«Некоторые проблемы истории и теории жанра»

5857

Описание

Анатолий Фёдорович Бритиков — советский литературовед, критик, один из ведущих специалистов в области русской и советской научной фантастики. В фундаментальном труде «Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы)» исследуется советская научно-фантастическая проза, монография не имеет равных по широте и глубине охвата предметной области. Труд был издан мизерным тиражом в 100 экземпляров и практически недоступен массовому читателю. В данном файле публикуется вторая книга: «Некоторые проблемы истории и теории жанра».



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Анатолий Фёдорович Бритиков Отечественная научно-фантастическая литература (1917-1991 годы). Книга вторая. Некоторые проблемы истории и теории жанра

Предисловие к первому изданию

I

Небольшая по объему монография А.Ф.Бритикова охватывает основные вопросы жанра, который при всей его популярности изучен у нас и за рубежом еще очень мало. Прежняя книга А.Бритикова «Русский советский научно-фантастический роман», опубликованная в 1970 году, является одной из первых крупных работ, посвященных этому жанру. Она была высоко оценена в России и за границей. В Познани на международном съезде писателей-фантастов книга была отмечена Специальной премией, на родине — премией А.Беляева.

В новой работе автор ставил иные задачи:

∙ обосновать принципы историко-литературного анализа научно-фантастической литературы, сходные и вместе с тем отличные от хорошо разработанных традиционных подходов литературоведения (более тесные связи с научно-техническим прогрессом, иная эстетика, другая типология героев и т.д.);

∙ рассмотреть научную фантастику уже не имманентно, а в контексте общего историко-литературного процесса, что естественно и актуально в свете нынешнего ее переплетения с «реалистикой»;

∙ впервые оценить на большом фактическом материале отношения научной фантастики с устным народнопоэтическим творчеством, с мифологическим типом мышления;

∙ проанализировать отношение великого реалиста Л.Толстого к научной фантастике Ж.Верна;

∙ показать и дать разносторонний анализ своеобразной структуры научно-фантастических романов А.Н.Толстого, идейно-художественной значимости фантастических идей, мотивов, образов.

Освещая эти вопросы, автор впервые детально использовал структуру самого метода научной фантастики — как грани общего творческого метода отечественной литературы.

Если, упоминавшаяся ранее книга А.Бритикова вводила в научный оборот большой историко-литературный материал, мало знакомый литературоведам, то настоящее исследование выдвигает и освещает проблемы жанра, тесно связанные с основными вопросами, с одной стороны, научного, а с другой — художественного реализма.

II

Автор рассматривает проблемы малоизученного жанра, анализирует литературную эволюцию жанра в целом и отдельные его произведения, а главное, на обширном и хорошо продуманном материале устанавливает принципы изучения научной фантастики как своеобразного явления культуры. А.Бритиков обосновывает свою творческую трактовку жанра научной фантастики и ее творческого метода как основной части метода отечественной литературы.

В заключительной главе, как бы отвечая на вопрос, поставленный в начале книги: «Что такое фантастика?», автор рассматривает общекультурную миссию этой литературы в современном научно-техническом прогрессе.

Особо нужно отметить библиографическое приложение. В него включены книги и произведения, напечатанные в различных сборниках и журналах, изданные в период с 1968 по 1987 годы. Библиография насчитывает 3.733 названий. Эта работа может ориентироваться в наиболее значительных, проблемно-тематическом и идейно-художественном отношении, произведениях научной фантастики, а также постичь специфику научно-фантастической литературы, ее связь с научно-техническим прогрессом и современными проблемами общественной жизни.

Монография интересно задумана, содержательна, плотно написана Она является во всех отношениях оригинальным поисковым исследованием, не имеющим аналогов в современном литературоведении. Предшественников у А.Ф.Бритикова почти не было.

К большому сожалению, автору не суждено увидеть издание этой книги. Книга «Отечественная научно-фантастическая литература. Некоторые проблемы истории и теории жанра» оказалась одной из последних его работ. Анатолий Федорович Бритиков скончался 15 марта 1997 года Всех кому посчастливилось знать этого человека, поражала его эрудиция, феноменальная работоспособность, его ревностное служение делу, которому он отдавал себя без остатка. Круг литературно-научных интересен А.Ф.Бритикова был исключительно широк, но главная тема, определявшая его научное призвание — освоение космического пространства с помощью ракетной техники — владела им с юных лет. Будучи в зрелом возрасте, он сам пытался «создавать ракеты», получив при этом обширные ожоги…

Не сомневаюсь, что эта книга окажется интересной и полезной и для моих собратьев по перу, и для профессиональных литературоведов, и для вдумчивых любителей и ценителей научной фантастики — воистину замечательного литературного жанра, эволюция и проблемы которого широко и досконально освещены в данной монографии.

Мы — это вдова Анатолия Федоровича, его верная помощница в работе, Клара Федоровна, для которой издание книги стало делом чести и отчасти, смыслом жизни; Елена Ворон, чье секретарство в Комиссии по литературному наследию А.Ф.Бритикова естественным образом перетекло в редакторство, ведь у нее был свой собственный долг перед покойным учителем; и писатель-фантаст Леонид Смирнов, который принял большое участие в издательских хлопотах, — сделали все, что смогли.

От редакции

Предисловие ко второму изданию

Бурный расцвет научно-фантастической литературы в XX веке — явление, заслуживающее пристального внимания литературоведов. И действительно, о фантастике написано немало статей, очерков, рецензий. Но почти все они представляют собой журналистские заметки, отличающиеся поверхностным подходом и большой противоречивостью мнений о характере этого удивительно жанра. Остро ощущалась необходимость создать серьезное исследование, в котором отразились бы сложные, многогранные пути становления и развития русской научно-фантастической литературы.

Искренняя любовь А.Бритикова к фантастике — образец преданного, многолетнего служения любимому литературному жанру, которое навсегда останется в истории фантастоведения. Плодом кропотливой работы ученого стал двухтомный труд «Отечественная научно-фантастическая литература», который является единственным в своем роде исследованиием отечественной НФ и вводит этот интереснейший жанр в общелитературный и общекультурный контекст.

Автор исследует историю развития российской научно-фантастической литературы на протяжении длительного периода: начиная с середины XVIII века и заканчивая 1991 годом. Впервые в таком объеме представлена дореволюционная фантастика, получившая в работах А.Бритикова развернутую и объективную оценку. Помимо фантастики В.Одоевского, Н.Чернышевского, К.Циолковского и А.Богданова исследуются произведения А.Куприна, Н.Олигера и в особенности В.Брюсова, который оставил заметный след в истории русской НФ литературы.

Если первый том исследования, получивший название «Научная фантастика как особый вид искусства» вводит в научный оборот уникальный историко-литературный материал, в котором с большой полнотой отразились сложные и многогранные пути развития русской НФ литературы, мало знакомые литературоведам, то во втором томе, озаглавленном «Некоторые проблемы истории и теории жанра», автор впервые рассматривает основные проблемы малоизученного жанра и анализирует литературную эволюцию фантастики в целом и ее отдельные произведения. А главное, на обширном, тщательно отобранном материале А.Бритиков формулирует принципы изучения научной фантастики как своеобразного явления культуры. Автор обосновывает свою теоретическую трактовку жанра НФ и ее творческого метода как составной части (или одной из граней) метода русской литературы. Книги А.Бритикова полемически направлены против и поныне не прекращающихся попыток вывести научно, фантастический жанр из общего русла художественного реализма.

Во второе издание книги «Некоторые проблемы истории и теории жанра» добавлены четыре важнейшие главы. В главе «Действенность фантастики» подчеркивается, что при всей ее специфике, главная цель фантастики — Человек. Сегодня она внедряется в те слои жизни, в ту проблематику, которых почти не касалась в недавнем прошлом и которым по сей день уделяет мало внимания художественная литература. НФ по своей природе наилучшим образом приспособлена для тренировки исследовательского воображения — причем, любого человека, а не только профессиональных исследователей. Она приобщает человека к эстетике познания. Без испытания «сумасшедших» идей в миллионах умов сознание человечества шло бы вперед намного медленней. И наконец, только научная фантастика помогает человечеству адаптироваться к стремительно меняющимся мировым реалиям. Будущее врывается в нашу жизнь в виде всемирной сети Интернета и синтетических наркотиков, космических станций и психотропного оружия. И надо найти свое место в этом новом, постиндустриальном мире.

В главе «Пафос космизации в научной фантастике» А.Бритиков доказывает, что современный космический роман может служить примером воздействия не только науки на литературу, но и глубинного проникновения художественного творчества в творчество научно-теоретическое. Научно-фантастическая литература переросла в инструмент изучения будущего — тем более действенный, что выступает она от имени массового сознания и к нему апеллирует.

В главе «Целесообразность красоты в эстетике И.Ефремова» автор анализирует творчество знаменитого русского фантаста. Оно оказало большое влияние на развитие отечественной научной фантастики. Как ученый Иван Ефремов занимался дочеловеческим прошлым Земли, но человек интересовал его не только как результат развития жизни на планете — в центре внимания Ефремова были еще не познанные возможности, потенциальная ценность человеческой личности на разных этапах ее поступательного развития. Универсальное понимание красоты человека от биологического естества и полузвериных инстинктов до величайших духовных взлетов — Ефремов считал не только целью эстетической мысли, но и могучим инструментом формирования нового человека. Достижения цивилизации не отменяют первобытного потенциала предков. Исследуя ступени физической красоты человека, Иван Ефремов отталкивался от разносторонне диалектического понимания коммунистического идеала счастья, и в углублении этого идеала, этого понимания и состоял критерий и цель его концепции прекрасного.

Еще одна новая глава книги А.Бритикова получила название «Что скрывалось за „кризисом” современной фантастики?» В настоящее время невозможно представить себе дальнейшее существование человека и общества — физическое, социальное и духовное — вне научно-технической цивилизации. Столь же невозможен и ее художественный анализ вне углубляющегося взаимодействия поэтического и научного мышления. Этот процесс необратим, сколько бы ни пытались повернуть его вспять даже самые талантливые писатели. Размышления над «кризисом жанра» НФ помогут преодолеть заблуждения, которые навязывают читающей публике некоторые фантасты и особенно представители так называемой «серьезной» литературы в условиях, когда наша критика и литературоведение уделяют фантастике недостаточное внимание.

Исследование А.Бритикова интересно задумано, содержательно, плотно написано. Оно является во всех отношениях оригинальным поисковым исследованием, не имеющим аналогов в современном российском литературоведении. Это первая и единственная подлинно научная работа, высоко профессионально рассматривающая произведения воистину замечательного жанра, популярного у миллионов читателей на протяжении всего XX столетия. Предшественников у А.Бритикова почти не было. Не сомневаюсь, что этот двухтомник окажется интересным и полезным не только для писателей, литературоведов, библиотекарей и преподавателей литературы, но и для вдумчивых любителей и ценителей научной фантастики.

Особо хочу отметить, что исследование А.Бритикова имеет библиографическое приложение в пяти томах. Библиография включает огромный массив изданных на русском языке художественных произведений писателей-фантастов, живших и писавших на территории Российской империи и СССР в 1759-1991 годах, а также русских писателей, оказавшихся в вынужденной эмиграции. Помимо этого библиография содержит сведения о рецензиях на отдельные произведения, критических, биографических и библиографических работах, посвященных фантастике, а также перечень псевдонимов писателей-фантастов.

К.Бритикова

Л.Смирнов

Предисловие автора

«Фантастический — несбыточный, мечтательный; или затейливый и причудливый, особенный и отличный по своей выдумке».

В.Даль — Толковый словарь живого великорусского языка в 4-хтт., т.4. М.: 1955.

«Научная фантастика — вид прозаического повествования, имеющий дело с ситуацией, которая не может возникнуть в известном нам мире, но которая предполагается на основе некоторых новаций науки и техники или псевдонауки и псевдотехники, созданной землянами или инопланетянами».

Kingsley Amis — New Maps of Hell. A Survey of Science Fiction. L.: 1960, p.18.

Написать эту книгу меня побудило в конечном счете то обстоятельство, что значение научно-фантастической литературы, несмотря на трудности, которые она испытывает, — издательские и, так сказать, психологические, — не только растёт, но и качественно изменяется в современном мире. Когда-то известные писатели-фантасты В.Обручев и А.Беляев высказывали мысль, что главное её назначение — нести знания в читательские массы, готовить к научной работе. С тех пор функция научной фантастики неизмеримо расширилась. Но и первоначальное её предназначение не утратило своей силы.

Если подходить к научной фантастике с точки зрения приключения идей, то некоторые считают, что основной её герой, — по крайней мере, фантастики, сциентистской — это научная идея или гипотеза. А с традиционной, нефантастической точки зрения, главный герой современной фантастики — учёный либо человек, так или иначе выполняющий научную задачу. И в принципах художественного анализа действительности научная фантастика непосредственно приближается к науке. Тем не менее, сциентизм — только одна сторона художественного метода научной фантастики. В тени пока ещё остаётся то обстоятельство, что эта литература, по выражению Е.Парнова, является своего рода мостом между могучими путями познания — наукой и искусством. Пока ещё недостаточно понято и ещё меньше оценено то, что, научная фантастика строит мост с обеих сторон, и со стороны искусства не в меньшей мере, чем со стороны науки.

Дело здесь не только в том, что в последнее время она всё больше делается литературой, искусством в связи с её возрастающим интересом к социально-психологической проблематике. Дело в том, что и на сциентистском первоначальном этаже она была обязана успеху своих технологических, а впоследствии и научно-теоретических предвидений в равной мере также и эстетической составляющей своего художественного метода. Именно преимущество фантастической проекции по интуитивно угадываемой красоте целесообразного и целесообразности красивого придавало научной фантастике ту универсальность, которая удивила читателей 70-х годов, когда она стала явно стыковаться со «вненаучной», то есть по сути дела — с литературной условностью по всему её диапазону, от реалистического спектра до мифопоэтического. Благодаря внесциентистской тенденции этого художественного метода, современная научно-фантастическая литература сделалась откровенно психологической, социальной, Философской, и не только по своей тематике, но и в изобразительных средствах. Именно здесь, в двойных, сциентистско-эстетических возможностях её природы, нам думается, заложен секрет глубокого интереса к фантастике со стороны современной реалистики. Романы, повести, поэмы, сочетающие реалистику с научной фантастикой, а с другой стороны, с фантастикой сказочно-мифологической (например, «Буранный полустанок» Ч.Айтматова), — сегодня уже достаточно заметное литературное явление. Аналогичные фантастико-реалистические жанрообразования появились и в драматургии, и в кино, и в живописи. Фантастика научного типа сама по себе оказалась не чужда той эстетической интуиции, которая вела основной поток искусства от самых древних первообразов к вершинным достижениям античности и нового времени (если ограничиваться хотя бы европейской традицией художественного освоения мира). Сегодня нельзя не сознавать правоту выдающегося писателя и учёного И.Ефремова, который писал в начале 60-х годов, что научная фантастика умирает, чтобы возродиться…

Фантастическую литературу текущая критика игнорирует, литературоведение едва замечает. А между тем элитные её творения живут веками и тысячелетиями, рассчитанные на вечность. Преувеличение? Возьмите знаменитые Платоновы диалоги об Атлантиде. Ни одно произведение великого мыслителя не породило такой обширной и полемически страстной литературы. В научном труде Н.Ф.Жирова «Атлантида» сообщается, что одних только книг на эту тему насчитывается свыше двух тысяч. Без счёта статей, мириады упоминаний. А ведь это — самая настоящая фантастика, по тем временам прямо-таки новаторская, которую безо всякой натяжки можно назвать научной. Здесь «дышит жар холодных чисел». Грандиозные инженерные и архитектурные сооружения атлантов — плоды обширных знаний в механике, физике, геологии, химии и так далее. А общество? Ни на что не похожее в современном Платону мире, рассчитанное по науке его времени. Даже нетронутые ландшафты страны поражают своей геометричностью, не говоря уже о преображённой части природы.

А «Илиада»? Кто бы взялся утверждать, что знаменитые поэмы Гомера перевешивают по каким-то другим параметрам научно-фантастическое сказание Платона?

В изданных во Франции историях французской литературы вы не найдёте великого фантаста Жюля Верна, хотя книги этого «устаревшего» писателя, согласно статистическим данным по издаваемости, до сих пор в числе самых читаемых. Имя Верна носит один из кратеров обратной стороны Луны, которую увидели, облетая, пассажиры его космического корабля, первого, кстати сказать, в истории человеческой мысли. Платон и Верн вряд ли помышляли о вечности, желая лишь преподать урок своему времени. А получилось на века. Тоже урок: у научно-фантастической литературы есть своя мера, мы воспринимаем её особым краем нашего универсального воображения. Миф, который некогда возник как целостное осознание мира и человека, сегодня воспринимается нами, конечно, овеем иначе, однако не отпал вовсе. Наша психика исторически надстраиваема — подобно, например, научной сфере сознания, где новая физика вынуждена уживаться теперь с несхожей классической. Наша эстетика воспринимает Гомера только по книжному историческому опыту Для современной фантастики в нашем сознании тоже есть свой этаж, надстроенный в эпоху современной цивилизации. Мифологический уровень находится где-то у самого фундамента сознания, хотя и в ином измерении, нежели научное воображение. Мы мыслим и воображаем сразу по всему этому разросшемуся строению, по всем его «этажам», и ни один из них нельзя откинуть, хотя для каждого типа интеллектуальной деятельности отведён свой тип сознания. Не забудем об этом, встречая на полке фантастическую книгу…

Назрела необходимость историко-литературного изучения научной фантастики, в отличие от тех литературно-критических обзоров и проблемных очерков, до недавнего времени составлявших наше (и зарубежное тоже) «фантастоведение», в которых научно-фантастическая литература рассматривалась как готовое литературное явление. Иногда в них имеются ссылки, да и то самого приблизительного свойства, на предысторию тех или иных фантастических изобретений в сказках и мифах, но чаще всего и этих исторических ссылок не имеется, а устанавливаются только связи научно-фантастической литературы с наукой. Иными словами, до недавних пор в литературоведении научная фантастика рассматривалась вне её собственного развития.

Первой попыткой определить закономерности этого развития можно считать краткий обзор Е.Брандиса «Жюль Верн и вопросы развития научно-фантастического романа», изданный в 1955 году. Правда, это не был историко-литературный анализ в традиционном смысле, так как речь шла о развитии научно-фантастического романа только в связи с тенденциями техносферы. Однако такой подход был оправдан, ибо научная фантастика в период своего становления более всего зависела от процессов научно-технического развития, да и в дальнейшем научно-технический прогресс гораздо больше, чем развитие основного потока художественной литературы, определял эволюцию научной фантастики.

В нашей книге «Русский советский научно-фантастический роман» (Л.: 1970) необходимость изучения самой научной фантастики и ее развития, с точки зрения движения научно-технического прогресса, была подтверждена на гораздо более обширном материале, были конкретизированы многие этапы истории отечественной научной фантастики в связи с теми или иными стадиями индустриального и научного развития нашей страны. Поэтому естественно наметился подход к изучению развития научно-фантастической литературы с точки зрения движения нашего общества, хотя этот подход ещё не получил должного развития ни в упомянутой книге, ни в других исследованиях, не были прояснены теоретические предпосылки такого изучения, да и сама научно-фантастическая литература ещё не давала достаточного материала. До последнего времени не получило должного освещения воздействие классиков в научной фантастике — Жюля Верна и Герберта Уэллса — на становление отечественной литературы фантастического жанра, что является очень существенной линией истории литературы в целом. Только сравнительно недавно появились публикации, засвидетельствовавшие, насколько значительным было взаимодействие отечественной литературы с международной традицией этого жанра. Да и сама международная традиция получила историко-литературную разработку лишь в последнее время (например, в трудах отечественных литературоведов Е.Брандиса и Ю.Кагарлицкого). Только-только положено начало и внутрижанровому изучению отечественной научной фантастики (статья автора этих строк о русском советском научно-фантастическом рассказе). В работах Е.Брандиса и А.Бритикова, В.Ревича и некоторых других сделаны заявки на исследование научно-фантастической литературы в контексте отечественной и международной традиции.

Что касается широкого общелитературного фона, вне которого рассмотрение научной фантастики всегда эстетически обеднено, то лишь в некоторых случаях, когда в поле зрения историка отечественной научной фантастики попадали произведения реалистического типа с включениями элементов научной фантастики, делались частные попытки соотнести историю жанра с общим потоком художественной литературы. Отрывочность в сопоставлении уже целиком объясняется состоянием литературного процесса, только совсем недавно обнаружившего острый интерес «реалистики» к фантастическому воображению. Нарастающее тяготение не только литературного, но и других видов художественного творчества к воображению фантастического типа бросается в глаза. Сбывается предсказание Ивана Ефремова, сделанное ещё в начале шестидесятых годов, когда научная фантастика росла как на дрожжах, о том, что её роль будет становиться всё заметней в любом виде литературы по мере нарастания значения науки в развитии общества.

Верность этого предсказания сегодня можно вполне оценить, несмотря на то, что литература не менее деятельно осваивает за последние годы также и фантастику условно-романтическую, сказочную, визионистскую. Например, Ч.Айтматов в «Буранном полустанке» освещает фантастическими «фресками» центральное реалистическое полотно романа с двух различных позиций: космическая научная фантастика устремлена вперёд, в завтрашний день, легенда о манкуртах обращена в прошлое.

Этот своеобразный триптих, где реалистическое повествование как бы поддерживается неравнозначными фантастическими крыльями, демонстрирует нам общую модель, по которой литература сегодня всё чаще обращается к фантастике. Соглашаясь с тем, что писатели-реалисты, как полагают некоторые критики, ищут на «фантастических перекрёстках» новые возможности обогащения литературной формы, нам всё же не уйти от вопроса, почему эта тяга усилилась именно сегодня и почему «реалистика» в своих формально-поэтических исканиях так настойчиво стучится в двери «золушки», научной фантастики — ведь со всеми своими достоинствами научная фантастика ещё не может служить образцом литературного мастерства.

Не только в художественно-поэтических поисках причина «фантастизации» современной литературы (и, повторяем, не только литературы). По всей видимости, дело в углублении творческого метода искусства, в каких-то существенных изменениях эстетического отношения искусства к действительности. Реалистическое освоение мира и человека на исходе двадцатого столетия уже не может, по-видимому, обходиться традиционными принципами и средствами непосредственного реализма.

Правда, если не ограничивать понятие реализма бытовым правдоподобием, — а это уже общепринятая точка зрения, — то фантастика в определённых своих разновидностях никогда не удалялась от реалистического искусства настолько, чтобы ему противостоять. Классики критического реализма у нас и за рубежом часто нарушали очерченные литературной критикой канонические границы. И вместе с тем уже тогда, в середине «золотого века» критического реализма, Ж.Верн заложил основание фантастики нового типа, которая устанавливала новые, нетрадиционные связи с художественным реализмом через научный реализм, используя и теоретические научные взгляды, и выраставшую из научных предпосылок техносферу.

Совсем недавно литературная критика обнаружила прямые контакты научной фантастики с «реалистикой» в ином художественном плане: это психологизм вообще и психологическая достоверность изображения человеческого характера в частности, это и типология литературного текста, насыщенного у современных писателей-фантастов вещественными деталями, в противоположность понятийно-описательному стилю прежней научной фантастики, это и красочная живописность фантастического пейзажа и т.д.

И вот этот-то современный процесс слияния научной фантастики с общим потоком художественной литературы и широкое приобщение всего современного искусства к древним формам народной словесности одновременно и ставит изучение научной фантастики в новые условия, и вместе с тем придаёт литературоведению и критике научной фантастики широкую общекультурную значимость.

Сегодня уже было бы невозможным только количественно наращивать описание суммы факторов истории научно-фантастической литературы. Сегодня всё ещё необходимое, конечно, имманентное историко-литературное изучение жанра уже можно эффективно ставить в живую связь с общим историко-литературным процессом, чего всё время недоставало истории научно-фантастической литературы. Ведь даже самые видные её имена, давно практически признанные классическими, часто выпадали из академических историй литературы только потому, что мыслился особняком литературный процесс жанра, к которому они принадлежали. Сегодня и литературно-теоретический анализ научной фантастики может быть уже эффективен не только с точки зрения научного мышления, но и в русле громадного опыта художественной мысли. И всё не потому, что его эстетические ценности уже количественно и качественно сравнимы с этим опытом, — до этого ещё далеко, — а чтобы осмыслить — и тем самым содействовать — укреплению молодой ветви искусства (и науки!) на одном древе мировой культуры. Если ещё не так давно научно-фантастический жанр, любимый читателями, приходилось соединять с художественной культурой окольными скрепами и удовлетворяться по преимуществу отдельным его рассмотрением, то теперь открывается возможность раскрыть его место в художественной и общей культуре несравнимо полнее и разностороннее.

Эта задача определила общий замысел и структуру предлагаемого исследования.

* * *

Автор хотел бы надеяться, что его работа поможет литературоведам, преподавателям, библиотекарям и всем, кто интересуется научной фантастикой, ориентироваться в этом популярном и малоизученном потоке художественной литературы. Дополнительным источником послужит библиографическое приложение.

Автор пользуется случаем выразить сердечную благодарность всем, кто содействовал выходу в свет этой книги, особенно сотрудника Пушкинского дома и его библиотеки, а также ленинградским писателям и критикам-фантастам, чьи замечания имели особую ценность.

Что такое научная фантастика?

Когда в 1924 году Корней Чуковский рисовал портрет Алексея Толстого, высоко оценивая в «Аэлите» великолепную фигуру красноармейца Гусева («образ широчайше обобщённый, доведённый до размеров национального типа»[1]), со скептицизмом отозвался, тем не менее, о перспективах жанра. «Куда нам, писателям технически отсталого народа, -иронически писал маститый критик, — сочинять романы о машинах и полётах на другие планеты!»[2]… Вряд ли и Алексей Толстой мог тогда предположить, что необычный для него роман, — который стал духовным мостом на Советскую Родину, и это само по себе заслуживает самого пристального внимания историка литературы, — обновит жюль-верновскую, уэллсову традицию отечественной словесности; что маленький островок в архипелаге литературных жанров разрастётся со временем в целый материк, и русский «роман о машинах» оплодотворит аналогичные явления в других национальных культурах, а в наши дни привьёт небывалое качество роману о человеческой жизни, как, например, «Буранному полустанку» Ч.Айтматова.

В те давние времена непросто было угадать будущее русской научной фантастики. Но и тогда неожиданный роман убеждённого реалиста не был одиноким в литературе «технически отсталого народа». В том же 1924-м году вышла в свет «Плутония» крупнейшего нашего геолога и географа академика В.Обручева (роман был написан годами десятью ранее). И это тоже войдёт в традицию, — что ещё до революции, у истоков жанра стояли, наряду с именитыми писателями В.Брюсовым, А.Куприным, А.Толстым, известные учёные, среди них К.Циолковский.

Годом позже «Аэлиты» Александр Беляев напечатает в журнале «Вокруг света» «Голову профессора Доуэля». Беляев посвятил свою недолгую жизнь осуществлению лозунга, которым озаглавил одну из литературно-критических статей: «Создадим советскую научную фантастику». Старейшина международного цеха писателей-фантастов Уэллс скажет ему при встрече: «…я с огромным удовольствием, господин Беляев, прочитал Ваши чудесные романы „Голова профессора Доуэля” и „Человек-амфибия”. О! Они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху»[3].

В творчестве Беляева отечественная научная фантастика определилась как особенное литературное течение — смежное авантюрному, утопическому, приключенческому, но вместе с тем и особое жанрообразование со своими, только ему присущими чертами. На многогранный опыт целого жанра, а не только отдельные, пускай и талантливые, книги будет опираться в послевоенный период Иван Ефремов в своём научно-фантастическом и социальном романе о коммунизме «Туманность Андромеды» (1957), который обозначил новый этап советской фантастики и разошёлся по всему миру более чем на пятидесяти языках.

Эта книга, спроецировавшая в будущие века всё лучшее в тысячелетнем опыте человечества, была задумана в полемике с англо-американскими научно-фантастическими моделями будущего. И кто бы тогда подумал, что президент-актёр всерьёз перенесёт из фантастического кинематографа в свою официальную стратегию те самые апокалиптические звёздные войны, которым Ефремов противопоставил в «Туманности Андромеды» Великое Кольцо сотрудничества миров.

Впрочем, в то время, в период международного «бума» научной фантастики, вызванного не в последнюю очередь энтузиазмом первых космических полётов, ошеломлявшим лидерством «отсталой» страны, едва залечившей раны военные, книга советского писателя вообще была на Западе редкостью.

Затем ситуация изменилась. Скажем, только в 1978 году советские антологии «Изобретатель вечности» в Польше и «Весна света» в Швеции, а также шведское издание повести А. и Б.Стругацких «Второе нашествие марсиан» были отмечены как лучшие книги года в научно-фантастическом жанре. Удостоены международных премий, переведены на европейские языки исследования отечественных фантастоведов. Недавняя золушка литературы, наша фантастика, прочно вошла теперь в специализированные энциклопедии и «путеводители», издающиеся в разных странах в тематику национальных и международных конференций, в многочисленные отечественные и зарубежные историко-литературные труды и монографии не только литературоведов, но и социологов, историков; у нас и за рубежом защищено немало диссертаций по этой новой тематике литературной науки.

Переводятся, обсуждаются, изучаются по преимуществу произведения современных писателей. Впервые на немецком языке было опубликовано в ГДР переработанное издание трилогии Сергея Снегова «Люди как боги» (1981); вскоре роман удостоился дискуссии в нескольких университетах. В 1974-1984 годах в разных европейских странах вышло восемь книг Ольги Ларионовой — против трёх на Родине. Иронический, сатирический, пародирующий Снегов, склонный к философским построениям, стремящийся воссоединить в эпическом размахе своей звёздной одиссеи чуть ли не все разновидности фантастической литературы, и Ларионова, едва ли не самый «чистый» лирик в психологической акварели своих небольших повестей и рассказов, — оба писателя, может быть, привлекли внимание как раз своей непохожей типичностью для многообразных течений и направлений современной отечественной фантастики.

Потребительский успех приходит и уходит вместе с модой. Нынешний же интерес к научно-фантастической литературе читателей самого различного уровня, от школьника до академика (среди них, например, конструктор самолётов О..Антонов и космических ракет С.Королёв, кибернетик А.Глушков, биолог В.Парин и другие) не объяснить по отдельности ни остротой обсуждаемых ею проблем научно-технического прогресса, ни актуальностью в наши дни социального моделирования будущего хотя и то и другое придаёт, несомненно, успеху научной фантастики серьёзный и долговременный характер, при всех приливах и отливах читательского внимания, естественных для любого жанра художественной литературы. Примечательна иная направленность интереса, о чём можно судить, ну, хотя бы по названию диссертации П.Мак-Гвайро «Социальные модели будущего в советской научной фантастике» (1974).

Как писал известный американский учёный и художник-фантаст Айзек Азимов в предисловии к первому сборнику советской фантастики, выпущенному в США более четверти века тому назад, об одном из произведений Ефремова: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то всё хорошее и благородное в человеке будет развиваться, и люди будут жить в любви и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчёркивает, что такое счастье невозможно при капитализме». Контраст получился в самом деле красноречивый.

Способность научной фантастики моделировать внутренние потенции текущей действительности на полшага вперёд уникальна для человека конца XX столетия, — когда в ускорении всех жизненных процессов, сегодняшний день разительно не похож на вчерашний и для практического действия зачастую необходимо наперёд представлять себе противоречивые последствия научно-технического прогресса.

Эта литература отвечает широкому спектру потребностей современного человека в современном мире.

И если в конце двадцатых — начале тридцатых годов переводы советской научно-технической фантастики были популярны, например, среди американских физиков, как сообщает их французский коллега и писатель Ж.Бержье, то для семидесятых её конкурентоспособность среди других явлений художественной культуры не в последнюю очередь обеспечена заметно возросшим эстетическим уровнем. Может быть, прежде всего для российской фантастики справедливо суждение Артура Кларка, писавшего в начале 60-х годов, что «в целом лучшие научно-фантастические произведения вполне выдерживают сравнение с любым публикуемым в наши дни художественным произведением (исключая, конечно, наиболее выдающиеся)»[4].

Оговорка понятная: по своей исторической молодости научно-фантастический жанр не успел ещё накопить достаточной суммы собственных художественных ценностей.

Однако за последние десятилетия писатели-фантасты интенсивно усваивали богатейший опыт классических жанров, в том числе русской реалистической прозы, о чём не раз писала литературная критика. Даже не самые крупные произведения дают доброкачественный материал для серьёзного литературного анализа[5].

Но всё это вовсе не значит, что на новый художественный уровень научная фантастика восходила путями, проторенными «реалистикой». Она не меньше усовершенствовалась и в своих собственных чертах, не меньше утверждалась в своих внутренних закономерностях.

Во времена Александра Беляева она увлекала необыкновенными идеями по преимуществу через приключенческий острый сюжет, нередко мастерски построенный, и тем не менее скелетообразный; её персонажи много действовали, но мало жили внутренней жизнью, охотней обменивались интересными мыслями о фантастических изобретениях, нежели теми чувствами, что вызывает у человека техническое чудо. Её драматургически динамичные диалоги запечатлели всё же небогатый «усреднённый» язык опять-таки приключенческой литературы, в чьей стилистике еще Жюль Верн черпал первоэлементы своего «романа о науке».

В 20-30-е годы научной фантастике недоставало даже не столько бытового психологизма, который она успешно осваивает теперь, сколько насыщения «умными разговорами», проницательно подмеченными А.В.Луначарским в повёрнутом к будущему романе Н.Г.Чернышевского «Что делать?». Подобные разговоры и размышления о необычайном в природе, о «человеке мудром» (термин И.Ефремова) коммунистического мира и т.п., широко вольются в фантастику 60-80-х годов, обогащая самые несхожие её разновидности не только интеллектуально, но и возможностью более совершенных художественных решений в её собственном поэтическом ключе (эти новые приключения — приключения мысли, так назовёт их литературная критика, означали такую типологическую перестройку жанра, когда научно-фантастическая идея, не обходившаяся со времён Жюля Верна без приключенческого сюжета как «своего непременного носителя», сама теперь делается источником литературной формы, — от фабульного каркаса до языкового уровня).

Здесь следует сделать два отступления в прошлое — о науке и о литературе. «Приключения мысли» в научной фантастике не без основать связывают с великими открытиями XX века. В освоении космоса, освоении атомной энергии, через молекулярную расшифровку наследственности, посредством «думающих» машин наука впервые в истории человечества осуществила свою непосредственную производительную мощь — в масштабах, сравнимых с планетарными силами природы. И параллельно воплощением в жизнь предвидений научной фантастики о возможностях познающей мысли, изменялось и её литературно-эстетическое отношение к науке.

Прежде её питали процессы дифференциации знания, и сюжет развивался вокруг фантастического изобретения, приключение-действие глубоко не затрагивало общей картины знания, художественное целое своих моделей научная фантастика искала в социальных последствиях изобретения или открытия. Современная наука, хотя и продолжает интенсивно разветвляться, тем не менее, «на стыках» дисциплин углубляет представление о наиболее общих законах природы и общества. И теперь в «приключениях мысли» — художественной субстанции общенаучных связей и закономерностей — больше реализуется противоположная тенденция к интеграции, через эти интеллектуальные приключения мы приобщаемся к единой корневой системе процессов познания.

Опережая науку, фантастика по-своему идеализирует её развитие, однако как раз в «приключениях мысли» она закладывает целостное представление о науке в том числе как эстетическом объекте, который не расчленяется на отдельные изобретения и открытия, делая тем самым шаг вперёд как явление искусства, не ослабляя своей научной позиции, но и одновременно развивая и органически ей присущий художественный потенциал.

Ещё в середине прошлого века братья Гонкуры подметили в особом эстетическом объекте научной фантастики источник грядущих изменений творческого метода и поэтического строя художественной литературы. Они писали что это — Новая литература, литература XX века. Научная фантастика, вымысел, который можно доказать, это одновременно литература маниакальная и математическая. Воображение, действующее путем анализа, приобретает большее значение чем люди, — словом это романы будущего (!), призванные больше описывать, что происходит в мозгу человечества, чем — то, что происходит в его сердце…

Литература Шекспира, Бальзака, Толстого, конечно, не ограничивалась ни алчностью, ни любовью, то была и литература разума. Но если великие реалисты обогатили искусство ценностями индивидуального сознания, то научная фантастика обратила художественную мысль к коллективному «мозгу» (её и различают поэтому с «реалистикой» как человечествоведение), открывая новую грань универсального эстетического объекта искусства. Если природа и литературный уровень современного реализма во многом определяется мастерством анализа диалектики души, то достижения научной фантастики связаны с диалектикой коллективной научной мысли, — она выдвигается в центр изображения, выступает жанрообразующим и стилеформирующим началом.

Интеллектуальные приключения новейшей фантастики отвечают самому духу научно-фантастического исследования действительности и созвучны современному типу сознания. «Научный стиль» мышления, ещё сорок-пятьдесят лет назад казавшийся привилегией, хотя и значительного, но всё-таки меньшинства, распространяется теперь на обиходное сознание человечества. В проективном изображении научно-технического и социального прогресса образ мысли учёного, тип сознания мыслителя естественно входит в душевный строй человека будущего: жизнедеятельность всех будет зависеть от индивидуальной способности каждого воспринимать высокооснащённый наукой и техникой мир в соответствующих категориях, чтобы эффективно его гуманизировать.

В исторически обозримое время научное мышление будет, конечно, сосуществовать с обиходным. Однако, чем дальше, тем больше творчество учёного нуждается в эстетических критериях, в свободной логике поэтических ассоциаций. В научной фантастике реализуется симбиоз теоретического освоения мира с художественно-практическим. Теория решения изобретательских задач (ТРИЗ) давно использует эту её особенность для воспитания нестандартного воображения, способного преодолевать стереотипы формализованной логики узкоспециальной деятельности.

Может быть, именно эти синтезирующие гносеологические тенденции массового сознания второй половины — конца двадцатого века влекут сегодня к научно-фантастическим моделям действительности, мотивам и образам также и писателей-реалистов (напомним только, что этот интерес возник далеко не сегодня: «Дорога на океан» написана Л.Леоновым задолго до «Бегства мистера Мак-Кинли» и фантастических фрагментов нового произведения, «модель» фантастико-реалистического романа, близкая «Буранному полустанку» Ч.Айтматова, заявлена была советской литературой ещё в «Аэлите» А.Толстого).

В научно-фантастических приключениях мысли психологически обновилась характерная остросюжетность жанра. Персонаж по преимуществу проявлялся в приключении-действии и не обязательно — в своих душевных свойствах. Овладение тайной фантастического изобретения больше требовало воли, характера, чем ума, больше зависело от предприимчивости, чем от благородных помыслов. В творческой же истории необыкновенного открытия отчётливее проступают те глубинные уровни внутреннего мира, что граничат с нравственным содержанием личности, и оттого «действующее лицо», не делясь характером, тем не менее, обретает признаки подлинно литературного героя.

Так, «роман о машинах» своими путями поднимался к художественному исследованию человека, в малоизведанных искусством аспектах, не дублируя художественный метод реализма, тесно связанный с индивидуальностью героя, но акцентируя непосредственно общечеловеческое, запечатлевая «поверх» индивидуального не столько даже социально типичное, сколько общеисторическое — движение «человека разумного» к «человеку мудрому», по-своему укрупняя понятие специальности в художественной литературе и неизбежно ища соответствующие средства поэтики.

В «приключениях мысли» реализовались, например, многолетние поиски путей соединения терминологического языка научной фантастики с общелитературным. По сути дела эти новые приключения означали перестройку всей литературно-художественной системы жанра, затронув и такую его разновидность, как фантастический детектив (который за последнее время, кстати сказать, дал немало интересных произведений). Структура современного научно-фантастического произведения, хотя и сохраняет приключение-действие, детерминируется, тем не менее, движением самой фантастической идеи, — сходно с тем, как определяет, скажем, структуру социально-психологического романа реализация художественного конфликта в истории характеров и столкновении персонажей.

Фантастическая идея, не просто привнесённая в авантюрную фабулу, но сама по себе развёрнутая в своей интеллектуальной динамике, образует через поэтические реалии, организованные её же логикой, действительно целостный художественный мир. Гармонически завершённый внутри себя, мир современной научной фантастики перекликается существенными чертами сходства в произведениях разных писателей, решающих неодинаковые творческие задачи, — в силу единства научного знания, на которое этот мир опирается, и таких общих ценностей мировоззрения, как будущее без войн и вражды, без нищеты и бесправия, будущее, в котором человек уже овладел своим планетарным существованием и через власть над жизнью и смертью индивида, над физическим пространством и временем добивается бессмертия рода и бесконечного распространения разума во Вселенной.

Этот художественный мир, гипотетический и тем не менее жизнеподобный — мир, порождённый воображением, но связанный тысячью нитей с реальным сегодняшним миром, создал предпосылку исследования его с разных сторон, по частям и в целом, в различных аспектах, с неодинаковых творческих позиций. В 60-е годы, например, на страницах советской научной фантастики наряду с желанным грядущим возникает впервые и образ антибудущего. В повестях братьев Стругацких «Хищные вещи века», «Второе нашествие марсиан», в романе И.Ефремова «Час Быка» и других произведениях словно бы в гротескном зеркале отразилась нежелательная, опасная возможность поворота исторических событий, о которой следует заранее предостеречь человечество. Диапазон современной научной фантастики простирается от панорамной формы философского романа типа «Туманности Андромеды» до лирической новеллы в духе О.Ларионовой, от «технологического» рассказа Г.Альтова, развивающего жюль-верновскую традицию, до пародийных миниатюр И. Варшавского, перекликающихся с аналогичным жанром С.Лема.

Если в 20-30-е годы литературная форма научной фантастики почти исчерпывалась романом, то в дальнейшем рассказ и повесть мало сказать демонстрируют наиболее яркие образцы. Чуть ли не правилом сделались и роман в повестях, и повесть в новеллах, циклизируются не только малые и средние, но и крупные формы. Всё творчество А. и Б.Стругацких развернулось в своеобразный конгломерат повестей, связанных общими героями, внутренне объединённый переходящими один в другой тематическими и нравственно-философскими мотивами. Заявили о себе научно-фантастическая поэзия и драматургия (традиция той и другой в советской литературе восходит к В. Брюсову, А. Толстому, в Маяковскому). И ещё одна примечательная черта: научная фантастика делается достоянием едва ли не каждой национальной литературы, и младописьменных в не меньшей мере, чем развитых.

Некогда «объединённый жанр» (как гласил один полемический заголовок) разросся ныне в целый литературный материк сложного рельефа, и это представляет не меньший интерес для литературоведения, чем уровень художественного мастерства, ибо растут перешейки вроде «Буранного полустанка», соединяющие научную фантастику с другими литературными землями, и с «реалистикой» точно так же, как с фантастикой условно-поэтического, фольклорного типа. Даже «твёрдая» научная фантастика обильно вбирает сегодня сказочные образы и обнаруживает другие черты сходства с устным народнопоэтическим творчеством. Делаются даже попытки рассматривать научно-фантастический жанр как современную мифологию… Впрочем, подробно об этом поговорим в главе «Научно-фантастическая проза вчера и сегодня».

Небывалое разветвление — теперь уже трудно говорить жанра — перерастает сегодня поиски формы и стиля, переходит в типологические и художественно-методологические искания. Не совпадавшие прежде художественные явления теперь перекрещиваются, налагаются друг на друга, — как за счёт диффузии условно-поэтической, сказочной фантастики в научную, так и наоборот, научной, например, в современную литературную сказку. Между прочим, поэтому можно согласиться с употреблением литературной критикой термина фантастика в обобщённом значении.

Жанр, развивавшийся долгое время несколько в стороне от столбовой дороги искусства, теперь многообразно взаимодействует с основным литературным потоком. И, вероятно, в силу новых свойств и отношений с литературой, искусством, культурой в целом (скажем, забегая вперёд), в дискуссиях и статьях, в монографиях третьей четверти века стал часто возникать несколько неожиданный вопрос: что же такое научная фантастика?

Неожиданный потому, что для литературной критики 20-50-х годов ответ на него был почти что самоочевиден: спорили о том, главным образом, какой фантастика должна быть с точки зрения науки. Во всяком случае, замечание К.Андреева, что научно-фантастическая литература, в отличие от приключенческой, имеет свою теорию, как это видно теперь, справедливо лишь для раннего периода её отношений с научным познанием. В то время, в 20-50-е годы, критерий научной истины помножался на нередко вульгарное, «натуралистическое» понимание этих отношений.

Теперь же, когда жанр вполне развился внутри себя, когда зрело проявились также и связи его с искусством, — по законам красоты целесообразного в природе и обществе, когда фантастика научного типа свободно взаимодействует с традиционной и проникает в реалистическую литературу, теперь её эстетические отношения к действительности, эстетические начала научно-фантастического воображения, всегда, разумеется, имевшие место, но не получившие развития на первоначальных этапах (да и не представлявшиеся тогда актуальными), начинают играть доминирующую роль, притом не только в поэтике, но и в структуре творческого метода.

Стало быть, удовлетворительный ответ на вопрос, что такое фантастика сегодня, непременно должен включать историческое исследование жанра. Источник разноголосицы в дискуссиях на эту тему, нам думается, кроется в «сиюминутном» подходе к литературному явлению, имеющему теперь уже свою довольно продолжительную историю и сложное, непрямолинейное развитие, исключающее однозначный ответ.

В самом деле, о какой нынче фантастике должна идти речь? О сциентистской и приключенческой, какой она была, по преимуществу, в советской литературе 20-30-х годов? О послевоенной, когда сциентизм принимал иногда вульгарное направление? О тех первых серьёзных попытках в советской литературе распространить принципы научной фантастики с техносферы на социосферу, какими отмечено было творческое развитие А.Беляева? Или же о зрелых социальных романах о будущем И.Ефремова и его школы, в которых эта цель в общих чертах была достигнута? Или о произведениях А. и Б.Стругацких, писателей, на словах отказавшихся от научной фантастики (из-за того, что она будто бы сковывает полёт воображения), но в своём творчестве всё-таки продолжающих пользоваться и её принципами? О выдвинутой, а точнее говоря о возрождённой ими (вместе с А.Громовой и некоторыми другими писателями) установке на фантастику как на литературный «приём введения в художественный мир элемента необычайного», когда Циолковский и Гоголь, Гофман и Ефремов, Кафка и Лем оказываются «в одной лодке», хотя для одних фантастика в самом деле была только условным приёмом, а для других научно-фантастическое освоение мира явилось ещё и принципом художественно-философского мировоззрения и творческим методом?

Особенность современной ситуации та, что на исходе двадцатого века в литературе одновременно сосуществует и тесно взаимодействует фантастика различного типа, неодинаковая по своим жанровым формам возникавшая в разное время на основе несходных литературных, эстетических, познавательных, общекультурных традиций. Однако пестрота эта кажущаяся. Лоскутную, на первый взгляд, картину образуют типы, виды, разновидности фантастики, по-видимому, не зря исторически сменявшие, хотя и не отменяющие друг друга, и оценка фантастики научного типа в бытовании смежных течений и направлений, фантастико-реалистических жанрообразований и т.д. тоже зависит от исторического освещения проблемы.

Дело не только в том, что иначе и не может быть понята накопившаяся в этой области огромная сумма разнообразных явлений. Вне исторического пространства и времени не может быть создана и непредвзятая теория, — объясняющая научную фантастику не в произвольно выбранной нами фазе, не в какой-то одной её литературной функции, но — через весь процесс, в котором эволюционировала литературно-эстетическая природа жанра, включая творческий метод, позволяющий изменять функциональное его значение в общей системе художественной культуры — от первоначальной популяризации естествознания и техники до современного натурфилософского (как считал, например, И.Ефремов), целостного предвосхищения прогресса.

История общества и общественной мысли, как известно, — источник не только искусства, но и принципов его изучения. Научно-фантастическая литература не составляет здесь исключения. Но к социальному содержанию исторического процесса фантастика научная обращена через техносферу, и для её анализа необходима дополнительная координата — истории научно-технического прогресса и научной мысли. Сравнительно давно было показано (в работах Т.А.Чернышёвой), что специфическая грань её художественного предмета не столько сама наука, сколько искусственно создаваемая с помощью науки «вторая природа». Тем не менее, отношение литературного развития научной фантастики к эволюции техносферы, т.е. отношение двух процессов, ещё никем не рассматривалось и сколько-нибудь последовательно не применялось как инструмент анализа.

Оба процесса во многих фазах совпадают. Однако история научно-фантастической литературы не может быть, конечно, сведена к «истории техносферы». Она начиналась в определённой литературной традиции (социально-утопический роман, приключенческий жанр, научно-популярная публицистика), а не непосредственно в сфере научно-технической мысли, и ныне тоже вливается, как было отмечено, в широкий литературный поток. И вместе с тем история научно-фантастических открытий и изобретений, повторяем, опережает исторический процесс научно-технического прогресса.

Если научная фантастика явилась детищем НТП, то и со своей стороны она выступает — с тех пор и по настоящее время — повивальной бабкой той самой научно-технической мысли, из которой черпает и свои замыслы, и в какой-то мере художественные решения. Исследования опережающего отражения эстетического объекта тоже входят в историко-литературное изучение научной фантастики, хотя выделяется и в особую тему — на неожиданном «стыке» литературоведения с историей техники и естествознания, а также с научной прогностикой. Имеются работы, прослеживающие реальную судьбу фантастических идей в истории изобретений и открытий. На страницах этой книги приведены свидетельства выдающихся учёных о вкладе писателей-фантастов в науку.

И дело не только в опережении техники. «Наша техника будущего, — писал А.Беляев в статье „Создадим советскую научную фантастику”, — является лишь частью социального будущего, — и добавлял: — социальная часть советских научно-фантастических произведений должна иметь такое же научное основание, как и часть научно-техническая»[6]. История социалистических идей, поэтому, — естественное русло изучения научно-фантастических моделей социосферы.

Задача исследователя, в частности, состоит в том, чтобы раскрыть в структуре научно-фантастического предвидения место и взаимосвязь историко-социологического начала с эстетическим.

История научно-фантастического жанра не может быть сведена к «истории техносферы» ещё и потому, что если на первоначальном этапе, в том числе и в советской литературе, научная фантастика детерминировала становление научно-технического прогресса, то ещё в дореволюционной России появление научной фантастики, более позднее, чем на Западе, тем не менее, оказалось непосредственно связано с процессами социальной революции, и эти связи — идеологические, мировоззренческие, нравственно-философские чем дальше, тем больше определяли развитие жанра в отечественной литературе.

Если в двадцатые — сороковые годы научно-фантастический жанр опирался по преимуществу на естествознание и технику, то современные писатели перерабатывают творческий опыт предшественников, поднимаясь к новым достижениям. Если сравнительно недолгое бытование отечественной научной фантастики затрудняло в прошлом историко-литературный анализ, то ныне обстоятельства другие и с точки зрения истории жанра и его роли в современном литературном процессе, и с точки зрения истории нашего общества и её значимости в мировом развитии.

Общая специфика научно-фантастической литературы: рассуждения и мнения, предварительные замечания

Мало кто совсем не любит научную фантастику. Но не так уж много тех, кто признаётся в этой «слабости» не без смущения. Еще сравнительно недавно, в 50-х годах, научно-фантастический роман, если не целиком относили к кругу юношеского чтения, то, во всяком случае адрес его не был определён, специфика оставалась неясной и ценность представлялась сомнительной.

Фантастика, несущая мечту о звёздах, сама похожа на двойную звезду. Художественное и научное воображение — два её неравных «солнца», непрерывно меняющих «светимость», — вращаются вокруг какого-то общего центра. Перепады художественно-интеллектуальной энергии, излучаемой этой системой, ещё более резки, чем в реалистической литературе. Интерес к научной фантастике то порой сходит на нет, и она перестаёт привлекать даже неизменно верное фантастике юношество, то вдруг жадно притягивает всех поголовно, самых взрослых и требовательных читателей, и идёт нарасхват. Разгадка этих отливов и приливов, как и в литературе реалистической, вовсе не всегда в затухании или расцвете самой фантастики, а скорее в циклической переоценке той области жизни, которую фантастика освещает, то есть в сущности, в отливах и приливах в самой науке, технике и индустриальной культуре.

Видимо, в этой связи научно-фантастический роман время от времени то берут в одни скобки с романом приключений и путешествий, то наоборот, требуют от него неукоснительной научности, мало считаясь с тем, что вымысел фантаста распространяется не только на сюжет и характеры, но в не меньшей мере и на научный материал. В случайных обзорах советская научная фантастика выглядела однообразной цепью ошибок и неудач.[7] В одной из статей 30-х годов В.Шкловский и А.Ивич отдавали должное Г.Уэллсу-художнику и, признавая остроумие его научно-технической выдумки, допускали, что последняя даёт материал для «занимательных ситуаций», но, мол, это совсем не одно и то же, что «ценность научных предвидений»[8]. В таковой Г.Уэллсу был предпочтён Жюль Верн.

Критики, видимо, судящие о фантастике по воспоминаниям детства, ожидают от неё прежде всего пророческого чуда. Фантаст «между делом» фабрикует и предвиденья, порой поражающие ясновидением. Кого не удивит, что Жюль Верн предсказал в «Наутилусе» современную атомную подводную лодку — по мощности, скорости и почти глубине погружения? Кого не заставит задуматься, что действие атомной бомбы из урана, взорванной в 1945 году, довольно точно было описано в одной американской повести 1940 года, а в одном советском романе 1930-го года первый атомный взрыв датирован точно 1945-м годом…

Но если фантастику ценить лишь с этой стороны, то придётся каждый раз либо неопределённо долго ждать осуществления предсказания, либо, закрыв глаза, наугад браковать предвидения. Как поступил, например, А.Ивич в 1940 году, списав «в убыток» лучшие романы Александра Беляева[9], живущие до сих пор. Начитавшись научных опровержений того, что экранирующий тяготение материал невозможен, Ивич и Шкловский списали туда и Уэллсов кейворит. А между тем, Г.Уэллс, строя вокруг своей гипотезы острый социальный памфлет, в то же время бросал в миллионные читательские массы задачу разгадки природы тяготения, которую наука в то время только-только начала ставить для посвящённых. То же касается Уэллсовской изотропности времени, антипространства и многого другого. Фантаст поднимал самого массового читателя к тем горизонтам познания мира, которые и по сей день остаются мечтой учёных. Своими «занимательными (!) ситуациями» он будил мысль.

«Лучшим научно-фантастическим произведением должно быть признано то, — писал Беляев, — которое бросает в мир новую плодотворную идею, и, таким образом, способствует появлению нового изобретателя, нового учёного»[10]. «Привлечь внимание к большой проблеме — это важнее, чем сообщить ворох готовых научных сведений»[11]. «Научная фантастика в конце концов есть смелое задание науке и технике»[12] — писал К.Федин в связи с полётом первого советского спутника. Задания могут быть общими и конкретными, философскими и прикладными, дальними и ближними. Французского академика Ж.Клода натолкнули на мысль использовать термическую энергию моря слова капитана Немо о возможности получить электрический ток от проводников, погруженных в разные температурные слои моря. Современные термоэлектрогенераторы, таким образом, прошли через страницы Ж.Верна.

То же можно сказать об операциях по пересадке органов, о межпланетных полётах и многом другом в романах А.Беляева.

Вряд ли какая-нибудь идея любого фантаста не высказывалась до него. Фантаст облекал её в поэтический образ, заставлял её жить, раскрывал перспективу — и зажигал многих энтузиастов. Несравнимо важнее не какое-нибудь конкретное задание, а общенаучное и общекультурное стимулирующее значение научно-фантастического воображения.

Учёные были более справедливы к научно-фантастической книге Для многих она была не умозрительно анализируемым жанром, но частью биографии. «Стремление к космическим путешествиям заложены во мне известным фантазёром Ж.Верном, — вспоминал к концу жизни К.Циолковский. — Он пробудил работу мозга в этом направлении. Явились желания. За желаниями возникла деятельность ума»[13]. Академик В.Обручев признавался, что «сделался путешественником и исследователем Азии благодаря чтению романов Жюля Верна, Купера, Майн Рида, которые пробудили во мне интерес к естествознанию, к изучению природы Далеких малоизвестных стран»[14].

Учёные понимали, что назначение научной фантастики не предсказывать и прорицать и даже не популяризировать, а воспитывать страсть к познанию и развивать смелое исследовательское воображение.

В последние десятилетия всё очевиднее выдвигалась на первое место ещё одна задача научной фантастики, пожалуй, самая важная: раскрыть социальные перспективы бурного развития науки и техники. В этой связи и наметился поворот к литературной «золушке». Он виден уже в обилии и разнообразии критической литературы о научной фантастике Появились серьёзные (хотя ещё очень беглые) попытки обозреть историю[15] и теорию[16] жанра, содержательные статьи об отдельных авторах и характерных тенденциях, монографии об отечественных и зарубежных писателях-фантастах, могущие служить образцом литературоведческого исследования (книги Е.Брандиса и В.Дмитревского, К.Андреева, Ю.Кагарлицкого — об И.Ефремове, Ж.Верне, Г.Уэллсе и других). Такого разностороннего и высокопрофессионального внимания «золушка» удостоилась впервые.

Было бы неверно сказать, что у критики вдруг открылись глаза или что фантастика гигантским скачком сравнялась со своей старшей «реалистической» сестрой. Дело в том, что изменился взгляд общественности на эту литературу, пограничную искусству и науке, да и она сама очень возмужала за последнее десятилетие, причём оба обстоятельства взаимосвязаны.

Ещё недавно казавшийся юношеским, полуразвлекательным научно-фантастический роман делается теперь, подобно роману «современному», серьёзной книгой жизни. В нём ищут ответа на вопрос о взаимоотношении человека и общества с прогрессом научно-технической цивилизации, и в значительной мере именно он формирует представление о том, каким станет наше будущее.

Всё это было, так сказать, сверхзадачей научно-фантастической литературы и в пору её становления. Но тогда, в 20-е и даже 30-е годы, мало кто предвидел всю мысль науки в судьбах человечества. В беседе с писателями крупнейший физик, академик П.Капица говорил, например, что основные проблемы физики близки к разрешению, но «не приходится ждать серьёзных изменений материальной культуры человечества (…). Даже работы по атомному ядру, чрезвычайно важные для науки, не сулят возможности переворота в энергетическом хозяйстве»[17].

В середине века положение резко изменилось. Причина того, что научная фантастика «как бы затмила другие виды беллетристики», по мнению И.Ефремова, в том, что наука доказала обществу, что она стала составной частью производительных сил и обещает разрешить самые грандиозные нужды населения планеты. «Такая наука не могла не найти отражения в литературе и не послужить причиной соответственных изменений в психологии и мировоззрении людей. Одна из кардинальных проблем научной фантастики — это её соответствие с наукой и место науки в этом жанре»[18]. В этой связи видоизменяется и поэтика научной фантастики.

В прошлые времена — в XIX веке, даже в 20-е-30-е годы нашего века — фантастика выступала под знаменем просветительства, пропагандировала научное знание и его в прошлые времена — в XIX веке, даже в 20-е-30-е годы нашего века — фантастика выступала под знаменем просветительства, пропагандировала научное знание и его возможности. Свои художественные средства она черпала из обычной литературы. Роман приключенческий, авантюрный сюжет, романтический, но всё же обычными средствами реализма характеризуемый герой, сатирическая гиперболизация — вот опорные моменты стиля старой фантастики. Элементы научного стиля, если не говорить сейчас о содержании, выражалась в терминологии, в лекционных вставках. Ж.Верн превосходно владел мастерством синтеза этих разнородных начал.

По мере того, как наука постепенно занимала в обществе своё нынешнее место непосредственно производительной силы и — шире — силы, преобразующей социальную структуру, то есть в связи с тем, что изменился предмет научной фантастики, претерпел эволюцию и её художественный метод (я вовсе не хочу сказать, что предмет фантастики — чистая наука; разумеется, речь идёт об отношении науки к обществу и человеку, то есть — о социальной функции).

Профессор Ефремов, наш известный писатель-фантаст, так говорит об этом: «Теперь в сумме накопленных знаний и своей действительности наука интересна сама по себе. Роль научной фантастики для популяризации почти сошла на нет, а сочетание авантюрного рассказа с популяризацией науки, что прежде называлось научно-приключенческой литературой (и в которой я тоже пробовал писать прежде), уже отжило, не успев расцвести. Не популяризация, а социально-психологическая деятельность науки в жизни и психике людей — вот сущность научной фантастики настоящего времени»[19].

Сегодня, когда форсированный марш в будущее пролегает через самый передний край знания о природе и обществе, а лавинообразное нарастание открытий обещает человечеству уже в ближайшее историческое время поистине сказочный скачок, сам предмет научной фантастики сделался несравненно социальнее. Ибо те учёные, которые идут нынче в фантастику — значительная и важная часть народа. Современный научно-фантастический роман — и в этом его любопытное своеобразие — можно сравнить с всенародной Академией пределов знания, которую учредил автор «Туманности Андромеды» в далёком завтра…

Известный польский фантаст С.Лем как-то сказал, что его главная тема — столкновение человека с неведомым. Если иметь в виду не узкопсихологический, а более широкий смысл этого высказывания, то оно определяет главное направление современной научной фантастики и прежде всего, конечно, романа. Ведь как раз ёмкая романная форма позволяет в самом деле всесторонне охватить взаимодействие человека и общества с «неведомым» научно-технического прогресса, охватить то и другое в целостном единстве. Именно роману дано охватить всё многообразие психологических, моральных, политических и других последствий прорыва в неведомое на стыке наук. Вот почему в нынешнем разнообразии видов и жанров фантастики (и новелла, и юмореска, и драматургия, и балет, и даже научно-фантастическая графика и живопись) лидируют эпические жанры — повесть, роман, цикл романов.

Для научно-фантастического романа оценка сегодня с высоты нашего завтра — и главный предмет, и в то же время вытекающая из него художественная специфика жанра. Ведь в научно-фантастическом романе оценка действительности с точки зрения будущего присутствует в непосредственной оценке в изображении будущего.

Фантазия, это соль искусства, не равна фантастике. Между тем в научной фантастике фантазия выступает как бы в своём чистом виде. Фантазия, опирающаяся на реалистическое миропонимание, для романа о современности и романа исторического, в основном, есть инструмент художественной обработки практически известной действительности, фантастический же роман имеет дело не столько с известным, сколько с неведомым, не столько с прошлым и настоящим, сколько с будущим и предстоящим.

Если «талант — это подробность», то конкретность образов у «современного» романиста, можно сказать, под рукой: живая сверкающая жизнь представляет ему богатство всех семи цветов радуги. Фантасту же, по словам Достоевского, крайне необходима «сила подробностей» о том, чего «никогда не случалось на свете». Фантаст ткёт одежды своего вымысла в более разрежённой среде: не только основную гипотезу, не только общий контур сюжета, но и все детали, и людей, и машины, он обязан зачастую целиком изобрести. Научное предвидение, научная логика вторгается в поэтическое воображение. Конкретность неведомого не может быть прямо создана на основе непосредственных житейских впечатлений. Но зато эта конкретность может быть экстраполирована по цепочке логического домысла из первоначальной гипотезы. Романист-реалист меньше нуждается в таком методе, и имеет возможность проверить свою художественную интуицию жизнью. Для фантаста же критерий практики зачастую лежит за горами времени.

Однако чем дальше устремляется домысел — тем отдалённей оказывается исходная реальность, тем прозрачней, скупей краски, взятые фантастом непосредственно в жизни, тем обобщённей образность. К тому же, чтобы сберечь главную связь своего воображения с реальностью, фантаст заботится прежде всего о логике своей основной гипотезы — и уже поэтому больше, чем реалист отвлекается от деталей. Он обязан заметно больше привносить в своё «художественно-практическое освоение мира» мышление теоретика. Традиционная реалистическая поэтика не может, таким образом, механически заменить фантастическую, — это было бы гримировкой обычного под неведомое, неизвестного под известное.

Фантастика расширяет эстетические возможности реализма.

И там, и там — на Земле и в Космосе, сегодня и в XXII веке — логика понятий должна быть зримой, вещественной. От подробностей в искусстве в конце концов не уйти. Понятия и суждения, идеи и формулы входят в палитру фантаста и в их прямом выражении, но отнюдь не поглощают её. И здесь наука даёт не только гипотезу, исходный материал, но и вторгается в законы поэтического воображения. Фантаст работает на стыке искусства и науки не только по своему предмету, но и по методу. Без фантазии было бы невозможно научное мышление. Следует, однако, иметь в виду, что образная ассоциативность, имея крупный порок, с точки зрения строгой причинно-следственности, в то же время имеет и несомненное преимущество перед фантазией учёного. Об этом хорошо сказал К.Федин:

«Наука идёт к своим завоеваниям по ступеням — от разгадки к разгадке с чрезвычайной последовательностью, без „пропусков”.

Научная фантастика „пропускает” подробности, детали своего восхождения к цели. Она берёт от науки какое-нибудь исходное обоснование мысли, стремится быть логичной, но, минуя ступени, не затрудняется неразгаданным, бросает мысль в капризный, почти совершенно свободный полёт.

Разумеется, науке известны нечаянные открытия. Ей знакомо скачкообразное, зигзаговидное развитие. Однако генеральное движение её — от одной закономерности к другой.

Но фантастика просто не могла бы существовать без нечаянностей и прекратилась бы, если бы попробовала научно обосновывать свои утверждения шаг за шагом. Она живёт свободой замыслов и не боится бездоказательности…»[20].

Эта вынужденная смелость и создала парадокс, которому не перестают удивляться: то, к чему приходит наука, фантасты предсказывают гораздо раньше, чем учёные успевают понять и поставить задачу. Было бы весьма поучительно сопроводить летопись учёной критики «невежества» фантастов длинным списком поражений, понесённых учёными (нередко — с мировым именем) в состязании с воображением фантастов-художников.

Дело не в какой-то непознаваемой гениальности художественного воображения, а, возможно, «всего только» в его большей древности. «Стихийность» художественного предвиденья опирается на несравненно более древнюю и, стало быть, более изощрённую, чем научная, культуру художественного воображения.

Научное мышление придаёт фантастическому образу недостающие звенья конкретности, а художественное воображение восполняет недостающие науке факты и выводы. Главная идея научно-фантастического замысла обрастает плотью деталей как бы из самой себя — подобно тому, как считанные молекулы гена развёртываются в запрограммированный в них организм. Здесь убедительность почти каждой подробности — сложная производная первоначального замысла, тогда как в «современный» (реалистический) роман иногда переносят в почти готовом виде целые куски готовой жизни, отстоявшейся в голове художника.

Никакого другого пути у фантаста нет. Понятийность и схематичность научно-фантастического образа не могут быть преодолены «талантом вообще» — талант не должен избегать поэтики именно фантастического, с её сравнительно более строгой, чем у «реалиста», внутренней зависимостью от исходной идеи-гипотезы. Научный фантаст не уничтожает конкретно-чувственную сторону образа, но его образность иная, чем в «современном» романе. Она основана на представлениях, развивавшихся в связи с самыми передовыми отраслями знания, самыми фантастическими идеями науки и техники, которые лишь много позже войдут в повседневный обиход. Фантаст сам, собственно, участвует в формировании этих представлений. В большей мере, чем реалист, опираясь на развитое интеллектуальное, логическое воображение, он прививает вкус к нему и воспитывает его.

Разумеется, между реалистом и фантастом нет непроходимой стены. Современное научное знание оказало сильное воздействие на художественное воображение, — требуя и от писателя, и от читателя отказа от дилетантской логики, возвращая их обоих от стихийной интуиции в русло воображения научно обоснованного. Схематическая понятийная описательность, длинные объяснения машин и процессов — не прижились в научно-фантастическом романе. Их вытеснил углубленный интеллектуализм во всём: от научного материала до фабулы и от внутреннего мира человека до языка и стиля.

Постепенно это всё привело научно-фантастический роман к существенно иному качеству художественности. Неведомое раскрывает свою поэзию уже не столько в экзотике необычного и занимательности фабулы, сколько в достоверности возможного, вероятности научно предполагаемого — это делается главным. Научно-фантастический образ получает отчётливо выраженный интеллектуальный крен. Он поэтичен пробуждением у читателя особого рода сотворчества, включая, прежде всего, оценку возможности, вероятности выдвинутой гипотезы, подобно тому как, скажем, социально-публицистический роман возбуждает сопереживание гражданского чувства. Фантастика прошлого века опиралась на познавательный интерес научных сведений, приключенческую занимательность и богатейший опыт поэтики обычной «реалистической» прозы. В современном отечественном научно-фантастическом романе всё это, конечно, не отпало, но перешло в новое качество — приключение мысли, устремлённой в неведомое.

Я не говорю здесь сейчас подробно о сравнительно недавнем течении в научной фантастике — так называемой фантастике как приёме. Коротко поясню, о чём речь. Научно обоснованное (и часто не могущее быть обоснованным) допущение берётся как исходная точка сюжета, в котором развёртывается, однако, не это допущение, а совсем другое содержание — коллизии психологические, социальные и т.д. Так вот, естественно, в таком произведении поэтическая сома, художественный организм не может быть выведен из естественнонаучной посылки. Здесь гораздо большую роль играет обычная реалистическая поэтика. Думаю однако, что и её организует научное мышление, но уже — в гуманитарной области. Сошлюсь на один пример. Повесть братьев Стругацких «Трудно быть богом» рассказывает о том, как люди коммунистической Земли помогают человечеству дальней планеты преодолеть кошмар средневекового варварства — быстрее и с меньшими издержками подняться по исторической лестнице. Телепередатчики, синтезаторы вещества и прочие атрибуты технической фантастики здесь поглощены стихией историко-философского повествования. Последнее хотя и заимствует кое-что из стиля исторического романа, однако сцементировано социально-фантастическим началом, и фантастическое развёртывание социальной гипотезы окрашивает всю повесть в совсем другие тона, чем исторический роман. Действия и переживания героев, стало быть, сюжет и характеры, колорит средневекового быта и т.д. — всё подчинено фантастической задаче Бескровного Воздействия. Смысл её в том, что не оружие, а Знание, гуманистическое знание — главное орудие истории. Это — очень современно, и в то же время фантастично, так как писатели пытаются показать последствия абсолютизации мирного воздействия на исторический процесс. А в нашем современном мире, выражаясь словами Маркса, оружие критики и критика оружием пока неотделимы. Задача оказывается для героев повести трагически трудной.

Исходя из всего выше сказанного, нужно сказать, что научная фантастика участвует в генерализации знания целостным характером своих художественных моделей.

Смысл генерализующей способности научной фантастики не столько в панорамных возможностях литературной формы (в конце концов, никакому роману не охватить расширяющейся вселенной познания), сколько в неисчерпаемой ёмкости художественного слова, которое иногда одно-единственное запечатлевает целую концепцию, переворачивая веками сложившиеся представления.

Действенность фантастики

Парадоксальность, по-видимому, самая яркая черта современной научной фантастики. Гипотезы, перевертывающие привычные физические представления, неожиданнейшие прогнозы будущего, острое столкновение вымысла с реальностью… Такого, кажется, еще не было. Но, пожалуй, самый поразительный парадокс — сама фантастика. Сегодня уже мало кто ставит под сомнение ее большое влияние на читателя. Ее, кажется, окончательно признала критика. Удельный вес фантастики в круге чтения растет. И тем резче бросается в глаза, что этот влиятельный и популярный поток чтения все еще имеет репутацию литературы второго сорта. Может ли второсортное произведение выполнять первостепенную задачу? Не является ли, таким образом, признание уступкой нетребовательному вкусу? Не лежит ли в основе такой популярности заурядная занимательность чтива?

В самом деле: ведь «признающая» критика (исключая появившиеся в последние годы серьезные работы) в массе своей оперирует двумя-тремя простейшими истинами: научная фантастика популяризирует знание, научная фантастика приобщает к коммунистическому будущему, научная фантастика выполняет свою пропагандистско-просветительскую миссию занимательно… И та же критика тут же единодушно свидетельствует, что ни в языке, ни в психологизме, ни в других областях художественного мастерства массовый поток фантастики не поднимается до уровня «большой» литературы. Исключение — Ж.Верн, Г.Уэллс и у нас, может быть, А.Беляев и И.Ефремов.

Так чем же тогда объясняется успех научной фантастики? Неужели тем, что в ней — помимо художественной литературы, не от литературы? А может быть, тем все-таки, что фантастика — своеобразная отрасль литературы, достаточно своеобразная, чтобы к ней нельзя было буквалистски приложить обычные художественные критерии?

Итак, популяризация и занимательность… Но, быть может, более правы те, кто выделяет научную фантастику в своего рода мечтательный департамент Союза писателей? Распространено определение научной фантастики как литературы крылатой мечты. Горячий его приверженец -писатель А.Казанцев. Казалось бы, разумный подход. Но если даже забыть на минуту, что тем самым вся остальная художественная литература подразумевается заведомо бескрылой, здесь мы сразу сталкиваемся с необходимостью оговорок, которые делают бесполезным столь широкое определение. Еще в 1930г. некто И.Злобный предостерегал от «немалого вреда» Жюля Верна, потому что, мол, его произведения «размагничивали молодежь, уводили из текущей действительности в новые, непохожие на окружающее, миры».[21] Через три года в постановлении о детской литературе от 15 сентября 1933 года ЦК ВКП(б) порекомендовал переиздавать «уводящего от действительности» Ж.Верна…

Но злоключения литературы мечты не кончились. Через двадцать лет, в 1950г., критик С.Иванов вновь взялся предостерегать советских фантастов от «космополитических» витаний «вне времени и пространства». Цель нашей фантастики, поучал он, — наш завтрашний день, «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже годами».[22] На этот срок, подчеркивал С.Иванов, рассчитаны были «великие стройки коммунизма» и создававшиеся полезащитные лесополосы. В таком духе «поддерживали» мечту критики Г.Ершов, В.Тельпугов[23] и другие.

Определение научной фантастики как литературы мечты в наивной казанцевской формулировке обернулось прямой противоположностью — установкой на приземленную популяризаторскую фантастику. И это было не просто теория. В таком духе написал А.Казанцев в 40-х годах свой роман «Мол „Северный”». Таковы были бесконечно переиздававшиеся произведения В.Немцова. Кстати сказать, воинственную установку В.Немцова «попридержать мечту» (в предисловии к роману «Последний полустанок») и подхватил в своей теории С.Иванов. Оформилось целое направление. Сторонники ближней фантастики — В.Сапарин, В.Сытин, В.Охотников — сознательно ставили перед собой цель писать только о том, что было «на грани возможного» (В.Охотников так и назвал один из своих сборников), на выходе из лабораторий, опытных делянок. «Ближним» фантастам удавалось иногда выпустить неплохие произведения. «Книжка интересная, — говорили, например, читатели повести В.Охотникова „Первые дерзания”. — Только почему она называется научно-фантастической?».[24]

Особенно не давалась «ближним» фантастам гуманитарная тематика. Декларации «помечтать о чистых сердцах» сочетались с пошлым морализаторством насчет пользы приземленного практицизма и деромантизацией космических исследований, интересы сегодняшнего дня противопоставлялись прогнозированию отдаленного будущего (ср., например, роман В.Немцова «Последний полустанок» с предисловием автора). В изображении же ближайшего будущего господствовали потребительские представления о коммунизме (роман В.Немцова «Семь цветов радуги»). Фантастика ближнего прицела не выдвинула ни одной сколько-нибудь крупной общечеловеческой проблемы, в то время как их во множестве порождало противоречивое взаимодействие современного индустриального прогресса с социальным.

Ту критику, которая сознавала, что проработкой фантастов, которые «ошибались» в поэтизировании лесополос и землеройных машин, жанра не поднять, тревожило положение дел в этой отрасли литературы. Тревога порой даже перерастала в утрированно пессимистическую картину всей истории советской научной фантастики.[25] Имя Золушка, которым А.Беляев окрестил научную фантастику в период временного спада (в конце 20 — начале 30-х годов), стало почти что нарицательным и продержалось в критике вплоть до недавнего времени. У издательств фантастика в самом деле долго была на положении Золушки. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» (Ленинград, 1966) писатель Г.Гуревич привел любопытные цифры. В 40-50-е годы у нас издавалось ежегодно в среднем не более 10 названий научно-фантастических книг — столько же, сколько и в 30-е годы. Это против 25 названий в 20-е годы! И это — по сравнению с 80 и более названиями начиная с 1962г.!! Если даже учесть, что половина из них переводы, и то скачок по сравнению с недавним прошлым внушительный.

Новый отряд писателей, пришедший в фантастику за последнее десятилетие, превысил кадры русской фантастики за все предшествующие полвека. Дело было, однако, не только в числе, но и в умении. Сейчас в научной фантастике утвердились, вслед за И.Ефремовым, такие широко известные имена, как А. и Б.Стругацкие, А.Днепров, Г.Альтов и В.Журавлева, Е.Войскунский и И.Лукодьянов, И.Варшавский; сюда пришли такие талантливые прозаики-реалисты, как Г.Гор и художник тонкого психологического мастерства Л.Обухова. Все это писатели, пишущие отнюдь не для детей. Но нельзя сбрасывать со счета и «юношеский» актив (ибо он тоже отчасти примыкает к взрослой научной фантастике) — классику А.Беляева, его младших современников А.Казанцева, Г.Гребнева, Г.Адамова, Ю.Долгушина и активно работающих сегодня их последователей — Г.Гуревича, Г.Мартынова и других.

В свете нынешнего подъема научно-фантастической литературы по-новому осмысляется творчество ее зачинателей и ветеранов К.Циолковского, А.Толстого, В.Обручева. Вспоминаются несправедливо забытые произведения В.Орловского и Я.Ларри, фантастические главы Леоновской «Дороги на Океан». Переоцениваются романы П.Павленко и Н.Шпанова. Стоящая несколько особняком фантастическая сатира Л.Лагина влилась в сложившееся в последние годы целое философское направление нашей фантастики.

Словом, обнаружилось, что наша научно-фантастическая литература вовсе не так бедна, как представлялось еще недавно. Перелом наступил где-то в конце 50-х годов. В 1957г. журнал «Техника — молодежи» напечатал роман И.Ефремова «Туманность Андромеды». Неожиданно (впрочем, эта неожиданность была подготовлена всем развитием советской фантастики) появилось произведение нового типа.

После «Туманности Андромеды» стало ясно, что спор о том, что должна нести научная фантастика, уже перешел в изучение того, что она нам дает. Этот роман обновил саму постановку вопроса о научно-фантастической литературе, ее предназначении и воздействии. В полемике между «Промышленно-экономической газетой» и «Литературной газетой»[26] просветительски-дидактический аспект, столь отчетливо подчеркиваемый ранее критикой в научно-фантастической литературе, сразу же отодвинулся на третий план. В центре оказалось научно-идеологическое содержание романа. Оппоненты из «Промышленно-экономической газеты» не могли прийти в себя от негодования: они не обнаружили в ефремовском будущем …рабочих. Но они не могли сделать автору большего комплимента! И.Ефремов показал, что большинство человечества при коммунизме займется научно-творческим трудом и осуществит тем самым предвидение классиков марксизма, подтвержденное тенденцией современной цивилизации.

На одном только этом частном моменте «Туманность Андромеды» продемонстрировала душу коммунизма — общества, которое непрерывно внутренне развивается, причем развитие объективно совпадает с эволюцией запросов личности. Ведь наши идейные противники, даже настроенные сравнительно благожелательно, убеждены, что мы считаем нынешнюю структуру нашего общества конечной целью коммунизма. Роман показал будущее не в виде ломящегося от яств, но как проблему Человека в высшем значении слова. Люди станут другими и телом, и мыслью, и чувствами. Мир будет идти навстречу этим переменам. Но не все будет гладко и в том лучшем из миров.

Значение «Туманности Андромеды» было не только в том, что этот роман оставил позади старые вульгарно-наивные представления о коммунизме в утопиях 20-х годов, а также новые догмы, но и в том, что в споре вокруг него стала очевидной несостоятельность запрета на предвидения, не размеченные вешками прописных истин.

Мимоходом перешагивая через пресловутую «грань возможного» в естественнонаучной области, роман И.Ефремова возвращал нашей фантастике смелость воображения, которую Ж.Верн ценил как незаменимый фермент прогресса. «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь»,[27] — подчеркивал великий француз очень земное общечеловеческое назначение своих «неправдоподобных» научно-технических фантазий. Для читателя «Туманности Андромеды» эта жюльверновская вера в безграничные возможности человека утверждалась величием социальной цели — коммунизма. Осуществится все самое фантастическое, если оно окажется необходимым для расцвета человека.

«Туманность Андромеды» как бы напомнила, что советская фантастика с самых своих предыстоков, начиная с К.Циолковского, вдохновлялась не приземленным реализмом, но большими дерзкими идеями, которые всегда оплодотворяли фантазию и практику коммунистов. Читатель, а за ним и критика оценили этот поворот как возвращение отечественной фантастики к своей истинной сути. Роман И.Ефремова заставил осознать реальность того парадокса, что верность правде жизни — самое ценное качество художественной литературы — присутствует в ее фантастической ветви в особом виде: правда сущего здесь как бы продляется за видимый горизонт, а не исследуется в его пределах.

Этот роман не нуждался в скидке на жанр. В нем есть следы шаблонного приключенчества. Его герои склонны иногда к декламации. Авторская речь местами ходульна и украшена красивостями. И все же он больше, чем любое другое произведение советской фантастики, заставил задуматься о своеобразии жанра. И.Ефремов убедительно показал, что в языке серьезного фантастико-философского произведения неизбежны непривычные и трудные для неподготовленного читателя элементы, что сюжетность фантастики так же разнообразна, как и в реалистической литературе (стремительные броски действия перемежаются в «Туманности Андромеды» размышлениями, сентенциями), что в научной фантастике неизбежна «скелетность» образа человека и, если она не чрезмерна, такая абстракция помогает укрупнить то новое, что приобретает живая полнокровная личность в объединенном мире.

Всем этим «Туманность Андромеды» подчеркивала специфику научно-фантастической поэтики вообще. Роман был заявкой на предстоящие научной фантастике достижения. Но было ясно, что он утверждал и отстаивал особый путь художественности научно-фантастического жанра, синтез мощного естественнонаучного воображения и смелой социально-философской фантазии. Такой синтез советские фантасты искали давно, еще со времен А.Беляева, пытавшегося создать в рамках «технологического» научно-фантастического романа социальную фантазию о коммунизме.

Несмотря на ряд очевидных художественных погрешностей, читатель не мог не почувствовать влекущей глубины мысли и оптимистического пафоса «Туманности Андромеды». По этим двум координатам И.Ефремов развернул перед нами далекое будущее. Мир, насыщенный напряженным творчеством — борьбой. Мир, открытый всем людям и требовательный к каждому. Мужественный, интересный и, главное, устремленный вперед прекрасный мир.

Некоторые не приняли и не принимают роман потому, что он оказался совсем не похожим на развлекательное чтение. Он нес массу познавательного материала. Но это была не популяризация установленных истин. И.Ефремов выдвинул крупные дискуссионные предположения, вовсе не очевидные ни для «физиков», ни для «лириков», И потому еще больше читателей приняло его книгу.

«Туманность Андромеды» с первых же глав увлекает стремительностью приключений в космосе. Но затем сюжет вскоре возвращает нас на Землю. Здесь, однако, автор предлагает не туристское путешествие по райским кущам (как бывало в ранних советских утопиях Я.Окунева, Э.Зеликовича, В.Никольского), не торжество застольной сытости (как было в «Семи цветах радуги» В.Немцова), но философское размышление о будущем человеке, о его радостях и печалях, о его необычном и таком близком нам обществе.

В чем же специфика научной фантастики? Настолько она позволяет этому жанру отступать от общелитературной поэтики? Есть ли у научной фантастики своя делянка на общем поле художественной литературы? Взывает ли научно-фантастическая литература к особому кругу читательских интересов? Какие струны задевает она? Те же, что и «большая», реалистическая литература, только по-своему (мы будем пользоваться этим не совсем точным противоположением за неимением лучших терминов, отграничивающих научную фантастику)? Или же — другие, не созвучные материалу и художественной манере писателя-реалиста? Быть может, имеет место и то и другое?

Очевидно, что в вопросах частично заложен ответ. Научная фантастика выполняет общую задачу искусства, но избирает несколько иной сектор окружающего мира. Она оперирует другим материалом и воздействует на свою систему воображения. Поэтому она пользуется и общелитературными, и своими собственными художественными средствами. Ее художественный арсенал — не пониженного качества общелитературная поэтика, он насыщен принципиально иными элементами, так как рассчитан на иное восприятие.

Это очень важно понять. Поэтика фантастики более отвлечённа. Если обычная реалистическая образность вытекает из более или менее обыденных ассоциаций, то образность научной фантастики родственна логическому языку науки, хотя и не тождественна ему. Самый талантливый научно-фантастический роман написан более «сухо» — пронизан логизмом понятий (отсюда, в частности, повышенная необходимость в особой динамичности сюжета). Его герой — больше идея типа, чем сам тип, больше схема психологического состояния, чем само состояние, и т.д. Научно-фантастический роман и читается поэтому иначе, чем, скажем, социально-психологический роман из современной жизни.

Реализм подразумевает типические характеры в типических обстоятельствах. Фантаст, рисуя, например, человека будущего, не может, как реалист, черпать свои представления непосредственно из жизни. И психологию человека, и сами обстоятельства, ее определяющие, он домысливает по цепи предположений. И если он не хочет оторваться от исходной действительности, он должен заведомо ограничить себя в детализации обстоятельств, в индивидуализации человека. Поэтому герой научно-фантастического романа неизбежно беднее индивидуально-особенным. Жизненность его образа не столько в гармонии обобщенного и индивидуализированного, сколько в достоверности экстраполяции типического, т.е. продлении в будущее идеала.

Даже когда дело идет не о будущем, фантаст помещает человека преимущественно в исключительные обстоятельства. Для реалиста необыкновенное исключительно в полном смысле слова, тогда как фантастическая фабула — сплошная цепь необыкновенностей. В таких условиях характер объективно не может раскрыться в той полноте, которой добиваются реалисты. Однако выразительность фантастической обстановки каким-то образом переносится на героя. Отнимите у капитана Немо «Наутилус», и этот человек потеряет девять десятых очарования.

Вот почему распространенный в критике лозунг «Без скидок на жанр» обязательно должен быть дополнен: «С непременным учетом специфики жанра».

Даже когда научно-фантастическое произведение не несет интеллектуальной информации, логика и логизм играют более значительную роль в его восприятии, чем для реалистического произведения. В художественности научной фантастики гораздо большее значение имеет родственная эстетике красота «приключений мысли».

Критикуя научную фантастику, об этом часто забывают. Известная неудовлетворенность научной фантастикой, о которой мы часто слышим, объясняется, как нам кажется, вовсе не тем, что в эту область литературы идут якобы менее талантливые писатели, а тем, что талант фантаста несколько иного рода, граничит с талантом ученого, причем не только в направленности, но и в выражении. Мы мало также учитываем то обстоятельство, что если литература В.Шекспира и Л.Толстого, Э.Хемингуэя и М.Шолохова кует свою поэтику вот уже несколько столетий, то мастерство литературы Г.Уэллса, И.Ефремова, С.Лема очень молодо. И, с другой стороны, как ни велик Уэллс, даже его художественное совершенство не встает в один ряд с гением величайших живописцев слова. Хотя в то же время воздействие фантастических романов Г.Уэллса на умы вполне сопоставимо с воздействием писателей-реалистов мирового класса.

Если главной целью «большой» литературы является мир человеческих отношений, то научная фантастика избрала преимущественно ту их область, в которой раскрывается возможная или желательная связь человека с природой и индустриальной культурой, этой надстройкой над природой. В последнее время научная фантастика все больше обращается к перспективе социальной жизни, но опять-таки в связи с возможностями техники и знания.

К особому сектору действительности и специфичной поэтике следует приплюсовать еще одну тесно связанную с ними, трудно определимую, но весьма важную особенность. Реализм создал традицию уникальных шедевров. В великих произведениях реалистического искусства, как в капле воды, отражается все богатство мира. Чтобы увидеть Вселенную, зачастую достаточно немногих «капель» или даже одной. Многочисленные последователи великих мастеров лишь дополняют частности. Закон больших чисел в реалистическом искусстве имеет второстепенное значение.

В научной фантастике иначе. Читатель тысяч таких рассказов, говорит С.Лем о заурядных образчиках научно-фантастического «потока», может к каждому из них в отдельности — и даже справедливо — относиться пренебрежительно, не принимать всерьез неправдоподобные приключения экипажей ракет и сражения с роботами, и, несмотря на это, из массы таких книг возникает грозное, дышащее реальностью видение Технологической Эры…

С.Лем назвал американскую фантастику коллективной Кассандрой XX века. Трудно объяснить, в чем здесь дело, но принцип массового воздействия имеет, видимо, для фантастики первостепенное значение. Кто-то удачно сравнил научно-фантастическую литературу с гигантским мозаичным панно. Если продолжить сравнение, можно сказать, что, хотя «камешки» фантастической мозаики суше и беднее реалистическими красками, «видения», создаваемые ею, впечатляют в целом не меньше, чем картины жизни в реалистической литературе. Читатель будто бы и соглашается с уверениями критики, что общий художественный уровень научно-фантастического «потока» ниже, чем реалистического, но популярность фантастики продолжает расти быстрее, чем художественное мастерство фантастов.

Здесь мы должны вернуться к дидактически-популяризаторскому определению научной фантастики. Разумеется, эта отрасль литературы несет определенную сумму знаний. Тем не менее, информационная функция нисколько не определяет ни особой ее задачи, ни специфичной поэтики (даже если иметь в виду терминологический словарный состав). В конце концов реалистический социальный роман тоже можно рассматривать как популярную (в отличие, скажем, от социологического исследования) информацию о жизни. Никому, однако, не придет в голову определять ценность «Войны и мира» в битах, ибо ясно, что дело не в числе единиц информации, заключенных в романе Л.Толстого, но в Толстовской их «комбинации».

Популяризаторски-информативную функцию можно уподобить предмостью, за которым начинается главное поле научной фантастики. На этом поле начинается удивительный синтез. Литература познания неожиданно оказывается родственной литературе приключений. Мы имеем в виду не банальное присутствие приключенческого сюжета, а то, что составляет дух, соль приключенчества, особенно в детективе, — фермент открытия. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» физик М.Волькенштейн говорил о родственности метода следователя работе исследователя. Обоим приходится решать логические загадки (первому — загаданные людьми, второму — природой). Любовь многих научных работников к детективной литературе не случайна. Детектив в занимательной форме дает необходимую уму гимнастику. Вместе с тем плохой детектив, предлагая банальные фабульные неожиданности, переключает внимание из области интеллектуальной в плоско-бытовую. Живописание преступного мира, злоупотребление блатным жаргоном — неизбежное следствие такой переакцентировки. Отсюда постоянное ворчание критики на то, что детектив отнюдь не помогает воспитывать мировоззрение. Такие недостатки отчасти присущи и остросюжетной фантастике.

Однако научно-фантастическая литература по своей природе наилучшим образом приспособлена для тренировки исследовательского воображения (это не значит — воображения только исследователей).

Чтобы выяснить, в чем здесь дело, было бы чрезвычайно поучительно собрать и проанализировать высказывания выдающихся ученых о том, что им дала научно-фантастическая книга. Это отдельная, очень большая тема, и мы по необходимости ограничимся некоторой выборкой.

Кто знает, насколько отодвинулось бы начало космической эры, если бы еще в юности К.Циолковского не вдохновили фантазии Ж.Верна. Именно Ж.Верн заложил в нем стремление к космическим путешествиям: «Он пробудил работу мозга в этом направлении. Явились желания. За желаниями возникла деятельность ума».[28] В статье «Только ли фантазия?», написанной незадолго до кончины, К.Циолковский вновь напомнил значение научной фантастики, как бы приглашая молодежь подхватить эстафету: «Фантастические рассказы на темы межпланетных рейсов несут новую мысль в массы. Кто этим занимается, тот делает полезное дело: вызывает интерес, побуждает к деятельности мозг, рождает сочувствующих и будущих работников великих намерений».[29] Сходные мысли К.Циолковский высказал и в переписке с А.Беляевым,[30] популяризировавшим в романах «Прыжок в ничто» и «Звезда КЭЦ» его космические проекты.

Роль Ж.Верна следует понять точно: не преувеличить, но и не преуменьшить. Вряд ли Ж.Верн подсказал К.Циолковскому реактивное движение как практически единственный способ преодолеть земное притяжение. Его герои используют маленькие ракеты лишь для коррекции кабины ядра. Писатель применил для космического путешествия гигантскую пушку. Он, несомненно, знал, что пассажиры пушечного ядра неминуемо должны погибнуть от толчка при выстреле. Ж.Верн, однако, шел на эту явную условность, чтобы развернуть захватывающую панораму неземного мира. И поэзия изучения бездонного Ничто увлекла множество энтузиастов.

Чрезвычайно важно, что поэзия познания была ярко окрашена в столь характерные для жюльверновской фантастики тона чистейшего гуманизма. Ж.Верн верил, что просвещение и научно-технический прогресс сами собой приведут человечество к счастью. Это было отголоском утопических учений, изживших себя в век научного социализма. Но Ж.Верн сохранил в неприкосновенности отправную точку социалистов-утопистов — человека и его благо. К.Циолковский почерпнул в фантастике Ж.Верна вместе с исследовательской романтикой нерасторжимо с ней сплавленную гуманистическую традицию, корнями уходящую в идеи просветителей и социалистов-утопистов.

Сравнительно мало известно, что К.Циолковский занялся ракетами вовсе не из узконаучного интереса. Его технические замыслы порождены были гениальным предвиденьем неизбежности освоения космоса для человечества. Уделите космосу внимание, и он даст вам горы хлеба и бездну могущества — напомнил слова К.Циолковского летчик-космонавт А.Леонов в День космонавтики 12 апреля 1966г. Социальная цель познания рисовалась Ж.Верну в утопической дымке научного романтизма. Сегодня освоение космоса идет уже под знаком практической пользы. Романтическое зерно дало на новой исторической почве семена, обещающие гигантский урожай. Претворение идеи ракетоплавания в практику освоения Вселенной отразило и революционный перелом в мире, и эволюцию понимания назначения науки К.Циолковским. Заселение космоса, ради чего он трудился, — задача коммунизма, ибо она по плечу только объединенному человечеству.

Только гуманистический дух питает подлинно общечеловеческие прозрения. Только великая цель рождает подлинно великие открытия. Поблекли многие технические идеи Ж.Верна. Но благородные чувства, которыми проникнуты его произведения, надолго сохранят притягательную силу. Научная фантастика Ж.Верна долго не устареет: в ней богатейшее научное воображение сплавлено в нерасторжимое поэтическое единство с прогрессивной нравственной концепцией.

Романы Ж.Верна оказали немалое влияние на многих выдающихся ученых, инженеров, путешественников. Они подсказывали не только выбор жизненного пути, но и нравственное (в большом смысле слова) предназначение знания и творчества. «Я могу сказать, — писал академик В.Обручев, — что сделался путешественником и исследователем Азии благодаря чтению романов Жюля Верна, Купера, Майн Рида, которые пробудили во мне интерес к естествознанию, к изучению природы далеких малоизвестных стран».[31] О вдохновляющем воздействии Ж.Верна говорили путешественники Ф.Нансен и Р.Бэрд, изобретатель бильдаппарата Э.Белин и исследователь пещер Н.Кастере, исследователь морских глубин В.Биб, палеонтолог и фантаст И.Ефремов и многие другие.[32]

Определяющим, конечно, является общемировоззренческое воздействие научной фантастики на читателя. Но его нельзя отрывать от конкретных научных идей и гипотез, послуживших толчком к тем или иным изобретениям и открытиям. Французский академик Ж.Клод, опротестовывая обывательское мнение о Ж.Верне, как об авторе чисто развлекательных романов для юношества, утверждал, что он является «вдохновителем многих научных исканий», и в качестве примера сообщил, что мысль об использовании моря как источника термоэлектричества ему дал капитан Немо.[33]

Вряд ли герои Ж.Верна был первооткрывателем самого принципа термоэлектричества. Но он бросил в мир смелую новую идею, касающуюся причин способа получения нового вида энергии. Он приобщил необычное, казавшееся невероятным, к обычному и тем самым сделал его как бы возможным. Ж.Верн обладал искусством ломать лёд недоверия к новому, свойственному человеческой природе. Основная трудность, писал он, в том, «чтобы сделать правдоподобными вещи очень неправдоподобные».[34] У Ж.Верна было гениальное чутьё на истинно новое, которому суждено будущее и которому поэтому надо дать возможность пустить корни в умах.

Наш соотечественник А.Беляев, один из талантливых последователей Ж.Верна, высоко ценил эту роль научной фантастики. Писатель, говорил он, должен «ставить своей задачей не максимальную нагрузку произведения научными данными, — это можно проще и лучше сделать посредством книги типа „занимательных наук”.

Мы считаем в романах Жюля Верна наиболее ценным именно эти большие новаторские технические идеи, крепко связанные с сюжетом. Научные же знания, которые он сообщает попутно, когда они слишком обильны (например, «перечень» подводных животных в романе «20 тысяч лье под водой»), подвергают испытанию читательское терпение.[35]

Привлечь внимание именно к большой новаторской идее важно не только с точки зрения содержания, но и с точки зрения эстетики научной фантастики. Мелкий идеал сужает взгляд на мир, ослабляет мировоззренческий заряд. Недостаточная новизна эстетически разочаровывает. Ведь эстетическое восприятие любой вещи колеблется меж двух полюсов: узнавание известного — открытие нового. Крупная идея интересна, увлекательна, но она и красива.

Поль Дирак полагает, что основные физические аксиомы обязательно выделяются изяществом и красотой. И когда творческое осмысление внутренних законов природы перестаёт быть достоянием лишь посвященных и внедряется в широкие массы, эмоционально-художественное волнение начинает доставлять не только эстетическое в искусстве, но и эстетическое в науке. В научной фантастике эти категории невозможно разделить.

Научно-фантастическая литература приобщает к эстетике познания или, если взглянуть с другой стороны, помогает ощутить область познания как эстетическую сферу так же, как и обыденную жизнь. Фантастика, быть может, оттого и пользуется такой популярностью, что, несмотря на своё несовершенство по канонам реалистического искусства, расширяет нашу эстетическую сферу.

Для эстетической привлекательности имеет немалое значение не только новизна, но и современность выдвижения того или иного научно-фантастического материала. К тому времени, когда А.Беляев написал роман «Прыжок в ничто» (1933), мысль о космической ракете была не новой, но её разве что терпели в фантастических романах.[36] Книга А. Беляева, рисуя возможным то, что многим представлялось сказкой, выполнила задачу родовспоможения великому делу.

Другой роман А.Беляева, «Голова профессора Доуэля», лишь на несколько лет опередил блестящие эксперименты С.Брюханенко, И.Петрова и других по пересадке органов и оживлению организма.[37] Фантастичность этого романа была не столько в незначительном упреждении науки, сколько куда более грандиозной мысли о возможности… Мозг, продолжающий жить, когда тело уже мертво, эта ситуация, развёрнутая в фабуле, — своего рода метафорический подступ к идее продления творческой жизни человека, быть может, бессмертия.

Многие романы А.Беляева — развернутая метафорическая формулировка больших заданий науке. Пересадка жабр Ихтиандру («Человек-амфибия») заставляет думать не только о возможности создать человека-рыбу, но и вообще о принципиальной перестройке биологической природы человека. Если первое окажется лишь поэтической гипотезой (а это, видимо, так), то второе — как раз та реальная цель, к которой идет наука.

Метафоричность главной гипотезы научно-фантастического произведения очень мало привлекала внимание критиков, пишущих о научной фантастике. А ведь это — один из характернейших и действеннейших элементов научно-фантастической литературы. Идея-метафора сохраняет ценность конкретного задания и в то же время оставляет определенную свободу в трактовке идеи «достаточно сумасшедшей» (Бор в шутку как-то сказал про одну теорию Гейзенберга, что она «недостаточно сумасшедшая, чтобы быть верной»).

Чаще всего ценность «сумасшедших» идей признают лишь в том отношении, что они дают отличный повод для фантастических ситуаций, но сами по себе мало значат. Критики Г.Уэллса пролили немало чернил, чтобы доказать, что кейворит — фантастическое вещество, экранирующее силы тяготения, принципиально невозможен. Зато, мол, этот антинаучный кейворит послужил превосходным поводом для путешествия в страну социальной сатиры. Последнее безусловно верно, но с абсолютной ненаучностью экранирования тяготения критика поспешила. В конце концов, если бы Г.Уэллс преследовал только сатирическую цель, он мог избрать любой более правдоподобный способ космического путешествия, скажем, ту же электропушку, что появилась позднее в его киносценарии «Облик грядущего», или, наконец, ракету.

Но и в своем условно научном допущении Г. Уэллс шел в ногу со временем. До него К.Лассвитц изобрел для своих космических кораблей антитяготение. После Г.Уэллса русский фантаст А.Богданов тоже использовал антитягогение для межпланетного корабля. Мысль об овладении гравитацией носилась в воздухе. Она вытекала из эйнштейновской релятивистской механики. А сегодня она буквально замучила фантастов. Редкий роман о космосе обходится без нее. Потому что наука настойчиво ищет разгадку этой величайшей, ключевой тайны природы.

Важно было привлечь к ней внимание. Фантастика первая сделала это и продолжает делать, несмотря на нападки критики и скептицизм некоторых ученых. Сознательно или стихийно Г.Уэллс в качестве условного приема взял, в самом деле, перспективную идею. И он был даже более скромным, чем его собратья-фантасты. Дело в том, что если возможность тяготения с обратным знаком (любимая мысль современных фантастов) еще не получила экспериментальной проверки, то экранирование тяготения проводилось в 1919-1920гг. итальянским ученым Майораном, «Кейворитом» ему служил слой ртути: он ослаблял действие притяжения Земли на свинцовый шар всего на одну миллионную долю грамма.[38] У Г.Уэллса — грамм на грамм. Но ведь на то и фантастика…

Кому не известны заклинания литературной критики принимать всерьез лишь социальную аллегорию «Машины времени» (что тоже, исторически сказать не верно) никак не физический смысл путешествия во времени! Но теория относительности, получив проверку по ряду пунктов, обрела право утверждать, что по крайней мере в одном направлении — в будущее — путешествие во времени возможно. Для космонавта, летящего с субсветовой скоростью, время текло бы медленнее, чем для оставшихся на земле родных и знакомых, и он мог бы вернуться молодым на постаревшую Землю.

Разумеется, для фантастов здесь неисчерпаемый кладезь различных коллизий. Но через эти коллизии люди ощутили и то, как физически подались границы невозможного. В сознание миллионов читателей вошла еретическая мысль овладеть когда-нибудь самой неподатливой из стихий. В одном из рассказов А. и Б.Стругацких речь идет о двигателе, в котором работает… время. Выдумка? Мало кто знает, что рассказ написан на основе гипотезы советского астрофизика Н.Козырева об участии времени в энергетизме звезд. В звездах сгорает время. Пока это гипотеза. Оспариваемая. Экспериментальное исследование, возможно, сильно видоизменит её первоначальное зерно, а может быть, и вовсе отвергнет. Но оплодотворяющую силу такого посева трудно переоценить. Фантастика заставляет человека посмотреть на мир обычных вещей, где уже «нет тайн», иными глазами. Фантастика революционизирует воображение, и роль ее здесь огромна. В свое время К.Циолковский писал Я.Перельману: «Очень трудно издавать чисто научные работы, которые кажутся чересчур фантастическими.. . Под видом фантастики можно сказать много правды. Фантазию же пропустят гораздо легче.[39]

Если ученого можно сравнить с селекционером-новатором, который выводит небывалый вид, то писатели-фантасты уподобляются армии опытников, производящих массовый эксперимент. Этот эксперимент особенный: во-первых, мысленный, во-вторых, необычайно масштабный. Без испытания «сумасшедших» идей в миллионах умов сознание человечества шло как бы вперед много медленней. Количество переходит в качество. Тем более, что одних читателей — научных работников сегодня больше, чем было в начале века всех читателей вообще.

Фантастика Ж.Верна была в основном просветительской. Характерная особенность современной научной фантастики в том, что она активно участвует в выработке принципиально новых представлений об окружающем мире. Она является знамением научно-технической революции, которая дала нам атомную энергию, космический корабль, физику элементарных частиц, кибернетику, молекулярную биологию. Эта революция стала возможна лишь с привлечением к научному творчеству огромных масс людей. Постоянное обновление массового научного мышления — решающий фактор прогресса науки. Знамя новой научной фантастики — знамя дискуссии. Сегодня фантастика меньше всего ориентируется на устоявшиеся идеи и решения. Она выдвигает на всенародное обсуждение самые спорные. Если раньше критерием научности для неё была грамотная ориентированность, то сегодня этого уже мало. От фантастики ждут и требуют того остроумия, той парадоксальности, которые столь характерны для науки середины XX века.

XIX век жил в познанном ньютоновском времени. Его обыденный опыт в основном совпадал с объективной картиной этого мира. XX век вступил в мир эйнштейновский, парадоксально не совпадающий с обыденным опытом. Ядерные частицы, существующие относительность законов физики в разных системах (время в звездолёте, несущемся со скоростью света, сжимается, тогда как на Земле движется нормально), текучесть структур живого и само появление живого из неживого на определенном уровне органических соединений — всё это не только новые факты, но и новая система сознания. Между глазом, сигнализирующим разуму о кванте, и самим квантом — беспримерная по сложности цепь приборов и диалектика понятий.

Возникает необходимость в новой абстракции — не только более сложной, но и существенно иной, чем в ньютоновских научных представлениях. Всё больше обнаруживается явлений, которые нельзя объяснить однозначно, понятием дискретным, т.е. прерывным, с резко очерченными границами. Погружаясь в этот странный мир, физика вынуждена дополнять точные дискретные определения образными, неточными, но зато обобщенно схватывающими изменчивое явление в отношениях с другими.

Принцип релятивизма распространяется на сам процесс познания и мышление ищет соответственные формы. На симпозиуме «Творчество и современный научный прогресс» шла речь о том, что эстетические критерии изящества и красоты научного исследования, сравнительно давно употреблявшиеся основателями новой физики, приобретают более глубокий смысл своего рода принципа дополнительности к дискретным определениям. Многозначные формы художественной гармонии оказываются родственны релятивистскому идеалу современной науки. Намечается нужда в каком-то сближении, быть может, синтезе мышления научного с художественным.

Современная фантастика не только полна релятивистского научного материала, который был неизвестен Ж.Верну, но и психологически готовит свою огромную аудиторию воспринять новый стиль научного мышления, вырабатывающийся в необычайно усложняющейся диалектике конечного и бесконечного, постоянного и текучего. По своей промежуточной природе — между искусством и наукой — научная фантастика и отражает этот процесс, и выступает (как подчеркивали участники симпозиума) одной из форм сближения дискретной логики естественных наук с непрерывно-образной логикой искусства. Осознание неизбежности «странного мира» вокруг нас — важнейшая ее психологическая функция, быть может, самая реальная в ее фантастической специфике.

Осознание, впрочем, — не совсем то слово. Знать в конце концов дело науки. Но фантастика, несомненно, остро дает почувствовать неизбежность необычайного в обыденном. А.Флеминг, человек, открывший пенициллин, говорил: «Никогда не пренебрегайте ни тем, что кажется внешне странным, ни каким-то необычным явлением; зачастую это ложная тревога, но… это может послужить ключом к важной истине».[40] Фантастика дает эмоциональную характеристику этому феномену. Она настраивает интуицию на предчувствие в глубинах ньютоновского мира новых «странных» истин, которые ожидают своих эйнштейнов.

Иногда современная фантастика сужает свою задачу до того, чтобы только привлечь внимание к области неведомого или посеять сомнение в непреложности рутинного. Взятая в целом, в потоке (здесь вновь выступает закон массовости ее воздействия), такая фантастика вырастает порой в какую-то огромную антитезу так называемому здравому смыслу. Она как бы напоминает, что обыденный опыт здрав лишь в ограниченных пределах. Она обновляет вечный девиз творчества (тускнеющий в периоды консервативного рационализма): подвергай все сомнению.

Мы опускаем перед такой фантастикой определение «научная» не потому, что она идет мимо науки, а лишь потому, что не укладывается в традиционные рамки научно-фантастического жанра. Она любит перевертывать вещи и понятия, и то, что сперва могло показаться поставленным с ног на голову, в действительности нередко оказывается истинным. В пафосе отрицания она замахивается на коренные понятия и избегает научного обоснования своих новаций. И все-таки она не перестает быть литературой, в чем-то очень важном близкой познанию.

В сущности фантастика переходит здесь от экстраполяции конкретных истин и проблем к своеобразной экстраполяции желаний. «Почему бы нет?» — вопрошает она. Так озаглавил свою статью о фантастических произведениях Г.Гора А.Стиль. Французский писатель мыслит творчество Г.Гора на середине «развернутого веера» научной фантастики. Левее — то направление, которое зовет желать еще более странного, еще более невозможного с точки зрения сегодняшних (и даже завтрашних) понятий.

Раздражение, обвинение почти в кощунстве вызывала у сторонников фантазии на грани возможного фантастика антимиров и антипространств, антивещества и антивремени.[41] Но, видимо, корни этих «анти» следует искать не в злонамеренности фантастов, а в парадоксах самой науки. Если, например, уже обнаружены античастицы, антиатомы, то насилием над логикой было бы отбросить предположение об антивеществе. И не обязанность ли фантаста, не страшась неизвестности, следовать дальше по этому пути в антимиры, анти- и нуль-пространства? Ведь это задача науки — находить и утверждать истину…

Фантастика вышла к какому-то новому повороту. Открывающиеся дали приглашают туда, куда не достигает локатор достоверного предвиденья. И вместе с тем проблема компаса, проблема критерия не может быть снята: это означало бы выход за пределы современной литературы.

Повесть М.Емцева и Е.Парнова «Последняя дверь!» не столько предлагает на рассмотрение парадокс антимира, сколько загадывает загадку: а не похож ли мир за «последней дверью» на тот самый, существование которого допускают верующие старушки? Обнаруженная на Марсе цивилизация куда-то исчезла. Там валяются странные зеркала. Через них, предполагают, марсиане скрылись «туда», в айю. Читатель тщетно будет искать ответа, куда и зачем, и что за айя. Сперва с интересом, а потом с возрастающим недоумением следит он за полудетективной фабулой. Кто-то кого-то убивает и затем тоже исчезает в «зеркале». Последняя дверь в айю захлопывается.

Писатель имеет право на самую фантастическую мотивировку, если она к чему-то ведет в мире техники или в мире человека. Г.Уэллс дублировал надежность своей фантастической системы: если не сработает гипотеза об экранировании тяготения, то уж обязательно сработает фантастическая сатира повести. Его свифтовский гротеск «Первых людей на Луне» имеет свою собственную ценность. «Последняя дверь!» лишена и вразумительной научной идеи, и сколько-нибудь существенного социального или психологического содержания. С одной стороны, повесть ведет в темную айю, с другой — высыхает в пустой детективной интриге. Таинственность приключений только сгущает мрак в зеркальных дверях в заманчивый антимир. «Последняя дверь!» никуда не ведет.

Предшествовавшая ей повесть тех же авторов «Уравнение с Бледного Нептуна», тоже подернутая вуалью ненужной таинственности, была все же построена иначе. Можно оспаривать представление о том, что микромир в какой-то своей глубине имеет некое окно — выход в большую Вселенную, и что все мироздание замыкается, таким образом, в бесконечное кольцо. Пусть наивна идея аппарата, который позволил бы разомкнуть это кольцо и физически проникнуть прямо из лаборатории на какую-нибудь далекую планетную систему. Пусть у авторов нет оснований придавать своему допущению вид философского обобщения. При всем том М.Емцев и Е.Парнов интересно противопоставляют бесконечности линейной более сложную бесконечность — кольцевую. Но если даже полностью забраковать всю физику и натурфилософию «Уравнения с Бледного Нептуна», в повести все же останутся отлично написанные антифашистские страницы. «Физическое кольцо» можно рассматривать как фантастическую оправу социальной темы.

Такая конструкция довольно распространена в современной фантастике. «Научная» посылка не мотивируется, а лишь дается как отправная точка для психологических или социальных коллизий, моральных или философских размышлений. В принципе такая фантастика может быть очень плодотворной. Можно вспомнить сатирические философские произведения Л.Лагина или более характерные для последних лет повести братьев Стругацких («Попытка к бегству», «Трудно быть богом», «Хищные вещи века»). Они ценны серьезным социальным содержанием.

Этого нельзя сказать о повести А.Громовой «В круге света». Здесь мучительные переживания героев нанизаны на невероятно усложненный телепатический психологизм. Протест против угрозы ядерного уничтожения опутан сетью очень субъективных личных конфликтов. Группа близких людей теряет различие между добром и злом, между симпатиями и антипатиями. Выписывание потока сознания усиливает мрачный фон. И все это оказывается результатом жесткого опыта с телепатической связью. Главный же просчет — в том, что сближаются как равнозначные ценности вещи явно далекие: необходимость единства людей перед угрозой ядерной войны и благодетельность в этой связи телепатического контакта между ними.

Вера писательницы в фантастический феномен подменила и незаметно принизила силу реальной связи между людьми. Ведь обвиняющие людей любовь и гуманизм и даже борьба с фашизмом, вещи прочные и бесспорные, поставлены А.Громовой в исключительную зависимость от весьма зыбкого (даже в ее повести) и спорного явления. Неприемлема не переоценка телепатии, а недооценка обычных человеческих чувств и связей. Дело, видимо, просто-напросто в несовместимости такой фантастической посылки с такой социальной темой. Просчет не столько в отходе от естественнонаучного критерия фантазии, сколько в ослаблении критерия чисто человеческого. Мы увидим далее, что они взаимно обусловлены, и гораздо теснее, чем можно предположить.

Никакая наука не может установить точных пределов фантазии. Одобренный В.И.Лениным писаревский принцип реалистической мечты — не слишком отрываться от материнской почвы — нисколько не тождествен пресловутой грани возможного. Ведь критерий возможного нынче летит вперед семимильными шагами, и возможное утром уже к вечеру грозит оказаться анахронизмом. Центром фантастического воображения был и остался человек. Его благо, его человечная сущность остаются для фантастики главным ориентиром и тогда, когда физика не может сказать «да» об антимирах или биопсихология — «нет» о внечувственном общении. И.Ефремов, например, тоже предполагает развитие внечувственной связи между людьми, но не для того, чтобы на этой слабой нити повисла жизнь борцов Сопротивления (как в повести А. Громовой), а как дополнительную форму сознания. Его фантастическая третья сигнальная система — не предпосылка общности людей (как у А.Громовой), но скорее ее следствие, результат индивидуального физического совершенствования человека в объединенном мире. Действие происходит в далеком будущем. Дистанция во времени тоже как-то восполняет недостаточность аргументов. Ведь телепатические способности, если они не миф, слишком уникальны, и наделить ими всех можно будет лишь в итоге длительной биологической эволюции человека. Может быть, потребуется вмешательство в саму природу мышления. У И.Ефремова чисто фантастическое допущение не только не выходит за пределы общенаучного взгляда на весь комплекс человек — общество, но имеет главным критерием взаимные возможности в этой системе.

Таковы некоторые аспекты современной «чистой» фантастики. Ее еще называют «фантастика как прием», т.е. фантастическое допущение применяется как условная, научно не мотивируемая исходная посылка Для социального или психологического сюжета, для решения философских или моральных проблем.

Общелитературное содержание фантастики как приема вовсе не безразлично фантастическому. Сам термин поэтому не точен. Он содежит оттенок ремесленнической контаминации разнородных стихий. Нечто от экспериментаторства, пренебрегающего внутренним единством искусства. Никакое реалистическое содержание не оправдывает фантастического приема, если он случаен, не обусловлен содержанием. И наоборот, самая фантастическая затравка годится, если она внутренне спаяна с реалистической темой, если в ней присутствует гуманистический критерий последней. И тогда произведение несёт внутри себя не только фантазию, но и чувство меры, пределы фантазии, о которых думал ещё В.Брюсов[42]

Превосходным образцом такой фантастики было творчество А.Грина. «Сказочник странный» поражает не только мощью таланта, но и чистотой света, излучаемого его воображением. Ж.Бержье, знаток русской фантастики, очень верно заметил, что Грин не пытается дать своим чудесам наукообразную подкладку, но и не прибегает ни к ложным реакционным наукам, ни к мистике.[43] Это определение проводит границу между его творчеством и традиционной научной фантастикой. Но вот что сближает гриновское творчество с идеалом нашей фантастики: направленность воображения исключительно на светлые стороны человеческого духа. Это качество, кстати сказать, кладет определенную грань между А.Грином и его предтечей и учителем знаменитым Эдгаром По.

А.Грин сторонился научного обоснования своих чудес, потому что чувствовал, что знанием грубым и ограниченным можно только разорвать тонкую материю человеческого духа, принизить ее парение. Он замечал вокруг себя знание, низведенное до «здравого смысла», а в последнем верно угадывал самодовольство обывателя, убежденного в непогрешимости своих кухонных истин. Он едко иронизировал над «серым флажком» здравого смысла, запрещающее выставленным «над величавой громадой мира, полной неразрешенных тайн» («Корабли в Лиссе»).[44]

А.Грин не знал науки, как знали ее Ж.Верн, Г.Уэллс, А.Беляев. Но изумительной интуицией он очень верно схватил, например, самую суть конфликта, разыгравшегося вокруг кризиса ньютоновской физики. Устами очень умного обывателя, министра, заключившего в тюрьму летающего человека Друда, А.Грин так выразил суть этого конфликта: «…никакое правительство не потерпит явлений, вышедших за пределы досягаемости… Наука, совершив круг, по черте которого частью разрешены, частью грубо рассечены, ради свободного движения умов, труднейшие вопросы нашего времени… вновь подошла к силам, недоступным исследованию, ибо они в корне, в своей сущности — ничто, давшее Все. Предоставим простецам называть их „энергией” или любым другим словом, играющим роль резинового мяча, которым они пытаются пробить гранитную скалу… Глубоко важно то, что религия и наука сошлись на том месте, с какого первоначально удалились в разные стороны; вернее, религия поджидала здесь науку, и они смотрят теперь друг другу в лицо».[45]

Религия до сих пор не теряет надежды повернуть в пользу веры не объясненные еще парадоксы «странного мира». Тот, кто читал книгу Т. де Шардена «Феномен человека» («Прогресс», М.: 1965), мог видеть, как преодоление новой физикой кризиса науки XIX века оказывает благотворное действие и на тех теологов (к ним относится де Шарден), кто пытается посредничать в «неизбежном» союзе между верой и знанием.

«Представим же, — продолжает министр, — что произойдет, если в напряженно ожидающую (разрешения поединка между верой и знанием, — А.Б.) пустоту современной души грянет этот образ, это потрясающее диво: человек, летящий над городами вопреки всем законам природы, уличая их (религию и науку „здравого смысла”, — А.Б.) в каком-то чудовищном, тысячелетнем вранье. Легко сказать, что ученый мир кинется в атаку и все объяснит. Никакое объяснение не уничтожит сверхъестественной картинности зрелища».[46]

Летающий человек нарушал покой обывателя, обывательского государства, обывательской веры и знания. Он звал в Блистающий Мир летящей мечты. Роман «Блистающий мир» родился из раннего, дореволюционных времен наброска «Состязание в Лиссе». Там чудесная способность человека летать без крыльев, как мы летаем во сне, силой одного лишь вдохновения, противопоставлена была примитивной технике самолетов-этажерок. Возможно, А.Грин понял наивность своей огрубленной антитезы. Во всяком случае в романе «Блистающий мир» он пришел к решению более глубокому. Уже не было наивной попытки, как в первоначальном наброске, придать, например, видимость правдоподобия феномену летающего человека. В конце концов не все ли равно, как случается невозможное? Важно — зачем, для чего. Когда Ю.Олеша выразил А.Грину восхищение превосходной темой для фантастического романа, писатель почти оскорбился. «Как это для фантастического романа? Это символический роман, а не фантастический! Это вовсе не человек летает, это парение духа!».[47]

Главной целью А.Грина было не фантастическое явление само по себе, а заключенная в нем нравственная метафора. (В этом смысле и А.Беляев шагнул дальше Ж.Верна). Чудесная способность Друда летать — фантастический эквивалент морально-этического подтекста. Фантастика А.Грина — символическое покрывало его страстной, фанатической убежденности в том, что романтика чистых пламенных душ совершает невозможное. В одном из его рассказов человек, потрясенный несчастьем близких, не заметил, как пешком пересек, торопясь застать их в живых, гладь залива. В его широко известном романе девушку, бегущую по волнам, несет не мистическая сила, но чистейшая жажда добра терпящим бедствие морякам. Смысл этих образов в том, что ставят на место надчеловеческой «высшей силы» высшее величие самого человека, а мы знаем, что дух человеческий, в самом деле творит чудеса, пусть и в ином роде. Чудесное у А.Грина вдохновлено верой в человека, обыкновенного, но — человека в высоком значении слова.

Эта вера родственна пафосу гуманиста Ж.Верна. Вспомним: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь». Здесь — общий корень романтики таких разных писателей. Ж.Верн верил в невозможное, потому что знал — знал силу творческой способности человека. Источник гриновской веры в чудо — в знании самого человека. Разные секторы жизни. Разная форма художественного познания. Невозможно, да и вряд ли есть нужда взвешивать, чья линия фантастики, жюльверновско-уэллсовская, технологически-социальная, или гриновская, социально-психологическая, оказала большее воздействие на формирование мировоззрения человека XX века. Важно, что и та и другая не пугали Неведомым, но звали не склониться к вере в надчеловеческую высшую силу. Та и другая влекли воображение в глубь чудес природы гораздо дальше, чем дозволял пресловутый здравый смысл. Та и другая учили сознавать, что пока только человек на Земле мера всех вещей, сущих и предстоящих.

Мы говорим «гриновская линия» не в смысле литературной школы. А.Грину недоставало слишком многого, чтобы стать во главе современной русской фантастики. Но А.Грин оказал на нее очень большое косвенное влияние, возможно, даже через читателя (рубрика «Алый парус» в «Комсомольской правде» в 60-е годы о многом говорит).

Гриновский дух, если так можно сказать о его романтической фантастике и фантастической романтике, укрепил в «широком веере» фантастической литературы человеческое начало. А.Грин воспринимается сегодня как связующее звено между человековедением «большой» реалистической литературы и «машиноведением» Золушки — фантастики. Литература техницизма, отсвечивающая металлом звездолетов и счетно-решающих машин, в значительной мере ему обязана тем, что в 50 — 60-е годы она потеплела тонами человеческих страстей и переживаний.

«Сказочник странный» оказался близок ей еще и тем, что в его творчестве она имела перед собой классический образец дальней мечты, воображения подлинно крылатого и в то же время по-хорошему земного. Гриновское творчество в какой-то мере подготовило нравственно-эстетическую почву сравнительно недавно сложившегося внутри советской научной фантастики социально-психологического направления. А. и Б. Стругацкие, Л.Обухова, С.Снегов, О.Ларионова, В.Невинский и прежде всего романтик И.Ефремов, сами того, быть может, не сознавая, идут с А.Грином. В их произведениях другая тематика и терминология, иные фабульные мотивы и социальные проблемы. Идеал человека стал глубже и значительней, оптимизм — сложней и историчней. Но в центре — светили человеческий дух. Существенно иной — и все-таки тот же.

Друд, одиноко парящий в поднебесье, не знает, зачем ему этот дар: осчастливить немногих друзей или дразнить кишащую внизу серую толпу. Герой повести А. и Б.Стругацких «Трудно быть богом» Антон-Румата спускается с неба на залитый кровью фантастический Арканар, чтобы очеловечить людей чужой планеты. Он мудр и могуществен, этот посланец коммунистической Земли. Он знает, чего хочет. Но как невероятно трудно помочь чужому миру. Как трагически трудно самому остаться человеком среди жестокости и грязи. Он не может дать им свою силу, чтобы они не истребили друг друга. И он не может развратить их благотворительностью. Он должен поднять их до себя, шаг за шагом, постепенно, ибо неспешна поступь истории. Нелегко быть «богом», обязанным сотворить чудо в целом мире…

Сложность проблем и художественное многообразие современной фантастики может привести исследователя в отчаяние. Фантастика почкуется и расслаивается сходно с тем, как идет подобный процесс в науке. Древо знания так разветвляется, что специалисты в разных областях стали плохо понимать друг друга. Но это — только на нижнем уровне. Чем выше к кроне, чем гуще ветвление, тем ближе соприкасаются отростки самых далеких ветвей знания. Стыкование происходит на линии наиболее общих законов природы.

На нижнем уровне научно-фантастической литературы (тематика, фабульные мотивы, жанровые разновидности) картина представляется настолько пестрой, фантасты так далеко отходят друг от друга, что, скажем, поклонники А.Беляева воспринимают «Туманность Андромеды» чуть ли не за пределами научно-фантастической литературы, где-то между ней и философской утопией. Юмористическая повесть Н.Разговорова «Четыре четырки» имеет мало общего не только с психологическими романами Л.Обуховой, О.Ларионовой, В.Невинского, но даже с остроумными сатирическими рассказами И.Варшавского. А роман С.Снегова «Люди как боги» совмещает черты и серьезной утопии, и приключенческой фантастики, и сатиры.

Но когда в этом калейдоскопе поднимаешься вверх, к тому что рассказывает многоликая фантастика, оказывается, что ее многоголосый хор развивает взаимосвязанные мотивы, переплетающиеся темы.

Человек и машина — что между ними общего? Живой творческий дух и косная материя. Человек мыслит — машина нет Кибернетика усомнилась в непреложности этого противопоставления. Фантастика продолжила ее сомнение. В своем воображении она создала не только логический автомат, но и эмоциональный чувствующий грусть и любовь, вмещающий самоотверженность и гуманизм. Даже не все еретики-кибернетики отваживаются утверждать, что машину можно будет научить любить и ненавидеть.

А что если можно? И что, если машина вдруг использует заложенную в ней способность самосовершенствоваться против человека? Если в самом деле реальны опасения ученых на этот счет, следует вспомнить, что фантасты высказали их задолго до того, как Н.Винер сформулировал принципы кибернетики. Широко известны пьеса К.Чапека «RUR» и ее вариант «Бунт машин» А.Толстого. Под их влиянием украинский писатель В.Владко написал повесть «Роботы идут». Но почти неизвестно, что неопубликованный рассказ В.Брюсова «Восстание машин» был набросан гораздо раньше, чем «RUR». Метафорически все они говорят о социальном неравенстве людей. Но они содержат и буквальное предупреждение насчет машин. Фантасты сумели подчеркнуть сложность антитезы машина — человек. Создав множество экспериментальных ситуаций, фантастика нарисовала картину возможных последствий этой коллизии и главное предвосхитила существенность социального коэффициента в уравнениях кибернетики.

Специалисты склонны рассматривать намерения думающей машины как результат имманентной эволюции ее собственного «сознания», формирующегося в результате абстрактного анализа ею окружающей среды. А между тем крайне важно, что и среда социальна, и моральная «наследственность», передаваемая человеком искусственному разуму вместе со своими человеческими принципами мышления, тоже должна иметь определенную идеологическую и социальную окраску. На философском рубеже кибернетики завязывается подлинно идеологический конфликт. Он только замаскирован специальными проблемами. Гуманистические рассказы А.Азимова, собранные в книге «Я, робот», противостоят намерениям реакционных западных фантастов утвердить в произведениях о людях и роботах закон джунглей как извечный принцип бытия.

Определеннее всего обнажает идеологическую природу концепции «неминуемого» конфликта машины с человеком советская фантастика Рассказ А.Днепрова «Крабы идут по острову» зло ироничен в самой постановке темы. Если самосовершенствующемуся автомату может быть свойственно «человеческое» стремление выжить во что бы то ни стало, ценой гибели себе подобных, то почему бы не включиться в «здоровую конкуренцию» прежде всего тем, кто так усердно культивирует борьбу за существование как универсальную доктрину? Размножающийся вид кибернетических устройств, исчерпав в заданной ему междоусобной борьбе свои ресурсы, в конце концов набрасывается на самого изобретателя. Экспериментом это, конечно, не было предусмотрено…

Парадоксальный сюжет А.Днепрова очень характерен и как ответ на людоедскую интерпретацию некоторых тезисов кибернетики, и как пример все более глубокого вторжения фантастики в не явное, но крайне важное переплетение узкоспециальных проблем науки с общечеловеческими проблемами нашего времени.

И вот другой, уже позитивный сюжет-метафора на ту же тему. Совершенного робота, наделенного системой самосохранения, блоками «боли», пускают ликвидировать грозную аварию. Механизмы машины плавятся от высокой температуры. Система самосохранения сигнализирует опасность для «жизни». Но лишь машина может выдержать адскую температуру. И она отключает свою «боль», выполняет задание — и гибнет. Машина ведет себя как человек в высоком значении слова, потому что принципы поведения заложены были в нее людьми.

Было бы только половиной истины сказать, что здесь тема мыслящей машины повернута к тому самому человеку, для которого коммунисты готовят будущее. Не менее важно и то, что социальная педагогика сплавлена здесь с нравственным содержанием технического материала. Человек, которому суждено вступить в будущее рука об руку с электронным или другим искусственным мыслящим помощником, должен не только субъективно выдвигать гуманистические пожелания насчет конструирования роботов (такова одна из идей А.Азимова в упомянутой книге), необходимо в самих объективных законах кибернетики и роботехники найти такие, которые исключили бы отклонение от человечности самостоятельно эволюционирующего автомата.

Вопрос о возможном и невозможном, желательном и нежелательном в разумной автоматике в существе своем — вопрос о гуманизации индустриальной культуры в целом. Это — одна из важнейших социальных проблем науки и техники. И это одна из важнейших линий, по которым меняется отношение человека к новому в мире. Величайшие достижения человеческого гения представляются порой злым джином, неосторожно выпущенным из бутылки. Химеры техно�огической эры изображаются зарубежной фантастикой фатальным следствием извечной злой природы человека. Советская научная фантастика показывает, что добрая или злая направленность науки и техники определяется не фатальной их сутью и не фатальной склонностью человека к самоубийствен и ному любопытству, но лишь определенной социальной системой идеологией.

Далеко не все произведения советской фантастики, где действуют разумные роботы, поднимают читателя к большому размышлению о судьбах человека и человечества. Здесь, как и в теме космоса, да и в других тематических направлениях, немало поточных однодневок, пережевывающих банальные отходы науки, бесчисленные мелкие противоречия неизбежные в становлении новых отраслей знания. Немало замечательных «видений технологической эры» фантастика умудрилась распылить на умозрительные казусы и абстрактно-психологические экзерсисы.

Любопытно, что предостережение от бесплодных парадоксов пришло не от критики (критика все еще неохотно и робко углубляется в научное содержание фантастической литературы), а от самой фантастики. Наша современная фантастика дополнила свой спор с примитивным «здравым смыслом» не менее острой критикой отказа от здравого смысла вообще. Эта самокритика зародилась где-то рядом с необычайно расцветшими в последние годы фантастическими сатирой, памфлетом, юмористикой. Пародия часто бывает признаком успеха. Острие современной фантастической пародии направлено не столько на «оригинальные» огрехи формы, сколько на существо содержания. Фантасты, изощрившись в заострении парадоксов науки, обрушились на перехлесты собратьев, а также и на бесплодие своих «двоюродных отцов» от науки. Диапазон критически-пародийного направления, этого анти-я фантастики, весьма широк — от насмешливой космической повести И.Разговорова («Четыре четырки») до злого памфлета А. и Б. Стругацких на псевдонауку, замаскированного под добродушную сказку-шутку («Понедельник начинается в субботу»).

В остроумных новеллах И.Варшавского, типичного и, пожалуй, самого талантливого «антифантаста», парадоксы собратьев-писателей выдерживаются в собственном соку (по удачному выражению автора). И Варшавский развертывает чью-нибудь гипотезу по ее собственной логиике, возводит изначальный просчет в степень и обнажает внутреннюю противоречивость или однобокость. Фантастика в собственном соку умна и язвительна, порой даже излишне обидна. Не всегда насмешка бьет прямо в цель. Скажем, человек, уверяющий, что познал антимир в своих видениях, черпал, оказывается, вдохновение в… груде бутылок из-под спиртного («Человек, который увидел антимир»).

Чаще пародийная перелицовка вскрывает истинную слабость ходячей гипотезы. И.Варшавский цепко подмечает, например, отсутствие антитезиса в логической цепи фантастического допущения. Робот, заподозренный в психозе, оказалось, громил радиомагазины в поисках деталей всего-навсего захотелось собрать подобного себе роботёнка… Если допустить для машины «человеческий» инстинкт разрушительного бунта, то почему бы не допустить и инстинкт продолжения рода? В своем ли мы уме, братья-фантасты? Или же наш рассудок пасует перед логикой странного мира?

«Не хмурься ты, о лучший и серьезнейший читатель научной фантастики! — лукаво извиняется И.Варшавский за свои антипарадоксы. — Меньше всего я собираюсь въехать на эту пышную ниву в громыхающей реснице Пародии, топча полезные злаки и сорняки копытами Сарказма, Насмешки и Сатиры. Я всего лишь робкий пилигрим, которому нужна пядь свободной земли, чтобы посеять туда ничтожное зернышко сомнения, скромную лепту богине Науки».[48] И это в самом деле так. Лучшие образцы «антифантастики» несут в своей пародийной оболочке не литературную игру, но серьезный критицизм по существу научного содержания. Эта легкая, остроумная и в то же время деловая дискуссия внутри жанра очень в стиле мышления современного естествознания.

До последнего времени главным судьей научно-фантастической гипотезы был ученый. Выработался даже характерный жанр научного комментария, отличный от обычных предисловий и послесловий. Специалисту, как заметил И.Ефремов, нет ничего легче подвергнуть разносу домысел фантаста: ведь он всегда спорен. Специалист часто не учитывает именно фантастичности научного материала, видя задачу этой литературы в популяризации возможных, хотя и не осуществленных еще замыслов. Но зато его возражения по-своему обоснованны, чего нельзя сказать о литературных критиках, опирающихся на иные поспешные приговоры ученых, взятые из вторых рук. Ценность даже негативного научного комментария в том, что он приучал сопоставлять здравый смысл науки с «сумасшедшей» фантазией, подвергать их сомнению и самостоятельно ориентироваться в этом дискуссионном взаимодействии.

Так было в 30-40-е годы. В 60-е появился ряд работ, в которых доброкачественность специального комментария к научному материалу соединилась с эстетической его оценкой (книги Е.Брандиса о Ж.Верне и Ю.Кагарлицкого о Г.Уэллсе, Е.Брандиса и В.Дмитревского об И.Ефремове, статьи и брошюры И.Ефремова, С.Ларина, В.Смилги и других). Категорических приговоров фантастике со стороны ученых поубавилось (см., например, комментарии в сборниках издательства «Знание»). В фантастику пришел большой отряд специалистов. И.Ефремов, Б.Стругацкий, Г.Альтов, В.Журавлева, А.Днепров, Ю.Сафронов, И.Забелин, И.Лукодьянов, И.Варшавский, В.Невинский, О.Ларионова, Н.Амосов — ученые, врачи, инженеры. Некоторые из них кандидаты и доктора наук, специалисты с международным именем. Но главная причина сдержанности ученой критики, пожалуй, в том, что наука сама несколько смущена нынче своей фантастичностью.

Все больше открывается областей, где еретик-ученый находит в фантасте союзника. И часто он сам берется за перо, чтобы высказаться о том большом и важном, что не укладывается в жанр научной публикации. В фантастику отходят те дискуссионные темы, о которых ученые журналы стесняются писать: чересчур фантастично. Фантастика выступает застрельщиком в великом споре, подспудно бурлящем на самом переднем крае знания. Она не только переводит его на язык образов и сюжетов, но и углубляется в сущность. Она неизбежно при этом упрощает, но, может быть, тем самым нередко и проясняет суть дела.

Как могут выглядеть обитатели иных миров? Каким может быть первый контакт с ними? Каковы вообще перспективы межпланетных связей Разума? Г.Альтов и В.Журавлева в повести «Баллада о звездах» Г.Альтов в рассказе-трактате (характерно для стиля полемической фантастики!) «Порт Каменных Бурь» оспаривают предположения автора «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» о вероятном человекоподобии чужих и о предпосылках объединения инопланетных цивилизаций. Позиция И.Ефремова представляется более обоснованной, а возражения его оппонентов — не затрагивающими выдвинутых положений. Но несомненно, что сама дискуссия гораздо определеннее, чем научные работы, поставила перед широким читателем один из самых важных в наш космический век философских вопросов, равно относящихся и к гносеологии, и к биохимии космоса, и к морали, и многому другому. Это вопрос о возникновении и развитии жизни в разных концах Вселенной, о сходстве и различии ее форм, об эволюции порождаемого ею разума, о единстве — в решающем — его логики и возможности в силу этого межпланетного объединения разумных существ.

Разумеется, это не один, а множество вопросов. Но в конце концов они упираются в один главный — о переходе от геоцентрического мышления к всегалактическому. Или, может быть, об изживании остатков геоцентризма в наших научно-философских и моральных концепциях. Ведь не только судьба будущего контакта, но и наша собственная судьба в будущем зависит от того, насколько человек сможет посмотреть на себя со стороны в масштабах Космоса. Ибо наше Практическое самосознание все еще укладывается в локализующие формулы: человек — мера всех вещей, человек — царь (венец) природы. Одно дело умозрительно сознавать ограниченность этих формул и другое — преодолеть ограниченность практически. Научная фантастика, возможно, больше, чем любая другая область культуры, потрудилась, чтобы донести до людей сознание того что не только Земля, но весь Космос — родной дом человечества и той разум рано или поздно соприкоснется с нами.

Какими же будут братья по разуму? И будут ли они нам братьями? Разве не могут они «рассуждать, как звери, только овладевшие логикой»?[49] Нет: «На высшей ступени развития (на которой только и возможна встреча инопланетных цивилизаций, — А.Б.) никакого непонимания между мыслящими существами быть не может», разве что случайно. Потому что «мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду».[50]

Г.Альтов и В.Журавлева писали «Балладу о звездах» с целью доказать, что в рамках этого единства различия могут все же возобладать. И тем не менее они пришли к тому же самому итогу: чужие и земляне в их повести договорились и даже условились о помощи. Этот камуфлет случился, по-видимому, потому, что полемисты исходили из той же самой общей идеи, что и И.Ефремов, и в конце концов не смогли не подпасть под ее влияние: «Не может быть никаких „иных”, совсем не похожих мышлений, так как не может быть человека (т. е. вообще мыслящего существа, — А.Б.) вне общества и природы…»[51]

На высшей ступени эволюции целесообразность вправляет природу и общество в жесткие рамки. Разум развивается в узких коридорах жизни. Отсюда неизбежность сходства логик в разных концах Вселенной. И отсюда же вероятно предположить человекоподобие чужой разумной жизни, если она развивалась в сходных условиях. «Только низшие формы жизни очень разнообразны; чем выше, тем они более похожи друг на друга».[52]

Интересно, что эту точку зрения И.Ефремова разделяет американский фантаст Ч.Оливер.[53]

И.Ефремов не отрицает, но и не рассматривает форм жизни, ни в чем не похожих на нашу земную. Мы на Земле не располагаем пока сведениями для того, чтобы делать достоверные прогнозы на этот счет. Оппоненты словно не замечают, что И. Ефремов сознательно идет на ограничение «внизу», чтобы обосновать «вверху» свою гипотезу о социально-психологической близости разума на высших ступенях его развития.

Это вовсе не наивный геоцентризм и антропоцентризм, которые приписывают И.Ефремову. В человеке и человечестве есть случайное для Космоса, сугубо земное. Но не это берет фантаст, а главное и решающее. Не Вселенную он рассматривает через призму уникального феномена человека, но в человеке отмечает универсально вселенский феномен разума. Преодоление геоцентризма есть не отказ от рассмотрения Земли и человека, а включение нашей планеты и нас самих во всеобщую логику мироздания.

Таково первое основание ефремовской идеи Великого Кольца. Второе — детерминированность общего в социальном сознании инопланетных разумных существ едиными законами социальной эволюции (ибо разум — явление непременно общественное, а общество, как показывает эволюция независимо развивавшихся земных цивилизаций, везде проходит одни и те же фазы). Мы приведем здесь только один, самый важный генеральный довод И.Ефремова. Все его творчество, от исторической фантастики «Великой дуги» до научно-приключенческого «Лезвия бритвы», пронизывает мысль, что Разум не может подняться к высшему расцвету в разъединенном обществе. История человечества — история борьбы за объединение людей («Великая дуга»). Не благие пожелания, не отвлеченные моральные ценности, но железная историческая необходимость вынудила человечество проделать мучительный путь от антагонистического общества к социалистическому строю. В силу многих причин цивилизация на своей планете через какое-то время достигает потолка. Выход в Космос, встреча в Космосе с иным разумом и желание такой встречи — как бы продолжение внутрипланетного объединения человечества. И на этом пути не будет конца ни на Земле, ни в Космосе, если человечество не хочет (а оно страстно не желает этого!) истребить себя или зачахнуть, запершись у себя дома.

Важно, что прогноз Великого Кольца сделан И.Ефремовым на основе внутренней интеграции естественнонаучных предположений с социально-историческими. Ч.Оливер, солидарный с И.Ефремовым насчет универсальной целесообразности и человекоподобия чужого разумного существа, оказывается бессилен развернуть гипотезу дальше, к обоснованию неизбежности активного взаимопритяжения инопланетных цивилизаций. В его романе «Ветер времени», опубликованном в один год с «Туманностью Андромеды», инопланетяне при всей их личной гуманности к человеку Земли остаются в самом деле чужими ему социально, равнодушными к судьбе человечества.

В характерном для англо-американской фантастики ограниченном видении мира (оно свойственно и такому острому критику американского общества, как Р.Брэдбери) Ч.Оливер демонстрирует Америку как типичное для Земли современное общество. Естественно, Америка разочаровывает инопланетян. Но они не находят ничего более достойного, чем вновь заснуть в своем тайном убежище, чтобы дождаться, когда земная техника сможет им дать звездолет (их собственный разрушен) и они вернутся домой. Видимо, мораль их собственного мира (а точнее, представление Ч.Оливера о всяком ином мире) недалеко ушла от морали «среднего американца»: каждый сам за себя, один Бог за всех.

Сила Ч.Оливера в резком неприятии американского образа жизни. Случайно подвернувшийся пришельцам землянин предпочел уснуть вместе с ними, чем наслаждаться этой жизнью. Слабость — в отсутствии активного идеала, который давал бы возможность развернуть гипотезу о подобии чужих и землян в прогноз социально-психологических взаимоотношений. Когда англо-американская фантастика пытается это делать, земляне или чужие, либо и те и другие, оказываются сущими негодяями, в лучшем случае способными лишь подозревать друг друга в кознях.

Идея Великого Кольца — не элементарное перенесение коммунистической морали на иные миры. Сила космической фантастики И.Ефремова в том, что она обосновывает взаимопонимание как неизбежное следствие заинтересованности инопланетных цивилизаций в обмене знаниями и взаимной поддержке. Гуманизм и активный коллективизм инопланетян у И.Ефремова — объективное проявление высшей разумности цивилизации.

Г.Альтов придерживается иной точки зрения. Развивая (вопреки собственному постулату) мысль о преобладании несходства инопланетных, логик, Г.Альтов в рассказе «Порт Каменных Бурь» старается убедить читателя в иллюзорности надежды, что жители иных миров ищут нас, как мы ищем их. Ефремовское Великое Кольцо галактической радиосвязи Г.Альтов отождествил, видимо, с американским проектом Озма. По этому проекту в течение нескольких лет велось радиопрослушивание Космоса на волне 21 см. (длина излучения водорода, самого распространенного во Вселенной элемента; полагали, что она может послужить стандартом для тех, кто желал бы быть услышанным). Ожидаемых сигналов разумных существ не поступило. К Озме охладели. Стало быть, решил Г.Альтов, переговариваться вообще бессмысленно.

В самом деле, тысячи лет сигнал может идти от них, тысячи лет — от нас… Стало быть, Великое Кольцо — не более чем красивый блеф. (Словно главная мысль И.Ефремова — в технической реальности переговоров! Альтовским инопланетянам в «Балладе о звездах» легче оказалось понять людей, чем их автору — собрата-фантаста). Надо не на разговоры нацеливать человечество, а использовать тысячелетия для того, чтобы двинуть наше Солнце навстречу ближайшей звезде с населенными планетами. По мысли Г.Альтова, подобные звездные города уже существуют. Предполагают, что так называемые шаровые скопления звезд в отдельных районах Галактики — результат деятельности космических архитекторов.

Гипотеза прекрасная. Но вот что из нее, по Альтову, следует. Сверхцивилизации шаровых скоплений настолько, мол, заняты своими грандиозными делами, а наше Солнце в такой захолустной провинции Галактики, что столичным гигантам мысли просто нет до нас дела. Наивно ждать от них слова вещего, так как они в нас просто не нуждаются…

Но как быть тогда с моралью высочайших цивилизаций? Ведь с такой моралью, исключающей активный коллективизм, не то что звезду передвинуть, на собственной планете порядка не навести. В своем новаторском «геоцентризме наоборот» Г.Альтов приписывает сверхцивилизациям поистине обывательскую провинциальность «времен Очаковских и покоренья Крыма». Гносеологическая беспомощность «Порта Каменных Бурь» обескровливает романтику Космоса. Этот рассказ суше и схоластичней «Баллады о звездах», где объективная истина пробилась через ложный спор с И.Ефремовым и влила в естественнонаучную полемическую фантазию тепло человечности.

Мы привели доводы И.Ефремова вовсе не для убеждения, что именно таким и будет будущее человечества. Автор «Туманности Андромеды» и «Сердца Змеи» подчеркивал, что он не пророчествует, но лишь дает свое представление о возможных путях коммунистической Земли в космическую эру. Великое Кольцо, как всякая гипотеза, требует проверки мысленной и фактической. Можно предположить, что не вся новая информация из Космоса подтвердит концепцию И.Ефремова. Но если учитывать имевшиеся у фантаста сведения, нельзя не отдать должного внутренней цельности его концепции. Она заставляет думать даже несогласных. В этом ее ценность в отличие от пророчеств, переносящих в будущее отживающие нравы капитализма или замшелую логику обывателя.

В Великом Кольце нет разрыва между «верхом» и «низом» — между социальной идеологией и естественнонаучным материалом. Вывод о гуманоидности морали и этики иного разума следует не из благого пожелания, но из научного обоснования подобия инопланетных логик. Впервые в мировой фантастике оптимизм контакта с иным миром обоснован не только выводами исторического материализма, почерпнутыми из опыта человечества, но и законами естествознания, всеобщими для Вселенной. Грубо ошибочно объяснять законами природы конкретные социальные явления. Но И.Ефремов указывает стык, диалектический переход между общими законами социальной природы человека и общими законами природы. Ведь из природы человек вышел и в ней существует. Кольцо объединенных миров — впечатляющая космическая метафора коммунистического идеала впервые развернута и как идеал естествознания, обобщающий земные и космические факторы. Это — очень сильное идеологическое оружие.

Фантастика И.Ефремова продемонстрировала глубокую внутреннюю сродственность идеала человека идеалу современной науки. Это неизбежно. Знание человечно в своем существе, ибо человек существен гуманизмом своего знания. Но это далеко не очевидно. В наше время релятивистские принципы естествознания случайно или умышленно, стихийно или сознательно используют для того, чтобы пошатнуть неизменный общечеловеческий идеал гуманизма и оптимизма. Комментируя между народный обмен мнениями между философами, организованный в 1961г журналом «Проблемы мира и социализма» и французским Центром марксистских исследований, «Летр франсез» писала: «Речь шла не о том, чтобы противопоставить оптимизм пессимизму, но о том, чтобы повсюду высвободить оптимизм… чтобы у человечества было бы будущее и чтобы это будущее, наконец, принесло счастье всем»[54].

Люди остро нуждаются в оптимизме. Но они должны быть уверены в том, чего желают. Человечество пережило эпоху красивых сказок. Теперь оно хочет верить в то, что знает. Его не устраивает оптимизм волюнтаристский. Фантастика И. Ефремова освобождает надежду на будущее как знание. Нас окружают миры, неизбежно идущие к внутреннему согласию и взаимному братству. Нет оснований считать, что и наша планета пойдет иным путем. И, с другой стороны, утверждение гуманного разума здесь, на нашей Земле, окрыляет надеждой, что предстоящая встреча с иной цивилизацией будет началом нового, галактического братства.

Не преувеличиваем ли мы, однако, актуальной, сегодняшней идеологической действенности такой отвлеченной проблематики, как в «Сердце Змеи»? Чтобы не ходить далеко, откроем предисловие к изданному несколько лет назад в США сборнику советской научной фантастики. Автор предисловия, известный американский писатель-фантаст и ученый А.Азимов, называя повесть И.Ефремова лидирующей, так излагает ее идею: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то все хорошее и благородное в человеке будет развиваться и люди будут жить в любви и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчеркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».[55]

Как видим, поворот от биокосмической проблематики далекого будущего к насущным сегодняшним социальным вопросам для А.Азимова очевиден. «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то…» — один из типичных гамбитов, как называет А.Азимов гипотетические ходы научной фантастики. Что же, например, ожидает человечество, «если капитализм будет продолжаться…»? Английский писатель К.Эмис, делая обзор в своей книге «Новая география ада» англо-американской фантастики, останавливается на тематике космического колониализма. Сам он согласен, что население других планет будет право, если окажет землянам-захватчикам сопротивление вплоть до уничтожения (характерная, однако, исходная точка встречи двух миров!). Но он отмечает, что в научно-фантастической литературе, точно так же как и в других областях деятельности (в политике, праве и т.д.), считается само собой разумеющимся право американских или британских «исследователей» устанавливать свои фактории везде, где бы они ни пожелали.[56]

А.Азимов, несомненно, хорошо представлял себе эндшпиль фантастической шахматной партии: «если капитализм будет продолжаться…», разыгрываемой по всем правилам. Равенство? Заглянем в документальный памфлет М.Ньюберри, живописующий правую опасность в США: «Либеральная демократия… представляет дьявола… равенства нет — ни в природе, ни в обществе, ни в загробном мире».[57] (Заметим: речь идет всего лишь о буржуазной демократии!). Право? «Наши традиции гораздо проще. Суть их составляет наш обычай выносить провинившегося из города, предварительно вымазав его дегтем и вываляв в перьях» (с. 202). И это не разглагольствование заурядного линчевателя, но кредо лидера респектабельного консерватизма, адъюнкт-профессора Йельского университета У.Кендалла.

Что касается любви и согласия, то Т.Мольнар — «невидимка», составлявший речи для Б.Голдуотера, писал: «Как это ни звучит иронически, но в наше время породить добродетель может только сила, причем сила лицемерная, елейная, приторно-сладкая. И добродетель эта будет не настоящей, а показной» (с. 183).

А.Азимов не может не сознавать, насколько влиятелен, насколько официозен в Америке крестовый поход против общечеловеческих идеалов. Куда приведет этот поход? Будущее вырастает из настоящего. И вот перед американцем, оглушенным выстрелами во Вьетнаме и криками о помощи под сводами Капитолия («Остановите генералов!»),[58] предстает будущее, каким оно явилось взору советского фантаста…

Повесть «Сердце Змеи», отмечает А.Азимов, «противопоставлена хорошо известному американскому научно-фантастическому рассказу Лейнстера „Первый контакт”, 1945 год. Ефремов повторяет содержание рассказа в некоторых деталях (герои И.Ефремова читают фантазию древнего американского автора и диву даются, с каким упорством предки распространяли нравы своих «джунглей» на любую иную цивилизацию, — А.Б.) Основная часть рассказа — встреча человеческих существ на космическом корабле с инопланетными существами. У американцев из взаимного недоверия (недоверия к чужим, — А. Б.) получается «пат», т.е. безвыходное положение. Не имея шансов победить силой, они волей-неволей «договариваются» — обмениваются кораблями и оружием. Разрешение коллизии, пишет А. Азимов, «найдено в психологии хитрой бизнесменской практики. В ефремовском же рассказе люди ведут себя из возможности только двух ситуаций — сотрудничество или война — и осуждают традицию американского национализма. Ефремов продолжает ситуацию „Первого контакта”, только основанную на дружбе и любви».[59]

Заоблачная, казалось бы, тема космической повести вторгается в самую суть очень земного сопоставления коммунизма с капитализмом, сопоставления, которое нынче идет по всему широкому фронту жизни и оставляет, несомненно, глубокий след в общественности капиталистических стран.

Было бы наивно ожидать мгновенного прозрения. Уверенность «этих русских» в конечном торжестве благородных идеалов вызывает у А.Азимова даже некое подозрение. «Я думаю, — пишет он, — что если стать на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что эти рассказы (кроме „Сердца Змеи”, А.Азимов останавливается на „Шести спичках” А. и Б.Стругацких и „Суэме” А.Днепрова, — A.Б.) были написаны специально для американских читателей и написаны с целью смутить нас и ослабить нашу волю (не в борьбе ли за Билль о правах, объявленный берчистами коммунистическим? — А.Б.), что советский человек вообще не увидит этих рассказов, ибо он питается идеями всеобщей ненависти (!). Однако я этому не верю. Разумнее предположить, что рассказы действительно написаны для советского читателя, но они тщательно отобраны и потому не являются типичными».[60]

Если стать по примеру А.Азимова на точку зрения достаточно скептическую, то можно предположить, что домыслы, в которых заранее сомневаются, высказывают не без оснований. Не один ведь американский писатель предстал перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности за весьма умеренный либерализм… Что же касается «специально отобранных» рассказов, то критики Е.Брандис и В.Дмитревский отвечали в этой связи: «Мы можем заверить господина Азимова, что тот гуманизм, который он нашел в нескольких рассказах, „отобранных для американских читателей”, является неотъемлемым и типичным признаком советской научной фантастики, как и всей советской художественной литературы в целом».[61]

Существенно не только то, в чем мы расходимся с А.Азимовым, но и различное понимание важных вещей, в которых мы солидарны. В конце предисловия А Азимов выражает надежду:

«И все-таки в общем я хочу верить, что советские граждане в самом деле желали бы видеть пришествие царства любви, „когда народы перестанут поднимать меч друг на друга и забудут о войнах”.

«Почему бы им и не хотеть этого?

«Если бы только мы могли верить в то, что они хотят этого, и если бы они поверили в то, что и мы хотим того же самого, тогда, вероятно все бы в конце концов пошло хорошо».[62]

У нас нет оснований не верить, мы знаем книги гуманиста А.Азимова. Но нам трудно понять, чего он хочет и во что верит. Верит ли в нечто несомненное, из чего здесь, на Земле, а не в воображаемом фантастическом гамбите произросло бы царство любви? Знает ли то, во что хочет верить? Ведь он говорит: «Если коммунизм будет продолжаться…». А между тем коммунистическое общество еще надо построить, и мы не мыслим его как простое продолжение социализма. Социалистический мир должен качественно измениться, чтобы назваться коммунизмом. А.Азимов рассматривает социальную систему как нечто неизменное в своем качестве. Он мерит по американскому обществу, по его неспособности к радикальному улучшению.

«Американская социальная система, — говорит он, — не может быть, конечно, без изъянов, но есть серьезные сомнения среди наших научно-фантастических авторов, что какие-либо альтернативы могли бы привести к ее улучшению».[63] Можно ли улучшить то, что в корне порочно! Не зря К.Эмис честно именует англо-американскую фантастику конформистской. (Конформист буквально — приверженец официальной англиканской церкви). Отличительной чертой конформистов он считает то, что их программа — «в сопротивлении вредным изменениям, а не в способствовании полезным».[64] Честные и умные люди не могут не понимать, что это не программа, а отсутствие программы.

Сопоставляя повесть И.Ефремова с рассказом М.Лейнстера, А.Азимов сознает, что в основе обратного решения советским писателем коллизии «Первого контакта» лежит противоположная идеологическая концепция. Но он не видит, что различие глубже — в гносеологической позиции. Герои И.Ефремова не прагматики-бизнесмены, но и не волюнтаристы-идеалисты (как представляется А.Азимову). Они надеются на дружественную встречу не потому, что безотчётно доверчивы, но потому, что знают: на высшей ступени эволюции разум — есть гуманизм.

Здесь мы замечаем, как на тонкой острой грани размежевываются противоположный социальный опыт и противоположная система познания, в которой этот опыт оценивается. Ч.Оливер согласен с И.Ефремовым насчёт вероятного человекоподобия инопланетян, А.Азимову симпатичен ефремовский гуманизм; но ни тот ни другой не могут окинуть единым взглядом тенденции природы и общества, чтобы обосновать свои гуманистические пожелания объективной истины.

В рассказе «Прогресс» довольно известного американского автора П. Андерсона, специализирующегося на исторической фантастике, изображена примитивная жизнь остатков человечества нескольких столетий спустя после мировой атомной войны. Е.Брандис и В.Дмитревский в статье на которую мы ссылались, писали, что это мрачное пророчество перекликается с пессимизмом буржуазной философии и социологии, проповедующей относительность критериев прогресса и бессилие человека перед якобы неопределенным (и непреодолимым!) ходом истории. На страницах журнала «Fantasy and science fiction» П.Андерсон взялся возражать советским писателям. «Прогресс», по его словам, может пережить всё, даже атомную войну, и вновь построить своё счастье.[65]

Показателен этот «оптимизм посредством пессимизма». П.Андерсон даже не подразумевает, во имя чего же человеку надо пережить всеобщее уничтожение. Для него фатально равнозначны оба гамбита: «если атомная война будет» и «если атомной войны не будет». Он смирился с тем, что в его обществе любая случайность может перевесить в ту или другую сторону. Конечно, он приводит другое объяснение: «Наша научная фантастика, не ограниченная никакой догмой, говорит о многих мыслимых ситуациях, иные из которых приятны иные нет. Какого либо иного идеологического смысла наша фантастика не имеет».

Но этот смысл существенен!

П.Андерсон не согласен с «марксистской догмой», что история «всегда носила определённый характер» ( будто она сама этого не доказала!) и что в будущем она «[тоже] пойдёт по определённому пути». На словах, в критической декларации, он признаёт научность открытых К.Марксом и В.Лениным законов истории. На деле, как писатель, П.Андерсон не желает руководствоваться научным анализом оптимистических возможностей человечества управлять своей историей. На словах — свобода от всякой определённости, на деле — выбор как раз такой фантастической ситуации, которая психологически подготавливает общественное мнение принять как фатальную неизбежность ядерную катастрофу. На словах — свобода от догм, на деле — та худшая догма, что релятивистский хаос в исторических и моральных критериях якобы «не приносит вреда свободному обществу, точно так же, как высказывание любой другой мысли».

Что до безвредности уговаривать читателя в том, что атомная война — бумажный тигр, то люди уже имеют некоторый опыт: от «миротворческой» демагогии Гитлера до полей, удобренных пеплом лагерных крематориев, прошло всего каких-нибудь десять лет. А П.Андерсон всё ещё не видит худа в такой, например, проповеди «… что человек — это низкая обречённая обезьяна; что то, что называется добром, — вещь редкая и не свойственная ему, тогда как то, что называют злом, ему присуще». П.Андерсон не разделяет такого «творческого соображения», но считает догматиками тех, кто увидел бы здесь измену коммунизму. Можно сказать больше: это измена всему человечеству — давать имя человека «низкой обречённой обезьяне», скажем, той, что тянется сегодня к кнопке атомной войны. Сам того не замечая, П.Андерсон ставит знак равенства между коммунизмом и идеалом человека. Но хороша же свобода, катящаяся к предательству, равного которому ещё не было в истории! И это в стране, где так часто повторяют слово «мораль». Поистине знал, что говорил приспешник Б.Голдуотера Т.Мольнар: «и добродетель эта будет не настоящей, а показной…».

Что же до истинной, а не теоретической свободы мнений, то П.Андерсон говорит о ней красноречиво: «Американцы такой свободой не пользуются, никогда не пользовались и никогда не будут пользоваться ею. Не так уж порабощены и люди за железным занавесом. Что я хочу доказать, так это только контраст между ориентацией, высшими ценностями и конечными целями обоих обществ». Контраст же таков — его не надо доказывать, — что в Америке пользуются свободой как раз те, кто не останавливается перед уничтожением наивысшей ценности мира — человечества. Диаметральную противоположность «высших ценностей и конечных целей обоих обществ» неплохо показал А.Азимов, сопоставляя советский и американский фантастические рассказы.

В статье с характерным названием «Светопреставление в космосе. Заметки социолога о современной фантастической литературе на Западе» Э.Араб-Оглы приводит в высшей степени примечательное заявление писателя С.Сприля: «Американские промышленные тресты, лаборатории и управления национальной обороны находятся в постоянной и интимной связи с элитой научно-фантастической литературы».[66] Разумеется, не только для того чтобы быть в курсе новинок. Хотя не следует недооценивать интереса к научной фантастике и с этой стороны. В качестве примера можно напомнить, что Р.Хайнлайн в 1941г. настолько правдоподобно описал войну с применением урановых атомных бомб, что позднее, когда были взорваны первые американские урановые бомбы, ему пришлось давать объяснения по поводу «разглашения» военных секретов. Кстати сказать, советский фантаст В.Никольский еще в 1930г. в романе «Через тысячу лет» предсказал, что первое применение атомной энергии произойдет в 1945г. В 1933г. А.Беляев в романе «Прыжок в ничто» «разгласил» намерение гитлеровских ракетчиков бомбардировать радиоуправляемыми ракетами не только Лондон, но и Нью-Йорк. Через 10 лет в сейфе В. фон Брауна лежал совершенно секретный план ракетной бомбардировки Нью-Йорка.

В этой связи не покажется странным, что немецкая разведка тайно рылась в архиве А.Беляева[67] в оккупированном Пушкине, под Ленинградом. Особенно если учесть, что А.Беляев был в тесной дружбе с К.Циолковским, что последний после прихода Гитлера к власти прервал переписку с сотрудниками В. фон Брауна, которую они настойчиво поддерживали, и информация из Калуги прекратилась; что патриарх ракетного дела в предисловии ко второму изданию «Прыжка в ничто» высоко оценил научную сторону романа. Известный писатель и ученый Ж.Бержье, участник Сопротивления, рассказывает, что гестапо конфисковало у него при аресте библиотеку научно-фантастической литературы. В ней, к слову сказать, было немало книг советских авторов.[68] Из книги Ж.Бержье «Секретные агенты против секретного оружия», а также из других источников известно, что американских разведчиков обязывают читать научную фантастику и она составляет значительную часть обширных книжных фондов ЦРУ. В руки Ж.Бержье попался циркуляр госдепартамента, предписывавший достать экземпляр книги А.Беляева «Борьба в эфире» (библиографическая редкость).[69]

Военно-промышленные и разведывательные круги, видя, как часто (и не всегда случайно) попадают в цель предвосхищения фантастов, несомненно, заинтересованы в своевременной информации об этих, так сказать, упреждающих разглашениях «секретных сведений»,. К тому же в фантастику просачиваются и не фантастические интересные замыслы ученых. Но есть и другая, не менее, а скорее более важная цель интимной связи военно-промышленной и политической машины империализма с научной фантастикой — охранять обывателя от сколько-нибудь прогрессивной идеологии. Закупорить фантасмагорией каналы, которыми просачиваются к читателям фантастики идеи и мира справедливости и гуманизма. Конечно, фантастикой читатель не ограничивается. Но, во-первых, это очень широкий читатель, а во-вторых, именно в этой литературе он ищет социальные проблемы, тесно связанные с нашей технологической эрой, со все возрастающей в ней ролью науки и техники, следовательно инженеров и ученых, а стало быть, и научного мировоззрения и интеллектуализма. Дело в том, что даже не интеллигент, а просто «умный человек стал предметом подозрения», пишет в своем памфлете-исследовании американской реакции М.Ньюберри.[70] Ж.Бержье, рассказывая о том, что знакомился с нашей фантастикой 20-30-х годов не только по советским журналам, но и по американским «Amasing Stories» и «Wonder Stories» куда она одно время имела доступ, делает на первый взгляд неожиданный вывод: «Если когда-нибудь можно будет написать историю либерального мышления в США между двумя войнами, то переводы советской научно-фантастической литературы сыграют в ней важную роль»[71] По мнению Ж.Бержье, «большинство современных американских физиков нашли свое призвание в научной фантастике той эпохи, и мы находим их имена рядом с именами прогрессивных писателей и политических деятелей в разделах переписки с читателями тех времен».[72].

Знал бы берчист М.Ивенс, автор очерка «Почему я враг интеллигенции», когда по долгу службы анализировал в Комиссии по атомной энергии досье Р.Оппенгеймера, Г.Юри, Л.Сциларда и других крупных ученых (Сцилард, кстати, и писатель-фантаст), что они могли читать эти журналы! Ведь там, вспоминает Ж.Бержье, печатались письма читателей из СССР и рассказы советских писателей с такими подзаголовками: «Этот рассказ повествует о героических приключениях строителей пятилетнего плана».

Период свободы ознакомления американцев с нашей фантастикой был слишком короткий. Ж.Бержье датирует его 1927-1933гг. Конечно, не прямой агитацией «развратила» она американских интеллигентов. Да и не в советской идеологии суть дела. Упомянутые и многие другие выдающиеся интеллигенты Америки были и остались либералами. «Корни либерализма» как мировоззрения (как научного мышления), по мнению сподручного Маккарти Б.Бозелла, «покоятся в той древней ереси, которая известна под именем гностицизма» (с. 179); из него же — ненавистный логический вывод: «Спасение человека и общества может быть осуществлено в их земной жизни, а не на небе» (с. 179). Не случайно известный нам Т.Мольнар бьет тревогу: «Наука ослабляет человека, обещая ему всяческие утопии, как и марксизм, в котором основным тезисом является борьба с отчуждением, дабы вырвать человеческую судьбу из рук слепого случая» (с. 182).

И в общем мракобес прав: действенный гуманизм — детище последовательно научного познания. Вот почему он призывает вообще разделаться с теоретическим мышлением: «теория является, по сути дела, позвоночником утопизма, а точнее, мысли о том, что человечество должно достичь абсолютного идеала, то есть полностью взять под контроль свою судьбу» (с. 183). Вот почему для генерала Р.Вуда, экс-председателя организации «Америка прежде всего», «понятие „борьба с интеллигентами давно стала синонимом борьбы с коммунизмом” (с. 177). И вот почему красноречива незаметная на первый взгляд путаница знания с верой, благочестивого пожелания с научной теорией, которая проходит через всю полемику американских фантастов с советскими. П.Андерсон, изучавший, по его словам, социологию и политэкономию, вряд ли по неведению определяет коммунизм как „теорию, гипотезу или благочестивое пожелание совершенствования рода человеческого”, не делая различия между этими кричаще различными вещами.

Американская приключенчески-детективная фантастика, так называемая космическая опера, одним из родоначальников которой был Э. Берроуз с его марсианскими романами, продолжила идеологическую миссию колониального и полицейского романа. Она исподволь приучала обывателя к мысли, что в космосе (как и на Земле) и в будущем (как и сегодня и вчера) неизбежны опустошительные войны и социальное неравенство. Наивный примитив космической оперы еще имеет своего читателя, но уже отходит в прошлое.

Мир усложнился. Ничегонезнайки не в состоянии удовлетворить растущие образованные слои общества. «Ныне для того, чтобы быть врагом интеллигенции, необходимо самому иметь степень доктора философских наук» (с.176), — замечает М.Ньюберри. Фантастику сейчас пишут ученые. Для интеллигенции. По наблюдениям критика Патриции Макманус, «научно-фантастической литературой в Соединенных Штатах увлекаются в основном взрослые, получившие хорошее образование. Журнал „Удивительная научная фантастика”, как установлено, лучше всего раскупается в районах, окружающих университеты и крупные научно-исследовательские институты, — например, вблизи атомных центров в Лос-Аламос и Ок-Ридж. Журнал „Фантазия и научная фантастика” провел недавно опрос среди своих читателей и выяснил, что большинство их старше 21 года и что 60 процентов получили высшее образование».[73]

Интеллигенция в Америке выступает против реакции. По мнению канадской «Монреаль стар», «самыми яростными противниками Джонсона, бесспорно, остаются интеллигенты, а наиболее серьезной и спорной проблемой — Вьетнам».[74] Этой аудитории режет слух трубный клич космических флибустьеров. Сегодня фантастика на Западе предпочитает нашептывать. Слегка перекашивать истину. Заменять отчетливую тенденцию неопределенностью, недоговоренностью, полуправдой, умолчанием. Даже такой резкий критик капиталистической Америки, как Р.Брэдбери, словом не обмолвился в своем творчестве о силах, которые могут и должны остановить гибельную эскалацию ядерного вооружения. Реакция потому так активно использует тягу образованного читателя к фантастике, что в этом жанре зыбки границы между точным знанием и тем, что несовместимо с наукой. Не случайно на Западе подчас невозможно провести грань между научной фантастикой (science fiction) и чистой (fantasy).

«Конечно, не все авторы космических кошмаров проповедуют реакционные взгляды сознательно», — справедливо замечает Э.Араб-Оглы. По-видимому, таких меньшинство. Но именно среди них — наиболее рекламируемые и влиятельные; «им создают имя, в их руках находятся журналы, их балуют издатели».[75] В отличие от подлинно научной фантастики литература такого сорта выгодна для холодного ремесленника. Она не требует особых усилий. Нет нужды, в самом деле, в творческих муках искать достоверные черты грядущего, если власть имущим милей гиперболизированное настоящее. Название книги К.Эмиса: «Новая география ада» бьет в цель дальше, чем рассчитывал автор. Преисподняя — в самом деле излюбленная сцена англо-американской фантастики.

Коммерческая выгода фантастической упаковки буржуазной идеологии такова, что на Западе издание фантастики разных сортов исчисляяется астрономическими цифрами. 150 названий книг в год следует помножить на тиражи. Лет 20-30 назад в Америке и Англии временами издавалось до 60 (!) журналов, специально посвященных этой литературе. Сейчас их гораздо меньше (в 1958г., например, число специализированных журналов фантастики упало с 21 до 10), но все же достаточно много. Особенно если учесть, что тираж наиболее ходовых изданий превышает 100 тысяч. Издающийся в США «Журнал фантастики и научной беллетристики» выходит параллельно на французском языке (под названием «Фантастика»). «Удивительная научная фантастика» имеет параллельное издание в Англии. «Журнал научной фантастики» переводится на японский язык.

Наши издательства явно недооценивают это массовое и острое идеологическое оружие. Нельзя признать нормальным, что у нас нет ни одного специализированного журнала научной фантастики (полуприключенческий малотиражный «Искатель» не в счет). Такой журнал объединил бы довольно сильный отряд наших фантастов, оказывающий, как мы видели, немалое влияние в международном масштабе. Он сократил бы издержки разобщенных пока что поисков в этой молодой отрасли литературы и сконцентрировал их вокруг в самом деле первостепенных задач.

В современной научной фантастике вопросы мировоззрения и гносеологии занимают центральное место, Это центр, к которому сходятся лучи «веера», трактующие и о машине, и о человеке, и об истории, и о будущем обществе. Западные фантасты в своих антиутопиях нападают на коммунистическую доктрину за то, что она мыслит нынешний уровень теории и практики социализма якобы последним совершенством и коммунизм, мол, есть прекращение всякого развития.

Если отбросить преднамеренную клевету (возражать ей было бы смешно), характерное непонимание коммунизма имеет два главных истока. Во-первых, пример собственной социальной концепции буржуазных идеологов: она не имеет предложить в будущем чего-либо, кроме все того же банального капитализма (чтобы скрыть это, западные фантасты часто вообще избегают уточнять социальную структуру будущего общества). Во-вторых, продолжают делать свое дело мещанские представления о будущем поздних утопистов — американца Э.Беллами (в начале текущего столетия был очень популярен его роман «Взгляд назад», в русском переводе «Через сто лет»), австрийца Т.Герцки («Заброшенный в будущее») и других. Вместе с патриархально-коммунистическими идиллиями Т.Морриса («Вести ниоткуда») и Г.Уэллса («Люди как боги») подобная утопическая литература создала у читающей публики впечатление, что коммунизм намеревается главным образом отфильтровать из современного общества социальную несправедливость с ее волчьей моралью, утвердить взамен индивидуализма дух коллективизма и устроить здоровый образ жизни. Мир и человек должны очиститься от скверны, но в остальном останутся прежними и кое в чем даже могут возвратиться вспять, к доброй старине с ее наивной простотой.

Эта реакция на обесчеловечивающую урбанизацию жизни при капитализме проникла и в раннюю советскую утопию. С другой стороны, наш социально-фантастический роман 20-х годов не избежал влияния ультралевых механистических и вульгарно-социологических представлений о коммунизме (романы Я.Окунева, Э.Зеликовича, А.Беляева, В.Гончарова). Но в то же время с самого начала 20-х годов и в начале 30-х в советской фантастике звучал, нарастая, совсем другой мотив: коммунизм будет обществом развивающимся, со своими противоречиями и трудностями. В «Стране Гонгури» В.Итина и «Стране счастливых» Я.Ларри, в фантастических главах «Дороги на Океан» Л.Леонова мир будущего изображен в движении и критерий вечного его обновления — развивающиеся высшие потребности человека. В 40-50-е годы некоторые «разведчики мечты» вернулись к потребительским представлениям о коммунизме (роман В.Немцова «Семь цветов радуги»). Попытки проследить, как изменится человек в совершенствующихся социалистических отношениях, в силу переплетения сложных обстоятельств увенчались крупным успехом лишь во второй половине 50-х годов.

Вобрав все лучшее из накопленного советской социальной фантастикой, роман И.Ефремова «Туманность Андромеды» выдвинул в центр будущего расцвет человечности как революционный скачок в самой природе человека. И.Ефремов с большой убедительностью показал, что важнейшим и глубочайшим содержанием коммунизма будет не просто изобилие, комфорт, феерическая техника, чудеса науки, не только отмирание насилия в лице государства, даже не физическая красота и мощь человека, а революция духа. Громадные перемены в сознании и психологии человека обеспечат все остальные революционные изменения и должны быть их высшей целью. Переход человека в новое качество — центральный момент типологии ефремовских героев. Именно этот революционный скачок раскрывает нам, что значит преодоление отчуждения человека от самого себя, что значит возвращение его к своей истинной сущности.

У нашего современника — общая с будущим коммунистическим человеком основа научного и нравственного мировоззрения. Но мы еще только делаем первые шаги по пути к его гармонической цельности и универсальной всесторонности. Каждый из нас ведет свою партию в «оркестре» общества, в котором уже нет классового разделения труда, но необходимо для нынешнего уровня производства сохраняется профессиональная специализация. Между тем уже сегодня без овладения смежной специальностью (инженерное дело — медицина, лингвистика — кибернетика, биология — космология и т.д.), т.е. без известной разносторонности, невозможно успешно решать профессиональные задачи.

А ведь десять лет назад, когда появилась «Туманность Андромеды», многим, возможно, казалось чудачеством или праздным домыслом, что крупный ученый Дар Ветер (в прошлом машинист на транспорте и «механизатор» в сельском хозяйстве) переходит от большой творческой работы заведующего связью с другими населенными мирами к физическому труду на археологических раскопках, что его преемник на посту руководителя трансгалактической связи выдающийся физик Мвен Мас приходит к углубленным занятиям психологией, и т.д. И все они меняют и сочетают разнородные занятия не по экономической необходимости. А ведь эта необходимость давит на человека в капиталистическом обществе, и с ней еще приходится считаться при социализме.

Разносторонность — не только два-три работника в одном. Это и несколько личностей в одной — личность более высокого типа. Скажем, полицейский, занимающийся живописью, или философ в рясе — сочетание не только непроизводительное, но и противоестественное. Разносторонность коммунистического человека — развертывание истинно гуманистических задатков и дарований. Дар мыслителя, инженера, естествоиспытателя и т.д. заложен в самой природе человека, тогда как мундир, или рясу, или дипломатический фрак эпоха сама на него надевает, сдирает, перекрашивает в разные цвета. То, что сегодня по недостатку сил и времени не перерастает простого увлечения (хобби), сделается второй, и третьей, и пятой профессией. Внутренний мир получит несколько измерений. Из «оркестранта» человек сам станет «оркестром».

И.Ефремов тщательно обосновывает этот скачок интеллекта совокупностью коренных изменений в социальной жизни, в качестве знания и даже в биологической природе человека.

Мы живем в переломное время. Дробление наук в добыче «частичных» знаний подходит к пределу. Знание будет интегрироваться. В своем ветвлении науки где-то вверху, в кроне древа знания, начинают соприкасаться — тяготеют к синтезу. Частные законы сводятся к общим знаменателям. Вырабатываются единые принципы и единые методы, охватывающие бесчисленные разновидности знания.[76] Сейчас еще до единой синтетической науки достаточно далеко, но тенденция к ней очевидна.

В будущем человека не захлестнет поток частичных знаний: их будут перерабатывать информационные машины. Мышление будет направлено на диалектические узлы окружающего мира — даром сразу брать главное в цепи объективной логики мира, минуя подступы и промежуточные звенья, сейчас владеют немногие гениальные люди. Сокращение частичной, дифференцированной информации и лучшая организация интегрированной позволят уже на школьной скамье овладевать последними достижениями человеческой мысли по всему ее фронту. «Школа, — говорит И.Ефремов о школе будущего, — всегда дает ученикам самое новое, постоянно отбрасывая старое. Если новое поколение будет повторять устарелые понятия, то как мы обеспечим быстрое движение вперед? „[77]

И.Ефремов делает даже попытку дать почувствовать новый тип мышления в самом стиле романа. Его герои скупы на слово, зато это слово писатель старается предельно насытить. Суховатый по нашим понятиям, но внутренне напряженный диалог, таящий острые и неожиданные повороты мысли. Недостающее в слове наши дальние потомки у И. Ефремова восполняют мысленным контактом, невероятно обостренной интуицией. Люди в своем общении, как и во внутренней мыслительной работе, опускают частичные аргументы, мотивы мысли. Каждый свой миг они нацелены на самое главное в жизни, и это им дается без перенапряжения, это — свободное выявление их более совершенной духовной сущности.

И.Ефремов предвидит немалые противоречия в совершенствовании человека. Например, неравномерное развитие эмоциональной и рациональной сфер. Люди в «Туманности Андромеды» несколько суховаты не только в силу рационалистической тональности романа, но и в силу определенной философской установки. «Мы по-прежнему живем на цепи разума, — говорит один из героев. — …интеллектуальная сторона у нас ушла вперед, а эмоциональная отстала… О ней надо позаботиться, чтобы не ей требовалась цепь разума, а подчас разуму — ее цепь». Сильная деятельность разума потребовала «могучего тела, полного жизненной энергии, но это же тело порождает сильные эмоции», (с.98). Дело, однако, в чем-то более сложном, чем своевременное включение «тормозов» рассудка. Дело в высочайшей воспитанности самих эмоций и в каком-то более совершенном взаимодействии чувств с разумом. Необходимо поднять разум чувств до высоты интеллекта.

Герои И.Ефремова искренны, приветливы, но при этом сдержанны. И сдержанны, видимо, сознавая недостаточную по сравнению со своим идеалом культуру своих чувств. Они как бы выверяют все, что чувствуют внутри себя, прежде чем обнаружить перед другими. Это касается на первый взгляд самых незначительных мелочей. «Заведующий внешними станциями (Дар Ветер, — А.Б.) ничем не выразил своих переживаний — считалось неприличным обнаруживать их в его годы» (с.13). А его молодой помощник «порозовел от усилий оставаться бесстрастным. Он с юношеским пылом сочувствовал своему начальнику, быть может, сознавая, что сам когда-то пройдет через радости и горе большой работы и большой ответственности» (с. 13).

Он жалел ученого, вынужденного распрощаться с работой, в которой смысл жизни. Но ведь жалость унижает, быть может, содержащимся в ней сомнением в способности человека преодолеть трудную полосу жизни. В таком сочувствии, кроме того, некоторый оттенок заботы о самом себе, о моем будущем. А ведь глубочайший коллективизм проник в самые тонкие человеческие отношения…

С отмиранием родимых пятен социального антагонизма качественно изменится мироощущение и, так сказать, самочувствие индивидуальной личности. Ю.Рюриков справедливо отмечает в этой связи, что исчезнут мелкие и корыстные мотивы поступков и настроений. Уменьшится удельный вес негативных эмоций, отрицающих чувств и резко возрастет значимость утверждающих, положительных.

В «Туманности Андромеды» общественность склонна скорее извинить проступок, приведший к жертвам, но побуждаемый благородными мотивами, чем попытку раскопать в этих мотивах корыстные побуждения. Само подозрение в корысти считается атавизмом, едва ли не психической аномалией, так как уже много веков нет почвы для любой корысти. Даже для такой сравнительно невинной, как жажда славы. Не принято, например, даже дать почувствовать человеку, что восхищаются его личными качествами. Помощник, преклоняющийся (по нашей терминологии) перед начальником, стоял, однако, перед Дар Ветром «в свободной позе, с гордой осанкой» (с. 13). В контексте человеческих отношений эта деталь весьма характерна и значительна. И.Ефремову не хватает здесь красок слова, но мысль глубока, и ее можно понять: человек в равной мере будет далек и от эгоистического сознания своей исключительности и от рабского желания стушеваться перед более крупной личностью или коллективом. Поза помощника Дар Ветра выражает не самоутверждение; здесь, употребляя термин А.Толстого, характерный «внутренний жест» психологии равенства, которая проникла во все поры человеческой натуры, сделалась инстинктом. Молодой человек знает, что почитание может задеть начальника так же, как и сочувствие. Для обоих слишком высока ценность личности в каждом человеке, чтобы по тому или иному поводу хотя бы оттенять разницу в положении друг друга.

Правильнее сказать, что положение перестало быть движущей силой самолюбия, да и самолюбие изменилось по самой своей природе. Когда почти все будут одинаково сильны разумом и телом и когда сотрутся всякие различия между «высоким» и «низким» занятием, когда каждое дело станет одинаково почитаемым (ибо исчезнут непроизводительные профессии и всякий труд будет высокотворческим), высота положения будет зависеть почти исключительно от целеустремленности самосознания, а стало быть, — от нравственной воспитанности личности. Мерилом значительности человека станет в конечном счете его духовная гармоничность, зависящая от него самого.

Вот почему герои И.Ефремова так дорожат своими чисто человеческими качествами: здесь сосредоточится главная ценность работника и гражданина.

Формально поступок Мвен Маса ставит его недалеко от Бет Лона. Оба добивались открыть способ «внепространственного», мгновенного преодоления безмерных далей космоса, и тот и другой стали виновниками человеческих жертв. Но если Бет Лон ради научной любознательности пренебрегал человеком, то научные интересы Мвен Маса определены страстью проложить человечеству путь к недостижимым пока что разумным мирам, чтобы включить их в Великое Кольцо, чтобы умножить счастье людей. Он не счел возможным отложить опасный эксперимент, быть может, на столетие «только из-за того, чтобы не подвергать немногих людей опасности, а себя — ответственности» (с. 102).

Лишь по нетерпеливости и неосмотрительности решился он на риск, а не в надежде на бессмертную славу, как пытался объяснить его мотивы Пур Хисс. «По законам Земли налицо преступление, но оно свершено не из личных целей и, следовательно, не подлежит самой тяжкой ответственности» (с. 103). Те, кто судит Мвен Маса, кладут на чашу весов не только четыре жизни и материальный ущерб, но и мотивы поведения, и прежде всего последние. Изменился сам критерий суда. Главным свидетелем выступает совесть подсудимого и его товарищей. Безмерно доверяют суждению человека о самом себе и своих близких, ибо люди давно отвыкли кривить душой.

Мвен Мас в сущности сам осуждает себя, удалившись на Остров Забвения. Он с горечью думал, «не принадлежит ли он к категории „быков”… „Бык” — это сильный и энергичный, но совершенно безжалостный к чужим страданиям и переживаниям человек» (с.92). Таким оказался сосланный на Остров Бет Лон. Несчастья человечества усугублялись в прошлом «такими людьми, провозглашавшими себя в разных обличьях единственно знающими истину, считавшими себя вправе подавлять все несогласные с ними мнения, искоренять иные образы мышления и жизни. С тех пор человечество избегало малейшего признака абсолютности во мнениях, желаниях и вкусах и стало более всего опасаться „быков”» (с.92).

При надобности наука и техника помогут человеку без труда избавляться от тех или иных психофизических недостатков. Привычкой станет механически удалять токсины усталости, как нынче мы смываем себя дорожную пыль. Медицина сможет благотворно вмешиваться в самые интимные процессы организма. Но человек не всегда будет принимать помощь науки в борьбе с самим собой. Эрг Hoop отказывается от препарата, подавившего бы его горе и тревогу потерять любимую женщину. Такое страдание, — объясняет он, — помощник большого чувства. Он идет навстречу своему страданию, чтобы сберечь в неприкосновенности чувство Низы и остаться хозяином своего внутреннего мира.

И.Ефремов настойчиво подчеркивает в этом и других эпизодах, что активное, преобразующее, творчески-волевое начало не ослабляет в окружении комфортабельной цивилизации, но, напротив, должно перейти в более высокое качество, углубиться в самые интимные уголки жизни. Таким образом, в «Туманности Андромеды» в зародыше содержится ответ на позднее сформулированное мировой фантастикой предупреждение что внутренние закономерности развития науки и техники могут стихийно увлечь человека к такому добру, которое может обернуться гибельным злом. В романе И.Ефремова отчётливо выражена мысль, что люди примут лишь те блага, которые будут поднимать в них Человека. Люди всегда, и чем дальше, тем действенней, будут направлять цивилизацию так, чтобы её внутренние закономерности обеспечивали непрерывный расцвет человеческой сущности человека.

Революционное качество коммунистического строя ещё и в том что в нём не должно быть слепого подчинения тенденциям технологической эры, которые всё больше ставят между человеком и природой предохраняющий барьер безопасности и комфорта.

В капиталистическом обществе, не заботящемся о высших, человеческих потребностях (или заботящемся лишь в ничтожном минимуме, необходимом, чтобы общество не развалилось), может быть достигнуто сравнительно высокое благосостояние. В абстракции можно допустить, что благосостояние сгладит имущественное неравенство и приглушит другие пороки социального антогонизма. Но уже одно только то, что общество в своей основе не озабочено судьбой человека, неминуемо будет таить угрозу.

От опасности такого «капиталистического коммунизма» предостерегает С.Лем в романе «Возвращение со звёзд». Полное изобилие. Нет экономической эксплуатации человека человеком. Нет войн. И чтобы вражда ни в чём никогда не стала возможной, введена бетризация — прививка от хищных инстинктов. Бетризованный физически не переносит ни крови, ни даже мысли причинить кому-либо страдание. Всё опасное делают автоматы. Даже хирургические операции. И в этом господстве сверхсовершенных и сверхнадёжных разумных машин С.Лему видится грозная опасность затухания человека. Перерождение дерзаний в желаньица, творчества — в ремесло, страстей — в чувствишки. Людям не нужны станут звёзды: им превосходно будет нежиться на груди цветущей Земли…

В самом деле, если полностью устранить риск столкновения с природой, в производстве или в исследовании, останется потреблять. А человек только потребляющий — мещанин от головы до желудка. Исключить любое, всякое страдание, значит убить полнокровную радость и счастье. Ведь муки творчества — фермент созидания всего, строят ли город, бьются ли над загадкой бессмертия или воспитывают в себе человека.

С.Лем мыслит опасность творческой кастрации не только как фантастическое допущение.[78] На первый взгляд он исходит из материалистического тезиса: материальное существование определяет сознание. Следует, однако, помнить, что К.Маркс и Ф.Энгельс далеки были от упрощения этой детерминированности. Их теория социальной революции основана на том, что на определённой ступени освоения окружающего мира человек сам начинает сознательно регулировать своё отношение к действительности. И он уже не только не должен, но и не может вернуться к прежней стихийности. Если бы сознание абсолютно зависело от условий жизни, оно никогда не опередило бы действительности. Век капитализма не породил бы мечты о космосе, которая разорвала (в буквальном и переносном смысле) путы земного тяготения, и т.д.

Прежде чем сказать, что комфортабельная техника или технический комфорт могут вовлечь в пропасть потребительства, следовало бы допустить, что мы сами этого захотим, сами отдадимся на милость опасным тенденциям технической эволюции (если таковые сложатся). Следовало бы допустить, что человек ожидает от своей технологической эры прежде всего (если не исключительно) сытости, безопасности и суррогатов культуры, столь красочно воображённых в «Возвращении со звёзд». Следовало бы допустить, что человек, вкусив власть над собственной историей, вдруг откажется подчинить её ход своим высшим стремлениям. Следует допустить к тому же, что человечество будет слепо и глухо, не увидит опасностей и не услышит предостережений, подобных роману С.Лема. Словом, надо допустить невероятное: что человек откажется быть человеком в высоком значении слова, т.е. надо предположить духовную его смерть.

Невозможно также представить, чтобы совершенство науки и техники, ограждающее нас от опасностей окружающего мира, превысило когда-нибудь необходимость риска. Чтобы существовать, человеку всегда надо было идти вперёд, а чтобы идти вперёд, надо было рисковать больше, чем допускал достигнутый уровень безопасности. Изобреталось новое орудие, ограждавшее от опасности, но и возникала необходимость в более «сумасшедшем» риске. Нет оснований считать, что стремления когда-нибудь перестанут опережать возможности. Даже наше желание безопасности. Только ради одной страсти познания человек вторгнулся сейчас в такие грозные силы природы, что разговор об угрожающей нам безопасности звучит иронически.

Люди никогда не перестанут желать большего, нежели сытость, комфорт и безопасность. А если где-нибудь на Земле это всё же случится, такая коллизия станет новой большой задачей человечества, и в ней будут свой риск и своё страдание. В повести «Хищные вещи века А. И Б.Стругацкие рассматривают такой вариант — несчастье в утробной сытости в некоей Стране дураков. Возможно, при мирном и постепенном переходе к социализму в некоторых высокоразвитых капиталистических странах веками взлелеянная традиция мещанства возьмёт верх и обыватель вообразит, что его представление о счастье и есть человеческий идеал. Тогда. показывают Стругацкие, развернётся битва за души людей. Битва, быть может, самая сложная, ибо противник неуловим, он — в самом человеке, вступающем в освобождённый мир с наследством проклятого прошлого.

При всей специфике научной фантастики главная её цель — человек. Утверждая и критикуя, обнадёживая и предостерегая, наша научная фантастика пишет важную главу в социальной педагогической поэме о Неведомом, предостерегающем нас на поворотах современной истории Научная фантастика взывает сегодня к пристальному вниманию историков и критиков, преподавателей и популяризаторов художественной литературы не только в силу своего количественного роста, но и потому, что претерпевает крупные качественные изменения. Сегодня она внедряется в те слои жизни, которых почти не касались в недавнем прошлом и которым по сей день уделяют мало внимания художественная литература о современности, социальные науки и научно-популяризаторская литература. Существенно меняется её метод и стиль. Растёт литературный уровень. Следует со всей серьёзностью воспринять и бережно совершенствовать это острое идеологическое оружие.

На пороге нового века

Последняя книга Жюля Верна вышла в свет посмертно в 1919 году. В течение полувека целая библиотека «Необыкновенных путешествий» — почти девяносто томов в удешевленном издании П.Этцеля — безраздельно царила в литературных вкусах нескольких поколений почитателей научной фантастики. Наверное, многие соратники Александра Беляева, создавшие вместе с ним аналогичный жанр советской литературы, прониклись духом жюль-верновских романов. Значение сотрудничества Марко Вовчок с французским писателем было даже не столько в отличном по тем временам качестве переводов, сколько в том, что своей многолетней деяельностью классик украинской литературы внесла в русское эстетическое сознание новое представление о возможностях приключенческого жанра в популяризации науки. Русская жюльверниана заложила понятие фантастической беллетристики нового типа, почти не известной в то время в России, если не считать такой первой пробы пера, как незаконченная утопия В.Ф.Одоевского «4338 год. Петербургские письма» (1840) или утопических глав романа Н.Г.Чернышевского «Что делать?», где намечены и научно-фантастические мотивы.

Подобно тому, как роман «в духе Вальтера Скотта» послужил в европейских литературах образцом исторического жанра, творчество Жюля Верна окажет воздействие на процесс становления русской научной фантастики. Отечественные писатели унаследуют жюль-верновский гуманизм и демократичность в трактовке научно-технического прогресса, подхватят романтику географических открытий, как нигде актуальную на просторах обновленной страны,, усвоят сам тип романа фантастических путешествий, пойдут по следам Жюля Верна (В.Обручев в «Плутонии», А.Толстой в «Гиперболоиде инженера Гарина», Г.Адамов в «Тайне двух океанов»), переосмысляя сюжеты и мотивы согласно новым достижениям науки и техники. Наконец, просветительские, педагогические цели в серии «Необыкновенных путешествий» станут предметом литературных дискуссий о новых задачах научно-фантастического жанра в советской литературе.

Но все это будет потом: «жюль-верновский» канон станет живым фактором литературного движения уже в совершенно других исторических условиях.

В течение же нескольких десятилетий второй половины прошлого века русская жюльверниана — обширная, содержательная, доброкачественная, по-видимому, сама собой удовлетворяла национальную потребить в литературе этого рода, — случай нечастый в оригинальной русской художественной культуре. Во всяком случае, первая волна отечественной научной фантастики поднимается, лишь, на закате творческой жизни Жюля Верна.

Еще мало заметная на литературном горизонте, несмотря на такие известные, но все же единичные в ней имена, как В.Брюсов, а позднее А.Куприн, научная фантастика как-то сразу заявила о себе в конце XIX — начале XX века рядом произведений, отмеченных определенными признаками жанра, привлекла внимание литературной критики и публицистики. Роман А.Богданова «Красная звезда» (1907) вызвал полемику о прав марксистов строить «утопические» проекты будущего, породил интерес к натурфилософской фантастике этой книги.

Русская научно-фантастическая литература зарождалась в атмосфере разительных контрастов, когда тысячеверстные «чугунки» (грандиозная Транссибирская магистраль, например) перерезали во всех направлениях извечные гужевые пути крестьянской страны, когда электричество, телефон, радиотелеграф чудесным образом связали безмерные российские расстояния. «Рельсы индустриализации» подсказывали, например такие фантастические сюжеты, как «Самокатная подземная железная дорога между Санкт-Петербургом и Москвой» (1902). Инженер А.Родных обосновал в этом незаконченном романе оригинальный принцип движения поездов — с использованием даровой силы земного тяготения. Появление в городах первых «моторов» послужило поводом М.Волохову (М.Первухину) отправить героев своего романа «В стране Полуночи» (1910) на автомобиле за Полярный круг (через два года туда, к Северному полюсу, устремится на корабле Г.Седов). Еще не истек век угля и пара, а один из технических журналов печатает «электрическую» утопию В.Чиколева «Не быль, но и не выдумка» (1895). Заглавие ее, кстати сказать, удачно разграничило научную фантастику со сказочной.

Подобные чудеса по-своему красноречиво высвечивали веками копившуюся несправедливость, неравенство, несвободу; опережающее же виденье научно-технического прогресса, в свою очередь, создавалось способностью, бравшегося за «фантастическое»: перо инженера, ученого. литератора, подняться над своей отраслью культуры, увидеть новые возможности во взаимосвязях наук — через увеличительное стекло насущных нужд национальной жизни.

Разумеется, этот социальный заказ был еще очень далек от энтузиазма революционной борьбы и социалистической индустриализации, который вызовет к жизни научную фантастику 20-х годов. Тем не менее и фантастические изобретения дореволюционной поры не были вольно лишь плодом технологического воображения. Они впитывали наряду с гражданской, просветительной, цивилизирующей мыслью так же и стихийные отклики на научно-технический прогресс. Так, например, космическая фантастика К.Циолковского («На Луне», 1883; «Грезы о земле и небе…» 1895; «Вне Земли», 1918 и др.), В.Брюсова (драма «Земля», 1934; неоконченный роман «Гора звезды», над которым поэт работал в 1895-1899 годах). А.Богданова, И.Гурьянова, П.Инфантьева, Б.Красногорского и Д.Святского, А.Лякидэ, Н.Морозова, В.Семенова, Н.Холодного (перечень далеко не полный) по-своему отвечала повальному увлечению России авиацией и воздухоплаванием. «Винтовой полет» над ипподромом, воспетый А.Блоком, пробуждал дерзкую мечту о покорении звездных пространств.

С младенческими шагами авиации связывали в то время обновление древнего, еще мифологического ощущения слитности человека с мирозданием. В конце XIX — начале XX века это умонастроение, получившее название «космического сознания»[79], выливалось в пестрые литературно — философские течения — от гуманистических «звездных» исканий К.Циолковского и В.Брюсова до мистического идеализма Н.Федорова, от историко-культурных мистификаций теософов-атлантоманов[80] до реакционной космологии бульварной романистки В.Крыжановской (Рочестер). Кроме научно-фантастической литературы, космическая тема, прежде чем она войдет в исследования советских философов, заняла определенное место в поэтическом творчестве В.Брюсова, В.Маяковского, В.Хлебникова, Н.Заболоцкого, Л.Мартынова, Е.Винокурова.

Что касается русской космической фантастики, то хотя ее ранние произведения и не представляли поэтической ценности, они впервые оформили стихийные умонастроения как направление общественной мысли. Они на полстолетия опередили орбитальный полет Юрия Гагарина не только в том смысле, что в научно-фантастических повестях К.Циолковского (вдохновленных, напомним, «лунной дилогией» Ж.Верна) заложены были идеи космической ракеты. В научной фантастике оформилась и сама мысль о звездной дороге как новой стратегической цели цивилизации, развивавшейся до того в планетарных пределах. К такой титанической цели способно идти только объединенное человечество, предупреждал К.Циолковский.

Вклад научно-фантастической литературы в космизацию общественного сознания — отдельная тема для серьезного разговора. Здесь мы ее затрагиваем о точки зрения отражения в научной фантастике «духа времени». Это понятие не равноценно для различных жанров. Для научно-фантастического жанра, обращенного в будущее, особенно актуально так называемое психологическое время. Мы субъективно воспринимаем время то уплотненным, то рыхлым, то быстротечным, то как бы остановившимся. Лихорадочный пульс предвоенного Петербурга превосходно запечатлен в романе А.Толстого «Сестры» в том «красном автомобиле» — «Гуттаперчевая шина, пуд бензину и сто верст в час. Это возбуждает меня пожирать пространство»[81], что в полемической речи футуриста Сапожкова превращается из объекта «нового» искусства в широкий, символический образ капиталистического прогресса.

В стремительном перерастании научно-технической революции в социальную Россия впервые, может быть, за свою историю испытала, с такой остротой, в таких вещественных формах, небывалое ускорение всех жизненных процессов. Научно-фантастический жанр, отвечая потребности как бы видеть перед собой то самое завтра, что набегает на сегодня, вместе с тем оформлял эту индивидуально-общественную потребность в проективную ориентацию сознания.

На исходе двадцатого столетия диалектика жизни такова, что почти физически ощущаешь, как грядущее, следствие былого и сущего, переходит в «причину» настоящего. И как раз художественная литература выступает самым массовым каналом этой обратной связи.

Вряд ли случайно научно-фантастический жанр, представленный в России сперва, главным образом, переводной жюльвернианой, формировался на отечественной почве за пределами «безвременья» восьмидесятых годов прошлого столетия; вряд ли случайно он вызывает пристрастную заинтересованность и демократической, и реакционной печати во время событий первой русской революции, в годы оживления освободительного движения накануне мировой войны. Тесная связь подъема в научной фантастике и оживления интереса к ней с ускоренным ходом истории прослеживается и в новых условиях, в двадцатые и в шестидесятые годы. По случаю наступления нового века прогнозами были наполнены газеты, журналы, выпускались специальные издания, бросавшие взгляд в будущее научно-технического прогресса[82] «пророческими» предисловиями снабжались переводные и русские утопические романы. А.Куприн в поисках формы антимонархической сатиры, отвечавшей духу времени, перевел в 1907 году « Предсказание на 2000 год».

П.Беранже, заинтересовавшись, по всей видимости, и «пророческим» жанром стихотворения. В обширной русской прессе того времени. посвященной Герберту Г.Уэллсу, преобладали отклики не на романы большого писателя, а на его футурологические трактаты.

Многообразие всей этой «пророческой» литературы знаменовав перерастание «чувства будущего» — в предчувствие социальных потрясений. Через литературную критику научной фантастики, точно так же, как через сами произведения, проходила то скрытая, то обнаженно острая полемика о целях и средствах революции, читателю предлагались различные модели социального будущего, принимающие окраску определенных политических, социальных, философских, нравственных воззрений. Например, демократ А.Куприн в рассказе «Тост» (1907) опасался, как бы сокращение рабочего времени («Машина свела труд к четырем часам») не обернуло старые пороки еще худшими — вплоть до «жестокого, неслыханного деспотизма»[83], которым разряжается у А.Куприна сытое благополучие.

Сходен по смыслу риторический вопрос в романе В.Крыжановской «Смерть планеты»: «Сокращение во что бы то ни стало труда и вместе с тем увеличение заработной платы разве не стало уже лозунгом масс и целью, которой добиваются всеми дозволенными и недозволенными средствами?»[84].

Таким образом, двойственный характер научно-технического прогресса и сложность путей его развития требует особо четкой оценки того, что называют желательными и нежелательными тенденциями, а это вряд ли достижимо в перманентном прогнозировании и, стало быть, жанровом обобщении тех и других.

Сегодня научная фантастика — и технологическая, и особенно социальная — как никогда нуждается в целостном анализе столкновения тенденций, а стало быть, и в определенном жанровом синтезе. Подобный синтез означал бы прогресс критического Реализма в научной фантастике, приближая ее к полноте охвата действительности в обычном социальном романе. Очевидно, что прогностическая функция по своей универсальности важнейшая для научной фантастики, — от ее языка и стиля, психологизма и типологии жанров. Таким образом, научная фантастика осуществляет один из важнейших принципов дополнительности, не говоря о том, как трудно себе представить действительно реалистическую картину жизни XX века, в которой технологическая сфера социальной среды была бы необязательной или побочной.

Черносотенное «Новое время» ухитрились обратить самую радикальную уэллсовую утопию раннего цикла «Когда спящий проснется» против «бесплотных мечтаний» в духе социалистической утопии Н.Г.Чернышевского. В первоначальном варианте романа, известном современному читателю, Г.Уэллс без недомолвок показал неизбежность восстания трудящихся и при усовершенствованном капитализме. Перевод же Толстого, обыгранный «Новым временем», мало того, что сделан был с выхолощенного американского издания, еще и получил фальшивый заголовок «После дождика в четверг», «…попытки решить социальный вопрос путем насилия, регламентации, коопераций и проч., — злорадно комментировало роман „Новое время”, — с какой бы энергией и какими бы хорошими людьми эти попытки не делалась, они удадутся лишь тогда когда Спящий проснется, или, по русской пословице, после дождика в четверг. Вот что хотел сказать Г.Уэллс своим романом»[85], — тогда как писатель сказал прямо противоположное…

Идеалом второй половины двадцатого века И.Ефремов, выражая общую точку зрения, считал высокую самоотдачу не только условием изобилия общественных благ, но и залогом общего счастья. Позволим себе небольшое отступление и приведем выдержку из статьи писателя-ученого. «Человек, как организм, биологическая машина приспособлен к тому, чтобы время от времени переносить громадные напряжения сил. На это рассчитана и психика, и потому такие мгновения приносят ни с чем не сравнимую радость. Они неизбежно редки, не могут быть долгими… Помните прекрасный рассказ Г.Уэллса „Зеленая дверь” — туда нельзя заглядывать часто потому, можно не вернуться» тем не менее, « высшее счастье человека всегда на краю сил»[86] и в особенности — в упоении труда, «по четырнадцать часов в сутки» (полушутя замечает И.Ефремов), — разумеется, это может быть только свободный и добровольный труд, творческое самоутверждение.

Отождествляя социализм с «анархическим союзом свободных людей»,[87] А.Куприн, — писал в «Правде» М.Ольминский, — «не смог стать выше пошлостей, которые твердит заурядный буржуй.»[88]. На то были свои причины. Псевдосоциалистические мифы распространялись через буржуазные утопии вроде романа Э.Беллами «Взгляд назад» (в русском издании «Через сто лет»). «Широкой публике, которой не совсем доступны экономические выкладки, — пояснил Е.Аничков — источник интереса к подобным сочинениям, — представлялась возможность составить себе представление об этом заветном коллективистическом обществе, где не будет уже роковой борьбы между трудом и капиталом. Мудрено ли поэтому, что роман Э.Беллами продавался десятками тысяч экземпляров и приковывал к себе интерес не только одной передовой части общества» Десятки тысяч — это несколько меньше потока книжонок о похождениях Ната Пинкертона, но зато роман Э.Беллами дезориентировал мыслящего читателя; и это куда больше, например, дореволюционного тиража коммунистической утопии А.Богданова «Красная звезда», сочувственно принятой социал-демократической печатью…

Сегодня научная фантастика — и технологическая, и особенно социальная — как никогда нуждаются в целостном анализе столкновения тенденций, а стало быть, и в определенном жанровом синтезе. Подобный синтез означал бы прогресс критического реализма в научной фантастике, приближая ее к полноте охвата действительности в обычном социальном романе. Очевидно, что прогностическая функция по своей универсальности — важнейшая для научной фантастики, — от ее языка и стиля до психологизма и типологии жанров.

Таким образом, научная фантастика осуществляет один из важнейших принципов действительности, не говоря о том, как трудно представить действительную реалистическую картину жизни XX века, в которой технологическая сфера была бы обязательной или побочной.

Глава от утопии, или Отступление в прошлое и будущее

Советский Союз распался. В обществе, в своё время продекларировавшем построение коммунизма, происходит — хотим мы того или нет — переоценка ценностей и переориентация целей. Помним ли мы, что наше прежнее целеполагание дало трещину, ещё когда КПСС была в полной силе? Обещание построения коммунизма дало трещину, когда — если принимать всерьёз важнейшие партдокументы — в 1980-м так и прошло незамеченным достижение первой ступени коммунистического строя. Партия, которая «торжественно провозглашала», попросту промолчала эту пикантную дату. Не извинившись. Сама, видимо, привыкнув к своей застенчивости.

Какую же цену нынче могут иметь романы о будущем мире? Историографическую? Стоит ли о них говорить только по этому поводу?

Жизнь трёх поколений прошла под знаком коммунистической идеи, а это не только и даже не столько литература, хотя и с чисто литературной точки зрения советская утопия остаётся как жанр и целая библиотека книг, — иные из них, несомненно, ещё долго будут читаться с интересом. Однако повторяю, дело не только в литературе: есть проблема гораздо более значимая, уходящая в самые недра обществознания.

Если ошибкой обернулось строительство коммунизма, стало быть, ошибкой были и романы-утопии? Ни в коем случае! Литературная утопия всегда была зеркалом общества и человека ничуть не меньше всех остальных видов литературы, и тем больше, чем трагичнее оказывалось данное состояние мира. Социально-фантастический роман о коммунизме (так правильнее называть советский утопический роман) тем и интересен сегодня, что он — часть нашей духовной истории при советской власти. Отдать его на поток забвения суть то же самое, что вычеркнуть минувшие три четверти века из нашей памяти.

Сегодня советская социальная фантастика по-прежнему заслуживает самого пристального внимания. Значимость её теперь, пожалуй, гораздо выше, чем в прошлые времена, когда партидеологи стали побаиваться социальной фантастики, почуяв, как жизнь всё больше расходится с идеалом партии. Да, за коммунистической утопией по-прежнему сохраняется функция носителя общественного идеала. Разве картины лучшего мира, которого мы бы пожелали для своих детей, утратили нынче смысл только потому, что рухнула зловредная (чуть было не сказал: утопическая) попытка осуществить рай на грешной земле? Разве те общественные цели, то государство могут скомпрометировать идеал, который возник ещё за сотни, за тысячи лет до Октября 1917 года?

Утопия с незапамятных времён согревала и облагораживала людей, будила умы; и в этой функции советская социальная фантастика — её прямая наследница (именно ей, а не того идеологического режима, который разошёлся не только с законами жизни, но и с постулатами официально провозглашённого научного коммунизма, извращая марксизм до неузнаваемости, который вместо того, чтобы принести благосостояние, мир и безопасность, залил 1/6 часть света кровью и страхом).

В советской социальной фантастике, конечно, были и просто тупые услужливые подделки, но ведь никуда не денешь книги А.Богданова, А. Платонова, И.Ефремова, А. и Б.Стругацких, которые в одно и то же время наряду с картинами будущего рисовали трагические предостережения. Утопии и антиутопии создавались не только, безусловно, честными художниками, но и провидцами минных полей перёд райскими кущами. И далее: разве нынешнее рыночное общество на развалинах советской империи уже не нуждается ни в каких идеалах, кроме Её Величества Частной Собственности?

И это — тоже одна из причин, по которой невозможно ни замолчать, ни затоптать традицию, которую в муках слагала советская литература на протяжении трёх четвертей века. А через эту эпоху, через всё наше крушение «строительства нового мира» взывают к нам века мирового утопического романа. Мечта о будущем видоизменится, но потребность мечтать — извечное свойство человека, она сохраняется даже в наш век трансформации самой мечты, когда идеал граничит с предостережением против псевдо- и антиидеала.

В истории советского романа о будущем коммунизме сегодня открывается координата, напрямую указывающая причины крушения партии коммунистов. Партия — разумеется, её верхушка, а не 20 миллионов рядовых — задавила народовластие и подавила народомыслие о путях к лучшей жизни. В нашем ожидании обещанной нам светлой жизни сама верхушка торопилась заглотнуть «по потребности». Я не знаю, какую часть пирога кушали наши вожди, хотя посчитать бы стоило. Скажем, 100 (!) миллионов (или больше?) на один только дворец в Форосе для одного только Президента, он же генсек (правящей!) партии, а дворцов этих уже во время перестройки было построено несколько в разных концах Союза. И при этом партию (того же генсека) заставили поделиться своими миллиардами с детьми Чернобыля чуть ли не силком… Можно закрыть глаза на неэффективность социализма, хотя это было бы глупо: кто как не социалисты всех конфессий не уставали призывать социальную революцию на расточительный капитализм! Но и менее производительная советская экономика могла — и должна была бы — быть более справедливой. Разве не установление справедливости — главная цель и лейтмотив идейной борьбы против эксплуататоров?

А нынешнее неравенство — в новой России под трёхцветным знаменем? Демократии? Обращённый ныне в советское (антисоветское?) прошлое, идеальный образ коммунизма в не меньшей мере предостерегает теперь и против сходного будущего. Эффективная рыночная экономика обязана будет, если желает выжить, осуществить позабытую «реальным» социализмом справедливость — либо её ожидает ещё одна революция, которая окажется ещё больше «бунтом бессмысленным и беспощадным»… Наши вожди не зря облекали свой быт тысячью тайн, не зря утаивали свои спецраспределители и безнравственные привилегии: человечество не научилось мириться с несправедливостью ни при капитализме, ни при том нашем «социализме». А образ коммунистического, справедливого мира, созданный в социально-фантастическом романе, отвергал украдкой протащенную вождями старую как мир несправедливость.

Не оттого ли кураторы партийной (не коммунистической) идеологии не любили фантастику и всегда её опасались, предпочитая держать этот жанр в чёрном теле? Не буду напоминать обо всем известном голодном пайке изданий. Упомяну только один факт, который не укладывался бы в голову, если бы не были стёрты в лагерную пыль миллионы самых честных и самых стойких рядовых строителей социализма. Не прошло и месяца после кончины Ивана Ефремова — всему миру известного пропагандиста коммунизма (роман «Туманность Андромеды» и многое другое) — как КГБ пол суток затратил на обыск его квартиры в поисках не то диссидентского компромата, не то следов… его шпионской (!) деятельности. Книги И.Ефремова и его соратников наглядно свидетельствовали, как пустое слово номенклатуры о коммунизме расходится с её делами, которые не вписываются не то что а идею коммунизма, но и в нормальный капитализм. Наш прораб перестройки и Нобелевский лауреат, М.С.Горбачёв, получив драматическое письмо известного писателя-фантаста о бедственном положении жанра, казалось бы, напрямую направленного в коммунизм, так и не сподобился шевельнуть пальцем, чтобы оказать хоть малейшую помощь.

Сегодня вспоминают (а лучше сказать: вспоминали уже вчера) Ивана Ефремова за предсказание язв нашего «совкового» коммунизма. И в самом деле: в антиутопической утопии «Час Быка» автор коммунистической «Туманности Андромеды» провидел многое, из-за чего рухнул Советский Союз. Но ведь это был тот же самый писатель, который воспел коммунистическое будущее! И в годы, прошедшие между написанием «Туманности» и «Быка» его пристрастия, смею уверить, в главном и основном нисколько не изменились.

Фантастический жанр наша верхушка понимала как некое хитрое иносказание, которое используют диссиденты. Когда в своё время (кажется, на «Ленфильме») готовились к съемкам фильма по известной повести братьев Стругацких «Трудно быть богом», ленту закрыли под этим предлогом. Лейтмотив понятен всем: можно ли навязывать даже самые прекрасные порядки какому-то народу помимо его собственной воли? Теоретически для марксистов давным-давно было ясно: народ не следует провоцировать на революционный скачок, если сам народ еще не созрел, однако на деле советские большевики тысячу раз топтали собственный марксизм. Фильму «Трудно быть богом» ещё и не повезло со временем: его судьба решалась, когда войска Варшавского договора, а по сути советские войска, оккупировали усомнившуюся во благах социализма Чехословакию. Как это, мол, можно сомневаться: помогать чужому народу или не помогать? И «помогли». А фильм закрыли, — чтобы никаких намёков!

Кроме измены своим же идеалам марксизма, в этом запрете было еще и идиотское обкомовское невежество: ага, раз фантастика — значит, эзопов язык, значит, того и гляди прозвучит нечто крайне неприятное. Тут нужен глаз да глаз…

Научный социализм так и не преодолел своего утопического порока, он ставил прекрасную цель, но давал чисто фантастические рецепты её достижения. Советская внерыночная, принципиально худосочная экономика хронически отставала не только от недостижимого уровня капитализма, но и от насущных потребностей советского народа. Ссылались на потери войны; и многим наивным гражданам (вроде автора этих строк) долгое время эти ссылки казались убедительными. Однако даже в 80-е годы производительность труда ещё в несколько раз (!) отставала от уровня развитых (тех самых «загнивших») стран. А ведь материальная задача социализма в том и состояла, чтобы догнать и перегнать. На словах нам неприемлем был маоистский «идеал» бедности, — а на деле, кроме газетных заклинаний о «неуклонном повышении нашего благосостояния», ничего лучшего добиться так и не смогла. Естественно, уже всеобщий достаток людей будущего, описанный советской фантастикой, вызывал у власть предержащих глухое раздражение. В те времена и без выкладок специалистов стало ясно, что из наработанного рубля советскому гражданину достаётся ничтожная часть, — тогда как на «сгнившем» Западе всё наоборот. Советское государство эксплуатировало наш труд нещаднее капиталиста. У нас не было кризисов (хотя и капиталистический мир давно научился умерять это своё первородное зло), но не было и роста, три поколения привыкли к хроническому дефициту всего, налицо была застойная и всеобщая, едва прикрытая бедность — исключая, разумеется, номенклатуру и формировавшийся класс теневиков, он же мафия сводная сестра правящей номенклатуры.

Почему? Почему мы оказались вместо светлого будущего позади «изжившего себя» капитализма?

Не потому, что холили и обожествляли невежественного, стоявшего у руля страны, а потому, что ОН лучше других отвечал правилам партийных игр (кстати сказать, как вывели социологи, это — закон расстановки сил в мафии). Застой в недопроизводстве всего — от овощей и колготок до прогрессивных идей — вытекал из неэффективности системы только в перестройку названной собственным её именем: командно-бюрократической. К социализму она имеет такое же отношение, как костёр инквизиции имел к гуманизму Иисуса Христа. Научный коммунизм не предусмотрел простейшей (всё гениальное просто, когда до него додумались) вещи: жизнеспособный организм, как и всё остальное в природе и обществе, не может управляться из центра, потому что только сам в целом и составляет этот центр.

Разрушив саморегулирующуюся систему рынка, советское государство в принципе не могло создать взамен никакой другой, ибо только в рынке осуществляется великий принцип обратной связи; этот принцип был открыт в совсем другой области, но равно действует и здесь. Наша командная система складывалась в тот роковой для капитализма час, когда рыночная стихия грозила обвальным крахом самой богатой стране мира. Припомним: сталинский командно-репрессивный режим складывался в годы Великой Депрессии в США. Сознательно или невольно, марксистская идея госрегулирования рыночных отношений, подпёршаяся первым опытом Советской России, была реализована именно командой Рузвельта. Советская общественная мысль, зацикленная на борьбе за власть, и не смогла бы, возможно, оценить этой акции, даже не будь она, общественная мысль, расстреляна в те страшные годы. Стихия рынка была элементарно «побеждена» большевиками — и заодно была сметена естественная, органическая саморегуляция производства. С распределением было проще, благо об этом оставили немало наработок как старые социалисты-утописты, так и марксисты.

Возможна ли более совершенная система, некая золотая середина меж рыночной анархией и госрегулированием, я не знаю, хотя и вполне допускаю возможность её существования. Однако факт налицо: наш научный социализм и не пытался просчитать эффективность регуляции экономики по госплановски. В.И.Ленин по-своему логично предлагал придать Госплану законодательную силу — если уж госзаказ спущен сверху, то он должен был быть законом. Но и Ленину не пришло в голову выяснить сперва, в принципе, можно ли из центра предусмотреть бесконечную игру экономических факторов на периферии, да ещё такой беспредельной, как Советская страна. Командно-бюрократический монстр продолжал «законно» пожирать советскую экономику вплоть до августовского путча 1991 года, и продолжает пожирать по сей день, когда Союза уже нет… С горечью теперь убеждаюсь, что в советской системе многое оказалось страшно далеко от научного коммунизма, то есть утопично. Самым утопическим, самым губительным было параноидальное стремление поделить всё на свете в коммунистическом лагере из Кремля. И ещё: научному на словах, советскому социализму было присуще примитивнейшее убеждение, будто можно научить рядового гражданина, не профессионала в этом деле, управлять государством. Неправда, будто Ленину принадлежит лозунг: каждая кухарка должна управлять государством. Даже Ленин не пошёл дальше контроля и учёта, даже Ленин не ставил перед партией выработку принятия правильных решений; дикая, невиданная, пожалуй, в истории борьба за власть с собственным народом не давала никакого повода нашим вождям заметить, куда они свалились с книжных высот марксизма.

Нет, проблемы советской социальной фантастики не исчезли вместе с Советским Союзом. Проблемы коммунизма сегодня, может быть, ещё актуальнее, чем в эпоху социалистической революции, когда ещё был шанс пройти между Сциллой анархической, хищницей капитализма и Харибдой бесплодного и всеподавляющего «социализма».

Дело в том, что, ставя задачу возрождения рыночной экономики в государстве, которое на протяжении трёх поколений внедряло командно-административные принципы во все сферы жизни, во-первых, невозможно игнорировать эти три четверти века, а во-вторых, нельзя отбросить ту идею социальной справедливости, которой мы жили всё это время…

Как принял бы Ефремов нынешний отказ от построения коммунизма? Печально. Для Ефремова коммунизм был не советской системой, а тем будущем, к которому должно придти человечество, если не желает погибнуть, — идеальным миропорядком.

Печалился бы Ефремов не тому, что сгинул советский строй, а потере надежды на социальную справедливость. Все его романы о коммунизме будущего не столько рисовали идеальное мироустройство (на чем помешалась классическая Утопия), сколько размышляли о СОЦИАЛЬНОЙ СПРАВЕДЛИВОСТИ. Вот Ефремов и печалился бы утрате этого идеала.

Вместе с тем он нисколько не был защитником нашего бюрократического и равнодушного к человеку «реального социализма». Он, мне кажется, надеялся, что мы на пути к коммунизму изживем эту болезнь. Но эту неизлечимую болезнь, оказалось невозможным одолеть, не руша весь строй.

Почему стражи советской идеологии из КГБ копали под певца коммунизма? Потому, что коммунизм им был уже не нужен, они были одержимы о-х-р-а-н-и-т-е-л-ь-с-т-в-о-м: в них Система защищала самое себя — и только, не более того. Идеология коммунизма, которую исповедывал автор в «Таис Афинской», их нисколько не интересовала, отброшенная идеологией охранительства. И если бы не последовало на Ефремова доносов, то в КГБ пришлось бы проявлять инициативу самим. Ведь коммунизм, проповедуемый Ефремовым, идеологически подрывал охранительство, ибо требовал перемен. Об этих переменах Ефремов немало сказал — в тексте между строк — своей литературной критики, фантастики и публицистике. Эти высказывания были по меньшей мере чужды идеологической контрразведке КГБ, если не прямо враждебны. Не зря «Час быка» даже текстуально перекликается с ключевыми формулами перестройки (сколь бы трагично мы ее ни оценивали сегодня, эту горбачевскую неудачу).

Так вот: отменяет ли нынешняя идеология Российского правового строя и рыночного хозяйства с его несомненным «возвращением» к капиталистической экономике, — отменяет ли нынешняя идеология Ефремовскую устремленность в Утопию? Нет и нет! Потому что в этой Утопии важна не Система, а краеугольный принцип: осуществить раз и навсегда в истории человечества общество социальной справедливости. В этом Ефремовский утопизм, как был он противоположен советской системе, так и сделался несовместим с нынешней действительностью «блошиного рынка», где за доллары продается всё, презирая любые общечеловеческие ценности. Я не знаю, как будет завтра, куда пойдет российская жизнь, к человеку или вцепится друг другу в глотку богач с нищим, как уже было везде и в России тоже. Но что Ефремовская утопия непримирима к такой возможности, — в этом нет никакого сомнения. И в этом — будущее за книгами Ивана Ефремова.

Мне известна только одна попытка нашей фантастики всерьёз обратить внимание на управление обществом как на проблему первостепенной важности — «Туманность Андромеды» Ивана Ефремова, хотя в романе отсутствует идея обратной связи, стержневая в вопросе саморегуляции. Впрочем, отсутствует она и в романе А.Богданова «Красная звезда»: он осознал её как науку, но не представлял как писатель. Так или иначе, более поздний советский роман о коммунизме хотя бы выдвигал эту проблему, о которую расплющилась, не заметив, наша вековая история Российского социализма. Дело в том, что проблема саморегуляции, саморазвития, предусмотренная — только на словах, а в реальности задавленная — на политическом уровне социалистической идеи. Эта проблема остаётся пустым звуком, если не реализуется в экономической самодеятельности общества, когда центр отдаёт команды и распоряжения, т.к. не в силах предусмотреть всего на местах, а только увязывает, согласует, информирует, координирует. Для так называемого Центра вопроса саморегуляции просто не существовало, да и невозможно было принять к обсуждению что-либо, не отвечающее интересам абсолютной диктатуры, с которой мы прожили советскую эпоху. Между тем судьба коммунистического мира — она неизбежно вторгалась в роман о социальном будущем — непременно приводила к этой проблеме, вопреки интересам диктата. Когда не будет государства, кто, что, каким образом будет управлять всей сложностью людского мира? Такой вопрос только и мог быть поставлен теоретически в художественных произведениях в стране, где диктатура (и диктатура личности в том числе) нисколько не была заинтересована ставить его как проблему практическую. Диктатор потому и диктатор, что не способен задуматься над вещами, хоть сколько-нибудь затрагивающими его самовластье.

Впервые в отечественной фантастике идея управления будущим обществом, никак не стеснённым государством в современном понимании, управления без принуждения, только в силу самосохранения живой системы, существующей единственно ради человека, — впервые, я уже говорил, эта идея проблеснула в романе известного философа и политического деятеля Александра Богданова «Красная звезда». И что же? Только в одной-единственной нереволюционной рецензии на неё походя обратили внимание, разумеется, без каких-либо последствий. А ведь как много оказалось упущено — именно тогда, на заре советской власти! За много лет до Норберта Винера Александр Богданов сформулировал краеугольные постулаты кибернетики, которую ныне часто называют наукой об управлении. В том числе и принцип обратной связи в саморегулирующихся системах, каковыми являются и отдельный человеческий организм, и целое человеческое общество. Я думаю, кибернетику поспешили обозвать буржуазной лженаукой как раз потому, что вместо самовластного произвола (по научному волюнтаризма) она обосновывала строгие непреложности управления любыми системами, общественными — тем более, ибо они самые сложные, независимо от их идеологической обозначенности, и тем самым выводила любую диктатуру — в том числе от имени коммунизма — за пределы научного сознания. И кто знает, к каким высотам пришло бы после НЭПовское общество в Советском Союзе, если бы госрегуляция рыночных отношений началась — и продолжалась — у нас, а не в США, если бы она пошла по высокой и строгой науке и не была задавлена «потом и кровью» (как предполагал первоначально назвать свой роман о коллективизации в деревне «Поднятая целина» Михаил Шолохов).

Вот на какие размышления наводят иные страницы истории советской социальной фантастики. Через эту призму просматриваются глубинные, коренные причины Великого эксперимента, как назвал его Герберт Г.Уэллс с присущей его высказываниям о нас сочувственной, но всё же иронией; эксперимента, задуманного во благо людей и обернувшегося такой жестокой и страшной вивисекцией.

Мы говорили о регуляции экономики — и можно, казалось бы, возразить: не хлебом единым… Если бы бедность сделала нас человечнее! В ГУЛАГе стиралась в пыль душа народа. Жизнь человеческая упала в цене до нуля, особенно — жизнь лучших из нас. Естественно (и противоестественно в то же время), что Человек в коммунистическом мире, каким его рисовала советская социальная фантастика, служил «живым укором» совковой обыденности. Контраст не мог не вызвать у власть предержащих постоянного раздражения. Мы отвергали подвиги маоистов-хунвейбинов, будто сами не ставили в эти три четверти века на тот же «идеал», то силами КГБ, то, когда надо, разнуздывая толпу…

«Весь мир насилья мы разрушим!» Слом старой госмашины был громадной ошибкой! Если бы мы ещё знали, какая нужна новая машина! Сломали, взамен поставив Советы — барачного типа времянки, которые подмял партаппарат. Ленин носился с советами — но так и не донёс — выкидыш получился. Командная система получила дрянной механизм, который партия к тому же заблокировала. Самодеятельность в эпоху энергии и компьютеров!

А разве, если уж позарез нужна революция, нельзя было силой заставить работать старый аппарат? Всё равно ведь пошло насилие, только более жестокое и грубое. Получили аппарат управления, пребывавший под прессом страха. Нетерпение! А ведь сами же большевики, мы, считали нетерпение мелкобуржуазным пороком…

Раз уж мы начали говорить правду о прошлом, ради правды о настоящем и будущем, нам непременно необходим и наш советский роман о коммунизме — необходим как звено литературной традиции, которая свяжет фантастику прошлых времён с фантастикой будущей. Посмотрите на эти лотки, заполненные книгами новейшего выпуска: добрая половина фантастики. И ничего не значит, что царят ныне иностранные имена. Придёт время российских авторов, и кто напророчит сегодня, что завтра не нужен роман о лучшем будущем новой России…

От первых пятилеток к космической эре

Сегодня уже не надо доказывать, что современная научная фантастика — развитая ветвь отечественной литературы, отличающаяся не только широтой тематического спектра, но и многообразием форм и творческих индивидуальностей. Однако когда речь заходит о научно-фантастической литературе довоенного времени и послевоенных лет, то, как правило, в памяти всплывают лишь имена Алексея Толстого, с его «Аэлитой» и «Гиперболоидом инженера Гарина», да Александра Беляева — несколько его наиболее популярных романов и рассказов. Вот, в основном, и все, что знает об этом времени средний читатель.

Читатель, по-своему, прав: ему даже в голову не приходят многие имена, не заслуживающие забвения. В подавляющем большинстве их книги малодоступны, сохранились только в крупнейших библиотеках да в собраниях коллекционеров. Булгаковскому Воланду с «высот его демонического могущества легко было говорить: „Рукописи не горят!” Еще как горят! Забытые ныне книги отдавали свое последнее тепло в „буржуйках” блокадного Ленинграда, уходили в мир иной от ветхости, эти дешевенькие томики в мягких обложках, напечатанные на рыхлой бумаге тех лет. А было их немало…

Даже самый приблизительный подсчет, сделанный библиографом НФ, ныне покойным Б.Ляпуновым, показывает, что до начала 50-х годов различными отечественными издательствами было выпущено в свет около двух с половиной сотен книг советских фантастов. И это неудивительно. «Революция смела в нашей стране мир старый, капиталистический; новый мир, социалистический; только-только зарождался. И естественно было стремление молодых советских литераторов, с одной стороны, окончательно „разделаться” с мировым капитализмом, показать полнейшую и всестороннюю его несостоятельность, а с другой стороны, — представить как можно ощутимее радостный мир будущего».[89] (С позиций сегодняшнего дня к идее «полнейшей и всесторонней несостоятельности капитализма» можно отнестись с сарказмом или, если угодно, с грустной улыбкой — однако, как говорится, время было такое. Мимоходом можно задаться, вопросом: что это было? Искренний энтузиазм верящих в провозглашенные идеалы молодых и наивных? Циничный заказ системы, которую обслуживала литература и которая с руки кормила публикуемых авторов? Или же это был эзопов язык мудрецов, исхитряющихся в условиях цензуры и идеологического прессинга донести до читателя желаемое? Не впадая в категоричность, я бы осторожно ответила — первое имело место, и второе, и третье… — Е.В.).

Этот обоюдный — читательский и писательский — интерес к НФ не могли не учитывать в своей практике издательства. И потому, когда в 1933 году был образован Детгиз, в портфеле его, наряду с различными художественными, научно-популярными, публицистическими и прочим произведениями, неизбежно оказалась фантастика.

Более того: Детгиз (наряду с Молодой гвардией) сделал для развития этой молодой ветви советской литературы больше всех. Именно в изданиях Детгиза увидели свет произведения Г.Адамова («Победители недр» — 1937, «Тайна двух океанов» — 1939; «Изгнание владыки» — 1946); С.Беляева («Истребитель-2Z» — 1939, «Десятая планета» — 1945, «Приключения Сэмюэля Пингля» — 1945); В.Брагина («В Стране Дремучих Трав», 1948); Г.Гребнева («Арктания» — 1938); И.А.Ефремова («Тень минувшего» — 1945, «Звездные Корабли» — 1948, «Алмазная труба» — 1954); А.П.Казанцева («Пылающий остров» — 1941); И.Нечаева («Белый карлик» — 1943), Н.Плавилыцикова («Недостающее звено» — 1945); М.Розенфельда («Ущелье алмазов» — 1936; «Морская тайна» — 1937) и других авторов, только перечень которых занял бы, наверное, не одну страницу.

В довоенные годы Ленинградское отделение Детгиза не могло похвастать особыми успехами в издании отечественной НФ (большая часть ее выходила в Леноблиздате, Советском писателе, Кооперации, Радуге и так далее). Однако и в его активе были такие книги, как «Необыкновенные приключения Карика и Вали» Я.Ларри (1937) — одно из лучших произведений популяризаторской НФ, адресованных детям младшего и среднего возраста, выдержавшее о тех пор множество изданий, или «Звезда КЭЦ» А.Р.Беляева (1940). Зато в 50-е годы именно вокруг Ленинградского отделения Детгиза начала концентрироваться новая генерация ленинградских писателей-фантастов.

В 1955 году вышла научно-фантастическая повесть первого — после кончины Александра Беляева — и единственного тогда в Ленинграде фантаста Г.Мартынова «220 дней на звездолете»; два года спустя за неё последовала вторая — «Каллисто». Еще через два года в сборнике «Ночь у Мазара» дебютировал как фантаст А.Шалимов… Постепенно, «благодаря энтузиазму критика С.Полтавского и сотрудников Ленинградского отделения Дома детской книги О.Хузе и В.Макаровой, возникла поначалу небольшая группа литераторов, увлеченных научной фантастикой… Комиссия по научно-популярной литературе Ленинградской писательской организации была преобразована в Комиссию по научно-популярной и научно-фантастической литературе, а затем и в самостоятельную секцию, уже более полутора десятилетий объединяющую не только членов Союза писателей, но и многочисленный творческий актив. За эти годы постоянной печатной базой литераторов-фантастов стали коллективные сборники Лениздата и Ленинградского отделения издательства Детская литература[90]. Впрочем, многие произведения публиковались только на страницах различных периодических изданий, не попадая в антологии и не объединясь в авторские книги, — такова уж была специфика положения НФ в предшествующие перестройке десятилетия, специфика, позволившая энтузиасту фантастики Виталию Бугрову создать даже отдельную библиографию, озаглавленную им „Затерянные в периодике”. Все эти произведения, сведенные воедино, и дали основание ленинградским „фантастоведам” Евгению Брандису и Владимиру Дмитревскому ввести в литературный обиход понятие „ленинградскою волны”.

Кстати, несколько слов о литературной критике. Ведь хорошая критика — неотъемлемая часть настоящей литературы. В книгах Е.Брандиса, выпущенных издательством «Детская литература», наряду с работами москвича К.Андреева, начиналась серьезная отечественная жюльверниана. Совместно с В.Дмитревским Е.Брандис написал очерк жизни и творчества Ивана Ефремова «Через годы времени» (1963). В Ленинграде создавались исследования по истории русского советского научно-фантастического романа и рассказа. Ленинградец А.А.Урбан — автор одной из первых книг, обобщивших современное состояние жанра («Фантастика и наш мир», 1972). Ленинградское отделение Детской литературы неоднократно помещало на страницах своего сборника «О литературе для детей» статьи о различных проблемах НФ, а выпуск 1960 года был даже посвящен этим проблемах полностью. Такую инициативу издательства трудно переоценить, ибо она хоть частично компенсирует отсутствие у нас до сих пор словаря писателей-фантастов, современного рекомендательного указателя (известная книга Бориса Ляпунова «В мире мечты» сегодня уже не восполняет этого пробела).

Итак, «ленинградская волна»… Несмотря на то, что значительная ее часть выплеснулась на библиотечные полки и прилавки магазинов не из Детгиза, все равно представляющие ее книги и авторы почти все могут быть включены в круг детского чтения. Потому что — за сравнительно редкими исключениями — современная отечественная НФ стала литературой со всевозрастным адресатом.

Для пояснения позволим себе одно отступление. Если 100 лет назад Жюль Верн, следуя принципу своего издателя П. Этцеля: «Мы должны учить и воспитывать, развлекая», адресовал свои «Необыкновенные путешествия» в первую очередь и почти исключительно детям, то сегодня НФ, как правило, обращается к читателю взрослому. Книги, предназначенные для детей (парадокс!), стали нынче редкостью. Без преувеличения можно пересчитать по пальцам: повесть С.Вольфа «Завтра утром, за чаем» (1974); в Москве — трилогия В.Мелентьева «Черный свет» (1973), трилогия Е.Велтистова о приключениях кибернетического мальчика Электроника «Победитель невозможного» (1975), дилогия А.Мирера «Дом скитальцев» (1976), серия повестей К.Булычева об Алисе и сборник повестей В.Малова «Академия „Биссектриса”» (1982)… Столь заметный дефицит собственно детской фантастики, конечно же, не может не вызвать беспокойства.

Но если изданий НФ для младшего возраста у нас почти нет, если книг для среднего возраста явно недостаточно, то с читателями старшего школьного возраста, подростками, дело обстоит совсем иначе. Ибо, как показывает опыт, за исключением отдельных, особенно сложных по языку, стилистике, идейно-философской тематике произведений (скажем, роман Г.Гора «Изваяние»), практически весь объем современной НФ доступен их восприятию.

Они не только читают такие казалось бы, «взрослые» произведения, как «Леопард с вершины Килиманджаро» или «Сказка королей» О.Ларионовой, «Открытие себя» В.Савченко, «Исток» или «Сторож брату моему» В.Михайлова, наконец, «Солярис», «Возвращение со звезд» или «Непобедимый» С.Лема, — не только читают, но и достаточно глубоко разбираются в их проблематике[91].

Эти обстоятельство, с одной стороны, позволяет утверждать всевозрастной характер современной отечественной НФ, а с другой — заставляет при любом разговоре о фантастике в детском чтении не упускать из внимания и самые что ни на есть не детские произведения. Тем более что деление НФ на эти возрастные категории зачастую приходится производить по чисто формальным признакам, условно.

Вернемся, однако, к ленинградским сборникам. Мы не случайно начали разговор именно с них, а не с авторских книг. Дело в том, что выстроенные в хронологической последовательности лениздатовские и детгизовские сборники НФ дают прекрасное представление о становлении и развитии этого жанра в Ленинграде, о динамике состава и творческого роста писателей-фантастов, о преобладавших в то или иное время тематике и жанровых особенностях.

Невозможно, конечно, на этих немногих страницах всесторонне, в деталях изложить творческую историю «Ленинградской волны». Это особая, большая задача, и мы здесь пока что отсылаем заинтересованного читателя к многочисленным предисловиям и послесловиям, журнальным и газетным статьям, обзорам Е.Брандиса и В.Дмитревского, А.Урбана, С.Лурье. Немало усилий вложили в создание литературно-критической летописи НФ и сами писатели-фантасты — братья Стругацкие, Г.Гор, И.Варшавский, А.Шалимов, которые выступали также с аналитическими интервью о современном состоянии своего жанра, по литературно-теоретическим проблемам. Интенсивность литературной критики писателей, нам думается, не случайна. Поначалу она восполняла нехватку такой литературы, а в дальнейшем обнаружилась насущная потребность осмыслить НФ не только исследовательски, извне, но и с точки зрения художника, изнутри.

То интересное движение отечественной НФ, которое бросается в глаза сегодня новыми формами, на наш взгляд, несомненно, явилось результатом новых подходов, нового осмысления «классических» проблем научно-фантастической литературы. Об этих взаимосвязанных тенденциях, о поиске новых форм и новых идей хотелось бы поговорить на примере «ленинградской волны», которая, заметим, всегда очень остро и чутко ощущала новые веяния и всегда шла в авангарде отечественной НФ.

Горизонты фантастической Ойкумены, открывшиеся в свое время с высот «Туманности Андромеды», казалось тогда бескрайними. Всеми нами владело ощущение, что каждая новая творческая экспедиция в ее просторы, каждая свежая книга приносит открытия одно невероятней другого: материки и невиданные звери, новые племена и загадочные культуры… И это действительно было так. Но вот постепенно идейно-тематический рельеф страны Фантазии оказался положен на карту; обозначились ее пределы (по крайней мере, доступные нам сегодня). И многими овладело чувство, что эпоха «великих географических открытий» уже позади. Пусть даже обозначились лишь пределы, на самой же карте все еще масса белых пятен, которых не касалось писательское перо. Но таково уж, видно, одно из коренных свойств человеческой натуры — ей нужны глубинная разведка, порыв и прорыв в неведомое. По крайней море, читатели всегда ждут этого от фантастики.

И когда романтика поиска вошла в будничные берега, оказалось важным не только то, что хотела открыть фантастика, но и как рассказать об этом, в каких литературных формах выразить свой образ Неведомого. Назрела потребность в развитии и обновлении накопленного фантастами литературного опыта. Те самые 70-е годы, когда много говорили о кризисе НФ (подразумевая, главным образом, ее идеи), тем не менее, были плодотворным периодом освоения научной фантастикой не свойственных ей прежде жанров, стилей и форм.

Например, образы и мотивы народной сказки были удачно применены братьями Стругацкими в пародийно-юмористической повести «Понедельник начинается в субботу» (1965). Они же создали новый поджанр, применив научную фантастику к классической схеме детектива в повести «Отель „У Погибшего Альпиниста”» (1970). Научно-фантастические мотивы и образы широко использует В.Шефнер в своей иронической, по сути дела нравственно-психологической прозе, в которой нередко присутствует притча. Значительная часть новелл И.Варшавского посвящена пародийному «разоблачению» штампов НФ. Появление в этот период, так сказать, самопародий внутри научно-фантастической литературы — оригинальное свидетельство ее внутренней зрелости. Ведь пародия всегда считалась признаком успеха.

Примечательно, что фантастика уже давно активно пробует силы в поэзии, драматургии, кино — в тех областях искусства, где раньше она была лишь редким гостем. Ленинградские поэты, М.Борисова, В.Шефнер, О.Тарутин, Л.Куклин, А.Крестинский, Л.Агеев, С.Орлов, не раз выступали в жанре научной фантастики. В Ленинграде впервые в нашей стране был издан целый сборник фантастической поэзии О.Тарутина «Зеница ока», а «Детская литература выпустила в свет его же фантастическую пьесу в стихах „Про человечка Пятью-Шесть”.

И если говорить о драматургии, то это не единственное явление: в том же ряду можно вспомнить, например, «Планету сто одиннадцать — двести» В.Воскобойникова или поставленную Ленинградским ТЮЗом пьесу Игнатия Дворецкого «Профессия Айзека Азимова».

Вспомним кинофильм «Сталкер», «Отель „У Погибшего Альпиниста”», «Чародеи», поставленные по сценариям братьев Стругацких. Симптоматична удача фильмов «Приключения Электроника» по сценарию Е.Велтистова или «Через тернии к звездам» и «Тайна третьей планеты» по сценарию Кира Булычева, которые удостоены Государственной премии СССР за 1982 год.

Заслуживают упоминания коллективные радиоповести ленинградских фантастов «Время кристаллам говорить» (1967), «Зеленые стрелы» (1976) и «Седьмой океан» (1977) — опять-таки выход фантастики в необычный для нее, нетрадиционный жанр…

Массированный прорыв научной фантастики за традиционные рамки эпической прозы был не только естественным освоением новых форм. Дело еще и в том, что фантастическая литература всегда стремится выразить свои художественные идеи неожиданным способом, в оригинальном ракурсе. Быть может, тем самым современная НФ старается преодолеть инерцию в решении многих своих же собственных «штатных» тем? За долгое время выработались определенные стереотипы, — например, стереотип космического романа, рассказов о роботах, стереотип в тематике социального будущего и искусственного интеллекта… Однако. как это бывает и в научном познании, нередко в выработанном тематическом пласте вскрываются новые богатые жилы.

Не так ли случилось, скажем, с космической фантастикой? За последние годы стало заметно известное охлаждение — и писателей, и читателей — к этой теме, на гребне которой поднялась «Туманность Андромеды». Еще задолго до космической эры писатели-фантасты отправляли своих героев в межпланетные странствия по Солнечной системе, описывая всяческие чудеса. Получалось так, что, едва-едва преодолев оковы земного притяжения, мы непременно встретим братьев по разуму и в изобилии польются поразительные открытия, от которых земная жизнь преобразится чудесным образом…

Но вот в 1961 году Юрий Гагарин совершил свой знаменитый полет; 8 лет спустя американские астронавты Нейл Армстронг и Эдвин Олдрин ступили на поверхность Луны. И что же? Почти ничего не изменилось в нашем обыденном мире. Удивительные открытия, принесенные автоматическими исследовательскими станциями, могут оценить, как правило, только ученые… И как-то сразу вдруг стало понятно, что сегодня главное делается еще на Земле. Как сказал Иван Жилин в повести братьев Стругацких «Стажеры»: «Главное всегда на Земле». На нашей планете еще столько неизведанного и столько неблагоустроенного! Чего стоит один Мировой океан, чье дно нам известно едва ли не меньше, чем поверхность Марса или Венеры. В жизни современного человека, всего человечества еще слишком много нерешенных проблем, о которых необходимо думать, о которых надо писать.

И фантасты из галактических далей стали постепенно возвратиться на грешную Землю. Однако это вовсе не возвращение назад. Это — «возвращение вперед». Вперед, ибо наметилась тенденция переосмыслять старые темы, еще недавно казавшиеся вчерашним днем НФ; на философском уровне, психологически углубленно исследовать темы, которые прежде она решала в популяризаторском ключе, в полуприключенческом жанре. В этом нам видится залог будущих достижений сегодняшней фантастики.

Если говорить, например, о космической теме, то она сыграла огромную роль в понимании того, что мы, дети планеты Земля, — экипаж гигантского звездного корабля, вечно несущегося в просторах Вселенной. Она заставила вспомнить старую истину о том, что, любуясь звездами и, тоскуя о них, человек попирает ногами Землю, которая тоже звезда…

Уже одно это объясняет, почему фантастика, вернувшись на Землю из бездны космоса, обратилась к глубинам человеческой души. А искусственный интеллект? Ведь это тоже один из органических для научной фантастики источников психологизма, — которого ей прежде так недоставало и который, по мнению космонавта Георгия Гречко, был присущ ленинградской школе фантастов наряду с ненавязчивым юмором, высокой требовательностью к литературному ремеслу. «Проистекает это, мне думается, оттого, что во главе ленинградской секции НФ литературы всегда стояли такие мастера слова и знатоки русской и зарубежной литературы, как Геннадий Гор, Лев Успенский, Евгений Брандис. Школу определяет не избранное направление, пусть даже архипрогрессивное, а тот мастер, Художник своего дела, который ее создает и закладывает ее традиции[92].

Еще сравнительно недавно правомерным казалось членение НФ на технологическую (сциентистскую), приключенческую, социальную, психологическую, условно-поэтическую, философскую и прочее. Сегодня, напротив, бросается в глаза взаимопроникновение, сращивание всех этих начал в рамках одного и того же произведения. К какому из традиционных поджанров отнести, скажем, «Жука в муравейнике» братьев Стругацких, «Сдвиг» А.Щербакова, «Картель» О.Ларионовой или «Мусорщиков планеты» А.Шалимова? В равной мере в каждом из этих очень несхожих произведений есть нечто от фантастического детектива, социальной утопии, предостережения, психологической фантастики; присутствуют даже элементы «твердой» технологической научной фантастики.

Быть может, в этом процессе синтеза формируется какой-то новый, обобщенный, генерализованный жанр, характеризующий новый уровень современной фантастики? С одной стороны, сращивание «твердой» НФ с условно-поэтической, с другой — сближение с реалистикой; истоки этого синтеза прослеживаются еще в поздних романах И.Ефремова. В этих сложных жанровых исканиях совершается поворот лучших образцов новейшей фантастики к человеческой личности, нравственному потенциалу человека.

Пафос космизации в научной фантастике

Научно-фантастическая литература порождена многогранным взаимодействием художественного творчества с научным. Справедливо тем не менее замечено, что вскормлена была она владычицей поэзии Евтерпой совместно с музой астрономии Уранией. Новелла Эдгара По о «Необыкновенных приключениях некоего Ганса Пфалля» (1835) в космосе обратила внимание братьев Гонкур на то, что нарождается литература нового типа; научно-фантастический жанр в современном виде начинался с дилогии Жюля Верна «С Земли на Луну» (1865) — «Вокруг Луны» (1867). Мотив путешествия в неземные приделы уходит в древнейший на памяти человечества ассиро-вавилонский, индийский, китайский, иранский эпос и вместе с тем выступает самой модерной темой научной фантастики нового времени. В русле космической тематики формировалось творчество крупнейших писателей-фантастов от Герберта Уэллса и Александра Беляева до Ивана Ефремова и Рэя Брэдбери. Межпланетный сюжет вдохновлял почти каждого сколько-нибудь известного представителя этого жанра в советской литературе. Мимо него не прошли и гости «страны фантазии», например Леонид Леонов в «Дороге на Океан» (1936), Владимир Тендряков в повести «Путешествие длиной в век» (1963).

В чем исток этой, уж конечно, не моды (мода приходит и уходит)? Чем объяснить то примечательное обстоятельство, что наш социальный роман о коммунистическом будущем почти без исключений развертывается на космическом фоне? Вопрос вырисовывается и по-другому: почему от «Красной звезды» (1908) А.Богданова, «Страны Гонгури» (1916-1922) В.Итина и «Аэлиты» (1922-1923) А.Толстого до «Страны счастливых» (1931) Я.Ларри, «Дороги на Океан» Л.Леонова, «Прыжка в ничто» (1933) и «Звезды КЭЦ» (1936) А.Беляева, от «Туманности Андромеды» (1957) И.Ефремова до многочисленных повестей и романов современных фантастов А. и Б.Стругацких, Г.Мартынова, С.Снегова, Г.Гуревича, Ю.Тупицына и др., — почему космические сюжеты, особенно советской литературы, почти непременно проецируются на социальный экран будущего?

И уж совсем необычную перегруппировку являет текущий литературный процесс. На современной карте научной фантастики космический роман потеснен другими, новыми тематическими направлениями. Произошло некоторое насыщение, появились признаки чуть ли не девальвации космическое темы. А между тем внутреннее содержание космического романа оказывает ныне едва ли не более мощное воздействие на всю Страну Фантазии. Философско-мировоззренческие и нравственно-этические мотивы, которые зарождались в мысленных путешествиях по Вселенной, пересекают ныне всю толщу материка фантастики в советской литературе, в разнообразных направлениях и на большую глубину. Скажем, догадки о парадоксальных свойствах пространства и времени, о внеземной жизни, о гипотетическом контакте с иным разумом, — все это выступает сегодня в такой же мере космической, как и общей тематикой научно-фантастической литературы, так же как, например, мысль об ответственности науки перед человечеством и человечества перед Мирозданием.

Во всей современной научной фантастике находит фронтально отражение грандиозный процесс космизации. Он охватил не только науку и технику, но всю нашу цивилизацию. Одновременно с выходом во Вселенную человечество сделало решающий прорыв и в микрокосмос строения материи. При этом обнаружилось парадоксальное различие законов той и другого с законами нашего обычного мегамира. Под космизацией познания подразумевают поэтому поиск закономерностей, связывающих в единую картину все эти три стороны или уровня Природы. В философском смысле космизация мышления есть понимание ограниченности геоцентрических представлений, в рамках которых тысячи лет развивалось как бытовое, обыденное, так и теоретическое миропознание. Весь опыт материальной культуры и социальной истории человечества как бы отмечен знаком земного тяготения.

И вот в статье в честь подвига Юрия Гагарина Леонид Леонов обозначил это событие как начало осуществления «сквозной идеи» всей нашей цивилизации, ибо смысл планетарного разбега человечества, по его мнению, в том, чтобы «род людской смог умным посевом разбрызнуться по Большой Вселенной»[93]. Столь далеко идущая оценка успеха советской космонавтики еще и теперь представляется чересчур метафоричной. На какую глубину произойдет посев, в каких формах? Расстанутся ли когда-нибудь сыны Земли со своей колыбелью? На эти вопросы нынче возможны самые гипотетические ответы. Так, Леонид Леонов в отличие от Циолковского полагает («рискуя прогневить авторов фантастических романов»), что «человек никогда не сможет обосноваться на другой планете», ибо число обстоятельств, которыми он «привинчен к Земле, безгранично», иные из них «будут открыты, может, через тысячелетия… и в разных мирах не может быть одинаковых координат»[94]. Будущее покажет.

А тем временем космизация продвигается от зондирования планет, от высадки человека на Луне и орбитальных лабораторий до инженерных проектов настоящих «эфирных островов» с населением небольшого города. Они будут снабжать Землю энергией, передаваемой без проводов, метеорологической, навигационной и другой информацией. Будут осуществлять услуги по радио- и телесвязи и производить другие необходимые ценности. Американские авторы одного из проектов подсчитали, что он обошелся бы не дороже позорной вьетнамской войны (не считая человеческих жертв!) и очень скоро бы — в отличие от нее — окупился. В условиях устойчивой международной разрядки космос уже в ближайшем будущем обеспечил бы, как предсказывал К.Циолковский (в своих фантастических произведениях в том числе), «горы хлеба и бездну могущества». Кроме выхода в космос, космизация нашей жизни подразумевает также и многое другое. Например, то, что самые передовые отрасли науки и техники, значительные открытия, крупные изобретения, революционные прорывы к новым технологиям явились «побочным» результатом космических программ.

Но может быть самое главное в космизации, что уже самые первые наши шаги за планетарные пределы, шаги практические и теоретические, а с этими последними тесно соприкасается научная фантастика, заставили нас по иному, куда глубже и шире, диалектически взглянуть на роль разума во Вселенной и задать ещё вопрос, каков он, разум на других мирах, чем сходен, а может быть и чем-то отличен от нашего земного?

В многочисленных философско-теоретических трудах, которые появились в недавнее время, процесс космизации рассматривается как выход человечества на принципиально новую, мегаисторическую, спираль развития. В отличие от планетарной истории она развернется в беспредельность Вселенной. С тех пор как человек научился отличать историческое будущее от настоящего и прошлого, даже самые революционные идеи объективно ограничивались конечностью биогенной эры планеты. Наука XIX в., признавая небесконечной жизнеспособность нашего светила, пришла к выводу — он был сформулирован Ф.Энгельсом в «Диалектике природы», — что жизнь на Земле столь же закономерно погаснет, как закономерно возгорится где-нибудь на другом крыле Мироздания.

Этот постулат, признавая вечность жизни, не содержал, однако, такого важного для жизни разумной понятия, как непрерывность традиции. Конечность существования индивида «оправдана» тем, что направлена на продолжение рода, а ведь та другая жизнь, что когда-нибудь зародится у чужого солнца, не воспримет эстафеты от нашего человечества. В представление о будущем, пусть даже чрезмерно далеком, естествознание XIX в. вносило фаталистическую ноту, небезразличную для эволюционного потенциала человечества. Современная астрофизика даже подчеркнула ее, предположив, что, может быть, мы одиноки во Вселенной[95].

А ведь одно дело планировать будущее в ограниченных возможностях планеты и совсем другое — в неисчерпаемости Мироздания. Одно дело строить справедливый мир, сознавая, что с концом человеческого рода погаснет, возможно, жизнь во всей природе, и совсем другое — обрести власть над собственной судьбой в космических масштабах пространства и времени. В накапливании человечеством дефектной генетической информации вследствие научно-производственной деятельности таится опасность биологической инволюции нашего века. Научно-технический прогресс нельзя приостановить, не вызвав регресса. Но можно вынести вредные отрасли производства и избыточные энергомощности (уже теперь они угрожают нарушением климатического равновесия) за пределы биосферы.

С другой стороны, та же научно-производственная деятельность уже сегодня позволяет представить себе контроль над эволюцией человека. Возможное биологическое улучшение людского рода вместе с использованием космического пространства как дополнительной жизненной среды создает совершенно новую перспективу для земного разума. Ее предугадывал Циолковский, когда, еще не зная многих факторов, открывшихся в середине XX в., писал: «Лучшая часть человечества, по всей вероятности, никогда не погибнет, но будет переселяться от солнца к солнцу по мере их погасания. Через многие дециллионы лет мы, может быть. будем жить у солнца, которое теперь не возгорелось… Итак, нет конца жизни, конца разуму и совершенствованию человечества. Прогресс его вечен»[96].

Диффузия человечества в иные звездные системы — обычный сюжет современной фантастики. Переселение мыслится не обязательно на чужую планету (как, скажем, в романе В.Михайлова «Сторож брату моему», 1976). В повести Г.Гуревича «Прохождение Немезиды» (1957) к новому солнцу перегоняют старую материнскую планету. Художественная реализация тех или иных научных идей и гипотез — но единственное направление и функция современного космического романа. Важнее, что он продолжает свой самостоятельный поиск путей и средств освоения космоса. Моделируя различные варианты, смело высказываясь, скажем, за биологическую перестройку условий жизни на чужих мирах («Пояс жизни», 1960, И.Забелина) или же, наоборот, проявляя осторожность в самой идее расселения человечества («Сторож брату моему» В.Михайлова), космический роман в обоих случаях формирует представление о качественном изменении в условиях космизации самого понятия прогресса.

Оставляя в стороне отвлеченное изыскание, имеет ли смысл «говорить о бесконечном развитии конечного явления»[97], каким выступает земная цивилизация, современный космический роман пытается представив биосоциальную эволюцию «человека земного» в условиях, не зависящих от сроков существования Солнечной системы. Космический роман множество раз описывал межпланетные и затем звездные перелеты, сперва только смутно догадываясь, что освоение космоса неизмеримо грандиозней великих географических открытий.

Со второй половины 50-х годов космизация осмысляется нашей фантастикой как небывалый скачок научно-технической и социальной революции. Приключенческо-познавательная направленность научной фантастики (например, в космических романах А.Беляева) сменяется ныне философско-психологической. Прежний жанр космических робинзонад перерастает в более сложный, когда мотивы космические вплетаются в социальный роман о будущем («Туманность Андромеды», 1957, И.Ефремова), в иронически перелицовываются в «космическую оперу» (трилогия С.Снегова «Люди как боги», 1966 — «Вторжение в Персей», 1968 — «Кольцо обратного времени», 1977). В творчестве И.Ефремова, С.Снегова, Г.Гуревича («Мы — из Солнечной системы», 1965), А. и Б.Стругацких (цикл, примыкающий к повести «Полдень, XXII век (Возвращение)», 1962-1967), Г.Мартынова («Гость из бездны», 1962; «Каллисто», 1957; «Гианэя», 1965), В.Михайлова («Люди Приземелья», 1966; «Сторож брату моему»), Ю.Тупицына («Далийский вариант», 1975; «Перед дальней дорогой», 1975) диффузия человечества во Вселенную мыслится важнейшей чертой коммунистического будущего — предпосылкой бесконечного развития коммунизма, неограниченного планетарными пределами. С другой стороны, именно коммунистическая фаза цивилизации — не только нашей земной — мыслится исходной в процессе космизации и других, внеземных цивилизаций. Космические координаты современной научной фантастики утверждают коммунистического будущего и онтологически, т. е. с точки зрения истины бытия. Современный научно-фантастический роман демонстрирует плодотворность идеи Циолковского о том, что человечество только всей единой семьей и в содружестве с другими населенными мирами действительно в силах освоить внеземное пространство.

Космические координаты современной научной фантастики утверждают, таким образом, неограниченность

И.Ефремов отмечал в статье «На пути к роману „Туманность Андромеды”», что одним из полемических побуждений к этой книге явилась наряду с этической неприемлемостью западной реакционной фантастики философская несостоятельность ее представлений о капитализме, как якобы «вечном» и «вездесущем», «охватившем будто бы всю Галактику на сотни тысяч лет».[98] Различие нравственно-идеологического подхода к проблемам космизации вытекает, стало быть, и из их научной оценки. Если в ранних произведениях (в «Аэлите», например) космос зачастую выступал экзотическим фоном революционных приключений, то в современных разносторонне оценивается как безбрежное поле созидания, невиданное и невозможное в планетарных масштабах. Уже некоторые аспекты космической деятельности человечества — биологическое приспосабливание ненаселенных планет для колонизации в «Поясе жизни» И.Забелина, перестройка с этой же целью всей структуры Солнечной системы в повести Г.Гуревича «Мы — из Солнечной системы» — демонстрируют дальнейшие мыслимые ступени нашей цивилизации.

На первоначальном уровне человек приспосабливался к природе. На высшем — любая разумная жизнь уже сама приспосабливает сперва природу своей планеты, затем и все Мироздание. В современном космическом романе можно встретить модели гипотетических цивилизаций «третьего порядка» — способных произвольно менять собственную природу, если они не могут или не хотят изменить внешнюю среду. В цикле повестей А. и Б.Стругацких («Полдень, XXII век (Возвращение)», «Далекая радуга», 1964, «Попытка к бегству», 1965, «Обитаемый остров», 1972, «Малыш», 1975 и др.) не единожды высказано предположение, что нашим далеким потомкам, возможно, суждено достигнуть и такого уровня. Заключительный роман трилогии С.Снегова «Кольцо обратного времени» посвящен разгадке таинственной цивилизации рамиров, которая оказалась способной воздействовать на «погодную обстановку» в Галактике.

На этом романе стоит остановиться подробней. Нетривиальная естественнонаучная фантастика насыщает «Кольцо обратного времени» для того, чтобы мотивировать смелое (впрочем, не впервые выдвинутое в советской фантастике) допущение вмешательства «сверхразума» в физическую природу Вселенной. Своим допущением Сергей Снегов вносит лепту в обсуждение загадки устойчивости нашей галактики. По всем современным данным она представляет собой нестабильную систему. Некоторые ученые допускают, что всемирное тяготение, которое здесь у нас, на ободе галактического колеса, где материя разрежена, гарантирует звездную гармонию, там, в кипящем звездами ядре галактики, повлекло бы из-за неизмеримо большей плотности вещества гравитационное схлопывание. Существует гипотеза, что катастрофическому процессу могли бы препятствовать сверхцивилизации «третьего порядка». В романе Снегова звезды в ядре как бы проходят сквозь друг друга благодаря искусственному искривлению и разрывам времени. Светила оказываются в одном и том же месте, в один и тот же момент — разновременно.

Снегов выдвигает оригинальные предположения о физической природе времени. Для нас, в Солнечной системе, время можно уподобить вектору, однонаправленному из прошлого в будущее. Во Вселенной же ток времени может идти и вспять, и в сторону, т.е. перпендикулярно, под углом оси прошлое-будущее. Герои Снегова открывают этот феномен и ускользают из плена безвременья, в который их заключили было рамиры, чтобы избавиться от помех, невольно чинимых вторжением звездного флота пришельцев. Наряду с известной энергетической гипотезой времени проф. Н.А.Козырева, гипотеза С.Снегова (по образованию физика) — одна из немногих концепций в этой почти неизведанной области естествознания.

Роман, тем не менее, написан не как астрофизическая публикация. В драматических приключениях и размышлениях героев выдвигается мысль об отношении различных типов жизни друг к другу и к Мирозданию, о путях и целях космических цивилизаций разного уровня. В трех частях космической одиссеи писатель разнообразными красками, от эпической интонации до иронической, рисует становление галактического содружества. Бывшие разрушители («демиурги»), развивавшиеся на путях агрессии, миролюбивые галакты, пассивно замкнувшиеся было в своем бессмертии, земное коммунистическое человечество, — все столь несхожие цивилизации находят новое направление своему прогрессу в совместном овладении космическим пространством.

В заключительном романе трилогии звездная экспедиция содружества не только открывает неизвестные законы природы, но и сталкивается с психологической загадкой сверхцивилизации в центре Галактики… Занятые грандиозной стабилизацией Мироздания, рамиры не принимают всерьез пришельцев с их «ничтожными» возможностями воздействия на природу. «Да, — мысленно обращается к рамирам герой Снегова, — я крохотный организм, муравей по сравнению с вами. Но вся Вселенная — во мне!.. Мой крохотный мозг способен образовать 1060 сочетаний — много, больше, чем имеется материальных частиц и волн во всемирном космосе… в любом живом индивидууме Вселенная воссоздает всю себя» (с.267-268). И всякий раз — по-другому! Неповторим каждый микрокосм мысли.

Но не может ли быть столь же уникален и каждый иной тип разумной жизни? «У демиургов врожденные способности к небесной механике. Мы сильней их в ощущении добра и зла, наша человеческая особенность — отстаивание справедливой морали»[99]. А интеллект рамиров, предположил адмирал звездного флота, возможно, просто неиндивидуален. Возможно, рамиры мыслят «за всех себя» (с.257). И оттого еще, что они, быть может, «мертвая материя (по человеческим представлениям о живом, — А.Б.), до того самоорганизовавшаяся, что стала разумной» (с.266), рамиры «безразличны» к запросам индивидуального разума, хотя и не равнодушны к судьбам мира. И адмирал ищет контакт на путях чистой логики. На той основе, что между диалектикой природы и социальной моралью не должно быть непроходимой стены. «Вы — устойчивость мира, его сохранение… А мы — развитие мира, прорыв его инерции… Не пора ли нам объединиться… Мы взамен вашей всеобщности однообразия вносим в природу новый животворящий принцип — нарастание своеобразий, всеобщность неодинаковостей» (с.268-269).

В первой части трилогии был выдвинут постулат, родственный морали Великого Кольца у Ивана Ефремова: «Человек всему разумному и доброму во Вселенной — друг»[100]. В заключительном романе раскрылась рациональная логика этой посылки. Разум не может не быть добрым к любому иному разуму, сознавая, что неодинаковостью своей они дополняют друг друга в освоении Мироздания.

Учеными разработана количественная шкала оценки внеземных цивилизаций по уровню энергетического воздействия на природу. Не суждено ли научно-фантастической литературе выдвинуть критерий качественный, по типу разумности? Художественное человекопознание опирается ведь на богатейший опыт исследования интеллектов, которые отличаются друг от друга не только уровнем, но и своей структурой, направленностью интереса и т.п. Почему бы не представить себе индивидуально-личное мышление (наиболее специфично выраженное в художественном творчестве) и безлично всеобщее (характерно представленное научным познанием), которые сосуществуют в человечестве как две стороны единого целого, в виде обособленных типов? Варианты того и другого, кстати сказать, не раз противопоставлялись в научной фантастике В советской фантастике сложилась иная мысль: почему бы уникальным типам разумной жизни во Вселенной взаимно не дополнять друг друга?

Современный научно-фантастический роман творчески развивает выдвинутый еще Циолковским принцип объединенного освоения космического пространства. Мораль дружбы и сотрудничества мыслится наиболее специфическим свойством цивилизации любого уровня как решающее условие и показатель ее созидательного потенциала. В этом отношении знаменательный резонанс имела — и не только в советской фантастике — книга И.Ефремова «Туманность Андромеды». Будущее коммунистическое человечество впервые осмыслялось в ней как планетарно не замкнутая социальная система, и как звено вселенской цепи разума.

Концепция Великого Кольца формировалась и как полемическая антитеза западной фантастике. В повести «Сердце Змеи» 1959), своего рода эпилоге к роману «Туманность Андромеды», писатель рисовал встречу землян с инопланетным космическим кораблем в духе, прямо противоположном аналогичному эпизоду рассказа М.Лейнстера «Первый контакт». У Лейнстера взаимное недоверие приводит к «пату», из которого указывает сомнительный выход мораль бизнеса. У Ефремова представители чужих миров встречаются и расстаются как братья. Известный американский писатель-фантаст и ученый А. Азимов в предисловии к переведеному в США сборнику «More Soviet Science Fiction» так излагал конфронтацию сюжетов: «Если коммунистическое общество будет продолжаться, то все хорошее и благородное в человеке будет развиваться, и люди будут жить в любви и согласии. А, с другой стороны, Ефремов подчеркивает, что такое счастье невозможно при капитализме»[101].

Действительно, испытание коммунистической морали в космической ситуации влечет и такой вывод. Но в своем творчестве советский фантаст испытывает нашу мораль и на космическую универсальность. Коммунисты ведь отстаивают благородные чувства, но только из этических побуждений. Космический угол зрения позволяет оценить дух дружбы и сотрудничества, взаимопомощи и взаимной ответственности земных рас и народов как жизненную целесообразность разума. «На высшей ступени развития, — убеждены герои Ефремова, — никакого непонимания между мыслящими существами быть не может», ибо «мышление следует законам мироздания, которые едины повсюду».[102]

Некоторые советские философы высказывают мнение, что не следует абсолютизировать постулат единства природы.[103] Динамические процессы Вселенной в различных районах выступают в исторически различных для природы стадиях. Природа едина и в своих различиях, а на тождествах, и это не только может не накладывать отпечаток на логики, возникшие в разных условиях. Последователи Ефремова дополняют и раз-вивают, как мы видели, его точку зрения, порой вступают и в спор, но, так или иначе, разделяют исходный тезис: «Не может быть никаких „иных”, совсем не похожих мышлений, так как не может быть человека вне общества и природы»[104]. По мысли Ефремова, такие неординарные формы движения материи, как жизнь и разум, не могут не формироваться на оси самых важных, интегрирующих законов природы и общества. Поэтому, в конечном счете, не может быть и неконтактности между несходными цивилизациями.

В советском космическом романе наглядно раскрывается то преимущество научно-художественного прогноза, что проблема контакта берется в социальном аспекте в отличие скажем, от специальной оценки технологического уровня цивилизаций. В основу космической этики кладется весь исторический опыт человечества, который уже сегодня озаряет процесс космизации духом сотрудничества и взаимной ответственности.

В романе Ю.Тупицына «Далийский вариант» (1975) президент планеты Даль-Гей задает послу коммунистической Земли вопрос о «смысле и цели существования человечества»[105]. Если эта цель, говорит он, в вашем собственном счастье, то зачем опасные, дорогостоящие экспедиции по Вселенной? На Даль-Гее, рассказал президент, вымерла порода необыкновенно красивых птиц. Каждую весну инстинкт по-прежнему гнал их на озера, давно отравленные ядерной войной. Когда посол заметил: «Разве не прекрасна смерть на длинной дороге к своей мечте», президент возразил: «Но это покорность инстинкту, не более»[106].

Эпоха космизации с новой силой раскроет, полагают наши фантасты, тот смысл коммунистической морали, что подвиг «на круги своя» никогда не укладывался в сугубо рациональную целесообразность. Своим заключительным вопросом: «А не в гармонии ли интеллекта с инстинктом — настоящее счастье?,[107] — посол хочет сказать, что поиск подобной себе разумной жизни еще больше ставит биологические механизмы в условия диалектической логики. Антон-Румата у Аркадия и Бориса Стругацких, Фай Родис у Ивана Ефремова, адмирал Эли у Сергея Снегова, — все космопроходцы советской фантастики, начиная с красноармейца Гусева у Алексея Толстого, смыслом своих поступков свидетельствуют, что без высокого чувства ответственности за братьев по разуму не может быть счастья, достойного человека.

Космизация превращает планетарный прогресс в открытую систему. Научно-фантастическая литература вместе с тем приходит к выводу, пожалуй, более отчетливому, чем философская мысль в этой области, что космическое развитие, видимо, подобно планетарному, тоже не будет прямолинейным. Если непреложным признается освоение Приземелья (термин родился в научной фантастике), то выход за пределы Солнечной системы может оказаться и неоправданным — из-за громадного, на несколько поколений, запаздывания информации, а то и попросту невозможным — из-за неодолимости межзвездных далей. Даже до ближайших к нам солнц полет с субсветовой скоростью занял бы десятки лет, если такие скорости вообще возможны для человека. Не исключено поэтому, считают некоторые ученые, что, космос сыграет в судьбе человечества не столь исключительную роль, как представляется.

Этот скептический вариант рассматривается и в научной фантастике, но что примечательно, — как временный, переходный этап. В романе В.Михайлова «Сторож брату моему» люди, оглядываясь из отдаленного будущего назад, вспоминают, как первые звездные странствия прекращены были оттого, что не было из них возврата. Земля оставалась в неведении о судьбе своих сынов. И тогда люди себя спросили: не рано ли ходить в гости? Этот вопрос дал толчок наукам о человеке и обществе. Древний завет — познай самого себя, осуществлялся человеком земным, который, однако, уже познал и космос. Даже преждевременные шаги на пути космизации не пройдут бесследно хотя бы для нашего самопознания. В космическую эру в знаменитом афоризме Протагора «человек есть мера всех вещей» круто меняют свое содержание и «вещи», и сам человек.

Переориентировка с технических проблем, количество полетов, занимавших советскую фантастику в раннюю пору едва ли не больше задач и целей космонавтики, на ее социальные проблемы космонавтики меняла природу и функциональное назначение космического романа. Книги Ивана Ефремова положили начало общефилософской и особенно нравственно-психологической разведке дальних ориентиров космического будущего. Задолго до того, как философы обратили внимание, что космическое мировоззрение «снимает» ограниченность геоцентрического, не отменяя его, тем не менее, как структурную составляющую и необходимую историческую ступень, эта диалектика вошла в нравственную атмосферу «Туманности Андромеды». Капитан звездных кораблей Эрг Hoop признается в этом романе, что по возвращении каждый раз заново переживает чувство родной планеты. Звездолет словно «кричит в тоске», когда оглашает Землю прощальной сиреной. Другой герой провожает в невозвратную дорогу своих товарищей словами гордости и печали. «Печаль потому, — поясняет он, — что маленькой становится милая Земля»[108], и добавляет: «И я тоже насквозь земля»[109]. Но он-то и одержим «неземной» страстью пробить «пространственное окно» в недосягаемый мир туманности Андромеды…

Взгляд «земли» в свою звездную высоту это вместе с тем взгляд на Землю из космических высей. Не зря Эрг Hoop приходит к выводу, что был «не прав в своей погоне за дивными планетами синих солнц и неверно учил Низу! Полет к новым мирам не ради поисков и открытия каких-то ненаселенных, случайно устроившихся само собою планет, а осмысленная шаг за шагом поступь человечества по всему рукаву Галактики, победным шествием знания и красоты жизни…»[110]

Не разрыв с земной традицией, но переход на космическую орбиту всех ее ценностей, — таков пафос современного космического романа. Он сыграл, между прочим, заметную роль в повышении эстетического потенциала всей научно-фантастической литературы, всегда находившейся под критическим прицелом. Однако значение его выходит за пределы художественного творчества, ибо связывает научную фантастику с уже начавшимся реальным процессом освоения космического пространства. Мировоззренчески плодотворное и поэтичное, двуединое представление о мироздании — как большой, так и малой родине — стало вкладом советской художественной литературы в духовную подготовку человечества к космизации своего бытия. Выдвигая стремление к вечному развитию как общий признак космических цивилизаций, современный научно-фантастический роман укрупняет целеполагающую природу человеческого творчества, — оценивает звездную дорогу мирового разума как продолжение, а не конец индивидуального планетарного пути.

Образ этой дороги развертывается в космическом романе не только по законам объективной логики, но и по той самой «субъективной» что специфична и для нефантастической художественной литературы. Космическое созидание раскрывается одновременно как цель и средство. Космическая цель коммунистического мира выступает вечно и качественно растущей величиной и никак не укладывается в определение, будто человечество существует «ни для чего», то есть для самого себя, будто наше существование «есть самоцель» и что якобы «именно в этом… заключена суть прогресса»[111].

По замечанию Энгельса, «нормальным состоянием» человека в отличие от животного «является то, которое соответствует его сознанию», и оно, это состояние, «должно быть создано им самим». Иными словами, целенаправленность заложена в природе разума. Космизация ставит лишь цели иного порядка, не только социальные, но и в отношении «своего» мира природы, который ширится во всю Вселенную. Едва ли не самая главная функция космического романа в современной общественной мысли — дать наглядное представление об истинно гуманистической цели прогресса и заострить ответственность человечества за свой выбор.

В 1926 году М.Горький в переписке с С.Григорьевым, автором научно-фантастических романов об индустриальном будущем советской страны, высказал интересные соображения о задачах такой литературы. Всегда живо заинтересованный в содружестве художественного слова с научно-технической мыслью, Горький на этот раз предъявил требования иного рода. «О том, „что будет через сто лет”, — возражал он Григорьеву, — я думаю не так, как вы, если говорить об этом серьезно. Мне кажется, что даже и не через сто лет, а гораздо скорее жизнь будет несравненно трагичнее той, коя терзает нас теперь. Она будет трагичней потому, что — как всегда это бывает вслед за катастрофами социальными — люди, уставшие от оскорбительных толчков извне, обязаны и принуждены будут взглянуть в свой внутренний мир, задуматься — еще раз — о цели и смысле бытия… Вообразите, — развивал Горький свою мысль, — что будет, если десятки и сотни людей воспылают страстью догадаться не о том, как удобнее жить, а о том — зачем жить. Вот что я думаю. Это одна из тем романа, над коим сижу»[112].

Горький тогда работал над «Жизнью Клима Самгина», книгой, как известно, нисколько не фантастической. В цитированном письме он разрешает сомнения своего корреспондента насчет истинности научно-технических предвосхищений, не противопоставляя задачу художественной литературы в теме будущего ее задачам в теме прошлого и настоящего, а, наоборот, ставя в один ряд все эти задачи. По его мысли, критерием любых представлений о грядущем выступают в конечном счете духовные, притом идеальные ценности научной фантастики. Люди несведущие начинают и заканчивают всегда оценивать с того, возможно ли то, что она предсказывает. Между тем критерий возможного для научной фантастики всегда внутри критерия желательного, полезного, целесообразного. И если научно-фантастическое чудо в современной литературе порою уравнивается со сказочным, если в смысле возможности, осуществимости художественная условность фантастики наших дней куда свободней, чем во времена Жюля Верна, то в смысле целесообразности для человека любое чудо во все времена в искусстве всегда было безусловным, целесообразность — высший критерий фантастического реализма.

Она исследует целеполагание в иной плоскости, в других масштабах, отличным от нефантастической литературы способом художественного познания. Научную фантастику по справедливости сближают и отграничивают от нефантастики, как художественное человечествоведение от человековедения. «Если обычная литература, — отмечает, например, ученый и писатель-фантаст И.Забелин, — прежде всего, утверждала человеческое в человеке, утверждала человека в его общественном окружении, то наиболее перспективное и прогрессивное направление в научной фантастике утверждает уже не [индивидуального] человека, а человечество в окружающем мире»[113].

Другое и более существенное различие — опережающий реализм.[114] По сравнению с научным предвидением, художественное включает и эмоциональную, нравственную оценку будущего. В целостном художественном мире научной фантастики предвосхищения ума поверяяются прозрениями сердца. В научно-фантастической литературе, можно сказать, впервые с такой наглядностью раскрылось сращение социального прогресса с научно-техническим. И еще — полет к иным мирам именно в космическом романе впервые предстал научно-технической задачей «на стыке» множества отраслей духовного познания и материального производства. Космический роман предвосхитил знаменательную закономерность современной цивилизации задолго до того, как прорывы творческой мысли «на стыках» оплодотворили научную практику и осознаны были теорией.

Каким образом предвидения воздействовали на состояние умов, какими путями сказался «эффект прогноза» на процессах космизации, — это отдельная тема. Очевидно только, что значение космического романа не ограничилось «психологической подготовкой» великого шага (о чем не раз говорилось). Наиболее ценно, думается, то, что он способствовал целостному представлению процесса космизации, через художественный образ будущего осознавалось сложное взаимодвижение ее средств и целей (художественно-фантастическая «доводка» космической техники уточняла социальные цели, а целевая установка будила мысль о совершенствовании средств).

Не случайно, думается, Циолковский (да и не он один) столь охотно прибегал к беллетристической форме, придавал такое значение научно-художественным моделям космизации. Литературная фантазия была для него не побочным продуктом, но составной частью научного творчества. Художественная модель позволяла заранее охватить всю совокупность проблем и аспектов космизации и, главное, с такой целостно обобщающей точки зрения на нужды, потребности, возможности и гуманистические идеалы прогресса, какой не обладает в отдельности ни один род теоретической или практической деятельности. Образ космического будущего поэтому самый своеобразный, быть может, вклад художественной литературы в прогресс XX века.

Не случайно, видимо, в создании этого образа ведущую роль сыграл роман. Синтетическая форма самого жизнеподобного жанра наиболее полно восприняла — и вместе с тем универсально выразила — выход человека в космос как историческую неизбежность. Не случайно, видимо, космический роман в советской литературе за сравнительно короткое время поднялся от приключенческой популяризации к философскому исследованию. В целеполагающем пафосе этого исследования увлекательная литературная тема соединилась с новыми художественно-методологическими возможностями, и в жанровой универсальности романа эти возможности нашли наиболее полное выражение.

Громадные пространственно-временные координаты космизации, умножаемые новой проблематикой познания природы, жизни и разума, не укладываются, впрочем, в собственно роман. Кроме дилогий и трилогий, возникла и более сложная форма циклизации, более гибко сохраняющая вариантную природу исследования будущего. Космическая повесть и рассказ, развиваясь в пределах эпоса, созданного романом, разрабатывали те или иные стороны проблемы, направления уже созданного в романе художественного мира. И хотя включённость в цикл помогает сохранять единый план космического будущего, локальные сюжеты представляют большую свободу варьирования, неоднозначного решения одной и той же темы в пределах цикла. Братья Стругацкие выдвигают, например, в своих космических повестях неодинаковые варианты и критерии контакта с внеземной цивилизацией,

Цикл также предоставляет возможность более дальнего, хотя и пунктирно-выборочного, захода в будущее. В серии рассказов А.Балабухи («Парусные корабли», «Бродяга», «Победитель», «Решение» и др.), опубликованных в 1968 — 1973гг., просматривается гипотетическая история обживания Вселенной на протяжении целого столетия (в трилогии С.Снегова, в цикле А. и Б.Стругацких «всего» за несколько десятилетий) — от расцвета звездного флота до полной его отмены принципиально иными средствами преодоления пространства. Писателей-фантастов интересует, конечно, физическая возможность разного рода «телетранспортировок», минуя непредставимые протяженности, против которых бессильны звездолёты. Но главная мысль — проникнуть в многосложные социальные последствия космизации, во внутренний мир ее творцов. Не суждено ли, например, в обозримом будущем исчезнуть героической профессии космонавта, как в свое время умерло искусство парусного моряка? Уже сегодня очевидна тенденция к сокращению сроков крупнейших открытий, технического перевооружения. Вместе с тем средняя продолжительность жизни растёт и периодическая переквалификация специалистов становится массовой и нередко драматичной социальной проблемой.

Еще недавно космическая фантастика не ставила перед собой столь разносторонних задач, не связывала столь тесно отдаленное будущее с настоящим и прошлым. Современное художественное творчество выражает себя в космическом романе не как простая иллюстрация, не как служанка научной мысли, призванная оживить ее абстракции в наглядных образах. Космический роман вносит свой, оригинальный вклад в научно-общественное сознание. «На стыке» художественного творчества с научным он выдвигает критерий гуманистической целесообразности тех идей и концепций, мыслимых направлений «космической революции», что проступают на горизонте будущего. Он демонстрирует не только свое воздействие на художественную литературу, — через него осуществляется и ее влияние на научно-технические и социальные процессы.

Космический роман создает такой обжитой художественный мир, что правдоподобие его, как полагают, оказывает даже мифологизирующий эффект в совсем уже не литературных дискуссиях об осуществимости звездных перелетов. «Если в научных, а чаще в популярных работах, -пишет Т.Чернышёва, автор интересных статей о природе научно-фантастической литературы, — оценке этих проектов (как правило, отрицательной) еще отдается дань, то это обусловлено традицией, созданной не наукой, а научной фантастикой»[115]. Суждение весьма лестное для космического романа. Но на деле отношение научной фантастики к теории космонавтики сложней, да и фантастическая литература трактует проблему, о которой идет речь, как мы видели, вовсе не однозначно.

Тем не менее, преувеличение показательно. Космический роман действительно оказал глубокое и разностороннее воздействие на научные представления. Он осуществляет «доводку» и пускает в самый широкий оборот новые идеи и гипотезы. В нем совершается сложный и плодотворный взаимообмен динамичных научных представлений с инерционными бытовыми; те и другие как бы взаимно испытываются на истинность. Идея о выходе земной жизни за пределы планеты в нем родилась и вызрела как мысль общественная, общечеловеческая. Современный космический роман может служить примером воздействия не только пауки на литературу, но и глубокого проникновения художественного творчества в научно-теоретическое. Подобно тому, как нефантастическая литература сделалась частью общественной мысли в познании настоящего и прошлого, научно-фантастическая переросла в инструмент изучения будущего, тем более действенный, что выступает она от имени массового сознания и к нему апеллирует.

В восприятии реалиста (Жюль Верн и Лев Толстой)

Первые научно-фантастические опыты русских писателей появились в характерной литературной ситуации, когда всемирно известные романы Жюля Верна, а впоследствии Герберта Г.Уэллса получили в России такой резонанс, какого не всегда удостаиваются и национальные классики. Знакомство с образцами мировой литературы в хороших переводах, через большие (по тем временам) тиражи, по рецензиям крупнейших литераторов, вообще говоря, было не в новинку русскому читателю. Однако с этими двумя писателями случай был совершенно особенный. И дело не только в том, что по изданиям иностранных классиков Жюль Верн уступает у нас только Джеку Лондону и Виктору Гюго или что Г.Уэллс, по его словам, издавался в России больше, чем у себя дома. Под этой количественной «верхушкой айсберга» шли процессы глубинного укоренения фантастики нового типа в русской культуре.

Переводы романов Жюля Верна принадлежали известной русско-украинской писательнице Марко Вовчок (М.Маркович, 1833-1907). Она дружила с П.Этцелем — издателем и вдохновителем знаменитой жюльверновской серии «Необыкновенных путешествий», сотрудничала в его «Журнале воспитания и развлечения», где тоже печатались книги Жюля Верна. Автор полностью доверял, по его словам, «умной, интеллигентной, образованной женщине, тонко чувствующей и превосходно знающей французский язык»[116]. С благословения Жюль Верна, вспоминала Марко Вовчок, П.Этцель предоставил на её усмотрение «и переделки, сокращения и вставки, которых в переводах имеется немало»[117]. Знаток жюльвернианы Е.Брандис считает, что в переводах Марко Вовчок вышли лучшие по тем временам русские издания книг Жюля Верна.

В таких благоприятных условиях Россия познакомилась в 1867-1877 годах с четырнадцатью научно-фантастическими романами и научно-популярным географическим трудом «Знаменитые исследователи и путешественники» — с большей частью того, что успел напечатать в то время молодой писатель. С 1918 года по 1976 год его книги выпускались 374 раза на 23-х языках народов СССР астрономическим тиражом более двадцати с половиной миллионов экземпляров[118], — намного больше, чем тоже популярные в России романы Гюстава Эмара, Майн Рида, Луи Жакомо, Луи Буссенара.

Хотя в этом родственном ряду Жюль Верн с самого начала, как мы увидим, воспринимался в России особо, у нас высоко оценили, среди других достоинств, и его выдающееся искусство приключенческого повествования. «Романы Ж.Верна превосходны! — говорил Лев Толстой своему собеседнику на научные темы студенту-физику А.Цингеру, будущему профессору Московского университета. — Я их читал совсем взрослым и всё-таки, помню, они меня восхищали. В построении интригующей фабулы он удивительный мастер»[119].

Здесь у Жюля Верна были такие блестящие соперники, как Александр Дюма. «Тремя мушкетёрами» тоже увлекались в семье Толстого, тем не менее, предпочтение отдавалось жюль-верновским «Необыкновенным путешествиям». «Папа привозил книги из Москвы, — вспоминает Илья Толстой, — и каждый вечер мы собирались и он читал нам вслух; „Детей капитана Гранта”, „100000 вёрст под водой”, „Путешествие на Луну”, „Три русских и три француза” и, наконец, „Путешествие вокруг света в 80 дней”[120]. Много лет спустя книги Жюля Верна читали младшие дети Толстого. В письме 1894 года Лев Николаевич сообщал жене: „Сейчас Саша с Ванечкой на полу рассматривали карту и узнавали, где Патагония, в которую поехали дети Кап[итана] Гранта”[121]. И в другом письме: „Чтение „Детей Капитана Гранта” продолжает иметь большой успех; участвует и няня, и я иногда» (т.84, с.226). Возможно, подобным образом французские школьники знакомились с географией России по роману «Михаил Строгов».

Русские подростки с упоением переходили к игре «в Жюля Верна», К примеру, Александр Беляев вспоминал, как они с братом «решили отправиться к центру Земли. Сдвинули столы, стулья, кровати, накрыли их одеялами, простынями, запаслись маленьким масляным фонарём и углубились в таинственные недра Земли. И тотчас прозаические столы и стулья пропали. Мы видели только пещеры и пропасти, скалы и подземные водопады, какими их изображали чудесные картинки: жуткими и в то же время какими-то уютными. И сердце сжималось от сладкой жути. Позднее пришёл с кошмарами „Борьбы миров” Г.Уэллс. В этом мире уже не было так уютно»[122].

Наглядно-практическое взаимодействие человека с природой в романах Жюля Верна было созвучно толстовской идее «заразительности» искусства. Его произведения и сейчас воспитывают хороший вкус к приключениям в поисках знания и свободы, в борьбе за справедливость, к приключениям, мотивированным наукой и такими благородными чувствами как товарищество и сострадание. В путешествиях героев Жюля Верна по суше и по воде, в океанских глубинах и в воздушной стихии, наконец, в околоземном пространстве зарождалось то самое приключение мысли, что сделается доминантой научной фантастики второй половины двадцатого века.

Трудно переоценить заразительность этих познавательных приключений в конце XIX — начале XX века, когда международный книжный рынок захлёстывала волна брутальной сыщицкой макулатуры, символом которой не зря сделался Нат Пинкертон. Бесчисленные выпуски о похождениях Пинкертона (по имеющимся сведениям, общим числом до полутора тысяч; некоторые их них фабриковались «невидимками» прямо в России, подобно поддельной заграничной парфюмерии и галантерее)[123] наводнили прилавки сотнями тысяч и миллионами экземпляров. Нравственному, то есть, разумеется, безнравственному, облику нового идола буржуазного эпоса посвятил в своё время блестящую статью «Нат Пинкертон и современная литература» (1908) К.Чуковский. Об этом рыцаре кулака уже достаточно даёт представление то, что одноимённое частное агентство под прикрытием уголовного сыска процветало в тайной войне против американского рабочего движения[124]. Ясно, откуда шли большие деньги на литературную рекламу «легендарного» сыщика и почему газета кадетов «Речь» пела Пинкертону хвалу.

Пинкертоновщина нанесла бы обществу куда более серьёзный нравственный урон, если бы ей не противостояла литература благородных приключений. Максим Горький с благодарностью вспоминал среди спутников отрочества Алёши Пешкова её персонажей — «людей сильной воли, резко очерченного характера… которые живут иными радостями, страдают иначе, враждуют из-за несогласий крупных»[125]; некоторые из них, по утверждению Горького, повлияли на выбор жизненных прототипов, в его собственных ранних рассказах.

Среди героев хорошей приключенческой литературы жюль-верновские капитаны Немо, Грант, Гаттерас, учёные и путешественники Жак Паганель, Сайрес Смит, Мишель Ардан, искатели истины и свободы, «люди в самом высоком значении слова» (по справедливой характеристике автора) привлекали читателя также своей одержимостью в исследовании тайн природы. Толстому, когда он в период педагогических исканий заинтересовался не совсем обычными книгами писателя-«приключенца», было импонировать, что герои Жюля Верна совершают подвиги не только благодаря мужеству и предприимчивости, но и силой своего знания. Вместе с тем Толстой обнаружил, что эти приключения несут отпечаток фантастической науки…

Впрочем, первые переводы произведений французского фантаста воспринимались русской литературной критикой в духе той просветительско-педагогической задачи, которую творчество писателя далеко перерастало. М.Е.Салтыков-Щедрин высоко оценил в журнале Современник познавательное значение романа «Воздушное путешествие через Африку» («Пять недель на воздушном шаре»), рекомендуя его юным читателям в качестве настольной книги. В следующем году «Современник» одобрительно отозвался об искусстве популяризации знаний в другом научно-фантастическом романе Жюля Верна — «Путешествие к центру Земли». Петербургская же газета «Голос» (от 1 марта 1886 года), напротив, была раздражена пропагандой материализма «в духе Базарова, Лопухова и компании» (!). Может быть, привлекало внимание утверждение одного из героев «Путешествия», что «все чудеса природы, как бы необыкновенны они ни были, всегда объясняются физическими причинами». Так или иначе «весьма безнравственная по своей тенденции» книга была исключена циркуляром министра внутренних дел из ученических библиотек[126]. От обскурантской печати и царской цензуры не укрылся, как видим, мировоззренческий заряд приключений.

Так реализовал Жюль Верн установку своего издателя и друга П.Этцеля, писавшего, что детям «нужно внушать веру в прогресс, веру в человека, претворяющего сверхъестественное в естественное, способность стать господином собственной судьбы. Мы должны учить и воспитывать, развлекая»[127].

Задуманная молодым писателем серия под общим названием «Необыкновенные путешествия» должна была, по мысли П.Этцеля, резюмировать все географические, астрономические, физические знания, накопленные наукой, и в живописной, занимательной форме создать универсальную картину мира (действие некоторых романов развивается даже в России). И хотя сообщаемые сведения теперь устарели, фантастические приключения жюль-верновских героев, может быть, и по сей день продолжают оказывать своё цивилизирующее, просветительное, нравственное воздействие.

В ту пору, когда в дневнике Толстого за 1873 год, впервые появилась запись о Жюле Верне (в связи с повестью «Вокруг Луны», которую он, по всей видимости, читал во французском оригинале; может быть, это была одна из книг «педагогического цикла», закупленных в заграничном путешествии), великий русский писатель размышлял над популяризацией науки для народа. Педагогические замыслы были тесно связаны также с его натурфилософскими исканиями и составляют важную сторону толстовского мировоззрения.

В «Войне и мире» Толстой вложил в уста масона Бездеева такое суждение: «Высшая мудрость основана не на одном разуме, не на тех светских науках физики, истории, химии и т.д., на которые распадается знание умственное. Высшая мудрость одна. Высшая мудрость имеет одну науку — науку всего, науку, объясняющую всё мироздание и занимаемое в нём место человека».[128]

Нельзя не оценить прозорливость писателя, осознавшего опасность дробления наук, не очевидную, надо сказать, даже таким энциклопедически осведомленным его современникам, как Жюль Верн. Толстой за столетие предвосхитил актуальную ныне интеграцию знания, призванную уравновесить далеко зашедшее расщепление наук, — естественно, интеграцию, произведённую на другой основе, при более глубоком познании законов природы и общества.

Толстой выдвигал источником и критерием этого синтеза своего «нравственного» человека. Бездеев так заканчивает размышление о единой науке: «Для того чтобы вместить в себя эту науку, необходимо очистить и обновить своего внутреннего человека, и поэтому прежде, чем знать, нужно верить и совершенствоваться. И для достижения этих целей в душе нашей вложен свет божий, называемый совестью» (т. 10, с.71.).

Для нас нет проблемы, что прежде и что потом; самопознание и нравственное совершенствование неразделимы и в освоении мира, и в воспитании вместо веры научной убеждённости.

Тем не менее, так ли уж мы расходимся со Львом Толстым — и заодно с Жюлем Верном, — когда всё чаще вспоминаем сегодня, применительно к нашему уровню мышления, древний афоризм Протагора: человек есть мера всех вещей? Хотя и не существует прямой зависимости между совестью и, скажем, постижением истины естествознания, тем не менее, например, в познании целесообразности природы бессознательно участвует и наша способность воспринимать красоту мира, стало быть, — духовное совершенство.

В то время, когда Жюль Верн приступил к осуществлению своего грандиозного замысла, Толстой вынашивал сходные идеи, — как довести до народного читателя, до крестьянских ребят в Яснополянской школе то целостное представление об окружающем мире, которое он стремился выработать и для себя самого. Литературный опыт французского писателя, по-видимому; привлёк его внимание не только мастерством популяризации, но и в связи с тем, что, по мнению Толстого, как раз целостная картина мира только и могла быть создана силой «сердечного знания», заложенного прежде всего в искусстве.

По мысли Толстого, «сущность (вещей и явлений, — А.Б.) выразима только искусством, только сущностью» (т.48, с.116). Вслед за И.Кантом Толстой полагал источником целостного восприятия мира не сам этот мир, не познаваемый нами объект, но наш познающий субъект. В своём педагогическом творчестве он и стремился показать, как «сердечное познание» способно преодолеть разъединение мира, свойственное учёному умствованию.

Приведённый ранее отзыв Толстого о Жюле Верне, возник, вероятно, в подборе литературы для Яснополянской школы, или Кругов чтения как он называл свои рекомендательные списки книг, составляемые в дополнение к им же созданным «Азбукам» и хрестоматиям «Русские книги для чтения». В эти Круги Толстой включал, например: «Верна. Вокруг света в 80 дней» (т.21, с.503) — наряду с повестями Пушкина и Гоголя. Последний раз имя автора «Необыкновенных путешествий» встречается в дневнике за 1907 год, незадолго до смерти: «…писал Д[етский] К[руг] : Ч[тения]… Нужна история детя[м], Жюль Верн» (т.56, с.195).

Толстой ставил малоизвестного тогда писателя в один ряд со своими любимыми классиками, несомненно, за вдохновенное решение Жюлем Верном задачи, которую выдвигал и перед самим собой, считая просвещение народа высшим долгом деятеля культуры. Стоит сравнить объяснение Жюля Верна: «Причина популярности моих книг в том, что я готов пожертвовать искусством, но не напишу ни страницы, ни фразы, которую не могли бы прочесть дети, для которых я творю и которых люблю»[129] с письмом Толстого Н.Н. Страхову (кому он посылал на проверку и обработку свои выборки для детской «Азбуки»), в котором Толстой подчёркивает, что выбирал «не то, что случайно знаю, не то, что мне кажется нужно знать, но то, что ясно и красиво, и когда мне казалось недостаточно ясно и красиво, я старался выразить по-своему» (т.61, с.322).

Естественно, почему романы Жюля Верна заняли видное место в педагогических интересах и в кругу семейного чтения великого русского писателя.

С каким увлечением читал эти книги сам Толстой, можно судить по тому, что он собственноручно проиллюстрировал роман «Путешествие вокруг света в 80 дней», а повесть «Вокруг Луны» даже послужила поводом для философской переписки со Страховым. «Каждый день он приготовлял к вечеру подходящие рисунки пером, — вспоминал сын Льва Николаевича Илья, — и они были настолько интересны, что нравились нам гораздо больше, чем те иллюстрации, которые были в остальных книгах. Мы с нетерпением ждали вечера, и все кучей лезли к нему через круглый стол, когда, дойдя до места, которое он иллюстрировал, он прерывал чтение и вытаскивал из-под книги свою картинку»[130].

Собственноручных рисунков Толстого до нас дошло очень мало. Иллюстратором же другого писателя, сообщает П.Этгингер, анализировавший «картинки» к роману Жюля Верна, он выступил только в этом случае[131]. Даже неискушённому взгляду заметно, что рисовать, как профессионал, Толстой не умел. «А выходило всё же хорошо потому, что он остро чувствовал и особенности текста, и детские требования к иллюстрации»[132]. Рисунки точно соответствуют подписям — цитатам и в совокупности рассчитаны не на рассматривание, а, так сказать, на графическое восприятие фабулы. Для рисования были выбраны сцены, не просто захватывающие остротой положений, но такие, в которых светится, свойственный Верну, юмор и где ирония переходит в сатиру. В виде примера сложных многофигурных композиций (которых не побоялся Толстой) Эттингер приводит свалку на предвыборном митинге в Сан-Франциско, «так сатирически трактованном Жюлем Верном[133].

Жюль-верновская сюита Толстого удостоверяет вместе с тем, что он оценил и мастерство подачи научных сведений. Не исключено, что роман заинтересовал Толстого своим географическим парадоксом, благодаря которому приключения обретают естественное обоснование и убедительный счастливый финал (автор «Необыкновенных путешествий» вообще нередко закладывает познавательные сведения в остроумную мотивировку сюжета). Филеас Фог держал пари на всё своё состояние, что объедет вокруг света за восемьдесят дней, и уже было решил, что проиграл, когда выяснилось, что время, потерянное на непредвиденные задержки, невольно удалось сэкономить благодаря тому, что путешественник двигался «вдогонку» суточному вращению Земли. На двух ключевых рисунках Толстовской сюиты это обстоятельство отмечено увеличенным изображением часов.

Уже первое упоминание в дневнике Толстого о писателе-«приключенце» и популяризаторе свидетельствует, какой импульс дала повесть Жюля Верна «Вокруг Луны» размышлениям о фундаментальных законах физики. Вот эта запись от 17 ноября 1873 года: «Читал Верна. Движение без тяготенья немыслимо. Движение есть тепло. Тепло без тяготенья немыслимо» (т.48, с,67).

Речь шла об эпизоде, когда экипаж лунного ядра наслаждается состоянием невесомости: Мишель Ардан «вдруг подпрыгнул и, отделившись на некоторое расстояние от дна снаряда, повис в воздухе, как добрый монах в „Ангельской кухне” Мурильо. В одно мгновенье оба приятеля присоединились к Мишелю, и в центре снаряда произошло своего рода „чудесное вознесение”.

«— Подумать только! На что это похоже! Невероятно! — кричал поражённый Мишель. — Непостижимо, и всё-таки это так!» (т.1, с.571).

Толстой усомнился, так ли всё это. В тот же день он поделился со Страховым: «Я вам не рассказывал, кажется, мою гипотезу о замене понятия тяготения понятием тепла. Я страстно был занят этим 3-го года и оставил… нынче, читая детям J.Vern. Voyage antour de la lun, меня поразило то место, где они, вступив в нейтральный пункт между луной и землёй, находятся вне точки тяжести, но всё-таки двигаются. Как они это делают?.. Ни ноги, ни крылья, ни поплавки, ни змеиные позвонки не произведут движения. Если они двинутся, то только непосредственно действием воли движенья, то есть чудом» (т.62, с.54), что, разумеется, Толстой отвергал. Его слова о воле движения — отголосок шуток, которыми обмениваются космонавты: вот если бы вовсе «отделаться от закона тяготения», можно было бы и на Земле взлетать одним «только усилием воли»… (т.1,с.572).

Толстой приходит к выводу: «…очевидно, что без тяготения невозможно движение — сила. А сила — тепло, стало быть, без тяготения нет тепла, нет притяжения. А тяготение есть движение, и известная воля движения — чудо.

Вот какой вздор приходит мне в голову. Пожалуйста, если вы меня поняли, напишите мне, согласны ли вы с моими рассуждениями и не приходило ли вам или известным вам учёным уже что-нибудь подобное в голову» (т.62, с.54).

Согласно своей идее синтеза «сердечного» познания с «умственным», Толстой предпринимал попытки упорядочить последнее — свести множественность отвлечённых законов, о которых непросто договориться и специалистам, к таким немногим и самоочевидным, которые были бы понятны всем. Отсюда намерение Толстого универсализировать тепловую форму движения и даже заменить «понятие тяготения понятием тепла».

Эти мысли возникли, по-видимому, в работе над естественнонаучными разделами «Азбуки» и «Русских книг для чтения». Иные объяснения Толстого здесь удачны своей простой апелляцией к житейскому опыту: «Лошади, быки возят, люди работают, — что их двигает? Тепло. А откуда они взяли тепло? Из корма. А корм заготовило солнце» (т.21, с.299). Однако наглядный круговорот энергии нисколько не объяснял тех не самоочевидных и практически ещё не известных тогда форм движения, которые Жюль Верн вещественно и живописно воссоздавал по умозрительным и спорным даже среди учёных понятиям вроде невесомости.

Страхов отвечал, что «подпрыгивания» героев Жюля Верна как раз и возможны с точки зрения небытовых, научных представлений о законах динамики. Он приводил такой пример: «если выбросить кошку из окна, то она пролетит по параболе», и «никакие движения кошки изменить этой линии не могут»; тем не менее, барахтанье вокруг собственного центра инерции приводит к тому, что «кошка упадёт на ноги»[134], а не на спину. Сходным образом подпрыгивали, барахтались в невесомости герои Жюля Верна.

О законах физики, заинтересовавших Толстого при чтении этой повести, в то время, писал Страхов, в самом деле ещё не было ясности. Жюль Верн живо и красочно «смоделировал» состояние невесомости, хотя у него эффект проявляется, согласно тогдашним взглядам, только в «нейтральной точке», где земное притяжение уравновешивается противодействием Луны, тогда как точка невесомости должна была наступить раньше — сразу же после того, как снаряд покидал жерло Колумбиады, то есть когда ускорение, сообщённое пороховыми газами, уравнивало обратное действие земной силы тяжести.

Но всё это подмечает современный читатель; во времена же Жюля Верна и Льва Толстого и для учёного было психологически сложно отвлечься от обыденного ощущения земной силы тяжести и перейти к таким абстракциям, как масса, ускорение, невесомость. Даже теоретик космонавтики К.Циолковский недооценивал инерционного противодействия массы, когда описывал в научно-популярных очерках, как легко было бы передвигать «ничего не весящие» в космосе грузы.

Между тем в размышлениях Толстого над поразившей его сценой в повести у Жюля Верна прежняя его формула: «без тяготения нет тепла, нет движения» уже перестала ему казаться непреложной. В поисках ответа на возникавшие философские вопросы естествознания писатель возвращается к научным занятиям: «2 декабря 1873. Читаю физику» (т.48, с.68.). А в конце декабря — новая важная для нас запись: «Не есть ли (то есть не присуща ли природе, — А.Б.) аксиомическая сила, из которой вытекают все другие (тепло, электр[ичество], тягот[ение] и др.)» (т.48, с.68). Понятие о теплоте здесь передвинуто уже в разряд производных; в качестве постулирующего мыслится не просто абстрактное, но ещё и гипотетическое. К слову сказать, Толстой приближался и к идее единого поля — грандиозной задаче физики XX века — по тем временам идее подлинно научно-фантастической…

К вопросу о невесомости он вернётся ещё раз шесть лет (!) спустя в совсем другой связи — так крепко засела в сознании сцена, вызвавшая столько сомнений. Поясняя в письме А.А.Фету свой несогласие с художественной идеей его философского стихотворения «Смерти», Толстой замечал: «У Верна есть рассказ „Вокруг Луны”. Они там находятся в точке, где нет притяжения. Можно ли в этой точке подпрыгнуть? Знающие физики различно отвечали. Так и в вашем (поэтическом, — А.Б.) предположении, — заключил Толстой, — должно различно отвечать, потому что положение (описанное в стихотворении, — А.Б.) невозможно, нечеловеческое» (т.62, с.469).

Примечательно само это сближение в глазах Толстого столь различных, а по его философским понятиям и антиномичных литературных рядов; примечательна свобода и гибкость мысли, с какой он выбирал общую точку зрения на лирическое стихотворение и научно-фантастическую повесть.

Двойная природа научно-фантастической литературы, преобразующей гипотетическое знание в поэтическую условность нетрадиционного, нового типа, тогда ещё только складывалась и не всегда сознавалась даже самыми крупными художниками. «Доверчивые дети, — иронизировал Анатоль Франс, — поверят на слово Жюлю Верну и вообразят, что в действительности можно в бомбе добраться до луны и что можно избавить тело от подчинения законам тяготения. Эти карикатуры на благородную науку о небесных пространствах, на древнюю и почтенную астрономию, лишены как истины, так и красоты»[135].

Тем больше внимания заслуживает позиция Толстого, поочерёдно апеллирующего то к логике чистой науки («знающие физики различно отвечали»), то к здравому смыслу поэтической условности («положение невозможно, нечеловеческое») в поисках какой-то третьей, «двойной» меры, уравновесившей бы истину с красотой.

И в самом деле, такая мера объективно заложена в жюль-верновском синтезе науки с искусством. Ином, разумеется, чем тот, что представлялся великому реалисту; но тем не менее размышления Толстого о соединении «сердечного» знания с «умственным» вплотную подводили к канону жюль-верновского романа о науке как своеобразной реализации этой его идеи. И вот, высоко оценивая искусство, с каким французский писатель сделал науку основой монументального литературного произведения, Толстой неожиданно для себя обнаружил, что необычный художественный мир этого романа формируется вокруг фантастической науки…

Писатель-фантаст не только облекает мысль учёного в образы Более глубокая и творческая его задача, отметим, забегая вперёд, состоит в том, чтобы развить научную посылку и превратить её в художественную идею. И вот в этой-то «доводке» участвуют в равной мере — если не в каждом отдельном произведении, то в масштабах жанра — и сознание истины, и чувство красоты, и научная интуиция, и эстетическая. Талант писателя-фантаста всегда включает отношение художественного дарования к потенциалу мыслителя, самые выдающиеся из них — Жюль Верн, Герберт Уэллс, Станислав Лем, Иван Ефремов, Александр Беляев, Айзек Азимов — незаурядные, эрудиты, энциклопедисты.

Двойная мера в оценке научно-фантастической идеи, которую искал Толстой-читатель Жюля Верна, является, таким образом, не вопросом субъективной интерпретации данной повести, но общей проблемой использования этим жанром совокупных преимуществ художественного и научного способов освоения мира. Популяризируя науку, Жюль Верн одновременно заглядывал в её завтрашний день и незаметно — на первых порах, может быть, незаметно и для самого себя — вводил читателя в фантастический мир совершенно нового типа, в котором прихотливые ассоциации условного вымысла отодвигались в глубину сцены, освобождая место логически обоснованному воображению.

Условно-поэтическая фантастика, выступающая в неопределённом пространстве между верой и неверием в чудесное, вытеснялась в жюль-верновском романе новой системой установок на другое «чудо» — перемещающееся между знанием и незнанием (хотя речь, скорее, должна идти о перестановке акцентов). Ещё не располагая термином научная фантастика (сходное понятие впервые, кажется, употребили братья Гонкуры применительно к произведениям одного из предшественников французского писателя), Лев Толстой, тем не менее, обратил внимание как раз на то, что составляет сердцевину новаторства Жюля Верна.

Действительно, «и до него были писатели, начиная от Дж. Свифта и кончая Эдгаром По, — справедливо напоминал его друг и соавтор Паскаль Груссе, — которые вводили науку в роман, но использовали её главным образом в сатирических целях. Ещё ни один писатель до Жюля Верна не делал из науки основы монументального произведения, посвящённого изучению Земли и Вселенной, промышленного прогресса, результатов, достигнутых человеческим знанием, и предстоящих завоеваний. Благодаря исключительному разнообразию подробностей и деталей, гармонии замысла и выполнения, его романы составляют единый и целостный ансамбль, и их распространение на всех языках земного шара ещё при жизни автора делает его труд ещё более удивительным и плодотворным…»[136].

В этой оценке, самой глубокой, какой отметили подвиг фантаста его современники, уже проглядывала мысль и о новаторском творческом методе, зарождавшемся в недрах «романа о науке». Именно художественная проекция предстоящих завоеваний заключала в себе оригинальный фрагмент созданного им жанра. Первоначальная новизна, так сказать, научных приключений по мере творческого развития писателя углубляялась до гносеологического уровня. Логическое обоснование сообщало, фантастической идее родство с научной гипотезой, тогда как эстетическая экстраполяция возможностей знания придавала научному допущению черты художественной логики. На передний план жюль-верновской мысли выдвигалось уже не просто популярное изложение сведений, научно-фантастическое видение — предвидение будущего.

Закладываемый Верном творческий метод наводил внутренние мосты между искусством и наукой, решал в пределах литературного жанра назревавшую общекультурную задачу, о которой писал А.П.Чехов одному из корреспондентов: «… Я подумал, что чутьё художника стоит иногда мозгов учёного, что-то и другое имеет одни цели, одну природу (!) и что, может быть, со временем при совершенстве методов им суждено слиться в гигантскую, чудовищную силу, которую теперь трудно и представить себе…»[137].

Самое крупное завоевание новаторства Жюля Верна состояло в том, что, будучи литературной находкой, оно перерастало пределы искусства. Жюль-верновский роман можно уподобить ветви, протянувшиеся от литературы критического реализма в будущее. Жюль Верн подготовлял вместе с тем тот общекультурный резонанс, что приобретёт научная фантастика в наше время как художественная форма проективного, опережающего мышления.

«Научный роман» Жюля Верна имел выдающееся значение и в том виде, в каком он был понят его современниками. Великий писатель открыл для мировой литературы вместе с огромной социальной значимостью научно-технического прогресса своеобразную эстетику и поэзию мира машин, механизмов, лабораторий, научного творчества. Он черпал в этом мире свой социальный оптимизм. История человечества, правда, ещё при жизни Жюля Верна стала складываться сложней, чем казалось его другу П.Этцелю, поощрявшему молодого автора «Необыкновенных путешествий» «укреплять веру в прогресс». Интересная запись в дневнике Толстого: «Ничего так не препятствует свободе мысли, как вера в прогресс» (т.48, с.86) неплохо объясняет известную его пророческую метафору: «Чингисхан с телеграфом»…

Хотя в последних своих романах Жюль Верн и показал, что наука неизмеримо увеличила опасность истребительных войн, хотя стареющий писатель и вложил в уста Робура — покорителя воздушного океана тревожную мысль о том, что «успехи науки не должны обгонять совершенствования нравов»[138], это уже была тема другого, и во всём не похожего на него, мастера жанра Герберта Г.Уэллса, чьё имя тоже тесно связано с историей отечественной научной фантастики.

Герберт Джордж Уэллс и Россия

После Жюля Верна Г.Уэллс — самый выдающийся в мировой литературе поэт научно-технического прогресса. Но в отличие от Ж.Верна, он был поэтом трагическим. Он уже не верил в автоматическую благодетельность науки и техники. Та сила, с которой он показал их угрожающую двойственность в условиях капиталистического общества, принесла ему в наше время славу гениального провидца. Г.Уэллса очень рано стало тревожить то, что понимали тогда самые революционные умы.

В канун первой мировой войны в Англии и России почти одновременно начал печататься роман Г.Уэллса «Освобождённый мир». Г.Уэллс предсказывал разрушительную атомную войну и то, что на развалинах старого мира будет заложено новое, справедливое общество. На этот раз знаменитый писатель гораздо определённее, чем в ранних фантастических романах, охарактеризовал войну как следствие изжившего себя миропорядка. Он писал: «Человечество истощало свои ресурсы как… умалишённый. Люди израсходовали три четверти всего запаса каменного угля, имевшегося на планете, они выкачали почти всю нефть, они истребили свои леса, и им уже стало не хватать меди и олова… Вся общественная система стремительно приближалась к полному банкротству»[139].

Г.Уэллс, рисуя бездну, в которую толкал человечество капитализм, надеялся, что он сам себя разрушит: мол, порождённая им война положит конец войне и т.п.

Г.Уэллс создал разоблачительный утопический роман нового типа, где утопия нацеливала против настоящего и ставила ближайшую задачу. В утопиях Т.Мора, Т.Кампанеллы, Д.Вераса, Э.Кабэ критицизм создавался косвенно — контрастностью идеала неприглядной реальности. Воплощая вековые чаяния угнетённых, традиционный утопизм либо вовсе не включал вопрос о путях к будущему, либо не опирался в должной мере на научный анализ той реальной действительности, из которой этот путь только и мог быть выведен.

Оправданием утопии как литературного жанра было преодоление утопического мышления. В своё время этот жанр сыграл выдающуюся роль в широкой, охватывающей все слои общества пропаганде социализма. Гораздо меньше обращалось внимания на то, что утописты выдвинули саму идею предвидения лучшего будущего. Напомним в этой связи то место в известной статье Д.Писарева «Промахи незрелой мысли», где речь идёт о незаменимости воображения, которое следует наиболее вероятному ходу событий (в отличие от мечты, хватающей «совершенно в сторону, куда никакой естественный ход событий никогда не может прийти»). Если бы человек, говорит Д.Писарев, «не мог изредка забегать вперёд и созерцать воображением своим в цельной и законченной картине то самое творение, которое только что начинает складываться под его руками, — тогда я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставляла бы человека предпринимать и доводить до конца свои начинания»[140].

Традиционный утопический роман как раз и позволял «созерцать в цельной и законченной картине» идеал социализма.

В период подготовки революции идеологическая миссия утопии усложнилась. В этой связи интересно определение жанра, которое дала писательница Леся Украинка. Если утопию традиционно определяли как картину лучшего будущего, то Леся Украинка в теоретической статье об утопическом романе писала: «Утопия в беллетристическом смысле есть изложение… положительного и отрицательного идеала жизни человечества»[141]. Как сказали бы в наше время — идеала и антиидеала.

Очень существенное добавление; ибо борьба, ибо столкновение идеала с антиидеалом требует учёта действительных, не вымышленных коллизий. С другой стороны, прослеживание регрессивных тенденций, как более явных, может быть более точным, то есть более научным. Тематический поворот — к прямой критике капиталистической действительности — содержал, таким образом, предпосылку методологического обновления утопического романа.

* * *

Важно иметь в виду вместе с тем, что более научный по своему характеру прогноз не лишался в утопическом романе качества художественной условности. Эта двуединость Уэллсовых «прорицаний» не сразу была понята. Звероподобных морлоков из «Машины времени» превратно толковали, например, как пасквиль на рабочих[142]. Г.Уэллс не понимал исторической роли рабочего класса, но всё его творчество противоречит намерению осмеять трудящихся[143]. Гротеск этого фантастического романа обращён прямо в противоположную сторону — против общественной системы, которая, подняв человека к высотам цивилизации, низводит к зоологической междоусобице.

Фантастической анимализацией классовой борьбы Г.Уэллс как бы говорил: если этот антагонизм не получит разрешения, в мире ровно ничего не изменится и в далёком будущем, разве что поменяются социальные полюсы. И вот хищники-эксплуататоры переродились в изнеженные ничтожества, а их вчерашние жертвы — в заботливых хищников, которые откармливают бывших хозяев к своему столу…

Эту великолепную метафору пытались оспаривать… ссылкой на улучшение жизни английского рабочего класса. Но Г.Уэллс, конечно же, собирался убеждать, что капитализму и в самом деле удастся довести человечество до каннибализма. Не зря же ведь он предвещал в своих утопиях светлое будущее. Даже В.И.Ленин, убеждённый в конечной гибели капитализма, не считал, что капиталистам в самом деле удастся ограбить землю. Опасность не исключалась — если капитализм будет продолжаться.

Именно в этой — и, тем не менее, вероятной — посылке и заключалась идейно-художественная отдача негативного предположения. Предсказание оборачивалось предостережением: вот таким тенденциям нельзя давать развиться и вот почему необходимо всячески ускорить конец капитализма. Предостережения Г.Уэллса, не содержат, как правило, революционных выводов, давали, однако, для них богатый материал.

Уже русская дореволюционная критика отметила, что в романах Г.Уэллса, воспринимавшихся некоторыми как механическая смесь чересчур фантастических гипотез с условной сатирой, сатирическая метафора является как бы реализацией действительно возможного прогноза. «Под маской прихотливой фантастики, — писал автор рецензии на роман „Первые люди на Луне”, — скрываются такие злые, такие уничтожающие, такие ядовитые не пародии, не карикатуры, а прогнозы будущего, что романы Г.Уэллса перестают быть простым вымыслом и становятся социологическими предостережениями»[144].

Исторической заслугой Г.Уэллса как раз и было создание жанра фантастического романа-предостережения, который мы называли разоблачительной или антикапиталистической утопией. Параллельно употребляемый термин «антиутопия» представляется двойственным: исторически и этимологически он связан с антикоммунистической утопией. Роман же предостережение противостоял ей всем своим духом.

Не случайно роман Г.Уэллса «Когда спящий проснётся» пытались превратить в антиутопию (используя, конечно, и нечёткость позиции писателя). Купив у материально стеснённого автора рукопись, американские издатели выпустили выхолощенный текст, притупляющий радикализм первоначального варианта[145]. В русских дореволюционных переводах (К.Толстого) роман выходил под двусмысленным названием: «После дождика в четверг».

В этой связи реакционная газета «Новое время» писала, что так как «картины самодельного рая», начиная ещё с «алюминиевых дворцов» (видимо — в романе Н.Г.Чернышевского «Что делать?»), перестали, мол, вызывать энтузиазм, «естественно» должна появиться утопия, идущая «против течения», которая показала бы «размечтавшемуся человечеству», к чему могут привести мечты. «В добрый час! — благословляло Г.Уэллса и читателя „Новое время”. — Надо же когда-нибудь поумнеть»[146]. «Что… касается попытки решить социальный вопрос путём насилия, регламентации, кооперации и проч., то с какой бы энергией и какими бы хорошими людьми эти попытки ни делались, они удадутся лишь тогда, „когда спящий проснётся”, или, по русской пословице, „после дождика в четверг”. Вот что хотел сказать Г.Уэллс своим романом…»[147].

А Г.Уэллс сказал совершенно другое: что и при «научно» усовершенствованном капитализме трудящиеся неизбежно пробудятся к революционной борьбе. Г.Уэллс в самом деле пошёл против течения — против антикоммунистических и мещанских утопий вроде очень популярных в своё время «Грядущей расы» (1870) Э.Бульвер-Литтона и «Взгляда назад» (1888) Э.Беллами.

Развёртывая «в цельной и законченной картине» регрессивную тенденцию капитализма, Г.Уэллс не только дополнил классический утопизм более конкретным и глубоким социальным критицизмом — в романе-предостережении он преодолевал оппортунистическо-реформистское направление своего социализма. Социализм привёл Г.Уэллса к этому художественному открытию — и в нём он нашёл у него наиболее радикальное выражение.

Как фантаст, Г.Уэллс сознательно вёл социалистическую пропаганду. «Я, в сущности, никогда в жизни ничем другим не занимался»[148], — говорил он в 1931 году А.Луначарскому и продолжал: «Мы живём… в такое опасное время, что художник, не желающий принять в его беге участие как политик, то есть как вождь людей, кажется мне бесчувственным, бессмысленным, и я не могу признать в нём таланта…»[149]. «… Почти то же, — комментирует А.Луначарский, — говорил у нас ещё Н.Чернышевский»[150]. «…Сама способность воспринимать мир в категориях социалистической мысли много дала ему как художнику»[151], — справедливо отмечает Ю.Кагарлицкий в книге об Г.Уэллсе.

Самое глубокое и самое истинное зерно своей фантастики Г.Уэллс черпнул в марксизме. Тот самый Г.Уэллс, который, по выражению биографа Б.Шоу Х.Пирсона, бросался на Маркса «с дубинкой», тем не менее, отдавал ему дань высокого уважения. Слова Г.Уэллса: «Он озарил светом своей концепции всю современную историю человечества»[152] были не просто словами. Г.Уэллс усвоил в марксизме идею неизбежного конца капиталистического строя и его роман-предостережение по-своему иллюстрировал это утверждение Маркса.

* * *

Г.Уэллс сознавал ограниченность негативизма своих «предостерегающих» утопий и пытался слить его с позитивным изображением социалистического идеала. В «Освобождённом мире» и «Людях как богах», «Облике грядущего» (1935) и «Божьем наказании» он показал столкновение идеала с антиидеалом в открытой борьбе. Г.Уэллс предугадал дальнейшее развитие социально-фантастического жанра. На путях раскрытия коллизии между идеалом и антиидеалом созданы известные романы о коммунизме Ивана Ефремова «Туманность Андромеды» и «Час Быка» (1969).

Однако осуществить органическое соединение утопии с романом-предостережением Г.Уэллс не смог. Динамизм романа «Люди как боги» — в столкновении Г.Уэллса с капитализмом, но не в движении человеческих душ. Персонажи Утопии — великолепные олимпийцы. Мраморным своим величием они — по закону контраста — усваивают разоблачение респектабельных бандитов из капиталистического мира, вздумавших силой обратить Утопию вспять. Но в них самих почти нет той борьбы идей и страстей, с помощью которой И.Ефремов, пусть и более скромными художественными средствами, реализовал идею вечного обновления человека как движущей силы коммунизма. Насколько кинетичен в утопиях Г.Уэллса закат старого мира — настолько статичен облик нового. Здесь художественный результат зависел не только от социалистического идеала, но и от философской основы воображения…

Одной из черт воображения Г.Уэллса было то, что подметил при встречах с писателем И.Эренбург: «Он дорожил логикой, а к диалектике относился подозрительно»[153]. Его метод социальных прогнозов, — писал И.Шкловский, — «тот же, что и химика, который старается определить, какой синтез получится от взаимодействия таких-то реактивов»[154]. Г.Уэллс мыслил «алгеброй» там, где требовалась «высшая математика».

В социальной системе Г.Уэллса утопизм сыграл двойственную роль. Как глубоко нравственная убеждённость в социалистическом идеале, утопизм делал его позицию по-своему честной, а нередко и необычно радикальной для буржуазного демократа. В компромиссах со своим обществом Г.Уэллс не был ренегатом социальной революции[155]. Он сравнительно рано пришел к мысли, что экономическая и идеологическая революции неотделимы от политической. И если в 1920 году в «Истории человечества» и в 1923-м в романе «Люди как боги» он, в противоречии с книгой «Россия во мгле», ещё не верил в созидательную силу революции то в 1924-м в некрологе В.Ленину он осторожно писал: «Быть может надежды таких людей, как я, чрезмерны и заплатки сейчас уже не спасут европейскую систему. Быть может, она обречена на более глубокие и крутые перемены, чем те, которые мы согласны признать необходимыми. Возможно, что своекорыстие слишком подточило корни… Возможно, вся европейская система, подобно России, всё-таки нуждается в прививке к этому новому неизвестному корню коммунизма, прежде чем она вступит в новый созидательный период. Но мне ясно, что годы идут, а выздоровление Европы ещё не началось»[156].

И хотя поздний Г.Уэллс не раз ещё вернётся к реформистско-утопическим заблуждениям, в конечном счёте, он серьёзно пересмотри свои взгляды.

Обо всём этом не следует забывать не только потому, что Г.Уэллс — большой художник и мыслитель, но и потому, что политическое сознание Г.Уэллса, несмотря на всю специфичность, в главном развивалось в созидательном направлении, делая ему честь как писателю, демократу и социалисту.

У каждого большого художника свои, особые отношения с другой культурой. Трудно вместе с тем назвать писателя мирового масштаба, чья русская судьба сложилась бы столь парадоксально. Неожиданной выглядела уже сама популярность певца научно-технического прогресса в отсталой аграрной стране, какой была Россия, когда на исходе прошлого века здесь был открыт выдающийся романист, не похожий не только на прославленных отечественных классиков, но и на Э.По, Д.Дефо, Дж.Свифта, чьи традиции на первых порах пытались отыскать в творчестве Г.Уэллса русские критики.

Первое его собрание сочинений вышло в Петербурге уже в 190 году; до 1917 года появилось ещё три; четыре, несравнимых, конечно, по тиражам и количеству переводов, были выпущены в советское время. Это — не считая большого числа трёх- и двухтомников, множества отдельных изданий, переизданий и публикаций в периодической печати. В 1934 году ленинградские писатели преподнесли своему гостю его книги, изданные после революции. К подарку была приложена справка Всесоюзной книжной палаты: общий тираж произведений Г.Уэллса перевалил за семьсот тысяч экземпляров. «Это, — благодарил автор, — гораздо больше, чем издано в Англии за то же время. Весьма приятный сюрприз»[157].

Компактно составленная к столетнему юбилею со дня рождения библиография русской уэлссианы[158] насчитывает свыше восьмисот номеров. Сюда вошли, между прочим, и художественные отклики на путешествие Г.Уэллса в Советскую Россию (пьеса Н.Погодина из трилогии о В.И.Ленине, стихи Н.Тихонова, Е.Евтушенко и др.), подражания Г.Уэллсу, пародии и т.д. Большую часть библиографии составляют литературно-критические статьи, исследования художественного и философского творчества Г.Уэллса, документы, связанные с Россией и общественно-политической деятельностью писателя, переписка с представителями русской культуры, их воспоминания и высказывания.

Ю.Ковалёв в приложенном к библиографии обзоре русской критики Г.Уэллса обращает внимание на то, что выдающийся художник нашёл признание в стране Толстого и Чехова лишь после того, как сделался популярным в качестве занимательного рассказчика-фантаста и социолога, автора «проектов будущего». К этому времени Г.Уэллс успел зарекомендовать себя в Англии первоклассным беллетристом. В России же интерес к его фантастике и социально-техническим пророчествам настолько преобладал, что, по признанию литературных журналов начала XX века, казалось несправедливым обсуждать его творчество с точки зрения чисто художественной[159].

Русские читатели поначалу не располагали, правда, хорошими переводами, и не только в смысле художественной адекватности. О царившем здесь произволе можно судить хотя бы по заглавиям романа «Когда спящий проснётся». Заключённую в нём метафору социальной революции то заостряли: «Спящий пробуждается», то нейтрализовали: «После двухвекового сна», то исключали: «После дождичка в четверг», в соответствии с «редактурой» текста.

Но дело, видимо, не только в переводах. Дело в том, что русская критика вообще долгое время воспринимала своеобразие Г.Уэллса каким-то «боковым зрением». Е.Замятин, например, писал о «стремительном, аэропланном лёте» его сюжета, делающим для читателя «просто физически невозможным вглядеться в детали, в стиль автора»[160]. Наблюдение, по-своему тонкое, оставляло, тем не менее, в стороне отношение художественного метода Г.Уэллса к науке. В иных случаях это отношение лежит казалось бы, на поверхности. Не зря его социальные прогнозы сравнивались с методом естествоиспытателя, который старается «определить, какой синтез получится от взаимодействия таких-то реактивов»[161]. В других же, как подчёркивал сам писатель, «фантастический элемент» им использован не для научного прогнозирования, как у Ж.Верна, а «только для того, чтобы оттенить и усилить» обычные человеческие чувства. «Под маской прихотливой фантастики, — говорилось в одной из ранних рецензий на роман „Первые люди на Луне”, — скрываются такие злые, такие уничтожающие, такие ядовитые не пародии, не карикатуры, а прогнозы будущего, что романы Г.Уэллса перестают быть простым вымыслом и становятся социологическими предостережениями»[162]. Хотя эти предостережения не перестают быть вместе с тем и пародиями, и карикатурами.

Фантазия Г.Уэллса парадоксально объединяет логическое допущение с условно-поэтическим, что давало ему повод отрицать какое-либо литературное сходство своего творчества с фантастическими романами великого француза. Наукоподобная поэтическая условность в произведениях английского писателя таила порой гениальные предвосхищения принципиально новых открытий, тогда как воображение Жюля Верна следовало хорошо известным и потому укладывавшимся в здравый смысл научным принципам. Сам же Г.Уэллс справедливо обращал внимание на то, например, что его «Машина времени» опередила «представление об относительности, вошедшее в научный обиход значительно позднее»[163].

От литературной критики долго ускользала эта двуединость художественного метода Г.Уэллса. Всестороннее осознание многозначной «обратной связи», постижение того, сколь усложнилась в творчестве Г.Уэллса природа научной фантастики, пришли уже в наше время.

Первоначально же его художественные сюжеты и образы пытались расшифровать как аллегорические метафоры. Апокалиптические картины будущего в ранних романах Г.Уэллса — «Машина времени», «Первые люди на Луне», «Война миров», «Когда спящий проснётся», «Война в воздухе» — расценивались как прямолинейная оппозиция «радужной идее бесконечности прогресса, вечного совершенствования… человечества, грезившейся философам прошлого столетия»[164]. Г.Уэллсу возражали: он-де выдаёт за будущее невозвратное прошлое; элои и морлоки в «Машине времени» — скорее, мол, анахроничное изображение войны классов в Англии XVIII века, так как положение рабочих в XIX веке будто бы несравненно улучшилось[165]. Правонародническая критика «обнаруживала» в произведениях Г.Уэллса аргументы в пользу своих политических доктрин[166]. Черносотенная печать ухитрилась обратить самую радикальную его утопию раннего цикла «Когда спящий проснётся» (искажённую до неузнаваемости реакционным издателем) против «бесплодных мечтаний» в пухе романа Н.Г.Чернышевского «Что делать?»[167].

«… Если бы какая-нибудь партия вздумала приложить Г.Уэллса как печать к своей программе, — иронизировал впоследствии Е.Замятин, — это было бы также смешно, как если бы стали Толстым или Розановым утверждать православие»[168].

* * *

Открытие Г.Уэллса в России пришлось на годы глубокого кризиса всей социальной системы и ожесточённой идеологической борьбы. Литературная критика либерального, правонароднического, черносотенного толка отказывалась видеть, что предостережения английского писателя адресованы капиталистическому прогрессу и буржуазной демократии. То было время пробы сил пролетарского освободительного движения. Под влиянием марксизма русская демократическая печать солидаризировалась с критикой Уэллсова реформизма австрийскими социал-демократами[169]. То обстоятельство, что разоблачительный пафос творчества Г.Уэллса вовсе не чужд надвигавшейся социальной революции, почти не привлекло внимания русской общественной мысли. Публиковавшийся в правонароднических «Заветах» роман «Освобождённый мир» не только развёртывал этническую концепцию Г.Уэллса, но и содержал резкое обвинение против капитализма как источника экономического кризиса и военной опасности. Г.Уэллс писал: «Человечество истощало свои ресурсы … как умалишённый… Вся общественная система стремительно приближалась к полному банкротству»[170]. Г.Уэллс предсказал первую мировую войну: она разразилась едва роман успел выйти в свет…

Прозорливость писателя, предвидевшего нарастание отрицательных последствий научно-технического прогресса и актуальность этой темы, оказалась поистине замечательной… Жанр разоблачительного романа-предостережения, который не случайно получит широкое распространение в фантастике наших дней, был открыт Г.Уэллсом, новаторски реализовавшим важный принцип современной ему социалистической литературы.

Установка писателя на опережающее отражение тенденции капиталистической цивилизации послужила плодотворным ориентиром для фантастического памфлета в современной отечественной литературе. Интересны творческие реминисценции, например, «Войны миров» в повестях Л.Лагина «Майор Велл Эндъю» (1962) и А. и Б.Стругацких «Второе нашествие марсиан» (1967), разоблачающих безграничную способность мещанина предавать и приспосабливаться. В отечественной литературе получит развитие и другая сторона новаторства Г.Уэллса. Видимо, сознавая односторонность только лишь предостерегающего прогноза, Г.Уэллс сочетал его в некоторых романах с картинами желанного будущего, рисовал противоборство идеала с антиидеалом, то есть стремился дать жизнеподобно-целостное предвидение. В отечественной фантастике будущего основным станет как раз такой тип романа. Вместе с тем для её социального опыта окажется недостаточным антагонистический конфликт, на который опираются утопические сюжеты Г.Уэллса. В центре произведений И.Ефремова, Г.Мартынова, С.Снегова и других — не схватки граждан Утопии с выходцами из прошлого, не «борьба миров», не восстание угнетённых, но внутренние проблемы коммунистического мира, мотивы помощи менее развитой внеземной цивилизации и т.п., с их порой весьма острым драматизмом.

Эти достижения станут, возможны благодаря новому социальному опыту и целой эпохе литературного развития. Открытые Г.Уэллсом жанры и творческие принципы получат теоретическое осмысление по мере художественного созревания богатой и сложной традиции. Ещё не тронутая научным литературоведением, эта традиция зафиксирована пока что субъективными наблюдениями самих писателей. В.Катаев, например, полагает, что влияние Г.Уэллса испытали на себе и постоянно испытывают не только фантасты. Без его воздействия «Аэлита» А.Толстого, по мнению В.Катаева, «была бы более „жюльверноподобна”, то есть лишена грустной поэзии, которой пронизано всё творчество Г.Уэллса. Ю. напоминает В.Катаев, числил имя Г.Уэллса среди великих мастеров и восхищался его искусством „изображать фантастические события так, что они кажутся происходящими на самом деле”[171]. Другую мысль В.Катаева, что на людей его поколения, „чьё мировоззрение формировалось на грани двух веков — XIX и XX, — влияние романов Г.Уэллса было огромно и сохранилось до сих пор”[172], развивает известный популяризатор науки писатель Л.Успенский. Он пишет: „Порой я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистов и „коммерсантиков” (учеников коммерческого училища. — А.Б.) начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельс, если бы не этот Поводырь по непредставимому. Нет, конечно, — он не стал для нас ни вероучителем, ни глашатаем истины… Он не объяснял нам мир, он приготовлял нас к невообразимости. Его Кейворы (герой романа „Первые люди на Луне”. — А.Б.) и Гриффины (человек-невидимка. — А.Б.) расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам М.Планка и Н.Бора, П.Дирака и В.Гейзенберга»[173].

Л.Успенский приводит такой пример: «Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, не разрушившись, вместить Эйнштейнов парадокс времени, если бы Путешественник во Времени (в повести „Машина времени”. — А.Б.), много лет назад, не „взял Психолога за локоть и не нажал бы пальцем маленький рычажок модели”,.. А Путешественник? „Встав, он достал с камина жестянку с табаком и принялся набивать трубку…” Точно такая же жестянка „Кепстена” стояла на карнизе кафельной печки в кабинете моего отца; такая же трубка лежала на столе. И этой обыденностью трубок и жестянок он и впечатывал в наши души всю непредставимость своих четырёхмерных неистовств»[174].

В перекличке и полемике с этими «неистовствами», полемике художественной и научной, открытой и внутренней, которая и поныне продолжается в отечественной литературе и литературной критике, кристаллизовались важнейшие мотивы и темы нашей фантастики, складывалось представление о современном фантастическом жанре как о новом типе воображения — на «стыке» художественно-практического и научно-теоретического мышления, формировались краеугольные понятия и критерии отечественного фантастоведения.

В наше время развернулось, по сути дела, научное освоение литературно-философского наследия Г.Уэллса. Несмотря на издержки субъективно-эстетического (Е.Замятин, В.Шкловский) и, с другой стороны, вульгарно-социологического подхода (в последнем Г.Уэллсу особенно «повезло»), отечественная литературная критика сумела показать единство Г.Уэллса — фантаста, утописта и реалиста. Заметный след в отечественном Уэллсоведении оставили написанные в 1923-1937 годах статьи С.Динамова. Марксистскую оценку взглядов Уэллса-социолога С.Динамов (в предисловии к роману «Мир Вильяма Клиссольда», М.-Л., 1928) едва ли не впервые сочетал с пристальным вниманием к литературной традиции Уэллса-романиста и «технике» фантастического жанра, рассматривавшеегося ранее почти исключительно с точки зрения содержания. Объективный подход к сильным и слабым сторонам Г.Уэллса закрепили работы А.В.Луначарского. Непримиримый к его «эволюционизму», он, тем не менее, пришёл к выводу, что этот писатель «до крайности нам нужен» и «должен стать одним из любимых» у молодёжи[175], он особо подчёркивал выдающуюся роль Г.Уэллса в обновлении художественного арсенала критического реализма[176]. По его мнению, Г.Уэллс обогатил художественное творчество необычайно широким и многообразным применением такого характерного принципа творчества научного, как мысленный эксперимент (в утопическом романе «Люди как боги» Г.Уэллс, например, достигает особой остроты социального разоблачения, перенося высокопоставленных британских мещан в мир коммунистических отношений). На материале творчества Герберта Уэллса и Бернарда Шоу А.Луначарский вообще, вероятно, впервые выдвинул понятие мысленного эксперимента как специфической категории реализма XX века (ныне это признано типологической чертой научно-технической и социальной фантастики). В статье-интервью о своей беседе с Г.Уэллсом в 1931 году А.Луначарский сочувственно излагал его мысль о том, что каждый писатель-социалист обязан обладать темпераментом пропагандиста[177]. Преданность идеалу коллективизма и общественной собственности во многом помогала Г.Уэллсу преодолевать реформистские заблуждения. Работы А.Луначарского, С.Динамова и других критиков противостояли распространившейся в 30-х годах ошибочной тенденции представить Г.Уэллса безнадёжным мещанином и если не апологетом, то по меньшей мере равнодушным созерцателем фашизма[178].

Известным итогом отечественного уэллсоведения явилась книга Ю.Кагарлицкого «Герберт Уэллс» (М., 1963). Первая монография на русском языке получила признание у нас и за рубежом (переведена в Англии и Италии, удостоена международной премии Пилигрима 1972 года «за выдающийся вклад в изучение фантастики»). Реализованный в ней принцип целостного исследования творческой личности привёл автора к выводу, что Г.Уэллс — гениальный художник, оригинальный мыслитель и крупный общественный деятель — объективно выразил неизбежность движения человечества к коммунизму…

Россия в течение нескольких десятилетий, словно мощный магнит, воздействовала на идеалы писателя. Притягательную силу России писатель ощущал через литературную жизнь, за которой следил с большим вниманием, удивительным для своих творческих интересов и позиции зарубежного наблюдателя. «Что, например, в настоящее время читает молодая Россия? Не можете ли Вы сообщить мне, какие произведения находят сейчас наиболее широкий сбыт?»[179] — запрашивал он в 1940 году своего старого знакомого И.Майского, в то время советского посла в Англии. Г.Уэллс хотел, пояснял И.Майский, составить себе более ясное представление о Советской России. В его поле зрения попадали такие несхожие явления литературной жизни, как земной реализм Михаила Шолохова и научная фантастика Александра Беляева. На встрече с ленинградскими литераторами и учёными во время путешествия по России в 1934 году Г.Уэллс высоко оценил «чудесные романы» А.Беляева «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия». «О! Они весьма выгодно отличаются от западных книг. Я даже немного завидую их успеху»[180], — сказал он и пояснил далее: «В современной научно-фантастической литературе Запада невероятно много буйной фантастики и столь же невероятно мало подлинной науки и глубокой мысли. Научная фантастика как литературный жанр вырождается, особенно в Соединённых Штатах Америки. Она постепенно становится суррогатом литературы… Между тем задача всякого литератора, особенно работающего в научно-фантастическом жанре, — провидеть социальные и психологические сдвиги, порождаемые прогрессом цивилизации. Задача литературы — усовершенствование человечества…»[181].

В русской биографии Г.Уэллса значительное место заняли личные контакты со многими писателями, учёными и деятелями культуры. Еще в первую мировую войну с ним встречались побывавшие в Англии К.Чуковский и А.Толстой. В 1934 году А.Толстой принимал его у себя в Москве. Г.Уэллс писал А.Фадееву[182], был знаком с И.Эренбургом, во время второй мировой войны обменялся знаменательными посланиями с Л.Успенским (о чём мы ещё скажем). Через большую часть его творческой жизни прошло тридцатилетнее знакомство и литературно-общественное сотрудничество с М.Горьким. В глазах Г.Уэллса великий буревестник словно бы связывал настоящее России с её будущим.

* * *

Г.Уэллс и М.Горький познакомились в 1906 году в Нью-Йорке. Г.Уэллс не знал тогда, что большевистская партия послала своего трибуна рассказать демократической Америке о страданиях русского народа, поднявшегося против царизма, и собрать средства для революции публичными выступлениями. Но он хорошо знаком с его творчеством (в частности, через постоянно проживающего в Англии переводчика С. Котелянского). В книге «Будущее Америки» (1906), рассказывая об этой встрече, Г.Уэллс рисовал портрет М.Горького: «Горький — не только великий художник того искусства, которому я сам служу, но и сам по себе великолепная личность… Английский перевод его сочинений, хотя и весьма тщательно исполненный, не даёт даже слабого понятия о свойственных его таланту самобытности и оригинальности»[183].

Как известно, приготовленная американской общественностью торжественная встреча русского писателя внезапно превратилась в бешеную травлю. Газеты, возмущался Г.Уэллс, как по команде обрушили на Горького и его гражданскую жену М.Андрееву «поток бессовестной лжи и наглой клеветы»; даже «Марку Твену, участвовавшему в приёме Горького, предложили раскаяться и написать что-нибудь враждебное насчёт прибывшего». Тогда ещё не была известна провокаторская миссия царского посольства в Америке. Но и без того Г.Уэллсу бросилось в глаза тенденциозное ханжество враждебной кампании. «Среди этого гвалта, — правильно заключил он, — Россия была забыта». Не жаловала американская «демократия» и самого Г.Уэллса. В письме 1928 года Р.Ролану М.Горький негодовал, что в Бостоне цензура запретила произведения Г.Уэллса.

С его творчеством М.Горький познакомился, по-видимому, ещё в 1902 году, когда попросил переслать в арзамасскую ссылку книги Г.Уэллса, изданные на русском языке «Новым журналом иностранной литературы».

Вторично писатели виделись в 1907 году в Лондоне, где М.Горький участвовал в V съезде РСДРП. Затем встречались ещё дважды: в 1920-м и 1934-м во время визитов Г.Уэллса в Россию. В 1920-м он останавливался в Петрограде «у своего старого друга Максима Горького».

В 1916 году, в разгар мировой войны, М.Горький печатал в журнанале «Летопись» антивоенную повесть Г.Уэллса «Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна». Прочтя вёрстку, он обратился к автору с письмом: «Дорогой друг!.. Несомненно, это лучшая, наиболее смелая, правдивая и гуманная книга, написанная в Европе во время этой проклятой войны! Я уверен, что… все четные и интеллигентные люди будут с благодарностью произносить Ваше имя… Конечно, я не согласен с концом Вашей книги, я не знаю другого бога, кроме того бога, который вдохновил Вас написать, как м-р Бритлинг испил чашу мировой скорби, смешанной с кровью»[184].

М.Горький, по всей видимости, первым в России познакомился с романом «Люди как боги» (1923) и сразу же отправил Г.Уэллсу письмо: «… мне думается, что это лучшая из книг, написанных Вами за последние годы. Я знаю, что Вам не нужно похвал, но не могу скрыть от Вас моего восхищения пред неувядающей силою Вашего таланта и ума»[185]. Возможно, под воздействием этой книги зародилась у А.Толстого утопическая часть замысла «Гиперболоида инженера Гарина» (судя по заявке, направленной в 1924 году в Гослитиздат, Толстой намеревался завершить роман «картиной мирной, роскошной жизни, царством труда, науки и грандиозного искусства»[186]). Позитивными и полемическим параллелями — начиная с заглавия — отмечен роман С.Снегова «Люди как боги». Рассказывая о творческой истории своей «Туманности Андромеды», И.Ефремов писал: «… мой роман полемизирует с некоторыми вещами Г.Уэллса, особенно с его „Машиной времени”, где нарисована пессимистическая картина „затухания” и обмельчания человечества. Конечно, с Г.Уэллсом я не только полемизировал, но и учился у него мастерству фантастики. В частности, его роман „Люди как боги” (который я ценю больше других) явился своего рода отправной точкой для „Туманности Андромеды”…»[187]. В персонажах И.Ефремова нашёл отражение духовный облик уэллсовых утопийцев.

Не менее интересны, чем русский литературный резонанс, вероятные русские истоки самого романа Г.Уэллса. В этой утопии, написанной после поездки в Россию, Г.Уэллс впервые вывел великолепных духом и телом людей, целиком взращенных некапиталистическим миром. Русские события оживили его веру в возможность создания этого лучшего мира. «…После большевистской революции мне стало казаться, — говорил он впоследствии Майскому, — что именно в России возникнет кусок того планового общества, о котором я мечтал»[188]. Даже в трудные, голодные годы гражданской войны Г.Уэллс считал русский эксперимент «украшением истории человечества»[189]. «Тогда была голая земля, а люди, — подчёркивал он, — горели на ней ярким пламенем»[190]. Быть может, этот контраст и породил привлекшее советских фантастов нравственное величие его людей будущего. Другие русские впечатления могли послужить источником необычайно драматического для утопии конфликта. В эпизодах, рисующих нападение на Утопию (так Г.Уэллс назвал свой мир будущего) выходцев из современной империалистической Англии словно бы оживают гневно-разоблачительные интонации другой, публицистической книги Г.Уэллса о русской революции, — она была написана всего лишь за два года до романа «Люди как боги».

Наиболее интенсивная переписка Горького с Г.Уэллсом приходится на 1920-1923 годы. Горький содействует переводу и публикации его произведений, делится грандиозными издательскими планами, просит привлечь к ним деятелей европейской культуры. Г.Уэллс сообщает, что в Англии образовался комитет помощи русским учёным. При участии Г.Уэллса в блокированную Антантой Советскую Россию идёт научная литература. Присланные книги положили начало научной библиотеки Ленинградского Дома учёных. «Вы сделали, — откликался Горький, — еще одно хорошее дело, что меня не удивляет, — это, очевидно, Ваш обычай»[191].

По инициативе и при деятельном участии Г.Уэллса прогрессивная английская общественность оказывала различную, в том числе продовольственную, поддержку русским учёным. В то трудное время Горький, как известно, председательствовал в петроградской Комиссии по улучшению быта учёных (КУБУ). В марте 1921 года он информировал английского друга: «…в Петрограде скоро начнётся голод… Положение крайне острое. Если Вы можете — помогайте!»[192]. Весной 1922 года у самого Горького на почве истощения обострился туберкулёз. Тем не менее, занятый неотложными делами, он отклонил дружеское приглашение Г.Уэллса приехать в Англию. Борьба с голодом вырастала в государственную задачу номер один. В декабре 1921 года Горький передаёт просьбу Ленина содействовать в США помощи голодающим в России. М.Горький сообщал В.И.Ленину: «Я писал ему, чтобы он повлиял на У.Гардинга (президента, — А.Б.), чего он, кажется, и достиг…»[193]. Пока не известны другие подробности этой благородной миссии Г.Уэллса. Но и сам факт достаточно свидетельствует о том, что русские заботы писателя выходили за рамки личной дружбы и частной благотворительности.

Доверие к Г.Уэллсу В.И.Ленина и М.Горького подтверждает другой не менее важный факт его русской биографии. Мы уже писали, что посещение в 1920 году нашей страны будущим автором книги «Россия во мгле» состоялось по приглашению советского правительства. Не исклюючено, что мысль пригласить Г.Уэллса с тем, чтобы он информировал зарубежную общественность о положении России, была высказана В.И.Лениным[194]. Несомненно, что от письма М.Горького, датированного 22 мая 1920 года (Г.Уэллс посетил Петроград и Москву поздней осенью того же года), протягиваются зримые нити к тому восприятию русской революции, которое вызвало нападки У.Черчилля. В частности, близки горьковской характеристике черты В.И.Ленина, намеченные Г.Уэллсом в книге «Россия во мгле». Писатель показал, что, вопреки усилиям «цивилизованных» интервентов русский народ не только не одичал (М. Горький обращал его внимание на распространённую лондонской Times гнусную выдумку о людоедстве в Петрограде), но полон решимости преодолеть разруху. «Поверьте, — писал М.Горький, — я не закрываю глаза на отрицательные явления, созданные войной и революцией, но я вижу также, как в русской массе пробуждается воля к творчеству, как этот народ постепенно становится силой активной»[195].

Г.Уэллс не разделял ленинского оптимизма в оценке материальной перспективы социалистического строительства, но с убеждённостью утверждал созидательный дух революции и даже видел в нём неоспоримое моральное превосходство. Вслед за М. Горьким он полагал в этом «общечеловеческое, общемировое значение» российского опыта. Посылая ему вместе с книгой «Россия во мгле» свою полемику с У.Черчиллем в Sunday express («Я выступил с контрответом. И убил его»), Г.Уэллс писал: «Вы увидите, что я не польстил большевикам. Если бы я сделал это, результат был бы обратный тому, которого я добивался»[196]. Не просто правдивую информацию стремился он дать, но хотел заронить сочувствие к мужеству и жертвам, с которыми русский народ выстрадал невиданный на земле строй. Не без колебаний поверил он в то, что на просторах бывшей царской империи зарождается новый мир, о котором он мечтал. В письме к М.Горькому от 11 февраля 1920 года проскальзывало опасение, что в России произошло нечто «непонятное, удивительное и страшное»[197]. Он отправлялся в Россию не без задней мысли найти какое-то средство от революционного потопа[198], хотя и не опасался революционного насилия, которое он оправдает в книге «Россия во мгле».

Уже в первой весточке М.Горькому по возвращении звучала мало свойственная деловому стилю писем Г.Уэллса сердечная лирическая интонация: «С приветом великой и дорогой, незабываемой России»[199]. И это были не просто слова. Г.Уэллс добился свидания с министром иностранных дел Д.Керзоном. Ему не удалось убедить реакционного политика в пользе для самой Англии модуса вивенди с единственно возможным в России правительством. «Но я не пожалел сил, — рассказывал он послу И.Майскому, — чтобы оказать воздействие на наше общественное мнение…»[200]. Хотя Г.Уэллс, по мнению посла, «несколько преувеличивал» свою роль в окончании интервенции и первом торговом соглашении, вскоре заключённом Ллойд Джорджем с российским правительством, но «не подлежало сомнению, что он внёс свой полезный вклад в дело разрядки англо-советских отношений»[201]. Г.Уэллс не раз выступал в газетах против антисоветской свистопляски и провокаций. И.Майский приводит немало фактов деятельной помощи ему как дипломату в налаживании культурных связей с Англией и моральной поддержки, которую писатель оказал русскому народу в скорейшем открытии второго фронта антигитлеровской коалиции.

Небезынтересны переданные в воспоминаниях И.Майского впечатления Г.Уэллса о последней встрече с М.Горьким в 1934 году. Во второй приезд в Россию его поразили, говорил Г.Уэллс, две вещи: несомненный материальный прогресс, «…который, сознаюсь, в 1920 году казался мне невозможным» (с.50), и новый дух людей. «Люди стали как будто земными, практичными, деловыми…». Г.Уэллс ссылался на М.Горького: «Он совсем не тот…, он стал каким-то успокоившимся…», он никак не мог простить М.Горькому его равнодушия к «вопросу о создании в России отделения Пенклуба…» (с.50-51). Отношения Горького и Г.Уэллса, их контакты не всегда складывались гладко. Но это не помешало Г.Уэллсу в телеграмме по поводу кончины М.Горького оценить его как «одну из великих фигур, выдвинутых революционным процессом в России»[202]. Значение этого «мирового писателя», подчёркивал Г.Уэллс, не исчерпывается «непревзойдёнными шедеврами, художественной литературой в собственном смысле слова, он, — по его убеждению, — играл большую роль в том, что может быть названо „политикой сознания”[203].

Речь шла, по всей видимости, о вкладе М.Горького в духовное усовершенствование человечества. Эту миссию художественной литературы Г.Уэллс считал важнейшей, а заслуги в ней русских классиков — исключительными.

Г.Уэллс очень высоко ценил художественную культуру И.Тургенева и А.Чехова, ощущал родственность их писательской манеры, учился у них мастерству социально-психологического анализа. Однако превыше всего ставил нравственную миссию русских классиков и не случайно выделял среди них Л.Толстого. О силе воздействия этого писателя на уэллсовские философско-этические искания можно судить по одной перекличке. В романе «Освобождённый мир» выведен русский по имени Каренин. Кроме этих двух примет, у уэллсовского персонажа нет ничего общего с героем романа Л.Толстого. Каренин Г.Уэллса выступает духовным лидером возрождённого человечества. Возможно, в нём не без основания искали черты М.Бакунина. Но в этом «волевом лице с глубоко посаженными небольшими, но ясными карими глазами и крупным решительным тонкогубым ртом»[204], а, главное, в духовном облике уэллсова Каренина проглядывает вместе с тем прототип более значительный. Характеристика Каренина в «Освобождённом мире» порой напоминает жизнеописание Л.Толстого: «Под конец жизни престиж этого человека был очень высок. Ему более, чем кому-либо из его современников, обязаны мы тем духом самоуничижения, тем отождествлением себя со всем обществом, которое легло в основу»[205] образования, воспитания и всего уклада жизни уэллсовой Утопии.

Бескомпромиссность чувства человеческой общности — вот что более всего привлекало Г.Уэллса в личности Л.Толстого. Он очень остро ощущал генетическую связь морали коллективизма с принципиальным отрицанием частной собственности. С этическим учением великого русского писателя соприкасалась вся социалистическая программа Г.Уэллса, ставящая духовное усовершенствование на место политической борьбы.

Утопическая надежда на то, что непримиримый социальный антагонизм может быть разрушен в духовной сфере, стала центральной художественной идеей фантастического романа «В дни кометы» (1906). Призыв к нравственному самоусовершенствованию звучал и в его социально-бытовых романах «Женитьба» (1912), «Страстные друзья» (1913), «Великие искания» (1914). В 1917 году Г.Уэллс публикует богостроительский роман «Бог — невидимый король». Заложенная в нём идея прорисовывалась, как верно почувствовал М.Горький, и в предшествовавшем романе «Мистер Бритлинг пьёт чашу до дна». В период «толстовства» Г.Уэллс посылал великому учителю свои книги. Среди них в библиотеке Яснополянского музея хранится социологическая работа «New Worlds for old» («Новые миры вместо старых», Лондон, 1908), излагающая взгляды англичанина на социализм, с пометками Льва Николаевича или кого-то из его окружения.

Вместе с наступившим впоследствии критическим отношением к собственным богостроительским исканиям (особенно — в романе «Мир Вильяма Клиссольда», который С.Динамов не случайно избрал для характеристики идейной эволюции автора) пришло понимание того, что Толстой-проповедник порой мешал Толстому-художнику. Если прежде почтительный ученик называл в письме Л.Толстому «Воскресение» вместе с «Войной и миром» «самыми замечательными, самыми всеобъемлющими романами»[206], то в предисловии к английскому изданию «Воскресения» 1928 года Г.Уэллс отрицает художественную убедительность чувств и поступков Нехлюдова после суда над Катюшей Масловой. В конце романа, пишет Г.Уэллс, «Нехлюдов и сам Л.Толстой как бы сливаются воедино…, превращаются в бесплотные тени с Новым Заветом в руках»[207] (интересно, что эта оценка перекликается с известными словами А.Чехова: «… уж очень по-богословски» — «писать, писать, а потом взять и свалить всё на текст из Евангелия…»[208]). Как полагал Г.Уэллс, отступление от психологической правды нарушало столь им ценимую монолитность романов Льва Толстого.

Литературные вкусы писателя менялись. Но и тогда, когда Г.Уэллс, например в своём «Опыте автобиографии», противопоставлял достоверность книг документального жанра беллетристике, он оговаривал, что только в «Войне и мире» оправдано оживление истории при помощи вымышленных сцен и состояний души. Несмотря на все переоценки, нравственная личность Л.Толстого обладала для него непререкаемым авторитетом. В упомянутом предисловии к «Воскресению» Г.Уэллс не смог не отметить, что «наиболее значительным лицом романа» выступает сам автор. Творческой индивидуальности Г.Уэллса, его гражданскому темпераменту импонировало прямое вмешательство Льва Толстого в повествование. Обличающий голос Л.Толстого был как бы камертоном социального критицизма всей русской литературы. «Толстовским» Саркастическим отношением к самодовольно-тупой военщине окрашены многие сцены и образы в «Освобождённом мире» и «Войне в воздухе». В иных случаях, как например, в романе «Анна Вероника», героиня которого уходит к любимому человеку, бросая вызов ханжеской викторианской морали, критический реализм Льва Толстого послужил Г.Уэллсу моделью нравственного исследования английского общества. Выдающиеся русские классики раскрыли перед Г.Уэллсом мир таких острых социальных конфликтов, такой напряжённой общественной мысли, что накануне первой мировой войны он уже вряд ли был столь убеждён в справедливости своих ранних консервативных прогнозов относительно будущего России, которые вызывали упрёки русской критики, писавшей о неосведомленности Г.Уэллса[209].

После событий 1905-1907 годов Г.Уэллс, по-видимому, стал сознавать недостаточность книжного знакомства со страной, в которой вызревали столь остро затрагивающие его процессы. В свой первый приезд в Петербург-Москву маститый гость, по свидетельству газет (русская печать широко освещала это событие), предпочёл литературным встречам и памятникам искусства изучение народного быта обеих столиц. Он побывал в Третьяковской галерее, в Художественном театре, в Троице-Сергиевой лавре, но основное время уделил жизни улицы, посещал ночные чайные, ездил на знаменитый Хитров рынок. По пути из Петербурга в Москву Г.Уэллс гостил в имении Вергежа Новгородской губернии (ныне Чудовского района) у революционера-семидесятника А.Тыркова, ходил по избам, беседовал с крестьянами, с сельской учительницей И.Андреевой. «От теоретических разговоров он уклонялся, — писала хорошо информированная З.Венгерова, — он хочет видеть и знать, как и чем люди счастливы в России. Когда ему говорят, что вряд ли он это увидит, — он прямо не верит. Слишком сильно он верит в инстинкт счастья у всех людей на земле»[210].

По всей видимости, разочарованный в английской социализме, Г.Уэллс не стремился в России увидеть такую политическую силу, которая была бы способна превратить этот социальный инстинкт в целенаправленное действие. Сказывалась отъединённость писателя от рабочего движения. Только события октября 1917 года свяжут в сознании Г.Уэллса потенциал будущего с созидательным творчеством. Правда, ещё до поездки в Россию он выражал в письме Горькому свою веру в «великий и одарённый» русский народ, которому суждено «сыграть ведущую роль в создании нового мира»[211]…

* * *

В русской литературно-общественной мысли и даже в художественном творчестве (в произведениях Н.Погодина, Н.Тихонова, Е.Евтушенко, Г.Санникова) просчеты Г.Уэллса стали чуть ли не главным критерием его отношения к советской власти. Между тем убежденный сторонник общественной собственности и духа коллективизма, один из немногих буржуазных социалистов, сумевших понять авангардную роль России, Г. Уэллс был далек от вульгарного, обывательского недоверия. Источником его скептицизма явилась оторванность теоретического предвидения от той самой политической борьбы, которая оплодотворяет теорию и которую Г.Уэллс отбрасывал. Утопическая система социального мышления методологически ограничивала познание будущего.

В конце жизни политическое одиночество приведёт писателя к тяжёлому духовному кризису. В трактате «Сознание на пределе» (1945) великий оптимист перечеркнёт все свои надежды и даже объявит близость конца «всего того, что мы называем жизнью». Прежние времена, когда бытие, казалось, подчиняется каким-то незыблемым законам, миновали безвозвратно, говорил он в этой своей последней книге. Ход вещей в послевоенном мире представлялся ему непредсказуемым, очертания будущего растворялись в хаосе современности.

Эмоционально неожиданный для оптимистического таланта Г.Уэллса, такой парадоксальный поворот мысли, тем не менее, естественен для эклектической природы утопизма. Всесторонний анализ этого кризиса (не единственного, кстати сказать, в творческой биографии Г.Уэллса) не входит в нашу задачу. Напомним лишь о некоторых документах, проливающих свет на этот эпизод.

В июне 1942 года Герберт Уэллс отправил в осаждённый Ленинград большую ответную телеграмму, в которой сердечно откликался на призыв военного журналиста Льва Успенского сделать всё возможное для скорейшего открытия второго фронта. Их переписку даже в опубликованных фрагментах[212] невозможно сегодня читать без душевного волнения. Грозная атмосфера великой битвы с фашизмом предстаёт в ней как бы через призму воскрешаемых обоими литераторами апокалиптических образов уэллсовой фантазии. Телеграмма семидесятилетнего писателя заканчивалась словами: «Братски Ваш, во имя всечеловеческой мировой революции, достигающей своих вершин, — Герберт Джордж Уэллс»[213].

Г.Уэллс подразумевал не тот революционный процесс, который возник — и не только в Европе — в результате победы антифашистских сил. Он имел в виду свою «революцию в головах». Последний вариант её был разработан им в «Декларации прав человека как индивидуума и его обязанностей как гражданина». Г.Уэллс просил Л.Успенского принять участие в пропаганде этого документа. С подобной просьбой, вспоминает И.Майский, он обращался и к нему[214]. Вступление человечества в счастливый мир социализма Г.Уэллс ставил в зависимость от субъективного желания людей осуществить выдвинутую им просветительскую программу. «В „Фениксе”, — сообщал он Л.Успенскому о своей новой социологической работе, — говорится… что мировая революция (так понимал Г.Уэллс появление общественного мнения в капиталистических странах — участницах антигитлеровской коалиции. — А.Б.) пришла теперь и теперь же (!) должна быть реализована. Она случится теперь, если мы решим (!), что она нужна»[215].

Всё это, конечно, не укладывалось в материалистическую концепцию истории, на чём настаивал Г.Уэллс в письме к И.Майскому. Со свойственной мелкобуржуазным радикалам нетерпеливостью он даже обвинял в лице И.Майского коммунистов-ленинцев чуть ли не в оттягивании мировой социалистической революции. Однако о благородстве побуждений, отличающем идеализм Г.Уэллса от авантюрных современных «левых», свидетельствует то место из письма Майскому, в котором сквозит тревога за судьбы мира, если «военный хаос» перерастёт в «бессмысленную драку за несуществующие выгоды, которая может подорвать всякую надежду на новую, неуклонно прогрессивную жизнь для всего человечества»[216]. Г.Уэллс словно предчувствовал последствия атомного шантажа, которым западные союзники завершили «горячую» войну против фашизма и открыли холодную войну против лагеря социализма. Вместе с тем несоответствие неизбежных зигзагов истории его, уэллсову, идеалу «неуклонного прогресса» приводило писателя в отчаяние. Невозможность реализовать свой идеал «теперь же» трансформировалась в книге «Сознание на пределе» в предсказание конца человеческой цивилизации.

Россия не единожды помогала Г.Уэллсу преодолевать свои ошибочные прогнозы. Живи писатель в наше время, не исключено, что международная разрядка наступила бы гораздо раньше.

В романах Алексея Толстого

До тех пор, пока в конце семидесятых годов научно-фантастические «фрески» нежданно-негаданно не заинтересовали писателей-реалистов, казалось, будто пути научно-фантастического жанра проходили за обочиной отечественной литературы. А между тем уже «Аэлита» А.Толстого была не только в числе первых советских научно-фантастических романов; неожиданное «марсианское сочинение» (по словам М.Горького) типичного «бытовика» провозвестило в далёких потоках отечественной литературы нынешнее синтезирование фантастики с «реалистикой». Роман выступает сегодня ярким свидетельством того, как нарождалась русская научная фантастика из самых глубин общелитературного потока, в творческих исканиях крупных художников (напомним о научно-фантастических опытах В.Брюсова и А.Куприна, поздней Л.Леонова), исканиях, которые перерастали формальные эксперименты, отражали острую политическую борьбу и утверждение революционного миропорядка, охватывали поиски новой философии жизни и новых возможностей художественного реализма, запечатлевших бы тектонический сдвиг мировой истории.

Роман Алексея Толстого по внешности отвечал авантюрным поветриям двадцатых годов и оттого, может быть, долгое время рассматривался биографами «в боковом зрении». По существу же «Аэлита» явилась художественным документом перехода писателя на сторону Советской власти. Не случайно отрывки из этого, а не другого произведения читал Алексей Толстой в нашем берлинском полпредстве по пути на родину, на праздновании юбилея Советской республики.

Ещё и сегодня развёрнутая здесь концепция человека[217], представляет немалый интерес. Известно, что талантливая книга сыграла большую роль в развитии отечественной фантастики[218] и вместе с тем — в становлении Алексея Толстого как советского писателя[219], мы помним, что роман вызвал негодование в эмигрантской прессе[220]. Однако литературоведческие исследования пока не охватывают самого главного. Роман ещё не оценён как целостный слепок глубокой перемены в духовном и эстетическом развитии большого русского художника, которую он выразит одной фразой: «Октябрьская революция мне как художнику дала всё».

Дело ведь не только в том, что работа над «Аэлитой» совпала по времени с известным открытым письмом Н.В.Чайковскому, в котором Алексей Толстой отрёкся от белой эмиграции. Наряду с переломом политических настроений в этом романе запечатлелись все далеко идущие последствия, да и предпосылки этого шага — мировоззренческие, нравственные, литературные.

Стоит взглянуть на «Аэлиту» как на художественную лабораторию, в которой завязывалась новая творческая биография писателя и вместе с тем тип романа, открывший пути обновления жюль-верновского жанра. В гармоническом сплаве бытового реализма с космической романтикой, героических приключений с философским размышлением впервые мотивы духовного перехода Толстого на сторону революции обрели здесь Контуры новой идейно-художественной системы. На это обстоятельство обратила внимание в своём обзоре Н.Грознова[221], напомнив о работе Л.Колобаевой, Е.Званцевой, И.Щербаковой и др., наметивших изучение «Аэлиты» в контексте эволюции большого русского художника.

В необычной для него литературной форме Алексей Толстой впервые запечатлел здесь своё философское и эстетическое открытие обновлённой России и вообще новое видение и понимание мира. Эти качества выступают в «Аэлите» хотя и эскизно, однако уже укрупнённым планом, определённей, чем в романе «Сестры», который множество раз подвергался анализу, чтобы продемонстрировать эволюцию писателя. В художественном мире «Аэлиты» неожиданно появились черты романиста-эпика, художника-мыслителя, реалиста нового типа, во многом уже не похожего на прежнего живописца оскудевших дворянских гнёзд и интеллигентской среды.

Здесь, в эпицентре художественной мысли Алексея Толстого, как-то сразу, без предварительных набросков, возникает великолепный, классический тип солдата революции, совершенно отличный, например, от красноармейцев, выведенных писателем незадолго перед тем в повести «Необыкновенные приключения Никиты Рощина» Алексея Гусева ещё предстоит понять и оценить в родословном ряду таких достижений молодой советской литературы, как образы фурмановского Чапаева и Фадеевского Морозки. Герой Алексея Толстого, кровно родственный им своей революционной страстью и вместе с тем противоречиями самобытной натуры, образ большой психологической правды и человеческого обаяния, Гусев ведь был одним из самых ранних литературных предшественников этих замечательных характеров. Не оттого ли Дмитрий Фурманов одним из первых приветствовал новый роман писателя-эмигранта. С другой стороны, от красноармейца Гусева протягиваются нити к революционным персонажам «Хождения по мукам».

В «Аэлите» впервые складывается, чтобы занять особое место в творчестве Алексея Толстого, образ народа, взявшего судьбу в свои руки, — он пробуждает совсем другое нравственное чувство, чем толпа, бунтующая где-то за кадром в «Сестрах». И рефлексии российского интеллигента здесь тоже впервые оцениваются не только изнутри, но и с точки зрения интересов и целей Родины.

И образ вечного Космоса совершенно новый у Алексея Толстого, многоразлично повёртывается к читателю то символом трагического разъединения с Родиной (один из автобиографических мотивов «Аэлиты»), то увеличительным экраном земных событий, страстей и помыслов, то, наконец, сам по себе как таковой, как физическая безмерность, на край которой уже тогда вступал — это отлично почувствовал Алексей Толстой — человек XX века.

И тоже впервые в «марсианском» романе появился «мировой кинематограф» народов и рас. Легендарная историография создаёт в «Аэлите» всемирно-историческую подсветку революционной современности. Нигде ещё Алексей Толстой не пытался обозревать злободневное настоящее на таком гигантском экране Истории и Природы. Эстетическая, жанрообразующая, стилистическая функция этого экрана впоследствии перейдёт и в его эпическое полотно.

И самый необычный для Толстого-«бытописателя» мотив — мотив познания, который многократно варьируется в «Аэлите». «Богатством и силой знания» Сыны Аама захватили власть в Атлантиде. Своими тайными формулами атланты поработили невежественные племена Марса. Рассказ Аэлиты про десятилетия прошлого — широкое, на несколько глав развёрнутое отступление о том, как «силы земли, вызванные к жизни Знанием, обильно и роскошно служили людям» (с. 164) в недолгий Золотой век, как «полное овладение Знанием» (Толстой идеализировал исторические возможности наших пращуров) послужило источником «расцвета небывалой ещё на земле и до сих пор не повторённой культуры»[222], и как потом ложное знание, направленное на исключительное Я, привело к катастрофе.

Структура «Аэлиты», можно сказать, берёт начало в научно-фантастической фабуле, которую духовно мотивирует порыв героев романа к звёздам и которая через эту мотивировку просвечивает идейно-философскими и нравственно-политическими исканиями самого автора. «Дух искания и тревоги», по словам инженера Лося (сказанным в торжественную минуту перед стартом космического корабля), «вечно толкающий нас» к неведомому, связывает научно-фантастический план романа со сказочно-историческим, приключенческим, любовно-психологическим, наконец, социально-революционным планом.

В таком непростом контексте мотив познания определяет важнейшие и подчас диаметрально несхожие ситуации и коллизии. Не совсем обычной для влюблённого звучит просьба: «Аэлита, расскажите мне о вашем знании» (с.119). Аэлита пытается пояснить старичку-учителю тайну земной любви такой параллелью: «На Земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости» (с. 146). Космологическая, техническая фантастика этого романа — устройство космического корабля, скитания в звёздном пространстве, картины внеземного мира, размышления о существах во Вселенной — всё это окрашено также и нравственным побуждением: «Марс хочет говорить с Землёй… мы летим на зов» (с.24), поясняет Гусеву Лось. «Хождение» в поисках знания оборачивается борьбой за справедливость и счастье, любовь и саму жизнь. Из Космоса мотив «хождения» перебрасывается на «кинематограф» древнейшей миграций человечества, завоеваний, расцвета и гибели легендарных культур. В сложной циркуляции мотивов постепенно складывается мысль о вселенской загадке бытия человечества.

Жажда неведомого объединяет, но вместе с тем и размежёвывает первый в советской литературе космический экипаж. Инженер Лось, который напоминает Гусеву: «Мудрость, мудрость — вот что, Алексей Иванович, нужно вывести на нашем корабле» (с. 106), казнится тем, что не ему первому, «трусу и беглецу» (по его словам), замахиваться на «небесную тайну». Для них, для интеллигента, жаждавшего забвения там, «на девятом небе» («Та, которую я любил, умерла… на Земле всё отравлено ненавистью» — с. 118), и для солдата, прихватившего на всякий случай туда гранаты («С чем мы в Петербург-то вернёмся? Паука, что ли, сушёного привезём?» — с. 105), мудрость мира едва ли не противоположна в начале космического хождения — и почти одинакова в конце. Подобное духовное сближение в борьбе за правое дело Алексей Толстой проследит и между героями своей революционной трилогии, где будет отчётливо выражена мысль, что это покоряла умы всемирно-историческая истина большеиков.

Научно-фантастический роман, казалось, ничем не предвосхищал реализма историко-революционной прозы Алексея Толстого, тем не менее, он перекликается с ней и в принципиальных чертах, и в немаловажных частностях. В революционных персонажах «Хождения по мукам» можно различить, например, черты Гусева, в Аэлите просвечивают образы Даши с Катей, а в инженере Лосе — черты Ивана Телегина и Вадима Рощина и т.д. Примечательно, что в фантастической одиссее получает дальнейшую разработку такой структурообразующий элемент романа-эпопеи, как философско-исторические отступления. Впервые они появляются у Алексея Толстого в первой части трилогии, а в «Восемнадцатом веке» и «Хмуром утре» составят опорные узлы повествования. Но уже в «Аэлите» «атлантические» главы группируются вокруг концептуальных «формул истории».

Вот как объясняет марсианка тотальную войну против всех на закате цивилизации атлантов. «Первородное зло» заложено было, говорит она, в элитарном учении, согласно которому окружающий мир объявлялся отражением, сном, бредовым видением внутреннего Я. «Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное, сущее, истинное Я, всё остальное, — мир, люди, — лишь представление. Дальнейшее было неизбежно: борьба за истинное Я, за единственную личность, истребление человечества…» (с.165).

Крайний субъективизм и эгоцентризм культивировали, как известно, декаденты, — не из-за того ли разошёлся с ними ещё молодой Алексей Толстой? Автор «Аэлиты» верно усматривал в эгоцентрическом разрыве с живой реальностью мировоззренческую подоплёку крушения реакционных сил. Здесь оформлялась убеждённость писателя — он с наибольшей определённостью её выразит в «Хождении по мукам» — в том, что бездуховная мораль несовместима с истинной, а ложная истина в свою очередь чревата антиморалью.

В «Аэлите» смысл «отступлений» в легендарную историю не однозначен, но несводим к визионистской поэтизации старины. Можно было бы показать, как в обработке Платоновой легенды и теософского мифа об Атлантиде тоже проступают элементы научной фантастики. Но дело ещё и в том, что весь роман пронизан также «отступлениями» иного рода. По афористическому суждению «красного» подполковника Тетькина в «Восемнадцатом годе», русские мужики ни за что не уступят контрреволюции, — потому, что «желают иметь свою собственную историю, развёрнутую не в прошлые, а в будущие времена…»[223].

Эта другая, так сказать, перспективная координата исторического сознания реализовалась ещё в «Аэлите», например, как мотив «золотого века». «Ах, золотой век… Золотой век…» (с.221) — горько сожалел об утраченном будущем вожак разгромленного восстания. Диктатор Тускуб высмеивает «несбыточную» мечту о будущем и предлагает взамен всеобщего равенства реальное блаженство для избранных. Вывернутую наизнанку утопию разовьёт в духе фашизма, который тогда поднимал голову, другой диктатор в другом фантастическом романе Алексея Толстого.

Автор «Аэлиты» хорошо осознавал, что идеальный образ золотого века может быть очень по-разному обращён не только вперёд, но и вспять. По рассказам марсианки, недолгое цветение человечества — в невозвратном прошлом. Для вымирающего Марса желанное будущее — на планете Земля, брызжущей соками жизни. А инженер Лось строил космический корабль не без намерения укрыться от крови и ненависти на «девятом небе». Он полушутя объяснял Гусеву, как можно было бы убежать «в этой коробке» в лучшие времена. При скоростях, близких скорости света, течение времени в корабле во много раз бы замедлилось. «Поскучают, обрастут бородой, вернутся, — иронизирует он, — а на Земле — золотой век» (с.63). Разруха, хаос, анархия — всё позади, и люди живут по законам справедливости, милосердия и счастья.

Но это, как замечает Лось, всё же для каких-нибудь чудаков. А для него, красноармейца Гусева, и, стало быть, для самого автора бегство в будущее — вариант невозможный, несмотря на то, что и осуществимый. Все они слишком крепко привинчены к своему дорогому настоящему.

Попутно стоит отметить, что Алексей Толстой в утопических мотивах «Аэлиты» нисколько не заблуждался насчёт автоматической благодетельности научно-технического прогресса. На «девятом небе» фантастической марсианской техники его герои попадают в обветшалый реакционный мир. Сообщая, что Лось, по возвращении домой принялся строить «универсальный двигатель марсианского типа», который «перевернёт все устои механики, все несовершенства мировой экономики», писатель замечал: «Лось работал, не щадя сил, хотя мало верил в то, что какая бы то ни было комбинация машин способна разрешить трагедию всеобщего счастья» (с.266).

Мотив золотого века выполняет в романе, таким образом, концептуально-композиционную функцию, перебрасывает существенные ассоциации между фантастическим и реальным планами повествования, между глубоко личными переживаниями и всемирно-исторической истиной. И ещё: уже в «Аэлите» отступления в прошлое и будущее содержали прогрессивную историко-философскую мысль и принимали совершенно определённую классовую окраску, т.е. отнюдь не были эстетской игрой с художественным временем.

Проницательный читатель не мог не заметить, что своим «авантюрным» сочинением эмигрант делал не только политический шаг к признанию Советской власти. А.Воронского, редактора журнала «Красная новь», в котором появилась «Аэлита», быть может, привлекло и философско-мировоззренческое размежевание Алексея Толстого с белой эмиграцией. Не исключено, что Воронский, по мнению некоторых биографов Алексея Толстого[224], надеялся публикацией этого романа уравновесить путаную рецензию в своём журнале о нашумевшей философской книге О.Шпенглера «Закат Европы». «Аэлита» печаталась в «Красной Нови» (№6 за 1922 г., №№1, 2 за 1923г.) с полемическим подзаголовком «Закат Марса».

Однако в последующих изданиях Толстой снимет подзаголовок. Философия, идеология романа, конечно, не исчерпывалась перекличками со Шпенглером, хотя русский романист чутко запечатлел тот духовный кризис истощённой войной Европы, который оформил немецкий консервативный мыслитель-идеалист.

Шпенглер пророчил неизбежную гибель европейской цивилизации, отождествляя её с капиталистическим миром и выдвигая свою «круговую» модель исторического процесса. По его мысли, национально-региональные культуры — несообщающиеся индивидуальные организмы, которые в своём развитии неизбежно исчерпывают себя.

По Алексею же Толстому, и в Баснословной древности расцвет человечества был плодом взаимодействия, сотрудничества народов. В «Аэлите» разложение культуры атлантов, также как её преемницы марсианской цивилизации, — следствие загнивания социальной системы, а не вырождения культурных ценностей. К историческому оптимизму Алексей Толстой апеллировал ещё в своём письме Чайковскому и в предисловии к берлинскому изданию романа «Сестры». Однако там прогноз возрождения России имел абстрактно патриотическую мотивировку. В «Аэлите» унынию и упадку противопоставлена надежда на обновление мира через революционную Россию.

Даже запутавшемуся в своих сомнениях инженеру Лосю Земля, Родина представляется из космической бездны «живым плотским сердцем великого Духа», источником «непрерывной жизни одного тела, освобождающегося от хаоса». Советская Россия — символ преемственной связи «тысячелетий прошлого и тысячелетий будущего». Под фразеологией, напоминавшей о былой близости к декадентам, проступает надежда на то, что обновлённая Родина возродит для всего человечества эту связь времён. К такой мысли Толстой ведёт любимых героев своей трилогии. «Ты помнишь, — скажет Кате Вадим Рощин в конце пути, на заключительных страницах „Хмурого утра”, — мы много говорили, — какой утомительной бессмыслицей казался нам круговорот истории, гибель великих цивилизаций». Теперь «ослепительный свет озарил полуразрушенные своды минувших тысячелетий… Всё стройно, всё закономерно… Цель найдена… Её знает каждый красноармеец»[225].

Одно только прошлое — Алексей Толстой неоднократно обращался к нему за советом — ещё не давало разгадки истории. Говорят, во время работы над рассказом «День Петра» — шёл 1918 год — кабинет писателя украшала загадочно ухмыляющаяся маска царя-реформатора. Случайным ли оказалось любопытное совпадение? На Марсе инженеру Лосю всюду встречаются пришедшие из Атлантиды культовые маски головы Спящеего, словно бы обращённые к вечности лунообразной улыбкой…

В «Аэлите» русская революция предстала на перекрёстке «тысячелетий прошлого и тысячелетий будущего» как истинная связь времён, и связь времён выступает в этом романе как всемирно-историческая истина революции. Современность высвечена громадным прошедшим опытом человечества — и вместе с тем озарена иным светом лучшего будущего. Словом, диалектика времён здесь воплощает революционный ход истории, противостоит инволюции, преодолевает возвращение бытия на круги своя. «Круговая» модель исторического процесса отрицается здесь с точки зрения будущего не только как новая ценность мировосприятия, но и как новая ступень познания мира. Этой временной трёхмерностью исторической мысли писателя — её ещё не было в романе «Сестры» — закладывалась принципиальная черта того «нового реализма», который формировался в творчестве Алексея Толстого в 1922-1924 годах. В этот период на его страницы выходят мужественные деятельные герои; мир человека в его произведениях раздвигается до общенародной жизни, до беспредельного Мироздания; певец человеческого сердца теперь исследует общество, основанное на справедливости, где и любовный «эгоизм вдвоём» должен просвечивать нравственной мерой «согласия», — так называл тогда Алексей Толстой чувство коллективизма.

В 1924 году он выдвигает понятие монументального реализма. Тесно связанный с его художественно-исторической концепцией, творческий метод «Петра I» и «Хождения по мукам» явится оригинальным вкладом писателя в советскую литературу. М.Горький считал качество исторической мысли советского писателя решающим фактором изображения жизни в революционном развитии. Сопоставляя задачи новой литературы с прежним искусством, Горький писал: «… нам необходимо знать не только две действительности — прошлую и настоящую… Нам нужно знать ещё третью действительность — действительность будущего… Мы должны эту третью действительность как-то сейчас включить в наш обиход, должны изображать её. Без неё мы не поймём, что такое метод социалистического реализма»[226].

Потребность во включении социального будущего — как идеала и меры, но также и как эстетического объекта — в художественную панораму движущихся десятилетий советской страны осознавали в 20-30-е годы не только писатели-фантасты Александр Беляев, Вивиан Итин, Ян Ларри, но и такие видные реалисты, как Александр Фадеев, Леонид Леонов, Мариэтта Шагинян, Евгений Петров, Андрей Платонов. По-разному проявлялась эта потребность в авантюрном романе-сказке «Месс-Менд», в историко-философском замысле «Последнего из удегэ», в идейно-жанровой структуре «Дороги на Океан».

В литературной заявке на «Гиперболоид инженера Гарина» Алексей Толстой писал в Гослитиздат, что намеревается заключить авантюрную и героическую части задуманного романа апофеозом «мирной роскошной жизни» в «царстве труда, науки и грандиозного искусства»[227]. «Таким образом, — подытоживал писатель, — роман будет авантюрный, героический и утопический»[228]. И хотя утопический финал замышлялся «более схематичным» и впоследствии Толстой от него отказался, примечательно это стремление синтезировать в рамках единого замысла столь разнородные жанрово-типологические начала.

В работе над «Аэлитой», в звёздный час своей жизни Алексею Толстому необычайно важно было охватить все три действительности единым актом художественного сознания. «Всевременная» система координат и явилась той самой исходной «точкой зрения», выбору которой Алексей Толстой всегда придавал исключительное значение как центру кристаллизации художественного мира. Совместить же былое, сущее и грядущее возможно было только в фантастическом мире.

Вряд ли Алексей Толстой написал фантастический роман потому, что не уверен был в своём знании Советской России[229]. Неосведомлённость ещё никому не посчастливилось преодолеть силой фантазии. Конечно, писатель ещё чего-то не знал, не почувствовал. Скажем, называл город по-довоенному, Петербургом. Кое-что потом будет исправлен например, вместо: «автомобиль комиссара Петербурга» Толстой пишет «автомобиль Губисполкома». Впоследствии «Аэлита» неоднократно подвергалась литературной редактуре, но сколько-нибудь существенных изменений роман не претерпел как раз в тех бытовых деталях, которые Толстой непременно очертил бы иначе, если бы был неудовлетворён своим прежним видением новой жизни.

Каким-то непостижимым чутьём большой художник схватывал из своего далека тончайшие оттенки, обрисовывая, например, разноголосую петроградскую толпу, что сгрудилась у стартовой площадки. Не убили ли здесь кого? Не ситец ли выдают («по восьми вершков на рыло», заранее возмущается всезнающий обыватель)? Нет, это «запечатали в цинковый бидон воров из тюрьмы и посылают на Марс для опыта». А корабль нагружен агитационной литературой и… кокаином. Обратно же привезут, разумеется, золото — «неограниченное количество» для пополнения государственного запаса: не зря, мол, английский фунт нынче падает…

И поверх всего этого вздора голос, в котором различается авторская интонация: «Бросьте, товарищи. Тут, в самом деле, историческое событие, а вы бог знает, что несёте…» (с.40).

Сочные бытовые зарисовки — живая оправа фантастического сюжета. Но и сам по себе этот будничный быт по-своему фантастичен. «Не во сне ли всё это» привиделось корреспонденту американских газет Арчибальду Скайльсу? «Мальчик, ворона, пустые дома, пустые улицы, странные взгляды прохожих» и в этой полуреальной обыденности — «приколоченное гвоздиками» невероятное объявление на серой бумаге тех скудных времён: «Инженер М.С.Лось» приглашал «желающих» лететь не куда-нибудь, а «на планету Марс»! По обыкновенному адресу: «Ждановская набережная, дом 11, во дворе» (с.6).

Во дворе этого дома с невыдуманным номером (в тех местах довелось квартировать Алексею Толстому) ещё и в наши дни можно увидеть едва ли не тот самый сарай, из которого Лось с Гусевым «18 августа 192… года» стартовали в мировое пространство. И, видимо, не зря объявление приколочено было на проспекте Красных Зорь, до революции Каменноостровском: здесь тоже довелось проживать писателю. Может быть, в той самой квартире, где безуспешно устраивал своё семейное счастье Иван Телегин в романе «Восемнадцатый год». Тоже инженер, как и Мстислав Сергеевич Лось. Инженером намеревался стать и сам Алексей Николаевич Толстой. Интимные, глубинные мотивы затаены в петроградских реалиях «Аэлиты»…

Может быть, самая значительная реалистическая деталь этой фантастической книги — искра неевропейской решимости в «странных взглядах прохожих», «непонятное (американскому журналисту Скальсу) выражение превосходства» в нездешних глазах встречных петроградцев. Этими глазами новой России писатель заглядывал в будущее гораздо дальше иных своих современников. Корнею Чуковскому, хотя он и высоко ценил образ Гусева, всё остальное в «Аэлите» показалось напрасным: «Куда нам, писателям технически отсталого народа, сочинять романы о машинах и полётах на другие планеты!»[230]. Всего через двенадцать лет после самой страшной на памяти человечества войны Советский Союз поразит весь мир первым в истории искусственным спутником Земли.

Сегодня не только космические корабли, не только предсказанное Алексеем Толстым в «Гиперболоиде» лучевое оружие свидетельствуют о пророческом даре писателя. Научно-техническое и социальное предвидение вдохновлялось той новой перспективой мира, которую Алексей Толстой сумел почувствовать в состоянии души граждан разорённой и всё-таки исполненной буйных творческих сил страны.

Дело, стало быть, не только в том, что «Аэлита» перенимала фанатическую атмосферу революционной эпохи. Подобных примеров немало в литературе, искусстве тех лет. Принципиально важно другое, — что научная фантастика этой книги — и социальная в не меньшей мере, чем техническая, — отвечала опережающему реализму революционного сознания. Творческий метод автора «Аэлиты» потому и прокладывал пути нашей научной фантастике, что отвечал принципу изображения жизни в революционном развитии. В оригинальном жанрово-стилевом синтезе этого романа отлилось не только личное художественное виденье писателя.

Мир «Аэлиты», огрублённой порой до брутальности и поэтически утончённый и нежный, жестокий, холодный и страстный мир, опрокинутый в баснословные времена и мечтательно развёрнутый в грядущее, какой-то отстранённый, чужой в своём марсианском космизме и осязаемо тёплый, земной, совсем домашний, овеянный пламенной героикой и затаивший чуть уловимую иронию, — весь этот необыкновенно разный и сложный художественный мир словно бы запечатлел взвихренную эпоху, где всё переворотилось, перемешалось и всё-таки в первозданном своём хаосе укладывалось новым миропорядком творения.

В «Аэлите» просвечивает и литературный мир современности, проступают какие-то мотивы, образы, ситуации «бытовых» произведений первых советских лет, «марсианских» романов А.Богданова, Э.Берроуза, «атлантических» одиссей П.Бенуа, Р.Штайнера. Но вместе с тем, в романе Алексея Толстого невозможно обнаружить ничего, взятого из чужого опыта в готовом виде. «Замаскированная» под экзотические приключения, социальная, философская, научно-фантастическая мысль писателя вложена в заново найденную — в решающий час выбора — оригинальную форму романа нового типа.

Вся пестрота разнородных начал «Аэлиты», весь сложный веер сюжетных линий, все нравственные и «натурфилософские» мотивы сходятся в Человеке. Фантастика космического полёта, острая фабула революционных приключений, философско-поэтические экскурсы в небылую историю, батальные сцены с центральной фигурой Гусева, трогательная любовь марсианки к Сыну Неба — всё в этом романе неизменно развёрнуто во вселенную человека, в мечту и борьбу за счастье.

Инженер Лось заключал свой иронический проект бегства в золотой век словами о том, что надобно перестраивать этот, реальный мир на началах «справедливости, милосердия и законности желания счастья, — это особенно важно, Алексей Иванович: счастье» (с.63).

Для Алексея Толстого «счастье — это особенно важно» и потому что неисчерпаем человек. Совсем не просто построить мир, отвечающий универсальной сложности даже самой неприхотливой души. В романе «Хмурое утро» об этом поспорит поп-расстрига Кузьма Кузьмич. «Великое дело, граждане командиры, мыслить большими категориями. Спасибо революции» за то, что вырвала «богоравное существо, человека» из убогого мирка. «Но, граждане командиры… Боретесь вы счастья ради человека, а человека-то часто забываете, он у вас пропадает между строк. Не отрывайте революции от человека, не делайте из неё умозрительной философии… Ведь это вселенная ходит перед вами в драной бекеше и в опорках»[231].

В «Аэлите», хотя и эскизно, написан Алексеем Толстым универсальный портрет Человека: бытовой и лирический, нравственный и политический набросок современника, подчас автобиографически родственный автору; образ представителя людского рода, крепко привинченный к своей планете, и вместе с тем — лик существа космического, пригодного и для иных миров.

В последующих своих произведениях, статьях, высказываниях Толстой не раз будет упоминать о нашем пращуре как не столь уж отдалённом предтече гражданина XX века. По фантастической историографии и этнопсихологии «Аэлиты», такие особенности древних племён, как темперамент и тип интеллекта, зачатки миропонимания и нравственные устои оказывали огромное воздействие на выбор народом своих исторических путей и целей. Писателя интересует, как проявляются в этом плане те разнокачественные начала, что оседают в наследственной памяти. Вот как объясняет, например, Алексей Толстой расцвет древнего царства: «То, чего не было у сынов Ааама, — бессознательной творческой силы, — то, чего не было у сынов племени Земзе, — ясного и острого разума, — в изобилии текло в тревожной и страстной крови племени Атлантов» (с.163).

Сила творчества, добрая воля, национальная и религиозная терпимость даже в недолгие промежутки между волнами завоеваний, несмотря на междоусобицы, давали порой пышные всходы и при первобытных производительных силах. «Народ вспоминал старые обычаи и праздники, и никто не мешал ему жить и любить, рожать, веселиться. В преданиях этот век назван золотым» (с. 164).

Толстого остро интересует, как проявляется в экстремальных условиях национальный характер и темперамент. «Сегодня я видел вас в бою, — позавидовал марсианин Сыну Неба Гусеву. — В вас огнём пляшет веселье. Вы мечтательны, страстны и беспечны. Вам, Сынам Земли, когда-нибудь разгадать загадку (бытия, истории, золотого века, — А.Б.). Но мы — стары. В нас пепел. Мы упустили свой час» (с.222). Безоглядно отважный Сын Земли вместе с тем осмотрителен, коммуникабелен, терпелив, настойчив. Способность к сотрудничеству этнопсихологи считают решающей для формирования жизнедеятельного сообщества.

Через национальный склад характера Алексей Толстой стремился постигнуть судьбу пролетарской революции и за пределами России. В «Хождении по мукам» писатель включит в свой психологический образ Истории присущее русскому народу чувство мировой справедливости и ярко выраженный инстинкт правдоискательства. Солдата революции Гусева особенно отличает общечеловеческая направленность всех этих свойств национального духа, сложившихся в тысячелетнем родстве Руси с иными племенами и языками. Этому персонажу «Аэлиты» в высокой мере присуща «блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всём, в чём он нуждается»[232], которую знаменитый врач и филантроп Фридрих Йозеф Хааз ставил над всеми другими благородными качествами русского народа.

Нравственная вселенная нового россиянина высвечивается почвенными, нравственными ценностями, вместе с тем, в самом обобщённом плане, в космическом отстранении. На Марсе понятия сынов Земли о добре и зле испытываются выбором между жизнью и смертью целой планеты. Классовая программа диктатора Тускуба: «Равенство не достижимо, равенства нет. Всеобщее счастье — бред сумасшедших… Жажда равенства и всеобщая справедливость разрушают высшие достижения цивилизации. Идти назад, к неравенству, к несправедливости… заковать рабов, приковать к машинам, к станкам, спустить их в шахты» — ставит на грань небытия весь «смешанный экипаж» романа. «Мы не хотим умирать» (с. 180), взывают рабы-пролетарии. «Я не хочу умирать» (с. 196) — откликается «принцесса Марса». «Жить я хочу, Мстислав Сергеевич» (с.235), признаётся Гусев, выбирая, тем не менее, схватку не на жизнь, а на смерть.

Один из самых жизнелюбивых художников русской литературы, Алексей Толстой отождествляет несправедливость с покушением на священный закон природы. Перед отъездом на родину он писал в эмигрантской печати, что в Советской России справедливость начинается для каждого осуществлением права на жизнь. Социальное равенство тоже подпадает под «право жизни», ибо законы жизни едины повсюду. «Одни законы для нас и для них, — объясняет Лось, почему на других планетах скорее всего обитают похожие на нас существа. — Во Вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же семена оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звёзд. Повсюду возникает жизнь и над жизнью всюду властвует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, — образ и подобие Хозяина Вселенной» (с.24).

Всё время научно-фантастический план перекрещивается с реалистическим психологизмом романа. Гусев, может быть, и не понимает космологических рассуждений Лося, но образ Хозяина мира — это его задушевный образ, который однажды пронзил его мысль на германском фронте, когда «хозяина» истребляли как вредных насекомых, а весь мир продолжал идти своим чередом, и раненый Гусев с тоской сравнивал ничтожество своей жизни и смерти с блистающими звёздами на вечном небе (это небо и эти звёзды сопровождают сынов Земли во всём их марсианском хождении). «Показалось мне, Мстислав Сергеевич, — рассказывал Гусев, — будто звёзды — это всё — я. Всё — внутри меня. Не тот я (что прежде, — А.Б.), не вошь. Нет… Расколоть мой череп — ужасное дело, великое покушение» (с.235).

И в заключительных словах этого необычного для «Аэлиты» развёрнутого монолога: «Жить я хочу, Мстислав Сергеевич», словах неожиданных для бесстрашного человека, — не ужас небытия, но убеждённость в величайшей ценности любой человеческой жизни, неважно, российская она или пусть даже марсианская. Ничего похожего мы не найдём в авантюрных романах 20-х годов с их лубочным апсихологизмом.

Здесь — ключевая мотивировка революционной фабулы «Аэлиты», от самых первых страниц до открытого в завтрашний день финала, когда красноармеец Гусев по возвращении на родину принимается сколачивать боевой отряд для «спасения остатков трудового населения» Марса. Герой и автор сливаются в нравственной оценке революции. Писатель не только проницательно разглядел своего Гусева как знаменательный тип времени, но и вложил в своего героя собственные духовные искания. Видимо, не одна только патриотическая идея российской государственности, о которой много и справедливо сказано биографами Толстого, влекла его на обновлённую Родину. Созвучен был её умонастроениям и гуманистический идеал пролетарской революции.

Мотив равновеличия человека и мира переходит в диалектику души Алексея Гусева из космической фабулы, из реализованной метафоры человека-космопроходца, из мифологических уподоблений и реалистической символики романа. В древнем сказании об Атлантиде человек отождествляется с Мирозданием: «… его голова — чаша с краями, простирающимися во Вселенную» (с. 155). На узкой ладони Аэлиты — живая модель Земного шара, чудесно пульсирующая воспоминаниями пришельцев. Человек и мир многократно и непрерывно моделируют в «Аэлите» друг друга. И, наконец, — но в романе совсем не в последнюю очередь! — в бесконечность Вселенной раскрывается чаша человеческого сердца.

Любовь — магистральная тема всего творчества Алексея Толстого. В романе «Сестры» анализ девальвации «здоровых и добрых чувств», когда «никто не любил, но все жаждали и, как отравленные, припадали ко всему острому, раздирающему внутренности»[233], — немаловажная характеристика распада империи. Крайний антагонизм имущих и неимущих, предчувствие апокалиптического конца невиданно опустошали сердце.

Безысходное одиночество поражает читателя в безлюбом романе Бессонова с Елизаветой Киевной.

Между тем, ещё герои рассказа «Искра» (1916;более позднее название «Любовь»), мечтали о том, чтобы в самых интимных душевных порывах «всеми людьми правили высокие помышления, и мы не хранили бы (для одних себя, — А.Б.) насущного хлеба, — он нужен всем»[234]. Слова о хлебе — из любимой молитвы героини, наивно и трогательно переосмысленные в нравственный кодекс бескорыстного чувства человека к человеку. В романтической драме, рассказанной молодым Толстым, уже зарождалась та мысль, что счастьем нельзя овладеть как домом или поместьем, что душевный «хлеб» двоих — в непрерывном обмене, от сердца к сердцу, и что отдача себя означает порой невосполнимые, трагические утраты, в которых человек, однако, познаёт в себе человека.

В «Аэлите» поэт человеческого сердца, строя совершенно новый художественный мир, не изменял своему прежнему пафосу. Композициионный и нравственный центр этого мира — роман Сына Неба с «прелестной странной женщиной» (из письма Алексея Толстого Корнею Чуковскому). Но здесь масштабы изображения и, главное, философия

счастья — крупней и значительней, чем в прежнем творчестве. Через вселенские, космические параллели писатель выходит здесь к универсальному решению темы любви. В вопросах, которые задаёт себе лось (потерявший там, на Западе, любимую жену), — «Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным… И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука?» (с.30) — в этих размышлениях сердечная мысль автора пересекается с философским неприятием бессмысленного круговращения жизни, на которое обратил внимание в «Аэлите» А.Воронский.

В своей жажде счастья Лось страшится опять остаться один, когда в ней, Аэлите, возникнет жизнь, и «она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова — томление, одиночество, жажда» (с. 136). Да, инженер Лось счастлив был на Земле. «Должно быть, в том счастье у нас на Земле, — вспоминает Лось для своей марсианской подруги, — чтобы забыть самого себя. Тот счастлив, в ком — полнота, согласие, радость… Такое счастье приходит в любви к женщине» (с.117-118).

Бескорыстное и безоглядное согласие — доминанта этой любовной формулы. Тем же словом обозначил Алексей Толстой и социальную общность людей. Почти теми же словами объясняется с Дашей Иван Телегин. Писатель вторгался в тонкий и очень важный душевный процесс, неуловимо менявший — теперь в «Аэлите» он отчётливо понимал это — качество древнего как мир альтруизма. В библейской заповеди: «… и люби ближнего твоего аки самого себя» — для героев Толстого приобретает нравственную ценность обратный акцент: люби себя как своего ближнего.

Автор «Аэлиты» находит свою «формулу любви», которая перекликается с суждениями великих мыслителей. Гегель полагал истинную сущность любви в том, чтобы забыть себя в другом «я», — с тем, чтобы обрести себя в этом забвении. В трактовке социалиста Фурье душевная привязанность мужчины и женщины — чистый источник общечеловеческой общности. К слову сказать, этнопсихология установила, что на заре человечества именно в семейных и кровных отношениях закладывалась мораль коллективизма.

«Аэлита» была, конечно, не морализаторской декларацией, но художественным открытием этих нравственных истин. Алексей Толстой запечатлевал процессы, в интимных глубинах жизни соединявшие с миллионами Гусевых тех людей, чей образ жизни предрасполагал к «исклюючительному» самосознанию. Формула любви-согласия реализуется в экстремально-противоречивых коллизиях. Аэлита ставила на карту жизнь, чтобы спасти любимого, — но сама же посылает Лося на смертный бой за дело, в общем-то ей чуждое («Исполни долг, борись, победи, но не забывай, — всё это лишь сон, все тени…» — с.204).

И в Лосе, кому, по словам Гусева, весь свет застил подол тускубовой дочки, кто сперва и не хотел ввязываться в борьбу, — в нём чистый альтруизм любви к женщине пробуждает другое, но сходное чувство: сострадание к угнетённым.

По мудрому наблюдению Гёте, в любви один пол воспринимает в другом прежде всего доброе и прекрасное. Любовь если и сравнивает, то с этой лучшей стороны, как сравнивает невольно Аэлита своего Лося, когда утешает Иху: «Твой друг отважен и дерзок, он истинный сын неба, не бойся за него» (с. 198).

Традиционный в космической фантастике конца XIX — начала XX века (в романах К.Лассвитца, Э.Берроуза, А.Богданова, например) мотив любви человека Земли к прекрасной марсианке у Алексея Толстого потому исполнен высокой поэзии и психологической правды, что созвучен общечеловеческим идеалам, общечеловеческим чувствам.

Общим эпиграфом ко всем историям, рассказанным в этой нестареющей книге, могут служить мудрые слова Михаила Пришвина: «Тема нашего времени — это найти выход их любви к каждому любовью ко всем, и наоборот: как любить всех, чтобы сохранить внимание к каждому?»

Сердечная тема стоит в центре «Аэлиты» не для того только, чтобы лирически украшать роман о небывалых машинах и удивительных странствиях, о приключениях и героических битвах. Философия любовного романа внутренне соединяет все планы повествования, выступает, по сути дела, составной частью художественно-фантастической идеи романа, которую невозможно отделить от космических гипотез писателя. Размышляя о том, например, зачем было вновь хлебнуть яду любви, жить бы неразбуженным, Лось продолжает следующим образом: «Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие… Нет, нужно упасть и расцвести — пробудиться к нестерпимому страданию — жить, к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука» (с.30).

По мысли Толстого, животворная сила любви противоположна энтропии — призвана природой пробуждать материю от небытия. В духе присущего ему жизнелюбия писатель метафорически переосмыслял циркулировавшую тогда в научной литературе (и до сих пор не отвергнутую) гипотезу о космическом осеменении планет живым веществом. Здесь не место прослеживать отношение этой теории панспермии к современным находкам в метеоритах элементарных кирпичиков жизни — аминокислот, к доказанной теперь способности зародышевых клеток даже высших животных сохранять жизнеспособность при температуре мирового пространства. Мы хотим лишь обратить внимание на то, как соединяются в научной фантастике Алексея Толстого в целостный образ чуждые, казалось бы, друг другу понятия и ход мысли человековедения и «машиноведения». «Полёт ледяных кристаллов жизни» раскрывает нравственно-философскую глубину «чистой» идеи человековедения.

Посмотрим, как научная фантастика определяет также «систему образов» и круг персонажей романа, в котором совместно с людьми выступают инопланетяне. Гусев с Лосем встречают на Марсе почти человеческий мир не только потому, что таковы законы литературной условности, но и потому, что это представлялось Толстому вполне вероятным. Писатель был убеждён в человекоподобии космических братьев по разуму. «Одни законы для нас и для них, — утверждал он устами Лося. — Повсюду возникает жизнь, и всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное более совершенное, чем человек» (позднее эту позицию будет обосновывать учёный И.Ефремов). Вместе с тем, например, женская привлекательность марсианки не повторяет облика земных героинь Толстого, духовная и физическая красота Аэлиты смещена в какое-то другое художественно-психологическое измерение.

Уже во времена Алексея Толстого проблема героя научно-фантастического романа значительно усложнилась по сравнению с задачами, которые ставил перед собой, например, Жюль Верн. Автор «Аэлиты» прокладывал пути нескольким поколениям советских писателей, разведывая литературные законы, по которым реалистический характер исполнял в исключительных обстоятельствах не менее важную роль, чем романтический, фантастический персонаж. И вместе с тем тот и другой у него выступают в едином ансамбле с существами иного мира, чей внешний и внутренний облик формируется уже иным образом.

Любовь и ненависть, сострадание и жестокость, надежда и отчаяние — все чувства и мысли марсианских персонажей, точно так же, как их физические черты, несут на себе особую печать их мира, от страшно древнего и не по-земному мудрого, цепкого и бессильного, угасающего и беспощадного, утратившего волю к той самой жизни, что бьёт ключом в посланцах молодой Земли. При всех реалистических координатах, это действительно чужой мир, и Алексей Толстой создаёт характеры, внутренне отвечающие его условиям, — не многомерные, переливающиеся игрой противоречий, как Лось и Гусев, но словно бы силуэты, очерченные одним взмахом пера.

Своеобразие психологизма «Аэлиты» было задано также поисками простоты социально-философской конструкции. В ещё не до конца понятой сложности послереволюционного мира писателю важно было нащупать и опереться на какие-то элементарные безусловные координаты, укрупнённые до вселенских масштабов. Ледяному эгоцентризму и обречённости Тускуба противостоит горячий оптимизм Гусева. Русский солдат, убеждённый в универсальности своей красноармейской правды, приемлет всё человеческое и всё живое во Вселенной.

(Примечательна в этом плане нравственная противоположность «Аэлиты» марсианским романам американского фантаста Эдгара Берроуза, обильно переводившимся у нас в двадцатые годы частными издательствами, которые Толстой, вероятно, читал. Литературный отец «Тарзана» подготовил в англо-американской фантастике так называемую «космическую оперу». Возможно, что его буйным воображением навеяны в «Аэлите» мёртвые марсианские города, гигантские битвы воздушных кораблей, подвиги могучих Сынов Неба. Космический супермен Джон Картер между делом тоже поднимает меч в защиту рабов. Но когда восстание захлёбывается, освободитель очень по-американски — по горам трупов — прокладывает дорогу к принцессе Марса.)

В романе Алексея Толстого наиболее интересны вымышленные легенды и романтические чувства необыкновенных героев, хотя всё это невозможно, конечно, представить себе за пределами фантастического мира остроумно придуманной писателем техники, отдельно от космологической фантастики. Искусство Толстого-фантаста привлекательно взаимной уравновешенностью реализма и не реализма, социально-психологических и научно-технических мотивов. Космическая техника, космический полёт стилистически отвечают вселенскому ощущению революции и космизму любовной драмы.

* * *

Таким равновесием не отличался рассказ «Союз пяти» (1924) — очевидно, первый подступ к «Гиперболоиду инженера Гарина». Промышленный магнат Игнатий Руф — прообраз миллиардера Роллинга — пытается захватить власть над миром с помощью всё тех же космических ракет, что уже были отработаны писателем в «Аэлите». Упоминался и изобретатель инженер Лось. Ракеты, однако, сходят с художественной орбиты, как только выполняют свою единственную функцию сюжетоносителя.

Гиперболоид оказался столь же неисчерпаем в своём художественном назначении, сколь и в техническом. Универсальность фантастического изобретения, таящего в себе двуединство оружия и орудия, обеспечила самые разнообразные психологические, детективные, памфлетные, героические, даже утопические (по первоначальному замыслу) художественные возможности. Луч, рассекающий дома и дредноуты и вместе с тем добывающий золото, которым Гарин устилает свой путь к мировой диктатуре, словно концентрировал обоюдоострость технических достижений двадцатого века. Картины боевого и промышленного применения Гаринского аппарата относятся к лучшим страницам советской научной фантастики ещё и потому, что в этих сценах появляются выразительные характеристики персонажей романа.

Как плод человеческой мысли, гиперболоид занимает инженера Гарина в самую последнюю очередь. Идея была выкрана у Манцева во искушении власти. Для дорогой девки Зои Монроз гиперболоид — гениальная возможность осуществить свои горячечные фантазии. А для респектабельного креза Роллинга гаринский аппарат — беспроигрышная карта в конкурентной борьбе. Они превращают сгусток человеческого гения в брутальное орудие торга, шантажа и разбоя. В потоках крови вокруг адской машины закручивается водоворот фантастических афер, бешеных денег и «сверхчеловеческих» замыслов.

Не выйдя ещё из лаборатории, проклятый аппарат сеет смерть и безумие. В иные мгновения сам «изобретатель» опасается за свой расудок. Пронзённый лучом гиперболоида, погибает на боевом посту беспризорник Ванька Гусев (и опять Гусев — защитник добра и справедливости). На последних страницах романа абсолютное оружие в руках восставшего пролетариата: когда науку употребляют во зло, она оборачивается возмездием…

В этих метафорических превращениях луч гиперболоида вычерчивает сложную художественную идею произведения, рисует перед нашим внутренним зрением — как пучок электронов на телевизионном экране — целый художественный мир. Толстой продолжил новаторство великих собратьев по жанру не только в том, что с помощью фантастических изобретений трансформировал новую историческую действительность, но и в том более важном плане, что продемонстрировал художественно-изобразительную и идейно-концепционную продуктивность научной фантастики.

Идеи космического полёта, лучевого генератора неисчерпаемо ёмки на всех уровнях «Аэлиты» и «Гиперболоида». Научно-фантастическая идея мало сказать воплотилась в поэтические образы, она выступает зерном-зародышем структуры повествования, источником поэтических деталей, какой-то метафорической моделью типологического строя романа. Алексей Толстой продолжил в духе традиций русского реализма Уэллсово жизнеуподобление романа, созданного Жюлем Верном. Он прокладывал своим последователям пути реалистической универсализации научно-фантастической прозы, закладывая основу той реформации, которая оказалась для неё характерна в семидесятые-восьмидесятые годы.

Поясним, что мы имеем в виду, и ещё раз вернёмся к аппарату инженера Гарина. Едва ли не популярнейшее изобретение научной фантастики «запатентовано» было не Алексеем Толстым (вспомним тепловой луч марсиан в романе Уэллса «Война миров»). Генератор лучистой энергии, как он описан в «Гиперболоиде», и в самом деле невозможен, а завораживающая магия искусства только поощрила поток научных опровержений. Учёные с самого начала вынесли ему смертный приговор и с точки зрения оптики, и по законам термодинамики и химии порохов.

Тем не менее, академик Л.Арцимович справедливо вспомнил в 1961 году на страницах «Правды» в связи с созданием квантовых генераторов (лазеров): «Для любителей научной фантастики я хочу заметить, что игольчатые пучки» энергии, испускаемые этими приборами, «представляют собой своеобразную реализацию идеи гиперболоида инженера Гарина». Заложенную на страницах романа идею концентрации лучевой энергии в не рассеивающийся пучок запрещала оптика, но запрет позволила обойти квантовая физика. Общая мысль, как бы высказанная писателями-фантастами, восторжествовала.

В художественном произведении самая наифантастическая конструкция подчиняется реализму таинственной эстетической логики. И с этой, куда более широкой позиции, чем судят «изобретение» писателя-фантаста иные учёные, неизбежные (конечно же!) внутренние противоречия научно-фантастической идеи — метафоры нередко оказываются плодотворны для той же научной мысли.

Но сейчас речь о литературе. Алексей Толстой подчас одним-единственным словом вдыхает правдоподобие в небывалую машину, в ещё никем не виданный пейзаж, заставляет поверить в человеческое существо иного мира. Художественно-стилевая манера его научно-фантастической прозы по-жюльверновски достоверна, по-чеховски лаконична.

Фантастическим вещам и явлениям у него присущ как бы «внутренний жест» целесообразного функционирования — подобный тому, на который опирается и психологическое мастерство Алексея Толстого. Автор «Аэлиты» и «Гиперболоида» искал пути новой поэтики — не заимствованной у «реалистики», отвечавшей бы природе научно-фантастического видения мира. В его творчестве жюль-верновский жанр не приспосабливался к общелитературному мастерству, но выступил оригинальной литературной системой и, что важнее, — новой методологической чертой или гранью художественного реализма.

Алексей Толстой ощутил насущную потребность в расширении, в объёмной стереоскопии художественного пространства-времени научной фантастики. В работе над «Аэлитой», в звёздный час своей жизни, гражданской и писательской вместе, ему необычайно важно было охватить одновременно и прошлое, и настоящее, и будущее. Русская революция предстала в этом романе на перекрёстке тысячелетий, как истинная связь времён, и связь времён высветила всемирно-историческую истину революции.

Позднее, в литературной заявке в Гослитиздат он писал, что намеревается завершить авантюрную и героическую части романа «Гиперболоид инженера Гарина» апофеозом «мирной роскошной жизни» в «царстве труда, науки и грандиозного искусства». И хотя от утопического финала писатель впоследствии отказался, примечательна сама потребность во временной и вместе с тем жанровой стереоскопичности.

«Всевременная система художественных координат научной фантастики Толстого явилась той самой исходной „точкой зрения”, выбору которой он всегда придавал исключительное значение как центру кристаллизации художественного мира. Совместить же былое и сущее с грядущим оказалось возможно только в фантастическом мире.

Вклад писателя в новый жанр советской литературы многообразен Толстой стремился создать сплав фантастики научно-технической и социальной, приключенческой и утопической. Он вывел её за пределы прозы, которая для его предшественников являлась едва ли не единственной литературной формой. В 1924 году Толстой пишет драматургические сцены «Бунт машин» по мотивам известной пьесы чешского писателя Карела Чапека «R.U.R», русский перевод которой появился в том же году, а в 1927 году — ещё раз возвращается к Чапеку в новой пьесе «Фабрика молодости», где использует мотивы и другой чапековской драмы — «Средство Макропулоса».

Если для Чапека научная фантастика была областью нравственно-философских исканий, то Алексей Толстой обновляет заимствованные сюжеты с революционных позиций советского писателя. В «Бунте машин» слышатся героические аккорды «Аэлиты» и «Гиперболоида» Здесь своеобразно преломилась многомерность, сложность, новизна русского послереволюционного мира. Два полюса у этой многомерности мотив приближающейся мировой революции и образ обывателя — комментатора событий. Эта пьеса сама по себе весьма характерна для иллюстрации творческих исканий Толстого в двадцатые годы. По своему идейному наполнению она отлична от чапековской драмы и в этом смысле представляет собой оригинальное произведение, примечательное пафосом революционного преобразования мира, глубоким интересом к судьбам цивилизации и технического прогресса, верным пониманием тесной связи между фашизмом и империализмом. «Бунт машин» не составил явления в литературе из-за того, что громадный, мировой успех имел его чапековский образ.

Для Алексея Толстого, как и для всей молодой советской научной фантастики, было характерно стремление переосмыслить мировую традицию жанра, используя классические произведения. Так, в «Союзе пяти» легко узнаются ситуации и образы двух романов Жюля Верна — «Вверх дном» и «В погоне за метеором», за Игнатием Руфом и его компаньоном встаёт тень Пушечного клуба. Мы уже упоминали о параллелях «Аэлиты» с марсианскими романами Берроуза. В отдельных эпизодах ощущаются более значительные переклички — с философскими исканиями Льва Толстого и Фёдора Достоевского (внутренний мир Гусева). Читатель может сравнить, например, историю Петра Гарина с трагическим конфликтом изобретателя не менее страшного, пожалуй, чем гиперболоид, оружия — фульгуратора Тома Рока из повести Жюля Верна «Флаг Родины».

Неоднократно возвращался Толстой и к своим собственным произведениям, чтобы усилить художественную выразительность, социально заострить фантастический сюжет. Особенно трудно давалась концовка «Гиперболоида». В существующем сегодня виде финал романа опубликован был только в 1927 году.

Традиция творческого полемического взаимодействия с мировой научной фантастикой была подхвачена Александром Беляевым, Иваном Ефремовым, Ильёй Варшавским, Аркадием и Борисом Стругацкими. Нередко советские фантасты вступали в прямую полемику со своими западными коллегами. Один из них, Айзек Азимов, сравнивая повесть Ивана Ефремова «Сердце Змеи» с рассказом Мюррея Лейнстера «Первый контакт», в споре с которым Ефремов писал своё произведение, не мог не отметить превосходство позиции советского автора. «Если коммунистическое общество будет продолжаться, — излагал он точку зрения Ефремова, — то всё хорошее и благородное в человеке будет развиваться, и люди будут жить в добре и согласии. А с другой стороны, Ефремов подчёркивает, что такое счастье невозможно при капитализме».

Имя Ефремова мы упомянули здесь вот почему. В 1931 году Алексей Толстой в последний раз обратился к фантастике в военно-утопических сценах, завершающих написанную совместно с П.Сухотиным пьесу «Это будет». Но интерес к жанру он сохранил до конца жизни, внимательно следил за всем новым, что возникало на литературном горизонте. И стоило в конце 1944 года в журнале «Новый мир» появиться первым «Рассказам о необыкновенном» Ивана Ефремова, как Толстой, будучи уже смертельно больным, пригласил его к себе. Принимая молодого писателя в палате Кремлёвской больницы, Толстой не мог знать, что перед ним человек, с чьим именем будет связан весь следующий этап в истории советской научной фантастики. Так же, как не мог знать и того, что два десятилетия спустя начальный период в истории этого жанра в нашей литературе назовут «временем Аэлиты».

Целесообразность красоты в эстетике Ивана Ефремова

В статье «На пути к роману „Туманность Андромеды”» Иван Ефремов вспоминал, что в литературу его привело хорошо знакомое каждому настоящему ученому страстное желание как-то опередить неумолимый процесс накопления фактов, заглянуть в будущее своей науки, утвердить внезапно озарившую идею свободным полетом воображения. Талантливому палеонтологу, создателю нового направления этой отрасли естествознания (фундаментальный труд Ефремова «Тафономия и геологическая летопись», 1950; удостоен Государственной премии) не занимать было оригинальных гипотез. Многолетний опыт реконструкции вымерших форм жизни обогатил дисциплинированной интуицией от природы развитое воображение. Писательский горизонт раздвигали обширные познания в смежных дисциплинах и гуманитарных науках.

Ефремова-фантаста отличает глубина философского мышления. Важной предпосылкой фантастического творчества послужило то, о чем он упоминал в предисловии к очеркам своих палеонтологических путешествий, как бы перебрасывая мостик от научных занятий к художественной мысли: «Только астрономия, геология и палеонтология, — писал он, — открывают необъятные перспективы времени и пространства, исторического развития нашего мира в прошлом, а, следовательно, и его возможности будущего».[235]

Социально-философский роман Ефремова о коммунизме «Туманность Андромеды» (1957) по справедливости мыслится в эпицентре нашей научно-фантастической литературы в 50-70-е годы. Талантливая книга знаменовала поворот этого жанра к основному литературному потоку. Роман Ефремова и его литературно-критические выступления оказали большое воздействие на современную фантастику, на ее теоретическое осмысление у нас и за рубежом.

Подобно своему предшественнику Александру Беляеву Ефремов отстаивал самую тесную связь фантастики XX в. с наукой. Но он творил в другое время, когда эта связь несравненно усложнилась и перешла в новое качество. Если ещё недавно фантастика, говорил Ефремов, несла эстафету науки в виде «первичной популяризаторской функции, ныне отданной научно-художественной литературе», то теперь она выполняет гораздо более серьезную миссию своего рода натурфилософской мысли. — объединяющей разошедшиеся в современной специализации отрасли разных наук.[236]

«Всестороннее обоснование этого глубокого суждения Ефремовым — литературным критиком и художником — заслуживает отдельного разбора. В нашей статье, посвящённой его эстетической концепции, сошлёмся на интересную перекличку со Львом Толстым. Великого писателя еще столетие тому назад тревожило дробление наук. Толстой подмечал процесс, не очевидный и для крупных ученых. Он приходил к выводу, что сущность вещей, ускользающая от разъединенной науки, „выразима тольо искусством, тоже сущностью”,[237] и предлагал свой синтез „сердечного” художественного познания с „умственным”.

Ныне процесс дифференциации зашел далеко. Задача интеграции знания ощущается особенно остро. Чудовищный поток информации, говорит Ефремов, делает «непосильным индивидуально-цельное представление о мире и замедляет продвижение фронта науки. В этих стесненных обстоятельствах наука не может изучать, а тем более разрешать в нужном темпе все сложности и противоречия социальной жизни человечества и психологии отдельных людей».[238] Поэтому научно-фантастическое искусство перерастает, по мнению Ефремова, в многофункциональное общекультурное явление, призванное помочь и мировоззренческой ориентации. «Опережающий реализм» научной фантастики, по его мысли, удовлетворяет «необходимости в мечте — фантазии, обгоняющей собственно не науку, так как она исходит из нее же, но возможности конкретного применения ее передовых достижений».[239] Актуальней поэтому становится, говорит Ефремов, давний спор о границах «между научной фантастикой и „чистой” фантазией», очевидней выступает неправомерность «фантазии, свободной от оков, якобы налагаемых наукой».[240]

Действительно научная фантастика, подчеркивает он, «отвечает потребности настоящего этапа исторического развития человечества во всестороннем внедрении науки в жизнь, в повседневный быт и психологию современных людей».[241] В современном мире ширится класс непредставимых явлений, недоступных бытовому, наблюдению и подлежащих научно-теоретическому осмыслению. «Мне представляется неизбежным, — продолжает Ефремов, — дальнейшее расширение научной фантастики и ее совершенствование до тех пор, пока она не захватит вообще всю литературу, которая встанет тогда на соответствующую мыслящему человеку научную основу психологии, морали и закономерностей развития общества в целом».[242]

В этом замечании чувствуется неудовлетворенность эмпирическим методом «бытовой» литературы. Но Ефремов не имеет ввиду растворение художественного творчества в научной фантастике. В другой статье он более определенно развил мысль о сближении, о методологическом сращивании фантастики с нефантастикой: «По мере все большего распространения знаний и вторжения науки в жизнь общества все сильней будет становиться их роль в любом виде литературы. Тогда научная фантастика действительно умрет, возродясь в едином потоке большой литературы как одна из её разновидностей (даже не слишком четко отграничиваемая), но не как особый жанр».[243]

Речь не идет, стало быть, о каком-то жестком детерминировании художественной мысли научной. Ефремов предвидит между ними многосложно возрастающую обратную связь. Современная научно-фантастическая литература в его представлении не просто одно из жанрообразований, но выражение глубинного процесса всей художественной мысли нашего «технотронного» века.

Целостное взаимодействие искусства с наукой виделось в будущем А.П.Чехову: «…я подумал, — писал Чехов примерно в те годы, когда Толстой размышлял над синтезом науки с искусством, — что чутье художника стоит иногда мозгов ученого, что то и другое имеют одни цели, одну природу (!) и что, быть может, со временем при совершенстве методов им суждено слиться вместе в гигантскую чудовищную силу, которую теперь трудно и представить себе…»[244]

Взгляды Ефремова на современную фантастику — большая отдельная тема. Мы здесь хотим лишь обратить внимание на то, что эстетическая мысль писателя не замыкалась «литературой о будущем». Тема его концепционной статьи «Наклонный горизонт» обозначена в подзаголовке следующим образом: «Заметки о будущем художественной литературы». Писательская судьба связала Ефремова с научной тематикой. Однако свой творческий генеральный интерес — к перспективам взаимодействия науки с искусством — Ефремов проявил в самых неожиданных для фанаста жанровых формах. Широкую известность ему принесла опубликованная несколькими годами ранее «Туманности Андромеды» историческая дилогия о далеком прошлом «Великая Дуга». Между двумя последовавшими за ней большими фантастическими произведениями вызвал оживленное обсуждение экспериментальный (по определению автора) роман на современную тему «Лезвие бритвы». А в своей последней и литературно, может быть, самой удачной книге «Таис Афинская» фантаст вновь обратился к историческому жанру.

Для нашей статьи нефантастические произведения Ефремова представляют особый интерес. Тема искусства выдвигается в них на передний край философско-художественных исканий писателя. Уже в его фантастике будущего критика отмечала (не всегда одобрительно) необычный для того жанра культ красоты — красоты вещей и природы, беспредельного космоса и, разумеется, прежде всего человека. Тема искусства — одна из главных в «Великой Дуге». «Лезвие бритвы» и «Таис Афинская» предельно насыщены философским анализом искусства, переполнены энциклопедической информацией о художниках, ваятелях, писателях, поэтах, композиторах разных времен и народов. Значительную часть романа «Лезвие бритвы» заняло рассуждение о природе красоты и ее месте в духовном потенциале человека. Временем действия «Таис Афинской» писатель избрал позднеклассическую античность, когда духовная жизнь, напоминал он в предисловии, в большей мере вращалась вокруг искусства, нежели философии.

Пафос красоты, которым проникнуты все его книги, и придает внутреннее единство произведениям Ефремова, столь непохожим по жанру, отделенным по времени действия толщей тысячелетий. Ефремов поднимает огромный материал мировой культуры как эрудит и знаток, влюбленный в красоту, как историк искусства, объясняющий глубинную связь художественных ценностей с верованиями и нравами, как естествоиспытатель, наконец, проникающий в психофизиологическую природу эстетического чувства. Но более всего ему важно, жизненно важно как мыслителю утвердить творческое назначение красоты. В этом его двуединый интерес к искусству и науке обнаруживает поистине «одни цели, одну природу».

Обращается ли он к настоящему, прошлому или будущему, Ефремов с необыкновенной увлеченностью исследует нравственное и мировоззренческое восхождение человека, как он говорит, по ступеням прекрасного, которое, по его убеждению, и есть путь к счастью в универсальном значении этого понятия. (В дальнейшем мы еще вернемся к идее писателя о самой тесной связи счастья с красотой). Его романы словно бы для того и расположились по всем трем координатам времени, чтобы создать цельное представление о грандиозном этом процессе. Немного найдется собратьев Ефремова по перу, кто в своем собственном творчестве выступал бы с такой последовательностью пропагандистом мировой художественной и философской мысли в утверждении нравственно созидающей силы красоты.

Признавая это, литературная критика все же упускает, нам думается, главное. В трактовке Ефремова всемирно-историческое назначение прекрасного не совпадает с обыденным представлением о социально-педагогической роли искусства. Задачи литературы и искусства мыслятся в необычно широком контексте всей культурно-творческой обстановки нашего времени. «Многим кажется, — говорил Ефремов в одном интервью на эту тему, — что наука и только наука разрешает в жизни решительно все вопросы. Я бы согласился с этим, если бы была создана наука чувств, если бы существовала академия Горя и Радости» [245] (наподобие той, что контролирует сумму человеческого счастья в коммунистическом мире «Туманности Андромеды»). Ход мысли писателя, нам думается близок актуальному ныне суждению К.Маркса о том, что настанет время когда все науки сольются в едином познании человека. Эту генерализующую функцию пока что выполняет искусство, считает Ефремов.

В отличие от науки, ограничивающейся, но его словам, «чисто внешним проявлением человека, интересующейся только конечными результатами его труда», а в своем логически-прямолинейном воздействии на интеллект нередко и «обедняющей многогранность ощущения мира»,[246] искусство несет в себе и воспитывает целостное восприятие мира Современное искусство способно к тому же дополнить историческую ретроспективу опережающим художественным видением грядущего. Оно должно овладеть этим видением в совершенстве, чтобы отвечать стремительным темпам нашего времени. Необычайно важно еще, считает Ефремов, что искусство охватывает истину бытия, которую наука рационалистически обезличивает, в эмоциональных координатах личностных интересов и потребностей. Тем самым искусство и помогает, по его мысли, каждому выработать свое особенное и вместе с тем объективно верное понимание, свое собственное сознание истины, которое оно же и коррелирует критериями индивидуальных интересов и потребностей.

Вот почему, говорит Ефремов, особая ответственность художника во второй половине XX века за мировоззренческое воспитание одновременно есть ответственность и за воспитание нравственное. Нравственный потенциал эстетических ценностей ныне призван уравновесить, говорит он, определенное отставание воспитания от обучения, сложившееся в результате невиданных успехов науки и техники.[247] В развитом социалистическом обществе, считает он, искусство способно поднять самовоспитание, самоусовершенствование, самоконтроль на уровень и материально производительной силы.[248] Сознательное самоограничение каждого в потреблении необязательных благ освободило бы общество от излишеств, навязанных дурной модой и отсталой моралью. Хороший вкус большого искусства, совпадая с высокой культурой чувств, освобождает нас от мелких вещей и стремлений, переносит радости и огорчения в высшую область — творчество.[249]

Нравственная саморегуляция личности есть вместе с тем предпосылка отмирания контроля, необходимого пока что со стороны общества. Неуправляемый мир немыслим для Ефремова — гражданина и ученого не только сегодня, но и завтра. Перед человеком нового общества, говорил он, встает неизбежная необходимость внутренней дисциплины желаний, мысли и воли в дополнение к внешним требованиям дисциплины. Коммунистическое будущее в его романах зиждется на тончайшем равновесии общественного управления с индивидуальным «самоуправлением». При этом «чем глубже и тоньше будет самодисциплина, понимание общественного долга и координация чувств и поступков отдельной личности сообразно с другими людьми и обществом, тем большая забота должна быть проявлена обществом по отношению к личности».[250]

Если мы не создаем, но совершенствуем такой сбалансированный механизм, мы подрубаем, считает писатель, личную инициативу и предприимчивость, губим самостоятельность мышления и, в частности, фантазию,[251] столь необходимую в современной разведке будущего или, что то же самое, более глубоком виденьи настоящего. В литературно-критических статьях и художественных произведениях Ефремов постоянно возвращается к своей любимой мысли о том, что в коммунистической личности в полной мере реализуется творческая природа эстетического сознания. Поэтому искусство должно развивать, углублять свою функцию нравственно-психологического регулятора.

Вообще искусство, по мысли Ефремова, выполняет свои разносторонние задачи не только как носитель идеалов, норм и доктрин. Его социально-педагогическая действенность как раз в том, что искусство никогда не переставало выступать разведчиком, оригинальным сотворцом новых доктрин и норм, более совершенных идеалов. Ефремов развивает суждение классиков русской литературы (например, Льва Толстого) о том, что прекрасное не только форма, но и специфическая сущность освоения мира. Ценность красоты поэтому не только в утилитарно-педагогическом ее использовании, а в активно-творческой ее природе.

Сама наша способность воспринимать и создавать красоту, говорит он, не просто одно из проявлений homo sapiens, но концентрированное выражение главного и решающего в нас — творческой способности. «В основе подлинного искусства, — писал Ефремов, — лежит могучее стремление человека устроить, переделать мир по своему желанию, по своей мечте».[252] Не случайно, быть может, человеческая мечта ориентирована и эстетически: во все века счастливое будущее представлялось людям прекрасным. По-видимому, на нашу способность мечтать тоже распространяется суждение К. Маркса о том, что человек «формирует материю и по законам красоты».[253]

Ефремов соединяет в своих романах о будущем древний мир красоты с новым миром созидания не только силой своей любви к искусству и веры в его небывалый расцвет при коммунизме («Широчайшее распространение искусства приведет к тому, что практически каждый человек овладеет каким-либо его видом»).[254] Он проницательно сознает всестороннюю предназначенность прекрасного и духовному, нравственному сотворению этого мира. Возможно, например, понимание гармонии обратных связей нашего организма поможет в будущем усовершенствовать и саморегуляцию организма общественного, как это предусмотрено в «Туманности Андромеды».

В универсальном воздействии красоты на тысячи прошлых поколений Ефремов считает коренным и вечно актуальным то, что в эстетической сфере человек непрестанно творил и себя самого. Высший смысл накопления сокровищ мирового искусства ему видится в том, что через колоссальный опыт эстетического самосознания человеку предстоит пересоздать себя для лучшего будущего. В прямой связи с этой задачей Ефремов разрабатывал свою концепцию красоты как целесообразности. Вот почему исторические персонажи Ефремова так стремятся приподнять завесу грядущего, а его герои будущего постоянно возвращаются к древнейшим истокам людского рода.

Вопреки распространенному мнению писатель полагает, что уже первобытный человек в своих пещерных рисунках «выступал не как запуганное силами природы существо, а как могучий и отважный преобразователь и устроитель мира. Однако только сотни веков спустя, с появлением марксизма, наука дала ему реальную силу для этого, и лишь общественное сознание поставило эти стремления па правильный путь. В то же время искусство утратило свою монополию в формировании общественного сознания и, захлестнутое колоссальным прогрессом науки, не сразу обратилось к своей главнейшей цели — формированию внутреннего мира человека в гармоническом соответствии с его собственными потребностями и потребностями общества…»[255]

Большая часть литературы прошлого построена была, по мнению Ефремова, на конфликтах двоякого рода: либо «ненормальной» личности нормальными общественными условиями, либо, наоборот, «нормальной» личности с ненормальными условиями.[256] «Для литературы будущеего — продолжает он, — нужна не бесконфликтность, а исследование конфликтов высшего порядка, возникающих у человека, научившегося сочетать свои интересы с интересами государства, отученного от собственности и индивидуалистического (не путать с индивидуальным!) стремления к возвышению себя и привыкшего помогать каждому… Конфликты литературы будущего мне мыслятся в основном в области творческих поисков в труде и познании, личного совершенствования и усилий на общественную пользу, но в нормальной, дружной и заботливой общественной обстановке».[257]

Путь к нормальной личности в нормальных условиях и должен стать, по его мнению, путем подъема «литературы социалистического реализма на качественно новую ступень».[258]

Вот откуда необычный для певца будущего интерес к глубокой старине, к древнему искусству и философской мысли, к нравственным устоям и религиозным учениям того времени, которые далеко позади коммунистического мира «Туманности Андромеды». Вот почему «история красоты» — сквозная тема всех его романов о будущем, настоящем и прошлом. В меру своих возможностей Ефремов стремился реализовать свою философско-эстетическую концепцию в собственном творчестве. Располагаясь по всем трем координатным осям «реки времени» (ефремовский образ), его романы образуют своего рода триптих о накоплении красоты, о борьбе человека за прекрасно-гармоничные отношения с окружающим миром.

Эта красота и гармония только и могли зародиться в бесклассовой среде. Пафос исторических романов Ефремова приводит на память Энгельсову оценку нравственного содержания первобытного коммунизма: «И что за чудесная организация этот родовой строй во всей его наивности и простоте! Без солдат, жандармов и полицейских, без дворян, королей, наместников, префектов или судей, без тюрем, без судебных процессов — все идет своим установленным порядком… А каких мужчин и женщин порождает такое общество» — наделенных чувством собственного достоинства, прямодушием, силой характера и храбростью.[259] Древнее искусство, считает Ефремов, отразило не только распад родового строя, Он бессознательно удерживало в веках духовные ценности «золотого века». В нем запечатлелось глубокое чувство слитности древнего человека своим родом и племенем, со всепроникавшей его бытие природой. Такое искусство, по мнению писателя, тысячелетиями служило людям моральной опорой в нестабильном мире вражды и беспрерывных войн; быть может, через него передавалась от поколения к поколению эстафета надежды на лучшее будущее.

В древнем мире Ефремов особенно ценит крито-микенскую культуру, вдохновленную трудовым взаимодействием человека с природой проникнутую поэтичными мифами, изысканным культом женской красоты, поразительно не замутненную милитаристскими и угнетательскими мотивами (столь характерными, например, для египетских и ближневосточных соседей критян). Светлое и радостное, это искусство повлияло считает Ефремов, на другие народы, в частности, заложенным в нем на ступени матриархата прогрессивным «женским» началом общечеловеческой нравственности, которому писатель придает большое значение. Понять и возродить это начало на новом уровне вместе с другими ценностями первобытного коммунизма — актуальная задача современного художника, сознательно творящего во имя будущего.

Вместе с тем Ефремов ясно видит, что и в глубокой древности гуманизм большого искусства отличался воинствующей активностью. Примечательна в «Таис Афинской» трактовка отголосков легенд об амазонках в изобразительном искусстве. Фигуры побежденных воительниц, говорит Таис Александру Македонскому, определенно были созданы «сильным полом», чтобы и таким образом утвердить исход героической эпопеи женщин, которые в разное время и в разных местах действительно, считает Ефремов, пытались вернуть себе былую свободу. Среди художественных сокровищ, похищенных воинами Ксеркса и возвращенных Элладе Александром, упоминается в «Таис Афинской» известная бронзовая группа тираноубийц Гармодия и Аристогейтона. «Эта пара мощных воинов, делающих совместный шаг вперед, подняв мечи, на тысячелетия вперед будет вдохновлять скульпторов как символ боевого братства и вдохновенной целеустремленности».[260] Возможно, она вдохновила и автора «Великой Дуги». Идея этой дилогии о братстве восставших рабов, о зарождении чувства общности народов древней Ойкумены воплощена в гемме сходного содержания, которую создает художник-воин.

Искусство универсально объемлет весь окружающий мир. Но наиболее достойны бессмертия такие его творения, считает Ефремов, в которых нашла свое выражение общечеловеческая мораль. Потому-то они и отвечают чаяниям и вкусам всех времен и народов. В них сын своего племени уже осознавал себя частицей человечества. В шедеврах эпохи Александра Македонского автор «Таис Афинской» чутко отмечает приметы перехода, по его словам, «от национализма пятого-четвертого веков до нашей эры к более широким взглядам на мир и людей, к первым проявлениям общечеловеческой морали» (с.3-4).

Писатель противопоставляет художественные достижения, запечатлевшие ростки этой морали, реакционному искусству, когда описывает богатства захваченной Александром столицы персидской державы. Великолепие Персеполиса оттолкнуло Таис исключительной предназначенностью поражать воображение приближенных тирана да иноземных послов. Сооружения парадной резиденции не имели ни храмового, ни гражданского назначения. Само совершенство формы отчуждало красоту от человека. Порабощенные художники и мастера запечатлели на рельефах самих себя в длинной веренице пленников, склоняющихся перед всесильным деспотом. (За два поколения до Александра армия Ксеркса испепелила Элладу). Таис мысленно сравнила эту подавляющую архитектуру с белокаменными дворцами и храмами своей родины, искусно вписанными в возвышенности природного ландшафта, словно бы для того, чтобы приблизить человека к небожителям. А крылатые быколюди у персидских дворцов-лабиринтов — надменное воплощение царей — живо напомнили о судьбе других изваяний — человекоподобных богов, божественно прекрасных героев и красивых женщин родной Эллады.

Это было не только варварством (которому оказался не чужд и Александр, повелев разобрать на строительный материал знаменитую вавилонскую башню Этеменанки). Завоеватели обдуманно изуродовали искусных мастеров, чтобы они уже никогда не решились вернуться домой. (По-своему персидские владыки понимали, что «прекрасное служит опорой души народа», что большое искусство всегда призывало людей «отдавать за родину жизни», с.295).

Эллин той эпохи, писал Ефремов в предисловии к роману, «не мог представить себе жизни без любования — долгого и многократного — предметами искусства и созерцания прекрасных построек… Еще большее значение имело для эллина созерцание человеческой красоты в живых людях, а не только в статуях, картинах и фресках. Очень много времени они посвящали своим атлетам, гетерам, танцовщицам. Значение художни-ков, как воплотителей красоты и их живых моделей, было огромно и не имело аналогий в последующих временах и странах, за исключением Индии в первом тысячелетии нашей эры» (с.5).

В романе Ефремова гуманизм эллинской классики возвышает национальную цель персидского похода Александра до интернациональной. Великий полководец вознамерился было соединить Запад с Востоком в гомонойе — равенстве разноплеменных людей по разуму. Боль, за поруганные святыни придала возмездию греко-македонцев неудержимый порыв. Небольшая армия Александра наголову разбила полчища Дария. Но по мере того как война превращалась в обыкновенное порабощение народов, гениальное искусство вождя и весь опыт победителей не могли спасти от поражения в индийском походе.

Великие эстетические образцы, писал Ефремов в одной из публицистических статей, в отличие от научных истин, которые отживают, давая начало более глубокому познанию вещей, не «снимаются» последующими художественными достижениями. Они потому каждый раз заново воспринимаются другими поколениями, что не утрачивают своей изначальной ценности. В своем творчестве Ефремов попытался заново ответить на вопрос, в чем же заключена вечная истина неувядающей красоты.

Маркс, размышляя о том, что сказания, песни и музы древней Эллады не могут уже повториться, ибо их арсеналом и почвой послужила давно отжившая мифология, замечал, что не вопреки, а как раз благодаря этому, древнегреческий эпос продолжает «доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом».[261] В эпическом искусстве Эллады, говорил далее Маркс, заключено обаяние «детства человеческого общества там, где оно развилось всего прекраснее».[262] В нем волшебно запечатлелось мифологическое самоотождествление нашего пращура со всем окружающим миром. Детски наивное, но потому и поразительно цельное слияние со своим племенем. Примитивное, но и необычайно могучее ощущение себя непосредственным продолжением природы.

На уровне этого древнейшего (еще дорелигиозного) мироотношения и зарождалось, вероятно, инстинктивное ощущение красоты, как целесообразной устроенности мира, которое Ефремов исследует в романе «Лезвие бритвы». Наш первобытный предок в наивном моделировании мира по самому себе стихийно угадывал, хотя и в фантастической форме, действительно целесообразную связь своего микрокосма с Космосом «Наше чувство прекрасного, эстетическое удовольствие и хороший вкус, — писал Ефремов, — все это освоенный подсознанием опыт жизни миллиардов предыдущих поколений, направленный к выбору более совершенно устроенного, универсального, выгодного для борьбы за существование и продолжение рода».[263]

С точки зрения ефремовского понимания красоты как целесообразности, шедевры мирового искусства непреходящи прежде всего в этом своем первично жизненном ряду. Именно целесообразно-прекрасное, разумеется, совершенно воплощенное, сохраняется в людях: они живут, процветают, приносят гешефты, премии, дачи и огромные способности воспроизводить жизненно важную красоту мира. В этом замечательное проявление целесообразности самого человека, без нее он не стал бы «венном творения».

В романе «Лезвие бритвы» Ефремов исследует по преимуществу психофизиологическое содержание красоты-целесообразности. Прекрасное для него — универсальная категория, которая детерминирует эстетическое чувство и генетически связывает объективную красоту мира с ее субъективным художественным отражением. В новое время такая трактовка красоты не получила должной разработки, судя, например, по истории вопроса в статье «Прекрасное», помещенной в 4-м томе «Философской энциклопедии». Красота как целесообразность выпала из категориального аппарата современных дискуссий о природе эстетического.[264]

Между тем, еще Аристотель в сочинении «Метафизика» справедливо замечал: «А самые главные (!) формы прекрасного, это порядок, соразмерность и определенность, — математические науки больше всего и показывают именно их».[265]

Древний философ, по мнению видного исследователя его эстетики А.Ф.Лосева, отождествлял с красотой благо, считая благо «целесообразным порождением действительности», а красоту — «самой структурой или моделью процесса порождений».[266] В свете ефремовских суждений о прекрасном эта трактовка выглядит весьма современной. Поэтому ее вряд ли можно отнести к Аристотелю без оговорок. Лосев и не придает целесообразности как «модели порождений» прекрасного того значения, какое она естественно должна была бы занять в современной эстетике.[267]

Великий мыслитель древности, как известно, колебался между материализмом и идеализмом, диалектикой и метафизикой, что отразилось и в изложении его взглядов.[268] В трактате «О частях животных» Аристотель возражает на догадки Эмпедокла о том, что источником анатомической целесообразности выступает сам процесс возникновения приспособительных признаков, с позиции прямо противоположной. Совершенное строение человеческого тела, говорит он, заранее задано его «божественным» назначением. А «раз человек таков», каков он есть, стало быть, и «возникновение его должно быть таким-то… тот же способ рассуждения одинаково применим ко всем другим произведениям природы».[269]

Последовательно материалистическое и диалектическое понимание прекрасного подразумевает, несомненно, обратную зависимость: красота человека и всего остального в природе «такова» в силу «такого-то» процесса развития.

Первоначальную мысль о целесообразности прекрасного Ефремов усвоил (это хорошо видно в его исторической прозе) из античной эстетики и античного искусства. В её разработке он выступил с позиции диалектического материализма и современного естествознания. В обширной лекции доктора Гирина в романе «Лезвие бритвы» писатель развил концепцию красоты как биологической целесообразности, исходя из того, что «прекрасное есть жизнь», т.е. из примата красоты в мире действительности над красотой в искусстве. Автор этой знаменитой формулы Н.Г.Чернышевский ограничивал, однако, объективно универсальный ее смысл антропологическим пониманием жизни. «Красоту в природе, — писал он, — составляет то, что напоминает человека» и даже «предвозвещает личность».[270] И далее — «…жизнь мы видим только в действительных, живых существах, а отвлеченные, общие мысли, — исключал Чернышевский общественное сознание (вероятно, в полемике с идеалистической эстетикой Гегеля), — не входят в область жизни».[271] Чернышевский поэтому считал излишним «проводить в подробности» свое понимание красоты «по всем царствам природы».

С точки же зрения эволюционной теории Дарвина, на которую опирается Ефремов (автор диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» не мог ещё её знать), человеческая красота выступает генеральным критерием прекрасного в природе постольку, поскольку является высшей ступенью общебиологической целесообразности. Чернышевский комментирует замечание Гёте о том, что природа редко создает совершенные образцы человеческой красоты, в том духе, что ей нужно «сохранение» своих творений, «а не собственно красота»[272] По современным же представлениям красота и есть «сохранение», но как результат прогрессивного процесса творений природы, а не какая-то окончательная «образцовая» форма.

У вымерших гигантских ящеров, говорит Ефремов в романе «Туманность Андромеды»: «увеличение мускульной силы вызывало» линейное «утолщение костей скелета, подвергавшихся большой нагрузке, и увеличившаяся тяжесть скелета требовала нового усиления мышц» (т.3 II, с.107) и т.д. Только человеку «с его прекрасным, позволяющим изумительную подвижность и точность движении телом» (т.3 II, с. 107) удалось избежать в процессе эволюции подобных тупиков. Природа нашла в человеке наибольшее равновесие противоречиво направленных приспособительных механизмов. «…Чем труднее и дольше был слепой эволюционный путь отбора, — размышляет один из героев „Туманности Андромеды”, — тем прекраснее получались формы высших, мыслящих существ, тем тоньше была разработана [природой, — А.Б.] целесообразность их приспособления к окружающим условиям и требованиям жизни, та целесообразность, которая и есть красота» (т.3 II, с. 143).

«…красота стоит на службе естественного отбора и ограждает безукоризненное функционирование организма» (т.3 I, с.6). Приводя в предисловии к переизданию романа «Лезвие бритвы» этот вывод испанского зоолога Ф.Родригеса де ла Фуэнте, Ефремов с сожалением писал, что аналогичные наблюдения естествоиспытателей не привлекли внимания эстетиков и искусствоведов. Плодотворность понимания прекрасного как естественно целесообразного открывается многосторонней философской мысли. Только такой подход способен дополнить традиционно гуманитарный горизонт эстетки фактами, выводами и, главное, диалектическим методом естественных наук. Проблема прекрасного, — вероятно, уникальный по своей сложности перекрёсток, на котором переплелось множество ветвей обществознания и природознания. Говоря словами Ефремова, сказанными в другой связи, подлинное познание этой проблемы «невозможно в цепях односторонней и опасной логики… узких научных дисциплин».[273]

Тезис Чернышевского «прекрасное есть жизнь» Ефремов подтверждает такой системой «подробностей», которая обновляет представление о жизни. Его концепция красоты побуждает видеть жизнь прежде всего в противоречивом процессе возрастания целесообразности. Чернышевский не применял диалектику как логику познания. Ефремов исходит из того, что «прекрасное есть жизнь» не только как проявление материи, но прежде всего как ее движение  — от низших форм к высшим, от неживого к живому, от индивидуально-биологического совершенства к общественно-разумному.

Напомним, Ф.Энгельс считал взгляд на мир как на совокупность текучих процессов (а не законченных предметов) и связей, соединяющих процессы природы в одно великое движение, важнейшим отличием естествознания XIX века и вместе с тем величайшим завоеванием гегелевской диалектики.[274]

Такое понимание целесообразно прекрасного по-новому освещает древнюю мифологическую модель: человек как мир, мир как человек. Облик человека, единственного мыслящего существа на Земле, как никакой другой, говорит Ефремов, отвечает наибольшей разносторонности жизни. Это означает высшую приспособляемость человека к противоречивым требованиям среды. «Переход к общественной жизни, — добавляет писатель, — определил еще большую многогранность. Красота человека — это, кроме совершенства, еще и универсальность назначения, усиленная и отточенная умственной деятельностью, духовным воспитанием. Мыслящее существо другого мира, если оно достигло Космоса (подобно человеку Земли, — А.Б.), А также высокосовершенно, универсально, то есть прекрасно! Никаких мыслящих рогатых и хвостатых чудовищ, человеко-грибов, людей-осьминогов не должно быть».[275] Вселенная едина в своих законах, и целесообразность — один из самых фундаментальных из них, по мысли Ефремова.

На космической аргументации стоит задержать внимание. Ефремов исходит из нее и как мыслитель-эстетик, и как естествоиспытатель, и как художник-фантаст. «Между враждебными жизни силами Космоса, — поясняет он, например, в повести „Звездные корабли”, — есть лишь узкие коридоры, которые использует жизнь, и эти коридоры строго определяют ее облик» (т.2, с.441). И если бы внеземная жизнь зародилась на сходной биохимической основе, в сходных с нашей планетой условиях, то она в силу этого неизбежно привела бы в конце концов к гуманоидным формам.

Скажем, на планете со сходной силой тяжести разумное существо подобно человеку тоже не могло бы сформироваться чересчур большим или чересчур маленьким. Слишком миниатюрное не обладало бы достаточными энергетическими запасами, зависело б от пустяковых случайностей на поверхности планеты. Гигантское оказалось бы связанным непрестанным поиском пищи. Оптимальная масса и универсальное питание обеспечивают определенную независимость от среды — важное условие становления разума. С другой стороны, те же факторы делают ненужными, скажем, рога или клыки. Эти атрибуты травоядных и хищных, целесообразные для них, перетяжелили бы череп, предназначенный нести огромную нагрузку мозга.

Но одного объема мыслящей субстанции недостаточно. Чтобы развился разум, животное должно иметь сложные конечности, специализированные для выполнения работы, «ибо только через работу, через трудовые навыки происходит осмысление окружающего мира» (т.2, с.440). Наконец любое разумное существо должно обладать хорошо развитыми органами чувств, расположенными притом не в удалении от мозга — «для экономии в передаче раздражения», особенно зрительными органами: зрение дает существу, поднявшемуся на задние конечности (чтобы освободить для труда передние), наибольший объем особенно ценной информации.

У разумного животного другого мира зрительные рецепторы могли бы воспринимать волновую энергию, скажем, вплоть до инфракрасной части спектра. Инопланетянка в романе Г.Мартынова «Гианэя» видит и тепловые лучи. Тем не менее, зрение повсюду в природе, предполагает Ефремов, должно использовать «проницающую атмосферу часть электромагнитных колебаний» и, следовательно, должно быть «почти одинаково во всей Вселенной» (т.3 II, с.44).

Создавая облик своего космического пришельца сперва чисто логическими выкладками, Ефремов совсем не случайно переходит на язык образов, когда описывает его «громадные выпуклые глаза»: «Они были как озера вечной тайны мироздания, пронизанные умом и напряженной волей… В этих глазах был свет безмерного мужества Разума, сознающего беспощадные законы Вселенной, бьющегося в муках и радости познания» (2, с.450). Подобное выражение энтазиса, то есть духовной собранности, старались придать своим богам и героям древнегреческие художники.

Чернышевский, полагая источник прекрасного в жизни, замечал между прочим, что средоточие жизни — «жизнь ума и сердца… отпечатывается в выражении лица, всего яснее в глазах… и часто бывает, что человек кажется нам прекрасен только потому, что у него прекрасные, выразительные глаза».[276]

Это житейское суждение и физиологически истинно. «Большие глаза и притом широко расставленные, — поясняет Ефремов, — не слишком выпуклые и не чересчур впалые» (верный признак здорового равновесия) безусловно красивы, «вне всяких наслоений индивидуальных вкусов, культуры или исключительных расовых отклонений», потому что «чем больше глаза, тем больше поверхность сетчатки, тем лучше зрение. Чем шире расставлены глаза, тем больше стереоскопичность зрения, глубина планов. Насколько ценилась испокон веков широкая расстановка глаз, показывает очень древний миф о красавице, дочери финикийского царя Европе. Ее имя по-древнегречески означает или широколицая (широковзорая) или широкоглазая» (т.3 I, с. 108).

В романе «Таис Афинская» Ефремов поистине стереоскопично совмещает прямое и переносное значения древней метафоры. «Широкоглазие» Таис — внутренняя портретная доминанта, как бы выхваченная из букета галантных похвал (среброногая, крутобедрая, дерзкогрудая), которыми осыпают поэты блистательную Гетеру. Умные и проницательные глаза выдающейся женщины «широковзорно» вобрали картину эпохи, в которую столь много значило преклонение перед калокагатией — гармонией физического и духовного совершенства.

Ефремовская трактовка красоты как всесторонне понятой, универсально мыслимой целесообразности служит ключом к примечательному феминизму его творчества. В романах писателя, обладающего мужским темпераментом бойца, прославляющего героические профессии и подвиги, царит тем не менее женщина. Центральный образ Таис окружен созвездием прекрасных подруг. На женские образы «Великой Дуги», «Туманности Андромеды», «Лезвия бритвы» приходится чрезвычайно высокая и в чем-то сходная идейно-эстетическая нагрузка. Фай Родис, кажется единственная в мировой фантастике женщина, которой автор доверил представлять человечество в сложной и деликатной миссии на чужой планете.

Ведущие партии своей художественно-философской прозы Ефремов по меньшей море равноправно распределяет между противоположными полами не только потому, что разделяет эллинское преклонение перед «слабой» половиной людского рода как художник и «великодушный» представитель другой половины. Он сознает как ученый, что женское естество, физическое и духовное, по его словам, «самое прекрасное создание природы», оттачивалось в особо узких «коридорах» целесообразности, нередко неся двойные социально-биологические нагрузки.

Глубокая природная противоположность мужской и женской красоты, по убеждению Ефремова, — непреложный закон искусства. Это хорошо сознавали мастера любой древней культуры в период ее расцвета, когда человеческий тип наиболее полно отвечал равновесию с матерью-природой. В бесчисленных поколениях трудного (но не чрезмерно тяжкого) бытия, подчеркивает писатель, выковался поистине общечеловеческий канон. Расовые различия, если они отвечают анатомической целесообразности, «не кажутся нам чуждыми и вызывают в общем те же эстетические ассоциации. Все дело в том, — напоминает Ефремов, — что мы, люди вида сапиенс, безусловные сестры и братья по самому настоящему родству. Всего пятьдесят тысячелетий назад нас была лишь горсточка, и эта горсточка породила все великое разнообразие народов, племен, языков, иногда воображавших себя единственными, избранными представителями рода человеческого» (т.3 I, с.117).

Но потому-то заложенное в нас анатомическое чутье очень тонко различает противоположные черты полов, и мы никогда не ошибаемся, какому что нужно. «Выпуклые, сильно выступающие под кожей мышцы красивы для мужчины, но для женщины мы это не считаем достоинством Почему? Да потому, что нормально сложенная здоровая женщина всегда имеет более развитый жировой слой, чем мужчина. Это хорошо известно, но так ли уж всем попятно, что это не более как резервный месячный запас пищи на случай внезапного голода, когда женщина вынашивает или кормит ребенка?..» (т.3 I., с.108-109). Этот резервный слой одновременно служит тепловой и противоударной изоляцией для носимого во чреве плода, и вместе с тем создает прославленные искусством мягкие линии женского тела.

«Стройная длинная шея, — продолжает Ефремов, — немало прибавляет к красоте женщины, но у мужчины она воспринимается» почти как нечто болезненное. А дело в том, что «женщина по своей древней природе — страж… ее длинная шея дает большую гибкость, быстроту движений головы, — снова эстетическое чувство совпадает с целесообразностью» (т.3 I, с. 109). Подобным образом, говорит Ефремов, идеальные фигуры мужчины и женщины целесообразно контрастны во всем. Например, увеличение мозга человеческого детеныша «требовало расширения таза матери, а вертикальная походка — сужения таза» (т.3 I, с.111). Природа разрешила противоположные требования, в частности, тонкой талией; она красива, потому что компенсирует гибкость, подвижность широкобедрого стана. Мужчине же, бойцу и пахарю, с его мощным мышечным поясом, такая талия противопоказана и поэтому у него некрасива.

Чтобы стала ясна диалектика подобных компромиссов природы, должно было изжить себя метафизическое мировоззрение. Гельмгольц полагал, что Господь Бог проявил себя плохим оптиком, устроив человеческий глаз недостаточно совершенным в отдельных функциях. Однако по сочетанию противоположных требований к зрению наш «несовершенный» орган, говорит Ефремов, отличается замечательным равновесием и полнотой возможностей. Нервные и химические системы нашей биологической машины, напоминает он, тоже работают «в очень узких пределах, и всю жизнь мы как бы балансируем „на лезвии бритвы”» (т.3 I,с.75; курсив мой, - А.Б.).

Этой метафорой не зря озаглавлен роман о красоте «…красота, — подытоживает Ефремов, — это правильная линия в единстве и борьбе противоположностей, та самая середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели еще древние греки и называли аристон — наилучшим, считая синонимом этого слова меру» (метрон) (3 I, с.65). Чувство меры во всем, воспитываемое искусством, Ефремов вообще считает основой культуры. В новое время диалектический материализм естествознания позволил обосновать меру и дать ее точную характеристику как гармонического разрешения, казалось бы, губительных противоречий. «Единственно совершенную возможность» Ефремов называет второй (после анатомической целесообразности) и главной ступенью красоты.

Писатель демонстрирует эту грань прекрасного на примере различного понимания женской красоты. В романе «Лезвие бритвы» оппоненты доктора Гирина доказывают, будто в современном искусстве «образ женщины, чистый и светлый, должен быть лишен подчеркнутых особенностей ее пола», избавлен от «ненужной силы эроса»: «Зачем это в век машин?» (т.3 I, с.63). По их мнению, женщина в новой жизни якобы «будет похожей на мужчину, тонкой, стройной, как юноша, чтобы быть повсюду товарищем и спутником мужчины» (т.3 I. с.61). Женский идеал — в виде юноши, да еще непременно ведомого мужчиной… Между тем у женщины, считает Ефремов, есть свое, чисто женское лидерство, отвечающее ее собственной, немужской, красоте.

В истории человечества, напоминает он, повторялись периоды, когда здоровый идеал красоты временно отодвигался болезненным. «В Европе в средние века художники, впервые изображавшие обнаженное тело, писали женщин-рахитичек» (т.3 I, с. 109). Их модели, запертые в феодальных городах, лишены были солнца и физического труда. Искусство XX века (Ефремов называет имена Мюнха, Матисса, Пикассо, Ван-Донгена) отчасти возвращается к средневековому канону удлиненного тела хрупкого склада, с небольшим запасом жизненных сил. «Безусловно, появление множества женщин городского, нетренированного облика, не делавших никогда долгой и трудной физической работы (это не значит изнуряющей, напоминает Ефремов), должно оказать влияние на вкусы нашего времени. Разве их можно назвать неправильными для настоящего момента? Однако они будут неправильны с точки зрения наибольшего здоровья, мощи и энергии, на какую, так сказать, рассчитан человек» (т.3 I, с.111) (Курсив мой, — А.Б).

О том же писал еще Чернышевский, ссылаясь на стихийно верный эстетический идеал фольклора: «…в народных песнях не найдется ни одного признака красоты, который не был бы признаком цветущего здоровья и равновесия сил в организме, всегдашнего следствия жизни в довольстве при постоянной и нешуточной, но не чрезмерной работе (что и Ефремов особо выделяет как источник физической красоты, — А.Б) …увлечение бледною, болезненною красотой — признак искусственной испорченности вкуса».[277] Это не умаляет искусства, воплощающего такое понимание красоты. Но вовсе не исключает и критической оценки «идеала» «Я говорю о том, — подчеркивал Чернышевский, — что прекрасно по своей сущности, а не потому только, что прекрасно изображено искусством[278].

С такой точки зрения нет ничего ошибочней выводить идеал будущего (!) человека из нынешней моды и субъективных суждений о якобы равных возможностях мужчины и женщины. Оппоненты доктора Гирина объясняют свой канон «целомудренными» рассуждениями, будто женский облик в искусстве нисколько не теряет, если неприличные места прикрыты лифчиком и трусиками (т.3 I, с.61). Нам думается, подобные мотивы — пережиток ущербной морали, побуждавшей, например, первохристианских фанатиков калечить богов и титанов на фризах Пергамского алтаря. «Помните, — говорит в своей лекции Гирин, — если вы, глядя на красоту нагой женщины, видите прежде всего „неприличные места” и их надо от вас закрыть, вы еще не человек в этом отношении» (т.3 I, с.61).

Такая «мораль» поощряет ремесленников от искусства добиваться в изображении обнаженного тела лишь элементарного выражения (например, гнева, порыва, усилия) ценой нарушения пропорций, стирания микрофактуры, без чего не может быть ни подлинной физической красоты, ни многозначных душевных состояний. Ефремов принципиальный сторонник древнегреческих мастеров потому, что отличающая их манеру диалектика обобщения и детализации проложила дорогу всестороннему, то есть истинно человечному, воплощению красоты. Такое искусство, по справедливому суждению одного из его героев, «практически недоступно ремесленничеству, и в этом главная причина его мнимой устарелости» (т.3 I, с.60).

Античная классика, тем не менее, не равноценна для Ефремова в понимании объективной меры целесообразно прекрасного. Некоторые древнегреческие художники культивировали, говорит он, образ рослой мужественной красавицы, другие, наоборот, идеализировали женщину, похожую на мальчика. (Канон «тонкой, стройной, как юноша» жены сложился, как видим, вовсе не в «век машин»!). В романе «Таис Афинская» ученик великого Лисиппа говорит, что скульпторы, «влюбленные в юношей-эфебов, …старались в жене найти тот же образ мальчика» (с.336). Герой не выберет ни ту, ни другую, мужеподобную, согласился учитель: «Герою нужна жена, полная женственной силы, способная быть ему подругой и могучее потомство вырастить» (с.338).

Лисипп указал на Таис, избранную им моделью богини, воплощающей женственность: «Вот древнейший облик жены — крепкая, невысокая, широкобедрая, круглолицая, широкоглазая, — разве она не прекрасна?» (с.336). Этот канон, отмечает Ефремов, выработан «простой и суровой жизнью» древних племён. Писатель считает его интернациональным. Сходные условия существования неизбежно приводят жизненно важные признаки через расовые различия к общему знаменателю. Так объясняет Лисипп поразительное физическое сходство дочерей разных народов, меднокожей крито-эллинки Таис и ее африканской подруги Эрис.

Быть может, у искусствоведа сложилось бы другое объяснение. Тем не менее древнегреческое искусство, прославленное культурой тела, дает глубокие аргументы в пользу понимания красоты как целесообразности. Природа, по мысли Ефремова, не игрой случая именно у человека выработала контрастность эстетического восприятия противоположного пола. Для homo sapiens, как мы помним, Ефремов считает особенно жизненно важным зрительное ощущение формы. Бинокулярное зрение, остро воспринимающее глубину пространства, предметность мира возмещает у нас недостаточность (по сравнению с некоторыми животными) остальных чувств. А чем выше интеллект, тем более сильные средства надо применить, «чтобы заставить особи разных полов… подчиниться требованиям природы» (т.3 I, с. 104).

В отличие от Чернышевского, выводившего чувство красоты согласно антропологическому принципу в философии (и не без влияния Аристотелевой эстетики) из индивидуального стремления человека к удовольствию, Ефремов полагает его источником взаимонастройки противоположных полов, то есть всеобщий и самый могучий, непреложный закон природы. «Потом, когда мы стали мыслить», продолжает он, автоматически правильный выбор мужей и жен, «закодированный так, что он радует нас, и стал чувством красоты, эстетическим наслаждением» (т.3 I, с. 105). Инстинкт красоты поставил естественный отбор в совершенно особый по сравнению с животным контекст социальных эмоций. И вместе с тем послужил «спусковым крючком» процесса формирования самой человечной из них.

Ефремовская концепция красоты, как целесообразности, указывая сложную диалектику природной и социальной детерминированности чувства прекрасного, развивает материалистический смысл тезиса «прекрасное есть — жизнь». Дело в том, что, по мнению некоторых советских философов, «прекрасное возникает в процессе общественно-трудовой практики» и что «возникновение красоты в процессе труда есть вместе с тем возникновение красоты в материальном мире».[279] Выходит, красота природы до того не существовала и вообще нет иной красоты, кроме рукотворной? Эстетическое чувство отождествляют с красотой и вместе с тем разъединяют с природным бытием человека.

Ссылаются на высказывание молодого Маркса о том, что человек в отличие от животного производит не только под властью прямой физической необходимости, но и по духовной потребности; в силу этого человек, говорил Маркс, «формирует материю также и по законам красоты».[280] На наш взгляд, Маркс подразумевает лишь участие эстетического чувства в производстве, а не говорит о его происхождении. В трудовых процессах чувство прекрасного обретает мощное развитие. Но Маркс не ограничивает красоту производственной деятельностью. В своем рассуждении о неувядаемой прелести древнегреческого эпоса он даже подчеркнул определенную независимость уровня эстетических ценностей от производительных сил и социальных отношений. Что же касается содержания термина «производство», то классики марксизма включали в него и естественное продолжение людского рода.

Целесообразность красоты, по мысли Ефремова, возникает изначально, с природного фундамента, с психофизиологического уровня человеческой деятельности.

Он предупреждает, что рассматривает только «часть нашего чувства прекрасного» (т.3 I, с. 120), которая составляет «лишь грубую основу нашего понимания причинности тех или других эстетических ощущений» (т.3 I, с. 117), относящуюся главным образом к красоте телесной. Но на этой-то первооснове и воздвигнулась эстетическая вселенная человека. Инстинктивный росток дал жизнь разветвленному дереву, послужил исходной моделью универсального эстетического сознания и познания.

На одной из литературных встреч писателей-фантастов (в центре ее, кстати сказать, оказался «человек нашей мечты») Ефремов так объяснял свой интерес к инстинктивным началам психики: «Все яснее становится, что, кроме гигантской сознательной памяти нашего мозга, в организме существует еще подсознательная или, как ее раньше называли, инстинктивная память, буквально через все клеточки нашего тела связывающая вас со всем полумиллиардом лет исторического развития от первых наших морских предков. Эта иногда почти физически ощутимая страшная бездна прошлого трудного и медленного пути в то же время насквозь пронизана миллиардами нитей (физических, химических, электрических, магнитных, оптических и гравитационных) ощущений, сплетенных эволюцией в неисчерпаемый клубок нашей психической деятельности, и связывает нас с окружающей природой. Связь эта гораздо более крепка, чем мы пока себе представляем». И нельзя забывать, что «чудесное здание психики человека — мыслителя, создателя, гуманиста и творца» выросло «на скелете этих простых инстинктов».[281]

Одну из важных задач воспитания личности высшего типа Ефремов поэтому видит в «крепком свинчивании сознательного с подсознательным».[282] Но это-то только и возможно потому, что между «этажами» психики нет никакой пропасти. Подсознание не мрачный подвал, где затаился наш «зверь», но фундамент всего, что составляет человека.

Пороком фрейдизма он полагает не преувеличение роли подсознания, а дегуманизацию, принижение подсознательной человеческой деятельности допримитивных инстинктов, свойственных скорей «безмозглому моллюску», чем существу мыслящему. Фрейдом совсем упущено, говорит Ефремов, могучее влияние на подсознательную наследственную информацию социальных инстинктов, закрепленное миллионнолетним отбором. Наряду с заботой о потомстве социальное бытие «заложило в нашей психике крепкие основы самопожертвования, нежности и альтруизма, парализующие темные глубины звериного себялюбия. Почему Фрейд и его последователи забыли о том, что человек уже в диком существовании подвергался естественному отбору на социальность? Ведь больше выживали те сообщества, члены которых крепче стояли друг за друга, были способны к взаимопомощи» (т.3 I, с. 101).

Вот почему Ефремов, художник, высоко ценящий рациональную сторону интеллекта, нисколько не ниже ставит и безотчетный порыв.

По его мысли, наш эстетический инстинкт во всем жизненно важном очень точно совпадает с этической установкой, житейским опытом и, в конечном счете, с научным знанием. Если, например, эстетическая неодинаковость канонов мужской и женской красоты отвечает биологической целесообразности, то неправильное усреднение этих противоположных канонов — результат непонимания целесообразности красоты и вульгарного представления о равноправии полов.

Наше эстетическое чувство схватывает вместе с тем и всеобщий признак красоты всего живого, но уже не в анатомическом строении, а на уровне тонуса жизнедеятельности как проявление «жизненной силы», которое Ефремов именует алертностью. «…Тугая пружина энергии, скрученная нелегкими условиями жизни, — поясняет он, — воспринимается нами как прекрасное» (т.3 I, с. 107). Присмотритесь, говорит в своей лекции доктор Гирин, к животному, чутко собранному «по тревоге». Обратите внимание на осанку спортсменов, военных, актеров и вообще всех тех, кто родом своей деятельности постоянно призван быть алертным. Соответствующую духовную собранность древние называли энтазисом и считали ее счастливым даром богов и героев.

Следуя принятой писателем структуре понятий прекрасного, мы бы объединили алертность с энтазисом на третьей и решающей (на наш взгляд) ступени красоты. «Пружина жизненной энергии» выступает качественной характеристикой первых двух — анатомической целесообразности и ее меры. Алертность неуловимо-целостно окрашивает индивидуальный образ прекрасного. Выражение лица, походка, жесты и пр. — это уже и отпечаток характера, личности. Но главное, что в алертном состоянии инстинктивно верно угадывается гармоничное равновесие жизненных сил.

Ефремов придает алертности исключительное значение и как биолог. «Человек как организм, — замечает он, — биологическая машина, приспособлен к тому, чтобы время от времени переносить громадные напряжения всех сил. На это рассчитана и психика, и потому такие мгновения приносят ни с чем не сравнимую радость. Они неизбежно редки, не могут быть долгими… Помните прекрасный рассказ Г.Уэллса „Зеленая дверь” — туда нельзя заглядывать часто потому, что можно не вернуться. Высшее счастье человека всегда на краю сил».[283] (Отсюда, говорит Ефремов в другом месте, важность жизненного ритма, правильного чередования экстремумов с полным покоем).

В алертности и энтазисе обобщенно-зримо проявляется как прекрасное то самое отмеченное Марксом творческое отношение к миру, благодаря которому homo sapiens поднялся на вершину биологической лестницы. Не зря великие мастера прекрасного во все века стремились удержать жизненную энергию «звездных мгновений». И одна из генеральных задач искусства будущего, по мысли Ефремова, в том и состоит, чтобы всесторонне раскрыть «резервы счастья», целостно заложенные в красоте этих мгновений, физической и духовной, эмоциональной и интеллектуальной.

Размышляя о будущем литературы, Ефремов писал: «Современная наука говорит нам о гигантских возможностях и мощи человеческого организма. Человеческий мозг обладает, например, такими запасами памяти, что вся сумма нашего образования кажется смехотворно малой перед тем, что способен мозг усвоить… сюда же относится малоизвестное свойство человеческой психики — потребность в сильной эмоциональной нагрузке».[284] Наша психика, считает Ефремов, рассчитана на высокую интенсивность именно благородных социальных эмоций. Поэтому недозагруженность такими «эмоциями ведет к диким выходкам, вроде хулиганства, и к понижению интеллекта… То же можно сказать и о больших возможностях, скрытых в человеческом теле вообще, — мы даже не поднимали этих вопросов в наших книгах».[285]

Универсальное познание красоты человека, от биологического естества и полузвериных инстинктов до высочайших духовных взлетов, Ефремов считает не только целью эстетической мысли, но и могучим инструментом формирования нового человека. Достижения цивилизации не отменяют первобытного потенциала предков. Задействуя нашу «биологическую машину» лишь на докритических режимах, мы расточаем драгоценное наследие прошлого, которое предназначено для лучшего будущеего. «Я не говорю, — замечал Ефремов, — что литература обязательно должна заняться этими вопросами с научной стороны. Но вселять в людей уверенность и показывать им всю безграничную мощь человеческого ума, перед которым ничто самые сложные счётные машины, — это прямой долг литературы, та основа, на которой должны строиться наши ощущения нового…»[286]

В одной из своих литературно-критических статей Ефремов писал: «В наше время люди все больше освобождаются от бесконечного и монотонного труда. Поэтому большая проблема жизни — держать человека в „алертном” состоянии… Для этого нужно, чтобы у него была большая и высокая цель».[287] Только великая цель порождает великую энергию, и во взаимной реализации той и другой только и достижима полнота счастья па всех уровнях — биологическом и социальном, духовном и интеллектуальном, личном и общественном.

Сумма человеческого счастья, считает писатель, складывается не только общими социальными условиями, но и индивидуальными биопсихическими возможностями, и чем больше гуманизируется общественная среда, тем острей выступает проблема личного счастья, в сложнейших обратных связях со всеми процессами человеческого бытия. Красота целесообразности целостно охватывает лично-общественную природу человека. И так же как отдельная личность, совершенное общество тоже должно быть устроено по законам высшей целесообразности. Не зря в ефремовской концепции будущего предусмотрены специальные механизмы вроде Академии Горя и Радости в «Туманности Андромеды», регулирующие гармонию системы «человек — общество — природа». И на пути к будущему искусство обязано целеустремленно повышать свою функцию регулятора этой системы.

«Русская литература в лице самых выдающихся ее мастеров давно вынашивала эту мысль. Еще у Достоевского князь Мышкин говорит, что „красота спасет мир”. Представляется верной следующая интерпретация этой загадочной фразы: „Красота спасет мир тем, что потребует от человека перестройки по своему образу и подобию”.[288] Ефремовская концепция красоты-целесообразности намечает стройную программу изучения этой проблемы. Счастье и красота — словно бы сдвоенная спираль генетического кода, по которому развиваются и отдельная личность, и общество в целом. Накопление красоты должно быть подобно, по мысли Ефремова, цепной реакции, запускающей на полную мощность социально-биологический процесс возрастания счастья.

Так, исследуя ступени физической красоты человека, Иван Ефремов отправляется от разносторонне диалектического понимания коммунистического идеала счастья, и в углублении этого понимания по сути дела и состоит критерий и цель его концепции прекрасного.

В контексте фольклора и мифологии

Литературный жанр, порожденный научно-техническим прогрессом, самый молодой и самый неканонический, — и, с другой стороны, древнейшая устная словесность, которая восходит к ещё более архаичным формам мифологического сознания, когда зачатки духовной деятельности представляли собой нерасчлененное целое, творчество индивидуально-авторское, во всем подчиненное законам современной литературы, — и поэзия, ещё дописьменная и во всем коллективная, от авторства до бытования — между ними, на первый взгляд, столь мало общего, что и самая осторожная параллель кажется натянутой.

Однако, при более близком рассмотрении, даже на границах размежевания неожиданно проступают черты сходства. Хотя фольклор и не связан с современной научно-технической культурой своим происхождением и противоположен ей всем строем мысли и образа, тем не менее, в древнеиндийских народнопоэтических памятниках тысячелетней давности встречается описание «космического корабля» почти что научно-фантастического типа. Народные же былички космического века о неопознанных летающих объектах об энлонавтах — «зелёных человечках» с далеких планет — просвечивают какой-то вторичной фантастикой.

Эти, наудачу взятые, примеры красноречиво демонстрируют, что не только научно-фантастическая литература взаимодействует с фольклором, но и устное народнопоэтическое творчество принимает порою черты научной фантастики. Фольклорная адаптация литературных мотивов и образов, не столь уж редкая в наше время, имеет для научной фантастики свое особое значение: эта литература как раз и была первоисточником идеи контакта с инопланетным разумом. Когда наука и практика затрудняются объяснить нам иные загадки природы и человеческой культуры, массовое сознание пытается найти ответ во внеземной точке зрения -таким образом, идея века обрастает сенсационным «научно-фантастическим» фольклором…

Исследователи научной фантастики уже отмечали аналогичность её, так называемых, общежанровых элементов устойчивым формулам, поэтическим стереотипам фольклора[289]. Подобно его творцам, писатели-фантасты заметно чаще, чем реалисты, возвращаются снова и снова, казалось, к давно уже пройденным, отработанным темам и образам, идеям и ситуациям: скажем, появление инопланетного корабля, рейс нашего звездолета к иным мирам, коллизии между человеком и роботом, типажи космопроходца, гениального ученого (чем-то напоминающего, кстати сказать, чернокнижника народных преданий) и т.п.

Особенно много в научной фантастике машин-близнецов, хотя и не существующих, но, тем не менее, выполняющих сходные функции в произведениях разных авторов. Отдельные фантастические изобретения, детали, ситуации, конечно, просто заимствуются. Но в целом, в масштабах жанра, с их помощью создаются совместными усилиями писателей — те самые общие черты, которые сближают художественный мир иногда совершенно различных произведений. Сходство объясняется, понятно, общностью предпосылок и логики творческой фантазии, но также, отметим, и целевой установкой — разгадать какие-то черты обозримого будущего.

В реалистической литературе неудачные образы, надуманные коллизии легко отпадают в наглядном сравнении с нашим обыденным опытом. Для фантастики же критерий жизненной правды куда менее очевиден. Фантастика, хотя и на основе реальности, представляет нам то, чего ещё никогда не было, и умозрительный перебор вариантов словно бы восполняет — в масштабах жанра — недостаточность сравнения с действительностью.

Стало быть, «общие места» и канонические формулы, повторяющиеся образы и ситуации суть не только строительные леса научно-фантастической литературы, на которых держатся условные реалии художественного мира (читатель их мысленно «убирает», вживаясь в этот мир), но ещё и отпечаток научно-фантастического метода художественного познания. Вариативное сходство с фольклором обеспечивается подобием иного рода: сам творческий процесс, порождающий общежанровые элементы, по-своему оказывается аналогичен процессу «проб и ошибок» научного познания.

Это последнее сходство самоочевидно для технологических чудес современной фантастики. Но может быть, и фантастические представления мифосознания тоже переходили в народную поэзию не только в стихийном отборе на художественную продуктивность, но и по своей содержательности, по способности будить мечту о пользе, полученной, если бы чудесный предмет, явление, действие обернулось бы явью? Разве космическое путешествие Гильгамеша, полет Икара, живая и мертвая вода, ковер-самолет и т.д. — разве все эти метафоры только предшествовали изобретениям научной фантастики? Не оттого ли круг фантастических идей народной поэзии заметно уже бесчисленных сюжетных вариантов? Поэтический мир народа должен был опираться не только на общепринятое, но и на испытанное множеством поколений представление о целесообразности тех или иных чудес. Может быть, в этом-то отборе и формировалась интуитивная оценка фантастических объектов с двух точек зрения — красоты целесообразного и целесообразности красоты? Возможно, в предчувствии эвристической силы волшебного чуда складывалась также и мера его поэтической эффективности?

Каждый из этих вопросов — отдельное направление темы «научная фантастика и фольклор», однако двойная природа волшебного чуда представляется нам той магистральной гносеологической традицией, которая исторически связывает сказочные чудеса с научно-фантастической литературой. Во всяком случае, волшебные «изобретения» древних певцов и сказителей были, по-видимому, первоначальной формой того художественного целеполагания, которое является, на наш взгляд, специфической общекультурной функцией современной научно-фантастической литературы.

В наброске неосуществленной статьи «Миф и научная гипотеза» М.Горький писал, что «все чудеса культуры построены на гипотезах, созданных в глубокой древности» в результат «художественного обобщения процессов труда»[290]. Прежде Горький недооценивал волшебное чудо как первоисточник творческого воображения — по сравнению с практической деятельностью человека в эпоху научно-промышленной революции[291]. В упомянутом же наброске он даже несколько гиперболизирует возможности мифологической фантастики, когда утверждает, что в ней были «заложены основы технологического мышления неизмеримо более умные, чем „научные фантазии „Жюль Вернов и Уэллсов”.[292]

Преувеличение, правда, понятное. С ковром-самолетом, переносящим героев сказки куда угодно единственно силой желания, сегодня конкурируют, разве что, самые фантастические транспортные средства, до которых ещё далеко нашим авиалайнерам и космическим кораблям. Волшебные чудеса фольклора по-прежнему таят такие вот, не только ещё не реализованные, но зачастую и не до конца нами уясненные, «задания» наших предков.

Не следует понимать эти задания в прямом — изобретательском смысле. Хотя, скажем, тот же ковер-самолет на много столетий старше аналогичных научно-фантастических изобретений, непосредственным их источником послужили идеи, гипотезы, образ мышления, наконец, практические потребности эпохи научно-технической революции. Чудеса народной поэзии выполняли роль художественного целеполагания и творческого побуждения. Тысячелетиями волшебное чудо напоминало людям о том, что им нужно, ставило перед ними цель и побуждало к действиям.

Мечта и фантазия, о которых столько написано, ещё недостаточно оценены именно как побудительная причина творческой деятельности (которую мы, не слишком ли напрямую, связываем с практической необходимостью?). Исконно присущая людскому роду интуитивная убежденность, что действительно «всё, что человек способен представить в воображении, другие сумеют претворить в жизнь»[293], сыграла, по-видимому, огромную роль в истории культуры, Быть может, в этом свойстве нашего мышления и следует искать первоисточник многоразличных отношений современного чуда научной фантастики с древним народнопоэтическим чудом.

Правда, до последнего времени «жюль-верновская» традиция жанра побуждала научную фантастику размежевываться с волшебной фантазией. Тем не менее в русской литературе научная фантастика сравнительно рано обратилась к фольклорным сюжетам и философским мотивам. Трудно себе представить «Аэлиту» А.Толстого без поэтических страниц об Атлантиде. Легенда пришла к нам по литературной версии, однако Платон ссылается и на предание. А.Толстой использовал также позднейший псевдомиф об Атлантиде, в который антропософы привнесли и литературные реминисценции, и мотивы древнеиндийского эпоса[294].

Из ранних фольклорных связей русской советской фантастики упомянем роман М.Зуева-Ордынца «Сказание о граде Ново-Китеже» (1930) и повесть В.Итина «Страна Гонгури» (1922). В последней библейский миф о сотворении человека оригинально по тем временам переосмыслен как социально-биологический эксперимент некой внеземной сверх цивилизации. В научно-фантастическом варианте этот миф неоднократно встречается у писателей и в наше время. Можно также упомянуть детскую повесть Я.Ларри «Необыкновенные приключения Карика и Вали» (1937), в которой, правда, сказочные приемы использованы при изложении нефантастических сведений об электричестве, насекомых и т.п.

Однако перечисленными произведениями фольклорные переклички фантастики 20-30-х годов почти что исчерпываются. Современный период гораздо теснее связан с фольклором. Но и по приведенным примерам можно судить о разнообразии «научно-фантастического фольклоризма». Творческие связи научной фантастики с народной поэзией, конечно, не сводятся ни к различию или подобию, ни к заимствованию или оригинальной интерпретации народнопоэтических образов.

Насколько порой они неожиданны, эти связи, можно судить по судьбе литературной сказки. В советской литературе этот жанр с самого начала обретал вместе с приключенческой направленностью также и научно-фантастические мотивировки. Так, научно-фантастические мотивы появляются и нарастают в трилогии Н.Носова «Приключения Незнайки и его друзей» (1954-1965) со второй её части — годом позже выхода в свет романа И.Ефремова «Туманность Андромеды», с которого, как известно, начинался крутой подъем нашей научно-фантастической литературы. (Мы не ставим тем самым посредственное произведение в один ряд с новаторским романом, а только лишь отмечаем показательную историко-литературную зависимость.)

По наблюдениям Е.Неёлова[295], идеи и образы научной фантастики всесторонне переоснащают литературную сказку. Её звездолеты раздвигают волшебное пространство далеко за пределы планеты. Художественное время научно-фантастической сказки не замкнуто сюжетными рамками, как в аналогичном жанре народной словесности. Её социальная полихроничность, когда сцепление былого с грядущим, создает ощущение времени как исторического процесса, позволяет, например, оценивать прошлое с позиции счастливого будущего.

Вообще социальная научная фантастика облегчает приобщение маленького читателя к мировоззренческим проблемам, «сущность которых трудно передать только сказочными средствами»[296]. Своеобразный научно-фантастический историзм создает, таким образом, предпосылку изображения жизни в движении и развитии, т.е. приближает литературную сказку к творческому методу современного искусства.

И, наконец, характерная склонность приключенческой фабулы сказочного повествования к почкованию (когда развязка исчерпанного эпизода оставляет возможность новой завязки и т.д.) получает в неограниченном пространстве, в трехмерном художественном времени научной фантастики новые жанрово-поэтические возможности. Современные сказочные повести А.Волкова, Н.Носова, А.Смирнова, К.Булычева, М.Фадеевой образуют циклы, которые по объему и структуре повествования приближаются к крупноформатной прозе. По наблюдениям Е.Неёлова, современная литературная сказка главным образом заимствует свой научно-фантастический багаж. (То же самое можно сказать о фантастическом детективе и о произведениях вроде романа Ч.Айтматова «Буранный полустанок».)

Заслуживают поэтому внимания те случаи, когда научная фантастика, участвуя в жанровом перестроении литературной сказки, обновляет вместе с тем и свои собственные идеи, как, например, в «волшебной» повести В.Каверина «Немухинские музыканты». Писателями-фантастами не раз было использовано предположение, что музыкальному строю соответствует определенная цветовая гамма. У Каверина Фея Музыки Варвара Андреевна, наоборот, воспринимает краски, как звуки. Вся окружающая природа для нее звучит, приходится даже зажмуриваться в осенней роще — так оглушает её пылающая листва… «Волшебному миру литературной сказки не противопоказано, стало быть, творческое научно-фантастическое воображение.

Сегодня, по всей видимости, уже позади та полоса историко-литературного развития, когда научная фантастика обособлялась от сказки блюдя свое сцентистское первородство. Сегодня её взаимодействие с фольклором выступает, по меньшей мере, по двум направлениям: с одной стороны, она отдает свои образы художественным системам, генетически связанным с народной поэзией, с другой стороны — сама впитывает фольклорный материал и поэтические принципы.

Братья Стругацкие начинали свой творческий путь в традиции твердой научной фантастики. В повести о коммунистическом мире «Возвращение. Полдень. XXII век» (1962) волшебное чудо (гости из отдаленного будущего сказочным образом появляются в звездолете XXII столетия) впервые мелькнуло где-то на обочине повествования. Веселая же повесть-сказка тех же авторов «Понедельник начинается в субботу» (1966) уже вся оказалась соткана из разноцветных полос фантастики, научной и сказочной, в институте Чародейства и Волшебства — в НИИЧАВО трудятся обыкновенные менеэс, они же профессиональные маги, потому что изучают волшебный объект — человеческое счастье. Естественно смотрятся в штатных сотрудниках НИИЧАВО Кот Ученый и Баба Яга — Наина Киевна Горыныч. И может быть, эти сказочные образы и персонажи имеют к науке куда более близкое отношение, чем профессор Выбегалло с его «ученым» шаманством; подлинная наука, может быть, вовсе и не противостоит, а, наоборот, сближается с благородным искусством народной магии… В контексте примерно таких вот шуточных размышлений, писатели отдают предпочтение сказочной фантастике перед той «научной», которая изображена в этой повести заодно с «наукой» профессора Выбегалло сатирической краской.

«Чистая» научная фантастика в русской литературе всегда тянулась к серьезному жанру (не считая, впрочем, лукавых юморесок А.Беляева о профессоре Вагнере, которые нарушали жюль-верновскую традицию). Нынешнее же, неуловимое подчас, переплетение волшебного чуда с научно-фантастическим, например, в серии повестей-буфф К.Булычева о девочке Алисе (современная версия известной сказки Л.Кэрролла), в его же рассказах о космических пришельцах, в «иронической прозе „ поэта В.Шефнера, в пародийных новеллах И.Варшавского, в фантастических притчах Н.Катерли и т.д., вероятно, только и может реализоваться с усмешкой, ради сатирической сверхзадачи, в духе буффонады или пародии. Не столь изобильно, но не менее знаменательно другое, лирико-романтическое направление „фольклоризации” научной фантастики. Это, например, вариация на темы древнего мифа в рассказе В.Журавлевой „Урания” (1963), переработка библейских сюжетов Л.Обуховой в повестях „Лилит” (1966) и „Дочь Ноя” (1970), нравственно-философское переосмысление символики мирового фольклора в цикле повестей О.Ларионовой „Сказка королей” (1975), „Соната Ужа” (1979), „Солнце входит в знак Девы” (1981), „Солнце входит в знак Близнецов” (1981). Читатель, знакомый с живописью М. Чюрлениса, заметит совпадение последних названий с его картинами. Гениальный художник вдохновлялся философскими метафорами народной поэзии — от Литвы до Индии. А усвоение Ольгой Ларионовой фольклорных мотивов через их живописную интерпретацию знаменательно не только усложнением путей литературы XX века, но и тем, что небывалый интерес к фантастическим темам и формам сегодня проявляет также изобразительное искусство. Уже заявила о себе, например, научно-фантастическая живопись.

На наших глазах складывается какой-то новый род фантастической литературы, в котором творческое воображение научного типа выступает заодно с фольклорным и родственным ему условно-романтическим. Чтобы с такой внутренней свободой войти во взаимодействие с художественным сознанием иной природы, научно-фантастический жанр должен был проделать значительную эволюцию. И то, что он сегодня равно сближается с реалистическим и сказочным канонами, — результат не только его собственного развития.

Изменился окружающий мир, изменилось и восприятие мира, иным стало сегодня понимание природы фантастического искусства и его задач. Эйнштейновское релятивистское естествознание смягчило ньютоновский ригоризм оценки научно-фантастических допущений, более гибким сделалось требование детерминированности фантастического вымысла. Когда же стали сбываться одно за другим удивительные пророчества научной фантастики, многие ей поверили «на слово» — подобно тому как верили в старину в волшебное чудо. Подготовленного же читателя конца XX века привлекает в свободном, раскованном воображении продуктивность парадокса, не укладывающегося в формальную логику (с ней жестко связывали в прежние времена творческий метод научной фантастики), когда истина раскрывается сразу, поверх логических ступеней познания.

Сложились благоприятные предпосылки взаимодействия новейшей фантастики с древней; тем не менее, это вовсе не означает уравнивания возможностей творческого метода той и другой. Не только отдельные образы, но и общие принципы сказочной фантастики ныне не могут не выступать в контексте современного мышления, которое чем дальше, тем больше подчиняет себе наше сознание. Поэтому научно-фантастическая литература, когда она, скажем, отдает свои образы литературной сказке, тем самым приобщает и ее волшебный мир к своей собственной системе не только фантастических идей, но и литературно-эстетических принципов. В сказочной атмосфере, в свою очередь, явственней выступает художественная условность, метафоричность научно-фантастических допущений.

Наиболее продуктивной в литературном плане нам представляется обратная ситуация, когда в художественном мире научной фантастики прививаются волшебные образы народной поэзии. Фольклорные заимствования получают здесь вместе со второй своей поэтической жизнью также и типологически-смысловую многозначность. Например, хотя «ангелы» и разумные драконы в трилогии Снегова и ассоциируются с персонажами мифов и сказок, в научно-фантастическом контексте они не могут не восприниматься вместе с тем как образы наших «братьев по разуму». По мнению этнографов и фольклористов, первоисточником подобных персонажей мифологии могли быть галлюцинации, оптические обманы и т.п. Писатели же фантасты не исключают знакомства древнего человека с какими-нибудь реликтовыми ящерами, гигантскими птеродактилями, быть может, с мутантами, ещё не известными естествознанию.

В своей новой, научно-фантастической версии чудища народной поэзии выполняют самые различные функции. У Снегова, например, «ангелы», сварливые человекоптицы с далекой планеты, существа благородные, хотя и невысокой культуры, не столько гипотеза об иных путях биологического развития, сколько ироническая параллель известным библейским героям. Зато чудесный «набор» признаков былинного змея — летуна, мудреца, громовержца — послужил для героев писателя прообразом созданного ими искусственного существа, наделенного ещё и свойствами механизма — настоящее научно-фантастическое изобретение…

Научно-фантастическая интерпретация нередко проращивает рациональное зерно народнопоэтических образов. Иногда это бывает «простая параллель, хотя и она не всегда лежит на поверхности, как, например, прообраз механического помощника человека в рассказе А.Беляева „Сезам, откройся!!!” (1928), описывающем электронного робота. Позднее, когда уже были разработаны подобные устройства, А. и Б.Стругацкие в одном из своих произведений усложнили интерпретацию фольклорного „источника”: сюжет об Аладдине и волшебной лампе рассмотрен ими как описание робота-джинна, приводимого в действие командным блоком в виде лампы…

По отношению к своему мифопоэтическому прототипу научно-фантастическая вариация волшебного чуда нередко парадоксальна. Библейский миф о сотворении человека послужил В.Итину в «Стране Гонгури» источником атеистического мотива, а этот последний, в свою очередь, получил в романе С.Снегова «Люди как боги» иронический поворот: всемогущая цивилизация, запустившая на необитаемой планете механизм биологической эволюции, как раз с человеком потерпела неудачу: «боги» тоже, оказывается, не всё могут… Научно-фантастические вариации сказочных чудес представляют собой ещё не тронутый фольклористами, этнографами, историками пласт материала, который не только позволяет исследовать научно-фантастическую литературу с фольклорной позиции, но и дает возможность взглянуть на народную поэзию с не менее необычной для неё научно-фантастической точки зрения.

Ученые пока что не владеют надежным ключом к тайне происхождения волшебного чуда. Предположения насчет обмана зрения, галлюцинаций и т.п., даже о наблюдении творцами мифов необычайных явлений, вроде НЛО, пока что остаются только догадками, да они и не касаются тех самых таинственных чудес устного народнопоэтического творчества, которые выделяются среди всех остальных своей поразительной индивидуальностью и, так сказать, технологичностью — свойствами, не типичными для фольклора и тем более неожиданными.

Обратимся к Дж.Свифту, чье фантастическое творчество недавно ещё воспринималось только лишь в качестве условного приема его сатиры. Отечественные литературоведы показали, что для сатирических задач великого писателя была вовсе не безразлична природа и типология фантастического вымысла, что у него фантастика выступает также самоценным направлением творческой мысли. По мнению Ю.Кагарлицкого, Свифт стремился в определенной мере научно-фантастически мотивировать, например, путешествие Гулливера на летающий остров Лапуту, хотя эта фантастика по преимуществу пародировала научные заблуждения[297].

В самом деле, при слабом магнитном поле нашей планеты, Никакой колоссальный магнит не удержал бы Лапуту «на весу». И Свифт саркастически изображает лапутянских ученых, которые перепутали магнетизм с силами тяготения. Но вряд ли насмешка помешала его научной фантастике запечатлеть и достижения научной мысли того времени. Историк В.Вилинбахов ссылается в статье «Гулливер на борту Лапуты» на труд У.Гильберта «О магните, магнитных телах и великом магните Земли», который, хотя и не разграничивал эти силы мироздания (кстати сказать, их не всегда различали писатели-фантасты и в XX веке), впервые давал, тем не менее, считает Вилинбахов, «правдоподобное и лишенное всякого мистического оттенка объяснение устройства небес»[298]. Маловероятно, чтобы такой выдающийся мыслитель, как Свифт, «подвешивал» свой летающий остров, не понимая прогрессивности мысли о магнетизме. Самое же интересное с точки зрения нашей темы, что В.Вилинбахов обращает внимание и на вненаучные, легендарно-фольклорные источники, лапутянского приключения Гулливера. Тема «летающей страны», «летающего народа», напоминает историк, «имеет давние традиции, и к ней обращались задолго до английского сатирика»[299]. Вполне вероятно что Свифту были достаточно хорошо известны средневековые памятники, поражающие сегодня изобилием будничных подробностей невероятных приключений. В хрониках, на которые ссылается В.Вилинбахов, варьируется такой, например, сюжет: экипаж корабля «плывущего по воздуху, как по воде», пытается высвободить якорь, зацепившийся за церковную колокольню, горожане набрасываются на аэронавтов и т.д. Повторяемость деталей может указывать на фольклорное происхождение записей в хрониках. Но независимо от того, легенды ли вдохновляли писателей, или же это фантазии хронистов сами питали молву, «Небесные корабли встречаются в литературе (например, в „Правдивых историях…” Лукиана) и в мировом фольклоре много раньше.

Непосредственным поэтическим источником для Свифта могла быть, считает Вилинбахов, кельтская (писатель родился и вырос в Ирландии) сага о «Плавании Майль-Дуйна». Описание Лапутии, в самом деле, перекликается с народной сагой. Но в данном случае проблема источника предстает и в другом свете. Как писателя-мыслителя Свифта не могла не интересовать в «воздушных плаваниях» и принципиальная возможность создания самого летательного аппарата. Не оттого ли в его версии «небесного корабля» столько технологических подробностей, явно избыточных и для саги и для сатиры деталей, именно научно-фантастических по своей природе и функциям?

Свифт, может быть, был первым известным писателем, кто сознательно обработал фольклорный мотив с позиций научной фантастики. Но сама идея искусственного полета — не в ступе и не на помеле, и даже не на крыльях Икара, а на сложном механическом аппарате — уходит в глубь древнеиндийского эпоса.

И если бы только одна идея! В санскритских текстах, сложившихся на основе устного народнопоэтического творчества, описание «огненной колесницы» — вимана или агнихотры — развернуто на сотни строф, изобилует подробностями, перекликающимися с научно-фантастическим романом технологического направления. Сообщается, что агнихотра выполнена из легкого материала наподобие птицы и приводится в движение устройством, напоминающим… реактивный двигатель.

Современному читателю, твердо знающему, что человек шагнул в космос с вершины научно-технической революции XX века, трудно поверить, что за тысячи лет до того был описан корабль, способный летать не только в «солнечной области», но и в «звёздной области»[300]… Ничего подобного мы не встретим в европейских и других народнопоэтических памятниках. И дело не только в «современности» чудесной машины, а и в её, повторяем, детализированной разработке. Ведь чудесные образы народной поэзии всегда обобщенно-лаконичны, чтобы легче передавались из уст в уста, это поэтический стереотип; к тому же волшебное чудо не нуждалось ни в каком внешнем правдоподобии уже по своей внутренней самоочевидности для создателей мифов, а в эпоху фольклора, как поэтическая традиция.

Поразительная машина, вместе с тем, человечнее тех самодвижущихся треножников, что прислуживали на пирах в олимпийских чертогах, — «Иллиада» не сообщает о них никаких подробностей. Гомеровы автоматы движутся божьим промыслом и неподвластны простому смертному. (Зевс покарал Прометея за то, что тот похитил огонь для людей — символ божественной творческой силы.) Удивительное же качество индийской колесницы в том, что это поистине волшебное чудо — результат человеческого уменья. Поэтому в описании столько конструктивных деталей, ныне сообщаются секреты технологии — чтобы агнихотра не была употреблена во зло…

Волшебное изобретение узаконивает, казалось бы, невозможное — научную фантастику в самых недрах фольклора. Оказывается, жанр, который не просто сосуществует со сказочным и в современном сознании, мог зародиться на уровне духовной культуры, по нашим понятиям, исключающем фантастику такого типа.

В эпоху бронзы о постройке такой «колесницы», конечно, не могло быть и речи. Куда менее фантастические проекты Леонардо да Винчи несколько столетий дожидались соответствующего уровня машинного производства. Не исключено, может быть, что древнеиндийский «космический корабль» — след палеоконтакта с внеземной цивилизацией или (что столь же маловероятно) след какой-то очень давно исчезнувшей земной высокоразвитой культуры. Однако в том и в другом случае одну загадку пришлось бы объяснять через ещё более проблематичную. Следует все-таки сначала поискать менее невероятные объяснения.

Гальваническое металлопокрытие возникло за много веков до нас, по всей видимости, из стихийного опыта ремесленников-умельцев. Но вот замысел парореактивной турбины Герона Александрийского (I век до н.э.), идея солнечного лучевого оружия Архимеда (III век до н.э.), постройка примерно в ту же эпоху где-то в районе Средиземноморья счетно-решающего механизма — всё это было бы невозможно без развитой теоретической мысли.

То, что наши пращуры в Азии и в Европе предвосхитили атомистическое строение материи, догадались о шарообразной форме Земли, построили гелиоцентрическую модель солнечной системы, говорили о происхождении человека от обезьяны (гениальная догадка индийской тантрической философии) и т.д., — всё это красноречивые свидетельства творческого потенциала умозрительного познания.

Без экспериментального подтверждения подобные открытия сами по себе ещё не имели силы научного знания и, не встречая поддержки в неразвитом материальном производстве, нередко утрачивались навсегда. Тем не менее, не преувеличивая значения умозрительной мысли, не следовало бы и приуменьшать её возможностей. По своему типу она граничит с научной фантазией, и её можно рассматривать как форму научно-фантастического творчества, которая могла переходить и в литературный ряд. Разве не подобным образом творит сегодня писатель-фантаст, когда выдвигает продуктивные идеи, опережающие возможности инженерных решений, а порой и научную теорию?

Агнихотру индийского народного эпоса, нам думается, следует оценивать не с точки зрения практики древних механиков и инженеров, а с точки зрения возможностей отвлеченного воображения мыслителей и поэтов. По-видимому, такое воображение непосредственно не зависит от технологического уровня производства и в периоды пиков культурного развития могло соперничать с современной фантазией. Эта «мифологическая» научная фантастика, хотя и отодвигает истоки жанра гораздо глубже в даль времен, чем представлялось ещё недавно по исследованиям творчества Свифта и Рабле, по фантастическим образам Сирано де Бержерака, у которого элементы научной фантастики появляются за несколько столетий до романов Жюля Верна, тем не менее, не ломает сложившихся представлений об историко-литературном развитии. До середины XIX века можно говорить лишь об отдельных научно-фантастических мотивах и произведениях, тогда как индустриальный прогресс стал основой научной фантастики как художественного явления, одного из направлений литературного процесса, в котором она обрела и свою жанровую определенность, и свой творческий метод.

И вот теперь, на крутом подъеме НТП, фантастика, которая стала научной, словно бы возвращается к сказочным истокам. Фантастика не утрачивает при этом — типично для искусства, а не для науки — научного реализма, сочетает волшебное чудо с научно-техническим в какой-то третьей фантастической субстанции и, вместе с тем, обогащает поэтической условностью научную логику художественных моделей. Это уже процесс не внутрижанровый, но общий для современного искусства. В главе «Что такое фантастика?» мы уже обращали внимание на появление в современной «реалистике» фантастических «фресок» различного типа, с одной стороны, сказочно-мифологических, а с другой — «жюль-верновских». Вероятно, в таком двойном отстранении рельефней представляется наш усложнившийся мир и человек, решающий ещё не бывалые в истории по остроте и сложности проблемы. Если не в каждом произведении, то, несомненно в литературном потоке в целом, научно-фантастические образы и сказочные, мифологические как бы уравновешивают друг друга.

Между тем и критики, и писатели, обсуждая это явление, почему-то ограничиваются одной только сказочной половиной процесса. В диалоге с советским коллегой о судьбах современного реализма португальский писатель М.Вентура ещё в 1972 году, когда трудно было и предсказать теперешние пути научной фантастики, не соглашался с противопоставлением её литературных возможностей мифу и сказке.

Дело не только в односторонности спора на эту тему. Бросается в глаза приблизительность суждений, когда под мифом подразумевают всё что угодно, только не мифологию. Когда в упомянутом диалоге Залыгин замечал: «Если бы меня попросили назвать два главных направления в истории мировой литературы, я бы ответил: мифология и реализм»[301], он ставил в один ряд совершенно разнокачественные явления, разделенные к тому же бездной исторического времени. Если мировому литературному процессу не более трех-четырех тысячелетий, то мифологическая эпоха простирается в глубь истории человечества на сотни веков, тогда не только не существовало литературы, но ещё не было и раздельной духовной деятельности.

Стоит, впрочем, сказать, что заслуживает внимания объяснение, которое дает Залыгин нынешнему интересу литературы и сказочно-мифологическим мотивам. «Для древних, — говорит он, — действительность была настолько непостижима сама по себе, что они могли выразить её только через условность, через мифы. Для нас она (действительность XX века, — А.Б.) настолько усложнена и разнообразна, что мы тоже вводим в свое творчество мифы, условности, алгебраические формулы величин, а не сами величины и факты» [302]. В самом деле, в нынешнем «фантастико-реалистическом» течении следует различать и художественно-методологические искания, а не только дальнейшее обогащение арсенала изобразительных средств) как полагают некоторые критики. Но что касается залыгинской трактовки мифа, то ведь для творцов мифологии их фантастические представления были отнюдь не художественной условностью, а такой же реальностью, как вся остальная их жизненная практика. Это теперь мы сознаем миф, как поэтический вымысел. Но мы потому и можем сегодня вводить в реалистическое искусство мифологические «формулы условности», что в них была заложена частица и безусловного восприятия мира. В ином случае мифы просто не дожили бы до наших дней, так как не выполнили бы своего первозданного и основного, по мнению ряда ученых, жизнеориентационного назначения.

Поясним нашу мысль на примере космического мифа. Каждый народ создавал его по своему и, вместе с тем по удивительно сходному генеральному плану: космос отождествлялся с человеком, более того, производился из человека. В «Упанишадах» мир возникает из «космического человека пуруши:

Когда разделили пуруши, на сколько частей он был разделен? Чем стали уста его, чем руки, чем бедра, ноги? Луна родилась из мысли, из глаз возникло солнце… Из пупа возникло воздушное пространство,       из головы возникло небо. Из ног — земля, страны света — из слуха. Так распределились миры[303].

В «Голубиной книге» в роли человека-космотворца (так говорят фольклористы, культурного героя) выступает уже христианский бог (естественная метаморфоза при переходе мифосознания в религию):

Зори ясные от очей божьих, Звезды частые от риз божьих, Млад светел месяц от грудей божьих[304].

Ересиах Аввакум представлял себя «космическим» человеком, когда писал царю, как «в нощи вторыя недели, против пятка, распространился язык мой и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, а се и руки быша и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земли распространился, потом бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь… так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти…»[305].

Первобытная космология «упорядочивала» подобными отождествлениями человека с миром, мира с человеком домифологический хаос, превращала его в космос. Мифопоэтические образы тождества ещё не были ни метафорами, ни умозаключениями, а только содержали зародыш тех и других (на наш взгляд, при более активной роли предэстетического чувства). Поэтому, когда пытаются оценить миф как суждение на основе дефицита информации, забывают о первичности ощущения красоты окружающего мира, как целесообразности и целесообразности, как красоты.

В статьях «О познавательных мифах нашего времени» и «Научная фантастика и современное мифотворчество» Т.Чернышёва уподобляет научно-фантастическую литературу мифологии «информационной модели действительности, возникающей при мышлении по аналогии»[306].

«В этом, очевидно, — утверждает она, — и кроется секрет того „суждения по себе”, т.е. суждения по аналогии с уже известным, которое Г.В.Плеханов считал одним из свойств мифологического мышления»[307]. Секрет, нам думается, совсем в другом, и «суждение по себе» Т.Чернышёва понимает превратно. Когда, по её словам, она исходит из высказывания К.Маркса, что «всякая мифология преодолевает, подчиняет и формирует силы природы в воображении и при помощи воображения»[308], её информационный подход в корне подрывает эту позицию. Можно ли объяснить воображение одним только количеством информации?

Исследовательница путает мифологию с общим объемом сознания её созидателей. Ученые высказывают на этот счет лишь самые предварительные соображения, но, по всей видимости, опытное знание не могло участвовать в мифе, не разрушая его как господствующую систему мышления. Согласно теории первобытной психики этнографа-социолога К.Леви-Стросса, уже у древнего человека мифологический «этаж» не был единственным уровнем сознания и различался с практическим. С другой стороны, пережитки мифомышления прослаивают различные формы сознания и у современного человека, при всем нашем научном мировоззрении.

Миф не подлежал сомнению, которое свойственно научно-практическому реализму, как священная традиция, закреплявшая систему жизненных ориентационных рефлексов первобытного коллектива. Возможно, под натиском познания и появились поразительные для нас противоречия в мифосистемах, когда, например, древнему эллину показывали могилу бессмертного Зевса…

О знании в нашем понимании речь может идти, вероятно, только на поздних стадиях мифологической эпохи, когда мифы стали учитывать свое ориентационное назначение и обретать вместе с тем иную — уже условно-поэтическую — жизнь в народном эпосе. У создателей мифов ещё не было, таким образом, ни материала, ни побуждения для «суждений по себе»: о себе они знали не больше, чем об окружающем мире.

Но что касается чувства, то уже одно то, что из мифологии вышел (или на основе мифов сложился) такой поразительный феномен, как фольклор, превративший мифологию в художественную условность, позволяет предположить, что наш первобытный предок замечательно восполнял недостаток информации её качеством — предэстетическим ощущением себя, своего образа как микрокосма Вселенной.

«Вошло в обыкновение понимать миф, — писал крупный исследователь мифологии Л.Ф.Лосев, — как попытку объяснения или понимания природы и общества первобытным человеком. Это неверно, поскольку всякое объяснение природы и общества, даже максимально мифологическое, является уже результатом рассудочного познания и тем самым резко отличается от мифа, обладающего какой угодно, но только не познавательной функцией»[309]. Познание противоположно вере, миф же, считает Лосев, «развивается ещё до этого противоположения, и поэтому здесь — и не вера и не знание, но свое собственное, хотя и вполне оригинальное, сознание. С точки зрения первобытного человека, ещё не дошедшего до разделения веры и знания, всякий мифический объект настолько достоверен и очевиден, что речь должна здесь идти не о вере, но о полном отождествлении человека со всей окружающей его средой, т.е. природой и обществом»[310].

В том-то и дело, что мифология не была мышлением в современном понимании, на основе которого сформировалось научно-фантастическое творчество. То, что Т.Чернышёва называет «мышлением по аналогии», подразумевающим перенесение информации с известного объекта на неизвестный, мифологи считают особым типом сознания, отождествлявшим равнозначные в информационном смысле объекты — по признаку смежности, по сходству названия предмета с самим предметом, по связи части и целого[311], — поскольку первобытный человек был убежден что «все находится решительно во всем» (А.Ф.Лосев), как сам он выступает воплощением своего рода-племени и матери-природы.

Таким образом, сознание, ориентировавшееся по этим семантическим рядам, ещё не вычленяло своей познающей способности. «Познавательный миф» Т.Чернышёвой либо уже вовсе не миф, либо ещё не познание. Информационный голод, имеющий немаловажное, но все-таки не решающее значение и для современного сознания (в конечном счете, мы мыслим благодаря не количеству сведений, а качественному уровню их переработки), имел и того более скромное значение для мифологической жизнеориентации. В ключевых мифообразах «мир — человек», «человек — мир» заложено не отвлеченное суждение, а конкретно-чувственное представление на основе непосредственного отождествления объектов.

Скажем, отождествление глаз пуруши с Солнцем, нисколько не обогащая логическим познанием Вселенной (скорее, наоборот), содержит зато могучее жизнеощущение родственных связей всего в этом мире как целесообразной красоты бытия. По другим ассоциациям Луна («млад светел месяц») — от «грудей божьих», а не от мысли, а от очей уже не Солнце; но «зори ясные», и т.п. Отождествляемые объекты могли меняться в этих семантических рядах местами, вместо одних подставлялись другие, но без какого-либо количественного изменения информации. Зато вовсе не безразлично в отношении ее качества!

Мифологический тип отражения ближе всего нашему художественному освоению мира, когда интуитивно-эстетическая оценка целесообразного «таинственным образом» приводит к истине поверх логического познания, хотя, разумеется, и с издержками в глубине анализа и полноте картины. Зачем же сводить все к информации? Допустимо ли исключить интуицию, да ещё в такой кровно родственной ей области, как научно-фантастическое художественное познание? Наш древний предок, отождествляя себя в своих мифообразах с космосом, предчувствовал в человеке то самое воплощение мировой гармонии, к осознанию которого мы теперь все больше приходим, или лучше сказать, возвращаемся, когда, например, открываем заново истинность протагорова афоризма: «Человек — есть мера всех вещей».

Казалось бы, противоположные подходы: только лишь со стороны поэтической условности (С.Залыгин) и, наоборот, с чисто информационной меркой (Т.Чернышёва), — равным образом упускают эстетику мифологического отождествления человека с миром. А ведь, по-видимому, благодаря заложенной в мифообразах нравственно-эстетической интуиции наши предки гениально предвосхитили такие родственные научной фантастике целеполагающие ценности, как мысль о победе над пространством и временем, об освоении внеземной среды, о власти над жизнью и смертью и т.д.

Мифологизируя с информационной позиции научно-фантастическую модель освоения космоса, Т.Чернышёва уверяет: «Сейчас уже считается несомненным, что осуществление контактов в ВЦ (внеземными цивилизациями, — А.Б.) и исследование большого космоса с помощью звездолетов… практически невозможно по целому ряду причин, и если в научных, а чаще в популярных работах оценке этих проектов (как правило, отрицательной) ещё отдается дань, то это обусловлено традицией, созданной не наукой, а научной фантастикой». И все же в научной фантастике звездолеты продолжают бороздить космос, хотя все это, полагает автор, есть «ложь, заведомая ложь, и ложность такой картины мира может быть понята и оценена уже современным знанием… И тут едва ли можно объяснить все художественной условностью. На наш взгляд, мы имеем дело здесь не столько с художественной, сколько с „мифологической” условностью, рождающейся из необходимости для обиходного мышления освоить космос на каком-то уровне»[312]. Ответим опять безосновательность этой «мифологической условности», которая ещё и попросту «заведомая ложь», хотя миф не различает правду и вымысел, а заодно и некую растерянность Т.Чернышёвой перед грандиозной звездной дорогой человечества.

Но в самом деле, воспрещает ли современное знание, на которое ссылается исследовательница, залетать научно-фантастическому воображению в далекие галактики? Вспомним не так уж давно, в 30-х годах выход человека в космическое пространство вообще считали химерой и сказкой, и не литературоведы, а инженеры с мировым именем. Художественная литература не приблизила бы эту сказку, если бы апеллировала к безосновательному скептицизму, если бы не ставила целей, опережающих самые смелые проекты.

Точно так же современная фантастика ориентирует общественную мысль на дальние цели космонавтики. Т.е. если сегодня художественнее воображение по-прежнему действует с опережением, то вовсе не по «мифологической условности», а по собственным законам научной фантастики — современного типа художественного мышления, соединяющего рациональное гипотезирование по координатам научного знания с древним принципом эстетики целесообразного. Это значит, что практическую поверку своих «сдвоенных» проекций научная фантастика оставляет — по законам жанра — на завтра. Её реализм вовсе не в том, чтобы не оторваться от возможного сегодня, а в том, чтобы предугадать грядущие устремления человечества — как целеуказание научной теории и общественной мысли, из которых она же исходит, и, разумеется, как задание практическому сознанию, которому Т.Чернышёва оставляет в удел одни мифологические иллюзии.

Если так называемую космическую оперу устраивает безразлично какое правдоподобие, то в серьезных научно-фантастических романах преодоление безмерных расстояний — решающего препятствия в звездных рейсах — мотивируется неклассической Эйнштейновой физикой, с которой знаком современный школьник, нелинейной геометрией Лобачевского, о которой размышлял еще Раскольников у Достоевского. Когда в трилогии Снегова звездолеты пожирают расстояния, преобразуя кривизну пространства в вещество, — это не только «писательская» условность, это и оригинальная гипотеза автора — физика по профессии. Разве что только безнадежно отставший от нашего века читатель не различает сегодня сказочно-мифологических чудес и научно-фантастических.

Напрасно было бы искать у Т.Чернышёвой ответ на вопрос, на каком все-таки уровне осваивает космос придуманная ею, так сказать, обиходно-научно-мифологическая фантастика. Когда она уверяет, что «коллективное сознание человечества, следуя каким-то нам пока во многом непонятным принципам, безошибочно отбирает из всей суммы современных научных знаний только те, что совершенно необходимы для построения своего рода современной „мифологической картины мира”, которая и соответствует и одновременно не соответствует научным представлениям»[313], то и дело даже не в том, как можно выбирать из науки, да ещё безошибочно, то, что науке не соответствует. Дело прежде всего в том, что, по мнению Т.Чернышёвой, «наука в своем движении создает новую почву для рождения мифов»[314]. «Как это ни странно и парадоксально», -добавляет она. Странновато. Наука получается для того и возникла в процессе разложения мифологии, чтобы заново мифологию воссоздать…

В самом деле, странно слышать на исходе XX века, будто внутри науки существует некое «рабочее мифотворчество» (?!)…[315] Примером может служить, говорит Т.Чернышёва, «все, что связано с поисками разумной жизни во Вселенной»[316], — А могут ли служить примером мифотворчества, скажем, те пробы грунтов на биологическую активность, что взяты были на Луне и на Марсе? Или, чтобы избегнуть обвинений в мифотворчестве, и вовсе не следовало вести поиск разумной жизни?

Т.Чернышёва утверждает, что «за последнее время основы, условно говоря (?), мифологических моделей мира создаются самими учеными»[317]. Однако у специалистов-мифологов на этот счет иная точка зрения. Во введении в коллективную монографию «Мифология древнего мира» наш крупный востоковед И.Дьяконов писал, например что, наоборот, «мифотворчество проникает и в саму науку, способствуя созданию непроверенных или не поддающихся проверке лженаучных теорий»[318]. И почему же только «за последнее время»? Так было всегда: всегда борьба с лженаукой играла определенную роль в утверждении истины.

О научно-фантастической литературе уж и говорить не приходится: у Чернышёвой это непостижимая мифоложь — и тем не менее ложь, получается, будто бы «помогает современному человеку как-то (все-таки как же? — А.Б.) ориентироваться» ни много ни мало «в усложняющихся представлениях об окружающем мире…»[319]

Среди таких вот «парадоксов» пропадает интересное соображение автора о преодолении формального понимания правила Оккама. Согласно этому правилу, изучаемые «сущности не следует умножать без необходимости». Корректное исследование отсеивает избыточные для данного случая «сущности» («бритва Оккама»). Однако отделить первые от вторых способна уже не логика, а диалектика с интуицией. Научная фантастика в значительной мере исходит из интуиции, развивая заложенную ещё мифами догадку о будущем космическом бытии человека, подхватывает современную «безумную» идею об участии сверхцивилизаций в «переконструировании» мироздания и т.д., т.е. выдвигает на обсуждение «сущности», казавшиеся излишними и пока что не поддающиеся опытной проверке.

Но при чем здесь мифология, да ещё и современная? Когда Т.Чернышева вводит оговорку о том, что «употребляет термины „мифология”, „мифотворчество” применительно к современному мышлению в известной мере (в какой же?) условно, не ставя знак равенства между „современной мифологией” и древними мифами»[320], то это не только не спасает, а, наоборот, усугубляет ошибочность её позиции.

Сошлемся ещё раз на коллективную монографию «Мифология древнего мира». Во введении И.Дьяконов предостерегает от опрометчивого отождествления совершенно различных явлений, одинаково обозначаемых этим словом. На смену, или точнее сказать, в дополнение к пережиткам первоначальной, ещё дорелигиозной мифологии религия, — говорит Дьяконов, — создавала свою, «вторичную», которая вступила в непримиримый конфликт с научным знанием. Новое время породило «третичную» мифологию — она уже может являться, по словам Дьяконова, результатом «невежества непростительного», т.е. «принятия на веру того, на что уже имеются средства проверки — или, хуже того, результатом сознательного введения в заблуждение»[321].

Одно дело издержки древнего мифомышления в исторически присущем ему способе освоения мира и совсем другое — сегодняшнее игнорирование науки и практики. Дистанция больше, чем между сказкой в значении народнопоэтической фантазии и небывальщиной как досужей выдумкой.

Кроме того что псевдомифы (так по справедливости следовало бы разграничить новую мифологию с древней) противостоят истине и часто используются, если не сочиняются, откровенной реакцией, они не находят поддержки и в серьезной фантастике. На международном симпозиуме по внеземным цивилизациям в Таллинне научную фантастику упрекали за облегченное изображение контактов с инопланетянами[322], но вовсе не за мифологичность самой темы. К тому же недовольство ученых поспешными гипотезами насчет палеоконтакта и сенсационными слухами об НЛО как якобы космических кораблях касается не столько научно-фантастических произведений, сколько журналистских публикаций.

Одно дело, когда писатель-фантаст А.Казанцев в рассказе-гипотезе (по обозначению автора) «Взрыв» (1946) предположил, не был ли Тунгусский метеорит чужим космическим кораблем. Экспедиционные исследования этого, правда, пока что не подтвердили, и тем не менее рассказ сыграл свою роль в изучении «тунгусского дива», не все загадки которого прояснены и по сей день. Даже более рискованное предложение математика М.Агресста[323] пересмотреть некоторые эпизоды Библии под углом зрения посещения Земли звездными пришельцами заслуживало внимания на первоначальном этапе обсуждения возможной встречи с внеземными цивилизациями.

Но совсем другое дело, когда некоторые авторы гипотезы о палеоконтакте продолжают стоять на своем, невзирая ни на какие вполне земные объяснения «звездных» загадок. Особенно много заведомых натяжек от незнакомства с фактами оказалось в очерках А.Казанцева, о чем мы уже писали[324]. Публикации В.Зайцева (филолога)[325], хотя и более профессиональны, исторически и мировоззренчески не менее тенденциозны. Доказывая, например, что Иисус Христос был врачом инопланетной экспедиции, В.Зайцев не посчитался с тем, что библейское предание рисует этот персонаж, прежде всего, вероучителем вполне земного христианства, религиозным идеологом и моралистом. Когда легенду улучшают таким предвзятым образом, «новое» прочтение мифа оборачивается ещё одним мифом…

Подобные издержки не должны, разумеется, закрывать возможность интерпретации загадок нашей культуры также и о космической точке зрения. Заслуживает уважения намерение синолога, доктора филологических наук И.Лисевича заново поднять на другом материале тему, порядком скомпрометированную любительщиной и предвзятостью. Как он сообщает[326], в средневековых китайских хрониках фигурируют «роботы» и «космические корабли», ещё разительнее напоминающие наш современный технологический уровень, чем древнеиндийская «огненная колесница». Однако Лисевич считает, что его прочтение хроник ещё нуждается в проверке и дальнейшем уточнении.

Немифологическая природа научной фантастики доказывается не только теми общими художественно-гносеологическими соображениями, о которых шла речь в нашей статье, но и поэтической типологией отдельных произведений. Мы уже говорили, что научная фантастика, подобно народной сказке, привносит в свои «мифологические» мотивы шутливую или ироническую интонацию, исключающую мифологическое их прочтение. К уже приводившимся примерам можно присоединить рассказ В.Берестова «Алло, Парнас!» (1965), в котором миф об олимпийских богах не без юмора перелицован в «божественные» деяния некой внеземной экспедиции.

Невооруженному глазу заметна немифологичность современных устных жанров, перекликающихся с научно-фантастической тематикой. К любопытному выводу пришел автор статьи «НЛО и энлонавты в свете фольклористики»: свидетельства «очевидцев, наблюдавших НЛО, рассказы о встречах с энлонавтами по своим жанровым признакам представляют собой „типичные былички, тесно связанные с народными поверьями”[327] (новейшего, правда, толка), иными словами, с фольклором. Сюжет прежней былички о таинственной нечистой силе и т.п. переходит ныне в сказку и анекдот. В новой же быличке на смену „устаревшим чертям и лешим с их телегами и тарантасами пришли энлонавты с их „летающими тарелками”. И эта замена, считает автор статьи, произошла даже не на основе абсолютно нового сюжетного материала: он зрел, можно сказать, в течение многих веков. Классическим примером НЛО и энлонавтов древности является видение Иезекииля»[328]…

Заимствуя из научной фантастики новые мотивировки, современная быличка до неузнаваемости их изменяет в духе молвы, модного предрассудка. Устные версии появления пришельцев из космоса шаржируют, пародируют, окарикатуривают научно-фантастический оригинал, ибо их подлинной почвой является вульгарная мифология, причем не только космическая. Так, по иным рассказам «очевидцев», неопознанные летающие объекты «оказываются» всего-навсего… шпионскими аппаратами, т.е., в отличие от древней мифологии, равно далекой от веры и от сомнения, в быличках причудливо сосуществует и то, и другое. Словом, перед нами отголоски псевдомифов, а вовсе не миф.

Зачем же понадобилось объяснять «познавательным мифом» — вопреки непознавательной природе и древней, и особенно новейшей мифологии, научно-фантастическую литературу, которая выступает как раз противовесом дурному мифотворчеству (и дурному фольклору)? Дело, оказывается, в том, что Т.Чернышёва выдвигает мифотворчество в центр современного искусства, об этом только рано, мол, ещё говорить — «нет необходимой временной дистанции». Но поскольку мифология ориентирована, по её мнению, «на обиходное сознание (хотя общеизвестно, что мифология — именно бессознательная жизнеориентация, т.е. она сама себе, если угодно, есть обиходное сознание, — А.Б.)… а искусство, художественное мышление всегда связаны с обиходным сознанием куда более прочными нитями, чем с наукой, можно предполагать, что современная мифология… готовит тем самым и базу для нового искусства»[329].

В этой тотальной мифологизации Т.Чернышёва забывает свое же собственное утверждение, что «мифотворческая… функция научной фантастики» уже в настоящее время «оказалась во многом исчерпанной»[330]. О каком тогда её будущем может идти речь? Но главное, как быть с тем непреложным, проверенным тысячелетиями опытом художественного развития, согласно которому базой искусства всегда была прежде всего сама действительность, какие бы формы и грани сознания — различные на разных исторических этапах — ни оказывали воздействие на художественную мысль?

Если обратиться к живому литературному процессу за то время, что истекло после этого «мифологического» предсказания, то литература определенно шла другими путями. Вспомним двойной интерес «реалистики» — к научной фантастике точно так же, как к сказочно-мифологической. Оправдывается совсем другое предвидение. И.Ефремов писал ещё в 1962 году, что «по мере все большего распространения знаний (не мифов! — А.Б.) и вторжении науки в жизнь общества (и в обиходное сознание тоже, — А.Б.), все сильней будет становиться их роль в любом виде литературы. Тогда научная фантастика действительно умрет, возродясь в едином потоке большой литературы как одна из её разновидностей (даже не слишком четко отграничиваемая), но не как особый жанр»[331].

Несмотря на то, что литературное развитие протекало на деле сложнее, все-таки хорошо различается предсказанная Ефремовым закономерность. Научная фантастика, хотя и сближается с другими литературными жанрами, не растворяется, однако, в мифофантастике, а вступает с ней в разнообразное взаимодействие. Она не утрачивает своей оригинальности как художественное сознание современного типа и своих собственных жанровых форм. Она выполняет немаловажную роль и в развитии других жанров — участвует в фантастико-реалистической прозе, драматургии, поэзии. В литературной сказке наших дней чудесные мотивы и образы выступают как дополнительные к научно-фантастическим (а не наоборот) и т.д.

И задача как раз в том, чтобы рассмотреть её связи с фольклором и мифологией, не подменяя ни научную фантастику сказочно-мифологической, ни эту последнюю — научной. Но это вовсе не значит, что, например, «апелляция к мифу» бесперспективна, как полагают Е.Неёлов и В.Рогачев в статье «Миф и научная фантастика (об одной критической точке зрения)». Присоединяясь к основным положениям полемики литературоведов с «мифологической» концепцией Т.Чернышёвой, вряд ли можно согласиться с их выводом, будто бы в связях научной фантастики с древним мифом «нет ничего специфического»[332].

Именно специфическое выступает в глобальности, космизме как научно-фантастических, так и мифопоэтических моделей мира — на такие масштабы редко претендует нефантастическая литература. Не случайно контаминации этих моделей придают своеобразие таким реалистическим произведениям, как «Буранный полустанок». Специфичность, далее, в том, что те и другие модели непосредственно соотносят человека с природой, тогда как реалистическую литературу интересуют по преимуществу социальные отношения. И, наконец, открывает новые возможности анализа как научно-фантастической, так и мифопоэтической образности по-своему специфичный для той и другой подход к действительности с точки зрения красоты целесообразного (кстати сказать, отсутствующий в дельной аргументации Е.Неёлова и В.Рогачева).

Если собственно фольклорные параллели позволяют лучше понять литературно-эстетические отношения научной фантастики с народной поэзией (и это верно отметили Е.Неёлов и В.Рогачев), если научная фантастика, со своей стороны, по-новому освещает былые и современные судьбы фольклора, то мифологические параллели ведут к совсем мало изученным общим проблемам исторического развития форм познания и культуры в целом. Фольклорно-мифологическое изучение научно-фантастической литературы сегодня актуально, например, и в русле характерной для отечественной литературы тенденции сближения научного сознания с художественным, новейших форм искусства с древнейшими, письменной традиции с устной народнопоэтической. Но эффективность таких исследований зависит, конечно, от выбора исходной позиции.

То самое, массовое обыденное сознание, на которое ссылаются, объявляя научную фантастику современной мифологией, на самом деле воспринимают жанр совершенно иначе. Заслуживает внимания, что в Клубах любителей фантастики (КЛФ) — своеобразной форме народной самодеятельности читатели ценят эту литературу вовсе не как мифологию, а в частности, как инструмент, способствующий развитию нестандартного воображения.

Один из парадоксов, сближающий восприятие и освоение научно-фантастической литературы с устным народнопоэтическим творчеством состоит в том, что в нашу эпоху читателю оказывается уже недостаточно интимного, индивидуального общения с ней. Ни один жанр, за исключением, может быть, самодеятельной песни, не порождал ещё такого массового движения, как КЛФ. И, тем не менее, народность клубов, повторяем, даже не в том, что они действуют по всей стране и за рубежом (как, например, в Болгарии, где клуб «Иван Ефремов» возглавляет разветвленную сеть), а прежде всего в творческом использовании научной фантастики, напоминающем сходное отношение народной аудитории к фольклору. В свое время А.Грамши, относя книги Жюля Верна к народной литературе[333], имел в �иду, вероятно популярность демократических идеалов великого писателя, просветительскую ценность и занимательность его фантастики. В современных условиях народный интерес к научной фантастике, в частности, перемещается на её философскую проблематику и современные формы народного восприятия научно-фантастической литературы, думается, подсказывают истинный ориентир изучения взаимоотношений новейшего литературного жанра с традиционными формами народного художественного сознания.

Научно-фантастическая проза вчера и сегодня

Когда два года спустя, после выхода в свет «Аэлиты» А.Толстого, К.Чуковский рисовал портрет известного реалиста и иронизировал насчёт перспектив романа «о машинах и полётах на другие планеты», вряд ли и сам Алексей Толстой мог предположить, что этот необычный для него, убеждённого реалиста, фантастический роман обновит на отечественной почве жюль-верновскую, уэллсову традицию, что малозаметный островок в архипелаге литературных жанров разрастётся в целый материк и русский «роман о машинах» оплодотворит аналогичные течения в других национальных культурах, а в наши дни неожиданно привьёт какое-то новое свойство традиционной реалистической прозе.

В самом деле, за последние годы сложилась, хотя и неизобильная, но уже замеченная литературной критикой своеобразная фантастическая реалистика (позволим себе для краткости такое незаконное обозначение), когда реалистическое в основе своей произведение — и не только прозаическое, но и стихотворное, и драматургическое — дополнительно оснащается фантастическими «фресками». Элементы фантастики бывают едва заметны, иногда, может быть, непроизвольны или, наоборот, откровенно навеяны модой (как, например, в прозаических экспериментах Е.Евтушенко «Ягодные места» и «Ардабиола»). Но иногда фантастические вставки серьёзно бывают задуманы составной частью идейно-эстетической концепции; да и вообще, по мнению некоторых литературоведов, во всём мировом литературном процессе нарастает удельный вес научной фантастики.

Сбывается предсказание известного писателя и учёного И.Ефремова о том, что, по мере всё большего распространения знаний и вторжения науки в жизнь общества, всё сильнее будет становиться их роль в любом виде литературы, и тогда научная фантастика умрёт, возродясь в едином потоке большой литературы как одна из её разновидностей (даже не слишком чётко ограничиваемая), но не как особый жанр.

Фантастика вторгается в искусство, правда, более сложными путями, чем представлялось И.Ефремову. Реалистическая литература не менее деятельно осваивает теперь также фантастику традиционного типа — условно-романтическую, сказочную, визионистскую. В одних произведениях реалистическое изображение контаминируется с научно-фантастическим, в других — с чудесным, со сказочным. В романе в стихах абхазского поэта В.Анкваба «Абрыскил» по мотивам одноименного национального эпоса, научно-фантастические главы о будущем чередуются с фольклорными прошлом. Романы, повести, рассказы М.Булгакова, В Орлова, В.Катаева, С.Залыгина, Н.Евдокимова, А.Житинского, В.Куприна, В. Дрозда и др. образовали ряд «фантастической реалистики», противолежащий ефремовскому, жюль-верновскому.

Чем объяснить, в самом деле, эту тенденцию, особенно необычную для русского искусства с его мощной реалистической традицией? Художественным созреванием исторически молодого жанра? Действительно, лучшие творения, например, К. Чапека и И.Ефремова, А.Азимова и братьев Стругацких, Р.Брэдбери и С.Лема (наудачу взятый нами перечень можно увеличить во много раз) не уступают любому современному художественному произведению реалистики. Но всё-таки — за исключением наиболее выдающихся. В традиционной нефантастической литературе сколько угодно более высоких поэтических образцов. И тем не менее реалистика ныне как-то особо нуждается в фантастике, появился даже термин фантастический реализм. Но, может быть, его история начиналась гораздо раньше? Фантастико-реалистическая структура отличала уже «Дорогу на океан» Л.Леонова и ещё до этого «Аэлиту» А.Толстого. Однако такой широкой диффузии, такого сложного переплетения фантастики с «реалистикой» отечественная литература, кажется, ещё не знала.

Сегодня, когда литература, искусство в целом не может не заглядывать в завтрашний день, потому что грядущее с небывалой стремительностью набегает в сегодняшнюю обыденность, проективная способность научной фантастики расширяет творческие возможности художественного реализма. Фантастико-реалистические опыты нашей прозы последних лет напоминают о давней мечте М.Горького, что действительность грядущего дня для отечественной литературы не просто художественная условность, но правомерный объект реалистического отражения, наряду с былым и сущим. Сегодня как никогда актуален горьковский тезис о том, что «мы должны эту третью действительность как-то сейчас включить в наш (литературно-эстетический, — А.Б.) обиход, должны изображать её».

Научно-фантастическая условность при всей своей нетождественности научной истине всегда каким-либо образом согласуется с гипотетическим краем познания. Даже когда писатели вовсю эксплуатируют, например, сверхсветовые скорости, всё равно точкой отсчёта для фантастического допущения подразумевается предельная в природе скорость света. По всей видимости, невозможно путешествие из будущего в прошлое, но согласно парадоксу Лоренца-Эйнштейна для обратного перемещения нет принципиального запрета. Через научную фантастику в искусство вошла вместе с целым рядом новых фундаментальных понятий также и художественная условность нового типа.

Никто не рискнёт утверждать, что в пьесе В.Маяковского появление фосфорической женщины из будущего — оригинальная научная фантастика. Но сам по себе этот условный приём был подготовлен в сознании и читателя и писателя уэллсовой «Машиной времени». Повесть великого фантаста впервые (и надо сказать, ещё до оформления Эйнштейном своей теории) внесла в массовое сознание идею обратимости, пластичности времени.

Сегодня становится ясно, что научная фантастика оказывает на искусство более глубокое воздействие, чем принято обычно считать. И сама она давно перешагнула прозаические формы, в которых первоначально возникла. Оглядываясь из настоящего в прошлое отечественной литературы, теперь уже можно говорить и о некоторой традиции научно-фантастической поэзии — от В.Брюсова, И.Хлебникова, В.Маяковского до Л.Мартынова, В.Шефнера, С.Орлова, О.Тарутина и т.д. А сколько мастеров художественного слова обращалось к философской драме с элементами научной фантастики! А.Толстой, В.Маяковский, М.Ауэзов, К.Крапива, А.Якобсон, Г.Абашидзе, — не называем здесь много других, менее известных имён. Скажем только, что научно-фантастическая драматургия — факт не только русского современного искусства, но и азербайджанского, армянского, грузинского, украинского, эстонского. На кино- и телеэкран находят пути оригинальные сценарии и прозаические произведения научной фантастики А.Толстого, Л.Леонова, А.Беляева, И.Ефремова. С.Лема, К.Булычёва, А. и Б.Стругацких и др.

Если добавить, что за последние годы образовалось заметное течение научно-фантастической живописи (вспомним хотя бы космические полотна А.Соколова и космонавта А.Леонова), получается любопытное противоречие. Литературная Золушка, которую ещё недавно в шестидесятые годы объявляли «обеднённым жанром», теперь не только укрепляет свои полиции в литературе, но и пускает ростки едва ли не во всех видах художественной культуры. Иными словами, речь — уже не только о литературном и не просто о жанре.

Через научную фантастику осуществляются ныне разносторонние связи искусства с научным познанием; фантастика научного типа реалиизует наряду с тем потребность — уже не только художественную — в освоении усложняющегося мира через призму грядущего.

Этот жанр приобрёл новое качество на пересечении характерных, типологических свойств и тенденций современной цивилизации, и его изучение не может не опираться на эту типологию, не может обходить этой универсальной общекультурной функциональности. Сколько бы нам ни твердили о том, что фантастика подчиняется всем литературным законам, научно-фантастический жанр обусловлен в своём историко-литературном развитии ещё и закономерностями научно-технического прогресса. Характерные его мыслеобразы поэтически неравнозначны обычной литературной стилистике и к тому же не столько оформляют циркулирующие понятия, сколько вводят идеи новые, принадлежащие будущему. Слово «робот», пущенное в литературный оборот К.Чапеком, развернулось впоследствии целой научной концепцией искусственного интеллекта. Фантастика Ж.Верна, по свидетельству К.Циолковского, дала первотолчок идее освоения космического пространства, и т.д.

Сближаясь сегодня с нефантастической литературой и проникая в её структуру, «жюль-верновский» жанр, тем не менее, не утрачивает художественно-эстетического своеобразия и своей общекультурной универсальности. Оттого историко-литературный и поэтический анализ научной фантастики необычайно пересекается и зачастую детерминируется такими нетрадиционными подходами, как, например, с точки зрения науковедения и фольклористики, прогностики и культурологии.

В недавнем прошлом «фантастоведение» вообще сводилось к комментированию фантастических идей специалистом-учёным. Появление в шестидесятые-семидесятые годы серьёзных биографических книг Ю.Кагарлицкого о Г.Уэллсе, К.Андреева и Е.Брандиса о Ж.Верне, Б.Ляпунова об А.Беляеве, Е.Брандиса и В.Дмитревского об И.Ефремове, Н.Никольского о К.Чапеке, монографий Ю.Кагарлицкого, Г.Гуревича, А.Урбана, Н.Чёрной и других авторов по общим вопросам истории и теории — в те времена именно советской, многонациональной и зарубежной фантастики — по-своему ознаменовало литературную зрелость исторически молодого жанра. Тем не менее, простое обобщение прошлого опыта не даёт ключа к пониманию современных процессов.

Становление в очень короткие исторические сроки научной фантастики как общего жанра нашей (теперь уже бывшей) многонациональной литературы — в том числе младописьменных её ветвей, совсем недавно проросших, — отдельная тема. На этих страницах напомним только, что этот процесс явился результатом взаимообогащения культур в советском обществе. Литература и язык русского народа сыграли здесь видную роль. Дело ведь не только в том, что русская научная фантастика стала для инонациональных авторов литературным прецедентом, питательной средой и во многих случаях художественным образцом. Не менее важно, что разноязычный коллектив писателей-фантастов приобщался через русские переводы к мировой классике жанра.

Вспомним и оценим, к примеру, прозорливое замечание белорусского критика В.Барцевича, когда ещё в 1976 году он писал в статье «Должна быть» («Неман», №4), что неизбежное развитие «жюль-верновской» традиции в каждой литературе само по себе в наше время служит признаком зрелости художественного потенциала народа.

В подтверждение можно было бы привести суждения о научной фантастике выдающихся учёных, инженеров, художников слова от К.Циолковского и И.Ефремова до Л.Леонова и С.Королёва. Но ещё показательнее, может быть, широкое общественное движение Клубов любителей фантастики, такого — ещё не создал, надо сказать, ни один литературный жанр. КЛФ давно уже функционируют во многих городах, объединяя молодую интеллигенцию, стремятся осваивать и пропагандировать жанр, устремлённый в будущее, изучают научную фантастику как живое пособие по развитию творческого воображения, как художественную литературу, которая учит миллионы своих читателей созидать наше сегодня с точки зрения грядущего дня. Причём учит не дидактически, а своей поэтической, эстетической установкой вперёд, реализуя в жанровых формах горьковское требование, изображать, наряду с прошлой и настоящей действительностью, так же и «третью действительность» будущего.

Жанрово-стилевое разветвление и литературно-эстетическое созревание фантастики на современном этапе перерастает и в типологическое и художественно-методологическое её самоопределение. В литературной критике давно уже делались попытки (например, А.Громовой) определить современную фантастику не только как жанр, но и как особый тип искусства, но остаётся пока неясным, в чём эта особая типология. Современная фантастика — многофункциональное явление, причём те или иные её функции исторически развивались и перестраивались, придавая жанру новую структуру, научно-фантастическому произведению — новые формы.

Отечественная научная фантастика претерпела немалые изменения на своём пути от первоначальной популяризации передовых рубежей научно-технического прогресса до обобщения различных ветвей познания. По мысли И.Ефремова, писателя и крупного учёного, научная фантастика в контексте современной культуры играет роль своего рода натурфилософии. В условиях нынешней дифференциации наук, когда в изучении частных законов природы и общества генерализация общей картины знания затрудняется растущей лавиной информации, целостный художественный мир фантастического произведения позволяет представить пути состыкования различных дисциплин — по линии наиболее общих законов природы и общества, а также интересов человека.

В научной фантастике видят эффективное художественное средство моделирования нестандартных ситуаций, экстремальных коллизий, которых всё больше в нашей необыкновенной обыденной жизни, коллизий профессиональных (специалист разгадывает тайну природы и т.п.) и общечеловеческих, например, встреча землян с иным разумом, иной цивилизацией и прочее, когда мы можем взглянуть на самих себя и как бы со стороны, и вместе с тем изнутри, с точки зрения скрытых возможностей нашего интеллекта (а не только через наши чувства, — здесь тоже существует определённый водораздел между научной фантастикой и обычной нефантастической литературой).

Научно-фантастическая литература прошла свой внутренний путь от изображения индустриального будущего до проецирования коммунистического мира, от изучения отношений человека со «второй природой» и перспектив управления научно-технической революцией в интересах человека до художественного исследования возможностей управлять процессом нашего собственного усовершенствования. Она рассматривает человека не только как существо социальное, то есть под общим углом зрения искусства, но равным образом и с точки зрения нашего биологического естества, которое по традиции почти целиком забирала себе наука.

Конечно, современную фантастику интересуют и обычные люди в необычайных обстоятельствах, в которых она испытывает своих героев долгом и совестью, любовью и преданностью, то есть с тех же позиций, что и всё остальное искусство. Но это не самое главное. В своём специфическом ракурсе обычного психологизма фантастика в лучшем случае идёт параллельно реалистической литературе.

Её особый интерес — в необыкновенном герое, который попадает в обыденную или фантастическую обстановку. Например, робот среди нас или разумное существо иного мира, или преображённый человек, почти что инопланетянин. Ведь тот же фантастический робот, мыслящий и действующий подобно нам, но в то же время иначе, не просто совершеннейшая машина будущего, это ещё и новый взгляд на человека — с точки зрения некоего канона разума вообще, это наша попытка испытать самих себя каким-то высшим критерием и заодно представить себе саму возможность, целесообразность такой необычной меры.

Особый интерес фантастики направлен на необычайные резервы нашей психофизиологии, которые она стремится оценить как предпосылку целостного, духовного и вместе с тем биологического усовершенствования человека. Она сама ещё несовершенна — по сравнению с нефантастическим искусством — в эстетическом воспитании чувств, однако, художественная литература через фантастику вплотную обращается к природным возможностям интеллекта. Диалектика разума, в отличие от диалектики чувств (это различие мы вообще ещё мало понимаем), заметно меньше исследованная искусством, не просто тема. Интеллектуальный потенциал — другая половина внутренней жизни — источник той творческой активности, что подняла человека над животным царством.

Особенная тема человековедения в этом плане, например, задача «свинчивания» сознания с загадочным подсознанием и пробуждение того почти неуловимого, что, тем не менее, уже начинают именовать сверхсознанием. В этой связи фантастику интересуют границы возможных, желательных и нежелательных метаморфоз наподобие тех, что были воспеты на заре европейской литературы Апулеем и Овидием.

Мы часто не отдаём себе отчёт в том, что, например, электрорегуляторы сердечной деятельности, вживляемые прямо в тело, искусственные кровеносные сосуды, «запасные части» сердца и т.п. положили начало куда более радикальным изменениям наших естественных возможностей. Результатом может быть, скажем, неуязвимость к смертельным болезням и травмам, как в повести братьев Стругацких «Обитаемый остров».

Для фантастики, конечно, имеет значение не столько то, возможна ли в принципе та или другая биологическая метаморфоза, сколько — возвысит ли она человека. Желаемое долголетие, бессмертие — не угрожает ли оно нашим нравственным устоям, как случилось с богоподобными галактами в трилогии С.Снегова. Насколько вообще останется человек человеком, надели он себя такими экзотическими свойствами, какие нечаянно обрели персонажи романа С.Павлова «Лунная радуга», какими одарила природа аборигенов далёкой планеты О.Ларионовой «Где королевская охота».

Задачи фантастики, конечно, не в том, чтобы посеять сомнение, породить недоверие, а в том, чтобы предвидеть и оценить желательные и нежелательные пути вмешательства научно-технического прогресса в нашу «божественную природу».

В современном состоянии научно-фантастический жанр явно перерос первоначальное «машиноведение», но не отказывается от изображения техносферы ради гомосферы, а наоборот, раскрывает противоречивую и всё более тесную, всё усложняющуюся обратную связь между ними. Он стремится постигнуть вселенную человека не столько через диалектику души современника, сколько в проекции на будущее тех обратных связей души и тела, которые мы только-только начали разгадывать. Подобным образом астрофизика экстраполирует из прошлых и настоящих процессов Галактики грядущую картину звёздных миров. Это, может быть, самая главная общекультурная функция научной фантастики на современном этапе, хотя она не всегда отчётливо различима в литературной специфике жанра.

Научная фантастика как ветвь художественного человековедения проделала эволюцию от персонажа-«датчика», персонажа-рупора фантастической идеи — к человеку историческому, точнее сказать, к герою-человечеству на грандиозном его пути от первобытного становления к высшим ступеням будущего развития. И дело не только в том, что её современный герой выступает больше обобщённым представителем «рода», чем индивидуально-типичным характером (нефантастическая литература за последнее время тоже, кстати сказать, тяготеет, по наблюдениям критики, к какому-то типологизированному герою, менее индивидуальному, чем прежде). Дело ещё и в том, что герой современной фантастики часто олицетворяет масштабную научно-художественную гипотезу, непосредственно затрагивающую жизненные интересы всего человечества, на десятилетия и века вперёд.

Что обещает нам освоение космоса? Ящик Пандоры, открытый ядерной физикой? Вмешательство в природное равновесие планеты? А что сулит генная инженерия, которая вторгается в заповедную тайну живого? Такие вот глобальные, космические проблемы науки и практики современной жизни, каждая из которых способна изменить до неузнаваемости наш окружающий и внутренний мир, предстают через «типологизированного» героя фантастики, являясь вместе с тем и насущными будущими проблемами художественного уже не человеко-, а человечествоведения. И все типологические черты научно-фантастической литературы, о которых выше шла речь: укрупнённое изображение в типологизированном представителе человечества процессов техносферы, человеческой мысли и чувства в их некой синкретической целостности, все эти глобальные, космические ракурсы, ограничивающие фантастику от нефантастики, как в фокусе, сходятся в способности привлекать к решению своих идейно-художественных задач авторитет будущего.

Не просто необычайное отстранение, в чём иногда полагают своеобразие современной фантастики, но именно «отстранение в будущее» есть та особая призма, с помощью которой она ориентирует нас в усложняющемся с космической скоростью современном мире. В отличие от традиционной нефантастической литературы она непосредственно обращена в то самое завтра, которое нам теперь стало жизненно важно предугадать уже сегодня, чтобы не было поздно.

В статье «Логика ядерной эры», напечатанной «Правдой» в сорокалетие победы над фашизмом, известный белорусский прозаик А.Адамович, размышляя о том, какой должна быть литература в нынешнем мире, «где против жизни нацелено столько мегасмертей», писал, что литература, если она желает активно участвовать в спасении будущего, должна «воспринять логику мышления нашей эпохи»[334].

Философы утверждают, напомнил Адамович, что в наш стремительный век «потенциальное будущее начинает всё более ощутимо влиять на современность», — «будущее, которое существует в человеческом сознании, представлении (а, значит, и в литературе) (хотя, по справедливости, — в значительной мере благодаря литературе, — А.Б.), способно воздействовать и на саму реальность»[335]. Если в неспешные прошлые века, связь времён осуществлялась, преимущественно, от вчера к сегодня, то двадцатое столетие неудержимо увлекают вперёд локомотивы социальных и научно-технических революций, которые одна за другой прорываются к нам из будущего. Диалектика жизни теперь такова, что почти физически ощущаешь, как грядущее — следствие былого и сущего переходит в «причину» настоящего.

Литература по-прежнему подразделяется на поэзию, прозу и т.д., но теперь больше она различается и по временной оси своего реализма. Трудно сказать, что насущнее в наши дни — предостеречь о том, что уже стало проклятьем или о том, что готовит нам завтрашний день; и, разумеется, люди, как никогда нуждаются ныне в предвосхищении желанного будущего. Словом, перед нами различные стороны одной общехудожественной задачи. Проблема ведь не только в том, чтобы литература усваивала эту логику эпохи, но и чтобы сама всеми своими средствами интенсифицировала проективную направленность нашего сознания в борьбе человечества за жизнь и лучшее будущее.

Необычайная «потребность в будущем» — вот то, что способствует развитию (и расцвету) молодого по литературно-историческим меркам жанра. (Научно-фантастический роман просто не успел еще пройти той исторической школы мастерства, что длилась, например, для европейского реалистического романа несколько столетий). Научная фантастика на редкость разносторонне отзывается на эту жгучую потребность — то придвигая буквально завтрашний наш день, то возвращаясь в прошлые его истоки, то забегая в дальние века и тысячелетия, то расширяя представление о социальном будущем, то измеряя мерой человека возможные пути движения цивилизации, то экстраполируя тенденции техносферы сами по себе, то предостерегая нас, то воодушевляя, то предлагая, наконец диалектическую модель разнонаправленных тенденций будущего. Смелый, разносторонний, интеллектуальный жанр, каковым, будем надеяться, он и останется.

Что скрывалось за «кризисом» современной фантастики

«Фантастика вчера, сегодня, завтра» — под таким будничным заголовком появился летом 1973 года в «Литературной газете» большой диалог доктора филологических наук Ю.Кагарлицкого и писателя — фантаста Е.Парнова, положивший начало деловой дискуссии о судьбах жанра, который нередко воспринимался настолько неканоническим, что и серьезный разговор о нем казался дурным тоном. Да, «фантастика перестала быть Золушкой», справедливо напоминал один из откликов, и, вероятно, поэтому участники дискуссии проявили такую озабоченность совсем еще неявными признаками неблагополучия. Но об этом несколько позже.

Сегодня заголовки критических статей вроде: «Фантастика. Что же это такое наконец?» — кажутся уже несколько анахроничными. Но еще несколько лет назад, когда один доктор философских наук мог озаглавить свою статью в центральной газете: «Обедненный жанр», а в «Литературной газете» всем известный прозаик мог так вот прямо и заявить, что коэффициент полезного действия фантастики равен нулю, — тогда еще в самом деле приходилось просвещать и объяснять. Сегодня уже не только друзьям, но и недругам «Золушки» ясно, что миллионные тиражи фантастических романов и горячие обсуждения проблем будущего, которые они вызывают (не только среди наших читателей!), то есть несомненно выдающееся воздействие фантастики на формирование человека будущего идеала как-то не вяжется с нулевой пользой.

Мы не станем сейчас анализировать статистику анкетных опросов, свидетельствующих о массовой, поистине всенародной читаемости современной фантастики. Отметим другое: то внимание, которое уделяет ей литературная критика, пока что и в малой мере не отвечает этой популярности. Нынче, правда, покончено с процветавшем в литературной критике фантастики дилетантским любительством. За последние десять — пятнадцать лет сформировалось профессиональное «фантастоведение». Достаточно напомнить вышедшие в это время книги Ю.Кагарлицкого о Герберте Уэллсе, К.Андреева и Е.Брандиса о Жюле Верне, Б.Ляпунова об Александре Беляеве, Е.Брандиса и В.Дмитриевского, Ю.Кагарлицкого, Г.Гуревича, А.Урбана и Н.Чёрной по общим вопросам советской и мировой фантастики. Обширные главы о фантастическом жанре были включены в академические исследования русского советского романа и рассказа.

Но вместе с тем ни одного имени писателя-фантаста мы не встретим в новых учебниках по советской литературе — ни в вузовском под редакцией П.Выходцева (1970), ни в школьном под редакцией В.Ковалёва (1972). Ни на одном литературном факультете курса фантастики не читают: жалобы на это стали уже проникать в печать. Между тем за отечественной фантастикой пристально следят за рубежом, там издают разного рода хрестоматии и библиографические справочники, студенты некоторых американских и канадских университетов, например, слушают специальные курсы. Конечно, зарубежного читателя особенно интересует идеал социалистического мира — фантастика выражает его крупным планом, непосредственно и заостренно. Труды советских фантастоведов уже продемонстрировали эффективность идеологической борьбы на этом фронте художественной литературы и сами явились весомым ее фактором.

Но если на этом фоне немного заняться арифметикой, то менее чем одна книга в год о фантастике против многих десятков монографий о нефантастической литературе, — это соотношение не только ни в коей мере не отвечает степени изученности жанра, но и разительно расходится с его популярностью. Критерий массовости заслуживает в данном случае особого внимания потому, что забвение его порождает такие парадоксальные ситуации, когда, например, даже в дискуссиях о фантастике почти не фигурирует творчество Александра Беляева, чье имя и поныне возглавляет списки наиболее любимых и читаемых авторов, потому что установка некоторых влиятельных писателей и критиков на фантастику, главным образом, для «интеллектуалов» ведет, как мы далее увидим, к методологическим затруднениям, имеющим прямое отношение к нынешнему «кризису».

Сегодня вряд ли есть нужда доказывать силу воздействия этой литературы на сознание народа, как это приходилось делать ещё в 60-х годах доктору исторических наук И.Бестужеву в предисловии к одному из томов начавшей тогда выходить «Библиотеки современной фантастики». Но мы все же приведем один из его примеров, который напоминает, в какую ветхую старину уходит традиционная недооценка фантастики, к заставляет задуматься о глубоких корнях консерватизма мышления. В древности, напоминает И.Бестужев, отнюдь не игнорировали официальную мифологию, тогда как роман утописта тех времен Ямбула о сказочном острове, где нет ни богатых, ни бедных, ни рабовладельцев, ни рабов, воспринимался как забавная игра воображения. А между тем Аристоник, вождь одного из народных восстаний, потрясших Римскую империю, пытался основать на Земле то самое «Государство Солнца», которое рисовал в своем романе Ямбул![336]

Кто знает, быть может, путь человечества был бы во многом иным, если бы пророчества фантастов оценивались тою же мерой серьезности, что и творчество их собратьев-реалистов. Ведь эти пророчества, став одним из источников научного коммунизма, действительно оказали воздействие на ход мировой истории. Известный советский социолог Э.Араб-Оглы, выступающий с содержательными статьями об утопической и научно-фантастической литературе, напомнил как-то весьма любопытные факты. Что, например, пламенный Робеспьер вдохновлял утопическими идеями Руссо; что независимые Соединенные Штаты Америки положили в основу своей конституции образ правления, разработанный в утопическом романе Гаррингтона «Океания»; что утопические сны Веры Павловны в романе Чернышевского «Что делать?» вдохновили целое поколение революционеров.

Речь вовсе не о том, что и великим людям свойственно отдавать дань мечте, — это только одна сторона утопического мышления и вопреки распространенному убеждению не самая главная. Серьезней то, что утописты в своей системе социальных воззрений первыми использовали способность человеческого разума предвидеть будущее. Нам скажут: так то утописты, да еще великие… Но давно ли Герберт Уэллс воспринимался лишь как автор научно-фантастических романов, предназначенных чуть ли не для детского чтения? Ныне его пророчества, как показал в своей книге «Герберт Уэллс» Ю.Каргалицкий, вошли сокровищницу мировой философской мысли. Советские жюльверноведы К.Андреев и Е.Брандис раскрыли примечательный социально-утопический подтекст знаменитой серии «Необыкновенных путешествий». Точно так же, как исторически менялись жанры фантастической литературы, углублялось и её восприятие. На памяти нашего поколения художественная фантастика, скажем, «Туманности Андромеды» или «Соляриса» поднялась в сознании читателя на уровень философского предвосхищения будущего. Ускорение подобных трансформаций по-своему отражает утверждение в массовом сознании нашего века прогностического типа мышления, который прежде называли утопическим. Он самым тесным образом — и, прежде всего, гносеологически связан с коммунистической доктриной, призванной преобразовать мир для человека, и служит одним из свидетельств глубочайшего ее внедрения в культуру, вплоть до обособления в новом типе искусства, каким является современная фантастика разумеется, не вся фантастическая литература обращена в завтра и тем более в социальное будущее. Но все равно категория художественного предвидения остается в современной фантастике центральной (тогда как фантастика традиционная, условно-поэтическая, опирается преимущественно на категорию необычного). Метода есть самое развитие содержания, говорил А.И.Герцен, и принцип прогнозирования вытекает из природы художественного объекта современной фантастики. Существует представление о фантастике как о «части всей литературы, преследующей общелитературные цели, подчиняющейся единым литературным законам …, рассматривающей общие литературные проблемы (типы: человек и мир, человек и общество и т.д.), но характеризующейся специфическим литературным приемом — введением элемента необычного».[337] «Мы стремимся, — утверждают авторы этого высказывания, — не столько отграничить фантастику, сколько, найдя ее специфические черты, слить с общим потоком»[338] художественной литературы. Специфичность проблем современной фантастики невозможно, однако, определить, не выходя за рамки чисто литературных классификаций, как поступают А. и Б.Стругацкие. Литературная специфичность начинается в своеобразии эстетического отношения к действительности. А художественный объект современной фантастики — это человек в его связях не с социальной средой вообще, а прежде всего с новой научно-технической ее сферой, которой нефантастические жанры по традиции уделяют меньше внимания, чем она того заслуживает по своему растущему значению в человеческом бытии.

Поэтому задача заключается в том, чтобы видя фантастику «в общем потоке», выделить ее особенность. Современная фантастическая литература осуществляет как бы принцип дополнительности в гносеологиической системе реализма. В силу быстротечности процессов, совершающихся в научно-технической сфере, фантастика чаще имеет дело с намечающимися тенденциями, чем с устоявшимися закономерностями, — именно отсюда в ней преобладание рационалистической поэтики предвидений, способных охватывать текущие перемены, над условно-поэтической образностью.

Вокруг проблем метода современной фантастики шли и продолжают идти острые споры. Даже сегодня еще не так-то просто понять, что в заповедную область искусства ныне закономерно вторгаются не одни только внешние атрибуты науки, но сам принцип научного мышления. Тем удивительней прозорливое предсказание неизбежности этого процесса, оставленное нам братьями Гонкур.

Ревностные адепты человековедения, они не побоялись противопоставить человеку «вещь», этот плод промышленной цивилизации, как законный предмет художественного исследования. А ведь и сегодня, спустя сто двадцать лет, сама подобная постановка вопроса шокирует даже иных сторонников фантастики, о противниках и говорить нечего. «Меня удивляет, — написал один из участников дискуссии в „Литературной газете”, — когда в споре о фантастике противопоставляются люди и техника. Ведь фантастическая литература — это не техническая литература! Это прежде всего литература о человеке, о долге, чести, страхе, любви и т.д., о человеческих чувствах, а не о реакторах и звездолетах…»[339] Стало быть, о человеческом творческом разуме, о его плодах — во вторую очередь; стало быть художественная литература вообще ограничена одним только миром человеческих чувств? Случайна ли эта обмолвка? Откроем статью тонкого и чуткого критика-фантастоведа В.Ревича и проследим, сколь изящно он отвечает на вопрос М.Лазарева: «Хотелось бы услышать ясный ответ: на какой основе возможна нынче фантастика, кроме научной?»[340] «Фантастика, — говорит В.Ревич, — возможна на одной основе: на художественной. Произведениям же „чисто” научной фантастики я, признавая существование (!), отказывают в праве называться художественной литературой. Или техницизм, или человековедение. Приходится выбирать».[341] А так как не известно, каким конкретным произведениям «отказывает» критик (может быть, «Борьбе миров» Г.Уэллса, «Двадцать тысяч лье под водой» Ж.Верна, «Человеку-амфибии» А.Беляева, «Возвращению со звезд» С.Лема, «Возвращению» или «Далекой радуге» А. и Б.Стругацких?), то жупел «техницизма» обращается против самого принципа научности.

Если бы речь шла о нефантастической литературе, то ложность альтернативы: или художественное мастерство, или жизненная правда — все бы была очевидна. Когда же доходит до фантастики, то научность, являющуюся эквивалентом реализма, превращают в синоним техницизма, а художественность «смело» отождествляют с человековедением, которое затем последовательно сводят к изображению эмоционального мира. Будто бы изображение возможных социально-психологических последствий воображаемого открытия заведомо антихудожественно только потому, что касается страстей, которые вызваны «техницизмом»! А ведь в наш век, пожалуй, уже невозможно указать ту область, где бы человеческое сознание было свободно от огромного воздействия научно-технической среды.

Какое-то априорно-эмоциональное, предрассудочное недоверие к научно-технической сфере цивилизации понуждает конструировать теории фантастики, вытесняющие в конце концов научное мышление из области искусства. В дискуссии о фантастике, проведенной «Литературной газетой» в сентябре 1969 — марте 1970 года, А. и Б. Стругацкие, казалось бы, продемонстрировали широту взгляда, когда писали, что все произведения, в которых «используется специфический художественный прием — вводится элемент необычного, небывалого и даже вовсе невозможного… могут быть развернуты в весьма широкий спектр, на одном конце которого располагается „80 000 километров под водой”, „Грезы о Земле и небе” и „Человек-амфибия” (то, что обычно именуется фантастикой научной), а на другом — „Человек, который мог творить чудеса”, „Мастер и Маргарита” и „Превращение” (то, что мы склонны именовать фантастикой реалистической, как это ни странно звучит)».[342]

Звучит действительно странновато, но не в этом дело. Эта оптимистическая картина всемирного сосуществования многоразличных направлений и жанров не вызвала бы возражения, если бы Стругацкие тут же не противопоставили фантастике научной свою «реалистическую», а попросту говоря, условно-поэтическую. Ибо, по их словам, эта последняя «пребудет вовеки», тогда как, короткая жизнь научной фантастики якобы предопределена отрезком исторического времени, в течение которого «развитие естественных наук достигнет стадии насыщения и интересы общества переместятся в другую область».[343]

Гипотеза насчет «насыщения естествознанием» существует. Возможно, чисто технологической фантастике в самом деле суждено когда-нибудь зачахнуть. Но наступит ли год или столетие, когда человечество настолько пресытится знанием самого себя, что художественному человековедению ничего не останется, как погрузиться в свои «вечные» приемы? И как тут быть с мнением классиков — от Тургенева до Чехова и Горького, — что поэтика (приемы!), например, литературного пейзажа уже претерпевает изменение под воздействием научного мироотношения?

Оставим, однако, прогнозы и вернемся к нынешнему состоянию литературы. Стругацкие ничего не говорят о социальной научной фантастике, словно ее не существует. Ей они просто не нашли места в своей «всеобъемлющей» системе направлений и жанров. А между тем именно для нее обоснованность допущений имеет в наше время исключительное значение. Как справедливо пишет социолог З.Файнбург, мера достоверности, мера научности фантастических гипотез есть мера прогрессивности социально-фантастического произведения.[344] Истина старая — еще А.Беляев подчеркивал, что «социальная часть советских научно-фантастических произведений должна иметь такое же научное основание, как и часть научно-техническая».[345]

Ясно, разумеется, что художественному «человековедению» противопоказана логическая жесткость научного прогноза, ясно, что при художественном прогнозировании внеличное, научно-объективное допущение сочетается с неизбежным для искусства, с его субъективностью, условно-поэтическим. Но не странно ли, когда первое вообще вытесняют вторым, когда сам метод фантастики низводят до простого условно-поэтического приема? Не странно ли, что для иных современных сторонников фантастической литературы даже научная фантастика — лишь прием, позволяющий поставить героев, в необычные обстоятельства, позволяющие глубже раскрыть мир героев,[346] тогда как уже для братьев Гонкур, заставших первые, младенческие шаги научно-фантастической литературы, было очевидно, что она предполагает принципиально новую методологическую систему? Они безо всякой иронии полагали плодотворным для будущего искусства «поверить алгеброй гармонию». Во внеличном начале фантастической литературы нового времени они гениально угадали возможности обогащения реализма. В их несколько полемичном противопоставлении — разума чувству, вещи человеку — заложена была вера в созданную этим разумом «вторую природу» (выражение М. Горького). И, с другой стороны, сколь удивительное для нашего века недоверие к плодам этого разума, какое стихийное отчуждение от него угадывается в современных противопоставлениях обратного толка!

Не будем, однако, торопиться с выводами. Эмоциональное противопоставление человека как высшей цели искусства «машине» как символу научно-технического прогресса — это слишком распространенная сегодня позиция, чтобы ее можно было объяснить одной только консервативностью суждений. Вернемся в этой связи к дискуссии в «Литературной газете», о которой мы упоминали в начале. Тему ее прояснил первый же отклик на диалог Ю.Кагарлицкого с Е.Парновым, который назывался: «Болезни роста — не кризис».[347] О каких болезнях, о каком кризисе шла речь? Участники дискуссии ссылались на два ряда симптомов — внешний и внутренний. Посмотрим сначала на первый. «Сейчас, — говорил Ю.Кагарлицкий, — на Западе много пишут о кризисе научно-фантастического жанра: упали тиражи журналов, занимающихся фантастикой, резко сократилось число самых этих журналов. Читатель, наверно, устал от массового „чтива”, которое ему преподносится под видом новинок».[348]

Возможно. Однако примерно в то же самое время конкуренция и монополизация печати съели куда более мощные издания общего типа вроде «Лайфа». А с другой стороны, наша отечественная фантастика даже в пору, по общему признанию, ее расцвета, в 60-е годы, и вовсе обошлась без специального журнала. Плохо, конечно, что его не было и нет до сих пор. Тем не менее, как видим, судить о состоянии жанра по одной только издательской активности было бы опрометчиво. Участники диалога, правда, ею не ограничиваются. Но коль скоро о ней зашла речь, напомним, что у нас в Советском Союзе, например, популярный периодический сборник «Фантастика», выпускаемый издательством «Молодая гвардия», вышел в 1965 году тремя выпусками, в 1966-м году — двумя, а в 1967-1973 годах только по одному.

Правда, если посмотреть на отечественную издательскую практику в более широких пределах, то, вероятно, знаменательно, что тем самым летом 1973 года, когда «Литературная газета» заговорила о кризисе, любители получили последний, 25-й том «Библиотеки современной фантастики», первоначально замышлявшейся в 1965 году издательством «Молодая гвардия» всего в 15-ти томах. То, что за истекшие восемь лет выявилась нужда почти удвоить «Библиотеку», представляется более существенным, чем некоторое сокращение текущих публикаций последнего времени. В 1954-1957гг. Гослитиздат выпустил 12-томное собрание сочинений Ж.Верна (кстати сказать, первое на русском языке комментированное, приближающееся к научному). В 1964-м «Огонек» дал в приложении тщательно подготовленное 15-томное собрание сочинений Г.Уэллса, а «Молодая гвардия» в том же году осуществила 8-томное — впервые столь полное собрание сочинений А.Беляева. В 60-х годах издательство «Мир» в серии «Зарубежная фантастика» познакомило советского читателя с сотнями книг новейших мастеров этой литературы.

То есть в Советском Союзе наряду с некоторым сокращением так называемого массового потока за последние годы вырисовалась определенная стабилизация интереса к наиболее крупным именам и явлениям. Это подтверждается и ростом в 70-е годы числа серьезных исследований фантастики, которые вообще впервые появились у нас 60-е годы. Примечателен и сам тип такого массового (свыше двухсот тысяч экземпляров) издания, как «Библиотека современной фантастики». В отличие от широко известной с довоенных времен серии Детгиза «Библиотека приключений и научной фантастики» или от выпущенных издательством «Детская литература» в 50-х и 60-х годах двух вариантов «Библиотеки приключений» издание «Молодой гвардии» не смешивает фантастику со смежными жанрами и ориентирует читателя на вполне «взрослые», социально-психологические ее разновидности. Той же задаче служат и обширные предисловия, которые в отличие от практиковавшихся в облегченных изданиях для юношества комментируют не только те или иные фантастические гипотезы, но дают разностороннюю литературоведческую оценку произведениям и авторам. Словом, перед нами издание, рассчитанное отнюдь не на потребителя занимательного чтива. Отбор имен и произведений, тип комментария — все в лучших современных советских изданиях рассчитано на читателя, подготовленного воспринимать эту литературу как значительное явление современного искусства и общественной мысли.

Читатель несомненно будет признателен составителям «Библиотеки» за широту взгляда. Он найдет здесь целый спектр жанров и разновидностей — от советской коммунистической утопии типа «Туманности Андромеды» и «Возвращения» до зарубежного романа-предостережения С.Лема, К.Саймака, К. Абэ и других, от традиционной научной фантастики А.Кларка до неукладывающейся ни в какие старые или новые каноны поэтичной фантазии Р.Брэдбери, от психологических рассказов Р.Шекли до пародийных новелл И.Варшавского. В кратком перечне невозможно упомянуть даже самые характерные из охваченных «Библиотекой» имен, направлений и разновидностей. Конечно, для вполне представительной картины современной фантастики выпущенные 25 томов следовало бы, пожалуй, удвоить, а то и утроить. Но задачей этого издания, представляется нам, было дать лучшее и типичное, и эта цель в общем достигнута.

При всем многообразии критериев отбора знаток и ценитель наверняка отметит, понравится ему это или нет, определенное пристрастие составителей: «Библиотека» ориентирует читателя прежде всего на ту фантастику, которая опирается на научно обоснованное предвидение и прогрессивную общественно-политическую мысль. И надо сказать, что вопрос о мере научности и мере прогрессивности фантастических представлений, затрагиваемый в литературно-критическом комментарии почти к каждому тому, имеет прямое отношение к «кризису» жанра, о котором зашел разговор на страницах «Литературной газеты».

Участники дискуссии в «Литературной газете» тем или иным образом определяют свое отношение к наметившемуся в фантастике нарушению равновесия между художественными и научными представлениями. О частных случаях этого нарушения писалось неоднократно. Диалог Ю.Кагарлицкого с Е.Парновым своевременно обращает внимание на общий смысл этого явления. К сожалению, дискуссия оставила его в стороне. А ведь гармония образно-фантастического и научно-логического мышлений составляет едва ли не главную поэтическую привлекательность классиков научной фантастики.

Идея подводного корабля существовала задолго до известного романа Жюля Верна, «опытные образцы» встречаются в глубине веков. Интегрируя имевшиеся «проекты» и восполняя художественным воображением недостающие звенья, фантаст создал качественно новое «изобретение». В нем была дерзость мечты (напоминаем: чудесные возможности «Наутилуса» — глубина погружения, скорость, автономность, живучесть — до сих пор пока не превзойдены), и вместе с тем в нем не было ничего принципиально невозможного. Мы оставляем сейчас в стороне то, что роман не исчерпывался научно-технической фантазией, что чудесный корабль уносил в загадочные морские глубины благородный, хотя и бесплодный (Жюль Верн очень мягко дал понять это) протест своего капитана против социальной несправедливости и что эта романтическая история «дополнительно» окружила научно-техническую эстетику общечеловеческим ореолом. Сейчас нам важно зафиксировать изящество самой фантастической гипотезы: она, опережая технику того времени, не отрывалась вместе с тем от мыслимых ее возможностей. Корабль капитана Немо красиво вписался в инженерную мысль своего века. И вместе с тем отвечал извечной мечте человека овладеть подводной стихией.

Такая полная гармония отличала, конечно, гениальную художественную интуицию. Но она и была только возможна на определенном уровне научно-технического развития. Последователям Жюля Верна пришлось трудней — противоречивей стала картина науки и техники, в более сложное соотношение вступила она с социальными потребностями. В 60-х годах нашего века в связи с сенсационными пересадками сердца и других важных органов вспомнили, сколь далеко заглядывал в будущее Александр Беляев. А тогда, в 30-х годах, автора «Головы профессора Доуэля» осуждали за якобы проповедуемую им идеалистическую идею личного бессмертия, хотя оснований для этого решительно никаких не было. Медико-биологические гипотезы произведений А.Беляева высмеивались. А ныне в связи с тем, что они близки к осуществлению, приобрела актуальность и их морально-этическая проблематика, воспринимавшаяся тогда, как чисто художественное оформление сюжета.

С течением времени фантастика поворачивается новыми гранями. В двадцатом веке выдвигают на первый план в своем диалоге Ю.Кагарлицкий с Е.Парновым ее психологическую функцию, она как бы заранее снимает эмоциональный стресс, неизбежный при неожиданном появлении выдающихся открытий. Они приводят пример с высадкой человека на Луне, которая поразила мир гораздо меньше, чем кругосветное путешествие Магеллана. Повести Ж.Верна и К.Циолковского проложили в нашем сознании лунную трассу задолго до появления в небе первого Советского спутника. Однако, в наше время психологическое воздействие предвосхищений фантастики стало более противоречивым.

По мере того, как в эволюции знания растет значение «обходных» путей, когда открытия совершаются на основе качественно новых и поэтому заранее непредвиденных принципов, основательность фантастического прогноза все трудней стало оценивать с точки зрения обыденного здравого смысла — ведь в нем канонизируются отработанные принципы.

В середине двадцатого века обнаружилось, что научная фантастика, которая во времена Жюля Верна как бы достраивала своими предвидениями верхние этажи знания, стала теперь сотрясать сами основы. Она спустилась или, лучше сказать, поднялась к фундаментальным проблемам науки, утратив при этом традиционные и приобретя новые свойства. Стали говорить, что фантастика исчерпала свою прежнюю роль популяризатора возможностей научно-технического прогресса. Но зато она взяла на себя новую популяризацию — возможных путей самой научно-технической революции и того сложнейшего ее взаимодействия с социальным развитием, которого еще не знал век Жюля Верна.

Если творчество отца научной фантастики приобщало массовое обыденное сознание к теоретическому мышлению, то в романах Уэллса фантастика заговорила уже об относительности самого теоретического мышления. Известные идеи Уэллса об относительности времени, об антитяготении и т.п., сперва даже самим писателем воспринимавшиеся как условно-фантастические, получая определенное научное обоснование, положили начало, так сказать, релятивистской научной фантастике — оперирующей гипотезами, дискуссионными даже на пределе фундаментальных научных представлений. Если наше знание законов природы пока не допускает путешествия по времени, то, например, «парадокс времени», вытекающий из общей теории относительности (и подтвержденный экспериментально), по крайней мере, не исключает некоторого путешествия в будущее. В современных фантастических романах используется, например, и — что важней — философски оценивается возможность мгновенного преодоления пространства.

В современной «невозможной» фантастической гипотезе в отличие от чуда традиционной условно-поэтической фантастики заложена все же какая-то доля вероятности — мыслимая в расчете на еще не открытые законы природы. Современная фантастическая гипотеза, невероятная с точки зрения известных законов, в то же время вероятна с точки зрения предполагаемых (и не от того ли, что интуитивно предвосхищает еще не познанную связь желаемого с сущим?). Она как бы вмещает полярные противоположности, она отражает живые противоречия естествознания нашего века. И в этом смысле она — амбивалентна. Однако, уже не в прежнем духе классической научной фантастики, когда научные представления, сочетаясь с художественным воображением, направляли его, а скорей в обратном порядке, когда научная логика сама испытывается «на прочность» образной ассоциацией. Тем самым, кстати сказать, современная научно-фантастическая гипотеза более образна, и, когда говорят, -вполне справедливо — о возросшем поэтическом мастерстве современной фантастики, не берут в расчет объективной ее «раскованности» на уровне первоэлемента «жанра» — фантастической гипотезы. Сказывается, конечно, и приток талантливых писателей, возросший благодаря престижу науки и техники.

Но сейчас обратим внимание на другую сторону медали — на то, что если абсолютные законы классического естествознания в старой фантастике жюль-верновского типа сами по себе гарантировали достоверность предвосхищений, то в современной фантастике релятивизм «эйнштейновского» естествознания, открывая новые тематические горизонты и возможности более широкого использования ассоциативно-образного мышления, явился в то же время источником некоторого понижения доверия к ее допущениям. Возможно, что вот эта изначальная, как бы от самой науки идущая относительность современного научно-фантастического материала, в конечном счете, и сказывается в тех теоретических шатаниях, когда научно-фантастическое допущение подменяют порой условно-поэтическим.

На этот гносеологический исток нынешнего «кризиса» стоит указать, так как дискуссия в «Литературной газете» рассматривала преимущественно психологические, т.е. вторичные его обстоятельства. В дискуссии (в диалоге Ю.Кагарлицкого и Е.Парнова) шла речь, например, о парадоксальной «обратной связи» восприятия фантастики и научно-технического прогресса. Когда столько фантастических предвидений стало сбываться, наименее подготовленная часть читателей склонна стала видеть в фантастической литературе доказательство того, что наука теперь «все может». В самом деле, посмотрите хотя бы, сколь обыденным делается на наших глазах тот самый космос, что некогда представлялся — благодаря фантастике — столь романтическим, сколь много утратили в своей заманчивости космические «одиссеи» писателей-фантастов, после того как автоматические зонды, ощупав ближайшие планеты, разочаровали нас в том, что где-то совсем рядом нас ожидают следы иной разумной жизни. Со своей несбывшейся мечтой (что, впрочем, вовсе не умаляет ее великой творческой миссии) фантасты теперь вынуждены если не расстаться вовсе, то по крайней мере удалиться в еще неизведанные глубины Вселенной.

Таких отступлений с завоеванных позиций фантастика середины двадцатого века насчитывает немало и они не прошли для нее даром. Романтика научно-технической революции стала как бы отчуждаться от нее в пользу науки. Вместе с чувством отчуждения от механической «бездушности» научно-технической среды эта деромантизация и сослужила эмоционально-психологическим фоном «кризиса». Не надо преуменьшать значения этого фона: для какой-то части читателей неизбежна чисто эмоциональная оценка явлений научно-технического прогресса. Стало казаться уже, что не только наука «все может», но и что фантастика не может того, что наука. Массовая реализация фантастических предвидений, сперва способствовавшая ее престижу, где-то в 60-х годах перешла точку оптимума и стала давать отрицательный эффект. В своих традиционных темах, а может быть и в целых направлениях, фантастика стала как бы утрачивать интерес первооткрытия. (Напомним, что если в основе эстетического чувства «бытовых», нефантастических типов искусства лежит радость узнавания известного, то в фантастических — радость открытия неведомого).

Разумеется, это была не более чем психологическая иллюзия (хотя о том, будто наука опережает фантастику, говорили некоторые видные ученые), ибо действительно научная фантастика никогда не продуцирует своих идей вне науки — она лишь воспользуется теми, что хранятся до лучших времен в запасниках знания за неимением путей и средств реализовать их немедленно.

Вряд ли поэтому основательно замечание Т.Чернышёвой в интересной, но спорной, на наш взгляд, статье «Научная фантастика и современное мифотворчество», что за последнее время научная фантастика все реже «создает новые идеи и гипотезы (они, как правило, вырастают сейчас в кабинетах и лабораториях)».[349] Гипотетическая сторона науки нынче, быть может, оперативней стала доходить до массового сознания. Но надо отличать темпы литературно-художественного и научно-теоретического творчества от первоисточника фантастических идей. Фантастика «только» производит мысленную «доводку» научной гипотезы и прослеживает возможные последствия воображаемого открытия. Если учесть, что эта ее работа находит продолжение в несравненно более широкой, чем у науки, аудитории, то разговоры об отставании обличают лишь недопонимание задач и возможностей художественной литературы. Другое дело, что за последнее время наука в своем стремительном развитии порядком поисчерпала запас нереализованных идей и тем самым резко подняла критерий новизны. Это, между прочим, тоже понуждает иных писателей переходить в поисках нового ту грань, где мыслимые научно-фантастические представления начинают неуловимо соприкасаться с чудесами волшебной сказки и где современная фантастика порой мифологизирует возможности научного знания.

Важно, однако, понять, что интерес к фантастике зиждется не только на приоритете первооткрывателя. Осуществленные предвидения, если это действительно талантливые догадки, утрачивая вкус новизны, приобретают со временем новое свойство, почувствовать которое поможет одна литературная аналогия. Русский роман девятнадцатого века о «новых людях» первоначально воспринимался тоже в какой-то мере как предвосхищение. Со временем, когда Базаровы и Рахметовы вышли на арену действия, их образы обрели новую художественную силу типов: в них уже можно было узнавать многих реальных людей. По мере реализации предвидений «кризис новизны» как бы восполняется узнаванием известного. Здесь намечается, пожалуй, самое существенное — гносеологическое — сближение фантастической литературы с обычной, нефантастической.

Осуществленные фантастические идеи с течением времени могут обретать научно-историческую и своеобразную эвристическую ценность. Ведь психологический «механизм открытия» в фантастической литературе, подобно «механизму миропознания» в литературе реалистической, — один из коренных типологических ее аспектов. При восприятии целого литературного ряда осуществленных «фантастических изобретений» они, выступая уже в новом, ретроспективном строе, приобретают общенаучный и философский интерес. Дело в том, что «фантастические изобретения» никогда не реализуются полностью и во всяком случае осуществляяются на так, как в романах. Было бы поучительно оценить кризис интереса к отдельным устаревшим предвидениям на фоне вот этого, уже не просто эмоционального, но в какой-то мере теоретического осмысления фантастики, бросающего свет на целые закономерности научно-технической революции. Суммарный эффект, видимо, может определить только время.

Сошлемся на пример с гиперболоидом инженера Гарина из романа А.Толстого. Принцип этого прибора с самого начала выглядел сомнительным: никакими зеркалами нельзя получить пучок нерассеивающейся энергии. Однако квантовой, лазерной оптике такая задача оказалась под силу. В заведомо ошибочном инженерном решении заключена была тем не менее интересная общефизическая метафора, и не случайно академик А.Арцимович провел параллель между гиперболоидом и лазером. Гениальные научно-фантастические идеи оттого, видимо, так долго и живут, что в их метафоричности заложена возможность неожиданного обновления, перехода — на новом уровне знания — в новое качество. И стало быть, на новый уровень интереса. Тезис «кризиса новизны» идет от ученых-естественников, склонных буквалистски сопоставлять вырванные из контекста двух процессов — истории научного знания и фантастической литературы — отдельные эпизоды. Иногда, однако, о метафорической многозначности фантастической идеи забывают и знатоки-литературоведы. В упоминавшейся статье Т.Чернышёвой «Научная фантастика и современное мифотворчество» найден такой любопытный ход мысли: «Сейчас уже считается несомненным, что осуществление контактов с ВЦ (внеземными цивилизациями, — А.Б.) и исследование большого космоса с помощью звездолетов, оснащенных даже самыми фантастическими фотонными двигателями, практически невозможно по целому ряду причин… И все же в научной фантастике звездолеты продолжают бороздить космос, встречаются там с кораблями других цивилизаций» и т.д. «Но ведь это, — продолжает Т.Чернышёва, — ложь, заведомая ложь и ложность такой картины мира может быть понятна и оценена современным знанием… На наш взгляд, мы имеем дело здесь не столько с художественной, сколько с „мифологической” условностью, рождающейся из необходимости для обиходного мышления освоить космос на каком-то уровне».[350]

На наш же взгляд, эти заключения по меньшей мере безосновательны. Получается ведь, что если звездолет сегодня еще не возможен, то заведомо ложна и сама идея достижения звезд! Автор статьи весьма придирчив к терминологичной неточности своих оппонентов, а между тем он уравнивает мифомышление, самой же Т.Чернышёвой определенное как предрассудочное мышление, с заурядной неправдой. При всей любопытности общих рассуждений о путях мифотворчества в наше время Т.Чернышёва трактует понятие мифа столь расширительно, что под него можно подогнать все что угодно. С другой стороны, автор статьи совершенно отрешается от вариантности научно-фантастического допущения: по альтернативе Т.Чернышёвой, либо фантастика совпадает уже с сегодняшней научной практикой, либо это вовсе и не фантастика, а заведомая ложь…

Ход мысли Т.Чернышёвой любопытен еще и тем, что воздействие фантастики на научную дискуссии об осуществимости проектов звездолетов выступает доказательством «мифологичности» самой этой дискуссии. Она пишет: «…если в научных, а чаще в популярных работах оценке этих проектов (как правило, отрицательной) еще отдается дань, то это обусловлено традицией, созданной не наукой, а научной фантастикой».[351] А ведь источником традиции явились научные проекты! На наш взгляд, упорная живучесть идеи звездолетов и длительная циркуляция ее между наукой и фантастикой нисколько не компрометирует ни ту, ни другую, но лишь подтверждает исключительную — и не случайную — власть над ее умами.

Не дело критика-литературоведа брать на себя роль арбитра в споре ученых о реальности полета к звездам. Подобные дискуссии может разрешить только практика. А история между тем напоминает, как в свое время весьма крупные инженеры «закрывали» возможность выхода человека даже в ближний космос. Полагали, что из-за низкой калорийности химического топлива ракета не сможет развить нужной — космической — скорости. С этой точки зрения роман А.Беляева «Прыжок в ничто», основанный на «заведомо ложном» проекте К.Циолковского, тоже выглядел бы мифотворческой беллетристикой. Вскоре, однако, необходимое топливо было найдено, преодолены были и другие технические препятствия, — потому что потребности человечества звали искать новые пути решения насущной задачи. И в победе советских строителей ракет роман А.Беляева сыграл свою роль не только тем, что познакомил сотни тысяч читателей с «незамеченной» иными учеными реальной основой проекта К.Циолковского, но и тем, что поэтизировал саму мысль о неизбежности космоса для человечества.

Есть не до конца еще ясная, но несомненная связь между эмоциональным и рациональным началом фантастического предвосхищения, которую Жюль Верн выразил как наиболее общий закон научной фантастики: «Все, что человек способен представить в своем воображении, — писал он, — другие сумеют превратить в жизнь».[352] Патриарх научной фантастики опирался в своем оптимизме на весь опыт человеческой цивилизации. На уровне отдельных дисциплин, когда какую-либо задачу невозможно решить наличными путями и средствами, она может представляться неразрешимой вовсе. Между тем история знания подсказывает, что когда дело доходит до всемирно-исторических задач, затрагивающих основу существования человечества, наука, поднимаясь на уровень этих задач, в конце концов, находит «обходные» пути.

Великая цель рождает и великую энергию, потребную для ее осуществления. Предсказания фантастики сознательно или интуитивно исходят из этого генерального опыта знания. Оптимизм фантастов основан на том самом великом принципе аналогий, который ученые, разделенные перегородками отдельных наук, часто недооценивают. Предвосхищая великие цели, фантастика выполняет как бы функцию исторической памяти процесса познания и нравственного его критерия. Пусть, хотя бы эмоционально, она исходит из того, что, если жизненно важные задачи человечества не могут быть решены на основе известных научных принципов, будут открыты новые.

В деле освоения космоса трудно сегодня измыслить цель более великую, чем контакт с иным разумом миром. Именно она вызвала к жизни, например, разделяемую советскими фантастами гипотезу Великого кольца. В обозримом будущем мы вряд ли встретим в космосе братьев по разуму, но осмысление принципа коммунистического братства в космических масштабах, нравственно готовя нас к этой возможной встрече, вносит идеал научного коммунизма в уже начавшееся освоение Вселенной. Поучительно, что нравственная ответственность за гипотетические картины будущего обусловливает сдержанность сторонников контакта с иным разумом в изображении технических возможностей этого события. Рассматриваются различные варианты — от посылки звездных экспедиций до обмена информацией на сверхдальних расстояниях. Звездолеты мельтешат, как такси на перекрестке, лишь в низкопробной фантастике, где научно-фантастическая гипотеза не имеет собственной ценности, ибо берется лишь в качестве условной мотивировки не зависимых от нее сюжетов и коллизий.

Лучшие произведения советской космической фантастики хотя и включают допущения различной вероятности, выражают тем не менее прежде всего ту фундаментальную идею научного коммунизма, что окружающий человека мир, в самом общем, самом универсальном смысле этого понятия, должен быть изменен во благо человека. Т.Чернышёва поэтому глубоко заблуждается, когда объясняет картины обживания большого космоса лишь «необходимостью для обиходного мышления освоить космос на каком-то уровне».[353] Ведь если для обиходного сознания в самом деле достаточно объяснить мир, то действительно драгоценное свойство сознания творческого — воздействовать на окружающий мир. И не случайно, что как раз идея активного творчества будущего в равной мере присуща и высоким, и легким жанрам советской фантастики, — она включает их фантастическую концепцию в коренные принципы метода социалистического реализма.

То, что Т.Чернышёва не называет в своей статье ни одного произведения, не отделяет подлинно научную фантастику от мнимо научной, оригинальную от эпигонской, обусловлено обедненным представлением о методе, когда решающим и чуть ли не единственным критерием фантастики мыслится тождественность того или иного допущения практическому состоянию знания. Между тем мера реализма фантастики не только в «дистанции мечты».

Напомним в этой связи известную ленинскую выписку из статьи Д.И.Писарева «Промахи незрелой мысли». Сперва в ней идет речь о двух типах фантазии — той, что обгоняет естественный ход событий, и той, что «хватает совершенно в сторону».[354] Но затем Писарев продолжает: «Если бы человек … не мог изредка забегать вперед и созерцать воображением своим в цельной и законченной картине то самое творение, которое только начинает складываться под его руками, — тогда я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставляла бы человека предпринимать и доводить до конца обширные и утомительные работы в области искусства, науки и практической жизни…»[355] В спорах о том, насколько воображение может опередить действительность, чтобы не показаться чересчур фантастичным, часто забывают, что мера реализма определяется и целостным характером фантастической концепции. Как верно было замечено в статье «Современное общество и научная фантастика», «явление рассматривается в научной фантастике не обособленно, что в какой-то мере неизбежно при строго научном теоретическом подходе, а как… элемент единого гипотетического мира».[356]

В силу вот этой целостности мира фантазии в области естествознания и техники и получает дополнительную, а по сути важнейшую, социально-нравственную, философскую и т.д. — гуманитарную мотивировку. Как подчеркивал в предисловии к одному из томов «Библиотеки современной фантастики» Араб-Оглы, представление о будущем «не детерминировано однозначным способом, подобно року или судьбе. Оно принадлежит к области возможного… В каждый определенный момент существует не одна, а несколько реальных возможностей в отношении будущего, хотя и с разной долей вероятности».[357] И, если в задачу научного прогнозирования входит оценка наиболее вероятной из них, со специальной точки зрения, то своеобразие художественного предвидения — в оценке возможности наиболее оптимальной, с точки зрения общечеловеческой что достигается включением в ситуацию выбора критерия человеческой пользы. Естественно, что человеческая потребность всегда превышает наличные возможности науки и техники — иначе их развитие вообще было бы бесцельно и невозможно. Мера человеческой пользы, конечно не узко прагматическая, а в высшем ее значении — в конечном счёте и является мерой гипотетичности, фантастичности.

Иначе пришлось бы рассматривать художественную фантастику просто как любительскую часть научной прогностики, на что иногда и сбивается литературная критика. Художественным исследованием социального человека ее делает не столько соответствующая тематика и непосредственное изображение персонажей (как часто полагают), а, прежде всего, критерий человека, подразумеваемый в том числе и в естественно-начных прогнозах. Между прочим, значение художественной фантастики для научного прогнозирования не столько в популяризации идей, взятых на переднем крае науки, сколько в осмыслении возможных пределов познания в той или иной области с точки зрения идеала человека. «Мифологизация» начинается не там, где превышаются наличные возможности науки и техники, а там, где утрачивается общечеловеческая целесообразность «слишком смелого» предвидения. Вот эта гуманитарная целесообразность и определяет то равновесие между научными и фантастическими представлениями, о котором уже шла речь в нашей статье.

Но с мифологизацией ли мы имеем дело, прежде всего и главным образом, когда речь идет о «кризисе» современной фантастики — вот в чем вопрос. На наш взгляд, категория мифа излишне усложняет и вместе с тем не нужно упрощает картину некоторых явлений «кризиса». Скажем, в фантастику проникли и не без ее влияния сложились «апокрифы» вроде легенды о посещении Земли космическими пришельцами, упоминаемой в диалоге Ю.Кагарлицкого и Е.Парнова. Действительно, эта легенда, мягко говоря, не принесла фантастике славы. Но не потому, что предположение о пришельцах само по себе было абсурдным, а потому, что к космическим факторам и некоторым земным загадкам, в равной мере требующим научно-философского уровня мысли, приложено было банальное обиходное осмысление. Иным фантастам как-то и в голову не пришло, что, скажем, циклопические сооружения и удивительные образцы древней металлургии, архаичные произведения живописи и скульптуры, связываемые с пришельцами, вполне могут быть объяснены и без них. Мода, сенсация, а также, чего греха таить, изрядная доля невежества — вот некоторые очевидные причины превращения красивой научно-фантастической гипотезы в дурную выдумку, и все они вряд ли имеют отношение к мифомышлению.

Справедливей говорить об эпигонской тенденции, когда оригинальные допущения превращаются в банальные общие места. Эпигонская литература не всегда ничтожна. Появление ее часто бывает даже показателем определенного успеха жанра, темы, литературного направления, но не в пору подъема, а в некой критической точке. В самом деле, средний литературный уровень фантастики сегодня не ниже, а выше, чем десять — пятнадцать лет назад, и тем не менее нередко как раз произведения беллетристически более удачные не вызывают такого интереса, как иные романы-трактаты. Не потребительского, разумеется, интереса, а того самого интеллектуального, что справедливо связывают с тяготением современной фантастики к философскому размышлению.

Скажем, повести А. и Б.Стругацких «Обитаемый остров» и «Отель „У погибшего альпиниста”» читаются залпом, как детективы Агаты Кристи. Но если принять выводы анкетных опросов читателей, а они утверждают, что фантастика привлекает прежде всего оригинальными идеями и гипотезами, то в эти свои произведения братья Стругацкие вложили слишком мало новых идей и слишком много перенесли старых, уже отработанных ими. Начав в свое время с «технической» фантастики, писатели удачно перешли к социальной. Кто не помнит их превосходной, хотя в чем-то и спорной, повести «Трудно быть богом»! Социальные мотивы явились там непосредственным объектом философского размышления. А в «Обитаемом острове» Стругацкие, отчасти повторив тему той повести, переместили центр тяжести с социально-психологической драмы на динамику приключенческих коллизий. Перед нами детектив с примесью фантастики, которая выполняет здесь функцию фабульных мотивировок. В «Отеле „У погибшего альпиниста”» эта служебная ее роль выступает еще откровенней, а нравственная «нагрузка» еще облегченней. Без фантастики писатели, как видим, не обошлись, но подобрали ей применение попроще…

Каждый писатель, разумеется, волен идти своим путем и вчерашнему автору научно-фантастических романов не заказано нынче писать околофантастические. Но не примечательно ли, что Аркадий и Борис Стругацкие, некогда выступавшие против приземленной «технической» фантастики, ныне оказались вовлечены в не менее, хотя и в другом отношении, приземленный массовый поток. И когда признанные лидеры жанра столь круто отходят от научной фантастики, не получает ли кризис еще одно объяснение? История литературы полна примеров того, сколь велико бывает воздействие интересной и яркой художественной индивидуальности на литературный процесс.

Разумеется; литературный процесс формируется в конце концов объективными обстоятельствами. Негативное воздействие некоторых из них мы уже отметили. Другие еще не ясны и вообще, может быть, трудно определимы в нынешней переходной для фантастики фазе. Но зато третьи, уже не столько объективные в полном значении, сколько внешние по отношению к литературному процессу, во многом зависят от самих же фантастов. Самоповторения и отступления на позиции более легкого жанра, когда они проглядывают в творчестве писателей, выступавших прежде застрельщиками и новаторами, не столько даже заразительны для других, сколько узаконивают инфляцию научной фантастики в глазах общественности. Не зря в последней дискуссии в «Литературной газете» можно встретить заголовок «Кризис отношения к фантастике». Писательская позиция как бы подтверждает эмоциональное неприятие «техницизма» некоторыми читателями, критиками и издателями. Однако, уход в условно-поэтическую фантастику ни в коей мере не способен осветить те проблемы, которые вызывает присущее современному человеку чувство отчуждения от «машины».

Размышляя о причинах вымывания оригинальных идей из творчества таких талантливых писателей, как братья Стругацкие, приходишь к выводу, что корень зла здесь в сознательном отказе от принципа научной фантастики. Писатели прямо о нем заявляли и — безуспешно — пытались теоретически его обосновать. Невозможно понять ход мысли, согласно которому научный критерий художественной фантазии отождествляют с каким-то механическим расчетом и даже чуть ли не с одним техницизмом тематики. Во всяком случае, для Стругацких, как можно видеть по их теоретическим высказываниям, принцип научной фантазии неприложим к социальной тематике. Возьмем теперь одну из лучших в художественном отношении их вещей — повесть «Улитка на склоне» — и посмотрим, к чему эта теория ведет.

Некая внеземная цивилизация «амазонок» проводит бесчеловечные эксперименты над населением некой планеты. Земные ученые тоже исследуют чужой химерический мир — он нарисован писателями с большой силой оригинального воображения. Управлению землян, однако, нет никакого дела до аборигенов, которых губит изуверский прогресс «амазонок». Возможно, царящую в Управлении фантасмагорическую свистопляску следует понимать как гротескную символику бюрократической бессмыслицы. Возможно, в экспериментах «амазонок» авторы хотели символизировать механическую жестокость фашизма. Но с тем же успехом можно трактовать аллюзии «Улитки» и совсем иначе.

В предисловии ко второй части повести А.Громова писала, что фантастика «Улитки» более высокого класса, чем те произведения Стругацких, что были написаны в традиции научно-фантастической литературы, только, мол, она «рассчитана на… квалифицированных, активно мыслящих читателей».[358] Не знаем, на какую читательскую элиту рассчитывала А.Громова. Вероятно, условно-поэтическая фантастика, выдвинутая Стругацкими взамен научной, в самом деле рассчитана на сугубо субъективистское восприятие.

Невозможно, например, уловить какую-либо связь между двумя темами — борьбой «амазонок» с аборигенами-лесовиками и фантастическим бытом Управления, которые заключены в герметические, не сообщающиеся между собой сюжеты и составляют даже не отдельные части повести (опубликованные, кстати сказать, по отдельности в разных изданииях), а по сути дела два разных произведения. Авторы не дают читателю звено, которое бы их соединило. Разве что этим звеном должна выступать мораль Кандида, одного из биологов Управления, который действует на свой страх и риск среди аборигенов, и о ком авторы говорят в предисловии к соответствующей части повести, что «его цели — наши цели, его мораль — наша мораль».[359]

Этой декларации Кандид, однако, не оправдывает. В отличие от Генри Моргана, героя Э.Хемингуэя, чье творчество Стругацие любят (эпиграф из него раскрывал, например, главную мысль их повести «Трудно быть богом»), Кандид, оказывается, не ведает, что «человек один не может ни черта». Отрезанный от своей базы и вынужденный сам принимать решения, Кандид, видя, как гибнут лесовики, с препараторским скальпелем кидается на биороботов «амазонок». Принести себя в бесплодную жертву — это буквально все, что он может. Он — один «босой перед вечностью». Бюрократическая машина Управления не может быть ему даже нравственной опорой в его отчаянной попытке защитить лесовиков.

Из той фантастики, которую нынче исповедуют Стругацкие, совершенно выпал коллективизм, на который они ориентировались, когда следовали научным принципам социальной фантастики. Фантастика, превращаемая в простой прием, привела к удивительной апологии духовного одиночества, подчеркиваемого в рефлексах Кандида даже стилистически («Я вне морали… Это не для меня… Я сделал все, если мне» и т.д..[360] Отказ от научного критерия развиваемых в «Улитке» философско-психологических проблем завел писателей в искусственно сконструированную беспросветно пессимистическую ситуацию, когда и самый нравственный выбор не оставляет никакой надежды. Здесь уже впору говорить не о кризисе миропонимания. Видимо, это — нераздельные вещи.

В данном случае — речь об индивидуальном миропонимании. Очевидно, однако, что кризисные явления в современной фантастике более общего порядка. Очевидно, как мы убедились, что они выходят за чисто литературные рамки и затрагивают противоречия самого научно-технического прогресса. Иллюзия отставания фантастики от развития науки; затруднения современной науки в решении ее внутренних, а также и насущных общечеловеческих задач; чувство отчуждения от современной технической цивилизации, порождаемое в человеке второй половины двадцатого века ее нежелательными дарами, — вот некоторые глубинные истоки кризиса, о котором уместно заговорила «Литературная газета».

На наш взгляд, как раз эмоциональное, т.е. недостаточно научное неприятие этих даров побуждает часть литераторов и читателей искать чисто «художественный» ключ к проблемам современной фантастики. Именно отсюда, на наш взгляд, попытки сойти с трудного пути совершенствования научной фантастики, чей метод ныне усложняется в соответствии с новыми задачами, на проторенную дорожку старой условно-поэтической фантастики. Но точно также, как невозможно себе представить дальнейшее существование человека и общества — физическое, социальное и духовное — вне научно-технической цивилизации, так невозможен и ее художественный анализ вне углубляющегося взаимодействия поэтического и научного мышлений. Этот процесс необратим, сколь бы ни пытались вернуть его вспять самые талантливые писатели. Но, может быть, нет худа без добра: может быть, размышление широкой общественности над «кризисом жанра» поможет преодолевать вместе с заблуждениями некоторых фантастов и недостаточное внимание к фантастике нашей критики и литературоведения.

С точки зрения творческого метода

Вероятно, научно-фантастическая литература — самое подвижное явление в искусстве двадцатого века. Её черты, вчера ещё представлявшиеся каноническими, сегодня уступают место другим, новым. Характерное «технологическое» направление, господствовавшее на этом литературном материке в пятидесятые годы, уже в следующем десятилетии сократилось до «малой земли». Специфический для её реализма критерий научной истины выступает теперь куда менее строго, чем в прошлом, и наоборот, возрастает значимость «волшебной» условности, которой жюль-верновская традиция была чужда. Вместе с тем не отживает и «твёрдая» научная фантастика, образуя со сказочной, мы видели, какую-то новую, третью субстанцию. Многоразличные черты и функции, исторически наслаиваясь одна на другую, на современном этапе выступают как бы все сразу, придавая фантастической литературе наших дней какой-то необычный облик, более сложный, нежели жанровый. Одни только тесные связи с быстротечными процессами в техносфере всё время меняют её содержание и формы, творческий метод и эстетическое отношение к действительности.

По всей вероятности, этой текучестью и объясняется хроническое отставание литературно-критической мысли.

В годы реконструкции и первых пятилеток девиз Жюля Верна «учить и воспитывать, развлекая», оказался созвучен провозглашённому пафосу индустриализации, духу научно-технической и культурной революции в молодой советской стране. «Хороший научно-фантастический роман даёт большее или меньшее количество знаний в увлекательной форме»[361], — считал академик В.Обручев. «Толкнуть… на самостоятельную научную работу — это лучшее и большее, что может сделать научно-фантастическое произведение»[362], подхватывал А.Беляев. По мысли Беляева, дело, правда, не в сумме знаний. Художественная практика обоих фантастов, писателя-учёного и «просто писателя», была богаче и шире просветительской установки.

Но, как бы то ни было, и много лет спустя Большая советская энциклопедия утверждала, будто задача научно-фантастической литературы только лишь в «изображении в живой, увлекательной манере перспектив научного и технологического прогресса», то есть «борьбы за преобразование природы, а не борьбы за преобразование общественных отношений» (т.29, с.264. // М.; 1954; 2-е изд.).

Уже тогда, в пятидесятые годы, такая трактовка не отвечала ни истории жанра — от В.Брюсова и А.Куприна до А.Толстого и А.Беляева ни социальным задачам текущей фантастики, сформулированным А. Беляевым ещё в тридцатых годах. Вскоре разгорятся споры о романе И.Ефремова «Туманность Андромеды» (1957), — с него началось широкое освоение нашей научной фантастикой проблем человека и общества.

Во время «бума» шестидесятых конкретное исследование этого процесса выявило непригодность ретроспективных определений «по Жюлю Верну» (не во всём справедливых и в отношении его творчества). «Это литература образного выражения научных и социальных гипотез о будущем, настоящем и прошлом (по вопросам, разносторонне касающимся человека), логически спроецированных из явлений современности и, поэтому, вероятных»[363], — писал индийский литературовед о советской фантастике. Всё же и в этом определении, несмотря на разностороннее представление о художественном предмете, на принципиально важное указание проективного характера научно-фантастических моделей (что литературная критика сплошь и рядом упускает), нельзя не заметить «служебного» понимания жанра — в духе гегелевской иерархии видов и типов духовной деятельности. Гегель, как известно, оставлял за искусством роль служанки точного знания. За последние десятилетия структура духовной культуры подвергалась переосмыслению в направлении признания суверенности различных типов и функций мышления — каждый и каждая по-своему оптимальны в своей области, своим способом освоения мира, научно-фантастическая литература — благодаря своей эстетической природе.

Непростые связи современной фантастики с наукой то зауживают донельзя, то неестественно выпрямляют, пытаясь определить её своеобразие в традиционном литературном ряду, тогда как она чем дальше, тем больше перерастает привычные представления о литературе. Поэтому, вероятно, даже самые всеобъемлющие, определения не могут нам дать, в принципе, исчерпывающую «формулу фантастики», и не оттого только, что современная фантастика беспрецедентна в искусстве, как порождение научно-технического прогресса, что это комплексное явление культуры XX века, в котором нашёл выражение процесс взаимообогащения различных типов сознания, литература, синтезирующая несколько способов мышления, на перекрёстке науки и искусства и, что не менее существенно, побуждая заново оценить не только новые компоненты литературной поэтики, но и творческие возможности художественного исследования жизни, и выдвижение на авансцену потенциальных функций изящной словесности на пересечении традиционного непосредственного реализма, так сказать, с опережающим видением и отражением мира.

Помогает ли фантастоведение осознать этот «междисциплинарный» сплав, когда предлагает альтернативы вроде той, например, что встречается в споре Ю.Кагарлицкого с Ю.Смелковым? «Либо мы рассматриваем научную фантастику как традиционную часть литературы, и тогда мы вправе применять к ней те (общехудожественные, — А.Б.) критерии, на которых настаивает Ю.Смелков, — писал Кагарлицкий, — либо она — „беспрецедентное явление” (по словам его оппонента, — А.Б.), и тогда мы, напротив, должны заботливо пестовать её в колыбели и оберегать от критических сквозняков. Нельзя сразу и делать фантастику подвластной „критике вообще” и отгораживать, хотя бы и довольно широким забором от „литературы вообще”[364].

Сказано это сгоряча. Никакое развитое художественное явление не укладывается в «либо-либо». И «литература вообще» ныне понятие настолько неоднородное, что не может быть надёжным ориентиром. Научная же фантастика при всей исторической молодости давно уже вышла из жюль-верновских пелен, чтобы не замечать её неоднозначных отношений с литературной традицией. Сегодня отлично просматриваются черты сходства научно-фантастического романа, скажем, с таким его антиподом, как роман исторический — в творческих методах проецирования будущего и воссоздания былого. Отчётливо видится сходство неиндивидуально-типологического героя научной фантастики с подобным героем сатиры. Ю.Кагарлицкий хорошо показал в книге «Герберт Уэллс» общехудожественный смысл научно-фантастической условности и так далее.

Вместе с тем, невооружённому глазу теперь заметно, что эта ветвь художественной литературы и подчиняется всеобщим законам искусства, и вносит в тысячелетнюю традицию нечто своё, новое. Будущее как предмет изображения и равноправное, наряду с настоящим и прошлым, третье измерение художественного мира. И «героя, какого в ней прежде не было… — весь человеческий род»[365]. И науку как средоточие коллективного разума, которая выступает в фантастике не только предметом изображения, но и инструментом познания неведомого будущего, составной частью её творческого метода.

Общелитературные определения не учитывают или занижают эти новации и явно недостаточны. Поэтому появляются всё новые уточнения. Одни перебрасывают мостики к науке и прочим сферам творческой деятельности. Другие, наоборот, огораживают фантастику каноном художественности. Братья Стругацкие начиная с шестидесятых годов повторяли свою любимую мысль о том, что современная фантастика не более чем литература, специфичная разве что введением в художественный мир чего-то необыкновенного.

Иногда уточняющие определения неожиданно броско заостряют действительно актуальные сегодня, хоть и не детерминирующие, черты жанра. «Я бы рискнул назвать фантастику литературой-тренажёром писал автор одной статьи в середине восьмидесятых годов. — Ставя на своих страницах проблемы будущего, проигрывая возможные ситуации и варианты… она тем самым готовит почву для решения нынешних задач научных технических, психологических, помогая увидеть в новом качестве то, что затуманивает суетная сиюминутность»[366].

Такой — функциональный — подход не удовлетворял и в прошлых дискуссиях (с шестидесятых годов споры о современной фантастике стали обычным делом, группируясь вокруг «Литературной газеты»). В семидесятые, правда, осмысление специфической функциональности фантастики явилось шагом вперёд по сравнению с тематическими определениями (литература научно-технического прогресса) и чисто жанровыми (просто литература).

Г.Гор, получивший в то время известность как писатель-фантаст, говорил в одной дискуссии, что видит задачу жанра в том, чтобы «помочь современному человеку интеллектуально, психически и эмоционально обжить и освоить быстроменяющуюся среду» [367]. «Именно потому, что, в последнее столетие скорость перемен невероятно возросла, — пояснял журналист и критик Р.Подольный в Библиотеке современной фантастики, — эта задача и вышла на передний план. Рассказывая о возможных изменениях, фантастика готовит человека к изменениям действительным» [368]. Всё это справедливо, конечно. Уже появление романов Жюля Верна связано было с возрастанием темпов жизни неторопливого XIX столетия.

Но каким способом выполняет фантастика свою роль психологического тренажёра? В литературных спорах, отмечал в конце шестидесятых годов читатель В.Пирожников, «часто говорится о моделях общества, создаваемых фантастами, выносятся оценки относительно истинности этих моделей, но всё это, как ни странно, совершается без какого-либо раскрытия законов художественного моделирования»[369].

С тех пор мало что переменилось. «Это та же литература, только в ней происходит больше невероятного в единицу времени»[370], — «уточнил» Б.Стругацкий в середине восьмидесятых свою позицию. А ведь кроме дозы невероятного, у фантастики своя жизненная и временная направленность, свои творческие возможности, и у научной — отличные от волшебной.

Фантастику в наше время уподобляют зонду, запускаемому в неизвестность. В самом деле, в уравнениях современной действительности всё больше неизвестных, и по инерции вчерашнего образа мысли обыденное сознание нередко пасует сегодня перед нежданными последствиями человеческой деятельности. Кроме «вычисления неизвестного» — в рамках литературной условности, конечно, — у научной фантастики немало других функций, о чём речь впереди.

Но вот какую неизвестность зондирует фантастика и, каким способом доставляет нам информацию из-за горизонта, — это-то и остаётся в тени функционального подхода. В литературной критике царит такая разноголосица насчёт предмета и творческого метода фантастики, что одни суждения отрицают другие высказывания тех же самых авторов. Произвольные определения, что такое фантастика в современном мире, расходятся с фактами истории литературы и — не удивительно — противоречат бесспорным теоретическим положениям о творческих возможностях искусства и литературы.

Р.Подольный спрашивал в цитированном предисловии: «А можно ли сказать, что фантастические романы, рассказы, пьесы отражают будущее?» и решительно отвечал: «Нет. В них повторяется в особой форме (в какой, каким образом? — А.Б.) самое настоящее»[371]. Но уже на следующей странице вынужден признать: «Мы живём в мире, предсказанном (хотя бы частично) десятки и сотни лет назад, смотрим по телевизору, предсказанному Жюлем Верном, полёт в космос, предсказанный им же (хотя на звёзды летали ещё герои… Лукиана)»[372] и т.д.

Так отражает или не отражает?

Напрасно Г.Гор доказывал, что обживать быстроменяющуюся среду — нечто совсем другое, чем предсказывать изменения. Приведём это место из его статьи в более широком контексте. «Современный фантаст попал бы в смешное и жалкое положение, — писал он, — если бы стал, как Жюль Верн и Александр Беляев, предсказывать изобретателю или учёному (почему только им? — А.Б.) новые научные и технические идеи. У современных фантастов совсем другая и куда более художественная задача. Они пытаются помочь человеку интеллектуально, психически и эмоционально обжить и освоить быстроменяющуюся среду»[373].

Можно ли исключать одну сторону той же самой художественной задачи за счёт другой стороны? Можно ли нечто осваивать — и при том интеллектуально, не имея представления об этом нечто? Чтобы разглядывать настоящее через призму будущего, для начала надо иметь эту призму…

Другое дело, сознательно или стихийно писатель создаёт свой кусочек будущего. Г.Гор, например, вероятно, и не подозревал, что одним из первых в отечественной фантастике, ещё в начале шестидесятых годов выдвинул идею полноценного искусственного интеллекта, второго «я» или анти «я» конкретной личности. А в восьмидесятых эта фантастическая художественная идея обрела черты научной гипотезы[374]. Безуспешные попытки радикально усовершенствовать электронное моделирование отдельных процессов мышления упёрлись, по мнению некоторых учёных, в гигантскую сложность воссоздания целостного внутреннего мира Чисто художественная задача, поставленная перед собой писателем, оказалась вместе с тем параллельна философским исканиям кибернетики. И.Ефремов новаторски предвидел в «Туманности Андромеды» проблемы взаимоотношения человечества с внеземными цивилизациями, которые, правда, ещё не обнаружены, но, тем не менее, эти проблемы стали теперь предметом научного философского анализа. Не побоялся Ефремов попасть в «смешное и жалкое положение» и в более частных «подсказках». По следам его фантастического рассказа «Алмазная труба» геологи шли к месторождению якутских алмазов. Один из авторов голографии вспоминал, как поразил его в романе Ефремова прообраз этого замечательного открытия оптической физики.

Фантастические открытия, опережающие действительность, и не только научную, — по-видимому, закон жанра. Может быть, «давать технологические прогнозы (опять-таки, почему — только технологические? — А.Б.) на страницах беллетристики» в самом деле «становится всё труднее в XX веке»[375]. Писатель-учёный, И.Ефремов предупреждал, что эвристическая ценность фантастической идеи обратно пропорциональна дистанции между художественным воображением и передним краем науки. Ошибочно только полагать, будто «во времена Жюля Верна перспективы научного прогресса лежали „на поверхности”, уловить их не составляло труда»[376]. Анатоль Франс с уничтожающей иронией отозвался о жюль-верновском литературном открытии космоса: великий французский писатель не увидел в нём ни красоты, ни истины. Понадобился гений К.Циолковского, чтобы воплотить индустриальную сказку в инженерный расчёт. Однако и после этого продолжалась борьба умов за прогрессивнейшую идею нашей цивилизации.

Вся история научной фантастики, когда её сравниваешь и историей научно-технического прогресса, красноречиво подтверждает, что эти процессы точно так же, как социально-исторические, никогда не лежали на поверхности. Сама идея прогрессивного развития человечества явилась совсем не очевидным достижением общественной мысли, и научно-фантастическая литература не только сыграла немаловажную роль в её популяризации, — она явилась в известном смысле её соавтором. В этом плане общекультурная роль научной фантастики не учтена. Уже Жюль Верн закладывал своими романами представление о лучшем будущем как результате прогрессивных возможностей науки и техники.

То есть дело не только в том, что научная фантастика содействовала прогрессу как беллетристика, оформляющая и популяризирующая предстоящие достижения и продуцирующая, к тому же, свои оригинальные идеи. Не менее важным было — и остаётся теперь — её участие в формировании и распространении самих представлений о высшем качестве будущего по сравнению с настоящим и прошлым, которые стали неотъемлемой частью современного сознания.

В широком, универсальном понимании прогностической функции определял литературное своеобразие научной фантастики С.Лем, художник, известный также фундаментальными исследованиями этой литературы. Писатель-фантаст, по его мнению, «может отходить от современной ему действительности по-разному: либо в направлении, которое я называю реалистическим, либо же „в никуда”. Первое направление является литературным аналогом научного прогнозирования… Во втором же случае писатель совсем не считается с критерием осуществимости» «создаваемых им картин»: «он строит мир, находящийся вне множества „возможных миров будущего”[377].

Такая чисто условная фантастика тоже необходима литературе. «Встроенная» в бытовые истории «Вечеров на хуторе близ Диканьки» волшебная чертовщина (так сказал бы Алексей Толстой) понадобилась Гоголю не с точки зрения жизненной правды, а для заострения обычных событий, реальных человеческих чувств и т.п. В таких случаях сказочный вымысел направляется не своей внутренней мерой возможного, а внешними для него законами непосредственного реализма. У каждого большого художника — Н.Гоголя, О.Уайльда, А.Грина, М.Булгакова, Г.-Г.Маркеса — фантастика условно-романтического типа, визионистская, химерическая выступает поэтому не самостоятельным творческим методом, какой разработала научно-фантастическая литература, но вспомогательным инструментом, изобразительным средством в построении художественного мира по совсем другим координатам нефантастического искусства. Опыт классиков лучше всего убеждает нас в том, что, перефразируя С.Маршака, молнии их фантастики озаряют действительность ярче, острее тусклого освещения писателей-натуралистов оттого, что фантастические эти молнии проникают в глубинные слои действительности благодаря детерминирующей силе обычного реализма.

Эту-то прямую зависимость от нефантастики и затушёвывают, когда подменяют вопрос о её творческом методе понятием фантастического приёма, который ведь может служить одновременно фантастике и нефантастике, реализму и нереализму. А. и Б.Стругацкие в своих литературно-критических выступлениях не раз повторяли, что называют «фантастическим всякое произведение, в котором используется специфический приём — вводится элемент необычайного, небывалого и даже вовсе невозможного. Все произведения такого рода могут быть развёрнуты в весьма широкий спектр, на одном конце которого расположатся „80000 километров под водой”, „Грёзы о земле и небе” и „Человек-амфибия” (то, что обычно именуется фантастикой научной), а на другом — „Человек, который мог творить чудеса”, „Мастер и Маргарита” и „Превращение” (то, что мы склонны именовать фантастикой реалистической, как это ни странно звучит)»[378].

Классификация, что и говорить, доступная читателю школьного возраста. И «реалистическая фантастика» сама по себе не звучала бы странно (отношение художественного вымысла к реальной действительности — исходный вопрос искусства), если бы писатели не объявили реалистической как раз фантастику «необоснованно чудесную», — не обладающую собственной мерой жизненной правды, а фантастику научного типа, которая такую меру содержит, не выставляли бы за пределы реалистического искусства.

Братья Стругацкие озаглавили свою статью «Давайте думать о будущем». Каким же образом химерическая, сказочная и т.п. фантастика может правдиво, реалистически исследовать «третью действительность», если и для научного познания будущее более твёрдый орешек, чем настоящее?

Ясное дело, такой фантастике не под силу сколько-нибудь достоверно представить возможное завтра. Случайно ли фантастико-реалистические романы, упоминавшиеся на этих страницах, повёрнуты к будущему своим «жюль-верновским» началом, тогда как легендами, сказаниями, волшебными чудесами обращены к давнему прошлому? В произведениях другого рода, целиком посвящённых будущему (например, в повести братьев Стругацких «Возвращение» и романе С.Снегова «Люди как боги»), фольклорные элементы тоже выступают вспомогательным приёмом — уже при научной фантастике, в контексте её образа мысли. Наш современный мир настолько ушёл от патриархальной ойкумены первобытного человека, что для опережающего его познания оказывается маловато одних только условных приёмов, даже переплавленных литературной традицией.

Не случайно, по-видимому, в зените художественной культуры Нового времени, когда достигает расцвета критический реализм, почти одновременно в европейских литературах зарождается и фантастика нового типа. В творчестве Ж.Верна установка воображения вперёд, изначально присущая искусству, перерастала в прямую разведку будущего и реализовывалась как научная фантастика не только своей обращённостью к миру науки и техники, но и элементами точного знания, который писатель-фантаст привлекал, строя проекции на завтра.

Вместе с тем, и рациональная логика не исчерпывает специфичности научно-фантастического реализма. Распространённое мнение, будто в научной фантастике всё исключительно «по науке», устарело, да никогда и не было до конца истинным. В структуре творческого метода, в поэтике и стиле научно-фантастической литературы с самого начала не менее важную роль выполняли категории эстетического сознания. Двойная природа этого жанра (на которую нам уже доводилось обращать внимание в прежних работах) ещё недостаточно ясна. Но несомненно, эстетическое начало научной фантастики не сводится к литературному оформлению научных гипотез и не исчерпывается заполнением логических пробелов воображения интуитивно-образными ассоциациями.

С накоплением историко-литературных фактов всё очевиднее делается значимость эстетической — по законам красоты целесообразного — «доводки» идей, подхватываемых писателем-фантастом и в науке, и в жизненной практике. Если наше художественное восприятие непосредственно соотносит образы традиционного реалистического искусства с тем, что есть и что было, то научно-фантастические образы надобно соотносить с тем, что может или должно быть. Критерий жизненной правды, понятно, в этом случае затруднён, — наука даёт только определённый ориентир реалистическому вымыслу, но не может вполне оценить достоверность облика грядущего, это под силу одной только практике. Наши представления о будущем неизбежно меняются по мере его созидания.

Эстетическое восприятие мира, гораздо более древнее, чем научное, складывалось на основании более общих и долгодействующих истин о природе и обществе. И хотя мир отражается в эстетическом сознании не с такой глубиной и точностью, зато — целостно, позволяя чувству красоты целесообразного соизмерить мыслимые предпосылки будущего с практическими потребностями и идеальными представлениями, как бы взвесить одни другими (о чём несколько подробнее ниже), интуитивно добиваясь взаимной гармонии. Чувство красоты выступает как бы другой стороной меры будущего — уже не только как возможного, но и как желательного и целесообразно-прекрасного, помогает создавать установку на то, чего наука хотя и не допускает ещё сегодня, но что, тем не менее, желательно (равным образом нежелательно) было бы завтра. Научно-фантастический образ будущего формируется диалектически противоречивым взаимодействием истины с красотой.

Эту двойную природу научной фантастики нетрудно понять по отдельности с точки зрения искусства и с точки зрения науки. Сложнее усваивается, что целостное осуществление научной фантастикой обеих позиций в какой-то новой третьей создаёт также и новое качество художественного вымысла, не тождественное той или другой. В творческом методе научной фантастики эстетическая мысль и научная образуют «химически» иное соединение и для его пробы не вполне уже подходит «лакмусовая бумага» либо традиционного искусства, либо научного знания. Единственно достоверным критерием жизненной правды остаётся вся человеческая практика, иными словами, само будущее. Это ещё один аргумент в пользу того, что научная фантастика — самостоятельный тип творческой деятельности, обслуживающий не науку и не искусство, а всю нашу жизнь во всей её полноте. Фантастическое творчество отличают поэтому не только типологические и поэтические черты, но и своё гносеологическое и функциональное своеобразие, пограничное искусству и науке, но не совпадающее ни с тем, ни с другой.

Такое двуединое восприятие не просто жанра, но — теперь уже ясно, — и типа мышления, исторически сложилось недавно и вызывает нередко недоумение. «Меня удивляет, — писал один из участников дискуссии в „Литературной газете”, — когда в споре о фантастике противопоставляются люди и техника», — и, не переводя дыхания, начинал противопоставлять: «Ведь фантастическая литература — это не техническая литература! Это, прежде всего, литература о человеке, о долге, чести, страхе, любви и т.д., о человеческих чувствах, а не о реакторах и звездолётах…»[379]. Но почему же о творческом разуме человечества, воплощённом в чудеса научно-технического прогресса, — в последнюю очередь? Разве литература обречена на одни только эмоции? А универсальность, а всесторонность художественного исследования человека? Человек — центральная фигура литературы не одними своими страстями. Афористическое высказывание Л.Леонова: «Мой девиз: в центре искусства находится мысль»[380] — верно подчёркивает интеллектуальную ориентацию в наш век всей художественной культуры и тем более относится к научной фантастике.

Лев Толстой, читая более ста лет тому назад «лунную дилогию Жюль Верна, обратил внимание не столько на ощущения космонавтов, изображённые, хотя и с живым юмором, но без особых красот, сколько на то, каким образом удаётся подпрыгивать в невесомости. Сцена в лунном снаряде противоречила обыденным представлениям о законах природы. Впервые по-настоящему испытал невесомость Ю.Гагарин. Но уже Верн описал это явление как гипотетическую реальность. И эти умственные, употребляя слово Толстого, заходы в будущее привлекали пристальное внимание великого реалиста — Толстой добивался узнать, не противоречит ли движение в невесомости законам природы и т.п.

Ещё его современники заинтересовались тем новым, что вносила необычная эта фантастика в реалистическое искусство. Братья Гонкуры подметили в нарождавшемся жанре не только новую для литературы тематику. «После чтения (научно-фантастических произведений Эдгара По) нам открылось такое, — записали они в своих литературных дневниках, — чего публика, кажется, не подозревает. По — это новая литература, литература XX века, научная фантастика, вымысел которой можно сказать, как А+Б, литература одновременно маниакальная и математическая (!). Воображение, действующее путём анализа, Задиг (герой одноимённой повести Вольтера, — А.Б.), поступающий как следователь, Сирано де Бержерак как ученик Араго. И вещи приобретают большее значение, чем люди, — и любовь, любовь уже в произведениях Бальзака немного потеснённая деньгами, — любовь уступает место другим источникам интереса; словом, это роман будущего, призванный больше описывать то, что происходит в мозгу человечества, чем то, что происходит в его сердце»[381].

Очень современное, хотя тоже неполное на сегодняшний день разграничение с нефантастической литературой. «Роман будущего» не противопоставил «машины» страстям, а соединил — для разведки будущего — традиционное индивидуально-личное начало литературы с коллективным интеллектом человечества.

Наблюдение Гонкуров не утратило значения в наше время, когда порой отделываются от вопроса: «На какой основе возможна нынче фантастика, кроме научной»[382], остроумием вроде: «Фантастика возможна на одной основе: на художественной. Произведениям же „чисто” научной фантастики, я, признавая их существование (и на том спасибо! — А.Б.), отказываю в праве называться художественной литературой. Или техницизм, или человековедение. Приходится выбирать…»[383].

Но разве Ж.Верн в романе «Двадцать тысяч лье под водой», разве А.Беляев в «Человеке-амфибии» и С.Лем в «Возвращении со звёзд», разве братья Стругацкие в повести «Возвращение» и другие, кому отказано от литературы, добивались, ну, не шекспировского, а всё-таки признанного совершенства не на основе научной фантастики, а в результате ложного выбора? Писателю-фантасту приходится как раз соединять, однако «техницизм» здесь ни при чём, — этим жупелом изгоняют из творческого метода фантастической литературы научную мысль.

В этой изрядной путанице проглядывает под своеволием «моего вкуса» некая логика. Писателям и читателям, чурающимся пресловутого техницизма, памятно декретирование в сороковые-пятидесятые годы теоретиками так называемой фантастики ближнего прицела лабораторно-конструкторских разработок в качестве образца и критерия на все случаи жизни. Ясное дело, в таком натуралистическом понимании законов жанра научная фантастика не могла не разочаровывать, ну, например, в наивных надеждах на чуть ли не завтрашнюю встречу с инопланетными братьями, не могла оправдать своих «пророчеств» о новой расе полулюдей-полуроботов и прочих подобных чудесах. С точки зрения «ближнего прицела» в научно-фантастическом вымысле не оставалось места никакой художественной условности…

Ну а коль скоро наука, оказывается, не может всё то, что наобещала научная фантастика, не лучше, не проще ли вернуться к старой доброй сказке, благо она освобождает нас от докучливой логики…

Исторически молодой жанр, соединивший искусство с наукой не только как форму и содержание, но и на уровне творческого метода, не укоренил ещё в нашем сознании своей особенной, научно-фантастической условности. Не потому ли научную фантастику невольно подтягивают к «реалистике» (чтобы укорять за то, что не отвечает канону) или, наоборот, отождествляют с фантастикой ближнего прицела, хотя та похожа на научную примерно так, как натурализм на полнокровное реалистическое искусство.

И поэтому когда братья Стругацкие, объясняя, почему отдали предпочтение ненаучной фантастике, стали сетовать на неплодотворность своих попыток жёстко-рационально рассчитать художественное произведение, — это было уже не по адресу настоящей научно-фантастической литературы. Это в духе почившего «ближнего прицела», подменявшего многообразие научно-фантастического реализма проблематикой, приёмами, стилем «точных» наук. Братья Стругацкие почему-то принимали этот сциентизм за научность…

Преимущество же ненаучной фантастики писатели отстаивали с антисциентистской позиции — противоположной по знаку, но не более истинной. В то время как сциентистское мышление абсолютизирует общекультурное и мировоззренческое значение естествознания, антисциентизм исходит из будто бы принципиальной ограниченности науки в решении социально-гуманитарных задач, в данном случае эстетических.

Стругацкие утверждали, что научная фантастика «пребудет вовеки», тогда как жюль-верновская традиция якобы исторически обречена: в будущем, мол, «развитие естественных наук достигнет насыщения и интересы общества переместятся в другую область».[384] В какую же? Что заменит нам мать-природу?

Но точно так же неисчерпаем и социальный прогресс, который тоже выпадает как предмет научной фантастики и со сциентистской, и с антисциентистской точки зрения. Наступит ли такое благодатное время, когда мы пресытимся самопознанием и предоставим искусству без «научных помех» перетасовывать свои художественные приёмы? Пока что даже литературная сказка, как мы видели, меняет свою природу под влиянием научно-фантастических идей и образов…[385].

Насколько существенна в методе научной фантастики доля обществознания, можно судить по творческой полемике И.Ефремова со А. и Б.Стругацкими об изображении человека. Населить мир коммунистического будущего почти что нашими современниками, как поступают писатели, это, может быть, и увлекательный эксперимент, но насколько он отвечает реализму, за который братья Стругацкие ратуют?

В некоторых своих произведениях, напрямую пересекающих будущее настоящим и прошлым, А. и Б.Стругацких выручает обыденный опыт, герои их фантастических повестей жизнеподобнее, индивидуальнее ефремовских. Однако эффективность непосредственного наблюдения жизни обратно пропорциональна дистанции до будущего. И когда в условиях коммунизма, замечал Ефремов, появляются у братьев Стругацких наряду с достойными героями плохо воспитанные неуравновешенные молодцы, удовлетворённость психологическим мастерством писателей уступает место сомнению. Никто ведь не опровергнул той истины, подчёркивал И.Ефремов, что духовные качества человека детерминируются соответствующим уровнем общественных отношений.

И дело даже не в том, что недоросли получают прописку в мире, который им не по плечу. Как получилось, что кто-то построил для них — и за них — этот новый мир, — это противоречие остаётся «творческим секретом» сторонников «реалистической» фантастики. Ещё в тридцатые годы А.Беляев выдвинул требование, чтобы социальная часть советских научно-фантастических произведений имела такое же научное обоснование, как научно-техническая тематика. «Приём необычного и даже невозможного» сам по себе не предполагает разрешения подобных социологических проблем.

Усложнение мира идёт во второй половине XX века, в том числе картины познания, придаёт научному обоснованию художественного реализма тем большую актуальность, что речь идёт о проективном, об опережающем отражении.

По-видимому, научной фантастике доступно далеко не всё, если она близка правде жизни, мотивируя тип человека будущего уровнем общественных отношений, то для живой индивидуализации характеров ей всегда будет недоставать непосредственного художественного наблюдения, — которое за гранью грядущего.

Тем не менее, за пределами научной фантастики вряд ли возможна непротиворечиво-целостная модель небывалого мира, и чем сложнее фантастический мир, создаваемый писателем, тем непреложнее и разностороннее должна быть научная мотивировка его художественных координат. Русский журнал в начале века верно подметил, что метод социальных прогнозов Г.Уэллса «тот же, что и химика, который старается определить, какой синтез получится от взаимодействия таких-то реактивов»[386]. По словам И.Эренбурга, восприемник Жюля Верна «дорожил логикой, а к диалектике относился подозрительно»[387]. С большим успехом Г.Уэллс применил в своих апокалиптических предостережениях логическое «продолжение» антагонистических противоречий современного общества. Позитивным же моделям будущего справедливого мира в его произведениях всегда недоставало диалектики творческой мысли и живых наблюдений реальности.

* * *

Социальная проблематика не только не освобождала художественные проекции будущего от научности, но предъявила более высокие требования. В спорах о фантастике (особенно в двух больших дискуссиях, прошедших в 1969-1970 и 1985-1986 годах в «Литературной газете»), которые стали почти регулярными на исходе небывалого в русской литературе подъёма этого жанра в шестидесятых годах, наряду с прежними попытками определить фантастику в границах канонических понятий художественной литературы настойчиво стало пробиваться представление о современной фантастике как литературе новых научных идей. «Настоящую научную фантастику, — писал один из читателей (широкое участие читательской аудитории в литературных полемиках — отличительная черта „фантастоведения”), — можно определить как научное исследование, в котором некоторые предпосылки не доказаны. В науке такой приём применяется довольно часто»[388]. Художественная литература обосновывает недостающие предпосылки, ясное дело, условно-гипотетически, неполно, без детализации, с установкой на конечный результат, а не доказательную мотивировку. Казалось бы, различие очевидно.

Тем не менее, сравнение с исследованием, которое, напомним, распространяется на всю художественную литературу, встречает сопротивление: «В наше время в науке столько нового, не похожего на вчерашнее», что «научная фантастика нам теперь не нужна»[389]… Что и говорить, убедительный довод! Будто фантастика раньше была нужна из-за дефицита новой информации и словно различие нынешней и прежней науки — в количестве новых знаний. Даже скептики, которые приходят, по их словам, к «довольно-таки негативному выводу относительно роли научной фантастики в прогнозировании научных гипотез» («язык науки становится всё более малодоступным для неспециалистов»), вынуждены признать, что и в наше время «фантастика способна породить кое-какие научные идеи, опираясь на силу искусства, роль интуиции, наверное, больше, чем в науке»[390].

Фантастика порождает, конечно, идеи художественные, которые уже потом, в свою очередь инициируют научную мысль. Независимость эстетической «информации» в этом процессе не всегда ясна учёным. Физик профессор Д.Франк-Каменецкий, например, хотя и не отрицал, что «ценность фантастики тем выше, чем более неожиданны — и даже невероятны — развиваемые идеи и вытекающие из них ситуации», хотя и признавал: «Фантазия писателя может и действительно помочь конструктивной фантазии учёного»[391], тем не менее, отдавал приоритет совсем другому — потребительскому назначению литературы. Фантастика должна, писал он, «доставлять утомлённому мозгу непревзойдённое наслаждение и абсолютный отдых»[392]. Каким образом? В качестве развлекательного чтива? Помимо, если не вопреки, своему интеллектуальному началу? Такая путаница (в категорически-снисходительной интонации) частенько засоряет дискуссии о фантастике.

Ещё А.Беляев видел задачу этой литературы в «привлечении максимального внимания и интереса читателей к важным научным и техническим проблемам… с этой точки зрения, — подчёркивал он, — лучшим научно-фантастическим произведением будет то, которое бросает в мир новую плодотворную идею»[393], и это совсем другое, чем количество знаний, объём информации. Спустя много лет в дискуссии о фантастике то же самое подчеркнёт академик Н.Федоренко. «Фантастику я читаю, — писал он, — и потому, что это доставляет мне удовольствие, и, так сказать „по долгу службы”: в научно-фантастических произведениях нередко содержатся и предвидения социального и научно-технического прогресса которые можно с пользой применить при долгосрочном прогнозировании и оптимальном планировании… Как учёного меня особенно интересуют, — подчёркивал академик Федоренко, — произведения, посвящённые социальной проблематике, где есть попытки определения общественного критерия оптимальности (прогресса), определения цели развития общества»[394].

Напоминать о целесообразности наших преобразований действительности, уточнять ориентиры сегодняшнего движения в будущее — действительно важнейшее литературное и мировоззренческое, общекультурное назначение научно-фантастических произведений.

Верное, глубокое суждение учёного показывает, кроме всего, несостоятельность промелькнувшего в спорах мнения, будто вообще «нет такого жанра — фантастики», потому что, мол, «все произведения, называемые термином научная фантастика, ничего более, как игра в бисер, игра ума и воображения. К серьёзной литературе, исследующей жизнь и человека, это никакого отношения не имеет»[395]…

На минуту допустим, что в научной фантастике в самом деле нет ничего более, но выслушаем специалиста. Токарь-инструктор В.К.Гребторов, заместитель председателя Свердловского областного совета новаторов, писал: «Человеку, который занимается творчеством (не только техническим — любым!), способность к фантазированию, по-моему, надо развивать. Совершенно сознательно! И отличным средством развития её являяется чтение фантастической литературы… Дело не в прямой подсказке решений — этого там не найдёшь. Просто она расковывает мозг, заставляет его активно фантазировать, и рождается скорость мышления, позволяющая иногда решать технические задачи буквально сходу»[396].

Внеконкретной активизации творчества не бывает, конечно. Мы приводили и сошлёмся ещё не раз на случаи, когда писатель подсказывал именно решения, — если под этим понимать свежую идею, а не способ её реализации.

То есть писатели, конечно, не монополисты по части воображения. «Фантазия, — напоминал участник дискуссии в „Литературной газете”, — составная часть мышления и познания». Но при всём том верно ли, что «учёный и писатель-фантаст» столь уж непримиримо «различны как по направленности своих целей, так и по средствам, которые они используют для их достижения»? Ещё А.П.Чехову было ясно, что «чутьё художника стоит иногда мозгов учёного» и что и то и другое имеет в конечном счёте «одни цели, одну природу», «быть может, со временем при совершенстве методов им суждено слиться вместе в гигантскую чудовищную силу, которую теперь трудно и представить себе…»[397].

Это сказано сто лет тому назад, на заре эры научной фантастики, хотя и в другой связи. Тревожная нить размышлений о неуправляемом дроблении науки на «частичные» знания, когда утрачивается целостность мира, о необходимости дополнить специализированное научное познание нерасчленённо-художественным, — эта нить прошла и через дневники, письма, произведения Л.Толстого.

В лице научной фантастики искусство теперь устанавливает с наукой прямую и, что примечательно, взаимообразную, то есть обратную связь и не только тематическую, но по способу освоения мира. В научной фантастике не только воображение детерминирует логику, побуждает мысль выходить за пределы известного неожиданностью ассоциаций, эстетической интуицией, оценкой факта и логики с точки зрения целесообразной красоты.

В том и эвристическая ценность научно-фантастической литературы, что её парадоксальные идеи, часто патентоспособные сами по себе, ещё и насыщают озоном творческое сознание. Фантастическое воображение освобождает мышление от научно-инженерных стереотипов. Отдельные идеи и образ мысли научной фантастики охотно используются в преподавании теории решения изобретательских задач (ТРИЗ), на курсах развития творческого воображения (РТВ).

Учёные ищут нередко в научной фантастике не только общепонятную форму готовых идей, но и параллельный путь новаторства. Каждому настоящему учёному, вспоминал И.Ефремов о своём пути в фантастическую литературу, знакомо страстное желание определить в свободном полёте воображения неумолимый процесс накопления фактов[398]. В этом случае научное творчество как бы возвращается к первоистоку. «Сначала идут: мысль, фантазия, сказка, — делился К.Циолковский своим опытом, — за ними шествует научный расчёт[399] и т.д. Патриарх космонавтики ставил фантазию и сказку в один творческий ряд с мыслью. Великий учёный и мыслитель В.Вернадский считал, что роль искусства по-настоящему ещё не оценена и в историческом становлении научного познания.

Научно-художественное воображение как продолжение — либо начало — научного поиска, конечно, не единственный, хотя и самый продуктивный путь формирования фантастической идеи. На этом пути художественный реализм соединяется с научным. Часто писатель вдохновляяется идеями, гипотезами, допущениями, прямо позаимствованными в «запасниках» знания, до времени отложенными из-за недостатка научных средств и несовершенства методов. В этом случае особенно насущно требование, сформулированное Ефремовым, чтобы писатель-фантаст постоянно был на переднем крае познания.

Так что восприятие современной фантастики как «литературы новых научных идей» не такое уж узкое и внеэстетическое.

Не случайно большая часть опрошенных социологами любителей жанра отвечала, что предпочитает её идеи — образам. Даже некорректность такого разделения в анкетах, предложенных читателям, по-своему подтверждает смысл этого предпочтения: научно-фантастическая идея сама по себе — метафора, как мы уже отмечали на этих страницах, то есть опять-таки образ, хотя и несколько иной природы в сравнении с традиционным искусством.

Научно-фантастическая идея красива особенным интеллектуальным — и одновременно эстетическим — отражением целесообразного в природе, вообще в преобразуемой человеком действительности. Хрестоматийно известен случай, когда знаменитый П.Дирак, ещё не представляя себе физического смысла выведенной им новой формулы, заранее уверовал в её истинность, потому что формула ему показалась красивой. Красота и в науке нередко выступает как бы лакмусовой пробой на истинность. «Почему природа любит красивые уравнения? — спрашивал профессор А.Китайгородский в книге „Физика — моя профессия”. — Не знаю. Вероятно, господь бог Природа — хороший математик… Можете мне поверить, что изящество и красота математического представления законов электродинамики (уравнения Максвелла) доставляют физику эмоциональное волнение, хотя источником его принято считать лишь произведение искусства»[400]. Но немаловажно, что — математику, физику, искушённым в отвлечённых понятиях, тогда как в обыденном мире эстетическая оценка — конкретна, вещественна.

Фантастическая же идея, вбирая красоту теоретической мысли, приобщает художественное сознание к научным абстракциям, расширяя тем самым диапазон эстетических ценностей, усложняя канон художественности, умножая многообразие изобразительных средств. Любители жанра нередко снисходительны к литературным несовершенствам фантастики не от безвкусицы, а потому, что острее «фантастофобов» воспринимают изящество гипотез, красоту парадоксальных допущений, нестандартность фантастической мысли, которая возмещает схематичность персонажей, терминологическую сухость языка и т.п.

«Рискну предположить, что популярность жанра скорее всего не зависит от художественных достоинств, художественного уровня отдельных произведений. Какие-то иные тут механизмы работают», объяснял Ю.Бугельский увлечение детективом и приводил пример из «Поездки на острова» Ю.Нагибина: «Егошин не любил детективную литературу, но повести Борского читал с удовольствием, потому что в них было то волевое начало, которое казалось ему главным признаком творческой личности… Приступая к чтению, Егошин неизменно ощущал, что его берут за шиворот и властно ведут туда, где обязательно окажется интересно»[401].

Научная фантастика не чужда и этого приключенческого, остросюжетного интереса. Но её общежанровая эстетическая привлекательность более высокого ранга. Научно-фантастический вымысел удовлетворяет неуёмную жажду исследования неведомого, отвечает жизненно важному, врождённому поисковому инстинкту человека.

Литературная критика, нечувствительная к красоте фантастической идеи, само собой, права, что не бывает хорошего фантастического романа за её пределами общелитературного уровня. Однако оригинальная небылая идея уже сама по себе иногда так высвечивает произведение, что без неё остальное литературное совершенство не оставило бы заметного следа в сознании. Чисто приключенческие книги Ж.Верна наверняка затерялись бы среди своих блестящих соперников — романов Дж.Конрада, Р.Стивенсона, Дж.Лондона. Добротная бытовая проза Г.Уэллса не принесла бы писателю мировой славы, какую ему заслуженно создали «Машина времени», «Война миров», «Люди как боги».

Научно-фантастическое искусство отвечает, конечно, и типологиической ориентации индивидуального вкуса, подобной той, что побуждает одних предпочитать, допустим, бытовой роман, других — лирическую поэзию, третьих — политический детектив и т.д. Вместе с тем индивидуальный вкус к научной фантастике у самого разного читателя ориентирован общей для всех объективной красотой творческой мысли, преобразующей окружающую среду, человека и общество. Эта красота особенна ещё и тем, что окрашена в тона будущего, которого искусство обычно вообще редко касается.

Эстетика фантастических идей лучше всего, может быть, объясняет парадоксальное долголетие произведений этого жанра. Сегодня романы Ж.Верна по-прежнему среди самых читаемых книг во всём мире не потому, что образы пережили высказанные писателем идеи, как иногда считают. Старые фантастические идеи, осуществлённые или опровергнутые, продолжают, тем не менее, восхищать новые поколения, потому что эти идеи оформляются в художественные образы, их целесообразная красота и гармония создаёт их дальнодействие, сравнимое с вечностью художественных шедевров.

Эстетическое совершенство «здания» творческой мысли, заложенного в корабле капитана Немо, в беляевском человеке-амфибии, возвышает подобные идеи-образы до идеала. Воспетое Беляевым стремление человека к безграничной физической свободе — в любой среде, в силу собственной (хотя и перестроенной) биологической природы, а не в результате использования технических средств вроде акваланга — по сей день трудно достижимый идеал. То же самое жюль-верновская субмарина: техника второй половины нашего столетия далеко не исчерпала «устаревшую» индустриальную сказку, в том числе по экологической чистоте придуманного писателем электрического подводного чуда.

То же самое в сказке и мифе. Эпос о Гильгамеше прошёл через тысячелетия мощной фантазией, перенесшей человека в космическое пространство в те далёкие времена, когда человечество располагало самыми первоначальными догадками о Мироздании. В древнейшем памятнике поэзии встречается поразительно новаторское для своего времени размежевание человеческих чувств со звериными: ведь мифомышление духовно отождествляло всё живое и неживое.

Выдающиеся фантастические идеи напоминают о максимализме волшебных чудес народной поэзии вроде ковра-самолёта, приводимого в действие единственно силой желания, чудес, не обособляющих человека, подобно дарам технологической цивилизации, а наоборот, воплотивших мечту об идеальном слиянии с природой. Научно-фантастическая метафора, хотя и выполняет сходную роль художественной условности, продуктивна также и в качестве ориентира, задания, целеполагания.

Как эстетический эликсир бессмертия творческой мысли — научная фантастика особенно важна теперь, когда «в эпоху научно-технической революции высокая рождаемость научной и технической информации сопровождается её ускоренным старением»[402]. Волшебной силой искусства научная фантастика переносит «через горы времени» семена смелых идей для будущих поколений, являясь при этом не только художественной формой воплощения этих идей, но и самостоятельной разновидностью творческого сознания.

Красиво разработанная фантастическая идея всегда продуктивна также художественно. Подобно зародышевой клетке, фантастическая метафора программирует организм художественного произведения, задаёт структуру романа, рассказа, мотивирует фабулу, коллизии персонажей и т.д., — и в то же время является его художественным результатом. Подобным образом художественная идея «Тихого Дона» не была «пересажена» Шолоховым в роман из научных трудов о революции и гражданской войне, а сама, как известно, явилась вкладом в исторические исследования. «Мысль народная», организующая «Войну и мир», тоже результат самобытного исследования Отечественной войны, которым является роман Толстого. Статус научной фантастики в этом смысле такой же, несмотря на различие творческого метода.

Художественная идея в научной фантастике точно так же неоднотипна, диапазон фантастических идей простирается от «простой» популяризации еретических проектов до постановки совершенно новых задач, научно, исторически, психологически небывалых целей, к которым человечество подойдёт завтра, послезавтра, через столетие. В другом измерении веер фантастических идей раскрывается от чисто технологических предвосхищений до многоплановых социальных проекций. Иногда те и другие сливаются в общую тему произведения. Так, идея Великого Кольца разумных миров в романе И. Ефремова «Туманность Андромеды» — не просто проект межзвёздной связи с внеземными цивилизациями, это также космический вариант принципов коммунизма, художественно реалиизованных автором в модели будущего человечества.

Советскую фантастику от Алексея Толстого и Александра Беляева до Ивана Ефремова и братьев Стругацких отличала разработка оригинальных моделей справедливого мира и всеобъемлющих проекций человека. В её поле зрения часто попадают биологический потенциал творческой личности, которым мало занимается «реалистика». И, может быть, как раз такие вот, «негуманитарные» идеи, мало продуктивные в нефантастической литературе, лучше всего демонстрируют своеобразие научной фантастики как художественного человековедения.

К тому времени, когда А.Беляев опубликовал в 1933 году роман «Прыжок в ничто», мысль о космической ракете уже была не нова, но её разве что терпели в фантастической литературе. Художественно демонстрируя оригинальные замыслы К.Циолковского и дополняя своими собственными (к примеру, об атомной ракете для освоения Большого космоса), писатель переводил мечту, высказанную ещё в мифах, на язык современного технологического воображения.

Другой роман Беляева «Голова профессора Доуэля» лишь на несколько лет опередил эксперименты С.Брюхоненко, И.Петрова и других по пересадке органов и оживлению организма после клинической смерти. Нефантастичность книги — не столько в конкретном опережении медицины, сколько в общенаучной и философской, гуманитарной идее, которую начинают осознавать только теперь, когда в шестидесятые годы учёные вспомнили о романе Беляева в связи с тем, что успешные пересадки сердца приблизили проблему получения изолированной головы и пересадки мозга.

Первоначально это был роман (точнее, большой рассказ) о мученике Доуэле, чей гениальный мозг на лабораторном столе эксплуатирует и убивает учёный негодяй. Во второй редакции писатель, по его словам (в статье «О моих работах»), решился на создание «двуединых людей» — на трансплантацию мозга донору. Сформировалась мысль Беляева о полноценном сохранении творческой личности «после жизни». Она-то и получила разностороннюю разработку в советских (и зарубежных) произведениях шестидесятых-восьмидесятых годов о взаимодействии человека с искусственным интеллектом.

Не так уж важно, каким образом будет решаться эта задача, «беляевским» медицинским или же путём электронного моделирования сознания, на основе новых успехов науки и техники, как у С.Лема, А. и Б.Стругацких, Г.Гора, З.Юрьева, А.Шалимова и многих других. Для историка литературы существеннее, что беляевская тема по сей день свежа и актуальна в своей гуманитарной сущности. История профессора Доуэля получает теперь новую интерпретацию не только в «чистой» научной фантастике, но и в произведениях, которые мы называли (в главе «Что такое фантастика?») фантастико-реалистическими.

«Пожилой учёный, стоящий на грани эпохального открытия, оказывается при смерти, — излагала „Литературная газета” сюжет нового романа Г.Панджикидзе „Спираль”. — Другой талантливый учёный — нейрохирург — решается на эксперимент и, чтобы спасти от гибели уникальный мозг, пересаживает его молодому человеку, попавшему в автокатастрофу. При таком аннотационном пересказе роман может показаться чуть ли не фантастикой, чем-то вроде „Головы профессора Доуэля”. Но… не блистательной с точки зрения хирургии, операции посвящает Гурам Панджикидзе свой художественный анализ, а её человеческим, этическим итогам… герой „Спирали” своего рода кентавр: благодаря операции ставший обладателем близкого к гениальности мозга и огромного запаса знаний, он в то же время остался вместилищем всяческих пороков и недостатков. Может ли наука пользоваться открытием, полученным из таких рук?»[403] и т.д.

Перегородка, поставленная между двумя романами, хотя, конечно, и разными, тем не менее, натянута. Эстетическая проблематика «Спирали» развёрнута ведь по беляевской научно-фантастической модели и входит составной частью в эту модель. Не будь историко-литературной ассоциации с романом Беляева (дотошный читатель припомнит, вероятно, и «Собачье сердце» М.Булгакова), Панджикидзе пришлось бы заново разрабатывать и всю «хирургию». Но и «Голова профессора Доуэля» не сводится ни к фантастической медицине (условной, конечно, и в двадцатые-тридцатые годы), ни к приключенческим возможностям фантастической посылки. Роман Беляева вряд ли бы стал полноценным художественным произведением без драматического конфликта благородного Доуэля с преступным Керном, по-своему варьируемого в «Спирали». Писатель опередил своё время и фантастической идеей, и психологическими коллизиями, которые из неё вытекают и поэтому тоже небезразличны научной фантастике.

Научно-фантастическая литература, как видим, и в самом деле «разносторонне касается человека», — то есть не только тематически, в социально-психологических сюжетах, но и глубинной природой своих идей — метафор, которые принадлежат художественному человековедению и тогда, когда развёрнуты в техносферу, затрагивают по преимуществу интеллектуальный мир. Напрасно участники «фантастических» дискуссий пытаются решать проблемы жанра — и заодно литературы — риторическими вопросами: «Что же в центре научной фантастики, техника или люди? Если техника, то это — не художественная литература. А если человек, то имеет ли смысл противопоставлять фантастику другим жанрам как нечто особенное»[404]. Наивные эти вопросы подразумевают такие же ответы: «…без изображения подлинно интересных характеров, борьбы страстей, любви и ненависти, дружбы и вражды она (литература) не может существовать»[405]. А разве литература жива одними людскими страстями? Разве ей неподвластна мысль человечества, воплощённая в науке, ещё в прошлом столетии потеснившая, как писали братья Гонкуры, и любовь, и деньги?

Научно-фантастическая метафора напоминает о многогранности человека как предмета искусства, о разносторонних обязанностях художественного человековедения. И если говорить о специфике, то именно фантастическая идея — средоточие жанра. Вопреки распространённому мнению, она сравнительно редко реализуется в одних только машинах, изобретениях, открытиях и сплошь и рядом выступает через «бытовых» героев, перенося обычного человека в несбыточные обстоятельства, заражая неземными чувствами (космический эскапизм толстовского инженера Лося — космизм революционного действия красноармейца Гусева). Фантастическая идея формирует, конечно, и образы чисто фантастических персонажей (голова профессора Доуэля, человек-рыба Ихтиандр и т.д.), которые хотя и не всегда столь же индивидуализированы, тем не менее, персонифицируют отвлечённую мысль. Мыслящий океан чужой планеты в повести С.Лема «Солярис» не менее характерен, чем герои-земляне, с которыми он ищет контакта, — характерен в пределах фантастического допущения, принятого автором. Разум-одиночка образовался вне какого-либо общения и оттого не ведает морали. Океан ни добр, ни зол, когда возвращает людям в материализованном виде самые мучительные воспоминания. И только серия драм, разыгравшихся вследствие нечеловеческой его любознательности, зароняет во всемогущем рассудке искру нравственного понятия о добре и зле, без чего разум немыслим. И воздаяние памятью, когда «возвращённая» Крису покойная возлюбленная снова накладывает на себя руки (воскресшая Хари не хочет жить теперь уже потому, что к ней, «муляжу», люди не испытывают ничего, кроме страха и отвращения), с пронзительной силой заостряет — в гиперболической форме фантастики — обычный конфликт человечности с равнодушием…

* * *

Эстетическая природа первоэлемента «литературы научных идей» означает не только «включённость понятия в образ», в чём виделось ещё А.В.Луначарскому своеобразие интеллектуальной прозы (если употребить современный термин) Н.Г.Чернышевского. Фантастические идеи своей художественной многозначностью отобразили, а вернее сказать, предвосхитили и парадоксальность научного мышления XX века. В своё время в одной дискуссии А. и Б.Стругацкие уместно напомнили: естествознание теперь с невиданной терпимостью «относится к любой игре научного воображения. Ведь и само развитие науки сделалось ныне возможным только „благодаря достаточно сумасшедшим идеям”[406]. Писатели имели в виду шутливую оценку Нильсом Бором одной гипотезы В.Гейзенберга, которая показалась ему недостаточно сумасшедшей, чтобы быть верной. С одной стороны, красота как критерий истины, а с другой, в качестве того же критерия, парадоксальность мысли и воображения.

В науке XX века сложилась иная ситуация по сравнению с той, что породила когда-то первые научно-фантастические романы Ж.Верна. Научно-фантастические парадоксы оказались внутренне родственны новому, релятивистскому или, как его ещё различают, неклассическому естествознанию. А.Эйнштейну, чья теория относительности сыграла громадную роль в научной революции XX века, принадлежит знаменательное высказывание о том, что воображение нередко важнее эмпирического знания. Скачком интуиции, в ощущении красоты природы как её целесообразности, истина часто открывается поверх логических ступеней, от факта к факту, которыми шествовало классическое познание.

Физика, питавшая творчество Ж.Верна, сложилась под законом жёсткого рационализма, который сквозит в изречении И.Ньютона: «Гипотез же я не измышляю»[407]. Но уже в XIX веке Ф.Энгельс высоко оценил продуктивность гипотезы, называя её «формой развития естествознания, поскольку оно мыслит»[408]. Гипотетичность же является характернейшей чертой научной фантастики как рода искусства и типа мышления. Фантастическая идея, которая в центре творческого метода и в то же время детерминанта литературной формы, изобразительных средств научной фантастики, есть продолжение и развитие, есть мысленная реализация — и начало, источник — научного поиска.

Вообще искусство с его интуицией, считает выдающийся учёный и мыслитель В.Вернадский, сыграло ещё недооценённую роль в становлении научного познания. Современная «наука, — писал Вернадский, — отнюдь не является логическим построением, ищущим истину аппаратом (каким она зачастую представляется даже иным учёным, — А.Б.). Познать истину нельзя логикой, — подчёркивал он, — можно лишь жизнью»[409], иными словами, — всей полнотой практической деятельности, в которую входит и научное познание и которая вместе с тем является составной его частью.

В современной научной фантастике нагляднее всего прослеживается процесс перерастания художественным творчеством своей служебной роли «при науке», превращения в самостоятельный род и тип освоения действительности. В силу присущей художественной литературе способности отражать мир целостно, генеральным планом, используя богатство творческой интуиции, направленной в будущее, научная фантастика сегодня представляет собой своего рода лабораторию по «производству» и полигон по испытанию новых идей. На этом полигоне сегодня такая ситуация, что если в прошлом научно-фантастическое воображение обязано было держаться как можно ближе букве науки, то нынче наука сама приглашает к свободному поиску, не ограниченному ничем, кроме общих для любой формы современного мышления принципов реализма.

Такая ситуация, хотя и сложилась исторически недавно, зарождалась ещё в знаменательную эпоху Жюлем Верном и Уэллсом, когда подходил к концу творческий путь одного и начиналась писательская биография другого, когда заканчивался век ньютоновской физики и занималась эра эй�штейнова естествознания. Уже в то время обозначился поворот фантастики от частных истин, на основе которых создавались отдельные чудесные изобретения, к общенаучным догадкам, парадоксальным постулатам и аксиомам, не совпадающим с прежними научными представлениями, предвосхищающим новые пути познания.

Приведём свидетельство двух наших писателей о резонансе в России фантастики Герберта Уэллса. Мысль В.Катаева о том, что на людей его поколения, «чьё мировоззрение формировалось на грани двух веков — XIX и XX — влияние романов Уэллса было огромно и сохранилось до сих пор»[410], развил известный популяризатор науки Л.Успенский. Он писал: «Порою я думаю: в Аду двух мировых войн, в Чистилище великих социальных битв нашего века, в двусмысленном Раю его научного и технического прогресса, иной раз напоминающего катастрофу, многие из нас, тихих гимназистиков и „коммерсантиков” (воспитанников коммерческого училища, — А.Б.) начала столетия, задохнулись бы, растерялись, сошли бы с рельс, если бы не этот Поводырь по непредставимому. Нет, конечно, он не стал для нас вероучителем, ни глашатаем истины, он не объяснял нам мир, он приуготовлял нас к невообразимости (впрочем, одно без другого невозможно, — А.Б.). Его Кейворы (герой романа „Первые люди на Луне”, — А.Б.) и Гриффины (человек-невидимка, — А.Б.) расчищали далеко впереди путь в наше сознание самым сумасшедшим гипотезам Планка и Бора, Дирака и Гейзенберга». Л.Успенский, один из основателей Дома занимательной техники в довоенном Ленинграде, судил об этом с полным знанием дела. «Как смог бы мой рядовой человеческий мозг, — вспоминает он, — не разрушившись, вместить эйнштейнов парадокс времени», если бы Г.Уэллс не «впечатывал в наши души всю непредставимость своих четырёхмерных неистовств»[411].

В перекличке и полемике с этими неистовствами, полемике художественной и научной, открытой и внутренней, идущей в отечественной литературе и литературной критике, кристаллизовались важнейшие темы, ключевые образы нашей фантастики, складывалось представление о современном фантастическом жанре как новом типе воображения — проективном или опережающем видении мира на «стыке» художественно-практического мышления с научно-теоретическим, формировались краеугольные понятия и критерии отечественного фантастоведения.

Г.Уэллс и Жюль Верн оставили нам взаимное сопоставление своих творческих позиций, до сих пор не утратившее интереса, так как оно высвечивает от первоистока истины и заблуждения сегодняшних дискуссий о фантастике. «Если я стараюсь отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, — говорил создатель научно-фантастического жанра, то Г.Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невозможные способы»[412]. Уэллс и сам приходил к такому же заключению. В предисловии к сборнику своих произведений он отклонял честь называться «английским Жюлем Верном»: «На самом деле нет решительно никакого литературного сходства между предсказанием будущего у великого француза и этими фантазиями. В его произведениях речь почти всегда идёт о вполне осуществимых изобретениях и открытиях, и в некоторых случаях он замечательно предвосхитил действительность… Многие из его предсказаний осуществились. Но мои повести, собранные здесь, не претендуют на достоверность; это фантазии совсем другого толка. Они принадлежат к тому же литературному роду, что и „Золотой Осёл” Апулея, „Истинные истории” Лукиана, „Петер Шлемиль” (А.Шамиссо) и „Франкенштейн” (М.Шелли)… Они завладевают нами благодаря художественной иллюзии, а не доказательной аргументации»[413].

Жюль Верн не писал сказок вроде уэллсовой «Двери в стене»; гиперболические предостережения его младшего современника остро социальны и глубоко психологичны, тогда как географические робинзонады и одиссеи самого Ж.Верна основаны на совсем другом интересе «научных приключений». Жюль Верн старался не отклоняться от законов физики, в то время как Г.Уэллс, по словам Ж.Верна, изобретал новые законы и так далее. Между ними, певцом и Кассандрой научно-технического прогресса, глубокое различие.

Но если вглядеться попристальнее, нельзя не заметить, как эти противоположности сблизились. И дело не только в том, что Жюль Верн со временем стал приходить к уэллсову скептицизму насчёт автоматической благодетельности научно-технического прогресса, не только в том, что его лучшие творения тяготели к «уэллсовым» утопическим моделям и сатирическим гиперболам. Жюль Верн, утверждавший, что он, в отличие от младшего собрата, отталкивается от правдоподобного и возможного, мог бы и самого себя упрекнуть — или поздравить? — с тем, например, что в одном из поздних романов «Золотой метеор» взялся «изобретать физику» не хуже Г.Уэллса. Его вымышленные лучи антигравитации — допущение нисколько не более достоверное, чем кейворит в романе Г.Уэллса «Первые люди на Луне», материал, экранирующий силу тяготения. Может быть, наука и сегодня ещё более далека от управления гравитацией, чем от управления временем, на чём основан сюжет известной повести Г.Уэллса. Во всяком случае, эйнштейнова релятивистская физика уже экспериментально подтвердила возможность хронопутешествия в одну сторону — в будущее.

Таким образом, и воображение Уэллса, отсвечивающее сказочным волшебством, тоже со временем выявляло своё научно-фантастическое зерно, хотя не жюль-верновской, более сложной структуры. Писатель, переиздавая «Машину времени» и отмежёвываясь от жюль-верновских предсказаний, не мог не признать, что эта повесть «в духе Лукиана» всё-таки предвосхитила кусочек нового естествознания, ещё до Эйнштейна зароняя «представление об относительности, вошедшее в научный обиход значительно позднее»[414]…

Расхождение писательских суждений с их творчеством, противоречивость этих самооценок, нам думается, не случайны потому, что невольно отразили двойственную природу научной фантастики и процесс усложнения, обогащения её творческого метода. Наследник Апулея и Свифта, говоря далее о «правилах игры» в создании иллюзии достоверности подчеркнул, что он заменяет «волшебные фокусы» своих предтеч «фантастической гипотезой», которую приближает в свою очередь, «сколько возможно, к настоящей теории»[415].

По мере того как точно вычисленная ньютоновская вселенная принимала на свою орбиту вселенную Эйнштейна, относительную по всем измерениям, научно-фантастические художественные идеи утрачивали обязательную прежде жёсткую логику.

Менялась вместе с природой нашего знания — благодаря авторитету и приоритету «безумных» идей — и природа фантастического искусства. И оба они, отец научной фантастики и младший его современник, возвративший новому жанру свойства старинной сказки, оба, отправляясь с различных позиций, сходились к одному рубежу, где фантастическая гипотеза граничит, с одной стороны, с научной идеей, а с другой, с чисто условным вымыслом. Когда в трилогии С.Снегова «Люди как боги» пространство растягивается, сжимается, распрямляется, скручивается благодаря преобразованию заполняющего его вещества или, наоборот, вещество получается из преобразованного пространства, когда в далёком ядре галактики время идёт не только вперёд и назад, но и под углом к оси прошлое-будущее, когда непрерывное время вдруг начинает пульсировать, прерываться, свиваться в замкнутое кольцо, останавливается — о правдоподобии этих воображаемых свойств Природы можно судить, разумеется, не по логике научных абстракций, которая ещё не разработана, а по относительным эстетическим аналогиям с обыденной метрикой нашего мира. Аналогии такого рода, естественно, не могут быть «схвачены» по отдельности либо чисто логически, либо только образно, но создаются и воспринимаются в определённом синтезе научного воображения с художественным.

Современная фантастическая идея, невероятная с точки зрения известных законов природы, в то же время допустима с точки зрения законов, так сказать, мыслимо-воображённых, интуитивно предполагаемых с помощью эстетического коэффициента фантастической гипотезы, как отблеск гармонии и красоты Природы. Художественные идеи современной фантастики не столько амбивалентны, пускай даже в новом, уэллсовом духе, когда не научные представления направляют поэтический вымысел, а эстетическое чувство ведёт за собой воображение, сколько поливалентны многогранно меняющейся обратной связью научной и художественной мысли, диалектикой «идей» и «образов», которая создаёт качественно новую фантастическую субстанцию.

Диапазон фантастических идей, мы видели, простирается от вполне обоснованных теорий до самых «сумасшедших» идей. Между тем в литературных спорах отношения с наукой выглядят зачастую таким образом, что, мол, «фантастика не обязана… всякий раз следовать в русле только уже известных фактов»[416]. Вряд ли во всей мировой литературе, неважно, фантастической или нет, найдётся хотя бы одно подлинно художественное произведение, не поднявшееся над «сырым» фактом. В диалоге, которым «Литературная газета» рискнула подвести черту под дискуссией 1985 года, писатель С.Абрамов, недовольный требовательностью читателей, которые, по его словам, «прямо-таки алкают» научности, доискивался у своего собеседника, обозревателя «Правды» В.Губарева: «А если вообще отбросить термин научная?.. Прошли те времена, — уверял С. Абрамов, повторяя доводы пятнадцатилетней давности, — когда всерьёз подсчитывали, сколько изобретений Жюля Верна обрели жизнь в науке и технике. Не для того пишут фантасты…»[417]. А «те времена» ничуть не прошли; по всей вероятности, фантасты и впредь будут писать «и для того тоже», возразил В.Губарев. Несокрушимая магия литературной терминологии «отменяет» историю и традицию жанра и то интеллектуальное вдохновение, за которое современный читатель, от школьника до академика, «ничтоже сумняшеся» (по словам С.Абрамова) по-прежнему ценит фантастику как «литературу научных идей»[418].

По традиции она всё ещё делится на два рукава. Однако и факты научного знания и, главное, творческий метод науки, хотя и в неодинаковой мере, выступает жизненным источником и составной частью метода фантастической литературы вообще, какой бы эпитет к ней ни прилагать. Фантастический зонд залетает туда, где художник больше всего ограничен в непосредственном наблюдении жизни. И если уж не обходится без научных ориентиров писатель-реалист, то надо ли доказывать то же самое для фантаста, создающего чисто воображаемый мир.

В материалах анкетного опроса о том, существует ли разумная жизнь на других планетах, по проблеме научной и в то же время фантастической, встречается примечательное суждение: «Фантастика без науки оскорбительна»[419]. Подразумевается, конечно, не тематика: непродуктивна фантастика, пытающаяся проникнуть за горизонт известного отрекаясь при этом от реализма научного мировоззрения, от способа овладения действительностью, разработанного научным познанием.

Истинность творческого метода — общая проблема художественной мысли и поэтому касается любого типа фантазии. Отказ на словах некоторых писателей от научных координат только лишь потому сравнительно редко приводит, в самом деле, «в никуда», что чем крупнее личность художника, тем затруднительнее избежать научного понимания мира, которым пронизана вся современная жизнь. И тем насущнее пути научной фантастики, — не как субъективного приёма, который можно принять или отвергнуть ради чистой условности, в зависимости от решаемой художественной задачи или творческой индивидуальности. Научную фантастику можно назвать подсистемой художественного реализма, целесообразной в определённых условиях.

* * *

Восприятие фантастики как «литературы научных идей» — неотъемлемая предпосылка важнейшей её современной функции как «формы мыслей о будущем. Мыслей, слившихся с надеждой и уверенностью человека на лучшее»[420]. Такая трактовка жанра не нова, но совсем ещё не очевидна. Когда В.Ивашёва рассуждает в книге «На пороге XXI века» о том, что даже «произведения научной фантастики… не рождались мгновенно после (!) открытия любой новой страницы космических исследований»[421], то дело не только в том, что вся история литературы свидетельствует как раз об удивительной способности научно-фантастического жанра предвосхищать «те или другие открытия… науки и техники», а не отображать их задним числом. Вообще если бы искусство фиксировало одни только завершённые процессы, вся сумма художественных ценностей была бы представлена одним «историческим жанром»…

«Своеобразие фантастики — в современном её понимании - определил бы так, — говорил В.Губарев в упоминавшемся диалоге с С.Абрамовым, — ЭТО ЛИТЕРАТУРА О БУДУЩЕМ», и на вопрос своего оппонента, «куда… должна быть направлена современная фантастика», уточнял: «На мирное „освоение будущего”»[422].

Искусство «есть скорее организация нашего опыта на будущее, чем на сегодняшний день», писал А.Выготский в известной монографии «Психология искусства»; искусство, по его мысли, есть «установка вперёд, требование, которое, может быть, никогда и не будет осуществлено, но которое заставляет нас стремиться поверх нашей жизни к тому, что лежит за ней»[423]. Научно-фантастическая литература не изобрела этой установки, но она разработала творческий метод для её реализации.

Установка искусства вперёд значилась ещё, вероятно, в мифопоэтических образах-тождествах: человек как мир, мир как человек, в жизненно важной ориентации первобытного человека, когда неведомое моделировалось предэстетическим чувством как «продолжение» непосредственного житейского опыта, в стихийном восприятии целесообразной гармонии бытия, которую наш пращур небезосновательно мерил «по себе» — венцу и эталону творения. И.Ефремов, разработавший проблему генезиса эстетического чувства в плане психофизиологической целесообразности[424], полагает, что в красоте и особенно в красоте человека реализуется «единственно совершенная возможность» бытия, что красота — та тонкая граница противоположностей, что являет собой осевую линию жизни и становления разума. По словам И.Ефремова, красота целесообразного есть «середина между двумя сторонами всякого явления, всякой вещи, которую видели ещё древние греки и называли аристон — наилучшим, считая синонимом этого слова меру»[425]. Чувство красоты, воспитываемое искусством, И.Ефремов полагает поэтому универсальным для всей духовной и материальной культуры, а нашу способность воспринимать и создавать красоту не просто одним из проявлений человеческой натуры, но концентрированным выражением творческой способности людского рода.

Для эстетического чувства мировая гармония — не застывшая упорядоченность, но вечное обновляющее движение. Ещё Аристотель считал красоту «самой структурой или моделью процесса порождений»[426], — то есть моделью возникновения грядущего в сущем. Аристотель — он жил в эпоху распада мифосознания, когда от синкретической мифологии отпочковывались искусство и наука, — отождествлял к тому же красоту с благом, то есть считал добро, понятие социальное, нравственное, таким же «целесообразным порождением действительности», что и физическая красота[427].

Красота, таким образом, своей природой обращает нас к процессу возникновения грядущего в настоящем, наше чувство прекрасного «само собой» заглядывает в будущее.

И, тем не менее, эстетическую установку вперёд первобытного сознания не следует преувеличивать и напрямую связывать с фантастическим воображением. Волшебные образы мифологии, чреватые разгадкой неведомого, жаждой познания чуда, которое когда-нибудь может стать былью, тем не менее, представлялись нашему пращуру в одном ряду с повседневным опытом, чудесное и реальное сознавались качественно тождественными и равнозначными во времени — нерасчленённым целым .Морфологическая словесность отражала скорее представление о вечном круговороте астрономических, сезонных, жизненных циклов, чем о поступательном движении природы и общества.

Даже в более поздней, фольклорной традиции Золотой век социального добра и блага, то есть прекрасное, которое должно быть и которое для нас уже непроизвольно проецируется на историческую ось времён, выступало в народной утопии не впереди, а позади настоящего. Желанная страна Утопия представлена была Т.Мором на одноимённом острове — где-то в пространстве, но не во времени, и обретала в литературе очертания берега будущей счастливой жизни уже через научно-фантастический жанр.

* * *

Преимущество непосредственного реализма в том, что он высвечивает текущую современность в наглядной обозримости её процессов. Но это не значит, что структура реализма исторически неизменна. На наших глазах меняется типология самой действительности, и это неравномерно запечатляется в различных типах реалистического искусства. В XX веке темпы научно-технического прогресса, обнадёживая и порождая тревогу, опережают сегодня социальное, нравственное совершенствование человека и общества. Будущее набегает на настоящее с такой неудержимостью и в таких противоречиях, что в иных случаях непосредственный реализм должен искать прямой «состыковки» с реализмом будущего — присоединять к себе, вводить в свою структуру проективные, опережающие образы.

Именно сегодня, когда художественный реализм просто обязан выходить за линию видимого горизонта, где одни явления стремительно отживают, переходя во вчерашний день современности, а другие, наоборот, уже сегодня порождают веяния, которые завтра, быть может, определяет течение жизни, было бы неправильно недооценивать, как сама жизнь вызывает на авансцену пророческий дар искусства в лице научной фантастики.

Проблемы изучения научно-фантастической литературы [428]

Со времени становления научно-фантастического жанра на русской почве (в дореволюционной России он только-только зарождался) и на протяжении более чем сорока лет, вплоть до 60-х годов, в литературной критике, посвященной научной фантастике, преобладали журналистские рецензии и читательские отклики. Многие из них принадлежат таким выдающимся ученым, как В.Обручев, П.Капица, К.Циолковский, или таким крупным литераторам, как А.Толстой и К.Федин. В совокупности весь этот материал представляет для историка литературы большую ценность. Но до последнего времени он очень мало обобщался, точно так же, как выпадала из поля зрения литературоведов сама научная фантастика. Е.Тамарченко, основательно обследовавший в своей диссертации «Социально-философский жанр современной научной фантастики» (1970) литературу вопроса, отмечает, что в свое время для изучения научной фантастики гораздо больше сделали социологи[429]. Можно по пальцам перечесть литературно-критические статьи 30-х годов (ранее их не было вовсе), которые представляли бы серьезный интерес. Попытки историко-литературного обзора не предпринимались вплоть до 50-х годов[430], если не считать статей писателя-фантаста А.Палея[431] и критиков А.Ивича[432] и Л.Жукова[433], являвших собой, по сути дела, развернутые рецензии на небольшое число произведений и главным образом оценивающих выдвинутые в них научно-фантастические гипотезы.

Несколько живей развивалось теоретическое осмысление проблем научной фантастики. До сих пор не утратили значения литературно-критические работы известного писателя А.Беляева[434], впрочем, не претендовавшего на законченную теорию и делавшего невольную уступку характерной для его времени популяризаторской трактовке, согласно которой задачи научно-фантастической литературы сводились к художественному оформлению «занимательной науки». Популяризаторская трактовка была в какой-то мере оправдана в 20-30-х годах, когда пафос индустриализации и культурного строительства акцентировал просветительскую, служебную роль некоторых литературных жанров. В то время научная фантастика ставила перед собой преимущественно задачи предвидения в области техники и естествознания. Это способствовало утверждению рационально обоснованных предвидений как ведущего художественного принципа и размежеванию научно-фантастической литературы с традиционными фантастическими жанрами с их условно-поэтической фантазией. Но преобладание тем естествознания и техники ограничивало развитие «человековедческой» функции, а поэтому и художественные возможности научно-фантастической литературы. «Технологическая» фантастика отходила во второй ряд, а порой и за пределы беллетристики.

Складывалось и противоречие в определении «жанра». В 29-м томе 2-го издания Большой Советской Энциклопедии можно, например, прочесть, что научная фантастика отличается «от социальных утопий… тем, что обычно изображает борьбу за преобразование природы, а не борьбу за изменение общественных отношений» (с.264). А между тем ещё А.Беляев подчеркивал, что «социальная часть советских научно-фантастических произведений должна иметь такое же надежное научное основание, как и часть научно-техническая»[435].

В то время, правда, это было скорее программной задачей, чем характеристикой действительного состояния научно-фантастической литературы. Ни А.Беляеву, ни его современникам не удалось создать полноценного социального романа о будущем, хотя и он и — ранее — А.Толстой немало сделали для того, чтобы соединить «технологическую» и социальную фантастику в рамках целостного жанра.

К тому же вскоре, в 40-х годах, развитие нашей научной фантастики сузилось и затормозилось. Застойные тенденции в актуальных областях знания, в движении общественной мысли породили так называемую теорию предела или ближнего прицела. Авторами её были писатель В.Немцов и критик С.Иванов. Они требовали мечтать в пределах научно установленных фактов и к тому же не заглядывать в будущее далее, чем на несколько лет вперед. Практически это привело к популяризации сегодняшней науки и техники и к исчезновению социальной фантастики, которая начала было развиваться в 20-30-е годы. Социальное назначение литературы требовало научной фантастики более широкого диапазона, дело шло об усложнении научно-фантастического метода, а литературная критика 40-х годов либо доказывала, что негоже писать, скажем, о «буржуазной» науке генетике, либо прорабатывала писателя, увлеченного космической тематикой, за космополитизм (!)[436]. Художественный уровень произведений заметно снизился по сравнению с 30-ми годами, когда, по крайней мере, формировалась увлекательная приключенческо-технологическая фантастики (Г.Адамов, Ю.Долгушин и др.).

Предпосылку перелома создало оздоровление общественно-идеологической атмосферы во второй половине 50-х годов. С этого времени наша научная фантастика бурно развивается и дифференцируется. Появляется большой отряд талантливых писателей — И.Ефремов, А. и Б.Стругацкие, И.Варшавский, Г.Мартынов, Г.Гор, О.Ларионова, С.Снегов, М.Емцев и Е.Парнов, А.Громова, В.Журавлева, Г.Альтов и мн. др., которые продолжили старые и создали новые направления фантастики — от традиционной «технологической», приключенческой и социально-утопической до философско-психологической, сатирической и пародийной. Ныне лидирует не «технологическое», а социально-философское направление, по своим задачам близкое обычной, нефантастической художественной литературе, но существенно отличающееся от неё специфическим объектом, поэтической системой и, главное, методом художественного познания. Научно-фантастическая литература переросла ныне рамки жанра и характеризуется особым методом, распространяющимся на несколько жанров или направлений. Термин «жанр» имеет теперь относительный смысл, главным образом исторический.

Современная научная фантастика уже не поддается узко футурологической оценке, она требует для своего изучения разносторонней методологии. Но подобно тому как обогащение современной фантастики явилось следствием не столько её внутренней литературной эволюции, сколько результатом отображенных ею грандиозных достижений научно-технической революции в середине нашего столетия, так и в повороте литературоведов к неожиданно расцветшему «жанру» эти достижения сыграли наиболее значительную роль.

О современной научной фантастике уже можно сказать словами известного ученого и писателя-фантаста А.Кларка, что её лучшие книги «вполне выдерживают сравнение с любым публикуемым в наши дни художественным произведением (исключая, конечно, наиболее выдающиеся)»[437], и все же её художественные завоевания представляются не такими уж значительными с точки зрения критериев нашей социально-психологической классики, по праву ставших каноническими. Общекультурная значимость «материала», занимательность объекта научной фантастики как бы преобладают над интересом к ней как к художественно-литературному явлению.

Одна из главных трудностей «фантастического» литературоведения в том и состоит, чтобы уяснить неизбежность пересмотра, а точней сказать, модификации основных «реалистических» понятий литературного анализа, ибо не все в современной фантастике поддается традиционному подходу. Критиков и литературоведов по сей день смущает, например, то обстоятельство, что научно-фантастическое произведение воздействует зачастую не столько силой индивидуализированных характеров, сколько абстракцией фантастических идей, и эстетика этих идей как бы восполняет поэтическую недостаточность «человековедения». Капитан Немо и беляевский Ихтиандр потеряли бы очарование живых лиц, отними мы у них чудесный корабль или акульи жабры. А литературная критика слишком часто пытается занять как раз такую позицию.

Вопрос состоит в том, что пользуется ли научная фантастика своим исключительным успехом, несмотря на художественные несовершенства, или же то, что выглядит в ней, согласно традиционным «реалистическим» канонам, несовершенным, является её специфической особенностью? На этот, как и на другие подобные вопросы, литературоведение пока ещё не имеет удовлетворительного ответа. Но по крайней мере оно их поставило.

Именно широкая популярность научно-фантастической литературы привлекла к ней серьезное исследовательское внимание. В наше время этот «жанр» — на самом переднем крае идеологической борьбы. В прогнозах будущего, в иносказательной перекличке фантастических картин с реальной действительностью предельно обнажаются оценки противоречивого воздействия научно-технического и социального прогресса на личность и общество. Буржуазные идеологи рассчитывают использовать популярность произведений научно-фантастического жанра в своих целях. В статье о современной фантастике советский социолог Э.Араб-Оглы приводил весьма примечательное признание американского писателя С.Сприля: «…американские промышленные тресты, лаборатории и управления национальной обороны находятся в постоянной и интимной связи с элитой научно-фантастической литературы»[438]. И не случайно в 60-х годах журналы «Коммунист» и «Вопросы философии» неоднократно выступали с обширными статьями по вопросам научной фантастики.

В статье «Будущее, его провозвестники и лжепророки»[439] Е.Брандис и В.Дмитревский впервые подвергли обстоятельному разбору расхожие идеи современной зарубежной реакционной фантастики — о «несостоятельности» самого понятия прогресса, о релятивизме исторического пути человечества, о якобы неизбежной в будущем конвергенции (сближении) противоположных социальных систем и т.д. Статья была направлена против наиболее ядовитого жанра — антикоммунистической утопии, ныне оттеснившей развлекательную приключенческую фантастику. Статья Е.Брандиса и В.Дмитревского вызвала в общем благожелательный отклик видных американских писателей-фантастов, преимущественно левой ориентации[440]. И дело, видимо, не только в сочувствии гуманистической позиции советских литераторов, но и в хорошей аргументированности их остро идеологического выступления. Статья в «Коммунисте» продемонстрировала быстро растущий научный уровень нашей литературной критики в нетрадиционной для неё области.

К тому времени появились уже такие фундаментальные работы, как «Жюль Верн» (2-е изд., Л.: Детгиз, 1963) Е.Брандиса и «Герберт Уэллс» (М.: Гослитиздат, 1963) Ю.Кагарлицкого, получившие признание в нашей стране[441] и за рубежом[442]. Об этих двух монографиях, не связанных непосредственно с советской литературой, следует сказать в нашем обзоре потому, что на примере творчества двух великих писателей они убедительно раскрыли значительность социального потенциала научной фантастики, показали, что она отнюдь не сводится к «техницизму», и тем самым стимулировали широкое, необедненное понимание «жанра». Оба исследователя хорошо показали также художественную функцию научно-фантастического прогноза. Если жанр рецензии десятилетиями держался на сопоставлении фантастических гипотез с реальными возможностями науки, то монографии о Жюле Верне и Герберте Уэллсе продемонстрировали плодотворность всестороннего анализа научно-фантастического произведения, который связывал бы категорию прогноза с традиционными аспектами художественного мышления.

Книги об этих двух зарубежных классиках вместе с монографией Е.Брандиса и В.Дмитревского об Иване Ефремове «Через горы времени» (М.-Л: Советский писатель, 1963) заложили тип исследования, рассматривающего творчество писателя-фантаста не с привычных литературоведческих позиций, но и не узко-специфически, а в тех действительно многосторонних связях с мировым научно-техническим процессом, а равно и общелитературной традицией, без учета которых невозможно творческое развитие писателя-фантаста. Эти работы способствовали утверждению в новой отрасли нашего литературоведения испытанной историко-литературной традиции, которая обеспечила добротный уровень современных работ об отечественной научно-фантастической литературе.

Исследования развернулись сразу в нескольких направлениях: от изучения творчества отдельных писателей [критико-биографический очерк Б.Ляпунова «Александр Беляев» (М., 1967)[443] и диссертация Е.Званцевой «Научно-фантастическая проза И.Ефремова» (1968)] до литературно-социологического анализа [книга Ю.Рюрикова «Через 100 и 1000 лет. Человек будущего и советская художественная фантастика» (М., 1961)[444] и статья К.Зелинского «Литература и человек будущего» (Вопросы литературы, 1962, №2), статья и предисловия И.Бестужева-Лады, Э.Араб-Оглы, З.Файнбург] и историко-теоретических [диссертация Т.Чернышёвой «Человек и естественная среда в современной научной фантастике» (1969) и монография Н.Чёрной «В мире мечты и предвидения» (Киев, 1972)] и типологических [упоминавшаяся выше диссертация Е.Тамарченко] работ до наблюдений над поэтикой и стилем научно-фантастической литературы [статьи чешской русистки М.Генчковой]. В 70-е годы появились критико-библиографический обзор научной фантастики Б.Ляпунова «В мире мечты» (М.: 1970) и методико-библиографическое пособие А.Осипова и А.Чалисовой «Фантастика. Читатель. Библиотека» (М.: 1971; напечатано на ротапринте).

Примечательная широта диапазона современного изучения научной фантастики соответствует её реальному многообразию. Но есть одна общая черта, присущая работам всех типов, даже такой, как книга Г.Гуревича «Карта страны фантазий» (М.: Искусство, 1967), которая рассчитана на широкий круг любителей фантастики (очерк Г.Гуревича посвящен главным образом фантастике в кино): все они в той или иной мере стремятся осмыслить специфику научной фантастики в её историческом развитии. Ряд исследований непосредственно рассматривает историко-литературный процесс: диссертация индийского аспиранта Ленинградского университета К.Джингра «Пути развития научно-фантастического жанра в советской литературе» (1968), очерки автора этих строк в коллективных монографиях «История русского советского романа» (Л.: 1965) и «Русский советский рассказ. Очерки истории жанра» (Л.: 1970) и его книга «Русский советский научно-фантастический роман» (Л., 1970).

Первой собственно литературоведческой работой о научной фантастике явился как раз историко-литературный очерк — брошюра Е.Брандиса «Советский научно-фантастический роман» (Л.: 1959). В этом небольшом по объему исследовании впервые были четко охарактеризованы основные этапы развития «жанра» и его направления за более чем четыре десятилетия и, что впоследствии оказалось весьма существенным, именно научное предвидение правильно было оценено как эквивалент реализма в современной фантастике, как основной метод, ориентирующий все её направления — и прежние, и вновь сложившиеся. Такой взгляд на советскую фантастику развит был в другом, расширенном очерке Е.Брандиса[445] и дополнен в брошюре С.Ларина «Литература крылатой мечты» (М.: 1961) анализом текущих явлений советской фантастики 40-50-х годов. Очерк Брандиса послужил отправной точкой концепции, оформившейся в позднейших исследованиях, которая не противопоставляет произвольно одни направления другим (например, вненаучную фантастику — научной), но стремится оценить их отношение к основному методу всей советской литературы. Тем самым было положено начало включению научной фантастики в общую историю жанров и направлений русской советской прозы (например, в упоминавшихся «Истории русского советского романа» и «Русском советском рассказе»).

Историко-литературная концепция развития научной фантастики вырабатывается коллективно. Большой фактический материал, на котором построены историко-литературные и историко-теоретические работы, позволил уже обоснованно, а не предположительно, как в большинстве критических статей, установить связь подъемов и спадов фантастики с приливами и отливами научно-технического прогресса и социальным движением советского общества (монография А.Бритикова), выявить её переклички с основным потоком советской литературы (диссертация К.Джингра) и с художественным опытом прошлого (работы Ю.Кагарлицкого, Т.Чернышёвой, Н.Чёрной, Е.Тамарченко), наметить в историческом аспекте типологическое своеобразие научной фантастики (диссертация Е.Тамарченко) и, главное, серьезно поставить вопрос о её месте в системе реализма (статьи и диссертация Т.Чернышёвой и монография Н.Чёрной). Исследование научной фантастики в историко-литературном аспекте создало предпосылку для обоснованных теоретических обобщений. Вообще говоря, в теоретических толкованиях этой отрасли художественной литературы никогда не было недостатка, но пестрое и неравномерное её развитие не давало достаточного основания для сколько-нибудь объективных выводов. Следует учитывать, что в научной фантастике, в силу её исторической молодости и некоторой родственности её художественного метода теоретическому познанию, воздействие литературно-критических взглядов на творчество писателей-фантастов особенно эффективно. Дело не только в том, что теория «реалистической» литературы строже поверяется многовековой художественной практикой, но и в том, что эту теорию легко соотнести с самой действительностью, из которой писатели черпают содержание и форму своих произведений. В этом последнем отношении создание теории фантастики особенно затруднено, ведь её художественный объект гипотетичен. Не случайно многие писатели-фантасты одновременно выступают в роли критиков-теоретиков, например И.Ефремов, чьи хорошо аргументированные и методологически четкие статьи имели особенно заметный резонанс[446].

Теория научной фантастики слишком долго строилась умозрительно, чтобы её попытки выправить зигзаги художественной практики не давали зачастую обратного результата. Так было с теорией предела, о которой уже упоминалось, так стало и с теорией фантастики как приема, о которой пойдет речь. Эта последняя явилась реакцией на волюнтаристские предписания мечтать от сих до сих. Но если «предельщики» сводили метод, так сказать, к дистанции мечты, то «беспредельщики» ударились в другую крайность — вообще сняли вопрос о научности. Они настойчиво доказывают, что проблема метода современной фантастики вполне укладывается в традиционные литературные категории и что научность фантастического допущения — вовсе не главный вопрос.

Обратимся к дискуссии о современной фантастике, проведенной в сентябре 1969 — марте 1970 года «Литературной газетой». А. и Б.Стругацкие в этой дискуссии писали: «Мы называем фантастическим всякое художественное произведение, в котором используется специфический художественный прием — вводится элемент необычайного, небывалого и даже вовсе невозможного. Все произведения такого рода могут быть развернуты в весьма широкий спектр, на одном конце которого расположатся „80 000 километров под водой”, „Грезы о Земле и небе” и „Человек-амфибия” (то, что обычно именуется фантастикой научной), а на другом - „Человек, который мог творить чудеса”, „Мастер и Маргарита” и „Превращение” (то, что мы склонны именовать фантастикой реалистической, как это ни странно звучит»)[447].

Эта оптимистическая картина мирного сосуществования многоразличных направлений и жанров не вызывала б возражений, если бы сами Стругацкие тут же не противопоставляли научной фантастике свою «реалистическую», а по сути дела, фантастику условно-поэтического типа. И сколь бы не сглаживала «Литературная газета» в редакционном резюме подлинную логику спора: «Не следует переоценивать ни социально-философскую, ни так называемую чисто научную, ни „традиционную” (условно-поэтическую, — А.Б.) фантастику, тем более противопоставлять их друг другу» (заметка «От редакции» за 4 марта 1970 года), именно переоценка и противопоставление каждой стороной «своей» фантастики оказались налицо. В статье А. и Б.Стругацких более мягкие, в статье А.Громовой «Не созерцание, а исследование» (7 января 1970 года), как и в статьях их антиподов А.Казанцева «Луч мечты или потемки?» (29 октября 1969 года) и В.Немцова «Литературные мечты» (12 ноября 1969 года), — совершенно определенные.

В статье А.Громовой в 5-м томе «Краткой литературной энциклопедии» поз названием «Научная фантастика» именно эта фантастика откровенно третируется[448]. Жюль Верн здесь где-то внизу на шкале литературных ценностей: в библиографическом списке пропущены признанные отечественные монографии об этом основоположнике жанра, так же как и о его советском последователе И.Ефремове, и не указаны литературно-критические статьи И.Ефремова А.Беляева. Зато одно из заглавных мест предоставлено А. и Б.Стругацким, как известно, давно уже отказавшимся от научной фантастики. Упоминанию для проформы нашего выдающегося научного фантаста И.Ефремова опять же соответствует пропуск содержательной монографии о нем, точно так же, как и его собственных литературно-критических статей, отстаивающих приоритет научно-фантастического метода.

Не удивительно поэтому, что и в последующем выступлении на страницах «Литературной газеты» А.Громова писала: «Единственная пока монография по вопросам научной фантастики — „Русский советский научно-фантастический роман” А.Ф.Бритикова — сколько-нибудь надежным теоретическим подспорьем в работе служить не может»[449]. Не автору, разумеется, оспаривать мнение о своей книге. Но речь сейчас совсем о другом. А именно: общеизвестно, между тем, что теоретические вопросы научной фантастики интересно и широко трактовались в монографиях о Жюле Верне, Г.Уэллсе и И.Ефремове. Известно также, что за несколько месяцев до статьи А.Громовой вышла еще одна монография — «В мире мечты и предвидения» Н.Чёрной, — и тоже осталась ею «не замеченной». Сама постановка вопроса в книге Н.Чёрной, очевидно трактующая как видно из подзаголовка о «Научной фантастике и художественных возможностях (!)» — не могла послужить А.Громовой подспорьем в «работе» по перевертыванию картины развития современной фантастики вверх ногами.

Словом, вместо объявленного А. и Б.Стругацкими «сосуществования» вненаучная фантастика весьма активно стремится к самоутверждению.

Стругацкие аргументировали свою приверженность «условно-позитивной» фантастике тем, что она, по их словам, «пребудет вовеки», тогда как жизнь научной фантастики якобы ограничена тем отрезком времени, в течение которого «развитие естественных наук достигнет стадии насыщения и интересы общества переместятся в другую область»[450]. Гипотеза насчет «насыщения естествознанием», существует, и возможно, что технологической фантастике в самом деле когда-нибудь суждено зачахнуть. Но наступит ли год или столетие, когда человечество настолько прессытится знанием самого себя, что писателям ничего не останется, как погрузиться в чисто художественные приемы? Во всяком случае, Стругацкие ничего не говорят о социальной научной фантастике — словно её уже нет.

А как быть с мнением классиков реализма — от Тургенева до Чехова и Горького, что поэтика художественной литературы, например пейзажа, уже претерпевает изменение под воздействием научного мироотношения? С этим авторитетным мнением хорошо согласуется обоснованный прогноз И.Ефремова о сближении научно-фантастической и обычной «бытовой» литератур. По мысли И.Ефремова, они обе движутся к какому-то синтезу[451]. В отличие от предсказания А. и Б.Стругацких этот прогноз учитывает не только научно-мировоззренческую, но и литературно-эстетическую составляющую процесса. Это подкрепляется работами Т.Чернышёвой (подробней о них речь далее), показавших неизбежность сближения фантастической и реалистической ветвей художественной литературы не только в связи с их внутренней эволюцией как форм искусства и сознания, но и в связи с усложнением отношения искусства к действительности в условиях современной цивилизации.

Оставим, однако, прогнозы и вернемся к действительному состоянию литературы. А. и Б.Стругацкие в своей, казалось бы, универсальной системе направлений и жанров не нашли места научной социальной фантастике, тогда как именно для неё обоснованность допущений в наше время имеет исключительное значение, что было очевидно ещё А.Беляеву. Практика современной научной прогностики показывает, правда, что социальные предвидения более предположительны, чем естественнонаучные.

Ясно также, что художественному «человековедению» противопоказана логическая жесткость чисто научного прогноза. В художественном творчестве жизненное явление не только экстраполируется с научной объективностью, но и подвергается субъективной эмоциональной оценке. В художественном методе научной фантастики сохраняется личностный характер, отличающий искусство от науки. Но все это не снимает проблему научной обоснованности, а лишь придает своеобразие фантастическим допущениям.

Для Стругацких же научность почему-то эквивалентна механическому расчету (кстати сказать — в соответствии с трактовкой научной фантастики их оппонентами-«предельщиками»). Писатели ссылаются на собственный опыт. Их ранние повести, говорят они, были «результатом последовательной, планомерной, до конца наперед рассчитанной работы»[452]. Позднейшие их произведения — «Трудно быть богом», «Улитка на склоне» — шли уже, по словам Стругацких, «не из четкого замысла хорошо разработанного плана… и не от оригинальной логической модели, а как раз вопреки всему этому»[453].

В самом деле: в этих произведениях больше живого чувства и поэтических красок. Но это общее их свойство не помешало им оказаться на противоположных концах того спектра жанров и направлений, который развернут в статье Стругацких. В повести «Трудно быть богом» драматизм и лиричность хорошо уживаются с научной фантастикой, тогда как «Улитка» — типичное порождение фантастики как приема, которую Стругацкие почему-то именуют реалистической. В основе фантастических коллизий первой повести, по моему мнению, — актуальная ныне истина научного социализма об авантюризме экспорта революции, о непреложности предпосылок социального прогресса внутри самого общества. «Космизм» фантастического обобщения позволяет соотнести повесть с многими явлениями мнимой революционности. Предостережения же «Улитки» настолько темны и сумбурны, что писателей даже обвиняли в сочинении пасквиля на советскую действительность[454]. Думается, это такая же крайность, как и противоположная попытка — переадресовать фантастические иносказания капитализму[455]. В фантасмагориях «Улитки» можно вычитать все, что угодно: хотите, понимайте это как сатиру на капитализм, хотите, как сатиру на извращения социализма, а хотите — и как нечто третье, по выражению Стругацких, «даже вовсе невозможное»… А между тем предисловие ко второй части этой повести, написанное А.Громовой, внушает, будто фантастика «Улитки» более высокого ранга, только, мол, она «рассчитана на… квалифицированных, активно мыслящих читателей»[456].

М.Е.Салтыков-Щедрин, кого А. и Б.Стругацкие в одной своей статье назвали среди классиков, чьему художественному опыту они хотели бы следовать, утверждал: «…чтоб сатира была действительно сатирою и достигала своей цели, надобно, во-первых, чтоб она давала почувствовать читателю тот идеал, из которого отправляется творец ее, и, во-вторых, чтоб она вполне ясно сознавала тот предмет, против которого направлено её жало»[457]. В «Улитке» нарушены сразу оба условия. Здесь нет и следа той идеологической определенности, с какой писатели выразили свое, пусть рационалистическое, представление о коммунизме в «Возвращении» или с какой нарисовали в «Хищных вещах века» предостерегающую, пусть и спорную, модель мещанского «коммунизма». А. и Б.Стругацкие пренебрегли самым главным в щедринском опыте — реализмом художественного метода.

Применительно к фантастике реализм эквивалентен научности анализа (прогноза) поднимаемых проблем. Если вкладывать в определение «реалистическая фантастика» хоть сколько-нибудь отвечающий ему смысл, то мера научности фантазии и есть принципиальная мера реализма. Если «бытовик» ещё может выявить тенденцию, эмпирически наблюдая стоящую перед его глазами действительность, то фантаст, когда он надеется проследить эту тенденцию в воображаемых обстоятельствах, посредством одного лишь интуитивно подобранного условно-литературного приема, заведомо обрекает себя на недостоверность, т.е. на отказ от реализма. А по справедливому замечанию З.Файнбург, мера достоверности, мера научности фантастических гипотез есть мера прогрессивности социально-фантастического произведения[458].

С одной стороны, А. и Б.Стругацкие как будто за такую фантастику, которая показала бы, по их словам, «вторжение будущего в настоящее», а с другой, — они не дают ей сколько-нибудь надежного инструмента. Заголовком своей статьи — «Давайте думать о будущем» — писатели как будто выступают против плоского изображательства «предельщиков», а всем содержанием толкают опять же к изображательству только другого свойства — неуправляемому.

В раннем творчестве А. и Б.Стругацких научно-фантастическое моделирование будущего тоже было довольно приблизительным, и оттого-то, думается, писатели так легко с ним расстались. Недостаточно обоснованную научную посылку они произвольно заменяли условной. Стругацкие, например, отстаивали свое право переносить в будущее наших лучших современников, — мол, им уже по плечу коммунистический мир. На деле, однако, в их повестях оказалась довольно пестрая компания, мало согласующаяся с представлением о новом человеке. Человек будущеего, заметил в этой связи И.Ефремов, явится «продуктом совершенно другого общества»[459]. Метод действительно научной фантастики предполагает, что уровень личности должен соответствовать уровню общества, в котором она живет и действует. А если, заключает И.Ефремов, твои герои «в чем-то кажутся искусственными… в этом, наверное, сказались недостатки писательского мастерства. Но принцип правилен»[460].

Принцип научности нисколько не отменяет того, чтобы современная фантастика использовала весь широкий спектр допущений — от строго обоснованных до заведомо чудесных. Без этого невозможно настоящее искусство, за которое ратуют А. и Б.Стругацкие и о котором забывают ригоричные блюстители строгой научности. Но подобно тому, как не дело науки обосновывать сказочные чудеса, так и литературная условность не должна претендовать на то, что под силу лишь хорошо аргументированной гипотезе. Вот в эту «тонкость» и упирается методологический изъян сторонников вненаучной или условно-литературной фантастики.

Между тем «Литературная газета», подытоживая дискуссию, уверяла, что «все направления хороши в той мере, в какой они помогают решению главных задач всей нашей литературы — задач коммунистического воспитания»[461]. В том-то и дело: в какой мере? Ведь вненаучное направление заведомо снимает с себя важнейшую, по справедливому определению «Литературной газеты», задачу нашей фантастики — «показ будущеего… с позиций научного коммунизма»[462], а механическая научная фантастика тоже не обеспечивает решение этой задачи. На поверхность дискуссии вышли такие «сакраментальные» альтернативы, как «научно — не научно», «художественно — не художественно», «луч мечты или потемки», которые возвращали спор на давно пройденный уровень. На периферии полемики оказались и не нашли отражения в редакционном резюме (статьи, например, З.Файнбург, Е.Тамарченко), ставившие действительно актуальные вопросы: как понимать научность фантастики разных направлений и в чем специфическая художественность научной фантастики.

Сегодня эти вопросы группируются вокруг категории фантастического прогноза — этой стародавней и вечно новой «тайны всех тайн» фантастики, уже чисто психологически более всего притягивающей читателя, ибо не только ни один вид искусства, но и вообще ни один род человеческой деятельности до недавнего времени не ставил своей непосредственной целью приподнять завесу грядущего. Интерес к прогностической функции в последнее время заметно вытесняет все ещё модные туманные рассуждения о мечте как сущности фантастики, или об условном приеме как универсальном методе, или о том, что фантастика просто отворяет дверь в неведомое, и т.д.

Впрочем, интерес к природе научно-фантастического художественного прогноза никогда не иссякал. В монографии Е.Брандиса о Жюле Верне научные предвидения оценивались как важнейший элемент литературного новаторства великого фантаста. В интересных исследованиях писателя Г.Альтова даны были многочисленные примеры высокого коэффициента осуществления фантастических предвидений Жюля Верна, Герберта Уэллса и Александра Беляева[463]. В статье писательницы В.Журавлевой «Контуры грядущего»[464] было показано соотношение методов художественного и научного прогнозирования. В монографии Ю.Кагарлицкого об Уэллсе и в статье физика В.Смилги «Фантастическая наука и научная фантастика»[465] выяснено взаимодействие научного прогноза с литературной иллюзией и показан переход условно-поэтического предвидения на уровень научной гипотезы. В статье Е.Брандиса «Научная фантастика и моделирование мира будущего»[466] и особенно в упоминавшейся статье З.Файнбург «Современное общество и научная фантастика» развернута общая типологическая характеристика художественного научно-фантастического прогноза по сравнению с чисто научным. Во введении к моей монографии «Русский советский научно-фантастический роман» сделана была попытка определить ведущее место предвидения среди прочих специфических функций научной фантастики (а вовсе не дать серию противоречивых определений «жанра», критике которых оказалась посвящена одна из рецензий на книгу)[467].

Нет возможности привести все работы, обсуждающие прогностическую функцию как центральный момент метода научной фантастики. Надо только сказать, что не все авторы согласны с такой её трактовкой. Е.Тамарченко, например, считает, что «основной функцией социально-философской фантастики является выбор  — понятие более широкое, чем прогнозирование. В переломные моменты истории (подразумевается: истории, фантастически измененной, — А.Б.) открываются горизонты буквально во всех направлениях — в прошлое так же, как в будущее»[468]. Читатель вместе с героями производит выбор того или иного направления, того или иного пути. Е.Тамарченко — сторонник действительно обоснованного выбора: он хорошо сознает, что читатель потому и получает возможность примеривать фантастические ситуации к каким-то реальным, что на эти последние опиралось воображение автора. Но тогда, стало быть, в основе «категории выбора» — все та же категория прогноза, только в усложненном и развернутом варианте — направленная от настоящего одновременно и в будущее и в прошлое.

Е.Тамарченко напоминает, что непосредственное обращение к науке присуще не только современной фантастике, но и нефантастическому искусству (литература просветителей, Флобер, Золя, научный детектив, философско-социальный роман Леонида Леонова). Но, стало быть, именно категория научно-фантастического прогноза проводит между ними принципиальную демаркационную линию, именно она придает фантастике, по справедливому замечанию Е.Тамарченко, свойство «сильнее и очевиднее других типов литературы» выражать тягу к новому[469].

Несмотря на то, что в современной фантастике (особенно в социальной) научно-фантастический прогноз широко комбинируется с условно-литературным приемом, прогностическая функция остается основополагающей. Через прогноз осуществляется специфическая типизация, а в прогнозировании желательных или нежелательных тенденций реализуется партийная оценка действительности. Прогноз выражает идеал настоящего и является критерием прошлого, а направленность прогноза в прошлое, точно так же, как и в будущее, делает его своего рода перекрестком художественных времен. И как раз потому, что направленность прогнозирования не ограничивается будущим, через категорию будущего прогноз окрашивает всю современную фантастическую литературу.

На это указывает и читательское восприятие. Так, данные социологического исследования, проведенного под руководством З.Файнбург, показали, что большинство читателей ценит научную фантастику «прежде всего (!) как „литературу о будущем”»[470]. Не следует только противопоставлять, как это делал один из участников дискуссии в «Литературной газете» (повторяя ошибку «предельщика» В.Немцова)[471], интерес к будущему интересу к настоящему. Фантастика как раз и выражает взаимосвязанность того и другого в человеческом сознании.

Сегодня уже ясно (хотя и не стало ещё общеизвестной истиной), что художественно-фантастический прогноз несводим буквально ни к научному предсказанию, ни к чисто условному допущению. И то и другое составляет как бы две стороны одной медали и находится в сложном и подчас причудливом соотношении. «Обычная» литературная условность обладает удивительной способностью превращаться во вполне «патентоспособную» гипотезу и наоборот, причем эти метаморфозы могут повторяться неоднократно. Жюль-верновский полет из пушки на Луну долго считался хрестоматийным примером ошибочной научной фантазии, а современным читателем воспринимается как условный прием. В самом деле, никакой колоссальный ствол не способен придать снаряду космическую скорость. Между тем Жюль Верн не просто ошибался: он как художник использовал психологическую иллюзию своего века насчет неограниченных возможностей простого увеличения масштабов техники. Но со временем аналогия с составной ракетой подсказала инженерам, что если пушечные стволы вложить друг в друга, наподобие матрешек, то при выстреливании скорости сложатся и дадут искомую.

Жабры беляевского Ихтиандра и сегодня все ещё смелая фантазия. Но с самого начала это фантастическое допущение было одновременно и поэтическим символом, воплощавшим мечту о безграничной физической свободе человека, а ныне биологическая приспособляемость сухопутного организма к водной стихии — серьезная научная проблема.

Природа этих переходов ещё не до конца ясна. Можно предположить, что они обусловлены не только постепенным распространением научной логики на условно-поэтическую, но и обратным воздействием поэтических ассоциаций на научную логику. Заключенная в научно-фантастическом прогнозе диалектика научного и художественного мышления дает ключ к структуре самой фантазии — этой наиболее общей категории фантастической литературы.

В силу своей универсальности прогностическая функция является важнейшей идеологической оценочной категорией. Мера научности художественного прогноза определяет, например, глубинный водораздел между внешне сходными жанрами социальной фантастики: романом-предостережением и антиутопией. В жанре романа-предостережения, зачинателем которого был ещё Г.Уэллс, ныне создаются наиболее значительные произведения социально-философской фантастики, затрагивающие самые животрепещущие проблемы современности — о войне и мире в век неизмеримой мощи оружия массового поражения, о судьбе социально-освободительного движения в новых исторических условиях и т.д. Роман-предостережение, так же как и антиутопия (и в отличие от утопии), трактует нежелательные тенденции социального или научно-технического развития. Но если он проецирует в будущее обоснованную тревогу, если его гуманизм опирается на действительно рациональные представления о нежелательных тенденциях, то антиутопия снимает рациональный критерий и извращает гуманистическую цель предостережения. Антиутопию, как правило, не интересуют социальные силы, способные обуздать нежелательные тенденции, её пафос — подминающая человечество стихия природы или общества.

Представляется поэтому ошибочным распространенное в критике и литературоведении терминологическое смещение этих жанров. Их идеологическая полярность не исключает, разумеется, некоторых структурных перекличек. Но имманентное изучение структуры (в некоторых разделах диссертации и в статьях Е.Тамарченко, например, сглаживает гносеологическую и политическую противоположность антиутопии и романа-предостережения). Корни этой противоположности, как уже отмечалось, — в степени научности прогноза. Чем социальней антиутопия, тем «свободней» она в обосновании своих мрачных предсказаний. Прогноз в антиутопии гораздо дальше от действительно научной гипотезы, чем в романе-предостережении.

Двойственный характер современного научно-технического прогресса, с одной стороны, и с другой — извращение раскольниками целей и средств коммунистического движения, требуют сегодня особо четкой оценки того, что называют тенденциями желательными и нежелательными.

Актуальный теоретический интерес представляет пожелание В.И.Ленина А.А.Богданову написать такой фантастический роман, который показал бы неизбежность ограбления естественных богатств Земли, если на планете продлится господство капитализма[472]. Это пожелание противостоит огульному отрицанию некоторыми писателями-фантастами[473] «мрачных предсказаний» вообще, независимо от того, идет ли речь о тенденциозной антиутопии или же, напротив, о научно-фантастическом романе-предостережении.

Но вместе с тем предложенный тематический поворот утопического романа — к прямой критике капитализма с марксистских позиций — содержал предпосылку методологического обновления этого жанра, в период социалистической революции его задача расширилась и усложнилась: наряду с изображением идеала утопический роман должен был включить в себя борьбу, столкновение идеала с антиидеалом, а это требовало уже учета действительных, не вымышленных коллизий и трудностей в осуществлении идеала. Как писал в предисловии к своему социально-фантастическому роману «Час Быка» И.Ефремов, осуществление мечты основоположников марксизма о «прыжке из царства необходимости в царство свободы» — не простая вещь, переход к коммунизму потребует от людей высочайшей дисциплинированности, сознательной ответственности и напряжения всех душевных сил.

«Час Быка», говорит И.Ефремов, задуман был в осуществление ленинской рекомендации А.А.Богданову и вместе с тем в ответ на две тенденции в современной фантастике. Одна, по словам И.Ефремова, рассматривает «будущее в мрачных красках грядущих катастроф, неудач и неожиданностей… Подобные произведения… были бы даже необходимы, если бы наряду с картинами бедствий показывали, как их избежать…» (Я бы сказал: если бы вдохновлялись этой задачей, — решение её представляет ещё большие трудности, чем конструктивное изображение желаемого будущего, — А.Б.) «Другим полюсом антиутопий, — продолжает И.Ефремов, — можно считать немалое число научно-фантастических произведений… где счастливое коммунистическое будущее достигнуто как бы само собой и люди… — эти неуравновешенные, невежливые, болтливые и плоско-ироничные герои будущего больше похожи на недоучившихся и скверно воспитанных бездельников современности.

Оба полюса представлений о грядущем смыкаются в единстве игнорирования марксистски-диалектического рассмотрения исторических процессов и неверии в человека»[474].

В полемическом запале И.Ефремов называет роман-предостережение тоже антиутопией, однако ясно, о чем речь. В своем «Часе Быка» писатель как бы совместил роман-предостережение с конструктивной коммунистической утопией, продолжив новаторство Г.Уэллса, в некоторых своих фантастических романах прогнозировавшего одновременно и желательные и не желательные тенденции современности. В «Часе Быка» нашла, таким образом, более полную, чем в утопии или романе-предостережении, жанровую реализацию та черта художественного фантастического прогноза, которую З.Файнбург называет эффектом целостности: «…явление рассматривается в научной фантастике не обособленно, что в какой-то мере неизбежно при строго научном теоретическом подходе, как… элемент единого гипотетического мира»[475]. У И.Ефремова гипотетический мир предстает в единстве конструктивных и предостерегающих допущений, в борьбе идеала с антиидеалом, приближаясь к полноте охвата действительности в реалистической литературе. И поэтому хотя в «Часе Быка» осуществлены далеко не все требования, предъявляемые сегодня к художественной фантастике, — перед нами скорее роман-трактат, чем роман в обычном смысле, — этим произведением сделан был новаторский шаг в развитии социально-фантастического жанра.

В научно-фантастической литературе как бы обособляется прогностическая функция искусства вообще. Традиционная реалистическая литература тоже в какой-то мере прогнозирует будущее, говорит З.Файнбург, но построение целостной картины будущего не входит в её задачу. (Быть может, войдет когда-нибудь, когда, по мысли И.Ефремова, образно-художественное познание сольется с научно-логическим.) А так как научно-теоретический анализ тоже не в состоянии дать картину будущего как единого целого, то в итоге «эффект целостности — хотя бы ценой опеделенных потерь за счет глубины и логической стройности анализа -остается только за научной фантастикой»[476]. В системе современного реализма научная фантастика выполняет такую роль, которая до неё литературе была не свойственна.

З.Файнбург цитирует характерное высказывание теоретика научной фантастики Дж.Кемпбелла-младшего: «…старый метод — сначала проводить испытание, потом исправлять ошибки — больше не годится. Мы живем в эпоху, когда одна ошибка может сделать уже невозможным никакие другие испытания. Научно-фантастическая литература дает людям средство экспериментировать там, где экспериментировать на практике стало нельзя»[477]. А вместе с тем движение современной цивилизации, как никогда, нуждается в грандиозных экспериментах. Научно-фантастическую литературу можно уподобить грандиозному институту мысленного экспериментирования. Один из методов научного прогнозирования — опрос экспертов. В «экспертизу», которую по той или иной проблеме производит научная фантастика, втягиваются тысячи и миллионы читателей. Но эта-то народная форма прогнозирования и возможна благодаря преимуществам метода научной фантастики и, в частности, той его черте, которую З.Файнбург называет эффектом присутствия или сопереживания: образная форма «позволяет показать не просто сами по себе сухие оголенные идеи, до конца понятные только узкому специалисту, но драму идей»[478].

Стало быть, даже если ограничиваться одной только прогностической функцией, удельный вес научной фантастики в системе познания должен не убывать, а возрастать. Известно, что науке, например, плохо удается прогнозирование принципиально нового[479]. Дифференциация знания, особенно между естественными науками и гуманитарными, мешает видеть предпосылки принципиально новых открытий — обычно они вырисовываются на «стыках» наук.

Эффект целостности позволяет давать более долгосрочные прогнозы, хотя, как уже было сказано, ценой некоторых потерь: художественная фантастика хорошо прогнозирует цель и последствия осуществления этой цели, но не может сколько-нибудь строго указать средства её реализации. Очевидно, что в системе современного познания фантастика выполняет особую роль, существенно отличную от других типов искусства. В то же время и характер самого познания ныне существенно меняется: возрастание преобразующей действенности науки поднимает ценность предвидения, прогноза. Поэтому вывод, к которому пришло большинство исследователей, — что образное прогнозирование будущего является важнейшей специфической функцией современной фантастики, — представляется не только правильным, но и плодотворным как универсальный постулат. Он не только указывает на своеобразие научной фантастики, но и связывает её литературную специфику с особым эстетическим отношением к действительности.

В работах о научной фантастике заметна периодическая переориентировка определений: с литературно-жанровых к «научно»-методологическим и наоборот. Эта перемена установки по-своему отражает этапы изучения (со временем они закреплялись в направления и аспекты): от сопоставления с нефантастическими жанрами, через историко-литературное изучение собственной природы научной фантастики к осмыслению её места в общей системе способов освоения мира. Существующие определения стремятся либо вычленить, либо связать научную фантастику то с теми, фантастическими жанрами, через историко-литературное изучение собственной природы научной фантастики к осмыслению её места в общей системе способов освоения мира. Поэтому конечная цель историко-литературного аспекта изучения научной фантастики не просто описание литературных фактов и даже не анализ литературной типологии, но установление самого специфического объекта.

Для исследователя нефантастической литературы эти соображения выглядят общим местом. Но при переходе к новым художественным явлениям как раз самые общие истины и оказываются камнем преткновения. В данном случае намерение выйти из круга внутрилитературных понятий и показать, что «фантастика — литература» (как назвали А. и Б.Стругацкие одну из своих статей) не только в том смысле, что она говорит языком художественного слова, но и в том, что говорит нечто свое, о том, что представляет для нефантастических жанров лишь попутную тему, — было принципиально новым шагом к самому главному в теории.

Попытки понять литературную специфичность научной фантастики через её особый объект делались сравнительно давно. Автор этих строк, в частности, суммировал соображения своих предшественников о том, что научная фантастика выражает взаимодействие человека и общества с научно-техническим прогрессом.

Легко видеть, что объект нефантастической литературы существенно иной: это, во-первых, человек в его общественных отношениях и, во-вторых, социальная среда: то и другое нефантастическая литература берет как данность. Научно же фантастическую занимает не столько данность, сколько момент движения на «стыке» социальной среды с научно-технической культурой. Лабильность этого объекта может быть выражена адекватно как раз в форме предвидения, предвосхищения — в художественной категории прогноза. Вот в каком смысле метод художественного прогнозирования есть «развитие» специфического содержания научной фантастики.

Впоследствии работы Т.Чернышёвой[480] показали, однако, что взаимодействие человека и общества с научно-техническим прогрессом составляет только часть особого объекта научной фантастики, хотя и важнейшую. Ценность работ Т.Чернышёвой в том, что они обосновали методологическое значение для научной фантастики принципиально новой среды, которую создает для человека и общества научно-техническая культура и которая определяет границу эстетического отношения к действительности между фантастическими и нефантастическими типами литературы.

Напомнив, что анализ сложнейшей системы связей между личностью и социальной средой явился великим завоеванием реалистов XIX — XX веков (отсюда — психологизм их произведений), Т.Чернышёва обратила внимание на то, что «реалисты сузили понятие среды по сравнению со своими предшественниками — романтиками и художниками Древней Греции и Рима. В реалистическом искусстве понятие среды, по сути дела, свелось к общественной среде, общество понималось через человека, человек — через общество»[481]. На определенном уровне цивилизации это было оправданно. Однако в новых условиях, когда среда — измененная естественная среда и искусственно созданная человеком («вторая природа») — стала оказывать на личность и общество все большее воздействие, все больше стала сказываться и недостаточность такого подхода. Реалистическая литература и поныне, говорит Т.Чернышёва, не всегда учитывает, что человек ещё и сын природы, а в эпоху научно-технической революции — и порождение научно-технического прогресса.

Фантастика, таким образом, расширяет эстетическое отношение искусства к действительности. Современную научную фантастику, подчеркивает Т.Чернышёва, характеризует отнюдь не только интерес к науке и технике: уже в своем истоке (Жюль Верн) она предчувствовала в этих сторонах человеческой деятельности великие перемены, которые наука и техника произведут в бытии человека. Ныне же интерес к науке определенно «перерос… в интерес к новой среде, открываемой человеку наукой, к среде природной, куда наука непременно вернет человека в будущем, разбив скорлупу искусственной среды, которой когда-то она же его и оградила» (с.307). Фантасты показывают (Т.Чернышёва выделяет этот тезис), как «развитие техники должно привести к такому (в том числе и биологическому, — А.Б.) изменению человека, что он сможет отказаться от техники. Поэтому и техника рассматривается не как простой посредник в общении с природой, но как активная… среда, изменяющая самого человека» (с.315).

Научная фантастика является ныне проводником нового и своеобразного романтического начала в советской литературе (её отношение к социалистическому реализму — вопрос особый и, разумеется, более сложный, чем вопрос о романтизме, но уже в этом плане неоправданна и непонятна попытка отлучить её от метода советской литературы)[482]. Обсуждаемая фантастами проблема «возвращения» человека в природную среду открывает такие возможности (художественные и философско-мировоззренческие, — А.Б.), каких не знало прежнее искусство (с.308). Это — ключевая проблема цивилизации, она в равной мере связана как с научно-техническим, так и с социально-политическим её содержанием. Именно научно-фантастическая литература вводит «проблему возвращения» в художественное человековедение.

Правда, при этом существенно меняется само понятие человековедения, ибо социальные проблемы в научной фантастике в значительной мере раскрываются через «технические». Например, технико-биологическое изменение среды, говорит Т.Чернышёва, «может привести к серьезному изменению понятия (т.е. типа, — А.Б.) человеческой личности, поскольку границы её неизмеримо расширяются» (с.319). Фантасты, например, обсуждают симбиоз организма с машиной или такую направленную биологическую эволюцию, которая может привести, скажем, к «третьей сигнальной системе» — внечувственному общению. Но дело не столько в вероятности того или другого предположения, сколько в принципиальной постановке самой проблемы, в очерчивании мыслимых границ изменения личности под воздействием новой среды. Здесь научная фантастика явно уступающая нефантастической литературе, например, в психологическом анализе, тем не менее в возрастающей мере опережает реалистическую литературу. Человек, перед которым, допустим (Т.Чернышёва приводит пример из повести Г.Гора «Гости с Уазы»), «открылось пространство Лобачевского как реальность, как быт», конечно же, будет «не просто духовно богаче современного человека — он будет иным. Каким? Пока об этом сказать трудно… потому, что среда… в окружении которой фантасты пытаются представить себе человека будущего, во многом ещё гипотетична. Кроме того, свойства её не могут быть познаны художником» (с.315) непосредственно — как познает текущую действительность писатель-реалист.

Стало быть, в реализации своих интересных возможностей научная фантастика испытывает объективные трудности. Она, отмечает Т.Чернышева, не достигла ещё, например, «органического соединения по-новому увиденной природной среды и среды общественной» (с.316) (последнюю, кстати сказать, ей тоже приходится рисовать гипотетически). Поэтому писатель-фантаст «не может представить в комплексе все влияния (среды, — А.Б.) на человека» (с.316). Отсюда — характерная для научной фантастики «разобщенность социально-этического и научно-технического содержания» (с.303), «техницизма» и «человековедения». В слабых произведениях эта разобщенность «просто заметнее, нагляднее, но она присуща всей научно-фантастической литературе, и это дает возможность вести исследование современной научной фантастики по двум параллельным линиям и оценивать любое научно-фантастическое произведение с двух позиций: с точки зрения науки и с точки зрения искусства.

Что же является причиной этого? Неумелость? Но ведь и неумелость может быть различной. Она может идти просто от неопытности писателя, но может зависеть и от того, что вся литература в целом не научилась ещё чему-то, не преодолела каких-то внутренних трудностей (с.303).

Отметим, что речь идет о трудностях иного рода, нежели в нефантастической литературе. Иной объект, иное содержание диктуют и иные принципы художественности. Но тогда, стало быть, научная фантастика чему-то и не должна учиться. Ведь даже несомненные достижения её признанных классиков не укладываются в традиционные нормы. Фантастические романы Г.Уэллса бесспорно сыграли выдающуюся роль в мировом художественном развитии, а ведь в них нет ни одного человеческого характера, приближающегося к образам великих реалистов. Зато Г.Уэллс одарил мировую литературу небывалыми персонажами-символами, персонажами-идеями.

Стало быть, невозможно отмахнуться от утверждения Е.Тамарченко, хотя оно, казалось бы, разрушает все аксиомы художественности: «Герой современной научной фантастики… прежде всего — идея (в том же смысле, в каком героем детектива является сюжет)»[483]. Стало быть, нельзя не прислушаться к возражениям З.Файнбург в связи с тем, что научную фантастику «упрекают в недостаточной строгости и точности деталей»: «…с одной стороны, именно детализация гипотетической, фантастической ситуации наиболее трудна (для писателя-реалиста трудности такого рода — исключение, — А.Б.)… А с другой — сопереживание с идеей вполне совместимо с известной „небрежностью”, с известным безразличием к деталям. Что же здесь налицо: недостаточное мастерство авторов или органическое свойство метода? Этого мы пока не можем сказать уверенно»[484].

Некоторым критикам это ясно заранее. В.Ревич, например, весьма изящно отделывается от вопроса М.Лазарева: «…хотелось бы услышать ясный ответ: на какой основе возможна нынче фантастика, кроме научной?»[485] «…Фантастика, — отвечает он, — возможна на одной основе: на художественной. Произведениям же „чисто” научной фантастики я, признавая их существование (?), отказываю в праве называться художественной литературой. Или техницизм, или человековедение. Приходится выбирать»[486], по сути дела означает уход от решения вопроса. Между тем приходится, если угодно, не выбирать, а соединять, ибо от функции пресловутого «техницизма» в «человековедении» как раз и зависит особенность научно-фантастической художественности. Мы уже говорили, что далеко не все, что представляется несовершенным с точки зрения традиционной литературной поэтики, действительно несовершенно для научной фантастики. Т.Чернышёва права и не права, когда соглашается: «что „человеческое содержание” научно-фантастических книг как будто беднее, чем в психологической прозе: нет того углубленного психологизма, какой встречаем мы в реалистическом романе или повести, да и социальные конфликты, как правило, лишены нюансов…» (с.301). Но зато эти конфликты, как показал в своих работах Е.Тамарченко, никогда не достигают в психологическом романе таких вселенских обобщений.

Автору этих строк в своих работах уже доводилось обращать внимание на двойную природу поэтики научной фантастики: с одной стороны, конкретно-образное начало, которое «взято» у нефантастической литературы, а с другой — свое собственное, абстрактно-логическое (впрочем, перекликающееся с поэтическими средствами сатиры и фольклора, -это обстоятельство отмечено в диссертации Е.Тамарченко). Двойная природа художественной системы научной фантастики отражает — и, вероятно, долго ещё будет отражать — различие сближающихся, но пока что в значительной мере параллельных типов мышления. Поэтика научной фантастики другая, и традиционные принципы художественности просто не могут быть осуществлены в ней в той же мере, что и в реалистической литературе. Их сближение, о котором говорил И.Ефремов, неизбежно должно быть обоюдным, и общелитературная поэтика, может быть, воспримет нечто от научной фантастики.

Теоретические усилия советских литературоведов и фантастоведов ныне направлены сегодня на то, чтобы обосновать неизбежность и в то же время установить предел видоизменения традиционных представлений о художественной литературе, учесть то новое, что постепенно вносит в эти представления научная фантастика как особый тип искусства.

Дело идет об изменении, а не о снижении эстетических требований, в чем подозревают фантастоведов критики-традиционалисты, озаглавливающие свои статьи в таком духе: «Без поблажек и скидок», «Без скидок на жанр» — и в чем те иногда в самом деле бывают повинны, когда гиперболизируют своеобразие художественных законов научной фантастики. (Такая тенденция заметна, например, в диссертации Е.Тамарченко, в целом обоснованно доказывающей, что художественные принципы научной фантастики не тождественны принципам, скажем, социально-психологической прозы.) Задача литературоведения в изучении научной фантастики не в том, чтобы противопоставить общелитературному критерию какой-то совершенно не зависимый от него научно-фантастический, а в том, чтобы найти настолько универсальный критерий, чтобы он включил в себя и специфику научной фантастики, не нивелируя, не разрушая её, но сохраняя как таковую. По-видимому, полное решение этой задачи — дело будущего, и зависит оно не только от литературоведов, но и от писателей-фантастов. В настоящее время важно, однако, правильно поставить вопрос.

В изучении научно-фантастической литературы постановка задачи как можно было видеть, вообще составляет едва ли не главную трудность. Но в этом и своеобразие и, по-видимому, научная привлекательность новой отрасли литературоведения. Новый литературный материал предоставляет широкие возможности как для применения традиционных, так и для разработки оригинальных приемов анализа и принципов подхода к искусству. Своеобразие изучения научной фантастики, в частности, в особо тесном переплетении художественно-эстетического аспекта с идеологическим, историко-литературного с общим науковедческим. По сравнению с нефантастическими жанрами анализ научно-фантастической литературы в гораздо большей мере ведется «на стыке» с такими, подчас весьма далекими от литературоведения, дисциплинами, как научная прогностика. Изучение научной фантастики в конечном счете обновляет взгляд на общие проблемы художественной литературы, т.е. обогащает литературоведение не только количественно, но и качественно.

«Фантастическим» литературоведением сделано немало, но предстоит сделать гораздо больше, чтобы преодолеть все ещё заметную холодность к научной фантастике не только как к объекту академического исследования, но и как к предмету преподавания. Робкая попытка включить отдельные научно-фантастические произведения в школьную программу по русской советской литературе (внеклассное чтение) пока что не нашла отражения ни в новом вузовском пособии «История русской советской литературы» (1970) под редакцией проф. П.Выходцева, ни в подготовленном издательством «Просвещение» учебнике для средней школы. Не нашлось места научной фантастике и в курсах советской литературы университетов и педагогических институтов, впрочем не без исключения.

Небезынтересно в этой связи, что книга о современной фантастике американского писателя К.Эмиса «Новые карты ада» (K.Amis — New maps of Hell, N.Y.: 1960) возникла из лекций, читанных автором в 1959 году на семинаре в Принстонском университете (США). Что касается советской фантастики, то с ней знакомит студентов Колумбийского университета (США) Р.Магидов, а Д.Сувин посвятил ей курс лекций в Торонто. Издана даже антология — пособие для студентов. И дело не только в моде (хотя мода, по-видимому, здесь тоже сказывается). В данном случае массовое увлечение научно-фантастической литературой подкрепляется острым интересом к коммунистической идеологии, ориентированной в будущее, — это видно хотя бы из предисловия известного писателя-фантаста А.Азимова к изданному в США сборнику Советской фантастики. Уже по одной этой причине наша научно-фантастическая литература заслуживает большего внимания в школе и вузе.

Вопросы фантастоведения

Научная фантастика, если брать точкой отсчета первые романы Жюля Верна, пользуется популярностью вот уже более столетия. Ценителями таланта великого писателя были Лев Толстой и Д.И.Менделеев. Вместе с тем литературоведение и критика столь долгое время обходила молчанием целое направление мировой литературы, которому он положил начало, что этому трудно подыскать удовлетворительное объяснение. В национальных и зарубежных Историях американской и польской литературы отсутствуют, например, имена Рэя Брэдбери и Станислава Лема, давно ставшие хрестоматийными.

Положение круто меняется во второй половине XX века. Возрастает интерес исследователей к научной фантастике, профессиональный уровень посвященной ей текущей литературной критики. Однако масштаб исследований не идет в сравнение ни с количественным потоком, ни с общественным резонансом научно-фантастической литературы.

И все же еще сравнительно недавно «фантастоведение» у нас и за рубежом ограничивалось случайной журналистской информацией, короткой рецензией, спорадическим откликом специалиста-ученого. Можно по пальцам перечесть литературно-критические обзоры 20-40-х годов, содержащие попытку художественного анализа произведений научно-фантастического жанра[487]. Среди них, пожалуй, только статья о научной фантастике А.Беляева[488], известного продолжателя жюль-верновской традиции в русской литературе, не утратили своей ценности.

А между тем, в одном только 1963 году вышли в свет сразу три книги: Е.Брандиса и В.Дмитревского — «Через горы времени. Очерк творчества И.Ефремова» (М.-Л.), Е.Брандиса — «Жюль Верн. Жизнь и творчество» (изд. 2-е, Л.), Ю.Кагарлицкого — «Герберт Уэллс» (М.). Несколько ранее, в серии «Жизнь замечательных людей вышла книга К.Андреева „Три жизни Жюля Верна” (М.: 1960). Затем последовали критико-биографический очерк Б.Ляпунова „Александр Беляев” (М.: 1967) и две монографии С.Никольского: Роман К.Чапека „Война с саламандрами”. Структура и жанр» (М.: 1968) и «Карел Чапек — фантаст и сатирик» (М.: 1973). Нынешний список историко-литературных и теоретических работ о научной фантастике, опубликованных только в научных изданиях, составил бы многие десятки названий. С учетом сотен литературно-критических статей сколько-нибудь полное обозрение этого потока заняло бы объемистую книгу. Мы считаем целесообразным очертить здесь общие Контуры нового направления в литературоведении, обозначить его основные координаты. Необходимо ответить, по крайней мере, на следующие вопросы: в чем причина внезапного интереса к этому жанру — после почти векового равнодушия — не только текущей критики, но и историков и теоретиков литературы? Развиваются ли исследования в этой области проторенным литературной наукой путем или же наметились какие-то свои, особенные? Обогащают ли они арсенал литературоведения или же только расширяют его «географию»?

Сегодня уже можно сказать, что в изучении научной фантастики используются все основные аспекты, виды и методы анализа художественной литературы. Отечественные ученые с самого начала не ограничились спорадическим включением отдельных её имен и явлений в обобщающие труды по истории отечественной и зарубежной литературы[489]. Историко-литературное и проблемно-теоретическое исследование начиналось с монографических работ в творчестве мастеров и типологических обозрений в рамках истории романа и рассказа[490], те и другие складывались параллельно и обусловливали друг друга.

Скажем, Ю.Кагарлицкий обсуждает вопрос, вынесенный в заглавие его книги «Что такое фантастика?» (М.: 1974) на примере отношения к науке Ж.Верна, Ф.Рабле, Дж.Свифта. В основу литературно-критического и публицистического обзора темы «фантастика и наш мир» в одноименной книге А.Урбана (Л.: 1972) положен цикл эссе о И.Ефремове, Г.Горе, А. и Б.Стругацких. Творческие принципы отечественных и зарубежных мастеров жанра в центре историко-литературной и теоретической монографии Н.Чёрной «В мире мечты и предвидения. Научная фантастика, её проблемы и художественные возможности» (Киев: 1972). Анализ историко-литературного процесса и теоретических суждений в нашей книге «Русский советский научно-фантастический роман» (Л.: 1970) опирается на развернутые характеристики творчества А.Толстого, К.Циолковского, А.Беляева, И.Ефремова, А. и Б.Стругацких и т.д.

Книги советских «фантастоведов» хорошо приняты отечественной и зарубежной печатью. Некоторые частично, либо полностью переведены на иностранные языки, удостоены специальных международных премий, которые учреждены для литературных исследований в этой области. Получила признание в зарубежном литературоведении, например, трактовка научно-фантастических романов Ж.Верна, как своеобразных утопий.

Одновременность многочисленных работ различного плана, — конечно, результат использования богатейшего опыта литературоведения. Но, вместе с тем, возникшая разносторонность подхода к научной фантастике была обусловлена и пересмотром прежних взглядов. Теоретические положения, выдвигавшиеся в период формирования этого жанра, зачастую умозрительно, устарели применительно к фантастике 50-60-х годов, которая интенсивно развивалась в это время в новых условиях.

О самоопределении отечественного «фантастоведения» в науке может свидетельствовать также появление диссертационных работ. Вот некоторые темы докторских и кандидатских диссертаций, защищенных -впервые по научно-фантастической литературе — в 1968-1979 годах; творчество Г.Уэллса[491] и И.Ефремова[492], природа фантастической образности[493], социально-философский жанр современной фантастики[494], художественные концепции будущего[495]. Концепция будущего, кстати сказать, весьма интересует зарубежных русистов. Примечательна тема докторской диссертации американского исследователя П.Мак-Гвайро: «Социальные модели будущего в советской научной фантастике» (1976).

Признак созревания научного направления — формирование в его составе вспомогательных дисциплин. В критико-библиографической книге Б.Ляпунова «В мире мечты» (М., 1970)[496] и в статье А.Палея «Книги о фантастике»[497] можно найти подробные сведения о справочных изданиях и других отечественных источниках изучения научно-фантастической литературы. Напомним, что в нашей стране были составлены ценные указатели русских изданий Жюля Верна и Герберта Уэллса, а также литературы о них[498], впервые опубликованы выборочные[499] и полные[500] библиографии советской и зарубежной фантастики на русском языке.

К «фантастоведению» примыкает серия так называемых исследований. Это не столь уж новое направление отечественной литературной науки (если вспомнить опыты социологического обследования читательских интересов в 20-30-е годы) имеет немаловажное значение для уточнения критериев анализа научно-фантастического жанра. Анкетированиием было, например, установлено, что большинство читателей различных категорий воспринимает современную фантастику, прежде всего, как «литературу о будущем»[501], а не просто условную литературную форму отражения современности, как склонны ограничивать её задачи некоторые писатели и критики. При этом интерес любителей жанра, подготовленных читателей, особенно ученых, к оригинальным фантастическим идеям преобладает над эстетическими требованиями к «образам»[502]. Правда, эстетические критерии формулируются в анкетах в чересчур общей форме, без достаточного учета «особого» случая научной фантастики.

Тем не менее, оба вывода интересны в том плане, что подтверждают небезосновательность давнего спора между писателями, литературоведами, критиками, читателями, по сути дела, о самом главном. Крайние мнения хорошо обозначились в одной полемической статье историка и теоретика научно-фантастической литературы Ю.Кагарлицкого: «Либо мы рассматриваем научную фантастику как традиционную часть литературы, и тогда мы вправе применять к ней те (общелитературные, — А.Б.) критерии, на которых настаивает Ю.Смелков[503], либо она — „беспрецедентное явление” (по характеристике Ю.Смелкова, — А.Б.), и тогда мы, напротив, должны заботливо пестовать её в колыбели и оберегать от критических сквозняков. Нельзя сразу и делать фантастику подвластной „критике вообще”, и отгораживать, хотя бы и довольно, широким забором от „литературы вообще”[504].

Ни одно по-настоящему художественное явление не укладывается в жесткое «либо либо». Любой развивающийся жанр, и научно-фантастический не составляет исключения, подчиняется своим внутренним закономерностям и, вместе с тем, всеобщим законам искусства, вносит в художественный прогресс нечто свое, новое — и, вместе с тем, всегда связан традицией. Ю.Кагарлицкий это продемонстрировал на примере «лунной дилогии» Жюля Верна, где строго научная фантазия противоречиво переплетается со свободной литературной условностью (несколько ниже мы обратимся к такой диалектике).

Научная фантастика Ж.Верна соприкасается с такими неканоническими жанрами, как роман приключений, литературная утопия, научно-популярный очерк и т.д., а, с другой стороны, она пронизана мотивами романтизма, которые прослеживаются во всех европейских литературах того времени. Тесное родство современной психологической фантастики с нефантастической литературой послужило даже поводом объяснять своеобразие этого жанра лишь введением фантастического приема, когда рациональный (содержательный) смысл художественного вымысла не существен, как в условной природе литературной сказки. А между тем, научное мышление детерминантно, хотя и в различной степени, для всей современной фантастики любых разновидностей.

«Роман будущего», формировавшийся несколько в стороне от основного течения литературы, тем не менее, призван был решать назревавшие общелитературные задачи, и не помимо своей специфики, а как раз через неё и при её посредстве. Непростой вопрос о критериях научно-фантастического жанра имеет в отечественной литературе свою историю. В 20-30-е годы природа научной фантастики мыслилась неопределенно: то как нечто родственное авантюрно-приключенческому жанру, то чуть ли не тождественное научно-популярному. М.Горький, например, связывал появление «Аэлиты», с которой начиналась советская научная фантастика, с интересом Л.Толстого к «фабульному» роману, «сенсационному сюжету» («Сейчас в Европах очень увлекаются этим делом»)[505].

Немногие писатели и ученые сознавали ценность самоопределения научной фантастики как особого литературного явления. Но и они не усматривали в ней художественного мышления нового типа. В суждениях акад. В.Обручева (автора «Плутонии» и «Земли Санникова»): «Хороший научно-фантастический роман дает большее или меньшее количество знаний в увлекательной форме»[506] и Александра Беляева: «толкнуть… на самостоятельную научную работу — это лучшее и большее, что может сделать научно-фантастическое произведение[507]; на передний план не случайно выдвигалась просветительская задача. В годы первых пятилеток девиз жюль-верновской фантастики: „учить и воспитывать, развлекая” — был созвучен провозглашенным методам переустройства страны.

Однако в литературной критике это одно из функциональных назначений жанра превращалось чуть ли не в единственное. Мера реализма поднималась как тождественность фантазии уже достигнутому уровню науки и техники. В.Шкловский, например, писал в рецензии на популярную книгу А.Беляева: «„Странная амфибия” — чисто фантастический роман, к которому пришили жабры научного опровержения»[508]. В самом деле, «опровергающий» комментарий, вроде предисловия проф. А.Немилова, которое имел в виду В.Шкловский, сделался чуть ли не составной частью изданий научной фантастики.

Небуквальность фантастического изобретения или открытия, многозначительность заключенного в фантастической идее задания науке (эту функцию жанра отметит впоследствии К.Федин) долго не укладывались в литературно-критических представлениях. Подобным образом и «нефантастическая» литературная критика иногда ошибочно противопоставляет художественному обобщению «сырую» жизненную правду. Метафоричность научно-художественного прогноза сознавали лишь дальновидные писатели и наделенные воображением ученые.

Естественно, специфичность научной фантастики, как художественного явления не могла быть сразу освоена литературно-критической мыслью. Но и сама научно-фантастическая литература в 20-40-е годы, несмотря на классические произведения А.Толстого, А.Беляева, В.Обручева, не вполне еще определилась как особый тип мышления, пограничный художественному и научному познанию. Это зависело не только от внутреннего развития молодого жанра, но и от внелитературных факторов. Например, от преодоления прагматически-бытовых представлений о научно-индустриальном прогрессе и социальных последствиях технической революции. В неоконченном романе Е.Петрова «Путешествие в страну коммунизма»[509] прогресс мыслился как простое усовершенствование прежних открытий, как превращение уже сделанных изобретений в общедоступные.

Между тем новым принципам неклассического естествознания суждено было произвести переворот в познании. Дифференциация наук (которая в значительной мере налагала печать просветительства на научно-фантастическую литературу и её восприятие) осложнялась противоположным процессом интеграции. В свете более сложного миропредставления граница возможного и невозможного оказывалась куда подвижней, чем с точки зрения прежней «разъединенной науки» (выражение Толстого). Современное фантастическое допущение, скажем, «нуль-пространство» (когда герои мгновенно переносятся в любую точку вселенной) соприкасается иногда со сказочным чудом, но вместе с тем, не порывает и с какой-то вероятностью в расчёте на ещё неизвестные каноны природы, которые могут быть открыты. Жесткий детерминизм «ньютоновской» логики дополнялся вероятностными и относительными представлениями.

Современная фантастика поэтична и рациональной метафоричностью своих допущений, гипотез, прогнозов. Она, как бы изначально, образна на уровне своих специфических первоэлементов, а не только в общелитературном плане. В современной фантастике наиболее полно реализуется подмеченное ещё А.В.Луначарским взаимодействие научного мышления с художественным, когда не только «миросозерцание включается в образы», но и образы «включаются в миросозерцание»[510]. Нынешняя фантастическая литература, к какой бы традиции ни восходили её направления разновидности, жанрово-стилевые формы, не может не ориентироваться на современное сознание, детерминированное научной мыслью.

Поэтому, если отпал комментарий ученого, прямолинейно выводивший реализм писателя-фантаста из прикладных возможностей знания, то нисколько не утратила своего значения для литературного, эстетического анализа философски-мировоззренческая характеристика гипотез и допущений. Такая характеристика особенно важна для современной «релятивистской» фантастики, что перешагивает за пределы бесспорно рациональных мотивировок, чьи гипотезы и допущения в значительной мере ориентированы на интуитивно сознаваемую целесообразность красоты мира.

Осознание метафорической природы научно-художественной идеи, понимание современной фантастики как определенного сплава науки и поэзии, как синтеза эстетического сознания и рациональной логики, когда взаимопроникают уже методы мышления, а не просто наука перелагается на язык образов, входило в литературно-критическую мысль по мере совершенствования самой научно-фантастической литературы.

В свое время Анатоль Франс безосновательно иронизировал над «лунной дилогией» Жюля Верна, потому что, мол, никакая колоссальная пушка не способна забросить «бомбу» на Луну. Действительно, артиллерийская система не обеспечивает космической скорости. Любопытно, однако, что фантазия Жюля Верна отправлялась от ньютоновского допущения. Великий ученый прибегнул к воображаемой пушке, вычисляя условия, необходимые, чтобы преодолеть силы земного тяготения. В XIX веке растущие возможности артиллерии представлялись неисчерпаемыми. И Жюль Верн мастерски воспользовался этой психологической иллюзией, развивая мысль о том, что полет за пределы Земли является, прежде всего, вопросом скорости. Популяризацию этого фундаментального постулата космонавтики считают большой заслугой писателя[511].

Но и в условности с пушечной стрельбой со временем проступило рациональное зерно. В свое время обсуждалась возможность «составной» пушки, когда в качестве снарядов последовательно выстреливаются стволы, вложенные один в другой, наподобие матрёшек, и суммарная скорость достигает космической. Чисто фантастическая условность, таким образом, созрела в инженерную мысль. Красивая фантастика всегда внутренне целесообразна. Действительно художественное воображение непременно содержит зерно истины, так же как и наоборот.

В современном литературном анализе оценка фантастической идеи — это целостный, двуединый, научный и, вместе с тем, эстетический подход. Вряд ли поэтому основательно мнение, будто одинаково правомерно «вести исследование современной научной фантастики по двум параллельным линиям» — «с точки зрения науки и с точки зрения искусства»[512]. Разумеется, в иных случаях отдельный интерес может представлять и внеэстетический анализ, как, например, нравственно-философское исследование в книге Ю.Рюрикова «Через 100 и 1000 лет. Человек будущего и советская научная фантастика» (М.: 1961). Тем не менее, художественная оценка здесь тоже неизбежна, хотя бы в отборе литературного материала.

Повышенные научно-теоретические требования вовсе не исключают обычного литературно-эстетического подхода. Изучение научной фантастики «с точки зрения науки» — составная часть анализа «с точки зрения искусства». Вопреки приведенному суждению Т.Чернышёвой требуется как раз определенное объединение, а не разделение той и другой, так как они нераздельны в лучших произведениях.

Бескрылый техницизм, так называемой фантастики ближнего предела 40-50-х годов вряд ли привлекал внимание инженера, точно так же, как и её убогое «человековедение». С другой стороны, для литературно-критической оценки, например, современной «фантастики, как приема» вовсе не безразличен её научный субъективизм. В обоих случаях разъединенность художественного и научного человековедения — не родовой признак жанра, а лишь результат нарушения обычных законов реализма, хотя и с противоположных позиций.

Речь должна идти лишь о другом, чем в нефантастической литературе, соотношении, об иной структуре научного и эстетического начал в рамках нового художественного целого. Мы ещё будем говорить об ином, чем в нефантастике, соотношении «идей» и «образов», и преобладании оригинальности вымысла над поэтичностью художественного слова, о типизации образа человека над индивидуализацией и т.д. Задача состоит не в оправдании параллельных критериев, а в поиске двуединого подхода, который объяснил бы научно-фантастическую специфику и в общелитературных закономерностях, и как дальнейшее развитие.

В спорах о научной фантастике, о её поле деятельности и художественном методе, граница между научной и «чистой» фантастикой, по справедливому замечанию Ивана Ефремова, представляет особенно зыбкой и неясной. «Именно здесь поскользнулось, — продолжает И.Ефремов, — немало теоретиков литературы, не говоря уже об авторах, утверждающих свое право на любую фантазию, свободную от оков, якобы налагаемых наукой. В этой трактовке, сначала на Западе, а в последние годы и у нас, научная фантастика незаметно слилась со сказкой, гротеском, вообще любым вымыслом, переходящим нормативы бытовой литературы. Некоторые исследователи стали находить корни научной фантастики у Рабле или даже у Гомера. На самом деле научная фантастика — порождение века, резко отличное от чистого вымысла, сказки или иных видов прежней литературы и ни с какими произведениями более древних времен не родственное»[513].

Последняя мысль нуждается в уточнении. Древнее и современное фантастическое творчество имеют определенные общие корни. Изучение фольклорно-мифологической традиции в фантастической литературе нового времени представляет общелитературный и философский интерес. Об этом можно судить по проблематике докторской диссертации Т.Чернышевой «Природа фантастики (гносеологический и эстетический аспекты…)». Это исследование и весь цикл предшествующих работ Т.Чернышевой о современной фантастике — заметное явление в нашем литературоведении, которое заслуживает специального разбора. Представляется спорным отождествление автором современной фантастики с «мифомышлением»[514]. Противоречивое взаимодействие жюль-верновской традиции со сказочной ни в коей мере не означает взаиморастворения. Имеющиеся исследования на эту тему отмечают как раз активное вторжение фантастики научного типа в современную литературную сказку[515]. Гиперболизация обратной тенденции — затяжная реакция на фантастику «ближнего предела». Отрицая её натуралистические иллюстрации одних только технических возможностей прогресса, почему-то превращают в жупел сам принцип научной фантастики.

На полемический вопрос: «На какой основе возможна ныне фантастика, кроме научной?»[516] — один из критиков дает, например, такой ответ: «Фантастика возможна на одной основе: на художественной. Произведениям же „чисто” научной фантастики я, признавая их существование (?!), отказываю в праве называться художественной литературой. Или техницизм, или человековедение. Приходится выбирать»[517]. Подобное «решение» проблемы все ставит с ног на голову. О «лириках» такого рода американский писатель Курт Воннегут не без яда как-то сказал: «Они считают, что нельзя быть художником, если понимаешь, как работает твой холодильник…»[518]. В том-то и дело, что современному фантасту вольно или невольно приходится «соединять».

И стоит задача показать, каким же образом первоклассная фантастика сочетает художественное человековедение с научным. Герберт Уэллс не только обогатил жюль-верновский «техницизм» поэтическим, сказочным чудом. Он распространил принцип научной фантастики на социальную действительность.

Ещё не так давно считали, что научно-фантастический жанр отличается от утопического тем, что «обычно изображает борьбу за преобразование природы, а не борьбу за изменение общественных отношений». В более поздней трактовке научной фантастики как «литературы образного выражения [естественно-] научных и социальных гипотез о будущем, настоящем и прошлом (по вопросам, разносторонне касающимся человека), логически проецированных из явлений современности и, поэтому, вероятных»[519], отразилась и эволюция литературно-критической мысли, и универсализации научно-фантастического метода.

Ни того ни другого не брали в расчет Аркадий и Борис Стругацкие, когда пытались уравнять творчество Ж.Верна, А.Беляева, К.Циолковского с условной фантастикой М.Булгакова и Ф.Кафки по одному-единственному признаку введения в художественный мир писателя «элемента необычайного, небывалого и даже вовсе невозможного»[520]. Кроме того, что научная фантастика будто бы «сковывает» художественное воображение, братья Стругацкие объясняли свое разочарование в ней тем, что её метод якобы изживает себя по мере того, как «развитие естественных наук достигает стадии насыщения и интересы общества переместятся в другую область»[521]. Традиционная же вненаучная фантастика, по их словам, «пребудет вовеки». Поживем — увидим.

А вот «стадии насыщения» не однажды уже на памяти человечества сменялись приливом открытий и новым интересом к ним. Познание — бесконечно. И это не только закон естественных наук. «Предельщики», от которых братья Стругацкие отгораживаются «приемом», тоже сводили всю научность к техницизму. Крайности сходятся. Вопрос между тем в том, пресытится ли когда-нибудь человечество самопознанием, чтобы художественная мысль освободилась от «докучливого» исследования социальной жизни.

Хочется привести ещё одно суждение Ефремова — художника и мыслителя: «Как только религия перестала удовлетворять интеллигентного человека, её место в мироощущении заступила наука. Пустоты для мыслящего существа здесь не могло быть. Это неизбежно вызвало появление особого вида литературы, в которой объяснение мотивов и случайностей, морали и целей было предоставлено не эмпирическим наблюдениям, не загадочному стечению обстоятельств, закономерностям структуры мира, общества, исторического развития. Этот путь требует от художника слова огромной эрудиции, нахождения новых путей в анализе жизненных ситуаций, поисков иных изобразительных средств»[522].

Более вероятным поэтому представляется ефремовский прогноз дальнейшего совершенствования искусства научно-фантастического типа и постепенного сближения с нефантастическим на основе «всестороннего внедрения науки в жизнь, в повседневный быт и психологию современных людей»[523]. Для историка литературы немаловажно, что эти процессы реальны уже сегодня. Научная фантастика выступает одним из путей взаимодействия искусства с наукой, которые угадывались ещё Толстым и Чеховым.

В её художественном мире это взаимодействие особенно наглядно. С одной стороны, причинно-следственная логика детерминирует свободные образные ассоциации, понятийность — художественное слово, метафоры раскрываются из рациональной посылки и т.п. С другой — интуитивная мера красоты — целесообразности выступает во многих случаях первостепенным критерием истины. Небезынтересно, что, по мнению психологов, научно-фантастическая литература при этом удовлетворяет повышенную потребность современного сознания в нестандартном, оригинальном воображении. Для её читателя эта потребность выступает сравнимым эквивалентом жажды эстетического наслаждения.

Словно бы развивая идею Л.Толстого о том, что способность искусства целостно выражать сущность вещей, нередко ускользающую от «разъединенной» науки, может содействовать генерализации познания. Ефремов полагает важнейшей функцией научной фантастики миссию своего рода «натурофилософской мысли, объединяющей разошедшиеся в современной специализации отрасли наук»[524]. Плодотворное изучение фантастической литературы, возможно, нам думается, лишь в таком широком общекультурном контексте.

Проблема, однако, ещё и в том, что молодой научно-фантастический жанр, самоопределяясь, вместе с тем, тесно переплетается с другими каноническими. Спрашивая, в чем же его основа и где критерий разграничения, И.Ефремов отвечает: «Только в одном: в попытке научного объяснения описываемых явлений, в раскрытии причинности методами науки, не ссылаясь на таинственную судьбу или волю богов»[525]. Что вовсе не равнозначно, между прочим, «последовательной, планомерной, до конца рассчитанной» писательской «технологии», которую братья Стругацкие почему-то отождествляют с научно-фантастическим методом творчества. Неказуальная условно-поэтическая логика неизбежно отбрасывает «тень судьбы», когда пытается ответить на вопросы, подлежащие научно-художественной логике.

А как раз такие вопросы в возрастающем количестве и нарастающем темпе, порождает состояние современного мира, — характерные своей несамоочевидностью, доступные бытовому «здравому смыслу» зачастую лишь задним числом. Отсюда (скажем, забегая вперед) обостренная потребность в мышлении, в том числе художественном, опережающем ход событий. Разгадка сегодняшнего успеха научной фантастики и интереса литературоведения к ней, объяснение её своеобразной миссии в современной культуре и её художественного метода, лежат в самой природе нашей устремленной в будущее «технотронной» эры.

Аркадий и Борис Стругацкие, набрасывая в цитируемой нами статье «широкий спектр» фантастики — от «твердой» научной до полусказочной, почему-то эту последнюю, «склонный именовать фантастикой реалистической, как это ни странно звучит»[526]. Звучит в самом деле странно, и не из-за поименования, а потому, что «прием введения необычного и даже вовсе невозможного» сам по себе равно может служить и реализму и нереализму. Как известно, прием ещё не решает такой эстетической оценки действительности, которая отвечала бы настоящей жизненной правде. Странная классификация выводит за пределы реализма как раз такой тип фантастики, чей творческий метод включает современную меру истины.

Споры, о которых шла речь, демонстрируют, насколько тесно переплетается трактовка современной фантастики с фундаментальными проблемами литературоведения. В настоящее время научно-фантастический жанр оценивают уже и как самостоятельный тип художественного творчества[527]. Он получил распространение в поэзии и драматургии, вышел на театральные подмостки, на кино- и телеэкран, интенсивно осваивается живописью. В научной фантастике начинают видеть другую сторону реализма, противоположно направленную вектору времени исторического жанра. В одном из литературных интервью И.Ефремов обратил внимание на принципиальное сходство задач художника в ретроспективном воссоздании «Облика людей внутри известного исторического процесса» и в перспективном, и в неизвестном нам процессе. «А если провести параллель с трехзначным током, — развивает писатель свою мысль, — то „нулевая фаза”, без которой ток „не работает”, — это литература о современности, едва ли не самая трудная отрасль литературы, ибо здесь сопрягаются обе задачи»[528]. По мнению отечественных ученых, в научно-фантастическом жанре наиболее полно реализуется общая ориентированность литературы XX века в будущее[529].

Нефантастическая литература тоже в какой-то мере прогнозирует будущее, но построение целостного образа грядущего не входит в её задачу. (Быть может, войдет впоследствии, когда образно-художественное познание сольется, по мысли И.Ефремова, с научно-логическим.) А так как научно-теоретический анализ тоже не в состоянии выполнить эту задачу (отсюда, между прочим, использование в научной прогностике литературной формы сценария), то эффект целостности, хотя бы ценой определенных потерь за счет глубины и всесторонности облика будущеего, остается, как полагают, только за научной фантастикой[530].

М.Горький, называя будущее «третьей действительностью», писал: «Мы должны эту третью действительность как-то сейчас включить в наш обиход, должны изображать её»[531]. Неоспоримое превосходство обычной «жизнеописательной» литературы в анализе настоящего сочетается с преимуществом научно-фантастической в художественном исследовании будущего. В социально-психологическом романе о современности будущее — тенденция и критерий, а в социально-фантастическом — будущее есть, вместе с тем, и непосредственно эстетический объект изображения.

Художественная реализация «третьей действительности» есть не только жанрово-тематическое направление, но и особый методологический аспект искусства. Научная фантастика — новая грань художественного реализма, порожденная его взаимодействием с наукой, в том числе, гуманитарной. Без неё было бы ограниченным исследование возможностей будущего в современном мире. Научная фантастика выступает как принцип дополнительности по отношению к реализму «настоящего» и «прошлого», как острие художественного сознания, непосредственно обращенное в завтра.

Предлагая понятие опережающего реализма[532] для общей характеристики этих особенностей современного искусства, автор этих строк исходил из его универсальности, в том числе — для анализа фантастической литературы. Не случайно научно-фантастические предвидения постоянно в центре внимания литературно-критической и научно-публицистической мысли.

Назначение опережающего реализма не исчерпывается одним только изображением будущего. Образ грядущего, мы уже говорили, служит критерием настоящего. В исторической фантастике ретроспективная форма прогноза (например, при «переигрывании» былых событий на новых условиях) выступает своеобразной оценкой прошедшего и настоящего. В философском плане — под прогнозируемое будущее подпадает вообще неизвестное в данный момент[533] — знаменитое «неведомое» фантастики всех видов и типов, как цель предстоящего познания. В общекультурном и философском плане художественное предвидение активно участвует в целеполагании — науки и общества, путей человечества и цивилизации, разума во Вселенной вообще.

Изучение различных аспектов опережающего реализма, как центральной категории современной фантастической литературы, приходит на смену ни к чему не обязывающим рассуждениям о мечте, как сущности фантастического жанра, об условном приеме введения необычного, как эстетическом ключе фантастики и т.п.

Если объект и понятия анализа научной фантастики раздвигают границы литературных исследований, вносят в них новые возможности, то и само «фантастоведение» осознается как дальнейшее развитие литературной науки, когда появляются принципиально новые опорные координаты. Понятие опережающего реализма, например, обновляет представление об историзме художественной литературы. А непосредственная ориентированность художественного сознания в будущее — предпосылка более глубокого постижения судеб рода людского как части истории природы, притом истории, развернутой в бесконечность мироздания.

Современные категории реализма вводят своеобразие научной фантастики в русло основополагающих понятий литературной науки. Развертывание исследований научной фантастики в этом русле — результат не только её художественного роста и читательского успеха. Потребность в изучении этой литературы вытекает из самых многообразных научных и общественных интересов конца XX века, всего хода развития современного мира.

Эволюция научной фантастики (от ее зарождения до 80-х годов XX века)

Можно ли рассматривать научно-художественную фантастику в общем, русле реалистического искусства? Не означало бы это признания ошибочной теории «реализма без берегов»? Опасения такого рода лишены основания, когда речь идет о фантастике, которая опирается на действительность и в своих прогнозах, либо допущениях, исходит из научного миропонимания. Сегодня уже речь не идет о том, например, надо ли говорить об отношении такой фантастики к методу реализма, а о том, что обогащает ли она традиционную фантастическую и нефантастическую литературу (условимся называть последнюю жизнеописательной) и чем именно, то есть можно ли считать научную фантастику явлением прогресса в историческом движении художественной литературы; испытала ли она сама, в своей собственной эволюции, какой-то прогресс и, наконец, в каком отношении она находится к социальной и научно-технической революции, с которой ее справедливо, но часто излишне упрощенно, связывают.

Братья Гонкуры сто с лишним лет назад, в середине прошлого века, когда жюль-верновский роман в совершенно новом роде был еще в голове писателя, по самым ранним, младенческим еще шагам возникавшего жанра, сумели угадать принадлежность его к особому — между научным и художественным — типу творчества, человековедение которого выступает не столько в непосредственном изображении эмоционального мира отдельной личности, сколько в опоре на достижения коллективной начной мысли человечества. «Это роман будущего, призванный больше описывать то, что происходит в мозгу человечества, чем-то, что происходит в его сердце».[534]

Это, по всей видимости, мимолетное наблюдение оказалось, тем не менее, пророческим. «Роман будущего» не вышел еще из колыбели. Но уже в творчестве Жюля Верна Гонкуры разгадали, что произведения Эдгара По — это новая литература XX века, ее оригинальность не просто в привнесении «темы науки» в фантастическое воображение; что новый тип художественного вымысла создается, главным образом, внеличной логиикой. Более того, замечая, что он призван больше описывать то, что происходит в мозгу человечества, чем-то, что происходит в сердце, они гениально угадали связь научной фантастики с иным художественным объектом, отличным от жизнеописательной литературы.

Если становление научной фантастики, как жанра, справедливо относят к периоду первой промышленно-технической революции, под знаком которой бурно развивалось капиталистическое производство, то отдельные факты воздействия научных представлений на художественное мышление прослеживаются с глубокой древности. В средине II века н.э. «Вольтером античности» Лукианом Самосатским написана была повесть о путешествии на Луну. Во вступлении к своей «Правдивой истории» автор предупреждал: « Я буду писать о том, чего не видел, не испытал и ни от кого не слышал, к тому же о том, чего не только на деле нет, но быть не может. Впоследствии этого не следует верить ни одному из следующих приключений»[535].

Наполненная невероятной небывальщиной, «Правдивая история» заставляет вспомнить странствия Одиссея, которым Лукиан подражал, пародируя. Среди них один эпизод представляет особый интерес. Даже самая страшная буря не могла бы, конечно, забросить парусный корабль в космическое пространство, как это происходит у Лукиана. И, тем не менее, именно здесь оказалось рациональное зерно, которому, вероятно, сам автор не придал значения, но которого не могло быть еще в поэмах Гомера. Мифологические представления певца Троянской войны заглушали возникавшие в древности, время от времени, догадки о множественности миров, подобных Земле. «Правдивая история» появилась всего сорок лет спустя после книги Плутарха «О диске, который можно видеть на орбите Луны», подытожившей эти догадки и поколебавшей учение о геоцентрическом строении Вселенной.

Затем, на более чем четырнадцать веков, идея космического путешествия была забыта. Христианская философия канонизировала космогонию Птолемея-Аристотеля и объявила еретической саму мысль о других мирах. Запрет сломлен был открытиями Коперника, Кеплера, Галилея, и первым их следствием было пятикратное переиздание Лукиана. Затем последовали другие фантастические произведения о путешествии в космос самого Кеплера, Годвина Уилкинса. Сирано де Бержерак в повестях «Полеты на Луну» (1649) и «Космическая история» («Иной свет или Государства и империи Луны», 1657 и продолжение — «Государства и империи Солнца», 1662) рассуждал о множественности миров и случайно высказал догадку о путешествии в космос с помощью ракеты. Тем не менее, научная фантастика как жанр тогда еще не могла возникнуть, ибо, хотя средневековье и создало некоторую научно-техническую атмосферу, научные представления не сделались еще достоянием массового сознания, которое всегда учитывается искусством. Даже много позднее Жюлю Верну приходилось, вольно или невольно, обставлять свои научно — фантастические мотивировки заведомо условными иллюзиями, имевшими хождение в его время. Впрочем, иллюзия правдоподобия и впоследствии осталась постоянным спутником научной правды, вступая с ней в области научной фантастики в сложное и противоречивое соотношение.

То, например, что Жюль Верн отправил героев своей дилогии «С Земли на Луну» (1865) и «Вокруг Луны» (1867) в космический полет в пушечном ядре (тогда как в одновременно вышедшем романе «Путешествие на Венеру» Ахилл Эро применил ракету) не объяснить, как это пытались, одной только исторической ограниченностью технических представлений. По словам историка реактивной техники В.Лея, Ж.Верн сознавал, что преодоление земного тяготения есть вопрос скорости, давал проверять свои расчеты астрономам, и его космическая дилогия впервые познакомила широкие круги читателей с этим обстоятельством. И, если Ж.Верном использован был все-таки «пушечный вариант», заведомо нарушивший условия скорости, «то это, было, — подчеркивает В.Лей, — чисто литературный приемом»[536].

Девятнадцатый век еще не догадывался о скрытой мощи ракет, но зато преисполнен был веры в хорошо известную ему технику. Она поражала воображение своими расширяющими масштабами. Казалось, именно пушка, а не что-либо другое, способна пробить броню земного тяготения, была бы она побольше, да помощней. Вот этого-то обстоятельства и не мог не принять в расчет Жюль Верн как художник. Революционная фантазия должна была облечься (ради правдоподобия жизненных ассоциаций) в оболочку консервативных представлений. Благодаря Жюлю Верну космический полет долгое время ошибочно связывали со стрельбой. Вообще фантастическое представление, чем больше оно детализировано, тем больше входит в противоречие с истинно перспективными потенциями научно-технической мысли.

Может быть, в этой связи Жюль Верн избрал для своей научной фантастики форму не бытового романа, опирающегося на жизненные подробности, а романа путешествий и приключений: доминирующая в нем сюжетность словно ожидала только новых научных мотивировок, созвучных духу времени. Научная фантастика надолго оказалась связанной этими канонами, пока развитие ее собственного метода и расширение ее угла зрения на действительность не вызовет к жизни научно-фантастические романы самых различных разновидностей: психологический, философский и другие, которые выразят переход от приключения-действия к «приключениям мысли».

В романах Жюля Верна научно-фантастические мотивировки хорошо оттеняли любимую мысль писателя о всемогуществе творческого разума. Его идеалом был «человек в самом высоком значении этого слова» — такую характеристику Жюль Верн дает наиболее значительным персонажам, гуманистам во всеоружии знания и культуры. С человеком такого типа связана его вера в автоматическую благодетельность научно-технического прогресса, который, казалось, обещал разрешить все мыслимые социальные нужды. Перед Жюлем Верном еще не стояла задача проследить противоречивые следствия этого прогресса, — это сделает в своем фантастическом творчестве Герберт Уэллс. Пионер научной фантастики был убежден: «Все, что человек способен представить в своем воображении, другие сумеют претворить в жизнь»[537]. Этот его оптимизм, соединивший веру в человека с верой в науку, до сих пор сохранил, как мы увидим, значение существеннейшего критерия реализма фантастических предвосхищений.

Оптимизм Жюля Верна опирался на «ньютоновскую» картину мира. Она поражала воображение своей стройной законченностью. В ней был источник той внутренней гармонии, которая и поныне сообщает жюль-верновской фантастике удивительную эстетическую привлекательность. Однако научный источник литературной гармонии сам оказался противоречив. Жюль-верновский пафос предвидения был ограничен идеей финализма познания. Как позднее скажет с усмешкой Герберт Уэллс: «В последние годы девятнадцатого столетия считалось, что человек, покорив пар и электричество» добился «завершающего триумфа своего разума»[538]. «Все великие открытия уже сделаны. Нам остается лишь разрабатывать кое-какие детали»[539].

Трудно было бы указать более глубокий водораздел между его и жюль-верновской фантастикой. Предвидения Жюля Верна исчерпывали частности «почти познанного мира», — Уэллс дал почувствовать его неисчерпаемость. Верн открыл для художественной литературы эстетическую ценность научно-индустриальной культуры века пара и электричества; его серия «Необыкновенных путешествий» запечатлела эстетику механического мышления, освященного гением великих естествоиспытателей. Он утверждал здравый смысл, основанный на ньютоновской физике, на уже познанной географии Земли, уже описанных видах животных и растений и т.д.

Уэллс принялся разрушать иллюзию об исчерпанности знания, он улавливал новые, еще только назревавшие научные принципы. «Пора острого примитивного материализма давно миновала» писал его современник В Брюсов в одном из своих научно-фантастических рассказов, «границы естественного раздвинулись теперь гораздо шире, чем столетие назад»[540]. Научная фантастика, которая во времена Ж.Верна, как бы достраивала своими предвидениями верхние этажи знания, в двадцатом веке прониклась пониманием фундаментальных проблем науки. Она утратила при этом традиционные и приобрела новые свойства. Она исчерпала свою прежнюю роль популяризатора возможностей научно-технического прогресса. Но зато взяла на себя новую задачу — популяризацию не только возможностей научно-технической революции, но и того сложнейшего взаимодействия ее с социальным развитием, которого век Ж.Верна еще не знал.

Если творчество отца научно-фантастического романа приобщало обыденное массовое сознание к теоретическому мышлению, то в произведениях Уэллса фантастика заговорила уже об относительности самого теоретического знания, которое с каждым своим новым шагом преобразует установившиеся представления о мире. «Эйнштейнова» картина мира явилась «здравому смыслу» настолько парадоксальной, что уже не внешнее правдоподобие, а в иных случаях, как раз неправдоподобие выступало признаком вероятности того или иного явления. Сравнивая свою фантастику с уэллсовой, Жюль Верн говорил: «Если я стараюсь отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невозможные способы»[541].

Уэллс не возражал, что использует «фантастический элемент» не для того, чтобы оттенить и усилить, чтобы выразить те или иные прогнозы, а только для того, чтобы оттенить и усилить[542] обычные чувства. Со свойственной ему категоричностью утверждал: «Нет решительно никакого литературного сходства между предсказанием будущего у великого француза и этими (то есть его, Уэллса, — А.Б.) фантазиями»[543]. Но тут же соглашался, что, например, «Машина времени» явилась одной из первых попыток внести в умы поистине революционное «представление об относительности, вошедшее в научный обиход значительно позднее».[544]

Новый уровень научных представлений, видимо, как-то воздействовал и на природу чисто поэтических, условных допущений. Это очень важное обстоятельство до сих пор не остановило внимания исследователей научно-фантастической литературы, а оно касается не только Уэллса. Во всяком случае, фантазия, казавшаяся, с точки зрения обыденного здравого смысла, условной, со временем получала некоторое научное обоснование и оборачивалась поразительно смелым предвосхищением. Если наше знание законов природы не допускает путешествия во времени назад и вперед, то «парадокс времени», вытекающий из общей теории относительности, не исключает некоторого путешествия в будущее (например, в звездолете, летящем с околосветовой скоростью, время замедляется относительно земного, и космонавт может вернуться молодым к своим внукам).

Фантастическое творчество Уэллса не противоречило фантастике научной. Уэллс распространил принцип научно-художественного предвидения, например, на социальную действительность. Однако его произведения продемонстрировали сколь усложнился метод научно-фантастической литературы, в какую многозначительную обратную связь вступило рационально обоснованное предвидение с условно-этическим. Уэллс положил начало, так сказать, релятивистской научной фантастике, оперирующей гипотезами, дискуссионными даже на пределе фундаментальных научных представлений, затрагивающей не только какие-то частные следствия законов природы, но и сами эти законы.

В современной «невозможной» фантастической гипотезе, в отличие от чуда условно-поэтической фантастики, заложена все же какая-то доля вероятности, мыслимая в расчете на еще не открытые законы природы. Современная фантастическая гипотеза, невероятная с точки зрения известных законов, в то же время, допустима с точки зрения предполагаемых (не от того ли, что интуитивно предвосхищает вдохновлявшую Жюля Верна, еще не познанную, связь желаемого с сущим?). Она как бы вмещает полярные противоположности — невозможное и, в то же время возможное, мыслимое и, в то же время, немыслимое с точки зрения современного знания. Она отражает живое противоречие естествознания нашего века, вынужденного порой прибегать даже к категориям эстетики как к критерию истины.

В этом смысле она — амбивалентна. Однако уже не только в прежнем духе фантастики жюль-верновского типа, когда научные представления направляли художественное воображение, а и в обратном, когда научная логика сама испытывается на прочность образной ассоциацией. Тем самым, кстати сказать, современная научно-фантастическая гипотеза сама по себе внутренне более образна, и когда говорят — вполне справедливо — о возросшем поэтическом мастерстве современной фантастики, следует брать в расчет эту ее «раскованность» на уровне первоэлемента «жанра». Если в системе реализма неличная логика научной фантастики выступает «принципом дополнительности» к личностно-субъективной логике жизнеописательского искусства, то и для нее самой, для ее метода эта последняя является подобным принципом.

Релятивизм «эйнштейновского» естествознания открыл современной фантастике новые тематические горизонты и возможности более интенсивного использования ассоциативно- образного мышления. Но явилось источником определенного недоверия к научной ее основе. В отечественной литературе первого послевоенного десятилетия недоверие связалось с реакцией на, так называемую, теорию предела, ограничившую фантастическое произведение ближайшим будущим главным образом в области естествознания и техники, и отдалившую от художественного человековедения. Во второй половине 50-х годов положение изменилось. Новый этап научно-технической революции снял ограничения о «дистанции мечты», а провозглашенный переход к построению коммунистических отношений пробудил острый интерес к социальной фантастике. Несмотря на это, долго раздавались жалобы, что принцип научности все равно сковывает воображение. По высказанному в свое время мнению братьев Стругацких, современная реалистическая (подчеркивали они) фантастика вполне укладывается в традиционный прием введения «элемента необычайного, небывалого и даже вовсе невозможного»[545].

Научная фантастика, разумеется, включает необычное как свой родовой или жанровый признак. (Не следует только забывать, что произведение, использующее условный фантастический прием, — это не всегда фантастическое произведение). Однако, апелляция лишь к необычайному не дает никакого критерия истины как раз для реализма фантастических допущений. Глобальные общечеловеческие проблемы, выдвигающиеся ныне на передний край фантастической литературы, отдаются тем самым на поток субъективного вымысла. Условно-поэтические образы, конечно, обогащают фантастические ассоциации, но ведь художественность совсем не сводится к тому, чтобы подать научную истину в «поэтическом исполнении». Поэтична, прежде всего, сама научная фантастическая идея, источник образности — в метафорической ее многозначительности.

Учеными критиками гиперболоиду инженера Гарина (из одноименного романа Алексея Толстого) совершенно точно было доказано, что этот прибор принципиально невозможен: никакими ухищрениями геометрической оптики нельзя получить не рассеивающийся пучок лучистой энергии. И все же не напрасно акад. Л.Арцимович сравнил гиперболоид с лазером: сходный эффект был получен квантовой физикой, на новом уровне научных представлений. В ошибочное (несмотря на внешнюю правдоподобность) инженерное решение вложена была перспективная общефизическая идея, заманчивая универсальностью своего приложения (на принципе концентрации пучка энергии основано, например, действие бронебойных кумулятивных снарядов).

В 30-е годы романы А.Беляева на биологическую тему подвергались несправедливой критике за философский идеализм и наивность фантазии, а в 60-е годы вспомнили, сколь далеко заглядывал в будущее советский последователь Жюля Верна. И не потому, что его пророчества стали сбываться — до этого еще далеко, несмотря на сенсационные пересадки сердца, и других важных органов. «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия» — это романы не столько о возможных конкретных открытиях, сколько мечта о продлении творческой жизни человека, о безграничной физической свободе в другой среде обитания. Увлекательны, разумеется, и предложенные биологические решения, но их поэтичность — в многозначительности научно-художественной идеи.

Метафоричность — коронный признак научно-фантастической идеи высокого класса. Гениальная интуиция тем и отличается, что предполагает одновременно несколько возможностей достижения цели, различной степени вероятности и разной меры условности. Между теми и другими нет строгой границы. Мог ли предполагать Сирано де Бержерак, что его чисто юмористическое «применение» ракет для полета в космос когда-либо обернется великой реальностью? Надеялся ли Жюль Верн, что литературная условность пушечного варианта космического путешествия всего через сто лет совпадет с вполне реальной (правда, усовершенствованной) идеей? (По аналогии с составной ракетой современные инженеры предложили вкладывать стволы пушек-снарядов один в другой наподобие матрешек! при последовательном выстреливании их скорости сложатся и дадут искомую космическую). В конце девятнадцатого — начале двадцатого столетия убежденность в существовании разумных миров даже в пределах Солнечной системы имела под собой больше научных оснований, чем возможность космического путешествия. Ныне же, когда космические полеты стали обыденностью, встреча с братьями по разуму отодвинулась в такие глубины Вселенной, что их преодоление весьма проблематично даже в отдаленном будущем.

Примеров подобного превращения условно-литературных допущений в вполне возможные (и наоборот) накопилось сколько угодно. В современной фантастике идет какой-то новый методологический поиск. Поэтическая условность сплетается с логическим допущением в такой противоречиво-целостный образ, что начинают взаимно мотивировать друг друга. Мыслящая планета-океан в романе Станислава Лема «Солярис» с точки зрения земных условий возникновения разумной жизни — феномен невозможный. Мозг, для которого и природной, и социальной средой послужил только он сам, выступает, на первый взгляд, исключительно как парадоксальный гротеск. Земляне изучают уникальное явление природы, а загадочная планета, в свою очередь, исследует душевный мир людей и неведомым образом материализует самые интимные их переживания: «Мне отмщение и аз воздам»… Одному из них Солярис возвращает когда-то покончившую с собой возлюбленную, и новая Хари опять убивает себя. Духовно — вполне человек, она, по понятиям коллег Криса (Хари чувствует, он тоже втайне согласен с ними), всего лишь оживший муляж. Мозг-океан воссоздал ее из внеземной материи, но поступает она в отличие от «вполне людей», как обыкновенная женщина.

Фантастический вымысел придает вечной коллизии особый колорит и новые трагедийные оттенки. Но вместе о тем образ океана-мозга содержит и определенное рациональное зерно. Трагедия смертельно оскорбленного чувства разыгрывается в этом романе ж контексте проблемы контакта с гипотетической внеземной моралью. Мозг-гигант, всеведущий и всемогущий, не в силах, оказывается, постичь, какую муку причиняет своим любопытством братьям по разуму. Мозг-одиночка, замкнутый в самом себе, — подобный монстр, если он биологически возможен, поистине должен быть лишен и добра и зла, и сочувствия и несочувствия. Подобно тому, как деформировались эти чувства в состоянии одиночества и стресса у исследователей Соляриса. Психологическая правда романа не аргументирует, конечно, биологической допустимости фантастического явления, но, несомненно, мотивирует вероятные условия возникновения иной морали, то есть по-своему обосновывает альтернативу «уникальной» земной морали разумной жизни. Рациональное зерно вымысла выступает в нерасторжимо ценностном контексте фантастической метафоры.

Научная истина сковывает фантазию не более, чем жизненная правда — правду художественную. Мера истинности выступает мерой художественности применительно не к какой-то одной из возможностей, заложенных в фантастическом допущении, а ко всей полноте его метафорического содержания. Это хорошо видно на примере прогнозирования будущего. Представление о будущем, подчеркивает в предисловии к одному из томов «Библиотеки современной фантастики» социолог Э.Араб-Оглы, не может быть «детерминировано однозначным способом, подобно року или судьбе. Оно принадлежит к области возможного… В каждый определенный момент существует не одна, а несколько реальных возможностей в отношении будущего, хотя и с разной долей вероятности»[546].

Что же касается прогноза либо допущения научно-художественного, то мера истинности определяется здесь не только рациональной логикой, но и эмоциональной. Ситуация выбора решается ни по одной степени вероятности, но и в связи с желательностью или нежелательностью данной возможности, ее привлекательностью или непривлекательностью, с точки зрения человеческой пользы, морали и т.д. То, что человеку оказывается нужным, желательным, целесообразным, оправдывает нелогичные, немыслимые, невозможные и т.д. фантастические допущения.

Когда справедливо говорят, что мерой истинности современной фантастики является мера ее научности, следует добавить, что одновременно мерой ее гипотетичности, фантастичности выступает критерий Человека. Современная фантастическая гипотеза часто начинается за гранью рационально оцениваемых возможностей науки, но — с тем, чтобы поставить их перед лицом всегда опережающих здравый смысл «эмоциональных» человеческих потребностей. Благодаря тому, что законы рассудка оказываются в научной фантастике в целостном единстве с законами сердца, ее художественные допущения выступают в то же время и как рациональные возможности. Она выражает в человеческом сознании то недостаточно еще ясное теоретически, но повсеместно подтверждаемое практикой плодотворное воздействие желаемого на действительное, ту их взаимную связь, которую Жюль Верн сделал девизом своего творчества.

В спорах о том, насколько воображение может опередить действительность, чтобы не показаться чересчур фантастичным, часто забывают, что мера реализма заключена в целостной фантастической концепции, когда фантазия в области естествознания и техники получает дополнительную, а по сути важнейшую, социально-нравственную, философскую и т.д. — гуманитарную мотивировку.

Баланс объективно-рациональной возможности с субъективно-эмоциональной потребностью уже на уровне фантастической гипотезы закладывает эффект целостности, который составляет преимущество художественного фантастического прогноза над научно-теоретическим, хотя это преимущество и достигается «ценой определенных потерь за счет глубины и стройности анализа»[547]. Действительно, «явление рассматривается в научной фантастике не обособленно, что в какой-то мере неизбежно при строго научном теоретическом подходе, а как… элемент единого гипотетического мира»[548].

С эффектом целостности связана не только эстетическая, но и нравственно-побудительная ценность фантастического прогноза. Фантазия, — говорит Д.И.Писарев в статье «Промахи незрелой мысли», — позволяя человеку «забегать вперед и созерцать в цельной и законченной картине то самое творение, которое только что складывается под его руками», создает необходимый творческий импульс, без которого, подчеркивает Писарев, «я решительно не могу представить, какая побудительная причина заставляла бы человека предпринимать и доводить до конца свои начинания»[549].

Научная фантастика как литературный жанр — со своей особой тематикой, сюжетностью, типами героев и конфликтов, даже со специфичной метафоричностью художественного языка — возникла, как мы видели, в тесной связи с распространением научных представлений. (Не следует только забывать, что наука была введена в художественную литературу несравненно раньше — вспомним хотя бы поэму Лукреция Кара « Природе вещей» или утопический роман Френсиса Бэкона «Новая Атлантида»). Но как принципиально новый тип художественного творчества она развилась и эволюционировала под воздействием всей практики современной цивилизации, которая, подтверждая, отменяя либо модифицируя те или иные научные представления, обусловливала и тематические повороты, и даже читательское восприятие.

В 70-е годы было много споров о кризисе фантастики. Внешне кризис выразился в уменьшении числа изданий и некотором снижении интереса. В диалоге писателя-фантаста Е.Парнова с доктором филологических наук Ю.Кагарлицким «Фантастика вчера, сегодня, завтра», которым «Литературная газета» открыла летом 1973 года дискуссию на эту тему, речь шла о парадоксальной обратной связи между восприятием, с одной стороны, современных фантастических произведений, а с другой — научно-технического прогресса. В том, что столько фантастических предвидений стало сбываться, наименее подготовленная часть читателей склонна стала видеть доказательство того, что наука теперь «все может». В самом деле, каким, например, обыденным сделался на наших глазах тот самый Космос, что некогда представлялся — благодаря фантастике — столь романтическим. Сколь много утратили в своей заманчивости космические одиссеи после того, как автоматические зонды, а затем и человеческие руки, ощупав ближайшие планеты, разочаровали нас в том, что где-то рядом нас ожидают следы иной разумной жизни. Фантасты теперь вынуждены удаляться со своей несбывшейся мечтой в еще не изведанные глубины Вселенной.

Таких отступлений с завоеванных позиций фантастика конца двадцатого века насчитывает уже не мало, и они не прошли для нее даром. Романтика научно-технической революции как бы отчуждается от нее в пользу действительности. Какой-то части читателей, оценивающей научно-технический прогресс с односторонней эмоциональной точки зрения, стало уже казаться, что не только наука «все может», но и что фантастика не может того, что могла прежде. Массовая реализация фантастических предвидений, сперва способствовавшая ее престижу, где-то в 60-х годах перешла точку оптимума и стала давать отрицательный эффект. В своих традиционных темах, а может быть и целых направлениях, фантастика стала утрачивать интерес первооткрытия.

Разумеется, это была не более чем психологическая иллюзия (хотя о том, будто наука опережает фантастику, говорили некоторые видные ученые). Ведь научная фантастика никогда не продуцирует своих идей помимо науки — она лишь подхватывает те, что хранятся до лучших времен в запасниках знания, за неимением путей и средств реализовать их немедленно. Исчерпывание время от времени этих заделов — естественный процесс, он очищает и саму фантастику от «сенсационной» тематики, и ее аудиторию, оставляя наиболее зрелого читателя, который воспринимает научно-фантастическую литературу многопланово и многофункционально, который сознает неизбежность перехода многих ее идей и произведений в своего рода литературную историю предвидения.

В то же время в деромантизации некоторых своих традиционных тем фантастика обретает новый источник творчества. Роман Станислава Лема «Возвращение со звезд», можно сказать, предвосхитил «охлаждение» к космосу. Герои-звездолетчики, возвратившись домой, с горечью видят, что их подвиг перестал быть нужен Земле. За те же несколько десятилетий, что они провели в просторах Вселенной, земная цивилизация замкнулась в каком-то вегетативном существовании. Совершенная наука и самодействующая техника застраховали человека не только от физического и морального риска, но и вообще от сколько-нибудь серьезных забот. Люди преуспели в своем стремлении сделать окружающий мир комфортабельным и безопасным ценой утраты творчества (ее задачи решают роботы), героизма (в нем теперь нет никакой нужды) и вообще сильных благородных чувств, воспитанных в тысячах поколений борьбой за жизнь и счастье (они заглушены бетризацией — прививкой от «хищных» инстинктов). Звездолетчики, которые вышли в пространство, когда ничего этого еще не было, — докучливое напоминание о заросшей дороге истории. Вот отчего им разрешают снова уйти в дальний космос. Этот мир, кажется, утратил потребность и в настоящем добре.

Лем полагает (в статье «Безопасна ли техника безопасности?»)[550], что к подобному «расцвету „низших потребностей может привести человечество саморазвитие автоматизированного производства. Оскопленный прогресс был бы естествен для такого общества, которое не ставит своей целью потребностей высших, истинно человеческих. Писатель, однако, не углубляется в социальный источник нарисованной им инволюции (и ослабляет тем самым „предостерегающий” мотив своего романа). Его интересует, главным образом, индивидуальная позиция героев космоса. Добиваясь новой экспедиции к звездам, они для себя находят выход. Но где выход для всех? И можно ли считать нравственным выбором это бегство из родного дома?

Один из астронавтов, Элл Брэгг, принимает другое решение. Ответное чувство бетризованной женщины спасло ему жизнь. Ради него она рисковала собой — потребность в человеке оказалась сильнее прививки. Да, бетризованные — другие. Но они не перестали быть людьми, и эти люди — в беде. Вот почему звездный путь Элла Брэгга здесь, на Земле. Такой нотой заканчивается роман.

Предостережение против внесоциальной романтизации космоса — знаменательный мотив современной зрелой фантастики. Научно-фантастическая литература наших дней уже далеко ушла вперед от первоначального увлечения чистым познанием. Она фронтально развернута ко всей противоречивой динамике научно-технической революции, как источнику социальных процессов. Ныне ее интерес к познанию определенно перерос, как показала Т.Чернышёва, «в интерес к новой среде, открываемой человеку наукой, к среде природной, куда наука непременно вернет человека в будущем, разбив скорлупу искусственной среды, которой когда-то она же его и оградила».[551] Работы Т.Чернышёвой впервые в отечественном фантастоведении поставили вопрос об исторической эволюции специфического объекта научно-фантастического художественного творчества. В небывалых масштабах и новых качествах взаимодействия научного прогресса с социальным следует видеть источник и новых методологических исканий современной научной фантастики, и ее жанрово-стилевой многогранности.

Напомнив о великих завоеваниях искусства Х1Х-ХХ веков в анализе взаимосвязей человека и общества, Т.Чернышёва обратила внимание на то, что реалисты-бытовики вместе с тем несколько «сузили понятие среды по сравнению со своими предшественниками — романтиками и художниками Древней Греции и Рима»: в их творчестве «понятие среды по сути дела свелось к общественной среде, общество понималось через человека, человек — через общество»[552] В то время как социальный человек не переставал быть сыном природы, его природное окружение заняло незначительное место в художественном человековедении.

На определенном уровне цивилизации эта односторонность художественного объекта была не только оправдана, но и необходима. Когда же окружающая физическая среда — измененная естественная и искусственно создаваемая «вторая природа» — стала оказывать на личность и общество вое большее воздействие, стала сказываться и недостаточность такого подхода. Ведь жизнеописательная литература и сейчас еще мало учитывает природное и технологическое окружение человека как социально-психологический фактор. Научная фантастика заполнила существенный пробел, выступила своего рода «принципом дополнительности» в системе реализма. Но не только по своему художественному объекту, а и своим методом, ибо метод, по афористическому определению А.И.Герцена, есть самоё развитие содержания. Свой новый художественный объект научная фантастика реализует методом, который дополняет жизнеописательный реализм.

Ее новаторство было в том, что она, заново поставив в искусстве проблему социальной среды, соединила ее с идеей великой преобразующей миссии научного знания. Зародыш этого нового подхода заложен был еще в социалистических утопиях. «Опережающее» отражение, прогнозирующий реализм возникли в связи с особой кинетичностью технологической сферы социальной среды. Быстротечность протекающих в ней процессов менее всего поддавалась фиксации в их данности, — сразу же возникала необходимость предвидеть, как будут выглядеть завтра, либо в иных, отличных от нынешних, обстоятельствах, сегодняшние тенденции. Новый жанр, сперва замышлявшийся Жюлем Верном, по его словам, как «роман о науке», почти сразу же выступил и как роман-прогноз о будущем индустриальном применении знания. Уэллс перенес художественное прогнозирование на возможные социальные последствия научно-технического развития. Современная фантастика совершенствует применение прогноза в той и другой областях в поисках синтеза научного и художественного типов предвидения.

Свой пафос предвосхищения будущего научная фантастика первоначально восприняла от утопической литературы. Социалисты-утописты подняли знамя социальной справедливости, об изменении миропорядка, который зиждился на неизменном принципе частной собственности, эксплуатации человека, индивидуализме и национальной ограниченности. Утописты впервые применили способность человеческого разума предвидеть будущее к наиболее общим и неотложным проблемам социального переустройства мира. Несмотря на то что их прозрения, подобно гениальным натурфилософским догадкам древних материалистов, были интуитивно умозрительны, сама направленность их мышления в будущее оказалась чрезвычайно существенной.

Темпы развития цивилизации и возраставшая с каждым новым шагом капиталистического производства острота социальных противоречий выдвинули потребность в планировании будущего. Марксизм утверждал, что поставил предвидение социальных процессов на научную почву. Предложенная им идеология прогнозирования хода истории оказала огромное воздействие на научно-фантастическую литературу, выдвинув вместе с тем на первое место ее социальные жанры. Если, например, способность Уэллса смотреть в социальное будущее (социальные мотивы Жюля Верна еще целиком были погружены в настоящее) роднила его с утопистами, то политическим радикализмом и научным уровнем своей социальной фантастики он обязан был усвоенной из марксизма идее неизбежного конца капиталистической системы.

В романе «Освобожденный мир» он писал: «Человечество истощило свои ресурсы, как… умалишенный. Люди израсходовали три четверти всего запаса каменного угля, имеющегося на планете, они выкачали почти всю нефть, они истребили свои леса, и им уже стало не хватать меди и олова… Вся общественная система стремительно приближалась к банкротству».[553]Уэллс пророчески предсказал в этом произведении первую мировую войну: она разразилась, едва роман успел выйти в свет. Современная техника придала войне, как он и предвидел, истребительный массовый характер. Разве что недоставало атомных бомб, которые в романе Уэллса пускают в ход оголтелые милитаристы.

Именно Уэллсу, чья прозорливость в предвидении отрицательных последствий научно-технического прогресса удивительна, принадлежит заслуга создания романа-предостережения. В двадцатом веке он получил очень широкое распространение в связи с обострением противоречий человеческой цивилизации и вообще резким расширением масштабов трудно предвидимых нежелательных последствий научно-технического развития. Принципиально новые эксперименты, в которых так нуждается сегодня наша технологическая цивилизация, стали просто опасны. Американские физики, готовившие первый атомный взрыв в Аламогордо, одно время опасались распространения цепной реакции на окружающее вещество. Небезынтересно, что, вероятно, впервые мысль о такой возможности высказана была советским фантастом В.Орловским в романе «Бунт атомов» (1928), (Первоначальный вариант — в виде рассказа — был перепечатан специализированным американским журналом научной фантастики и переиздавался в США впоследствии).

Появление жанра романа-предостережения обратило внимание на ряд общих преимуществ современной научно-фантастической литературы, и, в частности, на ее способность анализировать возможные глобальные последствия только еще зарождающихся тенденций цивилизации, приучая читателя мыслить во всепланетных и космических масштабах. Иногда роман-предостережение отождествляют с антиутопией. Но, если роман-предостережение, затрагивая наиболее животрепещущие глобальные проблемы современности (о войне и мире в век неизмеримой мощи оружия массового поражения, о судьбах социально-освободительного движения в новых исторических условиях, о судьбе человеческой цивилизации в целом и т.п.) — и в этом его несомненное преимущество не только среди фантастических жанров, — если роман-предостережение проецирует в будущее обоснованную тревогу, если его гуманизм опирается на действительно рациональные представления о нежелательных тенденциях, то антиутопия снимает рациональный критерий и тем самым извращает гуманистическую цель предостережения. Антиутопию, представленную в мировой фантастике имена. О.Хаксли, Е.Замятина, Д.Оруэлла и др., не интересуют социальные силы, способные обуздать нежелательные тенденции. Ее «пафос» — подминающая человечество стихия природы или общества, гибельность «машинной» цивилизации независимо от ее социальной среды. Водораздел между романом-предостережением и антиутопией кладет мера научности и нравственная цель предвидения. Представляется поэтому ошибочным распространенное терминологическое смешение жанров.

Но и роман-предостережение методологически достаточно односторонен, что дает основание ставить иные произведения этого рода в ряд антиутопий. Они, по словам И.Ефремова, были бы даже необходимы, если бы наряду с картинами бедствий показывали, как их избежать. Другим полюсом антиутопий, по его мнению, можно считать немалое число научно-фантастических произведений, где счастливое будущее достигнуто как бы само собой и люди — это неуравновешенные, невежливые, болтливые и плоско-ироничные герои будущего — больше похожи на недоучившихся и скверно воспитанных бездельников современности. Оба полюса ошибочных представлений о грядущем смыкаются, подчеркивает Ефремов, в единство игнорирования диалектического рассмотрения исторических процессов и неверия в человека.

Двойственный характер современного научно-технического прогресса и сложность путей, по которым идет ныне социально-освободительное движение, требуют особо четкой оценки того, что называют желательными и нежелательными тенденциями, а это вряд ли достижимо при имманентном прогнозировании и, стало быть, жанровом обобщении тех и других. Сегодня научная фантастика — и технологическая, и особенно социальная — как никогда нуждается в целостном анализе столкновения тенденций, в целостном изображении борьбы идеала с антиидеалом, а стало быть, и в определенном жанровом синтезе. Это понял еще Уэллс. Его попытки осуществить в некоторых своих романах (в «Освобожденном мире», например) подобный синтез означали прогресс критического реализма в научной фантастике, приближая ее к полноте охвата действительности в обычном социальном романе. Для дальнейшего развития литературы опыт Уэллса имел принципиальное значение. Ефремов в своем творчестве сознательно ставил цель совместить роман-предостережение с конструктивным изображением будущего.

Очевидно, прогностическая функция по своей универсальности — важнейшая для научной фантастики, — от ее языка и стиля, психологизма и типологии жанров, до тематики и художественного объекта. Но наиболее существенное ее значение как «принципа дополнительности» в общей методологической системе реализма. В докладе на 1 Съезде советских писателей М.Горький подчеркивал прогностическое начало искусства как дополнительное условие истинности и активной действенности реализма. «Вымыслить, — говорил он, — значит, извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить в образ — так мы получили реаизм. Но если к смыслу извлечений из реально данного добавить — домыслить, по логике гипотезы — желаемое, возможное и этим еще дополнить образ, — //получим тот романтизм, который… способствует возбуждению революционного отношения к действительности, отношения, практически изменяющего мир»[554].

Уже наивно-поэтическое стремление мифа и волшебной сказки приподнять завесу над грядущим сообщало им особую, отличную от всех других жанров привлекательность. Ведь до последнего времени, когда возникла конкретная научная прогностика, ни один тип научного или художественного творчества не ставил предвидение своей специальной задачей. Если прогнозирующий подход к действительности, по мысли М.Горького, должен быть учитываем всеми жанрами, то научно-фантастические жанры выступают как прогностические по преимуществу. Гипотетическое начало художественного мышления обособляется в них не только тематически и поэтически, но — и это главное — методологически.

Большинство читателей, по данным социологического исследования, ценит научную фантастику «прежде всего как „литературу о будущем”[555]. Это не исключает направленности ее прогнозов и в настоящее, и в прошлое (когда уже известные обстоятельства либо свершившиеся исторические события „переизрываются” на основе вводимых писателем-фантастом не известных в то время условий). В этой связи заслуживает внимания определение, которое дает в своей диссертации „Пути развития научно-фантастического жанра в советской литературе” (1968) индийский аспирант Ленинградского университета К.Дхингра: „Научная фантастика — это литература образного выражения [естественно] научных и социальных гипотез о будущем, настоящем и прошлом (по вопросам, разносторонне касающимся Человека), логически проецированных из явлений современности и, поэтому, вероятных”[556].

Как раз категория прогноза делает этот жанр своего рода перекрестком художественных времен. Мотивированный маневр по всем трем временным координатам открывает простор тому самому художественному мысленному эксперименту (скажем, в романе М.Твена «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура»), который представлялся В.А.Луначарскому «характерным для реализма двадцатого века связующим звеном между фантастическим и нефантастическим творчеством (Г.Уэллса — и Б.Шоу, например)»[557]. Если превосходство жизнеописательной литературы неоспоримо в реализме настоящего и жизнеподобии поэтических форм, то преимущество научно-фантастических жанров в реализме будущего и рациональной истинности гипотетического изображения. Если в социально-психологическом романе о современности будущее выступает как идеал и критерий, то в романе социально-фантастическом будущее переходит в прямой объект изображения, и тем самым создается предпосылка творческого развития идеала.

В течение долгого времени научная фантастика выпадала из поля зрения литературоведения как явление будто бы малохудожественное. В самом деле, может ли она гордиться своими Шекспирами и Гоголями? Своими Гамлетами и Григориями Мелеховыми? Своей «Илиадой» и «Войной и миром»? По мнению известного американского писателя-фантаста Фредерика Пола, девять десятых всего написанного фантастами — макулатура. Правда, статистическое исчисление издержек обычной жизнеописательной литературы тоже могло бы оказаться обескураживающим. Фредерик Пол совершенно прав, полагая, что о литературе следует судить в первую очередь по ее достижениям. А в современной научной фантастике они несомненны. Известный английский ученый и писатель-фантаст А.Кларк убежден, что лучшие книги этого жанра «вполне выдерживают сравнение с любым публикуемым в наши дни художественным произведением (исключая, конечно, наиболее выдающиеся»[558].

И тем не менее, даже на творчество таких писателей, как Р.Бредбери, С.Лем, И.Ефремов, чьи имена стоят в переднем ряду современной мировой фантастики, в какой-то мере распространяется наблюдение отечественного литературоведа Т.Чернышёвой, которая полагает, что научно-фантастические произведения не отличаются «углубленным психологизмом, какой встречаем мы в реалистическом романе или повести, да и социальные конфликты, как правило, лишены нюансов»[559]. В самом деле, даже хороший научно-фантастический роман может показаться психологически схематичным и малолюдным при поверхностном сравнении с обычным бытовым. Но дает ли это основание делать вывод о «бедности человеческого содержания»? В рассказе Р.Брэдбери «Будет ласковый дождь» дом-робот продолжает бессмысленно обслуживать своих хозяев, от которых остались одни тени на стене: люди погибли в ядерном взрыве. Человека-персонажа нет вовсе. А между тем мысль о катастрофе, угрожающей человечеству, если оно не положит предел гонке вооружений, выражена с пронзительной вещественностью. У фантастики и не фантастики не во всем схожие принципы психологизма и вообще художественного мастерства.

Нет ничего легче противопоставить «скелетной» поэтике научной фантастики развитую систему эмоционально-конкретной образности жизнеописательной литературы. Более плодотворным представляется подход социолога З.Файнбурга, который одним из первых обратил внимание на то, что «сопереживание с научно-фантастической идеей вполне совместимо с известной небрежностью, с известным безразличием к художественным деталям»[560]. Спрашивая: «Что же здесь налицо: недостаточное мастерство» отдельных писателей или «органическое свойство метода» научно-фантастической литературы, Файнбург признает: «Этого мы пока не можем сказать уверенно»[561].

Действительно, поэтика научно-фантастической литературы пока что мало изучена. Тем не менее, с большой долей вероятности уже можно сказать, что речь идет о «безразличии» или «небрежности» иного рода, нежели в жизнеописательной литературе. Дело в том, что научно-фантастический образ по своей природе не может быть доведен до того уровня детализации, которого желалось бы по невольной аналогии с каноническими жанрами. Возможность черпать готовые детали непосредственно из живой действительности у научной фантастики, понятным образом, ограничена, ведь она, как правило, рисует нам то, чего нет в действительности. Поэтому исходная посылка обрастает подробностями как бы из самой себя, — подобно тому, как целые системы живого организма развертываются по программе, заложенной в считанных молекулах генов. Здесь всякая лишняя выдумка, предостерегал Уэллс, выходящая за пределы первоначальной посылки, «придает целому оттенок глупого сочинительства»[562]. Чем дальше по цепочке научно-фантастического домысла, тем меньше красок остается, взятых непосредственно из жизни.

Реалистический гротеск тоже бедней конкретными деталями, чем бытовой образ, но всем ясно, что это его свойство, а не порок. Что же касается научной фантастики, то ее образы в гораздо большей мере опираются на отвлеченные понятия, на логику породившей их фантастической идеи, чем на ассоциацию с живой действительностью. Она взывает не столько к конкретно-практическому, сколько к отвлеченно теоретическому опыту нашего воображения. Она ориентирована на относительно новую, еще недостаточно традиционную сферу эстетического восприятия и, видимо, не случайно находит отзвук, прежде всего у людей науки и молодежи, чье восприятие более свободно от инерции художественных канонических норм. За свою сравнительно недолгую историю — немногим более столетия, если брать точкой отсчета первые романы Жюля Верна, — научно-фантастическая литература, возможно, еще не успела в должной мере уравновесить отвлеченно-рациональные элементы своей художественной системы конкретно-эмоциональными. Но, независимо от того, эстетическое воздействие научной истины относительно автономно от поэтической формы; фантастическая же интерпретация этой истины дополнительно смещает художественное восприятие к содержанию, ибо эстетически возвышает ее. Вот в каком качестве оправдано, думается, «известное безразличие научной фантастики к поэтической детали, и вот в каком отношении ее героем выступает не персонаж в обычном понимании, а „фантастическая идея (в том же смысле, в каком героем детектива является сюжет)”[563].

Очень часто фантастическая идея составляет ядро образа человека-героя. Беляевский Ихтиандр — «чудесный роман», который «с огромным удовольствием» читал Герберт Уэллс, потерял бы девять десятых своего очарования, лишись он своих акульих жабр. Поэтическая привлекательность душевной драмы человека-рыбы, точно так же, как и капитана Немо и десятков других персонажей научной фантастики, самым непосредственным образом зависит от эстетического качества их «персональной» фантастической гипотезы, которая мотивирует поступки и намерения, мысли и чувства в гораздо большей мере, чем обычные бытовые психологические мотивировки. По удачному сравнению писателя-фантаста Г.Альтова, герой научно-фантастического романа «светит» наподобие Луны — отраженным светом фантастической идеи, то есть он раскрывается через нее, тогда как в жизнеописательной литературе, наоборот, художественная идея произведения раскрывается через образ героя.

В «человековедении» научной фантастики смещение художественной доминанты с поэтической формы на эстетическое содержание выступает особенно наглядно. Александр Беляев, один из зачинателей советского социально-фантастического романа, ставил, например, своей целью показать многообразие вкусов человека будущего. Беря за исходное вкусы своих современников, он полагал, что не должно быть «никаких стандартов в быту», и одних героев изображал «любителями ультрамодернизированной домашней обстановки — мебели и пр., других — любителями старинной мебели»[564]. Такая чересчур бытовая трактовка человеческой индивидуальности оказалась недолговечной и, в конце концов, ошибочной. Писателю не удалось наметить действительно крупных вероятных черт личности будущего, подобных тем, например, что реализованы в романе И.Ефремова «Туманность Андромеды». У ефремовского героя Дар Ветра требования к личному комфорту, по нашим меркам, даже несколько аскетичны. Но, в самом деле, не поступится ли человек развитого коммунистического общества — такого, каким оно представлялось писателю — своими персональными прихотями ради удовлетворения таких действительно общечеловеческих потребностей, как полнокровная духовная жизнь, творческое горение? Не сместятся ли его запросы с комфорта физического к «комфорту» нравственному?

Речь идет не о степени вероятности тех или иных предположений а о различии самих подходов — о смене каких-то частных предположений, в узко бытовой сфере, стратегическим прогнозом концепции человека. Новый подход явился результатом уточнения идеала человека в практике социалистических отношений, и как следствие этого, социально-фантастический роман И.Ефремова, А. и Б.Стругацких, Г.Мартынова, Г.Гуревича, С.Снегова, А.Палея и др. отказался гадать, сохранятся ли у отдаленных наших потомков, к примеру, такие черты натуры, как стремление владеть антикварными ценностями, и занимался самим типом личности, которая была бы способна нести полную меру психофизической нагрузки и нравственной ответственности в напряженной и не на одно поколение рассчитанной борьбе за лучшее будущее.

Роман этого типа выдвигает, например, ту мысль, что в ходе переустройства мира для человека неизбежно должен измениться и сам человек, причем социальная и биологическая его ипостаси вступят в более тесную, возможно, целенаправленно регулируемую взаимозависимость. Скажем, методы генной инженерии, то есть переделки наследственности, которые сегодня принесли бы вред из-за неосмотрительного применения, в будущем лучшем обществе могут стать новым источником физического и духовного здоровья, вплоть до улучшения самой человеческой природы.

Жизнеописательная литература просто не ставит столь гипотетических и «внесоциальных» проблем человековедения. У нее свои задачи. Для научной же фантастики, по крайней мере, для наиболее специфических ее жанров, именно гипотетический подход к человеку — основной и опорный. То есть сам тип ее человековедения иной: одновременно и схематичней и уже — в анализе реальной человеческой индивидуальности, и обобщенней и шире — в анализе вероятных общечеловеческих проблем.

В свое время литературная критика в штыки приняла беляевскую идею превращения человека в земноводное существо. Неясны были цели такого эксперимента. Но по мере того как океан делался жизненно важным фактором существования растущего населения Земли, вопрос о том, почему бы не появиться племени ихтиандров, становился в порядок дня[565]. Роман Беляева не предлагал бездумно-оптимистического ответа. Его герой расплачивается за свою свободу в водной стихии несвободой общения с людьми. Художественная и жизненная гипотетическая правда образа Ихтиандра в том, что он не загружен такими индивидуальными мотивами, которые не обязательны для человека-рыбы. Индивидуальное в Ихтиандре в сущности вытекает из его биологического отличия от остальных людей и равнозначно особенному.

Возможности художественной индивидуализации во многом зависят от меры гипотетичности, фантастичности решения проблемы человека, а эта мера различна в фантастике разного типа. В психологической, например, «бытовой» — подход к человеку скорее ближе обычной жизнеописательной прозе, чем «технологической» фантастике. И все-таки, даже у таких мастеров, как Р.Брэдбери, С.Лем, А. и Б.Стругацкие, индивидуальные характеристики скупей и схематичней. Дело, видимо, в том, что индивидуально-личные проявления научно-технического прогресса менее уловимы — в силу их быстротечной изменчивости, — чем проявления человеческой индивидуальности в традиционной сфере социальной Среды. Вероятно, поэтому наиболее эффективным приложением человековедения в фантастике всех типов остаются по преимуществу общечеловеческие последствия научно-технического прогресса.

Что касается социально-фантастического романа о будущем, то в нем художественная индивидуализация не только зависит от теоретического представления автора о грядущей человеческой индивидуальности, но и отодвигается — ради этого представления — на второй план. Автор «Туманности Андромеды», например, придал своим персонажам только такие индивидуальные черты, которые раскрывали бы его общую мысль, что при коммунизме в человеческой натуре будут откладываться не более или менее случайно приобретаемые свойства, но наиболее типичные национально-этнические или профессиональные черты, которые были заложены в человеческой психике тысячелетним отбором по закону целесообразности. Звездолетчик Эрг Hoop хранит в крови скитальческую страсть своих предков-норманов, морских бродяг; танцовщица Чара Нанди исполнена артистизма афро-индийских народов; Дар Ветр отмечен свойственным русскому народу равновесием эмоциональной и рациональной сфер, и т.д. Вероятно, эта жестковатая детерминированность индивидуального может быть оспорена. Но, как гипотеза, она интересна тем, что связывает эволюцию самого типа личности с какой-то мыслимой исторической закономерностью.

Персонажи XXI века в повести братьев Стругацких «Возвращение» могут показаться, на первый взгляд, более живыми, чем холодновато-уравновешенные герои Ефремова. Но невоспитанность, болтливая ироничность некоторых из них как-то не вяжется с более совершенными общественными отношениями и культурой. Этой пестротой писатели хотели, возможно, оспорить неправдоподобно прекрасного героя романов о будущем. В одной из своих книг они пояснили, что коммунистический мир был бы, мол, по плечу уже сегодняшним нашим лучшим современникам (отсюда, кстати, оказать, и перемещение действия в сравнительно близкое будущее). Оказалось, однако, что такой реализм — не заботящийся о психологической детерминированности героя окружающей средой — неотличим от натурализма. Философская проблема человека оказалась подменена поверхностной литературной полемикой.

«Типические характеры в типических обстоятельствах», — эта формула социально-психологического реализма сохраняет определенную значимость и для научно-фантастической литературы. Здесь персонажи и обстоятельства, разумеется, необычны, но, по крайней мере, те и другие должны соответствовать друг другу. Нарушение этого соответствия чревато таким же дурным сочинительством, как и несоответствие фантастической детали, первоначальной посылке.

Надо полагать, живой процесс развития человеческой личности подскажет эффективные пути индивидуализации характера и роману о будущем. Но, по-видимому, это уже будет не столько проблема научно-фантастической литературы, сколько задача ее «стыковки» с обычной жизнеописательной. Сегодня же, когда о человеке будущего приходится судить по преимуществу гипотетически, преобладание общих черт типа над индивидуальными представляется не отступлением от художественного реализма, а как раз его предпосылкой. Во всяком случае, вероятность самой гипотетической концепции человека выступает более существенной мерой реализма, нежели гадательное «жизнеподобие» индивидуальности.

Обобщенность характерна и для стилистических средств научной фантастики. Ее язык можно сравнить с языком жизнеописательной литературы как скупую черно-белую гамму графики с многокрасочной палитрой живописи. Мы говорили, что поэтика научно-фантастической литературы почти совсем не изучена. Тем не менее, ее художественная природа прояснена все же настолько, чтобы предположить, что в этой «графичности» как-то преломляется рационалистичность современного мировосприятия. Сдержанность научной фантастики в использовании накопленного художественной литературой богатого арсенала эмоциональных типов, ее специфичное тяготение к логически понятной лексике и фразеологии имеет некоторую аналогию и в эволюции обычной психологической прозы. Еще И.Тургенев обратил внимание на то, что чрезмерные олицетворения вроде: «И весь невредимый хохочет утес», по его словам, «подкладывают» природе посторонние, то есть чисто человеческие, «намерения и цепи»[566]. М.Горького не удовлетворяла условность «лирических песнопений», которые отражают, как он говорил, «первобытное и атавистическое» намерение человека «заговорить зубы»[567] природе. В обычной жизнеописательной литературе реликтовая мировоззренческая подоснова поэтики преодолевается в постепенном вытеснении наиболее обветшалой условности новой, опирающейся на современный уровень мировосприятия. В научной же фантастике массовое творчество новой метафорики, которая отвечала бы научному миропониманию, выглядит порой неоправданной ломкой поэтического языка, хотя по существу мы имеем дело все о тем же процессом его обновления.

Скажем, такие неожиданные образы, как «вектор дружбы» в «Туманности Андромеды», представлялись бы в окружении традиционных поэтических формул чересчур вычурными, искусственно изысканными ради словесного украшательства «в стиле физиков». Вектор — величина, строго ориентированная в пространстве (графически изображается стрелкой определенной длины). В контексте же социально-фантастических идей романа математическое понятие слагается с лирической «дружбой» в точную и емкую метафору: она выражает мысль о ценности активной индивидуальной связи между людьми в эпоху всеобщего братства. Ефремов хочет сказать, что с исчезновением семьи как экономической ячейки и при лабильности производственных связей между людьми (из-за перемены профессии и постоянных перемещений) неизменные узы тесной личной дружбы приобретут особую ценность, так как уравновесят растворение индивида в человечестве. Фраза, казалось бы, искусственно сталкивающая математическую абстракцию с эмоциональным понятием, на самом деле образно подчёркивает глубоко человечную философскую идею.

Можно было бы привести немало примеров и неудачного произвольного контаминирования специальной научной лексики с общелитературной. Фантасты нередко щеголяют терминологизмами ради «модерного» колорита. Но мы хотим обратить внимание на плодотворность тенденции в принципе.

В современной фантастике зафиксирована другая стилистическая струя, более характерная, видимо, для произведений легкого жанра. Ф.Феррини в книге «Что такое фантастика?» (1970) находит, что современный язык этой литературы часто похож на язык сказки. Иногда, говорит он, его сознательно приближают к «детской речи», чтобы сделать единым и общедоступным, о какой бы научной отрасли речь ни шла, — в этом одно из притягательных свойств научной фантастики. Думается, эта тенденция не противостоит первой, а дополняет ее — уже не путем усложнения, а путем упрощения, — приобщая язык художественной литературы к тем же самым отвлеченным категориям науки.

Стилистика — экспериментальное поле, на котором современная фантастика «обкатывает», да и сама часто выдвигает новые понятия, только-только возникающие на горизонте знания. Вырабатываемые ею лексические и фразеологические «штампы» переходят, поэтому из произведения в произведение не только в результате заимствования. Здесь проглядывает та типологическая (и отчасти методологическая) родственность научной фантастики фольклору, о которой в последнее время стали говорить и которая раскрывается как оборотная сторона ее отношения к науке. Отмечают, например, повторяемость сходных коллизий и конфликтов (прилет космического корабля на чужую планету или встреча на Земле корабля пришельцев, контакт с иным разумом и т.д.). общий тип «бродячих» персонажей (космонавт, ученый-исследователь и т.д.) и прочие, по определению Е.Тамарченко, «общие жанровые элементы». Они-то и составляют внеличностную доминанту художественного языка, которая соотносит современную фантастику, как с поэтическим, так и с научным творчеством.

В диссертации «Социально-философский жанр современной научной фантастики» (1970) Е.Тамарченко высказал мысль, что об этой литературе невозможно составить истинного суждения, если делать ударение только на индивидуальном своеобразии и неповторимости ее произведений, ибо присущее современной фантастике «общее жанровое начало» всегда преобладает над индивидуальным, так же как, например, в народных сказках либо в новейшем детективе и романе приключений. Общежанровое начало, по мысли Е.Тамарченко, не мешает произведениям научной фантастики подниматься до самого высокого эстетического уровня, подобно тому, как схожесть и неиндивидуальность сказок не мешает многим из них быть подлинными шедеврами.

Вопрос, правда, в том, где граница между художественными общежанровыми элементами и теми штампами, в худом смысле слова, которые ремесленной фантастике присущи даже больше, чем плохой жизнеописательной литературе. Насколько далее можно сближать поэтику современной фантастики с традиционными изобразительными средствами фольклора. Заранее очевидно, что в письменной литературе индивидуальное и коллективное начала соотносятся иначе, чем в устно-поэтической традиции.

Понятие общежанрового начала возбуждает вопросов не меньше, чем предлагает ответов, но зато оно указывает на очень древний художественно-эстетический эквивалент того самого неличного начала современной фантастики, которое связывают лишь с научно-логической ее природой. Понятно, в отличие от стихийных догадок народной мудрости, здесь оно восходит к объективной истине научного познания, а с другой стороны — сплав является с индивидуальным художественным творчеством, хотя и не растворяется в нем. В научно-фантастической литературе можно, например, наблюдать определенную коллективность творческого процесса и повышенный удельный вес несубъективного критерия жизненной правды. Субъективно-личностное начало не исключается. В полной мере оно действует, окажем, в выборе и трактовке научно-фантастической посылки тем или иным автором. Однако субъективные варианты вымысла, в отличие от жизнеописатальной литературы, здесь в гораздо большей мере сближаются между собой в сипу единых законов научной логики, которая участвует в художественной фантазии, а также из-за общечеловеческого критерия потребности в том или ином еще не существующем изобретении и т.п. Иными словами, субъективные варианты вымысла сближаются под общим знаменателем исходной научной истины.

Источником общежанровых элементов, когда речь не идет об эпигонском подражании, является коллективный процесс фантазии, который можно сравнить с поиском истины в науке, когда последователи повторяют предшественников, чтобы отбросить ошибочное и приблизиться к бесспорному. Советский фантаст Г.Адамов, подхватив жюль-верновскую идею универсального подводного корабля, развил ее на новом уровне. То же можно сказать о романах акад. Обручева «Плутония» по сравнению с близким романом Ж.Верна «Путешествие к центру Земли». Польский писатель Е.Жулавский взял жюль-верновский мотив космического полета в пушечном ядре в готовом виде, но зато герой его романа «На серебряном шаре» путешествуют по лунной поверхности в своего рода луноходе и т.д. и т.д.

Очевидно, что в научной фантастике в отличие от фольклора образованию общежанровых элементов идет не совсем стихийно и имеет не только литературно-эстетическую целесообразность. У научной фантастики «фольклорная» массовость: значительность — на новой уровне — тоже коллективного опыта, научного сознания. Многократное «обкатывание» того или иного допущения здесь в большей мере напоминает присущий научному познанию (но вместе с тем предфольклорной мифопоэтике) принцип «проб и ошибок» о цепью приближения к объективной истине, тогда как, например, в волшебной сказке «бродячие чудеса», перемещались из сюжета в сюжет и, служа различным нравственно-психологическим задачам, по сути, не меняются. Впрочем, между фольклором и наукой нет непроходимой стены. В мифологический донаучный период знание тоже добывалось путем бесчисленных проб и ошибок. С другой стороны, в научной фантастике, так же как и в науке, гораздо большее значение, чем в обычном искусстве, имеет коллективное обследование, варьирование одних и тех же идей, проблем, гипотез. В отличие от научной фантастики и, отчасти, от науки, обычное искусство имеет дело большей частью с жизненным материалом, поддающимся опытной проверке. Для жизнеописательной литературы повторяемость типов или ситуаций не имеет такого значения потому, что всегда есть возможность сопоставить индивидуальные варианты с действительностью и избрать истинный. В научной же фантастике множественность вариантов и коллективность вымысла как бы восполняет недостаточность непосредственного критерия жизненной правды. Суммируясь в литературном процессе варианты в виде общежанровых элементов образуют полный спектр предвидения, — только такая полнота и придает гипотетическому отражению определенную ценность жизнепознания.

С другой стороны, сопоставительный анализ в научной фантастике ведет в область не только типологических сопоставлений с фольклором. Исследование вариантов, выстраивающихся в определенный ряд, дает неоценимый материал и для историко-литературного исследования (литературный процесс научной фантастики — как опережающее отражение процессов научно- технического развития), и для изучения эвристического потенциала научно-фантастического воображения (например, с точки зрения теории решения изобретательских задач — ТРИЗ), и для литературно-теоретического обобщения.

Параллель с фольклором показывает, что наука в научно-фантастической литературе — не просто тема, не просто «жизненный материал», который писатель якобы волен обрабатывать безразлично какими художественными средствами, как иногда ошибочно полагают. Своеобразие как раз в том, что этот «материал» и порождает принципиально новый художественный метод, когда субъективное художественное творчество синтезируется с объективным научным, то есть специфика научной фантастики далеко выходит за рамки жанрового своеобразия. Вопрос о ее месте в системе реализма — это вопрос об изменении традиционной природы художественного познания.

Научно-фантастическая литература, несмотря на то, что она наряду с достижениями переживает известные трудности роста, представляется несомненным фактом прогресса реалистического искусства, по меньшей мере — в расширении сферы его действия и совершенствования, углубления принципов отображения действительности. Возможно (как предположил в одной из своих литературно-критических статей И.Ефремов), научной фантастике суждено умереть как особому жанру, чтобы возродиться в едином потоке большой литературы как одной из ее разновидностей. Возможно, этот процесс уже начался. И если сегодня заметней, что берет научная фантастика у жизнеописательных жанров, то со временем и она сама, с ее непосредственной апелляцией к научной истине, ее пафосом предвидения будущего, ее непосредственной художественной реализацией социально-нравственных идеалов, может оказаться полезной всей остальной литературе.

Предвидение будущего (Возвращение вперед)

Памятная эпоха реконструкции народного хозяйства и первых пятилеток запечатлена не только в традиционных жанрах прозы, поэзии, драматургии. Яркие черты того непростого времени нашли характерное отражение и в таких новых тогда явлениях, как индустриальный роман и производственно-социологический очерк. Тогда же в борьбе за индустриальное обновление отсталого хозяйства, за новые человеческие отношения и передовую научно-техническую мысль формировался и жанр научной фантастики, совсем уже нетрадиционный в русской литературе.

Мир машин и лабораторий, творческий мир научных исканий представлялся в крестьянской России какой-то нереальной планетой. Даже инженер Лось, построивший в романе А. Толстого «Аэлита» космический корабль, мало верил в то, что «какая бы то ни было комбинация машин способна разрешить трагедию человеческого счастья»[568]. Но фантастический образ индустриального и социального будущего, выполняя цивилизирующую миссию, вносил также в умы идею научно-технической революции как составную часть общего прогресса.

Правда, в ту раннюю пору, когда индустриальная революция шла преимущественно путями внедрения в народное хозяйство обычных машин и технологий, на первый план выступало популяризаторское назначение жанра. Самые фантастические идеи литературная критика откладывала на неопределённое завтра, как идеал и мечту. Впоследствии, когда творческий метод научной фантастики нашёл широкое применение в социальных проекциях, в философских, психологических моделях общества и человека, когда научная фантастика стала проникать в реалистическую прозу, когда появилась научно-фантастическая поэзия, драматургия, живопись — и всё это получило развитие не только в русской советской, но и в национальных культурах, — могло показаться, что фантастический жанр навсегда оставляет позади свои первородные связи с естествознанием и техносферой.

И весь этот рост вглубь и вширь теперь уже трудно объяснить одним только внутрилитературным её созреванием. На исходе двадцатого века заметно усложнилось отношение научной фантастики к действительности.

Однако научно-технический прогресс, который критика столько раз уже списывала в невозвратное прошлое, на самом деле оказался не позабыт. Самые тонкие жизненные явления социосферы, чем дальше тем больше, определяются техносферой, и, в свою очередь, оказывают на неё решающее воздействие, и в условиях этой нарастающей обратной связи художественное человековедение смыкается с «машиноведением». А кроме того, через научную фантастику проявляются новые черты самого «человековедения». По мере того как её функциональная доминанта сдвигалась с популяризации знания к «приключениям» творческой мысли, к оригинальному первооткрытию — в содружестве с наукой, фантастика утверждала равноправность интеллектуальной активности, как объекта художественного человековедения наряду с миром человеческих чувств.

Творческая активность эффективней всего проявляется в научно-техническом ускорении созидания будущего. Растущая массовая «потребность в будущем», то есть стремление видеть и распознавать, ощущать и понимать, как завтрашний день набегает на сегодняшний, — вот жизненный источник нынешнего роста научной фантастики и её значимости на пороге третьего тысячелетия.

Современный этап научно-технической революции качественно отличается от периода реконструкции и первых пятилеток. В послевоенные годы освобождение ядерной энергии, появление «думающих» машин, чудеса молекулярной биологии, наконец, освоение космоса, сконцентрировавшее все достижения научной мысли, открыли неограниченные возможности прямого промышленного применения научных открытий и необычайно ускорили производственную отдачу фундаментального знания.

Поэтому эффективность прогресса зависит сегодня не столько от количества внедрённых в народное хозяйство отлаженных машин, отработанных технологий, проверенных принципов организации производства и т.д., сколько от наукоёмкости индустрии, от непрерывного обновления всей вообще нашей жизнедеятельности, начиная, прежде всего с духовной, за счёт новых открытий и новых научно-технических подходов.

Прообраз счётно-решающего устройства появился многие сотни лет тому назад, а ещё наши деды не сразу предпочли допотопным «костяшкам» куда более производительный арифмометр. Однако сегодня, когда качественный скачок зависит от преодоления устаревшей традиции, консервативная сила привычки, уберегающая нас от прожектёрства, превращается в серьёзный тормоз.

Прогресс всегда был продуктом творческой деятельности, но сегодня — иначе, чем вчера: нынешняя активность творцов научно-технической революции гораздо больше зависит от интеллектуальной массовой энергии народа. И художественная литература призвана сегодня интенсифицировать человеческий фактор прогресса в более широком спектре, чем, например, в 20-30-е годы. Никогда ещё научно-техническое развитие так не зависело от самого образа мысли и прежде всего — насколько она, эта мысль, ориентирована в завтрашний день. На тех космических скоростях, какие обрела теперь наша жизнь, эффективное управление любой деятельностью немыслимо, чтобы не представлять себе — ежечасно и повседневно — возможные последствия сегодняшних усилий.

И эта установка важна не только для экономики отдельной страны. Ныне человечество обязано зорко вглядываться в будущее уже для того, чтобы выжить. В статье «Логика ядерной эры», напечатанной «Правдой» в сорокалетний юбилей победы над фашизмом, известный белорусский прозаик А.Адамович, размышляя о том, какой должна быть литература в нынешнем мире, «где против жизни нацелено столько мегасмертей», если она желает активно бороться за спасение будущего, — писал, что литература должна «воспринять логику мышления нашей эпохи». Философы утверждают, продолжал Адамович, что в наш стремительный век «потенциальное будущее начинает всё более ощутимо влиять на современность»: «будущее, которое существует в человеческом сознании, представлении (а, значит, и в литературе) (хотя по справедливости, — в значительной мере благодаря литературе, — А.Б.), способно воздействовать и на саму реальность»[569].

В неспешные прошлые века связь времён осуществлялась по преимуществу от вчера к сегодня. На исходе двадцатого столетия диалектика жизни такова, что почти физически ощущаешь, как грядущее, следствие былого, переходит и в «причину» настоящего. И как раз художественная литература выступает самым массовым каналом этой обратной связи. Поэзия, говорит Адамович, запечатляет парадоксальную логику раньше прозы — немаловажное преимущество на скоростных магистралях современности. Но если литература по-прежнему подразделяется на поэзию, прозу и т.д., то теперь вместе с тем всё больше различается и по типологически-временной оси своего реализма. Задолго до того, как поэт изобразил, например, апокалиптические последствия нейтронной бомбы, ещё не сброшенной на наши головы, задолго до её изобретения писатель-фантаст (и учёный-химик) Е.Парнов предсказал в повести «Возвратите любовь» адское оружие, уничтожающее людей, чтобы сберечь для победителя в чистоте и сохранности города и заводы. Не случайно А.Адамович проиллюстрировал мысль о логике ядерной эры отрывком из научно-фантастического романа белорусского писателя Э.Скобелева «Катастрофа» — о том, как ядерный взрыв убил всё живое на острове, и уцелевший герой горько сожалеет: «…часы уже пробили двенадцать, ничего не изменишь, горы оружия, в которое мы вкладывали свои надежды, никого не спасли…»[570].

«Литературная газета» отвела как-то целую полосу научному прогнозу «ядерной зимы», которая выморозила бы жизнь на всей планете в результате необратимого перелома климата[571]. Эта картина нарисована по математическим моделям атмосферно-экологических последствий применения ядерного арсенала, накопленного в мире. Исследование было выполнено «советско-американской группой под руководством В.Александрова. Красноречивые выводы очень уж мешали торговцам ядерной смертью, и талантливый учёный загадочно исчез с международного симпозиума в Испании…»[572].

Между тем о глобальной опасности ядерного и аналогичного по своим последствиям оружия советские писатели предостерегали ещё в 20-30-е годы (романы В.Орловского «Бунт атомов» и А.Казанцева «Пылающий остров»). Самое же первое предостережение прозвучало от Г.Уэллса в романе «Освобождённый мир», за сорок лет до Хиросимы. И дело не только в жизнеподобии фантастических реалий ядерного апокалипсиса. Уже тогда писатели пришли к вполне современному выводу, что планету можно сохранить для будущих поколений сотрудничеством стран и народов, а не гонкой вооружений.

В наши дни трудно выделить, что для литературы насущнее: предостерегать, привлекать ли внимание к опасностям, которыми чреват научно-технический прогресс под расколотым небом планеты, или вселять надежду на лучшее будущее. Одно неотделимо от другого. И в своих художественных решениях этой двуединой задачи научно-фантастическая литература не просто усваивает логику эпохи — она давно уже (по крайней мере с тех пор, как Ж.Верн придал её черты развитого жанра) активно осуществляет воздействие будущего на настоящее.

Она служит подлинно гуманистическому прогрессу не только тем, что развёртывает в завтра сегодняшние проблемы человека и общества, не только подхватывает с переднего края науки (в том числе и гуманитарной) и развивает в художественных образах смелые гипотезы с переднего края творческого познания и жизненной практики. На современном этапе особенно ценно, что художественный мир этой литературы заражает воображение опережающим видением и пониманием процессов действительности, что она культивирует повседневное сознание проективного типа как синтез непосредственно-художественного миропредставления с научно-теоретическим.

Интеллект, или структура умственных способностей, от которой зависит стратегия решения встающих перед человеком проблем, а стало быть, и наша активно-преобразующая деятельность, — категория не только индивидуальная, которая закладывается наследственно и воспитывается всей жизнью индивида; интеллект точно так же изменяется в истории общества, как всё остальное сознание. Поэтому на новых витках прогресса интеллектуальное творчество тоже нуждается в преодолении инерции. И в этом-то заключён источник нынешней общекультурной потребности в научной фантастике.

Когда на вопрос, отчего научно-фантастические образы настойчиво проникают сегодня во владения «большой» литературы, литературная критика отвечает в том духе, что, мол, писатели-реалисты озабочены поиском свежих изобразительных средств — это только часть истины, хотя и симптоматичная для поэтической зрелости литературной «Золушки». С точки же зрения общелитературного процесса существеннее, нам думается, художественно-методологическая природа фантастических исканий. При нынешней плотной «состыковке» социального прогресса с научно-техническим, современный реализм как эффективный способ познания будущего не может не синтезировать непосредственно-художественное миропредставление с научно-теоретическим. Когда продуктивность преобразований в нашем мире всё больше зависит от временной ориентации сознания, литературная наука не может не обратить внимания на то, насколько художественное человековедение обогащает интеллект пониманием и ощущением «готовностей» (употребим уместное здесь слово М.Е.Салтыкова-Щедрина) будущего в настоящем.

В эстетической и нравственной сферах память прошлого навсегда остаётся созидательным наследием будущего. Вечна жизнь красоты, запёчатлённой искусством: последующие ценности не отменяют, а углубляют восприятие прежних шедевров. Иное дело в научном познании, где каждое новое поколение не может не испытывать на прочность прежние сведения об окружающем мире и человеке. Здесь ценностное соотношение старого и нового беспрерывно меняется. В школе будущего, описанной И.Ефремовым в романе «Туманность Андромеды», преподают самые последние факты, гипотезы, теории. Это важно не только в целях оперативной информации, но и для того ещё (а, может быть, это и есть самое главное), чтобы понимание науки формировалось сразу с переднего края, — чтобы с ранних лет научить человека учиться новому. Научить каждого мыслить так, чтобы опережающая события работа сознания определяла повседневный стиль нашей умственной деятельности, -всеобъемлющая задача, и мировоззренческая, и нравственно-психологическая (пробудить, например, сознательный интерес миллионов к новым проблемам страны), и, что нас интересует в связи с научной фантастикой, также задача художественно-интеллектуальная.

Конечно, новому должна лучше учить система образования. Но вот развить чувство нового, потенциально столь же нам свойственное, как и привычка к старому, по силам лишь всей культурной обстановке, всей нашей жизни. Только в общем потоке действительности целиком задействуется активность интеллекта, перестраивается структура сознания, выдвигается наряду с пониманием будущего также и ощущение и воображение будущего.

Совершенно особый интерес представляют в этих условиях литературные модели: они создают наиболее полное и целостное представление о преобразующей деятельности человека. И что касается научно-фантастических моделей, то, в отличие от непосредственно-реалистических форм искусства, сосредоточенных, если говорить о тематике научно-технической революции, на социально-психологических последствиях развития науки и техники, литература жюль-верновской традиции ценна, как мы уже упоминали, своим прямым изображением предстоящих свершений. Самими принципами, проективным характером своего реализма, научная фантастика во всех своих разновидностях, от «технологической» до социально-психологической, всегда была на этом острие научно-технического прогресса. По своей природе она противоположна идее экстенсивного развития.

В романе И.Ефремова «Туманность Андромеды», в котором изображено коммунистическое будущее, само собой подразумевалась продуктивность, а не размеры молочного стада. Вообще говоря, от писателя-фантаста здесь можно было ожидать более индустриальной выдумки. Не так давно в Англии сконструировали экспериментальную биомеханическую «корову». В той же «Туманности Андромеды» люди будущего почтили памятником изобретателя простого способа синтезирования сахара. Синтетическая пища, равноценная природной, — обычная реалия современной фантастики. При неизбежном сокращении ручного труда пока ещё не видно иного пути изобилия продуктов питания.

Вместе с тем наиболее прозорливые модели будущего всегда учитывают, что в интересах человека научно-технический прогресс не может идти одним только заводским, фабричным путём. Скажем, те же молочные продукты биологически слишком сложны для полноценного синтезирования. Поэтому Ефремов по старинке культивирует молочный скот, но зато такой, который даёт не свёртывающееся при хранении молоко, что сократило потери, упростило цепочку между природой и потребителем.

Мать-природа полна неиспользованных возможностей, а сотни миллионов человек в мире по-прежнему голодают. Земные просторы уже не обеспечивают потребность растущего населения планеты, например, в животных белках. Отечественная фантастика практично смотрела вперёд, создав ещё в двадцатые годы романтический образ Ихтиандра, которому профессор Сальватор приживил акульи жабры. «Первый человек среди рыб и первая рыба среди людей», по замыслу учёного должен был проложить дорогу к сокровищам гидрокосмоса.

В послевоенные годы именем беляевского героя было закодировано несколько советских гидробиологических экспедиций. Массовое проникновение в океанские недра, возможно, потребуют даже какой-то биологической приспособляемости к подводному миру (см., например, повести С.Павлова «Акванавты» и А.Балабухи «Майский день»), не исключено — в сотрудничестве с «приматами моря» дельфинами (как в повести А.Кларка «Остров дельфинов» или в романе С.Жемайтиса «Плавающий остров») в роли пастуха китовых стад (например, в романе А.Кларка «Большая глубина», повести А. и Б.Стругацких «Возвращение») и т.д.

Мы приводим эти примеры, по-своему типичные для научной фантастики, не только из-за их созвучия задачам изменений в экономике. По литературно-критическим откликам складывается иногда впечатление, будто научная фантастика — вся сплошь о звездолётах, об иных мирах. А между тем, её забота о хлебе будущего распространяется и на самые актуальные ныне идеи ресурсосберегающей, природосохраняющей экономиики, включает то самое требование безотлагательного теперь перехода на замкнутое, безотходное производство, не загрязняющее окружающей среды, которое предусматривалось фантастическими моделями задолго до того, как ударила в набат реалистическая литература.

Правда, не были услышаны и предостерегающие голоса учёных, которые раздавались гораздо раньше. Надо было обладать неординарной дальновидностью, чтобы в далёком прошлом предусмотреть вот эти буквально сегодняшние проблемы: «Не будем, однако, слишком обольщаться нашими победами над природой, — писал Ф.Энгельс в „Диалектике природы”. — За каждую такую победу она нам мстит. Каждая из этих побед имеет, правда, в первую очередь те последствия, на которые мы рассчитывали, но во вторую и в третью очередь — совсем другие, непредвиденные последствия, которые очень часто уничтожают значение первых»[573].

Если в древности подобное «покорение» природы оставляло за собой пустыню, то теперь, когда научно-индустриальная мощь человека сравнима с глобальными силами, не запаздываем ли мы, откладывая на завтра вопрос, идёт ли вообще наша цивилизация оптимальным, разумным путём?

Научная фантастика, во многом опередившая науку и практику, в своей увлечённости промышленно-урбанистическими формами прогресса, всё-таки проглядела экологическую опасность в её действительных масштабах. Зато теперь она берёт реванш, выдвигая этот вопрос, подразумевающий также и радикальное решение экологической проблемы как частный случай. В повестях «У меня девять жизней» А.Мирера и «Возвращение» А. и Б.Стругацких эскизно очерчена гипотетическая цивилизация иного типа, чем наша, основанная не на крупномасштабной технике, где, например, роль машин-автоматов выполняют животные и растения, гигантский живой мозг работает в качестве ЭВМ и т.д. Производство материальных благ, преобразование окружающей среды как бы продолжает природные процессы. Такая цивилизация, во-первых, более производительна, а главное, не нарушает гармонии разума со средой. Её зародыш — не в дальнем космосе, а у нас на Земле — можно усмотреть ещё в повести А. Беляева «Вечный хлеб», рассказывающей о том, как было открыто синтезирование питательного теста — прямо из воздуха! Однажды инициированная реакция идёт сама собой, без участия человека. Интересный, прямо-таки сегодняшний комплекс условий.

Подобная форма производительных сил исключила бы нынешние противоречия, когда мы теперь восстанавливаем природное равновесие, апеллируя к нашему чувству вины за опасную экологическую обстановку. Искусство теперь задним числом сигналит о недальновидных «победах» человека над природой, тогда как необходимо наперёд коррелировать преобразование природы, в том числе и с нашим нравственным идеалом.

Научная фантастика в своих конкретных предостережениях не может быть намного мудрее научно-общественной мысли, из которой она исходит. Её возможность в другом, — СОЗДАВАТЬ ПОСТОЯННУЮ ОРИЕНТАЦИЮ В БУДУЩЕЕ, чтобы общественное сознание заранее выбирало оптимальные пути преобразования окружающей среды.

Закапсулировать цивилизацию нельзя без того, чтобы не пойти вспять. Любая живая система тотчас же начинает умирать, как только останавливается в своём развитии. И может быть, новые биологические технологии провозвестят переход к принципиально иному типу преобразования природы, ей же, природе, и родственному? Научно-фантастические модели выдвигают на обсуждение миллионов читателей (и в этом одно из преимуществ фантастики как формы культуры) новую мысль об управлении стратегией бытия, казалось, навечно нам заданной от Мироздания, подобно закону всемирного тяготения.

Здесь мы снова, но уже на другом уровне и в ином смысле, возвращаемся к космическим мотивам и масштабам научной фантастики. Нетехнологическую модель цивилизации нельзя было бы себе и представить, исходя лишь из планетарных условий и, соответственно, геоцентрической психологии. И те, и другие господствовали тысячелетия. Космизация человеческого сознания, о которой недавно заговорили философы, шла в значительной мере и путями научной фантастики, совершалась в её литературных формах. «Жюль-верновский» жанр задолго до первого советского спутника формировал взгляд на человека и нашу планету с точки зрения аргонавтов Вселенной (какими мы сами тоже явля-емся на своём космическом корабле по имени Земля), со стороны мири-адов блистающих звёзд, где законы жизни подобны нашим (Мироздание ведь «построено» по единому плану) и вместе с тем, несомненно, отлич-ны. Научная фантастика составляет свой бесконечный каталог альтерна-тивных миров для того, чтобы в этом зеркале лучше разглядеть и глубже понять наше собственное бытиё.

Мысль о выходе за пределы планеты была зачата ещё в долитературном, мифологическом эпосе, но впервые выведена была на орбиту научно-технического прогресса «лунной дилогией» Ж.Верна.

Писатель Е.Парнов и литературовед Ю.Кагарлицкий в диалоге о современном состоянии научной фантастики, напомнив, что благодаря ей мир, например, удивился полёту на Луну «гораздо меньше, чем первому кругосветному путешествию Магеллана… Вот был переворот (для XVI века, — А.Б.) действительно!», имели все основания подытожить: «Фантастики психологически подготавливает общество к свершениям научно-технической революции»[574]. Она делает это, конечно, как художественная литература, её предвидения не претендуют быть точными (хотя в долгосрочных прогнозах нередко чаще попадают в цель, чем научные), но, тем не менее, зиждутся не на одной поэтической условности, а на реальных тенденциях научно-промышленного развития.

Ж.Верн, хотя и ошибочно послал своих героев на Луну в пушечном ядре, познакомил читателя через эту условность с неочевидным в своё время вопросом скорости — ключевой проблемой космонавтики. Научно-фантастическая условность апеллирует к нашей вере в творческий разум, в технологическое умение и, вместе с тем, воспитывает в нас эту веру своей логикой и своей мерой красоты целесообразного. Сплав научной догадки с эстетической интуицией, ещё очень мало изученный, как раз и помогает преодолеть стереотипы отжившего знания, создаёт неожиданный взгляд на привычные вещи, явления, законы природы и общества, как бы высвобождая в нашем миропредставлении то, что принадлежит будущему.

Многочисленные свидетельства творцов научно-технического прогресса об этом таинственном, малоизученном процессе обновления мысли фантазией, ориентированной в будущее, рассеянные в архивах и малодоступных изданиях, могли бы составить поразительную книгу об активнейшем участии художественной литературы в революционных изобретениях и открытиях — в постановке задачи, в зарождении оригинального замысла, в осмыслении предстоящих путей науки и техники. И когда в статьях на тему «Литература и научно-техническая революция» кровное детище этой самой революции даже не упоминается, вряд ли нужны другие доказательства обветшалого взгляда на эстетические отношения искусства к действительности. «Болты и гайки» научно-технического прогресса, мол, не предмет для художественной литературы. В статьях речь идет, о каких угодно — социальных, психологических, философских, нравственных, бытовых — последствиях научно-технической революции, только не о той интеллектуальной деятельности, что составляет источник научно-технической революции, хотя это тематика также произведений биографического жанра об учёных или, например, таких известных романов, как «Скутаревский» Л.Леонова, «Иду на грозу» Д.Гранина и т.п.

Читатель, неплохо знакомый с научной фантастикой, судит о ней не по тем девяти десятым книг, о которых американский коллега Ефремова Т.Старджон отозвался в духе чёрного юмора, что, мол, всё это макулатура: «А почему бы и нет? Девять десятых чего угодно являет собой макулатуру. Включая и обыкновенную литературу, естественно»[575]. Но даже самые лучшие реалистические произведения не ставят задачей предвосхищать творческие возможности разума, тогда как самые поэтические романы жюль-верновской традиции не конкурируют с реалистическими в разностороннем изображении человека. Настало время разобраться, обладает ли, в самом деле, какой-нибудь литературный жанр безраздельной монополией на художественное человековедение? И, далее, разве искусство гуманистично только лишь человечными чувствами, как получатся согласно многим литературно-критическим работам, когда речь захоит о «машиноведении» научной фантастики?

Определённая часть читающей публики и литературной критики по сию пору не подозревает о том, насколько многогранным обязано быть художественное человековедение в нашу эпоху, чтобы примерно хотя бы охватить нераздельно слитые в нашем биологическом естестве человечное чувство и творческую мысль. Можно ли говорить о целостном отражении внутреннего мира, не беря в расчёт того самого проективного свойства интеллектуальной деятельности, в исследовании которого как раз и сильна научная фантастика!

Литературоведению и критике предстоит обобщить суждения учёных, каким же конкретно образом питала и стимулировала живая ветвь художественной литературы их профессиональное творчество. Свидетельства тех, через чьё воображение пролегают творческие связи фантастики с прогрессом, могли бы раскрыть и обосновать «еретическое» суждение великого В.Вернадского о том, что наука не является логическим аппаратом, единственно имеющим привилегию на поиск истины, что истину можно познать только всей жизнью и что диалектика действительности, запёчатлённая искусством, с глубокой древности во многом определила становление знания, посредством полнокровного моделирования жизни.

Один из последователей В.Вернадского, палеонтолог и писатель-фантаст И.А.Ефремов, выделял среди прочих функций этой литературы общекультурную миссию в генерализации картины познания. В предисловии к одной из научно-фантастических книг он писал: «Научная фантастика несёт ступень за ступенью эстафету науки от первичной популяризаторской функции, ныне отданной научно-художественной литературе, до уже гораздо более серьёзной натурфилософской мысли, объединяющей разошедшиеся в современной специализации отрасли разных наук. Научное познание становится настолько многосторонним, что требует чрезвычайно дорогих и сложных экспериментов и всё более узкой специализации. Информация, нагромождаясь в непомерных количествах, уже не объединяет, а разобщает учёных, делает непосильным индивидуально-цельное представление о мире и замедляет продвижение фронта науки. В этих стеснённых обстоятельствах наука не может изучать, а тем более разрешать в нужном темпе все сложности и противоречия социальной жизни человечества и психологии отдельных людей. Возникает необходимость в научной мечте — фантазии, обгоняющей собственно не науку, так как она исходит из неё же, но возможности конкретного применения её передовых достижений»[576].

Академик И.Петрянов-Соколов, главный редактор журнала Академии наук «Химия и жизнь» (журналу присуждена премия Калинги — высшая международная награда за популяризацию науки), писал в своё время, что в обозримом будущем научно-популярные издания станут «важнейшим средством общения учёных разных специальностей. Любое научное достижение только тогда может быть признано завершённым, когда оно становится всеобщим достоянием… научная публикация будущего должна быть популярна, по сути, — понятна и, что не менее важно, интересна многим»[577].

Нетрудно заметить, что научно-фантастическая литература удовлетворяет всем этим требованиям, междисциплинарности, перспективности, общепонятности, интересности. Исключая, конечно, строгую научность. Но зато в научной фантастике выше выход драгоценного металла новаторских идей. В отличие от обычной популяризации, фантастическая литература участвует в генерализации знания ещё и целостным характером своих художественных моделей. В космическом романе, в социальной утопии можно найти интересные попытки представить пути взаимодействия, нарисовать перспективу сращивания многих наук и разных отраслей человеческой деятельности. В художественном мире будущего давно уже просматривается идея междисциплинарных связей естественных и технических наук (скажем, в фантастических проектах глобального, космического масштаба) и ещё более важная мысль об интеграции естествознания с обществоведением.

Добавим, что научно-фантастическая литература участвует в научно-техническом прогрессе не каким-то одним, пусть и важнейшим свойством (Ефремов, например, только упоминает об «установке вперёд» — самой характерной черте её творческого метода), но всей совокупностью своих многоразличных функций.

Ещё не оценённую роль сыграла она в научно-техническом прогрессе эстетикой машин, механизмов, лабораторий, более чем на столетие, опередив дизайн как художественный принцип конструирования. «Наутилус» капитана Немо всё ещё совершенен для нас (даже по меркам будущего), может быть, потому, что построен красиво. Научная фантастика открыла красоту «приключений» творческой мысли — ту внутреннюю красоту потаённых процессов познания, которая теперь получает признание как критерий научной истины.

Жюль-верновская традиция современной фантастики не перестает быть художественным творчеством во всех своих функциях, в том числе и в информационной. Научная фантастика не фотографирует готовой красоты науки, но выступает её соавтором — участвует в её открытии, выдвигает красивые идеи, воздействует на их разработку и реализацию, то есть эстетически направляет процесс созидания будущего.

В частности, научная фантастика готовит нас к неколичественному преодолению мегабитового взрыва, который ещё называют информациионным кризисом, когда беспричинно растёт Эверест невостребованной информации. Научная фантастика своими «безумными» идеями напоминает о том, что прорывы к новым свершениям всё больше осуществляются не количеством бит, не объёмом знаний, а качеством их осмысления, продуктивностью оригинальных идей.

Здесь с научной фантастикой не конкурирует и самая талантливая популяризация. Одарённый писатель-фантаст никогда не копирует даже самых передовых идей, а нередко сам привносит в науку замыслы, подсказанные практикой жизни, которую он пропускает через художественное сознание. Известный биолог академик В.Парин напомнил как-то, что проблема искусственного анабиоза была впервые разработана не в научной литературе, а в рассказе А.Беляева «Ни жизнь, ни смерть». Замедление жизненных процессов при понижении температуры организма вплоть до почти полного замерзания, имеющее место в природе во время зимней спячки животных, может быть искусственно усилено для исцеления смертельных ныне недугов, для «замораживания» космонавтов при сверхдальних полётах и т.д. Научно-фантастический рассказ А.Беляева явился как бы заданием медикам и биологам.

Лев Толстой ценил художественное дарование Жюля Верна, но поистине был поражён фантастическим по тем временам эффектом невесомости. Этот наглядный феномен космонавтики ведь и вошёл в массовое сознание через повесть «Вокруг Луны». Сама мысль об освоении космического пространства, — а она означила исторический поворот в сознании человечества, — впервые была высказана (как отмечает энциклопедия «Космонавтика») в художественной литературе, которая и превратила сказочные мотивы шумерского эпоса, «Невыдуманных историй» Лукиана в патентоспособную идею, реализованную запуском первого спутника. Из истории литературы не вычеркнуть того факта, что Юрий Гагарин по возвращении с орбиты вспомнил научно-фантастические произведения К.Циолковского и И.Ефремова, а генеральный конструктор космических ракет С.П.Королёв рекомендовал роман «Туманность Андромеды» своим сотрудникам. Можно привести, вероятно, тысячи примеров разнообразной действенности такой вот эстетически преобразованной информации с переднего края науки и практики.

Всё расширяющийся поток научно-фантастических идей, мотивов и образов эффективно участвует ныне в перестройке сознания, способствует укреплению связей научно-практического мышления с той надсистемой, что образует духовная культура в целом по отношению к профессиональному творчеству учёных и инженеров. Научная фантастика — испытанный путь обогащения дискретной логики технологического мышления эстетической диалектикой освоения мира, с её ценностными категориями, не только общедоступными, но, главное, интуитивно организующими громадный опыт человечества ещё со времён зарождения искусства. Первоначальная популяризаторская функция преодолевается — или возрождается на более высоком уровне — в новом качестве научно-фантастической литературы.

Смысл генерализующей способности научной фантастики не столько в панорамных возможностях литературной формы (в конце концов, никакому роману не охватить расширяющейся вселенной познания), сколько в неисчерпаемой ёмкости художественного слова и эстетического восприятия мира. Иногда одно-единственное слово запечатлевает целую концепцию, переворачивая веками складывающиеся представления. Термин робот мало что вошёл в общественное сознание и в научную мысль от фантастики, он содержит важное качественное отличие возможностей машины в выполнении отдельных интеллектуальных операций от действительно искусственного интеллекта. Возможно, фантасты раньше учёных поняли, что разум — это не только объём обрабатываемой информации, но ещё и индивидуальная личность. Американский писатель Ф.Пол приводил такой пример: Марвин Минский, руководивший работами по искусственному интеллекту в Массачусетском университете, «в частности, руководствуется тремя законами робототехники, разработаными (писателем-фантастом) Азимовым в его книге „Я — робот”[578].

Если в годы первых пятилеток на передний план выдвигалась научно-фантастическая популяризация в области техники и естествознания, если в периоды больших социальных преобразований отечественная научная фантастика предлагала интересные социальные модели, если она недавно стала сближаться с «нефантастикой» в нравственно-философском, психологическом исследовании человека, то нынче перед ней заново встаёт давно пройденная, казалось, задача разведки научно-технического прогресса. Признаки этого «возвращения вперёд», когда научная фантастика восстанавливает — на новом уровне — свои «технологические» позиции (не утрачивая достигнутых гуманитарно-эстетических рубежей) отмечают и в зарубежных литературах. То есть не в «техницизме» суть этого возвращения.

Нынешний виток научно-технической революции во всём мире чреват такими крупными переменами, так глубоко затрагивает сами устои нашего существования, что переходит в первоочередную проблему художественного человечествоведения. Научная фантастика потому столь оперативно меняет свою функциональную доминанту, что всё время она — впереди научно-технического прогресса. В её предвидениях — наиболее характерной черте её творческого метода — сходятся все функции. Это литература, активно выражающая сегодня ту особенность нашего сознания, с которой учёный-генетик академик Н.Дубинин сказал, что человек обладает способностью предвидеть будущее, и потому отличается чувством ответственности.

Заключение

Каким путём пойдёт отечественная фантастика — покажет будущее. Несомненно, только, что она стала содержательным и многообразным художественно-идеологическим явлением. Нынче уже мало кто воспринимает её только как занимательную популяризацию передних рубежей науки. В ней слились цели и жанровые черты социальной утопии, романа философского, сатирического и психологического, а с другой стороны, это свободная, «художественная» прогностика, пытающаяся угадать пути развития мира — от науки и техники до будущей истории человечества.

Её уже трудно называть научно-фантастической в старом понимании, и тем не менее научный критерий сегодня приобретает ещё большую актуальность, особенно в том, что касается человека. Пути развития отечественной научно-фантастической литературы переплелись сегодня с поисками «формулы человека», отвечающей состоянию современной цивилизации, а с другой стороны, «формулы цивилизации», отвечающей гуманистическому идеалу человека. Центральное место в современной научно-фантастической литературе занимают вопросы гносеологии — к этому центру сходятся все лучи широкого «веера» фантастики, все её направления, трактующие и о машине, и о человеке, и об истории, и о социальном будущем. Фантастическая литература внедряется в те слои жизни, которых художественная литература в недавнем прошлом вообще почти не касалась и которых не охватывают (да и вряд ли могут охватить по своей специфике) «бытовые» произведения.

Утверждая и критикуя, обнадёживая и предостерегая, научно-фантастическая литература пишет важную главу в художественной педагогической поэме о Неведомом, ожидающем нас на пути в будущее.

Фантастическая литература выросла в слишком заметное литературное явление, чтобы по-прежнему оставаться в стороне от историков литературы, преподавателей и критиков. Она умножает нынче свою популярность заметно возросшим идейно-художественным уровнем.

Сегодня критика фантастической и научно-фантастической литературы уже переросла полупублицистические отклики о пользе мечты, но ещё не вошла в стадию углубленного исторического изучения, а только на этом уровне возможна удовлетворительная теория и, в частности, разрешение нынешнего «спора» между традиционной научной фантастикой и «фантастикой вообще». Таким образом, перед нами стоит серьёзная задача — создание полной истории фантастики, охватывающей все жанры и разновидности.

Вместе с тем бесперспективно, на наш взгляд, выяснять специфику разновидностей и направлений фантастики лишь в её собственных локальных рамках. Эволюция фантастической и научно-фантастической литературы должна быть включена в историю литературы «основного потока», и не описательно-хронологически, а в методологическом аспекте.

Вообще само возникновение научной фантастики должно быть рассмотрено с точки зрения обогащения и углубления реализма в широком понимании этого слова. Если иметь в виду её возможное слияние в будущем с «бытовой» литературой, то научная фантастика может быть рассмотрена и как жанрово-видовая реализация некоторых важнейших элементов метода современного реализма. Речь идёт о таком «мечтательстве», которое, по словам Леонида Леонова, определяется «уже не лирой, а… точным, безупречным знанием»[579]. И вот это научной предвидение, включающееся в отечественную литературу всех видов и жанров, обособляется в научной фантастике как жанр и тип изображения и даже как тема (произведения о будущем).

В самом деле, если взять известные черты социалистического реализма — слияние романтики с реализмом, изображение жизни в революционном развитии, активный социалистический идеал, — то ведь все они в конце концов характеризуются научным предвидением. Прогностическая функция, поэтому должна быть рассмотрена не только с точки зрения специфики фантастики, но и в общеметодологическом плане. Создалась предпосылка слияния художественного отражения с обоснованным предвосхищением. Осуществление её зависит, конечно, от исторически длительного сближения научного мировоззрения с художественным (в настоящее время они хотя и соприкасаются, но всё же существуют раздельно).

Ценность научной фантастики не только в том, что она восполняет существенные проблемно-тематические «пробелы» художественной литературы (человек и общество будущего, научно-индустриальный облик завтрашнего дня, биологическая перспектива людского рода и прочее), но, прежде всего в том, что она сама разрабатывает инструменты конкретного художественного предвидения (тогда как «бытовая» литература больше пользуется научными прогнозами общего порядка). Если цель нашего искусства, перефразируя известную мысль Маркса, не только отразить мир, но и преобразить его, то моделирование внутреннего мира человека и человеческих отношений будущего представляет не столько локальный предмет научной фантастики, сколько задачу отечественного искусства всех видов и жанров. Ведь, не предвидя, каким будет человек завтра, нельзя успеть в воспитании человеческой души сегодня.

Так как современная фантастика соприкасается с научным прогнозированием, а это последнее опирается на самые разные отрасли знания (вплоть до естественных и точных наук), то литературоведение в этой области требует комплексного подхода на стыке наук и, стало быть, получает новые возможности. Изучение научно-фантастической литературы, как мы видели, включает не только материал, но и принципы, и выводы, традиционно далёкие от литературоведения.

Вместе с тем и литературоведческие выводы, и принципы приобретают прямую ценность для других наук. Сопоставление, например, методов научного прогнозирования с принципами предвидения в художественной фантастике было бы плодотворно для обеих сторон. То, что в научной фантастике ассоциативность воображения переплетается с логизмом экстраполяции, принципиально важно не только для литературы, но и для науки. В некоторых видах социального прогнозирования не случайно пришли к литературной форме изложения, своего рода сценарию, ибо в какой-то мере используются и принципы художественного осмысления. Вообще само возникновение научной фантастики должно быть рассмотрено с точки зрения обогащения и углубления реализма в широком понимании этого слова.

Мои дифирамбы научной фантастике — зеркалу научно-технического прогресса, следует сбалансировать. После изложения необходимости изучения научной фантастики с точки зрения научно-технического прогресса, следует заметить: не надо недооценивать его значения и особенно его перспективы, которые развернула на своих страницах научно-фантастическая литература.

Человечество до сих пор расплачивается и будет ещё платить в обозримом будущем за недооценку научно-технического прогресса, как совершенно нового фактора всей своей жизни. Но тут же следует внести поправку. На научно-фантастической литературе, тем более, лежит ответственность за эйфорическое отношение к научно-техническому прогрессу, некритическое отношение, усвоенное ею от общественного мнения. Научная фантастика стала преодолевать свою эйфорию не ранее, чем стали отрезвляться энтузиасты научно-технического прогресса, то есть, в результате печального опыта, а не в опережение, как ей, фантастике, надо быть.

Фантастика долгое время не замечала предостерегающей силы вывода Жюля Верна: Научно-технический прогресс не должен опережать совершенствования нравов. Это было сказано очень давно. А в 1990 году акад. Д.Лихачев писал (Лит. газета, 30.05.1990): «Техника заполнила собой все и не оставила у человека времени и возможности посвящать себя истинной культуре. Но природа не терпит пустоты. Техника и весь комфорт, который с нею связан, может вытеснить духовную жизнь в человеческой деятельности, но не заменить ее. Заменила. Духовная жизнь, внешняя цивилизация и многое с ней связанное. Это многое обладает одним свойством — страшной агрессивностью. Агрессивные формы культуры (если их можно назвать культурой!) распространяются в наше время с быстротой эпидемий.

Техника, конечно, не виновата, но вина общества купающегося в ее благах, несомненна. Вероятно, кто-то определит многосложные связи между бездумным принятием научно-технического прогресса и агрессивным самоистязанием общества. Здесь же хотелось бы обратить внимание на то, с чего начал акад. Лихачев свою статью об агрессивной бездуховности. Бездуховность — признак нынешнего времени всего человечества. Это падение духовной культуры, отсутствие интереса к высшим ступеням культуры, отсутствие простого знания, что такое культура, элементарной неосведомленности.

Что нового внесла Научная фантастика в искусство?

1). Новый творческий метод дал прямую ориентацию в будущее, притом ориентацию, основанную не только на интуитивно-эстетических проекциях, но и на элементах научной экстраполяции;

2). Будущее стало в научной фантастике уже предметом непосредственно изображения, а не только присутствует в виде идеальных устремлений или, наоборот, тревожных предостережений как в обычной реалистической литературе;

3). Потому роман (и рассказ, и повесть) о будущем выступил в научной фантастике как роман о науке, о НТП, о последствиях научно-технической революции для социального развития, о новом устройстве человеческого общества, основанном на научном познании и преобразовании мира;

4). Координатой будущего, которое выступает как целостный образ мира, а не просто идея о будущем, научная фантастика дополнила изображение а художественной литературе настоящего и прошлого: т.е. внесла в художественную литературу, рассматриваемую как целое недостававшую ей третью грань художественного времени, по словам М.Горького, третью художественную действительность;

5). Понижая и предчувствуя НТП как фактор, объединяющий отдельные страны и континенты, народы и национальные культуры, научная фантастика — как никакой другой жанр или тип художественного творчества — сумела заглянуть в будущее процессов объединения человечества в жизненных основах его развития и тем самым способствовала расширению рационального сознания до всечеловеческих, до мировых масштабов. В этом смысле, а также потому, что научная мысль, которой она вооружила свой творческий метод, широчайше коллективна, интернациональна общечеловечна по своей природе, герой научной фантастики не проста личность, но весь род людской притом — во всей совокупности лично-национальных интеллектуальных потенциалов народов.

Таковы некоторые выводы из теории отечественной научно-фантастической литературы.

Указатель имён[580]

Абашидзе Г. 236

Абрамов С. 293,294

Абэ К. 250

Аввакум Е. 222,223

Агеев Л. 108

Агрест М. 229

Адамов Г. 39, 87, 104, 299, 363

Адамович А. 241, 367

Азимов А. 19, 60, 61, 69-72, 74, 118, 137, 183, 235, 322, 374, 378

Айтматов Ч. 12, 14, 22, 213, 232

Александров В. 307, 367, 368

А-тов 141

Альтов Г. 23, 39, 63-65, 67, 299, 310, 357

Амбарцумян В. 40

Амосов Н. 63, 270

А-н Арк. 297

Андерсон П. 73, 74, 77

Андреев К. 25, 30, 105, 243, 245, 323

Андреева И. 159

Андреева М. 152

Аничков Е. 92

Анкваба В. 234

Антонов А. 40

Антонов О. 19

Апулей С. 239, 291, 292

Араб-Оглы Э. 74, 78, 244, 259, 300, 302, 346

Араго Д.-Ф. 275

Аристоник 244

Аристотель 195, 196, 296, 339

Аристогейтон 192

Армстронг Н. 108

Архимед 220

Арцибашев М. 92

Арцимович Л. 181, 256, 344

Ауэзов М. 236

Ахилл Э. 340

Бакунин М. 157

Балабуха А. 125, 371

Бальзак О. 21, 275

Баранов В. 162

Барцевич В. 237

Бёкк Р.-М. 89

Белин Э. 47

Беллами Э. 79, 92

Беляев А. 11, 17, 20, 25, 27, 29, 37, 39, 42, 46, 48, 49, 56, 74, 75, 79, 87, 103, 104, 111, 115, 128, 137, 169, 183, 214, 216, 236, 244, 247, 248, 250, 252, 257, 265, 266, 269, 275, 277, 279, 284-286, 297, 298, 302, 307, 310, 312, 323, 324, 327, 328, 332, 344, 345, 357, 358, 370, 372, 376

Беляев С. 104

Бенуа П. 172

Беранже П. 90

Берг В. 147

Берестов В. 230

Бержье Ж. 19, 56, 75, 76

Берроуз Э. 77, 172, 177, 179, 183

Бессонов Б. 338

Бестужев-Лада И. 244, 302

Бешелев С. 284

Биб В. 47

Биленкин Д. 267, 311

Блок А. 89

Богданов А. 49, 88, 89, 93, 95, 100, 101, 111, 172, 177, 313, 314

Бозелл Б. 76

Бор Н. 49, 149, 288, 290

Борисова М. 108

Брагин В. 104

Брагинский М. 147

Брандис Е. 13, 14, 30, 41, 47, 48, 63, 71, 73, 105, 106, 109, 127, 130, 133, 137, 237, 243, 245, 257, 297, 300, 301, 303, 305, 310, 323, 325, 341

Браун В. фон 75

Бритиков А. 14, 123, 162, 229, 295, 297, 303, 305, 310, 321, 324, 325, 335, 336

Брэдбери Р. 66, 77, 111, 235, 250, 323, 355, 359

Брюсов В. 17, 24, 56, 60, 88, 89, 162, 236, 266, 341, 342

Брюхоненко С. 49, 285

Бугельский Ю. 283

Булгаков М. 103, 234, 271, 286, 332

Бугров В. 103, 105, 335

Булычёв К. 106, 108, 213, 214, 236

Бульвер-Литтон Э. 142

Буссенар Л. 127

Бэкон Ф. 348

Бэлин Э. 47

Бэрд Р. 47

Ван-Донген 202

Ванслов В. 122

Варшавский И. 23, 39, 59, 62, 63, 107, 108, 183, 215, 250, 299

Васильев И. 152

Велтистов Е. 106, 108

Венгерова З. 147, 159

Вентура М. 221

Верас Д. 139

Верн Ж. 12, 14, 15, 20, 28-31, 37, 41, 45-48, 51, 52, 56, 58, 63, 87-89, 105, 111, 127-138, 146, 178, 180, 183, 220, 233, 236, 247, 250-252, 257, 265, 266, 268-272, 274, 275, 283, 289-291, 293, 301, 310, 312, 318, 323-325, 327, 329, 332, 338-343, 347, 351, 356, 363, 368, 373, 377, 381

Вернадский В. 281, 289, 374, 375, 389

Веселовский Ю. 146

Вилинбахов В. 217-219

Винер Н. 60, 101

Винокуров Е. 89

Витимский А. 92

Владко В. 60

Вовчок М. 87, 127

Воеводин П. 40

Войскунский Е. 39

Волков А. 213

Волохов М. 88

Волькенштейн М. 45

Вольтер М. 275

Вольф С. 105

Воннегут К. 332

Воронский А. 167, 176

Воскобойников В. 108

Вуд Р. 76

Выготский А. 294, 295

Высоков Н. 293

Высоцкий И. 294

Выходцев П. 243

Гагарин Ю. 89, 108, 112, 275, 377

Галилей Э. 339

Гардинг У. 154

Гаррингтон 245

Гегель Г. 176, 196, 266

Гейзенберг В. 49, 149, 288, 290

Гельмгольц Г. 201

Гендин А. 336

Генчкова М. 302

Герон Александрийский 220

Герцен А. 245, 350

Герцки Т. 79

Гёте И. 177, 196

Гильберт У. 217

Гинзбург Л. 129

Глушков А. 19

Гоголь Н. 25, 132, 271

Голдуотер Б. 70, 74

Гольденрихт С. 204

Гомер 12, 13, 219, 331, 339

Гонкуры Э. и Ж. 21, 111, 137, 246, 248, 275, 338

Гончаров В. 79

Гор Г. 39, 53, 106, 107, 109, 268, 269, 286, 299, 301, 319, 324

Горбачёв М. 96

Горбовский А. 219

Горький М. 122, 123, 129, 152-157, 159, 162, 169, 211, 235, 248,, 249, 306, 327, 335, 353, 354, 360, 382

Гофан Е. 25, 145

Гофман Э. 25

Грамши А. 233

Гранин Д. 374

Гребнев Г. 39, 104

Гребторов В. 280

Гречко Г. 109, 110

Григорьев С. 122

Грин А. 56-59, 271

Грознова Н. 163

Громова А. 25, 54, 55, 238, 262, 299, 305, 306, 308

Груссе П. 137

Губарев В. 293, 294

Гуревич Г. 39, 111, 114-116, 237, 243, 302, 358

Гурвич Ф. 284

Гурьянов И. 89

Гусева Н. 219

Гюго В. 127

Да Винчи Л. 219

Дарвин Ч. 196

Дарий 194

Дауберау Ч. 290, 342

Дворецкий И. 108

Дефо Д. 144

Динамов С. 150, 158

Дирак П. 48, 149, 282, 290

Дмитревский В. 30, 63, 71, 73, 105, 106, 227, 237, 243, 300, 301, 323

Днепров А. 39, 60, 61, 63, 71

Долгушин Ю. 39, 299

Достоевский Ф. 33, 183, 208

Дрозд В. 234

Дубинин Н. 378

Дхинтра К. 266, 303, 331, 354

Дьяконов И. 224, 227, 228

Дюма А. 128

Евдокимов Е. 326

Евдокимов Н. 234

Евтушенко Е. 145, 159, 234

Егоров А. 50

Елигашвилли Э. 286

Емцев М. 53, 54, 299

Ершов Г. 37, 38, 299

Ефремов И. 12, 14, 18-20, 23, 25, 26, 30-32, 37, 40-42, 44, 47, 55, 59, 63-72, 79-84, 92, 95, 96, 99, 100, 104, 105, 107, 108, 110, 111, 115, 118-121, 137, 143, 148, 153, 178, 183-204, 212, 231-238, 266, 270, 277, 281, 282, 285, 295, 299, 301, 302, 304, 306, 309, 314, 315, 321, 323, 324, 331, 334, 335, 353, 355, 357-359, 361, 364, 369, 370, 374-377

Жакомо Л. 127

Жемайтис С. 371

Жиров Н. 12, 89, 212

Житинский А. 234

Жуков Л. 297, 323

Жулавский Е. 363

Журавлёва В. 39, 63-65, 215, 299, 310

Забелин И. 63, 114, 116, 123

Заболоцкий Н. 89

Зайцев В. 229

Залкинд А. 297

Залыгин С. 221, 225, 234

Замятин Е. 145-147, 149, 352

Званцева Е. 163, 302, 325

Зевс 219, 224

Зеликович Э. 42, 79

Зелинский К. 302

Зинченко В. 289

Злобный И. 37, 38

Золя Э. 311

Зуев-Ордынцев М. 212

Иванов С. 38, 298

Ивашова В. 20, 140, 294

Ивенс М. 76

Ивич А. 28, 29, 297, 323

Иисус Христос 98, 229

Инфантьев П. 89

Итин В. 79, 111, 169, 212, 217

Кабэ Э. 139

Каверин В. 213, 214

Кагарлицкий Ю 14, 30, 63, 142-144, 150, 155, 217, 237, 243, 245, 249, 251, 252, 254, 260, 267, 301, 303, 310, 313, 323-326, 335, 348, 373

Казаков А. 115

Казанцев А. 37, 39, 104, 229, 368

Калецкий П. 129

Калмыков С. 208

Кампанелла Т. 139

Кант И. 132

Капица П. 31, 297

Кар Л. 348

Кастре Н. 47

Катаев В. 148, 234, 289, 290

Катерли Н. 215

Кафка Ф. 25, 332

Кемпбелл-младший Дж. 315

Кендалл У. 70

Кеплер И. 339

Керзон Д. 156

Кисич И. 274

Китайгородский А. 282

Кларк А. 19, 250, 299, 355, 371

Клод Ж. 29, 47

Ковалёв В. 243, 325

Ковалёв Ю. 155, 160, 161

Козырев Н. 117

Колобаева Л. 163

Коноплёв В. 196

Конрад Дж. 283

Коперник Н. 339

Королёв С. 19, 237, 377

Костелянский С. 151

Крапива К. 336

Красногорский Б. 89

Крестинский А. 108

Кристи А. 261

Крыжановская В. 89, 91

Крылов А. 48

Ксеркс 192, 193

Куклин Л. 108

Купер Ф. 30, 47

Куприн А. 17, 88, 90-92, 162, 234, 266

Куссуль Э. 270

Кэролл Л. 214

Лагин Л. 39, 54, 148

Лазарев М. 247, 320, 325, 331

Ландор М. 301

Ларин С. 30, 63, 302, 303

Ларионова О. 18, 23, 59, 63, 106, 110, 215, 240, 299, 331, 333, 334, 375

Ларри Я. 39, 79, 104, 111, 169, 212

Лассвитц К. 49, 177

Лебедев А. 308

Левидова И. 145, 160, 325

Леви-Стросс К. 223

Лей В. 329, 340

Лейнстер М. 72, 118, 183

Лем С. 23, 25, 32, 44, 85, 86, 106, 137, 235, 236, 247, 250, 271, 275, 286, 287, 323, 345, 349, 355, 359

Ленин В. 55, 73, 98, 99, 102, 140, 141, 144, 145, 154, 155, 259, 347

Леонов А. 46, 236

Леонов Л. 22, 39, 79, 111, 112, 162, 169, 235-237, 274, 311, 313, 374, 380

Лисевич И. 230

Лихачёв Д. 381, 382

Ллойд Д. 156

Лобачевский Н. 227

Лондон Д. 127, 283

Лоренц Х.-А. 235

Лосев А. 195, 224, 295

Лукиан (Самосатский) 218, 269, 291, 339, 377

Лукодьянов И. 39, 63

Луначарский А. 20, 142, 150, 288, 329, 354

Лурье С. 107

Лядов А. 222

Лякидэ А. 89

Ляпунов Б. 103, 105, 237, 243, 302, 323, 325, 326

Магеллан Ф. 252, 373

Магидов Р. 322

Майский И. 151, 153, 156, 160, 161

Майоран 50

Македонский Александр 192-194

Маккарти Д. 76

Макарова В. 104

Мак-Гвайро П. 19, 325

Макманус П. 77

Максвелл Д. 282

Малов В. 106

Маркес Г.-Г. 271

Маркс К. 73, 85, 143, 190, 192, 194, 198, 204, 207, 223, 289, 371, 380

Мартынов Г. 39, 89, 104, 111, 115, 148, 199, 299, 358

Мартынов Л. 236

Маршак С. 271

Матисс А. 202

Маяковский В. 24, 89, 235, 236

Мелентьев В. 106

Менделеев Д. 323

Менделевич Г. 144

Миллер-Будницкая Р. 150

Минский М. 377

Мирер А. 106, 371

Михайлов В. 106, 114, 115, 120

Мишкевич Г. 17, 145, 151

Мольнар Т. 70, 74, 76

Мор Т. 139, 296

Морзе У. 70

Мороз О. 293, 367

Морозов Н. 89

Моррис Т. 79

Моруа А. 52

Мурильо X. 134

Мюнх 202

Нагибин Ю. 283

Нансен Ф. 47

Наркевич А. 301

Невинский В. 59, 63

Неёлов Е. 211, 213, 232, 277, 331

Немеровская О. 150

Немилов А. 328

Немцов В. 38, 42, 79, 298, 313

Нечаев И. 104

Никольский С. 323

Никольский В. 42

Никольский Н. 74, 237

Носов Н. 212, 213

Нудельман Р. 312

Ньюберри М. 70, 75, 77

Ньютон И. 51, 52, 215, 288

Обручев В. 11, 17, 30, 39, 47, 87, 265, 297, 327, 328, 363

Обухова Л. 39, 59, 215

Овидий 239

Одоевский В. 87

Окунев Я. 42, 79

Оккам 228

Олдрин Э. 108

Олеша Ю. 57, 148, 213

Оливер Ч. 65, 66, 72

Ольминский М. 92

Оппеншеймер Р. 76

Орлов В. 234

Орлов О. 75

Орлов С. 108, 236

Орловский В. 39, 352, 368

Оруэлл Д. 352

Осипов А. 302, 326

Охотников В. 38

Павленко П. 39

Павлов Г. 50

Павлов С. 240, 371

Палей А. 297, 323, 325, 358

Панджикидзе Г. 286

Ларин В. 19, 376

Парнов Е. 11, 53, 54, 243, 249-252, 254, 260, 273, 299, 348, 367, 373

Парчевская Б. 145, 160, 325

Перельман Я. 128

Перфильев В. 268

Петров Е. 169, 328

Петров И. 49, 285

Петрянов-Соколов И. 375

Пикассо П. 202

Пирожников В. 268

Пирсон X. 143

Писарев Д. 139, 259, 347

Плавильщикова Н. 104

Планк М. 149, 290

Платон 12, 212

Платонов А. 95, 169

Плеханов Г. 223

Плутарх 339

По Э. 56, 111, 137, 144, 275, 338

Погодин Н. 145, 159

Полольный Р. 229, 268, 269

Пол Ф. 355, 377

Полтавский С. 38, 39, 104, 297

Пришвин М. 177

Прометей 219

Протасов Ф. 301

Пушкин А. 132

Рабле Ф. 220, 324, 331

Разговоров Н. 59, 62

Ребиндер П. 287

Ревич В. 14, 246, 247, 275, 320, 332

Рид М. 30, 47, 127

Робеспьер М. 245

Рогачёв В. 232, 331

Родных А. 88

Родригес де ла Фуенте Ф. 197

Розанов В. 147

Розенфельд М. 104

Ролан Р. 152

Рузвельт Т. 58

Руссо Ж. 245

Рюриков Ю. 81, 82, 302, 330

Савченко В. 106, 326

Сазонов Я. 119

Саймак К. 250

Салтыков-Щедрин М. 130, 308, 369

Санаров В. 230

Санников Г. 159

Сапарин В. 38

Сафронов Ю. 63

Свифт Д. 54, 137, 144, 217, 218, 220, 292, 324

Святский Д. 89, 297

Седов Г. 88

Семёнов В. 89

Сирано-де Бержерак Е. 220, 275, 339, 345

Ситникова Е. 162

Скайлис А. 171

Скобелев Э. 367

Скотт В. 87

Смелков Ю. 267, 326

Смилга В. 63, 310

Смирнов А. 213

Снегов С. 18, 59, 111, 115-118, 120, 125, 148, 153, 216, 217, 227, 240, 272, 292, 299, 358

Соколов А. 238

Сприл С. 74, 300

Старджон Т. 374

Стивенсон Р. 283

Стиль А. 53

Страхов Н. 132, 135

Стругацкие А. и Б. 18, 23-25, 36, 39, 54, 59, 62, 63, 71, 86, 95, 96, 107-111, 115, 116, 120, 125, 148, 183, 214, 216, 235, 236, 239, 245-248, 261-263, 267, 272, 276, 277, 285, 286, 288, 299, 304-309, 317, 324, 331, 333, 334, 344, 358, 359, 371

Стругацкий Б. 268

Сувин Д. 322

Сухотин П. 183

Сциллард Л. 76

Сытин В. 38

Тамарченко Е. 209, 297, 302, 303, 311, 388, 320, 321, 325, 357, 362

Тарутин О. 108, 236

Твен М. 152, 354

Тельпугов В. 38, 299

Тендряков В. 111

Тихонов Н. 145, 159

Толстая С. 133

Толстой А.Н. 17, 22, 24, 39, 60, 83, 87, 90, 103, 111, 120, 153, 162-183, 212, 234-236, 256, 266, 271, 285, 297, 298, 324, 328, 344, 365

Толстой И. 128, 132, 133

Толстой К. 141

Толстой Л. 21, 44, 45, 127-138, 145, 157, 158, 183, 185, 274, 275, 323, 327, 333, 377

Томан Н. 53

Томсон Д. 81

Тупицын Ю. 111, 115, 119

Тургенев И. 157, 248, 306, 360

Тырков А. 159

Уайльд О. 271

Уилкис Г. 339

Украинка Л. 140

Урбан А. 105, 106, 237, 243, 324

Урсул А. 11З

Успенский Л. 109, 149, 151, 160, 161, 290

Уэллс Г. 14, 17, 28-30, 37, 44, 49, 54, 56, 79, 90-92, 101, 111, 127, 128, 137-161, 180, 181, 206, 235, 243, 245, 247, 250, 252, 278, 283, 289-291, 301, 310, 314, 320, 323, 332, 333, 341-343, 351-354, 356, 357, 368

Уэлш Д. 140

Фадеев А. 151, 169

Фадеева М. 213, 325

Файнбург З. 248, 259, 302, 308, 310, 312, 314, 315, 320, 326, 335, 347, 354, 356

Федин К. 29, 34, 297, 328

Федоренко Н. 279, 280

Фёдоров Н. 89

Федосеев Г. 325

Феррини Ф. 361

Фет А. 136

Флеминг А. 52

Флобер Г. 311

Франк-Каменецкий Д. 270, 279

Франс А. 136, 270, 329

Фрейд З. 205, 206

Фрейденберг О. 190

Фридман Г. 316

Фридман М. 129

Фурманов Д. 163

Фурье Ж.-Б. 177

Хааз Ф.-Й. 174

Хайнлайн Р. 74

Хаксли О. 352

Хемингуэй Э. 44, 263

Хлебников В. 89, 236

Хобана И. 130

Холодный Н. 89

Храпченко М. 318

Хузе О. 104

Цингер Л. 128

Циолковский К. 17, 25, 26, 30, 39, 41, 45-48, 75, 88, 89, 112-115, 118, 124, 135, 236, 237, 252, 257, 270, 281, 285, 297, 324, 332, 377

Чайковский Н. 163, 168

Чалисова А. 302

Чапек К. 60, 182, 235, 236, 323

Чёрная Н. 237, 243, 302, 303, 306, 324

Чернов А. 358

Чернышёва Т. 26, 125, 126, 223-228, 231, 254, 256-259, 302, 303, 306, 317-319, 321, 325, 330, 331, 350, 355

Чернышевский Н. 20, 87, 142, 147, 196, 197, 199, 202, 245, 288

Черчилль У. 155

Чехов А. 138, 145, 157, 158, 186, 248, 280, 281, 306, 333

Чикалев В. 88

Чуковский К. 17, 129, 171, 176, 234

Чуркин А. 141

Чюрленис М. 215

Шагинян М. 169

Шалимов А. 104, 107, 110, 286

Шамиссо А. 291

Шарден Т. де 57

Шекли Р. 250

Шекспир У. 21, 44

Шелли М. 291

Шестаков В. 195

Шефнер В. 108, 215, 236

Шкловский В. 28, 29, 114, 149, 328

Шкловский И. 143, 146, 147, 159

Школенко Ю. 270, 279

Шолохов М. 44, 101, 284

Шоу Б. 143, 150, 151, 354

Шпанов Н. 39

Шпенглер О. 167, 168

Штайнер Р. 172

Щербаков А. 110

Щербакова И. 162, 163, 167, 170

Эйнштейн А. 51, 52, 149, 215, 227, 235, 288, 292

Эмар Г. 127

Эмис К. 69, 72, 78, 322

Эмпедокл 195

Энгельс Ф. 85, 113, 122, 190-192, 194, 197, 198, 204, 223, 288, 289, 371

Эренбург И. 143, 151, 278

Эро А. 340

Эттингер П. 133

Этцель П. 87, 105, 127, 130

Юри Г. 76

Юрьев З. 286

Яйленко Л. 246, 248, 274

Якобсон А. 236

Яковлев Н. 287

Ямбул 244

1

К.Чуковский - Портреты современных писателей. Алексей Толстой. // Русский современник, 1924, №1. с.269.

(обратно)

2

Там же.

(обратно)

3

Цит. по воспоминаниям: Г.Мишкевич - Три часа у великого фантаста. / Сб.: Вторжение в Персей. // Лениздат, 1968. с.440.

(обратно)

4

А.Кларк - Черты будущего. // М.: 1966. с. 18.

(обратно)

5

См., например, монографию В.Ивашёвой - На пороге XXI века (НТР и литература). // М.: 1979.

(обратно)

6

Дет. литература, 1938, №15-16. с.4-5.

(обратно)

7

См., например: А.Ивич - НФ повесть. Лит. критик, 1940, №7,8; С.Полтавский - Пути и проблемы советской НФ. / Сб.: Вопросы детской литературы. М.: Детгиз, 1955.

(обратно)

8

В.Шкловский и А.Ивич - Г.Уэллс и Жюль Верн. // Дет. литература, 1939, №5. с.16.

(обратно)

9

А.Ивич. - НФ повесть.

(обратно)

10

А.Беляев - Создадим советскую НФ. // Дет. литература, 1938, №15-16. с.З.

(обратно)

11

А.Беляев - О моих работах. // Дет. литература, 1939, №5. с.24.

(обратно)

12

К.Федин - К звездам. // Правда, 1957, 12 окт.

(обратно)

13

К.Циолковский - Труды по ракетной технике. // М.: 1947. с. 103.

(обратно)

14

В.Обручев - Несколько замечаний о НФ литературе. // Дет. литература, 1939, №1.с.39-40.

(обратно)

15

Е.Брандис - Советский НФ роман. Л.: 1959. (Изд. Общества по распространению политических и научных знаний.); Он же. Пути развития и проблемы советской НФ литературы. / В кн.: О фантастике и приключениях. О литературе для детей, вып.5. М.: Дом детской книги, Детиздат, 1960.

(обратно)

16

С.Ларин - Литература крылатой мечты. М.: Изд. «Знание», 1961.; Ефремов И - Наука и НФ. / Сб.: Фантастика-62. М.: Мол. гвардия, 1962.

(обратно)

17

А.Ивич - НФ повесть. // Лит. критик, 1940, №7-8. с.173.

(обратно)

18

И.Ефремов - Наука и НФ. // Рига: Наука и техника, 1962, №2(19). с.38.

(обратно)

19

И.Ефремов - Наука и НФ. / Сб.: Фантастика-62. // М: Мол. гвардия, 1962. с.480.

(обратно)

20

К.Федин - К звёздам. // Правда, 1957, 12 окт.

(обратно)

21

И.Злобный - Фантастическая литература. // Революция и культура, 1930, №2. с.11.

(обратно)

22

С.Иванов - Фантастика и действительность. // Октябрь, 1950, №1. с.159.

(обратно)

23

Г.Ершов, В.Тельпугов - О любимом, но забытом жанре. // Комсомольская правда, 1949, 8 янв.

(обратно)

24

С.Полтавский - У порога фантастики. // Лит. газета, 1954, 7 авг.

(обратно)

25

С.Полтавский - Пути и проблемы советской НФ. / Сб.: Вопросы детской литературы. // М: Детгиз, 1955.

(обратно)

26

А.Антонов - Писатель И.Ефремов в «академии стохастики». Промышленно-экономическая газета, 1959, 21 июня.; Литератор. - Где верблюд? Лит. газета, 1959,1 июля.; Воеводин П. и др. - «Туманность Андромеды», или Бедуин перед верблюдом. Промышленно-экономическая газета, 1959, 19 июля; Амбарцумян В. - Критический туман вокруг «Туманности Андромеды». Лит. газета, 1959, 29 авг.

(обратно)

27

Цит. по комментарию Е.Брандиса в кн.: Ж.Верн - Собр. соч. в 12 тт., т.4. // М.: Гослитиздат, 1956. с.464.

(обратно)

28

К.Циолковский - Труды по ракетной технике. // М.: 1947. с.103.

(обратно)

29

Комсомольская правда, 1935, 23 июля.

(обратно)

30

См.: Письма А.Беляева и наброски ответов К.Циолковского. // Архив АН ССР, ф.555.

(обратно)

31

Обручев - Несколько замечаний о НФ литературе. // Дет. литература, 1939, №1. с.39-40.

(обратно)

32

См.: Е.Брандис - Жюль Верн. Жизнь и творчество. Изд. 2-е. // Л.: Детгиз, 1963.

(обратно)

33

Там же.

(обратно)

34

Цит. по комментарию Е.Брандиса. // Ж.Верн - Собр. соч. в 12 тт., т.4. с.464.

(обратно)

35

А.Беляев - Создадим советскую НФ. // Дет. литература, 1938, №15-16. с.З.

(обратно)

36

Письмо К.Циолковского по поводу критики его теории космической ракеты кораблестроителем академиком Х.Крыловым. // Архив АН СССР, ф.555, №15, л.7.

(обратно)

37

Об этом см.: А.Беляев - О моих работах. // Дет. литература, 1939, №5. с.23-24.

(обратно)

38

Проверкой результаты Майорана были взяты под сомнение. Об этом см. в кн.: А.Егоров, Г.Павлов - Внимание - невесомость! // Киев: Наукова думка, 1965. с. и др.

(обратно)

39

Архив АН СССР, ф.555. (Курсив мой, - А.Б.)

(обратно)

40

цит. по кн.: А.Моруа - Жизнь Александра Флеминга. // М.: Мол. гвардия, 1964. с.116.

(обратно)

41

См., например: Н.Томан - Фантазировать и знать! // Литература и жизнь, 1959, 18 дек.

(обратно)

42

См. неопубликованную статью В.Брюсова - Пределы фантазии. // Отдел рукописей ГПБ им. В.И.Ленина, ф.386.

(обратно)

43

Ж.Бержье - Советская НФ литература глазами француза. / Сб.: На суше и на море. //М.: Географгиз, 1961. с.408.

(обратно)

44

А.Грин - Собр. соч. в 6 тт., т.З. //. М.: Правда, 1965. с.253. (Библиотека «Огонек»).

(обратно)

45

А.Грин - Собр. соч. в 6 тт., т.З. с.99-100.

(обратно)

46

Там же.

(обратно)

47

Ю.Олеша - Ни дня без строчки. Из записных книжек . // М.: Советская Россия, 1965. с.232.

(обратно)

48

И. Варшавский - Солнце заходит в Дономаге: Фантастические рассказы. М.: Мол. гвардия, 1966. с.227. (Курсив мой, - А.Б.)//

(обратно)

49

И.Ефремов - Сердце Змеи. / В его кн.: Юрта Ворона. // М: Мол. гвардия, 1960. с.237.

(обратно)

50

И.Ефремов - Сердце Змеи, с.246.

(обратно)

51

Там же.

(обратно)

52

Там же. с.245.

(обратно)

53

Ч.Оливер - Ветер времени. // М.: Мир, 1965. с.91

(обратно)

54

Lettres francaises, 1961, 25-31 mai.

(обратно)

55

More soviet scrince fiction. With an Introductin by Isaac Asimov. Collier books. N.Y.: //1962.

(обратно)

56

Amis Kingsley - New maps of Hell. // N.Y.: 1960. p.93.

(обратно)

57

М.Ньюберри - Йеху: Сатирические памфлеты. // М.: Мин. Обороны СССР, 1966. с. 195. Далее ссылки на это издание даются в тексте.

(обратно)

58

У.Морзе - Остановите генералов! // За рубежом, 1966, №23. с.12.

(обратно)

59

More soviet science fiction.

(обратно)

60

Там же.

(обратно)

61

Е.Брандис, В.Дмитревский - Будущее, его провозвестники и лжепророки. // Коммунист, 1964, №2. с.82.

(обратно)

62

More soviet science fiction.

(обратно)

63

Там же.

(обратно)

64

Amis Kingsley - New maps of Hell. p.107.

(обратно)

65

Здесь и далее высказывания П.Андерсона приводятся по указанному изданию: Fantasy and science fiction, 1965, №10.

(обратно)

66

Вопросы философии, 1962, №3. с.112.

(обратно)

67

О.Орлов - Биографический очерк об А.Беляеве. / А.Беляев - Собр. соч. в 8 тт., М.: Мол. гвардия, 1964. с.516.

(обратно)

68

Ж.Бержье - Советская НФ литература глазами француза, с.411.

(обратно)

69

Там же. с.412.

(обратно)

70

М.Ньюберри. М. - Йеху. с. 175. (В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.)

(обратно)

71

Ж.Бержье Ж. - Советская НФ литература глазами француза, с.410.

(обратно)

72

Там же.

(обратно)

73

П.Макманус - Рост НФ литературы. // Америка, №62. с.55.

(обратно)

74

За рубежом, 1966, №28. с.9.

(обратно)

75

Э.Араб-Оглы - Светопреставление в Космосе, с.119.

(обратно)

76

Подробнее об этом см. кн.: Д.Томсон - Предвидимое будущее. М.: Иностр. литература, 1958. В связи с Туманностью Андромеды см. кн.: Ю.Рюриков - Через 100 и 1000 лет. Человек будущего и советская художественная фантастика. М.: Искусство, 1961.

(обратно)

77

И.Ефремов - Туманность Андромеды: Роман // М.: Гослитиздат, Роман-газета, 1959, № 15. с.79. (В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте.)

(обратно)

78

С.Лем - Безопасна ли техника безопасности?: Дискуссия. // Лит. газета, 1965, 26 окт.

(обратно)

79

Термин впервые, по-видимому, был выдвинут в современном значении в его книге: Р.Бёкк - Космическое сознание. // Пг.: 1915.

(обратно)

80

См.: Н.Жиров - Основные проблемы атлантологии. // М.: 1964. с. 113-114 и др.

(обратно)

81

А.Толстой - Собр. соч. в 10 тт., т.5. // М.: 1959. с.12.

(обратно)

82

См., например, коллективную монографию «Чудеса техники». // СПб.: 1911.

(обратно)

83

А. Куприн - Собр. соч. в 6 тт., т.4. // М.: 1958. с.481-482.

(обратно)

84

В.Крыжановская (Рочестер) - Смерть планеты. // СПб.: 1911. с. 120.

(обратно)

85

Новое время. 1900, 23 авг. (Приложение).

(обратно)

86

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции. // Техника - молодежи, 1978, №10. с.50.

(обратно)

87

А.Куприн - Собр.соч. в 6-ти тт., т.4.

(обратно)

88

А.Витимский (М.Ольминский) - Между делом. (Арцибашев и Куприн). // Правда, 1912, 1 сент.

(обратно)

89

В.Бугров - В поисках завтрашнего дня (О фантастике всерьез и с улыбкой). // Свердловск: Сред.-Урал. кн. изд., 1981. с. 164.

(обратно)

90

Е.Брандис, В.Дмитревский - «Ленинградская волна» в НФ. // Аврора, 1976, №9.

(обратно)

91

Подробнее об этом см.: В.Коноплев - Советская социальная фантастика в чтении подростков и юношества. / Сб.: О литературе для детей. Л.: Дет.лит., 1964, вып.9, с.47; Он же. - Роль НФ в формировании идеалов в юных читателей Сб.: О литературе для детей. Л.: Дет.лит., 1975, вып.19, с.111.

(обратно)

92

Г.Гречко - Предисловие. / В кн.: О.Ларионова - Сказка королей. // Лениздат, 1981. с.5.

(обратно)

93

Л.Леонов - Прыжок в небо. // Правда, 1961, 16 апр.

(обратно)

94

Л.Леонов - По координатам жизни. // Вопросы литературы, 1966, №6. с.98.

(обратно)

95

См., например, обзор и библиографию в кн.: А.Урсул - Человечество. Земля. Вселенная. Философские проблемы космонавтики. // М.: 1977.

(обратно)

96

И.Шкловский - Проблемы внеземных цивилизаций и её философские аспекты // Вопросы философии, 1973, №2.

(обратно)

97

Сб.: Ракеты в космическое пространство. // М.: 1963. с.37.

(обратно)

98

А.Казаков - Бесконечен ли общественный прогресс? / Сб.: Проблемы исторического материализма. Вып.1. // Л.: 1971. с.125.

(обратно)

99

С.Снегов - Кольцо обратного времени. Роман. / Сб.: Кольцо обратного времени. // Л.: 1976. с.257. (В дальнейшем ссылки на это издание в тексте.)

(обратно)

100

С.Снегов - Люди как боги: Роман. // Калининград: 1971. с.102

(обратно)

101

More Soviet Science Fiction With Introduction by Isaac Asimov. // N.Y.: 1962.

(обратно)

102

И.Ефремов - Cor Serpentis (Сердце змеи). / В его кн.: Юрта Ворона. // М.: 1960. с.246.

(обратно)

103

См. Я.Сазонов - Возникновение научной космонавтики. / Сб.: Некоторые философские вопросы освоения космоса. // М.: 1969. с.19.

(обратно)

104

И.Ефремов - Cor Serpentis (Сердце змеи), с.237.

(обратно)

105

Урал, 1975, №8. с. 168.

(обратно)

106

Там же. с.169.

(обратно)

107

Там же.

(обратно)

108

И.Ефремов - Соч. в 3-х тт., т.З, кн.2. с.315.

(обратно)

109

Там же.

(обратно)

110

Там же. с.143.

(обратно)

111

В.Ванслов - Прогресс в искусстве. // М.: 1973. с.18.

(обратно)

112

Горький и советские писатели. Неизданная переписка. ( Лит. наследство, т.70). // М.: 1963.с.134-135.

(обратно)

113

И.Забелин - Человек и человечество. // М.: 1970. с.155.

(обратно)

114

Об опережающем типе художественного отражения см.: А.Бритиков - Эволюция НФ. / Сб.: О прогрессе в литературе. // Л.: 1977.

(обратно)

115

Т.Чернышёва - НФ и современное мифотворчество. / Сб.: Фантастика-72. // М.: Мол. гвардия, 1972. с.299.

(обратно)

116

Цит. по Е.Брандис - Рядом с Жюлем Верном. // Л.: 1981. с.161.

(обратно)

117

Там же. с. 162.

(обратно)

118

Там же.

(обратно)

119

Свидетельство А.Цингера приведено в статье Я.Перельмана - Памяти Жюля Верна. К столетию со дня рождения. // Мироведение, 1928, №3. с.131.

(обратно)

120

И.Толстой - Мои воспоминания. // М.: 1914. с.64.

(обратно)

121

Л.Толстой - Полн. собр. соч., юбилейное изд., т.84. // М.: 1930. с.223. (Далее ссылки на это издание приводятся в тексте).

(обратно)

122

Цит. по А.Беляев - Собр. соч. в 5-ти тт., т.1. // Л.: 1983. с.9.

(обратно)

123

П. Калецкий - Пинкертоновщина. / Лит. энциклопедия, т.8. // М.: 1934.

(обратно)

124

М. Фридман - Рабочее движение и агентство Пинкертона. Роль сыска в борьбе труда и капитала в Америке. Пер. с англ. СПб.: 1910. с.240; Л.Гинзбург - Агентство Пинкертона. М.-Л.: 1932. с. 179.

(обратно)

125

М.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т.24. // М.: 1953. с.479.

(обратно)

126

См.: Е.Брандис - Рядом с Жюлем Верном. // Л.: 1981. с.160.

(обратно)

127

Цит. по: И.Хобана - Этот неизвестный Жюль Верн. // Нева, 1978, №2. с.196.

(обратно)

128

Л.Толстой - Полн. собр. соч., юбилейное изд., т. 10. // М.: 1930. с.70-71. (Далее ссылки на это издание приводятся в тексте).

(обратно)

129

Цит. по: И.Хобана - Этот неизвестный Жюль Верн. // Нева, 1978, №2.

(обратно)

130

И.Толстой - Мои воспоминания. // М.: 1914. с.64.

(обратно)

131

Сотрудники музея Л.Н.Толстого в Москве установили, что из них Толстому принадлежат тринадцать рисунков, два сделаны С.А.Толстой и ещё два - неизвестным лицом. / См.: Е.Брандис - Лев Толстой читает Жюля Верна. // Дет. литература, 1978, №9.

(обратно)

132

П.Эттингер - Указ. соч.. с.41.

(обратно)

133

Там же.

(обратно)

134

Переписка. Толстого Л.Н. со Страховым Н.Н. 1870-1894. // СПб.: 1914. с.38.

(обратно)

135

А.Франс - Книга моего друга. // М.-Пг.: 1923. с. 145.

(обратно)

136

Цит. по: Е.Брандис - Рядом с Жюлем Верном: Документальные очерки.

(обратно)

137

А.Чехов - Полн. собр. соч. Письма, т.2. // М.: 1975. с.360.

(обратно)

138

Ж.Верн - Собр. соч. в 12-ти тт., т.9. // М.: 1959. с.387.

(обратно)

139

Г Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т.4. с.478-479.

(обратно)

140

Цит. по: В.Ленин - Полное собр. соч., т.6, с. 172. (Курсив мой, - А. Б.).

(обратно)

141

Леся Украiнка. - Публiкацii, статтi, дослiджения, т.11. / Вид. Акад. наук // Киiв:1956. с.112.

(обратно)

142

См.: В.Ивашёва - Художник социал-фашизма Джемс Уэлш. // Литература мировой революции, 1932, №9/10. с.119.

(обратно)

143

Например, в романе воспитания «Джоанна и Питер» Г.Уэллс уничтожающе высмеял ретроградов, разглагольствующих о вреде образования для рабочих.

(обратно)

144

А-тов - Первые люди на Луне. // Всеобщий ежемесячник, 1910, №7. с. 156.

(обратно)

145

См.: А.Чуркин - Забытая страница. // Нева, 1962, №3. с.220-221.

(обратно)

146

Новое время, 1900, №8796, 23 авг. с. 10 (Приложение).

(обратно)

147

Там же. с.11.

(обратно)

148

А.Луначарский А. - Разговор с Гербертом Г.Уэллсом. // Прожектор, 1931, №13/14. с.23.

(обратно)

149

Там же.

(обратно)

150

Там же.

(обратно)

151

Ю.Кагарлицкий - Герберт Уэллс: Очерк жизни и творчества. // М.: Гослитиздат, 1963. с.6.

(обратно)

152

Цит. по кн.: Ю.Кагарлицкий - Герберт Уэллс, с. 183.

(обратно)

153

И.Эренбург - Люди, годы, жизнь. // Новый мир, 1962, №4. с.50.

(обратно)

154

Русское богатство, 1902, №2, отд. II. с.66.

(обратно)

155

См.: Ю.Кагарлицкий - Герберт Уэллс, с. 142 и др.

(обратно)

156

Цит. по публикации Г.Менделевича. // Наука и жизнь, 1969, №9. с.17.

(обратно)

157

Г.Мишкевич - Три часа у великого фантаста. / Сб.: Вторжение в Персей. // Л.: 1968. c.440.

(обратно)

158

И.Левидова и Б.Парчевская - Герберт Джордж Уэллс. Библиогр. русских переводов и критической литературы на русском языке. 1898-1965. // М.: 1966.

(обратно)

159

См., например, обзор Гофмана Е. - Наша переводная литература в Вестнике Европы. (1910, №3.с.410).

(обратно)

160

Е.Замятин - Герберт Уэллс. // СПб.: 1922. с.22.

(обратно)

161

Dioneo (И.Шкловский) - Из Англии. // Русское богатство, 1902, №2, отд. II. с.66.

(обратно)

162

Всеобщий ежемесячник, 1910, №7. с.156.

(обратно)

163

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т.14. // М.: 1964. с.364.

(обратно)

164

Ю.Веселовский - Иностранная литература. // Новости и биржевая газета, 1899, 5 авг., №213.

(обратно)

165

Dioneo (И.Шкловский) - Из Англии. // Русское богатство, 1898, №5, отд. II. с.90-92.

(обратно)

166

З.Венгерова - Фантастический роман в Англии. // Северный курьер, 1900, 14 апреля, №161.

(обратно)

167

См.: Новое время, 1900, 23 авг., № 8796. с. 10 (приложение).

(обратно)

168

Е. Замятин - Указ. соч., с. 18.

(обратно)

169

См.: М.Брагинский - Г.Уэллс и социализм. Северные записки, 1913, №8, с.196-197; В.Берг - Г.Уэллс о социализме и интеллигенции. Современник, 1914, кн. 3, с.110-112.

(обратно)

170

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т.4. с.478.

(обратно)

171

В.Катаев - Собр. соч. в 9-ти тт., т.8. с.452.

(обратно)

172

171 В.Катаев - Собр. соч. в 9-ти тт., т.8. // М.: 1971. с.451.

(обратно)

173

Успенский Л. - Братски Ваш Герберт Уэллс... // Сб.: Вторжение в Персей. С.448-449.

(обратно)

174

Там же. с.448.

(обратно)

175

См. предисловие к кн.: Г.Уэллс - Собр. фантастических романов и рассказов, т. 1. // М.-Л.: 1930. с.7.

(обратно)

176

См.: А.Луначарский - Собр. соч. в 8-ми тт., т.4. // М.: 1964. с.308-309.

(обратно)

177

А.Луначарский - Разговор с Гербертом Уэллсом. // Прожектор, 1931, №13-14 с.23.

(обратно)

178

См.: Р.Миллер-Будницкая - Фашистская утопия мистера Уэллса. Залп, 1932. №11-12. с.95-97.; О.Кемеровская - На позициях созерцания фашистской действительности. Книга и пролетарская революция, 1937, №7. с.104-105.

(обратно)

179

И.Майский - Из воспоминания о Бернарде Шоу и Герберте Уэллсе. // М.: 1973. с.55 (Библиотека «Огонёк», №7).

(обратно)

180

Г.Мишкевич - Три часа у великого фантаста, с.440.

(обратно)

181

Там же. с.440-441.

(обратно)

182

Пусть торжествует разум!: Из неопубликованной переписки Г.Уэллса и А.Фадеева (Об антигитлеровском союзе США, СССР и Великобритании). // Известия, 1959, 12 июня, №138.

(обратно)

183

Цит. здесь и далее по: Максим Горький в Америке (Малоизвестные воспоминания Г.Уэллса). Со вступит, заметкой И.Васильева. // Горьковский рабочий, 1964, 26 марта.

(обратно)

184

Переписка. М.Горького с зарубежными литераторами. // М.: 1960. с.63-64.

(обратно)

185

Там же. с.73.

(обратно)

186

См.: А.Толстой - Собр. соч. в 10-ти тт., т.4. // М.: 1958. с.829.

(обратно)

187

И.Ефремов - Соч. в 3-х тт., т.З. // М.: 1976. с.375.

(обратно)

188

И.Майский - Указ, соч., с.44-45.

(обратно)

189

Там же. с.45.

(обратно)

190

И.Майский - Указ. соч. с.50.

(обратно)

191

Переписка М.Горького с зарубежными литераторами, с.69.

(обратно)

192

Там же. с.71.

(обратно)

193

В.Ленин и М.Горький - Письма, Воспоминания. Документы. / Изд. 3-е, доп. // М.: 1969. с.219.

(обратно)

194

См.: Ю.Ковалёв - Уэллс в Петербурге и Петрограде. // Сб.: Вторжение в Персей. с.425.

(обратно)

195

Переписка М.Горького с зарубежными литераторами, с.67.

(обратно)

196

Там же. с.70.

(обратно)

197

Там же. с.65.

(обратно)

198

См.: Ю.Кагарлицкий - Герберт Уэллс. Очерк жизни и творчества. // М.: 1963. с.238-239.

(обратно)

199

Переписка М.Горького с зарубежными литераторами, с.71.

(обратно)

200

И.Майский - Указ. соч. с.46.

(обратно)

201

Там же.

(обратно)

202

Телеграмма Уэллса. // За рубежом, 1936, №18 (122). с.414; См. также: Лит. газета, 1936, 20 июня, №35.

(обратно)

203

Там же.

(обратно)

204

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т.4. с.460.

(обратно)

205

Там же.

(обратно)

206

Лит. наследство, т.75, кн.1. // М: 1965. с. 153.

(обратно)

207

Там же.

(обратно)

208

А.Чехов - Полн. собр. соч. и писем, т.18. с.313.

(обратно)

209

Dioneo (И.Шкловский) - Из Англии. // Русское богатство, 1902, №4, отд. II. с 48-49.

(обратно)

210

День, 1914, 18 янв. с.3.

(обратно)

211

Переписка Горького A.M. с зарубежными литераторами, с.66.

(обратно)

212

См. статью Ю.Ковалёва - Уэллс и Лев Успенский (история одного письма). / В кн.: И.Левидова и Б.Парчевская - Герберт Джордж Уэллс. Библиография русских переводов и критической литературы на русском языке. Более полно - в воспоминаниях Л.Успенского - «Братски Ваш Герберт Уэллс…» // Сб.: Вторжение в Персей.

(обратно)

213

И.Левидова и Б.Парчевская - Герберт Джордж Уэллс, с.136.

(обратно)

214

И.Майский - Указ. соч. с.58-61.

(обратно)

215

Ю.Ковалёв - Уэллс и Лев Успенский (история одного письма), с. 135.

(обратно)

216

Там же. с. 137.

(обратно)

217

См.: И.Щербакова - Веселая земная песнь человеку, рожденному Октябрем. Концепция человека в романе А.Толстого «Аэлита». / Сб.: Проблемы стиля и жанра в советской литературе. Вып.2. // Свердловск: 1962.

(обратно)

218

См.: Е.Ситникова - Новаторство А.Н. Толстого в развитии совет. НФ романа. Днепропетровск: 1971; А.Бритиков - Русский советский НФ роман. Л.: 1970.

(обратно)

219

См.: В.Баранов - Революция и судьба художника. // М.: 1967.

(обратно)

220

Е.Ситникова - О романе Толстого А. «Аэлита» (Идеологический резонанс в критике после выхода книги). / Сб.: Вопросы русской литературы, вып.1/19. // Львов: 1972.

(обратно)

221

Н.Грознова - Октябрьская революция мне как художнику дала все... (О творческой эволюции А.Н.Толстого) // Русская литература, 1983, №1.

(обратно)

222

А.Толстой - Аэлита (Закат Марса): Роман. // М.-Пг.: 1923. с.164. В дальнейшем ссылки на это издание в тексте.

(обратно)

223

А.Н.Толстой - Собр. соч. в 10-ти тт., т.5. с.351.

(обратно)

224

См., например: И.Щербакова - Весёлая земная песнь человеку, рождённому Октябрем. с.53.

(обратно)

225

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.6. с.408.

(обратно)

226

А.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т. 27 М.: //1953. с.419-420.

(обратно)

227

А.Н.Толстой - Собр. соч. в 10-ти тт., т.4. с.829.

(обратно)

228

Там же. с.828.

(обратно)

229

См.: И.Щербакова - Весёлая земная песнь человеку, рожденному Октябрем. с.53.

(обратно)

230

К.Чуковский - Портреты современных писателей. Алексей Толстой. // Русский современник, 1924, №1. с.296.

(обратно)

231

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.6. с. 17.

(обратно)

232

Наука и жизнь, 1980, №12. с.133.

(обратно)

233

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.4. с.З.

(обратно)

234

А.Н.Толстой - Собр. соч., т.2. с.555.

(обратно)

235

И.Ефремов - Дорога ветров. // М.: 1956. с.96.

(обратно)

236

И.Ефремов - Предисловие в кн. О.Ларионова - Остров мужества. // Л.: 1971.

(обратно)

237

Л.Толстой - Полн. собр. соч. // М.: 1952. т.48, с. 112.

(обратно)

238

И.Ефремов - Предисловие в кн. О.Ларионова - Остров мужества, с.6.

(обратно)

239

Там же.

(обратно)

240

Там же. с.5.

(обратно)

241

Там же.

(обратно)

242

Там же.

(обратно)

243

И.Ефремов - Наука и НФ. / Сб.: Фантастика-62. // М.: Мол. гвардия, 1962. с.480.

(обратно)

244

А.Чехов - Полн. собр. соч. Письма, т.2. // М.: 1975. с.360.

(обратно)

245

Великое Кольцо Будущего: Интервью с И.Ефремовым. / Сб.: Фантастика-69/70. // М.: Мол. гвардия, 1970. с.260.

(обратно)

246

И.Ефремов - Хорошего в человеке много... / Сб.: Фантастика-77. // М.: Мол. гвардия, 1977. с.334.

(обратно)

247

И.Ефремов - Наклонный горизонт (Заметки о будущем литературы.) // Вопросы литературы, 1962, №8. с.49-50.

(обратно)

248

Великое Кольцо Будущего: Интервью с И. Ефремовым, с.25

(обратно)

249

И. Ефремов - Наклонный горизонт, с.52.

(обратно)

250

Там же.

(обратно)

251

Великое Кольцо Будущего: Интервью с И.Ефремовым, с.257-258.

(обратно)

252

И.Ефремов - Наклонный горизонт, с.50.

(обратно)

253

К.Маркс, Ф.Энгельс - Из ранних произведений. // М.: 1956. с.566.

(обратно)

254

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции. // Техника - молодежи, 1978, №10. с.49.

(обратно)

255

И.Ефремов - Наклонный горизонт, с.50-51. В подтверждение приведем суждение такого авторитетного ученого, как О.Фрейденберг. В кн. «Миф и литература древности» (М.: 1978) она пишет: «Чем наука идет дальше, тем становится яснее, что первобытный человек обладал гораздо большим наследием, чем предполагали раньше» (с. 18).

(обратно)

256

И.Ефремов - Наклонный горизонт, с.50-51.

(обратно)

257

Там же. с.50-52.

(обратно)

258

Там же. с.52.

(обратно)

259

Ф.Энгельс - Происхождение семьи, частной собственности и государства. // К.Маркс, Ф.Энгельс - Соч., т.21. с.97-98.

(обратно)

260

И.Ефремов - Таис Афинская: Исторический роман. / 2-е изд. // М: 1976. с.286. (В дальнейшем ссылки на это издание в тексте.)

(обратно)

261

К.Маркс, Ф.Энгельс - Соч., т.12. с.737

(обратно)

262

Там же.

(обратно)

263

И.Ефремов - Соч. в 3-х тт., т.З. кн.1. с. 100. (В дальнейшем ссылки на это издание в тексте.)

(обратно)

264

См.: К обсуждению вопроса о сущности эстетического. // Вопросы философия, 1963, №5.

(обратно)

265

Цит по: А.Лосев - История античной эстетики. Аристотель и поздняя классика // М.: 1975. с. 146.

(обратно)

266

Там же. с. 111.

(обратно)

267

См. напр: А.Лосев, В.Шестаков - История эстетических категорий. // М.: 1965.

(обратно)

268

Лосев утверждает, что, по Аристотелю, прекрасно «не то, что мыслится и воображается, но то, что на самом деле существует как самостоятельная реальность». Однако первоначально говорится противоположное, а именно, что для Аристотеля «прекрасное есть внутренняя жизнь ума», в виде умопостигаемых идей - эйдосов. (А.Лосев - История античной эстетики, с.143,149).

(обратно)

269

Аристотель - О частях животных. // М.: 1937. с.37.

(обратно)

270

Н.Чернышевский - Избр. соч. // М.: 1947. с.405.

(обратно)

271

Там же. с.406.

(обратно)

272

Там же. с.416.

(обратно)

273

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции, с.49.

(обратно)

274

К.Маркс, Ф.Энгельс, с.302-303.

(обратно)

275

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции, с.50.

(обратно)

276

Н.Чернышевский - Избр. соч. с.404.

(обратно)

277

Н.Чернышевский - Избр. соч. с.404.

(обратно)

278

Там же. с.403.

(обратно)

279

С.Гольденрихт - Прекрасное. / В кн.: Философская энциклопедия, т.4 // М.: 1967. с.362.

(обратно)

280

К.Маркс, Ф.Энгельс - Из ранних произведений, с.566.

(обратно)

281

Человек нашей мечты: Встреча писателей-фантастов (За круглым столом «Невы») // Нева, 1962, №4. с.164.

(обратно)

282

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции, с.49.

(обратно)

283

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции, с. 50.

(обратно)

284

И.Ефремов - Наклонный горизонт, с.65.

(обратно)

285

Там же.

(обратно)

286

Там же.

(обратно)

287

И.Ефремов - Восходящая спираль эволюции, с.49.

(обратно)

288

С.Калмыков - В поисках «зеленой палочки». / Сб.: Вечное солнце. Русская социальная утопия и НФ. // М.: 1979. с.25.

(обратно)

289

См. например, канд. диссертацию Е.Тамарченко - Социально-философский жанр НФ(1970).

(обратно)

290

Архив М.Горького, т.12. // М.: 1969. с. 177.

(обратно)

291

См. Е.Неёлов - О категориях волшебного и фантастического в современной литературной сказке. / Сб.: Художественный образ и историческое сознание. // Петрозаводск: 1974.

(обратно)

292

Архив М.Горького, т.12. с.177.

(обратно)

293

Цит. по: Е.Брандис - Жюль Верн. Жизнь и творчество. // Л.: 1963. с.147.

(обратно)

294

См.: Н.Жиров - Атлантида. Основные проблемы атлантологии. // М.: 1964.

(обратно)

295

См.: Е.Неёлов - 1) От литературной сказки к НФ. (Сказочная трилогия Н.Носова «Приключение Незнайки и его друзей»). Учен, записки Петрозаводск. Ун-та, 1972, т.18, вып.3.; 2) НФ мотивы в романе-сказке Ю.Олеши «Три толстяка». /Сб.: Проблемы развития советской литературы, вып. 1(5). Саратов: 1973.; 3) О категориях волшебного и фантастического в современной литературной сказке. / Сб.: Художественный образ и историческое сознание. Петрозаводск: 1974.; 4) НФ мотивы в сказочном творчестве В.Каверина. / Сб.: Традиции и новаторства, вып.З. Уфа: 1975.; 5) НФ мотивы в сказочном цикле А.Волкова «Волшебник Изумрудного города». / Сб.: Проблемы детской литературы. Петрозаводск: 1976.; Образ Океана в народной сказке и НФ. / Сб.: Проблемы детской литературы. Петрозаводск: 1979.

(обратно)

296

Е.Неёлов - От литературной сказки к НФ. с. 156.

(обратно)

297

См. главу о фантастике Д.Свифта в кн.: Ю.Кагарлицкий - Что такое фантастика?// М.: 1974.

(обратно)

298

Пути в незнаемое. Писатели рассказывают о науке. Сб.16. // М.: 1982, с.496.

(обратно)

299

Пути в незнаемое, с.497.

(обратно)

300

За недоступностью надежных источников мы воспользовались для нашей статьи выдержками об агнихотре, которые приведены в очерках А.Горбовского - Старые загадки и новые гипотезы («Наука и жизнь», 1963, №1-4, 6) и в статье В.Вилинбахова - Гулливер на борту Лапуты. Подобные описания, как сообщила нам известный индолог профессор Н.Гусева, существуют в древнеиндийской литературе, однако в упомянутых научно-популярных работах изложены неточно. Разыскание и анализ самих текстов не входит в нашу задачу: здесь мы отмечаем лишь общую особенность фантастического «изобретения» древнеиндийской поэзии.

(обратно)

301

С.Залыгин, М.Вентура - Сквозь призму собственной души. Диалог о судьбах реализма в современной литературе. // Лит. газета, 1972, 15 сент.

(обратно)

302

Там же.

(обратно)

303

Цит. по: Древнеиндийская философия. // М.: 1972. с.31-32.

(обратно)

304

А.Лядов - Песни русского народа. // М.: 1953. с.35.

(обратно)

305

Житие протопопа Аввакума. // М.: 1960. с.200.

(обратно)

306

Т.Чернышёва - О познавательных мифах нашего времени. / Сб.: Современные вопросы гносеологии. // Иркутск: 1974. с. 118.

(обратно)

307

Там же.

(обратно)

308

К.Маркс, Ф.Энгельс - Соч., т. 12. с.737.

(обратно)

309

В кн.: Философская энциклопедия, т.З. // М.: 1964. с.457-458.

(обратно)

310

Там же. с.459.

(обратно)

311

Об этом см., например, во введении И.Дьяконова в коллективную монографию «Мифология древнего мира». // М.: 1977.

(обратно)

312

Т.Чернышева - НФ и современное мифотворчество. / Сб.: Фантастика-72 // М.: Мол. гвардия, 1979. с.298-299.

(обратно)

313

Т.Чернышёва - О познавательных мифах нашего времени, с. 125.

(обратно)

314

Там же. с. 119.

(обратно)

315

Там же. с. 120.

(обратно)

316

Там же.

(обратно)

317

Т.Чернышёва - НФ и современное мифотворчество, с.229.

(обратно)

318

Мифология древнего мира. с.32. (Курсив мой, - А.Б.).

(обратно)

319

Т.Чернышёва - О познавательных мифах нашего времени, с.126.

(обратно)

320

Там же. с. 120.

(обратно)

321

Мифология древнего мира. с.32.

(обратно)

322

Р.Подольный - От CETI к SETI, или от Бюракана до Таллинна с остановкой на звездах и на Земле. // Знание - сила, 1982, №5. с.41.

(обратно)

323

М.Агрест - Космонавты древности. / Сб.: На суше и на море. // М.: 1961.

(обратно)

324

См.: А.Бритиков - Русский советский НФ роман. // Л.: 1970. с.226-228.

(обратно)

325

В.Зайцев - 1) Боги приходят из космоса. Байкал, 1967, №5-6.; 2) Мифы и действительность. Наш современник, 1970, №8.

(обратно)

326

И.Лисевич И. - Древние мифы глазами человека космической эры. / Сб.: Проблема поиска внеземных цивилизаций // М.: 1981.

(обратно)

327

В.Санаров В. - НЛО и энлонавты в свете фольклористики. / Сб.: Фантастика-81. // М.: Мол. гвардия, 1981. с.347.

(обратно)

328

Там же.

(обратно)

329

Т.Чернышёва Т. - НФ и современное мифотворчество. с.300.

(обратно)

330

Там же.

(обратно)

331

И.Ефремов - Наука и НФ. / Сб.: Фантастика-62. // М.: Мол. гвардия, 1962. с.480.

(обратно)

332

Е.Неёлов, В.Рогачев - Миф и НФ (об одной критической точке зрения). / Сб.: Вопросы истории и теории литературной критики. // Тюмень: 1976, с. 19.

(обратно)

333

См.: А.Грамши - Избр. произвед. в 3-х тт., т.З. // М.: 1959. с.525,527,528.

(обратно)

334

Правда, 1985, 22 июня.

(обратно)

335

Там же.

(обратно)

336

Библиотека современной фантастики, т.14. // М.: 1967. с.5.

(обратно)

337

А. Стругацкий, Б.Стругацкий - Фантастика - литература. / Сб.: О литературе для детей, вып.10. // Л.: 1965, с. 137.

(обратно)

338

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Фантастика - литература.

(обратно)

339

Л.Яйленко - Не противопоставлять. // Лит. газета, 1973, 25 июля.

(обратно)

340

В кн.: О литературе для детей, вып.10. с.203.

(обратно)

341

В.Ревич - Реализм фантастики: Полемические заметки. / Сб.: Фантастика-68. // М.: Мол. гвардия, 1969. с.279.

(обратно)

342

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

343

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем.

(обратно)

344

З.Файнбург - Современное общество и НФ. // Вопросы философии, 1967, № 6. с.35.

(обратно)

345

А.Беляев - Создадим советскую НФ. // Дет. литература, 1938, №15/16. с.6.

(обратно)

346

Л.Яйленко - Не противопоставлять. // Лит. газета, 1973, 25 июля.

(обратно)

347

Ю.Кагарлицкий, Е.Парнов - Фантастика вчера, сегодня, завтра. // Лит. газета, 197З, 23 мая.

(обратно)

348

Там же.

(обратно)

349

Сб.: Фантастика-72. // М.: Мол. гвардия, 1972. с.300.

(обратно)

350

Сб.: Фантастика-72. с.298-299.

(обратно)

351

Сб.: Фантастика-72. с.299.

(обратно)

352

Е.Брандис - Комментарий в кн.: Ж.Верн. - Собр. соч. в 12 т., т.4. // М.: 1956. с. 464.

(обратно)

353

Сб.: Фантастика-72. с.299.

(обратно)

354

В.Ленин - Полн. собр. соч., т.6. с. 172.

(обратно)

355

Там же.

(обратно)

356

З.Файнбург - Современное общество и НФ. // Вопросы философии, 1963, №6. с.34.

(обратно)

357

Библиотека современной фантастики в 15 тт., т.13. // М.: 1967. с.23.

(обратно)

358

Байкал, 1968, №1. с.36.

(обратно)

359

Сб.: Эллинский секрет. // Лениздат: 1966. с.461.

(обратно)

360

Там же. с.461-462.

(обратно)

361

В Обручев - Несколько замечаний о НФ литературе. // Дет литература, 1939, № 1. с.39.

(обратно)

362

А Беляев - О моих работах. // Дет. литература, 1939, №5. с.24.

(обратно)

363

К.Дхингра - Пути развития НФ жанра в советской литературе: Автореф. канд. диссер. // Л.: 1968. с.6.

(обратно)

364

Ю.Кагарлицкий - Фантастика ищет новые пути. // Вопросы литературы, 1974, №10.с. 164.

(обратно)

365

Д.Биленкин - Киберы будут, но подумаем лучше о человеке. / Сб.: Дорога воспоминаний. // М.: 1984. с.11-12.

(обратно)

366

В.Перфильев - Игра в поддавки. // Лит. газета, 1986, 2 апр.

(обратно)

367

Г.Гор - Жизнь далёкая, жизнь близкая. // Лит. газета, 1969, 22 апр.

(обратно)

368

Р.Подольный - Это не предсказания. Вместо предисловия. / БСФ, т. 10. // М.: 1967. с.9.

(обратно)

369

Читатель размышляет, спорит. // Лит. газета, 1969, 3 дек.

(обратно)

370

Б.Стругацкий - Больше невероятного в единицу времени. // Лит. газета, 1985, 7 авг.

(обратно)

371

Р.Подольный - Это не предсказания: Вместо предисловия. / БСФ, т.10. // М.: 1967. с.8.

(обратно)

372

Там же.

(обратно)

373

Г.Гор - Жизнь далёкая, жизнь близкая. // Лит. газета, 1969, 22 апр.

(обратно)

374

См. статью под рубрикой «Гипотезы»: Э.Куссуль, д.т.н. - Переселенцы. / Вступительная статья академика Н.Амосова. // Химия и жизнь, 1986, №2.

(обратно)

375

Ю.Школенко - Всё страньше и страньше. // Лит. газета, 1985, 4 сент.

(обратно)

376

Д.Франк-Каменецкий - Фантазия и фантастика. // Там же.

(обратно)

377

С.Лем - Литература, проецирующая миры. // Лит. газета, 1969.

(обратно)

378

А.Стругацкий, Б,Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

379

Л.Яйленко - Не противопоставлять. // Лит. газета, 1973, 25 июля.

(обратно)

380

Цит. по: Ч.Кисич - Перед своим временем (разговоры). // Сараево: 1965. с.92.

(обратно)

381

Э. и Ж.Гонкуры - Жермини Ласерте. Актриса: Отрывки из Дневника. // Л.: 1961.с.391-392.

(обратно)

382

Сб.: О литературе для детей. Вып. 10. // Л.: 1965. с.203.

(обратно)

383

В.Ревич - Реализм фантастики (полемические заметки). / Сб.: Фантастика-68. // М.: Мол. гвардия, 1969. с.279.

(обратно)

384

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

385

См. библиогр. подборку работ Е.Неёлова на эту тему в главе «С точки зрения Фольклора и мифологии».

(обратно)

386

Русское богатство, 1902, №2, отд. II. с.66.

(обратно)

387

И.Эренбург - Люди, годы, жизнь. // Новый мир, 1962, №4. с.50.

(обратно)

388

Лит. газета, 1985, 4 сент.

(обратно)

389

Лит. газета, 1985, 4 сент.

(обратно)

390

Ю.Школенко - Всё страньше и страньше. // Там же.

(обратно)

391

Д.Франк-Каменецкий - Фантазия и фантастика. // Лит. газета, 1969, 17 сент.

(обратно)

392

Там же.

(обратно)

393

Беляев - Создадим советскую НФ. // Дет. литература, 1938, №15/16. с.З.

(обратно)

394

Лит. газета, 1969, 3 сент.

(обратно)

395

Там же.

(обратно)

396

Там же.

(обратно)

397

А.Чехов - Полн. собр. соч. Письма, т.2. // М.: 1975. с.360.

(обратно)

398

И.Ефремов - На пути к роману «Туманность Андромеды». / И.Ефремов - Соч. в 3-х тт., т.3 (кн.2). // М.: Мол. гвардия, 1976. с.371-379.

(обратно)

399

К.Циолковский - Ракета в космическом пространстве (Исследование мировых пространств реактивными приборами). // М.: 1963. с.49.

(обратно)

400

А.Китайгородский - Физика - моя профессия. // М: 1955. с.104.

(обратно)

401

Ю.Бугельский - Да! Но... // Лит. газета, 1986, 26 окт.

(обратно)

402

С.Бешелев, Ф.Гурвич - Интенсификация науки: пути и особенности. // Наука и жизнь, 1986, №10. с.62.

(обратно)

403

Панджикидзе Г. - Одолей алчность свою (Беседу вёл Э. Елигуашвили). // Лит. газета, 1986, 3 сент.

(обратно)

404

Яковлев Н. - Фантастика исчерпала себя. // Лит. газета, 1973, 25 июля.

(обратно)

405

П.Ребиндер - К горизонтам будущего. // Лит. газета, 1969, 17 сент.

(обратно)

406

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

407

И.Ньютон - Оптика, или Трактат об изображениях, преломлениях, изгибаниях и цветах света. // М.: 1954. с.9.

(обратно)

408

К.Маркс, Ф.Энгельс - Собр. соч., т.20. // М.: 1961. с.555.

(обратно)

409

Цит. по: В.Зинченко - Искусственный интеллект глазами психолога. // Знание - сила, 1984, №5. с.34.

(обратно)

410

В.Катаев - Собр. соч. в 9-ти тт., т.8. // М.: 1971. с.452.

(обратно)

411

Л.Успенский - «Братски Ваш Герберт Уэллс...» / Сб.: Вторжение в Персей. // Лениздат: 1968. с.448-449.

(обратно)

412

Интервью Ч.Дауберау; на русском языке напечатано в газете «Новое время», 1904, №10-17 (приложение).

(обратно)

413

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т. 14. // М.: 1964. с.349-350.

(обратно)

414

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т. 14. с.346.

(обратно)

415

Там же. с.351.

(обратно)

416

Н.Высоков - Зови вперёд и выше. // Лит. газета, 1970, 7 янв.

(обратно)

417

С.Абрамов, В.Губарев - Будущее у порога. // Лит. газета, 1985, 4 сент.

(обратно)

418

Там же.

(обратно)

419

Цит. по: О.Мороз - Проблема «Эс-Ти-Ай». / Сб.: Пути в незнаемое. Писатели рассказывают о науке. // М.: 1983. с.492.

(обратно)

420

И.Высоцкий // Лит. газета, 1985, 11 сент.

(обратно)

421

В.Ивашёва - На пороге XXI века (НТР и литература). // М: 1979.

(обратно)

422

Лит. газета, 1985, 4 сент.

(обратно)

423

А.Выготский - Психология искусства. // М.: 1968. с.322.

(обратно)

424

См. об этом: А.Бритиков - Целесообразность красоты в эстетике Ивана Ефремова. / Сб.: Творческие взгляды советских писателей. // Л.: 1981.

(обратно)

425

И.Ефремов - Соч. в 3-х тт., т. 1. с.65.

(обратно)

426

А.Лосев - История античной эстетики. Аристотель и поздняя классика. // М.: 1975. с.111.

(обратно)

427

Там же.

(обратно)

428

Статья снята А.Бритиковым из печати в журнале «Русская литература» из-за непропущенных цензурой цитат из романа И.Ефремова - Час Быка.

(обратно)

429

См. об этом в статье Е.Тамарченко - Мир без дистанции (Вопросы литературы, 1968, №11, с.96, примеч.). Из русских социологических работ 20-х гг. упомянем кн. В.Святловского - Русский утопический роман (Пг.: ГИЗ, 1922) и большую коллективную монографию: А-н Арк., А.Залкинд и др. - Жизнь и техника будущего. (Социальные и научно-технические утопии). // Мос. раб., 1928.

(обратно)

430

В 1955 г. в сб. «Вопросы детской литературе» (М.-Л.: Детгиз), была напечатана во многом субъективная и вскоре устаревшая большая статья С.Полтавского - Пути и проблемы советской НФ.

(обратно)

431

А.Палей - НФ литература. // Лит. учеба, 1935, №7-8, 1936, №2.

(обратно)

432

А.Ивич - НФ повесть. // Лит. критик, 1940, №7-8.

(обратно)

433

Л.Жуков - Советский приключенческий и НФ роман. // М.: Мол. гвардия, 1938, №8.

(обратно)

434

Характеристику А.Беляева - теоретика НФ см. в статье: Е.Брандис - Пути развития и проблемы советской НФ литературы. / Сб.: О фантастике и приключениях, вып.5. // Л.: Детгиз, 1960.

(обратно)

435

А.Беляев - Создадим советскую НФ. М.: Дет. литература, 1938, №15-16. с.6. (Курсив мой, - А.Б.).//

(обратно)

436

См., например, статью Г.Ершова и В.Тельпугова - О любимом, но забытом жанре. // Комс. правда, 1949, №6, 8 янв.

(обратно)

437

А.Кларк. - Черты будущего. // М.: Мир, 1966. с. 18.

(обратно)

438

Э.Араб-Оглы - Светопреставление в космосе. (Заметки социолога о современной фантастической литературе на Западе). // Вопросы философии, 1962, №3. с. 112.

(обратно)

439

Коммунист, 1964, №2.

(обратно)

440

См. полемическую подборку в журнале «Fantasy and Science Fiction (1965, №10).

(обратно)

441

См. А.Наркевич - Две книги о Жюле Верне. Вопросы литературы, 1957, №6. с.226-232; Г.Гор - Живой Жюль Верн. Лит. газ., 1963, №116, 26 сент.; М.Ландор - Фантастическая сатира Уэллса. // Вопросы литературы, 1963, №12; Новый мир, 1963, №12. с.274-275. (рец. Ф.Протасова).

(обратно)

442

142 См.: Brian W. Aldiss. Depth of Wells. «Oxford mail», 1966, 14 April; J.-P. Vernier. The life and Thought of H. G. Wells by J. Kagarlitski. «Etudes Anglaises», 1966, Оct. - Dec.; J.M.Janatki. Jules Verne nepшestбvб sbližovat aned jednй družbe. «Kruh» (Praha), zбшi, 1960. s.161-162; Jean Chesneaux. Jules Verne. Za Russie L'Union sovietique. «France-URSS», 1967, april, №249. pp.24-28.

(обратно)

443

Рец. на книгу Б.Ляпунова см.: Е.Званцева. - Знакомый незнакомец. // Московский комсомолец, 1967, №267, 16 нояб.

(обратно)

444

Рец. на книгу Ю.Рюрикова см.: С.Ларин - Пафос современной фантастики Сб.: Черный столб. // М.: Знание, 1963.

(обратно)

445

Е.Брандис - Пути развития и проблемы советской НФ литературы. / Сб.: О фантастике и приключениях. О литературе для детей, вып. 5. // Л.: Детгиз, 1960.

(обратно)

446

См., в частности, статьи И.Ефремова - Наука и НФ. Природа, 1961, №12 (и др. издания); На пути к роману «Туманность Андромеды». Вопросы литературы. 1961, №4; Наклонный горизонт. (Заметки о будущем литературы). Вопросы литературы, 1962, №8; Как создавался «Час Быка». Мол. гвардия, 1969, №5.

(обратно)

447

А.Стругацкий, Б.Стругацкий. - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, №6, 4 февр.

(обратно)

448

Оценку статьи А.Громовой см.: Е.Брандис - НФ и моделирование мира будущего. // Нева, 1969, №2. с.200.

(обратно)

449

А.Громова - Зигзаги фантастики. // Лит. газета, 1972, №16, 19 апр.

(обратно)

450

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем.

(обратно)

451

И.Ефремов - Наука и НФ. / Сб.: Фантастика-62. // М.: Мол. гвардия, 1962. с.480.

(обратно)

452

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем.

(обратно)

453

Там же.

(обратно)

454

В.Александров - Против чуждых нам взглядов. // Правда Бурятии, 1968, №116, 19 мая.

(обратно)

455

А.Лебедев - Реалистическая фантастика и фантастическая реальность. // Новый мир, 1968, №11.

(обратно)

456

Байкал, 1968, №1, с.36.

(обратно)

457

См. в кн.: Русские писатели о литературном труде, т.2. // Л.: Сов. пис., 1955. с.678.

(обратно)

458

З.Файнбург - Современное общество и НФ. // Вопросы философии, 1967, №6. с.35.

(обратно)

459

Как создавался «Час Быка»: Беседа с Иваном Ефремовым, с.313. (Курсив мой, - А.Б.).

(обратно)

460

Там же. с.314.

(обратно)

461

От редакции. Лит. газета, 1970, № 10, 4 марта. (Курсив мой, - А.Б.). //

(обратно)

462

Там же. (Курсив мой, - А.Б.).

(обратно)

463

Г.Альтов - 1) Судьба произведений Жюля Верна. / Мир приключений: Альманах, №9. М.: Детгиз, 1963.; 2) Перечитывая Уэллса. / Сб.: Эти удивительные звезды. Баку, 1966.; 3) Пятьдесят идей Александра Беляева. / Сб.: Полюс риска. // Баку, 1970.

(обратно)

464

Лит. Азербайджан, 1968, №7.

(обратно)

465

Знание - сила, 1964, №12.

(обратно)

466

Нева, 1969, №2.

(обратно)

467

Д.Биленкин - Так что же такое фантастика? // Новый мир, 1971, №6.

(обратно)

468

Е.Тамарченко - Реализм неожиданного. // Лит. газета, 1970, №6, 4 февр.

(обратно)

469

Там же.

(обратно)

470

З.Файнбург - Современное общество и НФ. с.36.

(обратно)

471

Р.Нудельман - Мысль ученого, образ художника. // Лит. газета, 1970, 4 мар.

(обратно)

472

В. Ленин - О литературе и искусстве. // М.: Гослитиздат, 1957. с. 566.

(обратно)

473

См., например, выступления А.Казанцева и В.Немцова в упоминавшейся дискуссии в «Лит. газете».

(обратно)

474

И.Ефремов - Час Быка: НФ роман. // М.: Мол. гвардия, 1970, с.З.

(обратно)

475

З.Файнбург - Современное общество и НФ. с.34.

(обратно)

476

Там же, с.38.

(обратно)

477

Там же, с.34.

(обратно)

478

Там же.

(обратно)

479

Приведем одно из многочисленных высказываний видных ученых на эту тему: «...научное открытие (принципиально новое, - А.Б.) предсказать невозможно. По самой своей природе чистая наука исследует неведомое, и до получения результата нельзя сказать, к чему приведут наши исследования» (Фридман Г. [научный руководитель научно-исследовательской лаборатории ВМС США]. Исследование вселенной. / Сб.: Космическая эра. Прогнозы на 2001 год. (Доклады на IV симпозиуме Американского астронавтического общества). Пер. с англ. // М.: Мир, 1970. с.288.

(обратно)

480

См.: Т.Чернышёва - 1) К вопросу о традициях в НФ литературе. Труды Иркутского гос. университета, 1964, т.33, серия литературоведения и критики, вып.4.; 2) О поисках формы в НФ. Труды Иркутского гос. университета, 1969, т 52, серия литературоведения и критики, вып.6.; 3) Человек и среда в современной НФ литературе. / Сб.: Фантастика-68. М.: Мол. гвардия, 1969.; 4) Человек и среда в современной НФ: Автореф. канд. диссер. Иркутск: 1969.

(обратно)

481

Т.Чернышёва - Человек и среда в современной НФ литературе, с.303. (далее ссылки приводятся в тексте).

(обратно)

482

М.Храпченко - О бесспорном и о том, что вызывает споры. // Лит. Россия, 1968, №5, 26 янв.

(обратно)

483

Е.Тамарченко - Реализм неожиданного. // Лит. газета, 1970, №6, 4 февр.

(обратно)

484

З.Файнбург - Иллюзия простоты. // Лит. газета, 1969, №38, 17 сент.

(обратно)

485

О литературе для детей, вып. 10. // Л.: Дет. литература, 1965. с.203.

(обратно)

486

В.Ревич - Реализм фантастики (полемические заметки. // Сб.: Фантастика-68. с.279.

(обратно)

487

См., например: А.Палей - НФ литература. Лит. учеба, 1935, №7-8; 1936, №2; Жуков Л. - Советский приключенческий роман. Мол. гвардия, 1938, №8; А.Ивич - НФ повесть. // Лит. критик, 1940, №7-8.

(обратно)

488

Обзор литературно-критических работ А.Беляева, см.: Е.Брандис - Пути развития и проблемы советской НФ литературы. / Сб.: О фантастике и приключениях. О литературе для детей, вып.5. // Л.: 1960.

(обратно)

489

См.: История русской советской литературы в 4-х тт., т.4. // М.: 1971. с. 127-129.

(обратно)

490

См. разделы о НФ в кн.: История русского советского романа в 2-х тт. М.-Л.: 1965.; Русский советский рассказ: Очерки жанра. М.-Л.: 1967.

(обратно)

491

Ю.Кагарлицкий - Дж. Уэллс(1971).

(обратно)

492

Е.Званцева - НФ проза И.Ефремова (1968).

(обратно)

493

Т.Чернышёва - Природа фантастики (гносеологический и эстетический аспекты фантастической образности) (1979).

(обратно)

494

Е.Тамарченко - Социально-философский жанр современной НФ (1970).

(обратно)

495

Г.Федосеев - Художественные концепции будущего в современной НФ литературе (1972).

(обратно)

496

Второе, дополненное и переработанное издание вышло под названием: «В мире фантастики». // М.: 1975.

(обратно)

497

Библиотекарь, 1973, №11.

(обратно)

498

Е.Брандис, М.Лазарев - Жюль Верн. /Библиогр. указатель. Изд. 2-е, испр. и доп. М.: 1959; И.Левидова, Б.Парчевская - Герберт Джордж Уэллс: Библиогр. русских переводов и критической литературы на русс. язык. 1896-1965. / Вступит. статья В.Ковалева. М.: 1966.

(обратно)

499

См. тематическую библиографию, составленную Б.Ляпуновым. / В кн.: Бритиков - Русский советский НФ роман. // Л.: 1970. с.365-436.

(обратно)

500

См. Библиографические материалы Е Евдокимова, А.Осипова, Б.Ляпунова, печатавшиеся в сб. «Фантастика». // М.: Мол. гвардия, начиная с 1967г.

(обратно)

501

В.Савченко - Фантаст читает письма. / Сб.: Фантастика-67. М.: Мол. гвард., 1968.; З.Файнбург - Современное общество и НФ. Вопросы философии, 1967, №6.

(обратно)

502

В.Савченко - Указ. соч.

(обратно)

503

Ю.Смелков - Гуманизм технической эры. // Вопросы литературы, 1973, №11.

(обратно)

504

Ю.Кагарлицкий - Фантастика ищет новые пути. // Вопросы литературы, 1974, №10. с.164.

(обратно)

505

М.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т.29. // М.: 1955. с.411.

(обратно)

506

В. Обручев - Несколько замечаний о НФ литературе. // Дет. литература, 1939, №1. с.39.

(обратно)

507

А.Беляев - О моих работах. // Дет. литература, 1939, №5. с.24.

(обратно)

508

Дет. литература, 1938, №20. с.39-40.

(обратно)

509

См.: Лит. наследство, т.74, 1965.

(обратно)

510

А. Луначарский - Собр. соч. в 8-ми тт., т. 1. // М.: 1971. с.267.

(обратно)

511

В.Лей - Ракеты и полеты в космос. // М.: 1961. с.32.

(обратно)

512

Т.Чернышёва - Человек и среда в современной НФ литературе. / Сб.: Фантастика-68. // М.: Мол. гвардия, 1969. с.303.

(обратно)

513

Предисловие в кн.: О.Ларионова - Остров мужества. // Л.: 1971. с.5.

(обратно)

514

Т.Чернышёва - НФ и современное мифотворчество. / Сб.: Фантастика-72. М.: 1972. См. полемику в статье: Неёлов Е., В.Рогачёв - Миф и НФ (Об одной критической точке зрения). / Сб.: Вопросы истории и теории литературной критики. Тюмень: 1976. (Научные труды Тюменского университета).

(обратно)

515

См., например: Е.Неёлов - О категориях волшебного и фантастического в современной литературной сказке. / В кн.: Художественный образ и историческое сознание. // Петрозаводск: 1974.

(обратно)

516

М.Лазарев - Ответственность фантаста. / Сб.: О литературе для детей, вып. 10. // Л.: 1965. с.203.

(обратно)

517

В.Ревич - Реализм фантастики (полемические заметки). // Сб.: Фантастика-68. с.279.

(обратно)

518

Большая Советская Энциклопедия, т.29. Изд. 2-е. //1954. с.264.

(обратно)

519

К.Дхинтра - Пути развития НФ жанра в советской литературе: Автореф. канд. диссер. // Л.: 1968. с.6.

(обратно)

520

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем, // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

521

Там же.

(обратно)

522

Предисловие в кн.: О. Ларионова - Остров мужества. // Л.: 1971. с.5.

(обратно)

523

Там же.

(обратно)

524

И.Ефремов - Великое Кольцо Будущего. / Сб.: Фантастика 69/70. // М: Мол. гвардия, 1970. с.271.

(обратно)

525

Предисловие в кн.: О.Ларионова - Остров мужества. // Л.: 1971. с.5.

(обратно)

526

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

527

См., например: И.Ефремов - Ответ на литературную анкету альманаха «Сибирь». // Сибирь, 1972, №2. с.70.

(обратно)

528

В.Бугров В. - О фантастике всерьез и с улыбкой. / Сб.: Мир приключений. // М.: 1978. с.566.

(обратно)

529

См. упоминавшиеся в нашем обзоре монографии: Е.Брандиса о Ж.Верне и Ю.Кагарлицкого о Г.Уэллсе, статью А.Бритикова - Эволюция НФ. / Сб.: О прогрессе в литературе. // Л.: 1977.

(обратно)

530

З.Файнбург - Указ, соч., с.38.

(обратно)

531

М.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т.27. с.419. (Курсив мой, - А.Б.).

(обратно)

532

А.Бритиков - Эволюция НФ. / Сб.: О прогрессе в литературе. // Л.: 1977.

(обратно)

533

См.: А.Гендин - Предвидение и цель в развитии общества. // Красноярск: 1970.

(обратно)

534

Э. и Ж. Гонкуры - Жермини Ласерте. Актриса: Отрывки из «Дневника». Л.: 1961. с. 391-392. (Курсив мой, - А.Б.).//

Мы пользуемся случаем поблагодарить Б.Бессонова, обратившего наше внимание на содержательное наблюдение братьев Гонкур, неучтенное в теории и истории НФ литературы.

(обратно)

535

Лукиан. - Собр.соч. в 2-х тт., т.2. // М.-Л.: 1935. с. 166.

(обратно)

536

В.Лей В. - Ракеты и полеты в космос, с.32.

(обратно)

537

Цит. по комментарию Е.Брандиса в кн.: Ж.Верн - Собр. соч. в 12-ти тт., т.4. // М.: 1956. с.464.

(обратно)

538

Г.Уэллс - Собр. соч. в 25-ти тт., т.4. // Л.: 1964. с.449.

(обратно)

539

Там же.

(обратно)

540

В.Брюсов - Не воскрешайте меня!: НФ рассказ-памфлет. // Техника -молодежи, 1963, №12. с. 16.

(обратно)

541

Интервью Ч.Дауберну; на русском языке напечатано в газете «Новое время», 1904, №10-17 (Приложение).

(обратно)

542

Г.Уэллс - Собр. соч. в 15-ти тт., т. 14. с.346.

(обратно)

543

Там же. с.349.

(обратно)

544

Там же. с.346.

(обратно)

545

А.Стругацкий, Б.Стругацкий - Давайте думать о будущем. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

546

Библиотека современной фантастики в 15-ти тт., т. 13. // М.: 1967. с.23.

(обратно)

547

З.Файнбург - Современное общество и НФ. // Вопросы философии, 1967, №6. с.36.

(обратно)

548

Там же. с.34.

(обратно)

549

Цит. по: В.Ленин - Полн. собр. соч., т.6. с. 172.

(обратно)

550

Лит. газета, 1965, 26 окт.

(обратно)

551

Т.Чернышёва - Человек и среда в современной НФ литературе. / Сб.: Фантастика-68. // М.: 1969. с.307.

(обратно)

552

Там же. с.303.

(обратно)

553

Г.Уэллс - Собр.соч. в 15-ти тт., т.4. с.478-479.

(обратно)

554

Первый Всесоюзный съезд советских писателей, 1934: Стенографический отчет. М.: 1934. с. 10. (Курсив мой, - А.Б.).//

(обратно)

555

З.Файнбург - Современное общество и НФ. с.36.

(обратно)

556

К.Дхингра - Пути развития НФ жанра в советской литературе: Автореф. кандид. диссер. // Л.: 1968. с.6.

(обратно)

557

См.: А.Луначарский - Собр.соч. в 8-ми тт., т.4. // М.:1965. с.308-310.

(обратно)

558

А.Кларк - Черты будущего. // М.: 1966. с. 18.

(обратно)

559

Т.Чернышёва - Человек и среда в современной НФ литературе. // Сб.: Фантастика-68. с.301.

(обратно)

560

3.Файнбург - Иллюзия простоты. // Лит. газета, 1969, 17 сент.

(обратно)

561

Там же.

(обратно)

562

Г.Уэллс - Собр.соч. в 15-ти тт., т.14. с.351.

(обратно)

563

Е.Тамарченко - Реализм неожиданного. // Лит. газета, 1970, 4 февр.

(обратно)

564

А.Беляев - Иллюстрация в НФ. Дет. литература, 1939, № 1. с.62. (Курсив мой - А.Б.).//

(обратно)

565

См., например, кн. А.Чернова - Гомо акватикус. // М.: 1968.

(обратно)

566

И.Тургенев - Пол. собр. соч. в 28-ми тт., т.5. // М.-Л.: 1963. с.416-417.

(обратно)

567

М.Горький - Собр. соч. в 30-ти тт., т.24. // 1955. с.265.

(обратно)

568

А.Толстой - Аэлита (Закат Марса). // М.-Пг.: 1923. с.164.

(обратно)

569

Правда, 1985, 22 июня.

(обратно)

570

Там же.

(обратно)

571

О.Мороз - Формула предостережения. // Лит. газета, 1985, 25 дек.

(обратно)

572

Кому мешал Владимир Александров? // Лит. газета, 1985, 25 дек.

(обратно)

573

К.Маркс, Ф.Энгельс - Соч., 2-е изд., т.20. с.495-496.

(обратно)

574

Ю.Кагарлицкий, Е.Парнов - Фантастика вчера, сегодня, завтра. // Лит. газета, 1973, 23 мая.

(обратно)

575

Цит. по: А.Азимов - Фантастика - живая ветвь искусства. // Техника - молодёжи, 1973, №2. с.25-26.

(обратно)

576

В кн.: О.Ларионова - Остров мужества. // Л.: 1971. с.6.

(обратно)

577

И.Петрянов-Соколов - Хранилища знаний. // Правда, 1985, 27 мая.

(обратно)

578

Люди или роботы? Проблема героя в произведениях НФ. // Лит. газета, 1974, 3 июля.

(обратно)

579

Л.Леонов - Призыв к мужеству. // Лит. газета, 1934, 16 апр.

(обратно)

580

Номера страниц указаны для бумажной версии книги — (прим. автора электронной версии)

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие к первому изданию
  • Предисловие ко второму изданию
  • Предисловие автора
  • Что такое научная фантастика?
  • Общая специфика научно-фантастической литературы: рассуждения и мнения, предварительные замечания
  • Действенность фантастики
  • На пороге нового века
  • Глава от утопии, . или Отступление в прошлое и будущее
  • От первых пятилеток к космической эре
  • Пафос космизации в научной фантастике
  • В восприятии реалиста (Жюль Верн и Лев Толстой)
  • Герберт Джордж Уэллс и Россия
  • В романах Алексея Толстого
  • Целесообразность красоты в эстетике Ивана Ефремова
  • В контексте фольклора и мифологии
  • Научно-фантастическая проза вчера и сегодня
  • Что скрывалось за «кризисом» современной фантастики
  • С точки зрения творческого метода
  • Проблемы изучения научно-фантастической литературы [428]
  • Вопросы фантастоведения
  • Эволюция научной фантастики . (от ее зарождения до 80-х годов XX века)
  • Предвидение будущего (Возвращение вперед)
  • Заключение
  • Указатель имён[580] . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Некоторые проблемы истории и теории жанра», Анатолий Федорович Бритиков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства