остававшееся мне от прежнего счастья, а счастью этому был один святой источник <Н.М. Языков и Д.А. Валуев>, но он иссяк, и светлые притоки его, которые увеличивали мое счастие и довольство, отвратили свой ток»[92].

То, что душевная потребность в ведении дневника должна сформироваться к определенному психологическому возрасту, подтверждается и тем фактом, что попытка некоторых авторов начать дневник в более ранний период жизни не имела успеха. К сорокалетнему возрасту относятся первые дневниковые записи А.С. Суворина. Но делаются они нерегулярно, с интервалами в несколько лет. И только через 20 лет журналист приступает к систематическому ведению дневника. Он относится к дневнику как к серьезному и ответственному труду: «Я жалею, что не вел правильного дневника. Все у меня отрывки, и набросанные кое-как. Их выбросят, вероятно, как хлам никому не нужный. Но вести дневник – нелегкое дело для себя самого»[93].

Первая попытка П.И. Чайковского делать систематические подневные записи относится к периоду заграничной поездки 1873 г. Но должны были пройти еще 11 лет, прежде чем композитор почувствовал острую потребность в самоанализе. Начатый в 44 года дневник стал знаком критического возраста. Впервые композитор почувствовал приближение старости и вызванное этим чувством желание высказаться по коренным жизненным проблемам, критически оценить прожитое: «Жизнь проходит. Идет к концу, – а ни до чего не додумался, даже разгоняю, если придется, роковые вопросы, ухожу от них. Так ли я живу, справедливо ли поступаю?»[94].

Приступая к дневнику, Чайковский, однако, не имел четкого плана и скорее стихийно взялся за перо, побуждаемый внутренним импульсом. Это нашло отражение в нервном, пульсирующем ритме записей: восемь книжек дневника ведутся с интервалами от нескольких месяцев до одного года. В поздних тетрадях все чаще звучит сомнение в целесообразности продолжения работы, связанное то с общим физическим и нравственным состоянием, то с возрастом: «Господи! Как стар, а туда же – дневник пишу! Зачем!!!»; «Вероятно, этим я навсегда кончаю дневник. Старость стучится, может быть, и смерть недалека. Стоит ли?»[95].

Периоды охлаждения к дневнику нередко сопровождались сильным недомоганием или состоянием острого психологического кризиса. Последний, в силу конституциональных особенностей психики Чайковского, приобрел у него в зрелом возрасте циклический характер. Дневник отразил различные этапы прогрессирующего невроза композитора.

Чайковский обладал темпераментом циклотимика с меланхолической предрасположенностью. Этот сложный и довольно редкий у гениальных натур психологический тип был причиной многих жизненных коллизий композитора, нашедших отражение в дневнике. С точки зрения настроения циклотимический темперамент характеризуется так называемой диатетической пропорцией – колебаниями между повышенной активностью и депрессией. У Чайковского периоды упадка сменялись короткими, но интенсивными выбросами психической энергии, выразившимися в творческой продуктивности и интересе к окружающему миру. Такие перепады настроения происходили иногда с интервалами в 1 – 2 дня: «18 ноября. Совершенно болен. Просто до сумасшествия <...> Отвращение ко всему на свете»; «19 ноября. Чудо! Совершенно здоров»; «Вспоминал, ужасался, тосковал, недоумевал – одним словом, ужасное состояние»; «Вообще переживаю чудесные дни»[96].

Художественно одаренные циклотимики обычно имеют «влечение к содержанию», а не к форме. Их произведения заключают обилие красок, богатство и душевную теплоту изобразительного материала. Именно таким содержанием наполнена музыка Чайковского, в которой богатое изобразительное начало, музыкальный колорит преобладают над формой. Стремление к широкому эпическому повествованию, многоцветному мелодизму, а в малых жанрах – к картинности образов находится в прямом соответствии с той тягой к цветам и краскам, которая зафиксирована в дневниковых записях: «Ехал и частью шел, восхищаясь изумительной красотой колорита. Синим небом, горами, зеленью. Не хочется умирать в такие дни»; «Заход солнца <...> в сторону Праслова по краю поля шел и любовался красотой вида»; «Красота лунной ночи была выше всякого описания»; «После чая и чтения Аксакова ходил по комнате (сверху видел удивительную игру цветов при заходе солнца)»[97].

Чистый циклотимический темперамент характеризуется обычно установкой «к миру», «к людям», в отличие от противоположной ей – «от мира». Но, осложненная меланхолической предрасположенностью, психическая конституция Чайковского сформировала колеблющийся душевный ритм, направленность которого регулярно менялась в зависимости от силы внешних раздражителей. Со временем композитор научился распознавать в себе противоречие между тягой к перемене мест, путешествиям и быстрым пресыщением чужими краями. Страницы дневника запечатлели постоянное, циклически повторяющееся противоречие между стремлением к одиночеству и неудовлетворенностью им, жаждой общения и бегством в родной угол: «На меня какая-то непостижимая грусть и жажда человеческого общения напала»; «Приезд... Радость... Тишина. Счастлив ли я, достигнув желанной пристани?»; «<...> предавался наслаждению молчания и одиночества»; «Вот и изволь плавать между Сциллой и Харибдой. И к знакомствам невыразимое отвращение, и одиночество тяготит»[98].

Первые тетради дневника отразили острые приступы сформировавшегося невроза. Нарушение нормального психического ритма периодически приводило к бессознательным действиям, в которых просматривается та же траектория, по которой проходила сознательная жизнь композитора – «к миру» и «от мира». Глубинно-психологические причины этого явления не осознавались Чайковским и тем сильнее травмировали его психику, вызывая подавленное нравственное состояние: «После обеда час по комнатам ходил и час по саду. Взобрался в пустую большую дачу, отворив с некоторым усилием среднюю дверь. Ходил по пустынным комнатам»; «Ночью видел до того страшный сон, что днем жутко было вспоминать о нем (неизвестность какого-то всеобщего самоубийства, желание бежать по железной дороге, невозможность найти свои вещи, обида без конца от всех и всего и т.д.)»[99].

Депрессивная смена настроений отразилась в дневнике в виде психологической кривой, осциллирующей между разрядкой и напряжением, которые выражались в приступах тоски и желанием выплакаться. Эти крайние точки душевного напряжения, хотя и обладали болезненными симптомами, в течение длительного времени поддерживали психическое равновесие. Между ними размещалось поле плодотворной художественной деятельности, содержание которой опосредованно зависело от названных психических факторов.

С конца 80-х годов у Чайковского возобладала позиция «от мира», которая постепенно формируется в устойчивый невротический комплекс. Располагаясь на пороговом уровне, данная установка со временем приобретает характер регрессии в бессознательное, которая выражается в неумеренном употреблении спиртного. Тяга к алкоголю, как это видно из дневника, служила композитору средством компенсации сознательной установки: «Но, тем не менее, я, т.е. больной, преисполненный неврозов человек, положительно не могу обойтись без яда алкоголя»[100].

На другом краю амплитуды психических колебаний находилась сверхсознательная установка на художественное творчество. В дневнике постоянно встречаются записи, говорящие о напряженной работе творческого сознания композитора: «Занимался до усталости»; «Работал отчаянно»; «Работал с безумным усердием»; «Я весь день как сумасшедший работал»[101].

Обе крайности образовывали двухполюсную психическую энергетику композитора и в результате регулярного напряжения давали разрядку в виде интенсивных и долгих рыданий: «Всю ночь не спал. Плакал»; «Прежде всего я довольно долго плакал <...> Воротившись домой, опять несколько раз принимался нюнить»; «Читал и перечитывал полученные письма. Как водится, плакал»[102].

Ритм психологических колебаний, так откровенно и убедительно воссозданный в дневнике, затронул и его композиционно-языковую структуру. Для циклотимического темперамента Чайковского показательна динамика стиля дневниковых записей. На протяжении ряда лет они представляли собой краткий очерк дня, в котором преобладали простые, распространенные и односоставные предложения. В некоторых записях содержались лишь намеки на важные события душевной и бытовой жизни, которые композитору почему-то необходимо было скрыть. Но вот в одной из поздних тетрадей Чайковский пытается подробнейшим образом изложить свою философию жизни, «символ веры», как он выражается. Записи этой группы напоминают миниатюрный трактат-исповедь, в котором синтаксический строй, посылки и выводы в совокупности представляют совершенно другой стиль – с аналитической, а не информационной направленностью.

В следующей тетради Чайковский возвращается к принятой ранее манере записи в виде краткого перечня событий с чисто информативным заданием. С точки зрения циклотимика важнее оказывается содержание, а не аналитическая расчлененность событий, которая свойственна другому психологическому типу.

Вдруг в начале 1890-х годов страницы дневника снова наполняются подробнейшим описанием, на этот раз американских гастролей. Но здесь мы имеем дело уже не с анализом душевных проблем (не с психологическим колоритом), а с многоцветием внешней жизни, подвергнутой строгому разбору в ее человеческой характерологии, профессиональной и жизненной обыденности.

То, что дневник выполнял психологическую функцию и не был журналом творческих штудий композитора, подтверждается незначительным удельным весом записей музыкального содержания. Премьеры постановок и исполнение произведений Чайковского в концертах упоминаются вскользь, как будто он не придает им никакого значения.

Дневник на разных этапах его ведения оставался своеобразной шкалой критического возраста, на которой композитор делал зарубки и пытался определить отведенный ему природой срок: «Все эти мысли мои мрачны. Мне кажется, что я не допишу «Чародейки»; «Стар становлюсь; когда посмотрю в зеркало, то ужасаюсь»; «Не постарел ли я в последнее время? Весьма возможно. Я чувствую, что что-то во мне расклеилось»[103].

5. Дневники периода тюрьмы и ссылки

Психологическая функция дневника отчетливо прослеживается и там, где он велся в условиях лишения свободы. Дневник выполнял компенсаторно-заместительную функцию. Настоящее время для автора такого дневника является препятствием, и ему скорее хочется преодолеть его. Дневник заполняет это насильственно растянутое время, замещает психологически тягостное ожидание. «А я все-таки не могу ни за что приняться, – пишет в дневнике Т.Г. Шевченко. – Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым часам <...> Настоящий застой. И это томительное состояние началось у меня 7 апреля, т.е. со дня получения письма от М. Лазаревского. Свобода и дорога меня совершенно поглотили»[104].

Среди наиболее ярких образцов данного рода выделяются дневники В.К. Кюхельбекера, Т.Г. Шевченко и ранние дневники В.Г. Короленко. Преимущественное положение Шевченко в данной группе очевидно: он считает дни до освобождения, а они запасаются терпением на долгие годы ограничения свободы.

Дневник велся Шевченко в период окончания солдатской службы, когда поэт ожидал официальный документ о своем освобождении. Импульсом к ведению дневника и послужило данное обстоятельство.

Сама идея дневника вначале представлялась Шевченко очень смутно. Лишенный всех форм духовного творчества в течение десяти лет, ссыльный поэт пытается компенсировать отобранную свободу активной литературной деятельностью в самом конце этого мучительного и долгого пути.

Прежде всего Шевченко хочет забыть ужасы солдатчины, утопить воспоминания о десятилетней каторге в незамысловатом бытописании – этом первом труде не по принуждению. Солдатское прошлое он хочет вычеркнуть из жизни и поэтому, как и Кюхельбекер, предпочитавший в своем тюремном дневнике совершенно сторонние темы, игнорирует чисто «солдатскую» тематику: «Одно воспоминание о прошедшем и виденном в продолжение этого времени приводит меня в трепет. А что же было бы, если бы я записал эту мрачную декорацию и бездушных грубых лицедеев, с которыми мне привелось разыгрывать эту мрачную, монотонную десятилетнюю драму? <...> Обратимся к светлому и тихому, как наш украинский осенний вечер, и запишем все виденное и слышанное и все, что сердце продиктует»[105].

Однако отсутствие ясного плана и навыка писания на первых порах затрудняют работу авторской мысли. В сфере внимания поэта оказываются совершенно незначительные предметы, и он сам над собой иронизирует по поводу того, что они невольно попадают в его журнал. Но юмор, с которым он принимается их описывать, истинно украинская лукавинка придают таким записям почти гоголевскую выразительность: «Сегодня уже второй день, как сшил я себе и аккуратно обрезал тетрадь для того, чтобы записывать, что со мною и около меня случится <...> Пока совершенно нечего записывать. А писать страшная охота. И перья есть очиненные <...> А писать все-таки не о чем. А сатана так и шепчет: «Пиши, что ни попало, ври, сколько душе угодно»[106].

С самого начала Шевченко не придавал своему журналу серьезного значения, считая его делом пустяковым, вроде случайно приобретенного и на время пригодившегося чайника, с которым постоянно сопоставляет дневник. В писании дневника Шевченко видит не труд, а развлечение, не потребность, а род литературной разминки перед предстоящим серьезным делом. К тому же его ближайшие планы не связаны с писательством: он мечтает заняться ремеслом живописца.

Признание Шевченко в акцидентальном характере его труда созвучны лирическому дарованию кобзаря. Приземленность жанра не согласуется с поэтическими полетами фантазии, которые обычно сопровождали его в минуты творческого вдохновения. Поэтому постоянство, с которым ведется журнал, вызывает у автора удивление, заставляющее его поскорее отогнать мысль о серьезности своих записок: «Не знаю, долго ли продлится этот писательский жар? <...> Если правду сказать, я не вижу большой надобности в этой пунктуальной аккуратности. А так – от нечего делать»[107].

По мере продвижения работы над дневником представление о его функции не меняется в сознании поэта. Но та аккуратность, с которой заносятся в него сведения о прожитом, находится в разительном противоречии с многократными попытками убедить себя самого в легковесности своих ежедневных занятий. Как уже бывало в таких случаях, общение с дневником становится для его автора органической потребностью. Поэт бессознательно отдается новой для него работе как привычному, жизненно важному делу: «Сначала я принимался за свой журнал, как за обязанность, как за пунктики, как за ружейные приемы; а теперь, и особенно с того счастливого дня, как завелся я медным чайником, журнал для меня сделался необходимым, как хлеб с маслом для чаю <...> Справедливо говорится: нет худа без добра»[108].

Дневник для Шевченко становится элементом духовного быта, от которого он отвык за десять лет и к которому теперь не без труда приобщается в качестве профессионального литератора. Но как только функция замещения перестает действовать, – а это случается в Петербурге, во время фактического прекращения ссылки, – необходимость в дневнике отпадает сама собой. Его место займут традиционные для сознания и образа жизни поэта культурные потребности. Но произойдет это не вдруг, а постепенно.

Занявший кратчайший промежуток времени в творческой эволюции поэта (один год), дневник отразил переходное душевное состояние Шевченко – от переживания одиночества к полнокровному восприятию внешнего мира. В этот период дневник не только помог преодолеть поэту «затянувшееся» время, но и стал для него своего рода психотерапевтическим средством. Через дневник накопившееся за годы психическое напряжение разряжалось в наименее острой и безопасной для сознания форме. Вот почему сам автор не может найти подходящего объяснения исходящим изнутри импульсам, заставляющим его словно против воли ежедневно обращаться к своему журналу: «Я что-то чересчур усердно и аккуратно взялся за свой журнал»; «<...> Счастливым для меня числом кончился первый месяц моего журнала. Какой добрый гений шепнул мне тогда эту мысль? <...> В первые дни не нравилось мне это занятие <...>»[109].

Итак, несмотря на многообразие творческих индивидуальностей авторов, все дневники едины по своей функциональной направленности. Дневник выражает психологическую потребность личности. Приступая к дневнику, его автор стремится включить ценности подсознательных переживаний в свою бодрствующую личность. Но не во всяком возрасте эти ценности имеют одинаковое содержание. Поэтому в каждом психологическом возрасте дневник имеет специфическое предназначение: отражает процесс социально-психологической адаптации (юность), объективирует явления душевной жизни с целью ослабления внешних и внутренних конфликтов (молодость и зрелость), выражает психологические проблемы критического возраста. В основе дневника лежит закон психологической проекции. В нем находят выход не выраженные другим путем содержания психики. Этот закон сохраняет свою силу даже в том случае, когда объектом изображения в дневнике являются события внешнего мира. В методе отбора таких событий выражается бессознательная установка автора на удовлетворение душевных запросов (см. выше о В.Ф. Одоевском).

Глава вторая ВРЕМЯ И ПРОСТРАНСТВО В ДНЕВНИКЕ

1. Роль хронотопа

В отличие от других жанров дневниковая запись начинается с даты, а нередко и с указания места. Да и в самом жанровом названии содержится указание на периодичность как главную особенность дневника. Пространственные и временные рамки, таким образом, являются структурообразующим элементом дневника.

Датировка имеет место и в письме, но там она носит условно-установочный характер: содержание письма может не относиться (и часто не относится) к событиям дня его написания. Дата в письме воспринимается скорее как обозначение времени его написания и в этом смысле сродни почтовому штемпелю на конверте.

В мемуарах время абсолютно и статично. Оно является объектом осмысления и не входит на равных правах в современное течение событий. Мемуарист относится к прошлому как к завершенному временно́му ряду.

В художественных жанрах время и пространство идеализированы. Они изначально вводятся в замысел автора и строятся в соответствии с эстетическими законами произведения. Другим свойством художественного времени и пространства является замкнутость. Обе категории даны не как динамичный процесс, а как заданная схема с заранее известными параметрами.

В дневнике время и пространство являются философско-эстетическими категориями. С их помощью происходит осмысление материала, они служат способом выражения разнообразных явлений действительности и душевных переживаний автора.

Хронотоп дневника является диалектической категорией. В нем наряду с жизненной динамикой отражается становление личности автора, и оба процесса показаны в их незавершенности. Действительность, как объективная, так и на уровне фактов авторского самосознания, представлена в дневнике в ее различных возможностях, вариантах. В ней нет жесткой детерминированности, свойственной жанрам с завершенным и статичным хронотопом.

Время и пространство в дневнике разворачиваются стихийно, поэтому ритм времени и его формы могут меняться независимо от воли и замыслов автора.

Однако стихийность в данном случае относительна. Она означает не физическую независимость времени – пространства от автора, а органически вписывается в развитие его мировоззрения и как органический процесс обусловлена возрастными и социально-психологическими стадиями его развития.

Как можно было убедиться на материале предыдущей главы, время для большинства авторов не является лишь формой организации событий. Наряду с явлениями действительности и фактами сознания оно входит в идейный строй дневника и осмысливается как важнейшая жизненная категория. К понятию времени авторы дневников обращаются как в юношеском, так и в пожилом возрасте. Дневник является духовным хронометром, по которому автор прослеживает этапы своей жизни.

Наиболее распространенными формами пространственно-временной организации событий в дневнике являются три: психологическая, локальная и континуальная.

В рамках психологического хронотопа мы имеем дело не с физически протекающим временем в пределах конкретного пространства – «здесь» и «теперь», а с фактом сознания, который, впрочем, так же реален, как и физически достоверная континуальность, но является субъективным продуктом психики автора. Особенностью психологического времени является его бо́льшая растянутость или, наоборот, концентрированность по отношению к времени физическому.

Локальное время – пространство организовано по принципу строгой последовательности в фиксации протекающих событий. При этом, как правило, сам автор включен в событийный ряд на уровне личного участия в ограниченной (локальной) области пространства.

Континуальная форма хронотопа представляет собой пространственно-временную рядоположность событий, протекающих одновременно или с небольшими интервалами в разных местах, но связанных между собой по смыслу или по велению воли автора. Для такого дневника характерен взгляд «сверху» на пространственно удаленные события, некоторая отстраненность, при которой масштаб событий уменьшается, а сами они выстраиваются в более широкий ряд, не заслоняя одно другого. В рамках континуального хронотопа изображаются события, участником или свидетелем которых автор не был и не мог быть по причине их пространственной удаленности.

Форму времени – пространства в дневнике обусловливают несколько факторов. Первый и наиболее действенный – психологический тип личности автора. Дневниковеды с ярко выраженной экстраверсией работают преимущественно в рамках континуального и локального хронотопа. Их установка на внешний мир побуждает заносить в дневник события окружающей действительности и крайне редко – душевные переживания. Интроверты предпочитают психологический хронотоп.

Второй определяющей служит возраст автора. Дневники периода индивидуации в основном отражают духовное становление их авторов. Внешние события являются проекциями на мир их души. Если же автор после завершения индивидуации продолжает вести дневник, то последний приобретает форму локального хронотопа (В.А. Жуковский, Н.И. Тургенев, А.В. Дружинин, А.В. Никитенко).

Еще одним фактором, способным существенно повлиять на выбор пространственно-временной формы, являются социально-исторические изменения. В структуру локального хронотопа могут проникать сведения, материалы из тех сфер жизни, которыми данный автор никогда не пользовался как источниками своих подневных записок (B.C. Аксакова, И.М. Снегирев, В.О. Ключевский).

2. Три основные формы хронотопа

а) локальное время – пространство

Классический дневник в большинстве его образцов представляет собой последовательный ряд подневных записей, в которых отражаются текущие события в жизни автора, его близких и знакомых. Автор стремится зафиксировать в дневнике наиболее значимые факты, свидетелем и участником которых он был. Время в таких случаях ограничивается прожитым днем, а пространство – тем сегментом действительности, в котором автор или кто-то из фигурирующих в записи людей присутствует физически: «29 <июля 1824 г.> После ранней обедни, слушанной в моем приходе, – пишет в дневнике профессор И.М. Снегирев, – поехал для поздравления Шредера с ангелом; был в своем классе для повторения; обедал дома и отдохнул; приходил П.А. Федоров сказать об успехе своего экзамена и благодарил меня за содействие. Собрался идти к Л.А. Цветаеву, но попались Непышевские и увели с собой в Корсаков сад, где встретил много знакомых и должен был много кланяться. Лишние знакомства – лишние хлопоты»[110]; «Суббота, 30/18 <ноября 1867 г.> Ходила утром отнести письмо на почту, – пишет в своем путевом дневнике А.Г. Достоевская, – и получила письмо из Москвы от Александра Павловича и Веры Михайловны. Вера Михайловна пишет, что будто бы видела сон, что у меня родилась дочь. Послала к Ване мой портрет. Вечером был у нас Огарев; Феди не было дома, так он со мной сидел и много разговаривал о разных разностях. Потом пришел Федя и затопил печь; Огарев дал ему 60 франков. Мы обещали воротить через две недели»[111]; «Селище, 29 марта < 1901 г.> Встал в 6 час, – пишет в дневнике композитор СИ. Танеев. – Болит немного голова. Трудно работалось. Дописал 3-ю часть фуги (не всю еще). Пилил дрова 1/2 часа. Гуляли по Бодискинской дороге, вернулись через садовую калитку. Очень грязно. Местами проваливается снег. Вечером читал вслух биографию Александра Македонского. Делал гимнастику. Лег в 10 час. Сегодня ездили на почту – ничего не получено»[112].

В приведенных записях, принадлежащих разным эпохам и людям с разным культурным уровнем, хронотоп дневника совпадает с календарным временем и служебно-бытовым пространством их авторов. Время и пространство здесь абсолютны и вписываются в ньютоновскую модель малой вселенной. Подобный дневник отражает мир человека, который уютно чувствует себя в русле естественного временного потока, заведенного порядка жизни. Последний можно выразить в формуле n + 1... Такой дневник может начаться на любой точке жизненной прямой и на любой точке закончиться, как это и было с цитированными выше дневниками.

Помимо дат астрономического календаря, вехами в дневнике могут служить религиозные праздники и знаменательные семейные события, естественно вписывающиеся в универсальный жизненный хронотоп. Порой дневник включал в себя ряд фенологических наблюдений и таким образом вписывался в природный ритм. «Март 1897 года. 1. Весна. Утро – 6 1/2. Тихо, снег прекратился, но пасмурно. Сегодня пятилетняя годовщина, как куплено имение в Мелихове. Полдень – 3°. Антоша поехал в Угрюмово. Вечер – 8°. Доктор Витте и князь Шаховской ночевали у нас»[113], – пишет в своем дневнике П.Е. Чехов.

Независимо от содержания записи подобный дневник выражал философию обыденной жизни. Брать материал шире и говорить о большем не позволяли именно пространственно-временные рамки. Время и пространство в таких дневниках сужало кругозор автора и независимо для него самого очерчивало границы его сознания. Только человек с огромной силой привычки и хорошо натренированный мог с методическим постоянством, изо дня в день, из года в год делать записи в заданных координатах.

Чаще всего в таких случаях пространственно-временная форма дневника зеркально отражала образ жизни автора, стиль его работы, весь жизненный уклад. Например, советник Министерства иностранных дел В.Н. Ламсдорф, которому принадлежит один из обширнейших дневников конца XIX в., неделями не выходил из здания, в котором одновременно помещались его квартира и служебный кабинет. Его дневник отражает эту пространственную замкнутость. Записи ограничиваются делами министерства, анализом телеграмм и других документов, служебными и приватными беседами в узком кругу дипломатов, чиновников других ведомств и высшей аристократии. В одной из записей он даже признается в том, что начальство замечает его стремление к обособленному и замкнутому существованию: «<...> мое воздержание от придворной жизни не столь полное, время от времени я там появляюсь, чтобы избежать создания впечатления моей обособленности». Другая запись свидетельствует чуть ли не об агорафобии (боязни открытых пространств) автора: «Среда, 11 мая <1894 г.> После обеда, набравшись храбрости и как следует укутавшись, отправляюсь в баню на Бассейной, чтобы принять душ»[114].

То, что локальный хронотоп был не только формой организации событий в дневниковой записи, а выражал определенную жизненную установку и отчасти – мировоззрение автора, подтверждается другими примерами. Так, А.П. Чехов предпринимал несколько попыток вести систематический дневник, начиная с поездки на Сахалин. Однако в той форме, в которой он велся, дневник не удовлетворял писателя. Пространство и время, заполненные фактами повседневной жизни, напоминали автору «Скучной истории» ограниченный мир, в котором жили многие его герои и который самому писателю всегда казался тесным. Переносить на бумагу то, против чего он всю жизнь выступал как художник, было выше его сил, и дневник, только начавшись, очень скоро обрывался. Вот образчик одной из записей дневника 1897 г., которая напоминает некоторые характерные эпизоды художественных произведений писателя: «15 февраля. Блины у Солдатенкова. Были только я и Гольцев. Много хороших картин, но почти все они дурно повешены. После блинов поехали к Левитану, у которого Солдатенков купил картину и два этюда за 1100 р. Знакомство с Поленовым. Вечером был у проф. Остроумова; говорит, что Левитану «не миновать смерти». Сам он болен и, по-видимому, трусит»[115]. Писатель, всегда боровшийся за идеалы яркой, широкой и творческой жизни, не мог удовлетвориться описанием жизни обыденной, которая была втиснута в узкие рамки повседневности. Пространство и время в данном случае переходили в разряд эстетических категорий. В них концентрированно выражался смысл человеческого бытия. Узкое и однообразное было невыразительно, а потому и неинтересно для перечитывания, как неинтересны, с эстетической точки зрения, дневники И.М. Снегирева, В.Н. Ламздорфа, СИ. Танеева, несмотря на то что это неординарные, эрудированные, талантливые личности.

б) континуальное время – пространство

То, что хронотоп является мировоззренческой и эстетической категорией, наиболее убедительно показывают те дневники, в которых время и пространство выходят за рамки «здесь» и «теперь». Их авторы в подневной записи стремятся к максимальному охвату событий, в том числе и тех, свидетелями которых они не были. В основу пространственно-временного континуума таких дневников положен принцип относительности: описываемые или упоминаемые события не обязательно должны происходить одновременно в нескольких пространственных точках.

Чем вызвано включение в дневник – эту «книгу о себе» – такого широкого контекста с безграничными пространственно-временными линиями? Ответом на данный вопрос не может быть ссылка на возраст и культурно-образовательный уровень автора. Континуальный хронотоп в такой же мере свойствен журналам юных дневниковедов, в какой и умудренных жизненным опытом. Авторам дневников рассматриваемой группы свойствен другой тип жанрового мышления.

Локальный хронотоп основывается на евклидовой геометрии: две параллельные линии – жизненная линия автора и «мировая линия» – никогда не пересекаются, так как события дневника происходят в ограниченной части пространства. Дневники с континуальным хронотопом воплощают принцип римановой геометрии: линия судьбы автора и «мировая линия» сходятся там, где наблюдаются большие «скопления масс». Аналогом последних в дневнике являются события общественно-политической и культурной жизни. Эти дневники рисуют нам модель расширяющейся вселенной. Наиболее ярким примером такого типа является дневник В.Ф. Одоевского.

В эстетическом отношении дневник с континуальным хронотопом отличается сильным изобразительно-выразительным началом. В нем обычное информативное слово уступает слову эстетически нагруженному. В других образцах данной группы информативность усиливается описательно-повествовательным компонентом.

Континуальный хронотоп отражает процесс расширяющегося сознания автора. Такой процесс может иметь место и на стадии индивидуации как познание мира, и в более поздний период – как его освоение.

В «Дневнике студента» СП. Жихарева представлена одна из разновидностей континуального хронотопа. Здесь дается панорама московской жизни с ее праздниками, увеселениями, театральными представлениями, гуляниями. Автор из-за своей молодости еще не в состоянии нарисовать более широкую картину жизни. Для этого ему не хватает знаний и опыта. Но «огромных размеров дистанция» Москвы описана им подробно, во временных и пространственных измерениях. Жихарев изображает жизненную динамику так, что порой создается впечатление одновременности происходящих событий, увиденных с высоты птичьего полета: «Мы приехали в одиннадцатом часу, когда только начали освящать соборы, между тем как все безграничное Замоскворечье с его храмами и высокими колокольнями горело уже бесчисленными огнями в ожидании благословения с высот священного Кремля к началу благовеста <...> Вскоре раздался первый призывный к молитвословию удар огромного ивановского колокола, и в одну минуту <...> загудела вся Москва <...> из всех соборов потянулись древние хоругви, златокованые иконы и кресты, духовенство в праздничном облачении с дымящимися кадилами, а за ним тьма-тьмущая народу с зажженными свечами <...>»; «Сколько народу, сколько беззаботной, разгульной веселости, шуму, гаму, музыки, песен, плясок и проч.; сколько богатых китайских и турецких палаток с накрытыми столами для роскошной трапезы и великолепными оркестрами и простых хворостяных, чуть прикрытых сверху тряпками шалашей с единственным украшением – дымящимся самоваром и простым пастушьим рожком <...> сколько щегольских модных карет <...> прелестнейших кавалькад <...> Нет, признаюсь, я и не воображал видеть такое многочисленное, разнообразное и живописное гулянье <...>»; «Москва начинает пустеть: по улицам ежеминутно встречаешь цепи дорожных экипажей и обозов <...> Скоро в Москве останутся только коренные ее жители <...> Странно, что одна часть города в Москве не пустеет летом, это Немецкая слобода <...>»[116].

Исключительно важную роль играет хронотоп в дневнике В.Ф. Одоевского. Начатый в эпоху общественного подъема, дневник назван автором журналом «текущей хроники и особых происшествий». В самом названии содержится указание на то, что «мировая линия» и линия судьбы автора пересекаются в отдельных пространственных точках. Интерес к континуальному хронотопу был свойствен «любомудру» Одоевскому еще в период работы над «Русскими ночами». Роман построен на идейном сопряжении событий различных временных рядов. Так же события выстраиваются и в «хронике». Только в «Русских ночах» они осмысливаются философски, т.е. на уровне широких обобщений, тогда как в дневнике даны как «сырой материал», подходящий для будущей обработки. К «текущим» событиям и не могло быть иного отношения, так как они не обладали свойством завершенности.

В дневнике Одоевского «текущие» события и «текучесть» являются двумя разными категориями. Первая тождественная понятию «современность», вторая означает длящуюся действительность. Именно последнее понятие характерно для описанных в дневнике событий: «В Синоде разногласия по поводу христианства и современности <...> События Польши тревожны»; «Людовик Наполеон устроил перемирие на 5 дней»; «Говорят, история в Театральной школе <...> Что такое в Твери?»[117].

Однако синхронное изображение пространственно удаленных событий не является единственным принципом хронотопа у Одоевского. Дневник изобилует историями из недавнего прошлого, из николаевской эпохи. Анекдоты, исторические факты, легенды, живописующие нравы и порядки того времени, соотносятся с событиями современности по тематическому признаку. Главной темой хроники является панорама политической жизни страны пред– и пореформенного периода. Исторические свидетельства становятся своего рода камертоном хроникального повествования о современности. («Чагин Алекс. Ив. рассказывал мне следующий анекдот 30-х годов»[118]).

В сферу континуального хронотопа вовлекаются и многочисленные образы дневника. Нередко они даются не как самостоятельные портреты или силуэтные наброски, а соотносятся по принципу синхронности. Одоевский показывает многообразие мира не только посредством параллельно происходящих событий, но и соединением в одном временном ряду судеб разных людей: «Существование Путятина, как министра просвещения, производит в публике самое неблагоприятное впечатление <...> Про Михайлова <...> пишут <...> Говорят, Бакунин убежал из Сибири и через Амур и Японию едет в Лондон»[119]. Пожалуй, впервые в дневниковом жанре динамика истории показана при помощи линии движения отдельных человеческих судеб. Здесь Одоевский-хроникер использует опыт Одоевского-беллетриста, у которого в «Русских ночах» элементами картины мира являются жизнеописания великих людей (Бах, Бетховен).

Континуальная пространственно-временная сфера развертывается в дневнике И.С. Тургенева: Западная Европа и Россия, парижская опера и Спасское-Лутовиново. На страницах дневника оживают лица и события культурно-исторического значения: кн. А. Горчаков и художник И. Похитонов, И. Тэн и Н. Миклухо-Маклай; смерть Гамбетты и постановка «Сарданапала»; положение в экономике России и высылка русских и французских оппозиционеров; отзывы критики на новое произведение Тургенева и гастроли известных исполнителей. Принцип изображения времени и пространства отражает состояние расширившегося до необъятных пределов сознания автора.

«География» охваченных дневником В.Г. Короленко явлений – самая обширная из всех образцов жанра. По масштабам она сопоставима разве что с дневниками В.А. Жуковского. Писательская наблюдательность и репортерская оперативность позволили Короленко включить в свою летопись все самое примечательное из увиденного, слышанного и прочувствованного. Короленко развивает ту общежанровую тенденцию в области хронотопа, которая наметилась у Одоевского и Тургенева. Сущность ее заключается в соотнесенности близких по времени событий, происходящих в пространственно отдаленных точках.

Однако при наличии черт сходства с другими дневниками у Короленко имеются и признаки отличия. В сохранившихся отрывках дневника Тургенева 1882 – 1883 гг. событийный ряд может воспроизводить факты, имевшие место одновременно в Париже, Петербурге и Спасском. Все они не имеют между собой логической связи и группируются в одной записи в силу одновременно поступившей информации о них автору дневника. Все они значимы для Тургенева, но могли бы быть разнесены по разным дням, поступи о них сообщение с задержкой на сутки.

В дневнике Короленко мы сталкиваемся с видоизмененным континуальным хронотопом. Здесь связь между одновременно происходящими событиями носит не случайный, а причинно-следственный характер. Они могут соотноситься также и по смыслу. Причем отдельное явление связано с общим порядком вещей, как часть с целым. В данном случае Короленко, используя чисто художественный метод, указывает на типичность события, устанавливает его общезначимый смысл: «Даже дважды процензурированная книжка <...> все еще несет в себе зародыш гибели «вековечных» русских начал. Хороши, однако, начала. Есть ли еще где-нибудь в Европе такой трусливый, всего опасающийся «порядок»?»; «На толпу, не знавшую, чего от нее хотят и куда ее гонят, почему ее «не пущают» в одну сторону и куда именно ей идти дозволено (прообраз русской жизни), – кинулись конные городовые и начали крошить нагайками кого попало»; «10 ноября 1898 г. В Полтаве разыгралась целая политическая «история». Жил там некто Налимов, бывший офицер, бросивший службу и занявшийся садоводством <...> (далее следует его история. – О.Е.). Сам Налимов объясняет свой поступок тем, что, если бы он не донес, то донесли бы до него! Оправдание плохое, но система шпионства среди педагогов очевидно хороша!»[120].

Сочетание конкретного с общим отражается и в такой детали, как набросок плана части города, в котором произошла демонстрация студентов в декабре 1900 г.; а еще через полтора года в дневнике появляется следующая запись: «<...> я уже более десяти лет замечаю и заношу в свои книжечки особую извозчичью легенду о студенческом движении»[121]. Хронотоп Короленко понимает уже не как одновременность пространственно удаленных событий, а как процесс, как движение «типического» явления со всеми его закономерностями: «<...> Запутанная и довольно бессмысленная русская история, преломляясь в темной массе, создает в ней новую легенду и новый мираж. В жизни, кроме царя, есть еще «студенты»[122]. И далее излагается история студенческих выступлений в Киеве.

Процессуальный характер многих фактов хорошо прослеживается на ряде записей, посвященных детям Короленко. Сделанные в разное время, они отражают процесс освоения детьми окружающего мира одновременно с усвоением языка, слова, понятия. Языковое творчество ребенка показано не как единичный факт, а как стадия в его физическом и интеллектуальном развитии.

Расширенное понимание времени нередко приводило к тому, что сообщение о каком-то событии дробилось на несколько подневных записей в зависимости от сроков его завершения (например, история некоего Клопова). Такая организация хронотопа отражала качественно новую, более высокую ступень в освоении континуального времени – пространства.

в) психологическое время – пространство

Немало авторов выбирало дневниковый жанр для того, чтобы отмечать в нем события душевной жизни. Для них повседневные явления действительности были важны в той мере, в какой они имели непосредственное отношение к фактам сознания. В таких дневниках пространственно-временные параметры были иными. Время и пространство в них были прежде всего мыслительными категориями. Они отражали «непрерывный континуум сознания» (термин М. Мамардашвили) авторов.

Астрономический хронотоп во всех его дневниковых вариантах имел более или менее четкие координаты. Психологическое время подчиняется душевным ритмам автора, и его границы условны. Топосами в таком дневнике, наряду с феноменами сознания, могут быть сны, фантазии, воспоминания. Они еще больше деформируют традиционную пространственно-временную структуру.

Некоторые авторы специально приурочивают время записи в дневнике к моменту, когда сознание отвлекается от физических объектов повседневности и сосредоточивается на сугубо душевных движениях. Н.И. Тургенев дает таким тетрадям дневника специфические заголовки – «Белая книга, или бред, по большей части полночный», «Размышления после 10 часов ночи».

Другие авторы, посвящая жизни сознания особые тетради, также закрепляют за ними характерные названия: «Психологические заметки» у А.В. Дружинина, «Психоториум» 1853 г. у НА. Добролюбова.

Выделение таких дневников в особую группу означало не только признание за ними специфической предметной сферы, но одновременно выводило их из обычной пространственно-временной системы координат. Если хронологические рамки такого дневника соотносились с периодом индивидуации, их авторы инстинктивно понимали, что время роста сознания не тождественно астрономическому, календарному времени, а феномены душевной жизни не являются зеркальным отражением событий внешнего мира.

Структура дневника, запечатлевшая «двойную» жизнь автора, свидетельствовала о том, что психологическое время – пространство имеет свою ценность и смысл. События душевной жизни, введенные в структуру астрономического хронотопа, деформируются и лишаются той силы выражения, которой обладают в автономном пространственно-временном ряду.

С завершением процесса индивидуации у многих авторов пространственно-временная структура дневника приобретает все свойства классической – локальной или континуальной. У интровертов же она остается прежней. Дневники В.О. Ключевского зрелого периода (1867 – 1877 гг.) имеют ту же структуру хронотопа, что и ранние, периода индивидуации (1861 – 1866 гг.). Они почти не отражают текущие общественные события и факты личной жизни историка. В них сосредоточены размышления и переживания, вызванные этими событиями и фактами, а временные и пространственные рамки последних с точностью не определены. Ключевский сам указывает на особую природу времени душевных феноменов и на его автономность по отношению к календарно-астрономическому: «С привычным чувством берусь я за свой маленький дневник, чтобы занести в него несколько дум, долго и медленно спевших и до того уже созревших, что они, как что-то готовое и законченное, пали на дно души, словно спелые зерна, вывеянные ветром на землю из долго питавшего их колоса (курсив мой. – О.Е.)»; «Мы не привыкли обращать должного внимания на многие явления, из которых слагается внутренняя история человека, – именно на те явления, которые, возникая из обыкновенных, самых простых причин, производят в нас незаметную неосязаемую работу и уже только результат дают нашему сознанию»[123].

Сложную форму психологического хронотопа создал в своем дневнике А.И. Герцен. Время у Герцена играет огромную роль и часто оказывает решающее воздействие на содержание записи. С обращения к времени дневник начинается и на рассуждении о нем он заканчивается: «Три года назад начат этот журнал в этот день. Три года жизни схоронены тут <...> перечитывая, все оживает, как было, а воспоминание, одно воспоминание не восстановляет былого, как оно было <...>»[124] Из современников Герцена только Л.Н. Толстой в равной мере ощущал на себе давление времени и с такой же силой отразил его в летописи своей жизни. Как и у Толстого, время в дневнике Герцена может быть рассмотрено в двух значениях – как философская проблема и как форма организации событий в повествовательном пространстве.

Преодоление тридцатилетнего рубежа в своей жизни заставляет Герцена больше ценить настоящее, каждое проживаемое мгновение. От этого время в ряде записей сжимается до экзистенции, до субъективного переживания мимолетности бытия: «Настоящее есть реальная сфера бытия. Каждую минуту, каждое наслаждение должно ловить, душа беспрерывно должна быть раскрыта, наполняться, всасывать все окружающее и разливать в него свое»; «Настоящим надобно чрезвычайно дорожить, а мы с ним поступаем неглиже и жертвуем его мечтам о будущем»; «Одно настоящее наше, а его-то ценить не умеем»; «Ловить настоящее, одействотворять в себе все возможности на блаженство»[125].

Психологический характер хронотопа становится очевидным особенно в тех записях, в которых Герцен обращается к недавнему прошлому и заново перебирает в памяти запечатлевшиеся события. Обыкновенно ход события не излагается, а из его факта делается философское обобщение. Прошлое и настоящее соединяются в целостной эмоции-переживании: «Вчера был в Перове. Посетил те места, где 8 мая 1838 г. встретился с Natalie и откуда мы поехали во Владимир <...> и четыре года с половиной, лучшую без малейшей тени сторону моего бытия, составило это беспрерывное присутствие существа благородного, высокого и поэтического»; «Четыре года тому назад, 19 марта, уехал Огарев из Владимира, после первого свидания. Как все тогда было светло!»; «Невольно вспоминается, что было в эти дни 8 лет тому назад <...> Поскакал в жизнь. Да, лишь с этого дня считается практическая жизнь <...>»[126].

Субъективно-психологический характер времени – пространства в дневнике Герцена находится в прямой зависимости от главного противоречия его жизни до отъезда за границу – между стремлением к историческому самоосуществлению и практической невозможностью его выполнения. Реальное действие оказывается возможным только в семейно-дружественном кругу, узкие рамки которого уже не удовлетворяли писателя. Историческая арена открыта только в области мысли, и именно сюда автор направляет свою энергию.

В записях исторического содержания Герцен постоянно проводит аналогии с современностью и тем самым выстраивает их в своеобразную историческую спираль с регулярными подъемами и обращениями назад, которая напоминает записи-воспоминания личного характера. Для Герцена лично проживаемое время и время историческое нераздельны. Они образуют не два потока, а совпадают в своих главных тенденциях и направлениях. В дневнике, как позднее будет и в мемуарах Герцена, представлены три линии развития событий: личная судьба писателя, судьба его поколения и движение «большой» истории. Но последняя дана в дневнике пока что теоретически, на уровне литературно-философского анализа, а не как элемент личного опыта участника социально-исторических событий: «Поразительное сходство современного состояния человечества с предшествующими Христу годами <...>» (с. 344); «"Искушение, примирение, возрождение и приведение всего в первоначальное состояние" – слова, произносимые тогда и теперь»[127] (с. 345).

Психологический характер имеет время – пространство и в дневнике Л. Толстого. Оно соответствует не объективным закономерностям его протекания в определенном месте, а выражает субъективное переживание автора. Это – время нравственных опытов Толстого и пространство его души.

В теоретических рассуждениях Толстого астрономическое время – пространство увязывается с жизненным смыслом, с ощущением индивидом своего личного бытия: «Утром в постели думал: бесконечность пространства и времени кажутся и непонятными, и заключающими в себе противоречие, когда они, бесконечность пространства и времени, думаются сами по себе, независимо от жизни своей и ее смысла и цели. Но стоит понять жизнь и ее смысл – совершенствование и приближение к благу, и тогда бесконечность пространства и времени не только не непонятны, не противоречивы, но эта бесконечность есть необходимое условие или, скорее, последствие жизни. Какое же могло быть совершенствование или приближение к благу, если бы время и пространство были бы ограничены?»[128].

Для обозначения психологического хронотопа Толстой вводит понятие «рост сознания». Под этим подразумевается духовное развитие личности в отличие от будничных событий, заполняющих окружающее человека пространство. В записи под 31 октября 1889 г. дается своеобразная схема биологического времени человека: эгоистическая внутренняя жизнь, для которой используются внешние вещи; внутренняя жизнь, направленная на благо других; жизнь внешняя и внутренняя, но во благо духовное. В соответствии со схемой обновляется и организация записей в дневнике. Время – пространство начинает более отчетливо (логически и графически) подразделяться на внешнее (локально-физическое) и внутреннее (психологическое). Для последнего Толстой выбирает характерное слово-знак – «думал». Эта, вторая часть записей ведется вне временных физических границ: «1-е апреля 1891 г. <...> Соня уехала в Петербург 28. Ваня заболел оспой, вчера привозили Руднева. Нынче получил хорошие письма от Черткова, Попова и Горбунова <...> 3-го дня ездил в Тулу к Рудневу о больном. Нынче приехал Сережа <...> Думал: 1) сон, полный сон без сновидений, это жизнь в другом, ином мире – другая, иная жизнь, память той, иной жизни исчезает; но нравственные последствия той жизни остаются <...>»[129].

Сосредоточенность на внутреннем мире, одержимость религиозно-нравственной идеей часто вытесняют из памяти события минувшего дня. Физическое время и пространство оказываются подчиненными психологическому хронотопу. Так, после пространной записи на двух с половиной страницах о равенстве, общности и социальной справедливости под 1 сентября 1889 г. следует короткое замечание: «Не помню, что делал днем»[130].

О невысокой значимости для Толстого физического времени говорит и то, что некоторые записи, не будучи доведены до конца в один день, продолжаются в записи другого дня. Порой писатель просто утрачивает представление об астрономическом времени, ощущая его чисто психологически, внутренне: «Мне казалось, что прошло 2 дня, а прошло больше 10 дней» (13.06.94).

Идея христианского дуализма, которой Толстой придерживался во внешней и внутренней душевной жизни, обесценивала объективное физическое время в пользу экзистенциального субъективно-психологического. Пространственно-временной континуум представлялся Толстому пределом, ограничивающим «рост жизни» или человеческого сознания. Духовную жизнь Толстой понимал как расширение границ нравственной деятельности человека в окружающем его пространстве. Поэтому время-пространство приобретает дополнительный этический оттенок: «3) Что такое время? Нам говорят: мера движения. Но что же <такое> движение? Какое есть одно несомненное движение? Такое есть одно, только одно: движение нашей души и всего мира к совершенству. 4) Пространство есть предел личности»[131].

Чтение «Критики чистого разума» И. Канта укрепило Толстого в его убеждении в субъективности категории времени – пространства. В последнее двадцатилетие своей жизни писатель склонен был считать эти понятия иллюзией человеческого сознания. Духовное движение проходит вне физических пространственно-временных границ, которые обыденное сознание отождествляет с материальным бытием вещей в мире. Материальные вещи сами по себе не нуждаются в данных категориях, это наше сознание приписывает им подобные рассудочные определения: «<22 сентября 1904 г.> Читал Канта <...> громадная <его> заслуга – условность времени. Это велико. Чувствуешь, как бы ты был далеко позади, если бы, благодаря Канту, не понимал этого»; «<19 апреля 1904 г.> Противоречие во всем, что мы думаем вне формы пространства и времени <...> т.е. нашего ума не хватает на мышление вне пространства и времени. Логично только то, что мы видим в пространстве и времени. Но самое пространство и время не логичны»; «20 сентября 1894 г. <...> я давно знаю, что пространство и время суть только порядок распределения предметов <...> времени и пространства нет, а это только две возможности понимать предметы <...> Это все вздор, и тут нет ничего реального. Реальны только наши чувства и мысли»[132].

В годы после кризиса у Толстого формируется мироощущение (нашедшее почти зеркальное отражение в дневнике), в рамках которого действует тенденция переживать все частные события экзистенциально, вне социально-исторического и астрономического контекста, а также вне соотнесенности с отдаленными, но одновременно происходящими событиями. Сознание Толстого оперирует вневременными и внепространственными, отвлеченными абсолютными категориями, которые прилагаются писателем к единичным событиям и лицам: «Себя в пределах своего тела я чувствую вполне ясно; других, одновременно и в одном месте живущих со мною людей, менее ясно; еще менее ясно людей, отдаленных от меня временем и пространством <...>»[133] (т. 58, с. 54-55).

Объединение в одной и той же записи единичного события или лица с всеобщим духовным законом, экзистенции с абсолютом создает впечатление двоемирия, в котором сознание Толстого находилось в послекризисные годы. Все предшествующие дуальные формы хронотопа в дневнике – от юношеского разделения записей на временные события, с одной стороны, и долгосрочные «правила», «мысли», «наблюдения» – с другой, до собственно дневников и «записных книжек» позднего периода – представляли собой разные этапы эволюции взглядов писателя на философские категории пространства и времени.

И уход Толстого из дома был в конечном счете выражением его давно наметившегося бегства из мира случайного и временного материального бытия в мир абсолютных духовных ценностей: «2 января 1905 г. Жизнь представляется в освобождении духовного начала от оболочки плоти – вот так:[134]

Как видно из приведенного обзора, обесценивание внешней жизни, стремление к упрощению всех ее проявлений параллельно с усложнением и повышением значимости жизни внутренней приводит к перемещению акцентов в формах хронотопа. Психологическое время – пространство становится главным в дневнике, физическое (локальное) отодвигается на периферию жизни и творчества.

3. Факультативные и смешанные формы хронотопа

а) историческое время – пространство

Помимо трех основных форм хронотопа история дневникового жанра зафиксировала несколько менее продуктивных разновидностей времени и пространства, которые нашли отражение в летописях крупнейших дневниковедов. Появление таких форм было обусловлено социально-историческими и психологическими факторами.

Исторический характер приобретает хронотоп в дневнике В.А. Муханова, который велся в течение 42 лет. Это наиболее типичный образец данной разновидности. Поэтому анализ проблемы целесообразнее провести на его материале.

На форму времени – пространства в дневнике Муханова оказали воздействие: 1) интерес автора к истории; 2) служебное положение. Дважды – в 1836 и 1843 гг. – Муханов формулирует принципы отбора материала и способ его организации. В записи под 2 декабря 1836 г. он ссылается на «стариков», очевидцев Большой истории, называя их «ходячими мемуарами» и «живыми записями событий»[135]. 1 января 1843 г. он составляет программу самообразования, в которой изучение истории стоит на втором месте. При этом Муханов указывает на Устрялова и Иловайского, метод которых ему больше всего импонирует.

Будучи крупным царским сановником – товарищем министра, Муханов долгие годы вращался в придворных кругах и был знаком со многими «историческими» личностями, принимавшими решения эпохального значения. Поэтому в его дневнике прошлое («старики») и современность соединены таким образом, что рассказ о сегодняшнем всегда переводится в исторический план.

Время на страницах дневника Муханова представлено как Большая история, детали которой имеют всеобщее значение, где в равной мере важны крупные исторические события и деятели и мелкие факты с частными лицами. Поэтому автор никогда не пренебрегает слухами, анекдотами, легендами, которые встраиваются в исторический хронотоп на равных правах с достоверными фактами.

Уже в ранних дневниках Муханов выражает антипатию к светской хронике, которая занимала в них определенное место. Он все сильнее тяготеет к исторической организации материала и стремится изгонять из своего журнала текущие служебные и семейные факты: «22 – 24 октября 1842 г. <...> Но скоро шум отдельных разговоров и общей болтовни оглушил меня вконец, и я с удовольствием заметил, что подошло время нашего отъезда. Как я ни стараюсь, но меня страшно тяготит светская жизнь: эта продолжительная болтовня о ничего не значащих предметах <...>»[136].

У Муханова отсутствует единый вектор времени. Описываемые в дневнике события заполняют замкнутую пространственную сферу, границы которой охватывают Западную Европу и европейскую Россию, а время действия событий – от эпохи Екатерины II до настоящего момента.

С точки зрения классического хронотопа – локального или континуального – время и пространство в дневнике Муханова дискретны. Он описывает то недавнее прошлое (царствование Николая I в записях второй половины 1850-х годов), то западноевропейские события (покушение на Наполеона III), то излагает предания о жизни декабристов в ссылке. Причем нередко описываемый исторический факт разносится по нескольким подневным записям. Для автора важно не время, текущее синхронно его записи, а некий эпохальный разрез в непрерывно длящемся потоке. Но сам этот поток невозможно ни осмыслить, ни зафиксировать из-за его неохватности мыслью. Поэтому историческое время и пространство складываются из суммы дискретных единиц, отдельных законченных событий.

Муханов тяготеет к завершенным событиям, которые противопоставляются пульсирующей современности. Поэтому не случайно, что значительное место в описании современных событий отведено у него служебным и политическим падениям, смертям, т.е. явлениям, закончившим свое развитие и перешедшим в разряд исторических (царский наследник, губернаторы Ахматов, Пучков, кн. Аренберг).

Принципиальные изменения в хронотопе происходят на рубеже 1850 – 1860-х годов. Они свойственны не только дневнику Муханова, но имеют общежанровый характер. Историческое время – пространство сжимается до континуального. Автор описывает политическую обстановку накануне отмены крепостного права, положение в Польше, студенческие выступления и крестьянские бунты. Но как только политическая ситуация в стране стабилизируется, Муханов снова обращается к историческому хронотопу. Привыкший к состоянию политического застоя при Николае I, он не в силах воссоздать динамизм новой эпохи, которая не укладывается в привычные для него рамки стабильного исторического хронотопа. Завершенное событие для него легче поддается анализу. Поэтому франко-прусскую войну, которая застала его в Германии, он описывает лишь через четыре месяца после ее начала, по возвращении на родину. Убийство на царской охоте сановника Скарятина воссоздается в дневнике в январе 1871 г., хотя само событие имело место двумя неделями раньше. Здесь снова проявляется склонность автора к историческому повествованию, в котором события утрачивают временной характер, значение злободневной современности и рассматриваются ретроспективно, как историческое прошлое. Мышление в рамках классических форм времени – пространства сковывает Муханова, не позволяет всесторонне проанализировать и оценить событие. Он должен дождаться момента, когда оно станет историческим прошлым и займет место в пространственно-временных рамках всемирного потока.

Дневник Муханова наиболее убедительно показывает эстетический смысл времени и пространства в данном жанре. Его автор выбирает такую форму хронотопа, которая придает изображаемому событию наивысшую степень выразительности. По его понятиям, на это могут претендовать лишь законченные события и завершенные судьбы. Пространственно-временная организация событий в дневнике Муханова носит концептуальный характер.

б) смешанные формы

К таким мы относим параллельно существующие и чередующиеся (дуальные) в рамках одного дня пространственно-временные разновидности организации материала. Хотя группа дневников с подобным хронотопом невелика, она заметно выделяется на фоне классических образцов жанра. Как уже отмечалось, разница между всеми названными группами отнюдь не формальная. Специфика пространственно-временного расположения событий в дневнике отражает своеобразие судьбы автора и служит выражением его философско-эстетических взглядов.

Все три формы классического хронотопа представлены в дневнике А.В. Никитенко. Юношеские дневники 1819 – 1824 гг. выдержаны в рамках психологического времени – пространства. Внимание автора здесь направлено не на события минувшего дня, а на образы и идеи сознания. В данной форме лишь намечается переход сознания к освоению объективного времени и пространства. Она характерна для ранней стадии самостоятельной душевной жизни и отражает процесс индивидуации. Подобный этап прошли многие авторы как до, так и после Никитенко. Однако психологический хронотоп периода индивидуации надо отличать от другой его разновидности, о которой речь пойдет ниже.

С 1826 г. Никитенко ведет дневник в принципиально иной пространственно-временной форме. Хроника подневных событий фиксирует наиболее значимые факты прошедшего дня, которые протекали в конкретном месте и в ограниченных временных рамках. Такие записи преобладают в дневнике в течение 35 лет (1826-1861 гг.).

Пространственно-временная локализация обусловлена в этот период служебным положением автора, его постоянным пребыванием в Петербурге и, наконец, общественной атмосферой. Взгляд из служебного кабинета и студенческой аудитории еще не в состоянии охватить многообразие событий в стране и за ее пределами и придать им некоторый обобщающий смысл. Этому мешает и незнание Никитенко иностранных языков, и зависимость от государственной службы, но главное – убежденность в ценности рядового факта. Он словно намеренно сужает горизонт своего сознания, придерживаясь «доктрины» о преимуществе частного явления над общезначимым. «Ныне в моде толковать о судьбе целого, о «мировом» и т.д., – пишет он 28 июля 1841 г. – Правда, мы видим, что сама судьба неделимое приносит в жертву целому. Но это ее неисповедимая тайна. Для нас же что это, как не соблазн и не камень преткновения? Целое есть отвлеченная идея. Не целое живет, а живут неделимые, которые одни могут страдать или не страдать. Заботьтесь о неделимых, а целое всегда будет, так или иначе, хорошо, независимо от вашей воли»[137].

Приверженность факту, очевидности не приводит, однако, к раздробленности, дискретности картины мира, к утрате смысловых связей между отдельными событиями. Многообразные служебные и общественные обязанности Никитенко, личные контакты со многими значительными в социальной иерархии людьми образуют в его дневнике динамичную среду, сосредоточенную в ограниченном сегменте пространства.

Качественным отличием локального хронотопа является однонаправленность событий в его границах. Никитенко вычерчивает траекторию движения, у которой нет параллелей за пределами физически обозримого пространства: «Сегодня происходил во дворце <...> экзамен институток» (13.02.41); «Сегодня читал в совете мою речь <...>» (17.02.41); «Узнал сегодня об исходе представления меня по военному министерству к чину действительного статского советника» (27.04.53); «Вечер у князя Вяземского. Погодин читал свою старую драму <...>» (7.12.55); «Вечером большой раут у графа Блудова» (5.04.56); «Вчера с двенадцати до пяти часов занимался в «Обществе посещения бедных» раздачею пособий» (24.12.48).

Правда, и в данный период встречаются строго не локализованные записи, относящиеся не к конкретному дню и месту, а к более длительному интервалу. Но они так же вписываются в последовательный поток однонаправленных событий, с той лишь разницей, что их протекание либо не завершено, либо подытоживается автором: «Холера продолжает подбирать жертвы, забытые ею во время великой жатвы» (27.10.48); «Сколько раз бывал я обманут притворным и лицемерным изъявлением уважения к добру и истине!» (20.12.48); «Недавно был у меня князь М.А. Оболенский, начальник московского архива и рассказывал о подвигах Шевырева и Погодина <...>» (6.02.49).

Пространственно-временная структура дневника Никитенко существенно перестраивается с 1861 г. Социальные движения, правительственные реформы, появление новых идей и их воздействие на общественное сознание, изменения в литературной жизни привнесли в размеренное течение событий элемент непредсказуемости. Однонаправленный поток жизни стал пересекаться и сталкиваться с другими течениями. Если раньше какие-то сторонние события и могли внести некоторую дезорганизацию в ежедневную чреду фактов (эпидемия холеры, последствия революции 1848 г.), они не представляли параллельных пространственно-временных движений, не воспринимались и не отражались автором как равноправные и равноценные наряду с событиями его привычного жизненного круга.

В дневниках 1860 – 1870-х годов встречается немало записей, в которых события представлены в другой пространственно-временной системе координат. К их числу следует прежде всего отнести сообщения о крестьянских волнениях, оппозиции тверского дворянства, революционном движении и польских событиях.

Из зарубежных больше всего внимания уделено итальянским и французским делам, франко-прусской войне. Правда, на фоне обычного событийного ряда они занимают незначительное место и представляют собой своего рода вкрапления в однонаправленный временной поток. Но тем контрастнее выглядят подобные записи на господствующем фоне.

Как рационалист и аналитик, Никитенко постепенно начинает понимать неоднородность пространственно-временных отношений и вынужденно переходит к относительному времени: «Настоящее и будущее должны иметь связь с прошедшим» (10.04.64); «Всеобщая революция – радикальная реформа всей цивилизации и образованности – вот к чему влечет так называемый дух времени <...> Мы должны пройти все эти ужасы, потому что настоящее поколение приняло методу полного отрицания, уничтожения всякой связи настоящего с прошлым» (16.03.64); «Это не пруссаки и французы сражаются: это бьется прошедшее с будущим» (17.12.70); «Никакое настоящее не в праве сказать прошедшему: зачем это было так или иначе; ни будущему: будь таким и таким» (26.11.73).

Все чаще в дневнике фиксируются события, происшедшие в других пространственно-временных рамках, даже если они носят случайны характер. В них Никитенко справедливо усматривает параллельный временной поток, обладающий самостоятельной ценностью и не пересекающийся с привычной для него жизненной линией: «Страшное и гнусное злодейство. Студент Медицинской академии женился на молодой и милой девушке, но вскоре начал ее ревновать и даже задумал ее убить, поразив ее толстою булавою во время сна <...>» (15.11.65); «На днях к мировому судье явился какой-то чиновник Иванов, в оборванной одежде, с странною просьбою посадить его в тюрьму, так как он, за сокращением штатов, был уволен со службы и умирает от холоду и голоду, а в тюрьме его накормят и отогреют» (4.04.67); «Третьего дня молодая девушка, дочь какой-то помещицы, приехавшей из Пензы, застрелилась в Знаменской гостинице» (4.01.72); «В окружном суде производилось и решено дело некоей Седковой, которая судилась за составление фальшивого духовного завещания от имени умершего своего мужа» (2.04.75).

Несмотря на причинно-следственную немотивированность подобных записей, в совокупности они создают целостную картину жизни в континуальном времени – пространстве, которая резко отличается от событийной и временной упорядоченности локального хронотопа прежних лет.

В это время (1860 – 1870-е годы) в дневнике Никитенко начинает формироваться иная пространственно-временная форма – психологическая. Ее появление было обусловлено сужением поля служебной и общественной деятельности автора, утратой большей части прежних связей и, как следствие, обращением взгляда на себя, на свой внутренний мир. Все чаще предметом записей становится не «злоба дня», а общие проблемы бытия, общества и частной жизни, т.е. менее всего события, факты, но больше – размышления о тенденциях эпохи, судьбах и характерах сословий, учений, – короче, явлениях длительного временного характера. В таких записях отсутствуют обычные пространственно-временные связи, и построены они на субъективной каузальности. Время в них протекает по законам сознания автора: «Осуждены мы навсегда делать глупости или они составляют только одну из переходных ступеней нашего развития? Ведь вот до сих пор случалось так, что даже из всего, что мы возьмем у других, мы непременно выберем самое худшее и спешим усвоить себе так, как будто оно составляет единственную важнейшую сторону вещей» (13.06.65); «С тех пор как Жан-Жак Руссо написал и издал свои записки, или свою исповедь, всякому умному человеку должна опротиветь мысль писать и издавать свои записки. Руссо опошлил это дело» (29.07.65); «Странные противоречия могут уживаться в одном человеке. Вот, например, я так мало доверяю всему человеческому <...> а между тем у меня сильное влечение ко всему великому и прекрасному, постигать которое и видеть можно только в человечестве же» (17.10.65).

Всю жизнь вращавшийся в обществе и черпавший из него большую часть сведений для своего дневника, Никитенко в конце жизни оказался лишенным этой богатой информации. Поэтому он вынужденно мобилизует свои внутренние силы и переносит внимание на осмысление явлений, пространственно-временные связи которых не ограничиваются их фактической очевидностью: «Общественная моя деятельность ныне настолько сократилась, что я могу все более и более сосредоточивать мое внимание на моих хозяйственных делах, т.е. на внутреннем моем мире» (1.01.71); «Я теперь ничто для общественной деятельности и, должно быть, погружен исключительно в себя самого и для себя» (2.12.76).

Однако данная форма хронотопа не является повторением юношеских размышлений в дневниках 1819 – 1824 гг. Тогда шло освоение видимого и мыслимого пространства, в котором временной поток не имел четкой направленности. Он скорее представлял собой круговращение в узкой сфере вымышленных образов и порожденных ими чувств. Теперь же Никитенко окидывает взглядом сверху хорошо знакомое ему пространство, в котором каждое новое явление не способно принципиально ничего изменить и служит лишь количественным приращением к целому континуума.

В рамках этого чрезвычайно разросшегося мира явлений важным для автора становится смысловая сущность события, которое не укладывается в рамки физически занимаемого им времени и пространства и поэтому анализируется в психологическом измерении: «Современная наука отвергает веру, вполне доверяя одному знанию. Но знание способно ли разрешить все наши недоумения относительно нашей судьбы и назначения?» (24.08.76); «Напрасно Европу считают политическим союзом государств и народов: это не что иное, как огромная мануфактура для производства разных изделий <...>» (26.08.76); «Если бы нужно было особое доказательство нашей умственной незрелости <...> то его нашли бы в той ребяческой самоуверенности и заносчивости, с какими наши так называемые передовые умы решают самые трудные вопросы человечества» (28.10.76).

Дуальная форма хронотопа лежит в основании дневника С.А. Толстой. Такое своеобразие обусловлено противоречием между широтой культурного кругозора жены писателя и узостью физически освоенного ею пространства. Большую часть жизни (за исключением восьми лет, прожитых зимой в доме в Хамовниках) Софья Андреевна провела в Ясной Поляне, изредка выезжая в Москву на симфонические концерты и музыкально-драматические спектакли. Еще раньше, в деловых целях, посещала столицу. На склоне лет она с горечью признавалась.в дневнике, что ее географический кругозор крайне узок: «<...> я никогда нигде не была, ни за границей, ни по России»[138].

Правда, значительную роль в формировании дневникового хронотопа сыграл психологический характер его автора. Для Толстой время всегда оставалось мерой личностных измерений, реже – семейных и никогда – континуально-исторических. Аналогичным образом понимала она и пространство.

Едва заметные изменения намечаются после того, как старшие дети, обзаведшиеся семьями, начинают уходить из родного дома. В круг описываемых дневных событий понемногу входят факты их самостоятельной домашней жизни, а с ними расширяется и пространство: Телятинки, Кочеты, Козловка. Но это обстоятельство не оказало существенного влияния на устоявшуюся структуру хронотопа.

Время и пространство являются формами автономного внутреннего мира, который сложился в сознании Толстой в 1860-е гг. Вместе с другими элементами этого мира они проецируются на события текущей жизни, зафиксированные в дневнике.

В поздних тетрадях время представляется как итог прожитого, вне пространственной конкретности. Оно измеряется нравственно-психологическими понятиями: «Вечер у Колокольцевых. Какой трагизм в материнстве! Эта нежность к маленьким <...> потом это напряженное внимание и уход, чтобы вырастить здоровых детей; потом старание образовать их, горе, волнение <...> и потом отчуждение, упреки, грубость со стороны детей, и какое-то отчаяние, что вся жизнь, вся молодость, все труды напрасны» (курсив мой. – О.Е.)[139].

Попытку преодолеть условность дневникового времени и пространства представляют собой так называемые «Ежедневники», которые Толстая вела с 1905 г. параллельно дневнику. Эта разновидность записей аналогична записям в дневнике Л. Толстого под заголовком «Делал». Объективно-физическое время-пространство здесь противопоставлено автономному следованию событий душевной жизни, их несоответствие как бы устанавливается фактически.

Вести дневник усложненным способом Толстую, как и самого писателя, заставили возрастные изменения в психике, осложненные духовным одиночеством обоих супругов. Все труднее оказывалось совмещать в одной записи внутреннее переживание, текущее в своих временных рамках, с событиями объективного мира. В молодом сознании эти две автономные сферы соприкасались по той причине, что впереди была еще большая жизненная перспектива, и мир, несмотря на все противоречия, воспринимался целостно. Во второй половине жизни душевный мир оказался ценнее и предпочтительнее мирских забот и семейной жизни.

Для Толстой в этом отношении рубежом стала смерть любимого младшего сына Ванечки. Только через два года после этого события она возобновила ведение дневника. И именно тогда появляется первый намек на переход к новой системе пространственно-временных координат: «Буду писать строго одни факты, а когда буду расположена, – опишу и эти промежуточные два года моей столь значительной, по внутреннему содержанию, жизни»[140].

Окончательное формирование новой структуры дневника, а с ней и дуальной системы хронотопа приходится на начало 1900-х гг. В связи с уменьшением обязанностей и забот, вызванных отделением детей, поворот в сторону душевного мира в дневнике завершается. «Внешние событий меня утомили, – признается Толстая в записи под 27 марта 1901 г., – и опять очи мои обратились внутрь моей душевной жизни <...>»[141]. А с появлением «Ежедневника» время начинает идти самостоятельно в двух параллельных измерениях. Лишь смерть Л. Толстого останавливает психологическое время дневника.

Таким образом, время и пространство в дневнике являются одновременно формальными и философско-эстетическими категориями. С их помощью происходит упорядочение жизненного материала и его осмысление. Часто само время является объектом философского осмысления автора. От характера понимания автором сущности категорий времени и пространства зависит их форма, воплощенная в организации записей.

Являясь автономной жанровой категорией, хронотоп тесно связан с такими составляющими дневника, как функциональность, типология и метод. Из их диалектического взаимодействия образуется оригинальная форма времени – пространства в том или ином образце жанра. Дневник XIX в. выработал три классические разновидности хронотопа. Но жанровая диалектика нередко приводила к, образованию гибридных, переходных и неклассических форм. Этот факт подтверждает глубокую содержательную значимость категорий времени и пространства, которые каждое новое поколение дневниковедов трансформировало в соответствии с новыми творческими задачами.

Глава третья ОБРАЗ ЧЕЛОВЕКА В ДНЕВНИКЕ

1. Специфика дневникового образа

Свойством дневника как литературного жанра является наличие в нем системы образов. Слово «образ» употребляется здесь не по аналогии с образом художественного произведения, а обозначает то же самое, что и образ художественный. И в дневнике, и в художественной прозе образ отражает (или воспроизводит) тот мир и тех людей, которые попадают в сферу внимания автора. Правда, литературно-художественный образ – это произведение искусства, в то время как дневниковый не является таковым. Однако безыскусность дневникового образа имеет условный характер.

Действительно, автор дневника не занимается художественной шлифовкой тех образов, которые создает в своей летописи. Он воспроизводит людей спонтанно, непреднамеренно, по мере того как его и их жизненные пути скрещиваются. Но на образах дневника, безусловно, лежит налет эстетического, поскольку все они не только отображают конкретных людей, но и выражают определенное отношение к ним автора.

Природа дневникового и художественного образа едина. Главное различие между ними в этой области – в степени эстетической отделки. Они соотносятся так же, как кувшин для воды, выработанный деревенским гончаром, и статуэтка Фаберже. Но разница между ними не только качественная, но и функциональная. Кувшин служит для удовлетворения практической потребности, статуэтка же – для бескорыстного созерцания.

В дневнике эстетическая функция образа ослаблена за счет выдвижения на первой план функции психологической. Автор пишет дневник для того, чтобы время от времени обращаться к ранним записям, но не с целью удовлетворения эстетической потребности, а ради пробуждения дорогих его сердцу воспоминаний. Образы дневника в этом случае способствуют сохранению (или восстановлению) душевного равновесия:

Когда в Отечестве и под родимым кровом Я разверну мой «Бред» во время мрачных дней, То вспоминание о скучных днях с сим словом Меня утешат там и в горести моей[142], —

писал в одной из ранних тетрадей своего дневника Н.И. Тургенев.

Особенность эстетической функции дневникового образа особенно отчетливо осознавалась писателями. Так, В.Г. Короленко в одной из записей пишет о возможности создания на ее основе художественного произведения, т.е. признает, что образы его дневника представляют собой сырой материал по отношению к эстетически обработанной художественной прозе: «Когда-нибудь мне захочется восстановить эти эпизоды и эти настроения в повести из конца нашего русского И специального областного «Конца XIX в.»!.. Поэтому я и записываю все это так подробно»[143].

Мало того, ряд его дневниковых образов, особенно из ранних сибирских тетрадей, впоследствии, после художественной обработки, вошел в рассказы и повести («Черкес», «Груня», «Государевы ямщики», «Мороз» и др.)

Бывали случаи, когда, наоборот, в дневнике находила продолжение история литературного героя автора. Характерный эпизод встречается в дневнике Ф.М. Решетникова. Ранее в журнале «Искра» писатель поместил очерк «В деревню». Его героем стал знакомый Решетникову крестьянин, пришедший из деревни в город на заработки. Вскоре после опубликования произведения его герой умирает. И в дневнике Решетников подробно рассказывает о его болезни, кончине, похоронах. Страницы дневника как бы служат завершением журнальной истории решетниковского героя[144].

На первый взгляд может показаться, что спонтанность и непреднамеренность лишают какого-либо единства всю совокупность дневниковых образов. Во всяком случае они не представляют собой стройной системы. Принцип системности основывается на устойчивых связях, на закономерности, которые не свойственны дневнику с открытостью его событийного ряда. Тем не менее системность в образном строе дневника безусловно присутствует. Но между системами дневниковых и художественных образов существуют различия.

Дневник и произведение художественной прозы представляют собой соответственно динамичную и статичную системы. В художественном произведении связи и взаимодействие между образами заданы. Они изначально присутствуют в авторском замысле. В дневнике такие связи в значительной степени случайны. Степень их устойчивости зависит от жанрового содержания дневника и сюжетной динамики.

В семейном дневнике, как, например, у С.А. Толстой, где количество главных образов фиксировано, образная структура достаточно устойчива. Семейный круг подчиняет себе все другие, в том числе и эпизодические образы, которые по отношению к главным находятся в отношении строгой субординации, а ограниченность пространственного поля (Ясная Поляна и Москва) усиливает устойчивость этих связей.

Наиболее стройную систему образов имеют дневники с квазисюжетом (подробнее об этих дневниках ниже, в главе седьмой) – ранние дневники В.А. Жуковского, дневники А.П. Керн, А.А. Олениной, поздний дневник Н.Г. Чернышевского). В них события также разворачиваются в замкнутом пространственно-временном поле, а количество образов сведено к минимуму. Между ними устанавливаются тесные взаимосвязи ввиду того, что события в дневнике происходят по законам драматического действия. Каждый из образов-«персонажей» «играет» определенную роль (любовника – Жуковский и Чернышевский, возлюбленной – Керн и Оленина). Изначально из текста дневника ясно, что события эти имеют свой скорый конец. Поэтому автор завязывает вокруг сюжета те лица, которые имеют какое-то отношение к его развитию, а остальные образы переводятся на периферию или вовсе удаляются.

К этой же категории относится и группа служебных дневников (см. главу шестую) – П.И. Долгорукова, И.С. Аксакова, Н.П. Игнатьева, В.А. Теляковского. В них тесные связи между образами устанавливаются в силу необходимости. Но, в отличие от семейных, такие связи временны, хотя время их поддержания может колебаться от нескольких месяцев (Аксаков) до двух десятков лет (Теляковский). Здесь центром, поддерживающим систему, являются служебные обязанности лиц, отображенных автором.

В социально-политическом дневнике, в котором события развертываются стихийно, в разных направлениях и имеют весьма условный пространственный центр (А.В. Никитенко, В.Ф. Одоевский, П.А. Валуев, Д.А. Милютин), такие связи заметно ослаблены, даже если эти образы представляют собой сослуживцев автора. Здесь система сохраняет относительную устойчивость благодаря большой значимости событий, в которые вовлечены второстепенные и эпизодические образы.

Наименее прочные связи между образами демонстрируют путевые дневники (А.И. Тургенев, А.К. Толстой, М.П. Погодин, Н.Г. Гарин-Михайловский). В них проходит масса эпизодических образов, которые не образуют никакой системы. Порой даже близкие автору люди (жена Погодина) в дневниковой записи фигурируют на правах случайного «персонажа». В путевом дневнике нет связующего центра, так как сам автор либо скрупулезно воспроизводит увиденное (А.К. Толстой), элиминируя свою персону из потока событий, либо отдается во власть впечатлений, заслоняя ими всевозможных спутников и случайных знакомых (Е.С. Телепнева).

После определения структурной типологии дневникового образа необходимо сделать вывод о ее эстетической значимости. Если продолжить параллель с художественной прозой, то отчетливо вырисовывается эстетическая градация в системе дневниковых образов. В зависимости от прочности связей повышается или понижается выразительность системы в целом, а также ее отдельных образов. В художественном произведении даже эпизодические персонажи не случайны. Они подчинены общему замыслу и эстетически порой не менее значимы, чем главные, как, например, у Л. Толстого в «Войне и мире». В дневнике по мере ослабления связи с повествовательным центром – автором – выразительность образа утрачивается, т.е. понижается его эстетическая значимость. Ни один случайный посетитель Ясной Поляны, изображенный в дневнике Л. Толстого, не имеет такого значения по отношению к главным образам, какое имеет любой безымянный герой его эпопеи по отношению к ее центральным персонажам.

Наличие в дневнике нескольких разновидностей образов – главных, второстепенных, эпизодических – ставит задачу: определить их смысловую функцию. Какое значение для дневниковеда имеют лица, которые один-единственный раз встречаются в его летописи и которых автор порой даже не знает в лицо? Было бы неверным объяснять появление в дневнике таких образов несовершенством дневникового метода, который не позволяет более тщательно отбирать для записи тех людей, с кем имел контакт автор в течение дня. У автора дневника отсутствует замысел в его художественно-эстетическом понимании.

Тем не менее, внося в дневник запись о каком-то малоизвестном или вовсе неизвестном ему человеке, автор руководствуется определенным принципом. Этот принцип является аналогом метода художественного произведения. Это может быть этический, социально-политический, религиозно-философский принцип. Он вытекает из мировоззрения дневниковеда. Поэтому часто эпизодический образ включается в текст записи в связи с актуальными для автора размышлениями. Он временно вводится в круг мыслей данного дня или более длительного временного интервала.

В отличие от второстепенных и главных образов дневника, эпизодический образ слабо или вовсе не обработан эстетически. Он несет смысловую нагрузку, но лишен энергичного выражения. Отношение автора к нему «черно-белое» – положительное или отрицательное, снисходительное или подчеркнуто враждебное. Здесь смысловая функция образа аналогична идейно-эстетической функции эпизодического персонажа художественного произведения.

Особенно наглядно эта закономерность прослеживается в тех дневниках, где идейный пласт составляет значительную часть содержания. В дневнике А.В. Никитенко человеческие образы встроены в некую отвлеченную систему нравственных понятий и ценностей. Человек оценивается автором с точки зрения абстрактного идеала прекрасно-доброго. Поэтому те образы, которые не укладываются в эту схему, изображаются отрицательно: «О *** можно сказать, что этот человек целую жизнь притворяется добрым и умным»[145].

П.А. Валуев больше всего в человеке ценит интеллектуальное развитие. Поэтому люди, лишенные сильного интеллекта, даже эпизодически встречающиеся в дневнике, отрицательно характеризуются автором: «Обед у английского посла с т. и т-те Moffot. Г. Моффот – член парламента, богат, глуп, тщеславен»; «Вечером был у мены Анненков <...> Глупый человек»; «Вечером был у меня кн. Ливен. Приличен, но недалек»[146].

С широких позиций религиозно-нравственного гуманизма оценивает в своем дневнике человека Л. Толстой. Множество эпизодических образов, особенно в поздних тетрадях, встраиваются в систему его взглядов послекризисного периода. Толстой избегает резко отрицательных характеристик, руководствуясь принципом христианского гуманизма. Тем не менее негативное отношение к людям, не разделяющим его убеждений и не вписывающимся в ригористическую систему, отчетливо проступает во многих записях: «Был Ломброзо, ограниченный наивный старичок»[147].

Немало эпизодических образов встречается на страницах дневника ВТ. Короленко. Они также попадают в запись не случайно. Правозащитник и борец за социальное равноправие, Короленко отрицательно относится к людям нравственно опустившимся, безвольным, малодушным и превратившимся в социальный балласт. Такие люди не вызывают у него сочувствия и заслуживают подчеркнуто негативную оценку: «<...> в Нижнем есть некто, кажется, Макаров (или Марков), бывший гимназист нижегородской гимназии, спившийся с кругу и ведущий существование золоторотца. Помнится, он приходил раз и ко мне, в качестве «бывшего студента» <...> и подал слезницу, в которой говорилось о моем «всем известном великодушии», но верхушка листка была оторвана»[148].

Что касается главных и второстепенных образов, то их место в структуре дневника определяется не только подчиненностью системе мировоззрения автора. Группируясь вдоль линии его судьбы, отраженной в дневнике, эти образы обладают самостоятельной смысловой и эстетической ценностью.

2. Характерное и типическое в дневниковом образе

Человеческий образ в дневнике не является единичным или периодически повторяющимся. К нему приложимы те же категории характера и типа, что и к образам художественной прозы. Авторы большинства дневников не ограничиваются простым указанием в подневных записях на лица, которые оказались в сфере их внимания в данный момент и в данном месте. Дневниковедам свойственно давать развернутые характеристики особенно примечательным, с их точки зрения, образам. Причем данная тенденция прослеживается не только в дневниках писателей, но и у авторов, далеких от профессионального литературного труда. Не менее распространенным было стремление усматривать черты типического в некоторых образах. Обе тенденции развивались в дневниковом жанре на протяжении всего XIX в.

Естественно, что, имея много общего, характер и тип художественной прозы не совпадали со своими дневниковыми коррелятами. Различие в данном случае, как водится, проходит по жанровой границе. В художественной прозе характер и тип идеализированы. Они, несмотря на связь с реальными жизненными образами, являются продуктом фантазии автора. В них писатель волен свободно варьировать черты и оттенки. Дневниковед не имел права, в силу законов жанра, дорисовывать в характере то, чего последний не имел. Правда, нередко встречаются образы, характерные черты которых нарочито заостряются авторами дневников. Но это не является творческим приемом. Подобные вольности автор позволял себе вследствие личных отношений к выводимому им лицу. В таких случаях с особой наглядностью проступает эстетическое начало в образе – эстетическое, но не художественное.

Вторым признаком, отличающим дневниковый образ от художественного, является творческий характер последнего. Художественный тип – явление второго порядка: он создается, и процесс его создания – не единовременный акт. Дневниковый характер не конструируется, а воссоздается посредством перечня тех индивидуальных свойств, которые отметил в нем летописец. Он буквально выхватывается из текущей жизни и, описанный автором, встраивается в запись. Как и художник, дневниковед может опускать малозначащее, преходящее в характере изображаемого лица. Этим он и создает характер. Но элемент вымысла он не привносит в образ.

Последний момент служит третьим отличительным признаком характерно-типического в дневнике и художественной прозе. Художественный образ в сравнении с дневниковым обладает большей эстетической выразительностью. Он характеризуется смысловой завершенностью, хотя и действует в замкнутом повествовательном времени – пространстве, обладает большим динамизмом по отношению к дневниковому образу. В дневнике характер и тип в значительной степени декларированы. Они не показаны в действии, а строятся из суммы характерных или типических признаков.

Если говорить о понимании типического, то у большинства авторов дневников оно ближе гончаровской, а не тургеневской трактовке этой категории. Тип понимается как многократно повторившееся и устоявшееся во временном и количественном отношении. Одновременно под типом подразумеваются социально-психологические свойства личности.

С точки зрения частоты упоминания в дневниках разных авторов соотношение между типами и характерами не равновеликое. Так же как и в художественной прозе, дневниковая характерология богаче и многообразнее. В дневнике типы встречаются реже, чем в «большой» литературе. Это вызвано тем, что автор вводит их в свою летопись непреднамеренно, не задаваясь специальной целью их познания. Лишь исключительная наблюдательность и дар обобщения помогают дневниковеду уловить в круговороте жизни яркое проявление типического в отдельных образах.

Типы встречаются преимущественно среди второстепенных и эпизодических персонажей. Характеры, кроме названных двух категорий, – и среди главных персонажей. Такая группировка объясняется тем, что между главными образами дневника обычно преобладают родственники и друзья автора, которых он, естественно, не воспринимает отстраненно. В редких случаях подобная идентификация (близкий человек = типу) может иметь место только в том случае, когда изображаемый в дневнике человек прямо не называется, как это случилось с художником П.А. Федотовым, которому А.В. Дружинин придает в своем дневнике черты типического и посвящает короткий очерк в «Продолжении психологических заметок».

Среди характеров выделяются две разновидности по приемам их создания. Динамический характер изображается в действии в процессе общения с ним автора дневника. В структуру записи нередко вводится чужая речь, посредством которой дневниковед стремится полнее раскрыть примечательный образ.

Таким методом создает характеры в своем дневнике СП. Жихарев. Для его манеры свойственны два приема, выработанные тесным общением с театральным и литературным миром, – драматический диалог и повествовательный абрис: «На днях М.И. Невзоров познакомил меня с Ф.Н. Карцевым. Где он отыскивает таких оригиналов? <...> Кто в Москве знает о Карцеве, переводчике стольких лучших произведений Вольтера <...> эпистол Буало и разных мелких стихотворений других авторов? А между тем этот переводчик, очень недурной, живет на Поварской, в собственном доме, приглашает иногда знакомых на вечеринки и даже по временам дает приятельские обеды; этот переводчик, кроме литературных достоинств, необыкновенно умный и добрый человек. Я его спрашиваю: «Читали ли вы кому-нибудь стихи свои?»[149] И далее следует диалог на полторы страницы с передачей характерной манеры речи, оригинальных взглядов и советов молодому студенту.

В другой раз Жихарев рисует отрицательный характер, используя приемы сравнения и волнообразного усиления характерных действий: «Наш рязанский атаман Л.Д. Измайлов отправляется завтра в Петербург <...> Для этого Измайлова нет ничего достойного уважения, даже, кажется, и жизни человеческой. В книге его деяний есть такие страницы, от которых захватывает дух и дыбятся волосы. Он некогда был неизменным участником афинских вечеров графа Валериана Александровича Зубова <...> Но какая разница! Зубов знал во всем меру <...> а вот Измайлов: подарить вновь избранному исправнику тройку лошадей с дрожками, дать ему полюбоваться этим подарком и после, когда тот в восхищении вздумал узнать лета лошадей своих и посмотреть им в зубы, – приказать тройку отложить, снять с коренной хомут и надеть его на исправника, запрячь его самого в дрожки <...> или напоит мертвецки пьяными человек пятнадцать небогатых дворян-соседей, посадить их еле живых в большую лодку на колесах, привязав по обоим концам лодки по живому медведю <...> или проиграть тысячу рублей приверженцу своему Шиловскому <...>»[150].

Аналогичный прием использует в своем дневнике А.И. Герцен. Деятельный характер описывается им посредством нанизывания глагольных форм: «А.И. Тургенев – милый болтун; весело видеть, как он, несмотря на седую голову и лета, горячо интересуется всем человеческим; сколько жизни и деятельности. А потом приятно слушать его всесветные рассказы, знакомства со всеми знаменитостями Европы. Тургенев – европейская кумушка, человек в курсе всех сплетней разных земель и стран, и все рассказывает, и все описывает, острит, хохочет, пишет письма, ездит спать на вечера и любезничать везде»[151].

Статично изображает характеры в своем дневнике А.Ф. Тютчева. Но ее описания всегда подробны, многогранны, нередко даются в сравнении, и главное: Тютчева рисует характер объемно, в многообразии противоречий, внешнего и внутреннего, природного и социального. «В ее уме и даже во внешности, – пишет она о своей товарке, фрейлине Александре Долгорукой, – есть что-то изящное и пленительное, вкрадчивое и вместе с тем гордое, ласковость сочетается в ней с страстью к остроумной и оригинальной насмешке. У нее бывают порывы безумного веселья, за которыми следуют моменты мрачного и угрюмого уныния, ряд противоположных настроений <...> Она чрезвычайно скрытна и себе на уме <...>»[152] (с. 93 – 94)

Лаконично, на грани афоризма создает характеры П.А. Валуев. Но краткость не умаляет их выразительной силы. Автор выделяет в человеке стержень его личности. Несколькими росчерками он вычерчивает профиль, наподобие пушкинских рисунков на полях дневника. Причем данный прием применяется как к давно известным ему лицам, так и к тем, кого он видит впервые: «Заезжал к Головину. Вечером он был у меня <...> Умен, вкрадчив, методичен, эгоистичен, мало приятен»; «Вечером был и. д. смоленского предводителя Потемкин. Хитрый агитатор. Был Чевкин, прощаться. Тихий, как ручеек, мягкий, как шелк, нежный как невеста»; «Вечером был у меня <...> председатель московской губернской управы Наумов. Неприятная, прижимистая личность»[153].

Так же, при помощи доминант, стоится характер у Д.А. Милютина. Автор стремится к объективности и поэтому дает образ целостно, избегая односторонних характеристик: «Хотя граф Строганов отличается крайне узким, угловатым соображением, однако же, это человек характера независимого и честного <...>»; «<Назимов> был хороший человек, хотя и ограниченной интеллигенции и слабого образования»; «Литвинов <...> сколько я знаю его, человек хороший, благодушный, честный, но бесцветный, привыкший с давних пор к роли дядьки при юных великих князьях»[154].

Несмотря на преобладание девальвирующей тенденции в дневниках послекризисного периода, у Л. Толстого также встречаются попытки обрисовать характер человека целостно: «Он <Фет> на мои грешные глаза непохороненный труп. И не правда. В нем есть жизнь. Бьется эта жизнь где-то в глубине»[155].

Тип в дневнике по аналогии с художественным типом всегда является характером. Автор вначале выделяет в образе характерное, а потом уже соотносит этот образ с той или иной социальной либо психологической общностью.

Реже встречается такая разновидность типа, которая не индивидуализирована: автор дает обобщенную характеристику какой-то профессиональной, реже – социальной группы, не выделяя ее из массы конкретных носителей типических признаков. Поводом к такому обобщению служат отдельные представители данной группы. Но в дневнике они не называются, так как для автора важнее с эстетической точки зрения обрисовать группу (тип) в целом. Обе разновидности – индивидуализированного и не индивидуализированного типа – встречаются в дневнике М.П. Погодина: 1. «Сам Богуславский, в ученом костюме, т.е. без галстука, с длинными всклокоченными волосами, весь в пыли, один-одинехонек на вершине высокого университетского здания, был для меня очень занимателен, как верный образец немецкого ученого, который отделился от земли и живет один в своем особом мире»; 2. «Почтовые содержатели – особый класс людей, которые живут очень хорошо, пользуются порядочными доходами и имеют средства образоваться, давать воспитание детям. В пристойных домиках живут они на станциях среди своих семейств и могут вести жизнь мирную, честную, приятную и независимую»[156].

Второй прием создания типического образа использует в своем дневнике А.Ф. Тютчева: «У нас есть двоякого рода культурные люди: те, которые читают иностранные газеты и французские романы, или совсем ничего не читают; которые каждый вечер ездят на бал или на раут <...> Другого рода люди – это те, которые ездят на бал или на раут только при крайней необходимости, читают русские журналы и пишут по-русски заметки <...> Их обычно называют славянофилами»[157].

А.И. Герцен в основу типического кладет социальный темперамент личности. При этом он стремится высказать свое отношение к главным свойствам данного типа, нередко проводит исторические и типологические параллели: «< Белинский> фанатик, человек экстремы, но всегда открытый, сильный, энергичный. Его можно любить или ненавидеть, середины нет <...> Тип этой породы – Робеспьер <...>» (с. 242); «Иван Киреевский, конечно, замечательный человек; он фанатик своего убеждения, как Белинский своего. Таких людей нельзя не уважать <...>»[158].

В свойственной ему манере использовать афоризмы, крылатые выражения и другие приемы, почерпнутые из литературы, строит тип Валуев. Порой он соотносит подмеченный им в жизни тип с литературным персонажем и таким образом эстетизирует его, делает обобщение в широком историческом контексте: «Вечером вчера у меня был московский генерал-губернатор. Сдается, человек хороший, спокойный, но Скалозуб, произведенный в полные генералы»[159].

Д.А. Милютин всегда улавливает в типе сочетание социального и природного: «Кн. Голицын – тип бездарного труженика и доброго человека»; «Пороховщиков принадлежит к числу тех личностей, которые расплодились в последнее время под названием «общественных деятелей» <...> Большею частью это люди, одаренные от природы живым воображением, чувствуют неодолимую потребность деятельности <...> Они говорят больше, чем делают»[160].

С крупными социальными сдвигами связано появление большого количества отрицательных типов в дневниках последней трети века. Помимо жизненных причин рост массы таких образов был обусловлен психологическими мотивами, негативными изменениями в настроениях и взглядах дневниковедов, их душевными конфликтами. Меняется восприятие и оценка отрицательного типа: утрачивается объективность и вместо прежнего сдержанного отношения к нему автора он подвергается нещадной критике. Часто в самом определении типа уже содержится его негативная оценка. Так, В.Г. Короленко впервые в истории дневникового жанра рисует вырождающийся тип: «Бильбасов – интересный тип! Седой «гасконец», с подвернутыми кверху концами желтых усов a la Henri IV, одет в кургузые пиджачки с иголочки, каждый раз приносящий в заседание какую-нибудь костюмную новинку, он любит огорошивать своих администраторов знакомых либеральными суждениями. Если бы нужно <было> приурочить Бильбасова к какому-нибудь периоду русской истории, я бы сказал: «Это человек их времени лорис-меликовской «диктатуры сердца»[161].

В дневнике С.А. Толстой изображается множество «сподвижников» и последователей учения автора «Войны и мира». Поскольку толстовцы, при всех их индивидуальных отличиях, в конечном счете представляют один тип, Софья Андреевна дает им родовое прозвище «темных». Тем самым она противопоставляет их «идеалы» примитивного, докультурного быта свету разума, красоты и цивилизованной жизни: «Приехали темные: глупый Попов, восточный ленивый, слабый человек, и глупый толстый Хохлов из купцов <...> Жалкое отродье человеческого общества, говоруны без дела, лентяи без образования»[162].

Итак, многообразие приемов создания характерного и типического подтверждает мысль о творческом характере работы дневниковедов над образным строем их летописей. Тип и характер в дневнике – это не фотография и не механически составленный портрет. При создании характеров и типических образов авторы опираются на принципы отбора, в основе которых лежат их мировоззренческие установки, психологический склад, наконец, жизненный опыт.

Характерология и галерея типов в дневниках XIX в. настолько богаты и эстетически выразительны, что некоторые из образов этой галереи попали в «большую» литературу. Помимо уже упоминавшихся образов дневников Решетникова и Короленко, это образ Ахросимовой в «Войне и мире» Толстого, заимствованный писателем из дневника СП. Жихарева (в нем она фигурирует под фамилией А. Офросимовой). Писатели, безусловно, активнее использовали бы дневниковые образы в художественных произведениях, если бы дневники своевременно публиковались. Но таких публикаций, к сожалению, было ничтожно мало, да к тому же наиболее значительные образцы жанра гораздо реже выходили в свет, чем второстепенные и малозначащие материалы.

3. Приемы создания образа человека в дневнике (композиция образа)

а) конструктивный образ

До сих пор речь шла об особенностях дневникового образа, о сходстве и отличии между ним и образом художественным. Были установлены определенные параллели и аналогии в сфере эстетического у этих двух видов образов. Однако есть область, где оригинальность дневникового образа проявляется особенно выпукло, – это его композиция.

Как уже отмечалось, в дневнике образ не является фотографическим отражением оригинала. Он содержит в себе отношение автора, в котором всегда имеется элемент субъективности. Последний может быть большим или меньшим в зависимости от степени знания автором человека, которого он описывает. А знание это может пополняться со временем. То есть образ в дневнике периодически обогащается содержательно. Он не статичен. Но динамика дневникового образа не контролируется автором. Он развивается стихийно и порой даже неожиданно для дневниковеда. Писатель раскрывает образ для читателя, а автор дневника открывает его для себя.

Дневниковый жанр выработал группу приемов создания образа. Среди них выделяются четыре наиболее продуктивных.

Образ может строиться путем последовательного прибавления черт характера, жизненных обстоятельств, поступков, характеристик других лиц, т.е. конструктивно. Такое нарастание признаков может растягиваться на месяцы и годы. Человек может то появляться на страницах дневника, то на долгие месяцы и годы пропадать. И акценты в его характеристике могут меняться с такой же периодичностью. Но с каждым разом его образ раскрывается полнее, обогащается новыми элементами, усложняется.

Если для писателя такая последовательность в художественном произведении является литературным приемом, то автор дневника на самом деле открывает для себя характер человека и в своем сознании строит из последовательных наблюдений его образ.

К такому образу автор проявляет особую заинтересованность, так как стремится познать его во всей полноте, целостно, даже в том случае, если он ему не во всем симпатичен.

Художник в том или ином образе своего произведения выражает свою идейно-эстетическую концепцию. Композиция дневникового образа также держится не на механической основе. В ней находят отражение мировоззренческие установки автора: его представления об этических нормах, эстетические вкусы, идейная убежденность.

Е.А. Штакеншнейдер движется в раскрытии образа от портретно-аналитических приемов к психологическому характеру и его идейному ядру. В богатейшей галерее образов ее дневника видное место занимает образ П.Л. Лаврова – философа, педагога, революционера. Позднее она посвятит ему интересные воспоминания. Из текста записей дневника, посвященных этому известному деятелю 1860 – 1870-х годов, видно, что Штакеншнейдер переживала серьезное увлечение автором «Исторических писем». Его образ встречается в записях разных лет и постоянно обогащается.

Как нередко бывало в истории дневникового жанра, первое упоминание в дневнике о Лаврове относится ко времени, когда Штакеншнейдер не была с ним знакома, а слышала о нем из чужих уст: «Лавров – артиллерийский офицер, о котором много говорят <...> Это какой-то необыкновенный, плутарховский человек, суровый к себе, но вообще идеалист и мечтатель, и в то же время замечательный математик»[163].

Актуальное знакомство, в отличие от заочного, передает дневнику лишь портретные черты героя будущего жизненного романа Штакеншнейдер. Она использует здесь тот же прием, что и при создании других, не менее примечательных личностей, часто фигурирующих в ее семейно-бытовой летописи, – М.Л. Михайлова, Н.В. Шелгунова, В. Бенедиктова, братьев А. и Вл. Майковых, Я.П. Полонского: «Лавров рыжий, с довольно большими, серо-голубыми близорукими глазами и усами, которые не расчесаны на две стороны, а сплошь покрывают губу и немного даже торчат <...> Цвет лица у него белый, как у рыжих вообще, а руки белые и пухлые, как у архиерея; он немного картавит»[164].

Дальнейшее постижение характера Лаврова Штакеншнейдер развивает в направлении идейных составляющих его личности. Здесь отразилась специфическая тенденция 1860-х годов, проникшая и в дневниковый жанр: идейное начало подчиняет себе другие, не менее важные и яркие элементы человеческого образа. «Я еще не пойму Лаврова, – отмечает Штакеншнейдер через несколько недель после близкого знакомства с ним. – Мне кажется, что прежде всего он романтик-идеалист. Он жаждет подвига, но не знает, где его искать, и до поры до времени блюдет какую-то чистоту душевную и всяческую, и строгое исполнение долга относительно семьи и среды, в которую поставлен»[165].

На следующей стадии осмысления образа дается оценка и прогноз его развития, делается окончательный вывод о коренных свойствах его натуры. Правда, Штакеншнейдер все еще колеблется в безоговорочном причислении Лаврова к конкретному историческому типу, хотя давно признает в нем типические черты: «Я долго думала, что Лавров – образчик будущего человека; теперь думаю, что он исключение <...> Лаврова ум – как солнце светлое; для него анализ лишь поверка решенной задачи»; «<...> он <...> именно мечтатель-идеалист, страдающий за человечество <...>»[166].

Прием конструктивного построения образа свойствен и творческой манере СП. Жихарева. На начальной стадии конструирования он, в отличие от Штакеншнейдер, использует более многообразные средства и источники в целях полноты и объективности характеристики. При создании образа знаменитого актера А.С. Яковлева автор «Дневника чиновника» сочетает личные впечатления от его игры с правдоподобными слухами и несценическими, характерно-бытовыми деталями его личности. Все это создает впечатление стремительно выстроенной, семантически завершенной композиции: «Я <...> покороче познакомился <...> с Яковлевым, который как-то пришелся мне по душе. Он, говорят, иногда куликает, но что до того за дело? Можно умеренно и куликнуть с человеком, который умеет так сильно чувствовать красоты нашей поэзии и мастерски передавать их»; «Кажется, Яковлев не занимается своим туалетом. Волосы всклочены, галстук завязан кое-как, черный сюртук сшит как будто не по его мерке <...> из кармана торчит вместо носового платка какая-то ветошка... словом, в костюме его заметна чрезвычайная небрежность и даже отсутствие приличия»[167]. И далее, в свойственной ему манере раскрывать характер человека во время диалога, Жихарев описывает большую сцену своей встречи с артистом в его квартире за стаканом пунша и профессиональным разговором о литературе и театре (запись под 19 декабря 1807 г.).

В дальнейшем Жихарев еще много раз обращается к образу Яковлева. Но ничего принципиально нового не добавляет. Первоначально намеченные черты усиливаются, живописующие образ краски расцвечиваются и становятся разнообразнее.

Конструктивно, но в своеобразном преломлении строит образ П.И. Долгоруков. Самыми крупными фигурами его дневника являются Пушкин и генерал Инзов. В композиции их образов автор применяет один и тот же прием. В процессе общения с двумя примечательными личностями он выделяет отдельные черты характера, высказывания и поступки, фиксирует их в многочисленных записях на протяжении нескольких месяцев, а в заключение делает своего рода резюме, рисуя законченный социально-психологический портрет: «Спрошу теперь, так ли поступает начальник, которого называют добрым? <...> Травить чиновников одного против другого и смеяться в кулачок над всеми, не оказывать никому ни малейшей доверенности, уступать сильному и отрекаться принять в свое покровительство слабого, не иметь духа и твердости наказать по заслугам, выискивать в каждом лице, в каждом деле худую сторону и только по вынуждению случаев и обстоятельств обращать внимание на хорошее, площадными шуточками и пустыми обещаниями томить людей, ждущих какого то бы ни было справедливого возмездия, беспрестанно противоречить себе в словах и поступках, с охотою прислушивать всякие сплетни и окружать себя людьми подлыми, низкими – вот портрет Инзова живыми красками»[168].

Как уже отмечалось, в дневниковом образе отражается система взглядов автора – политических, философских, религиозно-этических, эстетических. В свете этих взглядов дневниковед и строит образ человека. Нередко от этого образ искажается, получает одностороннюю трактовку. Такая тенденция свойственна дневниковой манере B.C. Аксаковой. Она оценивает человека с точки зрения славянофильских идей, чаще всего в гипертрофированном варианте ее брата Константина Сергеевича. Мало того, личные отношения брата с тем или иным человеком накладывают отпечаток и на оценку Аксаковой персонажей ее дневника.

Именно так раскрывается ею образ И.С. Тургенева, который в то время – середина 1850-х гг. – резко разошелся во взглядах с ортодоксальным вождем славянофилов.

Как и П.И. Долгоруков об Инзове, Аксакова делает пространное резюме после длительного наблюдения над автором «Записок охотника» и коротких записей-характеристик в дневнике: «Тургенев – огромного роста, с высокими плечами, огромной головой, чертами чрезвычайно крупными, волосы почти седые, хотя ему еще только 35 лет <...> выражение лица его, особенно глаз, бывает иногда так противно <...> Я с вниманием всматривалась в него и прислушивалась к его словам <...> Это человек, кроме того что не имеющий понятия ни о какой вере <...> Это человек, способный испытывать только физические ощущения; все его впечатления проходят через нервы, духовной стороны предмета он не в состоянии ни понять, ни почувствовать <...> У Тургенева мысль есть плод его чисто земных ощущений <...> У него есть какие-то стремления к чему-то более деликатному, к какой-то душевности, но не к духовному <...> он весь – человек впечатлений, ощущений <...> какая-то дряблость душевная <...>»[169].

В свойственной ему противоречивой манере, но также конструктивно создает образ в ранних дневниках Л. Толстой. Его меняющееся отношение к человеку зависит от позднее сформулированной концепции, в соответствии с которой образ человека в восприятии текуч, непостоянен. Этот метод лежит в основе отношения писателя к людям и в 1850-е гг.

Рисуя близкого ему и самого дорогого человека, тетку Т.А. Ергольскую, Толстой создает целостный диалектический образ, в котором сочетаются реальные свойства ее характера и отношение к ней ее племянника: «Что за прелесть тетенька Татьяна Александровна, что за любовь!» (11.07.56); «Тетушка Татьяна Александровна удивительная женщина. Вот любовь, которая выдержит все» (1.07.56); «<...>Татьяна Александровна возмущает меня» (3.06.56); «Татьяна Александровна даже мне неприятна. Ей в 100 лет не вобьешь в голову несправедливость крепости» (20.05.56); «Скверно, что я начинаю испытывать тихую ненависть к тетеньке, несмотря на ее любовь» (12.06.56); «<...> Я с тетенькой был сух. Она все та же. Тщеславие, маленькая, красивая, чувствительность и доброта»[170].

Итак, конструктивный образ – это, с точки зрения эстетики дневникового жанра, наиболее полноценный тип воспроизведения человека. Он отличается целостностью, несмотря на некоторые, порой значительные негативные суждения автора. Он в большей степени, чем другие разновидности, претендует на объективность. Численно такие образы преобладают в дневниках XIX в. и отражают реалистическую тенденцию жанра.

б) репродуктивный образ

Видное место в системе дневниковых образов занимают такие, которые самими авторами не строятся, а лишь воспроизводятся со слов других лиц. Наличие таких образов в дневнике обусловлено спецификой дневникового метода. Дневниковед производит отбор материала из разных источников, в том числе из непрямых. К последним относятся факты, очевидцем которых автор не был. Поэтому закономерно, что наряду с событиями он воспроизводит и их главных действующих лиц.

Семантика репродуктивного образа зависит от общей творческой установки автора. Одних дневниковедов подобные типы привлекают своей экстравагантностью, необычной судьбой, других – исторической значимостью. В контексте записи их функция соответствует идейной направленности повествования. Иногда подневная запись посвящается им целиком. В таком случае данный образ надо рассматривать в свете господствующей тенденции дневника соответствующего периода его ведения.

Помимо личных интересов и вкусов автора появление репродуктивных образов в дневниках объясняется социально-историческими причинами. Их число возрастает в 1860-е гг. и в конце века. В другое время оно держится приблизительно на одном уровне. Повышенный интерес в эти эпохи к подобной разновидности образов обусловлен «информационным взрывом» и усилением роли «чужого» слова как одного из источников информации. Дневник более оперативно, чем другие жанры, прореагировал на эту общественную тенденцию.

Эстетическое содержание репродуктивного образа заключается в его исключительных выразительных возможностях. Репродуктивные образы зачастую ярче других, они быстрее и лучше запоминаются. Нередко такие образы бывают носителями типических черт, но главным в них является не общее, а особенное.

СП. Жихарев в своем дневнике занимается своеобразным коллекционированием типов, о которых ему рассказывают в разных московских и петербургских домах старики и бывалые люди. Далеко не всегда подобные типы импонируют эстетическому вкусу автора (и он оговаривает это обстоятельство), но страсть к собиранию всего оригинального, из ряда вон выходящего оказывается сильнее, и он воспроизводит в своем журнале без изменений характеристики лиц, данные его знакомыми: «Ну, а Хрунов что за птица? – спрашивает Жихарев у некоего Кобякова во время екатерингофского гуляния. – Хрунов не только певец и плясун, но и главный полковой актер, отличившийся в роли самозванца. Он из солдатских детей, служил унтер-офицером в Измайловском полку, теперь в отставке; поет, пляшет и составляет необходимую принадлежность вечеринок офицеров Измайловского полка и даже самого шефа этого полка <...> Малый разбитной: его весело слушать»[171].

Не менее глубокий интерес питал к всевозможным оригиналам и «антикам» В.А. Муханов. В его дневнике представлена целая галерея репродуктивных образов прошлого и современности. Мало того, вместе с иконическими образами репродуктивные количественно преобладают над конструктивными. По полноте раскрытия и выразительности они значительно превосходят последние: «<...> Говорили также о живущем в Ельце прорицателе. Это очень красивый крестьянин. Черты лица у него правильные и тонкие. Разговор с ним очень приятен. Когда он говорит, невозможно не слушать его и не хочется с ним расставаться. Голос у него мягкий, слова ясные и изящные, и он немедленно привлекает вас к себе. На близких ему производит он самое благотворное действие. Посещавшие его духовные лица отзываются, что не только не следует препятствовать, чтобы народ собирался к нему, а надо облегчить к нему доступ»[172].

Ту же тенденцию к воспроизведению всевозможных чудаков и «отцветших цветиков» (термин А.Ф. Писемского) развивает в своем дневнике историк И.Е. Забелин. Среди необозримого богатства образов его летописи данный тип занимает достойное место и отвечает его интересам к исследованию исторической эпохи в совокупности всех деталей и подробностей, мелких фактов и «второстепенных» лиц: «Был я у Карпова с Шубинским. Он рассказывал, между прочим, о Хмырове. Это был чудак сумасшедший, ногти никогда не обрезал. В одних калошах ходил 13 лет. Летом зелени деревьев не любил и жил в Санкт-Петербурге. Питался одним бульоном. Беспрестанно пил чай. На всякий маскарад непременно являлся и тратил для того последние деньги. Помер с голода от истощения сил. Но по всему выходит – добровольно. Схоронен на общественный счет. И прибавлю, превознесен своим кружком вроде Ивана Яковлевича»[173].

Иную тенденцию в создании репродуктивных образов развивает НА. Добролюбов. Свой дневник он вел в годы общественного подъема и в период психологической индивидуации. Большое значение для него в это время имели крупные исторические личности – мыслители, политики, общественные деятели. Поэтому естествен его интерес именно к этой разновидности людей с точки зрения самовоспитания и жизненного самоопределения. Юношеский дневник Добролюбова насыщен сведениями о разных лицах, почерпнутыми из разнообразных источников – слухов, анекдотов, исторических свидетельств очевидцев. Но преобладают среди них известнейшие люди прошлой эпохи и современности. Одним из них является Н.А. Мордвинов, образ которого воссоздается со слов знакомых Добролюбову людей: «Это – человек, лично знакомый с Герценом и имеющий тенденции совершенно такие же, как и этот человек»[174]. И далее излагается пространная история Мордвинова.

Репродуктивный образ сохранял свою значимость на протяжении всего века потому, что он отвечал коренной потребности жанра. В программе или замысле авторов дневников в качестве одного из пунктов было пополнение дневника разнообразными материалами из чужих источников. Созданный множеством людей, «молвой», репродуктивный образ приобретал особое звучание и походил на фольклорный. От этого он получал дополнительный эстетический заряд.

в) иконический образ

Наряду с образами живых людей в дневниках XIX в. встречается довольно значительная группа образов, которые воссоздают облик и жизненный путь тех, кто ушел из жизни. Обычно это люди, оставившие по себе добрую память или в какой-то степени повлиявшие на судьбу автора. Композиция их образов существенно отличается от двух других типов.

Иконический образ представляет собой завершенный социально-психологический портрет человека. В нем выделяется все наиболее ценное, значительное. Второстепенное же, наоборот, убирается. Дневниковед производит отбор черт характера и результатов деятельности изображаемого лица. Выделенные качества призваны как бы увековечить память о данном человеке. Тем самым о нем произносится последнее, окончательное слово. Поэтому иконический образ статичен, и статика является его коренным свойством.

В эстетическом отношении у такого образа есть свои преимущества и слабые стороны. Он походит на характер или тип в художественном смысле и кажется выразительнее других образов. Но, будучи лишен «случайного», преходящего, больше походит на репрезентативный портрет в живописи классицизма. В нем «обязательные» черты преднамеренно усилены. Дневниковед обыкновенно стремится быть как можно более объективным при создании иконического образа и ради этой цели работает крупными «мазками», в то время как светотень, рефлексы, моделировка, так много дающие для понимания внутреннего содержания образа и в литературном портрете выражающиеся в подробностях жизни человека, не используются им, что обедняет содержание образа.

Продуктивность иконического образа объясняется тем, что большинство дневниковедов, как правило, откликалось на смерть замечательных людей. Дневник был жанром, в котором можно было свободно и полно говорить о них.

А.Н. Вульф при создании образа А.А. Дельвига руководствуется уже сложившимся в обществе мнением о поэте и от себя добавляет лишь эмоции: «<...> извещают о смерти барона А.А. Дельвига <...> какого прекрасного человека лишились все те, которые его знали! – Нежный родственник, примерный муж, верный друг, присоединял он к этим редким качествам необыкновенное добродушие, приветливость и простоту в общении, привлекавших к нему всякого, кто был столь счастлив познакомиться с ним <...> Достоинства его как писателя давно оценены. Поэзия его – отпечаток души, олицетворение мечты, так же прекрасна, как и она; в ней является та же простота, та же чистота и изящность форм»[175].

Более тонко и оригинально строит иконический образ А.И. Герцен. Он, в отличие от Вульфа, противопоставляет свое понимание значимости описываемого лица бытующему в обществе мнению о нем. Герцен-диалектик схватывает слабые стороны его характера и в них видит своеобразие его личности. Но недостатки в характере образа являются свойствами эпохального значения, а не личными слабостями, принадлежностью целого класса людей, они типичны. Поэтому недостатки эстетически не менее выразительны, чем положительные качества: «Вчера получил весть о кончине Михайла Федоровича Орлова <...> Я никогда не считал М.Ф. ни великим политиком, ни истинно опасным демагогом, ни даже человеком тех огромных слабостей, как о нем была fama (молва). Но он имел в себе много привлекательного, благородного, начиная с наружности до обращения и пр. Он был человек между московскими аристократами, исполненный предрассудков, отсталый от нового поколения, упорно державшийся теории репрезентативности, как они были поставлены в конце прошлого и начале нынешнего века, и выдумывавший свои теории, давившие своей неосновательностью»[176].

Многопланово строит иконический образ И.Е. Забелин. В отличие от других дневниковедов, историк обращается к образу того или иного замечательного человека не сразу после его смерти, а через большой промежуток времени. Историческая дистанция позволяет Забелину глубже осмыслить личность изображаемого человека, выделить в образе те стороны, значимость которых стала яснее в новую эпоху. Забелинские образы более походят на жанр исторического портрета. В них заострено то, что интересно в человеке независимо от времени, и наоборот, временное, преходящее либо вовсе опущено, либо выведено как дополнение к основному, типичному: «Грановский. Влияние <его> было такое, что из одной лекции слушатель уже уносил запас на всю жизнь <...> Его лекции были священнодействием <...> Блистающий светлый взор, сдержанная грустная, страдальческая улыбка <...> В глазах его светилось, блистало чувство вселюбви <...> Это была поэзия, это была любовь к высокому и благородному <...> Это была любовь, не способная отрицать, нигилизировать, не способная оценивать людей и их дела, как и отвлеченные идеи одним холодным рассудным умом – разумом. Отсюда религиозность Грановского, собственно, не религиозность, а мир поэтических представлений и верований. Теплая натура, Грановский живо верил во все прекрасное и благородное в человеке <...> Ирония его была тепла и добродушна <...> У него не было фанатизма, кружка, той узкой мерки людей, которая отрицает все, что не наше <...>»[177].

Д.А. Милютин выделяет в иконическом образе его доминанту, причем находит ее как среди положительных качеств, так и среди отрицательных. Он словно уравновешивает оба полюса, придавая образу целостность и полноту: «Константин Петрович <Кауфман> был человек деловой, работящий, благонамеренный. Были у него, конечно, и свои слабые стороны, подававшие повод к насмешкам: он был падок на внешние почести, хотел разыгрывать роль царька»; «<...> <Скобелев> был еще молод, кипел деятельностью и честолюбием, обладал, несомненно, блистательными военными качествами, хотя и нельзя ему сочувствовать как человеку. У него честолюбие преобладало над всеми прочими свойствами <...>»[178].

Подобный прием в построении иконического образа встречается и в дневнике государственного секретаря Е.А. Перетца. Как и Милютин, он в основном изображает почивших государственных деятелей и в своей характеристике делает акцент на деловых качествах описываемых лиц: «<...> скончался скоропостижно князь А.А. Суворов. Его все чрезвычайно любили как доброго, ко всем приветливого и рыцарски честного человека. В отношении же государственном утрата невелика. Суворов был всегда под влиянием лиц, его окружавших. Будучи генерал-губернатором Прибалтийского края и пользуясь полным доверием императора Николая Павловича, он был в то же время слепым орудием баронов <...>»[179].

Место и роль иконического образа в образном строе дневника определяется методологией автора, системой его творческих принципов. Большинство авторов предпочитало не перегружать дневник сведениями даже о знаменитых людях, ушедших из жизни. Однако в истории жанра имеются и такие образцы, в которых иконические образы занимают очень значительное место. В этом отношении выделяются дневники В.А. Муханова, который создал целую галерею иконических образов. Это пристрастие находилось в тесной связи с архаизирующей тенденцией автора, со стремлением видеть в людях прошлого образец для подражания в области морали, жизненных устоев и идеалов. Муханов представляет почившего как тип «старого доброго времени». Его характеристики обычно пространны, многосторонни, выделяют в образе как главное, типичное, так и детали, мелкие подробности. Так он воссоздает образы Ермолова, Сперанского, В.Н. Панина, П.Д. Киселева, В.Д. Олсуфьева, М.П. Голицына. Иконический образ мухановского дневника вобрал в себя все наиболее типичное, что создано жанром в этой области.

г) деструктивный образ

Галерея дневниковых образов выглядела бы неполно, если бы не была рассмотрена еще одна разновидность. Ее появление в структуре дневникового жанра вызвано двумя причинами: во-первых, социальными сдвигами, повлекшими трансформацию метода и аксиологической системы дневника; во-вторых, духовной эволюцией некоторых авторов.

С точки зрения композиции образа, данная разновидность выглядит ущербно по сравнению с тремя другими видами. В таком образе утрачивается целостность, и он распадается на ряд односторонних характеристик. При его создании автор ставит целью не собрать сразу или постепенно отдельные черты и представить их в единстве, а напротив, он выделяет или чаще всего вырывает одно-два свойства человеческого характера, преимущественно отрицательных, и из них конструирует образ. Нередко характеристика подменяется лишь одной, опять-таки негативной оценкой.

В группах рассмотренных выше образов было немало таких, к которым дневниковеды не питали симпатии. Тем не менее авторы старались обозначить в них по возможности разные свойства, присущие их натурам. И оценка не сводилась к набору сугубо отрицательных суждений. В большинстве своем авторы стремились подняться над субъективным отношением к человеку. Например, Д.А. Милютин в своем дневнике подробно описывает судебный процесс над «первомартовцами», к которым не испытывает ни малейшей симпатии. Как министр он видит в них государственных преступников, как частное лицо – убийц, не заслуживающих сочувствия. Однако все это не мешает ему высоко оценить их личные качества и наряду с негативными суждениями по их адресу ввести в дневник объективную характеристику, соответствующую исторической истине: «<...> Желябов <...> это личность выдающаяся»[180].

Наоборот, В.Ф. Одоевский, в пору ведения дневника также занимавший высокий государственный пост (сенатора), в своих оценках знакомых и мало знакомых ему людей часто не поднимается до объективных суждений. Мало того, порой он просто нисходит до брани. И это обстоятельство особенно следует выделить, так как, в отличие от Милютина, бывший «любомудр» и в жизни, и в общественной деятельности слыл человеком гуманным, добропорядочным, кротким: «Приехал Виндишгрец <...> Этот старый паук пускает повсюду свои отравленные тенета <...>»; «Издатели: плут Аскоченский, вор Башуцкий и пара помешанных: Загоскин с Бурачком»[181].

Правда, на это можно возразить, что деятели, подобные Бурачку и Аскоченскому, имели в общественном мнении дурную репутацию, и поэтому Одоевскому простительно, а может, даже и похвально так выражаться о них. Все это было бы так, если бы имело отношение к двум-трем дневниковедам, а не представляло собой устойчивую тенденцию.

Девальвирующая тенденция, нашедшая отражение в большой группе дневников и создавшая деструктивный тип образа, сформировалась в эпоху 1860-х годов вследствие социальных сдвигов и реформ. Ее породило широкое общественное движение, цензурные послабления, волна критики, направленная не только на прежний уклад жизни, но и на отдельных людей. Девальвирующая тенденция в оценке человека была социально-психологическим явлением. Она не могла не проникнуть в дневниковый жанр и не могла оставаться привилегией «большой» литературы. Став достоянием общественного сознания, эта тенденция пронизала все сферы жизни.

У тех авторов, которые начали дневник задолго до эпохи «великих реформ», деструктивный образ является одним из видов в образной системе. Он формируется в силу выше названных тенденций, но не занимает значительного места. Сложившиеся методы изображения человека, нравственные устои автора не позволяют широко применять новый композиционный прием. Такие авторы порой выражают озабоченность утратой цельности в человеке, т.е. констатируют реально существующее в обществе явление, а не просто разрушают прежнюю систему оценок личности.

Так, в дневнике министра внутренних дел П.А. Валуева наряду с цельными образами встречаются и откровенно деструктивные: «Утром в комитете финансов. Рейтерн решительно тупой человек. Его рот имеет удивительное выражение интеллектуального ожирения»[182]. Но в то же время Валуев утверждает, что знакомые ему люди начинают утрачивать положительные качества, а новая эпоха не рождает положительных людей: «Обедал у кн. Горчакова. Все то же самое. Ума нет, и даже красоты немного. Странно, что при уме кн. Горчакова он ставит себя в смешное положение. Его тщеславие становится еще более ребяческим, чем прежде. Вообще, какой жалкий у нас горизонт. Куда ни оглянись, вспоминаешь о фонаре Диогена»[183].

Дневник, как и художественная литература, отражал тенденции социально-исторического развития. Поэтому деструктивный образ нельзя рассматривать только как композиционный прием. Он появился в дневниковом жанре после долгих лет государственной и, самое главное, нравственной цензуры самих авторов, считавших недопустимым изображать в дневнике последовательно отрицательные характеры и типы. Деструктивный образ сформировался в результате слияния двух исторически обусловленных явлений – общественного перелома и революции самосознания. Это объясняет то обстоятельство, что даже родственников автора стало возможным изображать исключительно в негативном свете: «Дегаев – гнусная личность, революционер, обратившийся в шпиона и предавший Судейкина, – пишет в дневнике В.П. Гаевский. – Этот Дегаев – племянник моей жены, сын ее сестры Натальи, глупой и дрянной женщины, и внук их отца Николая Полевого, многочисленное потомство которого изобилует негодяями»[184].

К концу века рассматриваемая тенденция приобрела значительные масштабы. Не только частные лица, но и государственные деятели активно вводят в дневники деструктивные образы. И это явление нельзя объяснить ни модой, ни «веянием», ни как «знамение времени», свойственное «шестидесятым годам». В эти понятия никак не укладываются, например, характеристики Александра III, даваемые ему в дневнике советника Министерства иностранных дел В.Н. Ламсдорфа, – «августейший дурень», «коронованный дурак», «слабоумный монарх» и т.п.

Наиболее показательными в этом отношении являются дневники В.Г. Короленко рубежа двух столетий. Здесь деструктивный образ занимает одно из центральных мест в образной системе. Его роль обусловлена рядом обстоятельств: статусом автора как ссыльного и поднадзорного, его правозащитной деятельностью, тесными писательскими контактами с издателями, коллегами по перу, молодежью.

Девальвирующая тенденция у Короленко низводит образ до одномерной характеристики. От этого образ выглядит крайне обедненным, но тем не менее производит эстетическое впечатление сильным эмоциональным зарядом автора: «Некто Стечкин, продажная тварь ежедневной печати, редактор газеты «Народ»»; «<...> уличенный вор и негодяй Грингмут»; «<М.П. Соловьев, начальник Главного Управления печати> озлобленный наглец и прислужник»; «<Кн. Мещерский> старый шут, заведомый развратник <...> уличенный хищник <...> посмешище всей печати и всей читающей России»[185].

Не у всех авторов деструктивный образ создавался вследствие воздействия комплекса социально-исторических обстоятельств. Например, у Л. Толстого главным фактором был психологический. После духовного перелома в его дневнике возобладала девальвирующая тенденция. Каждого человека Толстой оценивал в свете своей религиозно-нравственной теории. Те люди, которые в той или иной степени отвечали ее требованиям, оценивались положительно. Далекие от взглядов Толстого и христианской жизни беспощадно критиковались. Все положительные качества последних не принимались в расчет, если они не укладывались в рамки учения: «<...> Философов. Мертвый, как почти все»; «Приехал Зинченко. Чужой»; «Мечников оказался очень легкомысленный человек – арелигиозный. <...> О религии умолчание <...> Старая эстетичность гегелевско-гетевско-тургеневская. И очень болтлив»[186].

Односторонность в изображении человеческого образа в эти годы объясняется общим психическим состоянием писателя, его прогрессирующим неврозом, который мешал ему объективно судить даже о близких людях. Поэтому в дневнике писателя встречается немало образов, в которых девальвирующая тенденция находится в разительном противоречии с объективным содержанием исторической личности. Так, композитор СИ. Танеев был неприятен Толстому как человек, испытывавший взаимную симпатию к Софье Андреевне. И Толстой постарался не только приписать не свойственные ему качества, но и умалить те, которые составляли сущность его таланта: «Танеев, который противен мне своей самодовольной, нравственной и, смешно сказать, эстетической (настоящей, не внешней) тупостью и его coq du village'ным положением у нас в доме»[187].

4. Образ автора в дневнике

Камерность дневникового жанра предопределяет большой удельный вес авторского образа. Данное положение кажется само собой разумеющимся, поскольку дневник ведется автором для себя и о себе. Даже там, где автор прячется за изображаемыми событиями и образами, он неявно присутствует в тексте повествования в различных скрытых формах.

С точки зрения композиции образ автора развертывается аналогично конструктивному образу человека в дневниках соответствующей группы. А полнота воссоздания зависит от типологии и жанрового содержания дневника. Интровертивный дневник раскрывает внутренний мир автора обстоятельнее, а бытовой жанр описывает его во взаимоотношениях с окружающим миром. Эстетика образа автора основывается на степени откровения дневниковеда, его готовности к исповеди без умолчаний. Последнее условие, в свою очередь, определяется творческим заданием. Если автор задумал дневник исключительно для себя, без расчета на его прочтение в будущем кем-то другим (П.И. Чайковский, Е.П. Попова, А.Г. Достоевская, В.Ф. Одоевский, СИ. Танеев), его образ будет иметь иные формы выражения, чем тот, который ориентирован на чтение другими или возможную публикацию в будущем (СП. Жихарев, М.А. Башкирцева, Е.А. Штакеншнейдер, Н.Г. Гарин-Михайловский).

Сами дневниковеды осознавали зависимость степени самовыражения (а тем самым и композиции авторского образа) от адресности дневника. «Мне кажется, – признавался в дневнике Чайковский, – что письма никогда не бывают вполне искренними. Сужу по крайней мере по себе. К кому бы и для чего бы я ни писал, я всегда забочусь о том, какое впечатление произведет письмо не только на корреспондента, а и на какого-нибудь случайного читателя»[188]. Л. Толстой незадолго до смерти делает попытку отделить от основного дневника, который читался и переписывался родными, так называемый «Дневник для одного себя», где степень откровенности была бы большей и который не был бы доступен посторонним.

Вместе с тем способ самораскрытия автора зависел от нравственно-психологических основ характера дневниковеда, от его душевной конституции. Если Башкирцева могла откровенничать о своих переживаниях и жизненных перипетиях без тени неловкости перед будущим читателем ее дневника, то других такая манера явно стесняла и в их представлении была ущербна для образа. Исповедь Башкирцевой кажется исчерпывающей только ей самой. Опытный же читатель не может не заметить в ее многословных излияниях невротические симптомы, скрытые для автора. И напротив, Чайковский видит причины своего болезненного состояния и через откровенное признание их раскрывает глубины своего характера и душевного мира, не прибегая к мелочному самокопанию.

а) элиминированный образ

Отличительной особенностью дневника от художественно-прозаических жанров является фактор постоянного присутствия автора в тексте подневной записи. Дневник ведется для себя (а если это дневник в письмах, то для других, но о себе), и поэтому авторское «я» находится в центре повествования. Если дневниковед ставит перед собой задачу отразить в своей летописи хронику событий общественной (В.Ф. Одоевский, Д.А. Милютин, П.А. Валуев, Е.А. Перетц) или культурной жизни (СП. Жихарев, К.Ф. Альбрехт, В.А. Теляковский), то его «присутствие» обозначится в форме субъективных оценок и косвенного участия в происходящем. То есть дневник предполагает если и не вмешательство автора в события, то отражение этих событий в его сознании и судьбе. Последний способ явленности автора в дневнике нельзя считать неполноценным. Напротив, у некоторых дневниковедов он был главной творческой установкой в ведении дневника (А.И. Герцен, А.С. Гагарин, В.О. Ключевский).

Среди всего массива дневников XIX в. выделяется группа, в которой образ автора эксплицитно не представлен. Очень редко он заявляет о себе в контексте изображаемых событий, и эти мимоходом брошенные упоминания ничего не добавляют к его реальному образу. Здесь автор растворяется в событиях, аннигилирует. Он подчиняется стихийному течению жизни, не прилагая усилий взять под свой рациональный контроль ту часть описываемого времени-пространства, которая попадает в поле его зрения. О характере образа автора в таких дневниках можно судить лишь по методике отбора и группировки событий. Из текста записи видно, что автор присутствует при происходящих событиях, но грамматически в записи он не представлен.

Смысл подобной манеры заключается в том, что для автора важны только факты, по которым он легко восстановит в памяти весь ход событий и свое в них участие. Информативная насыщенность дневника не уменьшится без непосредственного фигурирования в нем дневниковеда. Ценностью, по его представлениям, обладает событие само по себе применительно к данному жанру.

В такой манере вел поздние дневники В.А. Жуковский (с 1817 г.). Впоследствии, при разборе его архива, П.А. Вяземский назвал эти записи «кольями» по причине упрощенной формы передачи материала. По такой записи трудно было составить представление о человеке, не зная его: «4-е, четверг < 1817 г.> Выезд из Петербурга. Обед в Царском Селе. Пушкин. Дорогою встреча с курьером. Спасское Полистье. Трактир. Тверь. Чертковы. Вторник, 9. У Протасовых. Приезд в Москву. 10. У Вяземского. У Антонского. У Дмитриева. У Нарышкина. 11. У великого князя. 12. Чудесный праздник на Воробьевых горах. 14. Напрасная попытка представиться государыне»; «8 октября 1820 г. Мемель. В четыре часа или в половине пятого. Вид простой. Мельница в действии. Опрятные домики. Hotel de Russie. Печи. Почтальон. Физиономии немецкие. Одна церковь. С 1/2 пятого до осьми утра. Буря. Ужин. Зала для танцев. Переезд через пролив»[189].

Скрывает свой образ за событиями в мелиховском дневнике и П.Е. Чехов, хотя у него иногда и встречаются определенно-личные предложения. Однако за скупыми строчками немногочисленных событий дня и фенологическими сводками образ автора приоткрывается некоторыми своими сторонами. О нем можно судить по частым упоминаниям об отправлениях религиозного культа, о природных явлениях, работах в саду и других хозяйственных делах. Эти и подобные им материалы, накапливаясь от записи к записи, образуют своего рода лейтмотивы, силуэтно воссоздающие внешний и внутренний облик летописца: «30 апреля 1895 г. Ясно. Воскресенье, обедни не было. Мужики поехали за лесом. Обедали, чай пили и ужинали на балконе. Антоша, Левитан и Маша пошли в лес. Гуляли до 10 часов вечера. Березы распускаются»; «8 мая 1898 г. Утро +10°. Новолуние. Дождь ч-й с громом. Картошку сажают. 24 меры красной. Цветут вишни, сливы <...> Целодневный дождь. Последнего посева овес взошел на 7-й день. Ваня и Иваненко приехали в 9 ч. вечера. Вечер +8°. Прохладно»; «6 августа 1898 г. Утро +10°. Преображение. В Мелихове обедни не было, ездил в Сокольники. Светил яблоки и там же роздал. <...> Антоша приехал. Мальчикам роздали яблоки <...>»[190].

К этой же группе примыкает путевой дневник А.К. Толстого. В нем чаще, чем у Чехова, автор упоминает о себе в тексте записи. Но это мало прибавляет к его самохарактеристике, а точнее – не представляет образ автора сколько-нибудь определенно. Толстой лишь фиксирует свое перемещение в пространственно-временном сегменте, и все его внимание направлено на внешние объекты: «Мы пришли на площадь св. Марка»; «В пять часов утра выехали мы из Венеции, и, проехав через Падую и Виченцу, прибыли вечером в Верону»; «Мы еще раз ходили смотреть галерею»[191].

Полное преобладание визуального метода и информативности делает присутствие автора второстепенным. Он походит на обобщенный образ путешественника, занимающегося «фотографированием» достопримечательностей и оставляющем в тени свою фигуру, с тем чтобы она случайно не попала в «кадр» или в «картину» местности. В этом отношении дневник Толстого принципиально отличается от путевых журналов А.Н. Тургенева, Е.С. Телепневой, М.П. Погодина, не говоря уже о Н.Г. Гарине-Михайловском, в которых образ автора вырисовывается объемно. Скупые или обобщенные оценки увиденного («Нам дали прекрасный ужин»[192]) еще меньше, чем в дневнике Чехова, дают оснований для выводов о свойствах личности автора. Единственной чертой, которая более или менее определенно выделяется в безликом образе автора, является эстетический вкус, о котором можно судить по отбору увиденных памятников искусства: «Я бы не кончил, если бы хотел описывать все, что видел в этом дворце; довольно того, что я назову те вещи, которые более других показались мне примечательными»[193].

б) условно-объективный образ

Вторым по степени актуального присутствия в тексте дневника является такой авторский образ, который включен в течение событий без явного выделения на их фоне. Дневниковед изображает себя наряду с другими образами и жизненными фактами. Он стремится быть объективным в отношении себя в такой же степени, как и в отношении других лиц. Автор сосредоточен на воспроизведении увиденного и услышанного, но при этом он не прячется за событиями, а отводит себе то место, которое он в действительности занимал в них. Он не умаляет своей роли, но и не преувеличивает ее.

Важное значение в создании образа автора подобного типа имеет степень самооценки дневниковеда, его реалистический взгляд на свою роль в происходящем, способность трезво оценить меру своего влияния на ход событий. Для авторов рассматриваемой группы дневников участие в событии не есть повод рассказывать о себе или смотреть на событие с позиции главного судьи. В таких дневниках образ автора приоткрывается. Он доступен лишь внешнему наблюдению.

Автор изображает только те стороны своей личности, которые высвечиваются в моменты контактов с участниками «мизансцены». Поскольку же отбор материала для последней сделан с упором на описание не зависящих от воли автора событий, его собственный образ вырисовывается силуэтно. «Великий князь Михаил Павлович был у меня два раза и, наконец, застал меня в первый раз после смерти дочери, – пишет А.О. Смирнова-Россет. – Он очень еще грустен, рассказывал о ее смерти <...> Великий князь говорил о пребывании государя Александра в Москве в 18-м году <...> Варшава была тогда полна, блистательна <...> Я читала l'Heterie в 1826 г. и плакала от злости, позже, когда Афанасия посадили в Афины, я уже молчала. Утратилось тогда то молодое и верное чувство, нас не обманывающее <...> Граф Воронцов <...> обедал очень часто у государя <...> Вечером я была у императрицы. Собрание было очень большое <...> Государь сказал мне <...> Я хотела продолжать разговор, но он повернул на старые шутки. Пусть не мое перо их передает: я его слишком люблю»[194].

Не менее корректно выдерживает дистанцию между изображаемыми событиями и собственной персоной В.Н. Ламсдорф. Так же как и А.О. Смирнова, Ламсдорф предпочитает не касаться в дневнике своей семейной жизни. Он сосредоточен на служебных делах и придворно-министерских интригах. Поэтому его образ раскрывается преимущественно с одной стороны. В нем выпукло выделены те свойства характера, которые имеют отношение к профессиональной дипломатической работе: аккуратность, доходящая до педантизма, честность, порядочность, последовательность в отстаивании интересов страны и ее союзников, политическая дальновидность и т.п. Чисто человеческие качества, в том числе слабости, выявлены неотчетливо. На некоторые из них лишь намекается в тексте дневника.

Чаще Ламсдорф говорит об оценке своих деловых качеств со стороны двора и прямого начальства. Такой прием, несмотря на скептико-ироническое отношение к подобным оценкам, вносит дополнительные штрихи в его образ: «Работаю с утра <...> неожиданно приходит <...> Шварц. Шварц невыносимо волнуется и нервничает. Как видно, он сгорает от желания увидеть нас обоих отстраненными от дел <...> наше безукоризненное спокойствие выводит его из терпения <...> его величество задает себе вопрос, что будет со мной и Оболенским <...> У Гирсов создалось впечатление большой благожелательности к нам; уверяя, будто мое имя произносится во дворцах и многих гостиных в качестве кандидата на пост министра <...> они считают, что мое назначение <...> становится вероятным. Какие трогательные иллюзии!»[195].

Образ автора в дневнике СИ. Танеева на первый взгляд занимает более видное положение, хотя бы с точки зрения частоты упоминания. Но, во-первых, значительную часть объема информации о себе, так же как и в дневнике Ламсдорфа, занимает специфический музыкальный материал, который мало раскрывает образ в его человеческом измерении. Во многих записях такой материал попросту вытесняет все другие события и самохарактеристики композитора. Во-вторых, Танеев постоянно находится на переднем плане изображаемых событий, но в силу безотчетной нравственной инерции редко применяет к себе и своим поступкам оценочные суждения. Даже история конфликта с ректором консерватории, занимающая в дневнике значительное место, немного прибавляет к его образу. Установка на изображение быта ограничивает автора в воссоздании своего образа: «Москва, 29 мая. С утра был у Адельгейма. Делал разные закупки. Брал последний урок римской истории <...> Был у Конюса. Дождался его. Он меня проводил, взял у Меня Лобе 1 часть»; «Москва, 14 ноября. Был Антон Степанович. Я оставил его делать корректуру «Кубка», сам пошел к Н.В. Давыдову. Разговор о том, что я назначен в присяжные. Нельзя быть присяжным и не приносить присяги. Оттуда домой, доехал с Антоном Степановичем до Московской гостиницы, оттуда к Масловым обедать <...>»[196].

Особое место образ автора занимает в дневнике Д.П. Маковицкого «Яснополянские записки» («У Толстого»). Здесь он оказался на последнем месте с точки зрения его значимости в событийном ряду дня. Маковицкий сознательно стушевывается, старается говорить о себе как можно меньше. Но это не значит, что образ автора бесцветен. В отсутствии развернутой характеристики заключается отчетливая идейная и творческая позиция яснополянского доктора. Он является в первую очередь наблюдателем и лишь в последнюю – участником событий. О себе он говорит только в контексте жизни толстовского дома, преимущественно в тех немногих случаях, когда хочет подчеркнуть роль личного примера Толстого и его учения в своей жизни: «Когда я сегодня просматривал все собранное мною для «Круга чтения», мне стало неприятно и совестно, что сам я пишу такие вещи, а жить так не умею»; «Я сегодня утром был сердит на больных, а потом угрюм. К Л.Н. равнодушен, невнимателен. Его два поручения (письма) исполнил только официально. А не с радостью, охотой»[197].

Итак, в отличие от элиминированного, условно-объективный образ автора отделяется от событий, но степень его независимости от последних еще невелика. Он погружен в течение жизни, его личная позиция (в том числе и по отношению к себе) заявлена не в полную силу, ограничена условиями окружающего его мира. Отчетливее эта позиция проявляется в другой разновидности авторского образа.

в) умеренно-субъективный образ

Абсолютную самостоятельность образ автора приобретает в той группе дневников, где событийный ряд находится под полным рациональным контролем дневниковеда. Автор строит подневные записи так, что течение событий не подчиняет его себе. Напротив, он как будто бы регулирует их ход. Вследствие этой мнимой подконтрольности жизненных фактов образ автора вырастает, выделяется на фоне окружающей его действительности и становится доступным многостороннему обзору.

Если можно провести такое сравнение, то условно-объективный образ напоминает греческие скульптуры периода ранней классики, которые передавали человеческие фигуры фронтально (Пракситель), а умеренно-субъективный – статуи поздней классики, рассчитанные на их обозрение со всех сторон (Лисипп).

Данный тип авторского образа воссоздает индивидуальность дневниковеда в единстве его душевных свойств и моральных поступков. Автор выступает здесь не как частица изображаемого им социума, а как независимая и активная личность, от которой зависит ход многих событий.

Умеренно-субъективный образ раскрывается кумулятивным способом – прибавлением к первоначальному силуэтному наброску новых и новых черт, деталей, штрихов. Подобный прием неприменим к образу условно-объективному, потому что внутренний мир и многие проявления характерных свойств личности автора так и оставались там невыраженными вследствие его погруженности в жизненную стихию, его пассивной роли объекта повествования.

Многопланово раскрывает свой образ СП. Жихарев. Правда, на первый взгляд авторский образ в его дневнике кажется заслоненным массой других образов и событий, которые он описывает взахлеб и с неподражаемым мастерством рассказчика. Но именно в этом обилии сказываются высокий эстетический вкус автора, его художественная разборчивость, зоркость и проницательность. Жихарев действительно описывает в своей хронике массу многолюдных праздников, увеселений, театральных постановок и просто скоплений людей различных званий – ярмарок, гуляний, потешных маскарадов. А галерея созданных им образов – одна из самых обширных в дневниковой прозе XIX в.

Тем не менее факты из всего этого моря событий и лиц умело отбираются автором для каждой записи. Жихарев выступает здесь в роли режиссера, компонующего талантливую мизансцену, в которой он не просто зримо или незримо присутствует, но в каждом новом акте красочного спектакля раскрывает новые грани своей «роли» как актер. Он осознает этапы своего взросления и характеризует свойства своей личности через соотнесенность с прожитыми событиями: «Отговели, как следует христианам. Я отдохнул и освежился. Кажется смешно, что в 17 лет нужно было освежение, однако ж это так: в продолжение года насмотришься и наберешься невольно такой дряни, что чувствуешь себя гораздо легче, когда смоешь ее с себя банею покаяния. Теперь только я начинаю понимать, как полезно было для меня это русское деревенское воспитание <...> эти ежедневные утрени, молебны и всенощные, в которых я исправлял должность дьячка <...>»[198].

Особенность авторского образа в дневнике Жихарева в ряду умеренно-субъективных образов заключается в том, что он не просто последовательно раскрывается всеми своими гранями, а показан в процессе формирования этих граней. Наряду с приемами письма автор вырабатывает и свойства своей личности.

Аналогичным способом раскрывается образ автора в дневнике А.Ф. Тютчевой. По своему жанровому содержанию это служебный дневник. Отображенный в нем круг лиц и жизненных ситуаций ограничен императорским двором и соприкасающейся с ним сферой. Это обстоятельство, на первый взгляд, сужает возможности самораскрытия образа. Но для Тютчевой оно, наоборот, служит мощным стимулом поговорить о себе, соотнести и сопоставить свое мироощущение, привычки, взгляды, воспитанные в другой среде, с характерами и судьбами всех тех, с кем ей приходилось общаться в период своей службы.

Тютчева остро ощущает давление среды, духовной атмосферы двора, но подчиняется им лишь формально, по обязанностям. Внешнее давление уравновешивается сильнейшими нравственно-волевыми импульсами, исходящими из ее глубокой, цельной и отнюдь не уступчивой натуры.

Организация событий в дневнике говорит о том, что автор держит их под рациональным контролем. Она не пассивный наблюдатель и если и не деятельный участник, то, безусловно, умный, проницательный критик происходящего. Активность ее нравственной позиции заставляет окружающих высоко оценить ее личностные качества.

Построив свои отношения с внешним миром на системе духовно-нравственных противовесов, Тютчева раскрывает свой образ в последовательности от «кукольного» (замкнутого) состояния до широкого развертывания своих внутренних потенций: «21 января <1853 г.> Я живу как во сне среди нового для меня мира и незнакомых мне людей, живу только внешней и поверхностной стороной своего существа, и где мое настоящее «я» – я не знаю»; «22 января <1856 г.> <...> я <...> всегда испытываю потребность высказать свое мнение очень резко и веду пропаганду с оружием в руках <...>»; «10 августа <1858 г.> Отныне я уже не буду принадлежать самой себе, я буду отдавать всю свою жизнь и свои силы другим, которые, вероятно, за это ничего мне не дадут и даже не будут знать, что я чем-нибудь для них жертвую. Но пусть, – лишь бы я, наконец, обрела на этом пути мир и внутреннее удовлетворение <...>»; «20 ноября < 1858 г.> Я очень рада, что у меня есть дело, и рядом со мной живая весна, без этого я бы впала в меланхолию»[199].

Если дневники Жихарева и Тютчевой раскрывали их образы в юности и молодости, то сохранившиеся фрагменты дневника И.С. Тургенева воссоздают его образ в самом конце его жизненного пути. Несмотря на это, образ автора в дневнике Тургенева является ярким образцом умеренно-субъективной его разновидности.

Своеобразие дневника автора «Отцов и детей» состоит в том, что он отразил пред– и послеоперационный период в жизни писателя, т.е. время, когда его внешняя активность была скована, а внутреннее состояние тяжело больного человека должно быть угнетенным. Тем не менее в дневнике образ автора раскрывается с не меньшей полнотой, чем в здоровом и бодром состоянии духа.

Авторский образ показан не только со стороны волевых качеств, противоборствующих недугу. Он раскрывается с тех, известных по другим источникам, сторон, которые закрепились в сознании всей читающей публики: безупречный эстетический вкус, социальная и творческая активность, высочайшая эрудиция, наблюдательность и коммуникабельность, стремление к бесконечному познанию.

Дневник Тургенева демонстрирует пример того, как даже на закате жизни автор может глубоко и многосторонне выводить свой образ на страницах дневниковой летописи. Причем внешний мир и другие образы занимают в дневнике значительное, а с точки зрения объема записи – центральное место. Но все эти перипетии, картины и образы строго подчинены авторскому заданию и расположены в установленном им порядке.

Образ автора раскрывается здесь и через самохарактеристики, и через деловые, семейные и социальные отношения: «Послезавтра <...> мне вырезают мой невром. Операция будет мучительная <...> Если сделается рожа – я, вероятно, умру. Но вино откупорено – надо его пить»; «Сегодня вечером <...> я на полчаса съезжу в наше общество, где будет елка, музыка и пр. Прочту что-нибудь»; «В прошлое воскресенье <...> так-таки и вырезали у меня невром <...> Было очень больно; но я, воспользовавшись советом Канта, старался давать себе отчет в моих ощущениях – и <...> даже не пикнул и не шевельнулся»; «Диди мне доверила, что чувствует некоторое влечение к <...> М. Палеологу <...> Я, как и следует полумертвецу, давал ей хорошие и дельные советы»; «<...> Гамбетта умер! <...> Это – ужасный удар для Франции и для республики. Я ездил смотреть его похороны <...> Я от имени русских послал венок и телеграмму в «Republique Francaise»[200].

Многотомная летопись директора императорских театров В.А. Теляковского, как и дневник Тютчевой, принадлежит к жанру служебного дневника. Здесь автор не касается своей частной жизни и мало пишет о нетеатральных событиях. Тем не менее его образ воссоздан полно и многосторонне. Описываемые в дневнике события подчинены воле и рациональному контролю автора в силу его служебного положения. Но из этого вовсе не следует, что Теляковский возвышается над ними по должности. В его позиции по отношению к жизни театрального мира раскрывается одна из главных сторон его характера – независимость.

В дневнике последовательно развертывается система художественно-эстетических воззрений автора, его нравственные устои и организаторский талант. Теляковский редко прибегает к самохарактеристике. Его образ раскрывается во множестве конкретных служебных ситуаций, в суждениях о человеческих качествах его подчиненных и, наконец, в оценке его самого со стороны других лиц: «Эта театральная гангрена и растление было, конечно, систематическое дело рук Погожева, который под фирмой Всеволожского распоряжался всем, что до театра касалось <...> и потому я понимаю его страх и недоумение, когда в это болото вступил я – человек другого лагеря и совершенно независимый по положению <...> Я им всем врезался клином»; «Когда Рихтер вошел ко мне в кабинет, я играл Баха; он, поздоровавшись, очень удивился и сказал: «Это колоссально. Директор театра играет Баха – такого я еще никогда не слышал»[201].

г) господствующий образ

Четвертая разновидность авторского образа отличается от трех других тем, что этот образ раскрывается не непосредственно в событийном ряду, а автономно. Явления внешнего мира изображаются тогда и в той мере, когда и как они воздействуют на внутренний, душевный мир дневниковеда. По отношению к элиминированному образу господствующий представляет противоположный полюс. Если первый актуально (грамматически) не присутствует в тексте записи, то второй, напротив, вытесняет события и замещает их своей персоной. Событийность для такого автора ассоциируется с фактами внутренней жизни.

Казалось бы, господствующий образ в такой ситуации должен раскрываться всесторонне. Однако это не так. В таком образе отсутствуют или крайне ограничены рефлексы – отражения свойств личности автора в его связях с внешним миром. Ведь духовный мир личности – это еще не вся личность. В дневниках данной группы внутреннее усиливается за счет ослабления внешнего, без которого образ обедняется.

Другой особенностью господствующего образа является его крайняя субъективность. Автор оценивает себя сам, не привлекая мнения других людей. При этом иногда самооценка сводится к набору исключительно негативных суждений (Чайковский, Л. Толстой).

Вместе с тем в данной разновидности образа полнее раскрываются взгляды автора на различные жизненные проблемы, вопросы духовного и общественного порядка. Строй мыслей автора преобладает над сферой дел.

Образ автора в дневниках Н.И. Тургенева раскрывается параллельно формированию его характера. Декабрист использует сложную методику ведения, разнося по разным тетрадям записи разного содержания. От этого образ автора, на первый взгляд, кажется фрагментарным. Но через все дневники проводится единый принцип – описание состояния душевного мира. Тургенев очень скупо говорит об учении в Геттингене, службе в Петербурге, передает впечатления от увиденных достопримечательностей вместо их подробного описания. Образ автора заслоняет собой внешние события. Все это Тургенев объясняет своей принципиальной позицией в отношении сущности душевной жизни: «<...> Между прочим, думал я, что удовольствие и утешение должно мне искать в самом себе, что напрасно буду я искать в свете того друга, какого я хочу. Горькая мысль, но справедливая и необходимая. Конечно, она влечет за собой некоторый род эгоизма. Это противно мне, но что делать? Надобно жить с людьми, видеться с ними, веселиться, но утешение должно искать в своем сердце и книгах <...>»[202].

В дневнике А.И. Герцена внешние события вытеснены еще в большей степени, чем у Тургенева. Его образ раскрывается в идейном и семейном планах. Писатель отдает предпочтение временно́й самохарактеристике. Обращаясь памятью к прошлому, он анализирует процесс своего духовного роста, интимные чувства и формы взаимоотношений с социумом. Признавая ограниченность своего социального опыта, Герцен сосредоточивается на внутренней работе и стремится полнее показать ее в дневнике: «Ничего не делаю, а внутри сделалось и делается много»[203].

Герцен подбирает события для записи так, что они рассматриваются в их идейной части с точки зрения политического, исторического или этического интереса к ним со стороны автора. Приблизительно так же изображаются и факты семейной жизни. Свой образ Герцен раскрывает через интерпретацию существенных для него событий. Поэтому доминантой образа становится мысль, идея: «<...> Сфера идей не зависит от случайности, и исключительное погружение в частности гибельно <...>»[204].

В противоположность Герцену, А.В. Марков-Виноградский раскрывает свой образ через строй чувств и эмоций: «Кто живет постоянно под влиянием сухой логики без участия сердца <...> тот может дойти до больших ошибок <...>»[205]. Страницы его летописи пестрят восклицаниями, обращениями, риторическими вопросами. Жизненные перипетии, образы других людей, произведения литературы и живописи автор также стремится отобразить с эмоционально-чувствительной точки зрения. Сентиментальность как преобладающая черта характера положена в основу и самохарактеристики автора: «При первой встрече с человеком я бываю очень молчалив: не нахожу мыслей в голове, не знаю, как заговорить <...> Я говорю, когда воодушевляюсь и когда знаю, что меня поймут <...>»; «Много, много чудных воспоминаний томится в моей душе теперь... Но можно ли выразить все очарование происшедшего блаженства?? Не сильны вы, холодные буквы!»[206].

Односторонность в раскрытии собственного образа распространяется и на отбор материала для записи: Марков-Виноградский воспроизводит в дневнике только то, что способно вызвать возвышенные эмоции в его душе. Его эмоциональность служит своеобразным камертоном при отборе жизненных фактов и их интерпретации.

Подобная односторонность в известной степени свойственна и образу Л. Толстого. Господствующей тенденцией в его самооценке является критика. В дневниках 1840 – 1850-х годов она звучит в рамках плана самоусовершенствования, начиная с 1880-х годов – с позиций религиозно-нравственного учения писателя. Однако разница в соотношении жизненного материала и самооценки на разных этапах ведения дневника была значительной. Конец 1850-х – начало 1860-х годов, а также 1880-е годы – время интенсивного введения Толстым в дневник внешнего жизненного фона, на котором разворачивается его внутренняя драма. Здесь образ раскрывается не автономно, а в разнообразных связях с миром. Параллельно дневнику писатель ведет записные книжки, в которых образ автора раскрывается до его глубинных оснований. Такая методика была вызвана неудовлетворенностью Толстого в отображении в дневнике внешней событийности. В процессе духовного развития (и невротического заболевания в том числе) главными событиями для него становятся факты внутренней жизни. Поэтому авторский образ раскрывается исключительно как образ духовный. Толстой стремится распространить феномены душевной жизни на явления физического мира: «<24.03.1900 г.> Стремление к единению, к освобождению от отделения <от мира>: любовь расширяет материально-пространственные пределы; деятельность ума уничтожает пределы движения, временные»[207].

Итак, образный мир дневникового жанра представляет собой сложную систему. Помимо композиционного решения на специфику образной группы влияют и другие факторы: функциональность, типология, творческий метод автора, которые будут рассмотрены ниже. Образ человека как одна из основных смысловых единиц дневника наряду с элементами его структуры не был статичным, но постоянно эволюционировал. Однако эволюцию в данном случае нельзя понимать как обогащение, кумулятивное приращение новых элементов, штрихов, деталей. Развитие дневникового образа шло не только поступательно, но и отчасти регрессивно: ряд его элементов утрачивал свою значимость или вовсе исчезал. На рубеже XIX – XX вв. имело место обеднение образа как за счет его структурных элементов (утрата целостности), так и в смысле его эстетической наполненности (девальвирующая тенденция). Такое развитие шло параллельно процессам в художественной прозе с ее тенденцией к утрате эпической масштабности, сегментации жизни и предпочтению к малым жанрам. В основе обоих явлений лежали социально-исторические причины, воздействие которых в равной мере испытывали на себе как профессиональные литераторы, так и дневниковеды.

Глава четвертая ТИПОЛОГИЯ И ЖАНРОВОЕ СОДЕРЖАНИЕ ДНЕВНИКА

1. Типологическое своеобразие дневника

Все дневники делятся на несколько больших групп в зависимости от того, что́ в них является объектом изображения. Такая постановка проблемы может вызвать скорый и на первый взгляд единственный ответ: события дня. Однако дневниковеды по-разному понимали то, какие события должны заноситься в дневник, что́ является для них первостепенным. Ответ на этот вопрос и определит тип дневника.

Но удовлетвориться им будет недостаточно. Разнообразие ответов подведет к необходимости выявить причины выбора: почему одни авторы отдают предпочтение описанию внешнего мира, тогда как другие – внутреннего? Здесь ответ не будет однозначным.

Зная о психологических мотивах дневника, можно с уверенностью предположить, что в основе типологического выбора лежит функциональность. Но такое определение будет слишком общим и не всегда сможет служить объяснением каждого конкретного образца. Более точным ответом на вопрос об обусловленности типологии дневника будет следующий: сложная структура психики автора влияет на выбор объекта изображения. Об этом хорошо сказал в своем дневнике П.А. Валуев: «Все три струи моей жизни текут обычным током. Внутренняя – полная забот, но проясняемая упованием на милость Божию, явная, официальная – среди усиленной работы и разных столкновений, и официальная, неявная, приносящая с собой заветные думы и соответствующие им труды»[208]. Из трех означенных сфер Валуев выделил вторую, ставшую объектом описания в его летописи.

При всей значимости для дневника психологической составляющей ее нельзя считать единственной детерминантой типологии. Существенное воздействие на выбор оказывала социальная и семейная среда. Тот же Валуев в одной из тетрадей своего журнала так писал об этом: «Меня постоянно убеждают мои домашние вновь приняться за мою хронику»[209]. Этот призыв был вызван тем, что родственники автора знали о том, какого характера записи делал в дневнике глава их семьи. Они считали, что социально-политическая тематика дневника впоследствии станет важным источником для историков. Они поощряли продолжение не семейной хроники и не истории духовных исканий, а летописи общественной жизни страны.

Нередко пересечение психологических и социально-семейных детерминант приводило к образованию более сложной типологической структуры. В таком дневнике внутренние импульсы и внешние влияния то соперничали, то уравновешивались. Однако полное равновесие между ними никогда не устанавливалось. Этому препятствовал психологический тип автора.

Вопрос о генезисе типологии естественно переходит в проблему типа как элемента жанровой структуры дневника. Формирование дневника как прозаического жанра в итоге приводит к тому, что все элементы его структуры, дифференцируясь, приобретают смысловую значимость. Наряду с другими составляющими (хронотопом, методом, композицией) типологические разновидности в процессе исторического развития жанра становятся литературными компонентами дневника. Повторяясь от эпохи к эпохе, от одного поколения дневниковедов к другому, они приобретают характер закономерности. Поэтому классический тип дневника с одинаковой частотой встречается в эпоху романтизма и на завершающем этапе критического реализма.

а) экстравертивный дневник

Это самый распространенный тип дневника. Он свойствен тем авторам, которые по своему психологическому характеру являются экстравертами. Содержательно дневник данного типа тяготеет к широкому охвату жизненных явлений – от семейно-бытовой жизни до международных дел. События здесь разворачиваются в рамках локального и континуального времени – пространства. Автор включен в событийный поток либо в качестве активного деятеля, либо осмысливает его с позиций заинтересованного наблюдателя. Причем последнюю функцию он выполняет не в смысле философско-исторического (познавательного) подхода к мертвому, книжному материалу, а как живой свидетель синхронно происходящих событий.

Разница в охвате явлений действительности в дневнике такого типа чисто количественная. Она зависит от жизненного опыта автора и от широты его мировоззрения и социально-политического горизонта. Юношеский дневник в письмах И.С. Тургенева отличается от зрелого тем, что в первом он описывает события своего дня, тогда как во втором в сферу его внимания попадают международные, культурные, хозяйственные явления широкого диапазона действия.

Время в таких дневниках измеряется по астрономической шкале и никак не зависит от субъективно-психологических переживаний автора. Автор невольно подчиняет композицию подневных записей жесткому регламенту, определяющему каждому событию столько места, сколько оно заняло в реальном потоке времени.

В экстравертивном дневнике личная судьба автора иногда отражает исторический (т.е. объективный) ход событий, судьбу поколения и даже траекторию движения целой социально-политической общности, как в дневнике В.Г. Короленко, который сюжетно воспроизводит «географию» революционного народничества.

С точки зрения жанрового содержания к экстравертивному типу относятся все разновидности, кроме философско-психологического дневника и дневников периода индивидуации, которые не поддаются строгому жанровому определению.

Профессор И.М. Снегирев описывает в дневнике только события внешней жизни: визиты, встречи, беседы, заседания, экзамены. Дни и недели, когда автор находился дома и занимался учеными делами или размышлял, не описываются или только отмечаются: «Всю Святую неделю провел дома, занимался своими делами, да и погода была нехороша; только обедал я у Я.С. Арсеньева и Бобарыкиной»; «14, 15 и 16 <мая 1825 г.> протекли в обыкновенных занятиях»[210].

В другом месте автор прямо указывает на типологию дневника, связывая ее с особенностями своей жизненной позиции: «Так течет мое время и жизнь. Чужие обеды и чужие дела занимают меня более своих»[211].

Е.А. Штакеншнейдер неоднократно подчеркивает специфику объекта изображения в своем дневнике. Мало того, она пытается мотивировать выбор этого объекта и в качестве основного мотива приводит психологический: «Я стараюсь не заглядывать в себя, там взбаламучено, как в море, и так же темно и горько <...> Хочу записывать факты, а все свожу на какие-то размышления и вопросы»[212].

Как видно, выбор был сделан не без внутренней борьбы, и борьба эта продолжалась годы. Свидетельством этого является еще одна запись, сделанная через несколько лет после начала работы над дневником: «Только не о своей невзрачной персоне села я писать, не о своей бесплодной тревоге, не о своей внутренней каше, а о том, что происходит вокруг»[213].

Дневник В.Ф. Одоевского уже в заглавии содержит указание на объект изображения: «Текущая хроника и особые происшествия». Здесь автор описывает не только те события, очевидцем которых он был сам, но и многочисленные свидетельства других людей, переданные ему различными способами: письма, городские слухи, правительственные документы и т.п.

Явная установка на изображение объективного мира выражена и в оформлении записей, которые разносятся по графам с характерными названиями: «Что видел? Слышал?»; «с 8 ч. утра до 4 ч. вечера», «с 4 ч. вечера до 12 ч. ночи»[214].

СП. Жихарев так же определяет установку на объект изображения в дневнике в письмах к своему приятелю. Как и вышеупомянутые авторы, он при определении использует метод исключения, предупреждая все сомнения относительно этого объекта: «Теперь жди от меня писем из Липецка, по-прежнему в ежедневных рапортичках, разумеется, если попадаться будут случаи и люди, о которых стоило бы сообщать тебе; иначе о чем писать <...>»[215].

Таким образом, многие авторы, принадлежавшие к различным возрастным группам (в приведенных примерах – от 16 до 56 лет), отчетливо осознавали разницу между двумя основными типами дневников. Этот факт еще раз подтверждает то обстоятельство, что типология, как структурный элемент дневникового жанра, уже в первой половине XIX в. приобрела литературный смысл. Объективность или субъективность изображения воспринимались как известное авторам и само собой разумеющееся свойство жанра.

б) интровертивный дневник

Духовный взор интроверта устремлен внутрь себя. Рефлексия является его естественной стихией. И дневник интроверта построен как анализ событий внутреннего мира или как осмысление существенных для него фактов внешней жизни.

Душевный процесс автора в интровертивном дневнике развивается по законам психологического времени. Поэтому даты астрономического календаря не имеют в нем основополагающего значения. Хронотоп интровертивного дневника условный. Важное для автора событие может не укладываться в рамки подневной записи и продолжается в записи следующего дня.

Отбор материала для дневника осуществляется не в соответствии с объективным ходом событий, а в зависимости от душевной настроенности автора. Внешние факты могут попадать в дневник в качестве стимуляторов психологического процесса. Они побуждают к размышлению и анализу, но отнюдь не становятся центральными событиями дня.

В интровертивных дневниках очень много «книжного» и исторического материала, который подвергается рациональному анализу автора. Немало здесь встречается и философских проблем. У дневниковедов с большим опытом они со временем занимают центральное положение в структуре подневной записи.

С точки зрения построения, интровертивные дневники характеризуются дискретной композицией. В них обычный событийный поток постоянно нарушается. Перечень текущих событий дня постоянно прерывается описанием настроения или размышлением автора на философские, нравственные и иные отвлеченные темы. Нередко использование дуальной композиции – разнесение записей разного содержания по двум тетрадям.

В отношении жанрового содержания интровертивные дневники тяготеют к философско-психологической разновидности. Главным в них является осмысление и переживание событий, а не сами эти события.

Генетически интровертивный дневник не связан с каким-то общекультурным или литературным направлением. Он встречается на протяжении всего века у представителей разных поколений интеллигенции и не имеет преемственного характера. Его истоки – в общности душевного склада авторов. Некоторые из них страдали неврозом (Н.И. Тургенев, Л.Н. Толстой), что наложило дополнительный отпечаток на психологическую составляющую их дневников. В количественном отношении данный тип значительно уступает дневнику экстравертивному. Но, несмотря на это, интровертивный тип был продуктивным на протяжении всего столетия. Это объясняется «камерным» характером самого дневникового жанра. Дневник в сознании культурного слоя общества всегда оставался хранителем заветных дум и чувств человека. К нему обращались в минуты душевных невзгод, одиночества и непонимания со стороны окружающих. Все это придало интровертивному дневнику особенную выразительность, эстетическое напряжение, которого были лишены дневники противоположного типа.

Типология дневника А.И. Герцена связана с его функциональными особенностями. Обозначив в начальной записи предметом изображения вехи своей жизни и этапы духовного становления, писатель последовательно воспроизводит динамику внутреннего мира. А поскольку жизненной целью автора является историческое самоосуществление, внутренний и внешний мир показаны в их взаимоотношениях. Авторское «я» не заслоняет собой объективный мир, а изображает его в реакциях на значимые для него явления. Описанные в дневнике события внешнего мира отобраны, воспроизводятся не в порядке их фактического следования, а в той очередности, в какой они воздействовали на сознание или эмоциональный строй автора.

В дневнике не найдется ни одной записи, в которой последовательно описывается весь день из жизни автора. Герцен выбирает событие, которое имеет значение для его духовной жизни, или описывает переживание, вызванное воспоминанием. Травмирующие сознание факты – болезнь жены, смерть детей, преследования властей – зафиксированы в дневнике не в фазе их физического протекания, а со стороны их психологического воздействия на писателя.

Таким же образом воспроизводятся и литературно-философские штудии Герцена. В отличие от аналогичных по функции выписок из книг в дневниках А.И. Тургенева, А.В. Никитенко, И.С. Гагарина, эти записи даны не цельными блоками с «подстрочными» комментариями, а представляют собой самостоятельные критические этюды, размышления «по поводу», наподобие жанра «Капризов и раздумья».

У Герцена было твердое убеждение в том, что душевная жизнь автономна по отношению к физическому существованию человека и мира. И в дневнике предпочтение отдается именно первой. В этом отчасти проявился идеализм и одновременно трезвый реализм писателя. Духовная область стала для передовых людей 1830 – 1840-х годов главным поприщем деятельности и спасла их от нравственной гибели.

В дневнике В.О. Ключевского приоритет также отдан изображению внутреннего мира. Историк обосновывает это субъективными и объективными причинами. К первой группе относятся особенности психической конституции автора. Вторая связана с научно-историческими закономерностями: «Во мне слишком отпечатлеваются внешние впечатления, – так резко и в таком количестве, что отнимают возможность всякого серьезного обсуждения»; «С привычным чувством берусь я за свой маленький дневник, чтобы записать в него несколько дум, долго и медленно спевших и до того уже созревших, что они, как что-то готовое и законченное пали на дно души <...> легкую, не волнующую радость испытываешь в эти минуты душевного счетоводства <...>»; «Мы не привыкли обращать должного внимания на многие явления, из которых слагается внутренняя история человека, – и именно на те явления, которые, возникая из обыкновенных, самых простых причин, производят в нас незаметную, неосязаемую работу и уже только результат дают нашему сознанию»[216].

Более сложной по своей структуре является типология дневников Л.Н. Толстого. Изначально писатель тяготел к интровертивному типу. Но анализ душевных процессов он не мог отделить от жизненных планов и попыток их воплощения. Поэтому он использует два вида записей: те, которые отображают обычные события дня, и те, которые являются рефлексией этих событий. Такую методу он использует на ранней и поздней стадии ведения дневника.

В поздний период он создает две формы подобного рода. Первая включает в себя две раздельные записи под одним числом. События душевной жизни помечаются словом «думал». Вторая представляет собой две близкие по содержанию записи, занесенные в разные тетради: одна в собственно дневник, вторая в так называемую «записную книжку». Последняя была беглым наброском записи, которая в развернутом виде заносилась позднее в дневник. Все это говорит о том, что Толстой всю жизнь искал оптимальный вариант типологии.

в) переходящий тип

Два основных типа, сочетаясь, порождают качественно новое образование – дневник с меняющейся типологией. В его основе лежит проблема психологического возраста.

Как уже отмечалось, дневники периода индивидуации отражали процесс духовного становления личности. Нередко юные дневниковеды в заглавиях подчеркивали характер своей летописи: «Мой бред» у Н.И. Тургенева, «Психологические заметки» у А.В. Дружинина, «Психоториум» у НА. Добролюбова. С окончанием периода духовного становления такой способ ведения дневника становился недостаточным. И взор автора перемещался с проблемы душевной жизни на окружающий его мир. Освоение последнего и становится главной задачей автора. Следствием этого процесса является изменение типологии дневника.

Переход мог произойти резко, так что контрастность записей сразу бросалась в глаза. Но смена типологии иногда совершалась и другим путем: дневниковед на какое-то время переставал вести дневник и возвращался к нему через временной интервал, необходимый ему для переосмысления своего нового социально-психологического состояния.

По второму пути шел В.А. Жуковский. Его ранний дневник – классический образец самоанализа. Юный поэт составляет план на будущее, разбирает нравственные понятия применительно к собственным жизненным задачам, анализирует книги, повлиявшие на его духовное развитие. Из многообразия фактов повседневной жизни Жуковский выбирает только те, которые имеют отношение к его душевному миру. Важнейшее событие этого периода – увлечение М. Протасовой, приведшее к личной драме, – находит отражение в дневнике (точнее – в сохранившихся фрагментах дневника) со стороны чувств и переживаний. Последовательность событий – фактическая сторона любовной истории – передана в очень слабой степени.

С 1817 г., когда жизнь Жуковского круто меняется, в его новом дневнике происходит смена объекта изображения. Дневник становится хроникой внешней повседневной жизни. Главное место занимает в нем описание служебных занятий, поездок, путешествий с наследником, деловых и неофициальных встреч и т.п. Замкнутому и ограниченнрму душевными переживаниями миру раннего дневника (с 1804 по 1814 г.) здесь противопоставлен расширяющийся пространственно и развивающийся во времени макрокосм «большой» жизни. Принципиальное отличие двух типов дневников нашло отражение в программных установках автора: «Жить, как пишешь» в дневнике 1814 г. и «Не последнее счастие быть привязанным к тому, что должно» в позднем дневнике.

Столь же резкий переход от типологии одного вида к другому наблюдается в дневнике А.В. Дружинина. Рубежом в этом отношении был для критика 1853 г. Все более ранние записи отражали духовные искания автора, содержали разборы книг, нравственного состояния, критику недостатков и планы самообразования, литературно-художественные наброски. Многие записи не были датированы, так как они отражали не астрономическое время и включенные в его поток события, а феномены душевной жизни автора.

Знаком смены типа дневника было изменение в оформлении записей. Прежнее безразличие к датировке времени и места переходит в скрупулезно точное указание дня и пространственную локализацию события. Содержание записи из аморфного и не всегда завершенного фрагмента мысли или чувства преобразуется в более или менее законченное повествование о последовательно протекающих явлениях внешней жизни автора. Жизнь Дружинина, отображенная в дневнике после 1853 г., включена в социально-исторический контекст и подчинена объективным закономерностям окружающей его среды.

Понимание того, что классический дневник он начал вести лишь с 1853 г. (хотя до этого журнал велся целых десять лет, но то был иной журнал), Дружинин зафиксировал в записи под 13 июня 1854 г.: «Сегодня ровно год, как я начал писать журнал»[217]. И Жуковский, и Дружинин, и ряд других авторов переходят при ведении дневника от одного типа к другому вследствие изменившихся жизненных установок и своего общественного или служебного статуса. Помимо объективных причин к перемене типа дневника авторов подталкивают и необратимые внутренние изменения, которые знаменуют очередную эпоху в развитии их личности, как об этом писали в своем дневнике Герцен и в набросках плана художественного произведения Л. Толстой («Четыре эпохи развития»).

г) осциллирующий тип

Это наиболее сложный дневник, с точки зрения объекта изображения. В его основе лежит не устоявшийся взгляд на ту или иную сферу бытия (внутренний – внешний), а динамика перехода с одного объекта на другой и обратно. Подобный дневник отражал, с одной стороны, душевный ритм его автора, с другой – сложности его семейной и социальной жизни. Не находя равновесия между внешним и внутренним, автор то погружается в стихию социально-бытовой жизни, то спасается от нее в замкнутой сфере духовного микрокосма. Оппозиция «действие – переживание» приобретает в таком дневнике равномерное колебание.

В содержательном отношении осциллирующий тип полнее раскрывает жизнь автора. Несмотря на то что переход от «внешнего» к «внутреннему» создается определенным напряжением или даже конфликтом между душевным состоянием автора и его окружением (внешним миром), охват различных явлений оказывается шире; в таком дневнике не отдается предпочтение какой-то одной сфере за счет другой, как в рассмотренных выше типах.

С эстетической точки зрения осциллирующий тип отличается большей выразительностью, так как, во-первых, он лишен однообразия первых двух разновидностей; во-вторых, отраженное в дневнике напряжение между автором и окружающей средой нередко создает катарсический эффект, что «переводит» дневник из плана чистой информативности в план драматического действия. Дневники осциллирующего типа всегда отражают душевный надлом их авторов, хроническую неудовлетворенность условиями жизни, трагизм судьбы и неразрешимые конфликты сознания. Как и многие дневники периода индивидуации, образцы данного типа глубже захватывают интимную жизнь их авторов и тем самым в полной мере выражают своеобразие дневника как самостоятельного литературного жанра.

Иногда типологическая закономерность данной разновидности дневника проявляется в том, что автор заводит сразу несколько тетрадей, каждая из которых предназначена для описания конкретной сферы бытия дневниковеда.

Дневник Н.И. Тургенева состоит из 17 тетрадей, имеющих свои названия и посвященных разным сферам его жизни. Все они делятся на две группы по объекту описания. Такие тетради, как «Моя скука», «Размышления после 10 часов», «Книга скуки», «Книга повторений», отражают душевную жизнь автора. Напротив, «Дорожная Белая книга», «Путевая книга», «Путешествия 1824 г. Н. Тургенева» и некоторые другие воссоздают социальное бытие автора.

Параллельное ведение нескольких журналов удовлетворяло потребность их автора в объективации двух модусов его существования, между которыми всегда имелось противоречие. Еще в юности будущий декабрист нашел способ выражения того романтического двоемирия, в которое в силу разных обстоятельств был вовлечен. В записи под 14 июля 1807 г. он писал: «Прочел все написанное мною в сей Желтой книге <...> Мне показалось, что Желтая книга должна быть предпочтена Моему Бреду, ибо здесь по большей части свое, а там – выписанное»[218].

Такую манеру ведения дневника следует отличать от дуальной формы поздних дневников Л. Толстого. Последние не представляли собой осциллирующий тип. Эта форма была обусловлена изменениями в мировоззрении Толстого и поиском им адекватных новому сознанию способов взаимоотношений с окружающим миром. Тип дневника у Толстого – интровертивный – оставался неизменным до конца его ведения.

Классический осциллирующий тип представляют собой дневники С.А. Толстой. Их типологию обусловили характер и образ жизни хозяйки Ясной Поляны. На страницах журнала нашла отражение та двойная жизнь, которую многие годы вела супруга Л. Толстого. Противоречия между возвышенными духовными устремлениями и повседневной «прозой жизни» вылились в типологический дуализм дневника. Толстая неоднократно признавалась в этом и считала дневник своеобразной формой психокатарсиса, высвобождавшего нереализованную духовную энергию: «Мои дневники – это искренний крик сердца и правдивое описание всего, что у нас происходит»[219].

Внутреннее и внешнее у Толстой автономны, но не разведены на противоположные полюсы. Они органически вырастают, как ветви из одного ствола, из условий и явлений жизни. Принципиальное отличие дневника Толстой от других типов заключается в том, что у жены писателя план действия и план переживания, осмысления не являются логическими схемами, формами, условно принятыми в дневнике для удобства воспроизведения событий дня. Они отражают своеобразие жизненной экзистенции Толстой – чередование внешней и внутренней активности и их взаимозависимости: «Живу вяло и лениво, хотя внешне жизнь полна»; «<...> целый мир новой жизни во мне, и мне никого и ничего не нужно для развлечения»; «А его <Л.Н.> злобный, молчаливый протест вызывает во мне протест и желание оградить и создать свой душевный мир, свои занятия и свои отношения»; «Три вечера были проведены так разнообразно, что, при кажущейся ровной моей семейной жизни, удивляешься, как значительно переживаешь свою внутреннюю жизнь»; «Внешние события меня утомили, и опять очи мои обратились внутрь моей душевной жизни; но и там – и нерадостно, и неспокойно»[220].

Типология как элемент жанровой структуры дневника обладает самостоятельностью. Вместе с тем она находится во взаимодействии с другими элементами, в частности с жанровым содержанием. Выбор автором жанровой разновидности напрямую связан с типом дневника. В монотипах (экстравертивном и интровертивном) жанровое содержание обычно остается стабильным на протяжении всего периода ведения дневника. В дуальных же типах (переходящем и осциллирующем) оно может основательно меняться (Дружинин) или распадаться на несколько содержательных блоков в зависимости от времени ведения дневника (Чайковский).

2. Жанровое содержание дневника

До сих пор дневник рассматривался как жанровая форма, обладающая устойчивой структурой с дифференцированными составными элементами. Однако наряду с художественной прозой дневник обладает разнообразным жанровым содержанием. В этом отношении все дневники подразделяются на несколько разновидностей в зависимости от творческой установки автора.

Если типологическое различие дневников сводится к разнице объектов изображения, то жанровое содержание представляет собой предмет описания. Объект и предмет в данном случае соотносятся как целое и часть. Объект составляет целостную сферу – внешний или внутренний мир. Предмет изображения является сегментом этого мира (преимущественно внешнего). Объект – это недифференцированное единство. Он является общим понятием: внешнее, внутреннее, мир, душа и т.п. В нем содержание еще не конкретизировано. Понятие жанровое содержание наполняется предметным смыслом. В нем представлены «срезы» той действительности, которую описывает дневниковед. Именно в жанровом содержании автор проявляет наибольшую самостоятельность. Эстетически данная категория наиболее выразительна и приближается к образцам художественной прозы. В жанровом содержании материал действительности организуется в определенную систему, подвергается упорядочению. Автор встраивает свой образ в эту систему и устанавливает между ними определенные отношения. Характер этих отношений и определяет в конечном счете сущность жанрового содержания.

В то же время предметная сфера дневника, по сравнению с типологией (объектной сферой), намного самостоятельнее. Предпочтение «внешнему» или «внутреннему» в дневнике зависит от психологического характера автора. Содержание же записей всецело определяется объективной действительностью, точнее – тем ее сегментом, который выбирает автор для описания.

а) семейно-бытовой дневник

Это один из самых продуктивных жанров. Он является своеобразной представительской маркой дневника как литературного жанра. Дневник ассоциируется, прежде всего, с описанием домашнего обихода, бытовой повседневности. Утро, день, работа, отдых, дела, думы, встречи, трапезы – вот традиционный набор тем и сюжетов для подневных записей. Композиция такой записи отличается предельной строгостью и не зависит от событийной насыщенности дня.

В своей массе дневники бытового жанра принадлежат людям, которые вели размеренный и даже однообразный образ жизни. Их характеризует приверженность сложившемуся укладу, давление привычек, своего рода жизненный консерватизм. Авторы таких дневников словно стремятся оградить себя от социальных и житейских волн и в то же время дорожат незначительными, сугубо домашними явлениями и фактами. Последние составляют основу устойчивости их бытия и поэтому регулярно попадают на страницы журнала.

Высокая оценка авторами рядовых событий уравнивает их с более значительными феноменами жизни. От этого жизнь в передаче автора бытового дневника тускнеет, утрачивает колорит. Но в таких случаях всегда следует помнить, что дневниковед мыслит в другой аксиологической системе. Она не является ущербной с эстетической точки зрения. Автор исповедует философию приземленной жизни. Он чужд высоких порывов, планов строительства будущей жизни, как и хронической неудовлетворенности, пессимизма. Он нашел ту колею, по которой неторопливо движется вне рытвин и ухабов.

Универсальность бытового жанра проявляется в том, что в нем работали авторы с разным интеллектом, дарованием и служебным положением. Всех их объединяла наклонность к незамысловатому бытописательству, в котором они находили психологическое удовлетворение и эстетический интерес.

Быт в рассматриваемом жанре не всегда сводился к служебной и домашней повседневности. Нередко он вбирал в себя и часть духовной сферы летописца. Ею могли стать как профессиональные интересы, так и увлечения досуга. Тогда дневник захватывал те феномены внутренней жизни автора, которые также вписывались в повседневность.

Классическим образцом бытового жанра является дневник профессора И.М. Снегирева. Он охватывает 41 год жизни автора, три исторические эпохи: до 14 декабря 1825 г. – после 19 февраля 1861 г. Снегирев – автор, который знает цену каждого дня человеческой жизни. Он даже пытается сформулировать некий философский постулат, обосновывающий его взгляд на значимость рядовых событий дня: «Если бы хорошо рассудить об употреблении одного дня жизни, сколько б можно вывести полезных замечаний о себе и о сердце человеческом»[221].

Как содержание дневника, так и его композиционная структура остаются неизменными вплоть до начала 1860-х годов Профессор заносит в свой журнал информацию об учебных занятиях и ученых трудах, обедах в кругу коллег, молебнах, прогулках и т.п. действиях. Все они сопровождаются лапидарной оценкой, порой назидательного свойства, афоризмом из словаря прописных истин.

Рассуждения Снегирева не выходят за рамки бытовой сферы и стилистически вписываются в повествования о житейских делах. Даже крупные события общественной и культурной жизни (восстание декабристов, гибель Пушкина) не находят у Снегирева адекватной эмоциональной реакции, особой оценки. Он так встраивает их в повествовательную ткань, что они почти полностью утрачивают свою феноменальную значимость и выглядят как обыденные явления общего ряда: «Февраль, 2. После ранней обедни в своем приходе я был у СП. Шевырева, от которого слышал о смерти А. Пушкина на поединке со свояком 28-го января <...> От него я поехал к И.И. Давыдову; был у С.П. Жихарева с поздравлением; у Н. Селивановского с просьбою о книгах для московского сиротского дома»[222].

В таком же духе вел дневник композитор СИ. Танеев. Страницы его трехтомной летописи воссоздают подробную картину трудового дня консерваторского профессора: занятия с учениками, работу над музыкальными произведениями, встречи и разговоры с коллегами, детали домашнего обихода. Нередко Танеев отмечает события дня по часам или использует служебный хронометр («После первого урока пошел в баню <...>; «После второго урока пошел отдавать деньги за переписку <...>»)[223].

Как и Снегирев, Танеев выстраивает в один ряд явления культурной жизни – музыкальные и театральные премьеры, выход романа «Воскресение», музыкальную критику, увольнение композитора Конюса из консерватории – и ординарные факты повседневности («Был в бане», «Вернулся ради массажиста», «Купил на Ильинке фруктов»). У Танеева культурный и домашний быт не просто уравнены – они неразделимы. Автор «Орестеи» не отбирает события по принципу «высокое – низкое». Он отражает их в дневнике так, как они проживаются им в повседневности.

Более узкая – семейно-бытовая – сфера выведена на страницах дневника 1867 г. А.Г. Достоевской. Хотя дневник велся во время заграничного путешествия молодоженов, он по своему жанровому содержанию не относится к путевым. Описание европейских достопримечательностей находится в нем на отдаленном плане и встречается преимущественно в начале журнала.

Дневник велся тайно, с использованием стенографических знаков, и поэтому жена писателя могла, не стесняясь, заносить в него все бытовые подробности начального этапа их семейной жизни.

Достоевская скрупулезно и последовательно описывает день – с момента пробуждения до приготовления ко сну: «Я встала в 9 часов»; «Сегодня я встала довольно рано»; «Читала я опять до 2-х часов, пока, наконец, не заснула»[224]. Дневник наполнен многочисленными деталями, которые зримо воссоздают семейный быт – от мелочей хозяйственно-экономической деятельности до супружеских раздоров и примирений.

Предметный мир приобретает в дневнике особую значимость в силу неустойчивости положения Достоевских. Он поглощает значительную часть дня и часто оттесняет на второй план сферу общения и духовной жизни. Бытовизм на какое-то время отождествляется с понятием «образ жизни». Он является не фоном, а жизненной средой и, следовательно, главным предметом изображения.

б) путевой дневник

Дневник путешествий – популярнейший жанр не только дневниковой литературы, но и всей нехудожественной прозы. В нем нашло отражение открытие нового мира путешественником, расширение его кругозора, формирование политической и духовной культуры, самосознания личности. Короче, путевой дневник играл важную воспитательную роль. Его ведение вписывалось в план путешествия.

В структурном отношении путевой дневник имел два отчетливо обозначенных плана – изображения и выражения. Их равновесие или преобладание одного над другим зависело от творческой установки автора и его психологического склада. Полной объективности описания увиденного удавалось достигнуть немногим дневниковедам (В.А. Жуковский, А.К. Толстой), как, впрочем, и чистой субъективности (Е.С. Телепнева, М.А. Башкирцева). Большая часть путевых дневников запечатлела процесс познания путешественником неизвестных ранее земель и народов и эмоциональную реакцию на увиденное.

С функциональной точки зрения путевые дневники можно разделить на три группы. К первой относятся юношеские журналы периода индивидуации, отражающие рост сознания на завершающем этапе этого процесса (Е. Телепнева, А. и Н. Тургеневы, А. Суслова, Д. Милютин).

Другую категорию составляют записи путешествий, предпринятые в познавательных или служебных целях (дневники 1825 – 1826 гг. А. Тургенева, дневник В.А. Жуковского, сопровождавшего наследника в его путешествии по России). Наконец, к третьей группе относятся дневники-описания творческих поездок, предпринятые в научных целях (М.П. Погодин, Н.Г. Гарин-Михайловский).

Чаще всего путевой дневник велся в особой тетради. Автор выделял его из общей структуры своего летописания, прерывая последнее на время путешествия (Н. и А. Тургеневы, Погодин, Гарин-Михайловский). И по содержанию, и по объему путевой дневник отличался от основного авторского жанра. Ему была уготована особая судьба: такие дневники нередко предназначались для публикации, в отличие от других тетрадей тех же авторов. В подобных случаях дневник писался в форме писем или корреспонденций, направляемых издательству (Е.С. Телепнева, Н.П. Игнатьев, М. Газенкампф (дневники-письма периода русско-турецкой войны), А. Тургенев («Хроника русского»), Гарин-Михайловский). Если же путешествие предпринималось с целью отдыха или лечения, т.е. резко не выходило за рамки обыденной жизни дневниковеда, его описание давалось в пределах основного дневника (Никитенко, Жуковский, Суворин, Короленко).

Своеобразие путевого дневника состояло еще и в том, что он, в отличие от других жанровых разновидностей, заключал в себе подобие сюжета. Обычно дневниковед не имел предварительного плана. Содержание ему диктовала жизнь. Он не в состоянии был предугадать поворот судьбы, ход внешних событий. На любом этапе ведения дневник оставался незавершенным. Путевой жанр предусматривает не только конец путешествия, но и его основные этапы: места остановок, набор достопримечательностей, нередко запланированные встречи с компетентными людьми, предварительное знакомство с путеводителями, книгами, картами. Таким образом, автор заранее имел представление о том, что́ он должен увидеть и занести в свой журнал. Планируемый маршрут в данном случае служил заменителем сюжета. Он придавал описанию законченную форму. Его отдельные этапы могли рассматриваться как аналоги элементов сюжета: например, Париж в путешествии Погодина является кульминацией, как и Порт-Артур на пути Гарина-Михайловского.

Компоненты жанрового содержания дневника М.П. Погодина имеют вполне традиционный характер. Маршрут путешествия, пункты остановок, набор местных достопримечательностей для осмотра, сроки пребывания соответствуют неписаному путеводителю для русских туристов культурного слоя. В этом отношении отличие дневника Погодина от других путевых журналов скорее количественное, чем качественное: писатель провел за границей целый год и за одну поездку исколесил пространство, которое другие путешественники осиливали в несколько заездов.

Жанровая масштабность обусловлена еще и тем, что в научных целях Погодин задерживался в некоторых местах гораздо дольше обычного путешественника, совершающего свой круиз из чистого любопытства. Но собственно научных материалов дневник не содержит.

Погодин описывает города и селения, памятники культуры, театры и рынки, картинные галереи и палату депутатов, внешность и манеры европейских знаменитостей – политиков, ученых, художников. Неиссякаемый заряд любознательности позволяет автору охватить своим взглядом все зримое и осязаемое («Надо хоть взглянуть на все»[225]). Повествовательно-описательный стиль преобладает над аналитическим и эстетически нагруженным словом.

Погодин не стремится отбирать события из общего потока их течения. В дневнике нет иерархии ценностей. Наряду со значительными явлениями в него попадают и совершенно ничтожные с точки зрения творческого задания факты («Милан из всех итальянских городов сохранил много прежнего значения, величия и жизни <...> Мороженое отличное»[226]). Такой метод позволял отразить европейскую жизнь во всей ее полноте.

Важной составляющей путевого дневника являются переживания и чувства автора. С эпохи сентиментализма они занимают место рядом с самими событиями и образами действительности. И в этом Погодин не изменяет традиции, подчеркивая свое пристрастие к отражению своего внутреннего состояния: «Я отмечаю здесь все, что думаю и чувствую»[227]. Так дневник Погодина становится энциклопедией европейской жизни конца 1830-х годов и картиной душевного мира его автора.

Своеобразным способом создавал свой путевой дневник А.Н. Островский. Драматург обращался к нему в тех случаях, когда предпринимал поездки по России и Европе. Таких поездок было несколько, совершались они в разные годы (1848, 1856, 1860 и др.). Поэтому, в отличие от классических дневников путешествий, путевой дневник автора «Грозы» распадается на несколько самостоятельных тетрадей. Тем не менее все они связаны общими жанровыми принципами и могут рассматриваться как органическое целое.

На общем жанровом фоне дневник Островского выделяется своим методом. Он причудливо сочетает реализм, доходящий порой до натурализма, с реликтами сентиментализма, свойственного путевому дневнику конца XVIII – первой четверти XIX столетия. Реалистические детали в описании городских достопримечательностей, природы, быта, нравов, облика встречающихся на пути писателя селений и людей соседствуют с бурным излиянием чувств автора. И если в дневнике Погодина изредка и попадаются восклицания, вызванные созерцанием роскошных зрелищ («Ах, как хорош св. Петр, облитый по всем своим линиям огненными струями <...> Неописанное впечатление!»), то они передают кратковременный восторг, быстро сменяющийся прозаическим интересом («Между тем мы проголодались порядком, не завтракав до сих пор»). У Островского же видно, что его чувства глубоки и устойчивы, их нельзя укротить переключением на приземленные предметы: «Тут я, признаюсь, удержаться от слез был не в состоянии, да и едва ли из вас кто-нибудь, друзья мои, удержался бы. Описывать этого вида нельзя»; «День прекрасный. Картина восхитительная – пролил несколько слез»; «Осмотрел собор <св. Петра в Риме> мельком: у меня раза два готовы были навернуться слезы»[228].

Второй особенностью путевых дневников Островского является неотобранность предметов описания. Драматург заносит в журнал сведения обо всем виденном без разбору. Каждый факт важен как характеристика города, страны, национальности: «Сиена. Прядут канаты. Видели пару больших толстых волов с огромными рогами. Обедали, потом гуляли, заходили в ботегу дель кафе, в пастичерию, пили сладкое Алатино. Потом на железную дорогу. Взятки отлично действуют по всей Европе. Поехали во Флоренцию в 5 часов. Дорога – это рай, цветущий и отлично возделанный. Как свободно, легко дышать. В 9-м часу приехали во Флоренцию. Нам было как-то особенно весело»[229].

Жанровое содержание дневника Н.Г. Гарина-Михайловского «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову» выходит далеко за рамки традиционного путевого журнала. Его страницы наполнены поэзией природы, публицистикой, вопросами геополитики, историческими экскурсами. Но главное: автор, готовивший свои материала для публикации, ставит в них важные политико-экономические проблемы. Он подходит к предмету повествования с деловыми мерками, как возможный будущий (а в известной мере и настоящий) участник созидательного процесса. Поэтому в дневник заносятся пространные рассуждения о средствах и путях решения актуальных проблем. Художественный взгляд на вещи сочетается с оценками практика, специалиста.

Автор выдвигает научные гипотезы и делает долгосрочные прогнозы. Все это не вяжется с распространенным в литературе путешествий представлением об авторе – пассивном созерцателе, любознательном наблюдателе, лишь воспринимающем определенную информацию.

Жанр дневника Гарина-Михайловского органически объединяет два начала – художественное и научно-публицистическое. Подробное описание дальневосточного края, часто с использованием богатых художественных средств, сопровождается глубоким анализом его социально-экономических проблем: природопользования, демографии, строительства коммуникаций, трудовых ресурсов. Михайловский-инженер словно соревнуется с Гариным-художником в глубине и достоверности сведений об известных и неосвоенных землях. Мастерство в подаче материала усиливает интерес к таким комплексным описаниям.

Переход с языка публицистики на художественную речь осуществляется порой довольно резко, с тем чтобы поддерживать эстетическое равновесие в повествовании: «Вопрос здесь только в том, как на те же деньги выстроить как можно больше дорог <...> И, конечно, все это было бы более чем ясно, если бы у нас существовал общий железнодорожный план, а не сводилось бы всегда дело к какой-то мелочной торговле <...> Ошибка, простительная людям сороковых годов, когда была принята у нас не более узкая колея, подходящая более к карману, а более широкая, подходящая более к крепостнической широте тех времен, повторяется и в наши дни, когда при желании решить правильно вопрос, есть все данные из теории и фактов для рационального его решения... Довольно. Синее небо – мягкое и темное – все в звездах, смотрит сверху. Утес, «салик», обрывом надвинулся в реку, ушел вершиной вверх; там вверху, сквозь ветви сосен, еще нежнее, еще мягче синева далекого неба»[230].

Распространенность такого приема заставляет предполагать наличие высшей эстетической инстанции в замысле произведения, которая регулирует компоненты жанрового содержания дневника.

По мере продвижения в глубь неизвестных территорий научно-публицистический элемент видоизменяется. Источником информации для рассказчика становятся сведения, полученные от образованного слоя туземцев, путешественников, движущихся параллельно автору, местные предания и многолетние наблюдения народов Дальнего Востока. По форме такой материал близок к художественному описанию, так как включает в себя диалоги, рассказы от первого лица, литературно отредактированные легенды. Поэтому резкого контраста между двумя содержательными частями не наблюдается. Но сущность модифицированного научно-публицистического элемента остается прежней: в этой части записи сосредоточена информация о состоянии края – уровне жизни, торговле, характере производства и т.п. Таким образом, жанровый дуализм является отличительной особенностью дневника Гарина-Михайловского.

в) общественно-политический дневник

Данная разновидность была продуктивной на протяжении всего XIX в. Популярность жанра возрастает с усилением политической активности образованного слоя, начиная с эпохи «великих реформ». В общественно-политическом жанре работают не только профессиональные политики (В.А. Муханов, П.А. Валуев, Д.А. Милютин, В.Н. Ламсдорф, Е.А. Перетц, Н.П. Игнатьев), но и авторы, косвенно связанные с политикой (В.Ф. Одоевский), а нередко и вовсе далекие от нее (А.В. Никитенко, В.А. Соллогуб, В.Г. Короленко).

Отражение в дневнике возросшего интереса к общественной жизни было явлением эпохального характера. Ломались прежние представления о дневнике как сугубо субъективном жанре, отражающем преимущественно частную жизнь партикулярного человека. Правда, и ранее, до эпохи шестидесятых годов, политические вопросы, социальная проблематика занимали определенное место в дневнике (А.В. Храповицкий, А.И. Герцен, И.С. Гагарин). Но они были либо одним из элементов содержания, либо, как у Храповицкого, вытекали из служебного положения автора. Формирование «чистого» социально-политического жанра знаменовало изменение самого жанрового мышления. Если интимный дневник предназначался для личного пользования автора и, в крайнем случае, для наиболее близких людей, то дневник общественной жизни занял место в газетно-журнальной периодике, т.е. тиражировался (Достоевский). Произошло изменение литературного статуса дневника.

Дневниковеды с большим стажем чувствовали эти перемены. Особенно отчетливо они воспринимались теми, для кого ведение дневника было связано с их служебной деятельностью. Так, военный министр Д.И. Милютин, занимавший этот высокий пост двадцать лет, работал в социально-политическом жанре. Уйдя в отставку, он меняет жанровое содержание своей летописи, обращаясь к классическому семейно-бытовому дневнику: «Дневник мой мог иметь еще какое-то значение, пока я был свидетелем и отчасти участником событий политических и общественных. Теперь же, удалившись от государственной деятельности в свой уединенный уголок, я стараюсь устраниться от всего, что творится в официальном мире, а потому и дневник мой по необходимости должен отныне войти в рамки семейной жизни»[231].

У авторов, профессионально не связанных с политикой, но всегда имевших интерес к общественной проблематике, дневник по мере его ведения имеет тенденцию к вытеснению жанрового содержания, не связанного с социально-политической сферой. Поздние дневники Короленко начисто лишены неполитического элемента.

Как видно, общественно-политические дневники не предполагали обязательного личного участия автора в общественной деятельности или ограничивали эту деятельность неофициальным статусом. Для дневниковеда было достаточно того, что он был наблюдателем социально-политических процессов и отражал их в своем журнале.

Содержание социально-политического дневника не сводилось к «большой» политике, т.е. к описанию и анализу общегосударственных и международных дел. Они могли воссоздавать общественную жизнь на региональном уровне (Короленко) или в рамках одного крупного политического события (русско-турецкая война в дневниках Н.П. Игнатьева, В.А. Соллогуба, М. Газенкампфа). Другие образцы рассматриваемой группы отражали политику на уровне принятия решений высшим руководством страны (дневники А.В. Богдановича «Три последних самодержца», дневники В.Н. Ламсдорфа). Но наиболее содержательными в смысле полноты и объективности отражения социально-политической жизни были дневники, в которых «общественность» понималась широко: как многообразие событий, умонастроений, социальных действий различных классов, сословий, групп и форм их выражения. Образчиком такого содержания является дневник А.В. Никитенко.

Изображая литературную жизнь и образовательную среду, Никитенко встраивает их в социально-исторический контекст. Журналистика, университет, направления общественной мысли, бюрократия не являются у него автономными, не связанными между собой сферами. Их развитие оценивается с точки зрения общей динамики государственных дел. Автор строит подневную запись таким образом, что в ней одновременно воссоздаются разные сферы общественной жизни, которые, располагаясь последовательно, взаимоотражаются и тем самым придают всей картине более общий и глубокий смысл. Так, о наступившей политической реакции дает право сделать вывод следующая запись, в которой сам Никитенко такого вывода не делает: «После высылки Павлова в Ветлугу между профессорами <...> и бывшими студентами последовало соглашение о прекращении лекций. С этим не согласились Благовещенский и Костомаров <...> Вот теперь уже и в публике начинают толковать, что во всех проделках молодых людей не столько виноваты они, сколько наставники и руководители <...> Главное управление цензуры уничтожено. Цензура окончательно переходит в Министерство внутренних дел <...> Вчера у Валуева. Ничего, кроме скуки и духоты»[232].

Бо́льшая идейная заостренность в изложении общественно-политических событий свойственна В.Г. Короленко. По сравнению с Никитенко., в дневнике автора «Истории моего современника» данная сфера сужается. Писатель анализирует политику (в силу своего особого положения ссыльного и поднадзорного) в рамках какого-то одного региона: Нижнего, Юга России, Полтавы и т.д. Остроту изображению придает та репортерская оперативность, с которой Короленко воспроизводит ход событий. Нередко он выступает не только очевидцем, описывающим, что происходит за окном, но и предвосхищает политические события, по-своему прогнозирует их: «Я пишу эти строки, а мимо моих окон идут казаки, поют песню и свищут»; «Медленно, но неуклонно нарастают понемногу и собираются великие силы будущей борьбы. Нашим детям предстоит жить в очень драматическое, но и интересное время»[233].

Несмотря на то что «провинциальный» материал как будто преобладает в дневнике Короленко, писателю всегда удается делать из него широкие обобщения. Собранные в разных регионах России факты позволяют нарисовать целостную общественно-политическую картину жизни страны: «<...> Россия застонала под дубовым, мстительным режимом Александра III <...> Это был второй Николай I по отсутствию чутья действительности и по непониманию обстоятельств. Он знал одно: против всякого положения «либеральной эпохи» он выдвигал противоположение, где только мог <...>»[234].

г) служебный дневник

Среди дневниковедов встречается немало тех, кто обращался к дневнику на короткий срок. Побудительной причиной в таких случаях была не органическая потребность, а жизненные обстоятельства временного характера. Это могло быть более или менее длительное путешествие, и тогда мы имеет дело с путевым дневником. Дневник мог вестись в период лишения его автора свободы. Из таких обстоятельств вырастал дневник тюрьмы и ссылки (В.К. Кюхельбекер, Т.Г. Шевченко, В.Г. Короленко).

Наряду с отмеченными жанрами в XIX в. была распространена еще одна разновидность – служебный дневник. Кроме временной ограниченности, он отличался специфическим содержанием. Такой дневник заводился на период службы его автора и отражал служебную деятельность последнего. Служебные сроки могли быть короткими (командировки, быстрая отставка) и весьма длительными (до двух десятилетий). Материал же в целом оставался в рамках профессиональной (служебной) деятельности автора.

Речь идет не об описании каких-то специфических чиновничьих дел – канцелярских, управленческих, следственных. Под служебным дневником следует понимать основную направленность деятельности автора на период его ведения. Дневник Никитенко, например, тоже отражает его служебную деятельность как университетского профессора, цензора и т.д. Но эта сфера жизни автора не является центральной в дневнике. В рассматриваемом жанре все явления окружающей действительности, образы, а часто и мысли дневниковеда группируются вокруг главной сферы его деятельности в данный период – служебный. В таких дневниках содержится много иного материала, который по своему объему порой может соперничать со служебным, но последний тем не менее всегда остается доминантой в подневной записи и вершиной композиции.

Помимо содержания служебный дневник представляет интерес и с формальной точки зрения. Он обладает сюжетом как элементом жанровой структуры. Подробнее о дневниковом сюжете речь пойдет ниже (гл. VI). Здесь же следует отметить, что под сюжетом служебного дневника подразумевается тематическая завершенность его материала. Такой дневник имеет завязку и развязку (понимаемые, конечно, не в прямом, литературном смысле слова). Эти ключевые элементы сюжета следует рассматривать применительно к данному жанру как внешнюю детерминированность начала и завершения служебной деятельности автора, отраженной в его журнале. Дневник заключен в рамки, в которых события развертываются по более или менее определенному сценарию или плану. Поэтому под сюжетом служебного дневника следует понимать логическую упорядоченность (направленность) фактов, в отличие от их стихийного развертывания в дневнике классическом.

Назначение служебного дневника могло быть различным. В этом отношении он не вписывается в функциональный план других ведущих жанров. Но главное заключалось в том, что этот жанр, приняв традицию у XVIII в., продолжал и развивал ее на протяжении всего XIX в. и даже пересек его рубеж.

П.И. Долгоруков вел дневник во время своей недолгой службы в Бессарабии. Находясь в одиночестве, вдали от культурной жизни, он занимал свободные от присутствия часы описанием дел в канцелярии, образов сослуживцев и своих контактов с людьми близкого ему круга.

Поскольку сам характер служебной деятельности автора существенно отличался от столичной бюрократической и военной службы, у Долгорукова записи нередко наполняются богатым внеслужебным материалом. Рутинность казенных дел, скука, переходящая в хандру, убожество быта, бесцветность «туземной» жизни побуждают Долгорукова искать интересное вне сферы основного рода занятий. Однако жизненный круг в окраинном захолустье настолько узок, что невольно приходится обращаться к личностям сослуживцев. Но они, за редким исключением, оказываются «людьми подлыми, низкими», разбавляющим свое серенькое существование «площадными штучками»[235].

Порой страницы долгоруковского дневника напоминают картины жизни Шевченко ссыльного периода. Разница лишь в том, что поэт расширяет пространственно-временные рамки повествования воспоминаниями, снами и фантазиями, тогда как князь Долгоруков не выходит за границы бездуховной служебно-бытовой сферы.

Еще менее короткий срок занимают отраженные в дневнике в письмах две служебные командировки И.С. Аксакова. Жанр дневника в письмах был широко распространен в литературной культуре XIX в. В нем были созданы значительные образцы нехудожественной прозы. О популярности дневника в письмах можно судить уже по тому, что к нему обращались авторы разного возраста, таланта и служебного положения: СП. Жихарев, И.С. Тургенев, И.Н. Крамской, Н.П. Игнатьев и др. В этом ряду дневник в письмах Аксакова занимает одно из центральных мест.

Дневник-письмо был удобен будущему славянофилу потому, что духовно-нравственная атмосфера семьи Аксаковых располагала к откровенному излиянию мыслей и чувств ее членов и, наоборот, не давала повода к утаиванию чего-то сокровенного. Поэтому классический дневник был для Ивана Сергеевича не совсем удобной формой описания своих первых серьезных шагов на служебном поприще: «Мои письма заменят мне дневник»[236].

Центральное место в дневнике Аксакова занимает его следственная работа в различных «казенных» заведениях Астраханской губернии и служебные отношения с начальством: непосредственным руководителем гр. Перовским, губернатором и чиновниками подследственных ведомств. По сравнению с дневником Долгорукова, время у Аксакова предельно уплотнено, события даны концентрированно, их развитие в известной степени можно предугадать. Это связано с тем, что Аксаков сознательно избегал внеслужебных отношений с местными жителями, чтобы не скомпрометировать себя как чиновника по особым поручениям, выполнявшего важную государственную миссию. Поэтому губернские вечера, званые обеды, знаменательные события и праздники остаются вне поля его зрения, хотя они имели место во время его пребывания в Астрахани и скупо упоминаются в дневнике.

У Долгорукова информация о прошедшем дне «размазана». Не имея охоты утруждать себя службой и воспринимая свое пребывание в Бессарабии как меру вынужденную, почти исключительную, Долгоруков ищет внеслужебные отношения. Аксаков же, напротив, всю свою энергию направляет на «дело», проявляет в этом исключительное рвение, граничащее с самоотвержением. Оттого его дневник выглядит как хроника служебной командировки, разбавленная мелкими бытовыми подробностями.

Еще более профессиональный характер приобретает дневник у В.А. Теляковского, директора императорских театров. Дневник был начат сорокалетним автором исключительно в служебных целях. Об этом он писал спустя двадцать лет в своих воспоминаниях: «Еще в Москве со второго месяца <...> моего управления московскими театрами <...> я убедился, что ведение столь многосложного дела <...> требует необыкновенной памяти, такой памяти, которой один человек обладать не может. Единственное средство, чтобы быть всегда более или менее в курсе дела, – это вести ежедневную запись хотя бы самых важных событий <...> Таким образом у меня появилась мысль завести дневник <...> Дневник этот во время моей службы принес мне немало практической пользы. С уходом моим <со службы> эта роль его окончилась»[237].

Все отраженные в дневнике события относятся исключительно к театральной жизни. О себе вне театра, а также о других жизненно важных явлениях автор практически не упоминает в своей многотомной летописи. Теляковский говорит о режиссуре и режиссерах, постановках, актерской игре, состоянии костюмов и декораций, художественном уровне сценического искусства, театральной школе и даже канализации, полах и водоснабжении зданий. В дневнике Теляковский выступает как дотошный начальник, имеющий дело до всех мелочей, без знания которых он не мыслит нормальное управление театральным делом.

В этом отношении служебный журнал Теляковского принципиально отличается от дневника театрала СП. Жихарева. Последний как дилетант-любитель оценивает игру актеров и достоинство театральных постановок, порой подробно описывает частную жизнь знаменитостей московской и петербургской сцены, но изображает все это на широком фоне всей московской и петербургской жизни – литературной, светской, праздничной.

Вместе с тем Теляковский, будучи не только талантливым организатором, но и одаренным театральным критиком в широком смысле слова, обогащает свои служебные записки мастерскими аналитическими миниатюрами о специфике дарования и игре многих артистов оперы, балета и драматической сцены. Нередко он делает целые обзоры о состоянии того или иного театра или его труппы, не уступающие по профессионализму известным театральным критикам той поры. И этот материал не является чем-то чужеродным основной тематике его дневника, а, напротив, органически вписывается в него.

Теляковский понимает свои служебные обязанности широко: не как управляющего, отдающего время от времени распоряжения в своем служебном кабинете, а как профессионала, знатока театрального дела. Поэтому порой кажется, что его дневник выходит за рамки служебного журнала, является театральной хроникой обеих столиц. Однако это не так. Подобное обманчивое представление возникает оттого, что, во-первых, предметом изображения в дневнике служит сфера прекрасного, искусства. Это не убогий быт канцелярских «кувшинных рыл», воссозданный в бессарабском дневнике Долгорукова, и не полукриминальная среда астраханского чиновничества, взращенная местническим произволом Тимирязева, отраженная в дневнике Аксакова. Во-вторых, сфера служебной деятельности директора театров была гораздо шире тесных рамок ведомств, описанных в дневниках Долгорукова и Аксакова.

Теляковский, как высокий сановник, имел сношения с императорским двором, хозяевами и актерами частных театров, широкими слоями столичной интеллигенции, что расширило горизонт его видения и обусловило наличие в дневнике многослойного культурного материала. На все это Теляковский смотрит с высокой служебной точки зрения, пишет увлеченно, порой страстно, с болью в душе из-за неудач или, наоборот, с радостным чувством человека, добившегося успеха в высоком искусстве: «Смотрел «Лоэнгрин». Опера шла хорошо <...> В первой картине видны дырки в воде и транспарант. Приказал заделать. Маркова пела хорошо, играла хуже. В пении была не та серебристость и чистота Эльзы <...> Во время пения на балконе высовывалась и нагибалась – вообще не была так проста, наивна и плавна, как в первый раз <...> Лодка плоха, бутафорская. Донской плох. Голубь спускается, как ракета, – все это некрасиво»; «Первый выход Шаляпина <...> третьего дня – явление большого значения. Только по окончании спектакля я отдал себе отчет, что ожидает Шаляпина в будущем <...> Это приобретение скажется через несколько лет, ибо несомненно имение в труппе такого артиста подымет всю оперу»[238].

Итак, очевидна эволюция жанрового содержания служебного дневника на протяжении XIX в. Унаследовав традицию XVIII в. (самый известный образец – дневник А.В. Храповицкого), данная разновидность на раннем этапе – первая четверть века – имеет своим ядром служебную деятельность автора, но не подчиняет ей все повествование. Мало того, внеслужебный материал порой достигает количественного превосходства, но из-за своей содержательной бедности теряет «вес» как возможный противовес «казенной» тематике. Бытовое окружение служебной деятельности автора представляется скорее фоном, чем самостоятельным смысловым блоком. В сюжетно-композиционном отношении тематическая доминанта является вершиной такого дневника.

В середине века внеслужебный материал стягивается к главному тематическому узлу, все больше подчиняется доминирующему содержанию, вплоть до сознательного усечения значительной и обширной информации. Автор идет на это ради сохранения целостности отдельной записи и всего тематического ряда.

Наконец, в последнем десятилетии века происходит расширение представлений о жанровом содержании служебного дневника. Его тематика обогащается «пограничными» содержаниями, интегрированными в смысловую структуру подневной записи. Служебный жанр оказался наиболее динамичным среди продуктивных разновидностей дневника. Вместе с содержательными приращениями он усилил эстетическую выразительность за счет слияния специфической тематики со сферой искусства. «Временный» жанр вырос до произведения искусства.

Глава пятая МЕТОД И СТИЛЬ

1. Специфика дневникового метода

Представление о дневнике как системе подневных записей, отражающих частную жизнь автора и общественные события, лишь частично раскрывает сущность жанра. Для полного представления о нем необходимо ответить на вопрос, какие события отбирает дневниковед для записи: ведь далеко не все происшедшее и пережитое фиксирует он в своей летописи. По этому признаку группы дневников подразделяются на различные жанры. Но и в одной группе встречаются образцы, резко отличающиеся друг от друга. В таком случае встает вопрос о принципах отбора, воссоздания и оценки событий и образов. Здесь существует еще большее разнообразие подходов у авторов. Их мы называем методом.

Метод является той фундаментальной категорией, которая роднит дневник с другими литературными жанрами, в том числе с художественными. Но между ними существуют и принципиальные отличия. Метод художественной прозы имеет широкое и узкое толкование. В широком смысле слова метод предполагает наличие общих творческих принципов у очень большой группы писательских индивидуальностей (романтизм, реализм, натурализм и т.д.). Узкое понимание метода связано с творческими принципами отдельных писателей (метод Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого).

Поскольку дневник имеет свою литературную историю и непосредственно не связан с такими грандиозными художественными системами, как романтизм или реализм, то говорить о методе в широком смысле применительно к дневнику нет оснований.

Тем не менее принцип отбора жизненного материала не является принадлежностью отдельных дневниковедов. История развития дневника демонстрирует наличие родственных приемов письма у очень разных авторов. В этом отношении метод дневника также можно понимать в широком смысле. Отличие от художественного метода состоит здесь в том, что автор дневника не мог ориентироваться на существующую литературную традицию как романтик или реалист. Он не читал дневники близких ему по методу летописцев. И близость эта возникла в силу субъективных причин: общности склада ума, литературного образования и эстетических вкусов, нравственных правил и т.п.

Отличительной особенностью художественного метода является его заданность: автор изначально ориентируется на определенную эстетическую парадигму, в соответствии с которой строит сюжетное действие и систему образов. Дневниковед не строит литературную концепцию своего журнала, тот план, который является обязательным для писателя. Отсутствие концепции, однако, не означает, что автор дневника работает над ним стихийно. В его работе тоже есть своя логика, свой порядок, свои закономерности. Метод является главным выражением этой логики.

Даже юные дневниковеды, литературный опыт которых крайне незначителен, интуитивно понимали необходимость строгого отбора материала для своих журналов. Отклонение от принципов такого отбора они расценивали как нарушение законов дневникового жанра: «Но я собираюсь писать дневник, – замечает по этому поводу С.Я. Надсон, – а между тем пишу пока вещи, не относящиеся нисколько к дневнику <...> Однако я начинаю бросаться, а надобно описывать, как я намеревался, по порядку»[239]. Наличие «намерения» в данном случае свидетельствует о том, что у юного поэта уже имелись представления о принципах отбора материала и его распределения в подневной записи.

Что же, если не приверженность конкретной художественно-эстетической системе, питает авторский метод в дневнике? В отличие от писательского, он состоит из нескольких слагаемых. К ним надо отнести жизненные планы и опыт хрониста, функциональную направленность его дневника, ту жизненную ситуацию, которая послужила отправным пунктом его ведения, особенности его мировоззрения и социальный фон. В ряде случаев решающее воздействие на формирование метода оказывали эстетические пристрастия автора.

Проблема сущности метода неразрывно связана с вопросом об источниках информации для дневника. Применительно к писательской практике ответ на этот вопрос сводится к признанию решающей роли жизненного опыта художника слова. Часто такими источниками могут служить литературная и фольклорная традиции, события исторического прошлого, как, например, у романтиков. А с усилением роли печати и науки – газетная хроника и научные открытия.

Все перечисленные источники в равной мере служили и авторам дневника. Мало того, приоритеты в их использовании менялись у дневниковедов приблизительно в такой же хронологической последовательности, как и у писателей. Здесь родство дневникового и художественного методов было наибольшим.

Другое дело – мера использования этих источников, степень их литературной обработки и место в композиции текста. Дневниковеды обычно вводили информацию из «чужих» источников в «сыром» виде, редко упорядочивали ее и не ориентировались на эстетические критерии при отборе. «Эстетик» А.В. Никитенко, например, приводит в дневнике такие чудовищные по своей натуралистичности факты, которые не осмеливался бы использовать в своих романах «жестокий талант» Достоевский, решившийся на показ раздирающих сцен в «Дневнике писателя» и «Братьях Карамазовых».

Если в изображении явлений дневниковеды допускают подобные вольности, то что же говорить об оценке тех или иных событий! Здесь даже самые умеренные авторы находили такие слова, использовали настолько смелые интерпретации, что о них не могли и мечтать наиболее радикальные и бесстрашные литераторы. В этом отношении дневниковый метод имел больший потенциал и развивался в сторону публицистики, а не эзоповского иносказания, в отличие от метода художественной литературы.

Расширение источниковедческой базы знаменовало громадный прогресс дневникового жанра, а публикация многих образцов дневниковой прозы в исторических журналах второй половины века способствовала совершенствованию метода у нового поколения дневниковедов.

2. Основные этапы и причины эволюции дневникового метода

Данная проблема является настолько значительной, что требует специального исследования.

В начале XIX в. дневник воспринимался в качестве хроники частной жизни. Описывая свой день, авторы опирались на личные наблюдения. Другие источники информации использовались крайне скупо и редко. Даже СП. Жихарев, который невольно рисует в своих дневниках панораму столичной жизни и часто прибегает к свидетельствам старожилов, литераторов, актеров, получает информацию изустно, из прямых источников. Его рассказы «со слов» не воспринимаются как «чужие», а представляются своего рода каналом передачи сведений, в погоне за которыми автор не успевает и пользуется услугами добрых людей. Истории из прошлого также не выделяются из общего информационного потока. Они вписываются в повествование о сегодняшнем дне как прелюдии к рассказу о нем, наподобие предысторий в романах И.С. Тургенева.

Иногда авторы даже сознательно ограничивали себя, придавая дневнику узкоспециальный характер. Так, А.С. Хвостов отражал в своем дневнике преимущественно литературные события, к которым он прямо или косвенно имел отношение. Домашний быт и общественная жизнь описываются эскизно и мимоходом. Даже в том случае, когда бытовая сцена составляет основу записи, поэт нагружает ее литературным материалом: «2 июня 1813 г. я обедал у гр. Сер. Ник. Салтыкова. Жена его прекрасна. У ней живет девица Сафонова, собою прелестная; я им сделал четверостишие:

Я, просто и стихов не наблюдая меры, Хочу Сафонову красавицей назвать Все то же думают, не смеют лишь сказать, Что Грация должна быть спутницей Венеры»[240].

Ограниченность источников информации, а вместе с этим – и единообразие принципов отбора материала для дневника были характерным явлением в развитии жанра в течение всей первой половины XIX в.

Эту тенденцию нельзя, однако, рассматривать исключительно как признак камерности жанра, его принадлежности к семейно-домашнему обиходу. Она отражала неразвитость общественных отношений и ограниченность средств информации о жизни страны. Интерес дневниковедов к общественной проблематике, а следовательно, и использование ими нетрадиционных источников, пробуждался только в периоды крупных социальных потрясений, как, например, у того же Хвостова во время войны 1812 г. или у П.А. Вяземского и А.В. Никитенко после восстания декабристов. У последнего и то в связи с тем, что он был учителем в доме брата Е.П. Оболенского.

Положение дел резко меняется в 1860-е годы. Метод дневника обогащается за счет расширения источниковедческой базы и возросшего интереса к общественной проблематике. Как и «большая» литература, дневник быстро откликнулся на новые веяния. Это особенно заметно по дневникам тех авторов, которые имели большой опыт.их ведения и в литературном отношении принадлежали к консервативному направлению. В их дневниках обновляется и принцип отбора материала, и сам материал.

Профессор И.М. Снегирев, четыре десятка лет ведший дневник в однообразной манере, в 1860-е годы начинает отражать в нем события, ранее никогда не интересовавшие его как летописца. Резко меняет содержание записей В.А. Муханов. Вместо полуанекдотических «историй» и «очерков» о жизни знаменитостей минувших эпох он обращается к современности – к жизни столицы и провинции, общественному движению, ярким конфликтам эпохи.

Но главные изменения происходят в отборе источников информации. Не отказываясь от использования личных наблюдений, дневниковеды начинают отдавать предпочтение печатному слову, городским слухам и различным видам «фольклора» – анекдотам, сплетням, куплетам. Особенно активно подобными источниками пользуются начинающие летописцы, которые не были стеснены традицией и инерцией собственного опыта в дневниковом жанре.

Н.А. Добролюбов активно вводит в дневник материалы, полученные из «чужих» источников, и в большинстве случаев доверяет им: «<...> таможенную шутку рассказывали о князе А.С. Меншикове»; «Вот еще два анекдота о Райковском»; «Говорили еще, что на днях мужики и купцы <...> прониклись патриотическим воодушевленьем <...>»; «Носится слух, что сменяют Мусина-Пушкина <...>»; «Между самими солдатиками вот какие песни ходят <...>»[241].

Маститый писатель, человек с большим жизненным опытом и к тому же крупный сановник, В.Ф. Одоевский так же не брезгует сведениями, почерпнутыми из сомнительных источников: «Говорят, история в Театральной школе <...>»; «Московская болтовня <...>»; «Толки о Филарете <...> По Москве уже ходит эпиграмматическая эпитафия <о нем>»; «Идя по Кузнецкому мосту, я слышал следующий разговор двух людей, шедших за мною»[242].

Падение доверия к официальному слову и ощущение недостаточности, ограниченности личного опыта побуждают дневниковедов искать опору в слове «хоровом», в рупоре общественном. И если А.И. Герцен в 1840-е годы, давая оценку деятельности М.Ф. Орлова, с недоверием отнесся к тому, что говорила о нем молва («fama»), и в противовес ей дает свою трактовку этой деятельности в дневнике, то в 1860-е годы летописцы описывают события или образы людей, опираясь преимущественно на общественное мнение.

Другим важным методологическим новшеством становится введение в текст дневника печатного документа – телеграммы, распоряжения, отрывка газетно-журнальной статьи и т.п. В некоторых случаях документ становится вторым (по частоте использования, но не по значимости) после личного опыта источником достоверной, прямой информации. У одних дневниковедов он заменяет слухи, «фольклор», у других постепенно вытесняет последние. Употребление документальных материалов становится необходимостью у тех авторов, которые работали в социально-политическом жанре (П.А. Валуев, Д.А. Милютин, Н.П. Игнатьев, А.С. Суворин, В.Г. Короленко).

Помимо общественных и литературных причин, введению «живого» документа в текст дневниковой записи способствовало пробудившееся у многих авторов сознание исторической значимости дневника, убежденности в том, что в будущем он сам может стать историческим документом и использоваться для характеристики эпохи. Так, Е.А. Перетц, член Государственного Совета, подробнейшим образом описывает заседание Совета Министров от 8 марта 1881 г., стенографически точно, на 16 страницах, воспроизводит речи всех выступавших. К записи он прилагает схему размещения за столом императора и министров. В заключение записи он пишет: «Льщу себя надеждою, что изложение мое почти фотографически верно»[243].

Данная запись не была в дневнике Перетца единственной в этом роде. Еще много раз он приводил отчеты о совещаниях, докладах царю, телеграммы и другие документальные материалы как лично им виденные, так и в изложении компетентных лиц. Не пренебрегал Государственный секретарь и слухами, городской молвой, вводя эти «материалы» в дневник наряду с достоверными историческими свидетельствами: «В городе ходят различные слухи о причинах свершившейся министерской перемены <...> Далее, граф П.А. Шувалов рассказывает <...> Рассказывают также <...> Наконец, существует четвертая версия <...>»[244].

Все названные тенденции усиливаются в конце века. К этому времени относится вторая волна методологической эволюции дневникового жанра. Общественные изменения, социологизация частной жизни, усиление роли средств массовой информации, а также публикация большого пласта дневниковой литературы – все вместе ослабило архаические элементы дневниковой структуры. Новое поколение дневниковедов уже не воспринимает дневник как летопись частной жизни. Дневники Достоевского, Аверкиева, Башкирцевой, Гарйна-Михайловского, опубликованные (или готовившиеся к изданию) при жизни их авторов, внесли изменение в само жанровое мышление, в понимание дневника как равноправного участника литературного процесса.

Вместе с изменением литературного сознания изменяется и отношение авторов к наполнению дневника. Частная жизнь как объект изображения уже не является абсолютной жанровой категорией. Чтобы воссоздать эту жизнь полно, автор все чаще вынужден прибегать к тем материалам, без которых она немыслима для современного человека: говор улицы, пресса, упростившиеся благодаря новым средствам контакты с другими людьми, наконец, темп жизни – все это находит свое отражение в летописи дневниковедов.

Подобные перемены затронули все жанры, а не только социально-политический. С.А. Толстая начала свой семейно-бытовой дневник еще в дореформенную эпоху. В нем она правдиво воссоздала простой до примитивности быт и образ жизни провинциального дворянства. На рубеже веков семейная жизнь такой же провинции описана на страницах ее летописи шире и ярче. Она вбирает в себя общественные события (в передаче разных лиц), культурные контакты обитателей Ясной Поляны, сведения о столичных фактах – словом, отражает динамику дня современной образованной семьи.

Путевой дневник Н.Г. Гарина-Михайловского выделяется на фоне этого жанра XIX в. Визуальные впечатления и размышления по их поводу, составлявшие основу содержания дневника путешествий прошлого, обогащаются у автора «Корейских сказок» масштабными социальными и экономическими материалами о жизни края, футурологическими прогнозами, сравнительно-историческим и культурно-этнографическим анализом увиденного и услышанного.

В.А. Теляковский в своем служебном дневнике не ограничивается, как было принято прежде (например, у К.Ф. Альбрехта), сферой театрального дела подведомственных ему учреждений. В его летописи развертывается панорама культурной жизни обеих столиц, осложненная политическими событиями, бюрократическими «историями» и интригами, борьбой идейно-эстетических направлений в искусстве, рассказами о судьбах крупнейших мастеров культуры эпохи в сочетании с размышлениями о путях развития современной сцены.

Наиболее типичным в рассматриваемом аспекте был дневник В.Г. Короленко, проделавший стремительную эволюцию. Начатый в дороге, во время путешествия к месту ссылки в Якутию, ранний дневник в основном передает зрительные и звуковые впечатления автора. По собственному (позднему) признанию Короленко, он в нем «относит все явления к их изображению»[245]. Но уже в нижегородском дневнике принципы отбора материала и его оценки принципиальным образом меняются. Писатель включает в него отрывки из переписки людей 1840 – 1860-х годов, французские стихи, выписки из своих писем к разным лицам. В дневник вклеиваются вырезки из газет, «подметные» письма (к Николаю II), приводятся выдержки из различных печатных источников, телеграмм.

Помимо собственных впечатлений и выдержек из печатных изданий Короленко наполняет страницы своей летописи «толками» и «слухами» реалистического и полуанекдотического содержания: «Из Варшавы получил следующее анонимное письмо <...>»; «Очень характерный анекдот <...>»; «Вчера по городу разнесся слух, поразивший всех необыкновенно <...>»; «Сегодня мне рассказали маленький, но интересный эпизод»; «Сегодня в «Волгаре» (№ 50) напечатано <...>»; «Во всех этих толках и слухах нельзя не заметить двух основных нот <...>»; «Сегодня баронесса рассказывала Н.М. Михайловскому анекдот, или действительное происшествие, прекрасно характеризующее настроение и государственную мудрость настоящей минуты <...>»[246].

Обилие источников и количественное преобладание внешних материалов не умаляло, однако, значимости личности дневниковеда. Во всех записях автор выступал организующим началом, отнюдь не безликим или теряющимся за массой общественных явлений. Личность автора в дневнике Короленко так же выразительна, колоритна, этически определенна, как и у дневниковедов начала – середины XIX в. Данное обстоятельство еще раз подтверждает гипотезу о том, что расширение источниковедческой базы дневникового жанра, изменение принципов отбора и изображения фактов относится к области творческого метода, но не передвигает субъект повествования с центра на периферию. Автор, как и прежде, остается главным участником событий. Измениться могли лишь литературные приемы – формы его актуального присутствия в тексте записи.

3. Некоторые разновидности метода

Как уже отмечалось, дневниковый жанр развивался автономно и лишь в малой степени был подвержен воздействию масштабных литературно-художественных систем – классицизма, романтизма, реализма. Их эстетика могла быть привнесена в дневник как выражение индивидуальных вкусов и пристрастий автора, его возрастных умонастроений, тех или иных философских увлечений. В этом смысле можно говорить о романтическом или сентиментальном дневнике, о рационалистическом методе организации материала и т.п. Но поскольку дневник является литературным жанром, хотя и периферийным, очень поздно включившимся в литературный процесс, он выработал в ходе своей жанровой эволюции оригинальные принципы отбора, изображения и оценки явлений жизни и сознания. Такие принципы есть все основания называть творческим методом. На протяжении вековой истории дневника внутри его жанрового ряда сформировалось несколько разновидностей метода.

а) дидактический метод

Данный метод является литературным архаизмом, рудиментом классицистического мышления. Тем не менее он встречается на протяжении трех четвертей ХIХ столетия, и не только в дневниках литературных староверов. Столь длительная его живучесть была связана с особенностями литературного образования авторов, их эстетическими вкусами.

Сущность дидактического метода состоит в том, что многие подневные записи в журнале дневниковеда завершаются определенным поучением, нравственной максимой, вытекающей из содержания записи. Та или иная жизненная ситуация, воспроизведенная на страницах журнала, была столь характерной, что вписывалась в классицистско-просветительскую или басенную систему с ее оценочными суждениями и выводами. Нередко смысловой стержень записи соответствовал семантической структуре силлогизма.

С.П. Жихарев в пору писания «Дневника студента» был фанатичным поклонником театра классицизма, водил знакомство с крупнейшими поэтами, драматургами, актерами этого направления. Сам пробовал свои силы в эпигонских трагедиях. Литературно-эстетические пристрастия юного дневниковеда находят отражение в структуре записи его журнала. Часто запись представляет мастерски написанный рассказ, из которого автор выводит «мораль». Последняя выражается либо в форме пословицы, либо свернутого афоризма. Иногда морализаторская мысль выделяется разрядкой: «Правду говорят, что не место красит человека, а человек – место» (10.01.1805 г.); «Чесо ради гибель сия бысть?» (10.02.05); «Видно, при всяком начинании необходимо иметь в виду латино-греческий девиз Аретина Арецтского: «Nosce te ipsum» (8.02.05); «Надобно сказать, что Черемисинов когда-то и кому-то продал лошадь с поддельными зубами, а это в матушке Москве не забывается» (10.03.05); «Прекрасное употребление денег и времени! Впрочем, о вкусах не спорят» (24.04.05); «Но вот, кажется, я и превозноситься стал, а давно ли еще повторял молитву: «Дух целомудрия, смиренномудрия и любви даруй ми, рабу твоему!» (26.02.05)[247]. Подобные поучения и афоризмы Жихарев использует не только в рассказах о знакомых и незнакомых людях, но порой адресует их и себе: «Хорошо, если б все так думали обо мне, как добрая моя мать; а еще лучше, если б я сам о себе так думал! Карамзин говорит: «Блажен не тот, / Кто всех умнее – / Ах, нет! Он часто всех грустнее; / Но тот, кто, будучи глупцом, / Себя считает мудрецом! Ita est!» (8.07.05)[248].

Такой же метод использует в своем дневнике проф. И.М. Снегирев. Но если у Жихарева дидактизм служит главным образом выражением художественно-эстетических вкусов и увлечений автора, то у Снегирева он носит мировоззренческий характер, является способом объективации своего рода жизненной философии: «Если бы хорошо рассудить об употреблении одного дня жизни, сколько бы можно вывести полезных замечаний о себе и о сердце человеческом!»[249].

По сравнению с Жихаревым, Снегирев увеличивает число источников нравственных сентенций. Кроме латинских крылатых слов, русских пословиц и дидактических стихов, он привносит в дневник поучительные афоризмы из семейного обихода, еще не приобретшие статуса всеобщности: «<...> заходил П.Ю. Львов, которому <я> рассказал неблаговидный со мной поступок К.К. и который заметил, что, бравши ложку в рот, должно наперед думать. Правило прекрасное для осторожности»; «На ласковые слова не сдавайся, на грубые не сердись, – твердит мне маменька»; «Припомню себе отцовское слово: лучше, чтоб меньше говорили об нас. Больше молвы, больше зависти»[250].

У Снегирева отчетливо проступает архаизирующая тенденция. В отличие от юного Жихарева, мировоззрение которого в период писания «Дневника студента» было в стадии формирования и поучительные афоризмы которого в этом дневнике были аналогом его дилетантских драматургических опытов, Снегирев мыслит афоризмами системно. Он опирается на «старину» одновременно и как ученый профессионал, и как отсталый в своих взглядах человек: «Водяным поэтам, литературным карбонариям русская старина не нравится. Бог с ними. На сойку язычок!»[251] Снегирев упрощает мир с его многообразными связями, стремится вместить его в узкие рамки до предела обедненного, семантически односложного моралите: «Sustine et abctine! Вот правила для страстей <...>»; «Ввечеру собрался было к Далматской по ее приглашению, но пришел К. Калайдович, и я остался дома. Sic fugit irreparabile tempus»; «Ввечеру у всенощной. Потом цензурировал «Стелину», роман. Amici diem perdidi!»[252].

Господствующее положение занимает дидактический метод в поздних (1860 – 1870-е годы) дневниках П.А. Валуева. Министр внутренних дел и государственных имуществ, Валуев был литературно одаренным человеком. На закате своей государственной деятельности написал роман из великосветской жизни «Лорин». Валуев фигурирует как автор романа в позднем очерке И.А. Гончарова «Литературный вечер.

Всю жизнь вращавшийся в среде, где русско-французское двуязычие было разговорной и письменной нормой, Валуев унаследовал от этой традиции и специфический образ мышления. В его обширном дневнике подневная запись строится по четкой логической схеме: после описания важного события приводится афоризм, в лапидарной форме выражающий философский или нравственный смысл происшедшего. Как правило, афоризмы заимствованы из латинской, итальянской и французской литературы.

В отличие своих собратьев по методу, Валуев избегает фольклорных источников. И связано это не только с утонченным вкусом, «эстетством» графа и министра, но и с той жизненной средой, которая была предметом описания в его дневнике. Царский двор, высшая бюрократия и дворянство исключали употребление грубых, «вульгарных» оборотов народной речи, хотя по смыслу многие иноязычные фразеологизмы имели не менее выразительные аналоги в русском лексиконе прописных истин и житейской мудрости. Здесь метод пересекается со стилем: «Замечательно, что в то время государь император действовал и говорил именно так, как он в последние два года не одобрял, чтобы говорили другие. Mutantur tempora et nos mutamur in illis <Меняются времена, и мы меняемся вместе с ними>»; «Кн. Гагарин говорил, что он готов броситься в воду под лед <...> Наконец он сказал в присутствии всех членов канцелярии: «после того остается создавать общую думу, и тогда нас выгонят. Вас (обращаясь ко мне), может быть, выберут, но нас выгонят». Voila la bout de l'oreill <вот где проявился кончик (ослиного) уха>»; «Видел Шлиссельбургскую крепость и за нею синюю полосу вод Ладожского озера. Думал об узниках крепости. Их немного, но какая участь! Lascite speranza voi ch entrate <Входящие, оставьте упованья>»; «Сегодня телеграммы неблагоприятны для сербского оружия. Это не мешало газетам нести по-прежнему ту дичь, которую они ежедневно подносят своим панурговым читателям. Mundus vult decipi <Мир хочет быть обманутым>»[253].

б) сентиментально-поэтический метод

Способ организации материала подневной записи с привлечением литературных источников имеет еще одну разновидность. Она отличается от дидактического метода содержанием источника, его семантической ролью.

Вместо нравственных сентенций литературного и фольклорного происхождения ряд дневниковедов использует в структуре записи стихотворные строки, отвечающие их настроению и смыслу описанного события. Стихи выполняют не только семантическую функцию, но и служат выразительным средством, аккомпанируют чувствам автора. Во множестве случаев поэтические строки являются единственным, ничем не заменимым способом выражения мысли или эмоции, созревшей у дневниковеда в качестве резюме итоговой записи дня.

Встречаются записи, которым предшествуют стихотворные эпиграфы. Они так же, как и заключительные поэтические строчки, содержат выразительно-смысловую квинт эссенцию описываемых событий.

В рассматриваемой группе дневников поэтический текст призван выразить возвышенные чувства автора, его высшие эмоции и переживания, для которых повествовательная проза не подходит в силу ее функциональной ограниченности. Выбор поэзии как средства передачи настроения является, таким образом, для автора дневника не делом вкуса, не прихотью, а душевной потребностью.

Но любой метод страдает известной односторонностью. Данный недостаток свойствен и методу сентиментально-поэтическому. Автор дневника, использующий «чужое» поэтическое слово, стремится свести событийное многообразие дня к его чувственно-эмоциональному содержанию. Для него ценностью обладает не столько само событие, сколько тот экстракт переживаний по его поводу, который выражается в поэтической форме. Иногда длинный ряд событий или какое-то одно большое событие в итоге приравниваются к одной-единственной эмоции, выраженной в стихотворной строфе: «Случайно нас судьба свела» – эпиграф, взятый из поэмы И.И. Козлова «Чернец», предпослан записи под 19 июля 1828 г. в дневнике А.А. Олениной, в которой рассказывается о поездке на дачу и встрече с «моим молодым героем».

Дневник А.А. Олениной невелик по объему и охватывает короткий период ее юности. Он построен в форме рассказа о сердечной истории девушки и поэтому насыщен поэтическими строчками из стихов Батюшкова, Козлова, Рылеева, Пушкина. Дневник велся в своеобразной манере: желание поведать заветной тетради «память сердца» сочеталось со стремлением бросить на все события отстраненный взгляд, изобразить переживания влюбленной барышни как романтическую историю, типичную для литературы той поры («Я говорю от третьего лица <...>»[254]).

Для этой цели как нельзя лучше подходили поэтические строки известных авторов, со многими из которых Оленина была близко знакома. Стихи обрамляли лирико-эпическое повествование, то вводя в «тему», то завершая рассказ. Тем самым создавалась иллюзия художественного описания, искусственного приема в положительном смысле слова: «20 июня. Приютино.

Как много ты в немного дней Прожить, прочувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страстно ты перегорела! <...>

Вот настоящее положение сердца моего в конце прошедшей бурной зимы»; «Я радуюсь и грущу, потому что это привычное чувство души моей. Я, как Рылеев, говорю: «Чего-то для души ищу // И погружаюсь в думу»; «22 сентября. В молодости мир видится таким, каким он создается воображением. Постепенно возраст и разум рассеивают иллюзии поэтического счастья, и после них остаются только достоверность реального существования и уверенность в ничтожестве жизни. Старость несет в себе другие взгляды и утешения, она открывает дорогу к смерти и упование на бессмертие.

Я все грущу, но слез уж нет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет. «Евгений Онегин», гл. I, стр. 18»[255].

Поэтические строки так пронизывают повествовательную ткань дневника, так органически сливаются с «реалистическим» планом рассказа, как это возможно только в произведениях типа «Новой жизни» Данте или «Двойной жизни» К.К. Павловой.

Благодаря стихотворным вкраплениям план изображения и план выражения сливаются в нерасторжимое единство. Причем стихотворная часть текста подневной записи не обязательно относится исключительно к ее «поэтической» стороне, к переживанию «лирического» героя дневника. Стихи из козловского «Чернеца» достраивают образ «казака» Алексея Чечурина, который рассказывает Олениной историю своей жизни.

Мало того, Олениной не хватает даже поэтических средств, и для придания повествованию большей выразительности она пытается использовать мелодический элемент, указывая в ремарке на соотнесенность соответствующих строк поэмы с придуманным ею аккомпанементом: «Положено мною на музыку». Таким образом, метод комбинирования лирической прозы, поэтических строк и остающейся за «кадром», но несущей эстетическую энергию музыкальной мелодии создает неповторимый по своим выразительным свойствам образ, в котором каждый составляющий его элемент служит приращению смысла.

Колоссальный по своему объему поэтический материал содержит дневник Е.И. Поповой. На его двухстах с небольшим страницах записано 80 стихотворных отрывков и целых стихотворений. Это уникальный образец дневникового жанра XIX в., где поэзия соперничает с прозой как средство выражения внутреннего мира автора.

Однако мотивация поэтического материала в дневнике Поповой иная, нежели у Олениной. Дневник начат на пятидесятом году жизни, после смерти двух дорогих Поповой людей. В своей поэтической части он служил выражением того, «что душу волнует, что сердце живит»[256]. Если в дневнике Олениной поэзия и лирическая проза образуют эстетическое единство, то у Поповой стихотворные строки компенсируют недостаток поэзии в жизни, служат противовесом прозе. В дневнике Поповой усиление поэзии отчасти происходит за счет контраста двух сознаний – обыденного и художественного: «Какая разница с тем, что было в прошлом году! Это было время знакомства моего с Иноземцевым.

Как иногда одним явленьем Вдруг оживляется глухая сторона! Как жизнь, о Боже мой, становится полна!»[257]

Второй путь усиления роли поэтического текста – придание ему самодовлеющего значения: в дневнике нередки записи, где содержание душевной жизни данного дня выражается исключительно стихами, без прозаического введения и комментариев: «1 февраля <1847 г.>.

За днями дни идут, идут Напрасно. Они мне смерти не ведут Прекрасной. Об ней тоскую и молюсь, Ее зову, не дозовусь!»[258]

Иногда Попова, предвосхищая события, которые нежелательны для нее, обращается к будущему посредством поэтического образа. Так, противясь браку своего молодого единомышленника, «брата по душе» Панова, она характеризует этот брак строками из баллады Е. Ростопчиной «Насильный брак»:

«<...> Не властен у себя я дома. Все непокорна мне она, Моя мятежная жена!.»[259]

Поэтический образ заменяет у Поповой самые сильные человеческие переживания, вызванные смертью дорогого человека. О смерти некоего Валуева она делает следующую запись: «28 апреля < 1847 г.> Скатилась звезда с помраченных небес!»[260].

Поэтическая культура у Поповой богаче и разнообразнее, чем у Олениной. Помимо стихотворной классики она использует образы поэтического фольклора, демонстрируя при отборе материала высокий вкус, чувство меры и сочетаемости прозы и стиха: «<...> Катерина Ивановна Елагина <...> брата, конечно, любит, но любит той тепленькою любовью, которая не находит средств быть полезной милому предмету, а любовь горячая найдет их.

Али вы любви не испытывали? Какова любовь да на свете горяча? Горяча любовь, да слезами залита»[261].

По мере того как романтическая эпоха с ее специфическим мироощущением, эстетическими и этическими формами самовыражения уходила в прошлое, сентиментально-поэтический метод уступал место прозе. В дневниках таких душевно одаренных авторов, как Е.А. Штакеншнейдер, М.А. Башкирцева, С.А. Толстая, поэзия уходит в подтекст. Все они находят другие формы выражения чувств помимо стихотворных. От этого их проза становится эстетически напряженнее, теряет непосредственность выражения, ищет обходные, более сложные пути движения переживаний. Литературная образованность и душевная утонченность уже не являются условием поэтической аранжировки дневника.

в) рефлективно-аналитический метод

Помимо отбора событий, творческий метод включает в себя способ их изображения. С этой точки зрения в истории жанра выделяется группа дневников, в которых события изображаются не динамически, а методом стоп-кадра. Автор описывает событие не потому, что оно актуально, но стремится вскрыть его философский, глубинный смысл. Для этого автору требуется сосредоточиться на событии, выделить его из каузальной цепи. Событие сразу вырастает, повышается его значимость. При этом рассматривается оно не как рядовое явление, т.е. явление дневного ряда, а в более масштабных пространственно-временных измерениях. Вычленяя событие из течения обыденной жизни, дневниковед включает его в идеальный, воображаемый контекст, который в авторском представлении имеет несравнимо большую значимость, чем реальный, физический.

Рассматривая «остановленное» событие через увеличительное стекло авторского сознания, дневниковед не ограничивается его описанием. Его цель – доискаться до сути, установить связь события, факта с основополагающими жизненными задачами автора, основами его духовно-нравственного бытия.

Для достижения такой цели описательность, свойственная дневнику как жанру, оказывается непригодной. И дневниковед прибегает к аналитическому способу работы с материалом.

Популярность этого метода была весьма высока, о чем свидетельствует факт его применения на протяжении всего XIX в.

Склонность к анализу преобладает у Н.И. Тургенева в течение всего многолетнего периода его работы над дневниками. Автор «России и русских» отбирает для записи преимущественно такие события, с помощью которых раскрывается его душевное состояние. Само событие изображается эскизно, зато вызванные им переживания – подробнейшим образом. Часто Тургенев не находит в продолжение всего дня фактов, которые можно было бы занести в дневник, но тем не менее делает запись: «Писать нечего, а перо пишет»[262]. Перо пишет не о смене явлений, а о работе мысли.

В другом месте перечень дневных событий прерывается в самом начале рассуждениями на излюбленные темы: скуки, смерти, одиночества и т.п. – и создается впечатление топтания на месте, отсутствия движения, хотя оно явно имело место в этот день.

Человек большой начитанности, широкого кругозора и образованности, Тургенев мимоходом говорит о Венском конгрессе, о ста днях Наполеона, вторичном водворении на трон Бурбонов. Создается впечатление, что эти всемирно исторические события не осмыслены им. Напротив, такие явления, как сны, воспоминания фантазии, занимают на страницах его многотомной летописи непомерно большое место. Аналитическая мысль заменяет динамику повествования и создает автономный план в дневнике: «Я живу, не замечая, что живу. Каждая рождающаяся мысль подавляется тотчас другою <...> Надобно неотменно жить какою-нибудь мыслию, иначе, право, не заметишь, что живешь <...>»[263].

А.И. Герцен применяет рефлективно-аналитический метод с еще большей последовательностью. В его дневнике практически нет ни одной чисто информативной записи. Степень его аналитизма такова, что он не в силах вместить в подневную запись перечень всех главных событий. Выбрав одно-два, писатель окружает их пространными рассуждениями, которые включают в себя исторические экскурсы, философские обобщения, аналогии. Иногда его мысль уходит так далеко от исходного события, что, кажется, теряет с ним логическую связь: «<1 июля 1842 г.> Вчера была ужасная гроза, и гром ударил в церковь, шагов сто от нашего сада. Мы сидели на террасе, удар был оглушителен. Стало как-то неловко и страшно. Ну, убьет меня, нас! Гроза миновала, но мне было грустно. Где время веры в будущее, в жизнь, в ее необходимость <...> Ребяческие мысли. Когда тонул дощаник на Волге, я твердо смотрел на опасность <...> И теперь думаю, что естественная смерть не придет, пока человек имеет что-нибудь выразить. Но случай внешний ударит, и никому, и ничему нет дела»; «<14 ноября 1842 г.> <...> горькое объяснение с отцом. Странное дело, как живущ этот эгоизм <...> После смерти Льва Александровича он был испуган, поражен и с год был кроче <...> Страшно видеть человека 74 лет, вблизи гроба, ведущего такую жизнь <...>.

Я без хвастовства могу сказать, что я прожил собственным опытом и до дна все фазы семейной жизни и увидел всю непрочность семейной крови; они крепки, когда их поддерживает духовная связь <...> а без них держатся до первого толчка. Vanitas! Vanitas! <Суета! Суета!>»[264].

Встречи с известными в обществе и ценимыми Герценом людьми (Чаадаевым, Хомяковым, Елагиной) также воссоздаются не с их фактической стороны, а служат отправным пунктом для дневниковой полемики по принципиальным идеологическим вопросам. К этой группе записей примыкают и сообщения о смерти государственных деятелей, преподавателей, ученых, близких (Орлов, Калло, Пассек). Они являются поводом не только для исторической оценки их роли и места в жизни, страны, науки, рода, но и для совершенно отвлеченных размышлений: описание Е.Г. Чертковой в связи с похоронами В. Пассека («<...> сначала она поразила меня удивительно благородной наружностью <...> Но потом она удивила меня образом участия <...> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми <...> Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе, без нее картина была бы surchargee <перегружена> черного и безнадежного <...>»[265].

Крайне противоречиво развивался аналитический метод у Л. Толстого. Рефлексия была свойственна автору «Детства» с юности. Ею пронизан ранний дневник 1847 – 1850 гг. Для молодого Толстого характерно стремление проанализировать моральные поступки и душевное состояние при сведении к минимуму описательной части записи. Но уже в середине 1850-х годов в дневнике писателя противоборствуют две тенденции: одна, сознательная, которую Толстой заставляет себя проводить в своей летописи, и вторая, инстинктивно-бессознательная, положенная в основу ранних тетрадей, которая побуждала юного дневниковеда размышлять по поводу фактов душевной и социальной жизни: «<...> Девизом моего дневника должно быть: «не для доказательства, а для рассказа»[266].

Борьба этих тенденций в разных формах имела место и в другие периоды творческой деятельности Толстого. В 1880 – 1890 гг. она привела к композиционному расслоению текста подневной записи на две части, в одной из которых давалось описание событий, в другой (в рубрике «Думал») – анализ душевного состояния, ими вызванного. Но в конечном счете главенствующая роль принадлежала аналитическому методу.

г) метод арабесков

Метод, безусловно, зависит от мировоззрения автора дневника. Зависит он и от литературной, жанровой традиции. В XIX в. дневник не представлял собой застывшей жанровой формы. Некоторые элементы его структуры еще не приобрели устойчивого характера. На протяжении всего века происходил процесс взаимодействия дневника с записными книжками, мемуарами, письмами. На этой почве получили распространение сложные жанровые образования – дневник в письмах (СП. Жихарев, А.П. Керн, И.С. Тургенев, И.С. Аксаков, И.Н. Крамской, П.Н. Игнатьев), дневник – записная книжка (П.А. Вяземский, Н. Полевой, Л. Толстой).

Взаимопроникновение различных жанровых структур было обусловлено не только их родством, сходными признаками. Этот процесс свидетельствовал о слабости методологической основы дневника. Жанровое мышление не выработало строгих принципов отбора и изображения явлений действительности и фактов сознания. Это побуждало дневниковедов заимствовать данные принципы у других жанров. Такой методологический симбиоз не всегда приводил к положительному эстетическому эффекту. Развитое литературное мышление, привыкшее к жанровой определенности, воспринимало всякий дуализм форм как методологическую недостаточность, ущербность. И когда началась систематическая публикация дневников, т.е. когда появился широкий жанровый фон, отклонения от «нормы» стали зримыми.

В методологическом отношении выделилась группа дневников, в которых отбор материала проводился без определенной системы, эклектично. Часть материала в них представляла собой обычные подневные записи с систематической датировкой. Другая, недатированная часть напоминала заметки мемуарного характера, третья – записи в жанре «мыслей».

Необычна была и форма подачи материала. Она напоминала «разговоры» в духе Эккермана и «дней минувших анекдоты» в духе определения Пушкина. Такой принцип отбора материала более всего соответствовал названию арабески ввиду его пестроты, повествовательной неоднородности. Классическим образцом данного метода являются «Записные книжки» П.А. Вяземского.

На своеобразие их метода оказала воздействие система работы Вяземского над произведением. Он признавался, что характер его мышления не позволял ему упорядочивать разнообразный материал: «Мои мысли лежат перемешанные, как старое наследство, которое нужно было бы привести в порядок»[267]. Следствием способа мышления стала и методика литературной работы поэта, о которой в «Автобиографическом введении» он сказал так: «<...> писал не усидчиво, а более урывками»[268]. В книжках нет записей, которые, как в классическом дневнике, последовательно фиксировали бы события дня. Вяземский записывает под датой то, что его больше всего волновало в этот день. Таковым может быть поэтическое настроение, вылившееся в стихотворной форме («Нарвский водопад» в записи под 16 июня 1825 г. и др.); буря чувств, вызванная казнью декабристов и нашедшая выражение в двух публицистических миниатюрах 19 и 20 июля 1825 г.; выписка из уголовного дела о 35 зарезавшихся крестьянах Саратовской губернии (31 августа 1829 г.); полемическая заметка против славянофильства и его понимания народности (15 августа 1847 г.) и т.д.

С разнообразием материала и форм его выражения соперничает богатство источников, из которых материал черпается. Дневниковая часть записных книжек содержит сведения, значительную часть которых автор извлекает не из личного опыта, не из пережитого и перечувствованного, а из «вторых рук». Это анекдоты, слухи, предания, которые не имеют абсолютной достоверности, а находятся на грани факта и вымысла. К ним относятся легенды о Державине, Фонвизине, Киселеве, Канкрине, Перовском, зарубежных исторических деятелях. Как художник, Вяземский во всем этом видит типическое, выражающее суть («дух»), а не «явь»: «Соберите все глупые сплетни, сказки, и не сплетни, и не сказки, которые распускались и распускаются по Москве на улицах и в домах по поводу холеры и нынешних обстоятельств. Выйдет хроника прелюбопытная. По гулу, доходящему до нас, догадываюсь, что их тьма в Москве, где пар от них так столбом и стоит: хоть ножом режь. Сказано: «литература является выражением общества», а еще более сплетня <...>»[269].

Еще дальше в использовании метода арабесков пошел в своем дневнике В.А. Муханов. В отличие от Вяземского, в основе книжек которого лежит жанровый дуализм (записная книжка – дневник), летопись Муханова монистична с точки зрения жанровой формы. Поэтому своеобразие его метода выражается здесь рельефнее. Ранние дневники (1830 – 1840-х годов) заполнены вырванными из временного потока фактами светской жизни, полуанекдотичными слухами, описаниями служебных процедур, явлений частной жизни знакомых автора. Другая группа записей представляет собой литературные портреты исторических деятелей. При этом Муханов ссылается на весьма сомнительные источники, сплетни, предания: «говорят», «известно», «сказывали» и т.п.

Так, запись об историческом событии эпохи наполеоновских войн (20.02.58) сменяется рассуждением об усилении религиозности у человека во вторую половину его жизни (21.02.58); нравоучительный анекдот о больной, враче и старушке (22 – 24.02.58) – рассказом о европейских политических событиях (25.02.58) и размышлениями о собственной жизни (26.02.58). Иногда Муханов обращается к одному и тому же историческому событию дважды, с разницей во времени в два десятка лет (рассказ о походе на Париж по записке Талейрана под 2.12.36 и 20.02.58). Некоторые анекдоты и слухи отличаются абсолютным неправдоподобием и отдают бульварными сплетнями: об отравлении Герцена (27.01.58); о Петрашевском и откупщике Кокореве, якобы входившем в его кружок (14 – 15.03.58)[270].

К группе авторов, практиковавших в дневнике метод арабесков, примыкает и дневниковед другого поколения – Я.П. Полонский. Его журнал также содержит множество анекдотов, слухов, «историй». Одни из них даны в форме рассказа, другие – в форме диалога: «Слухи: говорят, уничтожен безгласный цензурный комитет»; «Вечером Маркевич сказывал, будто Мордвинов не выпущен. Этого довольно, чтоб весь исход этой истории был – увы! – чистая выдумка. Но <...> Маркевич <...> говорит из верного источника. Ах, уж эти мне верные источники!»[271].

Особое место в дневнике занимают «разговоры» А.О. Смирновой-Россет, воспитателем сына которой Полонский был в это время. Кроме того, в дневнике имеются пространные драматизированные сцены из жизни самого Полонского: сцены с Л.П. Шелгуновой, М.Л. Михайловым, Н.В. Шелгуновым, признания Н.Ф. Щербины и др. Помимо «разговоров», в дневнике есть записи, передающие содержание документов: письма (вел. кн. Константина Николаевича), стихи разных авторов (Майкова, наследника престола), приказ вел. кн. Константина Николаевича, театральная афиша и др.

Занося в дневник материал разных жанров и из различных источников, Полонский, однако, не был удовлетворен таким методом. Его преобладание в своих записках он связывал с общественной атмосферой после смены царствования: «27 декабря <1855 г.> У меня решительно опять отпала охота записывать. Решительно боишься записать сущий вздор или неправду, потому что об этой неправде говорят во всем городе с достоверностью и с таким непреложным доказательством, что нельзя не верить»[272].

Таким образом, выбор метода был связан не только с особенностями мировоззрения автора дневника и историческими закономерностями жанра. Детерминантами могли служить и социальные тенденции эпохи, влияние которых во второй половине века усиливается.

4. Понятие стиля дневника

Как жанр нехудожественной прозы дневник обладал оригинальной системой словесных форм. В XIX в. они окончательно сложились и дифференцировались.

Для анализа стилевых закономерностей дневника первостепенное значение имеет вопрос о функции слова в повествовательном пространстве записи. В сравнении с другими жанрами нехудожественной прозы – мемуарами, письмом – дневник в стилистическом отношении заметно уступает. Письмо и мемуары были рассчитаны на читателя, и поэтому в задачу их авторов входило донести информацию до адресата в приемлемой форме. Дневниковеды писали главным образом для себя. Поэтому семантика и стилистическая окраска не имели в дневнике такого соотношения, как в жанрах, ориентированных на читателя. На первом плане было содержание и только потом – выражение. Выделение приоритетов со временем стало закономерностью, системой.

О принципиальной разнице между стилями дневника и жанров, рассчитанных на читателя, убедительно сказал Л. Толстой: «То, что читают и списывают мои дневники, портит мой способ писания. Хочется сказать лучше, яснее, а это не нужно. И не буду. Буду писать, как прежде, не думая о других, как попало»[273].

Отсюда вытекала первая особенность дневникового слова – его слабая стилистическая обработанность в литературном отношении. Зато оно отличалось повышенной достоверностью, реалистичностью по отношению к слову стилистически выверенному. Оно точнее передавало состояние автора или сущность явления. Спорным является вопрос о том, лучше ли с точки зрения документальной точности стали дневники Жихарева, Никитенко и других авторов, которые впоследствии работали над слогом своих ранних тетрадей. То, что их читабельность улучшилась, не вызывает сомнений. Но дневник – документ более высокого реалистического порядка, чем, например, мемуары. Его главная ценность заключается не в форме, а в содержании.

Второй стилевой особенностью дневника является динамика «чужого» слова в его языковой структуре. В течение века удельный вес «чужого» слова неизменно повышался. Разнообразнее становились его источники. Вместе с численным ростом менялась грамматическая форма «чужого» слова. Она эволюционировала от несобственно-прямой речи в дневниках первой половины века (Жихарев, Пушкин, Муханов) к развернутым монологам третьей четверти века (Полонский) и многоголосию в дневниках рубежа XIX – XX вв. (Короленко, Гарин-Михайловский).

Усиливалась роль различных форм печатного и письменного слова – газет, телеграмм, правительственных документов, чужих писем и дневников.

Повествовательная форма дневника утрачивает единство. Описания в путевом дневнике сочетаются с рассуждениями научного и общественно-политического содержания (Гарин-Михайловский). Повествование тесно переплетается с анализом профессиональных проблем (Перетц, Ламздорф). Рассуждения на отвлеченные темы встраиваются в рассказ о повседневных делах и заботах.

Слово в его эстетической функции, напротив, все реже используется авторами. Оно находит заменитель в эмоционально окрашенной лексике, граничащей с ее нелитературными пластами (Короленко).

Все названные изменения – и качественного и количественного порядка – имели место в рамках специфической системы словесно-речевых форм дневника. Преобладание той или иной формы зависело, как отмечалось, от функции дневникового слова. Здесь функцию следует понимать в широком и узком смысле.

Под функцией в широком смысле слова подразумевается основное предназначение дневниковой записи, в отличие от словесной функции мемуаров или письма. Функция в узком смысле предполагает наличие в языковой структуре дневника словесных доминант. Среди таковых выделяются три группы стилистически окрашенных слов: информативное слово, аналитическое слово и слово эстетически нагруженное. В этом отношении все дневники делятся на четыре группы. В трех из них стиль основывается на одной из названных доминант, четвертая представляет собой смешанную стилевую форму.

а) информативно-повествовательный стиль

Главная задача дневника – сохранить информацию о событиях дня. Следовательно, основная функция дневникового слова – информативная. Способы же хранения информации у разных дневниковедов были не одинаковые. Во многом они зависели от методики работы автора над записью. Существовали три разновидности подобной методики. 1. Дневниковед вечером или наутро следующего дня делал подробное описание всех или основных событий. Так работали над дневником А. и Н. Тургеневы, Жихарев, Никитенко, Попова, Чернышевский, Валуев, Башкирцева, С.А. Толстая и многие другие летописцы. 2. Автор пунктирно обозначает наиболее существенные факты, произведшие на него большое впечатление. Данная методика была свойственна А.Х. Востокову, позднему Жуковскому, А.Н. Островскому, А.П. Чехову. 3. Автор имеет в кармане записную книжку и заносит туда мысли, факты по мере их возникновения или протекания в течение дня. Этого метода придерживались Н. Полевой, Л. Толстой, Д. Маковицкий и некоторые другие дневниковеды.

Издатель дневника Н. Полевого, его сын П.Н. Полевой, так писал о работе отца над дневником: «Краткие записи памятных книжек не исключали записей подробных в тетрадках дневников; первые служили только основою, из которой развивалась более подробная запись дневника. Пометы в «памятных книжках», беглые, мимолетные, делались очень спешно, среди дня, полунамеком, только для того, чтобы известный факт не ускользнул из памяти; записи дневников писались в конце дня, в виде вывода или заключения, писались под живым впечатлением пережитых событий <...>»[274].

Ограниченный во времени, дневниковед не всегда имел возможность оперативно фиксировать информацию в журнале. Нередко приходилось делать обзор пережитого сразу за несколько дней. От этого содержательность записи могла понизиться, ее информационная насыщенность уменьшиться. Но имело место это в тех случаях и с теми авторами, которые отождествляли полноту записи с информативной достаточностью. Если запись подробно отражала события дня, это вовсе не означало, что краткость была ущербна для автора.

Информативность дневникового слова имела свою специфику. В отличие от авторов писем и воспоминаний дневниковед один знал о скрытом смысле той или иной фразы, которая для постороннего не таила глубокого содержания. Слово в таком случае могло хранить колоссальную информацию, равноценную развернутому повествованию. Запись, прочитанная через определенный временной интервал, служила сигналом для воссоздания в памяти всего дорогого сердцу и уму автора. Так, огромной смысловой (информационной) насыщенностью отличаются некоторые краткие записи в дневнике Пушкина: «1824. 19/7 апреля смерть Байрона»; «5 сентября 1824. Письмо Элизы Воронцовой»; «1826. Июль. Услышал о смерти Ризнич. 25. Услышал о смерти Р., П., М., К., Б., 24»[275].

В других случаях принципиальное значение для извлечения информации из дневникового слова приобретал культурно-исторический контекст. А.П. Чехов делает в дневнике следующую запись: «9 окт. < 1897 г.> Видел <в Монте-Карло>, как мать Башкирцевой играла в рулетку. Неприятное зрелище»[276]. Для Чехова было достаточно двух коротких фраз, для того чтобы впоследствии испытать те же негативные эмоции, что и в столице европейского игорного бизнеса. Читатель же, которому не были знакомы литературные подробности эпохи 1880-х годов, не в состоянии был эмоционально прореагировать на сообщение писателя. Кто такая Башкирцева и почему игра в рулетку ее матери вызвала неприятное чувство у известного писателя? Ответ на данный вопрос требовал подробного комментария. Чеховскому же поколению были хорошо известны дневник и некоторые картины безвременно ушедшей из жизни юной художницы, образ ее жизни, та среда и строй мыслей, которые, естественно, контрастировали со сценой, невольным свидетелем которой оказался Чехов.

Стилю дневника свойственны две закономерности: 1) он находится во взаимной зависимости от жанрового содержания дневника; 2) он включает в себя три основных речевых жанра – повествование, описание, рассуждение. Каждому дневниковому жанру свойствен тот или иной речевой жанр.

К повествованию тяготеет бытовой дневник. В нем все подчинено задаче дать исчерпывающую информацию о важнейших событиях в форме их последовательного изложения. Все другие виды слова подчинены рассказу.

Например, в дневнике СП. Жихарева встречается немало стихов как на русском, так и на французском языках. Будучи встроены в повествовательный контекст, все они теряют статус художественной речи и воспринимаются как часть развивающегося сюжета записи. Происходит переакцентировка поэтического (эстетического) содержания на сугубо информативное. Так, запись под 4 марта 1806 г. представляет собой рассказ о чествовании кн. Багратиона – героя Шенграбенского сражения (запись использовал в «Войне и мире» Л. Толстой). В ней приводятся отрывки из приветственных стихов Николева и кантаты П.И. Кутузова. Стихи следуют в том же порядке, в каком они звучали во время исполнения под музыку в соответствующей части торжества. Они выделяются чисто графически и не несут эстетической нагрузки, как, скажем, у Е.И. Поповой: «С третьего блюда начались тосты <...> Засим последовал тост в честь князя Багратиона, и тотчас же громкое «ура» трижды опять огласило залу. Но вместе с этим «ура» грянул хор певчих, и вот раздалась, наконец, кантата Павла Ивановича Кутузова:

Тщетны россам все препоны: Храбрость есть побед залог <...>.

В продолжение пения <...> сочинитель поминутно вскакивал из-за стола <...>»[277].

Такое явление можно назвать стилистическим уподоблением, поскольку один тип речи (поэтический) теряет свои специфические жанрово-речевые признаки и приобретает характеристические особенности стиля, не свойственные ему вне данного контекста.

Необходимо подчеркнуть, что подобная закономерность имеет место в тех дневниках, где повествование как речевой жанр является способом жанрового (дневникового) мышления. Там же, где языковая ткань не является монолитной, стилистическая структура записи выглядит сложнее. В ней происходит автономизация иных жанровых образований, в том числе поэтической речи (Оленина, Попова).

В путевом дневнике главное место принадлежит описательному жанру. Автор имеет дело с незнакомыми ему доселе образами, явлениями, местностью. В его задачу входит последовательное или выборочное воссоздание визуально воспринимаемых фактов. Описательная доминанта свойственна путевым дневникам независимо от личности путешествующего. Ее находим у юного А.К. Толстого, историка М.П. Погодина, офицера П.А. Кропоткина, ссыльного В.Г. Короленко. Повествовательные узлы стилевой структуры служат связующими элементами описания, потому что, как признается А.И. Тургенев, «одна любовь к изящному <...> влечет нас всюду <...>»[278].

А.К. Толстой поглощен зрительными впечатлениями; он готов до бесконечности описывать памятники искусства, церемонии, человеческие типы: «Сегодня ездили во дворец Farnezina смотреть «Галатею» Рафаэля и картины Джулио Романо <...>»; «Сегодня поутру ездили <...> в студию Торвальдсена и видели там много статуй <...>»; «Мы были еще в Villa Reale и хотели посмотреть, как рыбаки вытащат сети <...>»; «Мы видели похороны одного генерала»; «Сегодня я видел странный обряд <...>»[279].

В путевом дневнике А. И. Тургенева 1825 – 1826 гг. стилевая структура, на первый взгляд, сложнее: она включает в себя повествование и рассуждение наряду с описанием. Однако описательный жанр доминирует и здесь. Он преобразует в соответствии со своими жанровыми нормами другие речевые формы, как это имеет место в дневниках с преобладающей повествовательной структурой.

Повествовательные элементы у Тургенева стилизуются под описание, тяготеют к смысловому центру синтагмы, который почти всегда имеет изобразительный характер: «Во втором часу отправились <...> в парламент, который сегодня открывается <...> нас немедленно впустили к решетке, которая отделяет трон от дверей и от членов парламента. Мы нашли уже speaker'a в мантии и в парике, заступающего место председателя лорда, несколько членов парламента и светских во фраках, а некоторых <...> в мантиях <...> Сия камера лордов находится в Вестминстерском дворце <...> Большая зала украшена шитыми обоями, на коих изображена победа над гишпанскою армадою <...> Кресла в виде трона <...> Лорд-канцлер <-...> и судьи <...> сидят на широких канапе, набитых шерстью <...> а пэры и лорды сидят, по старшинству, на скамьях <...> Архиепископ по правую сторону трона так, как и герцоги и маркизы; графы и епископы по левую <...>»[280] (курсив мой. – О.Е.).

Описательный жанр господствует в дневнике П.А. Кропоткина, несмотря на то что цель его путешествия – служебная. Автор «Анархии» делает описания не в форме импровизации, как большинство путешественников, ищущих удовольствия и разнообразия впечатлений, а систематически и целенаправленно. Зрительный образ составляет композиционный центр, вокруг которого группируется повествовательный и аналитический материал. Последний может количественно превосходить описание, но без него он немыслим. Так, где нет цельного и содержательного зрительного впечатления, запись только фиксирует факт движения: «К станциям нигде не приваливали, а потому не могу ничего сказать про все их, до Аносовой»[281].

Некоторые авторы, ощущая недостаточность словесных описаний, прибегали к помощи графики и оставляли на полях рукописи зарисовки тех мест и лиц, которых воссоздавали в дневнике (Жуковский). Следует этой традиции и Кропоткин. Страницы его дневника содержат рисунки, планы, наброски. Так описания усиливаются средствами искусства.

В ряде дневников жанрово-речевой доминантой является рассуждение. Обычно оно идет после короткого повествования, которое вводит в действие, как бы задает тему для него. Предметом рассуждения могут быть политические события, явления нравственного мира, новые книги, журнально-газетные статьи, факты исторического прошлого.

Такая запись композиционно резко делится на две части. Рассуждение не ассимилирует другие автономные формы (прежде всего повествование). Оно имеет тенденцию к смысловому и графическому выделению. Посредством пунктуации запись расчленяется на самостоятельные фрагменты.

В дневнике И.С. Гагарина рассуждения занимают бо́льшую часть текста. Молодой мыслитель разбирает новые книги, политику европейских кабинетов, политические принципы, строит прогнозы. Структура подневной записи сложилась у него рано и не менялась весь период ведения дневника. В поздних тетрадях она лишь резче обозначилась: «29 июля < 1840 г.> Праздник и народные торжества на Елисейских полях <...> Сильная головная боль. – Толки о вооружениях и призыве на военную службу. – Будет глупо, если это приведет к войне, но будет не менее глупо, если Франция сможет избежать войны и предстанет могущественной и сильной <...> (пространное рассуждение. – О.Е.) – Статья в «La presse» раскрывает разногласия между министерством и дворцом <...>» (с. 195 – 197); «3 августа. Канцелярия; визит г. д'Айи, которого я не видел с Мюнхена; газеты; ужин в посольстве <...> – Слухи о капитуляции восставших на Ливанской горе. Если по отношению к паше будут приняты меры принуждения, то это приведет к потере мощного рычага для воздействия на него <...> (пространное рассуждение. – О.Е.)»[282].

б) аналитический стиль

Аналитизм может рассматриваться и как метод, и как стиль, т.е. на уровне содержания и выражения. Оба элемента находятся в тесном взаимодействии.

Аналитизм свойствен двум группам дневников. Он является необходимой составной частью дневников периода индивидуации и характерен для авторов с философским складом ума.

Юношеские дневники, структура и метод которых подчиняются возрастным природным особенностям психики авторов, имеют отличную от прочих стилевую систему. Стремление к систематизации, рубрикации, планированию приводит к усложнению синтаксиса и увеличению в словарном составе книжной лексики. Авторы предпочитают громоздкие конструкции. Нередко это бывает обусловлено не сложностью самой мысли, а неумением ее выразить, отсутствием навыка. «Но организм человека способнее к наслаждению, чем к страданию, – пишет в разделе «Психологические заметки» своего раннего дневника А.В. Дружинин – Здравый смысл подтверждает эту аксиому: мы смеемся над человеком, который сам создает себе горести, сочувствуем тому, который сам борется с обстоятельствами, находим отраду в этой борьбе, при несчастии нравственном хватаемся за наслаждения, при болезни и слабости развлекаем себя усиленною умственною работою»[283].

Другой стилевой тенденцией является стремление использовать афоризмы, крылатые выражения и максимы как средство совершенствования своего нравственного мира: «Как хороши чувства юношеской привязанности в осьмнадцать лет, так бестолковы они при своем набеге на человека более зрелого»; «Истина есть идея, никогда не приводимая в исполнение»; «Here is the question»[284].

Распространенным стилистическим приемом в рассматриваемой группе дневников является смысловая акцентировка – введение курсива (в рукописном тексте – графическое выделение слов и предложений) и иноязычных фраз в предложение. Частое его употребление обеспечивает тексту записи выразительность и повышенное эмоциональное напряжение: «Наконец, пришла пора убедиться, что ежели бы я захотел трудом пробивать дорогу, я бы ровно ни до чего не достигнул <...> я не способен ни к какому постоянному практическому труду»; «Вот три результата, к которым приводит нас уединение, вынужденное враждебными обстоятельствами: апатия, ожесточение и спокойствие»; «Пора эта была не порою страстей <...> а временем спокойствия и наслаждения. Если бы она протянулась до сих пор, я б сделался величайшим эгоистом, a forse d'etre heureux»[285].

Формулировка правил поведения и оценка собственных поступков приводят к появлению в дневниках юных авторов внутренних диалогов. У одних (Жуковский, Н. Тургенев) это находит выражение в виде воображаемого Наставника, друга, с которым автор ведет обстоятельную беседу; у других (Башкирцева, Дружинин) – в частом употреблении форм обращения к воображаемому образу читателя. М. Башкирцева: «Вы, может быть, принимаете это за любовь?»; «Разуверьтесь – это было не что иное, как мое отражение в зеркале...»; «Знаете ли вы, как происходит охота на волков в России?»[286] А.В. Дружинин: «Вы, может быть, спросите меня: «отчего же сам проповедник спокойствия <...> не ведет той жизни, которую он так расхваливает?» <...> Не взыщите только <...>»[287].

Иногда второй субъект диалога семантически не дифференцирован, но грамматически запись строится в вопросно-ответной форме, что позволяет предположить наличие у автора второй психологической инстанции, которая замещает реального собеседника. Н.И. Тургенев: «Кажется, что протекло несколько месяцев, как я не брал в руки Белой Книги <...> Что причиною? – Рассеянность и занятия. Так, но все это не оправдание <...>.

Что замечательного в продолжение сего времени моей лености? Мне предлагали ехать в Париж. – Для чего же не поехать? – Я не от себя завишу. – Еще? <...>»[288].

Многообразие форм аналитического слова в юношеских дневниках свидетельствует о поисках их авторами адекватных средств выражения анализирующей мысли. Экспериментальный характер этих форм не вызывает сомнения. За кратким периодом ученичества следует (у тех авторов, которые продолжали вести дневники и после завершения периода индивидуации) этап работы, который приводит к формированию монолитной стилевой ткани. Аналитическое слово может вовсе исчезнуть из дневника, как у Дружинина и Жуковского, или, продолжая сохранять сильные позиции, адаптироваться в более сложной стилистической структуре нескольких жанровых разновидностей, как у Н. Тургенева.

Среди дневников второй группы ведущие позиции аналитический стиль занимает в философском и психологическом жанрах. Наиболее типичным в этом отношении является дневник А. И. Герцена. Он велся параллельно работе писателя над главными философскими трудами и впитал в себя стилистические опыты автора «Дилетантизма в науке».

1830 – 1840-е гг. были периодом формирования «метафизического языка» (философского стиля) в русской науке и философии. В трудах русских шеллингианцев (Велланского, Галича, Павлова, Давыдова) и философской эстетике Надеждина проходил становление понятийно-категориальный аппарат и синтаксический строй общественных наук. Немалые заслуги имели в этом деле и русские гегельянцы, к которым был близок в эти годы Герцен.

Увлечение классической немецкой философией, Гегелем отразилось не только на содержательном уровне, в чем признавался писатель в одной из записей («Читая Гегеля и находясь весь еще под его самодержавной властью, я сам во многих случаях разрешал логическими штуками или логической поэзией не так-то легко разрешимое»)[289]. Такое влияние сказалось и на уровне организации мысли, в построении фразы в записях философского характера: «История как движение человечества к освобождению и себяпознанию, к сознательному деянию»[290].

Аналитический стиль герценовского дневника отличается обилием отвлеченных понятий, терминов, сложных синтаксических конструкций. Писатель занимается языковым творчеством там, где русская книжная речь не выработала понятий, равнозначных иноязычным аналогам. Стремление Герцена к усложнению мысли приводит его к созданию в дневнике своеобразного научно-философского волапюка, в котором без подстрочного перевода зачастую нелегко разобраться: «сильная оссификация» (окостенение), «абнормальное состояние», «дар логической фасцинации» (околдование), «нет достаточно резигнации», «чрезвычайная нежность и сюссентибельность» (восприимчивость), «наука имеет результатом негацию», «Я гибну, нравственно униженный, флетрированный» (запятнанный). Иногда Герцен не находит в русской лексике подходящей словообразовательной модели и без изменений переносит термин в его иноязычной транслитерации: «...личность бога у них <славянофилов> не выходит в замкнутости обыкновенной Persönlichkeit»; «...тогда наступит великая фаза Betätigung».

Дневник Герцена в стилистическом отношении имел студийный характер. В нем на материале из личной жизни и в специфической жанровой форме апробировались варианты тех новых словесно-речевых форм, которые легли в основу его философских и общественно-политических трудов. Это, однако, не означает, что в дневнике они не имели самостоятельного значения. Дневник отражал определенную стадию в развитии сознания писателя. Для этого понадобилась жанровая форма дневника. Стиль служил языковой формой данного процесса.

в) эстетически нагруженное слово

Если в информативно-повествовательном стиле происходит уподобление поэтического слова слову прозаическому, то в дневниках другой группы наблюдается противоположный процесс: описательный и стихотворный жанры речи получают в определенном контексте эстетическую выразительность.

Эстетически нагруженное слово в отличие от рассмотренных выше продуктивных стилей никогда не занимало ведущих позиций в тексте дневниковой записи. Дневник не был ориентирован на эстетическое восприятие. Тем не менее во множестве дневников встречается определенный массив записей, которые явно рассчитаны на выражение, а не на чистое повествование. Они выполняют эту функцию в конкретных жизненных ситуациях, которые повторяются не столь часто.

Слово в его художественно-эстетической функции встречается в дневниках в двух разновидностях. В первой эстетически организованный текст (главным образом стихотворный) замещает повествовательно-прозаическую речь в силу слабых выразительных возможностей последней. Автор не находит ничего другого, как выговориться цитатой из известного произведения или стихами собственного сочинения. Нередко при этом он оговаривает введение в повествовательную ткань записи «инородного» элемента как единственно возможного в данном случае средства выражения вспыхнувшего чувства и возвышенной мысли.

А.И. Тургенев, путешествуя по Западной Европе, передает свое восхищение местной природой посредством цитаций из стихотворения К. Батюшкова «Переход через Рейн»: «Счастлив поэт! Вместо описания меткого, верного, но всегда растянутого и ослабляющего истину, он видит Рейн, вспоминает минувшее; <...> он, в жару души и воображения, восклицает:

О радость! Я стою при рейнских водах! И жадные с холмов в окрестность бросая взоры, Приветствую поля и горы, И замки рыцарей – в туманных облаках <...>.

Но нам, прозаикам, даны другие законы, и мы осуждены тащиться прозою и тогда, когда вся природа вокруг нас поэзия; когда и история говорит столько же воображению, сколько уму и сердцу...»[291].

Брат автора «Хроники русского», Н.И. Тургенев, вводит в дневник собственные стихи в иной жизненной ситуации. Его «Белая книга» 1807 г. наполнена размышлениями о смысле жизни, началах бытия, Боге и свободе воли. Квинтэссенцией этих размышлений служит стихотворение «Камин воображения»:

«Во время скучное печали и несчастья, Когда все пасмурно и на дворе ненастье, Тогда печаль моя с печалию природы, Уныние души и дурнота погоды — Встревожат пылкое мое воображенье, И я, представив то несчастно положенье, В котором смертные проводят жизнь свою, Теряюсь в мыслях весь <...>.

Вот что нагородил, лежа в постели, а не у камина, не имея ни чижа, ни друга <...> Стихи сии значат, что люди суть угли»[292].

В юношеском дневнике историка И.Е. Забелина стихи автора служат поэтическим аккомпанементом его мыслям и чувствам. Он то заполняет стихами всю подневную запись (23 мая 1840 г.), то усиливает ими мысли, выраженные прозаически: «Первая любовь ищет только высказаться, не разбирая, на какой предмет падет ее выбор. Здесь случай. Мы после уже узнаем, что любили Бог знает что – потребность любить, а не любовь. А эту потребность считали за самую любовь.

В порыве ревности, тревожимый сомненьем, С вопросом горестным стою перед тобой. Открой мне первое души твоей волненье И первую любовь открой мне – все открой <...>»[293].

Большой стихотворный массив содержится в дневнике вел. кн. К.К. Романова («К.Р.»). Он отражает состояние двоемирия, в котором вел. кн. пребывал долгие годы: будучи в душе поэтом-лириком, он в обыденной жизни вынужден был служить в армии, участвовать в официальных церемониях, чем тяготился всю жизнь. Стихи, помещенные в дневнике, приоткрывали душевный мир автора. Помимо своих собственных поэтических творений он включает в дневник стихи Пушкина, Апухтина, Фета.

Поэтические строки в дневнике Романова выполняют две функции. Часто автор просто делает пометку «вписываю стихи» и встраивает их в подневную запись без специальной мотивировки. Такие стихи передают господствующее настроение в душе автора в данный день. Они не требуют развернутых комментариев, так как основное содержание записи заключается именно в них. Вторая функция сводится к тому, что Романов, переходя на стихотворную речь, воссоздает то или иное впечатление дня, которое не поддается прозаической передаче. Поэзия и проза органически переплетаются в тексте записи: «Пятница. 6 <июня 1880 г.> В 6 ч. меня подняли. Наш батальон шел в дер. Салози на участок № 2; это там, где

Луг за рощею тенистой, Где на участке ротный жалонер Нарвал мне ландышей букет душистый, Пока мы брали приступом забор.

В этой местности были мы в прошлом году; жалонером был у меня Голега, тогда еще ефрейтор <...>»; «Вторник. 26. Вернувшись сюда вчера вечером, принимаюсь излагать свои впечатления за два последних дня.

Я с грустью думал о необходимости покинуть, «приветливые Смерди» и сочинил эти четыре стиха:

Садик запущенный, садик заглохший, Старенький серенький дом! Дворик заросший, прудок пересохший, Ветхие службы кругом.

Хотелось бы написать в честь Смердей и продолжение к этому начатому стихотворению»[294].

Второй разновидностью эстетически значимой речи является проза, органически встроенная в текст записи. Здесь мы имеем дело с процессом расподобления повествовательных и описательных жанров, приобретших художественный статус. В таких случаях сюжетная динамика записи нарушается и в ее тексте появляется внесюжетное отступление, функционально отличное от основной творческой задачи автора. Мотивируется отступление чисто ситуативно, аналогично стихотворным цитациям в дневниках первой группы данного стилистического ряда. Факт, переживание или воспоминание настолько выразительны, впечатляющи, что передать их средствами «презренной прозы» – значит, умалить, ослабить их истинный смысл и значимость в жизни автора.

Лирическая проза, передающая душевные переживания, имеет специфический синтаксис. В ней много восклицаний, назывных предложений, риторических фраз, междометий, усилительных частиц и усиливающих повторов.

Офицер И.И. Гладилов в своем дневнике возвышается до лирического восторга в записи, отражающей его приезд в деревню и на городской провинциальный бал. Можно было бы заподозрить, что здесь дневниковед находится под влиянием Гоголя, одного из его знаменитых отступлений в «Мертвых душах», если бы запись не была сделана в 1841 г. Так близка она по своему настроению и образному строю поэме: «Зима! Зима! Вот уже другой день, как снег лежит, и уже говорят, ездят на санях; явились Ваньки. Люблю я зиму, эти наши каникулы, наш отдых. А сколько воспоминаний при первом снеге! <...> Боже мой, сколько представляется прошедших удовольствий! Сколько воспоминаний! Наша жизнь есть зимою <...> Зима! Зима! С чем может сравниться? Удалая тройка, летишь вечером в приятный дом, там ждут тебя, да, непременно ждут. Прозяб, входишь, там видишь за самоваром приветливую хозяйку или хозяина, круг их милого семейства, цветник красавиц, не озяб ли, не ознобился ли; бранят, зачем приехал в такой холод, а между тем рады <...> Вечер, в деревне скучно, в городе собрание. Бубенчики звенят, лошадей подают – выходишь, ух! Морозом обдало лицо, а луна так славно светит; пошел и закатился – 20 верст промчался, не видал. Вот я уже в городе, вот на балу, вот кадриль, другой, очаровательный вальс, не успеешь одуматься, вот и мазурка <...>»[295].

В.Г. Короленко записывает в нижегородском дневнике под 20 апреля 1888 г. целое стихотворение в прозе, по художественным достоинствам превосходящее его знаменитые «Огоньки». В нем поэзия природы сочетается с утонченной образностью, грусть воспоминаний – с очарованием сказки. Своей функциональной направленностью этот этюд равноценен самостоятельным стихотворным записям в дневниках Е.И. Поповой и К.К. Романова: «<...> Какие симпатичные, полные грусти голоса... И подумать, что издают их две лягушки. О чем это они грустят, на что жалуются?.. И невольно вспоминается старая нянина сказка. Да, только она, несчастная царевна, прекрасная, как сияние майского дня, может жаловаться на судьбу так мелодично, так трогательно и задушевно. Она, превращенная злым колдуном в самое отвратительное из животных <...> Что может быть ужаснее – любящая душа и отвратительная оболочка?. Мне вспоминается она – с такой же прекрасной душой, как у несчастной царевны, и с безобразным лицом. Я задумался о ней под продолжавшиеся жалобы лягушки и забыл обо всем. Я только смотрел в синюю лужу... <...> круги на воде <...> замирали, а лягушка скрывалась, чтобы мы, слышавшие ее голос, не могли видеть ее безобразия.

И она также ушла в свою нерадостную темную кожу, и давно уже улеглись круги, которые она подняла когда-то в окружающей жизни»[296].

Удельный вес эстетически нагруженного слова в дневнике в течение всего века остается приблизительно на одном уровне. Но если принять в расчет общежанровую тенденцию к резкому возрастанию роли «чужого» слова в последней четверти века, то стихотворная, лирическая стихия представится своего рода стилистическим противовесом, который поддерживает языковой баланс. С особенной остротой эта компенсирующая роль эстетически нагруженного слова заявляет о себе в дневниках с преобладанием публицистического стиля, как у Короленко.

г) смешанные формы

Не все дневники XIX в. обладали стилевым единством или, при наличии в своем составе разных речевых жанров, стилистической доминантой. Ряд дневников в этом отношении отличался речевым многообразием, отсутствием господствующей жанрово-речевой формы. Причинами этого явления были как творческие задачи автора, так и эволюция жанрового содержания дневника. Так, в лицейском дневнике Пушкина преобладает стихотворная речь. Поэт использует эстетически нагруженное слово для характеристики своего настроения (29 ноября 1815 г.), для создания образов лицейских преподавателей (10 декабря), литераторов (та же запись), знаменательных литературных событий (28 ноября 1815 г.). Поэтическое слово и описательность входят в творческие планы автора, которые он формулирует в записи под 10 декабря 1815 г.: «Летом напишу я Картину Царского Села.

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Царском Селе.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок. Но это еще будущее»[297].

Дневник периода южной ссылки ориентирован уже на чисто информативное слово. В нем нет и следа от былого увлечения стихотворной речью. Эта тенденция является господствующей и в позднем дневнике Пушкина. Стиль эволюционировал по направлению к единству, монолитности.

Более сложная картина наблюдается в записных книжках П.А. Вяземского. Здесь отчетливо выделяются три стилевых пласта: информативно-повествовательный, несущий эстетическую нагрузку, и рефлективно-аналитический.

Слово в его художественно-эстетической функции, как и у Пушкина, преобладает в первых двух книжках. Поэт заполнял их стихами, которые в итоге составили его лирический дневник. Перейдя в последующих книжках к прозе, Вяземский не расставался со стихотворной речью. Его новые поэтические произведения часто впервые появлялись в дневнике, а уже потом – в печати. Подобная манера ведения записей отражала смену настроения автора, его стремление к разнообразию. Она выражала его желание «видеть движение жизни», о котором поэт говорил в письме к А. Тургеневу 3 июля 1822 г.

Попеременная смена речевых форм была характерна и для путевого дневника Вяземского. Дневник путешествия 1818 г. включает в себя не только лирические стихотворения, но и изложение воспоминаний И.И. Дмитриева. Их сюжеты также выполняли эстетическую функцию в комплексе с предшествующим стихотворением, воспевающим доблести и величие XVIII в. В данной записи проза чередуется с поэзией не только в прямом смысле. Поэтический отрывок сочинен в стиле торжественной оды XVIII столетия, а воспоминания – в жанре анекдота. Вяземский рассматривает предмет со всех сторон, переворачивает его разными гранями. Одописец Державин выведен в своем бытовом, сниженном облике, чему и соответствует прозаическая речь.

По принципу поэтической ассоциации построена запись под 16 июля 1825 г. в пятой книжке. В ее основе лежат два образа – водопада как водной стихии и Байрона как ее певца. Традиционные для романтической поэзии образы моря, корабля, огня включены в разные речевые группы: собственные стихи Вяземского, выписки из французского издания и строки из стихотворения французского поэта Канариса. Разные по речевой организации фрагменты объединены в целостную композицию несколькими эстетически нагруженными словами. Эффект целостности достигается акцентировкой и повторением ключевых слов-образов в нескольких самостоятельных текстах: «мятежной влаги Властелин» («Нарвский водопад»); «стихия Байрона! О море!» (стихотворение Вяземского «Море»); «на отсутствующем море он, в мечтах, зажигает флот» (стихотворение Канариса); «Зародыш вечной непогоды, / И вечно бьющего огня» (стихотворение Вяземского); «Облака <...> рисуются воздушною крепостью, объятою пламенем» (строки Вяземского); «зажигает грозный флот» (Канарис).

Аналитизм свойствен книжкам Вяземского на протяжении всего периода их ведения. Как и к другим речевым жанрам, к аналитическому слову Вяземский обращается периодически, в связи с теми или иными жизненными обстоятельствами, заинтересовавшими его фактами или прочитанными книгами. В ранних книжках аналитическое слово звучит в записях, посвященных процессу по делу декабристов (27 июня, 19, 20, 22 июля 1826 г.). В них делается попытка дать политическую, правовую и нравственную оценку их выступлению и приговору над ними. Наряду со сложными синтаксическими конструкциями и отвлеченными понятиями поэт использует иноязычные обороты, курсив и стихотворные строки не в свойственной им художественной функции, а интегрированные в стилистический и смысловой строй записи. Целевая установка на отвлечение от поэтической основы и педалирование политической семантики переводят смыслообразующий механизм стихотворения в прозаический план. Этому способствует введение в авторский текст слова, выведенного из стихотворного ряда, принадлежащего другому автору: «22 <июля 1826 г.> Сам Карамзин сказал в 1797 г.:

Тацит велик, но Рим, описанный Тацитом, Достоин ли пера его? В сем Риме, некогда геройством знаменитом, Кроме убийц и жертв не вижу ничего. Жалеть об нем не должно: Он стоил лютых бед несчастья своего, Терпя, чего терпеть не можно.

Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть мера долготерпению народному. Был ли Карамзин преступен, обнародывая свою мысль <...>? Несчастный Пущин в словах письма своего <...> дает знать прямодушно, что, по его мнению, мера долготерпения в России преисполнена и что без подлости (курсив мой. – О.Е.) нельзя не воспользоваться пробившим часом»[298].

Подобный прием Вяземский использует и в записи под 13 октября 1860 г. Наряду с использованием иноязычных фраз и курсива, специфического синтаксиса и абстрактной лексики он переводит актуальный для содержания его записи смысловой пласт стихотворного отрывка собственного сочинения из поэтического плана в прозаический. Но делает это не как в приведенной выше записи, а методом замены некоторых слов стиха на знаковые для прозаического текста слова: «Варшавский съезд, сочиненный Горчаковым, напоминает мне мой святочный куплет о Государственном совете. Он может пригодиться здесь с некоторыми изменениями»[299]. Далее следует стихотворный отрывок. Из всех дневниковедов, применявших слово с различным стилистическим заданием Вяземский выполнял эту процедуру с наибольшим мастерством. Он менял стиль в зависимости от содержания записи не путем чередования разных словесно-речевых форм, а посредством проникновения слов, фраз, отрывков одной стилистической окраски в текст с другой языковой организацией, а также путем семантической переакцентировки различных смысловых пластов слова. Работа в этом направлении носила последовательный, целенаправленный характер и была частью его задачи «ввести жизнь в литературу и литературу в жизнь».

Динамика речевых форм в дневниковом жанре свидетельствовала о поисках авторами выразительных средств, адекватных их творческим замыслам. Меняющиеся в процессе исторического развития дневника представления о его природе и месте в жанровой иерархии интенсифицировали процесс стилистической дифференциации.

Глава шестая КОМПОЗИЦИЯ И СЮЖЕТ

1. Специфика композиции дневника

Композиция является настолько же важной категорией дневника, насколько и литературно-художественного произведения. Этому есть свидетельства самих дневниковедов. Так, С.Я. Надсон в самом начале своего юношеского журнала отмечал: «Однако я начинаю бросаться, а надо описывать, как я и намеревался, по порядку»[300]. Понимание того, что изложение событий должно проводиться в определенном порядке, свойственно уже начинающему дневниковеду. Более опытный дневниковед К. К. Романов также отмечает нарушение заведенного в своем журнале порядка: «Понедельник. 22 <августа 1888 г.> <...> Я замечаю, что за последнее время пишу дневник очень бестолково»[301].

Важность композиции как составляющей жанровой структуры дневника не означает, однако, ее сходства с этой категорией в художественной прозе. В большой литературе последовательность частей произведения отражает его эстетическую концепцию. В дневнике она, на первый взгляд, воспроизводит порядок событий, которому подчиняется автор, стремящийся сохранить объективность в их описании. Чем точнее дневниковед излагает факты в их связях, тем лучше он выполняет свое жанровое задание.

Такая концепция композиции начисто лишает автора дневника творческой самостоятельности и отводит ему роль регистратора событий, каковым он на самом деле не является. История дневникового жанра дает такое обилие способов оформления записей и компоновки событий, что вопрос о фатальной зависимости автора от порядка их протекания отпадает сам собой. Тем не менее во всем этом разнообразии можно выделить определенную закономерность, позволяющую говорить о наличии нескольких принципов организации материала дневников. Эти принципы отличаются от композиции в ее художественном понимании, но также относятся к области построения, упорядочения, последовательности содержания. В этом отношении композиция дневника и композиция художественного произведения являются тождественными категориями.

Понятие композиции как компонента формы предполагает наличие завершенной структуры с устойчивыми элементами. Композиция служит выражением идейного замысла произведения.

Особенность композиции дневника состоит в том, что она организует материал почти всегда незавершенного произведения, работу над которым автор может прервать в любой момент. Кроме того, планы автора относительно его дневника могут меняться со временем, а вместе с ними подвергается деформации и структура дневника. Особенной интенсивностью такой процесс отличается в дневниках периода индивидуации. Эти дневники сложны не только по своему составу (см. гл. I), но и с точки зрения работы авторов над ними. Так, дневники Н. Тургенева, Дружинина, Добролюбова состоят из разных по своей жанровой функции тетрадей или из разрозненных, содержательно не связанных между собой фрагментов, в которых нелегко найти идейное ядро и скрепляющие их средства.

Ввиду неоднородности построения дневников вопрос о композиции не может сводиться к единому структурно-организационному принципу, свойственному этому компоненту их формы. Речь может идти о двух точках зрения на композицию дневника. С каждой из них может быть рассмотрена только одна группа дневников. К первой группе относятся дневники, композицию которых можно анализировать, охватывая дневник в целом, во всех его различных частях или тетрадях. В этом случае мы имеем дело с широким пониманием композиции. Понятие композиции в узком смысле относится не к дневнику как целому, а к его основному структурному элементу – подневной записи. То есть анализу надо будет подвергнуть построение отдельной записи. Такое разграничение позволит определить как типы, так и разновидности дневниковой композиции.

Композиция тесно связана с типологией дневника. Структура подневной записи и способ связи разных самостоятельных записей зависят от сущности, стабильности или изменчивости объекта изображения. Композиции большинства экстравертивных дневников свойственна устойчивость. Наоборот, переходный и осциллирующий типы обладают подвижной структурой записи. Интровертивные дневники также в своей массе тяготеют к нестабильной организации материала.

2. Разновидности композиции

а) непрерывная композиция

Рассмотренная с точки зрения построения подневной записи, композиция дневника имеет только два вида. Первый из них в наибольшей степени отвечает представлению о дневнике как ежедневном или регулярном своде событий. События группируются в их естественной последовательности, не нарушаемой произволом автора. Изображаются они в их внешней детерминированности. Автор отражает в дневнике объективные причинно-следственные связи.

В каузальной зависимости находятся между собой и отдельные самостоятельные подневные записи. Они выстраиваются в динамичный ряд, который воссоздает состояние социального континуума или сегмента среды обитания автора.

Жанровые различия не влияют на характер организации материала. Тем не менее к непрерывной композиции тяготели дневники бытового и служебного жанров, путевые и социально-политические. Такая композиция отражала поток событий, в котором человек стремился обрести устойчивое существование и свести к минимуму зависимость от непредсказуемых явлений, способных нарушить жизненное равновесие. То есть на композицию была спроецирована конкретная мировоззренческая установка автора дневника.

Вместе с тем зависимость композиции от мировоззрения дневниковеда не была односторонней. Само мировоззрение было сформировано теми жизненными закономерностями, структура которых легла в основание организации дневникового материала.

Сущность непрерывной композиции заключается в том, что чреда описываемых в дневнике событий не нарушается вмешательством deus ex machina, причинами, выходящими за пределы естественного каузального ряда. Организационная структура записей остается стабильной, даже если в них отмечается перерыв в несколько дней или недель. В таком случае автор может ограничиться ссылкой на предыдущие записи как типичные в этом отношении. Сама констатация обыденных фактов становится необязательной ввиду их структурной идентичности: «14, 15 и 16 <мая 1825 г.> Протекли в обыкновенных занятиях»[302], – записывает в своем дневнике И.М. Снегирев.

Выработанный порядок является основой уклада жизни, а отражающая его композиция дневника – литературно-эстетической нормой. Автор дневника с непрерывной композицией как бы констатирует тождество сферы бытия и сферы сознания на основании единого организующего принципа.

В рассмотренном аспекте непрерывная композиция может быть названа классической на том основании, что ее придерживалась и к ней тяготела бо́льшая часть дневниковедов XIX в.

В дневнике А.Г. Достоевской основной событийный ряд – семейно-бытовой. Жена писателя изо дня в день записывает в дневник все значительные и мелкие события в их хронологической последовательности. Некоторые из них по своему масштабу нередко выходят за рамки одного дня, и тогда Достоевская обращается к ним до тех пор, пока они не завершатся: «Пятница, 6 <декабря 1867 г.> Сегодня, когда Федя топил печку, то ужасно бранился, я ему об этом заметила, он рассердился, и мы с ним поссорились. Ссора была довольно значительная. Получила от мамы письмо и сегодня же отвечала»; «Суббота, 7. Ссора у нас все еще продолжается; я сидела целый день дома, читала какой-то роман. Хозяйка нам дает знать, что мы должны искать себе квартиру»; «Воскресенье, 8. Ссора продолжается по-прежнему, мы не говорим, не кончаем ссоры, не знаем, чем это кончится; ссора кончилась, Федя ужасно беспокоился, что я нынче была нездорова»[303].

Скрупулезно точно, иногда по часам, заносит события в дневник СИ. Танеев. Помимо фактов обыденной жизни он отражает и события культурного характера, которые органически вписываются в композиционный строй записей: «Москва, 8 апреля <1894 г.> Был в консерватории <...> В 1 час к обеду пришел Модест Ильич; Конюс, который пришел раньше, вскоре ушел <...> В 2 1/2 час, пришли ученики <...> Проводил Модеста Ильича к Ипполитову-Иванову <...> Конюс зашел ко мне. Мы читали «Этику» Спинозы. Заходил Юша <...>»; «Москва, 9 апреля. В 10 1/2 час. я заходил к П.Н. Трубецкому <...> Вернулся домой <...> После обеда – концерт Эрарского, дирижировал Иванов <...> Анна Ив. Привезла Павлушу Аренского. Видел Смоленского, Кругликова, Кашкина, Корещенко, А.Л. фон Мекк и пр.»[304].

П.Е. Чехов встраивает факты повседневной жизни в природный календарь, годовой цикл сельскохозяйственных работ и церковных праздников. Его дневник наиболее полно отражает естественные, социальные и духовные связи. Несмотря на краткость всех без исключения записей, они своей организацией воссоздают то органическое единство человека и всего его окружения, которое не удавалось показать большинству его предшественников. Истинное содержание отдельной записи в дневнике П.Е. Чехова раскрывается лишь в комплексе с другими записями, последующими и предыдущими: «3 <мая 1893 г.> Начали пахать под горох. Стирка белья»; «4. Сад вычистили. Первый дождь весенний. Грачи кричат и вьют гнезда на деревьях. Воздух хорош. В лесу соловьи»; «5. Отдание Пасхи. Холодно и ветер. Миша приехал ночью»; «6. Вознесение. Был в обедне в Васькине. Ночью был мороз. Грачи уже перешли во двор на деревья, кричат отвратительно и пакостят»; «7. Градус морозу, северный холодный ветер. Еду в Москву. Клубнику и малину поливать и деревья на пруде»[305].

Непрерывная композиция свойственна многим дневникам тюрьмы и ссылки. Невзирая на ограниченность социальных связей их авторы строят записи в соответствии с жизненным ритмом неволи. Строгий распорядок жизненного уклада дневниковеда диктует его летописи композиционную схему. Порой и сам автор стремится придерживаться внешнего порядка, который автоматически переносится в дневник. В.К. Кюхельбекер в своем тюремном дневнике подчеркивает это обстоятельство: «5 апреля <1832 г.> Сегодня сподобился я счастия причаститься святых тайн. После обеда писал к родным»; «6 апреля. Начал я поэму «Вечный Иудей»; сочиняя вступление, заметил, что чтение Гомера осталось не без действия на мой слог. После обеда я читал, потом прохаживался, наконец, занимался греческим языком»; «7 апреля. Нынешний день я совершенно почти так же провел, как вчерашний; это, надеюсь, часто будет случаться, ибо я намерен в своих занятиях соблюдать порядок»[306].

Некоторые авторы в целях упорядочения материала подневной записи придерживались более жесткой композиционной схемы. События дня в их последовательном течении отделялись не только абзацами, но и нумеровались. К введению такого приема автора подталкивал служебный распорядок, требовавший строгой дисциплины и развернутого плана дня. Однако вряд ли подобную композицию можно объяснить исключительно прагматической установкой. Она отражала образ мышления дневниковеда, характер его мироощущения.

Директор императорских театров В.А. Теляковский, автор, замечательных в художественном отношении мемуаров, обладавший безукоризненным эстетическим вкусом, в своих многотомных дневниках следовал названной схеме, которая не только не вредила их литературным достоинствам, но придавала им бо́льшую выразительность. Выделенные номера фокусировали на себе внимание по принципу гештальта: в одних был сосредоточен материал о тех или иных актерах, певцах, танцорах, режиссерах театра, в других – анализ постановок, в третьих – рассуждения общеэстетического порядка и т.п.: «29 октября < 1900 г.> Критика «Ромео и Джульетты», появившаяся после первого представления.

1. «Deutsche Zeitung».

2. Прочтя эту критику, стыдно становится за всю нашу московскую печать, что она не могла серьезно отнестись к такому серьезному вопросу, как постановка в Малом театре шекспировской трагедии. Единственную серьезную критику в столице России печатает немецкий орган и негодует на русские газеты.

3. Присутствовал в Новом театре на представлении «Бронзовый конь». Пела Данильченко вместо Цыбушенко. Голос ее недостаточно гибок и мягок для исполнения этой партии, она может лишь дублировать. Публика приняла ее довольно сдержанно.

«Спящая красавица» – танцевала Рославлева и Гельцер по моему приказанию, переданному старику Гельцеру и Горскому»[307].

б) дискретная композиция

Не все дневниковеды стремились подчинить композицию записей естественному ходу событий. Осмысление фактов, а также проблемы духовного мира играли не менее важную роль в их понимании применительно к дневнику. Такие авторы испытывали двойную зависимость – от внешнего и от внутреннего.

Детерминированность явлений внутреннего мира далеко не всегда была очевидна, отчего изложенный факт выглядел немотивированным, случайным. Связи между двумя (или несколькими) соседними записями казались нарушенными. Происходил разрыв в течении естественноисторического или общественного процесса, в который был включен автор.

Повторяясь периодически, отмеченные разрывы компонентов внешней формы дневника образовывали принципиально иную структуру записей. Одна часть событий находилась в каузальной зависимости от объективных законов социального мира, другая была детерминирована скрытыми от глаз субъективными механизмами сознания и воли автора.

Нередко разрыв был обусловлен отсутствием сколько-нибудь значительных жизненных фактов, место которых и занимали феномены душевного мира. Автор дневника с непрерывной композицией, подобно И.М. Снегиреву, заполнял событийные пустоты ссылкой на обыденные профессиональные занятия. В дневниках с дискретной композицией происходило «переключение» на сферу мышления или духа.

Обе закономерности не означали, что в дневниках первой группы внутренний мир их авторов не отражался и все записи сводились к констатации житейских дел и служебных занятий. И там духовная жизнь присутствовала в той мере, в какой она действительно проживалась автором. Например, в дневнике С.А. Толстой большинство записей содержит изложение ее переживаний, чувств, размышлений. Но все они встроены в структуру записи так, что составляют органическое целое с другими, внешними событиями и в большинстве случаев детерминированы последними. В дневнике Толстой нет немотивированных переходов от внешнего к внутреннему в динамике подневных записей.

Так обстоит дело и с дневниками других авторов, где мысль, ratio, или чувства, эмоции занимают значительное место: И.С. Гагарин, А.Ф. Тютчева, М.А. Башкирцева, П.И. Чайковский и др.

Дискретная композиция выражала авторскую концепцию господства «мира идей», в противоположность концепции преобладания «мира вещей», выраженной непрерывной композицией.

Наиболее последовательно принципы дискретной композиции нашли воплощение в дневнике А.И. Герцена. В нем практически отсутствует перечень основных событий дня, обычный для классического дневника. Герцен заносит события по степени их важности в его духовном развитии, по их влиянию на формирование его личности. Таким событиям принадлежит центральное место в его дневнике.

Та группа записей, в которой событийной первопричиной является внешнее событие, обыкновенно состоит из двух частей. В первой событие обозначается, во второй автор выводит из него следствие для своей духовной жизни: «15 <апреля 1843 г.> Письмо от Огарева, письмо от Белинского и длинный разговор с Кетчером и Наташей. Странная вещь, до какой степени каждый человек – он сам и ни в каком случае не может выйти из себя или подняться в такую сферу, в которой бы в самом деле поглощались его личные особенности <...> (длинное рассуждение. – О.Е.).

Граф Строганов писал еще к гр. Бенкендорфу и просил доложить государю о моем путешествии... О Боже, неужели так близко совершение мечты, упования самого заповедного, – мне так страшно вздумать, что в июле, быть может, проведу месяц с Огаревым на Lago Maggiore, я поюнею, это одно из требований часто личных»[308].

Между отдельными записями герценовской летописи эксплицитные связи, как правило, отсутствуют. Запись, относительно насыщенная событиями, чередуется с записью, в которой отсутствует динамика внешней жизни, «мир вещей». Такое чередование происходит почти с регулярной последовательностью: «19 <мая 1844 г.> Какой-то пилигрим рассказывал о Соловецком монастыре. Монахи истязают там арестантов ужаснейшим образом; они их секут, вынуждая требовать денег, заставляя в трескучие морозы полуодетых работать и пр. Этими сечениями предводительствует настоятель; секут в трапезе <...>»; «27. У нас до того все элементы перепутаны, что никак нельзя указать, с какой стороны враждебный стан; может быть, это и хорошее начало, указующее, что все стороны <...> отдельно взятые не могут служить определением <...>»; «30. Вчера проводили Кетчера. Время идет да идет <...> Писал к Белинскому, утешал его <...>»[309] (между 19 и 27, 27 и 30 записей нет. – О.Е.).

Менее регулярно, но в согласии с тем же принципом строит композицию своего дневника историк И.Е. Забелин. Структура отдельной подневной записи его журнала напоминает герценовскую. Так же как и автор «Былого и дум», Забелин чередует собственно событийную часть с воспоминаниями либо с пространными рассуждениями на исторические темы. Часто между следующими друг за другом записями внешние каузальные связи отсутствуют: «5 мая < 1865 г.> Среда. Смотрели картины и акварели у Боткина.

Все это прошло. Все это было так тяжело и скорбно, что я насилу перенес. Если эту пытку я вынес, то, стало быть, крепок, могу вынести всякие пытки, могу вытерпеть и огнем жжение, и костей ломание, и кнутом битие <...> (далее – длинные воспоминания и рассуждения на нравственные темы. – О.Е.)»; «<1870 г.> За обедом у Кетчера в пользу Грановского я жаловался на Академию по поводу присуждения премии. Говорил, что из-за чего работать, что себе стоит дороже, каждый лист себе стоит извозчиком <...>»[310].

Путь развития дискретной композиции в XIX в. оказался весьма своеобразным. Будучи второй по степени продуктивности формой организации дневниковых записей, дискретная композиция в процессе своего развития приводила к автономизации той части записей, которая отражала «мир идей» автора и в конечном счете – к жанровой модификации – образованию параллельного дневнику жанра «записей» или записных книжек. Такая тенденция отчетливо прослеживается у Забелина, Ключевского, Л. Толстого, отчасти у Достоевского в его «письменных книгах»[311]. У этих и некоторых других авторов большой массив записей, при сохранении формальных признаков дневника (датировка, нередко – традиционный событийный ряд), фактически представляет собой свод отдельных мыслей, заметок на память, которые содержательно связаны с профессиональной деятельностью дневниковеда или главными темами его размышлений. Следствием было то, что записи подобного рода публиковались издателями (правда, не всегда обоснованно, как, например, в случае с дневниками Забелина) в самостоятельных разделах издания их дневников.

3. Организация материала дневника по принципу жанрового деления

Второй тип композиции дневника предполагает рассмотрение его материала в целом, а не одной его структурной единицы – подневной записи. Этот принцип распространяется на группу «неклассических» дневников, в которых по тем или иным причинам нарушена традиционная последовательность фиксации событий.

Основной композиционной закономерностью рассматриваемой группы является относительная самостоятельность отдельных жанровых образований внутри дневника. Между ними нет формальных связей. Их объединяет лишь образ автора. В каждой автономной части материал организуется в соответствии с ее жанровыми закономерностями. То есть композицию записей определяет их жанровое содержание.

Возникает вопрос: почему авторы подобных дневников отказываются от принципов классической композиции? Предпочтение нетрадиционным формам организации материала дневника связано с особенностями мировоззрения и социального бытия автора.

Делая записи по жанровому принципу, дневниковед таким образом отражает разные сферы своего бытия и сознания. По той или иной причине (психологической, возрастной, в силу важных жизненных обстоятельств) он воспринимает мир не целостно, а дискретно, фокусирует внимание на его различных организационных уровнях – житейском, природном, социальном, обыденном или философском сознании. Каждая сфера отраженного бытия или сознания предписывает свои законы построения информативного материала. Поток сознания нельзя встроить в рамки зарубежного путешествия, а последнее вместить в структуру записей творческого характера.

В то же время подобная композиция отражала поиски автором дневника способа целостного восприятия мира. Одни дневниковеды со временем обретали его, другим это так и не удавалось в течение всего периода ведения их журналов.

Среди дневников рассматриваемого типа можно выделить несколько групп, в которых однотипная композиция имела разные детерминанты. К первой относятся дневники периода индивидуации.

Ранний дневник А.В. Дружинина (1843 – 1850 гг.) распадается на ряд автономных фрагментов, построенных по жанровому принципу. Сам автор осведомлен насчет того, как должен строиться классический дневник, но для своего журнала в данный период времени он выбирает другой композиционный принцип («не ждите от меня правильного и постоянного дневника»[312]). Психологическион еще не готов к регулярному ведению записей. Его дневник отражает процесс освоения мира по разным направлениям.

Датированные записи, имитирующие классический дневник, в композиционном отношении представляют собой не события, следующие во временной последовательности друг за другом, а различные «истории», случившиеся с автором и организованные по сюжетному принципу: завязка – развитие действия – кульминация – развязка (записи под 10 августа, 5 и 6 сентября 1845 г.). С точки зрения построения они близки художественным фрагментам этого же периода, озаглавленным издателями дневника «Наброски повести», и более позднему фрагменту «Замысел драмы» (1853 г.).

Другая группа датированных записей композиционно тяготеет к «Психологическим заметкам» в дневнике 1847 – 1848 гг. И те и другие фрагменты строятся в форме рассуждения с посылками в начале и выводами в конце.

Имеется в дневнике и еще одна оригинальная в структурном отношении группа записей – это так называемые «Schizzi» (заметки), по жанру близкие к афоризмам и максимам. Их организация в миниатюре повторяет композицию юношеского дневника в целом, который в совокупности своих частей отражает движение формирующейся личности к единству и полноте ее социально-психологических слагаемых.

По завершении процесса индивидуации и обретении целостности психологической личности Дружинин пишет классический дневник с непрерывной композицией. В нем доминируют внешние события, но автор находит место и для описания душевной жизни. Эти две сферы его бытия выдержаны, соединены прочными логическими связями так, что психологические заметки, творческие замыслы и факты обыденной жизни представляют общий естественный поток: «<18 апреля 1856 г.>, среда. В среду утром ездил много. Вчера на вечере <...> упросили меня съездить к Тимму <...> Тимма застал я больного <...> От него к Лажечникову – не застал. Оттуда к Раулю <...> Обедали у меня обломки нашей канцелярии <...> Было весело <...> Болтали и смеялись до 9 часов, потом я с Юрием кончил вечер у Тургеневых <...>»[313].

Аналогичным образом строится юношеский дневник НА. Добролюбова. Он представляет собой несколько незавершенных записей, которые в совокупности образуют единое целое, скрепленное динамикой образа автора. Дневник отражает развитие личности Добролюбова.

Всего в дневнике 1850 – 1859 гг. насчитывается одиннадцать самостоятельных в жанровом отношении фрагментов. Некоторые из них (например, «Памятный листок» 1853 г.) своей композиционной организацией близки построению классической дневниковой записи: «22 июня. Написал стихотворение. 20 стихов. 4 июля. Писал «Провинциальная холера». Рассказ. 4 августа. Письмо домой». Другие являются очерком одного дня или одного события, врезавшегося в память юного летописца («Встреча Христового праздника. 1853 год», «Заметки о преосвященном Иеремии», «Воспоминания о Иеремии»). Третьи тяготеют к структуре записных книжек» («Замечательные изречения», «Pro memoria»).

Разноуровневая организация записей, носящая в литературном отношении экспериментальный характер, служила подступом к форме систематического дневника, который сложился у Добролюбова к 1859 г., вобрав в себя опыт всех ранних записок. Будучи принципиально иной по отношению к структуре ранних фрагментов, композиция более позднего дневника рассматривалась автором как итог литературной эволюции, как овладение мастерством построения записи: «Начну с этих записок. Хоть передо мной и нет теперь первых листьев их за прошлый год, но я помню ясно, что в тот год я хуже писал <...>»[314].

Вторую группу дневников с композицией рассматриваемого типа составляют образцы, структура которых подчиняется жанровому содержанию не в строгой зависимости от возраста автора, а от его душевного склада. В этом ряду наиболее типичным является дневник Н.И. Тургенева.

Он состоит из 17 самостоятельных тетрадей, некоторые из которых можно объединить по жанровому признаку. Тем не менее получится около десятка разных дневников. Разность их жанровой природы отмечена автором в самих названиях: «Дорожная Белая книга», «Моя скука», «Свободные минуты геттингенские», «Путешествия 1825 – 1826 годов» и др. Тургенев осознавал и возрастной фактор, влияющий на характер и организацию записей. Завершение периода нравственного и гражданского созревания (индивидуации) зафиксировано в названии одной из тетрадей – «Книга повторений. Единообразие. Переход человека от жизни мечтаний к действительности». Способ организации записей в дневниках существенно разнится. В одних он детерминирован событийным рядом, в других – полетом мысли и воображения автора. Сложная душевная организация Тургенева не позволяла ему выработать единый принцип построения журнала. И он вынужден констатировать этот факт в названии одной из тетрадей: «Книга эта пестра, как мои занятия».

Чередование различных по композиции частей свойственно не только дневнику в целом, всем его 17 тетрадям, но и отдельным жанровым образованиям. Если в путевых дневниках или в тетради под названием «Журнал Н. Тургенева от 24 сентября 1821 г. до 5 января 1824» автор в основном придерживается единых принципов композиции, то в «Белой книге» построение записи отличается дуализмом. В основу записи кладется факт внешней жизни, который в дальнейшем подвергается (посредством воображения) интерпретации, далеко уводящей от первопричины. Такая запись строится по принципу музыкального тематизма с последующей разработкой: «2 мая <1807 г.> Мысли на балконе (на кирхе): Закуривши трубочку, сажусь на балкон. Первый предмет, который представляется глазам моим, есть Сад Таврический. Взор останавливается, и воображение действует. – Я представляю себе, отчего сей сад называется Таврическим. Потемкин! Ты, думаю, был причиной сего имени <...> От сада перехожу к сему вельможе <...> Тут приходит мне на мысль «Сон Радищева», когда он ехал в Москву <...> Тут бросаю взор в другую сторону и вижу реформатскую церковь <...> Я взглянул на Литейную – и сердце мое при сем имени облилось кровью. Улица сия получила свое имя от литейного двора <...>»[315].

Сложная структура дневника Н. Тургенева отражала процесс поисков автором своего места в социуме, постоянно испытывавмое ощущение социальной невостребованности. Подтверждением этого является и одна специфическая тетрадь дневника, первоначально представлявшая черновой проект по финансовой части, но переделанная в «журнал» – «Моим пером да пишется правда и закон». Стремление объединить все составляющие своей личности с последующей ее реализацией в социальном действии составляла главную жизненную задачу декабриста Н. Тургенева. И дневник по-своему, через композицию и жанровое содержание, отражал этот процесс.

Ранние дневники К.С. Станиславского (1876 – 1900 гг.) также разнообразны по своему жанровому содержанию. Они велись в разных тетрадях, так как отражали различные сферы духовного и профессионального бытия автора. Некоторые из них были посвящены конкретным событиям, важным для творческой эволюции будущего режиссера («Спектакль Сапожниковых 18 марта 1879 г.», «Секретаревский театр (зима 1878/79 г.)». Все дневники этого периода можно разбить на две большие жанровые группы. К первой принадлежат тетради и записи бытового содержания, ко второй – творческие дневники. Бытовой дневник ничем не отличается от аналогичных образцов других авторов. В нем Станиславский описывает будничные события в рамках локального времени – пространства: «2 января 1881 г. Пятница. Замечательный день. Утром был в «Деве ада». Помятова заметила меня и все время делала глазки и кокетничала со мной»; «5 мая. Понедельник. Скука; главным образом оттого, что все лучшее на праздниках прошло и впереди ничего решительно нет»[316].

Творческие дневники относятся к сфере театра и почти исключают инородный материал. Они составляют бо́льшую часть тетрадей рассматриваемого периода. Многие из них имеют специфические заголовки – «Театральный дневник любителя драматического искусства. Наблюдения и заметки. 1885 год», «Режиссерские дневники 1904 – 1905 годов», «Иван Мироныч», «Режиссерский дневник 1905 года», «Привидения». Здесь сгруппирован «студийный» материал, раскрывающий творческую лабораторию мастера: «16 ноября 1904 г. Обыкновенно неопытные актеры боятся, что публика заскучает. Они стараются забавлять ее... Это ошибка. Не в том публика находит интерес»[317].

Самостоятельную тетрадь составляет дневник путешествий, или зарубежных гастролей. Он велся основателем Художественного театра в период его европейского турне начала XX в. Дневник, наряду с традиционными для путешествия моментами, отразил ход гастролей и впечатления автора: «8, суббота. Утром визиты. Вечером «Дядя Ваня». Краски не пришли. Волнение при гримировке. Успех огромный. Венок мне от княгини Ахельберг. В театре плачут. Лаудова в восторге. Ужин в гостинице»; «11/24 среда. Курьезный и интересный день. Был в один день в пяти городах. Утро в Карлсруэ. Расплачиваюсь, бреюсь. Едем с визитом к консулу. Торопимся. Ольга Леонардовна узнает в нем того, кто в Баденвейлере тепло отозвался на его смерть – смерть Чехова (Баденвейлер в двух часах езды от Карлсруэ)»[318].

Все эти эксперименты говорят о том, что характер жанрового мышления не позволял Станиславскому объединить разрозненные жанровые группы в цельную летопись своей театральной жизни. Автор представлял дневник как собрание композиционно самостоятельных образований, которые отражают этапы творческого становления его личности.

4. Понятие дневникового сюжета

Как нехудожественный жанр с незавершенным рядом событий, дневник не имеет сюжета с точки зрения категорий беллетристики. Вместе с тем дневник отражает линию судьбы автора. Так же как и в художественном повествовании, в нем имеются свои кульминационные пункты, «завязки» и «развязки». В одних дневниках они выражены более рельефно, в других даны в свернутом виде, в форме продуктов душевной жизни (воспоминаний, снов, фантазий, мыслей).

В наибольшей степени сюжетоподобная организация свойственна дневникам с высокой степенью концентрации действия на небольшом временном интервале. В таких случаях автор выбирает важный для его судьбы период и описывает его в дневнике (П.И. Долгоруков, М.П. Погодин, Т.Г. Шевченко, Н.Г. Чернышевский). Чаще всего к сюжетному построению тяготеют путевые, служебные, тюремно-ссыльные дневники и дневники периода индивидуации. В них ставится конкретная задача, ограниченная временными рамками. Хотя дневниковеду еще не известен «финал» его «драмы», он предвидит его, ему уже рисуются его очертания, а иногда и сам путь. В подобном дневнике элементы сюжетного действия могут быть известны заранее, и по мере его развертывания уточняются лишь детали. Все это имеет место при условии, что главным действующим лицом дневника является сам автор, а не внешние по отношению к нему события. В общественно-политическом жанре события развиваются помимо воли дневниковеда, и предвосхитить их он не в состоянии. Там сюжет локализуется на личной судьбе автора, вливающейся в поток событий «большой» истории. Но и здесь имеются исключения.

В сюжете дневника может отразиться не только личная судьба автора, но и судьба целой социальной группы. В этом случае сюжет воспроизводит «драматическую» схему, типичную для данной общности. Именно так построен сюжет дневника В.Г. Короленко.

Принадлежность Короленко к поколению «семидесятников», с их ярко выраженным социальным интересом, с хождением «в народ», проявилась в особенностях сюжетной динамики его дневника. События в дневнике развиваются по линии, образующей круг, а ее направление совпадает с траекторией движения главных оппозиционных сил эпохи: Восточная Сибирь – Верховья Волги – Петербург – Америка – Юго-Восточная Европа (Румыния) – Крым – Нижний Новгород – Полтава. Замкнутость географии сюжета, его циклический характер, совпадает с цикличностью жанрового содержания дневника.

Итак, сюжетосложение свойственно дневнику в видоизмененном варианте. Сюжет дневника отличается тем, что не мыслится заранее, а создается в процессе написания произведения. Он в большей мере, чем беллетристический, зависит от жизненных обстоятельств дневниковеда. В дневниках, охватывающих большой временной промежуток (более 10 лет), узловые для традиционного сюжета моменты растянуты, размыты и смещены. Они отражают схему жизни, а не замысла автора, хотя последний в той или иной степени имеется у дневниковеда.

5. Некоторые способы сюжетной организации дневника

Дневниковый сюжет близок структуре художественного сюжета там, где имеется драматическая коллизия. Подобных дневников, естественно, не очень много. К ним относятся те образцы жанра, в которых отражаются не внутренние, душевные переживания авторов, а противоречия и конфликты внешнего, чаще всего семейно-матримониального характера.

Литературный материал на сюжетном уровне может вводится в дневник непосредственно: в виде многочисленных цитат из художественных произведений, сходных с жизненной коллизией автора дневника; в форме организации материала по типичной для определенного направления схеме сюжетосложения. Выбор бывает обусловлен конкретной жизненной ситуацией и длительностью ведения дневника.

В любом случае дневниковый сюжет является оригинальным, не подгоняется искусственно под некую готовую модель. Напротив, он всегда (в ситуации сходства с литературным аналогом) подтверждает реалистичность типичных сюжетов классической художественной прозы.

С усилением роли общественных мотивов в дневниковом жанре число подобных сюжетов резко уменьшается. Поэтому основная часть «остросюжетных» дневников относится к первой половине века.

а) вкрапление литературного материала в дневник

Наиболее сложный по составу и конфигурации сюжет содержит дневник В.А. Жуковского. По содержанию он напоминает сюжет просветительского романа воспитания. Дневник Жуковского состоит из четырех частей. Первая (1804 – 1806 гг.) отражает «годы учения» молодого поэта, который после смерти дорогого друга Андрея Тургенева замещает отсутствующего вымышленным образом Наставника, составляет жизненный план, анализирует нравственные понятия, рассуждает о жизни и счастье.

Затем в дневнике появляются новые персонажи – Е.А. Протасова и ее дочери. Жуковский становится воспитателем последних. С одной из них, Марией, у него завязывается длительный роман. Его кульминацией является фрагмент дневника 1814 г., который представляет собой исповедь героя. Здесь же содержится и развязка. Собранные вместе дневники 1804 – 1806, 1810, 1814 гг. рисуют следующий сюжет.

Молодой человек теряет Наставника и вступает в самостоятельную жизнь. При этом, напичканный книжной мудростью, он самостоятельно строит план самовоспитания и деятельности (экспозиция). Герой становится учителем двух девушек-сестер, одна из которых (Маша Протасова) впоследствии станет его возлюбленной (завязка). Мать девушки (Е.А. Протасова) из-за предрассудков отказывает в благословении дочери, но контакты между возлюбленными продолжаются (переписка Жуковского и Маши Протасовой из разных комнат дома, отраженная в сохранившихся фрагментах дневника); они не теряют надежды на счастье в отдаленном будущем (развитие действия). Происходит сцена решительного объяснения между героем и матерью девушки, за которой следует окончательный отказ (запись в ночь на 26 февраля 1814 г.). Чтобы уберечь дочь от соблазна, мать выдает ее замуж против воли. Герой переживает душевный надрыв и кризис (кульминация). Жизнь героя продолжается по соседству с молодыми. Мучительные переживания молодой и ее ранняя смерть (развязка). Обобщающим выводом в эпилоге «романа» является афористическая запись в дневнике 1817 г.: «Жизнь есть воспитание. Все в ней служит уроком. Счастие жизни: знать хорошо свой урок, чтобы не поступиться перед Верховным учителем»[319].

Четвертая часть дневника написана в совсем другом духе. Она отражает новый социальный статус автора – воспитателя наследника. В ней описываются регулярные путешествия Жуковского, прежде всего зарубежные.

Две группы дневников (1804 – 1806, 1814 гг.), которые представляют своеобразный автобиографический роман воспитания, в соответствии с классическим романом воспитания имели существенный изъян. В «романе»-дневнике Жуковского отсутствовала часть, которая в классической традиции носила название «Годы странствий». Содержание этой части обыкновенно составляло описание того, как во время путешествий расширяется горизонт познаний героя, как знакомство с жизнью различных народов и культур способствовало окончательному становлению его личности. В дневниках Жуковского нарушается хронологическая последовательность классической сюжетной схемы, зато соблюдается жизненная логика их автора. «Годы странствий» падают на зрелый период его жизненного пути. Обстоятельства сложились так, что знакомство Жуковского с европейской цивилизацией проходит не в ранние юношеские годы, а в период, когда он был уже известным поэтом. Дневники 1820 – 1830-х годов сюжетно воспроизводят недостающую часть и ярко живописуют процесс художественного, политического и гражданского воспитания автора. Не случайно А.И. Тургенев, встретившийся с Жуковским в Германии, писал брату Николаю в сентябре 1827 г.: «Здесь началось его <Жуковского> европейское образование»[320]. Сюжет дневника Жуковского является аналогом художественного сюжета европейского романа воспитания (Гете, Г. Келлер, Л. Тик).

Острый драматический сюжет разворачивается в «Дневнике для отдохновения» А.П. Керн. Он велся в период увлечения Анны Петровны молодым офицером, фигурирующим под «цветочными» именами Шиповника и Иммортеля. Динамика сюжета была задана той жизненной ситуацией, которая сложилась к началу его ведения. Экспозицией служит тяжелое душевное состояние Керн, которое она испытывала вследствие хронического взаимного отчуждения с мужем. Знакомство с образованным и душевно чутким офицером производит переворот в жизни молодой женщины, и она решает описать этот «роман» по горячим следам в форме дневника в письмах к своей тетке Феодосии Полторацкой.

Хотя развитие действия нельзя предугадать, сюжет дневника вполне предсказуем: жизнь не может повернуться в желанном для автора направлении, и она не может этого не осознавать. Поэтому перипетии дневникового сюжета воссоздают лишь те ситуации, которые были допустимы в рамках нравственных норм среднего служилого дворянства 1820-х годов. Закономерно, что в начале дневника Керн оговаривает это обстоятельство: «Я обещала поверять вам все мои мысли, а также поступки, ни в чем не меняя порядка, который заведен был у нас в то блаженное время, когда мне не приходилось прибегать для этого к помощи пера и бумаги»[321].

Как человек образованный, начитанный в модной тогда сентиментальной и романтической литературе, Керн строит повествование в своем дневнике по образцу любовного романа. Линия ее отношений с «другим» постоянно пересекается под ее пером с нравоучительными цитатами из французских источников. Подробные выписки, по замыслу автора, должны были оправдать ее поступки в ее собственных глазах и перед людьми ее круга («Течение жизни нашей есть только скучный и унылый переход, если не дышишь в нем сладким воздухом любви»; «Прошу вас, посоветуйте Шиповнику прочитать один роман: «Леонтина», соч. Коцебу. Скажите ему, что вам хочется его прочесть, потому что я вам о нем говорила и нахожу в нем много схожего с историей моей жизни»; «<...> предложите ему быть моим Йориком, а я с радостью буду его Элоизой <...>»; «<...> Скажу теперь, как Сен-Пре <...>»)[322]. Стремление встроить любовную интригу в литературный сюжет, а коллизии популярных художественных произведений использовать в качестве комментариев к личным конфликтам составляет своеобразие сюжетного действия дневника Керн.

Другой отличительной особенностью журнала является то, что Керн организует его сюжет, постоянно заглядывая в будущее, т.е., как и писатель, словно предвидит его исход: «Иногда я воображаю с удовольствием, когда придут счастливые времена, т.е. я буду с вами вместе, непременно будем читать этот нескладный, но справедливый и пространный журнал»[323]. Создается впечатление, что у Керн имеется замысел окончания дневника. От этого структура сюжета приобретает отчетливые очертания.

Целенаправленно ориентирован на «литературность» дневник А.А. Олениной. В нем автор рассказывает о прошедшей любовной истории, и это обстоятельство придает сюжету художественную завершенность. Для усиления объективности Оленина ведет рассказ от третьего лица как профессиональный беллетрист: «Я говорю от третьего лица, опускаю первые годы, перехожу прямо к делу»[324]. В первых подневных записях Оленина использует литературный прием, напоминающий введение в текст произведения мнимого издателя, который в предисловии к роману дает некоторые пояснения для читателя. Романическим является и начало сюжетного действия. В экспозиции рассказчица знакомит воображаемого читателя с главными и второстепенными действующими лицами, дает некоторым из них (Пушкину) развернутые характеристики.

Но такая метода не соответствует классической структуре подневных записей, и Оленина решает перейти к изложению событий от первого лица: «Я хотела написать роман, но это мне надоедает, лучше уж я это брошу и просто буду писать дневник»[325].

Изменение формы повествования, однако, не влияет на структуру и порядок развертывания сюжета. Оленина делит текст на части, озаглавливает их, и названия, по замыслу автора, должны отражать динамику сюжетного действия («Непоследовательность, или надо прощать любовь», «История казака», «Его первые впечатления», «Ссора» и т.п.). Эпиграфы, которые Оленина предпосылает многим подневным записям, заменяют названия и, так же как и последние, способствуют четкой структуризации сюжета.

История любви Олениной, которая служит сюжетной основой дневника, завершается раньше, чем автор прерывает работу над ним. Все последующие события являются своего рода развернутым эпилогом, в котором говорится о незначительных, с точки зрения основного события, фактах светской и семейно-бытовой жизни. Эта мысль подтверждается словами заключительной записи дневника: «Прошло целых четыре года, и мой журнал не продвинулся вперед»[326]. Но объяснение такому необычному факту Оленина дает гораздо раньше. Она рассматривает центральный сюжет дневника – историю своей любви – как поиски идеала, свойственные каждой девической душе. Таким образом, литературность сюжета сочетается с его жизненной типичностью, что позволяет расценивать дневник Олениной и как литературный, и как человеческий документ: «Я не любовь к нему имею, но то неизъяснимое чувство, которое имеешь ко всему прелестному и достойному. Он был мой идеал»[327].

Как уже отмечалось, во второй половине XIX в. литературно-поэтические начала дневникового сюжета ослабевают. Происходит прозаизация жанра за счет проникновения в его повествовательную ткань внелитературных, антипоэтических элементов. Сюжет сближается либо с социологической схемой (Короленко), либо ищет опоры в голом индивидуализме автора (Башкирцева). Эта тенденция свидетельствовала о том, что вне связи с литературой структура дневникового сюжета размывалась. Вместо устойчивой связи элементов образовывались самостоятельные фрагменты, последовательность которых не обладала выразительными возможностями, свойственными короткому, но целостному пласту жизни.

Ярким примером распада сюжетного ядра дневника является жизненная летопись М.А. Башкирцевой. Дневник юной художницы был рассчитан на публикацию, т.е. она заранее планировала его окончание. Событийная завершенность открывала большие возможности для сюжетной организации дневника. И в нем действительно имеется богатый материал из всякого рода историй, который авторы типа Керн и Олениной сумели бы облечь в соответствующую литературно-эстетическую форму. Но при всей эмоциональной избыточности записей дневника в нем отсутствует поэзия как образная стихия, и это несмотря на незаурядный живописный талант Башкирцевой.

Башкирцева не просто не использует стихи или художественную прозу, как ее предшественницы в данном жанре, – она не в состоянии поэтически мыслить. Ее многословие и повышенная эмоциональность часто выливаются в риторику, изложение душевных переживаний обнажает эгоистическую сущность ее натуры, а любовные истории, при всей их невинности, походят на банальные приключения избалованной и пресыщенной удовольствиями богатой барышни. В сюжетах ее дневника нет и намека на мир утонченных чувств и изящных поэтических образов-сравнений дневников Керн и Олениной. Не усиливает эстетический эффект летописи и ранний мучительный конец ее автора. Он воспринимается не как драматическая развязка, вытекающая из развития действия, а как неприятный, но закономерный факт.

б) преобразование жизненных фактов в литературную интригу

В истории дневникового жанра имел место и обратный процесс: сюжетное действие дневника, воспроизводящее житейскую историю, приобретало литературно-драматический характер. Процесс олитературивания обыденных событий совершался под пером автора невольно, без всяких намерений с его стороны. Наиболее типичным является в этом отношении сюжет позднего дневника Н.Г. Чернышевского, озаглавленного автором «Дневник моих отношений с той, которая теперь составляет мое счастье».

Дневник велся Чернышевским параллельно его раннему, юношескому журналу. Он был посвящен взаимоотношениям с О.С. Васильевой в тот период, когда она была невестой будущего писателя. Целью ведения дневника было осмысление характера отношений, собственных человеческих качеств и проникновение в душевный мир возлюбленной. Чернышевский выступает в дневнике как рационалист и аналитик. Вместе с тем организация материала приобретает законченную форму сюжетного действия.

Начинается дневник, как настоящий роман, с экспозиции – сцены на вечере по случаю именин. Описание событий чередуется с информацией субъективного плана: «Прерываю на время рассказ, чтобы описать свои вчерашние ощущения после решения»[328]. Завязкой сюжета служит сцена подготовки к решительному разговору с Ольгой Сократовной. Эпизод объяснения не укладывается в одну запись, и Чернышевский разносит материал по разным дням с пометками: «Продолжаю в 11 часов вечера», «Продолжаю 21 февраля в 7 часов утра перед отправлением к Стефани» и т.д.

Описание разговоров строится как драматическая сцена с ремарками типа «К нам снова подошли», «Она смеялась»[329] и т.п.. Нередко «авторский» текст заключается в скобки. В этих эпизодах Чернышевский анализирует реплики своей невесты. Но рамки дневника и законы жанра не позволяют развернуть сюжет эпически широко. И автор вынужден укрощать свой писательский пыл: «Все наши свидания останутся недописанными, и у меня, наконец, никогда не будет оставаться времени на мои занятия <...> Поэтому я с этого дня стану писать только существенное»[330].

Помимо стенографически подробного описания сцен, Чернышевский детально анализирует прагматический аспект своих взаимоотношений с возлюбленной: «2. Почему я должен иметь невесту?» Такой метод впоследствии будет использован в романе «Что делать?».

Однако рационалистическая установка не мешает введению в рассказ лирических элементов то в виде стихотворных цитат из Шиллера, созвучных настроению автора, то сомнений в искренности намерений невесты («<Ольга Сократовна> не чувствует ко мне никакой особой привязанности», «<Она> слишком мало любит меня»). Эти «лирические отступления» оживляют действие, вносят в сюжет художественно-эпическое начало.

Завершается повествование, как в классических семейных романах, сценой обручения, знаменующей развязку действия. А заключительная фраза дневника словно заимствована из повести 1840-х годов: «Я все более и более привязываюсь к ней, и моя любовь становится чище и целомудреннее»[331].

Тенденция к сюжетной организации дневника свидетельствовала не только о новых явлениях в истории жанра. Принадлежность сюжета к области эстетического означала качественные изменения в структуре дневника. Дневник с завершенным сюжетным действием мог восприниматься как произведение искусства. Но, поскольку дневники подобного рода не были изначально ориентированы на публикацию, их от сферы художественно-эстетического отделяла всего одна грань.

Потенциальные возможности дневникового жанра в этой области осознавались писателями XIX в., многие из которых вели дневники. Уже в первой половине столетия жанровая структура дневника широко используется в «большой» литературе. Так была преодолена та единственная грань, которая отделяла литературный дневник от художественной прозы.

Глава седьмая ОБРАЗ ДНЕВНИКА В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЕ

1. Специфика художественного дневника

Широкое распространение дневника во всех слоях общества, его движение по ступеням жанровой иерархии, наконец, популярность дневникового жанра в писательской среде приводят к тому, что дневник встраивается в художественную прозу.

Это явление имело место еще в эпоху Просвещения. Гетевский «Вертер», написанный в форме дневника, стал одним из центральных произведений эпохи. Активно использовали дневник в своем художественном творчестве и романтики. В эпоху русского классического реализма дневник становится одним из продуктивнейших приемов художественного письма. На протяжении шестидесяти лет (1840 – 1900-е гг.) писатели используют дневниковую форму в различных прозаических жанрах – от повести и романа до циклов очерков, воспоминаний и сатирической хроники.

Главной задачей авторов художественных дневников является изображение внутреннего мира героя, глубин его души, а также форм бессознательного: снов, воспоминаний, фантазий. Средствами дневника писатели воссоздают патологические душевные феномены, обусловленные социальными факторами или жизненными конфликтами персонажей («Последний Колонна» В.К. Кюхельбекера, «Записки сумасшедшего» Н.В. Гоголя). Дневник раскрывает процесс становления личности героя или воспроизводит какие-то судьбоносные события его жизни.

Нередко писатели, использовавшие форму дневника в художественных произведениях, опирались на личный дневниковедческий опыт (И.С. Тургенев, В.К. Кюхельбекер, А.А. Григорьев, Н.Г. Чернышевский). Взаимодействие дневниковой и художественной прозы взаимообогащало оба жанра.

Однако литературно-художественному сознанию XIX в., так же как и критической и научной мысли, было свойственно недопонимание дневника как самостоятельного жанра, смешение его с другими разновидностями нехудожественной прозы. Принцип дневниковости нередко понимался либо чрезмерно широко, либо крайне узко. Все это не могло не отразиться в художественном дневнике.

Используя жанровое название, писатели опускали существеннейшие, жанрообразующие элементы классической дневниковой прозы. Дневник в их жанровых имитациях представлял собой хроникальное повествование, близкое традиционному эпосу и лишь отдельными элементами напоминающее собственно дневник. Главным показателем дневниковости в таких произведениях был рассказ о ежедневных событиях в жизни героев или целого сословия или класса общества («Дневник провинциала в Петербурге» М.Е. Салтыкова-Щедрина, «Из деревенского дневника» Г.И. Успенского). Те же тенденции свойственны и лиро-эпическим произведениям («Дневник девушки» Е. Ростопчиной, «Вверх по Волге. Дневник без начала и конца» А. Григорьева).

Все случаи использования жанрового названия в заглавии художественного произведения с одновременным купированием структурообразующих элементов дневниковой формы могут быть истолкованы как литературный прием, не претендующий на следование «букве», закономерностям классического дневника. Но сам факт применения данного приема как средства художественной выразительности свидетельствует об укорененности в литературно-эстетическом сознании XIX в. представления о дневнике как оригинальном способе образного мышления.

2. Разновидности художественного дневника

Процесс проникновения дневника в художественную прозу имел ряд закономерностей. Как было показано выше (см. главу первую), некоторые элементы дневниковой прозы не осознавались авторами, а спонтанно воспроизводились в силу причин, не имевших прямого отношения к литературному ряду (функциональность). Те же самые явления имеют место и в дневнике художественном. Писатели с зеркальной точностью отражают функциональные особенности дневника, свойственные разным психологическим возрастам. Причем данная закономерность проявляется как у авторов, ведших когда-либо собственный дневник, так и у тех, кто не имел подобного опыта. Все это лишний раз подтверждает тот факт, что функция дневника находится на грани литературы и внелитературной сферы, а также то, что писатели интуитивно постигали сущностные элементы дневника и воссоздавали их в своих жанровых имитациях.

В истории художественного дневника XIX в. встречаются все основные функциональные группы дневникового жанра.

а) дневники периода индивидуации

Наиболее известными образцами данной группы являются «Дневник семинариста» И.С. Никитина и «Дневник Левицкого» из романа Н.Г. Чернышевского «Пролог». Это юношеские дневники, которым свойственны жанрообразующие признаки их классических аналогов.

Герой повести Никитина, семинарист, начинает дневник в летние каникулы и завершает его в момент окончания семинарии и выбора жизненного пути. То есть дневник охватывает важнейший этап в становлении личности его автора. Как и положено дневникам периода индивидуации, дневник семинариста Белозерского отражает душевные переживания героя, его мысли, а факты внешней жизни фиксируются лишь в той мере, в какой они оказывают воздействие на мир внутренний («Пишу то, что вижу, что проходит у меня в голове, что затрагивает меня за сердце»[332]).

Образовательная функция дневника также прослеживается в никитинской повести. Она свойственна ряду классических юношеских дневников: «Записывая все, что вокруг меня делается, быть может, я со временем привыкну свободно излагать свои мысли на бумаге»[333]. (Ср. с записью в дневнике А.И. Тургенева: «Но мне нужно обрабатывать свои мысли. А приобрести это искусство можно одной только практикой»).

Одним из компонентов дневника периода индивидуации является образ Наставника или старшего товарища, который служит для дневниковеда образцом ума, нравственных принципов, авторитетом в решении важных жизненных проблем. Есть такой образ и в повести Никитина. Это приятель Василия Белозерского Яблочкин, тоже семинарист, но по своему развитию стоящий выше главного героя. Его судьба напоминает судьбу авторитетных друзей и наставников некоторых авторов классических дневников: Андрея Тургенева в дневнике Жуковского, Павла Федотова у Дружинина, Лободовского у Чернышевского. Все они рано умирают, но оказывают громадное нравственное, воспитательное воздействие на дневниковедов.

В повести Никитина роль Яблочкина раскрывается постепенно. Вначале юный семинарист признает лишь дарование своего друга, не вдаваясь в детальный анализ его личности. Некоторые стороны его характера и поступки он еще не понимает: «Яблочкин необыкновенно даровит, жаль только, что он помешался на чтении какого-то Белинского и вообще на чтении разных светских книг»[334]. Скоро, однако, Яблочкин становится для Белозерского авторитетом. По его рекомендации он читает книги, которые производят переворот в нравственно-эстетическом сознании героя: «Я только что дочитал «Мертвые души» и спешу сказать о них несколько слов под влиянием свежего впечатления <...> Господи, какой же я дурак! Прожить девятнадцать лет и не прочитать ни одной порядочной книги!. <...> Яблочкин дал мне еще несколько книг»[335].

В дальнейшем Яблочкин склоняет семинариста к выходу из духовного звания с целью поступления в университет. Его нравственный облик, эрудиция, жизненные принципы и идеалы оказывают на героя неотразимое воздействие. В разных частях своего журнала он постоянно упоминает об этом: «Ну, мой милый, бесценный Яблочкин! Как бы ни легли далеко друг от друга наши дороги, куда бы ни забросила нас судьба, я никогда не забуду, что ты первый пробудил мой спавший ум, вывел меня на Божий свет, на чистый воздух, познакомил меня с новым, прекрасным, доселе мне чуждым, миром...»; «Ну, мой милый Яблочкин, пример твой на меня подействовал»[336].

Второй составляющей дневника периода индивидуации являются выписки из книг и их анализ. В повести Никитина они, в силу художественного характера произведения, представлены лишь названиями. Разбор сочинений заменен их эмоциональной оценкой. Это уже упоминавшиеся «Мертвые души», а также другие книги, рекомендованные герою его товарищем: «<...> я читал, по указанию Яблочкина, перевод «Венецианского купца» Шекспира <...>»[337] Далее дается оценка этой пьесе.

Третий функциональный элемент дневника, составление жизненного плана, представлен раздумьями героя о преимуществах университетского образования и способах ухода с духовного поприща. Это один из важнейших мотивов повести. Правда, планам героя не суждено осуществиться. Тем не менее на их разборе повествование заканчивается, что еще раз подтверждает значимость этой идейной составляющей дневника.

Есть в дневнике семинариста и критика собственных недостатков, также свойственная журналам периода психологического самоосуществления. Герой неоднократно принимается разбирать свои поступки и выносит приговор таким, которые не соответствуют его этическим идеалам: «Ну, любезный Василий Иванович, помни этот урок! Нет, брат, шалишь!.. Теперь каждый свой шаг ты должен строго обдумывать. Из каждого твоего намерения, готового перейти в дело, ты наперед обязан выводить вероятные последствия»[338].

Из факультативных элементов, характерных для юношеских дневников, в повести Никитина встречаются сатирические портреты семинарских преподавателей, близкие по манере исполнения дневниковым образам Добролюбова («Заметки и размышления по поводу лекций Степана Исидоровича Лебедева»). Это Федор Федорович, у которого герой квартирует, историк Яков Иванович, словесник Иван Ермолаевич. В отличие от Добролюбова Никитин избегает деструктивности при создании образов, может быть потому, что изображенные в повести события относятся к 1840-м годам, когда целостность и конструктивность были главными приемами у дневниковедов.

Другим образцом юношеского дневника может служить вторая часть романа Н.Г. Чернышевского «Пролог», имеющая подзаголовок «Из дневника Левицкого 1857 г.». Это произведение имеет литературно-дневниковые первоисточники. Прототипом Левицкого послужил Н.А. Добролюбов, а его дневника – дневник автора «Темного царства».

Некоторые элементы содержания журнала Добролюбова были использованы Чернышевским при работе над романом. Однако в методе, стиле, жанровом содержании и композиции дневника Левицкого нашли отражение структурные элементы и приемы дневника самого Чернышевского. Такая контаминация преследовала цель создать собирательный образ талантливого юноши из демократической среды, вступающего на путь литературной и политической борьбы.

Дневник Левицкого содержит ряд элементов, свойственных дневникам периода индивидуации. Герою Чернышевского столько же лет, сколько и герою Никитина – 20 – 21. Но если «Дневник семинариста» начинается окончанием «годов учения», то «Дневник Левицкого» начинается с этого события. Поэтому некоторые элементы содержания, свойственные предыдущему этапу духовного развития героя, даны у Чернышевского в свернутом виде либо намечены пунктирно. Дневник знаменует тот жизненный период, который принято называть «годами странствий».

Хотя Левицкий отправляется не в путешествие по чужим землям, как, например, братья Н. и А. Тургеневы или И. Гагарин, его первым шагом после университета становится поездка в имение крупного помещика в роли гувернера его сына, которая выполняет функцию, аналогичную «странствиям». Подтверждением этого служит и то обстоятельство, что гувернерство является для Левицкого временным занятием. Основное же занятие, к которому он усиленно готовится, – это литературная работа в журнале.

Другие элементы классического юношеского дневника относятся к первым записям журнала. Во-первых, это фигура наставника Волгина, который дает оценку литературным опытам своего юного друга. Левицкий признает за Волгиным безусловное первенство по части жизненного опыта: «<...> я должен не спорить <с ним>, а послушаться. Он лучше меня может судить о том, как мне держать себя»[339] (запись под 20.06.1857 г.).

В другом пункте, относящемся к юношескому классическому дневнику, журнал Левицкого сближается с журналом Чернышевского и Добролюбова одновременно.

Сохраняя высокое мнение о своих природных качествах и образованности, Левицкий активно занимается конструктивной самокритикой. Анализ недостатков собственного характера составляет значительную часть ранних записей: «Я эгоист» (31.05); «А я – презренный эгоист, живу для себя» (04.06); «Хочу надеяться на себя – и вижу, что хочу обманывать себя. Я человек чувственный, если и не могу сказать, что человек без стыда и совести» (14.06); «Раздумывая о своем характере, нахожу в нем странную черту. Я флегматик» (15.06).

Поскольку в романе приводится лишь часть дневника Левицкого («за 1857 год»), причем часть, отражающая не «годы учения», а последующий этап духовного становления героя, жизненный план не дается систематически. О его наличии у героя мы узнаем из отдельных записей, упоминаний мимоходом, из общего контекста журнала. Отсутствие имплицитно выраженного плана в имеющейся части дневника говорит еще и о том, что Левицкий сделал для себя жизненный выбор и избрал поприще будущей деятельности – политическую публицистику. Это подтверждается пространными рассуждениями на тему революций 1830 и 1848 гг. и готовящейся крестьянской реформы (запись под 20 июня).

С жизненным планом тесно связана та часть дневников периода индивидуации, которая предназначалась для выписок и разборов книг. Она также осталась за пределами «дневника 1857 г.», но о ее наличии говорит сам автор, когда готовится писать статью для Волгина: «Пришедши домой, раздумывал несколько времени, о чем писать для пробы Волгину. Решил: воспользоваться хламом, который набирал в период своей охоты изучать развитие русской мысли <...>» (28.05).

В дневнике Левицкого нашли отражение жанровые тенденции, свойственные дневнику второй половины 1850-х годов. В первую очередь это касается композиции образа. Как известно, дневники Добролюбова чутко прореагировали на эти тенденции. Образ человека в них получает одностороннюю трактовку. Деструктивный принцип преобладает и в дневнике Левицкого. Мало того, Чернышевский перенес ряд образов из дневника Добролюбова в свой роман. В Петербургском дневнике Левицкий излагает университетскую «историю», связанную с именем одного из профессоров – некоего Степки, прототипом которого был Степан Исидорович Лебедев. Ему Добролюбов посвятил отдельную запись в «дневнике 1857 года», что хронологически совпадает с записями в дневнике Левицкого: «Степка ораторствовал обо мне часа два и доходил в своем неистовстве до откровеннейшего бесстыдства <...>» (27.05)[340].

Стилистически дневник Левицкого ближе дневникам Чернышевского 1848 – 1850 гг. В нем множество диалогов, особенно во второй, «деревенской» части. Записи построены как «мизансцены» «Дневника моих отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье». Так же как и летописи Чернышевского, художественному дневнику свойственна детализация в передаче чувств, настроений, оттенков эмоций собеседников и других подробностей бесед главного героя с разными персонажами романа.

Подобно классическому дневнику Чернышевского, Левицкий строит свои записи наподобие драматического диалога с развернутыми ремарками. Иногда создается впечатление перегруженности записи, ее информативной избыточности, что отмечал сам Чернышевский в юношеском дневнике. Вместе с тем стремление к подробному описанию всех деталей разговора, оттенков речи собеседников сочетается с последовательным рационализмом.

Все перечисленные особенности художественного дневника Чернышевского подтверждают гипотезу о том, что в 1860-е годы классический дневник все активнее проникает в «большую» литературу.

б) дневники критического возраста и жизненных итогов

Вторую группу дневников, согласно функциональной классификации, составляют дневники, начатые во второй половине жизни. Они отличаются рядом признаков от юношеских и дневников других групп. Их жанровые закономерности нашли отражение и в художественном дневнике.

Ярким образцом дневника критического возраста в русской реалистической прозе является «Дневник Павлика Дольского» А.Н. Апухтина. Повесть создавалась поэтом в тот жизненный период, который соответствовал возрасту героя произведения. Поэтому можно предположить, что в дневнике-повести Апухтин отчасти выразил и свои собственные настроения и психологические изменения.

Герой начинает дневник с описания болезненных симптомов, проявившихся как на физиологическом, так и на нравственно-психологическом уровне. Его жалобы совпадают с психологической мотивацией первых дневниковых записей Е.И. Поповой и П.И. Чайковского. Деформация внутреннего мира, вызванная возрастными изменениями, приводит дневниковеда к мысли о необходимости разобраться в своем душевном состоянии: «Вчера я пережил очень странное впечатление. Мне уже с неделю нездоровится. <...> Этот докторский визит навел меня на грустные размышления. Как же это так? С тех пор как я себя помню себя, я всегда чувствовал себя молодым, и вдруг оказывается, что я старик!»[341].

Другая запись также имеет прямой аналог среди классических дневников: «Сейчас, роясь в своем письменном столе, я нашел старую, порыжевшую от времени тетрадь с заголовком: «Записки о моей жизни. Дрезден». Я начал писать эту тетрадь много лет назад, живя за границей, в самом тревожном настроении духа»[342]. П.И. Чайковский, как и герой Апухтина, впервые начал дневник задолго до критического возраста и вел его короткое время за границей. Главный же завел в возрасте, близком апухтинскому, в состоянии душевной депрессии. К сказанному можно добавить, что Чайковский и Апухтин были друзьями с молодости и родились и умерли в один и тот же год.

В художественном дневнике Апухтина и классическом Чайковского есть ряд смысловых совпадений, которые обусловлены общим для обоих душевным состоянием. Дневник Павлика Дольского: «Чтобы подводить итог прошлой жизни, прежде всего надо решить, какой я, собственно, человек: хороший или дурной <...>»[343] Дневник Чайковского: «Жизнь проходит, идет к концу, – а не до чего не додумался <...> Так ли я живу, справедливо ли поступаю?»[344].

Смысловые параллели можно провести не только между подлинными и вымышленными дневниками. Их немало и среди типологически близких художественных дневников. Ярким образчиком дневника жизненных итогов является «Дневник лишнего человека» И.С. Тургенева. Хотя возраст его героя не критический, как в повести Апухтина (тридцать лет), тем не менее Чулкатурин заводит дневник с единственной целью – подвести итог жизни. Уже начало дневника совпадает с апухтинским: «Доктор сейчас уехал от меня. Наконец добился я толку. Как он ни хитрил, а не мог не высказаться наконец»[345] (Ср. с дневником Павлика Дольского: «Вчера я решился пригласить доктора <...> Я попросил объяснения. – Видите ли, – начал он, запинаясь и ища выражений <...>»[346]).

Душевное состояние умирающего Чулкатурина близко состоянию Павлика Дольского, несмотря на разницу в возрасте в 15 – 18 лет. Поэтому жанровая структура дневников, их содержательные узлы во многом однотипны. Главным идейным мотивом обоих дневников является неудовлетворенность героев прожитой жизнью. Понятие «лишний человек» в устах Чулкатурина является синонимом «несчастного человека». Павлик Дольский говорит о себе: «Я был несчастлив много лет»[347]. Итогом их несчастливой жизни становится одиночество, которое оба испытывают на закате жизни и вследствие которого начинают вести дневники.

Вторым содержательным элементом двух дневников является их центральный сюжет – «главный и единственный роман» в их жизни. Он служит поворотным пунктом в судьбе героев и во многом определяет всю их дальнейшую судьбу. «Роман» является для обоих одновременно самым счастливым и самым мучительным воспоминанием. Остальной материал группируется вокруг «романа», образующего сюжетное ядро дневников.

Совпадения на уровне содержания имеют место и в деталях. Так, в дневнике Чулкатурина за больным героем ухаживает его старая няня Терентьевна: «Вчера я <...> большею частью лежал на постели и беседовал с Терентьевной»[348]. Павлик Дольский также коротает дни во время болезни в общении со старушкой няней: «Мое единственное развлечение – бесконечные разговоры с Пелагеей Ивановной <...>»[349].

Несмотря на разницу в финале двух дневников-повестей – смерть Чулкатурина и выздоровление Павлика Дольского, – обоих героев сближает общий идейный мотив, звучащий в заключительных записях их журналов – мотив любви к жизни и понимания ее как единственной человеческой ценности. Павлик Дольский: «Я знаю только одно, что люблю жизнь во всех ее проявлениях, люблю саму мысль, что я живу на свете»[350]; Чулкатурин: «Весна, весна идет! Я сижу под окном и гляжу через речку и поле. О природа! природа! Я так тебя люблю <...> Прощай, жизнь, прощай, сад, и вы, мои липы! <...> Живите, живые!»[351].

иоа дневника слизки своим жанровым содержанием: их основную часть составляют воспоминания авторов (Тургенев: «Э! расскажу-ка я самому себе всю свою жизнь»; Апухтин: «Я весь живу в прошедшем»). В истории классического дневника встречаются образцы, в которых содержательным ядром записей были воспоминания или современные события, рассматриваемые под углом зрения прошлого (дневники А.А. Олениной, А.П. Керн). Они охватывали тот временной интервал, в который укладывалось главное событие – любовная история или жизненная драма дневниковеда. Тургенев и Апухтин создали в художественных дневниках-повестях оригинальный жанр, в котором центральное событие жизни рассматривалось при подведении жизненного итога. Благодаря этому сюжетное действие приобретало особый драматизм, эстетически выглядело выразительнее. Таким образом, классический дневник давал художникам слова новый материал, открывал для них возможность более глубокого проникновения во внутренний мир человека, исследования его психологии средствами, имевшимися в распоряжении нехудожественного жанра.

в) классический дневник в художественной прозе

Классическим мы называем дневник, который автор вел непрерывно в течение долгих лет, порой всю свою сознательную жизнь. Функционально он отличается от юношеских дневников и дневников, начатых во второй половине жизни. Различия между типами обусловлены социально-психологическими причинами.

В художественной прозе XIX в. по понятным причинам нет произведения, которое представляло бы жанровую имитацию дневника за длительный период (десять лет и более). Писатели ограничивались «выдержками» из многолетних дневников своих героев, встроенными в текст романа или повести. В большинстве таких произведений «выдержки» были краткими и использовались как художественный прием самоанализа героя. Исключение составляет роман Н.С. Лескова «Соборяне», где дневник одного из главных персонажей – «Демикотоновая книга» Савелия Туберозова – составляет значительную часть текста и играет огромную роль в раскрытии идейного замысла произведения.

Дневник старгородского протоиерея охватывает 35 лет его жизни – от рукоположения по окончании семинарии и почти до смерти. Жанровое содержание дневника не укладывается ни в бытовой дневник, ни в психологический. В нем описание ежедневных событий сочетается с глубокими размышлениями о вере, жизни, нравственности, человеческом характере. Попадают на страницы дневника и факты общественно-политической жизни (чтение «Колокола», проявления нигилизма). Дневник богат образами, к числу которых относятся не только главные герои «хроники», но и эпизодические персонажи.

Савелий точен в хронологии и почти не выходит за рамки локального времени – пространства: «Третьего дня, часу в двенадцатом, я был несказанно изумлен <...>»; «Пишу сии строки, сидя в смраднице на архирейском подворье <...>»[352].

Дневник служит Савелию своеобразной шкалой, на которой он отмечает этапные жизненные события: «Год уже протек, как я благочинствую»; «Год прошел тихо и смиренно»; «Семь лет и строки сюда не вписал. Житие мое странное, зане житие мое стало сытое и привольное»[353]. Семилетний перерыв в записях не является вольностью Лескова. История дневникового жанра дает немало примеров, когда авторы надолго оставляли дневники, а потом снова возвращались к работе над ними (Жуковский, Л. Толстой, Никитенко, Герцен).

Типологически «Демикотоновая книга» ближе экстравертивным дневникам. Внешние события в ней преобладают, а размышления вытекают из них и количественно уступают им. Савелий – даровитый повествователь, он старается подробно рассказать об интересных фактах и именно в этом видит главную задачу. Преобладание фактов над рассуждениями в дневнике объясняется жизненной миссией, которую добровольно берет на себя Савелий: «Мечтал некогда обиженный, что с достоинством провести могу жизнь мою уже хотя не за деланием во внешности, а за самоусовершенствованием собственным; но не философ я, а гражданин <...>»[354].

Жанровое и типологическое своеобразие обусловили и выбор стилистических средств. В дневнике Савелия информативное слово преобладает. Но слог автора сформировался под воздействием словесно-речевых форм и лексики богословских сочинений, на что есть прямое указание в тексте («занимался чтением отцов церкви и историков»). Специфические обороты и конструкции, образы и понятия придают речи особый колорит. От этого обычная повествовательная фраза часто приобретает эстетическую значимость: «Воду прошед яко сушу и египетского зла избежав, пою Богу моему дондеже есмь»; «Однако звучно да будут мне по вся дни сие недавно слышанное мною <...>»[355].

Принципы отбора материала в дневнике практически не меняются за 35 лет. На них не отразились даже социальные перемены. Метод дневника старгородского протоиерея близок методу таких дневниковедов, как И.М. Снегирев, В.А. Муханов, М.П. Погодин, в чьих летописях не отразилась жанровая эволюция дневника 1860-х годов.

Таким образом, все структурные элементы дневника Савелия соответствуют классическому дневнику. И содержательно «Демикотоновая книга» может быть сопоставлена с некоторыми классическими образцами жанра. Подводя своеобразный жизненный итог в своих записках, Савелий выражает глубокую неудовлетворенность прожитым. А причины неудовлетворенности видит в несоответствии между высокими нравственными идеалами, к которым стремился с молодости, и своими реальными помыслами и поступками: «Боже! На то ли я был некогда годен <...> Нет, не такой я был, не пустяки подобные меня влекли, а занят я был мыслью высокою, чтоб, усовершив себя в земной юдоли, увидеть невечерний свет и возвратить с процентами врученный мне от Господа талант»[356]. Аналогичную запись встречаем в дневнике А.В. Никитенко, который также подводит жизненный итог: «Нет хуже состояния душевного, как недовольство самим собою, а из этого состояния я почти не выхожу. Идеалы, к которым я стремился чуть не с детства <...> делают то, что я кажусь самому себе крайне неудовлетворительным <...>»[357].

Лесков в своей жанровой имитации создал правдоподобный образ литературного дневника, с помощью которого показал историю духовного развития своего любимого героя.

г) жанровая имитация дневника ссылки

Тюремно-ссыльный дневник не является распространенным жанром в истории дневниковой прозы XIX в. Тем не менее он выделяется на жанровом фоне своеобразием ряда своих структурных и содержательных элементов. По цензурным соображениям писатели крайне редко обращались к форме дневника ссылки в своих художественных произведениях. Русская литература знает один высокий образец подобного дневника – «Журнал Печорина» М.Ю. Лермонтова.

Оригинальность этого журнала в том, что его автор был выслан на Кавказ не по политическим причинам. Высылка офицеров за «светские шалости» была распространенным явлением в николаевскую эпоху, и Лермонтов, используя жанровую форму дневника в своем романе, не сделал никакого открытия. Ведение дневника ссыльными, очевидно, было рядовым явлением.

Дневник ссылки обычно сочетал структурные элементы двух разновидностей – собственно ссыльного дневника и дневника путешествий. Следование к месту ссылки сопровождалось записями дорожных впечатлений, описанием мест остановок, изображением характеров попутчиков или случайных встречных. «Путешествие» в дальние края по казенной подорожной нередко включало в себя ряд оригинальных «сюжетов», которые заносились в дневник в том объеме, в котором позволяли это делать обстоятельства. Впоследствии они могли литературно обрабатываться и публиковаться в виде самостоятельных очерков или рассказов. Именно так поступил В.Г. Короленко, создав на основании записей «якутского» дневника ряд художественных произведений – «Черкес», «Груня», «Государевы ямщики», «Мороз».

«Журнал Печорина» написан именно по такой жанровой схеме. По пути следования на Кавказ, в Тамани, с автором дневника происходит приключение, которое он подробно описывает. В классическом дневнике оно было бы дано в свернутом виде, без подробностей и художественных деталей.

По иному принципу построен «Фаталист». Его события преподносятся в форме воспоминания, когда весь «сюжет» уже отложился в сознании автора. С «Таманью» «Фаталиста» сближает отсутствие точной датировки, хотя указание на временной интервал дается в самом начале («Мне как-то случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге <...>»). Для автора дневника датировка в обоих случаях не обязательна, так как события заняли короткий промежуток времени, равный в первой повести суткам, во второй – и того меньше.

Полноценные дневниковые записи, с соблюдением всех формальных признаков жанра, составляют «Княжну Мери». В этой части есть и описания незнакомой местности, свойственные путевому журналу, и воспоминания о прошлой, столичной жизни – словом, все атрибуты жанрового симбиоза ссыльно-путевого дневника.

Подневная запись в точности соответствует записи в путевом дневнике. Если ее представить в нормальном, неразвернутом виде, то она будет выглядеть приблизительно так: «13-го мая. Нынче поутру зашел ко мне доктор, его имя Вернер. Я встретил Вернера <еще> в С... Когда он ушел, грусть стеснила мое сердце.

После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с княжною сидели на скамье, окруженные молодежью. Я поместился на другой лавке, остановил двух знакомых офицеров. Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня. Грушницкий следил за нею, как хищный зверь»[358]. Автору дневника по сжатой записи легко восстановить все детали событий дня, после чего рассказ и займет те шесть страниц, которые он занимает в романе.

Во всех других записях сохраняются композиционные признаки классического дневника, выдерживается структура события дня, естественного перехода от одной части к другой.

С точки зрения типологии дневник Печорина является осциллирующим. Большинство подневных записей воссоздает внешние события в жизни автора. Но, будучи натурой мыслящей, к тому же с нервическим характером, Печорин, испытывая одиночество и не имея возможности приложения своих душевных сил, впадает в рефлексию и делает записи интровертивного типа. Они имеют либо полностью самостоятельный характер, как запись под 14 июля, либо чередуются с повествовательными фрагментами.

Финальная часть «Княжны Мери» также строго выдержана в дневниковой манере: после дуэли Печорин, естественно, не мог обратиться к журналу; он дает ее описание по прошествии времени, в крепости, куда был выслан за поединок. Такой временной разрыв, вызванный экстраординарными обстоятельствами, напоминает аналогичные случаи как в классических дневниках (перерыв в два года, вызванный смертью младшего сына, в дневнике С.А. Толстой), так и в дневнике художественном (последняя запись в дневнике Савелия Туберозова).

Для «Журнала Печорина» как дневника ссылки свойственна пространственно-временная ограниченность. Стесненный в передвижении, автор вынужден описывать ту узкую сферу своего бытия, в которую его поставили обстоятельства: часть Пятигорска, крепость, редкие выезды за их пределы. Пространственно-временная локализация суживает горизонт сознания автора, а военная служба ограничивает его человеческие контакты. От этого в дневнике Печорина существует напряжение между локальным и психологическим временем – пространством.

Лермонтов достоверно воспроизвел большинство элементов дневниковой жанровой структуры. Мало того, он точно вывел типологию, хронотоп и жанровое содержание записок своего героя из свойств его характера и особенностей судьбы.

д) беллетризация классического дневника

Процесс интеграции дневника в систему литературных жанров был сложным и многообразным. Как уже отмечалось, внедрение дневника в художественную прозу проходило двумя путями: путем использования личного дневниковедческого опыта (Тургенев, Чернышевский) и через освоение опыта других авторов, как непосредственно (Чернышевский), так и опосредованно.

Имелся и еще одни способ, который был связан с недопониманием жанровой самостоятельности дневника. О нем шла речь во Введении, в разделе о разновидностях дневника: Л.П. Шелгунова ввела записи журнала мужа в свои воспоминания; Л.М. Жемчужников в своих воспоминаниях использовал старый путевой дневник. Такой опыт не был единственным. Попытку беллетризации собственного дневника еще раньше предпринял А.А. Григорьев.

В повести «Другой из многих» включены выдержки из дневников двух персонажей – П.С. Рассветовой и И.П. Чабрина. Образ последнего автобиографичен. В этом произведении дневники фигурируют как жанровая имитация, не имеющая прямых аналогов в личной практике автора или его близких.

Другой разновидностью беллетризованного дневника является произведение под названием «Листки из рукописи скитающегося софиста». Издатель «Воспоминаний» А. Григорьева Б.Ф. Егоров включил этот фрагмент в сборник, оговорив в Примечаниях, что рукопись «исключает возможность предположения, что перед нами дневник; если таковой и велся, то в каком-то черновом варианте»[359].

В тексте «Листков» отсутствует общепринятая датировка, но каждый ее фрагмент нумерован. Этот факт дал Б.Ф. Егорову дополнительный аргумент против признания рукописи дневником. Однако в истории дневникового жанра были случаи, когда датировка записей заменялась нумерацией. Примером тому – дневник А.С. Хвостова.

Суть проблемы в том, что А. Григорьев готовил перебеленный и отредактированный дневник для его включения в мемуары. Поэтому он взял не весь текст, а только его заключительную часть – с XX по XLVI номер. Качество текста дает основание заключить, что автор тщательно работал над его стилем, т.е. стремился придать дневнику художественную выразительность.

Множество признаков свидетельствует о том, что «Листки...» являются типичным дневником. Прежде всего, это пространственно-временная организация материала. Большинство записей начинается с указания места и времени действия, как в классическом дневнике: «Нынче был день рождения Любовь Федоровны: поутру я, как следует, был с поздравлением»; «Нынче вечером мы долго говорили с Кавелиным о бессмертии»; «У Н.И. нынче был какой-то господин <...>»[360] Композиция рукописи непрерывная как на уровне отдельной записи, так и между соседними записями. Дневник имеет динамический сюжет, по-григорьевски оригинальный. Критик питал склонность к «свободным сюжетам», которые не имели завязки и развязки в общепринятом смысле. Произведениям с подробным сюжетом он давал подзаголовок «Без начала и конца» («Вверх по Волге. Дневник без начала и конца», «Человек будущего. Рассказ без начала и без конца»). Первым опытом в таком роде и были «Листки из альбома скитающегося софиста». Их отличие от художественных опытов состояло в том, что здесь действовали не вымышленные персонажи, а реальные лица.

Дневник как форма организации событий привлекал А. Григорьева тем, что его событийная канва не имела обязательных сюжетных узлов. Материал в дневнике группировался в порядке его естественной событийной динамики. Его текучесть и безначальность соответствовали творческой манере Григорьева – беллетриста и мемуариста. Григорьев тяготел к такому сюжету, который мог начаться с любого события в драматической судьбе героя и на любом событии прерваться, не будучи завершен по законам художественного действия. Это была принципиальная эстетическая позиция писателя.

Беллетризация классического дневника имела место на разных уровнях. Первым из них был выбор сюжета. Подобно Олениной, Керн и Чернышевскому, Григорьев выбрал для описания в дневнике любовную историю – свое увлечение Антониной Корш – и довел ее до своего бегства из Москвы. Второй уровень – система образов. Подобно Олениной и Керн, Григорьев называет возлюбленную именем литературной героини – Нины из «Сказки для детей» М.Ю. Лермонтова (ср. с Олениной: «Я мысленно называла его Квентин Дорвард»; с Керн, называвшей героев своего дневника именами из условного «Языка цветов» – Мирт, Барвинок, Иммортель). В другом месте герои сравниваются с персонажами романа Ж. Санд «Консуэло»: «Послушайте, вы граф Альберт... – она не договорила, но лукаво засмеялась. «Консуэло, Консуэло, Консуэло (утешение) души моей», – отвечал я с безумным порывом»[361]. Еще раз Григорьев сравнивает себя с литературным героем, когда размышляет о возможном повороте своей судьбы при счастливом стечении обстоятельств: «Дайте мне счастье – и я буду <...> совершенно Эгмонтом Гете»[362].

Так дневник Григорьева постоянно находится на грани реальности и художественного вымысла. Поэтической стихии не удается захватить первенство, потому что автор в самом жизненном материале, в собственной судьбе находит поэтический сюжет и возводит его в художественное достоинство.

3. Элементы жанровой формы классического дневника, отразившиеся в художественном дневнике

Будучи жанровой имитацией, художественный дневник вобрал в себя основные элементы формы дневника классического. С точки зрения содержания, художественный дневник также отобразил продективные жанровые разновидности дневниковой прозы XIX в. Некоторые из слагаемых дневника (функциональность, жанровое содержание) были рассмотрены выше. В заключение остановимся еще на ряде характерных свойств художественного дневника.

Между двумя группами дневников – художественными и классическими – имеются существенные различия в пространственно-временной организации записей. Во-первых, в художественном дневнике отсутствует континуальный хронотоп. Писательский замысел начисто исключал в сюжетном действии повести-дневника сопряжение разнонаправленных событий, одновременно происходящих в нескольких отдаленных точках пространства. Исключение составляют «Записки сумасшедшего» Н.В. Гоголя, в которых упоминаются события в Англии, Испании, Франции, Алжире. Но там они составляют не реальный хронотоп, а фантазии больного воображения героя.

Большинство писателей использует форму локального времени – пространства. Образ героя художественного дневника, как правило, раскрывается в действии, для которого конкретность места и времени является непременным условием. Встречающиеся в некоторых произведениях идеальные формы времени в виде воспоминаний героев (у Лермонтова, Тургенева, Апухтина) обычно выполняют ту же функцию, что и локальный хронотоп. Они являются литературным приемом, который изменяет сюжетно-композиционную структуру текста, но не пространственно-временную.

В художественном дневнике роль хронотопа заметно понижается. В отличие от дневника классического, он уже не является одним из центральных жанрообразующих категорий. Его роль в большей степени условная, так как события здесь подчинены не реальным физическим законам, а авторскому замыслу.

Качественно меняется в художественном дневнике и образная сфера. Во-первых, образ автора приобретает условный характер. Он утрачивает автономность и становится в один ряд с другими образами произведения. Образ автора в художественном дневнике – это плод фантазии, а не реальный дневниковед.

Во-вторых, деформируется композиция образа. Принципы его построения подчиняются художественно-эстетическим законам произведения. Происходит ломка всей системы образов. Резко уменьшается число репродуктивных и вовсе исчезают иконические образы. Что касается деструктивного образа, то писатели крайне осторожно вводят его в художественный дневник. Если сопоставить в этом отношении два дневника – Савелия Туберозова и Левицкого, – то можно убедиться, что деструктивные образы появляются в художественном дневниковом жанре в эпоху «шестидесятых годов», что было вызвано названными выше причинами (см. главу «Метод и стиль»). В «Демикотоновой книге» таковым является образ Варнавы Препотенского, а в «Дневнике Левицкого» – Степки.

Типология дневника представлена в основном экстравертивной разновидностью. В таком дневнике было легко развернуть сюжет. Напротив, интровертивный дневник не давал простора для событийного многообразия. Поэтому компромиссной формой был дневник осциллирующего типа, образцами которого являются повести Тургенева и Апухтина, отчасти – «Журнал Печорина». Типология, как и другие элементы дневника, была подчинена художественной задаче автора. В идеале дневники Чулкатурина и Павлика Дольского должны принадлежать к интровертивному типу, так как основным объектом в них были проблемы и конфликты внутреннего мира героев. Но в художественном произведении такая задача была невыполнима, поскольку представить конфликты души в их естественном, фрагментарном виде, как они обычно запечатлевались в классических дневниках, означало бы разрушить художественное единство повести. Поэтому автор был вынужден вводить в потенциально интровертивный дневник материал, свойственный противоположному типу. Лишь художественное мастерство писателя давало возможность полно представить «субъективный» материал «объективными» средствами.

Что касается метода, то набор его разновидностей, свойственный классическому дневнику, также становится беднее. Однако по сравнению с другими элементами жанровой структуры дневника метод оказался менее всего уязвим для эстетической функции. Метод был началом творческим, и потому он сохранил свою самостоятельность в структуре художественного дневника.

Элементы дидактического метода встречаются в «Дневнике семинариста» Никитина. Как человек, напичканный книжным знанием, педагогикой и догматическим богословием, классической латынью и народной деревенской мудростью, герой завершает и начинает некоторые записи поучительными выводами или посылками: «Эхма! Vanitas vanitatum et omnia vanitas»; «Это, что называется, чем богат, тем и рад»; «Человек предполагает, а Бог располагает <...>»[363].

Тенденция строить запись в соответствии с сентиментально-поэтическим методом прослеживается в «Дневнике Павлика Дольского». Переживающий душевный кризис и старческую влюбленность герой нередко вводит в свой журнал, как аккомпанемент грустных мыслей, стихотворные цитаты: «Я ведь не только ел, спал и волочился; я еще всю жизнь наблюдал и размышлял, мне хочется уяснить себе результат этих

Ума холодных наблюдений И сердца горестных замет...»;

«Почему все это произошло – не знаю... Разве потому, что

Долговременна, устойчива печаль, Счастье переменчиво и кратко, —

как написал какой-то немецкий дипломат в альбом Марьи Петровны»; «Я забыл про свою болезнь и про все окружающее, я видел перед собой одну Лиду и все время повторял про себя «Последнюю любовь» <...>.

О, как на склоне наших лет Нежней мы любим, суеверней!..»;

«Это «откуда» составляет ту загадку, над разгадкой которой мучились и всегда будут мучиться люди: и высокоразвитые, и неразвитые вовсе. Гамлет говорит:

Умереть – уснуть»[364].

Самой сложной проблемой художественного дневника является стиль. Исследовательская задача состоит в том, чтобы разделить два естественно наложенных друг на друга пласта – стиль писателя и стилевую имитацию.

Проще обстоит дело с теми образцами жанра, авторы которых опирались на личный дневниковедческий опыт. Так, Чернышевский, как уже отмечалось, ориентировался в «Дневнике Левицкого» на свой юношеский дневник: система словесно-речевых форм, синтаксис, характер ремарок в сценах диалога словно перенесены в роман из рукописей двадцатилетней давности. Вторичным был беллетристический опыт, приобретенный в романе «Что делать?». В «Дневнике Левицкого» оба слоя настолько естественно сочетаются, насколько и легко различаются. Вероятно, литературные приобретения ранних дневников были с успехом использованы еще в первом романе. Оттого все романы писались сразу набело.

В «Дневнике Левицкого», как и в дневниках Чернышевского, преобладает аналитическое слово. Подневная запись построена таким образом, что одну ее часть составляет диалог, а другую – разбор, анализ явного или скрытого его содержания.

На первый взгляд, в дневнике явно присутствует повествовательный элемент: Левицкий рассказывает истории Анюты, Мери, Илатонцева, объясняет характер своих отношений с ними. В сущности же, в большинстве записей рассказ, повествование дается для того, чтобы раскрыть смысл того или иного «сюжета», жизненной «истории». А раскрывается «история» аналитическими средствами. Для этого делаются длинные экскурсы в прошлое, которые не двигают действие, а помогают осмыслить те нравственные проблемы, над которыми бьется в данный момент автор. Все это напоминает «Дневник отношений с тою, которая теперь составляет мое счастье». В нем аналитика нравственных отношений с возлюбленной преобладала над повествовательной динамикой, и в построении записи диалогу с ремарками отводилась та же роль, что и в «Дневнике Левицкого».

В такой же мере аналитизм свойствен дневникам Чулкатурина, Печорина, Павлика Дольского. В них легко различимы дневниковый и беллетристический стилевые слои. К аналитической, собственно дневниковой относится та часть, в которой герои подводят итог прожитого, дают оценку своим поступкам, анализируют собственный характер. К беллетристической части относится повествовательный компонент. Последний в реальной дневниковой практике был бы сведен к минимуму, свернут. В «Дневнике Печорина» «Тамань» и «Фаталист» стилистически выделяются, так как представляют не собственно дневниковые записи, а стоят ближе к жанру воспоминаний.

Информативное слово преобладает в «Демикотоновой книге». Дневник Савелия был рассчитан на длительное хранение информации, его автор регулярно перечитывал старые записи, в отличие от Печорина, безразличного к своему журналу, или умирающего Чулкатурина. Дневники временного характера и жизненных итогов никогда не имели сугубо информативной установки.

Однако у старгородского протоиерея повествование обставлено архаичными оборотами речи, которые придают его слогу особую выразительность. Их функция не только стилистическая. Они являются элементами мировоззрения Туберозова. Строй речи отражает систему его взглядов на религиозно-нравственные вопросы, которая в своей основе также архаична.

Таким образом, в художественных дневниках имеются все те словесно-речевые формы, которые свойственны дневникам классическим. Их модификация связана с творческим заданием писателя.

3аключение

Литературный дневник в XIX в. становится одним из популярнейших нехудожественных жанров. Интерес к нему наблюдается практически во всех социальных слоях. С печатанием значительного пласта дневниковой прозы повышается ее общественный и литературный статус: традиция, которая долгое время была сословной или семейной привилегией, кодифицируется фактом публикации. Теперь ориентиром для начинающего дневниковеда служат не дедушкины предания, не домашний архив, а общественно признанная принадлежность к литературе. Из области «опытов», «досугов», «тайных признаний» дневник пробился на вершины жанровой иерархии в литературной сфере. У авторов все чаще возникает желание увидеть плоды своих многолетних писаний на страницах толстого журнала или в виде отдельной книги. Потребность поделиться сокровенным с другим, да еще с незнакомым читателем имела в своей основе социально-философские причины.

В дневниковом жанре отразилось диалектическое противоречие между единичностью и тотальностью. Осознавшая свою ценность субъективность противопоставляет себя в дневнике всеобщности природы и социума. В дневнике человеческая субъективность отражается в разных стадиях своего развития. Эти стадии соотносятся с внешним миром по принципу тяготения и отталкивания. В период созревания индивид стремится в дневнике раскрыть формирующуюся субъективность, изолировав ее от внешнего мира. Такой дневник отличается замкнутостью формы, обязательностью тех ее структурных элементов, которые свойственны именно данному типу. На следующей стадии структура дневника становится более подвижной, ее элементы подчиняются закону взаимозаменяемости. В структуре отражаются многообразные отношения индивида с миром, который уже не изолируется искусственно и целенаправленно, как прежде, а становится равноправным объектом изображения. Смена ценностных ориентиров автора приводит к структурной дифференциации дневника. На заключительной стадии развития индивида дневник снова перестраивается. Формальные элементы, свойственные предыдущим этапам, «снимаются» в поздних дневниках, т.е. присутствуют в свернутом виде как предметы рефлексии, воспоминаний, раздумий. Нередко структура дневника логически точно отражала этот процесс, как, например, в поздних дневниках Л. Толстого, разделенных автором на констатирующую («делал») и анализирующую («думал») части.

Пересекаясь в определенных творческих целях с другими нехудожественными жанрами, дневник так же, как и последние, содержал в себе значительный прагматический потенциал. Только прагматизм дневника был особого рода. Он помогал его автору в трудных жизненных обстоятельствах (дневник тюрьмы и ссылки) и служил средством систематизации и анализа профессионального опыта (служебные дневники).

Принципиальным отличием дневника от любого другого литературного жанра – как художественного, так и нехудожественного – является то, что он представляет собой не бытие, а становление. И все его элементы воспринимаются не как части некоей устоявшейся структуры, а как процесс. Не представляя прочную, окончательную структуру, а будучи феноменом подвижным, он сообщает динамику, процессуальность всем составляющим частям таким образом, что и целое, и части развертываются во времени. И в силу своего процессуального характера он может и раствориться во времени, в истории. Произведение искусства может восприниматься и как далекое, чужое, и как близкое, современное, несмотря на его историческую удаленность. Дневник же всегда рисуется воспринимающему сознанию в потоке времени, лишенный того «общечеловеческого», которое свойственно высоким образцам «большой» литературы. В этом – диалектическое противоречие бытия дневника, запечатленное в его единичности и письменной форме, такой же зыбкой, преходящей, как и содержимое.

Пространственно-временная структура дневника отражает освоение человеком этих онтологических категорий. От субъективного восприятия времени как индивидуального психобиологического ритма, через усвоение социального хронотопа – к постижению исторического временно́го потока – таков вектор движения творческого сознания автора в дневнике, многомерность времени и пространственная всеохватность являются универсальными характеристиками дневникового жанра.

Несмотря на принципиальное отличие дневника от других нехудожественных жанров и «большой» литературы, его жанровая структура содержит ряд элементов, свойственных последним. В первую очередь это относится к образному строю. В дневниках XIX в. разворачивается богатая галерея образов. Образ человека, пожалуй, – самое ценное в дневниковом наследии. По исторической достоверности дневниковый образ не имеет себе равных во всей литературе. Он содержит не просто случайные черты известных автору лиц. Он, так же как и художественная проза, выводит характеры, типы, рисует групповые портреты эпохи. Мало того, писатели порой заимствовали образы исторических лиц из дневника как хроники частной и общественной жизни.

В процессе своего исторического развития дневник выработал систему композиционных приемов при воссоздании образа человека, в том числе авторского. Содержательное наполнение любого образа дневника зависит от мировоззрения и творческой установки его автора. В этом отношении дневниковый образ сродни художественному. Уступая в выразительных средствах художественной прозе, дневниковый образ вбирает в себя то неповторимое, уникальное, что по прошествии времени становится исторической характерностью. Многие дневниковеды понимали значимость своих записей для будущего и старались отчетливее обрисовать образы своих современников (Пушкин, Герцен, Муханов, Никитенко, Милютин, Короленко). Дневник XX в. унаследовал эту традицию и придал образной характеристике первостепенную значимость.

Дневники дают более яркие портреты их авторов, чем художественное наследие – писателей. И это закономерно, так как следует из функциональной направленности дневника. Ряд дневников XIX в. приобрел популярность благодаря выразительности образов их авторов (Башкирцева, К. Романов, С.А. Толстая). В таких дневниках фигура дневниковеда заслоняет собой события.

Диалектика дневникового жанра представляется как непрерывное приближение и удаление автора к миру и от мира. В этом отношении дневник был далек от столбовой дороги, по которой следовала «большая» литература, стремившаяся в своем движении к всеохватности внешнего мира, параллельно углубляясь в мир внутренний. Дневник не признавал такой траектории. Для него абсолютным мог быть либо мир души, либо социум.

Господство биполярной типологии диалектически контрастирует с жанровым многообразием дневников. В области жанрового содержания дневник может соперничать с художественной прозой и даже с поэзией. Нет ни одной сферы бытия, на которую не был бы устремлен взгляд дневниковедов. Семейный и сословный быт, профессиональная среда, область «высших умозрений», интимная жизнь, путешествия и большая политика – все, вплоть до тюрьмы, вместил на своих страницах журнал подневных записей партикулярного человека. В этом отношении дневник представляет собой определенную параллель «большой» литературе. Он «нетрадиционными» средствами вспахивает ту же ниву жизни, что и беллетристика. По дневникам можно проследить, как уходит в прошлое дореформенная патриархальная усадьба, как утверждается новый быт и мышление. Дневник выходит из замкнутой сферы «личного» на поле общественной борьбы и общих интересов.

Все это достигается при помощи многообразных средств, которые отработал дневник в ходе своей эволюции. Понятие дневникового метода является коррелятом художественного, творческого метода. Но методы дневника принципиально отличаются от беллетристических. Во-первых, принципы отбора жизненного материала в дневнике не укладываются в понятия типа реализма. Дневниковед скромнее беллетриста в выборе средств и приемов воссоздания жизни. Зато его методы мобильнее в силу их прагматической ориентированности. В выборе метода он не оглядывается на традицию, данность. Метод связан с жизненной линией автора дневника и воспринимается как составляющая этой жизни.

Упрощенное представление о дневнике как доступном всем и, таким образом, не требующем литературного опыта или таланта жанре развеивается, если обратиться к системе словесно-речевых средств дневника. Такая система есть имманентная принадлежность дневникового жанра. Стиль дневника, так же как и пространственно-временная организация его записей, отражает степень освоенности его автором мира, меру его приближения или удаления от объективной реальности, воспроизводимой дневником. Три уровня постижения мира запечатлел дневник XIX в.: фиксацию событий, их упорядочение и эстетизацию. Первый уровень отличается простотой и даже примитивностью речевых форм, но отнюдь не характеризует меру литературного дарования автора. Используя такой стиль, автор выполняет определенное творческое задание. Для него дневниковая запись служит опорным сигналом, который поможет впоследствии восстановить целостную картину жизни. Вторая группа речевых средств призвана рационально истолковать зафиксированную в дневнике жизненную ситуацию, максимально проникнуть в ее сущность. Наконец, третья, стилевая разновидность способствует созданию законченной, эстетически выразительной, но субъективной в своих основаниях модели мира.

Возникновение трех разнородных речевых форм не было следствием стилевой эволюции дневника. Они встречаются на протяжении всего века у авторов с разным мировоззрением и жизненным опытом. Наличие стилистической градации в дневнике является показателем богатых внутренних потенций жанра, его способности интегрировать в свою структуру художественно-эстетические средства «большой» литературы.

Отличительной особенностью дневника, своеобразным философским принципом является открытость его композиции. Дневник либо прерывается в силу резкого поворота в судьбе автора, либо считается завершенным самим дневниковедом. Так или иначе, а большинство дневников оставляют впечатление недоговоренности. Однако композиция как структурный элемент входит в число составляющих жанра. В ней отражаются творческая установка, мировоззрение и особенности психического склада автора. Композиция является регулятором динамики дневниковой записи. От ее характера зависит организация эмпирического материала дневника. Дневниковый жанр создал свои, оригинальные виды композиция, что является еще одним показателем его самостоятельности.

Иначе обстоит дело с сюжетом. Эта категория не привилась к дневниковой прозе в силу того, что автор не волен управлять событиями, как беллетрист, или группировать их в завершенный ряд с точки зрения исторической ретроспекции, как мемуарист. В истории дневника XIX в. опытов сюжетной организации событий немного. Тем не менее имеющиеся образцы подобного рода свидетельствуют об одном из продуктивных способов взаимодействия дневника с художественной прозой.

Несмотря на свое периферийное положение в литературе, дневник оказался очень динамичным жанром с точки зрения взаимодействия с другими литературными формами. Причем этот процесс имел двоякий характер: как на уровне усвоения структурных элементов других жанров (письма, записных книжек, воспоминаний), так и в смысле проникновения в художественную прозу (дневник как художественный прием, как «образ», встроенный в рамки эпического или лиро-эпического повествования). Включение дневника в структуру эпоса было не только знаком его популярности, но и косвенным признанием свойственных только ему жанровых элементов, посредством которых беллетристы раскрывали идейный замысел своих произведений.

Дневник охватил все сферы бытия человека XIX в. – от глубин его внутреннего мира до эпохальных социально-исторических процессов. Такая диалектика единичного и всеобщего имела глубокий философский смысл. Она узаконивала общественную значимость журнала частной жизни и в итоге снимала изначальное противоречие между индивидуальностью и социальным миром. Личное в дневнике вызывает общественный интерес (М. Башкирцева), а масштабные социальные процессы рассматриваются под углом зрения партикулярной личности («Дневник писателя» Достоевского и Аверкиева). Встречное движение двух изначально разнородных стихий и их сближение в дневнике конца века означали качественные изменения в понимании природы жанра. Духовный мир и домашний быт отныне перестали считаться единоличными полноправными хозяевами мира дневника. Дневники второй половины века демонстрируют такую эпическую широту, что вбирают в себя огромный массив целого континента (И.С. Тургенев, Д.А. Милютин, Н.П. Игнатьев, В.Г. Короленко, Л.А. Тихомиров). Эволюция дневника в автономных рамках жанра привела его к тем же результатам, что и эволюция социально-психологического романа 1870 – 1880-х годов, о которой писал М.Е. Салтыков-Щедрин: классический семейный роман утратил свою этико-эстетическую значимость, ему на смену пришел роман общественный.

После того как дневник был рассмотрен как самостоятельный жанр с дифференцированной структурой, в динамике его развития, можно определить перспективы его дальнейшего изучения. Здесь намечается несколько направлений.

Во-первых, необходимо исследовать дневник XIX столетия в историческом плане, в его связях с дневником XVIII и XX вв. Такие связи помогут углубить представление о своеобразии дневника XIX в. и предугадать перспективы развития жанра в XX в. Данная проблема интересна еще и тем, что многие дневники создавались на рубеже двух столетий. И те признаки, которые были свойственны дневникам уходящей эпохи, частично были унаследованы поздними тетрадями дневников авторов, писавших на грани времен (В.Г. Короленко, И.А. Бунин, К.С. Станиславский, В.А. Теляковский, В.Я. Брюсов, М.А. Волошин и др.). Проследить эволюцию дневника именно на таких образцах – наиболее плодотворный путь.

Второй важнейшей проблемой является социологическое изучение дневников. Дифференцированный анализ сферы социального бытовая дневника, степени его популярности у различных общественных классов и сословий будет способствовать более глубокому пониманию социально-психологической и культурно-исторической функции жанра. Сословно-классовая принадлежность автора придает дневнику дополнительную смысловую нагрузку. Демократизация жанра, вызванная увеличением числа образованных людей, в конечном счете приводит к большим структурным изменениям в дневнике, стимулирует его эволюцию.

Третьим важнейшим направлением в изучении дневника могут стать его взаимосвязи с другими нехудожественными жанрами, прежде всего с письмом и записной книжкой. Такие связи являются актуальными не только для XIX столетия, но тянутся дальше, в XX в. (жанровый дуализм дневников А.А. Блока, В.В. Розанова, М.И. Цветаевой и других авторов). Классификация дуальных форм дневника (дневники в письмах, дневники – записные книжки), их автономное исследование прольют свет на функциональное и типологическое своеобразие дневника как оригинального жанра.

Важной задачей является изучение этапов развития дневника. Здесь перспективной представляется классификация дневников по десятилетиям. В каждом хронологическом ряду следует выделить те образцы жанра, которые максимально укладываются в него. В основу может быть положено как деление историко-литературного процесса, принятое в отечественной науке, так и иные принципы. Важно придерживаться хронологии смены поколений в русской культуре XIX в. Периодизация дневников, их изучение в хронологических рамках периода позволят выявить причины, сущность и этапы жанровой эволюции дневника и решить ряд других актуальных проблем.

Изучение литературного дневника – перспективная и плодотворная задача. В этой области сделаны лишь первые шаги. Исследовательский вектор видится в переходе от индуктивного исследования, послужившего методологической основой настоящей монографии, к дедуктивному анализу предмета. Такой поворот необходим, потому что рассмотрение частных проблем поможет в будущем уточнить общие формулировки и сделать более достоверными научные выводы.

Библиография

1. Аверкиев Д.В. Дневник писателя. – СПб., 1886.

2. Аксакова B.C. Дневник. – СПб., 1913.

3. Аксаков И. С. Письма к родным. – М., 1988.

4. Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. // Проза русских поэтов. – М., 1982.

5. Аскоченский В.И. Дневник. // Исторический вестник, 1882. Т. 7.

6. Башкирцева Мария. Дневник. – М., 1991.

7. Брук Я.В. «...Безрассудный Орест» // Орест Кипренский. Переписка. Документы. Свидетельства современников. – СПб., 1994.

8. Булгаков В.Ф. Толстой в последний год его жизни. – М., 1968.

9. Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961.

10. Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915.

11. Востоков А.Х. Летопись моя. // Сборник ОРЯС императорской Академии наук. – СПб., Т. 70. № 6. 1902.

12. Вяземский П.А. «Записные книжки» (1813 – 1848). – М., 1963.

13. Вяземский П.А. Записные книжки. – М., 1992.

14. Гагарин И. Дневник. Записки о моей жизни. Переписка. – М., 1996.

15. Гаевский В.П. Дневник. // Красный архив. – М., 1940.

16. Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. ПСС: В 30 т. – М., 1954-1964. Т.2.

17. Гладилов И.И. Дневник. // Русский архив, 1901. № 6.

18. Григорьев А.А. Воспоминания. – Л., 1980.

19. Гарин-Михайловский Н.Г. По Дальнему Востоку, Корее и Ляодунскому полуострову. // Н.Г. Гарин-Михайловский. Собр. соч.: В 5 т. – М, 1958. Т. 5.

20. Добролюбов Н.А. Дневник. // Н.А. Добролюбов. Собр. соч.: В 9 т. – М.;Л., 1964. Т. 8.

21. Долгоруков П.И. Дневник. // Звенья. Т. 9. – М., 1951.

22. Донченко Н.Ю. Поэтика антиномии в «Дневниках» М. Пришвина. Автореф. канд. дис. ... наук. – М., 1999.

23. Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986.

24. Достоевская А.Г. Дневник 1867 г. – М., 1993.

25. Ежедневные записки русской путешественницы в 1827 и 1828 гг. (Дневник Е.С. Телепневой). // Сын отечества. 1931.

26. Жемчужников Л.М. Мои воспоминания из прошлого. – Л., 1971.

27. Жихарев СП. Записки современника. В 2 т. – Л., 1989.

28. Жуковский В.А. Дневник. – СПб., 1903.

29. Жуковский В.А. Собр. соч.: В 4 т. – М.; Л., 1959-1960.

30. Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. – М., 2001.

31. Иванова Е.В. Путеводитель по судьбе поэта. // В.Я. Брюсов. Дневники. Автобиографическая проза. Письма. – М., 2002.

32. Керн А.П. Дневник для отдохновения. // Керн А.П. Воспоминания. Дневники. Письма. – М., 1989.

33. Ключевский В.О. Письма. Дневники. Афоризмы. – М., 1965.

34. Короленко В.Г. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1954. Т. 3.

35. Короленко В.Г. Дневники: В 4 т. – Полтава, 1925.

36. Кулакова И.И. Мемуарно-автобиографическая проза А.В. Никитенко. Автореф. канд. дис. ... наук. – Орел, 2000.

37. Крамской И.Н. Дневник. // И.Н. Крамской. Его жизнь, переписка и художественно-критические статьи. – СПб., 1888.

38. Кропоткин П.А. Дневники разных лет. – М., 1992.

39. Кюхельбекер В.К Путешествие. Дневник. Статьи. – Л., 1979.

40. Котляревский С. Вступительная статья. // Марк Аврелий. Размышления. – Магнитогорск, 1994.

41. Лакшин В.Я. К «духовному солнцу» (Дневник Льва Толстого). // Лакшин В.Я. Пять великих имен. – М., 1988.

42. Левашова О.Е. Михаил Иванович Глинка. В 2 т. – М., 1987.

43. Лесков Н.С. Соборяне. // Н.С. Лесков. Собр. соч.: В 11 т. – М., 1956-1958. Т. 4.

44. Ламсдорф В.Н. Дневник 1886-1890. – М., 1926.

45. Ламсдорф В.Н. Дневник 1894-1896. – М., 1991.

46. Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени // Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. – М., 1969. Т. 4.

47. Маковицкий Д.П. У Толстого. Яснополянские записки: В 4 т. – М., 1979-1981.

48. Марков-Виноградский А.В. Дневники. // Керн А.П. Воспоминания, Дневники. Письма. – М., 1989.

49. Мелиховский летописец. Дневник Павла Егоровича Чехова. – М., 1995.

50. Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947 – 1948.

51. Мокрицкий А.Н. Дневник. – М., 1975.

52. Муханов В.А. Дневник. // Русский архив. 1896. № 3, 10, 12; 1897. № 1, 2.

53. Надсон С.Я. Проза. Дневник. Письма. – СПб., 1912.

54. Неизданный Достоевский. //Литературное наследство. – М., 1971. Т. 83.

55. Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. – Л., 1955 – 1956.

56. Никитин И.С. Дневник семинариста. // И.С. Никитин. Собр. соч.: В 2 т. – М, 1975. Т. 2.

57. Нечкина М.Н. Грибоедов и декабристы. – М., 1977.

58. Одоевский В.Ф. Хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1869. //Литературное наследство. – М., 1936. Т. 22.

59. Оленина А.А. Дневник Annette. – М., 1994.

60. Островский А.Н. Дневники. // А.Н. Островский. Собр. соч.: В 12 т. – М, 1978. Т. 10.

61. Опочинин Е. Комментарии к дневнику Протасьева. // Исторический вестник. 1887. № 11.

62. Перетц Е.А. Дневник. – М.; Л, 1927.

63. Погодин М.П. Год в чужих краях. Дорожный дневник: В 4 частях. – М., 1939.

64. Попова Е.И. Дневник. – СПб., 1911.

65. Полонский Я.П Дневник за 1855 – 1856 г. – М., Голос минувшего. 1919. № 1 – 4.

66. Пушкин А.С. Дневник. // Пушкин А.С. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1954. Т. 6.

67. Решетников Ф.М. Дневник. //Ф.М. Решетников. Собр. соч.: В 6 т. – Свердловск, 1948. Т. 6.

68. Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. – М., 1981.

69. Романов К.К. Дневник. Воспоминания. Стихи. Письма. – М., 1998.

70. Смирнова-Россет А. О. Дневник. // А.О. Смирнова-Россет. Воспоминания. Письма. – М., 1990.

71. Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904.

72. Станиславский К.С. Дневники. // Станиславский К.С. Собр. соч.: В 9 т. – М., 1994. Т. 5. Кн. 2.

73. Суслова А. Годы близости с Достоевским. – М., 1991.

74. Суворин А.С. Дневник. – М.; Пг., 1923.

75. Сухотина Т.Л. Дневник. – М., 1987.

76. Танеев С.И. Дневник: В 3 т. – М., 1981.

77. Теляковский В.А. Дневник директора императорских театров. 1898-1901. – М., 1998.

78. Теляковский В.А. Воспоминания. – М., 1965.

79. Толстой Л.Н. Дневники. // Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958.

80. Толстой А.К. Дневник. // А.К. Толстой. Собр. соч.: В 4 т. – М., 1963-1964.

81. Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978.

82. Тургенев А.И. Дневник. //Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911.

83. Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник 1825 – 1826 гг. – Л., 1964.

84. Тургенев Н.И. Дневник. // Архив Братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб., 1913.

85. Тургенев Н.И. Дневник. //Архив Братьев Тургеневых. Вып. 5. – Пг., 1923.

86. Тютчева А.Ф. Дневники. // Анна Тютчева. Воспоминания. – М., 2000.

87. Тургенев И.С. Дневник. // Тургенев И.С. ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1960-1968. Т. 15.

88. Тарасов Е.И. Предисловие к дневнику Н.И. Тургенева. //Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911.

89. Фомичев С.А. «Несколько раз принимался я за ежедневные записки». // А.С. Пушкин. Автобиографическая проза. – М., 1989.

90. Хвостов А.С. Записки о словесности. // Литературный архив. – М.; Л., 1938. Т. 1.

91. Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923.

92. Чернышевский Н.Г. Дневник. // Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.; в 15 т. – М., 1935. Т. 1.

93. Чехов А.П. Дневники. // Чехов А.П. ПСС и П: В 30 т. – М., 1987. Т. 17.

94. Шевченко Т.Г. Дневник. // Шевченко Т.Г. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5.

95. Шелгунов Н.В. Воспоминания. // Шелгунов Н.В., Шелгунова Л.П., Михайлов М.Л. Воспоминания: В 2 т. – М.; Л., 1965.

96. Штакеншнейдер Е.А. Дневник и записки. – М.; Л., 1934.

97. Юнг К. Г. Структура психики и процесс индивидуации. – М., 1996.

98. Эфрос A.M. Рисунки поэта. – Б. М., 1933.

Примечания

1

Котляревский С. Вступительный очерк. – Марк Аврелий. Размышления. – Магнитогорск, 1994. С. LIU – LIV.

(обратно)

2

Лермонтов М.Ю. Собр. соч.: В 4 т. – М., 1969. Т. 4. С. 241.

(обратно)

3

Дневниковедом мы называем автора дневника, – того, кто ведет дневник.

(обратно)

4

Тургенев А.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб.; 1913. С. 178.

(обратно)

5

Брук Я.В. «...Безрассудный Орест». – Орест Кипренский. Переписка. Документы. Свидетельства современников. – СПб., 1994. С. 71, 72.

(обратно)

6

Эфрос A.M. Рисунки поэта. – Б. М., 1933. С. 5.

(обратно)

7

Левашова О.Е. Михаил Иванович Глинка: В 2 т. – М., 1987. Кн. 1. С. 153.

(обратно)

8

Тургенев И.С. ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1960-1968. Письма. Т. 1. С. 159-160.

(обратно)

9

Шелгуиов Н.В., Шелгунова Л.П., Михайлов М.Л. Воспоминания: В 2 т. – М., 1965. Т. 2. С. 34, 41.

(обратно)

10

Жемчужников Л.М. Мои воспоминания из прошлого. – Л., 1971. С. 292, 319.

(обратно)

11

Лакшин В.Я. К «духовному солнцу» (Дневник Льва Толстого). – Лакшин В.Я. Пять великих имен. – М., 1988. С. 313.

(обратно)

12

Фомичев С.А. «Несколько раз принимался я за ежедневные записки». – Пушкин А.С. Автобиографическая проза. – М., 1989. С. 7.

(обратно)

13

Тарасов Е.И. Предисловие к дневнику Н.И. Тургенева. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 19 – 20.

(обратно)

14

Нечкина М.Н. Грибоедов и декабристы. – М., 1977. С. 67.

(обратно)

15

Исторический вестник, 1888, март.

(обратно)

16

Кулакова И.И. Мемуарно-автобиографическая проза А.В. Никитенко. Автореф. дис. ... канд. наук. – Орел, 2000. С. 4.

(обратно)

17

Донченко Н.Ю. Поэтика антонимии в «Дневниках» М. Пришвина. Автореф. дис. ... канд. наук. – М., 1999. С. 6.

(обратно)

18

Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. – М., 1981. С. 11.

(обратно)

19

Розенблюм Л.М. Творческие дневники Достоевского. – М., 1981. С. 15.

(обратно)

20

Иванова Е.В. Путеводитель по судьбе поэта. – В.Я. Брюсов Дневники. Автобиографическая проза. Письма – М., 2002. С. 3.

(обратно)

21

Тургенев А.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб., 1913. С. 178.

(обратно)

22

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 1. С. 77.

(обратно)

23

Ежедневные записки русской путешественницы в 1827 и 1828 годах (дневник Е.С. Телепневой). – Сын отечества. 1831. Т. XVII. С. 66.

(обратно)

24

Штакеншнейдер Е.А. Дневник и записки. – М.; Л., 1934. С. 70.

(обратно)

25

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947 – 1948. Т. 1. С. 77.

(обратно)

26

Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 19.

(обратно)

27

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. ПСС: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 201.

(обратно)

28

Осознанивание – термин аналитической психологии, означающий перевод в сознание ранее бессознательных импульсов, инстинктивных движений души.

(обратно)

29

Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 193.

(обратно)

30

Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб., 1913. С. 252.

(обратно)

31

Там же. Вып. 1. – СПб., 1913. С. 95.

(обратно)

32

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 159.

(обратно)

33

Штакеншнейдер Е.А. Дневник и записки. – М.; Л., 1934. С. 110.

(обратно)

34

Ежедневные записки русской путешественницы в 1827 и 1828 годах (дневник Е.С. Телепневой). – Сын отечества, 1931. Т. 17. С. 66.

(обратно)

35

Тургенев И.С. ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1960-1968. Письма. Т. 1. С. 147.

(обратно)

36

Аксаков И. С. Письма к родным. – М., 1988. С. 42.

(обратно)

37

Крамской И.Н. Дневник. – И.Н. Крамской.

(обратно)

38

Юнг К.Г. Сознание, бессознательное и индивидуация. – К.Г. Юнг. Структура психики и процесс индивидуации. – М., 1996. С. 197.

(обратно)

39

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М, 1986. С. 146.

(обратно)

40

Там же. С. 148-149.

(обратно)

41

Мокрицкий А.H. Дневник. – М., 1975. С. 56 – 57.

(обратно)

42

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 1. С. 12.

(обратно)

43

Гагарин И. Дневник. Записки о моей жизни. Переписка. – М, 1996. С. 182.

(обратно)

44

Чернышевский Н.Г Дневник. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1939-1953. Т. 1. С. 297, 298.

(обратно)

45

Добролюбов Н.А. Дневник. – Н.А. Добролюбов. Собр. соч.: В 9 т. – М.; Л., 1964. Т. 8. С. 463.

(обратно)

46

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 46. С. 34.

(обратно)

47

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 90.

(обратно)

48

Там же. С. 168.

(обратно)

49

Востоков А.Х. Летопись моя. – Сборник ОРЯС императорской Академии наук. Т. 70, № 6. – СПб., 1902.

(обратно)

50

Гагарин И. Дневник. Записки о моей жизни. Переписка. – М., 1996. С. 155, 138-139.

(обратно)

51

Там же. С. 81.

(обратно)

52

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 147.

(обратно)

53

Чернышевский Н.Г. Дневник. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1939-1953. Т. 1. С. 68.

(обратно)

54

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 95, 107.

(обратно)

55

Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 70.

(обратно)

56

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 165.

(обратно)

57

Чернышевский Н.Г. Дневник. – Чернышевский Н.Г. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1939-1953. Т. 1. С. 34,95.

(обратно)

58

Там же. С. 135.

(обратно)

59

Там же. С. 399.

(обратно)

60

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 152.

(обратно)

61

Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915. С. 74.

(обратно)

62

Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915. С. 100.

(обратно)

63

Чернышевский Н.Г. Дневник. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1939-1953. Т. 1. С. 38.

(обратно)

64

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 155 – 156, 160.

(обратно)

65

Романов К.К. Дневник. Воспоминания. Стихи. Письма. – М., 1998. С. 94.

(обратно)

66

Суслова А. Годы близости с Достоевским. – М., 1991. С. 59.

(обратно)

67

Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 301.

(обратно)

68

Востоков А.Х. Летопись моя. – Сборник ОРЯС императоской Академии наук., Т. 70, № 6. – СПб., 1902. С. 11-12.

(обратно)

69

Там же. С. 17.

(обратно)

70

Гагарин И. Дневник. Записки о моей жизни. Переписка. – М., 1996. С. 53.

(обратно)

71

Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915. С. 183, 127.

(обратно)

72

Дружинин А В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 147, 155, 170.

(обратно)

73

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 178, 187.

(обратно)

74

Сухотина Т.Л. Дневник. – М., 1987. С. 26, 60.

(обратно)

75

(обратно)

76

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 1. С. 20-21.

(обратно)

77

Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915. С. 31, 35.

(обратно)

78

Кропоткин П. Дневники разных лет. – М., 1992. С. 29, 32.

(обратно)

79

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. ПСС: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 262.

(обратно)

80

Там же. С. 218.

(обратно)

81

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. ПСС: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 213, 276.

(обратно)

82

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 185.

(обратно)

83

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986.

(обратно)

84

Там же. С. 238.

(обратно)

85

Там же. С. 198.

(обратно)

86

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 474.

(обратно)

87

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 37-38.

(обратно)

88

Там же. С. 42.

(обратно)

89

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 68. Т. 2. С. 42.

(обратно)

90

Там же. Т. 1.С. 66.

(обратно)

91

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 1. С. 77.

(обратно)

92

Попова Е.А. Дневник. – СПб., 1911. С.

(обратно)

93

Суворин А.С. Дневник. – М.; Пг., 1923.

(обратно)

94

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 162.

(обратно)

95

Там же. С. 121, 206.

(обратно)

96

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 112, 228, 242.

(обратно)

97

Там же. С. 54, 86, 147, 98.

(обратно)

98

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 83, 111, 275, 158.

(обратно)

99

Там же. С. 93, 73.

(обратно)

100

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 211.

(обратно)

101

Там же. С. 179, 243.

(обратно)

102

Там же. С. 143, 263, 267.

(обратно)

103

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 83, 196, 276.

(обратно)

104

Шевченко Т.Г. Дневник. – Т.Г. Шевченко. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5. С. 15.

(обратно)

105

Шевченко Т.Г. Дневник. – Т.Г. Шевченко. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5. С. 9.

(обратно)

106

Там же. С. 8.

(обратно)

107

Там же. С. 11.

(обратно)

108

Там же. С. 27.

(обратно)

109

Шевченко Т.Г. Дневник. – Т.Г. Шевченко. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1964. Т. 5. С. 11, 58-59.

(обратно)

110

Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904. Т. 1. С. 73.

(обратно)

111

Достоевская А.Г. Дневник 1867 года. – М., 1993. С. 382.

(обратно)

112

Танеев СИ. Дневник: В 3 т. – М., 1981. Т. 2. С. 246.

(обратно)

113

Мелиховский летописец. Дневник Павла Егоровича Чехова. – М., 1995. С. 175.

(обратно)

114

Ламсдорф В.Н. Дневник 1894-1896. – М., 1991. С. 63.

(обратно)

115

Чехов А.П. Дневник. – А.П. Чехов ПСС: В 30 т. – М., 1987. Т. 17. С. 224.

(обратно)

116

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 71, 83 – 84, 86.

(обратно)

117

Одоевский В.Ф. Хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1969. – Литературное наследство. Т. 22. – М., 1936. С. 133, 215, 145.

(обратно)

118

Там же. С. 171.

(обратно)

119

Одоевский В.Ф. Хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1869. – Литературное наследсвто. Т. 22. – М., 1936. С. 141.

(обратно)

120

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 3. С. 155; Т. 4. С. 125; Т. 4. С. 66, 68.

(обратно)

121

Там же. Т. 4. С. 285.

(обратно)

122

Там же. Т. 4. С. 283.

(обратно)

123

Ключевский В.О. Дневник. – В.О. Ключевский. Письма. Дневники. Афоризмы. М., 1965. С. 232, 233.

(обратно)

124

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2. С. 411.

(обратно)

125

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2. С. 217, 346, 369, 394.

(обратно)

126

Там же. С. 211, 272, 275.

(обратно)

127

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2. С. 344, 345.

(обратно)

128

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 50. С. 123-124.

(обратно)

129

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 52. С. 25.

(обратно)

130

Там же. Т. 50. С. 133.

(обратно)

131

Там же. Т. 53. С. 16-17.

(обратно)

132

Там же. Т. 55. С. 91; Т. 55. С. 9; т.52. С. 142.

(обратно)

133

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928 – 1958. Т. 58. С. 54-55.

(обратно)

134

Там же. Т. 55. С. 115.

(обратно)

135

Муханов В.А. Дневник. – Русский архив 1897. Кн. 1, № 2. С. 268.

(обратно)

136

Муханов В.А. Дневник. – Русский архив 1897, № 2. С. 281.

(обратно)

137

Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. – Л., 1955-1956. Т. I. С. 235.

(обратно)

138

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 435.

(обратно)

139

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 380.

(обратно)

140

Там же. Т. 1.С. 239.

(обратно)

141

Там же. Т. 2. С. 17.

(обратно)

142

Архив братьев Тургеневых. – Вып. 1, ПБ., 1911. С. 193.

(обратно)

143

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 3. С. 103.

(обратно)

144

Решетников Ф.М. Дневник. – Ф.М. Решетников. Собр. соч.: В 6 т. – Свердловск, 1948. Т. 6.

(обратно)

145

Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. – Л., 1955-1956. Т. 3. С. 95.

(обратно)

146

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. 1. С. 248; 262; Т. 2. С. 37.

(обратно)

147

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 53.С. 150.

(обратно)

148

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 3. С. 131.

(обратно)

149

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 88.

(обратно)

150

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 208.

(обратно)

151

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 242.

(обратно)

152

Тютчева А.Ф. Воспоминания. – М., 2000. С. 93 – 94.

(обратно)

153

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. С. 137, 194; т. С. 101.

(обратно)

154

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 1. С. 133, 139; Т. 4. С. 47.

(обратно)

155

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1058. Т. 50. С. 150.

(обратно)

156

Погодин М.П. Год в чужих краях: В 4 частях. – М., 1839, ч.1. С. 94 – 95; 44.

(обратно)

157

Тютчева А.Ф. Воспоминания. – М., 2000. С. 279.

(обратно)

158

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2. С. 244.

(обратно)

159

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. 1. С. 268.

(обратно)

160

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947-1948. Т. 2. С. 9; 83.

(обратно)

161

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава. 1925. Т. 3. С. 342-343.

(обратно)

162

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 1. С. 133.

(обратно)

163

Штакеншнейдер Е.А. Записки и дневник. – М.; Л., 1934. С. 146.

(обратно)

164

Там же. С. 148.

(обратно)

165

Штакеншнейдер Е.А. Записки и дневник. – М.; Л., 1934. С. 174.

(обратно)

166

Там же. С. 185, 240.

(обратно)

167

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 2. С. 88, 90.

(обратно)

168

Долгоруков П.И. Дневник. – Звенья. Т. 9. – М., 1951. С. 74.

(обратно)

169

Аксакова B.C. Дневник. – СП., 1913. С. 41 – 42.

(обратно)

170

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 47.

(обратно)

171

Жихарев СП. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 2. С. 272.

(обратно)

172

Муханов В.А. Дневник. – Русский архив, 1896, № 12. С. 550.

(обратно)

173

Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. – М., 2001. С. 110.

(обратно)

174

Добролюбов Н.А. Дневник. – Н.А. Добролюбов. Собр. соч.: В 9 т. – М.; Л., 1964. Т. 8. С. 473.

(обратно)

175

Вульф А.Н. Дневник. – Пг., 1915. С. 159.

(обратно)

176

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 201-202.

(обратно)

177

Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. – М., 2001. С. 70 – 71.

(обратно)

178

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1947 – 1948. Т. 4. С. 132, 143.

(обратно)

179

Перетц Е.А. Дневник. – М.; Л., 1927. С. 125.

(обратно)

180

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М, 1947 – 1948. Т. 4. С. 48.

(обратно)

181

Одоевский В.Ф. Хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1969. – Литературное наследство. Т. 22. – М., 1936. С. 95 – 96, 136.

(обратно)

182

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. 1. С. 135.

(обратно)

183

Там же. Т. 2. С. 106.

(обратно)

184

Гаевский В.П. Дневник. – Красный архив. – М., 1940. С. 239.

(обратно)

185

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 4. С. 179, 260, 301, 311.

(обратно)

186

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 58. С. 35; Т. 53. С. 98; Т. 57. С. 77.

(обратно)

187

Там же. Т. 53. С. 96.

(обратно)

188

Чайковский П.И. Дневник. – Пг., 1923. С. 213-214.

(обратно)

189

Жуковский В.А. Дневник. – СПб., 1903. С. 52, 73.

(обратно)

190

Мелиховский летописец. Дневник Павла Егоровича Чехова. – М., 1995. С. 107, 232, 248.

(обратно)

191

Толстой А.К. Дневник. – А.К. Толстой. Соч.: В 4 т. – М., 1963-1964. Т. 4. С. 8, 11, 17.

(обратно)

192

Там же. С. 22.

(обратно)

193

Толстой А.К. Дневник. – А.К. Толстой. Соч.: В 4 т. – М., 1963-1964. Т. 4. С. 23.

(обратно)

194

Смирнова-Россет А.О. Дневник. – А.О. Смирнова-Россет. Воспоминания. Письма. М., 1990. С. 369-371.

(обратно)

195

Ламсдорф В.Н. Дневник 1894-1896. – М., 1991. С. 130-131.

(обратно)

196

Танеев С.И. Дневник: В 3 т. – М., 1981. Т. 2. С. 335, 337.

(обратно)

197

Маковикий Д.П. У Толстого. Яснополянские записки: В 4 т. – Литературное наследство. – М., 1979-1981. Т. 2. С. 99; Т. 4. С. 219.

(обратно)

198

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 54.

(обратно)

199

Тютчева А. Ф. Дневник. – Анна Тютчева. Воспоминания. – М., 2000. С. 54, 245, 286, 318.

(обратно)

200

Тургенев И.С. Дневник. – И.С. Тургенев. ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1960-1968. Т. 15. С. 211, 212, 213, 212, 211.

(обратно)

201

Теляковский В.А. Дневник директора императорских театров. 1898 – 1901. – М., 1998. С. 496, 73.

(обратно)

202

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 248.

(обратно)

203

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 219.

(обратно)

204

Там же. С. 394.

(обратно)

205

Марков-Виноградский. Дневник. – А.П. Керн. Воспоминания. Дневники. Письма. – М., 1989. С. 368.

(обратно)

206

Марков-Виноградский. Дневник. – А.П. Керн. Воспоминания. Дневники. Письма. – М., 1989. С. 358, 368.

(обратно)

207

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 54. С. 19.

(обратно)

208

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. 1. С. 255.

(обратно)

209

Там же. Т. 2. С. 284.

(обратно)

210

Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904. Т. 1. С.

(обратно)

211

Там же. С. 37.

(обратно)

212

Штакеншнейдер Е.А. Дневник и записки. – М.; Л., 1934. С.127, 130.

(обратно)

213

Штакеншнейдер Е.А. Записки и дневник. – М.; Л., 1934. С. 342.

(обратно)

214

Одоевский В.Ф. Текущая хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1869 гг. – Литературное наследство. – М., 1936. Т. 22 – 24.

(обратно)

215

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 102.

(обратно)

216

Ключевский В.О. Дневник. – В.О. Ключевский. Письма. Дневники. Афоризмы. M., 1965. С. 231, 232, 233.

(обратно)

217

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 301.

(обратно)

218

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 21.

(обратно)

219

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М., 1978. Т. 2. С. 219.

(обратно)

220

Толстая С.А. Дневник: В 2 т. – М, 1978. Т. 1. С. 274, 318, 329, 366; Т. 2. С. 17.

(обратно)

221

Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904. Т. 1. С. 7.

(обратно)

222

Там же. С. 240.

(обратно)

223

Танеев С.И. Дневник: В 3 т. – М., 1981.

(обратно)

224

Достоевская А.Г. Дневник 1867 года. – М., 1993.

(обратно)

225

Погодин М.П. Год в чужих краях. Дорожный дневник: В 4 ч. – М., 1839. Ч.3. С. 83.

(обратно)

226

Там же. Ч. 4. С. 180.

(обратно)

227

Погодин М.П. Год в чужих краях. Дорожный дневник: В 4 ч. – М., 1839. Ч. 2. С. 146.

(обратно)

228

Островский А.Н. Дневник. – А.Н. Островский. Собр. соч.: В 12 т. – М., 1978. Т. 10. С. 356, 370, 395.

(обратно)

229

Там же. С. 398.

(обратно)

230

Гарин-Михайловский Н.Г. По Корее, Манчжурии и Ляодунскому полуострову. – Н.Г. Гарин-Михайловский. Собр. соч.: В 5 т. – М., 1958. Т. 5. С. 63.

(обратно)

231

Милютин Д.А. Дневник: В 4 т. – М., 1847-1848. Т. 4. С. 88.

(обратно)

232

Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. – Л., 1955-1956. Т. 2. С. 263.

(обратно)

233

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 4. С. 287, 212.

(обратно)

234

Там же. Т. 2. С. 119.

(обратно)

235

Долгоруков П.И. Дневник. – Звенья. Т. 9. – М., 1951. С. 74.

(обратно)

236

Аксаков И.С. Письма к родным. – М., 1988. С. 42.

(обратно)

237

Теляковский В.А. Воспоминания. – М., 1964. С. 23.

(обратно)

238

Теляковский В.А. Дневник директора императорских театров. 1898 – 1901. – М., 1998. С. 74, 139.

(обратно)

239

Надсон С.Я. Дневник. – С.Я. Надсон. Дневник. Письма. – СПб., 1912. С. 8.

(обратно)

240

Хвостов А.С. Записки о словесности. – Литературный архив. Т. 1. – М.; Л., 1938. С. 39.

(обратно)

241

Добролюбов Н.А. Дневник. – Н.А. Добролюбов. Собр. соч.: В 9 т. – М.; Л., 1964. Т. 8. С. 471, 481, 485, 486, 487.

(обратно)

242

Одоевский В.Ф. Хроника и особые происшествия. Дневник 1859 – 1869. – Литературное наследство. С. 22-24. – М., 1936. С. 145, 230, 237, 234.

(обратно)

243

Перетц Е.А. Дневник. – М.; Л., 1927. С. 46.

(обратно)

244

Там же. С. 70-71.

(обратно)

245

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 1. С. 65.

(обратно)

246

Там же. Т. 4. С. 91, 170; Т. 3. С. 27, 113, 113; Т. 2. С. 300; Т. 4. С. 36.

(обратно)

247

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989.

(обратно)

248

Там же.

(обратно)

249

Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904. Т. 1. С. 7

(обратно)

250

Там же. С. 33, 9, 23.

(обратно)

251

Там же. С. 5.

(обратно)

252

Там же. С. 16, 19, 36.

(обратно)

253

Валуев П.А. Дневник: В 2 т. – М., 1961. Т. 1. С. 58, 255; Т. 2. С. 146-147, 376.

(обратно)

254

Оленина А.А. Дневник Annette. – М., 1994. С. 71.

(обратно)

255

Там же. С. 101.

(обратно)

256

Попова Е.И. Дневник. – Спб., 1911. С. 7.

(обратно)

257

Попова Е.И. Дневник. – Спб., 1911. С. 129.

(обратно)

258

Там же. С. 21.

(обратно)

259

Там же. С. 33.

(обратно)

260

Там же. С. 59.

(обратно)

261

Попова Е.А. Дневник. – Спб., 1911. С. 182.

(обратно)

262

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 177.

(обратно)

263

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып 5, Пг., 1923. С. 20.

(обратно)

264

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2.

(обратно)

265

Герцен A.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954 – 1964. Т. 2. С. 237.

(обратно)

266

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 47. С. 10.

(обратно)

267

Вяземский П.А. Записные книжки. – М., 1992. С. 93.

(обратно)

268

Вяземский П.А. Записные книжки. – М., 1992. С. 306.

(обратно)

269

Там же. С. 201.

(обратно)

270

Муханов В.А. Дневник. – Русский архив, 1896. № 3, 10, 12; 1897. № 1, 2.

(обратно)

271

Полонский Я.П. Дневник за 1855 – 1856 г. – Голос минувшего. – М., 1919. № 1-4. С. 108, 115-116.

(обратно)

272

Полонский Я.П. Дневник за 1855 – 1856 г. – Голос минувшего. – М., 1919. № 1-4. С. 115.

(обратно)

273

Толстой Л.Н. Дневник. – Л.Н. Толстой. ПСС: В 90 т. – М.; Л., 1928-1958. Т. 57. С. 44-45.

(обратно)

274

Исторический вестник. 1888, март. С. 657.

(обратно)

275

Пушкин А.С. Дневник. – А.С. Пушкин. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1954. Т. 6. С. 14.

(обратно)

276

Чехов А.П. Дневник. – А.П. Чехов. ПСС: В 30 т. – М., 1987. Т. 17. С. 226.

(обратно)

277

Жихарев С.П. Записки современника: В 2 т. – Л., 1989. Т. 1. С. 224 – 225.

(обратно)

278

Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник 1825 – 1826 гг. – Л., 1964. С. 366.

(обратно)

279

Толстой А.К. Дневник. – А.К. Толстой. Собр. соч.: В 4 т. – М., 1963 – 1964. Т. 4. С. 24, 26, 28, 29, 31.

(обратно)

280

Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник 1825 – 1826 гг. Л., 1964. С. 407.

(обратно)

281

Кропоткин П.А. Дневники разных лет. – М., 1992. С. 134.

(обратно)

282

Гагарин И. Дневник. Записки о моей жизни. Переписка. – М., 1996. С. 204-205.

(обратно)

283

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 156.

(обратно)

284

Там же. С. 172, 173, 169.

(обратно)

285

Там же. С. 161, 162, 155.

(обратно)

286

Башкирцева М. Дневник. – М., 1991. С. 68, 89, 138.

(обратно)

287

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 163.

(обратно)

288

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 90.

(обратно)

289

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр.соч.: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2. С. 317.

(обратно)

290

Там же. С. 310.

(обратно)

291

Тургенев А.И. Хроника русского. Дневник 1825-1826 гг. – Л., 1964. С. 307.

(обратно)

292

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых Вып. 1. – СПб., 1911. С. 60-61.

(обратно)

293

Забелин И.Е. Дневники. Записные книжки. – М., 2001. с. 27.

(обратно)

294

Романов К.К. Дневник. Воспоминания. Стихи. Письма. – М., 1998. С. 101, 110.

(обратно)

295

Гладилов И.И. Дневник. – Русский архив. 1901. № 6. С. 290-291.

(обратно)

296

Короленко В.Г. Дневник: В 4 т. – Полтава, 1925. Т. 1. С. 131-132.

(обратно)

297

Пушкин А.С. Дневник. – А.С. Пушкин. Собр. соч.: В 10 т. – М., 1954. Т. 6. С. 8.

(обратно)

298

Вяземский П.А. Записные книжки. – М., 1992. С. 77 – 78.

(обратно)

299

Вяземский П.А. Записные книжки. – М., 1992. С. 261.

(обратно)

300

Надсон С.Я. Дневник. – С.Я. Надсон Проза. Дневник. Письма: В 2 т. – СПб., 1912. Т. 2. С. 8.

(обратно)

301

Романов К.К. Дневник. Воспоминания. Стихи. Письма. – М., 1998. С. 126.

(обратно)

302

Снегирев И.М. Дневник: В 2 т. – М., 1904. Т. 1. С. 148.

(обратно)

303

Достоевская А.Г. Дневник 1867 года. – М., 1993. С. 383.

(обратно)

304

Танеев С.И. Дневник: В 3 т. – М., 1981. Т. 1. С. 84-85.

(обратно)

305

Мелиховский летописец. Дневник Павла Егоровича Чехова. – М., 1995. С. 52.

(обратно)

306

Кюхельбекер В.К. Путешествие. Дневник. Статьи. – Л., 1979. С. 111.

(обратно)

307

Теляковский В.А. Дневник директора императорских театров. 1898 – 1901. – М., 1998. С. 388.

(обратно)

308

Герцен А.И. Дневник. – А.И. Герцен. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1954-1964. Т. 2.

(обратно)

309

Там же. Т. 2.

(обратно)

310

Забелин И.Е. Дневник. Записные книжки. – М., 2001. С. 92.

(обратно)

311

Неизданный Достоевский. – Литературное наследство. Т. 83. – М., 1971.

(обратно)

312

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 128.

(обратно)

313

Дружинин А.В. Повести. Дневник. – М., 1986. С. 372.

(обратно)

314

Добролюбов Н.А. Дневник. – Н.А. Добролюбов. Собр. соч.: В 9 т. – М.; Л., 1964. Т. 8. С. 446.

(обратно)

315

Тургенев Н.И. Дневник. – Архив братьев Тургеневых. Вып. 1. – СПб., 1911. С. 63-65.

(обратно)

316

Станиславский К.С. Дневник. – К.С. Станиславский. Собр. соч.: В 9 т. – М., 1994. Т. 5. Кн. 1.С. 50-51.

(обратно)

317

Станиславский К.С. Дневник. – К.С. Станиславский. Собр. соч.: В 9 т. – М., 1994. Т. 5. Кн. 1.С. 191.

(обратно)

318

Там же. С. 272, 277.

(обратно)

319

Жуковский В.А. Дневник. – СПб., 1903. С. 60.

(обратно)

320

Жуковский В.А. Соч.: В 4 т. – М.; Л., 1959-1960. Т. 4. С. 204.

(обратно)

321

Керн А.П. Воспоминания. Дневники. Письма. – М., 1989. С. 129.

(обратно)

322

Там же. С. 133, 141222, 233.

(обратно)

323

Там же. С. 222.

(обратно)

324

Оленина А.А. Дневник. Annette. – М., 1994. С. 71.

(обратно)

325

Там же. С. 75.

(обратно)

326

Там же. С. 170.

(обратно)

327

Там же. С. 113.

(обратно)

328

Чернышевский Н.Г. Дневник. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1935-1953. Т. 1. С. 411.

(обратно)

329

Там же. С. 425, 429.

(обратно)

330

Там же. С. 443.

(обратно)

331

Там же. С. 547.

(обратно)

332

Никитин И.С. Дневник семинариста. – И.С. Никитин. Собр. соч.: В 2 т. – М., 1975. Т. 2. С. 169.

(обратно)

333

Никитин И. С. Дневник семинариста. – И.С. Никитин. Собр. соч.: В 2 т. – М., 1975. Т. 2. С. 135.

(обратно)

334

Там же. С. 135.

(обратно)

335

Там же. С. 167.

(обратно)

336

Никитин И.С. Дневник семинариста. – И.С. Никитин. Собр. соч.: В 2 т. – М., 1975. Т. 2. С. 185, 209.

(обратно)

337

Там же. С. 199.

(обратно)

338

Там же. С. 146.

(обратно)

339

Чернышевский Н.Г. Пролог. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1935-1953. Т. 13.

(обратно)

340

Чернышевский Н.Г. Пролог. – Н.Г. Чернышевский. Собр. соч.: В 16 т. – М., 1935-1953. Т. 13.

(обратно)

341

Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. – Проза русских поэтов М., 1982. С. 310, 311.

(обратно)

342

Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. – Проза русских поэтов М., 1982. С. 311.

(обратно)

343

Там же. С. 317.

(обратно)

344

Чайковский П.И. Дневник. – М.; Пг., 1923. С. 162.

(обратно)

345

Тургенев И.С. Дневник лишнего человека. – И.С. Тургенев ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1969-1968. Т. V, 178.

(обратно)

346

Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. – Проза русских поэтов М., 1982. С. 310.

(обратно)

347

Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. – Проза русских поэтов М., 1982. С. 362.

(обратно)

348

Тургенев И.С. ПСС и П: В 28 т. – Т. V. С. 218.

(обратно)

349

Проза русских поэтов. – М., 1982. С. 362.

(обратно)

350

Там же. С. 362.

(обратно)

351

Тургенев И.С. Дневник лишнего человека. – И.С. Тургенев. ПСС и П: В 28 т. – М.; Л., 1960-1968, С. Т. V. С. 181, 321, 332.

(обратно)

352

Лесков Н.С. Соборяне. – Н.С. Лнсков. Собр. соч.: В 11 т. – М., 1956-1958. Т. 4. С. 44, 54.

(обратно)

353

Там же. С. 57, 62, 63.

(обратно)

354

Там же. С. 69.

(обратно)

355

Лесков Н.С. Соборяне. – Н.С. Лесков. Собр. соч.: В 11 т. – М., 1956 – 1958. Т. 4. С. 57, 62.

(обратно)

356

Там же. С. 81.

(обратно)

357

Никитенко А.В. Дневник: В 3 т. – Л., 1955 – 1956. Т. 3. С. 168.

(обратно)

358

Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени. – М.Ю. Лермонтов. Собр. соч.: В 4 т. – М., 1969. Т. 4. С. 260-266.

(обратно)

359

Егоров Б.Ф. Примечания к «Воспоминаниям» А.А. Григорьева. – А.А. Григорьев. Воспоминания. – Л., 1980. С. 399.

(обратно)

360

Григорьев А.А. Воспоминания. – Л., 1980. С. 85, 86, 92.

(обратно)

361

Григорьев А.А. Воспоминания. – Л., 1980. С. 92.

(обратно)

362

Там же. С. 89.

(обратно)

363

Никитин И.С. Дневник семинариста. – И.С. Никитин. Собр. соч.: В 2 т. – М., 1975. Т. 2. С. 176, 195.

(обратно)

364

Апухтин А.Н. Дневник Павлика Дольского. – Проза русских поэтов. – М., 1982. С. 311, 334, 343, 357.

(обратно)

Оглавление

  • Об авторе
  • Введение
  • Глава первая ФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ
  •   1. Психологическая функция дневника
  •   2. Дневники периода индивидуации
  •   3. Дневники рубежа двух жизненных эпох и зрелого психологического возраста
  •   4. Дневники, начатые во второй половине жизни
  •   5. Дневники периода тюрьмы и ссылки
  • Глава вторая ВРЕМЯ И ПРОСТРАНСТВО В ДНЕВНИКЕ
  •   1. Роль хронотопа
  •   2. Три основные формы хронотопа
  •     а) локальное время – пространство
  •     б) континуальное время – пространство
  •     в) психологическое время – пространство
  •   3. Факультативные и смешанные формы хронотопа
  •     а) историческое время – пространство
  •     б) смешанные формы
  • Глава третья ОБРАЗ ЧЕЛОВЕКА В ДНЕВНИКЕ
  •   1. Специфика дневникового образа
  •   2. Характерное и типическое в дневниковом образе
  •   3. Приемы создания образа человека в дневнике (композиция образа)
  •     а) конструктивный образ
  •     б) репродуктивный образ
  •     в) иконический образ
  •     г) деструктивный образ
  •   4. Образ автора в дневнике
  •     а) элиминированный образ
  •     б) условно-объективный образ
  •     в) умеренно-субъективный образ
  •     г) господствующий образ
  • Глава четвертая ТИПОЛОГИЯ И ЖАНРОВОЕ СОДЕРЖАНИЕ ДНЕВНИКА
  •   1. Типологическое своеобразие дневника
  •     а) экстравертивный дневник
  •     б) интровертивный дневник
  •     в) переходящий тип
  •     г) осциллирующий тип
  •   2. Жанровое содержание дневника
  •     а) семейно-бытовой дневник
  •     б) путевой дневник
  •     в) общественно-политический дневник
  •     г) служебный дневник
  • Глава пятая МЕТОД И СТИЛЬ
  •   1. Специфика дневникового метода
  •   2. Основные этапы и причины эволюции дневникового метода
  •   3. Некоторые разновидности метода
  •     а) дидактический метод
  •     б) сентиментально-поэтический метод
  •     в) рефлективно-аналитический метод
  •     г) метод арабесков
  •   4. Понятие стиля дневника
  •     а) информативно-повествовательный стиль
  •     б) аналитический стиль
  •     в) эстетически нагруженное слово
  •     г) смешанные формы
  • Глава шестая КОМПОЗИЦИЯ И СЮЖЕТ
  •   1. Специфика композиции дневника
  •   2. Разновидности композиции
  •     а) непрерывная композиция
  •     б) дискретная композиция
  •   3. Организация материала дневника по принципу жанрового деления
  •   4. Понятие дневникового сюжета
  •   5. Некоторые способы сюжетной организации дневника
  •     а) вкрапление литературного материала в дневник
  •     б) преобразование жизненных фактов в литературную интригу
  • Глава седьмая ОБРАЗ ДНЕВНИКА В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ПРОЗЕ
  •   1. Специфика художественного дневника
  •   2. Разновидности художественного дневника
  •     а) дневники периода индивидуации
  •     б) дневники критического возраста и жизненных итогов
  •     в) классический дневник в художественной прозе
  •     г) жанровая имитация дневника ссылки
  •     д) беллетризация классического дневника
  •   3. Элементы жанровой формы классического дневника, отразившиеся в художественном дневнике
  • 3аключение
  • Библиография Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра», Олег Георгиевич Егоров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства