Мария Сергеенко Жизнь древнего Рима
Памяти дорогих друзей — Софии Ивановны Протасовой, Сергея Николаевича Чернова, Павла Григорьевича Любомирова
Предисловие автора к первому изданию
Книга эта создалась на основе лекций, читанных мною в 1958–1961 гг. студентам-классикам филологического факультета Ленинградского университета. Слова, что автор сам прекрасно сознает недостатки своей книги, произносятся столь часто, что они стали трафаретом и ничего не значат. Мне хотелось бы, чтобы их приняли как значащие и полновесные. И если тем не менее я решаюсь выпустить эту книгу, то объясняется это желанием хотя бы и неполно, но ознакомить нашего читателя с бытом, с обыденной жизнью Древнего Рима. Без этого знакомства нельзя как следует понять ни римской литературы, ни истории Рима. Книги, имеющиеся у нас на эту тему, очень устарели.
Ввиду необозримости материала автор ограничился I в. н. э., выходя из этих рамок только в том случае, когда это настоятельно требовалось предметом.
Книга эта не увидела бы света, если бы не деятельная помощь академика В. В. Струве и дирекции Ленинградского отделения Института истории АН СССР. Много ценных указаний и поправок сделала мне К. М. Колобова. Всем им, а также студентам, моим бывшим слушателям, чья юная любознательность все время толкала меня искать и учиться, приношу я мою глубокую благодарность.
21 ноября 1963 г.
ЛенинградГлава первая. Рим
Он был один; был просто город.
А. ТвардовскийЕго так и звали просто «городом», и когда произносили слово «urbs», все понимали, что речь идет о Риме. Чужестранцы, побывавшие в этой столице мира, с восторгом рассказывали своим землякам о великолепных зданиях, поражавших и обдуманной смелостью замысла и несравненной роскошью отделки, о величавых форумах, о триумфальных арках, которые спокойно и неопровержимо повествовали о победах и завоеваниях Рима. Отголосок этого восторженного изумления слышится в эпитетах, сопровождающих его имя: «золотой», «вечный». Странным образом последний из них сохранил свою силу. Рим был взят и разграблен варварами; его улицы заросли травой, на его форумах паслись коровы; храмы и дворцы превратились в развалины, но в мучительном грохоте средневековой военной возни, среди бестолковой раздробленности феодального мира глаза людей неизменно обращались к этому былому средоточию земного могущества. Даль веков скрыла темные и страшные стороны античного Рима: он казался символом государственной мощи, обеспечившей мир и благоденствие своим подданным; для людей, только накануне узнавших, что такое азбука, он был обителью, откуда лился свет просвещения и разума.
Со времен Возрождения Рим стал великой школой, куда приходили учиться художники, поэты, ученые. В Риме хорошо было заниматься не только древней историей; история здесь сбрасывала с себя школьное и книжное одеяние; она входила в сегодняшний день как живое вчера: языком развалин, камней и надгробий Рим рассказывал, чего достигло прошлое, на чем оно споткнулось, решать какие задачи оставили предки своим отдаленным потомкам. А начало вовсе не предвещало этой будущей славы. На вершинах нескольких холмов в беспорядке стояли хижины, сплетенные из ветвей и обмазанные глиной. Столб в середине хижины поддерживал соломенную или тростниковую крышу; дым от очага выходил в отверстие над дверью, над которой прилаживали иногда навес. Очаг был переносной, а в каменном полу были прорублены канавки для стока воды. Место, где устроились эти древние поселенцы, представляло собой путаницу оврагов, ложбинок, заболоченных низин и мелководных речушек, стекавших с холмов, амфитеатром расположенных на левом берегу Тибра. Страбон, размышлявший о том, какие экономические преимущества этого места содействовали возвышению Рима, выразительно подчеркивает, что было оно выбрано не по трезвому учету его выгод, а по необходимости[1]. Хорошие места были заняты, приходилось довольствоваться тем, что оставалось. Можно, однако, представить себе, что в этой местности привлекало древнейших насельников: холмы, пусть и невысокие (одни — немногим выше 50 м, другие — немногим ниже)[2], иногда крутые и обрывистые, были все же естественной крепостью, а заболоченные ложбины, превращавшиеся иногда в настоящие болота, делали эту крепость еще надежнее. Кругом росли леса и били ключи; чистая вода, материал для построек, топливо и дичь были под рукой. Возле протекала большая судоходная река: легко было подняться вверх и спуститься вниз; можно было и завязать торговлю с кем нужно; можно было при случае организовать и разбойничий набег.
В VII в. до н. э. население этих поселков, живших совершенно обособленно, начало объединяться, и в VI в. под влиянием и под властью этрусков Рим стал уже настоящим городом. Он растет; сначала центр незаметной страны, он становится столицей мощного государства и, в конце концов, столицей мировой державы. И те преимущества, которые привлекали древнейших насельников к этим холмам и низинам, оказываются теперь недостатками. Холмы круты, на них трудно взбираться; несмотря на все работы по осушке заболоченных мест, которые начались еще до Тарквиниев, малярия не переводилась в городе и каждую осень собирала обильную жатву; улицы узки и кривы; «при всем своем могуществе римляне не могут их выпрямить», — ядовито заметил Диодор (XIV. 116. 9). Эти улицы, улочки и переулки вьются в долинах, карабкаются на холмы; в этой переплетающейся сети нет ни системы, ни порядка: «самый беспорядочный город в мире», — скажет А. Боециус, крупнейший знаток античного градостроительства.
Римляне позднейшего времени испытывали некоторое смущение от этой «бесплановости» своего города и объясняли ее спешкой, с которой он отстраивался после страшного галльского погрома (390 г. до н. э.)[3]. Цицерон с досадой противопоставлял широкие, хорошо распланированные улицы Капуи жалким улочкам Рима (de leg. agr. II. 35. 96). А к этим исконным недостаткам присоединились новые, постепенно создаваемые исторической обстановкой.
Значение Рима растет, и население его увеличивается; Рим притягивает к себе людей отовсюду — с жильем становится трудно; квартир не хватает и строиться негде. Отсутствие таких средств сообщения, какими располагаем мы, делает невозможным возникновение пригородов, окружающих наши большие города. Те, кто своим трудом зарабатывал себе хлеб, кто был связан с государственной, судебной или деловой жизнью, вынуждены жаться к местам, где можно найти работу и сбыт продуктам этой работы, где находятся официальные учреждения и совершаются торговые и денежные операции. Для человека богатого необходимости тут, правда, нет: он обзаведется «восьмью ладными молодцами», которые и пронесут среди расступающейся толпы его носилки, где «он будет читать, писать или спать и прибудет на место раньше пешеходов» (Iuv. 3. 239–241), но ремесленник, мелкий торговец, клиент о таком способе передвижения и мечтать не может. И Рим уже в конце республики и еще отчетливее при империи распадется на две части: Рим холмов и Рим низин, лежащих между этими холмами. Они во многих отношениях непохожи один на другой. Воздух на холмах здоровее и чище («colles saluberrimi» — «холмы очень здоровые», — скажет Цицерон), там много садов и парков, торговля жмется в сторону, и хозяевами здесь особняки (domus), прибравшие для себя площадь, которую надо высчитывать в гектарах. Здесь живут люди, которым случается взойти на императорский престол, первые сановники государства, представители старых аристократических родов, обладатели огромных состояний — те, кто хочет и может обеспечить себе тихий досуг вдали от торговой толкотни, от крикливой, шумной и деятельной суеты улиц, проложенных в низинах[4].
Улицы
Центром государственной и общественной жизни древнего Рима была одна из низин — Форум; и как Рим был просто «городом», так и форум республиканского времени назывался только «форумом», без всяких дальнейших определений. От него во все стороны расходились улицы; и на этих улицах, пробиравшихся между холмами, и сосредоточивалась главным образом торговая и ремесленная жизнь города.
Самый Форум уже в IV в. до н. э. был окаймлен торговыми рядами: по южной его стороне шли Старые лавки (tabernae veteres), напротив расположились Новые (tabernae novae). Здесь была школа, которую посещала Виргиния; и у мясника, торговавшего тут же, отец ее выхватил нож, которым заколол дочь, спасая ее от бесчестия. Когда по сторонам Форума место торговых рядов заняли базилики (Порциева и Эмилиева), лавки разместились в них. И только постепенно торговая жизнь отхлынула от Форума, переместившись на Священную Дорогу, соседнюю улицу, а позднее — на форум Траяна.
Священная Дорога, соединявшая Форум с Палатином, начиналась на Велии около храма Ларов (здесь она называлась Верхней Священной Дорогой — Summa Sacra Via) и спускалась к восточной стороне Форума. В начале империи лавки окаймляли ее сплошь, но после того как был выстроен форум Мира и храм Фаустины[5], они сдвинулись к югу, скучившись между аркой Тита и домом, где жили весталки (atrium Vestae)[6]. Здесь сосредоточилась торговля золотыми вещами и драгоценными камнями, но верхний конец улицы облюбовали торговцы цветами и фруктовщики. Овидий рекомендовал именно здесь покупать «сельские дары» возлюбленной (am. 1. 8. 100; a. a. II. 265–266), и уже Варрон писал, что тут продаются такие плоды, что за них надо расплачиваться золотом (r. r. I. 2. 10)[7].
К северу-востоку от Форума шел Аргилет, одна из оживленнейших улиц Рима с бойкой торговлей и людской толчеей. Нижняя часть этой улицы, застроенная частными домами, была превращена Домицианом и Нервой в forum Transitorium (Проходной форум). Тут были книжные лавки (Mart. I. 3. 1); эпиграммы Марциала продавались у Атректа в числе прочих новинок, объявлениями о которых хозяин лавки увешал дверные косяки (Mart. I. 117. 10–17); «многочисленные сапожники захватили улицу в свое владение» (II. 17. 3). Поблизости когда-то находились здесь глиняные карьеры, и улица, вероятно, от них и получила свое наименование (argilla — «глина»)[8].
Аргилет вливался в Субуру — долину, которая шла между Оппием и южным склоном Виминала; под именем Субурского взвоза она продолжалась между Оппием и Циспием и оканчивалась у Эсквилинских ворот. Начало ее — «устье Субуры» — находилось, вероятно, где-то недалеко от штаб-квартиры городского префекта, «где висят окровавленные плети палачей» (Mart. II. 17. 1–2). Эту улицу Ювенал называл «кипящей» (11. 51); из этих слов и схолии к ним можно заключить, что она действительно напоминала кипящий водоворот. Марциал, жаловавшийся на вечный грохот и гвалт, стоявший на римских улицах, особо выделяет Субуру: «крикливая» (XII. 18. 2). На этой толкучке торговали всем, что требуется в повседневном быту: «съестным, начиная от простой дешевой еды — капуста, опавшие маслины, козлятина, яйца, куры» (Mart. VII. 31), — и кончая дорогой заморской дичью (Iuv. 11. 137–141), одеждой, железным товаром, обувью[9]. Здесь же продавались всякие притирания и разные принадлежности туалета: Марциал, издеваясь над какой-то Галлой, говорил, что ее волосы, зубы и брови приобретены «в середине Субуры» (IX. 37). И здесь же, наконец, обитали «девушки не очень доброй славы» (Mart. VI. 66. 1–2), «субурские наставницы» в любовных делах (XI. 78. 11), которые умели, по словам поэта, не просто «обстричь», а наголо «обрить» гостя (II. 17. 5). Гораций поселил здесь свою страшную Канидию, отдаленную прабабушку шекспировских ведьм, которая оскверняет могилы и убивает детей для своего чародейства (epod. 5).
От Форума к югу-западу начиналась, пройдя между Юлиевой базиликой и храмом Кастора, Этрусская улица (vicus Tuscus), главная артерия, связывавшая Форум с Велабром, Коровьим рынком и Большим Цирком. По всей вероятности, улица эта получила свое название потому, что здесь расселились этрусские мастера, собравшиеся в Рим на стройку храма Юпитера Капитолийского[10]. Здесь стояла статуя Вортумна, «который есть главное божество этрусков» (Var. 1. 1. V. 46). Судя по тому, что позднейшие комментаторы к Горацию и Цицерону называют эту улицу vicus Turarius — улица Благовоний, здесь была сосредоточена торговля ладаном и всякими ароматами. Рядом с ней следует поместить торговлю тканями и одеждой, преимущественно дорогими: Марциал жаловался, что его возлюбленная требует от него «первосортного шелка с Этрусской улицы» (XI. 27. 11); в надписях упоминается purpurarius, т. е. торговец или тканями, окрашенными в пурпур, или готовой одеждой из этих тканей (CIL. XIV. 2433) и просто торговец одеждой (CIL. VI. 9976), оба с этой улицы.
Обитатели Этрусской улицы слыли людьми сомнительной репутации: Плавт говорил, что там живут те, кто торгует собой Curc. 482); «бессовестный народ с Этрусской улицы» — честил их Гораций (sat. II. 3. 228). Мы не знаем, было ли это мнение справедливо; может быть, здесь сказалась старинная нелюбовь к этрускам, столь яркая уже у анналистов IV в. до н. э.
Этрусская улица пересекала Велабр, ложбину между северо-западным склоном Палатина и Капитолием. Когда-то и Велабр, и Форум были болотом, по которому плавали в маленьких челноках. Поэты августовского времени любили вспоминать об этих младенческих годах Рима (Ov. f. VI. 401–405; Tib. II. 5. 33–34). При империи это «самое оживленное место в городе» (Macr. sat. I. 10. 15), с бойкой торговлей. Бестолковый юнец у Горация, получив отцовское наследство, вызывает с раннего утра к себе домой «рыбака, птицелова, фруктовщика, колбасника… весь рынок с Велабром вместе» (sat. II. 3. 227–229). Схолиаст замечает к этому месту, что на Велабре торговали преимущественно съестным, в том числе вином и маслом. Парасит в одной из комедий Плавта жалуется, что над его шутками никто не смеется: «…все сговорились, словно продавцы масла на Велабре» (Capt. 486). Большой известностью пользовался велабрский копченый сыр. Марциал, понимавший толк в еде, сочинил сопроводительную надпись к головке такого сыра: «Только тот сыр, который впитал в себя велабрский дым, вкусен; не на всяком очаге изготовят хороший сыр, не любой дым придает ему вкус» (XIII. 32). Плиний пишет, что козий сыр особенно вкусен, если его выкоптить свежим; «изготовляемый в самом городе предпочтительнее всех остальных» (XI. 241). На Велабре торговали, видимо, сыром местного изготовления из здешних сыроварен.
Непосредственно к Велабру примыкал Коровий Рынок; здесь, как указывает само имя, в древности шла торговля скотом. Площадь эта начала рано застраиваться; уже к началу Второй Пунийской войны здесь стояли многоэтажные дома: в начале Второй Пунийской войны бык, убежав с рынка, взобрался по лестнице на третий этаж; это сочли зловещим предзнаменованием (Liv. XXI. 61. 2).
Рядом с Этрусской улицей шла Яремная, получившая свое имя или от мастеров, работавших ярма и заселивших эту улицу, или от алтаря Юноны Юги (Iuno Iuga), соединявшей людей брачным ярмом (Fest. 92). Улица эта огибала Капитолий и представляла собой часть древней торговой дороги, проходившей здесь, когда и Рима еще не было и сабиняне приходили за солью к солончакам в устье Тибра.
Взвозов и сейчас в Риме существует достаточно, несмотря на все изменения, которые испытала поверхность города под воздействием и природных сил, и людской деятельности[11]. Современные римские взвозы могут дать представление об античных. На некоторых холмах дорога для повозок была только одна. На Палатин можно было въехать со Священной Дороги по Палатинскому взвозу (clivus Palatinus), а с Велабра — по взвозу Победы (clivus Victoriae), который огибал холм и поднимался на него с севера; на Капитолий въезжали по Капитолийскому взвозу (clivus Capitolinus); им заканчивалась Священная Дорога. Это был единственный доступный для повозок путь на Капитолий, по нему поднимались колесницы триумфаторов и по нему же спускались в долину Большого Цирка повозки с изображениями и символами разных божеств. Для пешеходов были устроены лестницы — scalae или gradus. С Форума на вершину Кремля (Arx) вели Scalae Gemoniae и gradus Monetae[12]: первая начиналась около старой тюрьмы (carcer) и поднималась до самой седловины (Asylum), разделявшей две вершины холма; вторая была ее продолжением и шла от седловины к храму Юноны Монеты[13] на вершине Кремля. По лестнице в сто ступеней, получившей по числу их и свое имя — Centum gradus, поднимались на Капитолий со стороны Велабра. Лестница Кака (scalae Caci)[14] вела с Палатина к Большому Цирку, а с Форумом его соединяла лестница Колец (scalae Anulariae), названная так по находившимся вблизи мастерским ювелиров, изготовлявших кольца.
Мраморный План позволяет составить представление об этих римских лестницах. На двух обломках (frgm. 114 и frgm. 173) изображены две лестницы, местонахождение которых, к сожалению, нельзя определить. Первая из них — монументальная (около 56 м длиной и около 18 м шириной внизу и около 10 м вверху); посередине она разделена широким барьером, который делит ее на две половины. После каждых 4–5 ступенек — площадка. На второй лестнице (40 м длиной и шириной 7 м) после каждых 8-10 ступенек сделаны площадки шириной 4 м.
Свидетельство современников о том, что улицы древнего Рима были узкими и извилистыми, подтверждается и Мраморным Планом, и остатками раскопанных античных улиц. Самая большая ширина их 6–7 м (ширина взвоза Победы — 8 м — исключение). Священная Дорога в своем начале не превышает 4,8 м, а в самом широком месте достигает 6,5 м; ширина Капитолийского взвоза — 6 м, Этрусской улицы — 6,5 м, Яремной — 5,51 м. Улицы обычно были не шире 4,5–5 м (по законам Двенадцати Таблиц от V в. до н. э. улицы не должны быть уже 4,74 м). Переулки и тупики были еще уже и часто не достигали в ширину даже и 3 м[15].
Можно представить себе, какая толкучка и толчея были на этих тесных улицах, если здесь шла бойкая торговля и жило ремесленное население, например, на «грязной и мокрой» Субуре, на Велабре, на Этрусской улице. Совмещение пешего и конного движения приводило, конечно, к непрерывной цепи несчастных случаев, и Цезарь в законе о городском благоустройстве (lex Iulia municipalis, 45 г. до н. э.) запретил всякому конному транспорту въезд в Рим после солнечного восхода и до заката[16]. Исключение было сделано только для телег, которые ввозили строительные материалы для храмов и общественных зданий и вывозили из города мусор, а также для триумфальных колесниц и повозок, ехавших в торжественных процессиях. В некоторые праздники могли ехать в повозках весталки, rex sacrorum и фламины[17].
Судя по описанию Ювенала, нельзя, однако, сказать, чтобы движение на римских улицах было свободным и легким: «Я тороплюсь, но мне преграждает дорогу толпа впереди; идущие сзади целым отрядом напирают мне на спину. Один ударяет меня локтем, другой ударяет крепким шестом, кто-то стукает по голове бревном, кто-то метретом. Ноги у меня в грязи по колено; куда ни повернись, тебе на ногу наступает здоровенная ступня, гвоздь солдатского сапога вонзается в палец… разорвали только что починенную тунику; подъезжают дроги, на которых вихляются еловые бревна; на других повозках везут кучу сосновых балок, они угрожающе покачиваются. А если надломится ось в телеге с лигурийским мрамором и вся эта гора опрокинется на людей? Что останется от их тел?» (3. 243–259).
Набережной в нашем смысле в древнем Риме не было. Вдоль реки, подходя к самому берегу, тянулись ряды строений, преимущественно складов, с площадками для выгрузки судов; от этих площадок к самому Тибру спускались невысокие лестницы, по которым грузчики вносили наверх товары. За складами начинались улицы, одни — параллельно Тибру, другие — перпендикулярно к нему.
Улицы часто назывались по тем ремесленникам или торговцам, которые там обосновались. На Эсквилине, возле храма Матери-Земли, проходила улица Сапожников — специалистов по выделке сандалий (vicus Sandalarius), спускавшаяся к Субуре и пересекавшая ее. На этой улице Август поставил знаменитую статую Аполлона, которая и стала именоваться по улице — Apollo Sandalarius. Была улица Шорников (vicus Lorarius — CIL. VI. 9796); где она находилась, неизвестно; улица Хлеботорговцев (vicus Frumentarius) по соседству с хлебными складами на Тибре под Авентином (CIL. VI. 814). На Авентине был взвоз Капсариев (капсариями назывались люди, под охрану которых моющиеся в банях отдавали свою одежду). В одной из надписей упоминается «капсарий из Антониновых терм» (CIL. VI. 9232); большинство жителей этого взвоза состояло, очевидно, из капсариев, обслуживавших термы Каракаллы.
Иногда улица получала имя того, кто ее проложил: взвоз Пуллия, ведший от Субуры к западной оконечности Оппия, и взвоз Коскония (где находился, неизвестно) были названы по имени своих устроителей (Var. 1. 1. V. 158). Публициев взвоз, по которому можно было въехать на Авентин («раньше это была крутая скала», — Ov. f. IV. 280–294), был устроен и вымощен Луцием и Марком Публициями Маллеолами, курульными эдилами 238 г. до н. э. Они употребили на это дело штрафные деньги, полученные с крупных скотоводов, нарушивших закон о норме скота, который разрешалось пасти на государственных пастбищах (Var. 1. 1. V. 158; Fest. 276) Иногда название улице подсказывала легенда или историческое воспоминание: на Авентине улицы Большого и Малого Лаврового Леса (vicus Loreti Maioris и vicus Loreti Minoris) проходили по тому месту, где раньше росла лавровая роща (Pl XV. 138). «Их назвали так или потому, что здесь похоронен царь Таций, которого жители Лаврента убили, или же потому, что здесь рос лавровый лес, который потом срубили и на месте которого построились» (Var. 1. 1. V. 152). «Проклятой» называлась улица на Эсквилине, где, по преданию, Туллия переехала через труп своего отца Сервия Туллия (Liv. 1. 48. 7). На Патрицианской улице (vicus Patricius) «жили по приказанию Сервия Туллия патриции: если бы они что-либо замыслили против него, их можно было бы одолеть, действуя с высот» (улица шла в низине между Циспием и Виминалом); таково по крайней мере объяснение Феста (247). Иногда имя определялось каким-нибудь характерным признаком самой улицы: Высокая Тропа (Alta Semita) проходила по гребню Квиринала, Длинная улица (vicus Longus) пересекала всю долину между Квириналом и Виминалом, Пыльная (vicus Pulverarius) находилась возле ломок пуццоланы между Аппиевыми и Ардеатинскими воротами. Были улицы, названные по владельцу какого-нибудь дома, по храму или памятнику: улица Камен на Целии — по святилищу этих богинь; улица Цезетия (vicus Caeseti) где-то между Авентином и Тибром — по дому Цезетия Руфа, который Фульфия, жена Антония, мечтала приобрести. Отказ Руфа стоил ему головы (App. bell. civ. IV. 29). Случалось, что имя улице давала какая-нибудь этническая группа, здесь проживавшая: Африканская улица на Эсквилине (vicus Africus) получила, по словам Варрона, это название потому, что здесь во время Пунийской войны держали под охраной заложников из Африки (1. 1. V. 159). Об Этрусской улице мы уже говорили.
У кварталов были тоже свои имена, которые давались часто по главной улице этого квартала: был Кривой квартал с Кривой улицей на Эсквилине (его обитатели звались vicocurvenses), квартал Матери Венеры с улицей того же имени на Авентине (его жителей именовали venerenses). На Эсквилине за Эсквилинскими воротами был фонтан со статуей Орфея, которого окружали звери и птицы (Mart. X. 19. 6–9); обитатели этого квартала были orphienses.
Человеку, который плохо знал Рим, приходилось трудно, если он вынужден был один, без провожатого, разыскивать нужную ему улицу и нужный дом: на улицах не было табличек с их названиями, а на домах не было номеров. К этому надо прибавить, что если главная улица квартала всегда имела название, то маленькие улочки, тупики и переулки часто оставались безымянными. Многоэтажные дома были такого же уныло-стандартного вида, как и современные многоквартирные дома в больших городах, и веселый анекдот, рассказанный автором «Риторики Гереннию» (IV. 50–51)[18], показывает, как легко было сбиться и запутаться в Риме. Улицу без названия приходилось определять путем описательным. Асконий в своем комментарии к утерянной речи Цицерона «За Скавра» пишет, что дом последнего находился на Палатине; надо, спустившись по Священной Дороге, взять в первую боковую улицу налево и спрашивать дом Цецины Ларга, который был консулом вместе с Клавдием: ему теперь принадлежит дом Скавра. Фест сообщает, что мусор из храма Весты за 17 дней до июльских календ выносят в тупик, находящийся почти посередине Капитолийского взвоза (466); тупик имени не имеет, равно как и улица, где жил Скавр.
Для точного указания дома называют имя его владельца: мы уже видели это у Аскония. «Ты не будешь чужой для Юлия[19], — обращается Марциал к своей книжке, которую он посылает в Рим (сам он в это время жил в Цисальпинской Галлии), — сразу же ищи его в начале Крытой улицы в доме, который принадлежал раньше Дафнису» (III. 5. 5–6). Имя человека, построившего дом или долго в нем жившего, иногда прочно закреплялось за этим домом: особняк, где жил Аттик, а до него еще его дядя, продолжал называться Тамфилиевым. Иногда дом находили, отсчитывая число зданий от какого-то определенного пункта. «Вот место и район, которые указал мне мой господин… седьмой дом от ворот; там и живет сводник, которому он велел отнести эти деньги». Несмотря на это указание, Гарпакс считает более верным спросить у кого-нибудь, где живет Баллион (Plaut. Pseud. 594–600). Катулл сообщает адрес одной подозрительной харчевни таким образом: «…она находится у девятого столба, считая от храма Кастора и Поллукса» (37. 1–2). Хорошими указателями служили вывески на лавках и мастерских; на них обычно изображались предметы, которые здесь выделывались и продавались, или какой-нибудь памятник искусства, находящийся по соседству и широко известный. Случалось, что на домах был как бы свой герб. Помпею после его победы над пиратами разрешено было украсить свой дом в Каринах носами (рострами) с пиратских судов: он так и назывался — Domus Rostrata. В V в. н. э. был Дом с Пальмой (Domus Palmata): фасад его, вероятно, украшала высеченная из камня или отлитая из металла пальма. Марциал, посылая Плинию Младшему X книгу своих стихов, «не очень ученую и вовсе не строгую, но и не вовсе лишенную прелести», указывает его адрес: Плиний живет недалеко от Фонтана с Орфеем, и его дом украшен изображением орла (X. 19. 10–11)[20].
Площади
Римские площади (areae) не все известны по имени. Величина у них разная: были большие, например, перед термами Тита (82x12 м); были поменьше (22x45 м, 25x23 м). Почти весь Капитолий (не Кремль) занимала Капитолийская площадь (около 1.5 га), посередине которой возвышался храм Юпитера Сильнейшего Величайшего, один из древнейших храмов города. Площадь была обведена стеной, за ней шел портик; на ночь площадь запиралась, оставаясь под охраной привратника и собак. Здесь же содержались и священные гуси. Из целлы храма можно было пройти в подвальные помещения (favissae), где хранились старинные статуи, упавшие с крыши храма, а также различные посвятительные дары (Gell. II. 10. 2). На площади стояло несколько древних храмов (Юпитера Феретрия, Юпитера Гремящего, Марса Мстителя, Венеры и другие), много часовен, алтарей, статуй богов и знаменитых римлян. Последних было так много, что Август велел перенести часть их на Марсово Поле (Suet. Calig. 34. 1).
Храм Аполлона на Палатине — самое великолепное из воздвигнутых Августом зданий — находился на площади, которая называлась площадью Аполлона, или площадью Аполлонова храма (Area Apollinis или Area aedis Apollinis). Храм был выстроен из больших плит белого каррарского мрамора; на крыше стояла колесница Солнца; двери были украшены рельефами из слоновой кости. Храм окружал портик с колоннами из желто-красного нумидийского мрамора, между которыми стояли статуи пятидесяти Данаид, а перед ними конные статуи их несчастных мужей (Prop. 11. 31. 4; Schol. Pers. 2. 56; Ov. trist. III. 1. 61–62). Под портиком или рядом с ним находилась Библиотека Аполлона, состоявшая из двух отделений, греческого и латинского. Надписи упоминают императорских рабов (они все были греками), работавших в одном и в другом отделениях (CIL. VI. 5188, 5189, 5884). Перед входом в храм стояли мраморная статуя Аполлона и алтарь, вокруг которого было поставлено четыре бронзовых быка работы Мирона.
Была еще площадь Сатурна, находившаяся между Капитолийским взвозом и Яремной улицей, за храмом этого божества. Вокруг нее были расставлены бронзовые доски с вырезанными на них законами; на площадь открывались и канцелярии, в которых ведали делами государственной казны, помещенной в этом храме.
Парки
Римские холмы были когда-то густо одеты лесом; западный край Оппия назывался Fagutal, потому что здесь росла буковая роща (fagus — «бук»); храм Юноны Луцины на Циспии находился в роще. Страшные обряды вакханалий справлялись под Авентином в роще богини Стимулы[21]. На Марсовом Поле рос дубовый лесок (aesculetum); Гай Гракх, не желая попасть в руки преследователей, приказал рабу убить себя, дойдя до рощи Фурины (на правом берегу Тибра)[22]. Целий, по словам Тацита, назывался в древности Кверкветуланом (quercus — «дуб»), потому что весь зарос густым дубовым лесом (arm. IV. 65). О роще лавров на Авентине уже упоминалось.
К концу республики от этих рощ и лесочков или ничего не осталось, или уцелели только жалкие группки или отдельные деревца. В разрастающемся городе деревьям трудно устоять под натиском охотников за наживой и перед жадностью строителей-спекулянтов. Люди состоятельные стремились окружать свои особняки деревьями и вообще зеленью: дом Аттика на Квиринале стоял в парке, походившем, видимо, больше на простую рощу, над которой не исхитрялся искусник-садовник; Корнелий Непот называет этот парк просто «лесом» (Att. 13); у Котты где-то на Остийской дороге, вероятно под Авентином, находился «крохотный садик» (Cic. ad. Att. XII. 23); дом Красса на Палатине славился своими шестью «лотосами»: это были огромные деревья, «широко раскинувшие свои тенистые ветви» (Pl. XVII. 2–5). Все это были люди, жившие в своих особняках. Жители инсул в большинстве случаев были обречены на созерцание грязных, в пятнах и трещинах, стен противоположных домов: в Риме улицы не обсаживали деревьями и цветами, как у нас, да при узости улиц это было и невозможно. Свою тоску по зелени городская беднота удовлетворяла «подобием садов»: разводила цветы и всякие травы у себя на окошках (Pl. XIX. 59). Римские улицы, тесные, шумные, с галдящей толпой, через которую было не пробиться, не были, конечно, местом для отдыха и прогулок. Было, однако, в республиканском Риме два места, где городские жители любили собираться в часы досуга: Форум и Священная Дорога.
Форум был местом встречи и деловых людей, и бездельников. Около «колодца Либона» — каменной загородки, поставленной по поручению сената неким Скрибонием Либоном в том месте, куда ударила молния (Fest. 448)[23], собирались обычно ростовщики (Pers. 4. 49 и схолия к этому стиху). Овидий советовал несчастному влюбленному отвлекаться от своей печали, думая о той неприятности, которая его ждет: в ближайшие календы ему предстоит расплачиваться с ростовщиком «у колодца» (rem. amor. 561–562). Недалеко отсюда находился «преторский суд»: деревянная платформа, которую в середине II в. до н. э. перенесли с комиция на Форум. Гораций среди «сотен дел», которые обрушиваются на него в городе, вспоминает, как раб Росция передавал ему просьбу господина явиться в этот суд к 7 утра (sat. II. 6. 33–35). Вечерами он, однако, любил прогуливаться по Форуму, замешавшись в пестрой толпе. У Форума были свои завсегдатаи (forenses), среди которых находилось немало людей сомнительной репутации. В Юлиевой базилике располагались игроки, память о которых до сих пор сохранилась, так как в портике, на плитах белого мрамора, они выцарапали свои «игральные доски», круглые и четырехугольные; странствующие гадатели собирали вокруг себя доверчивых клиентов, но послушать их предсказания останавливались и скептики, вроде Горация. Здесь собирались заядлые политиканы, обсуждавшие вопросы войны и мира: лучше, чем полководец, ушедший в поход, знали они, как провести войско, где разбить лагерь, когда начать военные действия и когда лучше посидеть смирно. Здесь рождались новости, «у которых никогда не оказывалось отца» (Liv. XLIV. 22), но которые сразу приобретали вес и значение реального события. «Те, кто всегда толчется под рострами, — писал Целий Цицерону, — разнесли по всему городу и по Форуму известие, что ты погиб: Кв. Помпей убил тебя в пути» (Cic. ad. fam. VIII. 1. 4). Отсюда расползались мрачные слухи, сразу будоражившие город; Гораций, близость которого к Меценату была известна, не мог отбиться от беспокойных расспросов: «как дела в Дакии?», «где будут нарезать землю солдатам, в Сицилии или у нас в Италии?» (sat. II. 6. 50–56).
Вторым любимым местом прогулок была Священная Дорога. Сюда приходили полюбоваться ювелирными изделиями, выставкой драгоценных камней, цветами и фруктами, красота которых прельщала римлян не меньше, чем красота камней. Богатые люди приходили сюда купить или заказать что-либо искусному мастеру. Здесь часто прохаживался Гораций, и тут его как-то раз и поймал докучливый нахал, испортивший ему весь день (sat. I. 9). Разбогатевший выскочка разгуливает здесь взад и вперед «в своей тоге в шесть локтей» (Hor. epod. 4. 6–8), не обращая никакого внимания на негодующие взгляды, которыми провожают его исконные римляне.
Если Форум и Священная Дорога привлекали к себе и бедняков, и людей со средствами, то были у последних в городской черте и места настоящего отдыха, далекие от городского центра, устроенные со всеми удобствами и роскошью, которые были доступны владельцу. Родовая и денежная аристократия Рима владела парками; за Тибром находился парк Клодии, возлюбленной Катулла, устраивавшей здесь праздники, отголосок которых дошел до нашего времени; Цицерон просил Аттика именно здесь присмотреть ему парк, где он мог бы поставить святилище в память своей умершей дочери (ad. Att. XII. 19. 22 и 23). Тут же был парк, принадлежавший Цезарю.
Из парков республиканского времени следует назвать еще сады Лукулла и сады Саллюстия: те и другие на Холме Садов (ныне Пинчио). Сады Лукулла, первый парк на Холме Садов, были разбиты около 60 г. до н. э. Лицинием Лукуллом, победителем Митридата. Мы не знаем, что представлял собой этот парк; возможно, какая-то часть его была плодовым садом: интерес Лукулла к фруктовым деревьям и внимание к ним засвидетельствованы тем, что среди всех тревог Митридатовой войны он заметил необычное для Италии дерево — черешню и вывез его с собой (Pl. XV. 102). В 46 г. н. э. парк этот принадлежал Валерию Азиатику (отсюда и название его: horti Asiatici), «который украсил его с роскошью замечательной». Мессалина, желая завладеть этим парком, добилась того, что Азиатик покончил с собой. Уже вскрыв себе вены, он приказал разложить погребальный костер в таком месте, где огонь не повредил бы деревьям (Tac. arm. XI. 1–3). В этом же парке позже была убита и сама Мессалина (там же, 37).
Рядом с этим парком, к востоку, лежал парк знаменитого историка Саллюстия (horti Sallustiani), одно из самых крупных земельных владений в Риме, на устройство которого Саллюстий истратил большую часть денег, награбленных им во время управления Нумидией. Парк занимал восточную часть Холма Садов, долину между этим холмом и Квириналом и северную окраину Квиринала. Парк пересекал во всю длину широкий ручей: соединение воды и зелени было основным эстетическим требованием римлян. В одном позднем источнике сказано, что были здесь термы и дворец. Сад, находившийся в долине между Холмом Садов и Квириналом, был разбит в форме длинного овала. После смерти историка парк перешел к его племяннику Квинту Саллюстию, который умер в 21 г. н. э.; в следующем году он был уже во владении императора: в надписи этого года упоминается «вилик божественного Августа в Саллюстиевых садах» (CIL. VI. 9005); видимо, парк перешел к Тиберию по завещанию.
Дальше, захватив Виминал краем и расположившись большей своей частью на Циспии, раскинулся парк Лоллиев (horti Lolliani), устроенный или М. Лоллием, наставником Калигулы (Suet. Tib. 12. 2), или его дочерью, Лоллией Павлиной, соперницей Агриппины Младшей. После смерти Мессалины Клавдий долго колебался, на которой из них ему жениться, пока, наконец, не выбрал Агриппину. Императрица добилась изгнания Лоллии и конфискации ее имущества, в том числе и парка (49 г.). Четыре года спустя она же погубила Статилия Тавра, консула 44 г., «страстно домогаясь его садов» (Tac. arm. XII. 59): они находились на Эсквилине, недалеко от парка Лоллиев.
Первым человеком, разбившим парк на Эсквилине, был Меценат. Он выбрал для него место страшное. Здесь было «общее кладбище бедного люда» (Hor. sat. I. 8. 10), глубокие колодцы (puticuli), куда без разбора бросали трупы рабов и нищих бедняков без роду и племени; здесь были городские свалки и здесь же производились казни; тела казненных не хоронили, а бросали тут же на месте. Одинокий раб, торопливо несший в сумерках тело своего несчастного товарища, чтобы бросить его в один из колодцев, стаи воронов и коршунов-стервятников, голодные бродячие собаки, воры, искавшие жалкой поживы, колдуньи и гадальщики, рывшиеся в побелевших костях, — вот кого только и можно было здесь встретить. Гораций хорошо передал атмосферу жути, окружавшей это место; грубая шутка, которой он постарался ее рассеять, не достигает цели. Место было не только жутким: зловонные испарения, стоявшие над ним, при любом ветре наплывали на город, неся с собой удушье и заразу. Уничтожить этот болезнетворный очаг было разумной оздоровительной мерой, благодетельной для всего Рима; и Август, по совету Мецената, велел засыпать всю эту площадь на 6–7 м в высоту, а Меценат на этой насыпи и разбил свой парк. Умирая (8 г. до н. э.), он завещал его Августу, как и все свое состояние.
Недалеко от парка Мецената находился парк Ламиев (horti Lamiani). Семейство Элиев с давних пор владело здесь «домишком» (domuncula, — Val. Max. IV. 4. 8; Plut. Aem. 5); в конце республики они развели здесь большой парк, и Л. Элий Ламия, консул 3 г. н. э., последний в роду, передал его по завещанию Тиберию (38 г. н. э.). Калигула принимал здесь еврейское посольство с Филоном во главе; здесь же его и похоронили, прежде чем перенести в мавзолей Августа. К Ламиевым садам непосредственно примыкали Майевы (horti Maiani); прокуратором обоих мог быть одновременно один человек (CIL. VI. 8668), но вилик в каждом был свой: «Феликсу, Цезареву рабу, вилику в садах Майевых», — читаем мы в надгробии (CIL. VI. 8669). Упоминается в надписях и раб из числа тех, кто обслуживал этот парк: «Антерот, раб Цезаря Германика из садов Майевых» (CIL. VI. 6152). Плиний рассказывает, что Нерон велел выставить в этом парке свой огромный портрет (в 120 футов высотой, вероятно, копию со статуи, стоявшей у Золотого дома). Молния ударила в него, сгорела и лучшая часть парка (PL XXXV. 51). На Эсквилине же находились парк Палланта, могущественного отпущенника Клавдия, одного из богатейших людей того времени, и парк Эпафродита, отпущенника Нерона. Оба парка были конфискованы и перешли в собственность императорского дома. В 64 г. вынужден был покончить с собой правнук Августа, Д. Юний Силан Торкват, и его парком завладел Нерон[24].
Марсово Поле
Таким образом, в течение ста лет с небольшим парки, шедшие почти непрерывной полосой по окраинам города, все оказались во владении императоров — одни по завещанию, другие путем конфискации. Для огромного большинства римлян этот переход от старых владельцев к императорскому дому был безразличен: парки были и оставались доступными только для тесного круга людей; для широкой толпы они открылись лишь после переезда двора в Константинополь. Тем большее значение приобретали те «острова зелени», куда мог зайти каждый. Первым из таких «островов» были сады Цезаря за Тибром, великолепный парк, где в 44 г. он принимал Клеопатру. Он занимал площадь от 75 до 100 га (с одной стороны он шире, с другой уже) и был украшен со всей роскошью, которую Цезарь любил, и с тем большим вкусом, который его отличал. Здесь были залы с мраморными и мозаичными полами, портики, статуи, фонтаны. Цезарь завещал это прекрасное место для отдыха народу, но беда была в том, что отстояло оно далеко от городского центра и прийти туда пешком (а мы видели, что иного способа передвижения для бедного населения в Риме нет) от Субуры или даже с Этрусской улицы не каждому было под силу. Для общенародного отдыха и гулянья требовалось место более близкое; создать его нужно было не только для украшения города. С жильем в Риме было плохо; бедное население ютилось кое-как; квартиры были дороги, их не хватало. Цезарь нашел средство разрешить жилищный вопрос: он задумал отвести Тибр к Ватиканским холмам, заменить Марсово Поле Ватиканским, а Марсово Поле, еще увеличенное отводом Тибра (получалась площадь около 300 га), отдать под застройку (Cic. ad Att. XIII. 30). Мера была эффективной и разумной, но осуществить ее помешала Цезарю смерть, Август же на нее не отважился. Империя вообще не нашла способа разрешить жилищную проблему по существу — это оказалось ей не под силу; она попыталась только скрасить тяжелые жилищные условия: создать для широких слоев населения нечто такое, что хоть несколько могло смягчить жизнь в шуме и грязи римских улиц, в угнетающем однообразии инсул и в духоте жалких квартир. Цезарь знал, что делал, завещая свой парк за Тибром народу. Август, его помощники и преемники, разбивая сады, устраивая амфитеатр и цирк, сооружая термы, прокладывая форумы, придавали Риму вид, который был достоин мировой столицы, и это, конечно, входило в их планы, но в то же время они этим самым вносили некоторый корректив в убогую домашнюю жизнь большей части населения. Никакое могущество не могло выпрямить римских улиц, но украсить Рим величественными зданиями, провести воду в таком изобилии, что не было улицы и перекрестка, где не слышался бы плеск фонтанов, устроить прекрасные городские сады и превратить термы в дворцы культуры — это императоры могли сделать, и они это делали. Существенной мерой в этом направлении было благоустройство Марсова Поля.
Марсово Поле, низина в излучине Тибра, площадью почти в 250 га, было местом, где римская молодежь занималась военными и гимнастическими упражнениями. Здесь же собирались Центуриатные комиции, происходили выборы магистратов, производилась перепись населения; отсюда легионы двигались в поход. При империи здесь воздвигаются великолепные здания, устраиваются сады и парки. Страбон, посетивший Рим как раз при Августе, посвятил Марсову Полю восторженные строки: «Большая часть дивных сооружений находится на Марсовом Поле: природную красоту этого места увеличила мудрая забота. Равнина эта удивительна уже самой величиной своей: здесь без помехи можно мчаться на колесницах и заниматься другими видами конного спорта; в это же время огромная толпа спокойно занимается игрой в мяч, бросает диск, упражняется в борьбе. Здания, лежащие вокруг, вечнозеленый газон, венец холмов, спускающихся к самой реке, кажутся картиной, от которой нельзя оторвать глаз» (236).
Марсово Поле становится для римского населения излюбленным местом отдыха и прогулок. Радостью Горациева Мены, бедного отпущенника, занимавшего скромное место глашатая, были его друзья, собственный домик, а по окончании дел — прогулка по Марсову Полю (epist. I. 7. 55–59). Здесь дышат чистым воздухом, наслаждаются видом зелени, широким горизонтом, любуются произведениями искусства. Здесь же идет торговля предметами роскоши и устроены настоящие базары, где «золотой Рим расшвыривает свои богатства». В портике (он был длиной 1 1/2 км) Юлиевой Загородки (здание это начато было Цезарем и закончено Агриппой, зятем Августа и его ближайшим сотрудником) находился ряд лавок; на обломках Мраморного Плана они ясно показаны. По словам Сенеки, здесь всегда было полно народу (de ira. II. 8. 1), и Марциал заставил Мамурру, героя одной своей эпиграммы, обходить эти лавки одну за другой. В одной из них Мамурра требует, чтобы ему показали красавцев-рабов, которых прячут от глаз толпы, — они предназначены для избранных покупателей, затем переходит к торговцу дорогой мебелью, велит снять чехлы со столов из драгоценного африканского «цитруса» и достать припрятанные колонки слоновой кости, на которых будет покоиться круглая доска этого стола. Вздохнув, что ложе на шесть персон, выложенное черепахой, слишком мало для его стола, он идет к продавцу, который торгует коринфской бронзой, но она ему не нравится. Дальше следуют лавки с хрустальной посудой, — на ней, к сожалению, оказалось пятнышко. У ювелира он пересчитывает драгоценные камни в золотых украшениях и количество жемчужин в серьгах, приценивается к яшме, сомневается, не поддельный ли сардоник ему показывают, и, наконец, уходит под вечер, купив две грошовых чашки (IX. 59). В портике Аргонавтов (выстроен Агриппой в 25 г. до н. э.) муж, ослепленный любовью к жене, покупает для нее хрустальную посуду и кольцо с алмазом (Iuv. 6. 153–156). Марциал часто вспоминает этот портик; здесь постоянно толпился народ (название свое портик получил от картин, украшавших его стены: на них изображена была история аргонавтов). В портике, который выстроил Филипп, отчим Августа (он и назывался Филипповым портиком), вокруг храма Геракла и Муз, шла бойкая торговля париками (Ov. a. a. III. 167–168).
На Марсовом Поле, к западу от Широкой Дороги, находились сады Агриппы — парк, разбитый Агриппой, по всей вероятности, с намерением подарить его народу: это вполне согласовалось с его взглядами, а кроме того, парк этот тесно примыкал к его термам, которые, по крайней мере в какой-то своей части, уже давно находились в общенародном пользовании. Агриппа развел его на месте Козьего болота (palus Caprae), и устройство этого парка было для Марсова Поля такой же оздоровительной мерой, как устройство парка на Эсквилине. Сады Агриппы подходили к самому портику Помпея; с юга их окаймлял «стоколонный портик» (hecatostylon), а за ним тянулся парк с аллеями платанов. В зелени деревьев стояли фигуры зверей. Маленький Гилл, любимец Марциала, сунул, расшалившись, ручонку в разинутую пасть бронзовой медведицы и погиб от «смертельного укуса подлой змеи, спрятавшейся в темном углублении» (Mart. III. 19). Особо надо отметить статую умирающего льва работы Лисиппа, которую Агриппа привез из Лампсака и «поместил в роще между прудом и каналом» (Str. 590). Пруд, находившийся совсем близко от терм, представлял собой естественный бассейн для купания и был дополнением к фригидарию; Сенека в молодости обычно начинал новый год с купания в ледяной воде этого пруда (epist. 83. 5).
Наискось от этого парка, к востоку от Широкой Дороги, находился другой парк — Поле Агриппы. Марциал со своего третьего этажа видел лавровые деревья на этом «поле» (I. 108. 3); парк со статуями и аллеями, обсаженными буксом, примыкал с западной стороны к портику Випсании, который начала Полла, сестра Агриппы, а закончил Август. В этом портике находилась карта, изготовленная по приказанию Агриппы, «который желал показать миру весь мир» (Pl. III. 17). «Если бы мы могли с тобой, — пишет Марциал, обращаясь к другу, — располагать нашим досугом и жить настоящей жизнью, мы не знали бы ни домов знати, ни противных тяжб, ни мрачного Форума, ни горделивых родословных — прогулки, беседы, чтение, Марсово Поле, портики, тенистые аллеи, вода Vigro (Марциал, следовательно, особо выделяет сады Агриппы. — М.С.), термы — здесь проводили бы мы время, этим бы занимались» (V. 20). В конце I в. н. э. житель Рима не может себе представить «настоящей жизни» без прогулок на Марсовом Поле.
Что же представляли собой портики, о которых так часто вспоминают поэты августовского времени? На основании Мраморного Плана мы можем представить себе их планировку, более или менее одинаковую для всех. Это прямоугольник, обычно обведенный крытой колоннадой, обрамляющей сад с аллеями (очень любимы платаны и лавровые деревья), купами деревьев и фонтанами. В портике (в узком значении этого слова) висят картины; в саду среди зелени и цветов стоят статуи; те и другие — часто произведения великих мастеров (Pl. XXXV. 59 114 и 126). Портик Октавии был настоящим музеем, где собраны шедевры античного искусства: Александр и Филипп с Афиной работы Антифила, Афродита Фидия «исключительной красоты», Эрот Праксителя, Асклепий и Артемида Кефисодота, Праксителева сына, Эрот с молнией, которого приписывали, одни — Скопасу, другие — Праксителю, и ряд других не менее замечательных статуй. Между прочим, в этом портике стояла и статуя Корнелии, матери Гракхов. Портик был отстроен Августом в честь его сестры Октавии. Он занимал большую площадь (130x110 м) и был окружен двойной колоннадой; гранитные колонны были облицованы дорогим заморским мрамором; в середине портика находилось два храма — храм Юноны и храм Юпитера, зал для собраний и библиотека, устроенная Октавией в память юного ее сына, Марцелла; как и Палатинская, она состояла из двух отделений — греческого и латинского; первым библиотекарем был здесь Мелисс, отпущенник Мецената (Suet. gramm. 21). Главный вход в портик, обращенный к Тибру, был отделан в виде двойного пронаоса (паперти), в котором с внутренней и наружной стороны стояло по четыре коринфских колонны белого мрамора (высотой 8.60 м); на них покоился треугольный фронтон.
Получив по наследству от Ведия Поллиона его усадьбу на северном склоне Оппия, Август снес постройки и разбил здесь сад в честь своей супруги Ливии — портик Ливии (115x75 м). Плиний рассказывает, что здесь росла виноградная лоза, побеги которой, взбираясь по деревьям, образовывали «тенистые беседки» (XIV. 11). Это указание позволяет хотя бы схематично представить себе внутреннее устройство этого портика: за колоннадой шли аллеи, и около деревьев, может быть, платанов, а может быть, вязов, были посажены то в одном месте, то в другом виноградные лозы. Лозу пускали виться по деревьям, подрезанным этажами, причем здесь рука садовника перебрасывала еще плети с одного дерева на другое. Сад представлял собой, видимо, любопытное соединение парка и arbustum, т. е. виноградника, где лозы вились по деревьям. Посередине сада на открытой площадке Ливия выстроила храм Согласия. Портик этот был очень любим; для жителей восточной части города это самое близкое место, где можно отдохнуть и прогуляться.
Значение портиков было двоякое: население столицы могло здесь прогуливаться и отдыхать в любую погоду — крытые колоннады защищали от дождя и от солнца; в аллеях было хорошо в ранние утренние и предзакатные часы. И эти сады с их колоннадами, храмами, библиотеками, хранившие сокровища искусства, были подлинным украшением города. Нельзя отказать людям старого Рима в заботе об украшении родного города. Уже в республиканское время на Марсовом Поле было выстроено несколько великолепных зданий. Но забота их была случайной: последовательного плана тут не было. Страбон хорошо заметил разницу в этом отношении между республикой и империей: «Люди старого времени красотой города пренебрегали: их занимало более важное и настоятельно необходимое. Их потомки и особенно наши современники и об этом думают, но в то же время они создали в городе множество прекрасных сооружений. И Помпей, и Цезарь, и Август, его сыновья, друзья, жена и сестра не жалели на это строительство ни труда, ни издержек» (236). «Рим по своему виду не соответствовал величию империи, — пишет Светоний. — Август так украсил его, что по справедливости мог хвалиться, говоря, что он принял Рим кирпичным, оставляет же его мраморным» (Aug. 28. 3). Следующие за Августом императоры продолжали это дело украшения и благоустройства города.
Форумы
Старый Форум уже в конце республики оказывался тесноват и для судебных заседаний, и для деловых операций. Кроме того, с ним было связано слишком много воспоминаний о славном прошлом свободной республики, которые Цезарю хотелось сделать хотя бы более тусклыми. Постройка нового Форума, первого из так называемых императорских форумов, была им задумана еще в 54 г. Цицерон и Оппий по его поручению должны были скупить земли от владельцев того места, которое Цезарь предназначал для нового Форума. «С ними нет сладу», — жаловался Цицерон Аттику (ad Att. IV. 16. 8); сразу пришлось выплатить 60 миллионов сестерций. Говорили, возможно преувеличивая, будто земля и самый Форум, который Цезарю не удалось закончить, встали в 100 миллионов (Pl. XXXVI. 103; Suet. Caes. 26. 2). Закончил устройство Юлиева форума уже после смерти Цезаря Октавиан.
Форум представлял собой вытянутый прямоугольник шириной 30 м, длиной около 119 м, обведенный стеной, за которой шла колоннада. Часть этой стены уцелела (12 м высота, 3.70 м толщина). В середине Форума возвышался храм Венере Родительнице, сложенный из мраморных плит: от этой богини род Юлиев вел свое происхождение. Здесь стояла статуя Венеры, висели картины знаменитых мастеров, здесь же находилось шесть коллекций резных гемм и панцирь, отделанный британским жемчугом (Pl. XXXV. 136. 156; XXXVII. 11; IX. 116). Позднее Август поставил в этом храме статую обожествленного Цезаря; голова его была украшена звездой.
Продолжением Цезарева форума был форум Августа, который «он построил по причине многолюдства и обилия судебных дел: двух уже существовавших форумов не хватало; потребовался третий» (Suet. Aug. 29. 1), но «сделал он его меньше, чем хотел, так как не отважился отнять от владельцев соседние дома» (Suet. Aug. 56. 2). Форум этот составлял нечто единое с храмом Марса Мстителя, который Октавиан дал обет построить перед решительным сражением с республиканцами при Филиппах (поэтому Форум этот иногда называли Марсовым). Плиний считал его, так же как и Эмилиеву базилику и храм Мира, «прекраснейшими созданиями, какие когда-либо видел мир» (XXXVI. 102). Прямоугольную форму Форума (125 м длина, 90 м ширина) нарушали две экседры, находившиеся на западной и восточной сторонах; весь форум был обведен огромной стеной, около 36 м высотой. Стена эта служила двойную службу: во-первых, была защитой на случай пожара, а во-вторых, скрывала от глаз посетителей форума соседние, грязные и неприглядные кварталы. Была она сложена из широких пепериновых плит, которые клали попеременно тычком и ложком, скрепляя их деревянными болтами. Дерево для этих болтов, по словам Плиния, было срублено после восхода созвездия Пса — считалось, что такому материалу не будет сносу (XVI. 191): в XVI в., когда найдены были остатки этой стены, болты эти оказались действительно в таком состоянии, что ими можно было пользоваться. Внутренняя сторона стены была облицована мрамором.
На этом Форуме Август поставил статуи всех римских триумфаторов, начиная с Энея, объявив в эдикте, что «он придумал это, дабы и его самого и будущих главарей народа меряли сравнением с этими людьми» (Suet. Aug. 31. 5).
О храме Марса Овидий сказал, что «только в таком помещении и должен был жить Марс в городе своего сына» (Ov. f. V. 553–568). В этом храме юноши в день совершеннолетия надевали тогу взрослого человека; «здесь сенат совещался о войнах и триумфах; отсюда отправлялись в провинции наместники, а победители по возвращении приносили то, что украшало их триумф». Сюда помещали на сохранение деньги и драгоценности, пока однажды воры не проникли в храм и не ограбили его (Iuv. 14. 261–262 и схолия к этому месту).
Перед республиканским Римом стояла задача, решить которую он и не пытался. Надо было построить хорошую дорогу между центром города и Марсовым Полем, куда вел узкий и неудобный проход между Капитолием и Квириналом. Думали об этом Цезарь и Август, устраивая свои форумы? Можно сказать, что они подходили к решению задачи, прокладывали путь, идя по которому можно было ее решить. Дальнейшим шагом в этом направлении был снос некоторой части Квиринальского холма — мера, которая превратила бы проулок между ним и Капитолием в широкую дорогу. Со смертью Августа, однако, задача была оставлена, и Веспасиан, а после него Нерва о ней словно и забыли. Веспасиана, человека экономного и бережливого и на свои деньги, и на государственные, явно отпугивала мысль об огромных расходах, которые требовались для подобной работы; он выбрал для своего форума место не к западу, а к востоку от форумов Цезаря и Августа. Здесь раньше находился Лакомый рынок (forum Cuppedinis). Веспасиан увеличил его площадь, скупив соседние дома. Храм Мира, построенный им после взятия Иерусалима, был настолько замечателен, что и самый форум этот стали называть форумом Мира. Нерва соединил его с двумя прежними, заняв и расширив нижний конец Аргилета. Этот проход стал называться Проходным форумом (forum Transitorium).
Проложить удобную дорогу к Марсову Полю — окончательно решить старую задачу — выпало на долю Траяна, который к северо-западу от форума Августа устроил свой. Чтобы построить этот форум, надо было произвести большие работы по нивелировке почвы: пришлось срезать целый угол Квиринальского холма, вытянутый по направлению к Капитолию; было снято и вывезено 850 тыс. м3 земли. Форум представлял собой прямоугольник (116 м шириной, 95 м длиной); со стороны входа шла простая колоннада, с трех остальных — двойная (стена, окружавшая форум, была сложена из пеперина и облицована с внутренней стороны мрамором). С западной стороны и с восточной площадь форума замыкали две больших экседры (45 м глубиной). В центре форума стояла конная статуя императора, между колоннами портика — статуи крупных полководцев и государственных деятелей. С форума по трем ступенькам желтого мрамора входили в базилику, названную Ульпиевой по родовому имени Траяна (159 м длиной с востока на запад, 55 м шириной с севера на юг), которая возвышалась на один метр над форумом и была окружена двойным рядом колонн (было их 96) белого и желтого мрамора. На эти колонны опиралась галерея, шедшая вокруг всей базилики. Стены были облицованы мрамором, а деревянный остов крыши покрыт бронзой. За базиликой, выше ее на один метр, находилась библиотека, имевшая два отделения — греческое и латинское. Между ними лежала небольшая прямоугольная площадка (24x16 м), а посередине ее возвышалась колонна Траяна — это «чудо из чудес», как назвал ее однажды Каркопино. Она была воздвигнута в память побед Траяна над даками (102–107 гг.). Пьедестал ее имеет форму почти правильного куба высотой 5.5 м; стороны его украшены военными трофеями и лавровыми гирляндами. Высота колонны, сложенной из 17 барабанов каррарского мрамора, вместе с пьедесталом равна 39.83 м; диаметр внизу 3.83 м, у вершины 3.66 м. Наверху первоначально находился орел, а после смерти Траяна — его статуя, которая исчезла в сумятице и тревоге варварских нашествий. Папа Сикст V поставил в 1588 году наверху колонны статую апостола Петра. Внутри колонны устроена витая лестница в 185 ступенек; она целиком сохранилась и освещается 43 амбразурами. По колонне спиральной линией от капители до пьедестала идут барельефы (вытянутые по прямой линии, они заняли бы пространство в 200 м), изображающие главные сцены Дакийской войны, от самого начала первой и до конца второй. На этих барельефах изображено 2500 фигур в разных позах, за различными занятиями — от мирной жатвы и до грозных батальных сцен[25]. Последних, разумеется, неизмеримо больше, и колонну Траяна можно назвать энциклопедией по вопросам организации и снаряжения римской армии II в. Когда император Констанций в 356 г. торжественно вступил в Рим, его поразило величие города. «Храм Юпитера Капитолийского, здания терм, обширные, как целые провинции; громада амфитеатра, сложенная из травертина до такой высоты, что до нее едва хватает человеческий глаз; Пантеон, круглое громадное здание, заканчивающееся вверху сводом; высокие колонны с внутренней лестницей но когда он пришел на форум Траяна, сооружение единственное в целом мире, достойное, по моему суждению, удивления богов, он остолбенел от изумления» (Ам. Марцеллин, XVI. 14–15. Пер. Ю. Кулаковского. Киев, 1906. С. 132–133).
Мы говорили уже, что на римских улицах не сажали ни цветов, ни деревьев. По холмам шли полосы густой зелени императорских парков, Марсово Поле было почти сплошным прекрасным садом, но в самом городе зелени было мало: портик Ливии — для I в., парки вокруг терм Траяна — для II в., вокруг терм Каракаллы и Диоклетиана для III в. Современному ленинградцу, привыкшему видеть на самых даже скромных улицах хотя бы маленький скверик или негустой ряд деревьев и кустиков, которые все-таки как-то скрадывают однообразие стандартных домов, древний Рим показался бы невыносимо тягостным. Украшали римские улицы скульптуры и сооружения архитектурные. Перед человеком, спускавшимся по грязной Субуре к старому Форуму, вставал Веспасианов храм Мира, одно из чудес древней архитектуры, на Форуме он мог любоваться базиликами Эмилия и Юлия Цезаря. Прохожий, шедший со стороны Африканской улицы, видел громаду Флавиева амфитеатра, поражавшую своей грандиозностью, разумностью плана и строгостью постройки, умело смягченной разнообразием спокойной и выдержанной орнаментировки (сочетание колонн разных ордеров). По всему городу были рассеяны храмы, триумфальные арки с барельефами, рассказывающими о событиях, в память которых были воздвигнуты арки. В IV в. н. э. триумфальных арок насчитывалось в Риме 36. Поставленные обычно в начале улицы, они обрамляют ее, заставляют видеть в едином направлении и в перспективе. Рельефы, их украшающие, могут быть очень разного художественного достоинства, но сами по себе арки огромные, сверкающие мрамором, увенчанные победной колесницей или статуей, неизменно величавы по своему архитектурному замыслу.
Из арок и доныне существуют три: арка Тита, Септимия Севера и Константина[26]. Арка Тита самая простая и в художественном отношении наиболее совершенная (высота ее 15.4 м, ширина 13.5 м, глубина 4.75 м). Она была поставлена в самом начале Священной Дороги в память покорения Иудеи и взятия Иерусалима Титом в 71 г. В ней один пролет, свод и облицовка сложены из массивных плит пентеликонского мрамора. Замечательны большие рельефы по обе стороны прохода. Справа (если смотреть по направлению к Форуму) на триумфальной колеснице едет Тит, над головой которого Победа держит венок; лошадей ведет богиня, покровительница Рима (dea Roma). Искусно сгруппированные фигуры участников шествия создают впечатление многочисленной толпы. Очень хороша четверка коней, по-разному вскинувших свои мощные головы: художник сумел избежать однообразия в изображении этой четверки. На левом рельефе увенчанные победными венками солдаты в подпоясанных туниках, с выражением торжественным и спокойным, несут на длинных носилках предметы, захваченные в иерусалимском храме: семисвечник, трубы и жертвенник. На пилонах, обрамленных коринфскими колоннами с капителями сложного стиля (один из наиболее ранних примеров), нет никаких скульптурных украшений: их украшением служат только похожие на окна ниши. Украшали город и многочисленные статуи, среди которых были произведения первоклассные, как, например, Лисиппова статуя атлета, которую Агриппа поставил перед своими термами. Она так понравилась Тиберию, что он забрал ее себе, а вместо нее поставил перед термами другую статую. Поступок этот возмутил народ: «в театре громкими криками потребовал он возвращения Лисипповой статуи», и Тиберию пришлось водворить статую на прежнее место (Pl. XXXIV. 62). Прекрасна была и статуя Аполлона, которую Август неизвестно почему поставил на скромной улице Сапожников. На перекрестке нескольких, хотя бы самых убогих улиц обязательно стояла часовня в честь Ларов и гения императора. И великим украшением Рима была вода, наполнявшая своим шорохом и шумом весь город, бившая из фонтанов самого разнообразного оформления, стоявшая в широких нимфеях, лившаяся щедрой струей из кранов водонапорных колонн.
Городское управление и полиция
В республиканское время городскими властями были эдилы: они следили за чистотой улиц и площадей, надзирали за торговлей, за банями и харчевнями. Они прокладывали улицы и замащивали их, следили за выполнением договоров подрядчиками, ведали организацией празднеств. Персонал, при них состоявший, был малочислен; деньги, которыми они могли распоряжаться, попадали к ним случайно (штрафные суммы). При империи круг их деятельности значительно сузился; Римом, как городом, ведают теперь другие власти. Август, включив в городскую черту предместья на расстояние в тысячу шагов (около 1 1/2 км) от Сервиевой стены, уничтожил старое деление города на четыре района[27] и ввел новое: он разбил Рим на четырнадцать районов[28] и разделил каждый из них на кварталы[29].
Город, разросшийся, становившийся все более многолюдным, превратившийся в столицу мира, требовал к себе внимания как к городу. Август это понимал и создал муниципальных магистратов. На первых порах ими оказались старые республиканские власти. Между преторами (их было при Августе сначала — десять, потом — двенадцать), эдилами (их шесть) и народными трибунами (их десять) происходит жеребьевка: кому из них ведать в этом году тем или иным районом. Магистрату, которому выпал такой-то район, поручен общий верховный надзор за ним: он дает «начальникам кварталов» разрешение на постройку часовен Ларам и гению императора и ревизует их строительную деятельность, совершает в своем районе положенные жертвоприношения. Из единственной надписи, касающейся их «муниципальной» деятельности (CIL. VI. 826, время Домициана), мы узнаем, что они обязаны следить, чтобы участок, на котором Домициан возвел алтарь, не застраивался и не засаживался, а в праздник Волканалий (23 августа) — приносить в жертву Вулкану, богу огня, «рыжего теленка и кабана».
«Районные власти», учрежденные Августом, оказались, видимо, не на высоте: годового срока было слишком мало, чтобы по-настоящему ознакомиться с нуждами района, а может быть, магистратам старого времени, вершившим когда-то дела государства, становилось не по себе при мысли, что теперь их уделом остается присматривать за постройкой часовенок и проверять, не разложил ли в «запретной зоне» свои товары какой-нибудь ремесленник. Во всяком случае, рядом с ними очень скоро появляются чиновники, назначаемые императором (всадники или отпущенники). Они называются procuratores a regionibus urbis и делами района отныне занимаются по-настоящему они.
Мы не можем установить, что и на этот раз не удовлетворило императорскую власть, но уже при Адриане место прокураторов занимают кураторы, назначаемые из императорских отпущенников по два человека на район. Им подведомственны гражданские дела в районе. В распоряжении их находится «осведомитель» (denunciator), тоже отпущенник, обязанный сообщать распоряжения кураторов «начальникам кварталов», а всему населению района — то, что надлежит довести до его сведения. Дальнейшая реформа районного управления произошла уже в III в. при Александре Севере, который создал «муниципальный совет» из четырнадцати (по числу районов) кураторов-консуляров с правом совещательного голоса[30]; вместе с префектом города они обсуждают городские дела.
В каждом районе есть несколько «микрорайонов» — это кварталы. Во главе каждого квартала Август поставил коллегию из четырех «начальников» (vicomagistri), назначаемых на год самим императором или его заместителем — префектом города. Если в этом квартале живут императорские отпущенники, то «начальников» выбирают из их среды, и вообще должность эту замещают людьми простыми. Они подчинены тому магистрату, который ведает их районом; обязанности их в первую очередь сакральные: в их ведении находится культ Августа и Рима — в честь императора и в честь Ларов воздвигаются на перекрестках часовенки, — они организуют два праздника Ларов: 1 мая и 1 августа. Надписи, в которых упоминаются «начальники кварталов», почти все говорят о постройке или ремонте этих часовен и об устройстве этих празднеств.
Были у них, однако, другие обязанности, и тут они выступают настоящими хозяевами своего квартала. Они поддерживают в нем порядок, помогают ночным патрулям пожарников, надзирают за торговлей в своем квартале и являются перед властями официальными его представителями. В годовые праздники они облекаются в претексту и шествуют в сопровождении двух ликторов; у них есть свой «альбом» и свой календарь (эрой для него является дата создания коллегии: 1 августа 7 г. до н. э.), и, кроме общего летоисчисления, квартал имеет свое собственное, в котором год обозначается именами vicomagistr'ов этого года.
Надо признать, что учреждение этой коллегии было одной из действительнейших мер, которыми Август рассчитывал укрепить новый строй. В истории действуют не только те силы, которые можно определить числом и мерой: невесомые и неисчисляемые оказываются не менее действенными и мощными. Одной из таких сил является гордое сознание своего значения; иногда его испытывает целый народ, иногда отдельные его классы. Август не доверял старой аристократии и отнюдь не рассчитывал на ее помощь и поддержку; опорой ему и вновь созданному режиму должны были стать другие слои — и не в последнюю очередь, простые люди Рима: ремесленники, мелкие торговцы, отпущенники, «вчерашние рабы». Они, эти ничтожные существа, которых отделяла от старой аристократии правителей мира пропасть непроходимая, оказывались вдруг рядом с ней! Они имеют право надеть ту самую тогу, которую носят консулы, у них есть свои ликторы, в их квартале есть собственной календарь… Все это, правда, ограничено пределами не целой ойкумены, а только собственного маленького квартальчика, но разве не им поручен культ императора, этот столп и утверждение нового строя, и разве не становятся они тем самым причастны к новому державному правлению!
Управление всем городом находилось в руках префекта города (praefectus urbis). При Августе должность эта была временной и случайной: префект города замещал императора во время его длительного отсутствия; Тиберий сделал ее постоянной; префекта назначает император, и он остается в своей должности столько лет, сколько угодно императору, — иногда пожизненно, иногда несколько лет. Рядом с ним стоят лица, ведающие разными отраслями городского хозяйства, но постепенно, в течение двух веков империи, все эти отрасли собираются в его руках: префект города становится единоначальным распорядителем всех городских дел, которому остальные только помогают и стоят к нему в положении подручных, хотя бы и высокого ранга.
Мы можем проследить развитие этой централизации. В половине II в. при Антонине Пие префект анноны (аннона — ведомство снабжения Рима провиантом) уже подчинен префекту города. Одна надпись от этого времени (CIL. VI. 10 707) упоминает о получении государственного пайка «при Лоллии Урбике, префекте города»: он является главным лицом, ведающим раздачей. Префект пожарников тогда же поставлен в зависимость от префекта города: Антонин обращается именно к нему с распоряжением по «пожарному ведомству», а не к начальнику «бодрствующих».
Основной и первоначальной обязанностью префекта города как лица, которому этот город доверен, является охрана порядка и спокойствия в Риме и надзор за политической благонадежностью его обитателей. Его обязанности шире, чем обязанности градоначальника старого времени, шефа жандармов или полицмейстера. Он не только следит и распоряжается: его юрисдикции подведомствен ряд уголовных преступлений, нарушающих спокойствие и благочиние или создающих им угрозу. Он мог произносить приговор один, ни с кем не совещаясь; мог приглашать на совет почтенных и сведущих в праве людей. Плиний Младший заседал в таком совете (epist. VI. 11. 1); Лоллий Урбик, разбиравший вопрос о том, виновен ли Апулей в подлоге завещания, произнес свое решение, «посоветовавшись с мужами-консулярами» (Apul. apol. 2). Во всяком случае, суд этот действовал быстро, и «на медлительную помощь закона» (Tac. arm. VI. 11) здесь жаловаться не приходилось.
Префекту города подчинена римская полиция: три «городских когорты»[31]. Они были созданы Августом, но организацию свою получили при Тиберии, который, не вводя эти когорты в состав преторианской гвардии, добавил их к ней как некий придаток, распорядившись числить их после девяти преторианских когорт и обозначать цифрами, следующими за девяткой. И помещение им было отведено на Виминале, в Преторианском лагере. Караульные посты этих когорт разбросаны по всему Риму: префект города «должен расставить их, дабы охранять покой населения и получать сведения о всех городских происшествиях». В каждой когорте состояло по тысяче человек; кавалерии не было.
Первоначально эти полицейские части набирались в Италии; после реорганизации римского гарнизона Веспасианом в них могли поступать легионеры, и с этого времени мы встречаем в городских когортах уроженцев Нарбонской провинции, Белгики, Норика, Македонии, Нижней Паннонии. Перевод из армии в этот полицейский корпус означает и повышение по службе, и улучшение материального положения: жалованье полицейский получает большее, чем солдат-легионер. Срок службы двадцатилетний; когортой командует трибун, чаще всего назначаемый из пожарных частей: это человек, знакомый с городом и его жизнью; он уже нес полицейскую службу, и перевод в городские когорты — для него продвижение по службе: впереди маячит трибунат в преторианских когортах. Когорты разбиты на центурии и во главе центурий стоят «городские центурионы» (centuriones urbani), служившие раньше или в армии, или в пожарном корпусе. Они по чину ниже центурионов-преторианцев и ниже легионных примипилов (старших центурионов).
Рим и при республике, и в императорское время отнюдь не был городом, в котором имущество и жизнь граждан находились в безопасности. Город ночью был погружен в абсолютную темноту, и уже это одно давало широкий простор всяческим злодеяниям. Помптинские болота и Куриный лес под Кумами, на берегу Кумского залива, «протянувшийся на много стадий, весь в зарослях кустарника, песчанистый и безводный» (Str. 243), служили убежищем для разбойничьих шаек, совершавших набеги на Рим. К этим местам Фест (170, 171) присоединяет еще Невиеву рощу, находившуюся в 6 км от Рима. О том, что творилось в Риме и по всей Италии в начале правления Августа, красноречиво и единогласно повествуют Аппиан (bell. civ. V. 132) и Светоний (Aug. 31. 1). Уроки, преподанные временами Суллы и гражданскими войнами, дали плоды богатые. «Ватаги вооруженных разбойников разгуливали во множестве и открыто, — рассказывает Светоний, — путешественников на дорогах, рабов и свободных, хватали без разбора и запрятывали их по эргастулам; под видом новых коллегий собиралось множество шаек, и не было преступления, на которые они бы не пошли». Помимо этих разбойников-профессионалов, в Риме было достаточно всякого подозрительного и беспокойного люда. Сюда стекались со всего света искатели легкой наживы и авантюристы всякого вида и толка; здесь, в этом людском море, искали приюта преступники, ускользнувшие от суда и тюрьмы; прятались беглые рабы; искали наживы нищие и бродяги. Перед судом префекта города представали не только изобличенные и пойманные злодеи; к нему приводили и лиц, заподозренных в том, что они смущают народ и подстрекают к восстанию. По словам Тацита, префект «должен обуздывать рабов и беспокойных людей» (arm. VI. 11)[32]. В число их попадали слишком усердные ревнители чужеземных и запрещенных религий; были тут евреи, бывали и христиане; по приказу префекта свершается казнь над рядом лиц, которых церковь впоследствии причислила к лику святых.
Римской полиции не приходилось сидеть без дела. Надо было держать надзор за зрелищами (в цирке, амфитеатре, театрах) во время празднеств — они бывали в Риме часто; следить за харчевнями и кабачками, — императоры косились на эти места, где собирались бедные и недовольные элементы, — за банями, которые посещались толпами народа и где воровство было обычным явлением; за торговыми помещениями и за самой торговлей: правильность мер и весов бывала засвидетельствована именем префекта города, выбитым на гирях. Строго преследовались незаконные и подозрительные коллегии. Все преступления рабов подлежали ведению префекта города. Ювенал утверждал, что на цепи для преступников приходится тратить столько железа, что скоро его не будет хватать на рала и мотыги (3. 310–311).
Римская полиция оставалась обычно в стороне от всяких государственных переворотов и только дважды попыталась вмешаться в политическую жизнь страны. Светоний рассказывает, что после смерти Калигулы консулы и сенат вместе с городскими когортами заняли Форум и Капитолий и заговорили о восстановлении республики. Дальше слов дело, конечно, не пошло: на следующий день начались колебания и разногласия, а толпа, стоявшая кругом, стала требовать единого властителя, называя Клавдия (Claud. 10. 3–4). Второй раз городские когорты выступили в 69 г. во время борьбы Веспасиана с Вителлием, когда римская знать стала подстрекать префекта города Флавия Сабина выступить претендентом на престол. Сабин занял Капитолий, но городские когорты, ядро его войска, были опрокинуты, и Сабин погиб (Tac. hist. III. 64–74).
Преторианцы
Городские когорты должны были охранять порядок и спокойствие в городе; преторианцы — это императорская гвардия, обязанная охранять дворец и особу императора; в армии она занимает привилегированное положение. Созданная Августом (он разместил шесть преторианских когорт по Италии и только три оставил в Риме), преторианская гвардия получила свою окончательную организацию как императорская и дворцовая охрана при Тиберии. Он сосредоточил все девять когорт в Риме, устроив для них на Виминале, в самом высоком месте Рима (оно господствовало и над городом, и над дорогами, которые вели в город с востока и северо-востока), у городских ворот, Преторианский лагерь (castra Praetoria) — казарму и крепость вместе. Это прямоугольник (380x480 м) со стенами толщиной 2 м и высотой 4.73 м, с башнями, отстоящими одна от другой на довольно большом расстоянии. Вдоль стены внутри этого прямоугольника расположен ряд сводчатых комнат (5.75x3.5 м), где жили солдаты. Преторианские когорты состояли из пехотинцев и всадников; конники не составляли отдельной группы, а были включены в когорту. На основании многочисленных надписей установлено, что в когорте преторианцев было не 10 центурий, как в легионе, а 6. В Преторианском лагере до постройки отдельной казармы для городских когорт была размещена и римская полиция — еще 3 тыс. человек.
Близость к императору, большое жалованье[33], щедрые и частые подачки, сокращенный срок службы: только 16 лет, а не 20, как в армии, — все это делало положение преторианского солдата завидным и желанным. И солдаты, понимая, что они поставлены в привилегированное положение не зря, а с расчетом на них, как на опору и поддержку, чувствовали свою силу, смотрели сверху вниз и на остальную армию, и на римское население, и на императорский двор, да и к особе императора как к таковой уважения чувствовали мало[34]. Известна их роль в падении и возвышении некоторых императоров. С Калигулой покончили трибуны и центурионы преторианских когорт. Нерон после смерти Клавдия отправился прежде всего в лагерь преторианцев, пообещал им щедрые дары и был провозглашен императором: «сенаторы постановили то, что было решено солдатами» (Tac. ann. XII. 69). Преторианцы возвели Пертинакса на престол, и они же его убили. После его смерти разыгралось нечто совершенно неслыханное. Сульпициан, тесть Пертинакса, просит преторианцев объявить его императором и обещает заплатить им за это. Солдаты отказываются и кричат со стен своего лагеря, что они продадут престол тому, кто за него больше предложит. Появляется Дидий Юлиан, начинается торг, Дидий предлагает каждому солдату 6250 динариев, и его объявляют императором. Понятно, почему Септимий Север, получив власть, немедленно распустил преторианцев и создал гвардию, коренным образом изменив систему ее набора.
Любопытно, что среди преторианцев почти нет жителей Рима; императоры не доверяли «солдатам ленивым, бездеятельным, которые развращены цирком и театрами» (Tac. hist. II. 21). Преторианцев набирали в Италии среди коренных римских граждан, преимущественно в Этрурии, Умбрии, Лации и в старых римских колониях (Tac. ann. IV. 5). При Клавдии в этих когортах появляются солдаты из Цисальпинской Галлии, население которой славилось своими добрыми и строгими нравами. Вряд ли, однако, новобранцы долго их сохраняли в атмосфере преторианской казармы. Постепенно начинают проникать сюда провинциалы, главным образом из Испании, Галлии, Паннонии, Македонии. Реформа Септимия Севера состояла в том, что ряды преторианцев пополняются легионерами, людьми испытанной верности, которых император рассчитывает еще больше привязать к себе, предоставив им как награду службу более выгодную и почетную. А так как в это время легионы рекрутировались из уроженцев той провинции, где легион стоял, то преторианские когорты заполнили солдаты, «страшные видом, с ужасающим голосом, невыносимые по своему образу жизни» (Dio Cass. LXXIV. 2). Большинство их было из Паннонии и Фракии. Ежедневно одна из преторианских когорт назначалась на охрану дворца, пароль она получала не от префекта претория, а непосредственно от императора. Являясь во дворец, преторианцы снимали военные плащи и надевали тоги. В случае волнения в городе преторианцы помогали городским когортам в их полицейской службе.
Командовали преторианцами префекты претория: до III в. их бывало обычно по двое, но нередко случалось, что император поручал эту должность одному человеку: таким единоличным префектом был Сеян при Тиберии, Бурр при Нероне, Аррецин Клемент при Веспасиане. Император назначал префекта претория из всаднического сословия[35]: Август и его преемники имели все основания не доверять охрану своей безопасности людям, принадлежавшим к сенатской аристократии.
Префект претория командовал императорской гвардией, сопровождал императора в походах и мог вместо него руководить военными действиями. Во второй войне с даками Домициан поручил «ведение всей войны Корнелию Фуску, префекту преторианских когорт» (Suet. Domit. 6. 1). Когда Децебал пожелал вступить в переговоры с Траяном, император послал к нему префекта претория, который сопровождал его. Постепенно власть префекта распространяется на все войска, стоящие по всей Италии и в Риме (кроме городских когорт). В его распоряжении находится особая команда — frumentarii[36] — «жандармский корпус», говоря современным языком, на обязанности которого лежит слежка за подозрительными лицами; к ним же префект претория направляет приказ об арестах и в ведении префекта находятся тюрьмы[37].
К военным обязанностям префекта присоединяются гражданские: император возлагает на него судейские обязанности. С половины III в. его судейская деятельность приобретает широкий размах: к нему обращаются с апелляцией по всем уголовным приговорам, которые произносит провинциальный наместник; он разбирает дела всех, кого посылают на суд в Рим. Такие прославленные юристы, как Папиниан, Ульпиан и Павел, были префектами претория.
Начальником преторианской когорты является трибун; на воинской иерархической лестнице он стоит выше и легионного трибуна, и трибуна городских когорт, и трибуна пожарников. До этой должности добираются по длинной и крутой лестнице: примипилат, трибунат у пожарников, в городских когортах — и отсюда уже в трибуны преторианцев. Дальнейшим повышением была прокуратура или командование флотом. Под непосредственным начальством трибуна стоят центурионы, командующие центуриями — по шесть на когорту.
Пожарная служба
Мы плохо осведомлены о ее организации в республиканское время; можно сказать только, что была она несовершенной и средствами располагала очень недостаточными. Существовала коллегия «ночных триумвиров» (triumviri nocturni), главной обязанностью которых было следить в ночное время за порядком в городе и совершать ночные обходы по Риму. Тушение пожаров входило в их обязанности. Валерий Максим рассказывает, что на одного из этих магистратов за его небрежность в ночном патрулировании наложили штраф; другие были наказаны за то, что огонь, охвативший лавку ювелира, не был потушен ими в самом начале пожара. В их распоряжении находилась команда государственных рабов, которую они расставляли отрядами по 20–30 человек в разных местах; снабжены они были орудиями, необходимыми для тушения пожаров.
По мере разрастания города ясно обнаруживалась недостаточность этой организации, и на помощь ей стали приходить добровольцы. Естественно предполагать, что при первых же признаках пожара соседи кидались на помощь, и, возможно, между ними заранее было уговорено, как у нас в старой украинской деревне, кому с чем бежать на пожар: одному — с ведрами, другому — с топором, третьему — с лестницей и т. д. Тут не было, однако, никакой официальной обязанности, никакой организации и устава. Создателем пожарной службы в Риме надо считать Августа: «Так как многие части города были в это время уничтожены огнем, он организовал корпус отпущенников, которые должны были тушить пожары. Он разделил его на семь когорт; поставил во главе всадника и рассчитывал в скором времени этот корпус распустить, однако сохранил его, на опыте удостоверившись, сколь необходима и полезна его служба» (Dio Cass. LV. 26). Эти когорты пожарников, «бодрствующих» (vigilis), были размещены по всему Риму[38] с таким расчетом, чтобы каждая когорта обслуживала два соседних района. Первая когорта, стоявшая, например, в IX районе, наблюдала за этим районом и за смежным VII, т. е. в ее ведении было все Марсово Поле. В случае большого пожара на помощь когорте данного района спешили, конечно, пожарники других когорт. Кроме своей казармы, у каждой когорты было еще два караульных поста (excubitoriae): в каждом районе по одному.
Семь когорт «бодрствующих» включали в себя 7 тысяч человек, которые набирались из отпущенников, преимущественно римских, и во всяком случае из рабов, освобожденных в Италии. Этот состав определил положение пожарных в римском войске и также отношение к ним. Это был воинский отряд с военной дисциплиной, с воинскими подразделениями на когорты и центурии, но считать пожарных солдатами — никак не считали. Тацит в 23 г. н. э., перечисляя части, входившие в состав римской армии, называет легионы, вспомогательные корпуса, преторианские когорты, городские когорты и все: о «бодрствующих» ни слова (ann. IV. 5). Трибуны их когорт не принадлежали, как в остальной армии, к римской аристократии, сенаторской или всаднической: это легионные центурионы, долго тершие солдатскую лямку, для которых назначение трибуном когорты, даже пожарной, было наградой и повышением. Еще в III в. обсуждался вопрос, следует ли считать пожарников солдатами (Ульпиан, правда, ответил на него утвердительно), хотя к этому времени социальное положение их значительно улучшилось: уже в 24 г. н. э., т. е. 18 лет спустя после учреждения корпуса пожарников, был проведен закон, по которому лица, прослужившие шесть лет в этом корпусе, получали права римского гражданства. Позднее (может быть, при Септимии Севере) срок этот был сокращен до трех лет. Срок службы у них был, как и в преторианских когортах, 16 лет.
Всем корпусом командовал префект «бодрствующих» (praefectus vigilum), человек всаднического звания. Его штаб-квартира находилась при казарме I когорты, в южной части Марсова Поля, между Широкой Дорогой и храмом Сераписа. В XVII в. найдены были ее остатки: просторные залы, облицованные мрамором, с мозаичными полами, с колоннами и статуями. План самой казармы сохранился на обломке Мраморного Плана: три вытянутых прямоугольника, обнесенных стенами, вдоль которых идут комнаты, где жили пожарные. В 1866 году был раскопан один из караульных постов VII когорты. По всей вероятности, для этих караульных помещений снимали частные дома, где караулы и стояли до тех пор, пока начальство не считало нужным перевести их в другое, более подходящее место. Найденную «караулку» посты «бодрствующих» занимали по крайней мере 30 лет. Это прекрасное помещение с мозаичными полами и фресками; в середине атрия бьет фонтан; вокруг атрия расположены комнаты; имеется баня.
В состав «бодрствующих» входили и рядовые пожарники, и специалисты пожарного дела, обученные технике тушения огня. Они делились на семь категорий (поэтому, надо думать, когорта пожарников и состояла только из семи центурий, а не из десяти, как это было правилом в армии): в каждой сотне были свои специалисты, по которым сотня и называлась: siphonarii — механики, следившие за состоянием помп и ремонтировавшие их; aquarii, обязанные в точности знать, в каком месте их района находится вода, и организовать ее подачу к месту пожара; uncinarii (uncus — «крюк») и falciarii (falx — «серп»), действовавшие крючьями и «серпами» — это были огромные шесты, снабженные на конце крепким серповидными орудием; centonarii, в распоряжении которых находились громадные суконные и войлочные полотнища — их смачивали уксусом и набрасывали на огонь; emitularii — «спасательный отряд», который расстилал у горящего здания толстые матрасы, чтобы людям было безопаснее выбрасываться из горящих этажей; наконец, ballistarii — античные «пушкари», ведавшие камнеметами — баллистами. При каждой когорте обязательно врачи — не меньше четырех: число значительное, если сравнивать его с количеством врачей в остальной армии.
В случае пожара трибун стремительно выстраивал цепочкой рядовых пожарников у водоема, указанного акварием, и они из рук в руки передавали ведра с водой (ведра сплетены были из спарта — крепкого волокнистого растения и хорошо осмолены), а других ставил к помпам; одни из центонариев взбирались по лестницам на крыши и в этажи и набрасывали на огонь пропитанные уксусом рядна, в то время как другие действовали снизу надетыми на высокие шесты большими губками, из которых струйками стекал уксус; «крючники» и «серповщики» держали наготове свое снаряжение, и, не спуская глаз с огня, стояли «пушкари» около своих заряженных и уже нацеленных камнеметных машин.
В пожарном инвентаре много таких орудий, которые на пожаре могут действовать только разрушительно: топоры разного вида, крючья, багры, пилы; среди пожарников-специалистов три категории не заливают огонь, а тушат пожар так же, как тушили его раньше и у нас по деревням: они растаскивают и уничтожают постройки, на которые огонь может перебраться и, получив новую пищу, разлиться еще шире. Если огонь разгорался уже так жарко, что подобраться ближе не было возможности, тогда за дело принимались баллистарии и камнями разбивали угрожаемые здания. Создать вокруг горевшего дома пустое пространство — вот главный способ борьбы с огнем в древнем Риме. И объясняется это тем, что ручные помпы, которые только и были в распоряжении римского пожарника, подавали слишком мало воды: большой огонь было не затушить[39].
«Бодрствующие» обязаны нести не только пожарную службу: они еще и ночная полиция. Патрули их с факелами в руках, с топорами и ведрами обходят положенный им район: их дело не только начать борьбу с занявшимся пожаром и дать о нем знать, — они должны еще следить за тишиной и порядком на ночных улицах.
Мы говорили уже, что в Риме собиралось достаточно всякого преступного люда, и в темноте южных ночей и воришкам, и ворам, и убийцам было раздолье. «Когда дома будут заперты, в лавках все умолкнет, задвинут засовы и протянут цепи, тогда найдется человек, который тебя ограбит, а порой появится и бандит, который будет действовать ножом» (Iuv. 3. 301–305). Богачу, возвращавшемуся в окружении целой свиты со множеством факелов, можно было грабителей не бояться; с бедняка им нечего было взять. И однако главная опасность угрожала именно ему, одинокому и беззащитному, если он, запоздав, возвращался домой в темноте со своим жалким фонарем, в котором чуть мерцала свеча. И не от грабителей и убийц. Ювенал очень живо изобразил, как толпа подвыпившей молодежи издевается далеко не безобидным образом над бедняком-прохожим (3. 288–301), и в данном случае вряд ли он, вопреки обыкновению, сильно преувеличивал. Такая забава была в духе того времени. Вот что рассказывает о Нероне Светоний: «Когда становилось темно, он надевал колпак отпущенника или крестьянскую шапку и начинал хождение по харчевням, слонялся по кварталам, и забавы его были опасными. Он нападал на прохожих, возвращавшихся с обеда, и если они сопротивлялись, наносил им раны и бросал в сточные канавы. Он разбивал лавки и грабил их» (Ner. 26. 1, ср. Tac. ann. XIII. 25). Знатная молодежь радостно следовала его примеру; составлялись целые шайки, занимавшиеся подобными же подвигами; «ночь в Риме проходила, как в городе, который взят приступом» (Tac. ann. XII. 25). Император Отон в молодости имел обыкновение ночью бродить по городу; встретив человека слабого или пьяного, он приказывал растянуть плащ и подкидывать на нем вверх несчастного (Suet. Otho, 2. 1). Толка от ночных патрулей было, видимо, не очень много, и префект «бодрствующих», обязанный всю ночь быть на ногах и сновать по городу, предпочитал искать записных злодеев и обходить их высокопоставленных подражателей.
В караульном помещении VII когорты, о котором уже упоминалось, найдены были на стенах надписи, из которых мы узнаем, что на пожарников возложена была еще одна обязанность: ее они выполняли поочередно в течение месяца. Называлась она sebaciaria и состояла в заботе об уличном освещении и его организации. Появилась она, вероятно, при Каракалле, когда термы велено было закрывать уже после наступления темноты, и естественно возникла мысль об освещении хотя бы некоторых, особенно глухих улиц. Обязанность эта почиталась очень трудной. «Я устал, дайте мне смену» — этот вопль пожарника-«свечника» сохранился на стене караулки. В его ведении находились факелы, воск, фитили — все, что необходимо для уличного освещения; судя по этому материалу, улицы освещались либо факелами, либо свечами, вставленными в подвешенные фонари. Обязанность солдата-«свечника» (sebaciarius) заключалась, видимо, в том, чтобы следить за исправностью освещения, зажигать потухшие свечи и факелы, заменять сгоревшие новыми. Если в его ведении находилось только несколько улиц того района, где была караулка, то и в этом случае «свечник» имел право плакаться на усталость: вряд ли ему приходилось за ночь хоть раз присесть отдохнуть.
Префект пожарников был лицом высокого ранга. Его назначал император из лиц всаднического сословия на срок неопределенный. Выше его — только префект претория, префект Египта и префект анноны.
Его суду подлежали грабители, воры и поджигатели. Он расследовал случаи каждого пожара; если он вызван небрежностью, префект имел право наложить на виновного денежный штраф, а если это был человек несвободный и не римский гражданин, то и подвергнуть его телесному наказанию. Поджигатель присуждался к смерти. Префект пожарников имел право осматривать кухни, проверять состояние печей и отопительных приборов, а также устанавливать, какое количество воды должно быть запасено на случай пожара в данной квартире и во всем доме. Рабы-сторожа, по небрежности которых произошла кража, представали на суд перед ним же. Дел у префекта было много, и во II в. у него появляется помощник — субпрефект, которого назначает тоже император и тоже из числа всадников[40].
Раздача хлеба
В жизни Рима даровая раздача хлеба бедному населению (plebs urbana) была явлением первостепенной важности. Со времени Августа и до Северов даровой хлеб получают 200 тыс. человек; зерно для них и для всего города поставляют Египет — 20 млн модиев и Африка — 40 млн (60 млн модиев — 1 млн 750 тыс. гл.). Одной из главных забот императоров было снабжение столицы хлебом. Стоило только поползти слухам о недороде, о том, что надвигается голод, как население города сразу же начинало волноваться, и удержу здесь часто не было. Однажды, когда по причине непрерывных неурожаев с продовольствием было плохо, толпа задержала Клавдия на Форуме, осыпала его бранью, забросала его хлебными огрызками (хлеб, видимо, выпекался плохой); императору с трудом удалось ускользнуть во дворец (Suet. Claud. 18. 2). Клавдий принял меры, чтобы обеспечить подвоз хлеба даже в зимнее время; он пообещал возмещать хлеботорговцам убытки, которые они могут понести от непогоды; строителям торговых судов был предоставлен ряд привилегий, сообразно социальному положению каждого: римский гражданин освобождался от обязанности вступать в брак; человек, имеющий «латинское право», получал римское гражданство; женщины — «право четырех детей», т. е. освобождение от всякой опеки. «Эти постановления соблюдаются и поныне» (Suet. Claud. 18. 2-19).
Хлеб из Египта и Африки прибывал по морю; плавание это не всегда кончалось благополучно, и понятна радость жителей Путеол, когда весной справа от Капри появлялись особые суда, которые привозили известие о скором прибытии александрийского флота (Sen. epist. 77. 1). Не все опасности, однако, оставались позади: от Путеол надо было пройти вдоль берега до Остии, и плавание это было опасным. Тацит рассказывает, как 200 кораблей с хлебом погибли в самой Остийской гавани от сильной бури, а 100 сгорели, поднимаясь по Тибру (ann. XV. 18).
Раздача хлеба существовала и при республике, но как она происходила, мы не знаем. Только со времени Августа мы можем хотя бы до некоторой степени ознакомиться с ее организацией. Август поручил приемку и ссыпку хлеба префекту анноны (должность эта была учреждена вскоре после 7 г. н. э.). Император назначал префекта на неопределенное время; его юрисдикции подлежали все проступки в деле торговли хлебом; скрытие хлебных запасов, продажа зерна по вздутым ценам, недобросовестный вес или мера и т. п.[41]. Раздачей хлеба, уже привезенного и ссыпанного, ведали «префекты по выдаче хлеба» (praefecti frumenti dandi). Обязанность префекта анноны состояла в том, чтобы не допускать обмана или небрежности при ссыпке; следить, чтобы зерно не испортилось от сырости и не сгорелось; чтобы принятое количество хлеба в точности соответствовало указанной мере (Sen. de brev. vitae, 19. 1; написано в 49 г. и посвящено Помпею Павлину, префекту анноны этого года). «Префекты по выдаче хлеба» (это были люди сенаторского звания) исчезают при Калигуле и появляются только при Траяне, но с припиской — «по постановлению сената» (ex senatus consulto); видимо, они назначались в случае раздач экстраординарных. Начиная с Клавдия, управление всем хлебным делом поручается одному префекту анноны. Компетенция его значительно расширяется; у него свое «ведомство» (statio), помещавшееся на южном конце Коровьего рынка, между Тибром и Авентином, своя казна и канцелярия и целый штат служащих: весовщики, смотрители хлебных складов, писцы, «бухгалтеры». Клавдий продолжает здесь политику своих предшественников: представители сената отстраняются, и «забота о продовольствии» (cura annonae) оказывается целиком в ведении императора. Со времени же Клавдия раздача хлеба происходила в Минуциевом портике, находившемся на Марсовом Поле. Он был разделен на 45 отделений (ostia); каждое отделение имело свой номер; получающие даровой хлеб были разбиты на отдельные группы; члены каждой группы приходили в свой день к своему отделению, где им и выдавался хлеб. В одной надписи упоминается отпущенник Клавдия Януарий, «работающий в Минуции в 14-й день в 42-м отделении» (CIL. VI. 10 223). Януарий 14-го числа каждого месяца распределял хлеб, остальное же время, надо думать, занят был подсчетами и готовился к очередной раздаче в следующем месяце. Те, кто занесен был в списки имевших право на даровой хлеб, получали в качестве документа, подтверждавшего это право, «хлебную тессеру» — деревянную дощечку с обозначением дня получки и отделения Минуциева портика, где им отпустят их долю зерна (5 модиев ежемесячно). Эта дощечка была постоянным документом; кроме нее, давалась еще контрольная марка, с которой получатель и шел к Минуциеву портику, отдавал эту марку тому, кто производил раздачу, и получал свой хлеб, который и уносил в мешке. Чиновники собирали вместе полученные марки и затем проверяли число получивших, сверяя списки с контрольными марками[42].
«Амбары»
Хлеб, доставленный в Рим, ссыпался в огромные, специально для хранения продуктов устроенные склады, которые назывались horrea — «амбарами». Большинство из них находилось на левом берегу Тибра; XI, XII и XIII районы были вообще центром всего продовольственного дела: тут находилось ведомство префекта анноны, Минуциев портик, гавань, куда приставали и где разгружались суда. Здесь стояла суета и движение, затихавшие только к вечеру; матросы, грузчики, носильщики, возчики, служащие анноны, крупные торговцы, у которых были здесь свои склады, перекупщики, рассчитывающие перехватить на месте товар подешевле[43], менялы, маклеры самых разных категорий — вся эта пестрая разноплеменная толпа работала, галдела, обделывала свои дела и, покончив с ними, толпилась в харчевнях, кабачках и гостиницах, которые были здесь, конечно, в числе немалом.
Характерный отпечаток на всю местность накладывали склады (XII и XIII районы, объединенные в один район в средние века, именовались horrea). Из двадцати известных нам складов по крайней мере шесть находились на берегу Тибра и под Авентином. Самыми большими и важными были Сульпициевы, известные позже под именем Гальбовых (horrea Galbae, Galbana или Galbiana). Они были выстроены на земле, принадлежавшей роду Сульпициев, одним из членов этого рода. Об этом свидетельствует могила Сервилия Сульпиция Гальбы, бывшего консулом в 108 г. до н. э., которая благоговейно охранялась и в императорское время. Склады эти император Гальба отремонтировал и расширил, почему в позднейшее время ему стали приписывать и постройку их. Здесь хранился не только хлеб, но и другие продукты, между прочим вино и масло, которые с III в. начали раздавать народу или совсем бесплатно, как хлеб, или по ценам очень низким (вино); здесь лежали главные запасы государственного продовольствия.
Раскопки в этих местах начались с XVI в. и велись с перерывами до настоящего времени. К 1911 году был уже раскрыт прямоугольник около 200 м длиной и 155 м шириной, обнесенный стенами; за ними внутри находились склады: три огромных корпуса, расположенных совершенно симметрично, разделенных дворами, обнесенными травертиновой колоннадой, на которую и открывались отдельные помещения складов. Помещения эти выходили на две противоположные стороны и были разделены внутри сплошной стеной, в которую с обеих сторон перпендикулярно упирались стены каждой cella — «комнаты» склада. Раскопки 20-х годов показали, что эти склады были значительно больше и доходили почти до реки. На обломке Мраморного Плана имеется схема Лоллиановых складов (horrea Lolliana), находившихся также в XIII районе. Они выстроены почти по такому же плану: помещения склада выходят в портик, окружающий центральный двор, и стены их, словно горизонтально вытянутые ветви, отходят по обе стороны от главного ствола — срединной стены.
Склады с запасами государственного продовольствия находились под верховным надзором префекта анноны, пока не перешли в ведение префекта города. Теперь он отвечает за все неполадки в складах, за состояние их стен и крыш, за порчу хлеба от сырости или от других причин. Персонал, обслуживающий эти государственные склады, был, конечно, очень многочисленный; в надписях мы неоднократно встретим «кладовщиков» (horrearii), которые чаще всего были императорскими рабами. Любопытно, что в одной надписи (CIL. VI. 8682) «Зосима, раб Цезаря нашего, кладовщик» выделен и поставлен впереди двух императорских отпущенников: кладовщик был, видимо, персоной. Раб Клавдия, Калам Памфилиан, служил виликом в Лоллиановых складах (CIL. VI. 4226 и 4226a). Сторожем (custos) при складах состоял Евтих, бывший раньше в «Галльской (гладиаторской) школе» (CIL. VI. 9470). Надписи упоминают еще «весовщиков» (mensores), которые перемеривали хлеб при поступлении его и при выдаче, actores и dispensatores a frumento), наблюдавших за этими операциями. Довольно много сведений имеется у нас о персонале Гальбовых складов. Они находились под надзором смотрителя — вилика; в его распоряжении были многочисленные рабочие — Galbienses, operarii Galbienses, отпущенники и рабы. Так как снабжение города было делом первостепенной важности, то, по-видимому, складские служащие были на военный лад объединены в три когорты. Существовали у них религиозные объединения: почитали Добрую богиню, гения императорского дома, Солнце, Геркулеса и Сильвана. Пустующие помещения в императорских складах сдавались в аренду частным торговцам: в Гальбовых складах отпущенница Г. Аврелия Наида вела крупную торговлю рыбой (CIL. VI. 9801); были тут продавцы военных плащей — sagarii (CIL. VI. 33 906); поставщик мрамора — negotiator marmorum (CIL. VI. 33 886).
В постоянном деловом общении с администрацией и рабочими складов находились судовщики, подвозившие хлеб и другие припасы по Тибру; грузчики («мешочники» — saccarii), переносившие грузы с судов в склады[44], «сбрасыватели» (catabolenses), которые переправляли зерно из складов на мельницы (большинство их было под Яникулом), откуда мука поступала в булочные, находившиеся обычно в одном помещении с мельницами.
Рынки
В республиканском Риме существовало несколько рынков: Коровий (forum Boarium), Овощной (forum Holitorium), Рыбный (forum Piscatorium) и Лакомый (forum Cuppedinis — фрукты, мед, цветы). В 179 г. до н. э. к северу от Форума был открыт большой центральный рынок, окруженный лавками. С императорского времени упоминания о нем исчезают: по-видимому, он был закрыт, и место его занял рынок Ливии на Эсквилине, построенный Августом. Открытый двор (80x25 м) был окружен портиком, на который и выходили лавки; здесь торговали всяческой едой, и кроме того, целый ряд был занят продавцами притираний, мазей и красок. В 59 г. Нероном был открыт Большой рынок на Целии: круглое двухэтажное здание, крытое куполом, со множеством лавок. Западную часть города обслуживал рынок Траяна: величественное полукруглое здание, которое как бы повторяло, на расстоянии в 12 м, экседру форума Траяна, охватывая ее со стороны Квиринала и Субуры. Здесь помещалось около 150 лавок, где шла торговля самыми разными предметами: в первом этаже, который был на одном уровне с Форумом, лавки имели вид глубоких ниш, и здесь продавались овощи и фрукты; были лавки с небольшими водоемами в полу, где, в ожидании покупателя, держали рыбу. Торговали здесь вином и маслом; за лавками шли темные помещения, служившие складами. Значительное место занимали продавцы «колониальных товаров»: восточных пряностей и перца (piper), по которому получила свое название улица, идущая за рынком: via Biberatica. Очень вероятно, что тут были и лавки с дорогой привозной одеждой, с мебелью, серебряной посудой и всякими драгоценностями. Трудно угадать значение большой крытой галереи в этом рынке. Может быть, это была одна из крупнейших аукционных зал столицы.
Вода
Римские водопроводы принадлежат к числу самых величественных сооружений древности. Долгое время население Рима их не имело и пользовалось водой из источников — их было достаточно — и речушек, а также собирало дождевую воду в цистерны. На Палатине найдена была одна такая цистерна, относящаяся к концу VI в. до н. э. Первый водопровод провел в 312 г. до н. э. цензор Аппий Клавдий; он шел на протяжении 16 1/2 км и оканчивался у Тибра по соседству с гаванью, где выгружали мрамор (marmorata). Его так и называли Аппиевым (aqua Appia). В 272 г. до н. э. цензор Маний Курий Дентат начал второй водопровод — Anio Vetus, который был закончен через два года М. Фульвием Флакком. Длина его была 70 км. Третий водопровод построил в 144 г. до н. э. претор Кв. Марций Рекс. Он начинался за 61-м километром от Рима и последние 10 км шел по массивным аркадам, значительная часть которых сохранилась и до сих пор, заканчивался он у Капенских ворот. Это был Марциев водопровод (aqua Marcia); действует этот водопровод и поныне. Четвертый водопровод, Тепловатый (aqua Tepula), был сооружен цензорами Гн. Сервилием Цепионом и Л. Кассием Лонгином. Он начинался километрах в 15 от Рима, а название свое получил потому, что вода из него шла действительно тепловатая. Его постройкой завершено было число водопроводов республиканского Рима.
Строительство водопроводов возобновилось только при новом режиме: Агриппа в 33 г. до н. э. провел Юлиев водопровод (aqua Iulia) и водопровод Девы (aqua Virgo, — назван так потому, что, по преданию, источник воды указала строителям какая-то девушка), снабжавший водой его термы и пруд при них (этот водопровод и в настоящее время дает Риму лучшую воду). Водопроводы строили: Август (aqua Alsietina, питавший огромный пруд — 536x357 м, выкопанный для потешных морских сражений, которые Август устраивал в связи с освящением храма Марсу Мстителю во 2 г. до н. э., вода из этого водопровода была, по словам Фронтина, плохой), Клавдий (aqua Claudia, длиной 68 км и Anio Novus, длиной 87 км), Траян (aqua Traiana, действующий и посейчас) и Александр Север (aqua Alexandrina). Эти одиннадцать водопроводов давали городу в день 1.5 млн м3 воды.
Воду эту надлежало распределить по всему городу, не обойдя и не обидев ни одного квартала, а кроме того, необходимо было следить за водопроводной сетью, вовремя производить нужный ремонт, прокладывать трубы к домам, владельцы которых получили разрешение провести к себе воду, чинить мостовые. Требовалось создание особого «водного ведомства», с работой которого мы знакомы благодаря сочинению Фронтина «Водопроводы города Рима» (de aquaeductibus urbis Romae). Фронтин — одна из привлекательнейших фигур ранней империи. «Большой человек», по словам Тацита, отнюдь не щедрого на похвалы, умный полководец, счастливо воевавший в Британии, преодолевая «мужество врагов и природные трудности» (Agric. 17), дважды консул, один из «наиболее видных людей нашего времени» (Pl. epist. V. 1. 5), он получил в 97 г. от Нервы назначение «водного смотрителя» (curator aquarum). Фронтин был к этому времени уже пожилым человеком, дело водоснабжения было для него совершенно внове, и то обстоятельство, что он погрузился в основательное изучение этого дела, сообщает его облику еще больше благородства. Он не только как следует ознакомился со всем, что касалось его новой службы, он пожелал облегчить знакомство с ней и для своих преемников; с этой целью он и написал книгу о водопроводах, сообщив в ней также историю «водного ведомства», начиная с Агриппы, когда он, собственно, и был образован.
Агриппа был первым куратором водопроводов; он обучил своих рабов водопроводному делу и смежным отраслям и создал из них специальную «водяную команду», которую завещал Августу; тот передал ее в ведение государства и одновременно приступил к организации «водного ведомства», во главе которого была поставлена комиссия из трех человек. Особым эдиктом Август подтвердил, «на каком основании могут пользоваться водой [для своих домов] частные лица… и установил ее количество».
В конце I в. «водяная команда» состояла из людей разных специальностей; часть ее помещалась за городом, чтобы в случае необходимости быстро произвести нужный ремонт; посты другой были расставлены у водонапорных башен и больших фонтанов. В их ведении находятся водопроводы — сеть всех труб, проложенных по городу, водонапорные башни (castella) и фонтаны (publici salientes). За умышленную порчу этих труб и башен, за прекращение или уменьшение подачи воды во всем городе или в тех владениях, хозяева которых пользовались правом отвести себе воду, на виновного налагался штраф в 100 тыс. сестерций; если порча была причинена нечаянно, без злого умысла, виновный должен был немедленно заняться ее исправлением.
«Водяная команда» включала со времен Клавдия 700 человек: из них 240 государственных рабов (familia aquaria publica) и 460 императорских рабов и отпущенников (familia aquaria Caesaris); эти последние были добавлены Клавдием после проведения им двух новых водопроводов. Фронтин обычно обозначает их общим названием aquarii (этот же термин и в надписях).
Во главе этой команды надо, конечно, поставить инженеров-гидравликов (architecti), которых Фронтин называет «специалистами» (periti) и «строителями своего ведомства» (architecti suae stationis). В их обязанности входит все, что касается постройки водопроводов (каптация источников, установление профиля, проведение каналов под землей или на аркадах, идущих непрерывным рядом часто на протяжении не одного десятка километров, устройство водонапорных башен, прокладка труб, поддержание всей водопроводной системы в хорошем состоянии). В составе «семей», находившихся в их распоряжении, были «завхозы» — вилики, сторожа при водонапорных башнях — кастеляны, инспекторы («обходчики» — circitoris), мостовщики (silicarii), нивелировщики (libratores), разные мастеровые: каменщики, работники, умеющие обращаться со свинцом, и простые чернорабочие. «Завхозы», вопреки своему названию, ведали отнюдь не хозяйством: на их обязанности лежало сооружение каналов и присмотр за ними — это техники, ближайшие помощники инженеров. Присутствие мостовщиков в «водяной команде» объясняется тем, что по городу под мостовой шла целая сеть свинцовых труб. Право на отведение воды к себе в дом было правом, которое выдавалось лично, прерывалось смертью получившего и не переходило ни по наследству, ни при продаже дома новому владельцу. Поэтому в Риме постоянно прокладывались и снимались трубы: мостовую приходилось разрывать и вновь замащивать. Штукатуры покрывали водонепроницаемым слоем цемента внутреннюю поверхность каналов и производили потребные в каждом отдельном случае штукатурные работы. Нивелировщикам приходилось браться за дело при каждом разрешении отвести воду, которое получал владелец дома или имения, не говоря уже о той работе, которую они должны были проделать при прокладке нового водопровода. Plumbarii (plumbum — «свинец») занимались изготовлением, сваркой и починкой свинцовых труб[45].
Фронтин упоминает еще «сверлильщиков». Это отнюдь не особые специалисты, а «водяные воры», которые, сговорившись с кем-либо из частных лиц, не имевших права на получение воды, пробивали водопроводные трубы, облегчая таким образом кражу воды для заинтересованных лиц.
В архиве «водного ведомства» сохранялись ведомости, в которых было указано, сколько воды дают все водопроводы вместе, сколько дает каждый водопровод; перечислены водопроводы, водонапорные башни, фонтаны; отмечено количество воды, ежедневно потребляемой[46]; названы лица, имеющие право пользоваться водой для своего дома. В случае смерти кого-либо из них количество воды, ему отпускаемое, возвращалось государству, и можно было приступить к рассмотрению новых просьб к императору о разрешении провести себе воду и к обсуждению того, в какой мере могут они быть удовлетворены.
Комиссия, ведавшая «водным ведомством», учрежденная Августом «с согласия сената», была уничтожена в 52 г. Клавдием. Он заменил ее «прокуратором вод», единоначальной должностью, на которую назначался обычно кто-нибудь из императорских отпущенников. Здесь очевидна та же тенденция, которую мы видим у всех императоров: отмена коллегиальности и замещение должностей доверенными лицами. Только со времени Траяна, и опять-таки в связи с общим поворотом в политике назначения чиновников, «прокуратор вод» оказывается иногда лицом всаднического сословия; позднее это становится правилом.
Основное количество воды распределялось между тремя категориями: императорским двором (парки, дворцы, придворные службы — nomine Caesaris), общественными учреждениями (бани, термы, сады, амфитеатры, склады, рынки — opera publica) и большими фонтанами (munera). На основании подсчетов Фронтина можно считать, что в Риме на душу населения проходилось в среднем ежедневно от 600 до 900 л воды (в 1900 г. потребление воды одним человеком в Петербурге исчислялось в 200 л).
Фонтанов в Риме было множество; Проперций писал, что «по всему городу раздается тихий плеск воды» (II. 32. 15). На перекрестках, кроме часовенки Ларов[47], обязательно устроен фонтан. Некоторые из этих фонтанов имели характер монументальных сооружений: такова, например Meta Sudans («покрытая потом мета»), устроенная Домицианом в 96 г. к юго-западу от Колизея. Это был конус (отсюда и название «мета») высотой 2 м, с диаметром 5 м в основании, облицованный весь мрамором. Из его вершины бил фонтан, и вода падала в огромный круглый бассейн (21 м в диаметре). Другие были украшены великолепными скульптурами: фонтан на форуме Веспасиана, например, бронзовым быком работы Фидия или Лисиппа; перед храмом Венеры Родительницы на форуме Цезаря вокруг фонтана стояли статуи Нимфы, покровительницы вод.
Глава вторая. Дом
Лет 50 назад считалось, что помпейский дом дает верное представление о доме больших италийских городов, о римском в первую очередь. От этой мысли заставили отказаться раскопки в Остии. Теперь известно, что было два типа италийского дома: дом-особняк, domus, и хижина, taberna — жилье бедняка. И родословная этих домов, и характер их очень различны. Италийский городской особняк, где живет человек знатный и состоятельный, развился из деревенской усадьбы простого первоначального типа, который в основном сохранился даже в позднейших villae rusticae, раскопанных под Помпеями.
Эта деревенская усадьба представляет собой прямоугольник, окруженный со всех сторон постройками, которые тесно примыкают одна к другой, образуя вокруг двора сплошную стену, прерванную только там, где был вход и въезд. Это место, естественно, должно находиться под особым и постоянным надзором: на него прямо и смотрит жилье, где всегда есть кто-либо из хозяев, чаще всего, конечно, занятая хлопотами по дому хозяйка.
В каждом хозяйстве есть вещи, которые хорошо иметь под руками, которые не стоят того, чтобы их держать под замком, но за которыми все же надо приглядывать хозяйским глазом. В старом дворе украинского крестьянина местом для таких вещей был трехстенный, с четвертой стороны совершенно открытый, сарай — поветь. У италийского хозяина таких поветей было две и устраивал он их рядом с собственной горницей, чтобы не повадно было брать что не следует и кому не следует. Над всеми строениями — над жильем, над хлевами и сараями — шел, по обычаю южных стран, навес, опиравшийся на столбы: этот примитивный портик защищал и людей, и животных, и самые стены от непосредственного воздействия дождя и солнца.
Сельский житель, переселившись в город, принес туда и привычную планировку жилья, но город предъявил ему и свои требования. Он прежде всего был скуп на место; лепясь обычно на какой-нибудь возвышенности, сжатый тесным поясом стен, город берег каждый клочок земли. Новому горожанину приходилось считаться с этой скупостью: если он хотел сохранить в своем новом обиталище хотя бы маленькое пространство под цветник — италийцу трудно было жить без цветов и зелени, — он должен был экономить на жилой площади, и тут весьма кстати оказалось то обстоятельство, что большой двор в городе вовсе не нужен; превратить его в жилое помещение было и разумно, и практично. Над двором навели крышу, в которой оставили большой проем: вновь созданная комната (атрий) должна была оставаться для остального жилья тем же, чем был для сельской усадьбы двор — световым колодцем. Старая хозяйская горница оказалась как бы своего рода глубокой нишей, смотревшей на атрий: тут остались хозяйское ложе — lectus adversus («ложе против дверей»), названное так по месту, где оно стояло, и ткацкий станок, который вскоре, однако, по недостатку света в этой комнате, передвинули подальше в самый атрий. Рядом с обеих сторон остались открытые помещения — прежние повети, получившие, а может быть, сохранившие старое название «крыльев» (alae), а за ними, по остальным трем сторонам атрия, расположились, как было и раньше, комнаты разного назначения[48].
Знакомство с Грецией и ее культурой имело глубочайшее влияние на всю жизнь римлян. Оказалось, что быть безупречным слугой государства и превосходным хозяином, умно и заботливо приумножающим свои средства, мало: надо еще читать философов, интересоваться вопросами науки и литературы и обсуждать их в кругу семьи и друзей в часы досуга. Достаточно взглянуть на старый италийский дом, чтобы увидеть, как мало он приспособлен для этой личной и домашней жизни: он весь, если можно так выразиться, на людях. Если его хозяин занимает видное место, если он магистрат или просто деловой человек, то он будет целый день на виду и в людской сутолоке. Ни ему, ни его домашним негде скрыться в своем доме, некуда спрятаться от гула голосов и шарканья подошв. И когда в сознании владельца этого дома прочно укореняется убеждение в том, что он имеет право на жизнь для себя, он сразу же берется за переделку своего жилища.
Слово «переделка», правда, в данном случае не совсем подходит; старый дом остается в полной неприкосновенности, к нему только прибавляется новая половина, заимствованная у эллинистического дома: комнаты этой половины выходят в портики, которые с двух или с трех сторон окружают садик, обязательно с фонтаном и со множеством цветов. Здесь средоточие домашней, семейной жизни; здесь обычно проводят время женщины; сюда допускаются только самые близкие друзья, и хозяин, покончив со всеми официальными обязанностями и делами, предается здесь тому деятельному досугу (otium), которым так дорожили римляне и который они так умели ценить.
Остановимся немного на истории отдельных комнат.
В деревенском дворе должна быть обязательно вода: источник, колодезь, цистерна с дождевой водой; поить скот, мыться, готовить пищу — для всех первостепенных надобностей, житейских и хозяйских, ее нужно иметь тут же под рукой. В теплое время года (оно продолжается в Италии долго) пищу готовили во дворе, где поблизости от воды складывали очаг или ставили переносную жаровню. Около очага сколачивали стол, на котором лежали продукты, стояла посуда и за которым, по всей вероятности, и обедали.
Атрий, прямой наследник двора, в течение долгого времени сохранял все это оборудование. Под проемом в крыше (он назывался комплювием) устроен был неглубокий водоем (имплювий), куда с четырех обращенных внутрь скатов проема сбегала дождевая вода. Ею очень дорожили: вспомним, что водопроводов еще не было, копать колодцы было делом трудным, ходить к реке или источнику не всегда было легко и удобно. Дождевая вода сама давалась в руки, следовало только собрать и сберечь эту драгоценную влагу[49]. Из имплювия вода по трубам поступала в цистерну, устроенную под полом; ее черпали оттуда через отверстие, которое обделывали в виде невысокого круглого колодца. Имелся еще сток: через него спускали на улицу грязную и застоявшуюся воду. За имплювием, несколько поодаль, складывали очаг с таким расчетом, чтобы огонь не заливало дождевой водой, а дым вытягивало наружу. И стол, который мы уже видели во дворе, остался и в атрии.
Атрий — тоже по наследству старого двора — неизменно удерживал прежний большой размер. В «италийской» половине дома это самая большая комната, которая в течение долгого времени оставалась местом, куда сходилась вся семья обедать, заниматься домашней работой, посидеть на досуге; здесь приносили жертву Ларам, здесь держали ящик с деньгами. Ткацкий станок стоял в атрии в старозаветных семьях до конца республики[50]. Если дом был вообще царством хозяйки, то атрий стал тем местом, откуда она им правила, за всем следя, ничего не упуская из виду, собирая вокруг всю семью. Здесь она работала вместе со своими дочерьми и служанками, занимаясь пряжей, тканьем и прочим женским рукоделием, Здесь застали за веретеном Лукрецию ее муж и его друзья, неожиданно прискакавшие в Рим из-под осажденной Ардеи, чтоб проверить, чем в их отсутствие занимаются их жены. Образ хозяйки, которая у очага вместе со своими помощницами «занята шерстью», навсегда остался в сердце италийца как символ домашнего мира, довольства и уюта.
Время шло, менялись нравы, изменился весь облик дома и назначение его отдельных частей. Ни одной комнаты эти изменения не коснулись так сильно, как атрия. Когда к дому пристроили перистиль, а по сторонам его возник ряд комнат, жизнь семьи сосредоточилась в этой половине. Для приготовления пищи отвели особое место — кухню, туда перенесли очаг, и часто там же устраивали нишу для Ларов. Ткацкий станок совсем убрали: «занятие шерстью» перестало быть обязательным для хозяйки. Атрий уже в I в. до н. э. превратился в самую парадную и официальную комнату. Размеры атрия иногда увеличивают настолько, что для поддержки крыши ставят колонны, или четыре, по одной в каждом углу комплювия (atrium tetrastylum — «четырехколонный атрий»), или даже больше: в доме Эпидия Руфа в Помпеях стояло 16 колонн. Такие многоколонные атрии назывались почему-то «коринфскими». Атрии, в которых размеры комплювия очень сокращали, превращая его иногда в узкую щель и делая крышу так, чтобы дождевая вода стекала с нее наружу, назывались atria displuviata.
В атрии принимают тех посетителей, которых не хотят ввести в круг своей семьи; тут ведут деловые разговоры и беседуют по обязанности. Здесь собираются клиенты, которым положено каждое утро являться к патрону, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. Эпитеты «гордый», «надменный» становятся теперь обычными для атрия. От обстановки старого атрия остался только денежный ящик, и еще долгое время здесь стоял стол, именовавшийся картибулом, — Варрон в детстве помнил его во многих римских домах.
Глубокая ниша в атрии, заменившая хозяйскую спальню, считаясь частью атрия, долгое время не имела особого названия. С течением времени хозяева перебрались из этой ниши в отдельные спальни; ниша получила название таблина (tablinum) и превратилась в кабинет хозяина, где он хранил деловые бумаги, семейный архив, официальные документы[51]. Память о том, что когда-то это была комната, откуда хозяйка держала под наблюдением весь дом, прочно сохранилась: в таблине, как правило, нет дверей: его отделяет от атрия либо занавеска, которую можно задергивать и отдергивать, либо низенький парапет.
До какой степени италийский дом берег наследство деревенского двора, об этом особенно ясно свидетельствуют «крылья» — бывшие повети, очень удобные в обиходе деревенского хозяйства, никчемные в городском быту и тем не менее сохраняемые. В аристократических римских домах здесь ставили изображения предков, но если изображений не было, то хозяева решительно не знали, что делать с этими открытыми комнатами. В Помпеях сюда иногда ставят шкаф, иногда превращают «крыло» в кладовушку, вделывая полки в стены, иногда устраивают здесь часовенку для Ларов, иногда пробуют занять под спальню или столовую, но дверей почти никогда не ставят.
Любимой частью дома, после того как он «удвоился», стал перистиль — внутренний двор вытянутой прямоугольной формы (Витрувий считал, что длина перистиля должна быть на одну треть больше его ширины). Вокруг него с трех, иногда с двух сторон шла крытая колоннада. Пространство, остававшееся открытым, было превращено в садик и цветник, которые и в Помпеях, и, конечно, в других италийских городках были радостью и гордостью их хозяев. О перистилях провинциальных (в нашем смысле) городов мы можем судить по тому, что рассказывают Помпеи. Раскрашенные или покрытые штукатуркой под мрамор колонны, фонтаны, ниши, выложенные мозаикой или раковинами, мраморные, бронзовые и терракотовые статуэтки — все это украшало маленький благоуханный садик, куда не проникал нескромный взгляд непрошенного посетителя и где хозяин чувствовал себя по-настоящему дома; недаром же Ларов так часто помещали в перистиле. Италиец очень любил цветы, и в жизни древних они играли роль гораздо более значительную, чем у нас; без венков, цветов и гирлянд не обходился ни один языческий праздник, общественный или семейный. Цветы сажали в клумбах, в ящиках и горшках; иногда вверху низенькой балюстрады, соединявшей колонны перистиля, проделывали широкое углубление, которое засыпали землей: получалась узенькая грядочка для цветов. Мы знаем, что из декоративных растений в Помпеях сажали «мягкий аканф», алое, плющ, тамариск, мирт, тростник и папирус, а из цветов сеяли маргаритки, красный полевой мак, а также снотворный, простой и махровый; сажали лилии, шпажник, нарциссы, ирисы, штокрозы и так называемые «дамасские розы». Вероятно, этот ассортимент был наиболее принятым в Средней и Южной Италии.
Самым прекрасным в природе для античного человека было соединение воды и зелени: без этих двух элементов не обходится ни литературный, ни живописный пейзаж. Без воды перистиль немыслим: она бьет фонтанами, течет в каналах, каскадом скатывается с лестничек, нарочно устроенных для маленьких искусственных водопадов. Делают несколько фонтанов, причем очень часто водопроводные трубы скрывают в статуях. Превосходно восстановленный перистиль в доме Веттиев дает хорошее представление о том, чем были перистили у более или менее богатого обитателя тех небольших городков, которых в Италии было много.
План городского италийского особняка, «дома с атрием», превосходно сохранился в одном из древнейших помпейских домов, так называемом Доме Хирурга, построенном около 400 г. до н. э. По обе стороны узкого коридора находятся две лавки или мастерские; тут они связаны с жильем хозяина, но могут быть и совершенно самостоятельными помещениями, которые открывались только на улицу. Коридор ведет в атрий, посредине которого находится имплювий; на атрий открыты четыре комнаты, по две с каждой стороны. За ними «крылья». На одной оси с атрием находился таблин, по сторонам его — две комнаты. Мы видим, что в особняке комнаты располагаются вокруг атрия, а позднее еще и вокруг перистиля; иногда их много, но, кроме парадных зал, комнаты эти невелики: для спален, например, 9 м2 — обычная норма.
Помпеи и Геркуланум дают наиболее яркое представление о домах-особняках: по их развалинам и планам мы можем судить о жилье состоятельного человека в провинциальных городах Италии. Что касается Рима, то перестройки, пожары, всяческие катастрофы, а главное, непрерывно продолжавшаяся жизнь города до такой степени исказили, а то и стерли следы старых особняков, что до нас дошли только «обрывки», иногда, правда, довольно красноречивые. Хорошо сохранился так называемый Дом Ливии на Палатине, выстроенный в самом конце I в. до н. э. и благоговейно сохраняемый и в позднейшее время. Это классический образец римского особняка начала империи: атрий (13x10 м), на который выходят таблин (7x4 м) и два «крыла» (7x3 м каждое); справа от атрия — триклиний (8x4 м). За этой официальной частью дома идет «семейная» половина, наглухо отделенная от первой; чтобы попасть туда, надо было пройти по коридору, который шел между триклинием и правым «крылом». В этой половине вокруг прямоугольного перистиля расположено было 12 комнат (самая большая из них 16 м2). Весь дом занимал площадь 850 м2. Ряд других известных нам римских особняков представлен буквально клочками больших или меньших размеров: от одного сохранился перистиль с колоннами серого мрамора и коридоры, от другого — одна прихожая, от третьего — комната с коробовым сводом. Остатки старинного плана дают нам, однако, возможность судить о размерах этих особняков: одни из них занимают площадь около 400 м2, другие — 700 или около 900 м2, но есть и такие, которые раскинулись на 1500 м2, а то и больше. В один из таких особняков Марциал посылал с утренним приветом вместо себя свою книгу (I. 70): «Ступай… в прекрасный дом Прокула… тебе надо войти в атрий высокого особняка… не бойся переступить порог этого роскошного и гордого жилища». На окраинах города эти «гордые жилища» захватывают большие пространства. Ведий Поллион, сын отпущенника, тот самый, который бросал в пруд к муренам провинившихся рабов, завещал Августу свой особняк на Эсквилине; император велел снести его и построил на этом месте портик, который назвал именем своей жены Ливии. Уцелевший план этого портика позволил вычислить площадь, которую занимал особняк Ведия: это 11 500 м2, т. е. в 14 раз больше, чем дом Ливии. Объясняя Спарсу, почему он так часто уезжает в свою маленькую виллу под Римом («в Риме бедняку невозможно ни думать, ни спать»), Марциал пишет: «Ты, Спарс, этого не знаешь и не можешь знать, наслаждаясь жизнью во дворце, плоская крыша которого выше окружающих холмов. У тебя в Риме деревня, живет в Риме твой виноградарь, и на Фалернской горе урожай винограда не бывает больше. Ты можешь прокатиться на лошадях по своей усадьбе. Ты спишь в глубине своего жилья; ничья болтовня не нарушает твоего покоя; ты пробуждаешься от дневного света тогда, когда пожелаешь его впустить» (XII. 57). Сенека поминает дома, которые «занимают пространство, превосходящее площадь больших городов» (de ben. VII. 10. 5).
Таких роскошных особняков было, конечно, в Риме мало, но и вообще особняков сравнительно с общим количеством домов было немного; по статистическим данным, от эпохи Константина Великого их имелось во всех четырнадцати районах столицы только 1790, тогда как инсул было 46 602[52].
Инсулой называется многоэтажный дом, в котором находится ряд квартир, сдающихся в наем. В нем нет ни атрия, ни перистиля; старый особняк увеличивает свою площадь по горизонтали, инсула растет вверх по вертикали; в особняке место атрия, таблина, перистиля строго определено и неизменно, в инсуле комнаты могут менять свое расположение по замыслу архитектора или хозяина и свое назначение по произволу съемщика. Где же искать родоначальника этих громадин, столь отличных от «домов с атрием» и так похожих на наши современные многоэтажные дома?
Бедный крестьянин, конечно, не обзаводился такой усадьбой, как его зажиточный сосед. Для него и его семьи хватало хижины, более или менее просторной; для телеги и небогатого набора сельскохозяйственных орудий, для одинокой свиньи и нетребовательного осла достаточно было небольшой пристройки. В такой хижине жил Симил, в такой хижине Филемон и Бавкида принимали своих божественных гостей (Ov. met. VIII. 629–643 и 699). В Помпеях по северной стороне Ноланской улицы найдены были остатки крохотных домишек, построенных еще в IV в. до н. э. и служивших хозяину и квартирой, и мастерской, и лавкой; иногда в задней части такого домика отгораживалась особая каморка для жилья. В Вейях раскопано было несколько помещений в одну-две комнатки. Для постройки этих убогих жилищ пользовались, конечно, тем материалом, который имелся поблизости и стоил подешевле, — обычно это было дерево. Исидор Севильский, объясняя слово taberna, пишет: «Бедные и простые домики плебеев в городских кварталах назывались табернами потому, что их строили из досок (tabulae) и бревен. Они удерживают старинное название, хотя и утратили прежний вид» (XV. 2. 43). Нечего, конечно, ожидать, чтобы до нашего времени сохранились остатки таких деревянных лачуг, но наличие их в Риме именно как мастерских и лавок неоднократно засвидетельствовано Ливием: отец, спасая Виргинию от позора, которым грозили ей преследования влюбившегося в нее Аппия Клавдия, убил дочь на Форуме около лавки мясника (Liv. III. 48. 5); победители самнитов в 308 г. отдали захваченные щиты для переделки ювелирам, мастерские которых находились у Форума (IX. 40. 16); в 210 г. сгорели мастерские и лавки, расположенные вдоль Форума, и от них занялись и дома, находившиеся за ними (XXVI. 27. 2). Фест дает такое объяснение слову adtibernalis: «Это обитатель таберны, смежной с другими; это был древнейший вид жилья у римлян» (11). Такие «смежные таберны» упоминает и Ливий: Тиберий Семпроний (отец Гракхов) в 169 г. скупил их и на их месте воздвиг базилику, получившую наименование Семпрониевой (XLIV. 16. 10). Представим себе две-три таких смежных таберны со вторым этажом над ними — вот зародыш инсулы. Около 100 г. до н. э. даже в маленьких городах, вроде Помпеи и вовсе уж неторговом тихом Пренесте, археологи нашли остатки домов без атриев, с рядами смежных лавок и мастерских и лестницами в верхние этажи.
В Риме, с его постоянным приливом населения, с ростом торговли и промышленности, растет и нужда в жилых помещениях, и удовлетворить эту нужду старинный особняк не в силах. Рост дома по вертикали становится насущной потребностью. Ливий, перечисляя знамения, случившиеся в Риме в 218 г., в первые годы Ганнибаловой войны, рассказывает, как на Коровьем рынке, т. е. почти в центре города, вол взобрался по лестнице на третий этаж (XXI. 62. 3); Цицерон в 63 г. говорил, что «Рим… поднялся кверху и повис в воздухе» («Romam… cenaculis sublatam atque suspensam», — de leg. agr. II. 35. 96); он же рассказывает, как авгуры потребовали от домохозяина, чтобы он снес верхний этаж своего дома, потому что он загораживает им горизонт (de off. III. 16. 65); Цицерон был современником этого случая. Витрувий, живший при Цезаре и Августе, писал, что огромная численность людей, живущих в Риме, требует громадного количества жилищ, и так как площадь города, взятая по горизонтали, не может вместить эту толпу, то «сами обстоятельства заставили искать помощи в возведении верхних этажей» (II. 8. 17). Элий Аристид (II в. н. э.) полагал, что если бы всех жителей Рима разместить в первых этажах, то пришлось бы застроить Италию вплоть до Адриатического моря (Похвала Риму, I. 8–9). Кроме большого и все возраставшего народонаселения, многоэтажного строительства требовали и другие специфические условия античной городской жизни вообще и римской в частности. Рабочее и деловое население столицы — ремесленники, торговцы, служащие — не могло жить за городом: нет транспорта и с наступлением дня нельзя ездить по улицам. Только знатные и богатые (и то лишь незанятые на государственной службе или в своих торговых и промышленных предприятиях) могли позволить себе роскошь жить на окраинах города; остальное население сбивается в центре и поближе к центру. А сколько места, годного для застройки, как раз в центре города отбирали императорские дворцы, форумы, термы, цирки и театры[53]. «Ваши аллеи, раскинувшиеся на неизмеримое пространство, ваши дома, занимающие площади, достаточные для целого города, почти выгоняют нас из Рима, — упрекает бедняк богача, сжегшего платан, — он заменял мне парки богатых людей» (Sen. contr. V. 5). Все это чрезвычайно повышало цену на городскую землю: будущий домохозяин стремился купить земельный участок поменьше и выстроить на нем дом повыше.
В Риме от этих многоэтажных и многоквартирных домов сохранились только жалкие остатки[54]; представление о римской инсуле мы получили совсем недавно — по раскопкам в Остии, происходившим главным образом во второй четверти нынешнего столетия. Остийская инсула — копия римской: принципы конструкции в одной и другой и разрез их одинаковы, судить об этом и сравнивать позволяют уцелевшие куски римских инсул и Мраморный План Рима. Остия приобрела особенное значение после того, как Клавдий соорудил в 4 км от нее гавань, еще расширенную впоследствии Траяном. Приемкой, хранением и отправкой в Рим товаров и продуктов, шедших преимущественно из Африки и с Востока, ведает Остия; организация такого важного дела, как снабжение столицы, сосредоточено здесь. Население увеличивается; старые особняки республиканского времени исчезают; на их месте вырастают инсулы. С конца I в. н. э. начинается энергичное строительство, руководимое архитекторами, которые и видели «новый город» Нерона, и участвовали в его созидании: они строят в Остии, как строили в Риме. Какой же вид имеет инсула и каковы ее характерные признаки?
Во-первых, наличие нескольких этажей: в Риме их бывало и четыре, и пять (в некоторых случаях и больше); в Остии наличие трех этажей бесспорно; иногда строили в четыре этажа. Верхние этажи не являются какой-то случайной добавкой, как в помпейских особняках, — они входят в план дома как его органическая часть; в каждый этаж прямо с улицы ведет своя лестница, широкая и прочная, со ступеньками из кирпича или травертина. Особняк повернут к улице спиной; в инсуле каждый этаж рядом окон смотрит на улицу или во внутренний двор: строитель очень озабочен тем, чтобы в квартирах было светло. Внешний вид инсулы прост и строг: никаких лишних украшений, наружные стены даже не оштукатурены, кирпичная кладка вся на виду. Только в инсулах с квартирами более дорогими вход обрамляют колонны или пилястры, сложенные тоже из кирпича. Однообразие стен оживляется лишь рядами окон и линией балконов; перед рядом лавок, находящихся в первом этаже, часто идет портик. Стены сложены прочно из надежного материала; они достаточно толсты, чтобы выдержать тяжесть и четвертого и пятого этажей; при раскопках почти не обнаружено следов такого ремонта, который следовало предпринять, чтобы укрепить стены[55].
Познакомимся ближе с некоторыми из Остийских инсул. Следует помнить, что одинаковые по основным своим чертам инсулы и по своему плану, и по своей величине были очень разнообразны и предназначались для жильцов разного общественного положения и состояния. Были дома, выстроенные с расчетом на богатых съемщиков. Таковы, например Дом с Триклиниями, большой открытый двор которого (12.10x7.15 м), окруженный портиком, напоминает перистиль; Дом Муз с квартирой в двенадцать комнат в первом этаже, с фресками и мозаиками, которые выполнены первоклассными мастерами; Дом Диоскуров, одна из самых больших и красивых Остийских инсул, единственная из доселе раскопанных, в которой есть своя баня. В том же районе, тихом удаленном от делового шума и торговой суетни, в середине большого сада, расположены два длинных жилых массива, разделенных узким сквозным проходом. В каждом из трех этажей (лавок и мастерских в нижнем не было) находилось по две квартиры, обращенных в противоположные стороны и распланированных совершенно одинаково: в каждой имелось по две больших комнаты, в противоположных концах квартиры, по три меньших (одна совсем маленькая — 9 м2) и длинный, довольно просторный коридор. Площадь всей квартиры около 200 м2. Если жильцы этих квартир были и победнее обитателей Дома Диоскуров, то людьми состоятельными они, конечно, были. Скромнее квартиры в Доме с Желтыми Стенами и в Доме с Граффито: они занимают площадь около 160 м2 и имеют только по четыре комнаты. Интересен жилой массив, в состав которого входят три дома: Дом Малютки Вакха, Дом с Картинами и Дом Юпитера и Ганимеда. Строитель располагал большой площадью (70x27 м), но так как с восточной и северной сторон его постройку заслоняли другие дома, то он расположил свою инсулу в виде опрокинутой буквы «Г», а пространство, оставшееся свободным, использовал под сад. Планировка квартир в Доме Малютки Вакха и в Доме с Картинами иная, чем в домах, которые мы только что рассматривали: каждая квартира смотрит здесь не на одну сторону, а на две — на улицу и в сад — и состоит из шести комнат, кухни и маленького коридорчика (вся площадь 170 м2). В Доме Юпитера и Ганимеда (угловом) по фасаду идут лавки, а за ними находится жилое помещение из трех комнат с кухней; световым колодцем служит для него двор. Это помещение уже никак не назовешь роскошным: и площадь его меньше (около 100 м2), и оно темновато. Двухсторонними были квартиры в Доме с Расписными Сводами, интересные по своей «коридорной системе»: с одной стороны расположены комнаты, непроходные, с выходом только в коридор, с другой — тоже непроходные, целиком открытые на другой коридор, с тремя выходами и окнами на первый.
В инсулах обычно можно отчетливо выделить отдельные квартиры, но бывает так, что квартира занимает не только один этаж, но и часть следующего, как например в Доме с Расписными Сводами.
Квартиры в инсулах можно было переделывать с целью увеличения или уменьшения их. В Доме с Расписным Потолком квартира в первом этаже (типа «односторонней» квартиры) располагала по первоначальному плану пятью комнатами внизу и еще сколькими-то комнатами наверху, с которыми ее соединяла внутренняя лестница. Потом эту лестницу сломали и разделили нижнюю квартиру глухой стеной на две части: получилось два помещения скромных размеров (по тогдашним понятиям) — 90 и 60 м2. В Доме Юпитера и Ганимеда, наоборот, квартира, занимавшая первоначально только первый этаж, была затем соединена внутренней лестницей с какими-то комнатами во втором этаже.
Так как мебели ни в одной комнате не сохранилось, то судить о назначении каждой из них невозможно. Ясно только одно: в каждой квартире были одна или две парадных комнаты, которые можно сразу же определить и не только по их размерам (в Доме Юпитера и Ганимеда, например, такая комната находилась в северо-восточном углу; она равна по величине двум остальным — 6.8x8.3 м). Часто они выше остальных, очень светлы, фрески и мозаики в них лучше, чем в других. Мы видели уже эти комнаты в квартирах жилого массива, находящегося в саду. В Доме с Расписным Потолком квартира по первоначальному плану располагала двумя такими парадными помещениями. В квартирах односторонних этот план можно считать почти стандартным: две больших комнаты в противоположных концах квартиры (если парадная комната одна, то она всегда подальше от входа), освещенных прямо с улицы или со двора; коридор, иногда широкий (4 м), иногда уже (3 м), очень светлый, обращенный, как и парадные комнаты, прямо на улицу или во двор, и три или две комнаты, которые в этот коридор выходят и освещаются от него. В квартирах двухсторонних этот план тоже встречается, но реже.
Эти квартиры, большие, многокомнатные, с высокими потолками (3.5 м — обычная высота), залитые светом, часто с прекрасной отделкой, предназначались, конечно, для людей более или менее состоятельных. Люди победнее жили в квартирах попроще.
В конце I в. н. э. целый квартал был застроен домами, которые итальянские археологи назвали «домиками». Это маленькие одноэтажные двухквартирные коттеджики с мезонинами. Квартиры в них совершенно однотипны и устроены по одному, уже знакомому нам плану: парадная комната в одном конце (30 м2), в противоположном — другая, значительно меньшая (около 12 м2), коридор (шириной около 3 м), две маленьких комнатки, которые на него выходят, и кухня с уборной. Вся квартира занимает площадь около 90 м2. Об отделке здесь не беспокоились; наружные стены сложены хорошо, внутренние небрежно облицованы кусочками туфа неправильной формы (opus incertum). Наверх ведут деревянные лестницы. Домики эти, по мнению Беккати, были заселены людьми небогатыми, но у которых все же хватало средств, чтобы иметь отдельную квартиру, а не жить на антресолях в своей мастерской или лавке; тут селились отпущенники, занимавшие маленькие магистратуры, торговцы средней руки, ремесленники побогаче[56].
Если от этих археологических данных мы обратимся к литературным источникам, к авторам, у которых имеются сведения о римских инсулах и о том, как там жилось, мы будем поражены кричащим несоответствием. Обвалы, пожары, холод, темнота — есть и деловое констатирование этих фактов, есть и эмоциональные жалобы, которые сыплются градом. В Риме, пишет Страбон (235), «строятся непрерывно по причине обвалов, пожаров и перепродаж, которые происходят тоже непрерывно. Эти перепродажи являются своего рода обвалами, вызванными по доброй воле: дома по желанию разрушают и строят наново». Как о чем-то совершенно естественном, он сообщает, что перипатетик Афиней погиб ночью при обвале дома, где находилась его квартира (670). Цицерон пишет Аттику (XIV. 9), что две его таберны обваливаются и оттуда сбежали не только люди, но и мыши; Плутарх (Crass. 2) называет пожары и обвалы «сожителями Рима». Для Сенеки болезнь и пожар явления естественные и неизбежные. «Что здесь неожиданного? — спрашивает он себя и продолжает. — Часто раздается грохот обваливающегося здания» (de tranq. animi, XI. 7); «мы совершенно спокойно смотрим на покосившиеся стены инсулы в дырах и трещинах», — пишет он в другом месте (de ira, III. 35. 5); «какое благодеяние оказывает нам тот, кто подпирает наше пошатнувшееся жилище и с искусством невероятным удерживает от падения инсулу, давшую трещины с самого низу!» (de benef. VI. 15. 7). Ювенала это искусство в восторг не приводило: «Кто в прохладном Пренесте, в Вольсиниях, лежащих среди лесистых гор, в захолустных Габиях или в Тибуре, стоящем на крутой скале, боится или боялся, что дом у него рухнет? А мы живем в городе, большая часть которого держится на подпорках. Дом наклоняется; управляющий заделывает старую зияющую трещину и советует спокойно спать, хотя дом вот-вот рухнет» (111. 190–196). Свидетельства эти так единогласны, что не доверять им нет основания. Возможно ли их примирить с данными археологии?
Остановимся вкратце на строительной технике римлян. Стены усадьбы, которую строил себе Катон (14), были выведены из щебня (caemeta), залитого для связи раствором из обожженной извести и песку. Этот способ стройки назывался «бутовой кладкой» — opus caementicium. Облицовка стен в разное время была разной: во II в. до н. э. для нее брали небольшие камни неправильной формы, чаще всего туфовые, и укладывали их без всякого порядка в штукатурке — поэтому и называлась такая облицовка «неточной» (opus incertum). С середины I в. до н. э. она «сетчатая»: в штукатурный раствор укладывают правильными рядами небольшие обтесанные кубики так, что стена производит впечатление туго натянутой сети. С императорского времени на облицовку идет обычно кирпич.
Бутовая кладка давала возможность строить и быстро, и дешево (мелкий щебень, битый кирпич, глиняные черепки, осколки мрамора — все шло в дело, а рабочих высокой квалификации не требовалось). В самом конце III в. до н. э. найден был секрет цемента, который, по словам Плиния, «сливал камни в одну несокрушимую массу, становившуюся крепче с каждым днем»: в известь вместо простого песку стали класть «путеоланскую пыль», особый вулканический песок (пуццолана). С этим цементом здания из бута могли стоять века и века. Требовалось только соблюдать некоторые правила, которые в Риме, с его лихорадочным строительством, преследовавшим сплошь и рядом цели грубо спекулятивные, слишком часто нарушались. Фундамент закладывали неглубоко, а дом выводили в 5–6 этажей, не заботясь о соответствии высоты и площади, занимаемой зданием по ширине. Август запретил строить дома выше 20.6 м, но запрещение это относилось только к домам, выходившим на улицу; дом, стоявший во дворе, мог быть и выше. Для цемента можно было взять не красную пуццолану, дающую самый крепкий цемент, а темно-серую, лежащую близко к поверхности, более дешевую, но не такую крепкую, и даже ее положить в меньшей, чем требовалось, пропорции; вместо каменных или кирпичных стоек, которые помещали для прочности между «блоками» залитого цементом бута, взять деревянные; внутренние перегородки сплести из хвороста. После страшного пожара 64 г. Нерон издал ряд очень разумных распоряжений, касающихся строительства: запретил употребление дерева в стенах, «сократил высоту зданий» (неизвестно, насколько по сравнению с нормой Августа), велел обводить дома по фасаду портиками, дома строить на некотором расстоянии один от другого и делать просторные дворы; расширил улицы. «Эти полезные меры придали и красоты новому городу» (Tac. ann. XV. 43). Можно не сомневаться, что в этом «новом городе» после страшных уроков пожара стали отстраиваться иначе, чем раньше. Дома на via Biberatica (за форумом Траяна) уцелели в значительной части до сих пор. До сих пор стоит инсула, выстроенная во II в. н. э. у западной стороны Капитолия. Но несомненно также, что настоятельная потребность в жилье и погоня за наживой заставляли, в обход всех указов Нерона, пользоваться при стройке и деревом, и необожженным кирпичом, брать для штукатурки глину с соломой, а для связующего раствора плохой слабый цемент. В Риме были хорошие инсулы, но были и плохие, и эти плохие не представляли собой единиц. Можно отмахнуться от Ювенала — что делать сатирику, как не ворчать и не выискивать худое, — но от указа Траяна, как от риторического бреда, не отмахнешься. По указу этому высота домов снижалась до 17.7 м, и мера эта мотивировалось тем, что дома «легко обваливаются».
Большим бедствием Рима были пожары. «Следует жить там, где нет никаких пожаров и ночных страхов. Уже Укалегон переносит свой жалкий скарб, уже дымится третий этаж, а ты ничего и не подозреваешь. В нижних этажах тревога, но последним загорится тот, который защищен от дождя только черепичной кровлей, где несутся нежные голубки» (Iuv. III. 197–202). «Пожары — наказание за роскошь», — нравоучительно замечает Плиний, заканчивая рассказ о «глыбах мрамора, произведениях художников и царских издержках», которых требуют дворцы его современников (XXXVI. 110). Огонь не щадил ни этих великолепных построек, ни бедных инсул: пожаром 64 г. были уничтожены и те и другие (Suet. Nero, 38. 2). Пищу огню давало дерево, широко применяемое в строительстве: двери, окна, балконы, потолки, наконец, мебель. О перегородках, сплетенных из ветвей, Витрувий пишет: «Лучше бы их и не придумывали! они сберегают место и время…, но при пожаре это готовые факелы» (II. 2. 20). И тут мы подходим к двум существенным недостаткам всех италийских инсул: к отсутствию воды и отсутствию отопления.
Римляне знали отопление горячим воздухом, но устраивали его только в банях, в отдельных комнатах своих усадеб и, во всяком случае, проводили его не выше первого этажа[57]. Жильцы остальных этажей обогревали свои комнаты отопительными приборами, несколько напоминающими огромные самовары (тем более, что в них кипятилась и вода), или простыми жаровнями вроде кавказских мангалов, бронзовыми или медными, часто очень красивыми, но император Юлиан, однако, чуть не умер в Лютеции, угорев от такой жаровни. Освещались комнаты светильниками и свечами. Достаточно было неосторожного движения, толчка, резкого жеста — и дерево занималось от просыпавшихся углей, от разлившегося и вспыхнувшего масла, горевшего в светильнике. И потушить его было нечем: воды в доме не было.
Мы привыкли считать древний Рим городом, где вода имелась в избытке. Это верно: в конце I в. н. э. в Риме было 11 водопроводов и около 600 фонтанов. Только три из 14 римских районов пользуются водой из трех водопроводов; в распоряжении остальных имеется по пять и по шесть. Вода течет ночью и днем, но ad usum populi, а не для частного пользования. Чтобы провести воду к себе в дом, требовалось специальное разрешение императора, которое давалось определенному лицу[58] и пожизненно: на наследников это разрешение не распространялось. Домовладелец, получивший такое разрешение, проводил воду к себе во двор, а если он жил в первом этаже, то и в свою квартиру. Жильцы остальных этажей должны были или покупать воду у водоносов, или ходить за ней во двор, к ближайшему фонтану или колодцу. Марциал, живший в третьем этаже, сбегал за водой вниз; в Доме Дианы в Остии жильцы брали воду из большой цистерны, находившейся во дворе; квартирантов из Домов в Саду снабжали водой фонтаны, бившие в этих садах. Законодательным актом предписывалось каждому жильцу иметь в своем помещении воду: много ли, однако, можно было ее запасти?[59] При скученности домов, при чрезвычайной узости улиц и при отсутствии эффективных противопожарных средств огонь распространялся с чрезвычайной быстротой. Авл Геллий (XV. 1) рассказывает, как однажды на его глазах пожар, охвативший многоэтажную инсулу, тут же перебросился на соседние дома[60]. С отсутствием воды было связано и отсутствие уборных в римских инсулах (в Остийских были): обитатели их должны были пользоваться общественными уборными или выносить весь мусор на соседнюю навозную кучу, а то просто выбрасывать его из окошка на улицу. Ювенал вспоминал о несчастных случаях, которые подстерегают прохожего, идущего мимо «окон, где бодрствуют: сверху летит битая посуда; хорошо, если только выплеснут объемистую лоханку» (III. 269–277). В Дигестах (IX. 3. 5. 2) разбирается вопрос о том, кто ответствен за ущерб, причиненный выброшенным предметом человеку, проходившему по улице.
Были в италийской инсуле и другие недостатки. Солнце заливало просторные комнаты барских квартир; большой метраж, обилие света и воздуха делало их очень привлекательными в хорошую погоду. В ненастье, когда начинались осенние ливни или зимние холода, в этих прекрасно отделанных помещениях становилось весьма неуютно; от дождя и мороза защиты нет, потому что нет стекол в окнах, — стекло дорого, и пользуются им редко, преимущественно в банных помещениях. В рамы вставляют или слюду, которая пропускает свет плохо, а гораздо чаще снабжают окна просто деревянными ставнями с прорезями. Богатому патрону и его нищему клиенту одинаково предоставлялось на выбор или ежиться около чадящей угарной жаровни и смотреть, как потоки дождевой воды хлещут в его комнату, или плотно задвинуть окна ставнями и сидеть при дрожащем огоньке коптящего светильника.
Эти общие всем инсулам недостатки бедный обитатель плохого дома должен был чувствовать особенно остро. Марциал жаловался, что в его комнате не согласится жить сам Борей, потому что в ней нельзя плотно закрыть окошко (VIII. 14. 5–6). Дрова в Риме стоили недешево, а приготовленные так, чтобы не давать дыма[61], доступны были только состоятельному человеку. Ремесленник жил обычно со своей семьей на антресолях в той же мастерской, где работал; помещение это было, конечно, и низким, и темноватым. Не лучше были и квартиры «под черепицей», в самом верхнем этаже: Марциал вспоминает о таких, где нельзя было выпрямиться во весь рост (II. 53. 8) и где стоял полумрак (III. 30. 3); по словам Ювенала, бедняк снимает для жилья «потемки» (III. 225). А платить за эти «потемки» приходилось дорого, и найти их было не так легко. Птолемей Филометор, изгнанный из Египта родным братом, бежал в Рим искать заступничества. Кошелек у него был, правда, тощий, и найти помещение по средствам он не смог; царю Египта пришлось приютиться у знакомого художника-пейзажиста в мансарде (Diod. XXXI). Ювенал уверяет, что в Соре, Фабратерии или Фрузиноне можно купить домик с садиком за те самые деньги, которые в Риме приходится платить за темную конуру (III. 223–227)[62]. Жилья не хватало: «…посмотри на это множество людей, которое едва вмещается в бесчисленных домах города!» (Sen. ad. Helv. 6).
Дороговизна римских квартир объясняется, конечно, большим спросом, но значительную роль играла здесь и спекуляция. И тут перед нами встает фигура домохозяина. Это человек богатый и любящий богатство, но не просто стяжатель и сребролюбец: это делец и предприниматель с широким размахом. Трезвая расчетливость делового человека, который умно учитывает требования сегодняшнего дня и умело их использует, сочетается в нем с любовью к риску, к опасности, с азартностью игрока, ставящего на карту все в надежде на выигрыш. Он очень озабочен тем, чтобы поскорее вернуть деньги, вложенные в постройку, и вернуть их, конечно, с прибылью; ему нужно, чтобы его инсула вырастала как можно скорее, и его больше беспокоят цены на материал, чем его качества. Домохозяину в Риме грозили опасности весьма реальные: случались землетрясения, Тибр разливался и заливал низины, пожары были явлением обыденным. Ожидать, пока съемщики въедут, пока они внесут квартирную плату (она уплачивалась по полугодиям), — это было слишком долго. Хозяин сдает новый дом целиком одному человеку, который уже от себя будет сдавать отдельные квартиры (это занятие имело официальное обозначение: cenaculariam exercere), а сам, разгоряченный полученной прибылью, увлекаемый перспективой приливающего богатства, кидается в новые строительные спекуляции. Он одержим бесом лихой предприимчивости: сносит построенный дом, распродает строительные материалы с несомненной для себя выгодой[63]; поймав слухи о вчерашнем пожаре, отправляется к хозяину-погорельцу и, если тот пал духом и зарекается строить в Риме, по сходной цене покупает у него участок (по словам Плутарха, Красс таким образом прибрал к рукам около половины земельной площади в Риме). Он строит, перепродает, покупает, предпринимает капитальный ремонт под предлогом, что дом грозит обвалом; делит его на две половины глухой стеной — мысль о жильцах и об их удобствах его не только не беспокоит, а просто не приходит ему в голову: для него это не люди, это источник дохода. Он и не видит их; к дому у него приставлен доверенный раб — insularius[64], он следит и за жильцами, и за главным арендатором, блюдет хозяйские интересы и докладывает хозяину о всех неполадках и непорядках в доме. Это он уговаривает у Ювенала жильцов дома, который еле держится на тонких подпорках, не волноваться и спокойно спать.
Главный арендатор — это человек иного склада и характера. Этот не пойдет на риск и боится его: он ищет наживы верной, идет теми дорожками, где над ним не висит никаких серьезных неприятностей. Дигесты приводят в качестве примера, т. е. как нечто обычное, арендатора, который снял дом за 30 тыс. сестерций и, сдав все квартиры по отдельности, собрал со всех 40 тысяч. (Dig. XIX. 2. 30), иными словами, нажил на этом деле 33 % — кусок жирный! Получен он был, конечно, не без хлопот и беспокойства: приходилось крепко следить, чтоб жилец не сбежал, не заплатив за квартиру, — нужен был глаз да глаз; приходилось терпеливо выслушивать жалобы этих самых жильцов, лившиеся потоками по самым разнообразным поводам; неприятности, конечно, были, но и доход был хороший и верный. Хуже бывало, если хозяин, которому не было угомона, решал ломать дом, чтобы выстроить более доходный. И тут, однако, арендатор не оставался в убытке: по закону хозяин обязан был вернуть ему внесенную им аренду и добавить к ней деньги, которые арендатор рассчитывал получить за квартиры и которых лишился с выездом жильцов. По этому последнему пункту, вероятно, не все проходило гладко, но большого ущерба, надо думать, «оптовик» не терпел: cenaculariam exercere стало занятием, крепко вросшим в жизнь древнего Рима.
Элементом, который действительно страдал от всей этой деловой и часто совершенно бессовестной возни, были жильцы. Хозяину приходило в голову занять дом для себя и для собственных нужд — жильцы обязаны выселиться; дом продан — новый владелец имеет право выселить жильцов. Пусть они будут при этом как-то вознаграждены денежно, но это не избавит их от беготни по Риму в поисках нового жилья, хлопотливых и трудных дополнительных расходов, усталости.
Вещи жильца, въехавшего в квартиру, «ввезенное и внесенное», считаются отданными хозяину в залог, обеспечивающий аккуратное внесение квартирной платы. В случае неуплаты хозяин имеет право забрать те из них, которые стоят в квартире постоянно, а не оказались там случайно или временно. Но вот квартирант добросовестно расплатился, срок его договора истек, он хочет съезжать, а хозяин захватил его имущество и его не выпускает. Основной арендатор никак не может рассчитаться с хозяином — в ответе быть жильцам: владелец дома накладывает руку на их собственность, правильно рассчитывая, что главный съемщик поторопится расплатиться с ним, хозяином, потому что, пока эта расплата не будет произведена, жильцы не внесут ему ни сестерция. Хозяин мог «блокировать» жильца: если в его квартиру вела отдельная лестница (в мастерских с антресолями это было неизменно), деревянные ступеньки ее вынимались, и жилец оказывался отрезанным от внешнего мира — это называлось percludere inquilinum. «Блокада» снималась, когда несчастный жилец всякими правдами и неправдами раздобывал деньги в уплату своего квартирного долга.
Мы видели, какой лишней тяготой ложится на человека не очень обеспеченного то обстоятельство, что он снимает квартиру не прямо от домохозяина, а через арендатора, снявшего дом целиком. Арендатор зарабатывает на своем съемщике; съемщик решает потесниться и, сдавая отдельные комнаты от себя, зарабатывает на своих жильцах: получается какая-то цепь спекуляции, особенно тесно сжимавшей наиболее бедных и бессильных.
Человек, у которого мало денег, забирается повыше, живет в самом верхнем этаже «под черепицей». Там жил Орбилий, «щедрый на удары» учитель Горация; Ювенал поселил там своего нищего Кодра (III. 204). В эти бедные квартиры набивалось много людей: иногда квартиру снимали два-три семейства; иногда хозяин пускал жильцов. Можно представить себе, каким антисанитарным было такое жилье, в котором при отсутствии воды — потаскайте-ка ее на пятый этаж! — нельзя было производить частой и основательной уборки и в котором оседала копоть, чад и угар от жаровен и светильников.
Была еще категория людей, для которых и квартира «под черепицей» оставалась недоступной. Одна римская надпись (CIL. VI. 29 791) упоминает помещения под лестницами: о подвалах, криптах, говорится и в Дигестах (XIII. 17. 3. 7). Эти грязные, сырые, полутемные подземелья служили жильем для бездомного, нищего, бродячего населения столицы, которому доступен был только такой приют.
Глава третья. Обстановка
Жилище древнего италийца было заставлено мебелью гораздо меньше, чем наше современное: ни письменных столов, ни громоздких буфетов, ни комодов, ни платяных шкафов. В инвентаре италийского дома предметов числилось мало, и, пожалуй, первое место среди мебели принадлежало кровати, так как древние проводили в ней гораздо больше времени, чем мы: на кровати не только спали, но и обедали, и занимались — читали и писали[65].
До нашего времени сохранилось несколько кроватей: некоторые в сохранности относительно хорошей, другие — в обломках, которые, однако, удалось собрать и соединить вместе. Этот археологический материал вместе с литературными данными позволяет составить довольно ясное представление об италийской кровати. Она очень похожа на современную: на четырех (редко на шести) ножках; кроме изголовья, снабжена еще иногда изножьем, которое представляет собой точную копию изголовья. Каждая пара ножек связана между собой крепкой поперечиной; иногда для большей прочности добавляли еще два продольных бруска, вделывая их поближе к раме. Вместо нашей металлической сетки на раму натягивали частый ременный переплет.
Кровати делали из дерева (клен, бук, ясень), причем иногда раму из одной древесной породы, а ножки из другой[66]. Ножки вытачивали, превращая вертикальный стояк-обрубок в комплекс разнообразных стереометрических тел. Набор их одинаков: ровный или сплюснутый шар; плоские круги, прижатые один к другому; цилиндры, длинные или укороченные настолько, что они превращаются в кольцо; усеченные конусы, широкие или вытянутые, напоминающие колокольчики. Мастер только выбирает между ними, разнообразит их размеры и расположение. Иногда ножки вытачивали из костей. В одном из самых знатных и богатых помпейских домов, в Доме Фавна, нашли кроватные ножки из слоновой кости; чаще, конечно, брали материал более дешевый: кости лошадиные и от крупного рогатого скота. Бывало, что кость покрывали резным узором; деревянные ножки обивали бронзой. Изголовье, изящный выгиб которого уже сам по себе имел орнаментальное значение, тоже отделывали бронзой. На обеденном ложе из Помпей по бронзовой накладке подлокотников вьется выложенный серебром узор; вверху и внизу их находятся с одной стороны кровати литые из бронзы фигурки амурчиков, а с другой стороны — лебединые головы[67]. Очень часто на изголовье находилась голова осла; Ювенал, вспоминая доброе старое время с его простым и скромным бытом, наделяет бедное ложе тех времен изголовьем, которое обито бронзой и украшено головой ослика с венком на шее (XI. 96–97). На великолепной кровати из Амитерна изголовье заканчивается прекрасно сделанной головой обозлившегося мула, который, прижав уши, раскрыв рот и вздернув верхнюю губу так, что видны оскаленные зубы, гневно повернулся в сторону предмета, его рассердившего. Серебряная накладка подлокотника украшена мастерски выполненным рисунком — сатиры и менады среди деревьев и виноградных лоз. Подлокотник заканчивается изящным закруглением, и в нем помещен бюст вакханки с плющом на голове и звериной шкурой на плечах[68]. Изголовье одного погребального ложа, найденного в Анконе, а также его изножье украшены вверху львиными мордами, а внизу бюстами крылатых гениев или менад. На изголовье второго ложа находились вверху лошади и собаки, внизу подлокотник замыкала голова Диониса или Геракла[69]. Грядки кровати, «голые» в упомянутой сатире Ювенала, довольно рано, по-видимому, утратили эту старинную простоту: уже в начале II в. до н. э. «с войсками, вернувшимися из Азии, в Рим пришла роскошь: впервые привезены были ложа, обитые бронзой, и дорогие ткани, которыми застилали кровать» (Liv. XXXIX. 6). По уверению Цицерона, мастера в Сиракузах в течение трех лет заняты были изготовлением таких кроватей с бронзовыми накладками для одного Верреса (in Verr. IV. 26. 60).
Рама у кровати из Помпей обита бронзой и со стороны, обращенной к столу, богато, хотя и не сплошь, выложена серебряными квадратиками с чернью. Прекрасный образчик украшенных кроватных грядок имеется в Нью-Йоркском музее: в литую бронзовую полосу вставлена пластинка с гирляндой из оливковых листьев и ягод, обведенной геометрическим узором. Узор этот, листья и стебельки, выложены серебром, а ягоды — медью[70]. В том же музее хранится кровать, которую ошибочно собрали, как сиденье. Широкая деревянная панель, вделанная в верхние цилиндры точеных костяных ножек и обрамленная двойной грядкой (вверху и внизу), украшена по краям львиными мордами (тоже из кости), а в середине — веселой инкрустацией из разноцветных, красных, белых и желтых, стеклянных кубиков[71].
О том, что для облицовки кровати брали слоновую кость, черепаху, золото и серебро, мы узнаем из литературных источников. Ловкий раб, прислуживая за обедом, умел незаметно сдернуть с обеденного ложа один из тонких золотых листиков, которыми оно было обито (Mart. VIII. 33. 5). Калигула послал на казнь раба, который с ложа, выложенного серебром, сорвал серебряную пластинку (Suet. Cal. 32). Плиний говорит, что уже давно кровати для женщин сплошь покрывали серебром; но «Корнелий Непот передает, что до Сулловой победы в Риме было только два обеденных ложа, отделанных серебром» (XXXIII. 144 и 146).
В ходу была и отделка кроватей фанерками из дерева. Плиний перечисляет ряд деревьев, из которых эти фанерки нарезали (XVI. 231), но так как в связи с кроватью упоминается только клен, то можно думать, что для фанеровки кроватей употребляли если не исключительно, то преимущественно это дерево. «С этого вот и начали деревья служить роскоши, — вздыхал Плиний, — дорогим деревом одевают, как корой, дешевое» (XVI. 232). Для фанерок шел клен той породы, которая росла в Истрии и Ретии; Плиний ставил его сразу вслед за драгоценным «цитрусом», так как клен этот тоже славился рисунком своей древесины: «волнистое расположение пятен» на нем напоминало павлиний хвост (XVI. 66), и кровати, оклеенные фанерками из этого дерева, назывались «павлиньими» (Mart. XIV. 85).
С половины I в. до н. э. в моду стала входить облицовка черепахой. «Разрезать черепаховые щиты на пластинки и одевать ими кровати первый придумал Карвиллий Поллион, человек расточительный и богатый на выдумки, когда дело касалось роскошества» (Pl. IX. 39).
Характерное для многих слоев римского общества того времени отсутствие вкуса, подмена простого и в своей простоте прекрасного обильной и не всегда гармоничной орнаментировкой, уважение не к вещи, а к ее стоимости, — все это на примере кроватей с черепаховой инкрустацией сказалось чрезвычайно ярко. Плиний, у которого возмущение современными ему нравами стало литературным приемом, начав с осуждения фанеровки деревом, так изображает порчу вкуса у своих современников: «…недавно в царствование Нерона дошли до чудовищной выдумки: уничтожать с помощью раскраски естественный вид черепахи и придавать ей сходство с деревом… весело бросать деньги на забаву и забавляться двойной игрой: во второй раз смешивать и искажать то, что искажено самой природой» (XVI. 232–233; IX. 139).
Мы не знаем, в какой цене стояли кровати и какие из них были дороже и какие дешевле, но что такая мебель была доступна только богатым людям, это очевидно. И застилали такую кровать тканями тоже роскошными и дорогими.
На ременный переплет клали прежде всего матрас, набитый хорошей, специально для набивки тюфяков обработанной шерстью. Изготовлением ее славились левконы, галльское племя, жившее в теперешней Бельгии. Марциал внес подушки, набитые левконской шерстью, в число предметов роскоши (XI. 56. 9) и советовал предпочитать перине левконский тюфяк (XIV. 159). Перины упоминаются у Плиния (XVI. 158); Марциал уверяет, что лихорадка не хочет покинуть Летина, потому что ей «хорошо живется с ним» и удобно спится на его роскошной пурпуровой перине (XII. 17. 8). Морфей у Овидия спит на перине (met. XI. 610). Набивкой для подушек служила или шерсть, — «видишь, сколько подушек? И в каждой шерсть окрашена в пурпурный или фиолетовый цвет!» — восхищался один из гостей Тримальхиона (Petr. 38), — или перья, и особенно гусиный пух, который вошел в употребление в начале империи. «До того дошла изнеженность, — сетовал Плиний, — что даже у мужчин их затылок не может обойтись без пуховой подушки». Очень ценился пух германских гусей (фунт его — 327 г — стоил 20 сестерций); Плиний во время своего пребывания в Германии был очевидцем, как префекты вспомогательных войск снимали с караульной службы целые когорты и отправляли их на охоту за гусями (X. 54). Наволоки делали полотняные — очень любили полотно, вытканное кадурками (галльское племя, жившее в Аквитании; Pl. XIX. 13), и шелковые: влюбленный юноша мечется без сна на пестрых шелковых подушках (Prop. I. 14), а у старухи, желающей пленить поэта, сочинения философов-стоиков разбросаны среди шелковых подушек (Hor. epod. VIII. 15–16).
Подстилка, которой застилали тюфяк, и одеяла (stragulae vestes) были вещами и дорогими, и роскошными. Цицерон, перечисляя богатства Суллова наперсника Хрисогона, помещает эти постельные принадлежности в один ряд с картинами, статуями и посудой чеканного серебра (pro Rocc. Amer. 46. 133). Зоил, разбогатевший отпущенник, при воспоминании о котором у Марциала неизменно разливалась желчь, заболел лихорадкой: просто ему хочется показать свое ярко-красное дорогое одеяло, тюфяк и подушки с пурпурными наволоками из Антинополя (Mart. II. 16); бедняга-муж, которого знобит от спящей рядом старухи-жены, напрасно натягивает на себя толстое ворсистое одеяло, сверкающее белизной на пурпурном ковре, которым застлана кровать (Mart. XIV. 147). Иногда на кровать кладут lodices — двойное покрывало, одну половину которого постилают вниз, а другой покрываются (Mart. XIV. 148). Бывали одеяла, сшитые из кротовых шкурок. Они тоже вызывали негодование Плиния: «Даже страх нарушить религиозные предписания не удерживает изнеженных любителей роскоши от животных зловещих!» (VIII. 226). Ко времени Марциала вавилонские одеяла с вышивками уступили место египетским, затканным пестрыми узорами (Mart. XIV. 150).
В Берлинском музее хранилась небольшая терракотовая статуэтка: на ложе со спинкой и сплошными подлокотниками, составляющими одно целое со спинкой, свернувшись калачиком спит небольшой пес. И спинка, и подлокотники, и сиденье обтянуты материей с вытканными или вышитыми узорами, а под этой материей имеется набивка: перед нами предок нашего современного дивана[72].
Столы нужны были для разных целей: за ними ели, на них ставили разные предметы; так же как и кровати, они служили практическим целям и, так же как и кровати, были украшением комнаты.
В атрии около комплювия находился картибул[73] — стол «с каменной четырехугольной продолговатой доской на одной колонке», по описанию Варрона (1. 1. V. 125); он помнил, что мальчиком еще видел его во многих домах. Судя по Помпеям, картибул продолжал оставаться в атрии еще долгое время спустя (может быть, обычай этот сохранялся только в провинциальных — в нашем смысле этого слова — городах Италии). На картибуле и вокруг него, по словам того же Варрона, стояла бронзовая посуда. Эти тяжеловесные предметы нуждались в подставке прочной, и память об этом практическом назначении картибула диктовала и выбор материала для этого стола, и его устройство: доска на нем может быть и деревянная, но для ножек выбирают материал более надежный — камень. В доме Обелия Фирма в Помпеях каменная четырехугольная плита утверждена на четырех ножках, оканчивающихся львиными лапами, — такие ножки часто встречаются у столов эллинистического времени. Новшеством, которое внесли италийские мастера, была замена ножек сплошной мраморной плитой; отделкой ее и занялся италийский каменотес. Овербек верно заметил, что античные мастера обнаружили больше понимания, чем художники Возрождения, старавшиеся украшать доску стола, которая, если стол служит своему прямому назначению, скрыта под предметами, на него поставленными; италийские мебельщики обратили свое внимание на ножки — ту часть стола, которую ничто не закрывает и которая сразу привлекает внимание входящего. Четырем ножкам картибула они старались придать некоторую монументальность, высекая их в виде пилястров или колонн с канелировкой и фризом; когда в распоряжении мастера оказалась свободная плоскость широкой плиты, то тут в ее орнаментировке он дает простор своей фантазии. Неизменно, правда, от картибула к картибулу повторяется один мотив: плита обязательно заканчивается крылатым чудовищем с мощными львиными лапами; напряженность этих лап с ясно выступающими вздувшимися мускулами подчеркивает и тяжесть ноши, и силу несущего. Голова же и крылья этих чудовищ трактуются по-разному: грифоны с картибула, хранящегося в Ватикане, которые спокойно сидят, словно отдыхая и еще не успев сложить крыльев после полета, резко контрастируют с грифонами на картибуле Корнелия Руфа, до отказа напрягающими свои силы под бременем лежащей на них ноши. И пространство между этими фигурами мастер заполняет обычно традиционным растительным орнаментом, но выбирает его элементы и располагает их по своему вкусу и усмотрению. На ватиканском картибуле виноградная лоза вьется по верхнему краю плиты над грифонами; в середине ее на высокой подставке стоит кратер, и двое обнаженных юношей изо всех сил тянут вниз огромную виноградную кисть; картибул из Дома Мелеагра (Помпеи) был украшен рогом изобилия; на картибуле Корнелия Руфа изваяны листья аканфа, цветы и стебли, переплетающиеся между собой в сложном узоре. С большим вкусом отделана плита картибула, хранящегося в Нью-Йоркском музее: мастер не загромоздил ее орнаментом, а свободно раскинул на широком поле побеги мягкого аканфа с листьями и цветами.
Надо признать, что римляне, которых обычно корят за отсутствие вкуса, обнаружили большой художественный такт, поместив в центре атрия на самом освещенном месте такой стол, как картибул. Этот тяжеловесный громоздкий стол с грозными оскаленными фигурами подходил к огромному, темноватому, почти пустому залу; он создавал единое общее впечатление, основной общий тон, который остальная мебель, более легкая и веселая, могла несколько смягчить, но уже не в силах была нарушить.
Другим типом столов были переносные столики с изящно изогнутыми ножками, которые оканчиваются козьими копытцами. На одной из эрмитажных лекан изображен этот столик. Эта греческая утварь прижилась в Риме. На помпейской фреске вокруг такого столика собралась веселая компания, занятая игрой в кости; на фреске из Геркуланума изображен такой же круглый трехногий столик, на котором стоит различная посуда. Очень вероятно, что такие столики стояли в спальнях около кроватей: маленький светильник, невысокий канделябр, чашка с водой, свиток — все эти легкие вещи можно было удобно разместить на его доске[74].
К этому же типу легких столиков относятся и столики-подставки, несколько образцов которых дошло до нас из Помпей. Они тоже родом из Греции. В Брюссельском музее хранится великолепный экземпляр такого столика, целиком деревянного, на трех ножках. Мастер не побоялся соединить в этих ножках мотивы не только разные, но просто чужеродные (нога антилопы, выточенная с искусством несравненным, заканчивается букетом аканфовых листьев, из которых поднимается на изогнутой шее голова лебедя), но тем не менее вся вещь воспринимается как нечто художественно цельное и создающее то впечатление, которое мастер хотел подсказать зрителю: впечатление легкости. Италийские мастера переняли стиль своих эллинистических образцов, но в соответствии с римским вкусом перегрузили их в некоторых случаях орнаментировкой и тем самым несколько утяжелили. Мастеров столика, найденного в доме Юлии Феликс в Помпеях, в этом не упрекнешь. Его верх, сработанный в виде круглой корзины, несут на головах трое юных сатиров. Им легко, вся поза их говорит об этом: свободно откинутый назад торс; одна рука небрежно уперта в бок, другая протянута вперед жестом властным и предостерегающим — «не подходи»; веселая и лукавая улыбка, смягчающая эту угрозу, — все это так очаровательно, что даже хищная когтистая лапа, в которую переходит мохнатое бедро сатиров, не нарушает общего впечатления продуманной слаженности целого. Другой столик того же типа из храма Изиды в Помпеях, служивший для каких-то культовых надобностей, тоже отмечен этой легкостью. Тонкий бронзовый лист — крышка стола — лежит на богато украшенных подпорках, которые вделаны в спины сфинксов, чуть касающихся концами своих легко взметнувшихся крыльев этой крышки. Подпорки сделаны в виде какого-то фантастического цветка. Изящные витые скрепы соединяют вместе три ножки, но их мастер перегрузил орнаментом, отдельные подробности которого трудно соединить в нечто единое. Тонкая нога какого-то безобидного обитателя лесов заканчивается выпущенными, вонзившимися в землю когтями; стилизованный растительный орнамент в верхней ее части прерывается литой бородатой физиономией; ножки словно приплюснуты подковообразными плоскостями, на которых сидят сфинксы.
К этому же типу легких столиков, иногда трехногих, иногда на четырех ножках, относятся раздвижные столики, которые с помощью скреп, ходивших на шарнирах, можно было делать выше или ниже. В Помпеях найдено несколько таких столиков; один со съемной доской из красного тенарского мрамора с бронзовой отделкой по краю; знакомые уже изогнутые ножки заканчиваются цветочной чашечкой, из которой поднимаются фигурки сатиров, крепко прижимающих к груди маленьких кроликов[75].
Ливий в числе предметов роскоши, привезенных из Азии армией Манлия Вульсона, называет моноподии — столы на одной ножке. Что представляли собой моноподии того времени, мы не знаем, но известно, что уже в I в. до н. э. входят в моду круглые обеденные столы на одной ножке слоновой кости, сделанные из дерева, которое латинские авторы называют «цитрусом»[76]. Цицерон упрекал Верреса в том, что он на глазах всего Лилибея отнял у Кв. Лутация Диодора «очень большой и очень красивый стол из цитруса» (in Verr. IV. 17. 37). Дерево это растет в горах северо-западной Африки, главным образом на Атласе; ценилось оно очень дорого: «…прими подарок с Атласа, — писал Марциал, — если тебе подарят золото, это будет меньший подарок» (XIV. 89). В перечнях роскошной утвари такие столы упоминаются обязательно; по словам Ювенала, самые изысканные кушанья теряют для хозяина вкус, если они поданы не на таком столе (XI. 120–122). Плиний говорит о безумном увлечении этими столами (mensarum insania): жены упрекали в нем мужей в ответ на их воркотню за женское пристрастие к жемчугу. Цицерон заплатил за такой стол 500 тыс. сестерций; были столы, стоившие дороже миллиона. Особенно ценились такие, круглая доска которых состояла из одного куска; чаще, однако, приходилось складывать ее из двух половинок. Так как леса, где росли лучшие деревья этого вида, уже ко времени Плиния Старшего были вырублены, то прибегали и к фанеровке «цитрусом»; Плиний называет его в числе деревьев, из которых нарезали фанеру (XVI. 231). Главными достоинствами этого дерева были его красновато-коричневая окраска и рисунок древесины: прожилки по ней шли или длинными полосами (столы с таким рисунком назывались «тигровыми»), или вихрились, образуя небольшие круглые пятна («пантеровые столы»), или завивались в виде локонов. Особенно ценились завитки, напоминавшие «глазки на павлиньем хвосте». Были еще столы «крапчатые», по которым словно рассыпаны густые кучки зерен; их, по словам Плиния, «очень любили, но ставили ниже перечисленных» (XIII. 96–97)[77].
Что касается сидений, то они в италийском доме были представлены табуретками, ножки которых вытачивали по образцу кроватных, и стульями с выгнутыми ножками и откинутой довольно сильно назад спинкой. На таком стуле сидит женщина, которую раньше считали портретной статуей Агриппины. Эта удобная мебель считалась вообще предназначенной для женщин; молодой бездельник, бесподобный портрет которого сделан Марциалом, целыми днями порхает «среди женских стульев» (III. 63. 7–8; XII. 38. 1–2).
Одежда древнего италийца — и богатого и бедного — состояла из таких кусков материи, которые нельзя было вешать, а надо было складывать: в домашнем обиходе шкафы требовались меньше, чем сундуки. Их делали из дерева и обивали бронзовыми или медными пластинками; иногда такой сундук украшался еще какими-нибудь литыми фигурками. Сундуки эти бывали довольно велики; Аппиан рассказывает, что во время проскрипций вольноотпущенник некоего Виния спрятал в таком сундуке своего бывшего хозяина, и тот просидел там, пока опасность не миновала[78].
Кровати, обеденный стол, маленькие столики, несколько табуреток и стульев, один-два сундука, несколько канделябров — вот и вся обстановка италийского дома. Она не загромождала старинного аристократического особняка, в атрии которого хватало места для самого большого картибула и в парадных столовых которого свободно умещались большие столы и ложа.
С переселением из особняка в наемную квартиру домашний быт коренным образом перестраивался. В пяти комнатах просторной Остийской квартиры, обращенной на одну сторону, приходилось довольствоваться и зимой и летом одной и той же столовой и спальней: обычай особняка устраивать эти помещения, одни для зимы, а другие для лета, не подходил для инсулы. И здесь, однако, квартиры не забивали мебелью. Самая большая комната отводилась, вероятно, под столовую: гостей приглашали обычно к обеду, и здесь ставили стол и самое большее — три ложа; комната в противоположном конце квартиры служила хозяину кабинетом и приемной — тут помещались кровать для занятий, сундук, две-три табуретки. Остальные три были спальнями: по кровати, маленькому столику и стулу в каждой. Даже для маленькой квартирки в 90 м2 (остийские «домики») это не так уже много. В таких квартирах не стояло, конечно, и такой роскошной мебели, о которой до сих пор шла речь; здесь она была проще и скромнее: обеденные ложа были инкрустированы не черепаховой и слоновой костью, а отделаны самое большее бронзой, как на знакомом нам ложе из Помпей; столы были кленовые и даже не из дорогого ретийского клена, а из своего, росшего в долине По, с равномерно белой древесиной без всякого узора; именно такой стол имел в виду Марциал (XIV. 90). Тюфяки набивались не левконской шерстью, а шерстяными оческами; для подушек не покупали пуха от германских гусей и не накрывали кроватей вавилонскими коврами и пурпурными одеялами. До бедности, однако, тут было далеко.
Какова же была обстановка настоящего бедняка, жившего «под черепицей»? О ней кое-что говорят Ювенал и Марциал, кое-что добавляют раскопки. Ложе, на котором расположились за столом гости Филемона и Бавкиды, было сделано из ивы, и хозяева положили на него тюфяк, набитый «мягкими речными водорослями» (Ov. met. VIII. 654–655); «бедняк вместо левконской шерсти покупает для своего матраса ситник, нарезанный на болоте возле Цирцей» (Mart. XIV. 160); «я не стану несчастнее, — уверял Сенека, — если моя усталая голова успокоится на связке сена; если я улягусь на тюфяке, сквозь заплаты которого вываливается болотный ситник» (de vita beata, 25. 2). Ювенал дал полный перечень утвари, стоявшей у бедняка Кодра: коротенькая кровать, мраморный столик, на котором красовалось шесть кружечек; под ним (наверху, очевидно, не хватило места) маленький канфар (сосуд для питья на низенькой ножке и с двумя ручками) и статуэтка Хирона; был еще старый сундучок с греческими рукописями, «и невежественные мыши глодали божественные стихи» (III. 203–209). У стоика Херемона обстановка еще беднее: кружка с отбитой ручкой; жаровня, на которой никогда не теплится огонь; кровать, полная клопов и едва прикрытая соломенной циновкой, а в качестве одеяла коротенькая тога (Mart. XI. 56. 5–6). Иногда у бедняка имелся еще колченогий буковый стол (Mart. II. 43. 10). И вот, наконец, картина крайней нищеты: Вацерра задолжал квартирную плату за год; его выселяют, но от его обстановки, которую по закону можно было взять в счет погашения долга, хозяин отказался. И было от чего! Ее составляли трехногая кровать, стол, у которого осталось только две ножки, фонарь с роговыми стенками[79], кратер, треснувший горшок, прогоревшая жаровня, позеленевшая от старости и заткнутая черепком от амфоры, и кувшин, насквозь пропахший дешевой соленой рыбой, — больше ничего не было (XII. 32).
Глава четвертая. Одежда
Мы мало знаем о том, каковы были квартиры бедных людей в инсулах и вовсе ничего не знаем о крестьянских хижинах: ни об их плане, ни об их размерах. Все наши догадки по этому поводу, как бы ни были они логичны и здравомысленны, остаются догадками: обломок деревенской кровати и развалины одного крестьянского двора были бы дороже и ценнее самой убедительной и стройной гипотезы об их виде и устройстве.
Гораздо лучше осведомлены мы об одежде и крестьянского, и ремесленного люда: кроме богатого археологического материала (статуи, рельефы, могильные плиты и саркофаги), мы располагаем хорошими, часто вполне достоверными литературными данными. И тут на первом месте следует назвать Катона, давшего список одежды, которую хозяин должен припасти для своих рабов (59). Можно не сомневаться, что раб любого племени, попавший в италийскую усадьбу, получал ту же еду, которой питалось все окрестное сельское население, и одевался в ту же рабочую одежду, которую носил италийский крестьянин. Одежда эта состояла из туники — длинной рубахи с короткими, не доходившими до локтя рукавами[80], и плотного толстого плаща (sagum), надежной защиты от дождя, ветра и холода. Для туники брали два полотнища и сшивали их вместе так, чтобы для головы оставалось отверстие (тунику надевали через голову). Иногда у туники имелся только левый рукав; правая рука оставалась совершенно свободной, а полотнища туники прихватывались на правом плече застежкой: туника получала тогда вид эксомиды, излюбленной одежды греческого ремесленника. Туника не стесняла движений; закрывая спину и грудь от непосредственного воздействия холода или зноя, она позволяла телу дышать воздухом, и работник в ней не изнемогал от жары. В холодное время года и в ненастье сверх туники надевали плащ, который Катон называет sagum и который упоминается и у Колумеллы (I. 8. 9; XI. 1. 21).
Sagum был плащом римских солдат, военной формой, которую обычно противопоставляли гражданской тоге. Это четырехугольный кусок толстой грубой шерстяной ткани, который накидывался на спину и застегивался фибулой на правом плече или спереди под горлом. В него можно было завернуться целиком и можно было забросить обе полы за спину: движений он не стеснял. В солдатском быту такой плащ был незаменим при длительных переходах и при стоянии на часах. Не мешал он и во время сражения: его закидывали на левую руку или отбрасывали назад за спину; в таком виде изображены сражающиеся солдаты на колонне Траяна. Вряд ли, однако, такой покрой удобен для людей, работавших круглый день на воздухе: плащ, закинутый за спину, оставлял всю переднюю часть тела открытой ветру, дождю и холоду, а завернуться в него при работе было невозможно. Одежда женщин из бедных и трудовых слоев населения была снабжена рукавами, и, конечно, плащи, которые Катон покупал своим рабам, должны были иметь рукава или по крайней мере отверстия, куда можно было просунуть руки. Колумелла рекомендовал выдавать рабам на холодное и дождливое время «шкуры с рукавами», т. е. кожухи и «плащевидные капюшоны» (sagacei cuculli). Эти капюшоны (cuculiones) поминает уже Катон; в дождливые дни рабы должны были подумать об их починке (2. 3); покупать их рекомендовалось в Калах и Минтурнах (135. 1). Это короткие пелерины, которые закрывали плечи, грудь и часть спины, с остроконечным башлыком, надевавшимся на голову. От башлыка на грудь иногда спускались длинные концы, которые завязывали спереди, защищая от холода горло. На путешественниках, которые закусывают в харчевне (помпейская фреска), надеты такие пелерины. Были cuculliones и другого покроя: короткая сплошная накидка с единственным круглым отверстием для лица — нечто вроде мешка, только пригнанного по фигуре человека. К плащу можно было добавить такую пелерину: Колумелла считал, что если рабов одеть в «шкуры с рукавами» или в плащи с башлыками, то «нет такой невыносимой погоды, чтобы нельзя было хоть немного да поработать на открытом воздухе» (Col. I. 8. 9).
Изношенные туники и плащи в хозяйстве не пропадали даром: из них вырезали куски покрепче и сшивали из них centones; в инвентаре масличного сада и виноградника у Катона названы «шесть centones для хлопцев» (10. 5; 11. 6). Так как они упоминаются в качестве попон для мулов (Liv. VII. 14. 7), и мы знаем, что римские пожарные намачивали их в уксусе и пользовались ими для тушения огня, то, по-видимому, это было нечто вроде наших лоскутных одеял, только суконных. Бедняки спали на них (Sen. epist. 80. 8) и покрывались ими так же, как и рабы (Катон у Феста, 268, под словами: prohibere comitia). Колумелла, однако, упоминает эти одеяла среди теплой одежды, надеваемой в холода (I. 8. 9); по всей вероятности, в них заворачивались, как заворачивались в толстые большие платки женщины в старой украинской деревне.
Катон считал, что рабу надо выдавать по тунике на один год и по плащу на два (59). Норма эта была не только скупой, но и жестокой. Отсутствие перемены у работника, который все время возится с землей, с навозом, с животными и не может не запачкаться, означало просто, что часть времени он работает голым: грубошерстная одежда, грязная, вымокшая от пота, «кусающаяся», требовала постоянной стирки, а стирка шерстяных вещей в античности была не домашним делом, как у нас теперь, а специальностью фулонов. Имея одну-единственную тунику, раб должен был, если он не хотел схватить мучительной накожной болезни, или часто прополаскивать свою одежду (как следует вымыть ее при отсутствии мыла вообще у древних и разных снадобий, которые имелись у фулонов, он не мог), или при малейшей возможности ходить раздетым.
Был ли гардероб крестьянина богаче? У братьев Вейаниев, которые ежегодно продавали меда на 10 тыс. сестерций (Var. r. r. III. 16. 10–11) была, конечно, не одна туника; многосемейному бедняку, сидевшему на крохотном участке, часто, вероятно, было не по средствам обзавестись сменой одежды для себя и своих близких.
В качестве обуви сельское население носило деревянные башмаки. Катон выдавал их рабу по одной паре на два года. Надевали их, надо думать, только в жару и в грязь (Катон составил список работ, которыми следовало заниматься в ненастье, — 39). В теплую хорошую погоду и крестьяне, и рабы ходили, конечно, босиком; при тяжелой работе, например при пахоте, вскапывании земли, жатве или косовице, деревянные башмаки, даже из самого легкого дерева, оказывались бы только лишним грузом. «Хорошие деревянные башмаки» Катона служили его рабам так долго именно потому, что надевали их редко и носили мало. И крестьяне, и рабы предпочитали, конечно, ходить в самодельных легких сандалиях из спарта или веревок. Такие «сандалии» плели для волов (Col. VI. 12. 2); естественно было изготовить такую легкую и дешевую обувь и для себя.
Тунику, однако, носил не только бедный и трудовой люд: это была всесословная одежда, в которую одевалась вся Италия от нищего раба до богатого всадника и знатного сенатора. Древние авторы, интересовавшиеся бытом родной старины, утверждали, что в древнейшие времена туники у римлян не было и вся одежда их состояла из набедренной повязки (cinctus) и тоги; в роде Цетегов фамильным обычаем было носить только две эти одежды (Hor. a. p. 50). Катон Младший, который не упускал случая напомнить своим современникам, до чего они испортились, надевал тогу на голое тело, причем ссылался на статуи древних царей, которых изображали только в тогах, без туник (Ascon. ad Cic. pro Scaur. 30). Вергилий советовал пахать и сеять голышом (georg. I. 299), и в таком именно виде застал за пахотой сенатский гонец Цинцината, когда принес ему известие о выборе его диктатором (Pl. XVIII. 20). Ремесленники, занятые своим делом, часто изображаются в одном плаще, спущенном на колени, но они работают в помещении. Трудно представить, чтобы одежда людей, которым приходилось проводить целый день на воздухе, состояла из одной набедренной повязки. В дождливый холодный день ее было мало, а тога даже «умеренного размера» (modica toga Варрона) в качестве рабочего платья отнюдь не годится. Не вносил ли рассказ о такой упрощенной одежде еще одну черточку в идеальный образ предков, с их жизнью, запечатленной высокой простотой и неподкупной бедностью, и не возник ли он тогда, когда появилась потребность в этой идеализации?
Во всяком случае, туника вошла в состав римской одежды рано и прочно, и скоро выработался в городских, не трудовых слоях населения свод правил относительно того, какой должна быть туника и как следует ее носить. Римляне были великими поклонниками этикета (decorum — и слово, и понятие чисто римские). Тунику подпоясывали и обдергивали так, чтобы спереди она спускалась чуть пониже колен, а сзади доходила до коленного сгиба; спускать значительно ниже было «по-женски» и мужчине не подобало, а вздергивать выше, «носить, как центурионы», и вовсе не пристойно: в образованном римском обществе слово «центурион» звучало как наше старое «солдафон». Рабы ходили в коротких туниках и часто без пояса; ремесленники за работой и торговцы за прилавком, случалось, тоже снимали пояс. Дома можно было не подпоясываться, но выйти в таком виде на улицу считалось неприличным. Меценат себе это позволял, но этот «потомок древних царей» любил оригинальничать и дразнить людей (Sen. epist. 114. 6). Вообще же, такой вид считался признаком распущенности (Hor. epod. I. 34), так же как очень длинная туника с длинными рукавами. Такой туникой Цицерон попрекал Верреса (in Verr. V. 33. 86), и, по его мнению, о распутности приспешников Катилины свидетельствовали, между прочим, и туники до пят с рукавами до запястий (in Cat. II. 10. 22; ср. Gell. VII. 12. 1).
В старину и в семьях, строго соблюдавших старинные обычаи, было не принято надевать больше одной туники; Варрон вспоминал, что в детстве у него была одна не очень длинная туника и такая же тога (Non. 108. 24). Он же говорит о новом обыкновении носить еще и нижнюю, которая называлась subucula (Non. 542. 20), или «внутренняя туника» (tunica interior), и была рубахой, плотно облегавшей тело. Люди, слабые здоровьем и зябкие, надевали по нескольку туник; Светоний рассказывает, что Август зимой надевал поверх этой нижней рубахи еще четыре туники, шерстяной набрюшник и толстую тогу (Aug. 82. 1).
В кругах состоятельных, не занимавшихся физическим трудом, предпочитали тунику белую; у крестьян, ремесленников и рабов она была темною, немаркого цвета. Сенаторы и всадники носили туники с пурпурными вертикальными полосами (clavi), которые шли параллельно одна другой от шеи до самого низа туники и спереди и сзади, на груди и на спине. У сенаторов полосы эти были широкими, почему туники их назывались laticlavia, а у всадников узкими — angusticlavia. Особую тунику надевал триумфатор: она была расшита золотыми пальмовыми ветвями, хранилась в храме Юпитера Капитолийского, числилась в составе храмового инвентаря и выдавалась только на день триумфа.
В одной тунике по улицам Рима ходило только рабочее и бедное население Рима; Мена, историю которого Гораций рассказал в поучение Меценату, продавал всякий хлам «людишкам в туниках» (Hor. epist. 1. 7. 65); «невежественная толпа, эти люди в туниках, называют имена прославленных ораторов и показывают на них пальцами» (Tac. dial. 7). Человеку «из общества» показаться на улицу в одной тунике было неприлично: следовало облечься в тогу.
Тога была чисто римской одеждой; когда Митридат предложил своим малоазийским подданным перерезать римлян, то признаком, безусловно определявшим принадлежность к этому ненавистному народу, оказалась тога. Изгнанникам запрещалось ее носить; вольноотпущенники, получив римское гражданство, радостно приказывали изображать себя в тоге. «Владыки мира, народ одетый в тоги», — так назвал римлян Вергилий (Aen. I. 282), много думавший о характере своего народа и его исторической судьбе. Один французский ученый остроумно заметил, что археологам так же трудно описать тогу, как римлянам было надевать ее. Была она громоздка и неудобна даже и во времена ранней республики, когда была «малой» (exigua), плотнее прилегала к телу и не имела такого количества складок. Хорошее представление о тоге тех времен дает статуя так называемого «этрусского оратора», хранящаяся во Флоренции. Такую тогу мы видим на памятниках II в. и первой половины I в. до н. э.; чем дальше, однако, тем тога становится шире и длиннее, с этажами складок и путаницей изгибов. Друзья Катилины ходили, завернувшись «не в тоги, а в паруса» (Cic. in Cat. II. 10. 22); Август со своей не слишком узкой и не слишком широкой тогой (Suet. Aug. 73) стремился, видимо, соединить старый обычай с новомодными требованиями, — пример, который, если судить по статуям императорского времени, не нашел подражателей.
Для тоги брали кусок материи в форме эллипса, обычно вдвое или втрое больший, чем это требовалось по фигуре. Материю эту брали обеими руками за ее широкий край, захватывая примерно треть всего куска и, собрав его складками, перекидывали через левое плечо так, чтобы покрыта была левая рука и спереди конец свисал почти до самой земли (конец этот назывался lacinia). Затем материю (около трети ее по ширине) пропускали под правой рукой (в старину ее натягивали туго по спине), на высоте бедра опять собирали в складки и, протянув по груди наискось, перекидывали конец через левое плечо: это была «перевязь» (balteus или praecinctura); натягивать ее надо было так, чтобы она не «душила человека», но чтобы и не обвисала (Quint. XI. 3. 140). Остальную часть материи (захвачена была ведь только треть ее) спускали полукругом, тщательно располагая в нем складки, чуть пониже колена — это sinus, и перекидывали конец опять через левое плечо. Заднюю полу несколько поддергивали вверх и на груди над «перевязью» собирали ее в складки — это umbo (слово обозначает выпуклость посередине щита). Нельзя, чтобы пола волочилась по земле: это признак небрежности и изнеженности, и над Цезарем за такую манеру носить тогу подсмеивались (Macr. II. 3. 9). Sinus обычно натягивали на правое плечо; его можно было накинуть и на голову, защищая себя от дождя или солнца или желая остаться неузнанным, молясь и совершая жертвоприношение. Квинтилиан советовал оратору, начиная речь, отбросить sinus с плеча (XI. 3. 144).
Плащ накидывали на себя сразу; тогу надевали в несколько приемов, и облечься в это сооружение одному, без чужой помощи, было невозможно; Цинцинату с его простой тогой помогала жена Рацилия (Liv. III. 26. 9), но уже в конце республики и при империи в составе городской челяди держат рабов-специалистов, умевших расправить и уложить складки тоги (vestiplicus — CIL. VI. 7301, 9981). К этому делу приступали с вечера; раб «устраивал наново складки», прокладывал их тоненькими дощечками или полосками липового луба и прихватывал зажимами, чтобы сохранить в должном виде до утра (Tert. de pall. 5). Неумело надетая тога вызывала усмешки городских щеголей (Hor. sat. I. 3. 30). Гортенсий, знаменитый оратор и соперник Цицерона, славившийся своими причудами и франтовством, выходил из дому, только тщательно проверив в зеркале, хорошо ли сидит на нем тога, и когда в тесноте и толкотне римских улиц кто-то, налетев на него, «разрушил сооружение его тоги», сдвинув складки с плеча, он подал на обидчика в суд за оскорбление (Macr. sat. III. 13. 4–5)[81].
Тоге полагалось быть белого цвета, без всяких украшений; только мальчики носили до совершеннолетия тогу с широкой пурпурной полосой по краю (toga praetexta). Такая тога была форменной одеждой большинства магистратов и жрецов; триумфатор надевал пурпурную, расшитую золотом (toga picta).
К этой официальной одежде полагалась и официальная обувь — calcei, башмаки с ремнями, закрывавшие ногу. Магистрат, сенатор, появляясь на людях, а тем более при исполнении своих служебных обязанностей, должен быть в тоге и в этих башмаках. Они часто изображались на статуях. Делали их из тонкой кожи с двумя парами ремней. Ремни, закрепленные у начала пальцев между подошвой и кожей головки, прочно пришивались к этой последней. Всунув ногу в башмак, брали первую пару ремней, перекрещивали их на ступне, обвивали ими ногу до самых икр и завязывали так, чтобы концы спадали вниз. Затем обвертывали ногу второй парой ремней, тоже завязывали их спереди, оставляя концы свисающими[82]. Когда Веррес, наместник Сицилии, появился на глазах всех Сиракуз в греческом плаще и сандалиях, то такой вид должен был произвести на каждого строгого римлянина впечатление столь же оглушающее, какое произвело бы на нас появление в общественном месте человека в одном нижнем белье.
Тога, несомненно, была одеждой, сообщавшей известную величавость; она в значительной мере создавала впечатление римской gravitas, той «серьезной важности», которую римляне считали своей национальной особенностью, резко отличавшей их от вертлявых и шумных «гречат». И, однако, Тертуллиан имел все основания сказать о ней, что это грузная ноша, «которая наваливается на человека»: пышная, торжественная, она плохо защищала от холода, летом в ней было невыносимо жарко, и обходилась она дорого. Уберечь ее снежную белизну в тесноте и грязи римских улиц (а иногда и собственной квартиры) было трудно; дома со стиркой ее было не справиться: приходилось обращаться к фулонам. Марциал любил кольнуть людей, имевших несчастье ему не понравиться, тем, что у них «тоги грязнее грязи» (I. 103. 5; VII. 33. 1). Сам он жаловался, что в Риме за лето изнашиваешь четыре тоги (X. 96. 11), а в маленьких городах Италии тогу выколачивают только дважды в месяц, когда семья справляет праздник в честь Ларов и полагается надевать парадную одежду (IV. 66. 3–4). Герой Ювенала, уезжая из Рима, радовался, что он попадает в такие места, где человека облекают в тогу только на смертном ложе (Iuv. III. 171). Марциалу среди прочих условий счастливой жизни нужна была возможность редко надевать тогу (toga rara, — X. 47. 5) и «отдых в тунике» (tunicata quies) был его мечтой (X. 51. 6).
Тогу, однако, начинали носить все меньше и меньше и в самом Риме. Светоний рассказывает, в какое негодование пришел однажды Август, встретив на Форуме толпу граждан, одетых в темные плащи: «Вот они мира владыки, народ, облекшийся в тогу», — процитировал он Виргилия и велел эдилам следить, чтобы на Форуме и в цирке появлялись только в тогах (Suet. Aug. 40. 5). Эпизод этот чрезвычайно характерен: отказ от тоги говорит о том, что в мыслях и чувствах «владык мира» произошел глубокий переворот. Величавая торжественность внешнего вида, обязательная во времена ранней республики, подчеркивала достоинство людей, которые считали, что они стоят во главе мира и по милости богов, и в силу своего государственного разума. Когда мысль и забота о государстве отодвинулись назад и собственное преуспеяние и удобства оказались на переднем плане и на первом месте, одежда, бывшая символом римской гражданственности, стала тягостной и ненужной — ее носят по приказу императоров; она превращается в мундир, который надевают только при исполнении официальных и служебных дел и торопятся сбросить по выполнении их. Так как обязанность приветствовать каждое утро патрона была официальной обязанностью клиента, то и он не смел явиться в «надменный атрий» своего покровителя иначе, как в тоге, и Марциал не пожалел красок для описания этой жалкой клиентской «формы»: коротенькая, мытая-перемытая (X. 11. 6), потертая (XIV. 125), а иногда такого вида, что соломенное чучело, истерзанное рогами взбесившегося быка, казалось более целым (II. 43. 5–6).
Обычной одеждой римского гражданина становится теперь плащ, в который облекаются, покончив со служебными обязанностями. Плащ этот — pallium — представляет собой упрощенный греческий гиматий — кусок мягкой ткани, который набрасывают на плечо и оборачивают вокруг талии. Слово pallium скоро, однако, стало родовым обозначением других плащей, общим признаком которых было то, что их надевали на себя, а не обвертывались ими, как тогой. Плащей разного покроя и в соответствии с этим различных наименований было множество; сами древние путали их названия[83]. Их можно по внешнему виду и покрою разделить на три группы: 1) знакомый уже нам кукуль, короткая, до середины спины доходившая накидка с капюшоном, 2) пенула и 3) лацерна.
Пенула — это плащ, который застегивался спереди и был узковат, откинуть его назад можно, но сделать это и трудно, и неудобно. Иногда он надевался через голову. Цицерон, утверждая, что Милон не мог напасть на Клодия, приводил в качестве доказательства одежду Милона: на нем была пенула, которая держала его «как в сетях» («paenula irretitus», — 20. 54); Мессала (Tac. dial. 39) говорит об ораторах, «стиснутых и словно запертых в пенуле». Ее иногда шили из очень дорогого материала (Mart. XIV. 145); римские франты могли разгуливать в этом тесном белом пушистом плаще (II. 57. 4), в который они «запирали себя», как в футляр. Милон, сопровождаемый толпой рабов, мог сидеть в повозке, «как в сетях». Но ни погонщик мулов (Cic. pro Sext. 38. 82), ни рабы, носившие в носилках своего господина (их так и звали: paenulati, — Sen. de ben. III. 28. 5), ни солдат (там же, V. 24. 1), ни путешественник, конный или пеший, не могли носить одежду, в которой они чувствовали себя «как в сетях». На рельефе из Эзернии изображен путник с мулом в поводу, рассчитывающийся с хозяйкой гостиницы. Он в пенуле с капюшоном; правую руку он высунул из-под плаща, раздвинув обе его половинки: плащ, очевидно, можно было спереди застегивать, а в случае надобности расстегнуть настолько, чтобы высвободить обе руки. На терракотовой фигурке из Лувра надет плащ с откидным капюшоном, застегивающийся спереди во всю длину; такой плащ надевался не через голову, а накидывался на плечи. Были, конечно, и пенулы с рукавами или по крайней мере с отверстиями, в которые просовывались руки: для рабов-носильщиков годилась только такая пенула. Материалом для этого плаща, если его надевали в путь или на работу, служило грубое толстое сукно; иногда пенулу шили из кожи (Mart. XIV. 130).
Иного покроя была лацерна; первоначально воинский плащ, она уже в начале империи стала обычной одеждой гражданского населения. Этот широкий плащ застегивался под горлом или на плече; полы его можно было закинуть на одно плечо или крест-накрест на спину (правую полу на левое плечо, левую — на правое); можно было их спустить вниз и целиком закутаться. Лацерны были разного цвета — темные, белые, окрашенные в пурпур или ярко-красную краску или сохранявшие естественный цвет рыжей или темно-золотистой шерсти испанских овец; разного материала — грубые и настолько тонкие, что их приподымало дыханием ветра; разной цены: по словам Марциала, лацерна из шерсти, окрашенной в тирийский пурпур, стоила 10 тыс. сестерций. На самом Марциале лацерна была плохая, и он уверял, что носить дрянную, ничуть не защищавшую от холода лацерну — это участь всех поэтов в Риме. Плащ этот часто надевали поверх тоги и для тепла, и чтобы предохранить белоснежную ткань от грязи и пыли; Ювенал называл эти плащи «охранителями тоги» (9. 28).
В I в. в империи вошло в обычай переодеваться к обеду в особую одежду, так и называвшуюся «обеденной»; чаще всего она именовалась synthesis. Этим именем обозначался набор однородных предметов; в данном случае — набор разноцветных ярких плащей, которые иногда меняли по нескольку раз во время обеда; Марциал издевался над одним отпущенником-богачом, который одиннадцать раз вставал из-за стола, чтобы надеть новую synthesis (V. 79).
Брюк у римлян не было: они считались варварской одеждой; императоры IV в. запрещали носить их в Риме; когда Цезарь ввел в сенат нескольких галлов, мальчишки бежали за ними с песенкой:
Галлы скинули штаны, Тоги с красным им даны.Но на севере, например в Германии, это варварское одеяние приходилось надевать; на колонне Траяна солдаты изображены в коротких, обхватывающих ногу и спускающихся чуть ниже колена штанах. Надеты на них также и своеобразные шейные платки (focale), завязывавшиеся под горлом. Ношение шейных платков в I в. н. э. вошло в обычай и в Риме; писатели, собиравшие большую аудиторию, которой они желали прочесть свои произведения, повязывали ими горло во избежание простуды и хрипоты; Марциал послал такой платок своему приятелю, чтобы ему было чем затыкать уши во время этих чтений (XIV. 142).
Чулок древние не знали, но охотники и пастухи, которым приходилось ходить по лесным чащам и карабкаться по горам, обматывали ноги вязаными или ткаными шерстяными обмотками; иногда надевали нечто вроде кожаных гетр. Август, не переносивший холода, носил такие обмотки, но вообще считалось, что ими могут пользоваться только люди слабые и болезненные.
Женская одежда состояла из туники, столы и паллы и не очень отличалась от мужской, разве только была подлинней. Столу носили почтенные замужние женщины; стола для женщины была то же, что тога для мужчины. Ее не смели надевать ни отпущенницы, ни женщины легкого поведения, ни рабыни. Это была длинная, волочившаяся по земле одежда со множеством складок и короткими рукавами, перехваченная по талии поясом. По низу ее нашивали узкую оборку, всю в складках, так называемую instita. Овидий (a. a. I. 32) предупреждал, что пишет он не для женщин в «длинных столах», и в письмах из ссылки тем же оправдывал легкомысленные произведения своей юности (ex Pont. III. 3. 51–52). Стола не должна быть яркой или пестрой: «матронам не следует надевать материи тех цветов, которые носят продажные женщины» (Sen. nat. quaest. VII. 31).
Выходя из дому, женщина набрасывала на себя паллу — длинную широкую шаль, в которую можно было совершенно закутаться: «у матроны, кроме лица, ты ничего не можешь разглядеть», — жаловался Гораций (sat. I. 2. 94–95).
Одежда такого покроя, как стола, не годилась, конечно, для женщины, чья жизнь проходила в самой разной, часто тяжелой физической работе. Одна помпейская фреска позволяет составить некоторое представление о том, как одевались женщины бедного рабочего люда. На фреске изображена сценка из жизни начальной школы; две девочки, прилежно занятые чтением, одеты в длинное закрытое платье с рукавами до запястья. Детская одежда и посейчас бывает копией с одежды взрослых. На девочках надета та одежда, которая была обычна для их матерей и старших сестер.
Римская толпа в массе своей не поражала ни цветистой пестротой одежд, ни разнообразием ее покроя. Преобладали темные тона рабочих туник и греческих плащей; на этом фоне резко выделялись белоснежные тоги магистратов и сенаторов, иногда мелькали золотисто-рыжие пенулы рабов, пробегавших с носилками, и вызывающе яркие одежды продажных женщин. Особое внимание обращала на себя одежда весталок, во многом напоминающая монашескую одежду нового времени: на голову, обвитую шерстяными, похожими на валики, повязками (infulae), надето покрывало, ниспадающее до плеч; на груди круглый медальон (bulla), белая туника перехвачена по талии веревкой. Одежда прочих жрецов и жриц мало чем разнилась от обычной мужской и женской одежды: Арвальских братьев отличала белая повязка и венок из колосьев; фламина — островерхая шапочка, в которую была воткнута оливковая веточка с шерстинкой; фламиника носила особую пирамидальную прическу, причем волосы переплетены были пурпурной шерстяной лентой; в свой головной платок она втыкала веточку гранатника.
Главным материалом для одежды в древней Италии была шерсть: из шерсти ткали и туники, и тоги, и плащи. Выбор этого материала был продиктован опытом многих поколений: шерсть гигроскопична, она впитывает пот и предохраняет тело от охлаждения, от простуды. Шерстяные ткани были самого разнообразного качества. Превосходную шерсть давали овцы из Южной Италии, где разводили преимущественно апулийскую породу. Очень ценилась шерсть Тарентских овец, отличавшаяся белизной, мягкостью и особым блеском. Марциал говорит, что самые дорогие и красивые тоги ткали из этой шерсти. Были, однако, эти овцы очень нежными и прихотливыми, требовали особого внимания и заботы, и такой трезвый хозяин, как Колумелла, не советовал их держать. Об апулийской шерсти Страбон пишет (284), что она мягче Тарентской, но не отличается таким блеском. Плиний, однако, называет ее «превосходнейшей» (VIII. 190)[84].
В I в. н. э. большой славой пользовалась шерсть из долины По. Об этом свидетельствуют и Колумелла (VII. 2. 3), и Плиний (VIII. 190). Страбон пишет, что овцы из окрестностей Пармы и Мутины давали «мягкую… и самую красивую шерсть»; грубую шерсть овец из Лигурии и от инсубров употребляли для рабской одежды; шерсть овец патавийских считалась шерстью среднего качества, и из нее делали ковры и гавсапы[85] — особые косматые ткани с ворсом (Str. 218).
Лен в Италии сеяли во многих местах: в Цисальпинской Галлии и в Лигурии (Фавенция и Ретовий), в Кампании под Кумами и в области пелигнов (Pl. XIX. 9-12). Льняное полотно, однако, шло главным образом на паруса, на тенты, которые натягивали над амфитеатрами и театрами в защиту от дождя и солнца; Цезарь затянул весь Форум и Священную Дорогу от своего дома до Капитолийского взвоза; «это показалось более замечательным, чем даже гладиаторские игры, им данные» (Pl. XIX. 23). Из льняной пряжи делали тенета и сети для звериной и рыбной ловли. Льняную одежду носили жрецы Исиды; женщины, отправлявшиеся молиться в ее храм, облекались также в полотняные туники. Широкое распространение льняные ткани получили только при поздней империи.
Римляне сначала познакомились с так называемым «диким шелком», который дает дикий шелковичный червь — bombyx[86]; по нему и одежды из этого шелка назывались или bombycina, или, по месту выделки, «косскими одеждами» (на острове Кос изготовлением этих шелковых материй занимались с давних времен). Появились они в Риме в конце I в. до н. э., и мода на них продержалась не дольше 100 лет, но в течение этого времени они были мечтой гетер и предметом негодования для морализирующих философов и поклонников старинной строгости нравов. Легкая, обычно пурпурная, часто расшитая золотыми нитями, совершенно прозрачная, «эта одежда обнажала женщин» (Pl. XI. 76). «Можно ли назвать одеждой то, чем нельзя защитить ни тела, ни чувства стыдливости… их достают за огромные деньги, чтобы наши матроны показывали себя всем в таком же виде, как любовникам в собственной спальне», — негодовал Сенека (de benef. VII. 9. 5). В тех кругах, однако, где завязывали любовные связи поэты первого века империи, эти прозрачные ткани были очень любимы: Немезида Тибулла желает одеваться в «косские одежды» (II. 3. 53 и 4. 29); возлюбленная Марциала сообщает ему, что продаются краденые bombycina: их можно купить дешевле, и это будет для него просто выгодно (XI. 50. 5). Видимо, эти ткани ее не удовлетворили, и она потребовала от своего несговорчивого любовника «самого лучшего китайского шелку с Этрусской улицы» (XI. 27. 11).
Настоящий китайский шелк появился в I в. н. э. и быстро вытеснил «косские одежды»: после Плиния Старшего и Марциала они в литературе уже не упоминаются. В штате Марцеллы, жены Агриппы (время Августа), была рабыня Фимела, на обязанности которой лежал присмотр за шелковыми одеждами хозяйки; она так и звалась: sericaria (CIL. VI. 9892). Так как шелк был очень дорог и тяжел, то шелковые материи, приходившие из Китая, подвергались своеобразной обработке: их распускали и ткали наново, подбавляя льняной или хлопковой пряжи. Одежда из такой «полушелковой материи» быстро вошла в моду; Тиберий напрасно пытался запретить ее ношение мужчинам. Чистый шелк получил широкое распространение в богатых слоях только с III в. н. э.[87]
Глава пятая. Пища
Список кушаний, появлявшихся на столе древнего италийца, составлен давно. Список этот просматривали, исправляли и дополняли крупные ученые, начиная с XVII в. и кончая Беккером и Марквардом, писавшими в конце прошлого столетия, и Блюмнером и Фридлендером, почти нашими современниками. Перечислены все съедобные предметы, входившие в меню древних римлян, и мы знаем, как устроены были столовые, в каком порядке подавались разные блюда, как располагались за столом обедающие и какой посудой они пользовались. Нет одного: человека, который устраивается за этим столом и для которого вся еда готовится. А была она, конечно, разной: крестьянин и сенатор, городской ремесленник и разбогатевший отпущенник ели не одно и то же. Изменялась еда и по времени, кухня катоновских времен и времен империи далеко не одинакова.
Античный город болтлив: он рассказывает о себе декретами, вырезанными в бронзе и мраморе; надписями, тщательно выведенными краской на стенах; кое-как нацарапанными граффити; самими своими развалинами, наконец. Деревня обычно молчит, и тем драгоценнее те случаи, когда до нас вдруг донесется ее голос. Италийский крестьянин II в. до н. э. рассказал о своей еде, и рассказ этот сохранился в записи Катона.
Старый цензор, составляя список продовольствия, имел в виду своих рабов, но можно с абсолютной уверенностью считать, что рабы ели ту же самую пищу, которая потреблялась крестьянским людом в данной округе: хозяин не беспокоился изготовлять для разноплеменного состава своей «деревенской фамилии» кушанья, к которым те привыкли у себя на родине; он не варил пива германцу и не запекал еврею пасхального ягненка с горькими травами. Главы Катонова «Земледелия», трактующие о еде рабов (56–58), знакомят нас с народной италийской пищей.
Состав такой пищи вырабатывается в течение длительного времени опытом многих поколений. Принимая одно, отбрасывая другое, народ, наконец, твердо останавливается на такой еде, которая насыщает человека, бодрит его и дает силы работать. Для великоросса такой образцовой пищей были круто замешанный черный хлеб, квашеная капуста, щи и гречневая каша с большим количеством жира и добавлением хорошей стопки водки; для италийца-селянина — густая бобовая каша с оливковым маслом или салом, овощи и фрукты, свежие и сушеные, пшеничный хлеб и легкое виноградное вино. Основой, фундаментом питания был хлеб. Катон назначал каждому рабу помесячно зимой 4, а летом 4 1/2 модия зерна[88]. Легионер получал 3 1/2 модия (Polyb. VI. 39) — по-видимому, это была норма, установленная для здорового мужчины, занятого тяжелой физической работой.
Познакомимся со свойствами этого пшеничного хлеба. Плиний, рассказывая о разных сортах пшеничной муки, пишет: «…существует определенный закон природы (lex certa naturae), по которому любая пшеничная мука дает в солдатском хлебе одну треть припека» (XVIII. 67). Этот «закон природы» объясняется просто: такой большой припек получается при выпечке хлеба из непросеянной муки, т. е. с отрубями. Солдатский хлеб выпекался по тому же самому рецепту, который был признан в крестьянской среде наилучшим и по своей выгодности, и по явно ощутимому признаку: этим хлебом человек не только утолял голод, но и чувствовал себя от него здоровее. Эмпирически, и руководствуясь в первую очередь соображениями хозяйственной экономии, италийский крестьянин нашел для себя самый здоровый и питательный хлеб, богатый витаминами группы B. Модий пшеницы весит 6 1/2 кг; 6 1/2 x 4 = 26 кг + 8 1/2 кг припека = 34 1/2 кг хлеба. Закованные рабы у Катона получали в день зимой 1 кг 308 г хлеба, а с началом тяжелых работ — 1 кг 635 г. Килограмм с лишним хлеба считался нормой для взрослого работника. Здесь, конечно, возможны были всякие отклонения; раб, получавший свой паек зерном, мог перемолоть его частью на муку, а частью на крупу, — это уменьшало его хлебный рацион. Если крестьянская семья жила в достатке, то потребление хлеба совпадало с нормой или приближалось к ней; в бедной семье хлеба ели, конечно меньше.
Хлеб — еда пресная и, как всякая пресная еда, он требует какой-нибудь острой приправы. Катон давал своим рабам соленые маслины, уксус и дешевые рыбные консервы. Этим же, надо думать, приправлял свой хлеб и крестьянин. Маслина — дерево неприхотливое и щедрое: два-три дерева столовых сортов, которые приткнулись где-то на крестьянском дворе, давали урожай достаточный, чтобы обеспечить на длительный срок семью солеными и маринованными маслинами. А кроме того, и у крестьянина, и у раба были еще овощи и фрукты.
Италийский огород пережил большую эволюцию от маленького клочка земли, на котором любая деревенская женщина выращивала, говоря словами Плиния, «грошевые овощи» (XIX. 52), до промысловых огородов, где работали специалисты-огородники, умевшие выводить «капусту таких размеров, что она не помещалась на столе у бедняка», или спаржу весом три штуки на фунт (Pl. XIX. 54). Нас интересует сейчас бедный крестьянский огородник.
Нам повезло и здесь; с ним знакомят и маленькая поэмка, приписанная Вергилию, «Moretum», и Приапеи — короткие стихотворения, в которых постоянно упоминаются сады и огороды «бедных хозяев» (16; 85–86). У Симила, героя «Moretum» в огороде «росло все, что потребно бедняку, да и богатый человек порой немало получал от бедняка» (64–65). Ассортимент овощей у него и у «бедных хозяев» из Приапей почти одинаков: лук, чеснок, порей и разные острые травы — щавель, кресс, укроп, дикая горчица, рута, сельдерей, кориандр, тмин. У Катона сеют то же самое: чеснок, порей (47; 70), кориандр, тмин (119; 157. 7), укроп (117 и 119), мяту и руту (119). Из овощей, дающих пищу более существенную, «прочную», и Симил, и огородники из Приапей разводят капусту, свеклу и тыкву горлянку.
Что касается фруктов, то здесь на первом месте стоял инжир, который Катон считал добавкой к хлебу, настолько сытной, что как только инжир вызревал, хлебный паек рабам-колодникам сокращался на целый фунт (56). Инжир богат сахаром (до 70 %) и поэтому очень сытен, особенно если есть его с хлебом, как едят его и сейчас в Италии и как ели и в древности. Сушеный инжир («винные ягоды»), сладкие яблоки и груши были, по свидетельству Колумеллы, частой добавкой к деревенскому столу в зимнее время (XII. 14). Что их ели свежими с самого момента их появления, — в этом можно не сомневаться. Срывать фрукты с деревьев рабам, конечно, запрещалось, да и расчетливый, скуповатый крестьянин, если у него в саду росли хорошие сорта, налагал на своих детей такой же запрет, но на подбирание падалицы запрет этот не распространялся: уследить за его нарушением было невозможно, да и в условиях италийского хозяйства осыпавшиеся плоды ценности не представляли.
Итак, хлеб с приправой из соленых маслин, с чесноком или луком, овощи и фрукты. А горячее? Катон, перечисляя обязанности ключницы, пишет: «…она должна позаботиться о том, чтобы была вареная пища для тебя [хозяина] и для рабов» (143. 2). Что рабы, вернувшись вечером с работы, получали какую-то готовую еду, которую и ели вместе «в деревенской кухне», это засвидетельствовано и Колумеллой (XI. 1. 19). Что представляла собой эта горячая еда?
Наши источники молчат, но предположения наши по этому поводу можно считать достоверными. В севообороте древней Италии неизменно стоят бобовые, их сеют из года в год, и они подготовляют землю под посев зерновых. Главное место среди них занимают бобы — растение очень урожайное и очень дешевое. Кроме бобов, сеяли чечевицу, горох разных сортов, лупин. Среди излюбленных кушаний римского трудового люда стоит conchis — очень густая похлебка, сваренная из бобов вместе со стручками (Mart. X. 48. 16). Ее, конечно, ели и в крестьянской семье, и ее-то и варила ключница для рабов. Ни Катон, ни его соседи-крестьяне не подозревали, что бобовые, главным образом, бобы и чечевица, «растительное мясо», как их теперь называют, восполняют недостаток в белках, которых или вовсе нет, или очень мало в остальной вегетарианской пище, но что бобовая каша — еда сытная и укрепляющая, это они прекрасно знали. Тот же опыт, повинуясь которому пекли хлеб с отрубями, выучил высоко ценить бобовую кашу. Ели ее с оливковым маслом — рабы у Катона получали ежемесячно каждый пол-литра с лишним этого масла, с салом, у кого оно было, а за неимением жиров — просто с какой-нибудь острой приправой. Полбяную кашу Марциал называл «плебейским кушаньем» (XIII. 8), но варили ее, вероятно, лишь в праздничных случаях; Катон, по крайней мере, обдирал полбу на крупу для сборщиков винограда (23. 1), а сбор винограда на юге — всегда праздник.
Этот состав пищи менялся, конечно, в известной мере от чисто местных особенностей хозяйства. В Транспаданской Италии, например, сеяли много репы, и, по свидетельству Плиния, уроженца тех мест, она стояла у его земляков после хлеба и вина на первом месте (XVIII. 127). Там, где сеяли много проса, например в Кампании (Pl. XVIII. 100), пшенная каша нередко появлялась на столе, и ели ее обычно с молоком (Col. II. 9. 19); в долине По эту кашу варили с бобами (Pl. XVIII. 101).
О мясе Катон ничего не говорит: раб видел его так редко и так мало, что и говорить о нем не стоило: какой-нибудь кусочек от принесенной жертвы. Не часто и не в большом количестве появлялось оно на столе и у крестьянина. У Филемона и Бавкиды висит полоть свинины, но Филемон при всем своем гостеприимстве отрезает для своих гостей только маленький кусок (Ov. met. VIII. 647–650): мясом дорожат. Автор «Морета» подчеркнуто говорит, что у Симила не было вовсе мяса (56–57). Все, конечно, зависело от состоятельности крестьянского двора. Беднейшее население Рима ело бобовую кашу с салом, и так как крестьянин держал, конечно, в своем хозяйстве свинью, то и он приправлял свои бобы и свою полбяную кашу салом. Раб его, по всей вероятности, не видел вовсе. И масла Катон назначал очень скупо: 1/2 литра в месяц на человека.
Относительно потребления молочных продуктов в крестьянской среде мы тоже можем высказывать только предположения. Если крестьянин держал несколько овец или коз, то семья, конечно, пила молоко и ела, если не сыр, то уж обязательно творог. Под Альтином, где разводили прекрасных молочных коров, молока, вероятно, пили значительно больше. Можно думать, что не были вовсе обделены им и рабы у Катона. Он отдавал «в наем» овечье стадо в сто голов, стоявшее в его маслиннике (10. 1), и арендатор обязан был уделять хозяину по праздникам (т. е. по крайней мере трижды в месяц) половину удоя, а кроме того, ежедневно по урне (13 1/2 л) молока и от каждой овцы 3/4 фунта (245 г) творога (150. 1). Кое-что тут, вероятно, перепадало рабам.
Сельский люд получал горячую пищу, по всей вероятности, раз в день, по окончании дневных работ. У Колумеллы есть живая зарисовка вечера, которым заканчивается трудовой день: рабы собираются в большой кухне (такая кухня обязательно была в каждой рабовладельческой усадьбе) и, рассевшись за столом, приступают к еде; вилик обедает вместе со всеми и ест ту же пищу, что и рабы, «подавая им пример воздержанности» (I. 8. 12; XI. 1. 19). На работу утром совсем натощак не уходили. Симил, знакомый уже нам герой «Moretum», сытно завтракает, перед тем как отправиться в поле; он испек себе хлеба и приготовил к нему закуску: истолок и растер вместе кусок сухого соленого сыру, чесноку, всяких острых трав, подлил немного оливкового масла и чуть-чуть уксусу; получилась мягкая масса, — она и называется moretum, которая намазывалась на хлеб. Если ключница у Катона и не приготовляла такой закуски рабам, то всякий брал себе хорошую порцию хлеба с какой-нибудь острой приправой, хотя бы с головкой чесноку.
Если мы станем расценивать деревенскую пищу древней Италии с точки зрения современной диететики, то она окажется вовсе неплоха: в ней много солей, необходимых для организма, она богата витаминами и растительными белками. Беда была в том, что и качество, и количество ее сильно изменялись в зависимости и от общей хозяйственной ситуации, и от того положения, в которое могло попасть каждое отдельное хозяйство. У Катона и его современников и земляков хозяйство идет в гору, и рабу отсыпают его хлебный паек чистой пшеницей; в I в. н. э., когда урожаи снизились с сам-10, как это было еще в конце республики (Var. r. r. I. 44. 1), до сам-4 (Col. III. 3. 4), такой заботливый и внимательный к своим рабам хозяин, как Колумелла, советует мешать для них пшеницу с ячменем (II. 9. 16): пропорция, в которой бралось одно и другое зерно, неизвестна. Разумный и расчетливый хозяин твердо усваивал себе Катоново правило: «чтоб рабы не голодали» (5. 2), но если хозяин к себе в усадьбу заглядывал редко, то перед виликом или прокуратором открывались широкие возможности нажиться за счет рабов и кормить их хуже, если не впроголодь. Состав крестьянской еды зависел и от общих, и от частных условий: падеж скота, неурожай, смерть главного работника могли свести крепкий крестьянский двор к уровню почти нищенскому.
Иначе, чем рабы, жившие в усадьбе, питались пастухи, которые сопровождали кочевые отары овец и ежегодно вышагивали от Апулии или Калабрии до Самния или Сабинии и обратно. Какую норму хлеба получал этот странствующий народ, мы не знаем: может быть, те же 3 модия, которые были положены Катоном овчару, жившему при усадьбе. Пища их отличалась от пищи остальной «деревенской семьи» значительно большим количеством молочных продуктов и мяса. Какой бы строгий учет ни велено было держать старшему пастуху, тот прекрасно понимал, что в глуши горных пастбищ или апулийских равнин обострять отношения со своими подчиненными (а были это молодец к молодцу, бесстрашные, буйные и задиристые) ему просто опасно. Поэтому, если какая-то овца скатывалась в пропасть, попадала в зубы волку или внезапно и стремительно околевала от непонятной болезни, лучше было принимать всерьез объяснения по поводу таких несчастных случаев и только умело и разумно ограничивать их число. Молоко с дальних пастбищ отправлять было некуда; перерабатывать его целиком на сыр не хватало рук, поэтому молока и творога пастухи ели вволю. Кроме того, они могли иногда ходить на охоту и были не из плохих охотников: вспомним того несчастного, который рогатиной убил огромного вепря и был осужден на смерть Л. Домицием Агенобарбом, тогдашним правителем Сицилии и одним из самых тупых римских администраторов, за то, что имел при себе «оружие» (Cic. in Verr. V. 3. 7).
У писателей последующего времени мы встречаем только разрозненные, вскользь брошенные замечания о деревенской пище. Можно, однако, утверждать, что по составу своему — хлеб, овощи, бобовые, фрукты — она оставалась неизменной. Состав этот мог изменяться в худшую или лучшую сторону — вместо пшеничного хлеба иногда появлялся ячменный, ряд неурожайных лет вынуждал «прогонять голод лупином» (Col. II. 10. 1), среди фруктовых деревьев появлялся какой-нибудь новый сорт, — но все эти изменения и колебания не меняли ни общего вегетарианского характера еды, ни простоты ее приготовления, ни местных ее особенностей. Изменялась и усложнялась пища богатых и городских слоев.
Во II в. до н. э. она еще проста: свидетели тому и Катон, и Луцилий, и старший их современник — Плавт. В одной из его комедий повар объясняет, почему его никто не нанял: он запрашивает дорого и запрашивает потому, что искусством своим отличается от остальных поваров, которые «превращают застольников в быков» — «подают на блюдах целые луга, только приправленные» (condita prata), и дальше следует описание этих «лугов»: капуста, свекла, чеснок, лебеда, кориандр, горчица, укроп, щавель — все, что мы встречали у бедняка Симила и у скромных хозяев из Приапей. Отличаются от их еды эти «луга» только дорогой к ним приправой: овощи поливают соком сильфия (Pseud. 810–820). Украшением парадного обеда служит свинина: ветчина, копченая лопатка, свиное вымя, вырезки (Curculio, 324; Pseud. 166; Capt. 903; Menaech. 210–212) — любимое мясное блюдо древней Италии. Обычная же еда состоятельного человека тех времен мало чем отличалась от крестьянской: те же овощи, тот же хлеб, приправленный чесноком и луком. «От дыхания наших дедов и прадедов разило чесноком и луком, — писал Варрон, — но их дух был духом мужества и силы» (Men. Bim. XIX). Катон в молодости, по словам Плутарха (Cato mai, 3), ел вместе со своими рабами «тот же хлеб, что и они, и пил то же самое вино». Поведение это было, правда, не совсем обычным, так как вызвало изумление Валерия Флакка, но если хозяин и не садился за один стол со своими рабами, то кушанья готовились ему простые, без всяких гастрономических ухищрений.
Для характеристики стола богатого человека тех времен очень интересны кулинарные рецепты Катона. Это почти все рецепты пирогов и печений, т. е. кушаний парадных. Для них берут пшеничную муку (чистую, просеянную), творог в большом количестве, скуповато — меду и жира и вовсе скупо — яйца: не больше одного. Припасы все своего деревенского происхождения; процесс изготовления всех блюд несложен и быстр: смешать, вымесить, раскатать листами или колобками, поставить на очаг или опустить в кипящий жир, потом смазать медом и посыпать маком — все; никаких особых сведений по кулинарии не требуется. Если все эти пироги, колобки, каши и запеканки, т. е. «сладкое», некое добавочное роскошество, так просто и скромно, то можно не сомневаться, что и основная еда будет простой и скромной.
Последний век республики уже иной: исчезает старая простота; новому поколению, познакомившемуся с роскошью греческого Востока, родная старина кажется неуклюжей и грубой. Варрон ставит резкую грань между старым и новым, между прочим и в том, что касается еды: «…у наших предков было два вида птичников: внизу по двору бродили куры и доходом от них были яйца и цыплята, а высоко, в башнях или на крышах усадеб, жили голуби.
Теперь птичники переменили имя: их зовут «ornithon»; нёбо хозяина требует лакомых кусков, и он строит для павлинов и дроздов помещения большие, чем были в старину, целые усадьбы. То же самое и в остальном: твой отец приносил с охоты в парке разве какого-нибудь зайчишку. И огораживали тогда маленький участок, а теперь для кабаньих и козьих стад обводят стеной множество югеров… рыбные садки были раньше только с пресной водой и держали там одних речных рыб. А теперь не встретишь ни одного вертопраха, который не сказал бы, что ему все едино, полон его пруд такой рыбой или лягушками» (r. r. III. 3. 6–9). И Варрон рассказывает о возникновении промышленного птицеводства, которое приносит огромные доходы, ибо «роскошество дошло до того, что в стенах Рима, можно сказать, только и знают, что пировать изо дня в день» (r. r. III. 2. 16). На одном из таких пиров оратор Гортенсий ошеломил сотрапезников, подав впервые на стол павлинов: это был обед, который он давал в честь его избрания авгуром своим новым коллегам по должности (r. r. III. 6. 6). По таким парадным обедам нельзя, конечно, судить о повседневной еде, но что она стала гораздо сложнее и роскошнее, чем в прошлом веке, это несомненно. То обстоятельство, что Аттик тратил в месяц на еду, включая расходы и на частые званые обеды, только 3 тыс. сестерций, казалось столь удивительным, что Корнелий Непот счел необходимым об этом упомянуть (Attic. 13), а Цицерон дразнил своего расчетливого друга тем, что у него в роскошной посуде подаются гостям скромные овощи (ad Attic. VI. 1. 13). Сам Цицерон называл себя «врагом дорогих обедов» (ad fam. IX. 23), но павлины (а это было очень дорогое блюдо) появлялись у него на столе неоднократно (ad fam. IX. 18. 3). Варрон в одной из своих сатир перечисляет тех заморских рыб и птиц, за которыми гоняются его современники: тут и дичь из Фригии, и с острова Мелоса, родосские осетры, Тарентские устрицы, Халкедонские тунцы (Gell. VII. 16). Усложнились способы готовки. Цицерон комически жаловался, что он схватил жестокое расстройство желудка, объевшись овощами: «…эти лакомки приготовляют грибы и травки так, что я, легко отказывавшийся от устриц и мурен, поймался на свекле и мальве» (ad fam. VII. 26).
Если мы сравним перечень съестных припасов, который есть у Катона и даже у Варрона (мука, полбяная крупа, соленая мелкая рыба, halex[89], ветчина, куры, гуси, дикие голуби, яйца, свиной жир, мед, молоко, творог, сыр, названные уже овощи, несколько сортов яблок, груш и винных ягод — у Катона; дрозды, павлины, голуби, горлицы, куры, цесарки, гуси, зайцы, кролики, улитки, сони, мурены, краснобородки — у Варрона), с тем ассортиментом, который приведен у Марциала, то разница будет оглушающая. Я назову только дичь, домашнюю птицу и рыб, которые вошли в «столовый обиход» первого века империи: дрозды, славки, иволги, горные курочки, куропатки, фламинго, фазаны, журавли, рябчики, лебеди, дикие козы, африканские газели, олени, онагры (особенно вкусным считался онагр-жеребенок), гусиная печень, каплуны, камбала, устрицы из Лукринского озера, раки, форель, морские ежи, морские окуни, осетры, какие-то нильские рыбы. Если к Марциалу добавить Плиния, Колумеллу и Страбона, то мы получим полный список припасов, которыми Италия снабжала римский рынок: молочные продукты, поросята и ягнята, домашняя птица и яйца поступали из окрестных пригородных имений; огородники и садоводы Лация и Кампании посылали сюда овощи и фрукты; из области вестинов (Центральная Италия, к северо-западу от Самния), из Умбрии и Этрурии шли сыры; леса, густо покрывавшие горы около Циминского озера (ныне Lago di Ronciglione) в Этрурии, и леса под Лаврентом поставляли в изобилии дичь. Венафр и Казин заняты были изготовлением оливкового масла, которое прочно удерживало славу первосортного; в Помпеях было широко поставлено производство гарума[90], острого соуса, который теперь стал неизменной приправой ко всем кушаньям, мясным и овощным. Пицен присылал лучшие сорта столовых маслин; долина реки По и Галлия — превосходное копченое сало, свинину и ветчину. Вдобавок ко всему этому появляются заморские продукты: гарум из Испании, рыбные консервы из Египта, африканская дичь и восточные пряности — перец, толченый и в зернах, имбирь, кардамон, корица. «На столе теперь узнают животных изо всех стран», — говорил Сенека (de vita beata, 11. 4), и он возмущался: «…рыскать по морским глубинам, избивать животных, чтобы перегрузить желудок, и вырывать раковины на неведомом берегу отдаленнейшего моря! Да погубят боги тех, чье обжорство гонит людей за пределы столь огромной империи! Они хотят, чтобы для их роскошных кушаний охотились за Фазисом; терпят, чтоб им доставляли птиц от парфян, которые еще не потерпели наказания. Все и отовсюду свозят для пресыщенного чревоугодия: далекий океан присылает то, что с трудом принимает желудок, расстроенный лакомствами» (ad. Helv. 10. 2–3).
Чрезмерное употребление этих заморских пряностей и соединение в одном кушанье самых разнообразных и разнородных продуктов характерны для кухни того времени. Вот, например, как надо готовить по рецепту Апиция луканскую колбасу: растереть вместе перец, сатурею, руту, сельдерей, лавровые ягоды, подлить гарума, положить мелко нарубленного мяса, перцу в зернах, много жиру, начинить этим фаршем кишки и подвесить их коптиться (Apic. II. 56). А вот рецепт «сырно-рыбного блюда»: мясо, соленую рыбу, мозги, куриную печенку, яйца, мягкий сыр, обданный предварительно кипятком, и всевозможные пряности варят вместе, затем заливают сырыми яйцами и посыпают тмином (Apic. IV. 137); поросенка фаршируют густой массой из меда и вина, присыпанной толченым перцем. Верх поварского искусства состоял в умении «подать на стол кушанье в таком виде, чтобы никто не понял, что он ест» (Apic. IV. 2). Повар Тримальхиона изготовил гуся, окруженного рыбами и всевозможной птицей: «золотой человек» превратил в них свиную тушу. «Хочешь, он тебе из свиного вымени сделает рыбу, а из ветчины курицу!» (Petr. 70).
Литература I в. н. э. щедра на описание роскошных обедов, которые поражают нас и чудовищным изобилием, и отвратительной прихотливостью пресыщенного вкуса — вспомним хотя бы рагу из языков фламинго (Pl. X. 133), — и грубостью нравов. Богатый человек приглашает к себе на обед толпу клиентов, но хозяин и гости едят еду разную — обычай, которым возмущались и Плиний Старший (XIV. 91), и его племянник (epist. II. 6), и, вероятно, много и других просвещенных людей, но который, видимо, укоренился крепко. Вирону, герою 5-й сатиры Ювенала, были поданы прекрасный хлеб из лучшего сорта пшеничной муки, омар «за забором из спаржи, откуда он выставляет свой хвост, дразня приглашенных», краснобородка, пойманная около Корсики или Тавромения, мурена из Сицилийского пролива, гусиная печень, «откормленная курица величиной с гуся» и дикий кабан, «достойный рогатины златокудрого Мелеагра». В качестве десерта перед Вироном поставили фрукты, «какими дарила феаков их вечная осень и которые можно было счесть похищенными из сада Гесперид». Гости в это время грызли заплесневелые куски черствого хлеба, поливали капусту маслом, которое годилось только для светильников, а кроме того, получили каждый по одному речному раку с половинкой яйца, угрей из Тибра, «родственников длинному ужу», полуобглоданного зайца и яблоки в черных пятнах — из тех, которые бросают погрызть ученой обезьяне. «Почему я, обедая с тобой, Понтик, обедаю без тебя? — спрашивал Марциал своего патрона. — Ты ешь Лукринских устриц, я сосу морские ракушки, у тебя шампиньоны, у меня свинушки; ты насыщаешься огромным хорошо зажаренным дроздом, а мне подают сороку, издохшую в клетке» (III. 60). Марциал позволяет установить стандартное меню богатых обедов: всевозможная дичь (куропатки, горлицы, дрозды), заяц, устрицы, морская дорогая рыба и обязательно дикий кабан — приличие требовало поставить его на стол целиком; Ювенал возмущался патроном, который велит себе одному подать кабана — «животное, созданное для общего пира» (1. 141). Патрона, которому одному подавался дикий кабан, Марциал ядовито поздравил: «…у тебя прекрасный собеседник» (VII. 59). По сравнению с пиром у Зоила, отвратительные подробности которого противно переводить (Mart. III. 82), обед, с которого гости сбежали только потому, что хозяин стал читать свои стихи (III. 45), кажется верхом деликатности и благопристойности. В богатых и малокультурных слоях римского общества было немалое число и обжор, и пьяниц, и людей, для которых и смысл, и радости жизни были в еде. Галерею их можно начать с Горациева Катия, который излагал собеседнику кухонную премудрость, объявляя ее превосходящей учение Пифагора и Платона (Hor. sat. II. 4). Ее продолжат герои Ювенала: старый обжора, который сызмальства воспитал в сыне восторг перед «великим кухонным искусством» и только и выучил его находить трюфеля, готовить соус для шампиньонов и есть лесных жаворонков не иначе, как пропитав их этим соусом (Iuv. 14. 6-13); бездельник, не задумавшийся заплатить 6 тыс. сестерций за шестифунтовую краснобородку (4. 15–16); тонкий гастроном Монтан, который, взяв в рот устрицу, сразу мог определить, «где она родилась: под Цирцеями, у Лукринских скал или в водах Рутупии» (140–141); те гастрономы, которые «считали изысканным обед, где самое важное — не остроумная беседа, а дорогие и прихотливые кушанья», и выработали целый свод правил, как что есть: целиком, например, только жаворонков, у дичи и домашней откормленной птицы только гузку (Gell. XV. 8).
Мы, однако, очень ошибемся, если, исключив бедное и трудовое население Италии — крестьян, мастеровых, мелких торговцев и служащих, сочтем огулом всех остальных гнусными чревоугодниками, которые, говоря словами Сенеки, «целиком предались желудку и главной заботой поставили себе, что съесть и что выпить» (ad Marc. 22. 2). Во-первых, все приведенные примеры взяты из столичной жизни — в маленьких глухих городках Италии жили, конечно, скромнее, а затем пиршества Зоила и Тримальхиона требовали не только богатства, но и соответствующего уровня нравственной и умственной культуры. Люди такого уровня встречались и при императорском дворе, и среди отпущенников, дорвавшихся, наконец, до раздолья свободной жизни, и среди тех богатых и праздных слоев, которые «проводили ночи в разврате, дни тратили на сон или на игру в кости и почитали счастьем не видеть ни восхода, ни захода солнца» (Col. I, praef. 16; ср. Sen. epist. 122. 2). Большинство людей — и людей состоятельных — жили без гастрономических восторгов и простую неприхотливую еду предпочитали всякой иной. Гораций, уже выбившийся из неизвестности, уже свой человек у Мецената, заказывает обед из порея, гороха и блинчиков (sat. I. 6. 115); позднее, богатым человеком, он мечтает о деревенских «божественных обедах», на которых подаются бобы и овощи с салом (sat. II. 6. 63–65). «Если у тебя дымится в красной миске бобовая каша (та самая conchis, о которой уже была речь, — М.С.), ты можешь часто отвечать отказом, когда тебя приглашают на изысканные обеды», — писал Марциал (XIII. 7), а надо сказать, он был любителем покушать. И, однако, перечисляя то, что «делает жизнь счастливой», он среди прочих условий упоминает «стол без выдумок» (sine arte mensa).
Даже по римским понятиям он был человеком небедным. Вот классическое описание обычного обеда людей среднего достатка (V. 78): салат, порей и соленая рыба с яйцами в качестве закуски; затем капуста, «белоснежная каша» из полбяной крупы с колбасками и «бледные бобы с красноватым салом», на десерт — изюм, груши и каштаны. Обед этот Марциал называет «бедным» (cenula parva), но тот званый пир, на который он пригласил шестерых друзей, не богаче: закуска из тех же овощей и ароматных трав, соленой рыбы и яиц; козленок, который попал на стол только потому, что его сильно помял волк; бобы с капустой; цыпленок и ветчина, которая появляется уже на третьей пирушке; в качестве десерта — сладкие яблоки (X. 48). А вот обед, которым Ювенал собирается угостить приятеля: «…с тибуртинского пастбища появится жирный козленок, лучший в стаде; он еще не щипал травы и не решался обкусывать веточки низенькой ивы; в нем больше молока, чем крови. Затем будет горная спаржа, которую, отложив веретено, собрала ключница; крупные яйца, еще теплые от мятого сена, в котором они лежали; курица, их снесшая; виноград — такой, какой висел на лозах; груши из Сигнии и свежие благоуханные яблоки, которые не уступят пиценским» (II. 65–74). Плиний Младший, один из богатейших людей своего времени, приглашал приятеля к обеду, состоявшему из кочанного салата, свеклы, горлянки и лука. Добавлением служила скромная каша из полбяной крупы, ракушки и яйца (epist. I. 15). Тут есть, конечно, некоторая доля кокетства — Плиний без него редко обходился, но что обеды его роскошью не отличались, об этом красноречиво свидетельствует то обстоятельство, что ему можно было послать в подарок такую простую еду, как курица (VII. 21. 4). Прелесть обедов у Траяна в Центумцеллах (теперь Чивита Векия) составляли музыка, чтение вслух и «приятнейшая беседа» (Pl. epist. VI. 31. 13).
Что касается пищи бедного городского населения, то в основном, так же как у крестьян и рабов, это были хлеб и овощи. Плиний называл огород «рынком бедняка» (XIX. 52). Ремесленники ели бобы, добавляя к ним капусту и свеклу (Mart. X. 48. 16; XIII. 13), которую Персий так и называл «плебейским овощем» (3. 114). Дерзкие гуляки, обступившие бедняка, который темной ночью возвращался домой, не сомневались, что он угощался у приятеля-сапожника бобовой кашей и вареными бараньими губами (Iuv. 3. 293–294). Дешевая соленая рыба и бобовая каша — вот обычный скромный обед бедняка (Mart. VII. 78). Эту кашу, так же как соленую рыбешку и дымящиеся колбаски, продавали в Риме прямо на улицах разносчики, которых посылали со своим товаром хозяева харчевен (Mart. I. 41. 8-10).
У простых людей древней Италии тоже были свои пирушки. Бедняки, составлявшие «погребальные товарищества», отмечали памятные для товарищества дни, например дни рождения покровителей товарищества и день его основания. Почти целиком сохранился устав такого collegium funeraticium в Ланувии (CIL. XIV. 2112), для нас особенно интересный потому, что в нем содержатся предписания относительно устройства таких общих обедов. Распорядители, назначаемые в порядке очереди из общего числа членов, должны разместить по четыре «людей всякого чина» (членами товарищества могли быть и рабы, и свободные) и заготовить амфору хорошего вина, и, в соответствии с числом членов, хлебцев стоимостью в два асса каждый, и сардинок по четыре штуки на человека. Всякое бесчинство, своевольный переход на другое место, оскорбительное слово, брошенное сочлену, караются штрафом. «А если у кого есть какая жалоба или сообщение, пусть доложит об этом в собрании, дабы в мире и радости угощались мы в торжественные дни». И когда после пирушек Вирона и Зоила представляешь себе угощение этих бедняков с его невзыскательной простотой, благообразием и ревнивой заботой о поддержании «мира и радости» среди сотрапезников, которые здесь, за этим столом, были все, — и рабы, и свободные, — равны между собой, то испытываешь такое чувство, словно из зловонного подвала выбрался, наконец, на чистый воздух.
Глава шестая. Распорядок дня
Жизнь римского населения была, конечно, очень пестрой. Бедняк, зачисленный в списки получавших хлеб от государства, преторианец или пожарник, ремесленник, клиент и сенатор жили очень по-разному. И однако рамки, в которые укладывалось это очень разное содержание, были почти одинаковы: утреннее вставание, занятое время, отдых в середине дня, часы, проводимые в бане, развлечения — все шло чередой, соблюдаемой относительно одинаково всем городским населением. Некий стандартный распорядок дня был более всеобщим и более обязательным, чем в настоящее время. Возьмем, например, отдых и развлечения. Наш современник может провести свой свободный вечер на множество ладов: пойти в кино, отправиться на концерт или в театр, послушать музыку по радио дома или заняться чтением. Несколько десятков кино предлагают ему самую разнообразную программу; среди театральных представлений он может выбрать, что ему по вкусу, — от классической трагедии до легких сценок эстрадного театра. И так ежедневно. Иное дело и в Риме, и в любом городе древней Италии. В определенные праздники происходят в цирке конные состязания — и весь Рим сидит в цирке, кроме таких людей, которые, как Плиний Младший, рисуются своим превосходством над толпой. По какому-нибудь особенному случаю — празднуется победа, справляются торжественные поминки, император или родственники покойного устраивают гладиаторские бои, — и опять-таки все, кто только может, собираются в амфитеатре. У нас в банях моются кто когда хочет; в Риме бани открывались днем: в половине третьего летом и в половине второго зимой. Шкала укладывания спать в наших больших городах располагается от 10 вечера и до полуночи, а то и позже, а вставания — с 5 и до 10 утра (самое меньшее); древняя Италия была на ногах с рассветом. Светильники прекрасной формы, часто с чудесным орнаментом, давали больше копоти и чада, чем света: дневным светом дорожили. Уже на заре молотки медников, ювелиров и позолотчиков начинали свою пляску по металлу; пекари выкликали свой товар; кричал в школе учитель, и вопили его ученики (Mart. XII. 57. 1-10). Гораций еще до восхода солнца требовал перо и бумагу (epist. II. 1. 112–113); Плиний Старший отправлялся к Веспасиану с докладом еще до света (Pl. epist. III. 5. 9). «Валяться в постели, когда солнце стоит высоко», почиталось непристойным (Sen. epist. 122. 1); позднее вставание было признаком жизни беспорядочной и развратной.
Утренний туалет и богатого человека, и бедного ремесленника был одинаково прост: сунуть ноги в сандалии, вымыть лицо, и руки (при ежедневном мытье в бане большего и не требовалось), прополоскать рот и накинуть плащ, если было холодно. У богатых людей, имевших своего цирюльника, за этим следовала стрижка и бритье — операция настолько неприятная, что Марциал объявил единственным разумным существом на земле козла, «который живет с бородой» (XI. 84. 17–18). Дело в том, что наточить железную бритву (стальных не было) до требуемой остроты было невозможно; мыла древняя Италия не знала: перед бритьем щеки и подбородок только смачивали водой. У Марциала все лицо было в шрамах и порезах; если цирюльник действовал осторожно, то работа у него подвигалась так медленно, что, по уверениям Марциала, пока он брил щеки, у клиента уже отрастала борода (VII. 83). Пантагафу, искусному цирюльнику, который стриг и брил, «едва касаясь лица железом», умершему в юности, поэт посвятил строки, полные неподдельного сожаления (VI. 52): умение брить было в Риме, видимо, трудным искусством.
Некоторое время спустя после вставания полагался первый завтрак (ientaculum), состоявший обычно из куска хлеба, смоченного в вине, смазанного медом или просто посыпанного солью, оливок, сыра. Дети по дороге в школу покупали себе на завтрак оладьи или лепешки, жареные в сале.
По старинному обычаю все домочадцы, включая рабов, приходили поздороваться с хозяином. По словам Светония, это был старинный, вышедший из моды обычай, но Гальба придерживался его (Galb. 4. 4), и он сохранялся еще в доме Антонинов. Затем шли занятия делами хозяйственными, проверка счетов и отчетов и отдача распоряжений по текущим делам. И начинался прием клиентов, занимавший при большом их количестве часа два. Сенаторы, магистраты, люди, выступавшие в суде, иногда бывали заняты до вечера, до солнечного заката, но обычно все дела кончались к 12 часам дня. Если день был свободен от официальных дел, то подвертывались такие, о которых Плиний Младший говорил, что «каждый день в Риме полон или кажется полным смысла, а если соединить вместе несколько, то никакого смысла не окажется». И он перечисляет, чем бывают люди заняты: присутствуют на семейном празднике в честь совершеннолетия сына, на сговоре или на свадьбе; «один пригласил меня подписать завещание, другой выступить на его защиту в суде, третий подать ему совет» (Pl epist. I. 9. 1–3). Отказаться от этих «пустых занятий» было невежливо: в римском обществе они считались почти столь же обязательными, как дела должностные. Марциал оставил ядовитые зарисовки присяжных бездельников-франтов, у которых вся жизнь проходит в хлопотливом ничегонеделанье. Они чрезвычайно озабочены своей внешностью; прическа для них — предмет живейшего беспокойства (Марциал пресерьезно уверял, что юноша-цирюльник, пока возился с локонами своего клиента, успел обрасти бородой, — VIII. 52); они выщипывают волосы у себя на руках и на голенях; жесты у них рассчитано плавны; на устах — последние песенки, привезенные в Рим из Канопа или из Гадеса; они благоухают ароматами. Они завсегдатаи в женских собраниях, получают и рассылают множество записочек, им известны все городские сплетни: кто в кого влюблен, кто охотник до чужих обедов; они могут перечислить всех предков жеребца, победившего на цирковых состязаниях. Они декламируют, пишут мимы и эпиграммы, поют, играют на кифаре, рассказывают, танцуют.
Некоторых одолевает страсть к политике, и они сочиняют оглушительные новости: им известно все, что делается в Парфии, за Рейном и у даков; они знают, каков урожай в Египте и сколько судов везет хлеб из Ливии (III. 63; IV. 78; II. 7; IX. 35).
И на этих рьяных болтунов приходил, однако, угомон. Полдень был чертой, разграничивающей день на две части; время до него считалось «лучшей частью дня», которую посвящали занятиям, оставляя, если было возможно, вторую часть для отдыха и развлечения. После полудня полагался второй завтрак (prandium); те, кто ел только дважды в день, отодвигали эту первую для себя еду на срок более ранний. Был он тоже очень скромен: у Сенеки состоял из хлеба и сушеного инжира, так что ему не приходилось даже мыть после этой еды рук (epist. 87. 3); Марк Аврелий добавлял к хлебу лук, бобы и мелкую соленую рыбешку (Front. ad M. Caes. IV. 6. 69). У рабочего люда приправой к хлебу служила свекла (Mart. XIII. 13); мальчик, сын состоятельных родителей, вернувшись из школы, получал ломоть белого хлеба, маслины, сыр, сухой инжир и орехи (Corp. gloss. III. 646). И теперь наступало время полуденного отдыха. «Если бы я не раскалывал летнего дня полуденным сном, я не мог бы жить», — говорит старик Фунданий, тесть Варрона (Var. r. r. I. 2. 5). Плиний Старший, дороживший каждой минутой, после завтрака «спал очень немного» (Pl. epist. III. 5. 11). Юноша Катулл, позавтракав, ложился (32. 10). Эта полуденная сиеста была настолько всеобщей, что Аларих правильно счел это время наиболее удобным для нападения на город, «ибо все, как обычно, поев, погружаются в сон» (Procop. de bello Vand. I. 2, p. 315).
После этого полуденного отдыха наступал черед мытья в банях, гимнастических упражнений, отдыха и прогулок. А потом семья в полном составе (не считая маленьких детей, которые ели отдельно) собиралась на обед, на который обычно приглашали еще кого-нибудь из друзей и добрых знакомых. Обед был маленьким домашним праздником: вокруг стола собирались близкие и милые люди, и удовольствие от еды, естественное для людей проголодавшихся, на этом празднике отнюдь не было главным. Это было время дружеской непринужденной беседы, веселой шутки и серьезного разговора. Гораций со вздохом вспоминал о тех «божественных обедах» в его сабинском поместье, за которыми шла беседа о высоких философских вопросах, перебиваемая нравоучительной и веселой басней (sat. II. 6. 65–79)[91]. Чтение за обедом в кругах римской интеллигенции вошло в обычай: раб-чтец читает обедающим и у Плиния Старшего, и у его племянника, и у Спуринны (Pl. epist. III. 5. 11; I. 15. 2; IX. 36. 4; III. 1. 9). У Аттика «обед никогда не обходился без чтения, он хотел доставить не меньше удовольствия душе сотрапезников, чем их желудку» (Nep. Att. 14. 1). «Удовольствие» иногда оборачивалось своего рода наказанием: Марциал с комическим ужасом рассказывает, что не подали еще второй перемены, а хозяин читает уже третий свиток стихов, «и четвертый читает, и пятый читает» (III. 50; ср. 45: «…не хочу камбалы, не хочу двухфунтового окуня, не хочу шампиньонов, не хочу устриц: молчи»). Иногда обед сопровождался музыкой; в богатых домах были свои музыканты. Милон с женой путешествовал в сопровождении целой домашней капеллы (Cic. pro Mil. 21. 55). У Хрисогона на его пирушках певцы и музыканты, игравшие на струнных и духовых инструментах, оглушали своей музыкой весь околоток (Cic. pro Rocc. Amer. 46. 134). В колумбарии Статилиев есть табличка «Скирт, музыкант» (CIL. VI. 6356); в колумбарии, найденном в винограднике Аквари, упомянут «Энифей, музыкант» (CIL. VI. 6888). У Тримальхиона музыка не умолкала в течение всего пира. Иногда ставились сценки из комедий (Pl. epist. I. 15. 2; III. 1. 9; IX. 17. 3), Плутарх (quaest. conv. VII. 8. 3, p. 712B) рекомендовал брать Менандра. Иногда обедающих развлекали танцовщицы, плясавшие под звуки музыки или щелканье кастаньет; особенно славились гадитанки и сириянки. Скромный обед у Марциала обходился без «бесстыдных гадитанок» (V. 78. 26–28), и он считал это одним из его преимуществ; в строгие дома, вроде домов обоих Плиниев, их вообще не допускали.
Обед длился обычно несколько часов: торопиться было некуда. У Спуринны он даже летом захватывал часть ночи; Плиний Старший, очень дороживший временем, проводил за обедом не меньше трех часов. Во времена древние, когда деревенские привычки были преобладающими, обедали в полдень. В городе со множеством его дел, важных и пустых, люди освобождались только к вечеру, и к этому времени обед (cena) и был отодвинут. В старину обедали в атрии: у очага зимой и в саду летом; в деревне рабы собирались к обеду «в большой деревенской кухне» (Var. r. r. I. 13. 2). В городском особняке появляются особые комнаты, которые отводят для столовых. У богатых людей летом обедают в одних столовых, зимой — в других: летние делают с таким расчетом, чтобы туда не попадало солнце, зимние — наоборот (Var. r. r. I. 13. 7; Col. I. 6. 1–2). Столовые называют греческим словом «триклиний», так как вокруг стола расставляют три ложа. Мужчины обедали лежа; женщины за столом сидели: возлежание для женщины считалось неприличным.
Мы знаем только об обеденных обычаях состоятельного дома: ни один источник не рассказывает — о том, как проходил обед в бедной семье. Мы можем, однако, смело утверждать, что старинный обычай сидеть за столом (Var. у Serv. ad Aen. VII. 176: «предки наши обедали сидя») у бедняков оставался в полной силе, и не из уважения к старине, а потому, что на антресолях таберны или в тесной убогой квартирке негде было расставить ложа для лежания. Столовую мебель состоятельного дома составляли стол (чаще круглый) и три ложа, настолько широких, что на каждом могло поместиться по три человека; они лежали наискось, опираясь левой рукой на подушку, положенную на стороне, обращенной к столу; подушками отделены были одно от другого и места на ложе. Ложе, стоявшее справа от среднего (lectus medius), называлось «верхним» (lectus summus), стоявшее слева — «нижним» (lectus imus); «верхнее» считалось почетным; на «нижнем» сидел хозяин. Более почетным местом ложа было «верхнее» у спинки, находившейся на одной из узких его сторон; возлежавший левее лежал «ниже», и голова его приходилась примерно на уровне груди того, кто был «выше», занимал «верхнее место». Самым почетным местом, однако, было крайнее, левое место среднего ложа, находившееся в непосредственной близости к хозяйскому: оно называлось «консульским»[92]. Назидиен, так весело осмеянный Горацием, предложил его Меценату (Hor. sat. II. 8. 22). На званых, парадных обедах рассаживались строго «по чинам»; в богатых домах раб — nomenclator — указывал каждому его место; в дружеском кругу гости садились где кто хотел. В императорское время (уже в I в. н. э.) в столовой начинает появляться полукруглая софа, получившая название «сигмы» по сходству с греческой буквой того же имени. Тут почетными местами считались крайние (cornua — «рога»): правое и потом левое.
Надо сказать, что большинство столовых, которые мы знаем по помпейским домам, были очень неудобны: это небольшие комнаты (3.5–4 м шириной, 6 м длиной), почти целиком занятые обеденными кроватями, которые приходилось придвигать чуть ли не вплотную к стенам, чтобы оставить больше места для прислуги, подающей кушанья (между ложем и стеной оставляли только небольшой промежуток, в котором мог поместиться раб, пришедший вместе с гостем). В императорское время в богатых домах появляются столовые нового типа — oecus: это большая комната (в некоторых помпейских домах до 80 м2), в которой можно поставить несколько столов с ложами; вдоль стен ее идут колонны, за которыми имеется свободный проход и для гостей, и для прислуги.
Как видно из описания обеда у Марциала (см. выше), обычный обед состоял из трех перемен: закуски — gustus (в нее входили салат, порей, разные острые травы, яйца и соленая рыба; все запивали напитком, приготовленным из виноградного сока или вина с медом — mulsum[93]; вторая перемена состояла из мясных и рыбных блюд и каш, полбяной и бобовой (даже за скромным столом у Марциала эта перемена состояла из нескольких кушаний); на десерт подавались всевозможные фрукты и каштаны.
Скатертей в древности не было; они появились только при поздней империи. Кушанья ставили на стол в таком виде, чтобы их можно было сразу же положить на тарелку, которую обедавший держал в левой руке; правой он брал наложенные куски: вилок не было. Салфетки назывались mappae; это были небольшие куски мохнатой льняной ткани, которыми обтирали руки и рот; их клали на стол для гостей, но гости приносили такие салфетки и с собой, и Катулл упрекал одного из своих знакомых, который считал забавной выходкой потихоньку «за вином и шутками» забирать себе такие салфетки у зазевавшихся застольников (12). В обычае было уносить домой с обеда кое-какие куски. Гости Тримальхиона набрали полные салфетки фруктов (Petr. 60); Цецилиан уложил в свою салфетку весь обед: мясо, дичь, рыбу, «ножку цыпленка и горлицу, нафаршированную полбяной кашей» (Mart. II. 37, ср. VII. 20). Иногда такую салфетку повязывали вокруг шеи; у Тримальхиона она была с широкими пурпурными полосами и длинной бахромой (Petr. 32).
Кухонная посуда была очень разнообразна, и многие из этих кухонных принадлежностей очень похожи на наши. Кушанье подавалось на стол в глубоких закрытых блюдах (patinae или patellae; у Марциала вся вторая перемена была уложена в такую посуду, — V. 78. 7-10) или в мисках (catini или catilli), которые, однако, по свидетельству Варрона, служили преимущественно для жидковатых блюд (1. 1. V. 120); у Катона в такой миске подается творожная запеканка (84). Отдельные кушанья ставились на большой поднос (lanx), у богатых людей он был серебряным, с золотыми краями (chrysendeta).
В старину у всех, а позднее у людей с малым достатком столовая и кухонная посуда была глиняной. За обедом у Марциала вторая перемена подавалась на «черном блюде» (чернолаковая посуда, — V. 78. 7), и он посылал кому-то в подарок блюдо, изготовленное из красной Кумской глины (XIV. 114), — в Риме под Ватиканом были мастерские, изготовлявшие эту простую посуду (Iuv. 6. 344; Mart. I. 18. 2). Плиний упоминает о деревянных мисках (XXX. 54). Маний Курий ел именно из такой (Val. Max. IV. 3. 5). Еще во II в. до н. э. из серебряной посуды на столе была лишь солонка, переходившая по наследству от отца к сыну. Только самый горький бедняк довольствовался в качестве солонки раковиной (Hor. sat. I. 3. 14). Фабриций, известный строгостью и простотой своих нравов, «разрешал военачальникам иметь из серебряных вещей только солонку и чашу» (Pl. XXXIII. 153). По рассказу того же Плиния, он, будучи цензором в 275 г., изгнал из сената Корнелия Руфина за то, что тот удержал из военной добычи на десять фунтов серебряной посуды (XVIII. 39). Уже в конце республики от этой старинной простоты ничего не осталось: современник Катулла Кальв жаловался, что даже кухонную посуду делают из серебра (Pl. XXXIII. 140). Перед началом Союзнической войны, по словам Плиния (XXXIII. 145), в Риме было больше 150 серебряных подносов, которые весили по 100 фунтов каждый (почти 33 кг). Находки в Гильдесгейме и в Боскореале дают представление о разнообразии и искусстве, с каким эта посуда изготовлялась[94]. Современники Плиния были прихотливы в выборе столового серебра: одни хотели иметь только произведения старинных мастеров, другие покупали только посуду, вышедшую из определенных мастерских. «По непостоянству человеческого вкуса ни одну из них долго не хвалят», — замечает Плиний (XXXIII. 139).
Вилок и ножей за столом не было, да и пользоваться ими лежа было бы невозможно. Мясо всяких видов подавалось на стол уже нарезанным; на больших пирах, когда на стол ставили, например, целого кабана, его на глазах присутствующих разрезал раб, обучавшийся этому делу на деревянных моделях у специалистов (Iuv. 5. 120–121; 11. 137). Он должен был обладать не только верным глазом и твердой рукой: требовалось, чтобы его жесты отличались особой грацией. У Ювенала он режет кабана танцуя; нож летает в его руке, проделывающей пластические движения. У Тримальхиона Карп режет птицу и зайца в такт музыке (Petr. 36). Нарезанные куски брали пальцами, поэтому во время еды неоднократно приходилось мыть руки. Жидкую пищу ели ложками.
Ложек было два вида: ligula и cochlear. Первые (они были серебряные, костяные, железные) формой похожи на наши теперешние; ручка у них бывала иногда гладкой, иногда точеной, иногда ей придавали форму козьей ноги. Cochlear называли ложку меньшего размера и круглую; ею ели яйца и улиток; ручка ее заканчивалась острием, которым пробивали яичную скорлупу или вытаскивали улиток из их раковинок.
В богатых домах и особенно за большим обедом прислуживало много рабов (вспомним, что Горацию, одиноко обедавшему своими блинчиками и горохом, прислуживало трое). Обычно их выбирали среди красивых, еще безбородых юношей, одинаково их одевали и красиво причесывали. Гости приходили на званый пир со своими рабами, которые стояли или сидели сзади хозяина, почему и назывались a pedibus. Калигула заставлял выступать в этой роли сенаторов (Suet. Calig. 26. 2). Хозяин передавал своему рабу на сохранение сандалии, которые он снимал, перед тем как возлечь (бывали случаи, что их потихоньку утаскивали у зазевавшегося сторожа, — Mart. XII. 87. 1–2); во время обеда он оказывал хозяину разные услуги и нес за ним домой салфетку со всем, что хозяин забрал со стола.
Если обед был большим и званым, то по окончании собственно обеда часто начиналась другая часть — comissatio — выпивка. Так как обычай этот пришел в Рим из Греции, то и пили «по греческому обряду», т. е. подчиняясь известному распорядку, который устанавливал и за соблюдением которого следил избранный обществом распорядитель (magister, arbiter bibendi или rex). Он определял, в какой пропорции надобно смешивать вино с водой (воды брали обычно больше); смесь эту составляли в большом кратере и разливали по кубкам черпаком на длинной ручке, который назывался киафом и вмещал в себя именно эту меру (киаф = 0.045 л). Кубки были разной вместимости: от унции (1 киаф) и до секстария (12 киафов). Август, который был очень воздержан в питье, только в редких случаях выпивал чуть больше полулитра (Suet. Aug. 77); больному малярией квартаной рекомендовалось по окончании второго приступа немного поесть и выпить три киафа вина; если лихорадка и на десятый день не прекратится, то пить вина побольше (Cels. III. 15). Марциал пил за здоровье Цезаря (Домициана) два таких кубка «бессмертного фалерна» (т. е. шесть киафов, по числу букв в слове Caesar, — IX. 93. 1–4). Чаще всего, однако, он упоминает кубки вместимостью в четыре киафа; это был, видимо, наиболее употребительный размер; пользовались большими только записные пьяницы (mart. vii. 67; xii. 28). В обычае было пить за здоровье друг друга (propinare); за здоровье отсутствующих пили столько киафов, сколько букв было в их имени: Марциал выпил за Левию (laevia) шесть киафов, за Юстину (iustina) семь, за Ликаду (licas) пять, за Лиду четыре, за Иду три, и так как ни одна из них не пришла, то «приди ты ко мне, сон» (i. 71). Пивший за здоровье кого-либо из присутствующих обращался к нему обычно с пожеланием: «На добро тебе» (bene tibi или bene te); остальные кричали: «Будь здоров!» (букв. «живи» — vivas). Пирующие надевали на себя венки — не только на голову, но часто и на шею — и умащали себя ароматами.
Кубки для вина были разной формы; иногда это овальная чаша без ручек, которая именуется по-гречески фиалом, а еще чаще — килик (calix, греч. χυλιξ) — чашка с двумя ручками и на ножке, иногда плоской и низенькой, иногда более высокой. Бывали они очень вместительны; Плиний упоминает килик, в который входило почти три секстария (XXXVII. 18). В скромных и бедных хозяйствах эта посуда была глиняной, в богатых — серебряной, причем, конечно, очень ценились работы старых мастеров, особенно Ментора (первая половина IV в. до н. э.), знаменитого торевта, неоднократно упоминаемого в эпиграммах Марциала. Были и золотые чаши (Mart. XIV. 109), которые иногда украшали еще драгоценными камнями (pocula gemmata); Марциал восторгался золотыми киликами, которые сверкали «скифскими огнями» — уральскими изумрудами. Были чаши из горного хрусталя; стеклянные, первоначально очень дорогие, а затем, по мере развития стеклянного производства, все более дешевые и распространенные: «…они вытеснили серебряные и золотые кубки» (Pl. XXXVI. 199).
Обычным напитком италийцев, и богатых и бедных, было вино разного качества; конечно, «бессмертный фалерн» появлялся у людей состоятельных; рабочий люд пил «дешевое сабинское» (Hor. c. I. 20. 1) или ватиканское, которое Марциал называл «ядом» (VI. 92. 3) и предлагал пить любителям уксуса (X. 45. 5)[95]. Катон давал своим рабам в течение трех месяцев после виноградного сбора напиток, который назывался lora (56); Плиний (XIV. 86) называет его «вином для рабочих» и сообщает его рецепт: виноградные выжимки заливали водой, подбавляли одну десятую виноградного сока и через сутки клали эту массу под пресс.
Глава седьмая. Бани
Восторгаться добрым старым временем было модой у писателей-моралистов I в. н. э. Сенека и Плиний Старший перекликаются здесь друг с другом; Горацию часто приходила охота почитать нравоучения своим современникам; Ювенал использовал жизнь предков как своего рода склад оружия, неисчерпаемый запас которого давал богатые возможности избивать потомков. Во всем этом была и поза, и риторика, и трафарет, но был и подлинный восторг перед суровой и строгой простотой старинного быта, и подлинное возмущение современной роскошью и распущенностью. Моралиста умиляла эта простота; литературная выучка и художественный такт подсказывали, что эта простота окажется великолепным фоном, на котором прихотливая роскошь потомков выступит в очертаниях особенно неприглядных. Накладывать этот фон можно было по множеству поводов; очень выгодной темой были «бани и мытье прежде и теперь». Сенека не преминул ее разработать. Со ссылкой на тех, кто «рассказал о нравах древнего Рима» (вероятно, имеется в виду Варрон), он указал, что, в противоположность нынешним, у людей старого века не принято было ходить каждый день в баню; ежедневно мыли только руки и ноги, потому что «на них оседала грязь от работы»; «целиком мылись только по нундинам».
Вряд ли было на самом деле так. Трудно представить себе, чтобы человек, проработавший в поле целый день или проведший его в грязи и духоте римских улиц, взмокший от пота, в шерстяной рубахе, которая, несомненно, «кусалась», потому что шерсть была домашней грубой выделки, не испытывал ежедневно потребности вымыться с головы до ног. Если поблизости не оказывалось ни реки, ни озера (к услугам обитателей Рима был Тибр), то каждому было доступно облиться холодной водой или пополоскаться в широком ушате. Слова Сенеки надо понимать так, что баню топили только раз в неделю. Обычай этот сохранился и в I в. н. э., но только для рабов (Col. I. 6. 20).
Щепетильное чувство пристойности, характерное для древнего римлянина, не допускало, чтобы отец мылся вместе со взрослым сыном или тесть с зятем. Старшее поколение должно было появляться на люди вообще, а на глаза молодежи особенно в благообразии безукоризненном. Нагота всегда несколько коробила римлян, и окончательно разбить это предубеждение «сурового победителя» плененной Греции не удалось. Люди состоятельные неизменно обзаводились собственной баней в своем поместье, а иногда и в городском особняке, маленькой, где одновременно мыться мог только один человек; она состояла обычно из двух тесных комнаток: теплого предбанника и жарко натопленного помещения для мытья. Сенека оставил описание такой старинной баньки, которую выстроил у себя в Литерне Сципион Африканский. Была она тесной, темноватой («предки наши считали, что жарко бывает только в темной бане»), с окнами, похожими скорее на щели, и топкой по-черному. Не все, однако, могут иметь собственную, хотя бы и крохотную, баню, и в Риме уже с III в. до н. э. появляются бани общественные, тоже «темные и просто оштукатуренные». Они находились в ведении эдилов, державших над ними санитарный надзор; «требовали чистоты и температуры полезной и здоровой». Сенека умилялся при мысли, что «в этих местах, широко открытых народу», Катон, Фабий Максим, члены семьи Корнелиев своей рукой меряли, достаточно ли нагрета вода (epist. 86. 4-10). В Риме к концу I в. до н. э. насчитывалось 170 общественных бань; одни из них принадлежали городу, другие — частным владельцам. Цицерон неоднократно упоминает последние (pro Coel. 25. 62; pro Rose. Amer. 7. 18; pro Cluent. 51. 141); у Марциала рассеяны воспоминания о «Грилловой мурье» (Грилл был хозяином плохой бани) и «Эолии» Лупа, получившей наименование острова, где жил царь ветров, вероятно, в насмешку — за ее сквозняки (I. 59. 3; II. 14. 11–12). В IV в. н. э. в Риме имелось около тысячи бань; в среднем на каждый район их приходилось от 60 до 80[96]. Без общественных бань нельзя представить себе самого захолустного италийского городка; их строят даже в селениях. Плиний пишет, что под Лаврентом, в деревне, соседней с его усадьбой, было три бани и, видимо, настолько хороших, что Плиний, избалованный роскошью собственных банных помещений, не брезговал этими деревенскими банями, — «когда внезапно приедешь, задержишься ненадолго и увидишь, что свою баню топить не стоит» (epist. II. 17. 26). Человек, искавший популярности среди своих земляков или одержимый той любовью к своему городу, которая так характерна для древнего италийца, поправляет на свои средства обветшавшую баню или дарит сограждан правом на вечные времена бесплатно ею пользоваться. Агриппа в бытность свою эдилом (33 г. до н. э.) предоставил всему населению Рима даровое посещение бань в течение года, уплатив из собственных средств годовой доход, который рассчитывали получить от бань их владельцы или арендаторы (город обычно сдавал выстроенные им бани в аренду). В Ланувии два отпущенника в благодарность за честь избрания их в севиры «отремонтировали раздевальню, в которой по причине ветхости обвалилась штукатурка, устроили новый бассейн, поставили новый бронзовый таз (labrum) с тремя трубами в виде корабельных носов, из которых била вода» (CIL. XIV. 2119). Марк Валерий, высший магистрат Ланувия, на свои средства поправляет мужские и женские бани, которыми пользовались, видимо, жители пяти кварталов, ближайших к этим баням (CIL. XIV. 2121). В Пренесте Аврунцей Котта «колонистам, жителям, гостям, приезжим и рабам их из своих средств предоставил навеки право бесплатно мыться» (CIL. XIV. 2978). В Бойонии Т. Авиазий, «желая сохранить имя своего сына», завещает городу 4 млн сестерций, доход с которых обеспечит «бесплатное мытье навеки мужчинам и детям обоего пола» (CIL. XI. 720). Надписей подобного содержания можно найти немало. Как дорожили люди своей баней, видно из одной трогательной надписи, которую жители какого-то «Лукрециева округа», зависевшего от города Арелате (ныне Арль в Провансе), поставили в честь севира Корнелия Зосимы, поехавшего в Рим, чтобы «рассказать императору Антонину Пию об обиде нашей». Зосима терпеливо жил в Риме, «излагал начальникам провинций обиду нашу» и восстановил бесплатный вход в баню, «которую отняли от нас и которой мы пользовались больше 40 лет» (CIL. XII. 594). Горячая благодарность, с какой люди откликаются на предоставление им бесплатной бани, свидетельствует о том, что главными посетителями бань была беднота, для которой много значило сэкономить и несколько жалких грошей, взимаемых как плату за вход. В Риме эта плата равнялась одному квадранту, т. е. 1/4 асса, что составляло в месяц при ежедневном посещении бани меньше двух сестерций. Плата не всюду, правда, была одинаковой: в маленьком шахтерском городке Випаске мужчины платили арендатору бани пол-асса, а женщины — целый асс. С маленьких детей, в Риме по крайней мере, платы не взималось вовсе.
Римляне строили бани всюду, где они селились или надолго останавливались. Развалины их находят во Франции и в Англии, по Рейну, Некару и Дунаю[97], но наилучшее представление о римских банях дают хорошо сохранившиеся остатки помпейских бань. В этом маленьком городке было две городских бани (третью начали строить незадолго до катастрофы, и она осталась незаконченной). Одни расположены за Форумом к северу — их и называют Форумскими, по местоположению, или Малыми по сравнению с другими банями, которые получили от археологов название Стабиевых, потому что одной стороной выходили на улицу, шедшую по направлению к городу Стабиям. Стабиевы бани построили еще во II в. до н. э., в то время, когда Помпеи были самостоятельным самнитским городом; их ремонтировали и переделывали в 80-х годах I в. до н. э. и еще позднее, в императорское время. Строить Малые бани начали тогда же, когда приступили к первому ремонту Стабиевых, т. е. в первые годы существования римской колонии. Сохранилась надпись, в которой помпейские магистраты, дуумвир Цезий и эдилы Окций и Ниремий, сообщают, что бани эти сооружены по постановлению городского совета на городские средства, строились под их надзором, и они приняли постройку. В этих банях особенно ясно сказываются вкусы того времени и тех слоев римского общества, которые не очень соблазнялись греческими выдумками и больше придерживались доброй родной старины; с них поэтому мы и начнем.
Малые бани вместе с лавками и мастерскими, окружавшими их с двух, если не с трех, сторон, занимали целый квартал и состояли из двух отделений, мужского и женского, значительно меньшего. В мужское вели три входа: из одного попадали прямо в раздевальню; через два других можно было с двух противоположных улиц войти в садик, примыкавший одной стороной к задней стене лавок и окруженный с двух сторон дорической колоннадой; с третьей находился криптопортик, сводчатый коридор с арочными окнами. В этот садик заходили посидеть, подождать, если в бане много людей, поговорить, пересказать городские новости и сплетни, выслушать к ним добавления и поправки, а главное — насладиться отдыхом, свободным временем, непритязательной болтовней. На садик смотрела закрытая с трех сторон беседка-экседра (4.75x5.9 м), которая по вечерам освещалась светильником, поставленным в нише тепидария так, что свет от него одновременно падал и в раздевальню, и в беседку, беседка непосредственно примыкала к раздевальне. В банях нашли больше тысячи светильников: очевидно, много людей мылось уже в сумерках[98]. Посидев, поговорив, посетители направлялись наконец через коридор, на сводчатом потолке которого разбросаны были по голубому фону золотые звезды, в раздевальню — аподитерий (от греческого apodyo — «снимаю»). Это была длинная комната (11.5x6.8 м), свод которой (потолки во всех трех помещениях бани были сводчатыми) опирался на мощный карниз, украшенный пестрыми лепными грифами, амфорами и лирами; между ними вились прихотливые арабески. Стены были выкрашены желтой краской, потолок разделан белыми квадратами с красным бордюром, пол выложен грубой простой мозаикой. По стенам шли длинные скамейки с приступками; в стенах остались следы от деревянных костылей, на которых укреплены были полки, для складывания одежды. Аподитерий освещался окном (1 м шириной, 1.7 м высотой), проделанным под самым сводом в узкой стене комнаты; в него была вставлена бронзовая рама, застекленная толстым (13 мм толщиной) матовым стеклом и вращавшаяся на двух цапфах, вделанных вверху и внизу посередине оконного проема. Этот люнет был орнаментирован продуманно и прекрасно: мощные тритоны с большими сосудами на плечах, выполненные рельефом, а в оконной нише под самым окном — огромная маска Океана или какого-то речного божества. На аподитерий выходила маленькая комнатка, где, вероятно, хранилось масло для натирания, всякие банные принадлежности и сидел капсарий (от capsa — «большая коробка»), раб-сторож, который за малое вознаграждение прятал у себя одежду и вещи посетителей: воровство в банях было явлением частым[99].
Из аподитерия можно было пройти или к холодному бассейну в фригидарий (frigidus — «холодный»), или завернуть налево в тепидарий (tepidus — «теплый»).
Фригидарий представлял собой помещение снаружи квадратное, а внутри круглое; диаметр этого круга 5.74 м, и площадь его увеличивалась четырьмя полукруглыми нишами высотой 2.2 м и диаметром 1.6 м. В этой круглой комнате был устроен бассейн диаметром 4.31 м (вверху); на полметра ниже пола вокруг него шла скамья шириной в 0.28 м, а пониже с одной стороны сделана еще ступенька, чтобы легче было спускаться в воду; бассейн неглубок — всего 1.3 м. Фригидарий этот целиком сохранился; не хватает только воды, которая когда-то била мощной струей из медной трубы, находившейся против входа (отверстие ее равно в диаметре 13 см) на высоте 1.2 м от пола. Пол, бассейн и скамья выложены белым мрамором. Окно проделано в куполе с таким расчетом, чтобы в помещение попадало как можно больше солнца. Купол, имеющий форму усеченного конуса, выкрашен голубой краской; стены расписаны по желтому фону зелеными растениями. Художник хотел, чтобы посетителям фригидария казалось, будто они моются под открытым небом. Надо сказать, что замысел этот был гораздо тоньше осуществлен в Стабиевых банях: стены прелестно расписаны деревьями и кустами, образующими густую чащу, в которой порхают птицы; из ваз в форме цветочных чашечек бьют фонтаны, и над всем расстилается голубое небо. Роспись эта, к сожалению, сильно повреждена.
Из аподитерия можно было пройти и прямо в тепидарий, большую прямоугольную комнату (10.4x5.6 м), где никогда не мылись, а только прогревались, иногда даже в одежде, подготовляясь таким образом к переходу в жаркую атмосферу кальдария. Здесь в стенах были проделаны ниши, куда складывали одежду; по краям перегородок между нишами стояли маленькие (0.61 м высотой) терракотовые фигурки обнаженных гигантов; на вытянутых мощных руках они держали тяжелый карниз сводчатого потолка. Потолок богато украшен лепной работой: белые рельефные фигуры, большие и малые (Ганимед, похищенный орлом, Амур с луком, Аполлон верхом на грифе, маленькие амуры, которые правят дельфинами, львы в квадратах, ромбах, кругах и многоугольниках по фиолетовому, белому и светло-голубому фону, над карнизом переплет арабесок, белых на белом фоне). Стены выкрашены красной краской; свет падает через окно, такое же, как в аподитерии, и так же проделанное под самым сводом.
Обогревался тепидарий по-старинному: очень большой жаровней (2.12x0.77 м), которую подарил некий Нигидий Ваккула («коровка»), украсивший переднюю стенку этого дара своим «гербом» — горельефом коровы. Дно этой жаровни представляло собой решетку из бронзовых полос; на нее клали кирпичи, засыпали их пемзой и только потом уже накладывали раскаленных углей (такое же отопление было первоначально и в Стабиевых банях).
Дверь из тепидария несколько наискосок от той, через которую входили из аподитерия, вела в кальдарий, самое жаркое помещение во всей бане (calidus — «горячий»), где посетитель уже через несколько минут обливался потом. Помещение это, вытянутое в длину, как и тепидарий, значительно превосходило его размерами (16.25x5.35 м). С одной стороны оно заканчивалось глубокой, полукруглой нишей, где на толстой подставке из лавы в 1 м высотой стоял огромный, но неглубокий таз (labrum) диаметром почти 2 1/2 м (именно такой таз поставили в Ланувии двое новых севиров). В него была проведена бронзовая труба, из которой бил фонтан. Под этим душем (вода, вероятно, была тепловатой) обмывались после мытья в горячей ванне, помещавшейся у противоположной стены и занимавшей почти весь этот конец кальдария (ванна эта называлась alveus или solium; тут она была белая мраморная, имела в длину 5.05 м, в ширину 1.59 м, но в глубину только 0.6 м). В ней свободно могло усесться человек десять; заднюю стенку ванны поставили с наклоном, чтобы к ней удобнее было прислониться. В нише над тазом пробито четыре окна: одно большое прямоугольное, под ним маленькое круглое и по сторонам его два небольших квадратных: строители бани позаботились о том, чтобы в этом жарком и душном помещении не застаивался пар и был доступ свежему воздуху.
Росписи в кальдарии не было: от влажного, насыщенного паром воздуха краски все равно скоро бы погибли. Только в куполе над тазом имелся рельефный орнамент: крылатые женщины парят в высоте. Зато очень остроумно устроен сводчатый потолок: от одного карниза до другого по всему своду шли поперечные желобки, которые подчеркивали и форму потолка и в то же время образовывали ряд маленьких каналов, по которым стекала вода, образующаяся от осевшего пара. Обогревался кальдарий горячим воздухом, который шел по трубам, проложенным в стене; горячим воздухом прогревался и «висячий пол».
Женское отделение устроено гораздо проще: отдельного фригидария нет; бассейн с холодной водой, значительно меньших размеров, чем в мужском отделении, находился в аподитерии, но зато горячим воздухом отапливался не только кальдарий, но и тепидарий. От мужского отделения женское было наглухо отделено; у него был свой дворик или садик, где на одной колонне стояли солнечные часы, а на другой, вероятно, какая-то статуя.
План Малых бань в той части, где находятся специально банные помещения, стандартный: в каждой общественной бане мы найдем аподитерий, фригидарий, тепидарий и кальдарий (иногда, как в женском отделении, для бассейна с холодной водой отводят место в аподитерии, а в маленьких домашних баньках обходятся и вовсе без него). В Стабиевых банях окажутся все эти три уже знакомые нам помещения, но окажется и нечто новое: обширная, почти 700 м2, обнесенная с трех сторон крытой колоннадой площадка — греческая палестра.
Самниты, бывшие хозяевами Помпей до самой Союзнической войны, усвоили многое от своих соседей-греков, культура которых широко разлилась по Кампании. От греков молодежь заимствовала любовь к гимнастическим упражнениям: палестра была данью греческим вкусам. Строители Малых бань обошлись без палестры, может быть, по соображениям топографическим (не хватало места) или чисто хозяйственным (городская касса сразу после войны вряд ли была полна), но очень вероятно, что действовала здесь и направленность «идеологическая»: победителям хотелось утвердить наперекор греческим обычаям образ жизни чисто римский. Римляне никогда не могли вполне отделаться от некоторого пренебрежения к гимнастике; юноша, упражнявшийся с гантелями, поступил бы, по мнению Марциала, гораздо разумнее, если бы вместо этого бессмысленного занятия вскопал виноградник (XIV. 49). И все-таки любовь к спорту завоевывала все более широкие круги, и начиная с I в. н. э. никакая баня, если у строителей хватает средств, не обходится без палестры; для нее отведено место во дворе недостроенных помпейских бань, она есть и в частновладельческой помпейской бане, есть и в Остийских банях, не говоря уже об императорских термах в Риме. По гигиеническим установкам того времени требовалось, как мы видели, хорошенько пропотеть перед баней, и лучшим средством для этого были игры и упражнения на палестре. Марциал перечислил их почти все (IV. 19; VII. 32): «учитель с расплющенными (от ударов) ушами» обучает молодежь «боксу», юноши состязаются в беге и борьбе, фехтуют, учась на деревянном чурбане искусству метко наносить удары мечом, «выжимают тяжести», составляют партии для игры в мяч. Римляне любили эту забаву, развлекались ею с детских лет и считали ее в числе средств, которыми «борются со старостью» (Pl. epist. III. 1. 8). Любителями мяча были Муций Сцевола, знаменитый юрист, Меценат и Цезарь (Cic, de or. 1. 217; Hor. sat. I. 5. 49; Macr. sat. II. 6. 5); Август довольно рано отказался от всяких физических упражнений, кроме игры в мяч (Suet. Aug. 83). Сенека, включивший эту игру в число занятий, на которые попусту тратится жизнь (de brev. vitae, 13. 1), с увлечением предавался этому «пустому времяпрепровождению» и был дотошным знатоком одной из труднейших игр в мяч, а именно «треугольника» (de ben. II. 17. 3–5; 32. 1). Игра эта заключалась в следующем: на земле рисовали треугольник, и трое игроков становились по его углам. Задача была в том, чтобы не только поймать на лету мяч, но тут же «быстро и с расчетом» отбросить его обратно одному из партнеров. Действовать приходилось обеими руками; у кого левая оказывалась недостаточно проворной, того обзывали «деревенщиной» (Mart. XIV. 46). Счет мячам, упавшим на землю, вели «болельщики», в которых недостатка не было; соотношение пойманных и упавших определяло проигрыш или выигрыш. «Треугольник» требовал напряженного, ни на минуту не ослабевающего внимания и большой ловкости. Другая игра несколько напоминала нынешний баскетбол. Играющие (их могло быть довольно много) разделялись на две партии, которые выстраивались одна против другой. За каждой партией, на довольно большом расстоянии от игроков, проводили длинную черту; посередине между обеими партиями клали мяч. Схватившие этот мяч первыми старались забросить его как можно дальше через головы противников, а те поймать и швырнуть обратно, стараясь поддать так, чтобы он упал хотя бы сразу за бороздой, проведенной позади противников. Партия, которой пришлось переступить эту черту, считалась в проигрыше. Была еще игра, о которой мы знаем только, что маленький плотный мяч (он звался harpaston от harpazo — «похищаю») надо было «похитить» среди свалки множества игроков, с криком в клубах пыли гонявшихся за этим мячом по палестре (Mart. IV. 19. 6; XIV. 48).
Набегавшись и накричавшись, покрытые пылью и потом, игроки шли мыться, предварительно счистив с себя скребком пыль и масло. В Стабиевых банях возле палестры находился под открытым небом бассейн (30 м2); здесь в прогретой солнцем воде мыться было приятно. Молодежь иногда и удовлетворялась только холодным умыванием, но чаще, смыв с себя грязь и пот, шли в тепидарий, отдыхали там и затем уже направлялись в кальдарий. В I в. н. э. в банях появляется особое отделение, где прогреваются в сухом горячем воздухе; называется оно laconicum.
Сенека, который был прекрасным и тонким наблюдателем и любил наблюдать и поучать на конкретном материале своих наблюдений, воспользовался баней Сципиона, чтобы уличить своих современников в их извращенном пристрастии к роскоши: «…жалким бедняком сочтет себя человек, если в стенах его бани не сверкает огромных кругов драгоценного мрамора… если вода льется не из серебряных кранов… теперь норой назовут баню, если она поставлена не так, чтобы солнце круглый день заливало ее через огромные окна, если в ней нельзя в одно и то же время и мыться, и загорать, если нельзя из ванны видеть поля и море… теперь баню накаляют до температуры пожара; рабу, уличенному в преступлении, следовало бы только здесь вымыться. По-моему, нет никакой разницы между баней нагретой и охваченной огнем» (Sen. epist. 86. 4-12). Археологический материал подтверждает многие места этого письма. Новые бани в Помпеях (их называют Центральными, по их местоположению) не были докончены[100], и мы не можем судить о том, как их собирались отделывать внутри, но уже самый план их говорит о том, насколько прихотливее и взыскательнее стали помпейцы за то столетие, которое отделяет постройку Малых бань от постройки Центральных. На большой палестре (200 м2 с лишним) устроен под открытым небом, как и при Стабиевых банях, бассейн для обмывания, но он вдвое больше (около 60 м2). Отдельного фригидария нет, но в аподитерии поставили ванну, наполнявшуюся холодной водой: очевидно, решили, что с любителей холодного купания хватит и ее место с бассейном на палестре. Все три помещения — аподитерий, тепидарий и кальдарий — выходят на палестру каждое тремя широкими, обращенными на юго-запад окнами. С полудня помещения эти были залиты солнцем, и посетители, по слову Сенеки, «могли вариться при ярком свете» (вспомним, как скупо были освещены и Малые, и Стабиевы бани). Для того чтобы «вариться», в Центральных банях было достаточно места: не только кальдарий, но и тепидарий должны были прогреваться горячим воздухом, который шел под полом и поднимался по стенам; имелся еще laconicum, где можно было пропотеть, «выпариться» в горячем сухом воздухе. Эта сухая баня считалась очень полезной, «если из организма надо было извлечь испорченные соки» (Cels. II. 17).
И в Малых, и в Стабиевых банях было женское отделение; в Центральных его нет. Мылись здесь мужчины в одно время, а женщины в другое? В маленьких городках, где не было средств выстроить особое отделение для женщин, так и поступали; в уже упомянутом Випаске, например, женщинам полагалось мыться в первую половину дня, а мужчинам во вторую, после 2–3 часов дня. Предназначались Центральные бани для одних мужчин? Или женщины и мужчины мылись вместе? Что такой обычай существовал в Риме, мы это знаем, но все эти Галлы, Савфеи и Лекании, которых поминает Марциал и которые мылись «вместе с юношами и стариками» (III. 51 и 72; VII. 15; XI. 47 и 75), были женщинами определенного типа. К ним можно добавить еще эмансипированных любительниц спорта, которые мелькают у Марциала и Ювенала, и, возможно, женщин типа Клодии, любовницы Катулла. Во всяком случае Плиний имел основание взывать к тени Фабриция: «О, если бы он увидел… женщин, которые моются вместе с мужчинами!» (XXXIII. 153), а императоры — издавать запретительные постановления. Адриан «установил раздельное мытье для мужчин и женщин» (Hist. Aug. Adr. 18. 10), но, видимо, распоряжение это было вскоре забыто, так как Марку Аврелию пришлось сызнова «воспретить совместное мытье» (Hist. Aug. M. Ant. Philos. 23. 8). Гелиогабал разрешил его и сам «всегда мылся вместе с женщинами» (Heliog. 31. 7). Александр Север вновь запретил «смешанные бани» (Alex. Sev. 24. 2).
«Бани, любовь и вино — до старости жили мы вместе»: неизвестный автор поставил слово «бани» впереди по требованию гексаметра, но они вправе занять это место и по своему значению в жизни древнего римлянина. Ежедневное посещение бани — оно вошло в обычай с I в. н. э. — предписывалось элементарным правилом гигиены, требовавшей соблюдения физической чистоты: в южном климате, под знойным солнцем, в тесноте, пыли и грязи городских улиц и квартир-конур это требование без ежедневного мытья было бы неосуществимо. Затем баня, по воззрениям тогдашней медицины, принадлежала к числу действенных врачебных средств, и при лечении некоторых болезней без нее нельзя было обойтись. А кроме того, бани были местом встреч и сборищ, веселых игр и спортивных радостей. Марциал, перечисляя то, чем красна жизнь, называет рядом с избранными книгами баню (II. 48). На одной из плит Тимгадского форума выцарапана игральная доска, и в ее клеточки какой-то досужий игрок постарался вписать формулу, которая объясняла, в чем смысл жизни: «охотиться, мыться, играть [в кости], смеяться — это вот жизнь». Мы видели, с каким вкусом и усердием помпейцы украшали свои бани, а Помпеи были только небольшим и невидным городом. Богачи, современники Сенеки и Марциала, превращают свои бани в настоящие дворцы, где «один человек располагает пространством не для одного» (Mart. XII. 50. 2). Хозяин убирает их статуями и колоннами, которые «ничего не поддерживают», но поставлены как украшение и показатель затраченных средств, устраивает искусственные водопады, чтобы слушать «шум воды, скатывающейся по ступеням», заказывает дорогие мозаики для полов; «мы дошли до таких прихотей, что желаем ступать только по драгоценным камням»; «наши бассейны обложены фасосским мрамором, который когда-то редко видели и в храме» (Sen. epist. 86. 6–7). Стены инкрустировали и облицовывали разным мрамором: по словам Марциала, в бане Клавдия Этруска, сына императорского отпущенника, «в одном месте зеленел тайгетский камень и состязались своей разной окраской толстые плиты, которые вырубили фригиец и житель Ливии» (Mart. VI. 42; Stat. Silv. I. 5). Иногда добавлялся еще мрамор из Кариста (Mart. IX. 75. 7)[101]. Вся эта роскошь меркнет, однако, перед императорскими термами в Риме.
Первые термы выстроил в Риме Агриппа, завещавший их в бесплатное пользование римскому населению. Рядом с ними на Марсовом Поле построил свои термы Нерон (впоследствии они были отремонтированы Александром Севером, почему иногда и называются Александровыми). Недалеко от Неронова Золотого дома находятся термы Тита; к северо-востоку от них, почти рядом, были Траяновы термы, где в царствование этого императора мылись женщины. Позднее воздвигнуты были термы Каракаллы, официально именуемые Антониновыми; они находились около Аппиевой дороги, за Капенскими воротами, между Авентином и Целием. Между Квириналом и Виминалом лежали термы Диоклетиана, занимавшие 13 га. Тепидарий их Микеланджело превратил в церковь, существующую и поныне. Национальный Римский музей нашел себе приют в этих же развалинах.
Лучше всего сохранились термы Каракаллы, которые уже в V в. н. э. считались одним из чудес Рима. Они занимали площадь в 11 га. Главное здание, самый «банный корпус», лежит в парке, который окружен сплошной линией разных помещений. Справа и слева от главного входа устроены две больших экседры; перед каждой из них палестра. В задней части сада (напротив главного входа), в правом и в левом углах, две просторных залы; судя по их внутреннему оборудованию, их следует считать библиотеками; с трех сторон вдоль стен шли низенькие приступки, по которым поднимались к нишам, где хранились свитки. В центре между этими залами расположены амфитеатром ряды сидений; ряды эти несколько закругляются к обоим концам. Перед ними — стадион, смотреть на который можно было и из самих терм (из задних комнат), и с этого амфитеатра. Над ним повыше находились цистерны с водой для терм: 64 сводчатых помещения, шедших в два ряда и в два этажа. Вода для этих цистерн была отведена из Aqua Marcia.
В «банный корпус» вело четыре входа; через два центральных входили в крытые залы, находившиеся по обе стороны фригидария. Над фригидарием крыши не было; за ним на одной оси лежала большая зала, которую долгое время ошибочно принимали за тепидарий, хотя в ней нет никаких приспособлений для топки, тепидарий и за ним круглый кальдарий, купол которого (35 м в диаметре) поддерживало восемь мощных пилястров; два из них и посейчас стоят на месте. Кальдарий окружали маленькие отделения, где можно было мыться поодиночке. По обе стороны от кальдария были расположены комнаты для собраний, рецитаций и т. п.
Среди множества всяческих помещений, находившихся справа и слева от этих предназначенных для мытья комнат, следует отметить две палестры, два больших открытых двора, окруженных с трех сторон колоннадой. Палестры эти расположены совершенно симметрично: одна — на северо-восточной, а другая — на северо-западной стороне здания, на каждую из них выходила абсида. В полу этих абсид находилась знаменитая мозаика с фигурами атлетов, относившаяся, вероятно, к IV в. н. э. (найдена в 1824 г., хранится в Латеранском музее). Императоры не только стремились к художественной отделке своих терм, не только облицовывали стены мрамором, покрывали мозаиками полы и ставили великолепные колонны: они систематически собирали здесь произведения искусства. В термах Каракаллы стояли когда-то Фарнезский бык, статуи Флоры и Геркулеса, торс Аполлона Бельведерского (не считая множества других менее значительных статуй); знаменитая группа Лаокоона была найдена в термах Траяна. Сюда приходили не только смыть грязь, здесь отдыхали. Особенное значение имели термы для бедняков, теснившихся на антресолях своих мастерских или где-то «под черепицами» в душной грязной квартире без воздуха и света с видом на грязные стены противоположного дома, до которого только что нельзя было дотянуться рукой. Какое чувство физического и душевного облегчения испытывал человек, который из тесноты, гама и безобразия своего жилья и своего квартала попадал в эти огромные залы, отделанные со всей роскошью, доступной только для императорской казны, украшенные такими произведениями искусства, которые превращали эти бани в богатейший музей! Недаром один из современных ученых назвал термы лучшим подарком, который императоры сделали римскому населению. Посетитель находил здесь и клуб, и стадион, и сад отдыха, и дом культуры. Каждый мог выбрать себе то, что было ему по вкусу: одни, вымывшись, усаживались поболтать с друзьями, шли поглядеть на борьбу и гимнастические упражнения и самим заняться ими; другие бродили по парку, любовались статуями, засиживались в библиотеке. Люди уходили с запасом новых сил, отдохнувшие и обновленные не только физически, но и нравственно.
Состав и количество персонала, обслуживающего бани, менялся, конечно, в зависимости от их величины и характера. В римских термах работал, надо думать, не один десяток людей. В колумбариях императорского дома и знатных римских семейств есть таблички с именами рабов-банщиков (balneator), на которых, очевидно, лежал главный надзор за банями их хозяев (CIL. VI. 6243, 7601, 8742, 9102, 9216). Если городская баня была платной, то город обычно сдавал ее в аренду, и на арендатора (conductor) налагался договором ряд обязательств, выполнение которых проверялось эдилами. До нас целиком дошел такой договор из Випаска (CIL. 11. 5181): в нем указано, с какого и до какого часа бани должны быть открыты, какую плату с посетителей может взимать арендатор, в каком количестве должна иметься вода и какой штраф уплачивает арендатор при нарушении принятых им обязательств. Входная плата, как уже говорилось, была ничтожной, и естественно возникает вопрос, почему бани считались предприятием доходным? А что это было именно так, об этом свидетельствует наличие частновладельческих бань и в Риме, и в Помпеях. Суровые параграфы договора и жалкие гроши от посетителей не отпугивали предприимчивых дельцов от аренды випасской бани; греки, содержатели бань в Риме, все эти Стефаны и Гриллы, не взялись бы за дело, не сули оно им жирной выгоды.
Кроме платы, вносимой посетителями, у хозяина имелись и другие статьи дохода. Не все посетители являлись в сопровождении собственной прислуги, помогавшей при мытье, и хозяин предоставлял своим клиентам возможность пользоваться услугами его рабов, которые за скромную плату стерегли их одежду, массировали, натирали оливковым маслом, выдергивали особыми щипчиками волосы (мода императорского времени требовала, чтобы волос под мышками не было). Это один добавочный источник прибыли. Был и другой, более обильный. Сенека, рассказывая о том, что делается в банях, упоминает колбасника, пирожника и «всяких разносчиков из харчевни», которые выкликали здесь свой товар (epist. 56. 2). Они получали от хозяина бани право торговать своим товаром в его заведении, конечно, за плату; мог он, покупая у них съестное, продавать его и от себя с некоторой «накидкой». Есть и пить в банях было установившимся обычаем, и ели, конечно, не на ходу: хозяин устраивал при бане «ресторан» с наибольшим доступным ему комфортом, и за этот комфорт приходилось платить. В Помпеях владелец бань в VIII районе устроил при них собственную харчевню, где посетители могли и выпить, и закусить. Оборотистый хозяин понимал, что не прогадает, беря на себя управление городской баней или строя свою собственную[102].
Глава восьмая. Дети
Рождение ребенка было праздником, о котором оповещали всех соседей венки, повешенные на дверях. Отец поднимал младенца, которого клали перед ним на землю; это значило, что он признавал его своим законным ребенком. А он мог отвергнуть его, и тогда новорожденного выбрасывали. С этим жестоким обычаем боролись еще христианские писатели, и Минуций Феликс указывает на него, как на одно из преступлений, которое в языческой среде таковым не почиталось: «Вы иногда выбрасываете ваших сыновей зверям и птицам, а иногда предаете жалостной смерти через удавление» (Octav. 30. 2). Только при Александре Севере выбрасывание детей было объявлено преступлением, которое приравнивалось к убийству.
Право выбросить ребенка, продать его или даже убить[103] целиком принадлежало отцу; — «нет людей, которые обладали бы такой властью над своими детьми, какой обладаем мы» (Gaius, I. 55). Что действительно сказал отец Горация своему сыну, убившему сестру за то, что она оплакивала врага родины, и произошел ли весь этот трагический эпизод в действительности, это в данном случае не имеет значения: важно заявление, которое Ливий, современник Августа, влагает в уста старика-отца: если бы поступок сына был несправедлив, он, отец, сам казнил бы сына. Давший жизнь имел право ею и распоряжаться: известная формула — «я тебя породил, я тебя и убью» — развилась в логическом уме римлянина в систему обоснованного права, именовавшегося «отцовской властью» (patria potestas). Это было нечто незыблемое, освященное природой и законом. Когда в грозный час войны трое военных трибунов, облеченных консульской властью, спорят в сенате о том, кому идти воевать (дело происходит в V в. до н. э.) — городские дела в такую минуту кажутся слишком ничтожными, и все трое рвутся к войску, — то отец одного из них приказывает ему остаться в Риме «священной властью отца» (maiestas patria). Этого приказа достаточно, чтобы прекратить и спор, и необходимость метания жребия: отцовское слово оказалось сильнее даже конституционных постановлений. Сын может дожить до преклонных лет, подняться до высших ступеней государственной карьеры, приобрести почет и славу (vir consularis et triumphalis), он все равно не выходит из-под отцовской власти, и она кончается только со смертью отца. Жизнь сумела обойти ряд законов: поставить иногда раба, бесправное существо, «вещь», выше всех свободных, дать женщине, которая всю жизнь должна находиться под опекой отца, брата, мужа, права, которые уравнивали ее с мужчиной, — отцовская власть оставалась несокрушимой. А. Фульвия, отправившегося к Катилине, отец-сенатор приказал вернуть с дороги и убить (Sal. Cat. 39. 5); Сенека помнил какого-то Трихона, римского всадника, который засек своего сына до смерти (de clem. I. 15. 1). Он же рассказывает, что Тарий сам держал суд над своим юным сыном, уличенным в составлении планов отцеубийства. На суд этот были приглашены родственники и сам Август. И только при Константине казнь сына объявляется убийством.
Ребенка, которого «поднял» отец, купали, заворачивали в пеленки[104] и укладывали в колыбель. На восьмой день девочке и мальчику на девятый нарекали имя; день этот (dies lustricus) был семейным праздником: собирались близкие, приносилась жертва, очищавшая ребенка и мать, и устраивалось угощение, соответствовавшее достатку родителей. Крохотное беспомощное существо было особенно легкой и привлекательной добычей для таинственных злых сил, которые всегда начеку: к спящему младенцу ночью подлетают стриги, страшные существа с загнутым клювом и крючьями вместо когтей, которые роются во внутренностях малютки и упиваются его кровью (Ov. fast. VI. 133–140). Ничего не стоит сглазить ребенка: человек часто сам не знает, что у него злой глаз; есть ведь отцы, которым матери боятся показать их собственных детей. Ребенка надо защитить и охранить: против сглаза помогает черный непрозрачный камень, который называется antipathes (Pl. XXXVII. 145): его следует надеть новорожденному на шею. Предохранят его также кораллы (Pl. XXXII. 24) и янтарь (Pl. XXXVII. 50), а если ребенку повесить волчий зуб, у него легко прорежутся зубы, и он не будет подвержен испугу (Pl. XXVIII. 257). Золото отвращает всякое колдовство (Pl. XXXIII. 84), и ребенку дарят маленькие золотые вещички (crepundia), которые служат ему одновременно и игрушками, и амулетами. Их нанизывают на цепочку или на шнурок и вешают через плечо или на шею. Героиня Плавтова «Каната» перечисляет некоторые из таких игрушек-амулетов: крохотный золотой меч, золотой топорик, серпик, две руки, соединенные в рукопожатии, золотая булла. Сохранились целые ожерелья этих амулетов; одно из них, между прочим, найдено в Керчи[105]. Особое место среди них занимает названная и у Плавта булла. Это раскрывающийся медальон чечевицеобразной формы, в который вкладывали какой-нибудь амулет, да и сама булла служила им. Первоначально носить золотую буллу имели право только дети знатных семейств, позже — все свободнорожденные, и здесь разницу создавало только наличие средств: бедные люди надевали на своих детей кожаные буллы. Мальчики носили их до дня своего совершеннолетия. Теперь им, взрослым людям, колдовство уже не так страшно, и в этот день медальоны вешают около изображения домашних Ларов как жертву им (Pers. 5. 31).
В старых и старозаветных римских семьях новорожденного кормила мать; так было в доме у Катона (Plut. Cato mai, 20). Фаворин, друг Плутарха и Фронтона, произнес целую речь в защиту обычая, при котором «мать целиком остается матерью своего ребенка… и не разрывает тех уз любви, которые соединяют детей и родителей», поручая ребенка кормилице, «обычно рабыне, чужестранке, злой, безобразной, бесстыдной пьянице» (Gell. XII. 1). На саркофагах с изображениями сцен из детской жизни мы часто увидим мать, кормящую ребенка.
Обычай брать для новорожденного кормилицу стал, однако, к концу республики очень распространенным; Цицерон по крайней мере пишет, что его современники «всасывают заблуждения с молоком кормилицы» (не матери — Tusc. III. 1. 2). Кормилицы упоминаются в ряде надписей; иногда кормилица с гордостью сообщает, кто были ее вскормленниками: у семи правнуков Веспасиана была кормилицей Тация (CIL. VI. 8942).
Кормилица часто оставалась в доме и после того, как ее питомец подрос (Iuv. 14. 208 и схолия к этому месту). Она забавляет его, болтает с ним, рассказывает ему сказки, которые вызывают пренебрежительную усмешку в образованных кругах — «старушечьи россказни» (Cic. de nat. deor. III. 5. 12; Tib. I. 3. 84; Hor. sat. II. 6. 77), и которые были бы кладом для современного этнографа. Эта рабыня или отпущенница, преданная, любящая, сроднившаяся с ребенком, который вырос на ее руках, постепенно превращалась из служанки в своего человека, жившего радостями и печалями семьи. Нередко случалось, что няня переселялась в новую семью своей питомицы, когда та выходила замуж. Женская и детская половины дома оставались тем местом, где она была помощницей, доверенным лицом и правой рукой своей молодой госпожи, вместе с ней переживая радости и печали ее новой семейной жизни.
К мальчикам приставляли «педагога» — старого, почтенного раба или отпущенника, обычно грека, чтобы дети еще в раннем возрасте выучивались греческому языку. «Педагог» исполнял обязанности нашего «дядьки» XVIII в., сопровождал всюду своего питомца, учил его хорошим манерам — «так следует ходить, так вести себя за обедом» (Sen. epist. 94. 8), дирал за уши, а иногда прибегал и к более крутым мерам; император Клавдий жаловался на свирепость своего дядьки (Suet. Claud. 2. 2); перед Харидемом, дядькой Марциала, трепетал весь дом, и старик не унимался в своих наставлениях поэту, когда тот уже брил бороду (Mart. XI. 39).
Дети, подрастая, принимались за игры. Братья и сестры росли вместе: играли, ссорились, поколачивали друг друга, плакали и мирились по сто раз на дню. Им покупали игрушки, ценность которых зависела, конечно, от состояния родителей, но «сюжеты» которых были неизменно одинаковы: глиняные раскрашенные звери и животные, повозочки и специально для девочек куклы, часто с подвижными членами. Одну такую куклу, вырезанную из дуба и прекрасно сохранившуюся, нашли в Риме; на пальцах у нее были надеты миниатюрные кольца. Так же, как и теперь, у кукол имелось свое «хозяйство»: одежда, которую шили иногда заботливые руки няни или матери, а то и неумелые пальцы самой маленькой хозяйки, украшения, посуда. Дети часто сами находили себе игрушки: раковинки и пестрые камешки занимали среди них первое место. Иногда они делали игрушки сами. Лукиан рассказывает, как он в школе лепил из глины и воска лошадей, быков и людей, неоднократно получая за это пощечины от учителя (somn. 2); римские ребята вряд ли отличались от греческих.
Играли они в те же игры, в какие и сейчас играют дети по всему свету: бегали взапуски, строили из песка домики (занятие, вызвавшее у Сенеки горькие размышления о том, что взрослые отличаются от детей только видом, — de const. sapient. 12. 1–3), прятались друг от друга, играли в чет и нечет, бегали с обручем, гоняли, подстегивая хлыстиком, кубарь, скакали верхом «на длинной тростинке» (Hor. sat. II. 3. 247–248; Mart. XIV. 8; Tib. I. 5. 3–4), качались на качелях. Специально мальчишеской игрой было бросание камешков в цель и пускание их по воде «блином»; «игра эта состоит в том, чтобы, набрав на берегу моря камешков, обточенных и выглаженных волнами, взять такой камешек пальцами и, держа его плоской поверхностью параллельно земле, пустить затем наискось книзу, чтобы он как можно дальше летел, кружась над водой, скользил над самой поверхностью моря, постепенно падая и в то же время показываясь над самыми гребнями, все время подпрыгивая вверх; тот считается победителем, чей камешек пролетает дальше и чаще выскакивает из воды» (Min. Fel. Oct. 3. 6). Мальчики играли в солдат, в гладиаторов, в цирковых возниц; подарок маленькой зеленой туники того самого цвета, который носили настоящие возницы «партии зеленых», приводил мальчугана, конечно, в восторг (Iuv. 5. 143 и комментарий Фридлендера). Играли они также «в суд и судьи». Перед «судьей» шли ликторы с пучками розог и секирами, он садился на возвышении и творил «суд». Эта игра была любимой забавой мальчика, который стал впоследствии императором Септимием Севером (Hist. Aug. I. 4).
Среди игр, которые перечисляет Гораций, упомянуто «запряганье в повозочку мышей» (sat. II. 3. 247). Кто обучал мышей? Сами ребята? Специальные дрессировщики животных, у которых и покупали уже обученных мышей? У нас нет данных, чтобы ответить на эти вопросы.
Детские игры, конечно, разделяли домашние животные: на помпейской фреске мальчик ведет на веревочке обезьяну, одетую в плащ с откинутым капюшоном; на саркофагах изображены маленькие колесницы, запряженные баранами или козлами, которые везут мальчика, держащего в одной руке вожжи, а в другой кнут. Сынишка Регула, страшного доносчика Домицианова времени, катался верхом на пони и впрягал их в повозку. У него были собаки, крупные и маленькие, и разные птицы: соловьи, попугаи[106], дрозды (Pl. epist. IV. 2. 3). Птицы в детском мире были очень любимы. Примигений, сын одного из гостей Тримальхиона, «с ума сходил по птицам»; отец постарался спасти его от этой пагубной страсти, свернув шею трем его щеглам и свалив вину на хорька (Petr. 46). На одном саркофаге мальчик в претексте с буллой на шее держит в руках и ласкает крупного ворона, которого он, может быть, выучил говорить[107]. Сохранилась статуэтка мальчика с голубем в руках: римляне очень любили эту птицу.
Семилетний возраст был поворотным пунктом в жизни мальчика. Сестры его оставались с матерью и няней, он же «уходил из детства»: начинались годы учения, и первые шаги мальчик делал под руководством отца.
Плутарх в биографии Катона Старшего оставил хорошую памятку об этом первоначальном обучении в старинных римских семьях (Cato mai, 20): отец учил сына читать и писать (Катон собственной рукой крупными буквами изложил для мальчика отечественную историю), ездить верхом, метать дротик, биться в полном воинском снаряжении, бороться с водоворотами и стремительным речным течением. Не были забыты уроки «бокса»; отец закалял мальчика, приучая его к физическому напряжению, к боли, к тому, чтобы стойко переносить жару и холод: он был для него «и учителем, и законодателем, и руководителем в физических упражнениях» (Cato mai, 20). Можно не сомневаться, что по мере того как мальчик подрастал, отец знакомил его с сельским хозяйством в разных его аспектах, начиная со свойств почвы и севооборота и кончая правилами рациональной постановки дела. Эмилий Павел, получивший сам «старинное римское воспитание», так же воспитывал и своих детей. Поклонник греческого образования, человек из дружеского круга Сципионов, он «после победы над македонским царем Персеем просил афинян прислать для обучения его детям самого испытанного философа» (Pl. XXXV. 135) и окружил своих детей целым штатом греческих учителей и художников, но неизменно отдавал им все свободное время: присутствовал на их уроках и при гимнастических упражнениях (Plut. Aem. 6). Отец Аттика, друга Цицерона, «сам любил науки и обучал сына всему, с чем ознакомиться надлежало ребенку» (Nep. Att. 1. 2)[108].
Еще важнее, чем знания, приобретаемые на этих уроках, была та нравственная атмосфера, в которой ребенок рос. Горячая любовь к своей стране, готовность жертвовать для нее всем, — «благосостояние государства да будет главным законом» (Cic. de leg. III. 13. 38), — убеждение в ее абсолютном превосходстве над всеми другими, гордость родовыми традициями, — маски предков мог он рассматривать ежедневно, и о деяниях этих мужей, которыми семья гордилась, часто рассказывали ему старшие — сознание того, что он наследник их доблести и долг его не изменить тому, что завещано рядом поколений, — вот тот «духовный воздух», которым с малолетства дышал мальчик и в котором его воспитывали. Он не раздумывал над тем наследием, которое оставили предки, и не оценивал его; работала не мысль, а чувство, и оно предписывало определенную линию поведения на всю жизнь от момента, когда он надевал тогу взрослого человека, и до того часа, когда вереница предков провожала до погребального костра достойного представителя их рода. «Рим и сила его держится старинными нравами», — сказал Энний, и Цицерону эти слова казались изречением и предсказанием божества (de rep. V. I. I). Деций Мус, видя паническое бегство войска, обрекает себя на гибель как искупительную жертву: «Что медлю я покориться нашей семейной судьбе? Нашему роду дано жертвовать собой во избавление государства: вместе с собой приношу я Матери-Земле и подземным богам вражеские легионы» (Liv. X. 28. 13)[109]. Это старинное воспитание имел в виду Цицерон, вкладывая в уста Сципиона Африканского заявление, что домашнему быту и домашним наставлениям он обязан больше, чем книжному учению (de rep. I. 22. 36). «В старину было так установлено, что мы учились, не только слушая слова старших, но и глядя на их поступки: мы знали, как надлежит нам поступать в недалеком будущем и какой урок передать младшему поколению», — эту прекрасную характеристику старинного воспитания дал Плиний Младший (epist. VIII. 14. 4–6), сам получивший такое воспитание в глуши родного Комума[110].
Когда мальчик надевал тогу взрослого — обычно 15–16 лет от роду, отец поручал его заботам кого-либо из крупных государственных людей, и для юноши начиналась «начальная школа форума» (tirocinium fori). Отец Цицерона привел его к Кв. Муцию Сцеволе, авгуру, великому знатоку права, — «я не отходил от него ни на шаг… я старался стать образованнее, поучаясь у него» (Cic. Lael. I. 1). Юноша сопровождал своего наставника в сенат, присутствовал при обсуждении государственных вопросов часто первостепенной важности, слушал выступления первых ораторов своего времени, наблюдал за борьбой партий, «был зрителем, прежде чем стать участником»; в действии изучал он механизм государственной машины; вместе со своим руководителем шел он в суд, отправлялся в народное собрание, — «учился сражаться на поле сражения» (Tac. dial. 34). После этого практического введения в политическую жизнь начиналась военная служба, и юноша или оставался в рядах армии, или же возвращался в Рим и начинал свою политическую карьеру.
Так проходило детство и юность человека сенаторского или всаднического сословия. А детство крестьянского сына или сына ремесленника?
О нем не сохранилось никаких источников, но мы можем представить его себе довольно ясно. Мальчик мог тоже строить домики из песка, забавляться камешками и ловить птиц, но уже очень рано начинал он в меру сил и способностей принимать участие в трудовой жизни семьи: помогал матери в огороде, пропалывал вместе со старшими ячмень и пшеницу, пас вместе с домашней собакой несколько штук овец или коз. С возрастом и работа становилась труднее; большой мальчик, он был уже помощник отцу: жал и косил, на легкой почве ходил за ралом. Это практическое обучение шло рядом с воспитанием нравственным; отец был человеком бедным и незнатным, но богатством чувств и мыслей не уступал представителю старинного рода. Римское государство создали не Корнелии и Метеллы — они были лишь представителями народа, стойко и безропотно выносившего все тяготы, которые взваливала на его плечи историческая судьба. Чувства, которыми проникнута речь Лигустина, владельца одного югера земли и маленькой хатки, по существу те же, которые заставили Деция идти на смерть: та же самоотверженная готовность служить родной стране, то же признание ее благоденствия высшим законом (Liv. XLII. 34. 1-12). Крестьянский мальчик так же, как и его аристократический ровесник, рос в здоровой атмосфере строгой дисциплины, твердых семейных устоев и спокойного патриотизма. Он был связан с родной землей кровными, неразрывными узами: ее слуга и хозяин, защитник и сын.
Хуже жилось, конечно, городским ребятам, особенно если город, в котором они жили, был таким большим, разноплеменным и во многих отношениях нездоровым, как Рим. Пусть крестьянскому мальчику приходилось иногда тяжело, и он уставал, но он работал на чистом воздухе; окружающая природа насыщала юную душу впечатлениями прекрасными и величавыми, и грозными, и идиллически тихими. Городской ребенок их не знал: он рос в духоте маленькой каморки над мастерской отца или на ее задах, на грязной шумной улице. Он, конечно, тоже, как мог, помогал отцу в его работе и матери в ее хлопотах по дому, а свободные часы проводил на улице со своим сверстниками. Пробирались дети в цирк и в амфитеатр, увязывались за похоронной процессией, глазели на разные диковины, которые выставлялись на всеобщее обозрение. На носорога или тигра стоило посмотреть! А возвращение из школы сопровождалось, разумеется, шумной болтовней и веселыми забавами, не всегда, правда, невинными[111].
Апулей, вспоминая изречение древнего мудреца, писал: «Первая чаша утоляет жажду, вторая веселит, третья услаждает, четвертая безумит; с чашами Муз наоборот: чем их больше, чем крепче в них вино, тем лучше для душевного здоровья. Первая чаша у начального учителя: она кладет основы; вторая — у грамматика: сообщает знания; третья — у ритора: вооружает красноречием» (Florid. 20). Дети бедного населения пили только первую чашу: учились в начальной школе.
Начальные школы
Начальные школы появились в древней Италии рано: уже в V в. до н. э. в Риме, на Форуме, была начальная школа (Liv. III. 44. 2–6). Гул голосов «в школах грамоты» был для Ливия (VI. 25. 9) явлением повседневной, обычной жизни города. Как на доказательство широкого распространения грамотности в народе, справедливо указывают на тот факт, что во II в. до н. э. пароль в армии, по словам Полибия (VI. 34. 8-16), передавался не устно, а на табличке. Количество надписей на помпейских стенах свидетельствует о том, что грамотеи, их нацарапавшие, дальше начальной школы не пошли, но в ней все-таки побывали. Школами грамоты Италия, по-видимому, была усеяна; открыть школу мог любой: официального разрешения не требовалось. Государство в дело обучения не вмешивалось; родители сами должны были смотреть, какому учителю доверяют они своих детей, и вряд ли скромные ремесленники, мелкие лавочники и крестьяне, дети которых учились в начальной школе, были строгими оценщиками и судьями. Учитель грамоты мало чем отличался от них; был он обычно человеком темного происхождения и не широких знаний, бедняком и неудачником, для которого не нашлось в жизни лучшего места, чем место учителя начальной школы. Уважением в обществе он не пользовался: ему не дано права именовать себя «учителем» («профессором» по-латыни); он зовется просто «школьным надзирателем» или «начальником школы» (magister ludi); кресло с высокой спинкой, кафедра — не для него: на таком кресле может сидеть только «грамматик» или ритор. На него не распространяются привилегии, которые получают от императоров учителя средней и высшей школы. Платят ему гроши, из которых учитель должен еще выделить сумму на наем помещения для своей школы. Нечего, конечно, ожидать, что оно будет уютно и приветливо: учитель снимет какой-нибудь навес или мастерскую, поставит стул для себя и несколько скамеек или табуреток для учеников: они пишут, держа таблички на коленях, и столов им не требуется. Иногда у него не хватает денег даже на такое помещение, и он устраивается на открытом воздухе, где-нибудь под портиком Форума, отгораживая своих учеников от того, что их может развлечь, только занавесом. Как раз такую школу видим мы на одной из помпейских фресок.
Работы у учителя было много: учение начиналось рано, по уверению Марциала, до петухов (IX. 68. 3), и почти весь день ученики проводили в школе. Учитель отпускал их домой в полдень позавтракать (дети уходили из дому натощак и уже на ходу перекусывали лепешками, которые с раннего утра продавались в пекарнях, — Mart. XIV. 223), и потом они опять возвращались в школу до вечера. В начальной школе девочки и мальчики учились вместе.
Учились по старинке, по трафарету, установленному в какие-то незапамятные времена: учитель заставлял вытверживать наизусть названия букв и порядок их в алфавите и только затем показывал самые буквы[112]; Квинтилиан осуждал этот способ (I. 1. 24–25), может быть, и не безрезультатно. После букв переходили к складам и только потом уже к чтению целых слов. Квинтилиан настоятельно рекомендовал здесь не торопиться, «повторять и длительно втолковывать» и ни в коем случае не заставлять детей читать быстро (I. 1. 31). Совет был продиктован, конечно, длительным опытом, и, возможно, скромные учителя грамоты, поседевшие в своих начальных школах, поделились им с прославленным ритором, который ведал средним и высшим образованием и очень редко имел дело с элементарным обучением.
От чтения переходили к письму: учитель водил рукой ребенка по вдавленным на воске буквам, приучая неопытные пальцы выводить нужные линии. После этих предварительных упражнений ученик должен был уже самостоятельно копировать написанные учителем слова (Sen. epist. 94. 51). Квинтилиан предлагал здесь другой метод, сообщенный ему, может быть, тоже каким-нибудь вдумчивым учителем начальной школы, которому этот метод сберегал время: следовало вырезать буквы на деревянной дощечке; ученик обводит их своим стилем, «словно борозды». Рука у него не соскользнет, как это бывает при письме на навощенных табличках: деревянные края не допустят этого, и ребенок, «быстрее и чаще водя стилем по определенным линиям, приучит свои пальцы и не будет нуждаться в помощи чужой руки, которая ляжет на его руку»; важно научиться «писать хорошо и быстро» (I. 1. 27). Для списывания Квинтилиан советует давать детям не пустые фразы, а «какие-либо добрые наставления. Память о них сохранится до старости, и, запечатлевшись в душе чистой и нетронутой, они будут содействовать выработке добрых нравов» (I. 1. 35–36). К списыванию присоединяется диктант, тоже нравоучительный; ребята выучивают его наизусть: память рекомендовалось упражнять (Cic. ad Quint. fr. III. 1. 11).
Книги были слишком дороги, чтобы дети в начальной школе могли ими пользоваться. Обычно, выучившись читать и писать, они записывали под диктовку учителя тексты, которые им были нужны, например законы Двенадцати Таблиц, которые Цицерон учил мальчиком на память. Писали на табличках, покрытых воском, вдавливая в него буквы стилем, железным грифелем, один конец которого был острым, а другой тупым и широким, чтобы удобнее было стирать написанное. Писали и чернилами на папирусе и пергамине; книга, которую не раскупали, шла в лавочки на обертку товара и в школы: дети писали на обратной, чистой стороне листов (Mart. IV. 86. 8-11). Перьями служил тонко очищенный тростник (перья из птичьих крыльев упоминаются впервые в VII в. н. э. у Исидора Севильского, — VI. 14. 3); чернила делались из сажи и гуммиарабика (75 % сажи, 25 % гуммиарабика). Смесь эту высушивали на солнце, затем растирали в порошок и разводили водой[113]. Детей приучали писать и стилем, и перьями. В школах, где учитель обладал познаниями более обширными, он сообщал ученикам кое-какие знания по грамматике и правописанию (Quint. I. 7. 1).
Важное значение для практической жизни имело знакомство с арифметикой, главным образом с устным счетом, которому обучали с помощью пальцев (digitis computare) — пальцы левой руки обозначали единицы и десятки, правой — сотни и тысячи, а также с помощью счетной доски, абака, которая несколько напоминает наши счеты.
Детей посылали в школу обычно с семилетнего возраста, и ходили они туда лет пять — время, за которое, по словам Плавта, грамоте могла бы превосходно выучиться и овца (Persa, 173). Этот относительно длинный срок обучения не следует объяснять тупостью италийских школьников. Учиться им было гораздо труднее, чем нашим детям: сложнее были методы обучения, античный способ слитного письма затруднял чтение даже и не на первых порах, выучиться арифметическим действиям при цифровой системе римлян было делом вовсе не легким[114]. Кроме того, из пяти лет на учение приходилось не больше половины: остальное время было занято каникулами и праздниками.
Школьная дисциплина была жестокой; брань и побои — главные меры воздействия, которые знают и в начальной, и в средней школе; единственной чертой учителя, которая запечатлелась в памяти Горация, была его щедрость на удары; Августин, вспоминая в глубокой старости свои школьные годы, утверждал, что всякий, кому будет предоставлен выбор между смертью и возвращением в школу, выберет смерть (de civit. dei, XXI. 14). Марциал называл трость (ferula) скипетром учителей (X. 62. 10, ср. XIV. 80). «Проклятый школьный учитель, ненавистный и мальчикам и девочкам! Еще не пели петухи, а из твоей школы уже несется твое свирепое ворчанье и звуки ударов», — жалуется он в другой эпиграмме (IX. 68. 1–4). Трость была орудием относительно легкого наказания, которым учитель действовал по ходу занятий, не отрывая преступника от его табличек; в случаях более серьезных в дело пускались розги или ремень, который можно было заменить шкурой угря: «она толще, чем у мурен, и поэтому ею обычно бьют школьников» (Pl. IX. 77). На упомянутой выше помпейской фреске изображена сцена из повседневной школьной жизни: двое девочек, положив на колени исписанные листы, погружены в чтение, у третьего ученика, мальчика, мысли далеки от учения: ожидает ли он участи, уже постигшей его товарища, которого с выражением удовольствия на лице сечет молодой человек, по-видимому, помощник учителя, пожилого человека в плаще, стоящего тут же и спокойно наблюдающего за экзекуцией[115].
«Азбука к мудрости первая ступенька», — гласит старинная русская пословица; по всей Италии дети на нее всходили, но, кроме проклятий Марциала, которому школьный шум мешал спать, мы во всей латинской литературе не найдем ни слова для характеристики тех людей, которые помогали малышам на эту ступеньку взобраться. И только одна-единственная надгробная надпись августовского времени (CIL. X. 3969) чуть-чуть приоткрывает нам внутренний мир учителя грамоты. Звали его Фурием Филокалом («любителем прекрасного»); может быть, это прозвище было у него наследственным — он жил в полугреческой Кампании, в Капуе, — а может быть, он сам выбрал его, считая, что оно верно его характеризует. Был он бедняком, «жил скромно» (parce), состоял членом погребальной кассы, на средства которой и погребен, и прирабатывал к своему жиденькому доходу от школы составлением завещаний. Мы не можем определить объема и глубины его познаний (кое о чем он слышал от пифагорейцев, учивших, что тело — темница для души, и был осведомлен об этнографии Италии, называл себя аврунком), но нравственный идеал его вырисовывается яснее. Это чистота, внутреннее благообразие, которое определяет его отношение и к детям, и ко всем, кому с ним приходилось иметь дело. Он безупречно целомудрен в своем поведении с учениками; люди малограмотные и незнакомые с юридическими формулами могли спокойно поручить ему составить завещание: «он писал их по-честному». Его отличает благожелательность ко всем людям; «ни в чем никому не отказал, никого не обидел»[116].
Являлся ли Филокал в учительской среде исключением или же такие тихие, совестливые и добрые люди часто встречались среди этих незаметных, невзысканных судьбой людей? Мы не можем ответить на этот вопрос: материала нет.
У грамматика
Дети бедных родителей, окончив начальную школу, брались за работу; продолжали учиться только те, чьи родители принадлежали к классам более или менее состоятельным. Можно быть уверенным, что их дети начальной школы не посещали. Если в их семье не придерживались доброго старого обычая и обучал их не отец, то в своем доме или у ближайшего соседа и друга он всегда мог найти достаточно образованного раба, который мог выучить детей чтению и письму. Катонов Хилон обучал многих детей (Plut. Cato mai, 20); во времена Квинтилиана живо обсуждался вопрос, не лучше ли учить мальчика «в своих стенах», чем посылать его в школу; бывали случаи, что и курс «средней школы» уже взрослый мальчик проходил дома (Pl. epist. III. 3. 3). Большинство, однако, отправлялось к грамматику.
С грамматиками мы знакомы гораздо лучше, чем с учителями начальной школы: о «славных учителях» (professores clari) рассказал Светоний, оставивший о двадцати из них краткие биографические заметки[117]. Это не только учителя: это ученые с широким кругом интересов, иногда писатели, всегда почти литературные критики и законодатели вкуса. Они занимаются историей, лингвистикой, историей литературы, толкуют старых поэтов (Энний, Луцилий), а иногда и загроможденные ученостью поэмы своих современников («Смирна» Цинны), подготовляют исправленные издания, роются в дебрях римской старины, пишут драгоценные справочники, содержащие объяснения старых, непонятных слов и древних обычаев. Они раздумывают над вопросами преподавания, ищут новых путей, иногда безошибочно их находят и смело по ним идут (Цецилий Эпирот вводит в школу чтение современных поэтов; Веррий Флакк заменяет телесные наказания системой соревнований и наград). Отпущенники, чаще всего греки, они свои люди в кругу римской аристократии; сыновья знатных семей у них учатся; зрелые писатели (Саллюстий, Азиний Поллион) обращаются за помощью и советом. Они состоят в дружбе с людьми, чьи имена сохранила история, и умеют быть верными друзьями: Аврелий Опил не покинул Рутилия Руфа, осужденного на изгнание; Леней обрушил свирепую сатиру на Саллюстия, осмелившегося задеть Помпея, его покойного патрона. Перед ними открываются двери императорских дворцов: Юлий Цезарь учился у Гнифона, Август пригласил Веррия Флакка в учителя к своим внукам, Палатинской библиотекой ведал Гигин.
Эта ученая и учительская аристократия давала тон и указывала путь всему учительству римской школы; от способностей, сил и добросовестности каждого зависело приблизиться к этим образцам или остаться далеко позади. Квинтилиан вспоминал таких грамматиков, которые «вошли только в переднюю этой науки» и застыли в своем преподавании на материале, почерпнутом из старых записей, составленных учениками, которые слушали лекции знаменитых «профессоров» (I. 5. 7).
Вряд ли, однако, таких было много; тот же Квинтилиан вынужден признать, что «всю свою жизнь, как бы долга она ни была, тратят они на работу» (XII. 11. 20). На их обязанности лежало научить мальчиков правильно говорить и писать и основательно ознакомить с литературой, главным образом с произведениями поэтов. Уже первая задача при отсутствии научно разработанной грамматики и твердо установленных правил была трудна; вторая требовала больше, чем простой начитанности: грамматик должен был чувствовать себя хозяином в ряде областей, смежных с литературой, начиная от философии и кончая астрономией. От него требовали, чтобы он «знал всех писателей, как свои пять пальцев» (Iuv. 7. 231–232). В конце республики, по сведениям Светония (gram. 3), в Риме было больше двадцати школ, и число их, конечно, росло и росло. Чтобы удержать учеников, чтобы привлечь большее число их, грамматик должен был работать и работать. Обширные знания и умение их передать были в числе первых средств, собиравших к нему молодежь.
Начиналось обучение у грамматика с самых простых упражнений: он старался уничтожить недостатки произношения, «все, что отдает деревней или чужеземным происхождением» (Quint. XI. 3. 30), учил отчетливо выговаривать каждую букву, ставить правильные ударения, не путать долгих и кратких, не глотать окончаний. Мальчик узнает, что есть гласные и согласные, что один звук может заменяться другим, склоняет и спрягает. Ему сообщают, каких ошибок (vitia) должен он избегать в языке (варваризмы, солецизмы, метаплазмы, т. е. неправильная форма слова, допущенная ради соблюдения размера), знакомят с метрикой, с тропами и фигурами речи. Когда эти элементарные знания усвоены, приступают к изучению образцовых произведений литературы: ученик читает их, слушает комментарий к ним, выучивает отдельные куски наизусть, пишет сочинения на темы из прочитанного. По-гречески читали басни Эзопа, Гомера, комедии Менандра, по-латыни — Одиссею в переводе Ливия Андроника и Энния. Квинтилиан рекомендовал начинать с греческого, но, не задерживаясь долго только на нем, переходить к латинским авторам и дальше «двигаться в паре» (I. 1. 12–14). В последней четверти I в. до н. э. тот самый Цецилий Эпирот, о котором было уже упомянуто, произвел в этой системе преподавания настоящую революцию: вместо Ливия Андроника и Энния, этих почтенных, но сильно устаревших авторов, он начал объяснять своим ученикам Вергилия и других новых поэтов. Квинтилиан звал назад: «Много пользы принесут старые латинские поэты… главным образом в смысле языка, богатого, торжественного в трагедиях, изящного в комедиях… от них надо учиться чистоте и мужественной силе… Поверим великим ораторам, которые украшают свои речи цитатами из Энния, Акция, Пакувия, Луцилия, Теренция, Цецилия» (I. 8. 8-11); его не слушали, и из всех поэтов, им названных, удержали только Теренция. К концу I в. н. э. установился канон тех «новых» писателей, которых читают в «средней школе».
На первом месте стоит Вергилий, изучение которого становится фундаментом литературного образования, пространные комментарии к нему пишет ряд грамматиков от Гигина (время Августа) до Сервия (IV в. н. э.) и Филаргирия. За ним следует Теренций. Волкаций Седегит (II в. до н. э.) ставил его на шестое место, после Плавта и Цецилия, но в первом веке империи его усердно читают и комментируют. Горация читали меньше. Из прозаиков в число «школьных авторов» включены были не Ливий, хотя Квинтилиан горячо рекомендовал его («самый чистый и понятный», — II. 5. 19), а Саллюстий из историков и Цицерон из ораторов.
Урок литературы строится по определенной, давно установленной схеме, которую сообщил Варрон: lectio («чтение»), emendatio («исправление текста»), enarratio («комментарий») и indicium («суд») — общий обзор результатов предшествующего анализа и эстетическая оценка прочитанного.
Чтение в древней школе было далеко не таким простым делом, как сейчас: слова писались слитно, знаков препинания не было. Чтобы прочесть текст, ученик должен был сначала разметить его: отделить слова одно от другого, разбить отрывок на отдельные фразы, понять, где по смыслу полагается остановиться, где поставить вопрос, какое слово надлежит подчеркнуть, как и где изменить голос[118]. Легко представить себе случай, когда ученику оказывается не под силу со всем этим справиться и во всем разобраться: помощь учителя необходима, и он praelegit — «предварительно читает» текст, сопровождая его пояснениями, и только после этого заставляет читать учеников; если их было мало, то всех по очереди.
Рукописные тексты, которыми пользовались ученики, часто во многом не совпадали. Мы знаем, до какой степени бывал пересыпан ошибками подлинный текст автора. Переписка произведений, предназначенных для широкого распространения, велась обычно под диктовку; ошибки могли возникнуть и от неясности в произношении, и от минутной рассеянности переписчика. И Цицерон (ad. Quint, fr. III. 6. 6), и Марциал (II. 8) в один голос жалуются, что их сочинения, поступившие в продажу, полны ошибок. Переписчикам случалось иметь дело с разными редакциями, и в произведениях поэта, продававшихся в книжных лавках под одним и тем же заглавием, обнаруживалась иногда существеннейшая разница. Вести школьные занятия можно было только при наличии одинакового текста у всех учащихся; установление этого единства и происходило в школе (emendatio). В этой работе не было ничего сходного с той, которую проделывает сейчас издатель античного автора: ни классификации рукописей, ни установления архетипа, ни выделения наилучшей рукописи; учитель просто выбирал тот текст, который ему наиболее нравился, и объяснял его преимущества ученикам; когда дело доходило до другого места, то он не останавливался перед тем, чтобы взять его из иной рукописи, если там оно приходилось ему более по вкусу. Все решал личный вкус грамматика и суждение, которое он себе составил о стиле и языке автора: ученики исправляли свои экземпляры в соответствии с указаниями учителя; иногда учитель просто диктовал нужный отрывок. И теперь, после того как текст был прочитан, более или менее понят и унифицирован, наступал черед комментария (enarratio): он касался формы и содержания.
Комментарий был очень подробен: учитель останавливался на каждом стихе, объяснял грамматические формы, значение слов, приводил параллельные места из других поэтов, указывал синонимы, метафоры, метонимии, синекдохи и т. д., говорил о размерах, обращал внимание на построение фразы, на то, почему поэт поставил такое-то слово, употребил такое-то выражение. Параллельно с этим формальным комментарием шел другой, касавшийся содержания (реальный, — как сказали бы мы сейчас). Грамматик сообщал ученикам биографию поэта, чье произведение они читали, рассказывал, при каких обстоятельствах и по какому случаю оно было написано; если читали только отрывки, то он излагал содержание всего произведения и указывал, какое место в нем занимает читаемый отрывок. Поэзия не обходилась без вмешательства богов; детей необходимо было хорошо ознакомить с мифологией, с именами богов (один и тот же бог часто назывался разными именами), их атрибутами, иерархией, с легендами о них, с ролью, которую поэт дал им в своем произведении. «Хороший грамматик не может обойтись без знания музыки, так как ему нужно говорить о метрах и ритмах; не зная астрономии, он не поймет поэтов, которые неоднократно определяют время по восходу и захождению светил. Он должен быть осведомлен в философии, как потому, что почти во всех поэтических произведениях есть места, продиктованные глубоким знанием сокровенных тайн природы, так и потому, что Эмпедокл, Варрон и Лукреций писали о философских предметах в стихах» (Quint. I. 4. 4). Детей с раннего возраста заставляли выучивать «изречения славных мужей» (Quint. I. 1. 36); надо было хоть немного, да рассказать об этих «славных мужах», т. е. сообщить кое-какие сведения по истории. Необходимо было знакомство с географией. Эней и его спутники побывали во многих местах, встречались с разными народами; учитель должен был рассказать, что это за места, где они находятся, какие это народы. И разбор литературного произведения заканчивался «судом» — его художественной оценкой: учитель указывал недостатки стиля: варваризмы, неточные выражения, ошибки «против законов языка» (Quint. I. 8. 13) и не стеснялся призывать здесь к ответу самого Вергилия, указывая, что употребляет он иногда слова неподходящие (Gell. II. 6; V. 8). Внимательно разбирали достоинства композиции, обрисовку характеров: «что какому лицу подходит, какие чувства, какие слова заслуживают одобрения, когда можно быть многословным, когда надо быть кратким» (Quint. I. 8. 17). Сравнивали поэтов греческих и римских: Вергилия и Гомера, Вергилия и Феокрита, Менандра и Цецилия. От грамматика требовалась, как мы видим, образованность многосторонняя.
Учитель должен был сообщать своей аудитории много сведений, ученики тщательно записывали его слова; эти записи («беспорядочная смесь», как характеризовал их Квинтилиан, — II. 11. 7) соответствовали «общим тетрадям» современных школьников. Ученики могли задавать учителю вопросы, и сам он их «вызывал» и спрашивал (Quint. II. 2. 6). А кроме того, они получали «домашние задания», которые готовили иногда действительно дома, а чаще в школе.
Шкала этих ученических упражнений была весьма широка: от очень легкого постепенно переходили к более и более трудному. Начинали с басен Эзопа («они непосредственно следуют за сказками кормилиц», — Quint. I. 9. 2): ученик должен был пересказать басню устно правильным языком, а затем сделать такой же пересказ письменно; сначала он только переделывал стихи в прозу, затем должен был заменить слова басни их синонимами и, наконец, написать вольный пересказ; «ему разрешается и сократить, и приукрасить, не искажая, однако, мысли поэта» (Quint. I. 9. 2). Материалом для чисто грамматических упражнений служили сентенции — пословицы или афоризмы, неизвестно кому принадлежавшие, и хрии — изречения какого-либо известного лица. «Марк Порций Катон сказал, что корни учения горьки, но плоды сладки». Требовалось это изречение «провести по всем падежам»: «мы знаем слова М. Порция Катона, что…»; «М. Порцию Катону казалось, что…»; «М. Порцием Катоном сказано, что…» Не беспокоясь о смысле, ретивый ученик принимался склонять ту же хрию во множественном числе: «Марки Порции Катоны сказали, что…» и т. д., до творительного включительно. По мере того как ученик развивался, эти простенькие задания усложнялись. Хрия из упражнения в склонении превращалась в сочинение, в котором надлежало подробно развить мысль, на которой основано нравоучение афоризма, обосновать его верность, привести свидетельства древних авторов, его подкрепляющие, показать, к каким губительным следствиям приводит нежелание считаться с этим нравоучением. Вместо басен Эзопа ученику предлагалось изложить содержание комедии, сочинить «рассказик» на тему, заимствованную у какого-либо поэта (Quint. I. 9. 6). Творчеству ученика открывался широкий простор. «Я должен был, — рассказывает Августин, — произнести речь Юноны, разгневанной и опечаленной тем, что она не может повернуть прочь от Италии царя Тевкров. Я никогда не слышал, чтобы Юнона произносила такую речь, но нас заставляли блуждать по следам поэтических выдумок и пересказывать прозой то, что было сказано в стихах. Особенно хвалили того, кто умел удачно изобразить в соответствии с достоинством вымышленного лица гнев или печаль, умел одеть свои мысли в подходящие выражения» (Confes. I. 17. 27). Персию задано было сочинить «предсмертные громкие слова» Катона (3. 45). К великому негодованию Квинтилиана, грамматики часто забирались в ту область, которую он считал владением ритора, и предлагали ученикам такие упражнения, которыми, по его мнению, следовало заниматься в риторской школе. Негодование это было бессильно переделать школьную жизнь его времени: строгой границы между школой грамматика и ритора не существовало (Quint. II. 1–8; XII. 11. 14). Светоний ясно это засвидетельствовал: «Старые грамматики преподавали и риторику и оставили руководство по обеим наукам. Следуя этому обычаю и позднее, когда школа грамматика отделилась от риторической, они удержали (а может быть, ввели) некоторые подготовительные к риторике упражнения, чтобы не вручать риторам мальчиков, знающих одни сухие и скучные правила» (Suet. gram. 4).
Школа грамматика была сурово осуждена современными западными учеными; ее упрекнули в том, что она не развивала привычки к синтезу, не умела ставить общих вопросов и рассматривала художественное произведение не в его целом, а в отдельных мелких частях. Чтобы убедиться в правильности этого утверждения, достаточно открыть комментарий Сервия к Энеиде или схолии к Ювеналу. Этот существенный, с нашей точки зрения, недостаток современники Квинтилиана и «славных профессоров» Светония не замечали вовсе: отцы, отправлявшие своих сыновей к грамматику, были вполне довольны его преподаванием; учитель вел его в полном согласии со вкусами и требованиями своего века. Прохожий, наткнувшийся по пути на школьного учителя, спрашивает его отнюдь не об особенностях Вергилиева мастерства или о приемах, которыми он пользуется для характеристики своих героев, а о том, сколько лет прожил Ацест и сколько кружек сицилийского вина подарил он спутникам Энея (Iuv. 7. 235–236); Тиберия занимает вопрос не о соотношении между Гомером и послегомеровским эпосом, а о том, как звали Ахилла, когда он, одетый в женское платье, находился среди дочерей царя Никомеда, и какие песни имеют обыкновение распевать сирены (Suet. Tib. 70. 3). Собирается интеллигентное общество: молодые люди, которые приехали в Афины завершить свое образование и которые, конечно, слушают философов, справляют на чужбине Сатурналии. Пирушка оживлена «приятной и пристойной беседой»: объясняют трудное место у Энния; вспоминают, где встречается редкое, давно вышедшее из употребления слово; думают, какое время, прошлое или будущее, обозначают такие глагольные формы, как scripserim, venerim; спрашивают, как надо понимать слова Платона «общие женщины». Тут бы и развернуться рассуждениям о том, что такое государство, осуществимы ли идеи Платона, почему он сам изменил их в «Законах», но разговор сразу соскальзывает на распутывание неправильно построенных силлогизмов (Gell. XVIII. 2). Сенека рассказал, как читают «Государство» Цицерона грамматик и «филолог» (историк материальной культуры, — сказали бы мы): одного интересуют подробности древнего периода римской истории (каким термином обозначали тогда диктатора, при каких обстоятельствах исчез Ромул); другой объясняет непонятные выражения, устарелые слова, находит у Вергилия выражение, взятое от Энния (epist. 108. 29–34). Общий смысл произведения, его основная идея не занимают ни того ни другого. Характер школьного преподавания и характер умственных интересов тогдашнего общества находились в полном соответствии между собой.
Отдадим, однако, должное грамматической школе. Она учила ценить слово, вдумываться в его смысл, взвешивать его: подробный, порой мелочный комментарий учителя приучал к медленному, осмысленному чтению: ученик начинал понимать, почему поэт употребил именно это слово, в чем его сила и красота. Школа знакомила с особенностями поэтического стиля, с изменением и развитием языка, изощряла вкус, заставляла мальчика думать и для своих мыслей искать нужные слова; она оттачивала его стиль, приучала к умственной работе, и не только приучала — она выучивала наслаждаться ею. В римской школе, и средней и высшей, были недостатки и недостатки крупные, но несправедливо заслонять ими ее достоинства и объявлять огулом ее работу пустой и бессмысленной. Надо, впрочем, сказать, что и питомцы этой школы, насквозь проникнутые ее духом, не всегда были признательны своим учителям.
Грамматики в массе своей уважением не пользовались: греки, часто отпущенники, преподававшие за деньги, они были «ремесленниками», которые трудом зарабатывали себе хлеб; верхи античного общества этих тружеников ставили невысоко. И Цицерон, и Сенека-отец удивлялись, почему «постыдно учить тому, чему учиться очень почтенно» (Or. 41. 142; Sen. contr. II, praef. 5), но сам Цицерон заявлял, что он выучился ораторскому искусству в Академии, а не в «мастерских риторов» (Or. 3. 12; вспомним, что граница между ритором и грамматиком была очень нечеткой и что юноша часто уже у грамматика основательно знакомился с ораторским искусством). За время от Цицерона и до Квинтилиана в отношении к учителю ничего не стронулось. Грамматик у Ювенала видит, что к нему с пренебрежением относятся даже рабы богатого дома (7. 215–219); Орбилий, «щедрый на удары» Горациев учитель, с такой остротой чувствовал горечь и приниженность своего положения, что в старости написал книгу о тех обидах которые своей небрежностью и высокомерием наносят учителям родители их учеников.
Квинтилиан недолюбливал грамматиков: он считал их захватчиками, самозванно вторгшимися в область, по праву принадлежащую ритору. Когда ему случается вспомнить о них, он почти всегда видит одни их плохие качества: его раздражал их франтоватый вид («завитые тупицы»), их самомнение, их тщеславие. Они упивались своей ученостью; считали знание грамматических тонкостей верхом премудрости и часами надрывались, споря о них; любили щегольнуть знакомством с писателями, давно забытыми; чтобы придать себе веса и огорошить аудиторию, не стеснялись сослаться на книгу, которой никогда не было, и на автора, которого никогда не существовало. «Изобличить их невозможно: нельзя найти того, чего нет», — ехидно заметил по этому поводу Квинтилиан (I. 8. 18–21). Даже Авл Геллий, образцовый выученик грамматической школы, говорит о тщеславии и мелочности грамматиков (XVIII. 6).
Квинтилиан написал целую главу «Нравы и обязанности учителя» (II. 2); сквозь этот идеальный облик можно разглядеть два типа учителей, с которыми он часто должен был встречаться в действительности. Один, гневливый, едкий, нетерпеливый, скорый на слова бранные и обидные, тиранически распоряжался в своей школе и охотно хватался за ремень и розгу. Другой ему совершенно противоположен: не в меру мягкий и снисходительный, он пропускает ошибки, которые следовало исправлять, растекается в похвалах, распускает своих учеников и лебезит перед ними и их родителями. О таких учителях говорит и Тацит: «Они привлекают к себе учеников не строгостью дисциплины, не дарованиями, проверенными на опыте, а заискиваньем, лестью и низкопоклонством» (dial. 29). А Квинтилиан еще настойчиво предупреждает родителей выбирать учителя чистых и строгих нравов; попадались среди них люди, нравственный уровень которых был очень низок (I. 3. 17). Ювенал вторит Квинтилиану (10. 224).
Было бы весьма опрометчиво доверчиво положиться на Квинтилиана и решить, что весь учительский мир древней Италии состоял из педантов и низких подхалимов. Утверждать противное можно, ссылаясь на того же Квинтилиана, который был щедр на злые слова об этом мире. Он сам с благодарностью вспоминает своих учителей; внимание к каждому ученику, учет его способностей, умение воодушевить отставшего, зажечь интересом к работе, поддерживать рабочее напряжение в каждом ученике и в целом классе — все это было заветом его безымянных учителей (I. 2. 23). Почтенные, сердцем преданные своей работе, мелькают они у Авла Геллия. Плиний Младший, хорошо знавший учительский мир и много с ним общавшийся, писал, что «нет людей искреннее, проще и лучше» (epist. II. 3. 5–6). Ему, прославленному адвокату, который вынужден бывал «хоть и против воли, пускаться на хитрости», нравились эти люди, ничего не знавшие, кроме школы и аудитории. Его умиляла их отрешенность от жизни, раздражавшая современников Цицерона (de or. II. 75). А по поводу вопросов, их занимавших, Авл Геллий рассудительно заметил, что эти мелочи «надо знать для полного понимания старых писателей и они необходимы для основательного ознакомления с латинским языком» (XI. 3).
Ювенал изображает своего грамматика нищим бедняком, с полуночи сидящим в убогом школьном помещении, которое украшают «облезлый Флакк и покрытый черной копотью Вергилий» (7. 215–243). Светоний говорит о бедности некоторых известных грамматиков: Орбилий умер бедняком, Валерий Катон «жил почти в нищете»; очень беден был Юлий Гигин. Им можно противопоставить других людей, несомненно состоятельных: Ремий Палемон получал ежегодно от своих учеников 400 тыс. сестерций; у Гнифона был собственный дом; Эпафродит, живший при Нероне, имел в Риме два дома и библиотеку в 30 тыс. томов (Suidas, s. v.). Нечего и говорить о Веррии Флакке, учившем внуков Августа. Между двумя крайностями, нищетой и богатством, была середина, и большинство учителей на этой середине и держалось. Школы были многолюдны (Quint. I. 2. 15–16; Iuv. 7. 240); за каждого ученика учитель получал, за год разом, по свидетельству Ювенала, пять золотых — около 25 руб. (7. 242 и схолия). Так было в Риме; в Венузии учитель получал плату ежемесячно (Hor. sat. I. 6. 75); может быть, это было обычаем во всех провинциальных городах Италии[119].
Школа ритора
Окончив «среднее образование» у грамматика, мальчик поступал в «университет» — риторскую школу. Было ему в это время лет 13–14, иногда немногим больше, иногда значительно меньше; по справедливому замечанию Квинтилиана, дело было не в годах, а в способностях: у ритора занимались и юноши, и подростки (II. 2. 3). Мы видели, что от грамматика они приходили уже основательно подготовленными.
Риторику привезли в Рим греки, и они же стали ее преподавать. Латинской риторики как науки, как τεχνη, не было: «знай то, о чем будешь говорить: слова придут» («rem tene; verba sequentur»), — учил старый Катон. Когда в 155 г. до н. э. афиняне послали в Рим с политическим поручением знаменитейших писателей и ораторов Карнеада, Диогена и Критолая, искусная диалектика которых произвела глубокое впечатление на римское общество, особенно на молодежь, он добился их высылки, ссылаясь на то, что пребывание людей, которые могут убедить слушателей во всем, чего ни захотят, опасно (Plut. Cato mai, 22). Напрасный труд! Люди, готовившие себя к политической карьере, видевшие себя в будущем правителями государства, высоко оценили умение убеждать аудиторию в том, что им желательно. Греческие риторы появляются в Риме и открывают свои школы. Они доступны отнюдь не всякому: уроки риторов обходятся недешево и учиться у них можно, только в совершенстве зная греческий язык. Правительство поэтому и не чинит риторам препятствий: их школы подготовляют аристократическую молодежь, их детей, которые потом станут во главе государства. Позиция его резко меняется, когда в самом начале I в. до н. э. Л. Плотий Галл[120], сторонник Мария, открыл школу, в которой повел преподавание риторики на латинском языке. Цицерон вспоминал, как устремились к нему ученики и как он сам огорчался, что ему запретили оказаться в их числе: «Меня удерживал авторитет ученейших людей, которые считали греческие упражнения лучшей пищей для ума» (Suet. de rhetor. 2). Сенат заволновался: можно ли допустить, чтобы оружие, владеть которым до сих пор учились только их сыновья, взяли в свои руки представители других классов, защитники иных интересов? В 92 г. цензоры Гн. Домиций Агенобарб и Л. Лициний Красс (знаменитый оратор) издали эдикт «о запрещении латинских риторских школ». Эдикт этот дословно приведен у Авла Геллия: «Нам сообщено, что есть люди, которые ввели новый вид преподавания и к которым в школу собирается молодежь; они дали себе имя латинских риторов; юноши сидят у них целыми днями. Предки наши установили, чему учить своих детей и в какие школы желательно им ходить. Эти новшества, установленные вопреки обычаям и нравам предков, нам не угодны и кажутся неправильными» (XV. 11). Плотий вынужден был распустить своих учеников; латинские риторические школы появились только при Цезаре[121].
Создателем латинской риторики был Цицерон; он изложил теорию греческого красноречия, переведя при этом технические термины риторских школ на латинский язык; с практическим приложением теории учащиеся могли познакомиться на его же речах.
Риторская школа была до известной степени учебным заведением «специальным»: она готовила оратора. В республиканское время оратор был крупной политической силой; Август, по определению Тацита, «усмирил» политическое красноречие (dial. 38), и юноше уже нечего мечтать о том, чтобы «слово его управляло умами и успокаивало сердца» (Verg. Aen. I. 149–153); полем его деятельности остается суд, где он будет выступать обвинителем или защитником (адвокатом, — сказали бы мы). Количество судебных дел в Риме было очень велико: Светоний пишет, что на двух прежних форумах стало тесно от людской толпы и множества судебных заседаний, и Август поэтому выстроил свой — третий — форум (Aug. 29. 1), значительно увеличил количество судей и понизил возраст, требуемый для избрания в судьи (32. 3); Калигула, «чтобы облегчить труд судей», опять увеличил их число (Suet. Cal. 16. 2); при Веспасиане количество тяжб настолько возросло по причине предшествующих смут, что для решения их пришлось прибегнуть к мерам экстраординарным (Suet. Vesp. 10). Хороший адвокат бывал завален делами. Плиний Младший стонал, что он «давно не знает, что такое отдых, что такое покой», потому что ему непрерывно приходится выступать в суде (epist. VIII. 9. 1). И опытный адвокат в полном сознании своей силы произносит: «Панцирь и меч хуже охранят в бою, чем красноречивое слово в суде, ограждение и оружие для подсудимого, которым ты его защитишь и поведешь в нападение» (Tac. dial. 5).
Ораторская карьера была и почетной, и доходной. «Чье искусство по славе своей сравнится с ораторским?.. чьи имена родители втолковывают своим детям; кого простая невежественная толпа знает по имени, на кого указывает пальцем?» На ораторов, конечно, (Tac. dial. 7). Удачно провести в сенате или в императорском суде защиту или обвинение (среди страшных доносчиков императорского времени бывали крупные ораторы) значило заложить крепкое основание для своей известности и карьеры. И для обогащения тоже. Миллионные состояния, заработанные адвокатурой (Tac. dial. 8), были, конечно, исключением, но и средний заработок адвоката обеспечивал житье безбедное. Клавдий установил максимум адвокатского гонорара в 10 тыс. сестерций (Tac. ann. XI. 7); приятель, у которого Марциал попросил в долг 20 тыс. сестерций, посоветовал ему заняться адвокатской практикой: «разбогатеешь» (II. 30), и поэт за свое выступление (окончившееся провалом) потребовал 2 тыс. (VIII. 17). Один из гостей Тримальхиона, старьевщик Эхион, мечтает сделать из своего сына адвоката: «Посмотри на адвоката Филерона; не учись он, куска хлеба у него бы не было. Недавно еще таскал на спине кули на продажу, а теперь гляди! Величается перед самим Норбаном» (Petr. 46). Текст этот чрезвычайно интересен: риторская выучка не только доставляла обеспеченное существование — она выводила человека из низов на довольно высокую ступень общественной лестницы.
В школе ритора ученик должен был обучиться тому, что делало его искусным судебным оратором: усвоить приемы, с помощью которых легче выиграть процесс, обезоружить противника, привлечь на свою сторону судей. Квинтилиан оставил довольно подробную программу преподавания в риторской школе. Сначала обучение шло по той же линии, что и в школе грамматика, но было несколько усложнено. Ученики писали рассказы на заданные темы, прибавляя к ним свои рассуждения, в которых выражали или сомнения по поводу изложенного события, или, наоборот, полную уверенность в том, что так и было. «Можно ли поверить, будто на голову сражающегося Валерия сел ворон, который клювом и крыльями бил по лицу его противника галла? Сколько возможностей и подтвердить этот факт, и его опровергнуть! Часто ставят вопрос, когда и где произошло такое-то событие, кто принимал в нем участие: у Ливия тут часто бывают сомнения, и историки между собой разногласят».
«Отсюда ученик постепенно начнет переходить к большему: восхваляет славных мужей и порицает бесчестных… различие и многообразие материала упражняет ум и образует душу созерцанием хорошего и дурного». Ученик приобретает, таким образом, множество знаний и «вооружается примерами», которые ему очень пригодятся в суде. С этим упражнением соединяется сравнительная характеристика обоих лиц: кто лучше? кто хуже? Потом он должен разрабатывать «общие места» (communes loci): дать характеристику игрока, прелюбодея, легкомысленного человека, рассматривая их как некие типы и осуждая порок в его отвлечении от определенного лица. «Материал здесь берется прямо из судебных заседаний: прибавь имя ответчика, и обвинение готово». Иногда ученик берет под защиту распущенность и любовь, сводника и паразита, «но так, чтобы извиняем был не человек, а проступок».
Дальше следуют «положения» (theses): где лучше жить — в городе или в деревне; кто заслуживает большей похвалы — законовед или военный; следует ли жениться; надо ли добиваться магистратур? «Для рассуждений в суде эти упражнения очень полезны». Затем Квинтилиан вспоминает «полезный и приятный вид упражнений», с помощью которых его учителя подготовляли учеников к делам, где большое место отводится предположениям. Это «вопросы» — рассуждения, в которых автор развивает различные гипотезы: «почему Венера у лакедемонян вооружена?», «почему Купидона считают мальчиком крылатым и вооруженным стрелами и факелом?» Некоторые из таких «вопросов» («можно ли всегда полагаться на свидетелей», «можно ли доверять и детям») «до такой степени связаны с судебными процессами, что некоторые и неплохие адвокаты записывали свои сочинения, хорошенько их вытверживали и в случае надобности украшали ими свои речи, словно нашивками» (II. 4. 15–32).
Эти ученические упражнения шли наряду с чтением историков и ораторов (последних по преимуществу); учитель объяснял ученикам достоинства и недостатки прочитанного. Квинтилиан рекомендовал учителю сначала прочесть текст самому, затем вызвать кого-нибудь из учеников и заставить его прочесть этот отрывок вновь, изложить дело, по поводу которого речь была написана, и затем заняться разбором, «не пропуская ничего, что заслуживает быть отмеченным в содержании и языке»: сумел ли расположить к себе судью с самого начала оратор, в чем ясность и убедительность его рассказа о деле; богата ли и тонка его аргументация; сможет ли он подчинить судей своим намерениям. Полезно иногда читать и плохие речи, показывая, сколько в них недостатков: неотносящегося к делу, темного, напыщенного, неубедительного. Ученикам надо объяснить все эти недостатки, потому что «многие хвалят эти речи и — что еще хуже — хвалят именно за то самое, что в них плохо» (II. 5. 1-10).
Венцом преподавания в риторской школе было самостоятельное выступление ученика, произносившего речь (declamatio). Учитель давал тему; ученик писал на нее сочинение, читал его ритору и после его поправок вытверживал наизусть и произносил с соответствующими жестами в позе настоящего оратора. Обычная рабочая жизнь прерывалась этим выступлением, для которого назначался определенный день. При этом присутствовал, конечно, весь класс, приходили родители выступавшего, а иногда они приводили еще и друзей своей семьи (Pers. 3. 44–47; Iuv. 7. 159–165). Родители, по словам Квинтилиана, требовали, чтобы дети их «декламировали» как можно чаще: количество декламаций считалось мерилом успехов в учении (II. 7. 1); они сопровождались обычно бурным одобрением соучеников: это была принятая в школах «любезность», которую взаимно оказывали друг другу. Квинтилиан возмущался этим; «это самый опасный враг учения: если похвала готова всегда и неизменно, то, очевидно, что стараться и трудиться не к чему» (II. 2. 10). Учитель, указав ученику его ошибки, часто сам выступал с декламацией на ту же самую тему.
Декламации отнюдь не были новшеством; их знали и греческая, и эллинистическая, и римская школы. Квинтилиан считал их полезным упражнением, потому что они как бы суммировали все предыдущие, и только не одобрял выбора тем, далеких от действительной жизни и судебной практики.
Познакомимся ближе с этими упражнениями. Они делились на два отдела: суазории (с них начинали, считая их наиболее легкими) и контроверсии (в них упражнялись ученики, уже более подвинувшиеся). Суазории — это монологи, в которых мифологический герой или историческое лицо обсуждает какой-нибудь вопрос, приводя доводы за и против решения, которое ему предстоит принять или отвергнуть. «Уже шестой день несчастная голова ученика полна Ганнибалом, который раздумывает, идти ли ему на Рим после Канн или увести обратно свои насквозь промокшие от ливня когорты» (Iuv. 7. 160–164); триста юношей лакедемонцев в Фермопильском ущелье после бегства отрядов, посланных со всех концов Греции, обсуждают, не бежать ли им тоже (Sen. suas. 2); Агамемнон думает, принести ли ему в жертву Ифигению, раз Калхант утверждает, что только тогда флот сможет отплыть (suas. 3); Цицерон — сжечь ли ему свои сочинения, так как Антоний обещал ему неприкосновенность, если он это сделает (suas. 7). Все здесь чистая выдумка: триста спартанцев были единственными защитниками Фермопил, и Антоний ни в какие переговоры с Цицероном не вступал. Ни учителя, ни учеников это ни в какой мере не смущало: важна была эффектная ситуация — тут об исторической истине нечего было беспокоиться — и важно было эффектное словесное одеяние, в которое облекали размышления и речи действующих лиц.
Контроверсия — это вымышленное судебное дело, в котором выступают два ученика: один в роли обвинителя, другой в роли защитника; их подготовляют таким образом к будущей деятельности в суде. Софисты V в. до н. э. старались придумывать темы, наиболее близкие к реальной действительности; у Плотия ученикам предлагалось разрешать споры, возникшие на основе наследственного или морского права (ad Heren. I. 19. 20. 23), или выступать по поводу современных политических событий. С концом республики это резко меняется. Контроверсии, которые сохранил Сенека-отец, бросают нас в водоворот потрясающих ситуаций и романтических приключений, в мир, где население состоит главным образом из тиранов, разбойников, пиратов, преступных жен и мачех, каменносердных отцов и где убийство, разбой, прелюбодеяние, похищение девушек — это повседневные обычные явления. Вот несколько примеров. Герой потерял на войне обе руки. Он застает жену вместе с любовником и велит юноше-сыну убить мать. Тот не решается; любовник убегает; отец отрекается от сына (Sen. contr. II. 4). Некто убил одного своего брата-тирана и другого, которого захватил в прелюбодеянии. Отец напрасно умолял пощадить его. Взятый в плен пиратами, он отправил отцу письмо с просьбой о выкупе. Отец пишет пиратам, что если они отрубят пленнику руки, он пришлет им денег вдвое больше назначенного выкупа (I. 7). Похищенная девушка может требовать или смерти насильника, или его согласия жениться на ней без приданого. Некто похитил в одну ночь двух девушек; одна хочет его смерти, другая согласна выйти за него замуж (I. 5). Диковинные события, запутанные положения, законы, придуманные для данного случая, нигде и никогда не существовавшие, невероятные характеры и противоестественные чувства — весь этот фантастический мир, смесь мелодрамы и романа приключений, разработанная часто с большим словесным мастерством, увлекала и нравилась. Не только зеленым юнцам. Послушать декламацию известного ритора приходили такие люди, как Меценат, Агриппа, сам Август. Новому режиму были выгодны и этот отход от действительности, и увлечение риторикой как «чистым искусством», но было немало людей, которые жестоко осуждали эту школьную практику. «Какие невероятные темы! — возмущался Тацит. — Ежедневно в школах идет речь о наградах тираноубийцам, о выборах [в жрицы] опозоренных девушек, о средствах, которые спасут от заразы, о развратных матерях. На Форуме с подобными случаями встретишься редко, а то и никогда… это упражнения для языка и голоса» (dial. 35). Так же судил и Петроний: «Я считаю, что юноши становятся в школах совершенными дураками, потому что им не показывают ничего, что есть в действительности, и они только и слышат, что о пиратах, стоящих с цепями на берегу; о тиранах, повелевающих сыновьям письменным приказом отрубить головы родным отцам; об ответах [оракулов], полученных во время моровой язвы: надо принести в жертву трех, а то и больше девушек… У людей, взросших на таких упражнениях, будет столько же здравого ума, сколько обоняния у тех, кто живет на кухне» (1–2).
Успех в школе далеко не всегда обещал успех в суде. Когда Порций Латрон, друг Сенеки-отца и мастер декламации, выступил однажды в настоящем процессе, он до того смешался, что сразу же допустил грамматическую ошибку и овладел собой только тогда, когда заседание перенесли с Форума в закрытое, привычное ему помещение (Sen. contr. IX, praef. 3). «Выведи этих декламаторов в сенат, на форум, — говорил Сенеке-отцу Кассий Север, один из лучших ораторов того времени; — переменив место, они теряются; так люди, привыкшие жить взаперти, не в силах стоять под дождем и солнцем» (III, praef. 13). И убийственным приговором звучат слова Вотиена Монтана, хорошего знакомого Сенеки-отца, ритора и адвоката: «Тот, кто приготовляет декламации… хочет понравиться слушателю: он ищет одобрения себе, а не победы делу. И на форуме декламаторы не могут отделаться от своего порока; они считают своих противников глупцами, отвечают им что хотят и когда хотят и в погоне за красивым упускают необходимое… на форуме их пугает самый форум» (IX, praef. 1–3). «Когда речь идет о трех украденных козах, — поучал Марциал своего адвоката, — не надо говорить ни о Каннах, ни о войне с Митридатом, ни о Сулле, ни о Марии, ни о Муции: говори о трех козах» (VI. 19).
Эти обвинения звучат достаточно авторитетно, но им можно противопоставить столь же авторитетное утверждение Квинтилиана, который считал декламации полезным упражнением и только требовал, чтобы сюжеты их были ближе к жизни: «То, что хорошо по существу своему, можно хорошо использовать» (II. 10. 2). На примере нескольких контроверсий он показал, чем для будущего адвоката полезны эти упражнения (VII. 1 и 3). Доводы, которые в школе приводятся в пользу детей, от которых отрекся отец (одна из постоянных тем в контроверсиях), можно употребить, защищая детей, которых отец лишил наследства и которые требуют его обратно (случай вполне реальный); школьная контроверсия на тему о неблагодарном муже, выгоняющем жену из дому, окажется небесполезной при решении в суде вопроса, по чьей вине произошел развод; поведение отцов в контроверсиях иногда так возмущает сыновей, что они обращаются в суд с обвинением отца в сумасшествии; в действительной жизни приходилось иногда просить о назначении опеки над отцом; «в суде разбираются дела, похожие на те, которые разбираются в контроверсиях» (VII. 4. 11). Плиний Младший и все видные адвокаты того времени вышли из риторского училища. Римляне были людьми практичными, и отцы, озабоченные будущностью своих сыновей, вряд ли бы посылали их в школу, где юноши занимались бы только словесной трескотней, от которой за порогом школы не было никакого толку.
Риторская школа достигала тех практических целей, которые она себе ставила; вина ее была в другом. Она готовила не только для деятельности в суде: «Изучи лишь красноречие, от него легко перейти к любой науке: оно вооружает и тех, кого учит не для себя» (Sen. contr. II, praef. 3). Крупнейшие писатели, поэты и государственные деятели империи вышли из риторской школы. Окончивший риторскую школу получал общее гуманитарное образование. И тут этой школе можно, с нашей точки зрения, предъявить ряд тяжелых обвинений.
Вспомним те предварительные упражнения, которые задает ученику учитель. Невольно спрашиваешь себя, что мог знать пятнадцатилетний мальчик о преимуществах жизни холостяка или женатого человека, как мог он громить развратника или, наоборот, защищать погоню за наслаждениями? Он орудовал чужими мыслями, прислушивался к звону слов; все обучение ставило себе одну цель — сделать ученика мастером убеждения — и отнюдь не заботилось о его нравственной выправке. Сенека-философ это хорошо понимал (epist. 106. 12); этим и объясняется его отрицательное отношение к современной ему школе. Квинтилиан мог утверждать вслед за стоиками, что только хороший человек станет хорошим оратором; ловкий выученик риторской школы блистательно доказал бы это положение, вовсе не ощущая при этом необходимости стоять отныне только на защите добра и правды. Мысль была не в ладу с сердцем и совестью, не затрагивала и не тревожила их.
Юноша, окончивший школу грамматика и ритора, обладал множеством самых разносторонних знаний, но знания эти носили какой-то хрестоматийный характер. Это был ворох лоскутьев, собранных в самых разных местах, надерганных из самых различных областей. Он самодовольно разбирал эти лоскутки, любуясь ими сам и с гордостью показывая другим эти громогласные свидетельства своей учености: старинные, вышедшие из употребления слова, исторические анекдоты, названия ветров и созвездий, этимология слов, мнения философов по разным вопросам, географические справки — чего только нет! — и при этом, как мы уже видели, полное отсутствие интересов ко всякому обобщению, к предмету, взятому в целом: ряд эпизодов из римской истории, но этой истории как чего-то единого, дошедшего с отдаленнейших времен до его дней, будто и нет. Его заставляли много читать поэтов; он их знает, но видит в них только хорошее собрание редких слов и не совсем обычных оборотов, интересных мест и удачных сентенций. Его интересуют слова, не предметы, которыми эти слова обозначены. У Авла Геллия, которого можно считать образцом человека, сформировавшегося в риторской школе, есть интереснейшая глава, характеризующая отношение этих людей к окружающей природе. Вместе со своими друзьями он плывет в тихую звездную ночь из Эгины к Пирею: они «смотрят на сверкающие звезды», и заняты лишь этимологическими объяснениями их названий (II. 21). Передавая страшный рассказ Гая Гракха о происшествии в Теане и сравнивая его с рассказом Цицерона о бичевании, которому Веррес подверг римского гражданина, он занят формами глагола и «яркой прелестью речи» («lux et amoenitas orationis», — X. 3. 19). Слово заслоняет действительность, и меньше всего заинтересован ученик ритора в том, чтобы установить, как же это было на самом деле. У него нет уважения к правде, он вовсе не хочет «дойти до самой сути»; он ищет то, что слепит и оглушает, ему нужен эффект; он равнодушен к простому, обычному, повседневному. Для него естественно выхватить из окружающего мира какую-то одну подробность, какую-то одну черту, увеличить ее до гиперболических размеров и закрыть ею то, что есть в действительности. Действительность искажена — ну так что ж? Зато какая картина, какие краски, какое потрясающее впечатление! С этим человеком нельзя говорить шепотом: он не услышит. И сам он не умеет говорить тихим голосом: он вопит. Читая любого писателя I в. н. э., будь то Ювенал или Марциал, Тацит или Сенека, Колумелла или Плиний Старший (предисловия), всегда надо быть настороже, всегда надо помнить, что имеешь дело с питомцами риторской школы, которые ради красного слова упустят главное (Sen. contr. III, praef. 7). Нужно было блистательное дарование Петрония и его редкий для того времени интерес к реальной жизни, чтобы с такой верностью изобразить всех этих Селевков, Ганимедов, Филеротов и самого Тримальхиона с его женой, дать не кричаще-яркую схему, а живых настоящих людей[122].
Глава девятая. Женщины
Мы говорили уже, что братья и сестры росли вместе, и эта совместная жизнь продолжалась и тогда, когда дети менее состоятельных классов отправлялись (мальчики и девочки вместе) в начальную школу, а в богатых семьях садились вместе за азбуку под руководством одного и того же учителя. Чем дальше, однако, шло время, тем больше расходились пути брата и сестры: мальчик все больше и больше уходит из дому, готовится к общественной и политической жизни; девочка живет дома, около матери, приучается к домашним работам, сидит за прялкой и за ткацким станком — умение прясть и ткать считалось в числе женских добродетелей даже в аристократических кругах начала империи, особенно если семья подчеркнуто благоговела перед обычаями предков, как это делал сам Август, не носивший иной одежды, кроме той, которая была изготовлена руками его сестры, жены, дочери и внучек (Suet. Aug. 73). В состоятельных домах девочка брала уроки у того же грамматика, в школе которого учился ее брат: образование для нее не закрыто. У нас нет данных судить о его объеме у женщин последнего века республики; Саллюстий, говоря о Семпронии, матери Брута, будущего убийцы Цезаря, отмечает ее знание латинской и греческой литературы. Это как будто свидетельствует, что такое знание не было среди ее современниц явлением обычным. Она играла также на струнных инструментах и танцевала «изящнее, чем это нужно порядочной женщине» (Sall. Cat. 25. 2); некоторое знакомство с музыкой входило, следовательно, в программу женского обучения. Трудно установить, конечно, тот уровень образования, переступать который, с точки зрения поклонников старины (а Саллюстий принадлежал к ним), не полагалось порядочной женщине. Отец Сенеки, человек старинного закала, не позволял жене углубляться в научные занятия; он разрешил ей только «прикоснуться к ним, но не погружаться в них» (Sen. ad Helv. 17. 3–4). Постепенно эта «старинная жестокость» выходит из моды; молодая женщина уже в доме мужа продолжает брать уроки у грамматика, т. е. знакомится с литературой, родной и греческой. Цецилий Эпирота, отпущенник Аттика, давал уроки дочери своего патрона, когда она была уже замужем за М. Агриппой. Сенека очень жалел, что отец в свое время не позволил матери как следует изучить философию (ad Helv. 17. 3–4). Он как-то высказался, что «женское неразумное существо» может быть исправлено только «наукой и большим образованием» (de const. sap. 14. 1). Квинтилиан желал, чтобы родители были людьми как можно более образованными, подчеркивая, что он говорит не только об отцах, и тут же вспомнил и Корнелию, мать Гракхов, и дочерей Лелия и Гортенсия (I. 1. 6). В первом веке империи мы встретим ряд женщин, получивших прекрасное образование; прежде всего это женщины императорского дома: сестра Августа, Октавия, покровительница Вергилия; дочь Юлия, «любившая науку и очень образованная» (Macr. sat. II. 5. 2); Агриппина, мать Нерона, оставившая после себя «Записки», которые читал и Тацит (ann. IV. 53), и Плиний Старший, упомянувший ее в числе источников для VII книги своей «Естественной истории». Стоики, учение которых пользовалось в римских аристократических кругах такой популярностью, требуют одинакового образования для мужчин и для женщин; женщины ищут утешения в философии и углубляются в философские трактаты и сочинения по математике; некоторые сами берутся за перо и пробуют свои силы в литературе[123].
Такое широкое образование ограничивалось, конечно, только высшими кругами. Чем беднее слой общества, тем скромнее образование его женщин, которые только умеют читать, писать и считать. И здесь, впрочем, так же как и в кругах аристократических, не наука и не литература были уделом женщины: сферой ее деятельности, ее настоящим местом в жизни, были дом и семья — муж, дети, хозяйство.
Замуж ее выдают рано, чаще всего между 15 и 18 годами, но иногда даже в тринадцатилетнем возрасте[124], не справляясь о ее выборе. Да и какой выбор может сделать девочка, которая еще никого и ничего не видела и еще самозабвенно играет в куклы?
Браку предшествовал сговор, который от принятой при нем формулы: spondesne? — «обещаешь ли?» (обращение к отцу или опекуну девочки) — и его ответа: spondeo — «обещаю», — получил название sponsalia. В обычае было обручать детей, и поэтому между обручением и свадьбой проходило иногда несколько лет. Обязательства вступить в брак с обручением не соединялось[125]; письменное условие, если его и составляли, подписывалось только при совершении брачной церемонии. Сговор был только домашним праздником, на который приглашались друзья и родные, приходившие не столько в качестве свидетелей, сколько простых гостей. Жених одаривал невесту и надевал ей на четвертый палец левой руки кольцо, гладкое, железное, без камней; золотое кольцо вошло в обиход относительно поздно.
Девушка, выходя замуж, переходила из-под власти отца под власть мужа, которая обозначалась специальным термином — manus. Было три формы брака, основанного на manus: confarreatio, «купля», (coemptio) и «совместная жизнь» (usus).
Древнейшим видом брака (в историческое время) была confarreatio — торжественный брак, совершаемый главным жрецом (pontifex maximus) и фламином Юпитера (flamen Dialis) при чтении молитв и жертвоприношении. Жертвами были хлеб из полбяной муки (far — «полба»; отсюда и название — конфарреация) и овца; присутствие десяти свидетелей было обязательно. В древности брак в форме конфарреации разрешался, вероятно, только патрициям; установление его Дионисий Галикарнасский приписывал Ромулу (II. 25. 2). «Ничего не было священнее уз брака, заключенного таким образом», — писал Плиний (XVIII. 10). Эта форма брака все больше исчезала в быту: в 23 г. н. э. нельзя было найти даже трех кандидатов на должность жреца Юпитера, который, по древнему закону, должен был происходить от родителей, сочетавшихся путем конфарреации, и сам находиться в браке, заключенном таким же образом (Tac. ann. IV. 16).
Другой формой брака была coemptio — «купля», фиктивная продажа отцом дочери будущему мужу, совершавшаяся в форме манципации: жених в качестве покупателя в присутствии пяти свидетелей ударял монетой по весам и объявлял девушку, держа ее за руку, своей собственностью. Собственность эта была, однако, иного рода, чем обычно: «купленная» жена не оказывалась на положении купленной рабыни, и «покупка» сопровождалась следующим диалогом: «Мужчина спрашивал, хочет ли женщина стать матерью семейства; она отвечала, что хочет. Также и женщина спрашивала, хочет ли мужчина стать отцом семейства; он отвечал, что хочет. Таким образом женщина переходила под власть мужа; этот брак назывался «браком через куплю»: женщина была матерью семейства и занимала по отношению к мужу место дочери», — т. е. находилась в его власти (Boeth. ad Cic. top. p. 299). Эта форма брака тоже стала исчезать; последний раз мы встречаемся с ней в половине I в. до н. э.
Брак в форме usus имеет основой своей понятие пользования (usucapio): если предмет, хозяин которого неизвестен, находится во владении у такого-то (одушевленный предмет в течение года, неодушевленный в течение двух лет), то он становится собственностью фактического владельца. Женщина, прожившая безотлучно в доме своего фактического мужа один год, признавалась его законной женой, находившейся в его manus. Брак в такой форме редко заключали уже при Цицероне; законами Августа он был формально упразднен.
Кроме этих трех форм брака, существовала еще четвертая, при которой жена не находилась под властью мужа (sine in manum conventione) и оставалась во власти отца или опекуна. Когда, однако, брак sine manu вытеснил все остальные формы, эта опека стала терять свое значение: уже в конце республики опекаемой было достаточно пожаловаться на отлучку своего опекуна, длившуюся хотя бы день, и она выбирала себе другого по собственному желанию; по законам Августа, женщина, имевшая троих детей, освобождалась от всякой опеки; если девушка жаловалась, что опекун не одобряет ее выбора и не хочет выдавать ей приданого, то опекуна «снимали». О пожизненном пребывании женщины под властью отца, мужа, опекуна законодательство говорит в прошедшем времени: «В старину хотели, чтобы женщины и в совершенных годах находились по причине своего легкомыслия [букв. «душевной легкости»] под опекой» (Gai. I. 144); и Цицерон обстоятельно рассказывает, какие обходы этого закона были придуманы «талантливыми юрисконсультами» (pro Mur. 12. 27). Фактически замужняя женщина уже в конце республики пользуется в частной жизни такой же свободой, как и ее муж: распоряжается самостоятельно своим имуществом, может развестись, когда ей захочется.
Брачная церемония складывалась из многих обрядов, смысл которых иногда вовсе ускользает от нас, иногда может быть объяснен путем сопоставления со свадебными обрядами других народов. Верой в счастливые и несчастные дни определялся выбор дня свадьбы: ее нельзя было совершать в календы, ноны, иды и следующие за ними дни, потому что как раз на эти числа падали жестокие поражения, которые пришлось несколько раз потерпеть римскому войску (Ov. fast. 1. 57–61). Неблагоприятны были весь март, посвященный Марсу, богу войны («воевать не пристало супругам», — Ov. fast. III. 393–396), май, на который приходился праздник Лемурий (лемуры — неуспокоенные души усопших, скитающиеся по ночам), и первая половина июня, занятая работами по наведению порядка и чистоты в храме Весты. Дни поминовения умерших, как дни печали и траура, естественно, не подходили для свадьбы, равно как и те дни, когда бывал открыт mundus — отверстие, сообщавшееся, по представлению древних, с подземным миром: 24 августа, 5 сентября и 8 октября.
Когда день свадьбы был назначен, невеста накануне снимала свое девичье платье и вместе с игрушками приносила его в жертву Ларам. Ей повязывали голову красным платком и надевали на нее особую тунику, предназначавшуюся и для дня свадьбы. Называлась эта туника прямой (recta)[126] и ткали ее особым образом: на ткацком станке старинного образца, работать у которого надо было стоя и работу начинать снизу (Fest. 364; Isid. XIX. 22. 18)[127]. Туника была длинной; ее перехватывал шерстяной (из овечьей шерсти) белый пояс, который завязывался сложным «геракловым узлом» (несколько напоминающим наш «морской узел»)[128]; узел вообще, а такой трудно развязываемый в особенности был защитой от колдовства и злого глаза; шерстяной пояс брали потому, что «как шерсть, остриженная прядями, плотно соединена между собой, так и муж да составит с женой единое целое» (Fest. 55, s. v. cingillo). Волосы невесте убирали с помощью особого кривого инструмента (он назывался hasta caelibaris)[129]: их разделяли на шесть прядей и укладывали вокруг головы. На голову надевали венок из цветов, собранных самой невестой (это были вербена и майоран), и накидывали покрывало, несколько спуская его на лицо. Покрывало это по своему огненному, желто-красному цвету называлось flammeum. На тунику надевалась палла такого же яркого цвета, как и покрывало; желтой была и обувь.
В этом свадебном наряде невеста, окруженная своей семьей, выходит к жениху, его друзьям и родным. Брачная церемония начинается с ауспиций. Надо было узнать, благосклонно ли отнесутся боги к союзу, который сейчас заключается. Первоначально следили действительно за полетом птиц[130], но уже в I в. до н. э. во всяком случае, а может быть, и раньше, гадали по внутренностям животного, чаще всего свиньи. О том, что знамения благополучны, жениху и невесте громко сообщали в присутствии собравшихся, иногда многочисленных гостей; на свадьбу приглашали родственников и друзей; не явиться на такое приглашение было неприлично; в числе «бездельных дел», которые наполняют его день в Риме, Плиний Младший называет и этот долг вежливости (epist. I. 9. 2). Десять свидетелей подписывали брачный контракт и ставили к нему свои печати, хотя контракт этот и не был обязательным: «…настоящим браком будет тот, который заключен по желанию сочетающихся, хотя бы никакого контракта и не было» (Quint. V. 11. 32 из Цицероновых «Топик»). В этих «брачных табличках» (tabulae nuptiales или dotales)[131] указывалось и определялось то приданое, которое приносила с собой жена. Жених и невеста тут же объявляли о своем согласии вступить в брак, и невеста произносила знаменитую формулу: «Где ты Гай, там и я — Гайя»[132]; присутствующие громко восклицали: «Будьте счастливы!»; pronuba (слово непереводимое) — почтенная женщина, состоящая в первом браке, соединяла правые руки жениха и невесты: dextrarum iunctio (этот символ дружеского и сердечного единения часто бывает представлен на саркофагах); и затем начинался пир, затягивавшийся обычно до позднего вечера, дотемна. Бывал он иногда очень роскошен; Август законом установил норму трат на свадебное угощение: тысячу сестерций (Gell. II. 24. 14). За столом обязательно подавались особые пирожные — mustacea[133], которые гости уносили с собой.
После пира начиналась вторая часть брачного церемониала: deductio — проводы невесты в дом жениха. Память об отдаленном прошлом, когда невесту похищали, сохранилась в обычае «делать вид, будто девушку похищают из объятий матери, а если матери нет, то ближайшей родственницы» (Fest. 364). Процессия, в которой принимали участие все приглашенные, двигалась при свете факелов под звуки флейт; невесту вели за руки двое мальчиков, обязательно таких, у которых отец и мать были в живых; третий нес перед ней факел, не из соснового дерева, как у всех, а из боярышника (Spina alba): считалось, что злые силы не смеют подступиться к этому дереву; зажигали этот факел от огня на очаге невестиного дома. За невестой несли прялку и веретено, как символы ее деятельности в доме мужа; улицы, по которым шла свадебная процессия, оглашались пением насмешливых и непристойных песен, которые назывались фесценнинами[134]. В толпу, сбежавшуюся поглазеть, пригоршнями швыряли орехи в знак того, как объясняли древние, что жених вступает теперь в жизнь взрослого и кончает с детскими забавами (Serv. ad Verg. ecl. 8. 29; Cat. 61. 125). Вернее, конечно, другое: орехи символизировали плодородие, и разбрасывание их было символическим обрядом[135], который должен был обеспечить новой семье обильное потомство.
Подойдя к дому своего будущего мужа, невеста останавливалась, мазала двери жиром и оливковым маслом и обвивала дверные столбы шерстяными повязками; жир и масло означали обилие и благоденствие, повязки имели обычное значение посвящения и освящения. Молодую переносили на руках через порог, чтобы она не споткнулась (это было бы дурным знамением); муж «принимал ее водой и огнем»: обрызгивал водой из домашнего колодца и подавал ей факел, зажженный на очаге его дома. Этим обрядом молодая жена приобщалась к новой семье и ее святыням. Она обращалась с молитвой к богам, покровителям ее новой брачной жизни: pronuba усаживала ее на брачную постель, и брачный кортеж удалялся.
Наутро молодая жена приносила на очаге своего нового дома жертву Ларам и принимала визиты родственников, которых она, молодая хозяйка, встречала угощением; эта пирушка называлась «repotia».
Сенека в одну из своих злых минут (у него бывали такие, и тогда мир казался ему скопищем одних пороков), вспомнив Аристотеля, назвал женщину «существом диким и лишенным разума» (de const. sap. 14. 1). Это «лишенное разума существо» окружено, однако, большим уважением и не только в семейной жизни. Еще Иеринг заметил, что в легендарной истории Рима ей отведена большая и благородная роль (несколько раньше, правда, это увидел Ливий, вложивший в уста народного трибуна Л. Валерия доводы, которыми он добивался отмены Оппиева закона, — Liv. XXXIV. 5. 9: женщины предотвратили войну между Римом и сабинянами; мать не пустила Кориолана войти завоевателем в Рим). Римская религия высоко ставит женщину: благоденствие государства находится в руках девственниц-весталок, охраняющих вечный огонь на алтаре Весты. Никому в Риме не оказывают столько почета, сколько им: консул со своими ликторами сходит перед ними с дороги; если преступник, которого везут на казнь, встретил весталку, его освобождают. Культ Ларов, богов-покровителей дома и семьи, находится на попечении женщин; в доме отца девушка следит за тем, чтобы не потух огонь на очаге, и собирает цветы, которыми ее мать в календы, иды и ноны и во все праздничные дни украшает очаг; первая жертва, которую новобрачная приносит в доме мужа, эта жертва Ларам ее новой семьи. Как flamen Dialis является жрецом Юпитера, так его жена, фламиника, является жрицей Юноны, и предписания, которые обязаны выполнять оба, почти одинаковы. Есть, правда, культы, в которых женщина не принимает участия, например культ Геракла, но у них зато есть свои женские праздники, куда не допускают мужчин. Они не смеют появляться на таинственном празднике в честь Доброй Богини (Bona Dea), который ежегодно справлялся в доме консула. Когда в год консульства Цезаря Клодий, влюбленный в его жену, проник, переодевшись женщиной, на этот праздник, в городе поднялась буря негодования. Культ этой богини могли справлять, конечно, только женщины; женщины были и жрицами Цереры.
До нас дошли две формулы, в которых грек и римлянин выразили свое отношение к браку и свой взгляд на него. Грек женится, чтобы иметь законных детей и хозяйку в доме; римлянин — чтобы иметь подругу и соучастницу всей жизни, в которой отныне жизни обоих сольются в единое нераздельное целое[136]. К женщине относятся с уважением и дома, и в обществе: в ее присутствии нельзя сказать грязного слова, нельзя вести себя непристойно. В доме она полновластная хозяйка, которая распоряжается всем, и не только рабы и слуги, но и сам муж обращается к ней с почтительным domina. Она не сидит, как гречанка, в женской половине, куда доступ разрешен только членам семьи; окружающий мир не закрыт для нее, и она интересуется тем, что происходит за стенами ее дома. Она обедает с мужем и его друзьями за одним столом (разница лишь в том, что мужчины возлежат, а она и ее гостьи-женщины сидят), бывает в обществе, ходит вместе с мужем в гости, и первый человек, которого видит посетитель, — это хозяйка дома: она сидит в атрии вместе с дочерьми и рабынями, занятая, как и они, пряжей или тканьем. У нее ключи от всех замков и запоров, и она ведет хозяйство со всем усердием и старательностью, верная помощница и добрая советница мужу. «В доме не было ничего раздельного, ничего, о чем муж или жена сказали бы: «это мое». Оба заботились о своем общем достоянии, и жена в усердии своем не уступала мужу, трудившемуся вне дома» (Col. XII, praef. 8). Она принимает участие и в делах общественных. В деле раскрытия Вакханалий много помогла консулу его теща, обходительная и тактичная Сульпиция (Liv. XXXIX. 11–14). Буса, «славная родом и богатством» гражданка Канузия (город в Апулии), организовала помощь воинам, спасшимся после Канн (Liv. XXII. 52. 7). На совещании, которое устроили Брут и Кассий и на котором решалась судьба государства, присутствовали мать и жена Брута и жена Кассия (Cic. ad Att. XV. 11). Стены домов в Помпеях испещрены надписями, в которых женщины рекомендуют таких-то и таких-то на муниципальные должности.
Неоднократно говорилось о том, что нельзя доверять хвалебным эпитафиям; это бесспорно, но бесспорно и то, что эти похвалы были подсказаны представлением о том, что такое идеальная жена, а эти представления возникали на основе реальной действительности, ею были подсказаны, в ней осуществлялись. Быть домоседкой (domiseda), «обрабатывать шерсть» (lanam facere) означало то рачительное попечение о хозяйстве, которое для римлянина было существенным и высоким качеством. Но это далеко не все: те же надписи отмечают как высокую похвалу, что умершая была univira (жена одного мужа), что, оставшись вдовой, она не вышла вторично замуж, храня верность своему первому мужу[137]. Верность — это качество не устают прославлять надписи; насколько оно ценилось в народном сознании, об этом свидетельствует тот факт, что только женщинам, состоявшим в одном браке, разрешалось свершение некоторых обрядов, например принесение жертв в часовне богини Целомудрия (Pudicitia); только они могли входить в храм Богини женской судьбы (Fortuna muliebris) и прикасаться к ее статуе; в праздновании Матралий, справляемых в честь древней богини Матери Матуты (богини рассвета и рождения), принимали участие только univirae. Второй брак — это нарушение целомудрия и верности, оба понятия сливаются в одно. Почетную роль pronuba (русское «сваха» совершенно не передает значения латинского слова) может выполнять только univira. Трагедия Дидоны не только в том, что ее покинул Эней: она расценивает свою новую любовь как вину (Aen. IV. 19); ее самоубийство — это наказание, которое она сама налагает на себя, потому что «не сохранила верности, обещанной праху Сихея» (Aen. IV. 551–553).
Мы можем представить себе, как возникала и росла эта верность, хранимая до конца жизни с твердым убеждением, что это долг, нарушить который преступно. Девушку, почти ребенка, выдавали за человека, часто вдвое старше ее, и если это был порядочный человек, то он, естественно, становился для своей юной жены тем, чем просила стать влюбленного в ее дочь юношу умирающая мать: «мужем, другом, защитником и отцом» (Ter. Andria, 295). Муж вводит ее в новую жизнь, знакомит с обязанностями, еще ей неизвестными, рассказывает о той жизни, которая идет за стенами их дома и о которой она почти ничего до сих пор не знала. Он заставляет ее учиться дальше. Она смотрит на него, руководителя и наставника, снизу вверх, ловит каждое его слово, слушается каждого распоряжения: можно ли не послушаться его[138], такого большого, такого умного! Восторженное преклонение, с которым относится к Плинию Младшему его молодая жена (epist. IV. 19. 3–4; VI. 7. 1), вызывает улыбку своей наивностью. Следует, однако, помнить, что эти наивные девочки в страшное время проскрипций и императорского произвола оставались непоколебимо верны своим мужьям, шли за ними в ссылку и на смерть и умели умирать, соединяя героическое мужество с самозабвенной нежностью любящего женского сердца[139]. При императоре Тиберии Секстия, жена Мамерка Скавра, которому грозил смертный приговор, уговорила его покончить с собой и умерла вместе с ним; Паксея, жена Помпония Лабеона, перерезавшего себе вены, последовала его примеру (Tac. ann. VI. 29). Когда Сенеке был прислан смертный приговор, его молодая жена Павлина потребовала вскрыть вены и ей и осталась жива только потому, что Нерон приказал перевязать ей раны и остановить кровь (Tac. ann. XV. 63–64).
В рассказе об Аррии останавливаются обычно только на его трагическом эпилоге. Плиний Младший начинает рассказ об Аррии с эпизода малоизвестного: «…хворал Цецина Пет, ее муж, хворал и сын, оба, по-видимому, смертельно. Сын умер; он отличался исключительной красотой и такой же душевной прелестью; родителям он был дорог не только потому, что был их сыном, но в такой же степени и за свои качества. Мать так подготовила его похороны, так устроила проводы умершего, что муж ничего не знал; больше того, каждый раз, входя в его спальню, она делала вид, что сын их жив и даже поправляется; очень часто на вопрос, что поделывает мальчик, она отвечала: «Он хорошо спал, с удовольствием поел». Когда долго сдерживаемые слезы одолевали ее и прорывались, она выходила и наедине отдавалась печали; наплакавшись вволю, она возвращалась с сухими глазами и спокойным лицом, словно оставив свое сиротство за дверями». Эта сверхчеловеческая выдержка помогла ей спасти мужа, но в 42 г. его арестовали на ее глазах в Иллирике за участие в восстании Скрибониана и посадили на корабль, чтобы везти в Рим. «Аррия стала просить солдат, чтобы ее взяли вместе с ним: «Вы же дадите консуляру каких-нибудь рабов, чтобы подавать ему на стол, помогать ему одеваться и обуваться; все это я буду исполнять одна»». Ей отказали; она наняла рыбачье суденышко и отправилась вслед за мужем.
Пет был приговорен к смерти, Аррия решила умереть вместе с ним. Ее зять, Трасея, умолял ее отказаться от этого намерения: «Ты, значит, хочешь, если мне придется погибнуть, чтобы твоя дочь умерла со мной?» — «Если она проживет с тобой так долго и в таком согласии, как я с Петом, то хочу», — был ответ. Когда пришел роковой час, «она пронзила себе грудь, вытащила кинжал и протянула его мужу, произнеся бессмертные, почти божественные слова: «Пет, не больно»» (epist. III. 16). Плиний рассказал еще об одном случае героического самоотвержения жены, которая, удостоверившись, что болезнь ее мужа неизлечима, уговорила его покончить с собой и «была ему в смерти спутницей, нет, вождем и примером: она привязала себя к мужу и вместе с ним бросилась в озеро» (epist. VI. 24).
Стоит рассказать еще об одной женщине, память о которой сохранилась в длинной, но искалеченной эпитафии. Раньше считали, что это «похвала» Турии, жене Лукреция Веспиллона, но вновь найденные отрывки надписи заставили отказаться от этого предположения. Имя умершей, так же как и ее мужа, остаются неизвестными; М. Дюрри, последний издатель этой надписи, заключил свою статью прекрасными словами: «…трещина в камне сделала эту «похвалу» анонимной и символической… «Похвала неизвестной жене» — превратилась в восхваление римской женщины».
Надпись позволяет проследить ее жизнь. Ее обручили с молодым человеком, который сразу же уехал вслед за Помпеем в Македонию: муж старшей сестры, Клувий, уехал в Африку. Времена наступали страшные: начиналась гражданская война; среди раздора партий и общего беспорядка нечего было рассчитывать на защиту закона и безопасность. Шайки разбойников бродили по стране; элементы недовольные, озлобленные, изверившиеся в возможности лучшей судьбы, поднимали голову. Родители обеих сестер погибли от разбойничьей ли руки, от руки ли собственных рабов, мы этого никогда не узнаем. Но обе сестры исполнили то, что для древних было священным долгом: добились того, что убийцы были найдены и наказаны. «Если бы мы находились дома, — вспоминает муж покойной, говоря о себе и Клувии, мы не сделали бы больше».
Молодая девушка переселилась, стремясь «найти охрану своему целомудрию», в дом будущей свекрови. Новая напасть ждала ее. Какие-то люди, притязавшие на родство с ее отцом, объявили сделанное им завещание недействительным; если бы им удалось доказать свою правоту, то девушка и все состояние оставшееся после отца, оказались бы под опекой неожиданных претендентов, т. е. фактически в их власти. Жених, которого отец сделал сонаследником дочери, и ее сестра, которой выделена была тоже часть, не получили бы ничего. «Опираясь на истину, ты защитила наше общее дело… твоя твердость заставила отступить [противников]».
До спокойной жизни было, однако, еще далеко. Цезарь запретил возвращаться в Италию сторонникам Помпея; вернулся ли, нарушив этот запрет, жених и должен был бежать, оставался ли он в изгнании, этого мы сказать не можем. Ясно одно: невеста или уже молодая жена отказалась от всех своих драгоценностей, обманула «стражей, поставленных врагами», снабдила всем необходимым изгнанника, нашла ему могущественных покровителей среди цезарианцев; муж смог беспрепятственно вернуться, но когда начались проскрипции 43 г., его занесли в списки проскрибированных. Жена «спасла его своими советами», спрятала, рискуя жизнью (возможно, что в собственном доме), отправилась к Октавиану (его не было в Риме) и вымолила у него прощение. С этим «восстановлением» она явилась к Лепиду, распоряжавшемуся в Риме, но он отказался признать «благодетельное решение» своего коллеги; в ответ на мольбы бедной женщины, бросившейся к ногам Лепида, с ней «обошлись, как с рабыней», осыпали оскорблениями. Октавиан, вернувшись в Рим, позаботился, видимо, о том, чтобы его распоряжение было выполнено.
«Земля была умиротворена, государство успокоено; на нашу долю выпали, наконец, спокойные и счастливые дни», но это счастье было омрачено тем, что у супругов не было детей (умерли они или их вовсе не было, из текста неясно). И тут жена подала мужу совет: в нем, как в фокусе, собрались лучи ее любви, которой привычно было не искать своего и думать только о любимом человеке: предложила мужу развестись с ней и жениться на другой. «Ты утверждала, что детей, которые родятся от этого брака, ты будешь считать своими, что из состояния, которым до сих пор мы владели сообща, ты не выделишь части для себя, и оно останется в моем распоряжении… ты будешь относиться ко мне, как любящая сестра и свекровь».
История сохранила память не только о тех римских женщинах, которые, говоря словами Каркопина, «воплощают в себе все земное величие». Были и другие, и о них сказано было много злого: Марциал и Ювенал постарались здесь вовсю, кое-что добавил и Тацит. Чуть ли не на каждой странице у Марциала мелькает какой-нибудь гнусный женский образ: вот развратница, даже не старающаяся скрывать свой разврат (I. 34); бессовестная мать, купившая мужа своим приданым и равнодушная к тому, что ее три сына голодают (II. 34); влюбленная старуха, осыпающая любовника драгоценными подарками (IV. 28); женщины-пьяницы (I. 87 и V. 4); жена, у которой в любовниках перебывало семеро рабов (VI. 39); мачеха, живущая в любовной связи с пасынком (IV. 16); отравительница (IV. 24) — галерея страшная! Шестую сатиру Ювенала кончаешь читать с таким чувством, словно наконец выкарабкался из выгребной ямы. Зарисовки женских типов, им сделанные, конечно, карикатурны, но никакая карикатура невозможна, если для нее нет опоры в действительном мире. Вот ученая женщина, которая, как только все расположились за обеденным столом, начинает умный разговор, сравнивает Вергилия с Гомером, извиняет самоубийство Дидоны, «ее слова несутся в таком количестве, что кажется, будто вокруг тебя бьют в медные тазы и звонят в колокольчики»; болтунья и сплетница, которая знает, кто влюблен, как ведет себя со своим пасынком мачеха, от кого и когда забеременела вдова, что делается в Китае и во Фракии, она «подхватывает у городских ворот толки и слухи, а иногда сама их выдумывает». Эти женщины кажутся вполне безобидными на том страшном фоне, на котором они проходят. Какой стыдливости можно ожидать от женщины, которая изменяет своему полу и в костюме гладиатора дырявит мишень и обдирает ее щитом, проходя весь курс фехтования? В мечтах она видит себя уже на арене амфитеатра. Устав от физических упражнений, она с великим шумом, в окружении толпы прислужников и прислужниц, идет ночью в баню и, вернувшись, набрасывается на пищу и вино, которым упивается до рвоты.
Ужасны злобные мегеры, которые отправляют на крест раба, потому что им этого захотелось:
«Так хочу, так и велю; что разум? желание важно», —истязают рабынь-прислужниц, потому что один локон лежит не так, как госпоже угодно; проводят свое утро под свист бичей и розог; женщины, опускающиеся в бездну самого страшного разврата; отравительницы, подносящие кубок с ядом собственным детям; записные прелюбодейки, хитро и умело обманывающие своих мужей. Тема прелюбодеяния звучит во всей сатире, это единственная скрепка, сдерживающая очень рыхлую ее композицию. И звучит она недаром; здесь было больное место римского общества. Жена бросала мужу лозунг бьернсоновских героинь, только перевернув его: «Ты будешь делать все, что тебе хочется, а я не могу жить по-своему! Кричи, сколько хочешь, переворачивай все вверх дном; я человек» (Iuv. VI. 282–284); и удержу в этой «жизни по-своему» часто не было. Семья рушилась, и законы Августа, которыми он хотел укрепить и упорядочить семейную жизнь, не привели ни к чему.
В старом Риме развод был неслыханным делом. В 306 г. до н. э. цензоры исключили из сената Л. Анния, потому что он, «взяв в жены девушку, развелся с ней, не созвав совета друзей» (Val. Max. II. 9. 2). В 281 г. до н. э. Сп. Карвилий Руга развелся с женой, объясняя развод тем, что жена по своему физическому складу не может иметь детей. Год запомнили, как запоминали года грозных битв и великих событий. Вероятно, еще в течение многих лет для развода требовались основательные причины, которые обсуждались и взвешивались на семейном совете. Но уже во II в. развод превратился в средство избавиться от надоевшей жены; причины, которые приводились как основание для развода, смехотворны: у одного жена вышла на улицу с непокрытой головой; у другого жена остановилась поговорить с отпущенницей, о которой шла дурная слава; у третьего пошла в цирк, не спросив мужнего разрешения (Val. Max. VI. 10–12, — вероятно, из утерянной второй декады Тита Ливия). Брак sine manu дал полную свободу развода и для женщины. Целий в числе прочих городских новостей и сплетен сообщает Цицерону, что Павла Валерия развелась со своим мужем без всякой к тому причины в тот самый день, когда муж должен был вернуться из провинции, и собирается выйти за Д. Брута (ad fam. VIII. 7. 2); не прошло и месяца, а Телезилла выходит уже за десятого мужа (Mart. VI. 7. 3–4). «Ни одна женщина не постыдится развестись, — писал Сенека, — потому что женщины из благородных и знатных семейств считают годы не по числу консулов, а по числу мужей. Они разводятся, чтобы выйти замуж, и выходят замуж, чтобы развестись» (de ben. III. 16. 2).
От всех этих заявлений нельзя отмахнуться: в них отражается подлинная и жестокая правда. Мне хочется только напомнить умную русскую пословицу о доброй славе, которая лежит под камнем, и о худой, которая бежит по дорожке. Преступная мать, сделавшая сына своим любовником, женщина, сменившая пусть не десять, а хотя бы троих мужей, преступница, которая хладнокровно подносит отравленный кубок невинной жертве, — все эти фигуры давали и для светской болтовни, и для злой эпиграммы, и для сатирического вопля материал гораздо более благодарный, чем какая-то тихая женщина, о которой только и можно было сказать, что она «сидела дома и пряла шерсть».
Мы не можем, конечно, установить числового соотношения между этими скромными, неизвестными женщинами и героинями Ювенала. Можно, однако, не обинуясь, сказать, что первых было больше. Не следует, во-первых, меркою Рима мерять всю страну: во все времена и у всех народов жизнь в столице шла шумнее и распущеннее, с большим пренебрежением к установленным правилам морали и приличий, чем в остальной стране. Плиний, например, говорит о Северной Италии как о таком крае, «где до сих пор хранят честность, умеренность и старинную деревенскую простоту» (epist. i. 14. 4). А во-вторых, надо обязательно проводить границу между богатыми аристократическими кругами, где праздность и отсутствие насущных повседневных забот создавали атмосферу, в которой легко было сбиться с правого пути, и слоями среднесостоятельными и вовсе бедными, где на жене лежал весь дом и от ее усердия и умения зависело благосостояние всей семьи. Ювенал, рисуя женские типы, имеет в виду только Рим и сплошь женщин если не аристократического, то богатого класса, а Сенека говорит о скандальных бракоразводных историях именно в этой среде.
Мы располагаем документальными свидетельствами, к сожалению, больше всего именно об этой среде: жены простых людей, небогатых, а то и вовсе бедных, не обращали на себя внимания при жизни и уходили из нее незаметные и незамеченные. Память о них оставалась в сердцах близких, но выразить эту любовь, свою печаль и благодарность они умели только в истертых от бесконечного повторения словах, которые подозрительному взгляду кажутся лишь трафаретом, благопристойным и лживым.
Не надо, по существу говоря, никаких документальных данных, чтобы представить себе жизнь замужней женщины в этой среде, — извечную женскую долю всех времен и всех народов, полную незаметного труда и мелких хлопот, которые не дают передохнуть с раннего утра и дотемна и которыми держится дом и семья. Она, конечно, домоседка: куда же пойдешь, когда нужно сделать то то, то другое, сготовить, убрать, починить. Она садится за прялку и, напряв ниток, переходит к ткацкому станку, не потому что это освященная веками благородная традиция, а потому что одежда, изготовленная дома, обойдется дешевле покупной. Она высчитывает каждый асс, прикидывает, как бы подешевле купить и хлеба, и овощей, и чурок для жаровни. Муж с рассвета возится в мастерской (каменотес, столяр или сапожник), ребята постарше ушли в школу. Теперь пора наводить чистоту: комнатенка за мастерской или полутемная низенькая мансарда моется (за водой надо бегать на перекресток, что поделаешь!), чистится, выскребается: чистота ее конек и пятно на полу приводит ее в ужас. Потом надо подумать о завтраке для мужа и для детей; в соседней лавчонке хитрец-грек продает палые маслины, выдавая их за лучший ранний сорт; ну ее-то, конечно, не проведешь: она купит модий-другой по дешевке и дома их засолит и замаринует — будет дешевле покупных и вкуснее. Старший сын является из школы с горькими слезами: никак не выходили на дощечке две противных буквы, а потом он дернул за хвост учительскую собаку — она и вцепись зубами! От учителя попало за все разом. Мать перевязывает руку пострадавшему, учит, как надо обращаться с животными, берет дощечку и грифель (она ведь тоже в родной деревне училась в школе: и прочтет, и напишет, и сосчитает); оказывается все просто и легко — только поведи рукой вверх-вниз, — непонятно, почему же не выходило в школе.
В воспитании детей в бедной трудовой семье на долю матери выпадает роль более важная, чем отцу, который все время занят, работает в мастерской, обходит с заказами клиентов, забегает в термы, проводит часок-другой в кабачке за приятельской беседой. Дети были при матери; первые уроки доброго поведения, подкрепляемые ее собственным примером, они получали от нее. Мать понимала не только в домашнем хозяйстве: она знала жизнь: у нее был тот опыт, который приобретается приглядыванием к окружающему и раздумьем над тем, что делается вокруг. Сын на возрасте, не послушавшись раз-другой ее совета и ожегшись, теперь внимательно вслушивался в эту тихую добрую речь и принимал эти советы к руководству. Тацит оставил трогательную зарисовку семейной жизни: сын воспитывается «не в каморке купленной кормилицы», а на материнском лоне, под присмотром почтенной пожилой родственницы; в их присутствии «нельзя было сказать мерзкого слова, совершить непристойный поступок» (dial. 28), и как пример образцовых матерей он привел Корнелию, мать Гракхов, Аврелию, мать Цезаря, и Атию, мать Августа.
В то время, о котором идет речь, таких матерей надо было искать преимущественно в простых бедных семьях. О них никто не знал, кроме семьи и соседей; не нашлось писателя, который бы ими заинтересовался и о них написал; и мы можем только по туманному облику вилики у Катона (143) и по жене пастуха, кочующего со своим стадом чуть не по всей Италии, образ которой на минуту мелькнул у Варрона (r. r. II. 10. 6–7), до некоторой степени представить себе, чем были эти женщины. Усердные помощницы своим мужьям, умевшие заботой и лаской скрашивать неприглядность бедности и смягчать ее жестокость; хлопотуньи-хозяйки, державшие дом в уюте и порядке; умные и нежные матери; добрые советницы и безотказные утешительницы и в малой беде и в большом горе, всегда обо всех помнившие и только о себе забывавшие, они всей своей жизнью оправдывали старинную пословицу, гласящую, что два лучших дара, которые бог посылает человеку, это хорошая мать и хорошая жена.
Глава десятая. Погребальные обряды
В римских погребальных обрядах нашла выражение смесь самых разнообразных чувств и понятий: древняя вера в то, что душа человека и после смерти продолжает в подземном царстве существование, подобное тому, что и при жизни, тщеславное желание блеснуть пышностью похорон, искренняя беспомощная скорбь и гордое сознание своей неразрывной, неистребимой связи с родом, жизнь которого была непрерывным служением государству. Все это еще осложнялось чисто римской, часто непонятной нам потребностью соединять трагическое с веселой шуткой, иногда с шутовством. Создавался конгломерат обрядовых действий, часть которых церковь, как всегда осторожная и не разрывающая с древними обычаями, укоренившимися в быту, ввела и в христианские похороны.
И у греков, и у римлян предать умершего погребению было обязательным долгом, который лежал не только на родственниках покойного. Путник, встретивший на дороге непогребенный труп, должен был устроить символические похороны, трижды осыпав тело землей: «Не поскупись, моряк, на летучий песок; дай его хоть немного моим незахороненным костям», — обращается к проходящему мимо корабельщику тень выброшенного на сушу утопленника (Hor. carm. I. 28. 22–25). Это обязательное требование предать труп земле основано было на вере в то, что тень непогребенного не знает покоя и скитается по земле, так как ее не впускают в подземное царство[140].
Вокруг умирающего собирались родственники; иногда его поднимали с постели и клали на землю[141]. Последний вздох его ловил в прощальном поцелуе наиболее близкий ему человек: верили, что душа умершего вылетает в этом последнем вздохе. Изысканная жестокость Верреса подчеркнута тем обстоятельством, что матерям осужденных не позволено было в последний раз увидеть своих детей, «хотя они молили лишь о том, чтобы им позволено было принять своими устами дыхание их сыновей» (Cic. in Verr. V. 45. 188). Затем умершему закрывали глаза (condere oculos, premere) и громко несколько раз называли его по имени (conclamatio)[142]. Овидий жаловался в ссылке (Trist. III. 3. 43–44):
«…с воплем последним Очи мои не смежит милая друга рука».Покойника обмывали горячей водой: это было делом родственников умершего или женской прислуги. Устройство похорон поручалось обычно либитинариям[143], этому римскому «похоронному бюро», находившемуся в роще богини Либитины (вероятно, на Эсквилине) и включавшему в свой состав разных «специалистов»: от людей, умевших бальзамировать труп, и до носильщиков, плакальщиц, флейтистов, трубачей и хористов.
Так как труп часто оставался в доме несколько дней, то иногда его бальзамировали, но чаще лишь натирали теми веществами, которые задерживали разложение; это было кедровое масло, которое, по словам Плиния, «на века сохраняет тела умерших нетронутыми тлением» (XXIV. 17); такую же силу приписывали соли (XXXI. 98), меду (XXII. 108), амому (Pers. 3. 104)[144]. Затем умершего одевали соответственно его званию: римского гражданина в белую тогу (герой третьей сатиры Ювенала одним из преимуществ жизни в захолустном италийском городке считает то, что там люди облекаются в тогу только на смертном одре, — Iuv. 3. 171–172), магистрата — в претексту или в ту парадную одежду, на которую он имел право[145]. На умершего возлагали гирлянды и венки из живых цветов и искусственные, полученные им при жизни за храбрость, военные подвиги, за победу на состязаниях.
Умащенного и одетого покойника клали в атрии[146] на парадное высокое ложе (lectus funebris), отделанное у богатых людей слоновой костью или по крайней мере с ножками из слоновой кости. Умерший должен был лежать ногами к выходу (Pl. VII. 46). В рот умершему вкладывали монетку для уплаты Харону при переправе через Стикс; этот греческий обычай был рано усвоен римлянами; находки показывают, что он держался в течение всей республики и империи. Возле ложа зажигали свечи, помещали курильницы с ароматами[147] и канделябры со светильниками или с зажженной смолой; ложе осыпали цветами. Перед входной дверью на улице ставили большую ветку ели (Picea excelsa Link), которую Плиний называет «траурным деревом» (XVI. 40), или кипариса — «он посвящен богу подземного царства и его ставят у дома в знак того, что здесь кто-то умер» (XVI. 139)[148]. Эти ветви предостерегали тех, кто шел принести жертву, а также понтификов и фламина Юпитера от входа в дом, который считался оскверненным присутствием покойника (Serv. ad Aen. III. 64).
Число дней, в течение которых умерший оставался в доме, не было определено точно; у Варрона убитого смотрителя храма собираются хоронить на другой день после смерти (r. r. I. 69. 2); сын Оппианика, скончавшийся вечером, был сожжен на следующий день до рассвета (Cic. pro Cluent. 9. 27). В некоторых семьях покойника оставляли дома на более продолжительное время; императоров хоронили обычно через неделю после смерти[149]; за это время с мертвого снимали восковую маску, которой и прикрывали его лицо.
Существовало два способа погребения: сожжение и захоронение. Римские ученые ошибочно считали обычай захоронения древнейшим: «…сожжение трупа не было у римлян древним установлением; умерших хоронили в земле, а сожжение было установлено, когда, ведя войну в далеких краях, узнали, что трупы вырывают из земли» (Pl. VII. 187). Законы Двенадцати Таблиц знают обе формы погребения[150]; «многие семьи соблюдали древние обряды; говорят, что никто из Корнелиев до Суллы не был сожжен; он же пожелал быть сожженным, боясь мести, ибо труп Мария вырыли» (по его приказу) (Pl. VII. 187). В последние века республики и в первый век империи трупы обычно сжигались, и погребение в земле начало распространяться только со II в. н. э., возможно, под влиянием христианства, относившегося к сожжению резко отрицательно.
Торжественные похороны, за которыми обычно следовали гладиаторские игры, устраиваемые ближайшими родственниками умершего, назывались funus indictivum — «объявленными»[151], потому что глашатай оповещал о них, приглашая народ собираться на проводы покойного: «Такой-то квирит скончался. Кому угодно прийти на похороны, то уже время. Такого-то выносят из дому» (Var. 1. 1. VII. 42; Fest. 304; Ov. am. II. 6. 1–2; Ter. Phorm. 1026). Эти похороны происходили, конечно, днем, в самое оживленное время (Hor. sat. I. 6. 42–44; epist. II. 2. 74), с расчетом на то, чтобы блеснуть пышностью похоронной процессии, которая превращалась в зрелище, привлекавшее толпы людей. Уже законы Двенадцати Таблиц содержат предписания, которые ограничивали роскошь похорон: нельзя было пользоваться для костра обтесанными поленьями, нанимать больше десяти флейтистов и бросать в костер больше трех траурных накидок, которые носили женщины, и короткой пурпурной туники (Cic. de leg. II. 23. 59). Сулла ввел в свой закон (lex Cornelia sumptuaria от 81 г. до н. э.) тоже ограничительные предписания (на него, видимо, намекает Цицерон, — ad. Att. XII. 36. 1), но сам же нарушил их при похоронах Метеллы (Plut. Sulla 35). При империи законы эти потеряли силу[152].
Похоронная процессия двигалась в известном порядке; участников ее расставлял и за соблюдением определенного строя следил один из служащих «похоронного бюро», «распорядитель» (dissignator), с помощью своих подручных — ликторов, облаченных в траурный наряд. Вдоль всей процессии шагали факельщики с факелами елового дерева и с восковыми свечами; во главе ее шли музыканты: флейтисты, трубачи[153] и горнисты. За музыкантами следовали плакальщицы (praeficae), которых присылали также либитинарии. Они «говорили и делали больше тех, кто скорбел от души», — замечает Гораций (a. p. 432); обливались слезами, громко вопили, рвали на себе волосы. Их песни (neniae), в которых они оплакивали умершего и восхваляли его, были или старинными заплачками, или специально подобранными для данного случая «стихами, задуманными, чтобы запечатлеть доблестные дела в людской памяти» (Tac. ann. III. 5)[154]. В особых случаях такие песнопения распевали целые хоры: на похоронах Августа эти хоры состояли из сыновей и дочерей римской знати (Suet. Aug. 100. 2). За плакальщицами шли танцоры и мимы; Дионисий Галикарнасский рассказывает, что на похоронах знатных людей он видел хоры сатиров, исполнявших веселую сикинниду (VII. 72). Кто-либо из мимов представлял умершего, не останавливаясь перед насмешками насчет покойного: на похоронах Веспасиана, который почитался прижимистым скупцом, архимим Фавор, надев маску скончавшегося императора, представлял, по обычаю, покойного в его словах и действиях; громко спросив прокураторов, во что обошлись его похороны, и получив в ответ — «10 миллионов сестерций», он воскликнул: «Дайте мне сто тысяч и бросьте меня хоть в Тибр» (Suet. Vesp. 19. 2).
За этими шутами двигалась самая торжественная и серьезная часть всей процессии: предки умершего встречали члена своей семьи, сходящего в их подземную обитель. В каждом знатном доме, члены которого занимали ряд курульных магистратур, хранились восковые маски предков, снятые в день кончины с умершего. Эти маски, снабженные каждая подписью, в которой сообщалось имя умершего, его должности и подвиги, им совершенные, хранились в особых шкафах, стоявших обычно в «крыльях» (alae) атрия. В день похорон эти маски, а вернее, их дубликаты[155], надевали на себя люди, вероятно, тоже из числа прислужников либитинария; облачившись в официальную одежду того лица, чья маска была надета, они садились на колесницы или шли пешком[156] в сопровождении ликторов. Чем больше было число этих предков, преторов, консулов, цензоров, из которых многие были украшены инсигниями триумфаторов, тем роскошнее были похороны. На похоронах Юнии, сестры Брута, «несли двадцать портретов (imagines), принадлежавших членам знаменитейших родов» (Tac. ann. III. 76). Похороны Друза, сына Тиберия, были особенно блистательны, потому что длинным рядом шли изображения предков: во главе Эней, родоначальник рода Юлиев; все албанские цари; Ромул, основатель Рима, а затем Атт Клавз и остальные представители рода Клавдиев (Tac. ann. IV. 9). Если умерший прославился военными подвигами, одерживал победы, завоевывал города и земли, то перед носилками, на которых стояло погребальное ложе, несли, как и в триумфальном шествии, картины с изображением его деяний, привезенной добычи, покоренных народов и стран.
Носилки с ложем, на котором лежал умерший, в старину несли ближайшие его родственники, чаще всего сыновья. Обычай этот соблюдался в некоторых случаях и в более поздние времена: тело Цецилия Метелла Македонского несли четверо его сыновей: один — цензорий, другой — консуляр, третий — консул, четвертый, выбранный в консулы, но еще не вступивший в эту должность (Vell. I. 11. 6–7; Cic. Tusc. I. 35. 85). Иногда носилки несли друзья умершего, очень часто его отпущенники. За носилками шли родственники покойного в траурной черной одежде (женщины в императорское время — в белой)[157] без всяких украшений и знаков своего ранга (сенаторы без туники с широкими пурпурными полосами, всадники без золотого кольца), мужчины, поникшие, с покрытой головой, женщины с распущенными волосами и обнаженной грудью, рабы, получившие по завещанию свободу и надевшие в знак освобождения войлочный колпак (pilleus). Женщины шумно выражали свою скорбь: рвали на себе волосы, царапали щеки, били себя в грудь, рвали одежду (Petr. III. 2; Prop. III. 5. 11 = II. 13. 27; Iuv. 13. 127–128; Cic. Tusc. III. 26. 62), громко выкликали имя умершего. Процессию еще увеличивали любители поглазеть, толпами сбегавшиеся на похороны.
При похоронах знатных и выдающихся лиц процессия направлялась не прямо к месту сожжения, а заворачивала на Форум, где и останавливалась перед рострами. Покойника на его парадном ложе ставили или на временном помосте, или на ораторской трибуне; «предки» рассаживались вокруг на курульных сиденьях. Тогда сын или ближайший родственник умершего всходил на трибуну и произносил похвальную речь (laudatio finebris), в которой говорил не только о заслугах умершего, но и обо всех славных деяниях его предков, собравшихся вокруг своего потомка; «начиная с самого старшего, рассказывает он об успехах и делах каждого» (Polib. VI. 53. 9). В этих восхвалениях не все было, конечно, чистой правдой; уже Цицерон писал, что они внесли в историю много лжи (Brut. 16. 61), того же мнения придерживался и Ливий (VIII. 40. 4).
Первая хвалебная речь была, по словам Плутарха, произнесена Попликолой над телом Брута (Popl. 9. 7). Сообщение это вряд ли достоверно; первым словом, произнесенным в похвалу умершего, считается речь консула Фабуллина над прахом Цинцината и Кв. Фабия (480 г. до н. э.). Этой чести удостаивались и женщины, в особенных, конечно, случаях. По свидетельству Цицерона, первой женщиной, которой выпала эта честь, была Попилия, мать Катула (deor. II. 11. 44)[158].
После произнесения похвальной речи процессия в том же порядке двигалась дальше к месту сожжения или погребения, которое находилось обязательно за городскими стенами. Разрешение на похороны в городе, не только в Риме, но и в муниципиях, давалось редко, как особая честь и награда за выдающиеся заслуги[159]. Общее кладбище существовало только для крайних бедняков и рабов; люди со средствами приобретали для своих могил места за городом, преимущественно вдоль больших дорог, где царило наибольшее оживление, и здесь и устраивали семейную усыпальницу. Место для погребального костра (ustrina) отводилось часто неподалеку от нее (в надписях ustrina неоднократно упоминается как место, находящееся возле могилы). Костер складывали преимущественно из смолистых, легко загорающихся дров и подбавляли туда такого горючего материала, как смола, тростник, хворост. Плиний рассказывает, как труп М. Лепида, выброшенный силой огня с костра, сгорел на хворосте, лежавшем возле; подобрать покойника и положить его обратно на костер было невозможно: слишком жарок был огонь (VII. 186). Костер складывали в виде алтаря; у богатых людей он бывал очень высок, украшен коврами и тканями. Плиний говорит, что «костры разрисовывались» (XXXV. 49); очевидно, стенки костра раскрашивались в разные цвета. Вокруг втыкали в знак траура ветви кипариса. Ложе с покойником ставили на костер и туда же клали вещи, которыми умерший пользовался при жизни и которые любил. Один охотник I в. н. э. завещает сжечь с ним всю его охотничью снасть: рогатины, мечи, ножи, сети, тенета и силки (CIL. XIII. 5708). К этому прибавляли всевозможные дары участники погребальной процессии; тело изобильно поливали и осыпали всяческими ароматами, ладаном, шафраном, нардом, амомом, смолой мирры и проч. Светоний рассказывает, что когда тело Цезаря уже горело на костре, актеры представлявшие предков и облаченные в одеяния триумфаторов стали рвать на себе одежду и бросать в огонь; ветераны-легионеры начали кидать в костер оружие, с которым они пришли на похороны, матроны — свои украшения, буллы и претексты детей (Caes. 84. 4). Перед сожжением совершалось символическое предание земле: у умершего отрезали палец и закапывали его.
Когда костер был готов и ложе с покойником на него установлено, один из родственников или друзей покойного поджигал костер, отвернув от него свое лицо. При сожжении крупных военачальников и императоров солдаты в полном вооружении трижды обходили вокруг костра в направлении справа налево (decursio).
Когда костер угасал, горящие угли заливали водой[160], и на этом погребальная церемония собственно и кончалась. Участники процессии говорили последнее «прости» умершему; их окропляли в знак очищения священной водой, и они расходились, выслушав формулу отпуска: ilicet — «можно уходить» (Serv. ad Aen. VI. 216). Оставались только родственники, на которых лежала обязанность собрать обгоревшие кости. Обряд этот подробно описан в элегии, ошибочно приписываемой Тибуллу (III. 2. 15–25). Вымыв руки и воззвав к Манам покойного, начинали собирать его кости. Их полагалось облить сначала вином, а затем молоком; потом их обтирали досуха полотном и клали в урну[161] вместе с разными восточными ароматами. Это собирание костей (ossilegium) совершалось в самый день похорон, и тогда же происходило очищение семьи и дома покойного, оскверненных соприкосновением с мертвым телом: устраивался поминальный стол у самой могилы, в «могильном триклинии», если он был, а если его не было, то просто на камнях или на земле. Обязательным кушаньем на этих поминках было silicernium, какой-то вид колбасы (Fest. 377); могила освящалась закланием жертвенной свиньи. Дома в жертву Ларам приносили барана (Cic. de leg. II. 22. 55).
Девять дней после похорон считались днями траура; в течение их родственники умершего ходили в темных одеждах; их ни по какому делу не вызывали в суд, и возбуждать вопросы о наследстве в это время считалось неприличным. На девятый день на могиле приносили жертву (sacrificium novendiale), состав которой был строго определен: тут могли быть яйца, чечевица, соль, бобы. Дома устраивали поминальный обед (cena novendialis), за который садились уже не в траурной одежде (Цицерон очень упрекал Ватиния за то, что он явился на такой обед в темной тоге, — in Vat. 12. 30); у Петрония Габинна приходит с поминального обеда «в белой одежде…, отягченный венками; благовония стекали у него по лбу в глаза» (65). Люди знатные и богатые устраивали иногда в память своих умерших угощение для всего города. Такой обед Фавст, сын Суллы, дал в память своего отца (Dio Cass. XXXVII. 51), а Цезарь — в память своей дочери (Suet. Caes. 26. 2). Обычай этот отнюдь не ограничивался столицей; надписи засвидетельствовали его для ряда городов Италии. Случалось, что вместо обеда народу раздавались просто куски мяса (visceratio); Марк Флавий разослал жителям Рима порции мяса на помин его матери (328 г. до н. э., — Liv. VIII. 22. 2); то же сделал Тит Фламиний по смерти своего отца (174 г. до н. э., — Liv. XLI. 28). При империи раздачу мяса заменили раздачей денег. Игры в память покойного (обычно гладиаторские) часто устраивались тоже в этот самый день, почему и назывались ludi novendiales.
Умершего не забывали; память о нем свято соблюдалась в семье. Его обязательно поминали в день рождения и смерти, в «праздник роз» (rosalia), в «день фиалки» (dies violae), в праздник поминовения всех умерших (parentalia)[162]. Поминали умершего иногда еще и в другие дни: все зависело от того, что подсказывало чувство оставшихся. Римляне были вообще очень озабочены тем, чтобы увековечить свою память: неоднократно встречаются надписи, в которых говорится, что такой-то оставил определенную сумму денег, чтобы на проценты с них в определенные дни устраивались по нем поминки. На могиле совершали возлияния водой, вином, молоком, оливковым маслом, медом; клали венки, цветы, шерстяные повязки; поливали могилу кровью принесенных в жертву, обязательно черных животных. Созывался широкий круг друзей. Урс, первый, кто сумел играть стеклянным мячом «при громком одобрении народа», приглашает собраться на свои поминки игроков в мяч, любовно украсить его статую цветами и «совершить возлияния черным фалерном, сетинским или цекубским вином» (CIL. VI. 9797). Доходы с одной части инсулы определяются на то, чтобы ежегодно четыре раза в год — в день рождения, в розарии, в день фиалки и в паренталии — поминали умершего, принося жертвы на его могиле, а кроме того, ежемесячно, в календы, ноны и иды, ставили на его могиле зажженную лампаду (CIL. VI. 10 248). Покойному ставили трапезу (cena leralis) из овощей, хлеба, соли, бобов и чечевицы, а родственники устраивали тут же у могилы поминальное угощение.
В надписях, высеченных на памятниках, часто встречается обращение к проходящим мимо с просьбой остановиться и сказать приветственное слово. Авл Геллий приводит эпитафию, которую сочинил для себя поэт Пакувий (220–132 гг. до н. э.): «Юноша, хотя ты и торопишься, но этот камень просит тебя — посмотри на него и прочти потом, что написано: «Здесь лежит прах поэта Марка Пакувия»; я хотел, чтобы ты не оставался в неведении этого. Будь здоров» (I. 24. 4). А вот еще диалог между прохожими и умершим: ««Привет тебе, Виктор Фабиан». — «Да вознаградят вас боги, друзья, и да пребудут они милостивы к вам, странники, за то, что вы не проходите мимо Виктора Публика Фабиана, не обращая на него внимания. Идите и возвращайтесь здравыми и невредимыми. А вы, украшающие меня венками и бросающие здесь цветы, да живете долгие годы»». Чудаков вроде Проперция, который желал, чтобы его похоронили в лесной глуши или среди неведомых песков, было немного. Гробницы были устроены вдоль всех дорог, шедших в разных направлениях от Рима. На Аппиевой дороге находились памятник Цецилии Метеллы, жены триумвира Красса, усыпальницы Сципионов и Метеллов, могила Аттика, гробницы императоров Септимия Севера и Галлиена. На Латинской дороге был похоронен Домициан; на Фламиниевой дороге в XVIII в. нашли высеченную в скале семейную гробницу Назонов, особенно интересную своей живописью. Между Аппиевой и Латинской дорогами открыто было несколько важнейших колумбариев. В Помпеях могильные памятники тянутся вдоль всех дорог, вливающихся в город. Дорога на Геркуланум производит впечатление правильно разбитой кладбищенской аллеи.
Могилы устраивались самым различным образом. Место, где был похоронен один человек и которое только для него и было предназначено, отмечали двумя или четырьмя каменными столбиками по углам могилы или плоской каменной плитой (в середине ее часто проделывали углубление, в которое лили жидкости; сама плита служила столом для поминальных трапез, почему «столом» — mensa и называлась). Родовые и фамильные гробницы представляли собой часто большие сооружения с несколькими комнатами; в одной стояли урны с пеплом или саркофаги; в другой собирались в поминальные дни друзья и родственники покойного, и так как поминки включали и угощение для живых, то нередко при могилах устраивались и кухни, упоминаемые во многих надписях. Тримальхион желал, чтобы вокруг его могилы (а памятник его занимал 100 римских футов в длину и 200 в ширину) были насажены всевозможные плодовые деревья и лозы (Petr. 71). Параллелью к этому месту может служить CIL. VI. 10 237: упоминаемое здесь место, отведенное под погребение, представляет собой настоящий сад, где насажены «всякого рода лозы, плодовые деревья, цветы и разная зелень»[163]. Место погребения называется в надписях иногда «огородом», иногда «именьицем»; упоминаются вино, овощи и цветы, с него полученные. Такие участки обводились стеной; присмотр за могилой и за садом поручался обычно отпущеннику умершего, который тут же и жил. «Я позабочусь, чтобы по смерти не потерпеть мне обиды, — говорит Тримальхион, — поставлю охранять мою могилу кого-нибудь из отпущенников, чтобы люди не бежали гадить на мой памятник» (Petr. 71). Он желает украсить этот памятник разными рельефами и заказывает изобразить корабли, плывущие на всех парусах, разбитую урну и над ней плачущего мальчика, а посредине часы: «…кто ни посмотрит — хочешь — не хочешь, — прочтет мое имя». Тут же будут стоять две статуи — его и Фортунаты (жены) с голубкой в руках и песиком на сворке[164].
Похороны бедных людей лишены были всякой парадной пышности и происходили обычно в ночное время. Умершего выносили или ближайшие родственники, или наемные носильщики (vespillones). Труп клали в ящик, снабженный длинными ручками (sandapila); в таком ящике носильщики вынесли тело Домициана (Suet. Dom. 17. 3). Несколько свечей и факелов слабо освещали погребальное шествие; не было ни музыки, ни толпы, ни речей. Совершенных бедняков, людей без роду и племени и «дешевых рабов», хоронили в страшных колодцах (puticuli), куда трупы сбрасывали «навалом». Они находились на Эсквилине, пока Меценат не развел здесь своего парка. В 70-х годах прошлого столетия найдено было около 75 таких колодцев: это глубокие шахты, стены которых выложены каменными плитами (4 м в длину и 5 м в ширину).
Состоятельные люди устраивали обычно гробницу не только для себя, но и «для своих отпущенников и отпущенниц и для потомков их» (обычная формула в надписях на памятнике). Если этих отпущенников было много, то патрон уделял в своем могильнике место для наиболее близких ему; остальные должны были позаботиться о месте для погребения сами. Если они не обладали такими средствами, чтобы сделать себе отдельную гробницу, и не желали быть выброшенными в общую свалку, то им надлежало обеспечить себе место в колумбарии. Члены императорской семьи и богатые дома строили колумбарии для своих отпущенников и рабов.
Это были четырехугольные, иногда круглые здания со сводчатым потолком; подвальная часть колумбария уходила довольно глубоко в землю, а верхняя строилась из камня и кирпичей. По стенам в несколько параллельных рядов шли полукруглые ниши вроде тех, которые устраивались в голубятнях, почему название голубятни — columbaria — было перенесено и на эти здания. В полу каждой ниши делали два (редко четыре) воронкообразных углубления, в которые ставили урны с пеплом покойного таким образом, чтобы из углубления выдавались только верхний край урны и ее крышка. Над каждой нишей находились дощечки, обычно мраморные, с именами лиц, чей прах здесь покоился[165].
Один из самых больших римских колумбариев, в котором могло поместиться не меньше 3000 урн, был выстроен на Аппиевой дороге для рабов и отпущенников Ливии, жены Августа. Он был найден в 1726 г.; в настоящее время от него почти ничего не осталось, но сохранились его зарисовки и план, сделанные Пиранези. Здание представляло собой прямоугольник, в котором имелись четыре полукруглых углубления и четыре квадратных. Из одной такой ниши лестница вела во второй этаж значительно меньших размеров. Другой колумбарий, найденный в 1840 г., служил местом погребения от времен Тиберия и до Клавдия. Посередине его находился большой четырехугольный пилон, в стенах которого тоже были проделаны ниши. Интересен еще один колумбарий времени Августа. Это прямоугольное здание с абсидой — вдоль его стен идут часовенки разной величины с нишами, расположенными в два или в три этажа. Фронтоны этих маленьких храмиков и колонны их расписаны рисунками и орнаментами, иногда превосходными: видимо, каждый, кто приобретал здесь место для себя или своих родных, стремился украсить его в меру своих сил и возможностей. Потолок был расписан арабесками с растительным орнаментом.
Оба этих колумбария находились первоначально за пределами города, на развилке Аппиевой и Латинской дорог, но в III в. н. э. оказались внутри Аврелиановой стены. Здесь же были колумбарии Марцеллы и сыновей Нерона Друза — тот и другой от времен Августа и Тиберия. На Аппиевой дороге были выстроены колумбарии Волузиев, Цецилиев, Карвилиев, Юниев Силанов; снаружи, над главным входом помещалась мраморная доска с именем того, кому принадлежал колумбарий. Недалеко от Пренестинской и Тибуртинской дорог находился колумбарий Статилиев Тавров, построенный еще в конце республики. Многочисленные надписи из этих колумбариев дают богатый материал для характеристики хозяйства богатых домов и рабского населения, которое их обслуживало.
Хозяевами колумбариев оказывались иногда погребальные коллегии (collegia funeraticia), которые покупали уже выстроенный колумбарий или сами строили его для своих членов. Целью этих коллегий было доставить пристойное погребение всем, кто входил в их состав: членами могли быть и свободные, и рабы, и отпущенники; требовалось только аккуратно вносить месячный взнос, а при вступлении уплатить определенную сумму. Желавшие вступить в такую коллегию в Ланувии (теперь Лавинья) должны были внести при зачислении в члены 100 сестерций и уплачивать ежегодно взнос 15 сестерций (по 5 ассов в месяц). Деньги эти составляли казну общества (area), и на них сооружался колумбарий; они шли также на его исправное содержание, на похоронные издержки (funeraticium). Члены коллегии делились на декурии (десятки); во главе каждой стоял декурион; в коллегии был свой жрец, казначей, секретарь, рассыльный. Председатель, избиравшийся на пять лет, именовался квинквенналом; он созывал общее собрание, под его руководством и с его совета решались все важнейшие дела общества. Его ближайшими помощниками были кураторы (curatores), ведавшие постройкой колумбария и его ремонтом, а также тем, кому сколько ниш принадлежало и в каком месте колумбария они находились. У коллегии были свои покровители-патроны, помогавшие коллегии своим влиянием в официальных местах, дарившие ей землю или крупные денежные суммы.
Колумбарий, выстроенный на средства коллегии, был собственностью всех ее членов. Каждый из них получал по жребию известное число ниш, которыми он мог распоряжаться по желанию: дарить их, продавать, завещать кому хотел. В колумбариях имелись места, считавшиеся особенно почетными; это были ниши нижних рядов, наиболее удобные для свершения всех церемоний погребального культа; их коллегия постановляла дать людям, которые оказали ей особо важные услуги.
Была еще третья категория лиц, строивших колумбарии, — спекулянты, которые составляли общество (societas), вносили свои паи, кто больше, кто меньше, а когда на эти деньги был выстроен колумбарий, то в соответствии с величиной пая каждый член получал по жребию определенное число ниш, которыми и торговал, норовя, разумеется, получить возможно больший барыш.
Колумбарии, могилы и могильные памятники были loca religiasa, т. е. такими, которых самая природа их защищала от всякого осквернения. Не только тот, кто выбрасывал прах покойника и разрывал могилы, рассчитывая ограбить их, совершал тяжкое преступление; повинен в нем был и тот, кто ломал памятник, чтобы использовать камень для стройки, сбивал с него украшения, вообще каким бы то ни было образом портил его. За такие действия налагались тяжелые наказания, иногда даже смертная казнь.
Глава одиннадцатая. Гладиаторы
Гладиаторские игры возникли из тризны, которую устраивали по умершему в убеждении, что он будет радоваться кровавому поединку. У этрусков такой поединок был высокой честью, которую воздавали знатному покойнику; от них этот обычай перешел и к римлянам. Заимствовали они его поздно, и первые гладиаторские игры были очень скромны: в 264 г. до н. э. на поминках по Бруту Пере, которые устроили его сыновья, билось три пары гладиаторов; ареной для них послужил Коровий рынок. Вторично о гладиаторских играх мы услышим только полвека спустя, в 215 г. до н. э. «в память М. Эмилия Лепида, дважды консула и авгура, трое сыновей его дали на Форуме погребальные игры (ludi funebres); они продолжались три дня и выступало на них двадцать две пары гладиаторов» (Liv. XXIII. 30. 15). Это название «погребальные игры» определяет первоначальный характер гладиаторских боев (так же как и другое название их: minus — «долг», «обязанность»): они часть поминок; устраивают их в память о дорогом умершем люди к нему близкие. Только в 105 г. до н. э. они введены в число публичных зрелищ, об устроении которых обязаны были заботиться магистры. Это не исключало, однако, права частных лиц устраивать их в качестве тризны. Цезарь дал их в память своего отца в 65 г. до н. э. и своей дочери Юлии — в 45 г. (такая честь женщине оказана была впервые), Август в 6 г. до н. э. — в память своего зятя и одного из лучших своих помощников, Агриппы.
Зрелище пришлось по вкусу; Теренций вспоминал, как на первом представлении его «Свекрови», когда прошел слух, что будут гладиаторы, то «народ полетел, крича, толкаясь, дерясь за места» (Prolog. 31–33). В конце республики дать блестящие гладиаторские игры — значило привлечь к себе все сердца и обеспечить голоса на выборах. В 63 г. до н. э. в консульство Цицерона и по его предложению был проведен закон, запрещавший кандидату, искавшему звания магистрата, давать эти бои в течение двух лет, предшествующих избранию (Cic. in Vat. 15. 37). Закон этот на магистратов, уже избранных, не распространялся: Цезарь, будучи эдилом, вывел 320 пар гладиаторов (Plut. Caes. 5), но, по словам Светония, он хотел дать зрелище более грандиозное, но ему помешали: «…враги его перепугались при виде такого количества, набранного отовсюду, поэтому было издано постановление, определявшее число гладиаторов, превышать которое никому в Риме не разрешалось» (Caes. 10. 2). Императоры косо смотрели на право магистратов устраивать эти роскошные зрелища и поторопились его ограничить: Август в 22 г. разрешил давать их только преторам дважды в год, причем выпускать на арену не больше 120 человек (Dio Cass. LIV. 2); Тиберий либо подтвердил этот указ, либо еще урезал количество гладиаторов (Suet. Tib. 34. 1). Клавдий отобрал от преторов это право и дал его только квесторам, за которыми оно и было закреплено Домицианом (Suet. Dom. 4. 1). Отныне квесторы обязаны были ежегодно в декабре устраивать в течение десяти дней гладиаторские бои; иногда по просьбе народа Домициан выпускал на арену еще две пары бойцов из своей гладиаторской школы; они выступали последними в роскошных доспехах. Каждый римский гражданин (в том числе и магистрат, но в качестве частного лица) мог устроить гладиаторские игры, причем каждый раз он обязан был испрашивать специальное разрешение, которое давалось сенатским постановлением; число гладиаторов и количество дней для игр регламентировалось. Все это не распространялось, разумеется, на императоров, и тут в устройстве этих страшных зрелищ меры не было. Август, перечисляя свои деяния, наряду с победами и завоеваниями упоминает, что он восемь раз давал гладиаторские игры, в которых участвовало около 10 тыс. человек (Mon. Ancyr. IV. 31; CIL. III. 2, part. 780). На празднествах, устроенных Траяном в 107 г. после победы над даками и длившихся четыре месяца, выступало 10 тыс. гладиаторов, т. е. столько же, сколько за все царствование Августа. Обычными поводами для устройства игр были какие-нибудь знаменательные годовщины в императорском доме или открытие какого-либо общественного сооружения. Устройством их ведали или императорские отпущенники, получавшие это специальное задание, или особые «кураторы игр» (curatores munerum), обычно всадники, которым и поручалась организация всего зрелища.
Можно было устраивать гладиаторские игры и ради дохода. В 27 г. н. э. отпущенник Атилий построил в Фиденах деревянный амфитеатр, «предприняв это дело ради грязной наживы»: он рассчитывал, что на гладиаторские бои в этом городке соберется немалое число римских жителей, которых Тиберий этим зрелищем не баловал (Фидены отстоят от Рима километрах в семи). Действительно, в первый же раз собралась огромная толпа; наспех, кое-как сколоченные ряды сидений рухнули, и 50 тыс. человек были убиты и перекалечены (Tac. ann. IV. 52–53). После этого несчастья сенатским постановлением запрещено было устраивать гладиаторские бои тем, кто не имел всаднического ценза (400 тыс. сестерций), и строить амфитеатры без предварительного обследования, «прочна ли почва». Вряд ли, однако, это постановление соблюдалось по всей строгости; Вителлий продал своего любимца Азиатика «бродячему ланисте», т. е. владельцу гладиаторов, который со своими гладиаторами переходил из одного местечка в другое (Suet. Vit. 12) и, конечно, большими средствами не обладал. Поэтому можно думать, что требование высокого ценза распространялось только на людей, которые собирались строить амфитеатр, и не касалось тех, кто пользовался уже выстроенным и был занят устройством только игр, а не места для них (это тем более вероятно, что для гладиаторского поединка не требовался обязательно амфитеатр: он мог состояться на городской площади, а то и где-нибудь на городской окраине, было бы только ровное место).
Во времена республики многие богатые и знатные люди формировали из своих рабов гладиаторские отряды: удобно было иметь в своем распоряжении (особенно в последний век республики) эту вооруженную охрану. Если хозяин хотел устроить игры, у него оказывались под рукой свои гладиаторы; их можно было и предоставить какому-нибудь устроителю игр, получив с него за это деньги. Самая старая из известных нам гладиаторских школ находилась в Капуе и принадлежала Аврелию Скавру (консулу 108 г. до н. э.). Там же находилась школа Лентула Батиата, из которой в 73 г. до н. э. бежало 200 рабов со Спартаком во главе. Аттик купил отряд хорошо обученных гладиаторов; Цицерон писал ему, что если он даст их по найму для боя, то после двух представлений он вернет свои деньги (ad Att. IV. 4a. 2). Сулла держал гладиаторов (Cic. pro Sull. 19. 54); у Цезаря была гладиаторская школа в Капуе (b. c. I. 14. 4), и за несколько часов до перехода через Рубикон он рассматривал план другой школы, которую собирался построить в Равенне (Suet. Caes. 31. 1). По-видимому, Флавии запретили держать кому бы то ни было гладиаторов в Риме, но на остальную Италию этот запрет не распространялся. Существовала целая категория людей, для которых содержание и обучение гладиаторов было профессией — их называли ланистами. Аттика его коммерческие операции с гладиаторами ничуть не позорили, но ланиста, так же как и сводник, считался человеком запятнанным, а занятие его — зазорным. Обойтись без его услуг не мог, однако, ни магистрат, ни частный человек, дававший игры. Ланиста покупал и опытных гладиаторов, и рабов, которые у него обучались гладиаторскому искусству, продавал их и отдавал в наем устроителям игр. Иногда такому ланисте отдавали в науку своих рабов несколько хозяев; у некоего Сальвия Капитона их обучалось 19 человек, и только один был его собственностью; остальные принадлежали разным хозяевам (CIL. IX. 465–466).
Состав гладиаторов был пестрый и по социальному составу (рабы, свободные от рождения, отпущенники), и по нравственной окраске (были среди них люди порядочные, были и преступники). К гладиаторскому званию можно было присудить, как присуждали к каторжным работам в рудниках; только смертная казнь была страшнее. Осужденного отправляли в гладиаторскую школу, где он обучался обращению с оружием, после чего выходил на арену. Если по прошествии трех лет он оставался жив, его освобождали от выступлений в амфитеатре, но он должен был еще два года прожить в школе, после чего получал уже полное освобождение. Биться на арену часто посылали военнопленных; после взятия Иерусалима Тит отправил часть евреев в египетские каменоломни, а часть распределил между амфитеатрами.
Хозяин мог отправить раба в гладиаторскую школу и за вину и без вины — воля его была тут полной. Адриан ограничил этот произвол[166]: с этого времени нельзя было сделать раба гладиатором без его согласия; оно не требовалось только, если раб совершил преступление, за которое хозяин наказывал его гладиаторской школой.
Были среди гладиаторов и люди свободные. Ученики риторских школ часто писали сочинения на тему о благородном юноше, который, жертвуя честью и добрым именем, нанимался в гладиаторы, чтобы помочь другу или предать отцовский прах честному погребению. Подобные случаи в действительности встречались крайне редко; свободный человек становился гладиатором обычно по соображениям житейским, по расчету чисто материальному. Бедняка, которому негде было преклонить голову, гладиаторская школа соблазняла даровым кровом и готовой едой, манила надеждой на удачу, на обогащение, на сытую жизнь в будущем. Удальцы, в которых кипел избыток сил и которые не находили им честного применения, мечтали о блестящих победах и опьяняющей славе, ждущей их на арене. Гладиатор, существо презираемое, зачисленное в разряд infames — «опозоренных»: он не может стать всадником, быть декурионом в муниципии, выступать в суде защитником или давать показания по уголовному делу; ему отказано, как самоубийце, в почетном погребении. И в то же время он оказывался предметом восхищения и зависти: о гладиаторах говорят на рыночных площадях и во дворцах; ими интересуется весь Рим — от уличных мальчишек до Горация и Мецената; юноши из знатных семейств приходят учиться у них фехтованию; сами императоры посещают гладиаторские школы. Художники украшают памятники, дворцы и храмы картинами и мозаиками, увековечивающими гладиаторов; на предметах повседневного обихода, на блюдах, кубках, светильниках, печатках изображают гладиаторов и сцены из их жизни. Богатые подарки, которыми осыпают победителя, сулят ему по благополучном окончании гладиаторской карьеры обеспеченное существование. Все это привлекало, заставляло забывать о темных и страшных сторонах гладиаторского существования. Законодательство поэтому ставило перед человеком, по своей воле и своему выбору обратившемуся к ланисте, ряд заслонов, которые заставили бы его одуматься и остановиться. Доброволец должен объявить народному трибуну свое имя, возраст и получаемую от ланисты сумму; трибун мог не согласиться на заключение условия, если считал добровольца негодным для гладиаторского ремесла по возрасту или по физическому складу и состоянию здоровья (Iuv. 11. 5–8 и схолия к этим стихам). При заключении условия новобранец получал деньги ничтожные: не больше 2 тыс. сестерций по закону. За эту жалкую сумму человек продавал свою жизнь и свою свободу — было о чем подумать! И надо было еще произнести перед магистратом клятву, которой новобранец формально отрекался от прав свободного человека, вручая своему новому хозяину право «жечь его, связывать, бить, убивать железом».
Если ланиста и не пользовался этим правом, — формула, его утверждавшая, имела скорее символическое, чем реальное содержание: убивать и калечить людей, доставлявших ему заработок, ланисте было, конечно, невыгодно, но во всяком случае дисциплина у них была жестокой. С них не спускали глаз; императорские школы охранял военный караул; в карцере помпейской гладиаторской школы были найдены колодки — орудие наказания страшное: это деревянная доска с набитой на нее железной полосой, к которой прикреплены вертикально стоящие кольца; сквозь них пропускалась железная штанга, наглухо закреплявшаяся с обеих сторон замком. Ноги наказываемого клали между кольцами, продевали через все кольца штангу и запирали замки: человек мог только лежать или сидеть и то лишь в одном положении; это была настоящая пытка.
Ланиста был озабочен и тем, чтобы держать свою «фамилию» в строгом повиновении, и тем, чтобы она была здорова и сильна. Гладиаторов кормили сытно (большое место в пищевом рационе занимали бобовые), после упражнений их массировали и натирали маслом, раненого гладиатора усердно лечили. Знаменитый Гален был очень доволен, когда его еще молодым человеком пригласили врачом при гладиаторской школе.
Мы можем представить себе план и внешний вид гладиаторской школы по остаткам в Помпеях: большой прямоугольник двора окружен портиком (55 м длиной, 44 м шириной); в портик выходят комнатки двухэтажного здания, открывающиеся во двор (комнатки верхнего этажа выходили на галерею, обращенную тоже в сторону двора) и без окон. Каморки в 4 м2; общее число их в обоих этажах, возможно, равнялось 66, и в крайнем случае в каждой каморке можно было поместить на ночь по два человека. Большой открытый двор служил местом для упражнений; имелись большая кухня, открытая комната (экседра), откуда можно было следить за тем, что делается во дворе (любителей поглядеть, как упражняются гладиаторы, было немало), большая столовая рядом с кухней. Широкая лестница вела во второй этаж, вероятно, в помещение ланисты и его помощников. Предположение A. May, что здание было выстроено для временного размещения гладиаторов, которых нанимали устроители игр, вполне вероятно[167]. Не исключена, однако, возможность постоянного пребывания в городе гладиаторского отряда; в Пренесте такая школа была выстроена для города одним из его граждан (CIL. XIV. 3014), и то обстоятельство, что в 67 г. н. э. гладиаторы попытались оттуда бежать (Tac. ann. XV. 46), а некий Филомуз завещал городу десять пар гладиаторов (CLL. XIV. 3015), позволяет думать, что в некоторых италийских городах были свои гладиаторы, которые и жили в этих специальных казармах.
В Риме было четыре императорских школы. В Утренней школе (ludus Matutinus) обучались гладиаторы, которые должны были сражаться со зверями. Школа называлась так потому, что звериные травли происходили по утрам. Около Колизея находилась Большая школа (ludus Magnus). Мраморный План позволяет довольно отчетливо представить себе это здание. План его очень напоминает план помпейской школы: тоже внутренний двор, окруженный колоннадой, на которую выходят комнатки гладиаторов. Только во дворе устроена арена, в миниатюре представляющая арену Колизея: гладиатора обучавшегося здесь, Колизей не должен был испугать своим непривычным видом. Поблизости находились: spoliarium, куда приносили с арены убитых, и samiarium — мастерская, где изготовляли и чинили орудие и доспехи (в одной надписи упоминается manicarius — мастер, работавший здесь над изготовлением железных нарукавников).
Все гладиаторское оружие хранилось в особом арсенале (armamentarium), откуда и выдавалось только в дни игр. Ведал арсеналом императорский отпущенник — praepositus (такой «заведующий» арсеналом «Большой школы» упомянут в CIL. VI. 10 164). Во главе школы стоял прокуратор, имевший при себе помощника (subprocurator); оба принадлежали к сословию всадников. Кроме них, надписи упоминают «завхоза» (dispensator) Нимфодота, «раба Цезаря нашего», и курьера — «бегуна Тигра» (CIL. VI. 10 166 и 10 165).
Гладиаторы из императорских школ выступали не только на играх, устраиваемых императором. Он мог любезно предоставить несколько человек магистрату, устроителю игр, мог через своих уполномоченных продавать их или отдавать в наем устроителям игр в других городах. В Помпеях в одной надписи мурмиллон Мурран называется «Нерониановым», а фракиец Аттик — «Юлиановым»: последний обучался, по-видимому, в Капуе, в школе, принадлежавшей раньше Юлию Цезарю; первый вышел из какой-то школы, устроенной Нероном. Гладиаторские школы в Риме и в Италии, принадлежавшие императорам, были, конечно, обставлены и организованы лучше, чем школа какого-нибудь даже богатого ланисты; подбирали туда молодца к молодцу, обучали их тщательно, и, естественно, тем, кто устраивал игры, хотелось заполучить оттуда хоть несколько бойцов. Гладиаторские школы были хорошим источником дохода для императорской казны.
Новичок, пришедший в гладиаторскую школу, первоначально обучался фехтованию и обращению с оружием разного вида: не все были вооружены одинаково, и «техника боя» не для всех была одинаковой. Гладиаторы делились по своему вооружению на несколько групп; по мере того как расширялось знакомство римлян с другими странами и народами, на арене появлялись и гладиаторы с вооружением этих народов, раньше всех с самнитским.
В 310 г. до н. э. римляне нанесли самнитам страшное поражение; кампанцы, союзники римлян, «из гордости и ненависти к самнитам вооружили гладиаторов самнитским убором и назвали их «самнитами»» (Liv. IX. 40. 17). «Убор» состоял из большого продолговатого щита, поножи на левой ноге и шлема с высоким гребнем и султаном из перьев. После Августа самниты исчезают; вместо них появляются секуторы и гопломахи[168].
Имя секутора встречается впервые при Калигуле (Suet. Cal. 30. 3), у него вооружение самнита, и противником его является обычно ретиарий, только шлем у него более плоский, без султана и без широкого обода, которые давали бы возможность ретиарию легко зацепить секутора сетью. Гопломах вооружен так же, как самнит, только щит у него больше.
Ретиарий получил свое имя от главного своего оружия — сети (rete), которую он набрасывал на противника, стремясь его опутать, лишить свободы движения и затем повалить. У него нет ни щита, ни шлема, на левой руке надет кожаный рукав и особой формы наплечник, который защищает руку до локтя и высоко поднимается над плечом, так что может служить защитой и для головы. Кроме сети, ретиарию дают трезубец (иногда копье) и кинжал.
Во время войн Суллы на Востоке в плену оказалось много фракийцев, служивших в войске Митридата, и устроителям игр пришла мысль выпустить гладиаторов-«фракийцев». У них был маленький щит, иногда круглый, чаще квадратный, небольшая сабля с лезвием, изгибавшимся под тупым, а иногда и под прямым углом, железный нарукавник на правой руке, поножи на обеих ногах, а иногда еще и ремни, защищавшие ногу выше колена. Шлем носили они очень разной формы: иногда это просто металлическая шапочка с ободом, но без забрала, иногда забрало закрывало все лицо, и чтобы можно было видеть, в нем пробивали множество отверстий.
«Фракиец» боролся обычно с гопломахом или с «галлом», другим названием которого стало впоследствии «мурмиллон». По мнению одних, «галлы» появились на арене после завоевания Галлии Цезарем; по мнению других, — значительно раньше, со времени знакомства с цизальпинскими галлами. Первоначально между их вооружением и вооружением мурмиллона была какая-то неизвестная нам разница, возможно, столь незначительная, что оба названия уже в I в. н. э. стали синонимами. Слово «мурмиллон» происходит от имени морской рыбы (murma, mormyros, mormyllos), которая изображалась на их шлеме. Противниками мурмиллонов часто были ретиарии. «Не тебя ловлю, а рыбу; убегаешь зачем, галл?» — поет ретиарий вслед увернувшемуся от его сети мурмиллону: кровавая схватка представлялась в виде мирной рыбной ловли.
Следует назвать еще пегниариев (от греческого paignion — «игра»). Эти люди не боролись насмерть: оружие у них было невинное — палка или кнут; после поединка оба противника уходили, конечно, в синяках и ссадинах, но без тяжелых ран. Пегниарий из Большой школы дожил до 90 лет — случай для настоящих гладиаторов неслыханный (CIL. VI. 10 168). Костюм у пегниариев, судя по мозаике из Неннига (около Трира), был очень своеобразный: или длинные штаны, прихваченные ниже колен обмотками, или нечто вроде современного комбинезона, перехваченного поясом. В левой руке у них был продолговатый посох, в другой — палка или кнут. Выпускали пегниариев на арену обычно в полдень; их поединок был как бы интермедией между двумя бойнями: охотой, которая происходила в амфитеатре утром, и гладиаторскими боями во второй половине дня[169].
Сражались на арене всадники и колесничники (essedarii); бои на колесницах вошли в обиход амфитеатра после похода Цезаря в Британию.
Доспехи гладиаторов состояли, как мы видели, из наручей, поножей, шлема, ременных обмоток; ни у кого из них нет панциря, спина и грудь совершенно обнажены, живот прикрыт только матерчатыми трусами, перехваченными широким поясом, на котором часто имеются железные пластинки. Гладиатор мог закрыться только щитом, и если он не сумел или не смог этого сделать, то все кончено, — жизнью гладиатора не дорожили, как жизнью солдата, и его смерть для зрителей — только источник развлечения.
Юноша, поступивший в гладиаторскую школу, проходил курс обучения, специальный для каждого вида оружия; ретиария обучали иначе, чем фракийца или мурмиллона. В надписях упоминаются учителя («доктора») секуторов, мурмиллонов, гопломахов и фракийцев (CIL. VI. 4333, 10 174, 10 175, 10 181, 10 192), которые, по всей вероятности, были сами раньше гладиаторами. Под их руководством новичок обучался фехтованию: ему давали деревянный меч и щит, сплетенный из ветвей ивы; мишенью служил деревянный кол высотой 6 футов (римский фут — 29.57 см), крепко вбитый в землю. Ученик должен был выучиться, во-первых, тому, чтобы никак не раскрываться, а во-вторых, умению точно и быстро наносить удары в те места кола, на которых были отмечены голова и грудь противника. Иногда для этих упражнений выдавалось оружие более тяжелое, чем то, которым ему придется действовать на арене: пусть укрепляет свои мускулы. Настоящее, железное, острое оружие гладиаторы получали только перед выступлением на арене.
Гладиаторские игры начинались парадным шествием гладиаторов по арене; затем часто разыгрывался мнимый поединок, в котором сражающиеся показывали только свою ловкость и умение фехтовать, так как бились «игрушечным орудием» (деревянным — arma lusoria); затем на арену вносили настоящее оружие, и тот, кто давал игры, проверял его качество. Один из застольников Тримальхиона с восторгом ожидает игр, которые будут длиться на праздниках три дня: «…наш Тит… оружие даст превосходное; убежать — это шалишь — бейся насмерть; пусть весь амфитеатр видит» (Petr. 45). Раздавался звук трубы или рога, и сражение начиналось. Гладиаторы бились чаще всего один на один, но бывало и так, что один отряд выходил против другого. Зрителей эта бойня захватывала; на оробевшего гладиатора обрушивалась буря негодования: «…народ в гневе, ибо считает для себя обидой, что человеку не хочется гибнуть» (Sen. de ira, I. 2. 4); робких гнали в бой огнем и бичами. «Бей его! Жги! Почему так трусит он мечей? Почему не хочет храбро убивать? Почему не умирает с охотой?» (Sen. epist. 7. 5).
Если гладиатор не падал мертвым на арене, но был ранен так тяжело, что сражаться дальше уже не чувствовал сил, то он мог, бросив оружие, поднять кверху палец левой руки или всю руку, это был жест, которым он просил о пощаде («отпустить» — mittere). Теперь жизнь его зависела от устроителя игр и еще больше — от расположения зрителей. Если он понравился толпе, возбудил ее сострадание, амфитеатр оглашался криком «missum!»; люди махали платками или поднимали кверху пальцы. Гладиатора, не угодившего толпе, она приказывала добить, обращая большой палец книзу (pollicem vertere) с криком «iugula!» («добей!»); победитель всаживал нож в горло побежденного.
Случалось и так, что противники оказывались равны в силе и ловкости; поединок длился, а победа не приходила ни к одной стороне. Тут опять могли вмешаться зрители и потребовать, чтобы оба борца были «отпущены». О них говорилось, что они stantes missi, т. е. избавлены от смерти тогда, когда еще, «стояли на ногах» и могли продолжать бой. Это было меньше, чем победа, но здесь не было и позора поражения. Победителю вручали пальмовую ветку, с которой он обходил арену; на памятнике «фракийца» Антония Эксоха изображено несколько таких ветвей (CIL. VI. 10 194). Кроме этой официальной награды, он получал значительные денежные подарки; иногда его осыпали золотыми монетами, и зрители громко считали, сколько монет упало (Suet. Claud. 21. 5), а иногда подносили деньги на дорогих подносах, которые тоже шли в дар победителю (Mart. spect. 29. 5–6). Нерон одарил мурмиллона Спикула домами и землями (Suet. Ner. 30. 2).
Сколько времени оставался гладиатор в распоряжении ланисты, мы сказать не можем: по всей вероятности, это определялось условием, по которому он вступал в школу. Раб или выкупался на свободу, или получал ее по требованию зрителей. Могло случиться и так, что он освобождался от обязанности выступать в амфитеатре, но продолжал жить в школе, чаще всего на положении учителя фехтования. В знак его нового положения ему давали деревянный тонкий меч (rudis), вроде того, с которым упражнялись гладиаторы.
Кроме гладиаторских боев, в амфитеатре устраивались и звериные травли. Впервые в 186 г. до н. э. «устроена была охота на львов и пантер» М. Фульвием Нобилиором; Ливий пишет, что по обилию зверей и разнообразию зрелищ она почти не уступала тем, которые устраивались в его время (XXXIX. 22. 1). При империи эти травли достигли грандиозных размеров; на тех, которые давал Август, одних львов и пантер было убито около трех с половиною тысяч, на играх, устроенных Траяном в 107 г., — 11 тысяч. В Риме одна из императорских гладиаторских школ — «Утренняя» — готовила специалистов-охотников. Иногда на растерзание зверям бросали преступников; жестокость этой казни еще усугублялась неким театральным ее оформлением. Страбон, например, рассказывает, как был казнен на его глазах в Риме предводитель восставших рабов Селур, которого называли «сыном Этны»: был сооружен высокий помост, на который, будто на Этну, взвели Селура; помост вдруг рухнул и развалился, и несчастный упал прямо в клетку с дикими зверями, поставленную под помостом (273). Разбойника Лавреола распяли на кресте и напустили на него медведя; «с живых растерзанных членов кусками падало мясо» (Mart. spect. 7. 5–6); другого заставили играть роль Муция Сцеволы и положить руку на пылающий очаг (Mart. X. 25. 1–2).
Главной поставщицей диких зверей была Африка, и привозили их оттуда во множестве. Существовало какое-то старинное сенатское постановление, налагавшее запрет на этот ввоз, но для травли (которую до постройки амфитеатра устраивали в цирке) сделано было исключение. М. Эмилий Скавр, будучи курульным эдилом (58 г. до н. э.), «вывел» 150 пантер или леопардов, Помпей — 410, а Август — 420 (Pl VIII. 64). Сулла выпустил 120 «львов с гривами», т. е. самцов (VIII. 53); они не были связаны, и охотники, которых Сулле прислал мавританский царь Бокх, устроили на них настоящую охоту (Sen. de brev. vitae, 13. 6). Ловлей этих животных занято было множество людей, перевозка их была делом трудным; требовались прочные железные клетки, подходящий транспорт, корма в количестве огромном — тысячи пудов мяса: львов и пантер свеклой и салатом не накормишь. К сожалению, авторы наши этих вопросов почти совсем не касаются; из позднего источника (Cod. Theod. XV; tit. XI. 1–2) мы узнали только, что города, через которые проезжал транспорт зверей, предназначенных для игр, устраиваемых императором, должны были доставлять этим зверям корм, и задерживаться транспорту в городе больше недели не полагалось.
О гладиаторских играх сообщалось заранее в «афишах» — надписях на стенах домов и общественных зданий. Вот образцы таких надписей (они хорошо сохранились в Помпеях): «Гладиаторы Н. Попидия Руфа будут биться с 12-го дня до майских календ; будет звериная травля» (CIL. IV. 1186) или «Гладиаторы эдила А. Суетия Церта будут драться накануне июньских календ» (CIL. IV. 1189).
Гладиаторские игры давались не только в Риме, но и в целом ряде италийских городов, в которых имелись свои амфитеатры: в Лации их было по крайней мере 14, в Кампании — 9. Лучшим средством приобрести популярность в каком-нибудь городке Италии было устройство гладиаторских игр. Их часто дают в благодарность за избрание, из желания закрепить за собой доброе расположение горожан. В Помпеях их устраивали квинквеннал Нигидий Май, эдил Суеттий Церт, фламин Децим Валент. Луцилий Гамала, член одной из самых видных Остийских семей, «дал гладиаторские игры» (CIL. XIV. 375). В Фастах города упоминаются и звериные травли, и гладиаторские бои. В маленьком Ланувии эдил Марк Валерий (тот самый, который отремонтировал мужские и женские бани) «дал гладиаторов» (CIL. XIV. 2121); в Габиях жрица Агусия Присцилла «устроила изрядное зрелище игр о здравии императора Антонина Пия, отца отечества, и детей его» (CIL. XIV. 2804).
Гладиаторские бои происходили обычно в амфитеатрах. Развалины одного из самых старых амфитеатров, помпейского, сохранились до нашего времени. Он был построен в первой четверти I в. до н. э. Квинктием Валгом и Марком Порцием на собственные средства в благодарность за избрание их в квинквенналы. Рассчитан он на 20 тыс. зрителей; это амфитеатр средней величины. Большая ось всего здания равна 135.7 м, малая — 104 м; большая ось арены — 66.7 м, малая — 35 м. Снаружи он имеет обычную для амфитеатра форму эллипса и кажется скромным и приземистым, потому что арена и ряд сидений расположены ниже уровня земли. Во избежание расходов на слишком высокую стену была выкопана яма в форме очень большой глубокой миски; дно ее служило ареной, а склоны — местом, где устроили сиденья. Круглая каменная стена, поддерживаемая снаружи рядом аркад, служила опорой только для третьего и отчасти для второго яруса.
При устройстве амфитеатра надо было подумать, как избежать толкотни и давки при входе и выходе, и строители разрешили задачу, остроумно используя внутренние коридоры и наружные лестницы. Входов было шесть; два из них (каждый шириной 5 м) вели на арену; через них, кроме зрителей, входили гладиаторы и через них выпускали зверей. С той стороны, с которой амфитеатр подходил слишком близко к городской стене (с западной), вход сделали не прямо на арену, а повернули его под прямым углом в сторону. Параллельно этому колену в той же стороне проделали два узких прохода, которые вели в коридор, идущий вокруг всего здания и проделанный под нижними рядами второго яруса; два таких же прохода устроили с противоположной, восточной стороны. Коридор этот не был сквозным: против середины большой оси с обеих сторон его перегородили глухой стеной. Те, кто сидел на западной стороне слева, могли пользоваться только 1-м и 3-м проходами, сидевшие справа — 4-м и 2-м; толпа, таким образом, разбивалась на два потока: влившись в коридор, она расходилась по местам первого и второго ярусов, куда из коридора («тайника», как называли его античные архитекторы) вели лестницы. В третий ярус можно было подняться из второго по лестницам, делящим ярусы на отдельные отсеки, «клинья», но гораздо удобнее было спускаться сюда с верхней террасы, откуда вниз шли лестницы: две двойных и две простых. Был еще один вход, узкий и темный, прямо с арены наружу: это «смертная дверь», через которую выносили тела павших гладиаторов. Крыши над амфитеатром не было; ее заменял тент, который натягивали в жару или в дождь и о котором особо сообщалось в объявлениях об играх: «будет тент» (vela erunt).
Самым большим из италийских амфитеатров был Колизей, одно из самых замечательных зданий во всем мире; его первоначально называли «Флавиевым» по имени строителей; название Колизея, правильнее — Колоссея, получил он не раньше XI в. или за свои огромные размеры, или потому, что рядом стоял колосс Нерона. Он был построен в ложбине между Велией, Эсквилином и Целием, в том месте, где раньше находился пруд, устроенный при Золотом Доме Нерона. Постройку его начал Веспасиан; Тит добавил третий и четвертый этажи и отпраздновал открытие амфитеатра гладиаторскими играми и звериной травлей, которые тянулись сто дней (Suet. Tit. 7. 3; Dio Cass. LXVI. 25). Окружность Колизея равна 524 м, большая ось — 187.77 м, малая — 155.64 м; большая ось арены — 85.75 м, малая — 53.62; высота стен — от 48 до 50 м. Он построен из крупных травертиновых блоков, соединенных железными скрепами: для внутренней отделки брали туф и кирпич. Снаружи здание представляет три яруса аркад; к пилястрам, на которые опираются арки, примкнуты полуколонны, в нижнем ярусе — дорического ордера, в среднем — ионического и в верхнем — коринфского. Над последним аркадным ярусом поднималась сплошная стена четвертого этажа, расчлененная коринфскими колоннами на компартименты; в середине каждого компартимента было по небольшому четырехугольному окну. Зрители входили из-под арок нижнего этажа, помеченных цифрами от I до LXXVI, и поднимались к своим местам по лестницам, которых было тоже 76.
Вокруг всей арены шел, в защиту от зверей, забор; за ним был узкий проход, вымощенный мрамором. Над этим проходом находился подий (podium) — широкая платформа, поднимавшаяся на 4 м над ареной; здесь стояли мраморные кресла для наиболее почетных зрителей. Дальше шли ряды каменных скамей, облицованных мрамором; их было три яруса (maeniana), и они отделялись один от другого низким парапетом и узким коридором, который шел за парапетом. Самые верхние места отведены были для женщин.
Пол арены, деревянный, лежал на высокой субструкции, стены которой шли: одни параллельно большой оси, а другие — по кривой эллипса; высота их была от 5.5 до 6.08 м. Входили сюда подземными ходами, расположенными на линии осей. Здесь стояли клетки для зверей и разные механизмы, с помощью которых на арену выдвигали животных, людей и разные декорации.
Утверждение регионариев, что в Колизее могло разместиться 87 тыс., оказалось сильно преувеличенным. Гюльзен (Bull. comm., 1894. С. 318) вымерял сидячие места; пространство, ими занимаемое, равно 68 750 римским футам (около 23 тыс. м). Сидеть могло не больше, чем 40–45 тыс. человек; в портике верхнего этажа могло стоять 5 тысяч[170].
Глава двенадцатая. Цирк
В глубокой и узкой долине между Авентином и Палатином со времен незапамятных справлялся в честь бога Конса, охранителя сжатого и убранного хлеба, веселый сельский праздник, существенной частью которого были бега лошадей и мулов, находившихся под особым покровительством Конса, ибо это были животные, свозившие урожай. Надо полагать, что рысаков между ними не имелось; бега были не праздным развлечением, а религиозной церемонией, и ударение лежало именно на этом; кто победит, было не так уж важно. Эти бега оказались тем зерном, из которого развились «цирковые игры». Место, где происходили конские бега, римляне называли «цирком», имея в виду форму этого места (circus обозначает всякую фигуру без углов, будь то круг или эллипс)[171].
Лощина между Палатином и Авентином была словно самой природой создана для бегов: эта низинка по размерам своим (600 м длиной, 150 м шириной) вполне годилась для конских ристаний, а склоны холмов были естественным амфитеатром, на котором стоя и сидя располагались зрители. Предание приписывало то ли Тарквинию Старшему, то ли Тарквинию Гордому (существовало две версии) выбор этого места для бегов (за ним навсегда утвердилось название Большого Цирка) и превращение склонов Авентина и Палатина в некоторое подобие настоящего амфитеатра (Liv. I. 35. 8–9). Первые, однако, точные сведения об этом цирке датируются 329 г. до н. э. Ливий рассказывает, что в этом году на одной из открытых сторон долины впервые были выстроены стойла (carceres), из которых выезжали колесницы (VIII. 20. 1), и Энний, писавший лет сто спустя, сравнивал напряженное внимание, с каким товарищи Ромула и Рема ожидали исхода их гадания, с жадным интересом зрителей, не спускавших глаз с раскрашенных ворот этих стойл (они были, следовательно, деревянные), откуда вот-вот вылетят лошади.
Долина цирка в какие-то очень отдаленные времена была центром аграрных культов; здесь стояли жертвенники и святилища разных божеств, покровителей земледелия. Во время бегов эти храмики обносили деревянной загородкой, вокруг которой и неслись колесницы. В начале II в. до н. э. арену разделили пополам продольной каменной площадкой (spina), на которую подняли эти алтарики и часовенки и поставили еще изображения различных божеств. В 182 г. до н. э., накануне праздника Парилий (21 апреля, день этот считался днем основания Рима), «почти в середине дня поднялась жестокая буря… и в Большом Цирке перевернуло статуи и колонны, на которых они стояли» (Liv. XL. 2. 1). Прошло, однако, целых восемь лет, прежде чем занялись поправкой и устройством цирка. Текст Ливия, где говорится об этом, испещрен пропусками (XLI. 27. 6), но ясно, что были отремонтированы или отстроены заново стойла, сооружен своеобразный «аппарат» для счета туров; с обоих концов площадки (spina) поставлены тумбы (metae), вокруг которых заворачивали колесницы, и устроены клетки для зверей (в цирке иногда бывали звериные травли). В 55 г. до н. э., например, Помпей устроил в цирке сражение со слонами; с ними должен был биться отряд гетулов (африканское племя). Двадцать огромных животных, взбесившись от боли, непривычной обстановки и воплей толпы, повернули и «попытались убежать, сломав железные решетки (они отделяли арену от рядов, где сидели зрители, — М. С.) не без вреда для народа» (Pl. VIII. 20–21). Цезарь, чтобы обезопасить зрителей, велел прокопать вокруг арены широкий ров, который наполнялся водой.
Окончательное устройство Большой Цирк получил при Августе, который, может быть, только довершил то, что осталось незаконченным после Цезаря. К этому времени (7 г. до н. э.) относится описание его у Дионисия Галикарнасского (III. 68). На обеих длинных сторонах и на одной короткой, полукруглой, были устроены в три яруса сиденья для зрителей; в нижнем ярусе они были каменные, в двух верхних — деревянные. Вокруг цирка шла одноэтажная аркада, где помещались различные лавки и мастерские и где в толпе сновало много подозрительных фигур, рассчитывавших на поживу; среди них не последнее место занимали дешевые предсказатели — «астрологи из цирка», как их пренебрежительно обозвал Цицерон (de divin. I. 58. 132) и к бормотанью которых не без интереса прислушивался Гораций во время своих праздных и счастливых прогулок по Риму (sat. I. 6. 113–114). Крыши над этим огромным пространством не было, но в защиту от солнца можно было натягивать над зрителями полотно. Против полукруглой стороны расположены были по дуге carceres: двенадцать стойл, из которых выезжали колесницы и которые открывались все разом. Посередине между стойлами находились ворота, через которые входила торжественная процессия (pompa; отсюда porta Pompae), а над воротами была ложа для магистрата, ведавшего устройством игр; он же и давал знак к началу бегов, бросая вниз белый платок. С обеих сторон за стойлами возвышались башни с зубцами, создававшие впечатление крепостной стены, ограждавшей город, почему эта сторона и называлась oppidum — «город». Напротив Ворот Помпы находились Триумфальные, через которые выезжал возница-победитель; в 81 г. н. э. их заменила арка, воздвигнутая в честь Тита, покорителя Иудеи. Платформа — spina (длина ее равнялась 344 м) была теперь облицована мрамором и, судя по барселонской мозаике (самому хорошему изображению римского цирка), уставлена алтарями, храмиками, фигурами зверей и атлетов (они, может быть, символизировали игры, которые давались в цирке); были еще колонны со статуями Победы наверху, Великая Матерь богов, сидевшая на льве, и два «счетчика» для счета туров: возницы должны были объехать арену семь раз. Первый «счетчик» представлял собой как бы отрезок колоннады: на четырех колоннах, поставленных квадратом, был утвержден архитрав, и в него вставлено семь деревянных шаров («яиц»); после каждого тура специально приставленный к этому делу человек поднимался по лестнице к архитраву и вынимал одно «яйцо». В 33 г. до н. э. Агриппа, бывший в этот год эдилом, поставил на другом конце платформы для удобства зрителей, сидевших в этой стороне, второй «счетчик»: семь дельфинов. После каждого тура одного дельфина или снимали, или поворачивали хвостом в противоположную сторону. Главным украшением платформы были два египетских обелиска: один поставлен Августом, другой, гораздо позже, — Констанцием[172]. У обоих концов spina стояли высокие тумбы, напоминавшие по форме половину цилиндра, разрезанного вдоль, и на каждой из них — по три конусообразных столбика (meta); первой метой (meta prima) называлась стоявшая со стороны Триумфальных ворот, так как во время бегов она была первой, которую должен был обогнуть возница[173].
Страшное бедствие древнего Рима — пожары — не щадило и цирка; пожар 64 г. начался как раз с юго-восточной его части и охватил его целиком (Tac. ann. XV. 38). Горел цирк и до этого: в 36 г. до н. э. огонь уничтожил всю его авентинскую сторону (Tac. ann. VI. 45), но ее, видимо, быстро отстроили, так как Калигула вскоре дал в цирке игры, обставленные с чрезвычайной роскошью: арена была усыпана суриком и малахитовым порошком (Suet. Calig. 18. 3). Императоры вообще очень заботились о цирке и его убранстве. Клавдий, по свидетельству Светония, облицевал мрамором стойла (деревянных стойл давно уже не существовало, их сменили сложенные из туфовых квадр) и поставил вместо деревянных мет бронзовые, позолоченные (Claud. 21. 3); Нерон, чтобы увеличить количество мест, велел в 63 г. засыпать ров, окружавший арену; для защиты от диких зверей поставлен был по парапету между ареной и зрителями вращавшийся деревянный вал, облицованный слоновой костью: зверям не за что было уцепиться и не на чем удержаться (Calpurn. Ecl. 7. 49–53). Плиний называл Большой Цирк одним из великих сооружений: (XXXVI. 102). Наибольшего великолепия достиг цирк при Траяне. Он восстановил обе его стороны, уничтоженные пожаром при Домициане, использовав для этого камень, которым был выложен огромный пруд, устроенный Домицианом для потешных морских сражений (Suet. Dom. 5), значительно увеличил число мест для зрителей, — «сделал цирк достаточным для римского народа» (Dio Cass. LXVIII. 7. 2), и сломал ложу, из которой Домициан, не видный зрителям, смотрел на игры. Плиний Младший считал заслугой Траяна, что теперь «народу дано видеть не императорскую ложу, а самого императора, сидящего среди народа» (Paneg. 51. 5). О количестве мест в цирке много спорили: сомнения вызывали слова и Дионисия (150 тыс. мест при Августе, — III. 68), и Плиния Старшего (250 тыс., — XXXVI. 102). Гюльзен полагал, что при Августе цирк вмещал 55–60 тыс. зрителей, а при Константине — 180–190 тыс. Цифра Плиния считается наиболее вероятной, но окончательно вопрос не решен и посейчас.
Цирковым играм предшествовала торжественная процессия, в значительной мере напоминавшая триумф: была она отголоском тех времен, когда конские бега являлись частью религиозного празднества. Уже в последний век республики среди многотысячной толпы, наполнявшей цирк, вряд ли были люди, помнившие об этом.
Процессия спускалась с Капитолия на Форум, пересекала Велабр и Коровий рынок, вступала через Ворота Помпы в цирк и обходила его кругом. Во главе шел магистрат, устроитель игр (если это был консул или претор, он ехал на колеснице, запряженной парой лошадей), одетый, как триумфатор: в тунике, расшитой пальмовыми ветвями, и пурпурной тоге, с жезлом слоновой кости с орлом наверху. Государственный раб держал над его головой дубовый золотой венок; его окружала толпа клиентов в белых парадных тогах, друзья, родственники и дети; за ними шли музыканты и те, кто принимал непосредственное участие в играх: возницы, всадники, борцы, а дальше в окружении жрецов и в облаках ладана несли на носилках изображения богов или их символы, которые везли в открытых часовенках, помещенных на особых двухколесных платформах, запряженных четверней (колесницы эти назывались tensae и стояли на Капитолии в особом сарае). До нас дошли монеты с изображениями этих тенс: в одной часовенке сидит сова (птица Минервы), в другой — павлин (птица Юноны), в третьей находятся молнии, атрибут Юпитера — вся капитолийская триада присутствует на празднике, совершавшемся в ее честь. Тенсы были роскошно отделаны серебром и слоновой костью; лошадьми должен был править мальчик, у которого отец и мать были в живых (puer patrimus et matrimus). Он шел рядом с колесницей, зажав в руке вожжи; если они падали на землю, это считалось злым предзнаменованием; следовало начать шествие сызнова от самого Капитолия. Юлий Цезарь удостоился чести еще при жизни видеть свое изображение в этой торжественной процессии. Впоследствии в процессии неизменно несли изображение умершего обожествленного императора и членов императорской семьи, пользовавшихся народной любовью. Иногда в тенсу впрягали четверню слонов; Светоний рассказывает, что Клавдий распорядился, чтобы изображение Ливии везли именно слоны (Claud. 11. 2).
Помпа была процессией торжественной и пышной, но иератическая медленность ее движения в конце концов утомляла; и зрители, приветствовавшие ее появление криками и аплодисментами, радовались, что эта вступительная часть закончилась и сейчас начнется главное — бега.
Выезжало обычно четыре колесницы, но бывало и по 6, и по 8, и даже по 12. Полагалось объехать арену семь раз; победителем считался тот, кто первым достиг белой черты, проведенной мелом, напротив магистратской ложи. Колесницы чаще всего были запряжены четверней (на паре выезжали только новички); тройки выезжали реже; особого искусства требовало управление большой упряжкой — от 6 до 10 лошадей. Число заездов (missus) еще в начале империи было не больше 10–12, но оно все увеличивалось и увеличивалось. На играх при освящении храма в память Августа, которые в 37 г. устроил Калигула, заездов было в первый день 20, а во второй — 24. Последнее число стало обычным, но иногда и оно превышалось (один тур равнялся 568 м, следовательно, заезд — missus — равнялся 568x7 м — почти 4000 м, 10 заездов — 40 км, 20–80 км), и бега продолжались с раннего утра и до солнечного заката.
Первоначально поставкой лошадей для беговых состязаний ведало государство, отдававшее ее на откуп. Общества этих откупщиков постепенно развились в предприятия, совершенно самостоятельные и ведавшие всем, что требовалось для скачек; они содержали конюшни и целый штат, который их обслуживал; тут были специалисты, объезжавшие лошадей и обучавшие юношей, избравших карьеру возниц, различные ремесленники — сапожники, портные, ювелиры, мастера, изготовлявшие колесницы, — врачи, ветеринары, кладовщики, хранившие имущество общества, люди, занятые заготовкой кормов и наблюдавшие за их распределением, казначеи (квесторы), которые вели все денежные дела общества, ведали приходами и расходами. Штат бегового общества насчитывал в своем составе сотни людей. Очень вероятно, что обществам принадлежали и некоторые из конских заводов, находившихся в Апулии, этом центре италийского коневодства. Техническим названием таких беговых обществ было factio — «партия»; ее глава и хозяин назывался «господином партии» (dominus factionis). В республиканское время таких «партий» было две, и чтобы победителя на бегах было видно сразу, «партии» стали одевать своих возниц в разные цвета: возницы одной появлялись в туниках белого цвета (factio albata — «белая партия»), а другой — в красных (factio russata — «красная партия»). При империи появилось еще два общества — «голубые» (veneta) и «зеленые» (prasina), сразу выдвинувшиеся вперед; впоследствии, при поздней империи, две прежних «партии» или прекратили свое существование, или слились с новыми: «белые» с «зелеными», а «красные» с «голубыми»; в IV в., например, упоминаются только эти последние.
Что люди увлекались и увлекаются бегами, это понятно: красота лошадей, борьба за первенство, искусство возниц — есть на что посмотреть и чему подивиться. Естественно было, из раза в раз бывая в цирке, особенно заинтересоваться какими-то лошадьми, каким-то возницей, «болеть» за них, радоваться их победе. В римском цирке, однако, случилось другое. Люди связали свои интересы с определенной «партией», переживали ее успехи и неудачи, как личные, собственные; «любили тряпку, благоволили к тряпке, и если в самый разгар состязаний состязающиеся могли бы обменяться своей цветной одеждой, то зрители обменяют и предмет своей горячей приязни и сразу покинут тех возниц и тех лошадей, которых они узнают издали, чьи имена они выкрикивают» (Pl. epist. IX. 6. 2–7). Плиний искренне удивлялся этому: «Я чувствую некоторое удовольствие от того, что нечувствителен к их удовольствию». Привязанность к «тряпке» действительно с первого взгляда вызывает удивление вполне естественное. С первого взгляда только Плиний, с удовольствием подчеркивавший несоизмеримость между своей умственной культурой и уровнем интересов и вкусов «толпы», не захотел вглядеться в сущность любви к «тряпке» и не попытался определить, на чем она зиждется. Причин этой странной привязанности было много — прежде всего, конечно, материальная заинтересованность. У нас, к сожалению, нет документов, которые позволили бы ближе ознакомиться с хозяйством и постановкой финансового дела в беговых компаниях, но мы знаем, что в составе их были дельцы большого стиля, ворочавшие миллионами, и «господин партии» был только ее представителем, «первым среди равных». Сколько людей входило в состав такого общества? Сколько других были косвенно связаны с его делом? Владельцы конных заводов, у которых общество покупало лошадей, естественно, принимали к сердцу успех свежих скакунов, если даже и не участвовали в прибылях. Те, кто держал пари на лошадей данного общества, получал выигрыш часто немалый[174]. Ряд людей был кровно заинтересован в успехе данного общества, был сцеплен с ним крепкими связями денежной выгоды. А с этими людьми было связано множество других, которые оказывались на стороне этой «тряпки», потому что к ней благоволили их патроны, друзья, родные или люди, чью благосклонность им хотелось приобрести. Может быть, какую-то для нас неуловимую, к сожалению, роль играли определенные политические симпатии и настроения. Может быть, оппозиция была не только в сенате, но и на конном дворе и в конюшне? Известно, что и Калигула, и Нерон, и Домициан покровительствовали одному из беговых обществ, и это покровительство воспринималось остальными, конечно, как незаслуженное оскорбление. Зависть, обида, боязнь, негодование — эти чувства в разных оттенках и с разной силой жили в сердцах тысяч и тысяч. Нельзя ли думать, что эта эмоциональная оппозиция была, пожалуй, страшнее идеологической, сенатской; и смерть троих императоров не была ли в какой-то мере подготовлена этим «цирковым недовольством»?
Людей собирало в цирке многое. Прежде всего захватывающим было зрелище стремительно несшихся, сшибавшихся, обгонявших одна другую квадриг; прекрасные лошади, лихие возницы, смертельная опасность этих состязаний — этого было бы достаточно, чтобы глядеть на арену, не отрывая глаз, затаив дыхание. А тут присоединились еще веселая толпа, в которой пестрота своевольных женских костюмов выделялась яркими пятнами на фоне сверкающей белизны обязательных тог, возможность завязать легкое, ни к чему не обязывающее знакомство, — Овидий рекомендовал цирк как самое подходящее для этого место, — присутствие самого императора, богатое угощение после игр и, может быть, счастливая тессера[175] …
Главными действующими лицами в дни цирковых игр были возницы. Эта профессия чаще всего переходила от отца к сыну; иногда опытный кучер обучал юнца (за это дело следовало браться смолоду; Кресцент, победитель в сотнях состязаний, выехал на арену в тринадцатилетнем возрасте), и ученик хранил благодарную память о своем воспитателе. Он рос среди конюхов и возниц, ловил их рассуждения и рассказы, их интересы заполняли его душу. Он знакомился с их мечтами, мыслями и желаниями в те годы, когда впечатления окружающего мира и его уроки врезываются в душу неизгладимо и на всю жизнь. Победа в цирке представляется ему пределом человеческих достижений; он не знает на земле славы ослепительнее, чем слава возницы-победителя. Конюшня для него — и родной дом, и школа жизни, и университет: здесь он изучает все тонкости и хитрости своего нелегкого ремесла, усваивает технический жаргон цирка и его идеалы. Они ограничены цирковой ареной: на беговой дорожке его ждет все, чем красна ему жизнь, — победный венок, неистовые рукоплескания многотысячной толпы, богатство, громкое имя, которое перекатится, может быть, даже за пределы Италии[176]. Он ведет счет своим победам и наградам с точностью ученого педанта и увековечивает в длинных надписях виды упряжек, количество заездов, имена своих лошадей[177]. Он упоен не только славой и успехом, он пьянеет от риска и опасности. Каждый раз, выезжая на арену, он выезжает на встречу со смертью[178]; и его победа — это очередное торжество над ней. Гордость собой, удаль и молодечество переполняют его существо; он чувствует себя выше обычных людей и выше законов, которые для них, простых смертных, обязательны[179]. Его нравственные понятия очень невысоки: чувство товарищества ему незнакомо и недоступно; товарищ по профессии для него только соперник, у которого надо вырвать победу, и он не задумывается над средствами, с помощью которых он ее вырвет, — собственная хитрость[180] или помощь злых сил — не все ли равно? Важно победить[181].
В облике этого лихого и злого удальца есть одна трогательная черта: отношение к лошадям, на которых он ездит. Людское общество складывается для него из двух категорий: товарищей-возниц и восторженных поклонников, осыпающих его подарками и похвалами; он дышит воздухом этого восторга, собирает их подарки и скапливает богатство, но в глубине души презирает эту толпу. Разве кто-нибудь из них отважится на то, что для него совершенно обычно? И если счастье отвернется от него, разве они не отвернутся тоже? Товарищи? Они так же хладнокровно погубят его, как и он их. Подлинные друзья, на которых можно положиться, которые не подведут и не обманут, — это кони; они опора и помощь; от них зависит и победа, и самая жизнь; и возница неизменно делится с ними тем, чем дорожит больше всего, — своей славой[182].
Глава тринадцатая. Клиенты
Утро влиятельного и знатного человека начиналось в Риме с приема клиентов. Мы не можем сказать, какую часть городского населения составляли эти люди, но, судя по тому, что и Ювенал, и Марциал, и Сенека говорят об их «толпах», судя по тому, какое внимание уделяет им литература I в. н. э., сословие это не было малочисленным и в жизни римского общества того времени являлось элементом необходимым и очень характерным.
Клиентела развилась из древнего обычая (римские антиквары приписывали его установление Ромулу) ставить себя, человека мелкого и бессильного, под покровительство могущественного и влиятельного лица. Покровителя и отдавшегося под его защиту связывали узы такие же священные в глазах древних, как узы родства; первый помогал своему клиенту советом, влиянием, деньгами; клиент поддерживал покровителя в меру своих сил, чем только мог. К I в. н. э. отношения эти в значительной степени утратили этот старинный характер: клиенты превратились просто в прихлебателей своего покровителя, который держал их возле себя, потому что этого требовал «хороший тон» римского общества: знатному человеку неудобно и неловко было показаться на улице или в общественном месте без толпы провожатых — клиентов.
Писатели I в. н. э. оставили красочные описания клиентской жизни; в ней не было труда, но было много беспокойства и досыта унижения. День клиента начинался с раннего утра: он должен был облечься в тогу, этот официальный мундир, мучительно неудобный, и в темноте, по грязным римским улицам, часто с другого конца города идти к своему «господину» приветствовать его с добрым утром. Марциал уверял, что он покинул Рим, чтобы наконец отоспаться (XII. 68. 5–6) и наверстать в родном, тихом городке Испании все, что он не доспал за тридцатилетнюю жизнь клиента (XII. 18. 15–16), во время которой он «с глухой полуночи, в тоге» готовился терпеть «свист резкого аквилона, ливень и снег» (X. 82. 2–4). Приходилось торопиться: в прихожей затемно собиралась целая толпа; ожидали, когда впустят в «горделивый атрий». Случалось, что пускали не всех; иногда пробивались силой, отталкивая более слабых. «Посмотри на дома людей могущественных, на этот порог, у которого шумят и ссорятся клиенты! Много получишь ты обид, чтоб войти, еще больше, когда войдешь» (Sen. epist. 84. 12). Входа добиваются лестью и заискиванием перед рабом, ведавшим впуском, а он иногда «не удостаивал и ответить на вопрос, что делается внутри дома» (Col. I, praef. 9). Бывало и так, что не солоно хлебавши уходили все: «Мало ли таких, которые велят прогнать клиентов, потому что хотят спать, предаются разврату или просто по бесчеловечности? Мало ли таких, которые в притворной спешке пробегут мимо людей, измученных долгим ожиданием? Мало ли таких, которые не пойдут через атрий, набитый клиентами, и скроются через черный ход? разве не более жестоко обмануть, чем вовсе не принять?» Прием часто бывал не лучше отказа: «Мало ли таких, которые в полусне, отяжелев от вчерашней попойки, едва пошевелят губами, чтобы произнести с презрительным зевком тысячу раз подсказанное имя этих несчастных, которые прервали свой сон, чтобы наткнуться на чужой!» (Sen de brev. vitae, 14. 4).
Если патрон был в добром настроении или придерживался старинных обычаев, то на дружное «ave!» клиентов он отвечал, пожимая каждому руку и целуя его, но уже в I в. н. э. такое обращение было редкостью. Один из гостей Тримальхиона вспоминает с восторгом одного магистрата времен своего детства: «…как ласково отвечал на привет, каждого-то назовет по имени, будто свой человек нам!» (Petr. 44). Уже во II в. н. э. клиенты здороваются с патроном, целуя ему руку, а то и кланяются в ноги.
По окончании утреннего приема, если патрон куда-нибудь шел, клиенты обязаны были его сопровождать, идти «в самую грязь за его носилками или, забежав вперед, расталкивать толпу» (Mart. III. 36. 4; 46. 5). Если патрон произносил речь в суде или читал свое произведение перед слушателями, они громко выражали свое одобрение — «красноречив не ты, Помпоний, а твой обед», — вразумлял Марциал доверчивого патрона (VI. 48), — потом провожали его в баню: «…усталый иду я за тобой в 10-м часу, а то и позже, в Агрипповы термы, хотя сам моюсь в банях Тита», — жаловался Марциал (III. 36. 5–6)[183].
Клиентская служба не ограничивалась этим утомительным хождением и бесцельной тратой времени. Марциал остро чувствовал, что он теряет в ней свое достоинство и растрачивает свое дарование: «Ты лжешь — я верю, читаешь плохие стихи — хвалю, поешь — пою, пьешь — пью, хочешь играть в шашки — проигрываю» (XII. 40). Клиентом может быть тот, кто совершенно обезличился и желает только того, чего хотят «его цари и господа» (Mart. II. 68. 5–7). «Пока я хожу за тобой и сопровождаю обратно домой, слушаю твою болтовню и хвалю все, что ты делаешь и говоришь, сколько могло бы родиться стихов!» — вздыхал Марциал (XI. 24. 1–4). Вместо себя он посылает патрону с утренним приветом книгу (I. 108. 10): «…каковы бы ни были мои писания, создать их не мог бы человек, которому надо ходить с утренним приветствием!» (I. 70. 17–18)[184].
За все услуги клиента патрон расплачивался скупо: он мог всем и каждому твердить о благодеяниях, которые он оказал и оказывает клиенту (Mart. V. 52), но клиент никак не может выбиться из горькой бедности: ходит в жалкой потертой тоге, живет в темной комнатушке где-то «под черепицами»; в кошельке его только один жалкий грош на баню; по мнению Марциала, не было разумного основания жить такой жизнью (III. 30), но ею жили и продолжали жить, «крича, грозясь и проклиная» (IX. 10), тысячи людей, в том числе и сам Марциал. Клиентская служба давала пусть скудные, но все-таки какие-то средства к жизни: клиент не жил в сытости, но ему не грозила опасность умереть с голоду. В Риме для человека, не владевшего никаким ремеслом и не желавшего ему выучиться, единственным, пожалуй, способом просуществовать было положение клиента. Еще в I в. до н. э. патрон обедал вместе со своими клиентами (Hor. epist. I. 7. 75; Sen. de ira, III. 8. 6); позднее патрон приглашал к столу трех-четырех человек (Mart. III. 38. 11–12), а прочим выплачивал весьма скромную сумму (sportula)[185] в 25 ассов, на которые «несчастным надо купить капусты и дров» (Iuv. I. 134) и вообще жить. На патетический вопрос Ювенала: «Что будут делать люди, которым надо из этого приобрести тогу, башмаки, хлеб и топливо для дома» (I. 119), — ответить трудно. И эту жалкую сумму клиент получал не всегда; если патрон заболел или притворился больным, то спортула «протягивала ноги» (Mart. IX. 85) — и клиент уходил ни с чем. Иногда, правда, ему давали больше: Марциал получил от Басса три динария за то, что с раннего утра был уже у него в атрии и сопровождал его в своей старой дешевой тоге (IX. 100) целый день по крайней мере к тридцати старухам. В день своего рождения патрон иногда раскошеливался и раздавал клиентам по 300 сестерций (X. 27). Луп подарил Марциалу подгородное имение, вызвавшее у поэта бурю негодования: «…у меня на окне большее имение… я предпочел бы, чтобы ты угостил меня обедом» (XI. 18). Положение Марциала в клиентской среде было, конечно, исключительным: трудно было и не оценить его блестящего таланта и не убояться его язвительных эпиграмм; язык у него был «острее острой стали». По одной из этих причин, а может быть, и по обеим он получил от своих патронов (клиент мог иметь нескольких патронов) в дар и пару мулов (VIII. 61. 7), и дом на тихом Квиринале (IX. 18. 2; 97. 8), и землю под Номентом, которая давала пусть и небольшой, но все же доход, а кроме того, возможность не видеть тех, кого поэт не хотел видеть (II. 38), и наслаждаться досугом и отдыхом (VI. 43). Клиентская служба, на которую Марциал так жаловался, дала ему безбедное житье, и это был единственный для него путь достичь известной обеспеченности. О существовании того, что ныне называется авторским правом, в древнем Риме и не подозревали. Книга, вышедшая в свет, принадлежала всем; томики и свитки Марциала продавались в двух лавках: у Секунда (I. 2) и у Атректа (I. 117); и любой покупатель, если у него были рабы-переписчики, мог отдавать его стихи в переписку и продавать эти экземпляры кому хотел и за сколько хотел. Стихи Марциала распевали в Британии, но его кошелек «ничего об этом не знал» (XI. 3. 5–6). Книгопродавец мог купить у автора его произведение, чтобы издать его первым, но так как с появлением книги на прилавке кончалось и право собственности на нее, то, конечно, о хорошем литературном заработке не могло быть и речи. Поэт-бедняк при всей своей талантливости должен был идти в клиенты, каким бы унижением ни казалась для него клиентела.
Марциал издевается над голодным клиентом, который, попав на обед к патрону, по нескольку раз отведывает от одного и того же блюда и уносит с собой, по существовавшему в Риме обычаю, все остатки, которые только удалось захватить (VII. 20). Сам он, однако, признается, что хотя ему и совестно, но он «гонится, да, гонится за твоим обедом, Максим» (II. 18. 1). Как же должны были «гоняться» за хорошим обедом его «голодные друзья»-клиенты (III. 7. 4)!
Эту погоню за чужим обедом, упоминанием о которой полна литература того времени, склонны объяснять охотой пожить за чужой счет и чревоугодием. Это объяснение будет верно только отчасти. Дело в том, что по своим жилищным условиям клиент сплошь и рядом вынужден был питаться всухомятку, и обед у патрона был для него единственной возможностью получить горячую пищу. В самой жалкой деревенской хижине был очаг; бедняк Симил (Pseudo-Verg. Moretum) пек хлеб у себя дома. В многоэтажной инсуле нигде никакого очага не было и быть не могло, готовить на жаровне в тесноте маленькой многолюдной квартиры было неудобно, а подчас и просто невозможно. «Жирные харчевни» Горациева времени вынуждены были, по указам Клавдия, Нерона и Веспасиана, свести ассортимент своих кушаний к одним вареным бобам; даже получить горячую воду, которой обычно разбавляли вино, было невозможно. Оставались только уличные разносчики, торговавшие горячими кушаньями (Mart. I. 41). Но всюду ли они бродили и всегда ли удавалось их поймать? И в Риме, кроме того, климат вовсе не такой райский, чтобы всегда приятно и удобно было есть на улице.
Обед у патрона, о котором мечтал клиент, часто превращался для него в источник горького унижения. По скупости ли, по пренебрежению ли к этим людям, которых пригнала к нему нужда и которые покинут его сейчас же, как только найдут кого-нибудь более щедрого и участливого (Mart. IV. 26), но патрон устраивал два очень разных обеда: один для себя и другой для клиентов. «Я оказался на обеде у совершенно постороннего человека, — пишет Плиний, — и ему и нескольким гостям в изобилии подавались прекрасные блюда; остальных угощали плохо и мало. Вино хозяин разделил по трем сортам… одно предназначалось для него и для меня, другое для друзей пониже, третье для своих и моих отпущенников. Мой ближайший сосед заметил это и спросил меня, одобряю ли я такой порядок за столом. Я ответил отрицательно. «А какой обычай у тебя?» — спросил он. — «Всем подается одно и то же: я приглашаю людей, чтобы угостить их обедом, а не опозорить, и уравниваю во всем тех, кого сравняло мое приглашение»» (epist. II. 6. 1–3). Поведение Плиния было скорее исключением, чем правилом. Пятая сатира Ювенала содержит очень красочное описание того, что ест патрон, и того, что дают его гостям-клиентам. Марциал подтвердил это описание: патрон ест лукринских устриц, шампиньоны, камбалу, прекрасно зажаренную горлицу; клиенту подают съедобные ракушки, «свиные грибы», маленького леща и сороку, издохшую в клетке (III. 60). У Лупа (вероятно, того самого, который подарил Марциалу имение, меньшее, чем подоконник) его любовнице подают хлеб из первосортной пшеничной муки, а сотрапезнику-клиенту — из черной, последнего качества; она пьет сетинское вино, а он — «темный яд из этрусского бочонка» (Mart. IX. 2; вина из Этрурии считались плохими). День несчастного клиента начинался с унижений и унижением заканчивался.
Глава четырнадцатая. Рабы
Без раба, его труда и умения, жизнь в древней Италии замерла бы. Раб трудится в сельском хозяйстве и в ремесленных мастерских, он актер и гладиатор, учитель, врач, секретарь хозяина и его помощник в литературной и научной работе. Как разнообразны эти занятия, так и различны быт и жизнь этих людей; ошибкой было бы представлять рабскую массу как нечто единое и единообразное. Но что знаем мы об этом быте и этой жизни?
Хуже всего осведомлены мы о жизни раба-ремесленника. Археологические находки, фрески, изображения на памятниках и саркофагах познакомили нас с устройством различных мастерских и с техникой разных ремесел. Но ни эти находки, ни надписи ничего не говорят о быте рабов-ремесленников. Организация же работ в мастерских, их управление, соотношение рабского и свободного труда, управление всем производством — все эти вопросы требуют специальной разработки и выходят за рамки настоящего труда.
Лучше осведомлены мы о жизни сельскохозяйственных рабов (общим названием для них было — familia rustica); о них писали и Катон, и Варрон, и Колумелла. Жизнь этих рабов проходит в неустанной работе; настоящих праздников у них нет; в праздничные дни они выполняют только более легкую работу (Cat. 2. 4; 138; Col., II. 21). «В дождливую погоду поищи, что можно бы сделать. Наводи чистоту, чтоб не сидели сложа руки. Сообрази, что если ничего не делается, расходу будет нисколько не меньше» (Cat. 39. 2). Пусть раб трудится до упаду, пусть он в работе доходит до той степени изнеможения, когда человек мечтает об одном: лечь и заснуть. «Раб должен или трудиться, или спать» (Plut. Cato mai, 29); спящий раб не страшен. И два века спустя Колумелла наказывает вилику выходить с рабами в поле на рассвете, возвращаться в усадьбу, когда смеркнется, и следить, чтобы каждый выполнил заданный ему урок (Col. XI. 1. 14–17; 25).
О пище и одежде рабов уже говорилось. А каково было их жилье?
Катон в числе помещений, которые должен выстроить в усадьбе подрядчик, упоминает «комнатки для рабов» (14. 2). О них говорит и Колумелла, советуя устроить их в той части усадьбы, которая зимой залита солнцем, а летом находится в тени (I. 6. 3). В сельских усадьбах, раскопанных под Помпеями, неизменно есть комнатушки для рабов; они невелики (6-8-9 м2); жило в них, вероятно, человека по два, а может, и по три. Найти их в комплексе строений легко: голые стены без всякой росписи, простой кирпичный пол, обычно даже не залитый раствором, который сделал бы его ровным и гладким. На стене, грубо оштукатуренной, а то и вовсе без штукатурки, иногда хорошо оштукатуренный квадрат величиной 1 м2: это своеобразная записная книжка, на которой раб выцарапывает гвоздем какие-то свои заметки.
Утварь в этих каморках, судя по найденным остаткам, очень бедна: черепки дешевой посуды, куски деревянного топчана. Судя по инвентарю маслинника, составленному Катоном (10.4), в распоряжении его 11 рабов имелось 4 кровати с ременными сетками и 3 простых топчана. Как размещались 11 человек на 7 кроватях, это сказать трудно; ясно одно: раб не всегда располагает таким элементарным удобством, как отдельная кровать.
Общим помещением, предназначавшимся для всей «сельской семьи», была «деревенская кухня», где рабы могли отогреться и отдохнуть; здесь готовилась пища и здесь же рабы обедали (Var. I. 13. 1–2; Col. I. 6. 3). В долгие зимние вечера и утрами до рассвета они тут же работают: вьют веревки, плетут корзины и ульи (их иногда делали из прутьев), обтесывают колья, делают рукоятки для хозяйственных орудий (Col. XI. 2. 90–92). Почти во всех найденных под Помпеями усадьбах есть такая кухня с печью для выпечки хлеба и с очагом. Хозяин был, конечно, заинтересован в том, чтобы раб не проводил во сне всю зимнюю ночь, и поэтому устраивал в усадьбе это единственное теплое помещение (не считая хозяйской половины), где рабы, отогревшись, работали и были под надзором (жаровен, которыми обогревались комнаты хозяина, в каморках у рабов не было).
Кроме «развязанных рабов», т. е. тех, которые ходили без цепей и жили по своим комнатенкам, бывали в усадьбе еще и закованные. У Катона они составляли постоянный контингент (56); Колумелла пишет, что в винограднике работают обычно колодники (I. 9. 4). Для них устроено особое помещение — эргастул: это глубокий подвал со множеством узких окошек, пробитых так высоко, что до них нельзя дотянуться рукой; сажали туда и провинившихся рабов. Колумелла рекомендовал позаботиться о том, чтобы подвал этот был как можно более здоровым (I. 6. 3): видимо, условие это не всегда помнили.
Особое положение среди сельскохозяйственных рабов занимал вилик. По мере того как хозяин, занятый государственной службой и разными городскими делами, все меньше уделял заботы своей земле, вилик становился настоящим хозяином имения и, конечно, использовал свою должность к выгоде для себя. По своему положению он пользовался рядом законных преимуществ. Один из героев Плавта, объясняя, почему он хочет выдать прислужницу жены за вилика, говорит: «…будут у нее и дрова, и горячая вода, и пища, и одежда» (Casina, 255–256); Горациев конюх завидует вилику, который распоряжается и дровами, и скотом, и огородом (epist. I. 14. 41–42). И еда, и помещение были у него, конечно, лучше, чем у остальных рабов. А кроме того, вилик умел находить еще разные источники дохода: перепродажу скота, утаивание семян, предназначенных для посева. Все это, конечно, строго запрещалось, но вилик превосходно умел обходить все запреты.
Что касается «городской семьи» (familia urbana), то здесь люди умственного труда занимали положение иное, чем лакей или повар. Известный умственный и культурный уровень поднимал раба в глазах хозяина, а если этот раб делался для него близким человеком, то жизнь его становилась совершенно иной, чем жизнь остальных рабов (Тирон, секретарь Цицерона и друг всей его семьи; его врач Алексион; Алексий, правая рука Аттика, Мелисс, раб Мецената, ставший ему любимым другом). Эти интеллигентные люди в рабской «семье» составляли, конечно, малую группу, хотя и вообще в III и II вв. до н. э. количество домашней челяди было невелико. У Марка Антония, консуляра, было только восемь рабов; у Карбона, человека богатого, одним меньше. За Манием Курием (победитель Пирра) следовало в походе два конюха. Катон говорил, что, отправляясь проконсулом в Испанию, он взял с собой троих рабов (Apul. Apol. 17). В I в. н. э. такой простоты в обиходе уже не было. Милон и Клодий окружили себя свитой вооруженных рабов; когда произошла их трагическая встреча, Клодия сопровождало 30 рабов, а Милон ехал с большим их отрядом (Ascon, arg. pro Mil., p. 32, Or.). Горацию за столом, на котором стоит дешевая глиняная посуда и на обед подаются блинчики, горошек и порей, прислуживают три раба (sat. I. 6. 115–118). У Марциала, неустанно повторявшего, что он бедняк, были вилик и диспенсатор, а это означает, что в его номентанской усадьбе были рабы, которыми вилик распоряжался, и было хозяйство, расчетную часть которого вел диспенсатор. В богатом доме были рабы разных категорий: привратник, в старину сидевший на цепи; лакеи-«спальники» — cubicularii, прислуживавшие лично хозяину и пользовавшиеся иногда весом; Сенека по крайней мере говорит о «гневе и гордости (supercilium) лакея» (de const, sap. 14. 1); лектикарии, несшие носилки; номенклатор, подсказывавший хозяину имена нужных ему людей; pedisequus, который сопровождал хозяина на обед, в гости и стоял сзади за ним; «дворецкий» (atriensis), ключник, повар, хлебопек, рабы, если можно так выразиться, без специальности, занимавшиеся уборкой помещения, служившие на побегушках и т. д. Можно было обзавестись собственным цирюльником, своим врачом, своей домашней капеллой.
Не иметь ни одного раба было признаком крайней нищеты (Mart. XI. 32); даже у бедняка Симила (Ps. Verg. Moretum) была рабыня. Люди богатые и не стесненные жильем приобретали рабов только для того, чтобы придать себе пышности и блеску. Ливий писал, что «чужеземная роскошь пришла в Рим с войском, вернувшимся из Азии» (XXXIX. 6), и в числе предметов этой роскоши называл артисток, играющих на разных струнных инструментах, и актеров. К ним же следует причислить и хоры домашних певцов (symphoniaci); Сенека утверждал: «На наших пирушках теперь певцов больше, чем когда-то было в театрах зрителей». Одни рабы ведали уборкой комнат, другие — гардеробом хозяина, третьи — его библиотекой. У хозяйки были свои прислужницы, которые ее одевали, убирали ей волосы, смотрели за ее драгоценностями. Как в нашем аристократическом обществе XVIII в., так и в римском высшем свете I в. н. э. распространена была любовь к дурачкам и карликам. Деньги за них платили большие. Марциал шутливо возмущался, что он заплатил за дурачка 20 тысяч, а тот оказался существом разумным (VIII. 13). Дурочку своей жены Сенека называл «бременем, доставшимся по наследству». Он продолжает: «Мне лично противны эти выродки; если я хочу позабавиться над глупостью, то мне не надо далеко ходить: я смеюсь над собой» (epist. 50. 2). Рядом с дурачками стояли карлики и карлицы; «за эти уродливые, некоторым образом зловещие фигуры иные платят дороже, чем за тех, которые имеют обычный достойный вид» (Gai. II. 5. 11). Проперций рассказывает об удовольствии, которое доставлял зрителям такой уродец, танцевавший под звуки бубна (V. 8. 41–42).
Многолюдной челяди в богатых домах даже при жестоком хозяине жилось относительно привольно: работы было мало. Толпа рабов, врывающаяся с раннего утра в господскую половину с тряпками, губками и вениками, окончив уборку, была свободна; цирюльник, подстригший и выбривший хозяина и его взрослых сыновей, мог дальше располагать собой, как хотел; чтец был занят некоторое время за обедом, а иногда еще и по утрам, пока хозяин не выходил к собравшимся клиентам. В небогатых домах рабы были заняты больше, но и то не до отказа, насколько можно судить по хозяйству Горация. Дав и его товарищи должны были превосходно себя чувствовать на то время, когда хозяин предавался своим любимым одиноким прогулкам или уезжал в «именьице, которое возвращало его самому себе» (epist. I. 14. 1). Сенека называл городских рабов бездельниками (de ira, III. 29. 1) и противопоставлял их рабам сельским. Рабу, входившему в состав familia urbana, жилось несравненно легче, чем рабу, занятому в сельском хозяйстве, и недаром Гораций грозил Даву за его смелые речи отправкой в сабинское поместье (sat. II. 7. 119). Раб в поместье трудился от зари до зари и не видел настоящего отдыха; городской сплошь и рядом вел полупраздное существование. «Это беспечный, сонливый народ», — пишет Колумелла, настоятельно советуя хозяину не ставить виликом раба из «городской семьи»: «они привыкли к безделью, прогулкам на Марсовом Поле, к цирку, театрам, азартной игре, харчевням и непотребным домам» (I. 8. 2; ср. Hor. epist. I. 14; 19–26). Эта толпа, отравленная бездельем и городской жизнью, обычно недовольная и имевшая основания быть недовольной, не могла не внушать опасений (Tac. ann. XIV. 44).
Главным поставщиком рабов на италийский рынок являлась война, и период больших завоевательных войн и территориальной экспансии Рима был как раз временем, когда число рабов, все время пополнявшееся, достигло больших размеров. Достаточно привести несколько цифр: за промежуток в четыре года (205–201 гг. до н. э.) Сципион отправил в Сицилию из Африки на продажу больше 20 тыс. военнопленных (Liv. XXIX. 29. 3); в 176 г. до н. э. после подавления Сардинского восстания было убито и взято в плен около 80 тыс. (Liv. XLI. 28. 8); в 167 г. до н. э. по приказу сената из семидесяти городов Эпира было продано полтораста тысяч (Polyb. XXX. 15; Liv. XLV. 34. 5–6). Т. Франк (Economic Survey, 1. 188) считает, что за период от 200 до 150 г. до н. э. количество военнопленных, попавших в Италию, доходило до 250 тысяч. К этому числу надо добавить еще отнюдь не малое количество людей, похищенных пиратами и проданных ими в рабство (этим же делом занимались и римские сборщики податей). Пополнялся рабский рынок в начале I в. до н. э. и продажей детей, к которой приходилось прибегать жителям Малой Азии, чтобы хоть кое-как справиться с уплатой налогов, установленных в 85–84 г. до н. э. Суллой (Plut. Lucul. 20). Большое количество военнопленных дали войны Цезаря в Галлии: приблизительно 150 тыс. человек, продано было 53 тыс. из племени эдуатуков (b. g. II. 33), все племя венетов (b. g. III. 16); после осады Алезии каждый солдат получил пленного (b. g. VII. 89).
Положение резко изменилось при империи, когда прекратились большие войны и было уничтожено пиратство. Продажа большого количества пленных «оптом» стала событием редким. В 25 г. до н. э. Август продал в рабство все племя салассов: 44 тыс. человек (Suet. Aug. 21; Dio Cass. LIII. 25); после взятия Иерусалима и окончания Иудейской войны было взято в плен 97 тыс. человек, из которых большая часть была продана (Flav. в. I. VI. 9. 3). Теперь продают главным образом рабов, рожденных дома (vernae), своих детей, выброшенных и подобранных детей, осужденных в рабство по суду. Иногда привозят рабов соседние варварские племена: даки, сарматы, германцы.
Приказ о продаже пленных отдавался военачальником. В его власти было перебить их, оставить в качестве государственных рабов, раздать, хотя бы частично, солдатам, как это сделал Цезарь после взятия Алезии, или продать с аукциона. Продажа могла происходить или поблизости от того места, где пленные были взяты (Август распродавал салассов в Эпоредии), или в Риме. Пленных продавали, надев им на голову венки, — откуда и выражение: Sub corona vendere; продажей ведал квестор, и вырученные деньги шли обычно в государственную казну.
При империи торговлю рабами вели преимущественно частные лица; один из таких mango, Тораний, был особенно известен во времена Августа (Suet. Aug. 69. 1; Pl. VII. 56); занятие это считалось презренным, но давало, видимо, неплохой доход.
Невольничий рынок находился около храма Кастора; людей продавали с аукциона, и глашатай (praeco) выкликал достоинства продаваемых, сопровождая свою речь шуточками и прибаутками, обычными у людей этой профессии (Mart. VI. 66). Рабы стояли на вращающемся помосте (catasta) или на высоком камне (отсюда выражение: «de lapide comparari; de lapide emere — покупать с камня»). У рабов, привезенных с чужбины, ноги смазывали мелом — «таким видели люди на катасте Хризогона» (любимец Суллы, пользовавшийся при нем большим влиянием, — Pl. XXXV. 199). Покупатель приказывал рабу раздеться, осматривал его со всех сторон, щупал его мускулы, заставлял соскакивать вниз, чтобы посмотреть, насколько он ловок и проворен. Красивых юношей-рабов «хранили тайные катасты»: их прятали от глаз толпы в задней части лавок Цезарева базара (Saepta Iulia) (Mart, IX. 59. 3–6). За продажей следили курульные эдилы; существовал их особый указ «о продаже рабов»; продавец должен был повесить на шею раба табличку (titulus) и в ней указать, не болен ли раб какой-либо болезнью, нет ли у него физического порока, мешающего работе, не повинен ли он в каком преступлении, не вороват ли и не склонен ли к бегству (Gell. IV. 2; Cic. de off. III. 17). Работорговцы считались обманщиками первоклассными и, надо думать, превосходно умели скрывать болезни тех, кого они продавали. Руф из Эфеса, врач, современник Траяна, в своем трактате «О покупке рабов» давал советы, каким образом обнаруживать те скрытые болезни, о которых продавец умалчивал в надежде, что покупатель ничего не заметит. В табличке указывалась и национальность раба: «мы покупаем дороже того раба, который принадлежит к лучшему народу» (Var. I. 1. IX. 93); «…национальность раба обычно или привлекает покупателя, или отпугивает его» (Dig. 21. 1; 31. 21). Галлы считались прекрасными пастухами, особенно для конских табунов (Var. r. r. II. 10. 3); рослых, здоровенных каппадокийцев покупали в богатые дома носить носилки (Mart. VI. 77. 4); даки годились в овчары (Mart. VII. 80. 12); врачи, чтецы, учителя, вообще образованные рабы, чаще всего были греками.
Цены на рабов в Риме в I в. н. э. были такие: 600 сестерций за рабыню считалось дешевой платой (Mart. VI. 66. 9). За своего Дава, который, пользуясь свободой Сатурналий, отчитал своего хозяина, указывая ему на его недостатки, Гораций заплатил 500 драхм (sat. II. 7. 43); способный юноша, рожденный дома и знающий греческий язык, стоил вчетверо дороже (Hor. epist. II. 2. 5-60); опытный виноградарь стоил столько же (Col. III. 3. 12). Очень дороги были рабы, которых покупали как некий предмет роскоши. За красивых юношей платили по 100 и 200 тыс. (Mart. I. 58. 1; XI. 70. 1; 62. 1); рабыня, «купленная на Священной Дороге», стоила 100 тыс. (Mart. II. 63. 1). Цезарь заплатил однажды за молодого раба такие деньги, что постеснялся внести эту сумму в свои приходо-расходные книги (Suet. Caes. 47).
Как распределялось это количество рабов? Значительная часть работала в сельском хозяйстве, значительная — в различных мастерских; часть входила в состав «городской семьи» или становилась собственностью государства. В усадьбах, где велось полевое, виноградное и масличное хозяйство, рабов было относительно мало, судя по свидетельствам Катона и Варрона для времен республики, по свидетельству Колумеллы для I в. империи. Имения, о которых пишут и Катон, и Варрон, не занимают огромной земельной площади. Катон, земли которого находились в Кампании и Лации, владел виноградником в 100 и маслинником в 240 югеров (югер около 1/4 га); идеалом его является владение в 100 югеров, где представлены все хозяйственные отрасли (10; 11; 1. 7). В винограднике у него работает 14 человек, в маслиннике — 11 (не считая в обоих случаях вилика и его жены). Они выполняют в обоих имениях всю текущую работу и загружены ею до отказа; для съемки винограда и маслин приглашаются люди со стороны (23; 144; 146); полевой клин сдается издольщикам (136). Даже для того чтобы управиться с овечьим стадом в сто голов, своих рук не хватает (150). Сто лет спустя Варрон, имевший в виду главным образом Сабинию (и, вероятно, Умбрию), считает нормальным имение в 200 югеров; «латифундии» представляются ему исключением (I. 16. 3–4). Такие работы, как уборка сена, жатва, даже сбор колосьев производятся наемной силой (это вполне естественно: нет смысла держать людей, которые будут загружены работой только в горячую пору; римские хозяева обычно хорошо учитывали, что им выгодно). На «птицефермах», о которых Варрон рассказывает, занято по нескольку человек. Сазерна (писатель конца II — начала I в. до н. э.), у которого было имение в долине р. По, берет в качестве нормы участок в 200 югеров, для обработки которого требуется 8 человек; Колумелла при расчете рабочих дней имеет в виду как раз такое имение (II. 12-7). Раскопки под Помпеями познакомили нас с рядом хозяйств, у которых количество земли редко доходило до 100 югеров, а число рабов до десяти.
Большого числа людей требовало кочевое скотоводство (а по климатическим условиям Италии большие стада овец и крупного рогатого скота приходилось перегонять с юга, из Апулии и Калабрии, где трава летом выгорала, в Абруццы, а на зиму идти с ними обратно на юг). По свидетельству Варрона, тысячную отару грубошерстных овец поручали 10 человекам (II. 2. 20), конский табун в 50 голов — двоим (II. 10. 11), а таких отар и табунов бывало у одного хозяина по нескольку. Размах италийского скотоводства был очень велик, и число пастухов в общей сложности исчислялось тысячами; Ливий рассказывает, что в 185 г. до н. э. в Апулии не было житья от пастухов, разбойничавших по дорогам и на пастбищах (XXXIX. 29). Претору удалось поймать около 7 тыс. человек, а многие убежали.
О многолюдных «городских семьях» уже говорилось. Ошибкой было бы, однако, думать, что домашняя челядь обычно исчислялась в сотнях людей. Педаний Секунд, префект Рима (61 г. н. э.), живший в особняке-дворце, мог держать 400 рабов (Tac. ann. XIV. 43); могли иметь сотни их и владельцы особняков, расположенных на городской периферии. При наличии у них большой земельной площади можно было выстроить для рабов отдельную казарму в два-три этажа; можно было разместить их в какой-то части огромного дома. В таком доме, каким был Дом Менандра в Помпеях, можно было отвести одну половину для хозяйственных нужд и для рабов. Но где было поселить не то что несколько сотен, а несколько десятков рабов в таких квартирах многоэтажной инсулы, в каких жило большинство римского населения? Обычная квартира площадью около 100 м2 состояла из двух парадных комнат, занимавших большую часть общей площади, и двух-трех спален значительно меньшего размера, иногда еще одной небольшой комнаты-кухни и довольно узкого коридора.
Ни парадные комнаты, ни хозяйские спальни для рабов не предназначались. Оставались кухня и коридор, в которых и десяти человекам было не повернуться. Указаний на то, что рабы, прислуживающие по дому, селились отдельно от хозяев, в каком-то специально для них нанятом или отведенном бараке, мы нигде не найдем. Вопли Горация, взывающего к своим, не слишком проворным «парням», чтобы они помогли ему одеться и провожали на Эсквилин к Меценату, неожиданно, уже поздно вечером, пригласившего поэта в гости, свидетельствуют, что Дав с товарищами живут совместно с господином. При дороговизне римских квартир снимать еще одно помещение для рабов человеку, даже хорошего достатка, было бы накладно. Обитатели инсул вынуждены были ограничивать штат своей прислуги по той весьма простой и весьма побудительной причине, что девать эту прислугу было некуда.
Переселение из особняка в инсулу произвело целую революцию в быту не только хозяина, но и его раба. В особняке была кухня, был очаг, на котором можно было сварить еду; в инсуле имеется жаровня для хозяина и его семьи; раб пусть кормится на стороне. Он получает «месячину»: по словам Сенеки, пять модиев зерна и пять динариев (epist. 80. 7). Деньги раб мог употребить на покупку разной приправы к хлебу: оливкового масла, соленых маслин, овощей, фруктов. Иногда хлебный паек выдавался не помесячно, а поденно, и в этом случае, по всей вероятности, не зерном, а печеным хлебом: ежедневно отвешивать зерно было бы чересчур хлопотливо, а покупать стандартный хлеб одного и того же веса легко. Возможно, что поденный паек выдавался просто деньгами.
Если жилищные условия у сельского раба были плохи, то у городского они были еще хуже. В инсуле особого помещения для него не было; рабы притыкались где придется, лишь бы найти свободное местечко. О кроватях нечего было и думать. Марциал, укладывая раба на «жалкую подстилку», писал, видимо, с натуры (IX. 92. 3).
Этот горький быт делала еще горше полная узаконенная зависимость раба от хозяина — от его настроения, прихоти и каприза. Осыпанного милостями сегодня, завтра могли подвергнуть жесточайшим истязаниям за какой-нибудь ничтожнейший проступок. В комедиях Плавта рабы говорят о порке, как о чем-то обычном и повседневном. Розги считались самым мягким наказанием, страшнее был ременный бич и «треххвостка» — ужасная плеть в три ремня, с узлами на ремнях, переплетенных иногда проволокой. Именно ее требует хозяин, чтобы отстегать повара за недожаренного зайца (Mart. III. 94). Эргастул и колодки, работа на мельнице, ссылка в каменоломни, продажа в гладиаторскую школу — любого из этих страшных наказаний мог ожидать раб, и защиты от хозяйского произвола не было. Ведий Поллион бросал провинившихся рабов в пруд на съедение муренам: «только при такой казни он мог наблюдать, как человека сразу разрывают на куски» (Pl. IX. 77). Хозяйка велит распять раба, предварительно вырезав ему язык (Cic. pro Cluent. 66. 187). Случай был не единственный; о таком же упоминает Марциал (II. 82). Зуботычины и оплеухи были в порядке дня, и люди вроде Горация и Марциала, которые отнюдь не были злобными извергами, считали вполне естественным давать волю рукам (Hor. sat. II. 7. 44; Mart. XIV. 68) и отколотить раба за плохо приготовленный обед (Mart. VIII. 23). Хозяин считает себя вправе не лечить заболевшего раба: его просто отвозят на остров Асклепия на Тибре и там оставляют, снимая с себя всякую заботу об уходе за больным. У Колумеллы мелькнули хозяева, которые, накупив рабов, вовсе о них не заботятся (IV. 3. 1); разбойник Булла говорит властям, что если они хотят положить конец разбою, то пусть заставят господ кормить своих рабов (Dio Cass. LXXVII. 10. 5).
Многое, конечно, зависело от хозяина, от его характера и общественного положения. Раб, которого солдат в качестве военной добычи приводил к себе домой, в свой старый крестьянский двор, сразу оказывался равным среди равных; ел ту же самую пищу, что и все, и за тем же самым столом, спал вместе со всеми в той же хижине и на такой же соломе; вместе с хозяином уходил в поле и трудился наравне с ним. Хозяин мог оказаться злым на работу и не давать на ней спуску, но он сам работал, не щадя сил и не жалея себя; он мог прикрикнуть на раба, но также кричал он и на сына, и в его требовательности не было ничего обидного или унизительного. В простой рабочей среде не было глупых прихотей и злого самодурства, когда какой-нибудь сенатор требовал, чтобы раб не смел раскрыть рта, пока его не спросят, и наказывал раба за то, что он чихнул или кашлянул в присутствии гостей (Sen. epist. 47. 3).
Были среди римских рабовладельцев не одни изверги; мы знаем и добрых, по-настоящему человечных и заботливых хозяев. Такими были Цицерон, Колумелла, Плиний и его окружение. Плиний позволяет своим рабам оставлять завещания, свято выполняет их последнюю волю, всерьез заботится о тех, кто заболел; разрешает им приглашать гостей и справлять праздники. Марциал, описывая усадьбу Фаустина, вспоминает маленьких vernae, рассевшихся вокруг пылающего очага, и обеды, за которыми «едят все, а сытый слуга и не подумает завидовать пьяному сотрапезнику» (III. 58. 21 и 43–44). У Горация в его сабинском поместье «резвые vernae» сидели за одним столом с хозяином и его гостями и ели то же самое, что и они (sat. II. 6. 65–67). Сенека, возмущавшийся жестокостью господ, вел себя со своими рабами, вероятно, согласно принципам стоической философии, которые провозглашал.
Мы не можем установить статистически, кого было больше, плохих или хороших хозяев, и в конце концов это не так важно; и в одном и в другом случае раб оставался рабом; его юридическое и общественное положение оставалось тем же самым, и естественно поставить вопрос, как влияло рабское состояние на человека и какой душевный склад оно создавало. Какие были основания у Тацита и Сенеки говорить о «рабской душе» (ingenium ser vile)?
Чужой в той стране, куда его занесла злая судьба, раб равнодушен к ее благополучию и к ее несчастьям; его не радует ее процветание, но и горести ее не лягут камнем на его душу. Если его забирают в солдаты (во время войны с Ганнибалом два легиона были составлены из рабов), то он идет не защищать эту безразличную ему землю, а добывать себе свободу: он думает о себе, а не обо всех. Люди отняли у него все, чем красна жизнь: родину, семью, независимость, он отвечает им ненавистью и недоверием. Далеко не всегда испытывает он чувство товарищества даже к собратьям по судьбе. В одной из комедий Плавта хозяин дома велит своей челяди перебить ноги каждому соседскому рабу, который вздумал бы забраться к нему на крышу, кроме одного, и этот один отнюдь не обеспокоен судьбой товарищей: «плевать мне, что они сделают с остальными» (Miles glorios. 156–168). Объединение гладиаторов, ушедших со Спартаком, или тех германцев, которые, попав в плен, передушили друг друга, чтобы только не выступать на потеху римской черни, явление редкое — обычно другое: люди, которые живут под одной крышей, ежедневно друг с другом встречаются, разговаривают, шутят, рассказывают один другому о своей судьбе, своих бедах и чаяниях, хладнокровно всаживают нож в горло товарищу. Цирковые возницы не остановятся перед любой хитростью, обратятся к колдовству лишь бы погубить товарища-соперника. В мирной обстановке сельской усадьбы хозяин рассчитывает на то, что рабы будут друг за другом подглядывать и друг на друга доносить. Раб отъединен от других, заботится только о себе и рассчитывает только на себя.
Раб лишен того, что составляет силу и гордость свободного человека, — у него нет права на свободное слово. Он должен слыша не слышать и видя не видеть, а видит и слышит он многое, но высказать по этому поводу свое суждение, свою оценку не смеет. Перед его глазами совершается преступление — он молчит; и постепенно зло перестает казаться ему злом: он притерпелся, обвык, нравственное чутье у него притупилось. Да и чужая жизнь интересна ему только в той степени, в какой от нее зависит его собственная; в этом мире единственное, что есть у него, — это он сам, и его будущее зависит только от него. По странной иронии судьбы этот человек, став «вещью», оказывается кузнецом своей судьбы. Ему надо выбиться из своего рабского состояния, и он выбирает путь, который кажется ему наиболее верным и безопасным: он опутывает душу хозяина ложью и лестью — усердно выполняет все его приказания, повинуется самым гнусным его прихотям; «что бы ни приказал господин, ничто не позорно», — скажет Тримальхион. Умный и наблюдательный, он быстро подмечает пороки и слабости хозяина, ловко потакает им, и скоро хозяин уже не может обойтись без него: он становится его правой рукой, советником и наперсником, заправилой в доме, грозой остальных рабов, а иногда и несчастьем для всей семьи (история Стация, раба, а потом отпущенника Цицеронова брата Квинта). Он изгибается перед хозяином: хозяин — сила, и высокомерно дерзок со всеми, в ком нет силы. Если ему будет выгодно предать хозяина и донести на него, он предаст и донесет. Моральные колебания ему неизвестны; законы нравственности его не связывают: он не подозревает об их существовании. «Сколько рабов, столько врагов», — поговорка возникла на основании опыта и наблюдения.
Не все рабы были, конечно, таковы. Были люди, которые не мирились со своей рабской судьбой, но сбросить ее путем угодничества и пресмыкания не могли и не умели. Жизнь их становилась сплошным протестом против законов злого и несправедливого мира, который подчинил их себе. Протест этот мог выражаться очень различно в зависимости от нравственного склада и умственного уровня. Одни становились просто «отчаянными»: ни плети, ни колодки, ни мельница ничего с ними не могли поделать; они пили, буянили, дерзили: это был их способ выражать свою ненависть и свое презрение к окружающему. Другие умело эту ненависть скрывали, копили ее в себе, ожидая своего часа, и когда он приходил, обрушивали ее все равно на кого, лишь бы на сытых и одетых, на тех, кто походил на человека, который ими помыкал и втаптывал в грязь. Они расправлялись с хозяином, сбегали, уходили в разбойничьи шайки, жадно прислушивались, нет ли где восстания. В войске Спартака было много таких.
Люди, более мирные и обладавшие малым запасом внутренней силы, мирились со своей долей и старались только устроиться так, чтобы рабское ярмо не слишком натирало им шею. Они прилаживались к дому и всему домашнему строю и жили со дня на день, не заглядывая дальше сегодня, потихоньку ловчась и выгадывая себе хоть крохотный кусочек жизненных удобств и удовольствий. Полюбоваться на гладиаторов, забежать в харчевню и поболтать с приятелем, съесть кусочек мяса, отведать жирной лепешки, зайти к дешевой продажной женщине, — бедный, ограбленный людьми человек ни о чем больше не мечтал. Если он попадался на какой-нибудь не очень невинной проделке, вроде подливания воды вместо отпитого вина или на краже нескольких сестерций, и извернуться никак не удавалось, он мужественно терпел побои: неприятностей в жизни не избежать, и умение жить заключается в том, чтобы проскользнуть между ними, не очень ободрав себе кожу. Комедия любила выводить таких рабов; Плавт без них почти не обходится.
Раб отомстил хозяину, и рабские восстания были, пожалуй, наименее страшной формой этой мести. Его жизнь была обезображена — он сделал безобразной жизнь хозяина; его душа была искалечена — он искалечил хозяйскую. С детских лет хозяин привык, что его желаниям нет преграды и все его поступки встречаются только одобрением — контроль над собой утрачивается, голос совести замолкает. В его власти находится толпа этих бесправных, безгласных людей, он может делать с ними все, что хочет, — и страшные темные инстинкты, живущие в его душе, вырываются на волю: он наслаждается чужими страданиями, и в атмосфере, которая не отравлена жестокостью и произволом, ему уже нечем дышать. Он презирает рабов, и уважение к человеку и к самому себе незаметно умирает в его душе; в ней, как в зеркале, отражается «рабская душа»; хозяин становится двойником своего раба: он пресмыкается и лжет, он дрожит за свою жизнь и свою судьбу, он труслив и нагл. Сенатор ведет себя с Калигулой или Нероном, а свободный клиент со своим патроном ничуть не лучше, чем ведет себя с господами их самый подлый раб.
Нельзя было не видеть этого растлевающего влияния рабской среды. Квинтилиан, умный, прекрасный педагог, предупреждал родителей об опасности для детей «общения с дурными рабами» (I. 2. 4); Тацит считал главной причиной падения нравов то обстоятельство, что воспитание детей его современники поручают рабам, и ребенок проводит свое время в их обществе (dial. 29).
Была, однако, еще категория рабов, которых хозяева в слепоте своего рабовладельческого мировоззрения считали добрыми и верными рабами. Люди эти были наделены большой долей здравого смысла, считали, что плетью обуха не перешибешь и не мечтали о царстве справедливости. В них не было героической закваски их неукротимых товарищей, которые с голыми руками кидались на штурм страшного римского государства. Они думали о себе, устраивали свою судьбу, мечтали о свободе для себя и считали, что дорогу к ней они скорее всего пробьют работой. Им претили окольные пути угодничества и низости, которыми в рабской среде шли многие. Это были порядочные люди и добросовестные работники, которые часто вкладывали в работу пыл творческого вдохновения. Эти безыменные атланты, и в рабском состоянии, и став свободными, держали на своих крепких плечах всю хозяйственную жизнь Рима. Слова Гомера «раб нерадив» к ним не приложимы. Мы видели, какое количество специалистов насчитывало в Риме «водное ведомство» (рабы — сплошь). Эти люди, от усердия и внимания которых зависела жизнь громадного города, не заслуживают имени «нерадивых», равно как и пожарники (отпущенники, т. е. вчерашние рабы), ревностно несшие тяжкую и неблагодарную службу. Рабы строили дома и базилики, водопроводы и храмы, остатки которых до сих пор вызывают изумление и восторг. Форум Траяна создал не один Аполлодор: если бы в его распоряжении не было тысяч рабских прилежных и умных рук, его замысел никогда бы не осуществился. Италийский плодовый сад насчитывает в своем ассортименте десятки великолепных сортов. Кто их вывел? раб-садовник. Кто создал превосходную апулийскую породу овец, реатинских ослов, за которых платили десятки тысяч сестерций, прекрасных рысистых лошадей? Кто вел в глуши отдаленных пастбищ эту терпеливую работу скрещивания, наблюдения, выращивания молодняка? раб-пастух. Не были «нерадивыми» мастера, которые создали легкие помпейские столики, умело разбросали прелестный орнамент по широкому полю картибула, потрудились над деревянным сундуком или бронзовой жаровней, превращая скромную утварь в подлинное произведение искусства. С почтительным восторгом относимся мы к Спартаку и его товарищам, но и об этих незаметных, забытых тружениках думаешь с любовью и уважением.
Человеческая жизнь и человеческие отношения очень сложны и многосторонни; они не застывают в единой, единообразной форме. Облик их меняется; идут годы, с ними в жизнь вступает нечто новое; старое уходит вовсе или подвергается переработке, медленной вначале, может быть, едва заметной. Так было и в отношении к рабу, — наряду со старым пробиваются ростки нового. Римское законодательство признавало рабство узаконенным международным институтом (iure gentium) и тем не менее считало его противоестественным (contra naturam). Законодатели никогда не задумывались над тем, как согласовать это противоречие, но зато никогда не провозглашали того положения, которое Аристотель положил в основу своего учения о рабстве: существуют не только люди, но целые народы, которые по самой природе своей, по всему душевному складу (φύσει) предназначены к рабству и должны быть рабами. Для римского законодателя раб был движимым имуществом, вещью (res), но когда эта «вещь» получала свободу, она немедленно превращалась в человека и очень скоро в римского гражданина. На опыте повседневных встреч и ежедневного общения римлянин должен был признать, что эта «вещь» обладает свойствами, которые заставляют относиться к ней иначе, чем к ослу или собаке, и которые иногда таковы, что обладателя их никак уж не посчитаешь «вещью». Большинство выдающихся грамматиков, о которых рассказывает Светоний, были отпущенниками: этих рабов хозяева отпускали на свободу «за их дарования и образованность». Отпущенниками были Ливий Андроник, основоположник римской литературы, и Теренций, признанный мастер латинской комедии. «Вещь» ежеминутно могла обернуться человеком, и с этим нельзя было не считаться. Это пришлось признать самому Катону, а у него по отношению к рабам не было и проблеска человеческого чувства. Этот человек, рассматривавший раба действительно только как доходную статью, вынужден был, однако, записать совет: «пахарям угождай, чтобы они лучше смотрели за волами» (слово «пахарь» не передает всего значения bibulcus: это был действительно пахарь, но в обязанности его входила не только пахота, на нем лежал весь уход за волами). Мы можем проследить в одной области, а именно, в сельском хозяйстве, как растет это внимание к рабу — человеку; мы располагали здесь документальными сведениями от двух столетий: Катон (середина II в. до н. э.), Варрон (конец I в. до н. э.) и Колумелла (вторая половина I в. н. э.). Катон рассматривает раба только как рабочую силу, из которой надо выжать как можно больше; никак нельзя допустить, чтобы расходы на эту силу превысили доход, который она дает: поэтому больного и старого раба надо продать, поэтому, если раб временно не может работать, ему надо на это время сократить его паек, поэтому и дождливые, и праздничные дни должны быть, насколько возможно, заполнены работой; работа должна быть выполнена во что бы то ни стало: никакие «объективные причины» в расчет не принимаются. Интереса к рабу как к человеку, мысли о том, что его работа и продуктивность ее зависят от каких-то человеческих чувств, у Катона искать нечего.
Совершенно иное наблюдаем мы уже у Варрона: необходимость заинтересовать раба в его работе сознается вполне отчетливо. Жизнь ставит всё большие требования: нужны урожаи более щедрые, доходы большие, чем те, которыми удовлетворялись деды. Богатство хозяина создается трудом раба, и хозяин начинает думать над тем, что предпринять, чтобы труд раба стал продуктивнее, как создать систему взаимоотношений, при которой «враги» («сколько рабов, столько врагов») обратили бы свою энергию не на подрыв хозяйского благополучия, а трудились бы над его созданием и преуспеянием. Хозяин начинает понимать, что работа выполняется не только мускульной силой раба, что можно работать «с душой» и что только такая работа и хороша. Вводятся поощрения и награды, рабу разрешается иметь кое-какую собственность (peculium), дозволено обзавестись семьей. Вилику приказано распоряжаться словом и волю рукам давать только в крайнем случае. Катон в своем хозяйстве узаконил оплачиваемую проституцию, причем ни ему, ни его будущим поклонникам не приходило в голову, что vir vere romanus («настоящий римлянин») выступает здесь до некоторой степени в роли сводника, торгующего своими рабынями. У пастухов, о которых рассказывает Варрон, уже настоящая семья и, насколько это возможно в условиях кочевого быта, настоящий домашний очаг с его пусть и нехитрым, но уютом и покоем. «Вещь» обернулась человеком. Что было этому причиной? Обеднение рабского рынка сравнительно со временем Катона, когда десятки тысяч военнопленных раз за разом выводились на продажу? Вестерман, конечно, прав, приводя эту причину, но она была отнюдь не единственной, как не единственными были и соображения хозяйственные. Рабы успели ко времени, когда Варрон писал свой трактат о сельском хозяйстве, проявить себя и в государственной жизни Рима, и в домашнем быту, как силу, с которой нельзя было не считаться. Спартак дал урок, хорошо врезавшийся в память. Сулла, освобождая 10 тыс. рабов, рассчитывал на них, как на надежную гвардию телохранителей. Милона и Клодия окружает свита вооруженных рабов, которые для них и охрана, и опора (cic. ad att. iv. 3. 2–4). После убийства Цезаря обе стороны стараются обеспечить себе поддержку рабов; набирают их в свои войска и обещают свободу. Тирон был добрым помощником Цицерону, Стаций — злым гением его брата. Врач, секретарь, управитель хозяйством — рабовладелец каждую минуту, на каждом шагу натыкался на раба и вынужден был силой обстоятельств входить с ним в личные, близкие отношения. Все это приближало «вещь» к хозяину, заставляло в нее вглядываться, настойчиво объясняло господам, чем может быть «вещь». Объяснения запоминались. Колумелла пошел дальше Варрона: он советуется с рабами о том, что и как делать, разговаривает и шутит с ними, поощряет их наградами. Вилику запрещены телесные наказания: он должен действовать не страхом, а своим авторитетом, его должны почитать, но не бояться. Нельзя слишком напористо требовать работы: пусть даже раб прикинется на несколько дней больным и отдохнет; тем охотнее возьмется он потом за работу. Усиленно подчеркивается внимание, с которым нужно относиться ко всем нуждам раба — к его здоровью, пище, одежде. Во всех предписаниях Колумеллы звучит отношение к рабу, как к человеку: он требует от него не только работы, он хочет его благожелательности, такого отношения к хозяину, которое заставит работать с охотой, и продумывает целую систему отношений, которые эту благожелательность обеспечат. Мало того, он идет на уступки, которые улучшат существование раба.
По букве закона раб не мог иметь никакой собственности: все, что у него было, принадлежало хозяину. Жизнь внесла свою поправку в юридические нормы. Хозяин быстро сообразил, какая для него выгода, если он позволит рабу иметь что-либо свое: во-первых, раб будет охотнее и лучше работать, рассчитывая набрать себе денег на выкуп, а во-вторых, то, что он приобретает для себя, все равно останется в качестве выкупа в хозяйских руках. Только совсем уж бессовестные хозяева накладывали руку на это рабское имущество (оно называлось «peculium»), а собирал его раб «по унциям» (Ter. Phorm. 43–44), по грошу, отрывая от себя необходимое, часто подголадывая (ventre fraudato, 80), лишь бы набрать нужную сумму. Варрон рекомендовал «приложить старание к тому, чтобы у рабов был пекулий» (r. r. I. 17), и у пастухов, о которых он рассказывает, имеется в хозяйском стаде несколько собственных овец. Иногда рабы получали «на чай» от гостей или клиентов, иногда им удавалось что-либо своровать и «тайком увеличить пекулий» (Apul. met. X. 14). Иногда хозяин давал рабу деньги под проценты, и тот пускал их в оборот, выплачивая хозяину долг и оставляя прибыль себе. Бывало и так, что раб вел дело от хозяина, действуя от его лица, а хозяин или выплачивал ему определенное жалованье, или награждал какими-нибудь подарками. Все это шло в пекулий. Раб, у которого не имелось пекулия, считался подозрительным и негодным. «Ты хочешь отдать девушку этому рабу, ничтожеству и негодяю, у которого по сей день нет пекулия и на медный грош!» — возмущается старик-хозяин в «Казине» Плавта. Цицерон характеризует Диогнота, городского раба, как бездельника — «у него нет вовсе пекулия» (in Verr. III. 38. 86). Пекулий раба мог доходить иногда до такой суммы, что он получал возможность приобретать «заместителей», собственных рабов (vicarii), которые помогали ему выполнять его обязанности.
И семья, в которой закон отказывал рабу, фактически у него была, хотя, с юридической точки зрения, это был не брак, а только «сожительство» (contubernium). Хозяин понимает, что брачные отношения в рабской среде для него выгодны: они привязывают раба к дому (недаром Варрон так настойчиво рекомендовал женить пастухов, кочевавших по Италии с хозяйскими стадами: в рабской среде пастухи были наиболее независимым и грозным элементом, и семья была очень надежным средством держать этих людей в узде), делают его податливее и послушнее, а дети, родившиеся от этих союзов, «доморощенные рабы» (vernae), увеличивали рабскую familia и считались наиболее преданными и верными слугами. В быту брак раба, особенно при империи, и признается, и уважается: по закону нельзя разлучать членов семьи (Dig. XXXIII. 7. 12, § 7). На практике закон этот, случалось, обходили, и поэтому в завещаниях часто подчеркивалась воля завещателя, чтобы дети и родители оставались вместе (Dig. XXXII. 1. 41, § 2; CIL. II. 2265).
В жизнь раба вмешивается и государство: появляется ряд законов, ограничивающих права хозяина. Lex Petronia de servis (19 г. н. э.) запрещает хозяину самовольно отсылать раба «на сражение со зверями» в амфитеатр; такое наказание может наложить по рассмотрении хозяйской жалобы в Риме префект города, а в провинции — ее наместник (Dig. XLVIII. 8. 11, § 2). По эдикту императора Клавдия больной раб, завезенный хозяином на остров Асклепия и брошенный там, получает в случае выздоровления свободу; убийство старого или увечного раба считается уголовным преступлением (Suet. Claud. 25. 2; Dio Cass. LX. 19. 7). Адриан «запретил хозяевам убивать раба; их могли приговорить к смерти, если они ее заслуживали, только судьи. Он запретил продавать своднику или ланисте раба или служанку… уничтожил эргастулы» (Hist. Aug. Adr. 18. 7-10). За жестокое обращение с рабынями он отправил одну римскую матрону на пять лет в изгнание. Раб мог обратиться к префекту города, «если хозяин жесток, безжалостен, морит его голодом, понуждает к разврату» (Dig. I. 12. 1, § 8); по рескрипту Антонина Пия жестокого хозяина заставляют продать своих рабов (Gai. I. 53).
Не следует думать, конечно, что жизнь раба при империи в корне изменилась, но некоторые перемены, несомненно, в ней произошли. Страстное негодование, с которым Ювенал обрушивается на жестоких господ, размышления Сенеки над тем, что высокая душа может жить не только в римском гражданине, но и в рабе (epist. 31. 11), поведение Колумеллы с его рабами, обдуманная система доброго обращения с рабом у Плиния Младшего, едкие и гневные слова, брошенные Марциалом в лицо хозяевам, тиранящим своих рабов, — все это свидетельствует о том, что в отношении к рабу произошли какие-то сдвиги. Сдвиги эти были вызваны причинами разными: были тут соображения и чисто хозяйственного порядка, и политического, и морально-философского. Законодательство не вело за собой общества, оно выражало его настроение.
Глава пятнадцатая. Отпущенники
Побуждения, по которым хозяин отпускал раба на волю, могли быть разные, корысть и тщеславие были не из последних. Продать свободу рабу и получить от него обратно, чистыми деньгами, стоимость того, что хозяин позволял ему накапливать в годы рабства, было, конечно, делом выгодным. Хозяин учитывал рыночную стоимость раба, размеры его пекулия, возможности его заработка в дальнейшем — и назначал соответствующий выкуп. Обычная цена раба колебалась в начале империи между 800 и 2400 сестерций, но один из гостей Тримальхиона (Petr. 57) выкупился за 4 тыс. сестерций; стоимость виноградаря Колумелла определял в 8 тыс. (III. 3. 12), и хозяин, возможно, не пожелал бы сбавить эту сумму, отпуская на волю хорошего работника. Глазной врач в маленьком италийском городке заплатил за свою свободу 50 тыс. сестерций. На этом не кончалось: хозяин рассчитывал, и с полным основанием, на те доходы, которые он получит в дальнейшем от своего отпущенника; о них речь пойдет ниже.
Весьма действенным побуждением к отпуску рабов было хозяйское тщеславие. Обычай требовал, чтобы сенатор появлялся на людях в сопровождении толпы клиентов. Если таковых оказывалось мало, то самым простым способом увеличить их число было освобождение некоторого числа рабов, которые и пополняли собой в качестве новых клиентов скромную свиту сенатора. Иногда хозяину хотелось придать особую пышность своим похоронам: «некоторые завещают отпустить после их смерти всех рабов на волю, чтобы прослыть прекрасными людьми и чтобы за их погребальным ложем шла толпа отпущенников в своих колпаках» (Dion. Hal. IV. 24)[186].
Случалось, и не так уже редко, что хозяин отпускал раба из приязни к нему, возникшей за долгие годы совместной жизни, и в благодарность за оказанные услуги. Харидем, дядька Марциала, был несноснейшим ворчуном, который совал свой нос всюду и у которого всегда был наготове запас упреков и наставлений, но он качал еще колыбель поэта, охранял мальчика и ни на шаг не отходил от него, и либо сам Марциал, либо отец его дали старому дядьке отпускную (XI. 39). Упоминания об отпуске кормилиц, педагогов, секретарей, чтецов, врачей неоднократно встречаются в надписях. Иногда талантливость и образование раба настолько поднимали его над обычным рабским уровнем, настолько не вязались с его рабским званием, что хозяин освобождал его: почти все известные грамматики, о которых пишет Светоний, были отпущены на волю «за свои дарования и свою образованность».
Отпуск раба на волю мог совершаться двояким образом: формальным (manumissio iusta) или без всяких формальностей, «домашним способом» (manumissio minus iusta). Этот домашний способ носил общее название «освобождения в присутствии друзей» (inter amicos). Имелось три его вида: хозяин уведомлял раба письмом, что он свободен (per epistolam, — письмо составлялось, конечно, при свидетелях, которые и удостоверяли своими подписями его подлинность); хозяин сажал раба за стол, стирая таким образом разницу между его положением и положением своим и остальных застольников (per mensam); он объявлял раба свободным перед лицом нескольких человек, которые оказывались в роли свидетелей.
Этот способ освобождения раба (в любом из его трех видов) был в силу своей простоты чрезвычайно популярен: тут не требовалось присутствия магистрата, никуда не надо было идти; все совершалось в доме хозяина, а кроме того, при такой форме отпуска не надо было платить установленного пятипроцентного налога со стоимости раба, который вносился при формальном отпуске на волю.
Другая форма отпуска (manumissio iusta) была трех видов: «палочкой» (vindicta), внесением в цензовые списки (censu) и по завещанию (testamento).
Раба отпускали на волю «палочкой» обычно в присутствии претора[187]. Хозяин приходил к нему со своим рабом, и вся процедура представляла собой фикцию тяжбы по вопросу о собственности. В подлинной тяжбе обе стороны, каждая с палкой в руке (символ собственности) касались этой палкой спорного предмета, объявляя его своим имуществом. Так как за рабом не признавалось никаких юридических прав, то от его имени выступал или ликтор магистрата, или какое-либо другое лицо, которое именовалось assertor libertatis («защитник свободы»). Он касался своей палочкой раба и объявлял его свободным человеком. Хозяин, естественно, не противоречил, и претор произносил решение в пользу «защитника свободы». Хозяин брал тогда раба за руку, поворачивал его вокруг себя и давал ему пощечину[188]. На этом вся церемония заканчивалась, и раб становился свободным человеком.
Второй способ, который можно было применить только однажды за пять лет, заключался в том, что во время переписи, производимой цензорами, хозяин заявлял им, что он освобождает таких-то и таких рабов и просит занести их имена в списки римских граждан.
Отпуск по завещанию был чрезвычайно распространен (рабы, отпущенные таким образом, назывались «orcini»: от Orcus). Воля завещателя должна была быть выражена в строго определенных терминах: liber esto Stichus — «да будет Стих свободен» или iubeo Stichum esse liberum — «приказываю: быть Стиху свободным». Volo Stichum esse liberum — «желаю, чтобы Стих был свободен», такая фраза уже не имела силы категорического приказа — это было fideicommissum, исполнение которого и при республике, и в I в. империи зависело от совестливости наследника. Раба можно было назначить по завещанию и наследником, но в этом случае необходимо было определенное приказание его освободить: Stichus liber et heres esto — «да будет Стих свободен и мне да наследует»[189]. Если хозяин забыл слово liber, завещание не имело силы: имущество умершего со Стихом вместе переходило к его другому наследнику, а если наследника не было, то в императорскую казну.
Отношения отпущенника и его бывшего хозяина, теперь патрона, приравнивались законодательством к отношениям отца и сына. Патрон, как добрый отец, должен позаботиться о том, чтобы его отпущенник не оказался на пороге свободной жизни без всяких средств к существованию: он предоставит ему место с определенной оплатой, подарит некоторую сумму денег, а то даст небольшой участок земли и поможет обзавестись хозяйством. Он не покинет его в нужде и беде, поддержит словом и делом, но если с ним самим случится несчастье и ему придется туго, то и отпущенник, как добрый сын, не замедлит со своей помощью. Если отпущенник пал от руки убийцы, патрон обязан найти преступника и привлечь его к суду: он должен действовать здесь так, как действовал бы, случись такое несчастье с кем-либо из его кровных родных. Связанные взаимным вниманием и участием при жизни, они не расстаются и после смерти: в своей семейной усыпальнице патрон отводит место «своим отпущенникам, отпущенницам и потомству их». Если отпущенник совершил преступление, за которое полагается ссылка или смертная казнь, патрон не должен выступать обвинителем, и нельзя заставить его свидетельствовать против своего отпущенника. И отпущенник не может быть обвинителем своего патрона[190], и нельзя принуждать его выступить со свидетельством против него — «для отпущенника и сына особа отца и патрона должна быть всегда почитаемой и священной» (Dig. XXXVII. XV. 9); отпущенник должен быть obsequens и officiosus к своему патрону. История знает преданных и верных отпущенников. Веллей говорит, что во время проскрипций перед установлением принципата наибольшую верность проявили жены по отношению к своим мужьям; верность отпущенников своим патронам он оценил, как «среднюю» (II. 67). Август «почтил всадническим достоинством» одного отпущенника за то, что тот укрывал во время проскрипций своего патрона (Suet. Aug. 27. 2). При Нероне был случай, что отпущенник принял на себя обвинение в убийстве, чтобы спасти своего бывшего хозяина (Tac. ann. XIII. 44).
Понятия obsequium и officium никогда не были определены юридически: говорил не закон, а обычай, предписывавший нормы поведения, подсказанные традицией и нравственным чутьем. Для римлянина с его остро развитым чувством pietas во всем, что касалось семейного уклада, немыслимо было представить себе сына, который вчиняет гражданский иск против отца или возбуждает против него уголовное дело. Не смеет этого и отпущенник. Только в случае последней крайности, вынужденный безобразным поведением патрона или его детей, может он обратиться в суд, но не иначе, как с разрешения претора — «претор говорит: отца, патрона, детей и родителей патрона или патроны нельзя обвинять судебным порядком без моего на то разрешения» (Dig. II. IV. 4, § 1), а давалось это разрешение обычно с неохотой, редко и действительно в случаях уже вопиющих. Очень любопытно в этом отношении следующее указание Дигест: «Претор не должен обращать внимания, если вчерашний раб, а с сегодняшнего дня свободный, пожалуется на то, что хозяин его изругал, слегка толкнул или поучил; если же он плетью или ударами сильно его поранил, тогда вполне справедливо претору за него вступиться» (Dig. XLVII. X. 7, § 2). Если отпущенник подавал на патрона жалобу без разрешения претора, то патрон мог возбудить дело против жалобщика, и на отпущенника мог быть наложен крупный штраф; был случай, когда отпущеннику пришлось заплатить 10 тыс. сестерций (Gai, IV. 46).
Officium состояло в выполнении ряда услуг, которые тоже не были установлены и определены законом и были поэтому чрезвычайно многообразны; в силу этого officium на отпущенника можно возложить любое дело, и он не смеет отказаться: отправить его за границу с важным письмом, сделать учителем своих детей, послать в имение проверить счета вилика, поручить закупку книг или статуй, составление сметы на постройку нового дома, да мало ли еще что! Отпущеннику надлежало строго выполнять обязанности officium и obsequium; их нарушение грозило ему последствиями тяжкими. Клавдий обратил снова в рабство «неблагодарных» отпущенников, на которых пожаловались патроны (Suet. Claud. 25. 1). И тут мы подходим к вопросу, что терял хозяин, отпуская раба, и что приобретал от своего отпущенника?
Рассмотрим, беря в грубой схеме, два случая (был, конечно, ряд промежуточных), разница которых обусловлена разницей в нравственном облике двух патронов. В первом случае патроном будет хороший, совестливый человек, который относится к отпущеннику действительно, как добрый отец к сыну. Он отпустил раба без выкупа, — потерял, следовательно, деньги, которые когда-то за него уплатил; пообещал отпущеннику, — и тот знает, что слово патрона крепко и нерушимо, — что он не наложит руки на его наследство и оно все перейдет к его родным; не наложил он на отпускаемого никаких обязательств и, следовательно, потерял право на его бесплатную работу в дальнейшем. Приобрел же он то, что ни за какие деньги не покупается и никакими деньгами не оплачивается — преданного человека, действительно члена семьи, принимающего к сердцу все ее печали и нужды, верного помощника, на которого можно положиться, который не подведет и не обманет. Фигуры таких отпущенников мелькают в переписке Цицерона; его Тирон был лучшим их образцом.
Второй случай: патрон вовсе не злой и не плохой человек, но он не желает отказаться от тех прав, которые предоставлены ему законом. Во-первых, он может, отпуская раба, обязать его и в дальнейшем выполнять бесплатно некоторые работы — они назывались operae. Врач-отпушенник, например, продолжал лечить не только своего патрона и его семью, включая рабов (это входило в officium), — патрон брал с него клятву, что он будет лечить и его друзей. Архитектора можно было таким же образом обязать построить один-другой дом сестре или тетке патрона, искусного ювелира — заставить работать какое-то количество дней в неделю в мастерской патрона. Смерть последнего не избавляла отпущенника от этих operae fabriles (полное их название): он должен был нести их и для его сына. Патрон получал тут от отпущенника меньше сравнительно с тем, чего мог требовать от раба хозяин; он выгадывал на другом — на праве наследства.
При республике патрон имел право на половину имущества, оставшегося после отпущенника; воспротивиться этому могли только дети умершего; жене, сестрам, братьям, родителям покойного оставалось только смотреть на этот узаконенный грабеж. По lex Papia Poppaea (9 г. н. э.) имущество отпущенника стоимостью в 100 тыс. сестерций переходит целиком к его детям, если этих детей трое; если же их только двое или один, то все имущество делится в равных частях между ними и патроном: на три части или пополам. Если прямых наследников вообще нет, то патрон имеет право забрать себе, как и во времена республики, половину всего. Имущество отпущенницы, находившейся всю жизнь под «опекой» (tutela) патрона (для отпущенника она кончалась с наступлением двадцатилетнего возраста), неизменно пребывало в его ведении и переходило к нему, если он не разрешал ей назначить себе другого наследника. Lex Papia Poppaea освобождал от опеки отпущенницу только в том случае, если у нее было четверо детей, и Клавдий распространил эту привилегию на тех отпущенниц, которые вкладывали свои деньги в снабжение зерном римского рынка.
Пекулий раба, который после его смерти переходил к хозяину, только в исключительных случаях доходил до 100 тыс. сестерций; отпущенник, по-видимому, часто составлял себе стотысячное состояние: это обычная средняя сумма, которая законом и принималась в расчет. Получить 50 тыс. сестерций или даже 33 тыс., не шевельнув для этого пальцем, это был, конечно, очень удобный и легкий способ обогащения. Можно смело сказать, что, отпуская раба на волю, хозяин приобретал больше, чем терял. Кроме этих, законом признанных способов обогащения за счет отпущенника, были другие, законом не упомянутые и бывшие в ходу у беззастенчивых хозяев времен республики: можно было при отпуске заставить отпущенника обещать патрону такую сумму денег, которую, было ясно, он никогда не сможет выплатить[191]; можно было вынудить у него клятву на всю жизнь остаться холостяком. В обоих случаях состояние отпущенника целиком переходило к патрону, который, таким образом, на отпуске раба только выгадывал.
Августа принято считать убежденным врагом отпуска на волю и в доказательство этого приводить два его закона, которые этот отпуск ограничивали: lex Fufia Caninia от 2 г. до н. э. и lex Aelia Sentia от 4 г. н. э. Рассмотрим их последовательно.
Lex Fufia Caninia устанавливал пропорцию, в которой хозяин мог отпускать рабов по завещанию: если их у него было от двух до десяти, он имел право освободить половину; если от десяти до тридцати — то одну треть. В домах, располагавших количеством рабов от тридцати до сотни, можно было дать отпускную только одной четверти этого состава; если это число колебалось между сотней и пятьюстами, то отпустить можно было только одну пятую; больше ста рабов отпускать на волю вообще не разрешалось.
Рассматривая этот закон как ограничительную меру, упускают из виду, что ограничения эти касались только одного вида отпуска — отпуска по завещанию, а не отпуска вообще. Дело было, следовательно, в каких-то особых причинах, особых побуждениях, диктующих эту форму отпуска, и закон стремился ослабить силу именно их. Что характерного было в этих побуждениях и что противогосударственного и противообщественного усмотрел в них Август?
Дионисий Галикарнасский отметил, что посмертный отпуск рабов огулом часто объяснялся голым тщеславием: блеснуть особой пышностью похорон, поразить собравшихся видом нескольких сот отпущенников, оплакивающих своего патрона — это было в чисто римском вкусе. Отпуск рабов по завещанию бывал актом совершенно бездумным. Кончая свои счеты с жизнью, освобожденный от всяких обязательств по отношению к своим отпущенникам, без размышлений о том, чем эти люди станут на свободе, и без страха перед тем, что они могут натворить, хозяин вписывал в свое завещание одно имя за другим с пометкой — «да будет свободен». Эта широкая щедрость ложилась тяжким бременем прежде всего на плечи наследника. Представим себе конкретный случай отпуска на волю всей сотни рабов, из которых три четверти стоят каждый по 800 сестерций, а остальные — каждый по 2 тыс. Наследник обязан уплатить за каждого vicesima libertatis — налог, взимаемый при отпуске раба, в размере 5 % его стоимости, т. е. всего 5500 сестерций. Кроме того, он должен обеспечить каждому из этой сотни на первых шагах его самостоятельной жизни возможность как-то устроиться. Он должен приобрести новых рабов хотя бы и в меньшем количестве, чтобы вести хозяйство дальше, Lex Fufia Caninia в первую очередь оберегал интересы наследника, которыми пренебрег завещатель. Далее, ограничивая число отпускаемых, этот закон заставлял выбирать среди рабов тех, кто был наиболее достоин свободы; если в это число и попадали те, кого безопаснее было бы держать под замком и в оковах, то во всяком случае их было меньше, и они не оказывались обязательно в числе отпущенников, как это случалось при огульном отпуске на волю. Lex Fufia Caninia ограничивал манумиссии только в одном случае и был внушен вниманием к правам наследника-рабовладельца и тревогой за безопасность и спокойствие государства.
Второй закон, lex Aelia Sentia, был также законом ограничительным: юноше, который не достиг еще двадцатилетнего возраста, разрешалось отпустить раба только в том случае, если причины, побуждавшие его к этому отпуску, были одобрены специальной комиссией, состоявшей из пяти сенаторов и пяти всадников (в провинциях эта комиссия должна была состоять из двадцати римских граждан). Закон был продиктован вполне основательными соображениями: юнец, не имевший никакого жизненного опыта, не способный еще как следует разбираться в людях, естественно оказывался игрушкой в руках умного и хитрого раба, который обводил хозяина вокруг пальца и добивался всего, чего хотел. Юному хозяину не отказывалось в праве отпустить тех рабов, с которыми он был связан «справедливой приязнью» (Dig. XL. II. 16): если он замыслил освободить свою кормилицу, педагога, учителя, препятствий к этому комиссия не чинила. Если юноша получал по завещанию наследство и завещатель выражал в форме fideicommissa свое желание, чтобы такой-то и такой-то рабы были освобождены, комиссия утверждала наследника в решении выполнить это желание умершего. Больше того, если юноша хотел освободить рабыню, чтобы жениться на ней, разрешение на отпуск давалось беспрепятственно[192]. Таким образом, и lex Aelia Sentia только разумно ограничивал право отпуска на волю, но отнюдь его не уничтожал. По этому же закону недействительным признавался отпуск рабов, произведенный должником с целью обойти своего кредитора и ничего ему не заплатить. Если, однако, хозяин, умирая несостоятельным должником, освобождал по завещанию своего раба и делал его своим единственным наследником, этот отпуск считался законным и действительным. Август, естественно, заботился о хозяевах-рабовладельцах, но справедливая оценка его законодательства в той части, которая касается отпущенников, вынуждает признать, что он им покровительствовал и принял ряд мер к улучшению их участи. Той же политики придерживаются и все императоры в дальнейшем.
Это было разумно и государственно необходимо. На опыте гражданской войны и страшной разрухи последних десятилетий республики Август мог со всей яркостью увидеть, какую грозную силу представляли рабы. Аллея крестов, которую Красс когда-то поставил от Капуи до Рима, не сломала духа той ярости, которая кипела в сердцах рабов и только искала удобного случая, чтобы обрушиться на господ. Был единственный способ утишить эту ярость — дать рабу свободу. В тот момент, когда преторский ликтор касался своей магической палочкой раба, совершалось действительно чудо — между отпущенником и его вчерашними друзьями по рабству разверзалась пропасть. Перед отпущенником открывается новая жизнь, жизнь свободного человека с ее возможностями и задачами; он должен как-то устроиться в этой жизни, подумать о будущности своих детей, о своих внуках, с которых пятно рабского происхождения будет начисто стерто. Он свободный человек. Что может его связывать с этой рабской толпой? Какие у него общие интересы с ней? Отпущенник, примкнувший к рабскому восстанию или к шайке какого-нибудь авантюриста, — это нечто немыслимое. Отпуск рабов на волю сохранял для Римского государства сотни и сотни тысяч энергичных, дееспособных, часто талантливых людей, вырывал у них в то же время жало ненависти, страшной для общества и государства. Как предохранительный клапан не позволяет перегреться котлу, выпуская излишнее количество паров, так институт отпущенников не позволял «перегреваться» рабской массе, ежедневно выводя из нее обычно наиболее сильных и даровитых и потому наиболее страшных ее представителей. Не представляя себе возможности иного государства, кроме рабовладельческого, империя постаралась ослабить те опасности, которые с этим рабовладением были связаны.
Август относился к отпущенникам так, как относилось к ним, в большинстве своем, римское общество: с некоторым презрением и без симпатии; в своей частной жизни он всегда держал их на расстоянии. Тем больше уважения внушает тот государственный такт, та интересами государства предписанная благожелательность к ним, которыми проникнуты его законы об этих людях. И дальнейшее законодательство строго блюдет, словно завет основоположника империи, этот дух благожелательности.
Первым по времени законом Августа об отпущенниках был lex Iunia, который Дефф весьма убедительно относит к 17 г. до н. э.[193]. Чтобы понять его значение, надо несколько вернуться назад и вспомнить об отпуске в форме manumissio minus iusta.
Дело в том, что такой отпуск и был отпуском на волю, и не был им. Цицерон в 43 г. писал, что если раб не внесен в цензорские списки, не освобожден «палочкой» или по завещанию, то он не считается свободным (Top. 2). У хозяина всегда оставалась возможность раскаяться в своем великодушии и объявить «освобожденному», что на самом деле он как был рабом, так и остается им. Обиженный имел право жаловаться претору, но, во-первых у претора, по справедливому замечанию Деффа, могли быть причины, побуждавшие его оказать любезность хозяину и стать на его сторону, а во-вторых, многие ли рабы разбирались в римском праве и знали, что они могут искать защиты у претора? Юниев закон объявлял всякую manumissio minus iusta законной и необратимой: раб, освобожденный без всяких формальностей только «в присутствии друзей», был свободен, и отобрать от него эту свободу было нельзя.
Дефф считает этот закон также ограничительным: прежде чем отпустить раба, хозяину следовало вспомнить, что сделанное будет бесповоротным, и задуматься, стоит ли решаться на этот акт великодушия. Вряд ли это так. Если хозяин освобождал своего раба спьяна, то тут Юниев закон, конечно, не был преградой; если он желал блеснуть своей добротой и человечностью перед гостями, то желание это могло пересилить все практические соображения. Да, кроме того, хозяин и не всегда оставался в накладе[194].
Рабы, освобожденные путем manumissio minus iusta, получали не права римского гражданина, а те, которыми пользовались латинские колонисты — их так и называли — latini Iuniani. Закон Элия Сентия присоединил к ним еще одну категорию рабов — тех, которые были освобождены до тридцатилетнего возраста и которым упомянутая выше комиссия отказала в праве немедленного приобретения римского гражданства. Сюда же относились рабы, которые, по эдикту Клавдия, получали свободу, если хозяин во время их болезни отказывал им в уходе и содержании[195].
Latini Iuniani имеют полное ius mancipationis, могут покупать и продавать землю, скот, рабов, но в праве оставлять формальное завещание им отказано. Они могут выразить свою волю только в форме fideicommissa, которые в течение I в. н. э. обязательной силы законного принуждения не имеют. Они не могут получать наследства, и по смерти их патрон может распорядиться всем их имуществом, как ему заблагорассудится: забрать себе хоть все. Оказаться патроном латина было весьма выгодно, тем более что права патрона можно было продать, подарить или завещать любому римскому гражданину (равно как и купить, и получить по завещанию).
Предложив такую жирную добычу патрону в награду за его, может быть, несколько опрометчивый шаг, — добычу, которую хозяин получал, конечно, не раз, законодатель тут же начинает искать пути, каким образом эту добычу у него вырвать. Что именно это было его целью, явствует из того относительно простого и легкого способа, каким latinus iunianus мог стать полноправным римским гражданином: если он женился на римской гражданке или на женщине, имеющей латинское право, и у них родился ребенок, мальчик или девочка, все равно, то, как только этому ребенку исполнялся год, все трое — муж, жена и дитя — становились римскими гражданами. Первоначально этот способ приобретения римского гражданства был действителен только для рабов, освобожденных до тридцатилетнего возраста: Август превосходно учитывал, что хозяева с удовольствием освободят ряд молодых рабов в расчете получить в будущем все их состояние, и умело свел эти расчеты только к некоторой вероятности.
Дальнейшее законодательство идет по пути, указанному Августом. В 75 г. все latini Iuniani получают римское гражданство после рождения первого ребенка от жены римлянки или латинянки. Если латину не повезло с женитьбой, брак его остается бездетным, если даже перспектива римского гражданства не смогла осилить в его сердце старую любовь к отпущеннице-землячке, то перед ним открыты другие пути. Со времени Тиберия мельник, намалывавший в течение трех лет ежедневно по 100 модиев зерна; с 24 г. по lex Visellia пожарник после шестилетней службы (вскоре срок этот был сокращен до трех лет); со времени Клавдия торговец, привозивший в продолжение шести лет на своем корабле по 10 тыс. модиев зерна в Рим; владелец 200 тыс. сестерций, вложивший половину этого капитала в постройку дома или домов в Риме, — все становились римскими гражданами. Выбор деятельности был довольно разнообразен и, что называется, на все вкусы.
Тенденция содействовать отпуску рабов на волю становится особенно заметной во II в. н. э., когда был поставлен вопрос о fideicommissa, в которых завещатель выражал свое желание, чтобы такой-то и такой-то рабы получили свободу. В течение всего I в. fideicommissa не имеют силы законного принуждения; они только накладывают на наследника моральное обязательство, и от его совестливости зависит выполнить его или нет. Во II в. появляется ряд сенатских постановлений и императорских указов, которые делают выполнение fideicommissa обязательным: «Освобождению содействует сенатское постановление, составленное во время божественного Траяна при консулах Рубрии Галле и Целии Гиспоне в следующих словах (senatus consultum 103 г. — М. С.): если те, кому надлежало предоставить рабу свободу, не пожелали явиться по вызову претора, то претор, по рассмотрении дела, объявляет: рабы получают свободу на тех же основаниях, как если бы они были освобождены самим хозяином» (Dig. XLV. 26, § 27). Наследник за свое неповиновение воле завещателя терял права патрона. Это постановление имело силу для всей Италии. Двадцать лет спустя оно было распространено на всю империю (senatus consultum Articuleianum 123 г.); наместник провинции, где скончался завещатель, имел такое же право заставить наследника подчиниться воле умершего, какое в Риме имел претор[196]. Senatus consultum Iuneianum (127 г.) уполномочивает претора выполнить fideicommissum, если оно даже относится к рабу, который не включен в наследство, потому что к моменту смерти завещателя не стал еще его собственностью: наследник обязан был, повинуясь fideicommissum, отпустить на волю собственного раба, если он был назван в завещании, или если раб принадлежал третьему лицу, купить этого раба и освободить[197].
Еще Август сократил права патрона на operae. По положению, высказанному в lex Iulia de maritandis ordinibus (4 г. н. э.) и подтвержденному в lex Papia Poppaea, отпущенник, имеющий двоих детей, освобождался от operae. Патрон не смел запретить ему жениться; клятва в безбрачии, вынуждаемая у него патроном при отпуске и сохранявшая свою силу при республике, была объявлена при империи недействительной.
Operae бывали иногда для отпущенника несносной тяготой: он хотел работать на себя, добиться хорошего положения для себя и для детей, а тут он был прикован к одному месту и был обязан отдавать часть времени и работы патрону. Во II в. некоторые отпущенники сразу же при отпуске откупаются от operae, и законодательство ограничивает здесь хозяйские требования, ибо, как выразительно и неоднократно повторяют юристы, незаконно было, воспользовавшись случаем, превратить отпущенника в пожизненного должника.
Римская империя, как мы видим, содействовала отпуску рабов, стремилась и облегчить, и улучшить участь отпущенников и относилась к ним благожелательно — и все же настороженно, с некоторой опаской и недоверием. Отпущенник не входит, как равный, в общество искони свободных людей; ряд запретов лежит на нем. Он может служить пожарником и матросом, но служба в легионах и городских когортах, не говоря уже о преторианской гвардии, для него закрыта; он может быть жрецом какого-нибудь чужеземного, восточного божества, Кибелы, Фригийской матери богов, Изиды, Митры, но в культе почтенных исконных римских богов выходец из рабской среды не может рассчитывать на жреческую должность; в италийских и провинциальных городах ему закрыт доступ в городскую думу. Senatus consultum 23 г. н. э. отказывает во всадническом звании сыну отпущенника[198]; только его внук может стать всадником. Брак, заключенный между отпущенником и женщиной, свободной от рождения, признается законным, но члены сенаторских семей не могут ни жениться на отпущенницах, ни выходить замуж за отпущенников[199]; иначе вся семья теряет принадлежность к сенатскому сословию. Марк Аврелий объявил такие браки вообще незаконными и недействительными. Сенатор мог сделать отпущенницу своей наложницей — это вполне допускалось и не налагало на него никакого пятна, но сделать ее своей законной женой — это был позор и для него, и для всей его семьи. Для такого брака требовалось специальное разрешение императора, и давалось оно только в исключительных случаях[200].
Был один пункт, который особенно четко напоминал отпущеннику его рабское происхождение. Римского гражданина нельзя было подвергнуть пытке; под пыткой допрашивали только рабов — и отпущенников. Она не допускалась лишь в том случае, если под судом оказывался патрон отпущенника[201]. На двух случаях из римской жизни I в. н. э. ясно видно, что государственная власть, так же как и общество, никак не ставили отпущенников на один уровень с гражданами искони свободными. Когда Отон оказался у власти, он сразу же расправился с двумя приспешниками Гальбы, преступления которых вызывали всеобщее негодование. Одного из них, всадника, префекта преторианцев, он побоялся казнить и отправил его в ссылку (вдогонку ему был, правда, послан солдат, который его и прикончил); «над Ицелом, как над отпущенником, казнь была совершена публично» (Tac. hist. I. 46). Второй случай произошел в царствование Тиберия. Приверженцы египетской и еврейской религий стали вести себя столь предосудительно, что сенат решил принять строгие меры. Свободнорожденным пригрозили высылкой из Италии, если они будут упорно держаться своей новой веры и от нее не откажутся; с отпущенниками разговаривать не стали: из них составили «бригаду» в 4 тыс. человек и отправили в Сардинию бороться с тамошними разбойниками, которые уже давно делали жизнь на острове невыносимой и с которыми местная администрация не в силах была справиться. Что ожидало высланных? Смерть от ужасного сардинского климата или гибель от разбойничьего ножа, уцелеет ли кто-нибудь из них или все они перемрут — этими вопросами правительство себя не беспокоило: «невелика потеря» — vile damnum (Tac. ann. II. 85).
Это вскользь брошенное, предельно откровенное замечание в точности выражает отношение римского общества к отпущенникам. Были, конечно, исключения, но исключения эти касались отдельных людей и отдельных случаев. Цицерон относился к своему Тирону, как к родному и близкому человеку; в кружке Мецената никто не помнил, что Гораций — сын отпущенника, но в общем римское общество относилось к отпущенникам, как к целому сословию, с брезгливым высокомерием, как к существам иной, низшей породы. Отпущенники это мучительно ощущают; рабское происхождение ежеминутно пригибает их книзу, и от него никуда не деться, никуда не спрятаться: оно кричит о себе самым именем отпущенника. Патрон дает ему свое собственное и родовое имя; личное имя отпущенника превращается в прозвище «cognomen». Официальное имя Тирона было Marcus Tullius Marci libertus (последние два слова обычно в сокращении M. l.) Tiro[202]. Отпущенник не может указать имени своего отца — это привилегия свободного человека, — не может назвать своей трибы — он не принадлежит ни к одной. В официальных надписях и документах его имя всегда связано с именем патрона, и дружеская рука старается если возможно, не запятнать хотя бы надгробия этими предательскими буквами: M. l., C. l.
От прошлого, однако, не уйдешь: его нынешнее «cognomen» — это то настоящее имя, под которым его знает все окружение; чаще всего оно греческое, а если латинское, то обычно это перевод его греческого имени. Как бедняга старается от него отделаться! Марциал ядовито издевался над каким-то Циннамом, переделавшим свое, явно греческое имя на латинское «Цинна». «Разве это не варваризм, Цинна? — деловито осведомляется он у своей жертвы. — Ведь на таком же основании тебя следовало бы, зовись ты раньше Фурием, называть Фуром» (fur — «вор»; Mart. VI. 17). Один из грамматиков, упомянутых у Светония (de gramm. 18), превратил себя из Пасикла в Пансу: претензии обоих — и крупного грамматика, и неизвестного Циннама — могли удовлетвориться только аристократическими именами.
Но и скромный ремесленник-отпущенник мечтает, как бы избавиться от этого вечного напоминания о том, что он бывший раб; ему так хочется, чтобы хоть на его детях не лежало этого пятна, чтобы они чувствовали себя римлянами, равными среди равных. Пусть уж его имя остается, каким есть, но сын его будет называться чисто римским именем: и вот Филодокс оказывается отцом Прокула, а у Евтиха сын Максим. В третьем поколении не останется и следа рабского корня.
Говоря об отношении к отпущенникам, надо проводить границу, во-первых, между Италией и Римом и, во-вторых, между тысячами тысяч скромных незаметных отпущенников-ремесленников и теми не очень многочисленными, но очень приметными фигурами, которые толпой стояли у трона и которым удавалось собрать сказочное богатство. Литература занималась преимущественно последними, на них негодовала, издевалась и хохотала преимущественно над ними.
Огромные богатства отпущенников[203] кололи глаза многотысячному слою римского общества, которое было бедным или казалось таким себе и окружающим. Когда свободнорожденный бедняк, у которого тога светилась, а в башмаках хлюпала вода, видел, как бывший клейменый раб сидит в первом ряду театра, одетый в белоснежную тогу и лацерну тирийского пурпура, сверкая на весь театр драгоценными камнями и благоухая ароматами, в нем начинало клокотать негодование (Mart. II. 29). Оставалось утешать себя преимуществами своего свободного рождения: «…пусть, Зоил, тебе будет дано право хоть семерых детей; никто не сможет дать тебе ни матери, ни отца» (Mart. XI. 12); в день рождения Диодора у него за столом возлежит сенат, даже всадники не удостоены приглашением, «и все же никто, Диодор, не считает тебя «рожденным»», т. е. имеющим определенного, законного отца (Mart. X. 27)[204]. Раздражало отсутствие вкуса и хвастливая наглость, с которыми это богатство выставлялось напоказ. Кольцо Зоила, в которое вделан целый фунт изумрудов, гораздо больше подошло бы ему для колодок: «такая тяжесть не годится для рук» (Mart. XI. 37; ср. III. 29). Поведение свободнорожденного и отпущенника совершенно различно в силу их разного душевного склада. «Ты все время требуешь от меня клиентских услуг, — обращается Марциал в своему патрону, — я не иду, а посылаю тебе моего отпущенника». — «Это не одно и то же», — говоришь ты. «Гораздо большее, докажу я тебе. Я едва поспеваю за твоими носилками, он их понесет. Ты попадешь в толпу — он всех растолкает локтями; я и слаб, и воспитан (в подлиннике непередаваемое выражение: «у меня благородный, свободнорожденный бок». — М. С.). Ты что-нибудь станешь рассказывать — я промолчу, он трижды прорычит: «великолепно». Завяжется ссора — он станет ругаться во весь голос; мне совестно произносить крепкие словца» (III. 46). Отпущенник груб, невоспитан, льстив. Десятки лет, проведенные в рабстве, не могли не наложить на него своей печати, и печать эта не могла исчезнуть вмиг, от одного прикосновения преторской палочки. Как это обычно водится, Марциал, гнусно лебезивший перед Домицианом, возмущался невинной лестью своего отпущенника и считал, что он, свободный от рождения, и его бывший раб разделены пропастью.
Нельзя утверждать, однако, что римское общество в своем отношении к отпущенникам было совершенно не право. В душе «вчерашнего раба» могли таиться возможности страшные. И если он оказывался силен, богат и влиятелен, если тем более он находился у трона и был в чести у императора, то он мог стать грозной и разрушительной силой. Вырвавшись на свободу, дорвавшись до богатства и власти, он уже не знает удержу своим страстям и желаниям; его несет волной этого нежданного, негаданного счастья, подхватывает ветром захлестывающей удачи. Он утверждает свое «сегодня» отрицанием своего «вчера»; он заставляет себя поверить в этот настоящий день, выворачивая прошлое наизнанку: прежде он не доедал, не досыпал, валялся, где придется, как бездомная собака, — теперь он не знает предела своим гастрономическим выдумкам, своим прихотям и капризам; он хорошо знал, что значит хозяйский окрик и хозяйская плетка, — пусть теперь другие узнают, что значит его окрик и его плетка; он видел вокруг себя произвол, часто грубый и бессмысленный, — теперь его воля будет законом. Прежняя жизнь не воспитала в нем ни любви, ни уважения к кому бы то ни было и к чему бы то ни было: он живет сейчас собой, для себя, ради себя. Удовольствие и выгода — вот рычаги, которые движут всей его жизнью; ради них он пойдет на преступление, заломит взятку, предаст, убьет, разорит. Отпущенники, которые по воле императоров становились у кормила правления, были сущим бичом для тех, кому приходилось испытать на себе их власть. «Царскими правами он пользовался в духе раба (servili ingenio) со всей свирепостью и страстью к наслаждениям» — эти слова Тацита, которыми он характеризовал деятельность Феликса, Клавдиева отпущенника, управлявшего одно время Иудеей (Tac. hist. V. 9), хорошо подошли бы mutatis mutandis ко многим отпущенникам. Адриан, отстранивший их от всех важных государственных постов, не без основания обвинял отпущенников в бедствиях и преступлениях прежних царствований; он глядел в корень вещей: отпущенник мог быть подданным, но далеко не всегда становился гражданином[205].
Не следует, конечно, по таким зловещим фигурам судить обо всех отпущенниках: было немало и таких, которые не употребляли свое богатство и власть во зло. Наиболее справедливым по отношению к этим людям оказался Петроний, он, конечно, досыта нахохотался над Тримальхионом и его женой, но при всем своем невежестве, грубых манерах, безвкусных выдумках Тримальхион остается неплохим человеком и над ним смеешься без желчи и негодования — так, как смеялся сам Петроний. Он оставил бесподобные зарисовки бедных простых отпущенников, собравшихся за столом Тримальхиона, и эти зарисовки сделаны с веселой насмешкой, правда, но и с несомненной долей симпатии.
А эти бедные простые отпущенники и составляли основную массу освобожденного люда. Они работали в своих скромных мастерских, торговали в мелочных лавчонках, перебивались со дня на день, откладывали сегодня сестерций, а завтра, глядишь, и целый динарий, работали не покладая рук, сколачивали себе состояние, то честным путем, а то и не без хитрости и обмана, а сколотив, кидались выкупать отца или мать, сестру или брата, томившихся в рабстве, и мечтали, денно и нощно мечтали о том, как они устроят судьбу своих детей: хорошо выдадут замуж дочь, а главное, поставят на ноги сына, дадут ему образование, выведут в люди, сделают его человеком, римлянином: он-то уж будет приписан к трибе; он-то уж назовет в официальной надписи, или подписываясь, имя родного отца, не патрона. С острой наблюдательностью подлинного мастера Петроний сумел подметить эту мечту и заботу у одного из застольников Тримальхиона, и что еще удивительнее, — он, который был и по своему воспитанию, и по своему культурному уровню, и по своему рангу действительно человеком другого мира, сумел рассказать о ней так, что и сейчас, через две тысячи лет, с полным сочувствием слушаешь этого отца, который покупает книжки для сына: «пусть понюхает законов» и уговаривает его учиться — «посмотри-ка, чем был бы человек без учения!»
Рабы-ремесленники и торговцы о своей деятельности в надписях не сообщали; отпущенники делали это охотно. Раб, занимавшийся каким-либо ремеслом, не бросал привычного дела и по выходе на свободу: надписи, оставленные отпущенниками, свидетельствуют о деятельности рабов в той же мере, как и о деятельности отпущенников. Торговля и ремесло и в Риме, и в Италии находятся в их руках.
Просмотрев тома латинских надписей, выносишь убеждение, что не будь этих сметливых голов и умелых трудолюбивых рук, «владыкам вселенной, народу, одетому в тоги», нечего было бы есть и не во что одеться. Они торгуют хлебом и мясом, овощами и фруктами, делают мебель, портняжат и сапожничают, изготовляют ткани и красят их, моют шерстяную одежду. Они работники по металлу, каменотесы, скульпторы и ювелиры, учителя и врачи. Они работоспособны, цепки, умеют выплыть наверх и добиться своего. Агафабул, раб, работавший в крупном кирпичном производстве Домиция Афра, еще в бытность рабом, имел двух собственных подручных («викариев»); выйдя на волю, он купил еще двоих. Один из этих рабов, Трофим, стал его отпущенником и зарабатывал столько, что обзавелся пятью рабами. Дефф подсчитал, что в Риме в эпоху ранней империи из 486 ремесленников, торговцев и людей свободных профессий, только 47 человек были уроженцами Италии или Рима, причем неизвестно, может быть, и они были в каком-то колене потомками отпущенников. В таком промышленном городе, как Помпеи, изготовление гарума, шерстяное и красильное производства находились в ведении отпущенников. Самым крупным денежным воротилой был здесь отпущенник Цецилий Юкунд, судя по его физиономии, уроженец Востока, скорее всего, еврей. В крохотных Улубрах из десяти мельников (мельницы в древней Италии всегда были объединены с пекарней) девять человек были отпущенниками. В этом же городке торговый цех состоял из 17 человек, из них только один был свободнорожденным.
Судьба этого трудового люда бывала различна: многие оставались бедняками, снимали в какой-нибудь инсуле скромную таберну, устраивали здесь свою мастерскую, которая одновременно была и лавкой, и перебиваясь со дня на день, в конце концов сколачивали себе состояние, позволявшее жить скромно, но безбедно. Некоторые выбивались из бедности, заводили свои предприятия, в которых работали их собственные рабы и отпущенники, и становились крупными, заметными фигурами в италийских провинциальных городах. И здесь можно наблюдать явление, на котором стоит остановиться.
Латинская литература знакомит нас главным образом с Римом: о нем пишут и восхищаются им поэты августовского времени, его нравы клеймят Ювенал и Марциал; скорбными осуждениями Рима пестрят страницы Сенеки и Плиния Старшего. Зачитываясь ими, мы часто забываем, что Рим — только один уголок римского мира, что Италия и Рим не одно и то же. В италийских городах и в Риме носили, правда, одинаковую одежду, ели одинаковую пищу и одинаково проводили день, но чувствовать и думать начинали по-иному. Жизнь в этих городах была проще и строже. Не было двора с его тлетворной атмосферой, не было наглых преторианцев, пресмыкающихся сенаторов, толпы светских бездельников и праздной, живущей подачками толпы. Игры устраивались здесь значительно реже, раздачи хлеба и съестных припасов были редки и случайны (городские магистраты обычно ознаменовывали этой щедростью свое вступление в должность) — на них нечего было рассчитывать. Надо было работать. В окрестностях, в своих огородиках и садиках, трудились не покладая рук крестьяне; город оживляла ремесленная и торговая деятельность. Эти города, ничем особенно не примечательные, и население их, серьезное, работящее и трудолюбивое, еще ждет внимательного любящего исследователя. И не только исследователя их материальной культуры.
Столица обычно снабжает провинцию идеями, в древней Италии случилось наоборот: новое пробивается в провинциальных городах. Медленно, незаметно для самих обитателей этой тихой глуши возникает иной строй мыслей и чувств, по-другому начинают слаживаться отношения между людьми. Не следует, конечно, думать, что здесь провозгласят принцип равенства всех людей, но что отпущенник чувствует себя тут иначе, чем в Риме, это несомненно. В Риме он всегда вне городской и общественной жизни (императорские отпущенники, занимающие официальные должности, не идут в счет и в силу своего исключительного положения, и своего небольшого числа), он думать не смеет о том, чтобы войти в нее, а в италийском городе и думает об этом, и стремится к этому. Он не скупясь тратит свои средства на благоустройство города, куда занесла его судьба: ремонтирует бани, поправляет обветшавший храм, замащивает улицы. Расчет у него, конечно, корыстный: ему хочется выдвинуться, создать себе имя, настоять на том, чтобы забыли, как он «в рабском виде» бегал по этим улицам. Расчет удается: город благодарно откликается на его щедрость: позволяет ему отвести в свой дом воду от общественного водопровода, удостаивает почетного места на зрелищах, открывает его сыну дорогу в городскую думу. Город, куда несколько лет назад привели его в цепях, становится для него родиной, дорогим местом, и он любовно и внимательно спешит облегчить его нужды, украсить его, помочь его жителям. Он и старожилы объединяются в этой любви, в гордости своим городом. Он становится своим, и сам перестает чувствовать себя чужаком. Падают стены того страшного пустынного мира, в котором одиноко живет раб, — отныне он член общества. В маленьком италийском городке совершалось постепенное отмирание «рабской души» у одних, а у других начинали пробиваться ростки нового отношения ко вчерашнему рабу: его начинали признавать своим и равным.
Это еще не все: отпущенник — врач, учитель, хозяин мастерской, работа которой ему до тонкости известна, — свои средства приобрел работой и потрудиться для города смог благодаря этой работе. Это видит весь город, и постепенно начинает меняться отношение к труду, исчезает пренебрежение к нему, столь характерное для Рима и его населения. Незаметно рождается новое мировоззрение, возникают новые чувства и мысли, по-иному воспринимается жизнь. Всмотреться в это новое, объяснить его появление — это очередная задача нашей науки, и не Рим, а города Италии должны сейчас в первую очередь привлечь внимание исследователя.
Литература. Общие работы
Список этот очень далек от полноты. Я называю только наиболее важное.
Becker W. A. Gallus. Bearb. von H. Göll. Berlin, 1882.
Blümner H. Die Römischen Privataltertumer. München, 1911.
Carpopino J. La vie quotidienne à Rome. Paris, 1938.
Frielaender L. Darstellungen aus der Sittengeschiche Roms. 10te Aufl., Leipzig, 1921.
Marquardt J. Privatleben d. Römer. 2—te Aufl., Leipzig, 1886.
Справочники
Daremberg — Saglio — Potier. Dictionnaire des antiquités grecques et romaines. Paris, 1878–1916.
Pauly — Wissowa — Kroll. Real-Encyclopädie d. class. Altertums-Wissenschaft. Stuttgart, 1894–1960.
Adcock F. E. Women in Roman life and letteres. Greece and Rome, 1945. 1 XIV.
Aimard J. Essai sur les chasses romaines. Paris, 1951.
André J. L'alimentation et la cuisine à Rome. Paris, 1961.
Barrow R. H. Slavery in the Roman empire. London, 1928.
Billard R. Les Géorgiques de Vergile. Paris, 1928.
Bloch R. Rom et son destin. Paris, 1960.
Blümner H. Das Kunstgewerbe im Altertum. Leipzig — Praha, 1885.
Boëthius A. The Neroniana «Nova urbs». Corolla archeologica, Lund, 1932.
Boëthius A. Das Stadtbild im spätrepublikanischen Rom. Opuscula archeologica. Lund, 1935. Bd. I.
Boëthius A. Vitruvius and the Roman architecture of his age. Δραγμα Martino Nilsson. Lund, 1939.
Boëthius A. Roman architecture. Göteborgs Högskolas Arsskrift, 1941. V. 47.
Boëthius A. Roman and Greek town architecture. Göteborgs Högskolas Arsskrift, 1948. V. 54.
Boëthius A. Three roman contributions to world architecture Festkrift J. Arvid Hedvall. Göteborg, 1948.
Boëthius A. Town architecture in Ostia, 1951.
Boëthius A. The golden house of Nero. Ann Arbor, 1960.
Bornecque H. Les déclamations et les déclamateurs. Lille, 1902.
Calza G. — G. Becatti. Ostia. Roma, 1954.
Duff A. Freedmen in the early empire. Oxford, 1928.
Durry M. Éloge funèbre d'une matrone romaine. Paris, 1950.
Finley M. Slavery in classical antiquity. Cambridge, 1960.
Frank T. Race mixture in the Roman empire. Amer. Hist. Review, 1916. V. 21.
Grimai P. La civilisation Romaine. Paris, 1962.
Gwynn A. Roman education from Cicero to Quintilian. Oxford, 1926.
Heuzey L. Histoire du costume antique. Paris, 1922.
Homo L. Rome Imperiale et l'urbanisme dans l'antiquité. Paris, 1951.
Jasny N. The wheats of classical antiquity. Baltimore, 1944.
Jullien E. Les professeurs de littérature dans l'ancien Rome. Paris, 1885.
Karhstedt U. Kulturgeschichte des römischen Kaiserzeit. Bern, 1958.
Lamer H. Rom. Kultur im Bilde. Leipzig, 1910.
Lefébure Ch. Le mariage et le divorce à travers l'histoire romaine. Nouvelle Revue historique du Droit français et étranger. V. XLII.
Maiuri A. Pompei. Napoli, 1961.
Marrou H. Μουσιχὸζ ᾀνήρ Grenoble, 1937.
Marrou H. Histoire de l'éducation dans l'antiquité. Paris, 1948.
Mau A. Pompei. Leipzig, 1908.
Meiggs R. Roman Ostia. Oxford, 1960.
Moritz L. A. Grain-Mills and flour in classical antiquity. Oxford, 1958.
Parks R. The roman rhetorical schools. Baltimore, 1945.
Piganiol A. Recherches sur les jeux romains. Strasbourg, 1923.
Platner S. — Th. Ashby. A topographical dictionary of ancient Rome. Oxford-London, 1929.
Povils Zicans. Ober die Haustypen der Forma Urbis. Opuscula archeologica. Bd II, Lund. 1941.
Richter G. Ancient furniture. Oxford, 1926.
Schubart W. Das Buch bei den Griechen und Römern. Leipzig, 1960.
Wallon H. Histoire de l'esclavage dans l'antiquité. Paris, 1879.
Westermann W. The slave systems of Greek and Roman antiquity. Philadelphia, 1955.
Wotschitzky A. Hochäuser im antiken Rom. Insbrucker Beitr. z. Kulturwissensch., 1955. Bd. 3. H. 2 (12).
Wotschitzky A. Insula. Serta Philologica Aenipontana, Innsbruck, 1962.
Краткий словарь латинских авторов и источников
Август (23. 09. 63 до н. э. — 19. 08. 14 н. э.) С 27 г. — император Цезарь Август, внучатый племянник Гая Юлия Цезаря. Время его правления по праву связывают с расцветом римской державы. Активная и хорошо продуманная внешняя и внутренняя политика позволила ему сосредоточить в своих руках всю полноту власти и в то же время сохранить административные республиканские учреждения, создав тем самым новую форму правления — принципат (первый среди равных). Отражением этого процесса служит расцвет науки и культуры. Гораций, Проперций, Вергилий. Ливий — имена тех, кто запечатлел в своих трудах Империю Августа и способствовал распространению римской культуры и цивилизации После его смерти остался очерк Римской империи и перечень деяний императора («Res Gestae Divi Augusti»).
Августин, Аврелий Августин (354–430 гг.) — христ. писатель Сын язычника и христианки, он начал свои духовные искания последователем манихейства, познакомился с мировоззрением скептиков и неоплатоников, в 387 г. принял христианство, а в 395 г. стал епископом в Гиппоне, расположенном неподалеку от Карфагена. Автор многочисленных богословских трудов, наиболее известными из которых являются «Исповедь» — автобиография Августина, и «О граде Божием» («De civitate Dei») — описание событий, связанных с завоеванием Рима Аларихом (410 г.) Самые выдающиеся из его достижений — это создание универсальной духовной системы, вобравшей в себя опыт античности и христианстсва и разработка новой христианской концепции исторического развития. Значение личности Августина и написанных им теологических трудов особенно сильное во времена средневековья и Возрождения, не ослабевает и по сей день.
«Анкирский памятник» («Monumentum Ancaranum») — документ, в котором дано описание основных событий эпохи императора Августа.
Апиций — известный римский чревоугодник времен императора Тиберия (1 пол. 1 в. н. э.). Под именем Целия Апиция сохранилась известная римская поваренная книга «De re coquinaria», написанная ок. 3–4 вв. н. э. со ссылками на ставшее к тому времени нарицательным имя Апиция. Кроме того, различные изысканные кушания времени античности назывались «апицианскими».
Аппиан (ок. 100 — ок. 170 гг. н. э.) — греческий историк, занимавший пост высокопоставленного чиновника в Александрии, позднее — представитель всаднического сословия и императорский прокурор. Автор «Истории Рима», дающей описание гражданских войн Рима.
Апулей (ок. 124 г. н. э.) — римский писатель, адвокат, философ школы Платона и софист из Мадавры (Африка). В «Апологии» дал описание суеверий, бытовавших в его время. «Метаморфозы» или «Золотой осел» рисуют красочные картины греческого быта, дают представление о культе Исиды и содержат единственную в своем роде античную сказку «Амур и Психея».
Аристотель (384–322 гг. до н. э.) — древнегреческий философ и энциклопедист, ученик Платона, основатель школы «Перипатетиков», родился в семье врачей при дворе македонских правителей. Постановка различных философских проблем и разработанная им терминология научного диспута актуальны и по сей день. Он является автором многочисленных трудов, главные из которых посвящены логике и теории познания («Органон»), этике, поэтике, физике (носят те же названия). Начиная со схоластики, западная (в том числе и современная) философия находится под влиянием идей Аристотеля, а благодаря переводам его на арабский (Авиценна и Аверроэс) и средневековая восточная философия подпадает под это могучее влияние.
Асконий Педиан (9 г. до н. э. — 76 г. н. э.) — римский филолог из Падуи. Наиболее известны его исторические комментарии к речам Цицерона. Они основаны на достоверных материалах и являются ценным документальным источником по истории республиканского Рима 1 пол. I в. до н. э.
Боэций (ок. 480–524 гг.) — римский философ-неоплатоник и политический деятель. Представитель аристократического рода Анициев. Чиновник при дворе остготского короля Теодориха в Равенне. Казнен по обвинению в измене. Автор многочисленных сочинений, в том числе латинских переводов и комментариев к Аристотелю и Порфирию, трактатов о логике, арифметике, музыке, вопросах богословия. Самое известное из них — «Утешение философией» («Consolatio philosophiae»). Своими трудами оказал большое влияние на развитие схоластики.
Валерий Максим (1 пол. I в. н. э.) — римский писатель, принадлежавший к бедному сословию. Выдвижением своим был обязан богатому покровителю. Наиболее известное его сочинение — «Достопримечательные деяния и высказывания» («Factorum et dictorum memorabilia») — посвящено императору Тиберию. Достоверное с исторической точки зрения и написанное вычурным слогом, оно основной акцент ставит на морально-философских вопросах, таких как религия, мужество, счастье, дружба и т. п. Главы имеют те же названия.
Варрон, Марк Теренций Варрон (116 — 27 гг. до н. э.) — крупнейший и наиболее плодовитый римский ученый-энциклопедист. Выходец из сословия всадников, он занимал многочисленные военные и административные посты. Основное произведение «Человеческие и божественные древности» («Antiquitates rerum humanarum et divinarum»), повествующее об истории, культуре, обычаях римского народа ныне утрачено. Общее количество сочинений в области юриспруденции, грамматики, истории, искусства достигает 600. Наиболее известные из них — «Образы», дающие литературное описание 700 знаменитых греков и римлян, и труд «О сельском хозяйстве», в котором содержатся практические советы по ведению сельского хозяйства. Уже при жизни Варрон пользовался непререкаемым авторитетом, а в последующее время научные знания эпохи античности весьма редко выходили за достигнутые им пределы.
Веллей Патеркул (род. ок. 20 г. до н. э.) — римский историк. Происходил из всаднической семьи, жившей в Капуе. Позднее был принят в сенаторское сословие. Его перу принадлежит очерк римской истории, начинающийся с разрушения Трои. Основное внимание уделено времени правления Тиберия, деятельность которого оценена им весьма высоко.
Вергилий, Публий Вергилий Марон (70–19 гг. до н. э.) — крупнейший римский поэт эпического жанра. Происходил из состоятельной семьи. Литературная слава приходит к Вергилию после написания «Буколик» или «Эклог» — 10 пастушеских стихотворений. Их появление дает начало новому (буколическому) жанру в римской поэзии. Этот жанр приобретет особую популярность в эпоху Возрождения и Нового времени, превратившись в пастораль. Наиболее совершенным произведением поэта считают «Георгики» («О сельском хозяйстве»). Их основная идея в том, чтобы показать римскому обществу через руководство по сельскому хозяйству, идеал простой и здоровой жизни, далекой от суетливой жизни горожанина и особенно жителя столицы. Следующее произведение «Энеида», сознательно ориентированное на Гомера (формой изложения) и Августа (выбором темы), становится вскоре после его появления римским национальным эпосом. Еще при жизни Вергилия величают как классика, а влияние, которое оказало его творчество на последующие времена, трудно переоценить.
Геллий, Авл Геллий (род. ок. 130 г. н. э.) — римский писатель, составивший после поездки в Афины свой основной труд «Аттические ночи». Это материалы из различных областей науки: истории, литературы, философии, мифологии и др. Большая ценность его сочинения состоит в многочисленных приведенных дословно отрывках древних авторов, не дошедших до нас.
Гораций, Квинт Гораций Флакк (65-8 гг. до н. э.) — римский поэт. Сын вольноотпущенника (сборщика налогов). Состоял на военных и гражданских должностях. Автор сатир — «Беседы» («Sermones»), «Посланий» («Epistulae»), «Песен» («Carmina»). В послании — «Искусство поэзии» («Ars poetica») — рассматривалась сущность поэтического искусства. Богатство языка и искусство слова послужили тому, что вскоре по его произведениям стали обучать детей, благодаря чему часть из них сохранилась. В Европе его стихотворения послужили образцом лирической поэзии.
Диодор Сицилийский (ок. 90–21 гг. до н. э.) — греческий историк. Автор знаменитого труда по всемирной истории («Историческая библиотека»). В них история стран Средиземноморья (Греции, Рима) с древнейших времен до середины I в. до н. э. была дана в синхронном сопоставлении с историей Египта, Индии и Ассирии. Чрезвычайно живое изложение, обильно снабженное историческими анекдотами, не всегда, правда, достоверное, стало весьма популярным еще при жизни писателя.
Дион Кассий (ок. 160–235 гг.) — греческий историк и римский сенатор из Никеи и Вифинии. При Северах — наместник нескольких провинций. На греческом языке написал Историю Рима от основания до своего консульства (229 г.). Служит важным источником для конца республиканского и начала императорского периодов в римской истории.
Дионисий Галикарнасский — греческий ритор и писатель. Переселился в Рим и был принят в аристократических кругах. Автор «Римских древностей», где рассматривал римскую историю с древнейших времен до 1-й Пунической войны (264–241 гг. до н. э.).
Зонара, Иоанн Зонара (1 пол. XII в.) — византийский чиновник. В своей «Всемирной истории» (события до 1118 г.), являющейся важным историческим источником, использовал многочисленные, ныне утраченные сочинения ранних византийских авторов. Сочинение Диона Кассия послужило, например, основой для изложения исторических событий римской истории приблизительно до середины III в.
Иероним (347–420 гг.) — христианский писатель и переводчик. Происходил из богатой христианской семьи, учился в Риме. Несколько лет жил отшельником в Антиохии и после этого, приняв сан священника, стал советником папы Домасия. По его поручению перевел Библию на латинский язык («Vulgata») Написал первую христианскую историю литературы. Привлекая многочисленные труды ранних христианских авторов, римских философов и писателей, он стал одним из посредников между античной культурой и средневековьем.
Иосиф Флавий (37 — ок. 100 гг. н. э.) — писатель-историк. Родился в Иерусалиме. Выходец из иудейского священнического рода. Полководец в Иудейской войне, он был захвачен в плен и впоследствии освобожден Веспасианом (от него взял родовое имя). Участвовал в походе римлян против Иудеи. Основные сочинения, написанные на греческом языке назывались «Иудейские войны» (7 книг) и «Иудейские древности» (20 книг), Описывая события от сотворения мира до Нерона, он показывает историческое значение своего и других народов в сложении современных ему государств и цивилизаций.
Исидор Севильский (ок. 570–636 гг.) — ученый латинский писатель из состоятельной семьи. В 600–601 — архиепископ Севильи. Большое значение имеют его труды, посвященные истории германских народов (вестготов) и истории вандалов («Хроника») «Этимологии» или («Origines» — «Начала») на основе объяснения значения слов представляют собой энциклопедию знаний того времени. Будучи компилятором, он как и Иероним, стал одним из посредником между античным миром и миром средневековья, сохранив бесценные сведения о трудах многих древних авторов (историков, писателей, риторов), не дошедших до нашего времени.
Кальпурний, Тит Кальпурний Сикул (I в. н. э.) — римский поэт. Под влиянием Виргилия им были написаны «Идиллии», из которых сохранилось семь и несколько эклог под общим названием Carmina Einsiedlensia.
Катон Старший, Марк Порций Цензорий (234–149 до н. э.) — римский политический деятель. Выходец из аристократической семьи. Занимал различные высшие военные и административные посты. Получил наибольшую известность оказавшись в должности цензора, что отразилось в его прозвище. Провел несколько законов, позволивших стабилизировать политическое и экономическое положение римского народа. Труд Катона Старшего «Происхождение» (сохранился в отрывках) посвящен историческому обзору римской истории от основания Города до современного автору времени. Более всего известно его сочинение «О сельском хозяйстве».
Катулл, Гай Валерий Катулл (87/84-54 гг. до н. э.) — римский поэт-лирик. Воспитывался в состоятельной семье. Характер его сочинений, а их насчитывается 116, весьма разнообразен: более половины из них написано лирическим стихом; есть подражания александрийским поэтам. Известны переводы греческих авторов и многое другое. Самые известные — любовные стихотворения Катулла. По выразительности и силе переживаний — они не имеют аналогов в римской литературе.
Квинтилиан, Марк Фабий Квинтилиан (ок. 35 — ок. 100 гг.) — римский оратор, выходец из состоятельной семьи. Первый учитель риторики, получивший в Риме государственное жалование. Написал «Наставление оратору» («Institutio oratoria»), где изложил риторическую теорию. Образцом ораторского искусства считал речи Цицерона. В 10-й книге поместил краткий очерк греческой и римской литературы.
Колумелла (1 в. н. э.). — виднейший римский писатель и агроном из Гадеса (Испания). Автор сочинений о сельском хозяйстве («De re rustica»), садоводстве («De arboribus»), в которых раскрываются принципы управления загородным римским поместьем. Это классические образцы литературы о сельском хозяйстве.
Лактанций, Л. Целий Фирмиан (ум. после 317 г.) — христианский писатель, родом из Африки. Воспитатель сына императора Константина I Криспа. Претерпел гонения на христиан во времена Диоклетиана. Наиболее значительными из его произведений являются «Божественные установления» («Divinae institutiones») — первая попытка изложить на латинском языке основы христианского вероучения. Сочинение «О смерти гонителей» («De mortibus persecutorum») доведено до времен правления Диоклетиана (нач. IV в. н. э.). В эпоху Возрождения получил эпитет «христианского Цицерона».
Ливий, Тит Ливий (59 до н. э. — 17 гг. н. э.) — римский историк эпохи принципата Августа. Его главный труд «История Рима от основания города» включал 142 книги, посвященные основным событиям римской истории со времен основания Рима до событий, современником которых Ливий являлся (смерть Друза, 9 г. до н. э.). В наши дни труд Ливия является ценным источником для изучения ранней истории Древнего Рима. И хотя автор не всегда критически использовал имевшиеся у него документы, уже в эпоху Империи он приобрел непререкаемый авторитет как историк Римской республики. С эпохи Возрождения Ливий считался крупнейшим римским историком.
Лукиан (ок. 120 — ок. 190 гг.) — греческий писатель-сатирик. Выходец из Малой Азии. В совершенстве овладел греческим и латынью. Автор более 80 сочинений, из которых мы черпаем обширные сведения о культуре, истории, философии, этике, религии, филологии. Не все из этих сочинений считаются подлинными. Наиболее яркие и образные — «Диалоги гетер», «Диалоги богов», «Диалоги в царстве мертвых».
Макробий, Амвросий Феодосий Макробий (род ок. 400 г.) — высокообразованный латинский писатель и чиновник. Родился в Африке. Основное сохранившееся произведение «Сатурналии», написанное в форме застольной беседы, рассказывает о пире, на котором обсуждаются проблемы философии, риторики, грамматики, культуры, подробно разбирается поэтическое мастерство Вергилия. В эпоху средневековья пользовался большой популярностью его комментарий к сочинению Цицерона «Сон Сципиона» — заключительная часть трактата «О государстве».
Марциал, Марк Валерий Марциал (ок. 40 — ок. 102 гг.) — классик римской эпиграммы. Родился в Испании. Впоследствии переехал в Рим, был допущен во всадническое сословие. За несколько лет до своей кончины вернулся на родину. Написал 15 книг эпиграмм, в которых показал падение нравов знати Римской империи, и в первую очередь ее столицы. Пользовался популярностью на протяжении как всей поздней античности, так и в последующие времена (особенно в эпоху Возрождения), а его произведения цитировались в самых удаленных уголках Империи.
Минуций Феликс (род. ок. 200 г.) — римский юрист. Выходец из Северной Африки. Сочинение «Октавий», выдержанное в духе цицероновских речей, построено как диалог между язычником, последователем скептицизма, и христианином и заканчивается переходом язычника в христианскую веру.
Непот, Корнелий Непот (ок. 100 — после 32 гг. до н. э.) — римский писатель. Уроженец Северной Италии. О его социальном происхождении сведений не сохранилось. Однако находясь в дружеских отношениях с Цицероном, Катуллом, Аттиком, он обладал авторитетом в аристократических кругах Рима. Основной труд «О знаменитых людях» («De illustribus viris») содержал не менее 16 книг и представлял собой сборник биографий, куда вошли как римляне, так и представители других народов (чаще всего греки). Из книги «О латинских историках» («De Latinis historicis») сохранились наиболее яркие биографии Катона Старшего и Аттика. Сведения, приводимые им, иногда неточны или ошибочны, но благодаря ясности изложения и простоте языка, тексты его сочинений издавна входят в учебники латыни.
Овидий, Публий Овидий Назон (43 до н. э. — ок. 18 гг. н. э.) — римский поэт. Родился в Средней Италии. Выходец из всаднического сословия. После непродолжительной службы целиком перешел к литературным занятиям. Уже первое произведение «Любовные элегии» («Amores») сделало его знаменитым. Особый интерес с точки зрения истории, культуры, литературы представляют главные труды — «Метаморфозы», в которых последовательно излагается около 250 мифов о превращениях греческих богов и героев с возникновения мира из Хаоса до времени Цезаря. «Фасты» или «Календарь» описывают праздники и обряды римлян. Уже при жизни он стал почитаемым поэтом и даже изъятие книг из публичных библиотек во время опалы не уменьшило его влияния в римском обществе. Дни свои он скончал в ссылке на побережье Черного моря. В средние века Овидий считался вторым поэтом после Вергилия и наряду с ним оказал большое влияние на дальнейшее развитие европейской поэзии.
Павел Диакон (ок. 720–799 гг.) — монах и историк. Происходил из знатного лангобардского рода. Его основной труд «История лангобардов» написана на основе местных хроник. Кроме того, он создал «Историю епископства Меца», «Собрание бесед», «Римскую историю».
Персий, Авл Персий Флакк (43–62 гг. н. э.) — римский поэт. Родился в Этрурии, в семье богатого аристократа этрусского происхождения. Автор сатир (наподобие сочинений Луцилия и Горация), критиковавших современные порядки, и наставлений в житейской мудрости. Пользовался авторитетом как у современников, так и в средние века. В книге упоминаются «Схолии к Персию Флакку» — толкования к текстам поэта, объяснявшие непонятные слова и трудные места в его произведениях. В них принимали участие как комментаторы античности, так и средневековья.
Петроний, Гай Петроний Арбитр (ум. 66 г. н. э.) римский писатель, высокопоставленный чиновник, представитель высших слоев общества. Принужден Нероном к самоубийству. Во фрагментах сохранилось основное сочинение «Сатирикон» или «Пир Тримальхиона» (по названию одного из сохранившихся фрагментов). Это ценный источник не только по истории и нравам эпохи ранней Империи, но и кладезь живого разговорного языка.
Плавт, Тит Макций Плавт (ок. 250–184 гг. до н. э.) — выдающийся римский комедиограф. Происходил из бедной семьи. Прибыв в Рим, зарабатывал на хлеб актерским мастерством. Создал новый тип комедии и включил в нее песни, тем самым придав ей опереточный характер. Написал около 130 комедий, из которых до наших дней сохранилась 21. Многие из них послужили основой для пьес Мольера и Шекспира. Наряду с общественной жизнью римского общества, современной политической ситуацией, Плавтом отражена и повседневная жизнь Рима. Пьесы, изложенные ярким разговорным языком, были очень популярны как в среде римских аристократов, так и у простого люда и рабов.
Плиний Младший (61/62 — ок. 113 гг. н. э.) — римский общественный деятель, писатель из состоятельной семьи, племянник и приемный сын Плиния Старшего. Занимал высокие административные посты при императоре Траяне. Сохранились 10 книг его «Писем» («Epistulae»), последняя из которых содержит переписку Плиния с императором во время своего наместничества. Они задумывались как эпистолярный литературный труд и дают описание материальной и духовной жизни главным образом высших слоев римского общества конца I — начала II вв. н. э.
Плутарх (ок. 46 — после 119 гг. н. э.) — греческий писатель, выходец из старинного состоятельного рода. Верховный жрец Аполлона Пифийского в Дельфах. Благодаря высокому положению, он имел возможность встречаться со знаменитыми людьми своего времени: императорами, политиками, учеными. Из 250 литературных сочинений сохранилась лишь одна треть. Основной его труд — 46 «Сравнительных биографий» («Bioi paralleloi»), рисует красочные и связанные один с другим парные портреты греков и римлян. Эти «Жизнеописания» представляют разнообразнейшие сведения по античной истории. Вторая большая группа его сочинений связана с философией и проблемами этики. Особой популярностью труды Плутарха пользовались со времен гуманистов и у писателей последующих эпох.
Полибий (200–120 гг. до н. э.) — греческий историк, политик. Сын влиятельного политического деятеля, входившего в Ахейский союз. Занимал крупные военные и административные посты. Прожил в Риме 16 лет в качестве заложника. Автор «Всемирной истории» в 40 книгах (полностью сохранились первые пять), начинающей рассказ со времени 1-й Пунической войны (264 г. до н. э.) и подробно описывающей исторические события в Средиземноморье с 221 по 144 гг. до н. э. В этом сочинении наряду с перечислением событий римской истории была выдвинута идея о трех движущих факторах исторического развития: сильной личности, природных условиях и судьбе. Первые две впоследствии были восприняты Макиавелли и Монтескье. Для него было важно, по упоминаниям современников, не столько облагородить мысль, сколько соблюсти историческую правду.
Порфирий (ок. 233 — ок. 304 гг.) — греческий философ-неоплатоник, ученик и биограф Плотина. Автор «Истории философии» и более 70 работ по истории, риторике, мифологии, грамматике, математике, среди которых труд «Против христиан», дошедший до нас лишь в отрывках.
Прокопий (ок. 500 — после 565 гг.) — византийский писатель, юрист, ритор. Выходец из сенатской аристократии. Секретарь восточно-римского полководца Велизария, высший сановник и историк эпохи Юстиниана I. Выдающийся представитель восточно-римской историографии. Автор сочинений о войнах Юстиниана с персами, вандалами и остготами. Помимо приведенных исторических сведений, его труды — это интересные источники по стратегии византийской армии. Кроме того, Прокопий написал панегирик строительной деятельности Юстиниана «О постройках».
Проперций, Секст Проперций (ок. 47 — ок. 15 гг. до н. э.) — один из наиболее значительных римских элегиков. Происходит он, скорее всего, из всаднического сословия. Его деятельность в Риме была целиком связана с поэзией. Наряду с Горацием входил в кружок Мецената — друга и соратника Цезаря Августа. Издал 4 книги элегий. Его читали на протяжении всей античности и вновь вспомнили лишь во времена Ренессанса.
Саллюстий, Гай С. Крисп (86–35 гг. до н. э.) — римский историк. Занимал важные административные должности при Цезаре. Его перу принадлежат две исторические монографии: «Заговор Катилины» («Coniuratio Catilinae») и Югуртинская война («Bellum Iugurthinum», 111–106 гг. до н. э.), в которых автор стремился показать, что Риму как мировой державе мешает лишь внутреннее разложение, а не внешние враги. Благодаря полному архаики и захватывающего напряжения стилю повествования (он сознательно противопоставлял себя Цицерону), Саллюстий оказал большое влияние на писателей средневековья и Нового времени. Тацит прозвал его самым блистательным историком Рима.
Светоний, Гай Светоний Транквил (ок. 70 — ок. 140 гг. н. э.) — римский писатель. Происходил из сословия всадников, служил при дворе Траяна. При Адриане заведовал императорской канцелярией. От его большой литературной деятельности сохранились «Описания 12-ти цезарей» от Цезаря до Домициана («De vita Caesarum»). Ему принадлежит преобразование жанра исторической биографии в ранг исторического исследования. От второго его произведения, посвященного биографиям известных поэтов, риторов, грамматиков, историков, сохранились лишь отрывки. Впоследствии его подход в описании исторических персонажей (роль сильной личности в истории) оказал большое влияние на писателей средневековья.
Свида (Суда) — измененное название самого крупного греческого лексикона, возникшего ок. 1000 г. н. э. В нем помещены сведения из области культуры, истории, этимологии, литературоведения, искусства, цитаты и высказывания знаменитых людей. Он представляет собой ценнейший источник (хотя и не всегда достоверный), являясь последним сборником античной литературы. Автор лексикона не известен.
Сенека Старший, Луций Анней Сенека (ок. 55 до н. э. — ок. 40 гг. н. э.) — римский писатель. Родился в Испании в состоятельной семье всаднического сословия. Основное его сочинение «Образцы, отрывки и оттенки мастерства различных ораторов и риторов» (11 книг) посвящено риторике и является важным источником для изучения приемов красноречия в первые десятилетия Империи.
Сенека, Луций Анней Сенека (ок. 4 г. до н. э. — 65 г. н. э.) — римский государственный деятель, философ и писатель. Родился в Испании. Выходец из всаднического сословия. Сын Сенеки Старшего. Воспитатель Нерона. Представитель философской школы младшей стои. Основное внимание в своих произведениях уделял вопросам морали, этики — «Письма на моральные темы» («Epistulae morales»). Его перу принадлежат несколько трагедий, а также «Естественнонаучные вопросы» — исследование метеорологических явлений.
Сервий (ок. 400 г.) — латинский грамматик. Издал подробные комментарии к произведениям Вергилия, долгое время служившие основным источником для изучения творчества поэта.
Стаций, Публий Паппиний Стаций (ок. 40–96 гг. н. э.) — римский поэт и педагог, один из известнейших литераторов своего времени. Он прославился написанием двух эпосов «Фиваида» и «Ахиллеада», посвященных сюжетам древнегреческих мифов. Поэтический сборник «Леса» («Silvae»), содержит стихотворения, посвященные знаменательным событиям в жизни его покровителей (в том числе, императору Домициану): дни рождения, свадьбы, похороны.
Страбон (ок. 64/63 до н. э. — 20 гг. н. э.) — греческий историк и географ. Происходил из знатной семьи. Основной его труд «География» помимо описаний местностей Европы, Азии, Африки, в которых он неоднократно бывал, содержит большой комплекс более ранних письменных источников, зачастую цитирующихся дословно. В нем также содержатся сведения, касающиеся мифологии, культуры, истории описываемых земель. Уникальность сочинения в том, что из античного времени оно единственное дошло до нас целиком.
Тацит, Корнелий Тацит (ок. 55 — ок. 120 гг. н. э.) Родился в аристократической семье, получил блестящее образование в области риторики. Последний из плеяды великих римских историков. Как писатель стал известен после смерти Домициана, когда опубликовал первые сочинения: панегирик своему тестю полководцу Юлию Агриколе, трактат «Германия», в котором содержатся ценные сведения об истории, культуре, этнографии германских племен, рисуется картина географических представлений римлян о соседних народах и «Диалог об ораторах», сочетающий в себе глубину рассуждений об ораторском искусстве с изящной литературной формой. Основные историографические труды Тацита, принесшие ему славу, получили название «История» («Historiae») и «Анналы» («Annales»). Они посвящены истории Римской империи, со смерти Августа (14 г. н. э.) до убийства Диоклетиана (96 г. н. э.). Из 14 книг «Истории» и 16 книг «Анналов» сохранилось всего 12. Остальное известно в отрывках. Труды, появившиеся на рубеже республиканской и императорской эпох, содержат в основном биографии императоров и дают представление об общественной и культурной жизни, экономическом укладе римского общества (хотя и не всегда полное). Полный архаизмов и возвышенности язык произведений, на который сильное влияние оказал Саллюстий, держал читателя в постоянном напряжении. После смерти его труды оказались забыты и лишь в середине XVI в. сочинения были вновь опубликованы.
Теренций, Публий Теренций Афр (Африканец) (190–159 гг. до н. э.) Родился в Карфагене. В Рим приехал рабом римского сенатора Теренция Лукана, который дал ему образование, а впоследствии отпустил. Выдающийся римский комедиограф, стоящий в одном ряду с Плавтом. Все 6 его комедий, написанных в форме новой аттической комедии, сохранились и представляют собой интересный источник, рассказывающий о повседневной жизни римского общества. В отличие от Плавта, литературный язык Теренция хорошо продуман, изыскан и не содержит вульгаризмов.
Тертуллиан, Квинт Септимий Тертуллиан (160 — после 220 гг.) — христианский писатель. Родился в Карфагене. Сын центуриона, получил разностороннее образование. Автор многочисленных литературных трудов, из которых до наших дней дошло лишь 31 произведение. Пользовался большим авторитетом у теологов, философов, политиков. В своих сочинениях, пропитанных нетерпимостью к язычникам («Защита от язычников», «Опровержение еретиков»), он использовал новые для христианства термины (например, trinitas, persona, substantia по отношению к Богу), установленные позднее на Соборах IV–V вв.
Тибулл, Альбий Тибулл (50–19 (17) гг. до н. э.) — римский поэт, выходец из аристократического рода. Один из выдающихся элегиков. Собрание стихов из 4-х книг («Corpus Tibullianum») включает в себя сочинения и других поэтов. Излюбленный сюжет его стихотворений — простой уклад сельской жизни, на фоне которого разворачивается картина идиллической любви. Уже в древности поэзия Тибулла пользовалась большой популярностью. Позднее она оказала влияние на творчество Гете.
Фест, Сект Помпей Фест — римский грамматик и антиквар II в. н. э. Его перу принадлежат извлечения из труда Веррия Флакка «De verborum significatu» — словаря римских древностей с объяснением слов времен Августа. Часть сочинений сохранилась в повторных выписках Павла Диакона (конец VIII в.)
Фронтон, Марк Корнелий Фронтон — римский оратор и адвокат II в. н. э. Родился в Нумидии. Воспитатель императоров Марка Аврелия и Луция Вера. Стоял во главе литературного кружка, придерживающегося архаических традиций доцицероновского времени. Из речей, создавших ему славу оратора, не сохранилось ничего.
Цельс, Авл Корнелий Цельс (1 пол. I в. н. э.) — римский писатель. От главного его труда «Искусства» («Artes») сохранилось 8 книг. Основанные на греческих источниках, они дают представление об истории медицины в эллинистическое время. Книги, посвященные вопросам сельского хозяйства, риторики, военного дела до нас не дошли.
Цицерон (106 — убит 43 гг. до н. э.) — римский оратор, политический деятель и писатель. Происходил из всаднического сословия. В Риме и Афинах получил блестящее образование. Занимал высокие государственные должности. Создатель классической римской художественной прозы. Известно около 110 его речей, половина из которых сохранилась полностью. Они являются ценным источником по общественным, политическим и культурно-историческим отношениям того времени.
Ювенал, Децим Юний Ювенал (ок. 60 — после 127 гг.) — римский поэт, автор сатир, 16 из которых сохранились. Они являются ценным источником по реконструкции жизни всех городских слоев римского общества и города этого времени в целом. В средние века, когда его моральные сентенции вновь стали злободневными, Ювенал оказался одним из самых читаемых авторов. Благодаря четко сформулированным стихам и живой речи, многие из его высказываний живут и по сей день, например, «Хлеба и зрелищ!»
Codex Theodosianus (Кодекс Феодосия) — составленный при Феодосии II сборник императорских конституций, древнейшая из которых относится к 313 г. Обнародован и вступил в силу на Востоке Римской империи в 438 г., на Западе — в 439.
«Corpus Inscriptionum Latinarum» — сборник латинских надписей, издававшийся Прусской АН. с 1863 г. параллельно с CIG (Corpus Inscriptionum Grecorum). В сборнике собраны оригинальные надписи римского времени. Один из основных источников по римской эпиграфике. В настоящее время работа над сборником продолжается.
Digestae ( «Дигесты») — части законодательной компиляции Юстиниана, изданные в 533 г. в 50 книгах, содержащих выдержки из действующих законов или других нормативных актов и «Институции» — элементарные учебники римских юристов.
Scriptores Historia Augusta — История Августов или История Императоров — сборник биографий императоров от Адриана до Карина (117–285 гг.). Время и число авторов вызывают споры, поэтому вместо введенного в начале XVII в. в науку термина «Писатели Истории Августов», появился современный термин — «Historia Augusta». Источник этот не всегда оказывается достоверным.
Список сокращений
Apic. — Апиций
App. Bell. civ. — Аппиан. «Гражданские войны».
Apul. — Апулей
Apol. — «Апология»
Met. — «Метаморфозы»
Arist. Ethic. Nicom. — Аристотель. «Никомахова этика»
Ascon. — Асконий Педиан
Ad Cic. pro Scaur. — Комментарии к речи Цицерона «За Скавра»
Arg. pro Mil. — Комментарий к речи Цицерона «За Милона»
Aug. — Август
August. — Аврелий Августин
Confes. — Исповедь («Confessiones»)
Boeth. Ad Cic. top. — Боэций. «К Цицерону»
Caes. B. g. — Цезарь. «Галльская война»
Calpurn. Eel. — Кальпурний. «Эклоги»
CLE — Carmina Latina Epigraphica
Cat. De arg. — Катон. «О сельском хозяйстве» («De agri cultura»)
Catull — Катулл
Cels. — Цельс
Cic. — Цицерон
Ad Att. — К Аттику («Ad Atticum»)
Ad fam. — К близким («Ad Familiares»)
Ad Quint. — К [брату] Квинту («Ad Quintum»)
De divin. — О предвидении («De divinatione»)
De leg. — О законах («De legibus»)
De nat. deor. — О природе богов («De nature deorum»)
De off. — Об обязанностях («De officiis»)
De rep. — О государстве («De republica»)
In Cat. — Против Катона («In Catonem»)
In Verr. — Против Верреса («In Verrem»)
Or. — «Оратор» («Orator»)
Pro Arch. — За Архия («Pro Archio»)
Pro Cluen. — За Клуентия («Pro Cluentio»)
Pro Coel. — За Целия («Pro Coelio»)
Pro Mil. — За Милона («Pro Milone»)
Pro Mur. — За Мурену («Pro Murena»)
Pro Rose. Amer. — За Росция Америйского («Pro Roscio Amerino»)
Pro Sext. — За Секстия («Pro Sextio»)
Tusc. — Тускуланские беседы («Tusculanae disputationes»)
CIL–Corpus Inscriptionum Latinarum
Cod. Theod. — «Кодекс Феодосия» (Codex Theodosianus)
Col. — Колумелла
Corp. Gloss. (CGL) — Corpus Glossariorum Latinorum
Dig. — Digesta («Дигесты»)
Dio. Cass. — Дион Кассий
Diod. — Диодор Сицилийский
Dion. Halic. — Дионисий Галикарнасский
Fest. — Фест
Flav. — Иосиф Флавий
Front. Ad M. Caes. — Фронтон «К М. [Аврелию] Цезарю»
Gell. — Геллий Авл
Hieronym. — Иероним
Hor. — Гораций
A. poet. — Искусство поэзии («Ars poetica»)
Carm. — «Песни» (Carmina)
Epod. — «Эподы»
Sat. — «Сатиры»
Isid. Orig. — Исидор «Начала»
Iuv. — Ювенал
Lactant. — Лактанций
Liv. — Ливий
Luc. Somn. — Лукиан. «Сновидение, или Жизнь Лукиана»
Macr. Sat. — Макробий. «Сатурналии»
Mart. Epigr. — Марциал. «Эпиграммы»
Min. Fel. Oct. — Минуций Феликс. «Октавий»
Mon. Ancyr. — «Анкирский памятник» («Monumentum Ancyranum»)
Nep. Att. — Непот. «Аттик»
Ov. — Овидий
Am. — «Любовные элегии» («Amores»)
A. a. — «Наука любви» («Ars amandi»)
Ex. Pont. — «Послания с Понта»
Fast. — «Фасты» («Календарь»)
Met. — «Метаморфозы» («Превращения»)
Trist. — «Скорбные элегии» («Tristia»)
Rem. amor. — «Средства от любви» («Remedia amoris»)
Paul. Sent. rec. — Павел Диакон. («Собрание бесед»)
Pers. — Персий Флакк
Petr. — Петроний
Pl. Epist. — Плиний Младший. «Письма»
Plot. — Плотий
Plaut — Плавт
Capt. — «Пленники» («Captivi»)
Casina — «Касина»
Cucrulio — «Хлебный червяк»
Menaech. — «Близнецы» («Menaechmi»)
Merc. — «Купец» («Mercator»)
Miles glorios. — «Хвастун»
Pseud. — «Мошенник» («Pseudolus»)
Rud. — «Канат» («Rudens»)
Plut. — Плутарх
Aem. — Эмилий Павел
Brut. — Брут
Camill. — Камилл
Cato mai — Катон
Crass. — Красс
Lucul — Лукул
Mar. — Марий
Quaest. conv. — Застольные вопросы
Pomp. — Помпей
Popl. — Попликола
Sulla — Сулла
Polyb. — Полибий
Porphyr. — Порфирий
Ad Hor. epod. — Комментарий к Горациевым «Эподам»
Procop. De bello Vand. — Прокопий. «О вандальской войне»
Prop. — Проперций
Ps Verg. Moretum — Псевдо-Вергилий «Завтрак»
Quint. — Квинтилиан
Sall. Cat. — Саллюстий. «Заговор Катилины» («Coniuratio Catilinae»)
Script. Hist. Aug. — История Августов
Hadr. — Адриан П. Элий (76-138 гг.), римский император с 117 г.
Alex. Sev. — Александр Север (208 — убит 235 гг.), римский император с 222 г.
Marc. Aurel. — Марк Аврелий (121–180 гг.), римский император с 161 г.
Sen. — Сенека (С. С. — Старший; С. М. — Младший)
Ad Helv. — «(Утешение) К Гельвии»
Ad Marc. — «(Утешение) К Марцию»
Controv. — «Контроверсии» С. С.
Consol. ad. Polyb. — «Утешение к Полибию»
De ben(ef). — «О благодеяниях»
De brev. vitae. — «О краткости жизни»
De clem. — «О милосердии»
De const. sapient. — «О стойкости мудреца»
De ira. — «О гневе»
De tranq. animi. — «О спокойствии души»
De vita beata. — «О счастливой жизни»
Epist. — «Письма на моральные темы» («Epistulae morales» С. М.)
Nat. quast. — «Естественнонаучные вопросы» («Naturales quaestiones» С. М.)
Suas. — «Убеждения» («Suasoriae» С. С.)
Serv. — Сервий
Ad Aen. — «Комментарий к Энеиде Вергилия»
Ad Verg. eel. — «Комментарий к Эклогам Вергилия»
Stat. Silvae — Стаций. «Леса»
Str. — Страбон
Suet. — Гай Светоний Транквилл
Aug. — Август
Caes. — Цезарь
Calig. — Калигула
Claud. — Клавдий
De retor. — «О риторике»
Domit. — Домициан
Galb. — Гальба
Gramm. — «Грамматика»
Iul. — Юлий
Nero. — Нерон
Otho. — Отон
Tib. — Тиберий
Vesp. — Веспасиан
Suida. — Свида «Лексикон»
Tac. — Тацит
Agric. — «Жизнь и характер Юлия Агриколы»
Ann. — «Анналы» («Annales»)
Dial. — «Диалог об ораторах» («Dialogus de oratoribus»)
Hist. — «История» («Historiae»)
Ter. — Теренций
Adel. — «Братья» («Adelphoe»)
Andria — «Девушка с Андроса»
Heaut. — «Самоистязатель» («Heautontimorumenos»)
Phorm. — «Формион» («Phormio»)
Prolog — «Пролог»
Tert. De pall. — Тертуллиан. «О плаще»
Tib(ull) — Тибулл
Val. Max. — Валерий Максим
Varr. — Варрон
Men. — Менипповы сатиры
Vell. — Веллей Патеркул
Verg. — Вергилий
Aen. — «Энеида»
Geogr. — «Георгики»
Zonaras — Зонара
Примечания
1
Страбон считал такими преимуществами близость судоходных рек и обилие строительного материала (235); Цицерон — близость к морю и в то же время некоторую удаленность от морского берега (de rep. ii. 3. 6–7); Тит Ливий — «судоходную реку, по которой можно подвозить плоды земные из глубины страны и товары с моря; море достаточно близкое, чтобы служить нам, и далекое настолько, чтобы не грозить нападением чужеземного флота; срединное место в Италии» (v. 54. 4); экономическое значение Тибра выдвигает и Дионисий Галикарнасский (ant. rom. iv. 44).
(обратно)2
Холмы эти, расположенные амфитеатром на левом берегу Тибра, полукружием охватывают Палатин; вот их названия и высота:
Капитолий, между двумя вершинами которого, собственно Капитолием (высота 46 м) и Кремлем (Arx, высота 49.2 м), находится впадина (Asylum, высота 36.5 м, теперь piazza del Campidoglio);
Квиринал (высота 61 м), к которому примыкает Виминал (высота 56 м);
Эсквилин с его отрогами — Циспием (высота 54 м) и Оппием (высота 53 м);
Целий, распадающийся на две высотки — собственно Целий и «маленький Целий» (Celiolus);
Авентин — Большой (высота 46 м) и Малый (высота 43 м), разделенные ложбиной;
Палатин с двумя вершинами — Гермал (высота 51 м), где находятся сады Фарнезе, и Палатий (высота 51.2 м).
К этим холмам надо прибавить на правом берегу Тибра Яникул (высота 85 м) и к северу от него Ватикан (Ватиканские горы, высота 146 м).
Между Палатином и Эсквилином лежит высокая скалистая площадка — Велия. Между этими холмами находятся ложбины, представлявшие собой в древности настоящие болота: Велабр и Коровий рынок (forum Boarium) — между Капитолием и Палатином; Форум — между Палатином, Капитолием и Квириналом, Аргилет и Субура — под Квириналом, Виминалом и Эсквилином; Аппиева дорога — между Целием и Авентином; Большой Цирк (долина Мурции) — между Палатином и Авентином.
(обратно)3
Тит Ливий пишет (v. 55. 2–5): «Город начал строиться как попало… строили где кто хотел… спешка заставила забыть о прокладке правильных улиц… Рим похож на город, захваченный в таком виде, а не выстроенный по плану».
(обратно)4
Квиринал в первый век империи несомненно, а вероятно уже в конце республики, стал излюбленным местом, где селились люди богатые и знатные. Здесь находился Тамфилиев дом, перешедший к Аттику по наследству от дяди; «прелесть его заключалась не в постройке: ее придавал парк» («лес» — silva, — nep. att. 13. 2); здесь жил Т. Флавий Сабин, брат императора Веспасиана, и у самого Веспасиана тут на улице Гранатового Дерева был собственный дом, превращенный впоследствии в храм Флавиева рода. Среди видных обитателей Квиринала были: Нарцисс, отпущенник Клавдия, который пользовался огромным влиянием и силой, Секст Эруций Клар, консул 146 г. н. э., «поклонник старинных нравов и старых писателей» Юлий Авит, отец императора Элагабала, и Альфений Цейоний Юлианий Камений, видный противник христианства, обвиненный в занятиях магией.
На Эсквилине, в западном конце Оппия, который назывался Каринами, находился дом Помпея, который после его смерти перешел к Антонию (carina — «киль»; Сервий говорит, — ad Aen. VIII. 361, — что название это было дано потому, что некоторые здания около храма Матери-Земли напоминали корабельные кили). Тут же по соседству с этим храмом, одним из древнейших храмов Рима, в котором Варрон поместил действие первой книги своего «Сельского хозяйства», жил брат Цицерона, Квинт. На Эсквилине жил и Плиний Младший (epist. III. 21. 5; Mart. X. 19. 10).
Мы не знаем, как был населен Целий во времена республики. Что там были многоэтажные дома, это засвидетельствовано рассказом Цицерона о мошеннической проделке Клавдия Центумала, от которого авгуры потребовали, чтобы он снес часть своей инсулы, так как она по своей высоте мешала им наблюдать за птицами (de off. III. 16. 66). В императорское время — это тихое место, где мало движения и почти нет торговли; так же как Квиринал, это аристократический район. Здесь жил Мамурра, адъютант Цезаря в Галлии, первый в Риме облицевавший свой дом мрамором. У него, первого в городе, «не было в доме ни одной колонны, которая не была бы целиком из мрамора, каристского или привезенного из Луны» (Pl. XXXVI. 48). Здесь находился «прекрасный дворец Латеранов» (Iuv. 10. 17), конфискованный Нероном, так как хозяин его, Плавтий Латеран, принимал участие в заговоре Пизона и был казнен. Септимий Север вернул его своему другу Т. Секстию Латерану, консулу 197 г. Марк Аврелий провел детство на Целии в доме своего деда Анния Вера; на Целии жили Вигеллий, друг Сенеки, Оппелий Макрин, префект претория, организовавший убийство Каракаллы (217 г.) и взошедший на императорский престол, знаменитый Симмах, страстный защитник языческой религии.
Авентин в республиканское время был местом, где жил преимущественно небогатый и трудовой люд. С империей все меняется: аристократия, вытесненная с Палатина, перебирается, между прочим, и на Авентин. Одно звонкое имя следует здесь за другим: здесь живут Лициний Сура, друг и земляк Траяна; Корнифиция, младшая сестра Марка Аврелия; Галерия Фундана, вдова Вителлия; Корнелий Репентин, префект претория при Антонине Пие; Фабий Пилон, близкий друг Септимия Севера; Альбина и ее дочь Марцелла, знатнейшие женщины Рима, корреспондентки Иеронима, ревностные христианки, превратившие свой дворец в монастырь. На Авентине, в бытность свою частными людьми, жили и Траян, и Адриан: еще в IV в. показывали их дома.
Палатин при республике был излюбленным местом сенатской аристократии: здесь жили Цицерон, Гортензий, М. Целий, друг и ученик Цицерона, Катилина, Марк и Луций Крассы. При империи он стал весь целиком собственностью императорского дома.
(обратно)5
Храм этот был построен Антонином Пием в западном конце Священной Дороги, прямо против входа на Веспасианов форум Мира, в память его обожествленной жены Фаустины (141 г.).
(обратно)6
Дом этот находился у подножия Палатина с южной стороны Священной Дороги, восточнее храма Фаустины. Арка Тита стояла в самом начале Священной Дороги.
(обратно)7
На Священной Дороге торговали (и, по всей вероятности, имели тут же свои мастерские): М. Цецилий Юкунд, ювелир (cil. vi. 9207); отпущенник Л. Фурия, Диомед, чеканщик (9221); граверы Фавст и Фортунат Децимии, имевшие отпущенников и отпущенниц (9239); литейщики Селлий Онесим (9418) и «отпущенник Титир» (9419); ювелир, работающий с драгоценными камнями (margaritarius), отпущенник Л. Стация, Эрот (9548); отпущенник Септиция Александр, цветочник, изготовлявший венки (9283). Одна надпись столь необычна по своему содержанию, что ее стоит привести целиком: «Аталий Серран Евод, отпущенник Г. Аталия Серрана, маргаритарий со Священной Дороги. Путник, остановись и посмотри на этот холм слева: там находится прах («кости») человека доброго, любящего, милосердного, честного и бедного» (9545).
(обратно)8
Это объяснение дает и Варрон, но приводит и другое — место, к сожалению, испорченное (1. 1. v. 57): ясно только, что имя это, сходное со своим, дал ей кто-то, кто «сюда пришел и был здесь похоронен». Сервий (ad aen viii. 345) выводил название этой улицы от имени сенатора Кассия Аргилла, который жил здесь; он был исключен из сената за свое предложение заключить после битвы при Каннах мир с Ганнибалом.
(обратно)9
Анф, отпущенник Марции, продавал здесь шерстяные ткани (cil. vi. 9491), Донат торговал полотном (9526); судя по размерам плиты, которую соорудил «себе и всем своим» здешний кузнец (имя обломано), дела его шли неплохо (9399). Отпущенник Гавий Прим. «с Субуры» был специалистом по шитью крепид-туфель, которые можно было надевать, как узбекские калоши, безразлично на какую ногу (9284).
(обратно)10
Римские антиквары объясняли это название иначе: по одной версии, здесь поселили этрусков, которые после поражения Порсены под Арицией бежали в Рим и были милостиво приняты победителями (начало vi в. до н. э., — liv. ii. 14. 9; fest. 486); по другой — здесь обосновались те этруски, которые пришли римлянам на помощь против Тита Тация (var. 1. 1. v. 46; prop. iv. 2. 79; serv. ad aen. v. 560).
(обратно)11
Домициан для своего дворца засыпал седловину между Гермалом и Палатием; насыпь на Эсквилине, где Меценат разбил свои сады, была высотой 7.09 м; Траян для постройки своего форума срезал целый угол Квиринала. Уровень поверхности Рима эпохи Цезарей на 11 м ниже современного.
(обратно)12
В современном Риме на их месте тоже стоят лестницы: на месте scalae gemoniae — лестница della via s. pietro in carcere, на месте gradus monetae — лестница, которая ведет к церкви s. maria in ara coeli. На ступени Гемоний часто бросали, оставляя их там на некоторое время, тела казненных. При империи это стало почти обычаем. Название «Гемоний» естественно было связать с gemere — «стенать», но это неправильно: оно произведено от собственного имени «Гемоний», но почему, неизвестно (см.: w. schulze. zur geschichte des lateinischen eigennamen. berlin, 1904, s. v.).
(обратно)13
Название это не объяснено и до сих пор. Обычное выведение слова moneta от moneo, которое имеется уже у Цицерона (de divin. i. 45. 101), неудовлетворительно. Свида говорит (s. v. μονητα), что римляне, нуждавшиеся в деньгах во время войны с Тарентом, получили их, послушавшись совета Юноны; в благодарность они устроили во дворе ее храма монетный двор. Он находился там, вероятно, с 269 г., когда в Риме начали чеканить серебряную монету, и назывался moneta или ad monetam. Рассказ Свиды — обычная этиологическая легенда.
(обратно)14
Как (cacus) — великан, разбойник и убийца. Убит Гераклом.
(обратно)15
Вот для сравнения ширина улиц в других городах: Приена — от 3.2 до 4.4 м; Магнесия на Меандре — от 4.5 до 5 м; Мантинея — 4.5 м; Селинунт — 5.5 м. Улицы такой ширины, как 7.35 м в Приене, 8.2 м в Магнесии, 10 м в Селинунте и 19.85 м в Александрии, представляют собой совершенное исключение В Помпеях ширина улиц от 2.99 до 12.08 м.
(обратно)16
В i-ii вв. это запрещение было распространено на все города Италии. Клавдий эдиктом запретил проезжать через италийские города в повозках (suet. claud. 25. 2); Марь Аврелий подтвердил это запрещение (hist. aug. marc. aurel. 23. 8).
(обратно)17
rex sacrorum — специальный жрец Януса, стоявший выше всех остальных жрецов; фламины — жрецы отдельных божеств: был фламин Марса, Юпитера и т. д.
(обратно)18
Некий человек, разыгрывавший из себя богача, а на самом деле бедняк, в один прекрасный день встретил на улице чужестранцев, которых он когда-то во время своего путешествия, ведя себя с обычной хвастливостью, пригласил к себе в гости. Он смутился, но «не изменил своему обычному пороку. «Как хорошо, что вы приехали! все-таки вы лучше бы сделали, если бы прямо направились ко мне домой!» — «Мы бы так и сделали, знай мы, где ты живешь!» — «Любой показал бы вам. Ступайте со мной»». Он ведет их к дому, где в этот день должно было собраться большое общество; он знаком с хозяином и свободно входит вместе со своими знакомыми. Сказав им, что он тут живет, он приглашает их прийти к 10 часам. Те являются, узнают, кто действительно хозяин дома, и в полном смущении возвращаются в гостиницу. На следующий день, встретив своего знакомого, они рассказывают ему, что произошло, и осыпают его упреками. «Вас обмануло сходство, и вы ошиблись переулком; я, невзирая на свое нездоровье, ждал вас до глубокой ночи».
(обратно)19
Это Юлий Марциал, с которым поэт был связан тесной и многолетней дружбой.
(обратно)20
Для топографии Рима драгоценным материалом оказываются ошейники, которые хозяева надевали на рабов и собак. Надписи на них обычно стандартны: 1) имя хозяина, 2) его адрес, 3) редко — имя раба и 4) обычная формула: «Держи меня, потому что я убежал, и приведи обратно». Хозяин, дороживший своей собственностью, конечно, старался дать адрес как можно точнее: «v район, на площади Макария»; «На взвозе Триария»; «на Авентине возле Дециевых терм»; «в xii районе, возле бани Скрибаниола»; «возле храма Флоры по соседству с домом, где собирается коллегия цирюльников». Нас эти адреса поражают своей неточностью, но при маленьких размерах римских кварталов указания на место, в этом квартале всем известного, было достаточно. При любви южан к уличной жизни и при римской общительности можно не сомневаться, что ряд людей сразу же указывал, где «возле Дециевых терм» живет такой-то. Лица, занимавшие высокий пост или находившиеся большей частью в таком месте, которое все знали, обходились даже без таких, «куцых», на наш взгляд, указаний. Нечего было сообщать, куда отвести Минервина, раба Италика, тессерария xii «городской когорты»: каждый мальчишка знал, где она стоит. «Я Мирсий из парка Клодия Гермогениана, префекта города» — такой надписи на бронзовой пластинке было совершенно достаточно, чтобы сбежавший сторожевой пес Мирсий был доставлен хозяину.
(обратно)21
Богиню эту отожествляли с Семелой, матерью Вакха. Ее подлинный, италийский облик был, видимо, забыт уже в начале ii в. до н. э.
(обратно)22
«Немногие знают теперь даже ее имя, — писал Варрон, — а в старину справляли ежегодно ей праздник, и был у нее свой жрец» (1. 1. vi. 19).
(обратно)23
Место, куда попала молния, считалось священным; его огораживали, и никто не смел на него ступать.
(обратно)24
В этом систематическом собирании большой земельной площади, ценность которой повышали еще роскошные и многочисленные строения — непременная принадлежность каждого парка, прихоть развратных императриц и жадность самих императоров играют отнюдь не главную роль. Здесь действовал в первую очередь трезвый и умный расчет: императору необходимы средства, чтобы обеспечить себе привязанность народа и армии. Конфискация «садов» умножает, во-первых, его личное состояние, лишая в то же время старые аристократические семьи их прежнего могущества, а во-вторых, эти удаленные от центра рощи, обнесенные высокими стенами и находившиеся в руках людей, которым нельзя было доверять, внушали страх и подозрения. Асконий в комментарии к речи Цицерона за Милона пишет, что Помпей, боясь Милона или делая вид, что его боится, жил не в городском доме, а в своем парке, в той части его, которая была на холмах, окаймляющих Широкую Дорогу, где дежурил «большой отряд солдат». Сторонники Вителлия целый день продержались против регулярных войск в Саллюстиевых садах, забрасывая оттуда солдат камнями и дротиками (tac. hist. iii. 82).
Уже одна забота о личной безопасности подсказывала императорам необходимость отобрать эти возможные очаги восстаний и заговоров.
(обратно)25
Больших колонн в Риме было две: упомянутая уже колонна Траяна и колонна Марка Аврелия, поставленная на западной стороне Широкой Дороги против Поля Агриппы между 176 и 193 гг. в память побед, одержанных императором над маркоманами и сарматами в 172–175 гг. Ее называли «сотенной» (centenaria) за ее высоту (100 римских футов — 29.77 м) и «улиткой» (cochlis), потому что внутри ее шла витая лестница. Колонна эта представляет прямое подражание колонне Траяна; она той же высоты и сложена из 26 барабанов каррарского мрамора. На рельефах, идущих спиралью по колонне, изображены сцены упомянутой войны, но по исполнению они хуже чем на колонне Траяна.
(обратно)26
Арка Септимия Севера (высота ее 23 м, ширина 25 м и глубина 11.85 м) была поставлена в 203 г. н. э. в честь императора и его сыновей, Каракаллы и Геты, в северо-западном углу Форума (после убийства Геты братом имя его было стесано). Она трехпролетная, облицована также пентиликонским мрамором. Рельефы над боковыми арками рассказывают о войнах с парфянами, арабами и народами Адиабены. Арка Константина была поставлена в 312 г. в память победы Константина над Максенцием (высота ее 21 м, ширина 25.7 м, глубина 7.4 м). Она очень хороша по своим пропорциям и равновесию архитектурных мотивов, а теплый колорит желтоватого мрамора делает ее еще живописнее и монументальнее. Но она перегружена рельефами, которые взяты с памятников эпохи Траяна и Марка Аврелия, и поэтому не представляют собой единого целого. Статуи связанных варваров над колоннами взяты, несомненно, с форума Траяна. Со стены, окружавшей этот форум, сняли большие мраморные плиты с изображением сцен из войны с даками и только голову Траяна заменили головой Константина. Круглые медальоны с изображениями охоты на льва, дикого кабана и жертвы Аполлону относятся ко времени Адриана. «Константиновскими» на арке будут только рельефы на базах колонн, где изображены солдаты, ведущие пленных, и фриз под медальонами: император, сидя в центре на возвышении, раздает подарки (congiaria) римскому народу.
(обратно)27
Они сохранились только как четыре городских трибы: Субурана, Палатина, Эсквилина и Коллина.
(обратно)28
Вот эти районы:
I — долина между Целием и Палатином, между Целием и Авентином;
II — Целий;
III–V — Эсквилин, Аргилет и Субура;
VI — Квиринал и Виминал;
VII и IX — Марсово Поле;
VIII — Капитолий и Форум;
X — Палатин;
XI — Велабр, Коровий рынок, долина Мурции;
XII–XIII — Авентин;
XIV — правый берег Тибра.
Кроме этих официальных названий, были еще и другие, утвердившиеся в быту (появились они после Августа). Регионарии IV в. (своего рода официальный путеводитель по городу) дают эти названия: I — porta Capena (Капенские ворота), II–Caelimontium (гора Целий), III–Isis et Serapis (Изида и Серапис), IV — templum Paris (храм Мира), V — Esquiliae (Эсквилин), VI — Alta Semita (Высокая Тропа), VII–Via Lata (Широкая Дорога), VIII — Forum (Форум), IX — circus Flaminius (цирк Фламиния), X — Palatium (Палатин), XI–Circus Maximus (Большой Цирк), XII — Piscina Publica (Общественный Водоем), XIII — Aventinus (Авентин), XIV — trans Tiberim («за Тибром»).
Названия районов II, V, X, XIII и XIV — обозначения чисто географические; VI и VII названы по главным улицам; VIII — по Форуму, название вполне законное и по топографическому (центральному) положению Форума в районе, и по его исторической значимости. Шесть остальных районов именуются по разным сооружениям и зданиям. Через Капенские ворота (I район) шла Аппиева дорога, «царица длинных дорог», самая старая и знаменитая, и в Капенских воротах всегда было большое оживление. Название IV района по храму Мира вполне понятно: храм этот, как мы уже говорили, считался одним из чудес архитектуры; Большой Цирк естественно дал свое имя XI району. Непонятно название III района. Храм Изиды и Сераписа стоял на самой его окраине и отнюдь не принадлежал к числу особо знаменитых зданий. В этом районе находились и Колизей, и термы Тита, и портик Ливии. Почему этим действительно знаменитым сооружениям предпочли скромный храм? Было ли это сделано приверженцами египетских культов? Точно так же и старое название Марсова Поля подошло бы к IX району больше, чем «цирк Фламиния», хотя он и считался замечательным сооружением. Совершенно непонятно название XII района. «Имя «Общественный Водоем» существует и поныне, хотя самого водоема и не существует», — писал Фест (Fest. 232).
Судя по данным от IV в. н. э., районы по своей величине были очень неравномерны:
I — 132 га
II — 67 га
III — 58 га
IV — 70 га
V — 213 га
VI — 225 га
VII — 145 га
VIII — 26 га
IX — 201 га
X — 24 га
XI — 36 га
XII — 74 га
XIII — 112 га
XIV — 400 га
(обратно)29
Неравномерно распределены были и кварталы:
I — 10 кварталов
II — 7 кварталов
III — 12 кварталов
IV — 8 кварталов
V — 15 кварталов
VI — 17 кварталов
VII — 15 кварталов
VIII — 34 квартала
IX — 35 кварталов
X — 20 кварталов
XI — 21 квартал
XII — 17 кварталов
XIII — 18 кварталов
XIV — 78 кварталов
В V районе, величина которого равнялась 213 га, и в VII (145 га) кварталов было одинаковое число, а в маленьком VIII районе (26 га) их оказалось 34.
(обратно)30
Совет этот оказался учреждением весьма жизненным. Он просуществовал до конца империи с той только разницей, что число кураторов в нем было удвоено: по два на район.
(обратно)31
Число это, правда, менялось: при Клавдии городских когорт было пять, при Вителлии — четыре, при Антонине — вновь пять, но одна — вне Рима. После Каракаллы восстанавливается прежнее число — три, которое остается и позже.
(обратно)32
Префект города должен был «обуздывать» не только рабов: рабы могли обращаться к нему с жалобами на своих хозяев, если те «свирепы, жестоки, мучат их голодом, принуждали или принуждают к разврату» (dig. i. 12. 1, § 1 и 8; i. 6. 2). Он защищал женщин, которых заставляли торговать собой; заставлял господина освобождать раба, выкупившегося за свои деньги, если господин откладывал освобождение или не хотел его дать.
(обратно)33
Вот таблица жалованья, которое получали легионер, преторианец и солдат городских когорт («полицейский») в динариях.
Легионер Преторианец Солдат
городских
когорт
При Августе 225 1500 250
750 275
При Домициане 300 1000 500
При Коммоде 375 1250 625
При Севере 500 1700 850
При Каракалле 750 2500 1250
(обратно)34
Императоры очень скоро начали относиться к преторианским когортам с недоверием. Они создают личную охрану, состоящую из германцев. Такой отряд под названием equites singulares или protectores стоял в 69 г. на Марсовом Поле. Гальба распустил его, но при Веспасиане он появляется вновь; в состав его входят всадники из вспомогательной конницы. Предводительствует ими трибун; на Целии у них две казармы — castra priora и castra nova severiana. От обеих сохранились многочисленные остатки, которые и позволяют в точности определить местоположение этих казарм. Первая находилась к северо-востоку от нынешней базилики св. Иоанна Латеранского: это большое здание, напоминающее по форме Преторианский лагерь, но меньших размеров. Уцелели стены, вдоль которых стояли мраморные алтари и ряд пьедесталов с надписями в честь императоров. castra nova были выстроены Септимием Севером: он увеличил римский гарнизон, и для него потребовалось дополнительное помещение. Новая казарма была построена на том самом месте, где сейчас стоит церковь св. Иоанна Латеранского. Здесь нашли комнаты, выходившие в портик, и базы от двух статуй в честь Септимия Севера.
(обратно)35
Исключения очень редки: при Веспасиане префектами претория было двое членов императорской семьи — сенатор Аррецин Клемент, сестра которого была замужем за Титом, и сам Тит. Тигеллина, человека «низкого происхождения, подлого в отрочестве, бесстыдного в старости» (tac. hist. i. 72), Нерон назначил префектом претория, так как его умение объезжать лошадей для цирковых состязаний расположило к нему императора. При Домициане место префекта занимал Криспин, темная личность, родом из Египта, торговавший у себя на родине дешевой нильской рыбешкой (iuv. 4. 32–34). Коммод поставил на это место М. Аврелия Клеандра, раба, которого Марк Аврелий освободил и который был у Коммода, по современной терминологии, «лакеем» (a cubiculo). Три последних назначения объясняются только произволом императоров, отнюдь не принадлежавших к числу разумных и добропорядочных правителей. Со времени Александра Севера префект претория в силу одного этого звания входит в число сенаторов, т. е. в ряды высшего сословия в государстве.
(обратно)36
Первоначально это был конвой, сопровождавший обозы с хлебом. Каким образом и почему возложили на них «жандармскую службу»? Они являются смотрителями тюрем, надзирателями в рудниках; если в легионах на них и лежит обязанность заботиться о солдатском продовольствии, то она соединяется с другой — следить за солдатами и выслеживать недовольных и подозрительных людей. Адриан «выведывал через фрументариев о всем, что делалось втайне» (hist. aug. hadr. 11. 4). Со времени Септимия Севера они стояли на Целии в особой казарме (castra peregrina — «чужеземный лагерь»). Название это объясняется тем, что фрументарии набирались из разных провинциальных легионов, которые состояли из уроженцев провинции. Для римлян они были иностранцами, и городское население так их и называло. Это название перешло и в официальную терминологию.
(обратно)37
В республиканском Риме было две тюрьмы. Одна находилась у подножия Капитолия, между храмом Согласия и курией. Подземная часть ее называлась tullianum; Варрон (1. 1. v. 51) и Фест (490) приписывали ее устройство Сервию Туллию; по одной теории, это была первоначально купольная могила, вроде микенских, по другой — место это служило водохранилищем (tullianus от tullus — «источник», — небольшой ручеек и сейчас бежит по полу этого подземелья). Первоначально единственным входом в нее было отверстие в потолке; диаметр тюрьмы около 7 м; «это подземелье глубиной почти в 12 футов, кругом идут крепкие стены, покрытые каменным сводом: грязное, темное, зловонное, страшного вида» (sall. cat. 55. 4). Здесь были удушены Югурта, Верцингеторикс и пятеро ближайших сподвижников Катилины. Над этим подземельем находилась комната, имевшая форму трапеции. Второй тюрьмой были каменоломни на склоне Капитолия. Она называлась lautumiae. Это название (от греческого λατομια, — fest. 104) каменоломен в Сиракузах, которые служили местом заключения. В императорском Риме этих тюрем оказалось мало; Ювенал вздыхал о счастливых временах, «когда предки наших прапрадедов видели Рим, которому было достаточно одной тюрьмы» (3. 312–314). Недалеко от Священной Дороги найдены были, по-видимому, развалины новой тюрьмы: длинный, узкий коридор, на который выходит ряд крохотных каморок. Кроме этих тюрем, арестованных держали еще и в казармах: преторианской, у пожарников и преимущественно в казарме фрументариев.
Тюрьмы в республиканском Риме находились в ведении triumviri capitales. В начале II в. н. э. они продолжают надзирать за старыми тюрьмами времен республики, но все остальные подведомственны префекту претория. Непосредственным распорядителем тюрьмы является смотритель (commenta-riensis a custodiis), подчиненный префекту претория. Штат смотрителя состоит из писцов — они составляют списки арестованных — и сторожей, которые, равно как и смотритель, отвечают за побег арестованных.
(обратно)38
Вот как они были размещены:
I когорта ведала VII и IX районами
II когорта ведала III и V районами
III когорта ведала IV и VI районами
IV когорта ведала XI и XIII районами
V когорта ведала I и II районами
VI когорта ведала VIII и X районами
VII когорта ведала XI и XIV районами
(обратно)39
Ручная помпа (antlia, или machina ctesibii), изобретенная Ктесибием (замечательный механик, живший в Александрии во ii в. до н. э.), подверглась впоследствии значительным изменениям. Витрувий (время Августа) и Герон (150–120 гг. до н. э.) называют ее «сифоном» и подробно описывают, причем Витрувию знакомо устройство помпы более совершенное. Во времена Герона «сифоном» уже пользовались для борьбы с пожарами. Плиний Младший, наместник Вифинии при Траяне, с возмущением пишет, что в Никомедии пожар произвел страшное опустошение, так как в городе не оказалось «ни одного сифона, ни одного ведра» (pl. epist. x. 33. 1–2). Возможно, что в Риме «сифоном» стали пользоваться сразу же по учреждении пожарной команды. Остатки этих «сифонов» найдены были и в Риме, и в остальной Италии, и в отдаленных частях империи: в Диводуруме (Метц) и в Сильчестере (Англия). Особенно интересен «сифон» из Больсены, соответствующий описанию Витрувия (x. 7); «сифон» из Чивита Веккия сконструирован в точности по Герону: именно о нем он говорил, что это орудие «для борьбы с огнем».
Как наполнялись эти насосы водой? Может быть, из ведер, которые из рук в руки передавала цепочка пожарных, но, возможно, что и с помощью труб. Кроме свинцовых и глиняных водопроводных труб, римляне знали и деревянные: «в соснах, пиниях и ольхах выдалбливают середину, чтобы пускать по ним воду» (Pl. XVI. 224); употребление кожаных мехов для вина и оливкового масла легко могло навести на мысль о кожаных трубах. Отдельные рукава, соединенные между собой металлическими скрепами, легкие и удобопереносимые, могли образовать временный «водопровод» для подачи воды в помпы.
(обратно)40
Причина, вызвавшая назначение помощника префекту «бодрствующих», заключалась не только в том, что дел у этого последнего было очень много, но и в необходимости поставить возле него человека юридически образованного: юрисдикции префекта пожарных подлежал ряд случаев из области уголовной и гражданской, а старый солдат не всегда разбирался в тонкостях права. Надгробная надпись, которую сыновья велели выбить на памятнике их отца, Лекания Новатиллиана, субпрефекта пожарных, выразительно подчеркивает его осведомленность в юриспруденции (cil. vi. 1621). Конечно, если префектом оказывался юрист (таким был Модестин, префект пожарных в первую половину iii в.), то в помощники ему назначали военного «кадровика», обычно примипила, для которого сразу стать субпрефектом пожарных было головокружительным повышением.
(обратно)41
Люди, виновные в этих преступлениях, назывались странным именем дарданариев. Турнеб, ученый филолог xvi в., производил его от имени Дардана, знаменитого волшебника, который, по народным представлениям, мог своими чарами уничтожить зерно в амбарах и отвести глаза покупателю так что тот не видел, какой мерой отвешивают ему хлеб. Дарданариев наказывали штрафом, иногда запрещали торговать, часто высылали, а если это были люди происхождения незнатного, то приговаривали их к общественным работам.
(обратно)42
Со времени Септимия Севера раздача хлеба происходила не в портике Минуция, а при хлебных складах, главным образом при складах на берегу Тибра под Авентином, между которыми по трибам распределены были те, кто имел право на получение хлеба. Нововведение это стало, вероятно, в связи с ежедневными раздачами оливкового масла, которые ввел Север: портик Минуция был, видимо, для этих новых раздач неудобен и тесен. В iv в. вместо зерна раздается печеный хлеб, и раздача происходит по кварталам с возвышения, которое называется gradus, почему и этот даровой хлеб получил название panis gradilis. На этих возвышениях стояли бронзовые доски и на них были вырезаны имена лиц, которые получали хлеб именно с этого помоста. Хлеб этот выпекался в пекарнях, обслуживавших определенный квартал. По свидетельству регионариев, таких пекарен в iv в. в Риме было 254.
(обратно)43
Товар был самый разнообразный и привозили его чуть ли не со всех концов света: шелк — из Китая; черепаха, драгоценные камни, пряности, ароматы (ладан и мирра), кораллы — из Индии и Арачий; янтарь — из Германии; пурпурная краска и губки — с берегов Океана; слоновая кость — с верховьев Нила; папирус — из Египта; олово, свинец, железо и серебро — из Испании, Британии и Галлии; драгоценное дерево — из Мавритании; мрамор — из Нумидии; оливковое масло — из Испании; вина — из Сицилии, Малой Азии и с островов Эгейского моря.
(обратно)44
На одной из фресок в катакомбах Домитиллы изображены суда, приставшие к берегу у дебаркадера; с них на берег перекинуты сходни и по ним взад и вперед снуют «мешочники» с грузом.
(обратно)45
«Водяная команда» занималась только текущей работой и мелким ремонтом. Большие работы брались обычно подрядчиками, которые получали средства на них из государственной или императорской казны. Какое количество рабочих нужно было для производства крупных работ, можно видеть на следующем примере: когда около 745 г. Константин iv решил отремонтировать один разрушенный водопровод, ему понадобилось 9600 рабочих.
(обратно)46
Вот количество воды, даваемой разными водопроводами:
Аппиев — 73 000 м3
Anio Vetus — 175 920 м3
Марциев — 187 600 м3
«Тепловатый» — 17 800 м3
Юлиев — 48 240 м3
«Девы» — 100 160 м3
Альсиетинский — 15 680 м3
Клавдиев — 184 280 м3
Anio Novus — 189 520 м3
А вот распределение водопроводов между районами:
I район обслуживают Anio Vetus, Марциев, Клавдиев, Anio Novus;
II — Аппиев, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
III — Anio Vetus, Марциев, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
IV — Anio Vetus, Марциев, Тепловатый, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
V — Anio Vetus, Марциев, Тепловатый, Юлиев, Клавдиев;
VI — Anio Vetus, Марциев, Тепловатый, Юлиев, Клавдиев;
VII — Anio Vetus, Марциев, Тепловатый, Девы, Юлиев, Клавдиев;
VIII — Аппиев, Anio Vetus, Марциев, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
IX — Аппиев, Anio Vetus, Марциев, Девы, Клавдиев, Anio Novus;
X — Марциев, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
XI — Аппиев, Клавдиев, Anio Novus;
XII — Аппиев, Юлиев, Клавдиев, Anio Novus;
XIII — Аппиев, Клавдиев, Anio Novus;
XIV — Аппиев, Anio Vetus, Марциев, Девы, Клавдиев, Anio Novus.
(обратно)47
Часовенки эти (в конце i в. н. э. их было 265) были разного вида: маленький храмик с фронтоном, просто ниша в стене, открытый алтарь, обведенный загородкой. Стенки алтаря украшены рельефами: бородатый мужчина, облаченный в тогу, совершает возлияния — это гений императора. По сторонам его стоят двое кудрявых юношей в легкой позе танца, с чашей в одной и с ритоном в другой руке. Это Лары. Их статуэтки стоят в нише или в часовне-храмике. Иногда к ним присоединяются статуэтки и других божеств.
(обратно)48
Происхождение италийского особняка и его планировка были предметом живейшего обсуждения; гипотезы по этому поводу были разные. Их можно разбить на две группы: одни рассматривают особняк (domus) как нечто органически единое, другие — как механическое соединение разнородных и отдельных частей. Каррингтон высказал предположение, что италийский особняк типа «дома с атрием» образовался из отдельных хижин, группировавшихся вокруг одного двора, который потом и превратился в атрий (antiquity. № 1933. 7. С. 152 сл.). Фихтер в двух своих статьях (Fichter. 1) Das italische Atriumhaus. Festgabe Hugo Blumner. Berlin, 1912. С 210 сл.; 2) Römisches Haus. P. — W. — K. Zw. Reihe, I, HB, 1914. Ст. 961–995) объяснял, что domus представляет собой соединение этрусского дома, состоявшего из трех частей — таблина и двух боковых комнат, и умбро-италийского деревенского жилища того вида, какой имеют погребальные «урны-хижины» VII–VI вв. до н. э. Это жилище и есть атрий, который никоим образом нельзя рассматривать как двор: предположение, что двор, первоначально открытый, окажется затем под крышей, совершенно неубедительно. Италийская хижина была покрыта четырехскатной крышей со скатами наружу; вверху в крыше имелось отверстие, через которое выходил дым, — иными словами, это была постройка типа atrium displuviatum. Когда этрусский дом и эта хижина соединились (произошло это в городе), то по причине узости улиц и малого места крышу переделали, обратив ее скаты внутрь (крыша с комплювием). Гьерстад (E. G. Gjerstad. The palace at Vouni. Corolla archeologica acta Instituti Romani Regni Sueciae. V. II. Lund, 1932. C. 145 сл.) возражал, что этрусский атрий и atrium displuviatum представляют собой совершенно разные архитектурные типы и что объяснить коренную переделку крыши и превращение комнаты с очагом в комнату с имплювием теснотой улиц невозможно. Непонятно и другое. Почему этрусский дом и хижина италийского крестьянина соединились вместе? Почему каждое из этих жилищ не развивалось по своему плану? Почему этрусский дом не развивался в том направлении, в каком развивался «дом с ливаном» (ливан — арабское слово, обозначающее комнату с тремя стенами и открытую с четвертой стороны), точной копией которого является в передней своей части этрусское жилище? Почему обитатели италийской хижины не пристроили к ней еще одну такую же? И каким образом из этого чисто механического соединения возникло такое органическое целое, как италийский особняк в том виде, в каком мы видим его, например, в Доме Хирурга? Этот вопрос поставлен был Агнесой Лэк, которой образование италийского особняка представляется в следующем виде (A. Lacke. The Origin of the Roman House. Amer. Journ. Archeol., 1937. № 4. C. 586 сл.). К задней стене италийской хижины пристраивают другую хижину, а затем, по мере надобности, пристраивают другие с обеих сторон и перпендикулярно к этому основному ядру. Хижины, непосредственно примыкавшие к главной, делали поменьше, чтобы оставить проходы между ней и пристройками. Это будущие alae — «крылья». Над двором навели крышу, когда позднее, в условиях городской жизни, потребовалось еще добавочное помещение. Основная хижина входит, таким образом, в этот новый атрий; пристроенная сзади превращается в таблин. Гьерстад выдвинул другую теорию (Указ соч. С. 162): этруски, пришедшие из Малой Азии, принесли с собой и привычный им тип трехкомнатного жилья. План его хорошо известен и по этрусским храмам, и по этрусским гробницам: средняя открытая комната и две боковых. Это обычный анатолийский дом с ливаном. Дома с ливаном позднейшего времени, с боковыми комнатами иногда с боковыми ливанами, почти полностью сходны с италийским особняком. Гьерстад оговаривается, что, может быть, этрусский дом в том виде, в каком он появился в Италии, состоял только из трех комнат, перед которыми находился портик, открывавшийся во двор, и что двор этот был застроен по сторонам позже. Необходимо ли, однако, объяснять план италийского особняка какими бы то ни было заимствованиями?
Что касается происхождения инсулы, то ее родословную А. Боециус очень убедительно ведет от таберны (A. Boëthius. I) Remarks on the development of domestic architecture. Rom. Amer. Journ. Arch., 1934. № 38. C. 158–170; 2) Roman architecture. Göteborgs Högskolas Arsskrift, 1941. T. 47. № 8; 3) Roman and Greek town architecture, Göteborgs Högskolas Arsskrift, 1948. T. 54. № 3), решительно не соглашаясь с Каррингтоном, который считает хижину — Дом Хирурга — дом с перистилем и мезонином — инсулу звеньями единой цепи, тянущейся от доисторических времен и до наших дней. Италийский особняк (domus) не мог со своим атрием и перистилем превратиться в многоэтажный дом: высокая надстройка над атрием лишала света и самый атрий, и прилежащие к нему комнаты, оставляя в то же время неиспользованной большую площадь, находящуюся над атрием.
Особняки с верхними этажами «представляют собой не звено, соединяющее особняк с инсулой, а некое гибридное соединение двух типов» (A. Boëthius. The Neronian «nova urbs». Corolla archeologica acta Institua Romani Regni Sueciae. Lund, 1932. V. II. C. 84–97).
(обратно)49
В Одессе до проведения водопровода из Днестра дождевая вода была единственной пресной водой. В каждом дворе ее собирали в цистерны.
(обратно)50
Асканий к cic. pro mil. 5: «Двери были разбиты, сбросили изображения предков, разломали ложе жены его Корнелии, чистые нравы которой служили примером, и разорвали ткани, которые по древнему обычаю ткали в атрии».
(обратно)51
По словам Феста (490), римские магистраты хранили в таблинах отчеты по делам магистратур: «таблины были заполнены документами и памятными записями о делах, выполненных во время магистратур» (pl. xxxv. 7).
(обратно)52
Что касается этой последней цифры, то высказано было предположение, что под словом insula разумеется не целый дом, а части его, куда ведут отдельные ходы (A. Wotschitzky. Insula. Serta Philologica Aeniponta. Innsbruck, 1962. C. 363–375). Для 45 тыс. инсул не хватило бы, по произведенным подсчетам, площади в Риме.
(обратно)53
Дворцы на Палатине занимали 10 га, площадь императорских форумов равна 6 га, термы Тита занимали столько же. Под свой Золотой дом Нерон отвел 50 га. «Великолепные владения отняли крышу у бедняков» (mart. epigr. lib. 2. 8).
(обратно)54
Фасад одной инсулы сохранился в Аврелиевой стене, к югу от porta tiburtina; ширина ее равняется 25 м, высота 20 м (см.: A. Boëthius. Notes from Ostia. Studies presented to D. M. Robinson. 1951. T. I. C. 440. рис.). На via Biberatica, примыкавшей непосредственно к форуму Траяна, есть остатки четырех— и пятиэтажных инсул с многочисленными окнами, лестницами со ступеньками из травертина и балконами (см.: A. Boëthius. Roman and Greek town architecture. Göteborgs Högskolas Arsskrift, 1948. T. 54. № 3. Рис. 6). У подножия Капитолия раскопан был ряд домов, крыши которых находились на уровне Капитолия. В сражении между сторонниками Вителлия и Веспасиана вителлианцам удалось прижать противников к вершине Капитолия; битва происходила на крышах (Tac. hist. III. 70). На Марсовом Поле обнаружены были остатки инсул, позволивших установить площадь, которую они занимали: 41x61 м — одна, 30x31 м — другая и 55x40 м — третья. В зоне Овощного рынка и Коровьего недавние раскопки обнаружили целый квартал инсул, от которых сохранились, впрочем, только фундаменты (см.: L. Homo. Rome imperiale et l'urbanisme dans I'antiquité. Paris, 1951. С. 552 сл.).
(обратно)55
Scavi di ostia. Rome, v. i. 1953; R. Meiggs. Roman Ostia. Oxford, 1960. С. 235 сл.
(обратно)56
Scavi di ostia. Rome, 1954. С. 125, 126.
(обратно)57
Устраивали отопление таким образом: возле помещения, которое желали отапливать, складывали в земле круглую или четырехугольную печь со сводом. Над землей выдавался обычно только ее верх; тепло от этой печи шло по каналу, проведенному от нее в подполье обогреваемого помещения. Подполье устраивали особым образом: на четырехугольные столбики, сложенные из отдельных кирпичей (реже из камня), промазанных глиной с волосом, или на глиняные обожженные цилиндры клались кирпичные, сверху рифленые плиты так, чтобы каждая легла на четыре столбика, закрыв собой только четверть верхнего, более широкого кирпича, последнего в столбике (столбики отстояли один от другого на 25–30 см, подполье было не выше 1 м). Плиты эти заливали раствором из песка с известью, затем усыпали мелким булыжником или битым кирпичом, заливали все цементом и затем уже настилали верхний пол из мраморных плит или мозаики. Такой пол медленно прогревался, долго сохранял тепло, не обжигал ног и не трескался от жара.
Обогревали и стены. Между стеной и ее облицовкой прокладывали трубы, сложенные из полых кафлей высотой 20–30 см, шириной 8-12 см. Толщина стенок была 1.5–2 см с отверстиями в боковых сторонах. Кафли прикреплялись к стене железными крюками; наружную сторону их делали всю в желобках, чтобы штукатурка на них держалась лучше. Трубы эти сообщались непосредственно с подпольем; горячий воздух поднимался по ним и прогревал стены, в которых делали еще душники, чтобы впускать этот воздух прямо в комнату. Иногда всю стену превращали в своеобразную обогревательную трубу: ее облицовывали особыми «плитами с сосками» (tegulae mammatae), у которых на каждом углу было по выступу, похожему на сосок. Между этими плитами и стеной оставалось полое пространство, по которому и шел горячий воздух.
(обратно)58
Марциал (ix. 18) умильно просил такого разрешения у Домициана и для своей «крохотной усадьбы», и для «маленькой квартирки в городе», которая «жалуется», что «ее не освежает и капля воды, хотя рядом журчат струи Марции».
(обратно)59
«Все жильцы обязаны следить за тем, чтобы по небрежности их не возникло пожара; кроме того, каждый жилец должен держать в квартире воду» (dig. i. 15. 3. 4). За нарушение этих распоряжений виновного можно было подвергнуть телесному наказанию.
(обратно)60
Улицы в Риме, как вообще в древних городах, были узки; большинство было не шире 4.5–5 м, и вдоль этих улиц громоздились пяти— и шестиэтажные дома в 20 м с лишним высотой. Можно представить себе, с какой стремительностью перебрасывался огонь через эти узкие щели. В Париже дома в 20 м высотой разрешается возводить только на тех улицах, ширина которых не меньше 20 м.
(обратно)61
«Бездымные дрова» (acapna) приготовляли тремя способами: их или сушили над жарким огнем, не давая, однако, превращаться в уголья, или, ободрав кору, клали дерево в воду, а затем его хорошенько высушивали, или же опускали дрова в отстой оливкового масла; иногда их только им смазывали, а потом сушили на солнце.
(обратно)62
Сведения наши о квартирных ценах очень отрывочны и неполны. Сулла в молодости платил за свою скромную квартиру в первом этаже 3 тыс. сестерций; над ним жил сын отпущенника, которому квартира обходилась в 2 тыс. сестерций (plut. sulla); Целию квартира стоила 30 тыс. (по уверениям Цицерона, правда, не очень убедительным, только 10 тыс., — pro coel. 7. 17). Цезарь издал закон, освобождавший от годовой уплаты за квартиру тех, кому в Риме она стоила 2 тыс. сестерций (скромная плата по тому времени), а в Италии 500. Ювенал, видимо, не ошибался: квартира в Риме стоила вчетверо дороже, чем в остальной Италии. Веллей Патеркул рассказывает (ii. 10. 1), что цензоры Л. Кассий Лонгин и Гн. Сервилий Цепион (125 г. до н. э.) вызвали к себе авгура Эмилия Лепида за то, что его квартирная плата была слишком высока: 6 тыс. сестерций. «Если кто-нибудь сейчас платит столько, его не признают за сенатора: так быстро сходят люди с прямого пути, а затем скатываются в пропасть».
(обратно)63
О перепродажах и сносах домов говорят такие беспристрастные источники, как Страбон (235) и Дигесты (xix. 2. 30). В 44 г. н. э. s. — c. Гозидиена запрещал продавать дома negotiandi causa. Пахтер в своей интереснейшей статье (De Pachture. Les Campi Macri et le sénatus-consulte Hosidien. Mélanges Cagnat. Paris, 1912. С 169–186) вряд ли прав, считая, что это постановление направлено против тех, кто, скупая землю, стремился превратить ее в пастбища и с этой целью сносил хижины прежних владельцев, уничтожая таким образом возможность заселения этих участков колонами-земледельцами. Разрушать эти жалкие жилища в целях наживы бессмысленно. Дело, однако, шло не о жалких хижинах, а о городских и столичных инсулах. Что спекуляция готовым строительным материалом была делом выгодным, это доказывают и запрет сносить дома negotiandi causa, узаконенный в нескольких городах (Тарент, Малака, колония Genetiva Iulia Urso), и эдикт Веспасиана («negotiandi causa aedificia demolire… edicto divi Vespasiani vetitum est»). Эдикт этот был подтвержден Александром Севером. В начале III в. юрисконсульт Павел комментирует постановление Гозидиена, напоминая наказания, наложенные на его нарушителей: покупатель уплачивал в качестве штрафа двойную сумму, выплаченную им продавцу, продажа аннулировалась.
(обратно)64
Надписи сохранили некоторые имена этих «управдомов». У Статилиев их было несколько: Кердон, Эрот, Демосфен, Диоген, Феликс (cil. vi. 6215, 6217, 6296–6299); в колумбарии Волузиев похоронен «Евтих инсулярий» (vi. 7291); у Поллионов смотрел за инсулой Дак (vi. 7407). Этот последний, судя но имени, был и происхождением дакиец; остальные были греками, вероятно, из Малой Азии. Возможно, конечно, что греческие имена были даны им по прихоти хозяев. Интересно, что среди императорской familia неоднократно упоминаются инсулярии: Папий, раб Тиберия (vi. 8856), Кердон и Гелен, рабы Ливии (vi. 3974), М. Антоний Феликс, свободный человек, инсулярий «детей Друза» (vi. 4347). Члены императорской семьи занимались сдачей квартир? Дело, вероятно, происходило так: имущество осужденных за государственные преступления поступало в собственность императора; в этом имуществе могли оказаться инсулы, и новый хозяин продолжал их эксплуатацию, приставив к этому делу доверенного человека. Договоры, заключенные инсулярием от лица хозяина, имели законную силу. До нас дошло два объявления о сдаче квартир, не из Рима, правда, а из Помпей. «Инсула, выстроенная Аррием Поллионом, принадлежащая Гн. Аллию Нигидию Маю, сдается с июльских календ: лавки со своими антресолями, прекрасные квартиры вверху (cenacula equestria) и дом. Съемщик пусть обращается к Приму, рабу Гн. Аллия Нигидия Мая» (интересно соединение разных элементов в этой инсуле: domus — особняк, основное старое ядро дома; лавки или мастерские — в нижнем этаже и отдельные квартиры — в верхнем). Другое объявление гласило: «Во владениях Юлии, дочери Спурия Феликса, сдаются: прекрасная баня, лавки с антресолями, квартиры — с первого дня августовских ид на пять лет».
(обратно)65
Мы не можем в точности определить разницу между кроватями, предназначенными для этих трех целей, а она была. Обеденные ложа были украшены гораздо богаче и были ниже тех, на которых спали: столы были невысоки, ниже наших. О том, что ложа для занятий отличались от тех, на которых спали, мы имеем сведения определенные. Август после обеда устраивался на «кроватке для занятий» («in lectulam se lucubratoriam recipiebat»), работал до глубокой ночи, а затем переходил на другую, предназначенную для спанья (suet. aug. 78. 1). Овидий в ссылке с грустью вспоминал «привычную кроватку», на которой он когда-то писал «в своих садах» (tr. i. 11. 37). Позу человека, занимающегося на такой «кроватке», представляли себе обычно так: лежит на левом боку, подтянув правое колено; на колене держит свиток или дощечки. Лямер справедливо указал, что такое положение вовсе неудобно для занятий; таблички держали в левой руке, как это делают и посейчас ученики в мусульманских школах, и занимались полусидя, полулежа (H. Lamer. Р. — W. — К., 23 Hb, 1924. Ст. 1099–1108).
(обратно)66
Богатый Микион заказывает себе обеденные ложа с ножками из каменного дуба (ter. adel. 585).
(обратно)67
Изображение этой кровати см.: G. Richter. Ancient Furniture. Oxford, 1926. Рис. 309–310; I. Overbeck. Pompei4. Leipzig, 1884. Рис. 228; А. Маи. Pompei2. Leipzig, 1908. Рис. 206. Дерево совершенно обуглилось, но настолько хорошо сохранилось, что можно было восстановить всю кровать по античному оригиналу; в изголовье вставлена деревянная панель — это был излюбленный у италийских столяров способ разнообразить монотонную поверхность доски; по краям изголовье обито бронзовыми полосами. Изогнутую плоскость подлокотника обрамляют выступающие края.
Деревянное изголовье одной кровати украшено было пятью прямоугольными панелями (I. Overbeck. Указ. соч. Рис. 225); изголовье другой выложено узором из костяных пластинок; прямые линии перемежались листьями. Нигде мы не встречаем указаний на пользование ширмами; для них нет даже названия, и, однако, в Помпеях ширмы нашлись. Они состоят из трех частей; каждая из них представляет собой основательную деревянную раму, которая делится такой же крепкой поперечиной на две половины. Каждую из этих половинок тонкие деревянные палочки (две вертикальных и три горизонтальных) разбивают на 12 равных квадратов, и каждый квадрат пересекают по диагонали две еще более тонкие деревянные палочки. Переплет этот был затянут с задней стороны плотной материей (I. Overbeck. Указ. соч. С. 423–424 и рис. 224). Овербек настаивает на том, что ширмы эти ставили в спальнях возле кроватей. Может быть, из них составляли перегородки в комнатах?
(обратно)68
Это ложе было ошибочно восстановлено как bisellium (двойной табурет, на котором в муниципиях имели право сидеть в общественных местах лица почтенные — honore biselliato; преимущественно честь эту оказывали августалам). См.: W. Amelung. Das Capitolinische «Bisellium». RM, 1902. T. XVII. С. 269–276.
(обратно)69
См.: E. Briiio. Tombe dell'epoca Romana. Not. d. Scavi, 1903. C. 445–459. Рис. 17, 19, 19a-b-c, 20–27.
(обратно)70
См.: G. Richter. Указ. соч. Рис. 315.
(обратно)71
В Норчии (древняя Нурсия в Самнии) найдено погребальное ложе подобного же типа, все в обломках и отдельных кусочках. Путем долгой и кропотливой работы итальянскому археологу Паскви удалось восстановить его, причем ясной стала техника изготовления таких костяных ножек. На толстый железный прут надевали выточенные из дерева знакомые нам геометрические тела, на которые затем наклеивали вырезанные соответственно данной фигуре тонкие костяные пластинки. От этих деревянных частей ничего не уцелело, и Паскви восстановил их формы и размеры по костяным пластинкам разного вида и разной длины, которые во множестве найдены были в той же самой могиле. Панель была украшена, так же как и в нью-йоркском экземпляре, львиными мордами по концам; в середине находились бюсты крылатых женщин (A. Pasqui. Di un antico letto di osso scoperto in una tomba di Norcia. Monumenti antichi, 1892. V. I. С 233–244, табл. I–II).
(обратно)72
Мнение, что древние не знали мягкой мебели и только застилали жесткую мебель переносными мягкими вещами, оказывается, следовательно, ошибочным.
(обратно)73
Слово cartibulum встречается только у Варрона и в Глоссариях, которые Варрона списывают. По мнению одного лингвиста, cartibulum возникло из carto-tabulum; в carto корень тот же, что в cortina — «котел»; cartibulum, следовательно, «стол для котлов». См.: I. Collart. Varron de lingua latina. Paris, 1954. С. 226.
(обратно)74
Изображения таких столиков см.: G. Richter. Указ. соч. Рис. 324; H. Lamer. Römische Kultur im Bilde. Leipzig, 1910. Рис. 101.
(обратно)75
Раздвижные столики см.: G. Richter. Указ. соч. Рис. 322.
(обратно)76
Это thuia articulata vahl-tetraclinis articulata mast. = callitris quadrivalvis rich. Это дерево высотой от 5 до 15 м, с очень пахучей древесиной, которая не гниет. Поэтому его смешали с кедром: χεδροζ — citrus.
(обратно)77
Столы эти так занимали внимание современников Плиния, что он оставил о них целую справку: «…доселе существует стол Цицерона, который он при своей бедности и — что еще удивит сильнее — в те времена купил за 500 000 сестерций. Упоминается стол Азиния Галла, стоивший 1 000 000 сестерций. Продано было два стола, принадлежавших царю Юбе: цена одному была 1 200 000 сестерций, другому — немного меньше. Недавно во время пожара сгорел стол из дома Цетегов, за него было заплачено 1 300 000 — цена латифундии, если бы человек предпочел купить за такие деньги землю. Самым большим из существовавших доныне был стол мавританского царя Птолемея; он состоял из двух полукружий, имел в диаметре 4 1/2 фута, а толщиной был в 1/4 фута; еще чудеснее искусство, соединившее его половинки столь незаметно, что сама природа не сделала бы лучше. У Цезарева отпущенника Номия стол, названный его именем, состоял из одного цельного куска; ширина его равнялась 4 футам без 3/4 унций; такой же толщины была и ножка. Следует в данном случае упомянуть, что у императора Тиберия стол шириной в 4 фута без 2 1/4 унций, а толщиной только в полторы унции был покрыт фанеркой из этого дерева, тогда как у его отпущенника Номия имелся роскошный стол» (Pl. XIII. 92–94). Азиний Галл — сын Азиния Поллиона; умер в 33 г. н. э.; знаменитый оратор. Юба II, царь Мавритании, часто упоминаемый Плинием; его коллекции художественных предметов пользовались широкой известностью. Наиболее известен из Цетегов Корнелий Цетег, сообщник Катилины, приговоренный к смерти в 63 г. до н. э. Птолемей — сын и наследник Юбы (18–40 г. н. э.). Римский фут — 29.57 см. унция — 2.46 см.
(обратно)78
Изображение такого сундука см.: G. Richter. Указ. соч. Рис. 341; H. Blumner. Das Kunstgewerbe im Altertum. Leipzig — Praga, 1885. С. 64. Рис. 28. Их делали из бука, кипариса, липы. Шкафы держали у себя в мастерской ремесленники, чтобы прятать в них свой товар (G. Richter. Указ. соч. Рис. 343 — фреска из Геркуланума с эротами-сапожниками); ученый складывал в них свои свитки (G. Richter. Указ. соч. Рис. 344). Такой же высокий узенький шкаф с полочками стоит в мастерской эротов, занятых приготовлением ароматных эссенций (G. Richter. Указ. соч. Рис. 340 — фреска из дома Веттиев в Помпеях). В усадьбе под Боскореале стоял шкаф совсем современного вида с двойными дверцами и панелями (H. Blumner. Römische Privataltertümer. München, 1911. Рис. 35). В одном доме на Новых Раскопках в Помпеях удалось реконструировать очень красивый двухстворчатый шкаф, в дверцы которого вставлен простой изящный переплет; внизу имеется четыре ящичка; высота шкафа 2.18 м, ширина 1.35 м (см.: М. Е. Сергеенко. Помпеи. М.; Л., 1949. Рис. 63).
(обратно)79
Принимаю конъектуру Фридлендера (L. Friedlander. Martialis Epigrammata. Leipzig. 1886. V. II. С. 237).
(обратно)80
«tunicam piiis» — трудно решить, что имел в виду Катон: тунику длиной в 3 1/2 фута (88.4 см) или тунику, на которую пошло 3 1/2 фунта (1 кг с лишним).
(обратно)81
См.: L. Heuzey. Histoire du costume antique. Paris, 1922. С. 227–229, — это самая вразумительная и подробная работа о римской тоге.
(обратно)82
Ученые, позднее интересовавшиеся бытом древнего Рима, различали три вида этой обуви.
1) Mullei: красного цвета (название свое они и получили от mullus — рыбы-краснобородки), на высокой подошве, с костяными или медными маленькими крючками; башмак зашнуровывали ремнями, которые пропускали под эти крючки, от одного к другому, как это делают и сейчас. Такие башмаки носили древнейшие цари Лация и основатель Рима Ромул (Isid. XIX. 34. 10; Fest. 129; Zonara, VII. 4). Их надел и Цезарь (Dio Cass. XLIII. 43. 2).
2) Calcei patricii: их имели право носить первоначально сенаторы патрицианских родов. Что это были башмаки особого вида, явствует из рассказа о Марии, который после триумфа над Югуртой, явился в сенат в одежде триумфатора и патрицианских башмаках, которые ему, как плебею, носить не полагалось (Liv. per. LXVII; Plut. Mar. 12). В эдикте Диоклетиана эти башмаки оцениваются в 150 динариев, а сенаторские — в 100. На них над лодыжкой нашивалось костяное украшение в виде лунного серпа; толковали его как цифру С = 100 (сенаторов-патрициев первоначально было сто). На статуях этой lunula (лунного серпа) нигде нет. В древнейшие времена эти башмаки были красного цвета, позднее — черного (Isid. XIX. 34. 4).
3) Сенаторские башмаки: что они были черного цвета, это несомненно; чем они отличались от патрицианских, об этом не говорят наши литературные источники, и на основании изобразительных памятников ничего не заключишь. Так как наши авторы их путают, то, надо думать, разница между теми и другими, была невелика.
(обратно)83
Схолиаст к Персию, например, утверждает, что birrus — это только другое название лацерны; Августин и Сульпиций Север их различают; Плутарх отожествлял лацерну с хламидой.
(обратно)84
Апулийская порода выведена была, по-видимому, от скрещивания италийской северной овцы с греческой тонкорунной породой, которую разводили в Южной Италии. См. мои «Очерки по сельскому хозяйству древней Италии». Изд. АН СССР, М.; Л., 1958. С. 143 144 и примечания к ним.
(обратно)85
Плиний рассказывает, что отец его помнил, как gausapae появились; при нем самом в моду вошло сукно, ворсистое с обеих сторон (viii. 193). Выделывали его в окрестностях Патавия (str. 218; mart. xiv. 152).
(обратно)86
bombyx — это продукт шелковичного червя, живущего в Передней Азии. Кокон его не наматывают, а после того как оттуда вылетит бабочка, счесывают и прядут; окраска нитей желтая. Шелк этот грубее китайского.
(обратно)87
Первое упоминание о настоящем китайском шелке мы найдем у Горация (epod. 8. 15: «serici pulvilli»). В Риме о происхождении этого шелка имели представление смутное: Вергилий явно смешивал его с bombyx, когда писал, что шелковые нити свисают с ветвей и китайцы (seres) их снимают, счесывая (georg. ii. 126). Сервий в своем комментарии к этому месту повторил ошибку Вергилия. Плиний тоже ошибочно считал одинаковой технику изготовления китайского шелка и bombycina.
(обратно)88
Н. Ясный (N. Jasny. The wheats of classical antiquity. Baltimore, 1944. C. 56) напрасно считает, что Катон давал своим рабам не пшеницу, а двузернянку «полбу». Катон отчетливо различает оба растения и не смешивает их названия.
(обратно)89
Так назывался низший дешевый сорт гарума.
(обратно)90
Это был острый рыбный соус, который приготовляли таким образом мелкую, но дорогую рыбешку клали в чан, крепко ее засаливали и оставляли стоять на солнце месяца 2–3, часто и тщательно перемешивая содержимое чана. Когда весь засол превращался в густую массу, в чан опускали большую корзину частого плетения; в нее постепенно набиралась густая жидкость — это и был гарум. О химическом процессе, происходящем при этом способе приготовления, и о сходстве гарума с нуок-мам, обычной приправой к овощам и хлебу у жителей Вьетнама, см.: P. Grimalet, Th. Monod. Sur la véritable nature du garum. Revus des études anciennes. 1952. T. 54. C. 27–38.
(обратно)91
Не следует, конечно, думать, что за обедом неизменно велась серьезная и поучительная беседа. Сам Гораций вспоминает болтовню городских застольников о том, как танцует знаменитый мим Лепос и какие бывают у богатых людей дома и усадьбы (hor. sat. ii. 6. 71–72).
(обратно)92
Плутарх говорит, что место это предназначалось для консула, потому что здесь было удобнее подойти к нему по какому-либо государственному, не терпящему отлагательства делу (quaest, conv. i. 3, p. 619 c).
(обратно)93
Колумелла оставил рецепт приготовления этого напитка: на урну (13.13 л) свежего виноградного сока брали 10 фунтов (римский фунт — 327 г) меду, взбалтывали эту смесь, вливали ее в бутылку, замазывали ее гипсом и ставили на чердак. Через 31 день бутылку открывали, переливали, процеживая содержимое, в другую бутылку и, замазав, ставили ее «в дым», т. е. в такое помещение, куда проходил дым (xii. 41). Брали вместо виноградного сока и вино. У Горация Ауфидий смешивает мед с «крепким фалерном» (sat. ii. 4. 24), и Макробий (sat. vii. 12. 9) приводит поговорку, что для хорошего mulsum надо брать свежий гиметский мед и старый фалерн. Плиний писал, что полезнее всего этот напиток, если брать для него старое вино, так как «оно легче всего растворяется с медом, чего со сладким соком никогда не бывает» (xxii. 113).
(обратно)94
О кладе из Гильдесгейма см.: E. Pernice и F. Winter. Das hildesheimer Silberfund d. Museum zu Berlin. Berlin, 1901; о кладе из Боскореале см.: H. deVillefosse. Trésor de Boscoréale. Monum. Plot. T. V. 1894.
(обратно)95
В древней Италии было много вин. На первом месте ставили обычное фалернское, впервые упомянутое у Катулла (27. 1). Оно было темноватое («fusca falerna», — mart. ii. 40. 6), хорошо сохранялось. «Средний возраст» его считался с 15 лет (pl. xxiii. 34). Оно было крепким: это единственное вино, которое, по свидетельству Плиния, горело (xiv. 62). Высоко ценилось цекубское; лозы, дававшие его, росли среди Понтинских болот (pl xvi. 31). Виноградники эти почти исчезли после прорытия Нероном канала между Остией и Байями (tac. ann. xv. 42; suet. nero, 31. 3). Один из лучших сортов давали виноградники с горы Массик; вино с Массика ставили наравне с фалерном. Превосходным было вино из аминейских лоз, которые разводили около нынешнего Сорренто.
(обратно)96
Вот как распределялись бани по районам Рима в iv в. н. э.:
I район — 86 бань
II район — 85 бань
III район — 80 бань
IV район — 65 (или 75) бань
V район — 75 бань
VI район — 75 бань
VII район — 75 бань
VIII район — 86 (или 85) бань
IX район — 63 бань
X район — 44 бань
XI район — 15 бань
XII район — 63 бань
XIII район — 44 (или 66) бань
XIV район — 86 бань
(обратно)97
Очень хорошо сохранилась маленькая баня (немного больше 100 м2) в Кервенте (Англия), раскопанная в 1855 г., с гипокаустом, парной и обычными четырьмя помещениями для мытья — холодный бассейн, раздевальня, теплый предбанник и баня (Archeologia, 1856. Т. XXXVI. Part 2. С. 432). В Африке по дороге из Константины в Сетиф найдены были остатки частной бани, принадлежавшей некоему Помпейану, владельцу огромного имения. Баня эта занимала больше 800 м2 (Mém. de la Soc. Arch., 1878. С. 434). Очень хорошо сохранились бани в Баденвейлере (село в баденском округе Леррах). Бани эти занимали пространство в 66 м длиной и 19.5 м шириной; толстая стена разделяла их на две совершенно симметричных половины: одна, вероятно, предназначалась для мужчин, другая — для женщин. В самых больших из помещений находились, почти заполняя их, бассейны с горячей водой из местных целебных источников (см. план D-S. Т. I. С. 661. Рис. 766). О банях в Аквинкуме (возле Будапешта) см.: I. Szilagy. Aquincum. Budapest, 1956. С. 38, 39, 84 и примеч.
(обратно)98
В Риме бани запирались с наступлением темноты, но во время поздней империи это правило было отменено, и Александр Север даже жертвовал масло для освещения бань (hist. aug. alex. sev. 246). Император Тацит восстановил старый обычай, «чтобы ночью не началось какого-нибудь мятежа» (tac. 10. 2). В Помпеях мылись с наступлением темноты, в Випаске бани были открыты для мужчин до позднего вечера. Кто были эти поздние посетители? Праздные гуляки, которые считали, что баня содействует пищеварению, и они, пропотев и вымывшись, опять могут приняться за еду и выпивку? Или люди, дорожившие дневным светом для работы и отправлявшиеся в баню только по окончании трудового дня? Для маленького Випаска последнее гораздо вероятнее, да и для помпейских ремесленников и мелких торговцев трудно было выкроить из занятого дня время на баню. Можно думать, что вечерние часы были как раз временем, когда бани наполнялись трудовым и бедным людом.
(обратно)99
«Банные воры» составляли в воровском мире особую категорию, специально выделенную и в законодательстве (dig. xlvii. 17; paul. sent. rec. v. 3. 5). Обычно их присуждали на некоторое время к выполнению общественных работ, но иногда отправляли и в рудники. Они неоднократно упоминаются в литературе (cat. 33; plaut. rud. 383–384). Раб Тримальхионова диспенсатора, не усмотревший в бане за одеждой своего господина, умоляет гостей заступиться за него (petr. 30), а в живой сценке из банной жизни, которую Сенека наблюдал из своей квартиры, фигурирует и «схваченный вор» (epist. 66. 2).
(обратно)100
Кроме этих трех городских бань, в Помпеях были еще банные заведения, принадлежавшие частным владельцам. Недалеко от амфитеатра в 1755–1757 гг. была раскопана и вновь засыпана баня Юлии Феликс, которая сдавалась в аренду. Надпись, оповещавшая об этом, характеризует эту баню как особо изысканную (А. Маи. Pompei. Leipzig, 1908. С. 508). В другой надписи названы «Термы М. Красса Фруги с морскими ваннами и бани с пресной водой. Заведует отпущенник Януарий» (CIL. X. 1063). Плиний сообщает, что М. Лицинию Крассу Фруги, консулу 64 г. (казнен Нероном в 68 г.), принадлежали горячие ключи, от которых «в море подымался пар» (XXXI. 5). Они, следовательно, находились на взморье около Помпей, и вода из них была проведена в бани Красса. В южной части города, в VIII районе, недалеко от Треугольного форума, находились хорошие частные бани, устроенные в начале императорского времени. Они вклинились между другими домами; часть одного из прилегавших домов была отведена под них. В банях имелись все обязательные для общественных бань отделения: из аподитерия можно было пройти в фригидарий с большим бассейном (глубина 1.35 м), к которому спускались по трем ступенькам, обложенным мрамором. По другую сторону аподитерия находился тепидарий, обогревавшийся горячим воздухом; в стенах сохранилось несколько костылей, которыми укреплялись tegulae mammatae. В северо-восточном углу имелся душник, через который тепло шло непосредственно от печки. В кальдарии стояла ванна, а в нише находился, как обычно, душ. Перед банными помещениями была палестра, и хозяин бань, чтобы сделать ее просторнее, уничтожил окружавший ее раньше с двух сторон портик. С обеих сторон палестры были расположены две раздевальни, где оставляли одежду желающие поупражняться на палестре. На палестру же выходили две экседры; отсюда удобно было смотреть на то, что там происходит. Хозяину бань принадлежала и маленькая харчевня, торговавшая едой и напитками (RM. 1888. Т. III. С. 194–205. План, табл. VII; Not. dei Sc., 1889. С. 115–122). Через дом от этих бань находились другие, принадлежавшие тоже частному владельцу и открытые для публики (RM. T. V. 1890. С. 129–138. План, табл. VI; Not. dei Sc., 1893. С. 43–46). Бани эти, как убедительно доказывает М. И. Ростовцев, были женскими (М. И. Ростовцев. О новейших раскопках в Помпеях. ЖМНП, 1894. Январь. С. 115. Февраль. С. 144).
Комфортабельные бани появились в Остии только после проведения водопровода при Калигуле. О числе и характере Остийских бань времен ранней империи можно будет судить, когда археологи дойдут до слоев, лежащих ниже. Найденные бани относятся ко II в. н. э.; среди них первое место принадлежит трем термам, построенным, надо думать, на императорские средства. Кроме них, имелось еще по крайней мере одиннадцать банных заведений, открытых может быть, городом, а может быть, частными предпринимателями: нет ни эпиграфического, ни литературного материала, который позволил бы разрешить этот вопрос.
(обратно)101
Зеленый лаконский (Тайгет — гора в Спарте) мрамор-серпентин, фригийский мрамор из Синнад (Великая Фригия), белый с фиолетовыми пятнами (pavonazzeto), ливийский из Нумидии, красновато-желтый (giallo antico). Мрамор из Кариста — зеленоватого цвета или с зелеными прожилками (cipollino). Карист — город на южном берегу Евбии.
(обратно)102
Кроме того, арендатор городских бань получал от города, иногда по-крайней мере, некоторое вспомоществование: в Випаске, например, дрова выдавались ему от города (этим объясняется запрещение их продавать).
(обратно)103
Детей-уродов выбрасывали потому, что их рождение считалось зловещим знамением. Ливий рассказывает, что в 207 г. до н. э. ребенка, который при рождении был величиной с четырехлетнего и был «ни мальчиком, ни девочкой», по приказу гаруспиков положили живым в сундук и утопили в море (xxvii. 37. 5–6). Детей, родившихся в день смерти Германика, выбросили: существа, появившиеся на свет в такой несчастный день, ничего, кроме горя, не принесут ни себе, ни другим (suet. calig. 5.) Сенека говорит, как о явлении совершенно естественном: «Мы топим детей, если они родились хилыми или уродцами» (de ira, i. 15. 2); в роду Фабиев не полагалось выбрасывать ребенка, хотя бы он был и уродлив, и это отмечали как некое исключение: «рожденное полагалось вырастить» (dion. hal. ix. 22). Малюток приносили обычно на Овощной рынок и клали у колонны, которая называлась columna lactaria (fest. 105). В случае бедности и многосемейности выбрасывали и здоровых детей. Доля выброшенных была горестной: они или погибали, или, будучи подобраны, становились рабами подобравшего. Иногда их калечили и посылали нищенствовать. Сенека-отец описывает вид и судьбу этих несчастных (controv. x. 33). При всей риторской любви к нагромождению ужасов и безудержному пользованию темными красками наличие истинного зерна здесь несомненно. Продажа детей была запрещена императором Константином, но потом он разрешил ее отцам, жившим в крайней бедности.
Регистрацию рождений и смертей ввел, по утверждению римских историков, Сервий Туллий: списки родившихся составлялись в храме Юноны Люцины на Эсквилине (возможно, что только мальчиков). В первые два века империи объявления о рождениях помещались в официальной римской газете «Acta Urbis», велась статистика рождений за каждый день особо для каждого пола. Ею ведала особая «канцелярия», помещавшаяся в том же храме Юноны Люцины.
При империи потребовалось больше точности в составлении «актов гражданского состояния». При Августе многодетные отцы получают известные преимущества: им нужны доказательства того, что они состоят в законном браке. Закон Папия Поппея требует наличия у людей определенного возраста законных детей. Появляются новые и новые отпущенники; требуется точное установление гражданского облика каждого человека. Решительная мера была принята здесь Марком Аврелием, который велел, чтобы отец ребенка в течение 30 дней после рождения сообщил префекту эрария в Риме и особым магистратам (tabularii publici) в провинциях имя ребенка и день его рождения. Запись составлялась в двух экземплярах: один шел в архив, другой выдавался семье.
(обратно)104
Купание происходило в корыте; воду наливать врачи рекомендовали теплую, а не ледяную, как это было принято у германцев и скифов. Хорошо было положить в воду соли. Пеленки были обычно белого цвета, шерстяные, мягкие. Соран, врач, живший при Траяне, оставил подробное наставление о том, как следует пеленать младенца.
(обратно)105
Об этих амулетах см. старую, но превосходную статью О. Яна (O. Jahn. (Über Aberglauben des bösen Blicks bei den Alten. Ber. d. Verhandl. d. Sächsisch. Gesellsch., 1855. Bd. VII. C. 28-110).
(обратно)106
Таких дорогих птиц, как попугаи и соловьи, мог иметь, конечно, только сын богатых родителей. Плиний пишет: «За соловьев платили такие же деньги, как за рабов, и, пожалуй, больше, чем платили раньше за раба оруженосца» (x. 84).
(обратно)107
Птицу эту очень полюбили в Риме и успешно выучивали ее говорить. Плиний рассказал необычайную историю о торжественных похоронах, которые устроили говорящему ворону жители одного римского квартала (x. 121–122).
(обратно)108
Август, любивший подчеркивать свою верность старинным обычаям, «сам обучал своих внуков чтению, письму и начаткам других знаний» (suet. aug. 64. 3).
(обратно)109
По традиции за спасение отечества принесли себя в жертву три Деция Муса: дед в 340 г. до н. э., его сын в 295 г. и его внук в 279 г. Относительно жертвы последнего сами древние не были уверены; современные историки не сомневаются, что «посвятил себя подземным богам» второй Деций Мус (сын) в битве при Сентине, когда римское войско дрогнуло под напором объединенного войска кельтов и самнитов (см.: p. — w. bd. iv. С. 2279–2285. 1 15–17: s. v. Decii.
(обратно)110
Теперь Комо в Северной Италии, вблизи озера того же названия.
(обратно)111
Дразнить, намекнуть своей жертве, что она чрезвычайно напоминает осла (обе ладони проказник приставлял к своим ушам и тихонько ими помахивал), привязать ей хвост сзади, спеть насмешливый куплет — на все это мальчишки были мастера. Очень любимой забавой было приклеить асс к камням мостовой и наблюдать, как прохожие стараются его оторвать (hor. epist. i. 16. 64; sat. ii. 3. 53; porphyr. ad loc; pers. i. 58; 5. 111). Удивительна та чуткость, с которой эта детвора откликалась на все злободневные события: этрусские гаруспики сознательно, со злым намерением, дали недобрый совет римлянам, были изобличены и наказаны, — и вот по всему Риму разносятся звонкие детские голоса: «Плохой совет советчику на гибель». Галлов, которых Цезарь ввел в сенат, преследовала насмешливая песенка, сопоставлявшая их прежнюю варварскую одежду и сенаторские тоги.
(обратно)112
Буквы из слоновой кости или из дерева, о которых говорит Квинтилиан (i. 1. 26), или из сладкого теста, которые давались детям, после того как они выучивали названия этих букв, были в употреблении, конечно, только при домашнем обучении в состоятельных семьях.
(обратно)113
У Персия ленивый ученик жалуется, что чернила у него то слишком густы, то слишком жидки и что он не может писать таким пером (тростниковым), потому что оно все время оставляет кляксы — и не одну, а по две сразу (3. 12–18). В греко-латинском разговорнике, известном под названием «hermeneumata pseudodositheana» (200–210 гг. н. э.), учитель велит ученику подлить немножко воды в чернила, берет у него перо и перочинный ножик и спрашивает, как ему очинить перо: «Остро? Зачем?» (640, § 7). Квинтилиан рекомендовал писать на дощечках с воском: частое макание пера в чернильницу задерживает пишущего и прерывает течение его мыслей (x. 3. 31).
(обратно)114
При этой системе место, занимаемое цифрой, нисколько не меняло ее числового значения, причем двухзначное число можно было обозначать и двумя цифрами (xv), и шестью (lxxxix). Дроби исходили из деления единицы — асса — на 12 частей и обозначались каждая своим особым названием, например:
1/2 асса — semis
4/12 асса — triens
1/12 асса — uncia
1/24 асса — semuncia
3/12 асса — quadrans
1/288 асса — scripulum
5/12 асса — quincunx
1/576 асса — semi-scripulum
6/12 асса — sextans
Задача, которая в нашей школе имела бы такой вид: «Если отнять 1/2 от 5/12 сколько будет? — 1/3 — А если прибавить к 5/12 1/12 сколько получится? — 1/2», — в римской школе звучала таким образом: «Если от квинкунса отнять унцию, сколько будет? — Триенс. — А если прибавить унцию? — Семис» (Hor. a. poet. 325–330). Пальцы левой руки для обозначения единиц и десятков могли принимать 18 разных положений, пальцы правой — столько же для сотен и тысяч. 10 000 и более высокие числа обозначали, прикасаясь рукой, правой или левой, к определенной части тела.
(обратно)115
Она производилась следующим образом: с ученика снимали одежду, один из товарищей взваливал его себе на спину, другой держал за ноги. Это называлось catomidiare (от греч. catomizo — «кладу на плечи»).
(обратно)116
Надпись эта была найдена в Капуе на надгробной стеле из пористого известняка (высота 1.6 м, ширина 0.74); она очень пострадала от времени; Ниссен, первый ее издатель, трудился над ней больше месяца, рассматривая ее при различном освещении. На стене изображен безбородый пожилой мужчина в тоге с диптихом (?); слева — юноша в короткой тунике протягивает ему четырехугольный предмет (таблички?); справа — женщина в тунике и палле поддерживает его локоть. Обе эти фигуры никак не могут быть учениками, как это считается обычно. Юноша, судя по костюму, — скорее всего слуга, женщина — жена или дочь (см.: H. Marrou. Μουσιχοζ ανηρ Grenoble, 1937. С. 46). Ниссен датировал надпись концом республики (H. Nissen. Metrische Inschriften aus Campanien. Hermes, 1866. V. I. C. 147–151), Марру — временем Августа (H. Marrou. Histoire de l'éducation dans l'antiquité. Paris, 1948. C. 430). Перевод надписи см.: Ф. А. Петровский. Латинские эпиграфические стихотворения. М., 1962. С. 75.
(обратно)117
Стоит познакомиться с этими «славными» грамматиками, чтобы яснее представить себе и положение их в обществе, и роль их как литературных критиков и языковедов.
«М. Антоний Гнифон, родился в Галлии от свободных родителей, но был выброшен. Человек, вырастивший его, отпустил его на свободу… был он очень даровит, обладал исключительной памятью, знал одинаково хорошо и греческий, и латинский. Характера был легкого и ласкового; о плате никогда не договаривался и потому получал больше от щедрот учеников. Преподавал он сначала в доме Ю. Цезаря, а потом — в собственном. Обучал и риторике: ежедневно излагал правила красноречия, но декламировал только в нундины. Школу его, говорят, посещали люди знаменитые, в том числе и Цицерон в бытность свою претором. Он много написал, хотя прожил не больше 50 лет». Атей Филолог, его ученик, считал, однако, что ему принадлежала только книга «О латинском языке» (de sermone latino); все остальное написано его учениками. Он занимался Эннием, хотя нет основания, как это делает Бюхелер (Fr. Bücheler. Coniectanea. Ennius et Gnipho. Rhein. Mus., 1881. С. 333), приписывать ему целый комментарий к «Анналам». Макробий пишет (sat. III. 12. 8), что в одной из своих книг он «рассуждал о том, что такое festra, — слово есть у Энния» (старинная форма слова fenestra — «окно»). После Гнифона Светоний, расположивший своих грамматиков, по всей видимости, в порядке хронологическом, называет М. Помпилия Андроника, уроженца Сирии и, вероятно, тоже отпущенника. Он был последователем эпикурейской философии, и — характерная черта! — ему ставили в упрек, что занятия философией мешают ему вести как следует школьные занятия. Ему пришлось покинуть Рим; он поселился в Кумах, много писал на досуге и жил в крайней бедности; нищета заставила его даже продать свое главное произведение — annalium Ennii elenchi («Приложение к «Анналам» Энния»), которое содержало, вероятно, много интересного материала, так как Орбилий купил эту книгу и даже ее опубликовал. Гомперц (Th. Gomperz. Herculanische Notizen. Wien. Stud., 1880. С. 139–140) полагает, что апология Эпикура, найденная в геркуланских папирусах, принадлежит Помпилию Андронику.
Одним из учеников Гнифона был Л. Атей, грек, уроженец Афин. При взятии города Суллой в 86 г. он попал в плен и в рабство к М. Атею, который потом отпустил его на свободу. Атей Капитон называл его «ритором среди грамматиков и грамматиком среди риторов»: он, очевидно, пытался соединить эти две смежные области. «Он обучал многих знатных юношей, в том числе братьев Аппия Клавдия и Клавдия Пульхра… Он присвоил себе имя филолога, потому что, как и Эратосфен, который первым принял это прозвище, отличался разносторонними познаниями». Ученость его действительно значительно превышала уровень обычной грамматической учености: для Саллюстия (он был дружен с ним и с Азинием Поллионом) он составил «Компендий по римской истории» (breviarium rerum omnium romanarum), для Азиния Поллиона — «Стилистику» (praecepta de ratione scribendi). Была им написана книга «О редких словах» (liber glossematum), на которую ссылается Фест (192) по поводу слова ocris («бугристая, неровная гора»); оттуда же, вероятно, взято и объяснение слова nuscitiosus — «близорукий» или «страдающий куриной слепотой» (Fest. 176). Главной своей работой Атей считал «Лес» (υλη) в 800 книгах, некую энциклопедию всевозможных знаний (quam omnis generis coegimus). Об Атее см.: H. Graff. De Ateio Philologo. Mélanges greco-romains, 1893. V. II. С. 274.
Особое место занимает П. Валерий Катон, прекрасный учитель, тонкий литературный критик и сам поэт. Судьба его была трагической; он остался сиротой в страшные времена Суллы, и все, что принадлежало мальчику по праву наследования, было у него отнято. Преподавание его пользовалось большой популярностью; «он обучал многих знатных юношей и считался превосходнейшим учителем». Вокруг него группировались «новые поэты», и пристрастие их к александрийской поэзии возникло, вероятно, не без влияния Катона. Его называли «латинской сиреной»; его комментарий вызывал восхищение учеников: «он один умеет читать и делать поэта поэтом» (см.: N. Terzaghi. Facit poetas. Latomus, 1938. С. 84–89). Его называют «единственным учителем, величайшим грамматиком, который умеет разрешать все трудные вопросы, превосходным поэтом»; и все же он жил «в большой бедности, почти в нищете»: «Если кто случайно видит дом моего Катона, выстроенный из щепок и покрашенный суриком, и его садик, охраняемый Приапом, тот изумляется, с помощью каких наук достиг он той мудрости, которая научила его жить до глубокой старости на трех кочешках капусты, на полфунте полбы и на двух виноградных кистях в доме, на чью крышу хватило одной черепицы!» (Suet. de gram. § 11).
Катон очень ценил Луцилия и, по словам Горация (sat. I. 10. 1–8), подлинность которых напрасно заподозрена, готовил его новое издание и «собирался исправить плохие стихи» с осторожностью и тонкостью, которые Гораций признавал за старым грамматиком. Что привлекало его в Луцилии? Не форма, конечно: он соглашался, что стиль его полон недостатков. Может быть, его приводили в восторг сила и огонь Луцилиевых сатир; он сам не чужд был этому роду поэзии: рассказу о горестях своего детства он дал название «indignatio» («Негодование»). Его «Диане» Гельвий Цинна, один из «новых поэтов», желал остаться в веках, но о содержании ее, так же как и о содержании других поэм Катона, мы ничего не знаем.
Корнелий Эпикад, отпущенник Суллы, окончил его «Мемуары», написал книгу «О прозвищах» (de cognominibus), где старался объяснить имя Суллы. Макробий приводит его рассказ о том, как Геракл, убив Гериона, бросал с моста в Тибр фигурки людей — столько по числу, сколько он потерял в путешествии спутников: пусть вода унесет их в море, и они словно вернутся на родину. Отсюда пошел обычай делать такие фигурки на праздники (sat. I. 11. 47); на основании этого места Петер считал, что Эпикад написал книгу «О римских древностях» (H. Peter. Historicorum romanorum reliquiae. Leipzig, 1901. С. CCLXXI.)
Одновременно с ним жил в Риме Стаберий Эрот: «Предки наши видели Публилия Сира, создателя мимов, его двоюродного брата, Манилия, основателя астрологии, и грамматика Стаберия Эрота, прибывших на одном корабле; ноги у них у всех были обмазаны мелом» — в знак того, что они рабы (Pl. XXXV. 199). Это было в 83 г., когда Сулла возвращался из Азии. Стаберий получил свободу «за свою любовь к науке»; учениками его были Брут и Кассий. Рассказывают, что он был так высок душой, что во времена Суллы бесплатно обучал детей проскрибированных. Им была написана книга «Об аналогии», которая предварила, таким образом, знаменитый трактат Цезаря. О нем см.: P. — W. Zw. R. Bd. IV. С. т. 1924.
Из грамматиков, живших при Августе, на первом месте надо назвать, конечно, Веррия Флакка. В своей школе он заменил розги и ремень соревнованием: кто написал лучшее сочинение на заданную тему, тот получал в награду какую-нибудь старинную книгу, редкую или красивую. Август поручил ему обучение своих внуков, и он перебрался на Палатин со всей своей школой, но больше в нее учеников не принимал. Получал он в год от Августа 100 тыс. сестерций. Он был не только прекрасным учителем, но крупным филологом и великолепным знатоком римской старины. Плиний Старший неоднократно указывает его в числе источников своей «Естественной истории». Его сочинение «О значении слов» (de significatu verborum) содержало объяснение устаревших слов, которые с течением времени стали непонятны, но встречались в языке, юридическом и культовом и официальном государственном. Параллельно с объяснением слов шли объяснения древних обычаев (Gell. V. 17. 2), исторические справки, литературные реминисценции. В подлинном виде произведение это не сохранилось: его сократил и эксцерпировал Помпей Фест, посредственный грамматик с знаниями не очень большими. Его компендий в свою очередь сократил в VIII в. н. э. Павел Дьякон, ученость которого была еще меньшей.
Авл Геллий пишет, что объяснение непонятных слов у Катона искали в книге Веррия Флакка «О темных местах у Катона» (de obscuris Catonis, — XVII. 6. 2); была у него также книга об орфографии (Suet. de gram. 19), о сатурналиях (Macr. sat. I. 4. 7 и 8. 5), где он объяснял происхождение этого праздника, об этрусках. Истинной сокровищницей для истории культуры были его «Достопримечательности» (rerum memoria dignarum libri). От этих книг ничего не осталось, но самые заглавия и ссылки на Веррия, которые имеются и у Плиния, и у Авла Геллия, и у Макробия, свидетельствуют о широте интересов Веррия и о его большой (в тогдашнем смысле) учености.
Юлий Гигин, испанец родом, отпущенник Августа, заведовал библиотекой на Палатине, а кроме того, имел много учеников. «Был дружен с Овидием и консуляром Клавдием Лицином, который говорит, что Гигин умер в большой бедности, и он поддерживал его, пока тот был жив, своими щедротами». И его отличает большая широта интересов: он писал комментарий к Вергилию, биографии знаменитых людей, были у него книги по сельскому хозяйству (о земледелии и пчеловодстве), по мифологии, по истории италийских городов (их основание и местоположение).
Остановимся еще на двух фигурах, особенно интересных своей судьбой: первый — это Л. Орбилий Пупилл, имя которого передал векам Гораций, а другой — Кв. Реммий Палемон.
Орбилий родился в конце II в. до н. э. в Беневенте, большом цветущем городе Самния. Родители его были, по-видимому, людьми состоятельными — Орбилий «с детства углубленно занимался науками» — и пользовались немалым влиянием в городе. Надвигалась страшная буря Союзнической войны; Беневент всегда оставался в руках римлян, но это не значит, что сердца всех жителей города принадлежали Риму. Стоял старик Орбилий на стороне римлян и действовал в их пользу? Или на стороне италиков? Мы не можем этого сказать и не знаем, что было причиной таинственной смерти родителей Орбилия, погибших одновременно: жестокая ненависть политических противников, личная месть или то и другое вместе, но только «враги хитростью уничтожили» его отца и мать, и подросток остался круглым сиротой и без всяких средств. О занятиях и учении нечего было и думать; надо было что-то пить, есть и где-то жить; и то обстоятельство, что мальчик не растерялся, сумел выдержать страшный и неожиданный удар и как-то пристроиться, свидетельствует о большой силе и большой гибкости его природы. Пристроился он, правда, плохо: поступил младшим служащим к магистратам Беневента, — бегал на посылках, выкрикивал объявления, может быть, сидел в канцелярии писцом или счетоводом и кое-как жил. Пошел он на военную службу добровольно или был взят по набору, неизвестно, но мы застаем его уже в Македонии (как раз шла война с Митридатом) в чине корникулярия, т. е. старшины или сержанта в переводе на наш язык (корникулярием солдат назывался потому, что знаком его чина служила пара маленьких рожек — cornicula, которые вдевались в шлем). Мы не знаем, получил он это повышение за военные заслуги или же легионному начальству потребовался хорошо грамотный солдат, и выбор пал на Орбилия, который в звании корникулярия и занял должность писаря в полковой канцелярии, обычно замещаемую солдатами этого чина. Светоний, перечисляющий одни факты из Орбилиевой биографии, без их причин и мотивировок, пишет, что Орбилий перешел затем в конницу. Римская кавалерия того времени состояла почти целиком из «варваров» — германцев и кельтов; в эту чужеземную массу вкрапливались италийские добровольцы. Жалованье здесь было больше и служба легче, но по каким мотивам Орбилий добивался перевода в эту часть, мы сказать не можем. Может быть, сказалась любовь к лошадям, естественная в душе человека, проведшего детство и первую юность в области, славившейся своими конями. Отслужив положенные 20 лет в армии, он вернулся в родной Беневент, «возобновил ученые занятия и долго преподавал в родном городе».
Слова «возобновил ученые занятия» заставляют остановиться. Школа Орбилия не была начальной школой; Светоний помещает его среди «грамматиков»; два отрывка, сохранившиеся от его грамматических трудов, заняты разбором двух синонимов и оттенков их: criminans и criminator, litteratus и litterator. В школе он читал и толковал Одиссею в переводе Ливия Андроника, и преподавание его пользовалось в Риме широкой и доброй известностью. «Терзать при всяком случае своих ученых противников» (Светоний так и выбрал глагол «терзать», «раздирать» — lacerare) можно было, только располагая хорошим научным багажом. Когда приобрел его Орбилий? Мы видели, что его школьные занятия были прерваны резко и неожиданно, когда он был еще подростком. Остается предполагать одно: на военной службе Орбилий пользовался каждой свободной минутой, чтобы читать и учиться; может быть, для этих занятий после заключения мира с Митридатом бывали благоприятные минуты и обстоятельства. Фигура штабного писаря, который в промежутках между составлением штрафных списков (главная обязанность корникулярия) погружается в чтение, и кавалерийского солдата, который, вычистив стойло и хорошенько растерши руками своего коня (скребницы у древних не было), хватается за удачно приобретенный свиток, не может не внушать уважения. В душе Орбилия жила и страсть к знанию, и жажда его. И то, что он, вопреки всем тяготам, которыми щедро осыпала его жизнь, сумел эти знания приобрести, что военной карьере, которая вот-вот должна была завершиться для него почетной и доходной должностью центуриона, он предпочел бедное и не очень уважаемое место грамматика, заставляет взглянуть на эту суровую и мрачноватую фигуру иными глазами, чем в течение двух тысячелетий принято было на него смотреть с легкой руки Горация, ничего не увидевшего в своем учителе, кроме щедрости на удары (судя по превосходному знакомству Горация с практикой ехидных проказ, принятых в мальчишеской среде, Орбилий не зря обучал его уму-разуму). Земляки Орбилия, поставившие ему в Беневенте на форуме мраморную статую, были проницательнее.
Учил он по старинке, как учили все грамматики того времени, внедряя знания с помощью трости и ремня. «Одиссея» в латинском переводе была, конечно, утомительным и скучным чтением. Не следует забывать, однако, что старик Гораций, человек большой порядочности и крепких нравственных правил, приехав в Рим и, конечно, осведомившись о ряде школ (был он человеком осмотрительным и наобум не действовал), выбрал для своего сорванца учителем именно «щедрого на удары» Орбилия. Суровая атмосфера училища, видимо, была в то же время безупречно чистой.
Жизнь не дала Орбилию развернуться во всю полноту его сил и дарований, и это оставило в его душе горечь, от которой горько приходилось и тем, кто имел с ним дело. Мелкие обиды и царапины, достававшиеся ему, разрастались в его представлении до жесточайших оскорблений, изранивших ему всю душу: он составил их летопись и дал ей характерное заглавие — «Умученный» (рукописи Светония дают: perialegos w; perialogos w; принимаю конъектуру Тупа: περιαλγηζ). Он был неуживчив, не умел льстить ни ученикам, ни их родителям; люди, дававшие своим детям то изнеженное воспитание, которым будет так возмущаться Квинтилиан (I. 2. 5–8), т. е. люди состоятельные, вероятно, избегали его школы, и он умер бедняком, вынужденным жить в мансарде («под черепицами»).
Кв. Реммий Палемон родился в маленьком городке Вицетии, лежавшем на пути из Вероны в Аквилею, в доме хозяина его матери-рабыни. Мальчиком хозяева отправили его в свою ткацкую мастерскую, и познания, приобретенные в ней наблюдательным мальчишкой, очень пригодились ему в дальнейшем. Лениво ли работал он в ткацкой или не оказалось никого более подходящего, но только его приставили к хозяйскому сыну с приказом сопровождать мальчика в школу и носить за ним его «портфель» (капсу). Мальчишка был и смышлен, и любознателен; прислушивался ли он к урокам в школе, взял ли на себя роль учителя его молодой хозяин и втолковывал ему школьную премудрость, пока оба мальчика шагали из дому в училище и обратно, — как бы то ни было, но Палемон выучился грамоте и не только грамоте: он был настолько образован, что составил «Руководство по грамматике», которое, по мнению Узенера (H. Usener. Ein altes Lehrgebäude der Philologie. Sitzungsber. d. Münch. Akad. d. Wissensch., 1892. С. 630), представляло собой переработку учебника по грамматике знаменитого Дионисия Фракийца. Отпущенный на волю, он отправился в Рим, открыл там свою грамматическую школу и считался первым среди учителей: у него была великолепная память, много знаний и язык, о котором говорят, что он «хорошо подвешен».
Трудно найти людей и по судьбе своей, и по нравственному облику столь противоположных, как Палемон и Орбилий. Палемон принадлежал к числу самых неприятных людей древнего мира: был он тщеславен (о тщеславии, как отличительной черте его душевного склада, помнили и после его смерти, — см. Pl. XIV. 50), самомнителен до глупости, лишен уважения к подлинным заслугам. Дерзость его изумляла даже Светония: «Он называл М. Варрона свиньей и говорил, что наука родилась с ним и с ним умрет» (de gram. 23). В нравственном отношении это была фигура настолько грязная, что и Тиберий, и Клавдий громко предостерегали от посылки детей к нему в школу; подробности, сообщаемые о нем Светонием, непереводимы. Ему не приходилось жить «под черепицами», так как школа давала ему в год 400 тыс. сестерций, но и этого ему, по-видимому, не хватало. Распущенный образ жизни («он был так изнежен, что купался по нескольку раз в день») не помешал ему заняться коммерческими предприятиями и повести их к вящей для себя выгоде. Он открыл мастерскую дешевой одежды: бывший ученик ткацкой мастерской, видимо, не забыл, как разбираться в тканях и определять их качество; он купил заброшенный виноградник поблизости от Рима за 600 тыс. сестерций и сумел организовать хозяйство так, что через восемь лет у него купили урожай на корню за 400 тыс. сестерций: ученый грамматик был оборотист, сметлив и чуял, где можно нажиться.
(обратно)118
Авл Геллий рассказывает, как однажды он встретил невежду, хвалившегося, что только он один во всем мире может объяснить Менипповы сатиры Варрона. Авл Геллий, у которого случайно была с собой эта книга, попросил его прочесть и объяснить ему смысл пословицы, которую приводит Варрон. «Прочти сам», — ответил тот. — «Как же я могу прочесть то, чего не понимаю. Я смешаю и спутаю все слова». Невежде пришлось уступить и взяться за чтение самому, но он «останавливался не там, где надо было остановиться по смыслу, и произносил слова неправильно» (xiii. 31. 1–9).
(обратно)119
Школа Флавия, куда отец Горация не захотел поместить сына, была, конечно, школой грамматика, а не начальной, как это принято считать. Везти мальчика в Рим обучаться грамоте не имело смысла. По мнению старика Горация, школа Флавия была плохой, и он решил дать сыну среднее образование в Риме.
(обратно)120
Об этом Плотии известно мало. Ему покровительствовал Марий в расчете на то, что он прославит его подвиги (cic. pro arch. 9. 20). Им была составлена речь против Целия, которого он обвинял в насилии; Целий обругал его, назвав «ритором-ячменником», т. е. человеком, пищей которому служит ячмень: прозвище оскорбительное, так как им обозначали гладиаторов. Варрон, закоренелый сторонник аристократии, издевается над кем-то, кого он называет Автомедоном, что тот выучился у Плотия «рычать, как рычит погонщик волов» (men. 257, ed. Fr. Bücheler). Квинтилиан упоминает, что им была написана книга «О жесте», т. е. о том, какие жесты выразительны и для оратора пристойны (XI. 3. 143).
(обратно)121
Гуин (A. Gwynn. Roman education from Cicero to Quintilian. Oxford, 1926. С. 61–63) считал, что одной из причин закрытия школы Плотия был тот демократический дух, в котором он вел свое преподавание. О его школе можно, до некоторой степени, судить по «Риторике для Геренния», которая появилась между 86–82 гг. до н. э. Такие темы, как «следует ли дать италикам права римского гражданства», «надо ли привлечь к суду Цепиона за то, что он погубил армию» (по вине Цепиона она была почти целиком уничтожена кимврами в 105 г. до н. э. в сражении при Оранже), должны были, конечно, встревожить аристократию.
(обратно)122
Обучение в Риме было очень долго делом совершенно частным: государство в него не вмешивалось, кроме очень редких случаев вроде запрещения греческих риторских школ. С империей дело меняется: постепенно, незаметно — одна мера за другой, — государство накладывает руку на дело образования и ставит его под свой контроль. Началось с дарования привилегий: Цезарь дал всем учителям права римского гражданства (suet. iul. 42. 1); Веспасиан впервые назначил риторам «заработную плату»: начал выплачивать каждому по 100 тыс. сестерций ежегодно (suet. vesp. 18). Первым, кто получил эту плату, был Квинтилиан, двадцать лет преподававший в Риме при разных императорах риторику. У него учился Плиний Младший, может быть, и Тацит, и Марциал справедливо назвал его «великим наставником легкомысленной молодежи» (ii. 90. 1). Учителя становятся государственными служащими. Общее направление отражается и в поведении городов: они заводят у себя школы, выбирают для них учителей, оплачивают их и, естественно, держат надзор за их преподаванием. Живую иллюстрацию этому мы найдем у Плиния Младшего, который предлагает своим землякам собрать денег и открыть школу (вероятно, риторики, а может быть, и грамматики, — pl. epist. iv. 13. 3–7). Из этого же письма мы узнаем, что учителя могут нанять родители на собственные средства, но что есть города, где учитель получает плату из городских средств. Нет запрещения открывать частную школу, но трудно было пойти на риск необеспеченного существования, когда можно было получить верный кусок хлеба. Антонин Пий установил число учителей, которые город мог содержать на свои средства: для большого города нормой было пять риторов и пять грамматиков, для города средней величины — четыре ритора и четыре грамматика, для маленького — три ритора и три грамматика; эти люди, по его указу, освобождались от воинской повинности, от участия в посольствах от городов (члены такого посольства денег не получали), от обременительных жреческих должностей, от постоя. Город выбирал себе учителей, устраивая среди них своего рода конкурс: декурионы, конечно, советовались с людьми понимающими. Миланские магистраты обратились с просьбой выбрать им хорошего учителя к Симмаху; он прислал им Августина (confes. iv. 13), но «утверждали в должности» именно они; только тогда учитель получал место, decreto ordinis prolatus. Юлиан, желавший во что бы то ни стало вырвать школьное преподавание из рук христиан, законом 362 г. объявил, что учителя, избранного городским советом, утверждать будет он, «дабы его одобрение прибавляло еще чести избраннику города» (cod. theod. xiii. 3. 5). Закон этот оставался в силе до Юстиниана.
Учащиеся также оказались под контролем власти. В 370 г. был издан эдикт, по которому молодежь, учившаяся в Риме, ставилась под строгий надзор и контроль: юноша, прибыв в Рим, должен предъявить магистрату, ведающему учетом населения (magister census), документ, подписанный наместником провинции, откуда он прибыл; в этом документе обозначались место его рождения, возраст и образование, которое он получил; он должен сообщить, какие занятия будет посещать и где будет жить. Полиция наблюдает за ним и старается выведать, каков его образ жизни, не вошел ли он в состав какой-нибудь недозволенной коллегии, прилежно ли он посещает школу, не бывает ли часто в театре и цирке, не поздно ли возвращается домой. Если он ведет себя плохо, его могут публично высечь и отослать домой. В Риме ему вообще разрешено оставаться только до 20 лет; затем он должен возвратиться на родину, а если он задержится, префект города должен его просто выслать.
(обратно)123
Марциал говорит о поэтессе Сульпиции (x. 35); ее стихи дошли до нас; она была, вероятно, внучкой знаменитого юриста Сервия Сульпиция Руфа и дочерью Горациева друга. О невесте своего друга, Кания Руфа, Марциал писал, что в ее стихах «нет ничего женского и ничего вульгарного» (vii. 69. 5–6); падчерица Овидия, Перилла, писала стихи (ov. trist. iii. 7).
(обратно)124
См. статьи: M. Bang. Das gewöhnliche Alter der Mädchen bei der Verlobung und Verheiratung. В добавлении к IV тому Фридлендера: Darstellungen aus d. Sittengeschichte Roms. Leipzig, 10-е изд., 1921. С. 133–141); M. Durry. Sur le mariage romain. Révue international des Droits de l'Antiquité. 1956. T. III. С 227–243.
(обратно)125
Закон Августа об обязательном браке обходили, устраивая сговор с малолетней девочкой и оттягивая брак на много лет (suet. aug. 34. 2). Август поэтому предписал, что невеста не должна быть моложе 10 лет, а срок между сговором и формальным вступлением в брак не должен превышать двух лет. О законах Августа, имевших целью укрепление семьи, см.: Н. А. Машкин. Принципат Август. М.; Л., 1949. С. 419–423.
(обратно)126
Она называлась еще regilla. Слово это древние связывали с regina — «царица»; современные языковеды производят его от regere, которое первоначально значило — «ставить прямо», и считают синонимом recta (см.: A. Walde. Lateinisches etymologisches Wörterbuch. Heidelberg, 1906. С. 526).
(обратно)127
Был и другой, более усовершенствованный станок, тоже вертикальный, но за которым сидели и начинали ткать сверху.
(обратно)128
«Удивительно, как быстро заживают раны, завязанные Геракловым узлом; очень полезно завязывать таким узлом пояс и в повседневном обиходе» (pl. xxviii. 64).
(обратно)129
Значение этого обряда было непонятно уже древним. Вот объяснение Феста (55): «…волосы невесты убирали caelibari hasta, которое торчало в теле павшего, убитого гладиатора: как копье составило единое с телом, так и жена да будет едина с мужем (объяснение совершенно неприемлемое, так как все суеверия, связанные с убитыми гладиаторами, возникли значительно позже. — М.С.); или потому, что замужние женщины находятся под покровительством Юноны Куриты, а она названа так, ибо держит копье, которое на сабинском наречии называется «curis»; или потому, что это служило добрым предзнаменованием, сулившим рождение сильных мужей».
(обратно)130
Плиний писал, что ястреб, которого называли «эгифом» и у которого одна нога была короче другой, «был благоприятнейшим знамением в брачных делах» (x. 21).
(обратно)131
На саркофагах с изображением брачной церемонии жених часто держит в руках контракт, только не в виде табличек, а в виде свитка.
(обратно)132
Моммсен объяснял эту формулу таким образом: невеста торжественно заявляет о своем вхождении в род мужа, принимая его родовое имя. «Гай» — это здесь не имя собственное, а родовое, каким и было в старину (röm. forsch. i. 11 сл.). Плутарх толковал ее по-другому: «…где ты господин и хозяин, там и я госпожа и хозяйка» (quest. rom. 30).
(обратно)133
Катон оставил рецепт их; судя по щедрости, с которой он отпускал на них продукты, это были пирожные действительно для торжественных случаев: модий самой лучшей муки замешивался на молодом вине (mustum); в тесто клали два фунта свиного жира и фунт творогу, кусочки коры с лавровых веточек и пекли на лавровых листьях (de agr. 121).
(обратно)134
Название это происходит не от этрусского города Фесцении, как думали раньше, а от fascinum — phallus, которому приписывалась большая магическая сила, отвращающая колдовство и злые силы (porph. ad hor. epod. 8. 18). Припевом к ним служило восклицание «talasse!», смысл которого не был вполне ясен и современникам. Обычно его производят от имени рано забытого италийского божества Таласса, или Талассиона; Мерклин полагал, что это прозвище бога Конса, на празднике которого были похищены сабинянки (ind. schol. dorpat., 1860. С. 13). Древние ставили его в связь с talaros — «корзинка для пряжи» и видели в этом слове указание на будущую работу хозяйки в доме.
(обратно)135
В некоторых местах Франции молодых осыпали орехами, иногда даже в церкви. Осыпание зерном при старых деревенских свадьбах у нас имело такое же значение.
(обратно)136
«Мы женимся, чтобы иметь законных детей и верного сторожа нашего домашнего имущества» (dem. in neaer. 122; то же у Аристотеля: ethic. nicom. viii. 14. p. 1162), ср. слова юриста Модестина (dig. xxiii. 2): «consortium omnis vitae, individuae vitae consuetudo». «Я вышла за тебя замуж, — говорит Порция Бруту, — не только чтобы спать и есть с тобой, как гетера, но чтобы делить с тобой и радость, и горе» (plut. brut. 13).
(обратно)137
Вот некоторые примеры надписей (из «carmina latina epigraphica»):
455: «Виргинии Марий Виталий супруг, центурион легиона… жили 36 лет, безупречная перед мужем, на редкость послушная, жившая с одним мужем» («solo contenta marito», — II в. н. э.).
548: Авфидия Северина «целомудренная, трезвенная, не прелюбодейка, простая и благожелательная, преданная одному своему мужу, не знавшая других».
597: «я, Марцеллина, была очень любима своим мужем… единственным супругом моим был Элий».
652: «ты соединена была со мной целомудренным союзом… ты сочла меня единственного достойным… и все одобряют, что все доброе ты сохранила для единственного мужа» (368 г. н. э.).
643, 5: «довольна одним мужем».
736, 3: «чистая, целомудренная, пристойная, преданная одному мужу».
968: «жила, довольная одним мужем».
1142: «Что возможно, было супругой исполнено верной. Ложе твое разделить не было прав никому».
1523: «получив одного мужа, сохранила я целомудрие и стыдливость». Ср. Plaut. Merc. — 824: «женщина, если она хорошая, довольна одним мужем» и Ter. Heaut. 392: «женщинам положено весь век свой проводить с одним мужем».
(обратно)138
Послушание мужу считалось добродетелью; надписи ее нередко упоминают:
429: «мне приятно было нравиться мужу своим всегдашним послушанием».
455: Вергиния была «на редкость послушной» мужу.
476: «за послушание мужу заслужила… эту гробницу».
765: «целомудрие, верность, доброта, послушание» (перечислены качества доброй жены).
1140: «я была почтительна к мужу и послушна ему».
1604: «здесь покоится Энния Фруктуоза, дорогая супруга, достойная хвалы за свое прочное целомудрие и доброе послушание».
(обратно)139
Надо сказать, что работа с надписями, посвященными памяти жен, по-настоящему проделана не была, не была прежде всего проведена классификация (насколько она возможна) по сословно-классовым признакам. Стоит, однако, отметить, что качества хорошей жены-аристократки (cil. vi. 1527) и жены скромного отпущенника совпадают. Муж, произнося похвальное слово над гробом жены (laudatio), называет ее «доброй хозяйкой, целомудренной, послушной, приветливой, уживчивой».
(обратно)140
Семья, один из членов которой не был подобающим образом захоронен, должна была ежегодно приносить в качестве искупительной жертвы свинью — porca praecidanea: «Так как умерший не предан земле, то наследник обязан совершать жертву Матери-Земле и Церере, заколов свинью. Без этого семья считается нечистой» (var. y non. 163. 21). Ср. у Феста (250): «Та овца называлась предварительно зарезанной (praecidanea), которую убивали раньше других животных. Так же называлась свинья, которую приносил в жертву Церере тот, кто не совершил правильного погребения, т. е. не осыпал умершего землей». В обычай вошло воздвигать без вести пропавшим кенотафии (букв. «пустые могилы») и совершать символическое посыпание землей над этой пустой могилой.
(обратно)141
Случалось (pl. xxxiii. 27), что у человека, находящегося в предсмертном забытье, тайком стаскивали с руки кольцо. Помимо ценности его как вещи, им можно было еще воспользоваться как печатью. Но что сниманье кольца входило в состав похоронных обрядов, это опровергается уже тем фактом, что множество колец найдено было именно в могилах.
(обратно)142
Это был древний религиозный обычай, смысл которого в позднейшее время утратился. Объяснение Сервия, что громкое взывание по имени к мертвому имеет целью пробудить к жизни мнимоумершего (ad aen. vi. 218), является позднейшим домыслом. Ливий рассказывает, что взывали таким же образом к павшим на поле битвы в их родных домах (iv. 40. 3); когда тело Германика провозили по улицам италийских городов, его встречали такими же громкими обращениями к нему (tac. ann. iii. 2).
(обратно)143
Профессия эта считалась для свободного человека зазорной; занимавшегося ею не допускали к городским магистратурам. В храм Либитины сообщали о каждом смертном случае, и здесь велась их регистрация (suet. nero, 39. 1).
(обратно)144
При бальзамировании и погребении Поппеи (65 г. н. э.) Нерон, по словам Плиния, издержал столько ароматов, сколько Аравия не могла дать за целый год (xii. 83). При погребении Аннии Присциллы, жены Флавия Абасканта, отпущенника и секретаря Домициана, воздух наполнили благоуханием дары Аравии и Киликии, Индии и земли сабеев — шафран, мирра и бальзам Иерихона (stat. silvae, v. l. 210–212).
(обратно)145
Нет оснований сомневаться, что триумфаторов хоронили в той одежде, которую они надевали во время триумфального шествия. По всей вероятности, tunica palmata и toga picta, в которые облекали покойника, были копиями, дублетами подлинной одежды триумфатора, хранившейся в храме на Капитолии: она была храмовой собственностью. Дорогие, шитые золотом одежды часто находили в гробницах; упоминаются они и в текстах. «Тела умерших, умастив ароматами и завернув в дорогие одежды, предают земле» (lactant. ii. 14. 9). «Зачем заворачиваете вы своих мертвецов в одежды, расшитые золотом?» (hieronym. de vita pauli erimit. 17). Цензора хоронили в пурпурной тоге.
(обратно)146
То обстоятельство, что тело Августа находилось не в атрии, а было выставлено в прихожей дворца (suet. aug. 100. 2), является исключением.
(обратно)147
Это были маленькие переносные алтарики, на которых зажигали ароматы. Назывались они acerrae. Вергилий называет их «алтарем, где жгут ладан» (aen. iv. 453).
(обратно)148
«Кипарисы ставили перед домом умершего, потому что это дерево, однажды срезанное, не дает побегов. Так и от умершего нечего ждать. Поэтому кипарис считается деревом отца Дита» (fest. 56).
(обратно)149
Сообщение Сервия (ad aen. v. 64), что тело оставалось выставленным в атрии в течение семи дней, на восьмой сжигалось и на девятый пепел предавался земле, является ошибочным обобщением обычая, принятого для лиц, занимавших высокое общественное положение, так как в этом случае требовался известный срок для изготовления масок.
(обратно)150
В viii в. до н. э. древнейшие обитатели Палатина и хоронили, и сжигали своих мертвецов; на Эсквилине их только хоронили, а на Квиринале сжигали. Римские антиквары, считая захоронение древнейшей формой, ссылались на следующие факты: 1) и при сожжении лицо покойника посыпали землей; 2) каждый, наткнувшись на непогребенное тело, обязан был посыпать его землей; 3) при сожжении трупа у него отрезали палец и хоронили в земле. Сожжение покойника сопровождалось неизменно и погребением: урну с пеплом ставили в помещение, заменявшее могильный холм. Умерших детей, у которых еще не прорезались зубы, всегда хоронили. Бедняков чаще хоронили, чем сжигали; это было дешевле. Общее кладбище для бедных до Августа находилось на Эсквилине.
(обратно)151
Одним из видов таких «объявленных» похорон были похороны, совершаемые по постановлению сената за общественный счет (funus publicum). Чести этой удостаивались люди, оказавшие большие услуги государству.
(обратно)152
За соблюдением этих законов обязаны были следить эдилы, равно как и за поддержанием порядка во время погребальной процессии, а также за тем, чтобы при сожжении не возникло опасности пожара.
(обратно)153
По словам римских антикваров, эти трубачи назывались «siticines», и трубы, которыми они пользовались на похоронах, отличались от обычных (Атей Капитон у gell. xx. 2. 1). Слово это во всяком случае, рано вышло из употребления.
(обратно)154
На похоронах Цезаря «пели то, что могло возбудить сострадание к нему и ненависть к убийцам: из «Суда об оружии» Пакувия: «и я их сохранил, чтоб пасть от их руки?»— и из «Электры» Атилия подобного же содержания» (suet. caes. 84. 2).
(обратно)155
Бенндорф (A. Benndorf. Gesichtsheime und Sepulcralmasken. Denkschr. d. phil. — hist. Kl. d. Acad. d. Wissensch., Bd. XXVIII. Wien, 1878) справедливо указал, что в масках, которые надевали, должны были иметься отверстия для дыхания (нос, рот) и для глаз. В масках, хранившихся в атрии, их, разумеется, не было. Сохраняли, следовательно, отлитую когда-то форму, по которой и изготовлялись новые слепки.
(обратно)156
Полибий (vi. 53) говорит о том, что «предки» ехали на колесницах, но как долго удержался этот обычай, мы не знаем. Позднейшие писатели говорят уже о шествии пешком.
(обратно)157
Объясняется это, по-видимому, тем, что в повседневном быту широкое распространение получила пестрая женская одежда, и замена ее простой белой была таким же свидетельством печали, как раньше замена светлой одежды темной.
(обратно)158
По свидетельству Ливия (v. 50. 7), первые удостоились такой чести женщины, которые в тяжкую для государства минуту (надо было платить дань галлам, а денег не было) снесли на Форум все свои золотые украшения в дар государству (390 г. до н. э.). О таком же подвиге римских женщин рассказывает Плутарх, но по другому поводу: у города не было денег для уплаты дара оракулу Аполлона в Дельфах, и женщины помогли в беде, пожертвовав государству свои уборы (camill. 8). Свидетельство Цицерона заслуживает, конечно, большего доверия. Цезарь произнес похвальное слово над своей теткой Юлией; это стало обычаем не только в императорской фамилии, но и среди знати.
(обратно)159
По законам Двенадцати Таблиц внутри города нельзя было ни хоронить, ни сжигать умерших. Правом погребения в городе пользовались весталки (serv. ad aen. xi. 205–206), а позднее — императоры. Честь погребения на Марсовом Поле присуждалась особым разрешением сената; здесь похоронены были Цезарь, Сулла, консулы Гирций и Панса, погибшие при Мутине в 43 г. до н. э. Урна с пеплом Траяна была поставлена в цоколе его колонны.
(обратно)160
Делали это, конечно, водой, и только в случаях крайнего расточительства обливали потухающие угли вином. По законам Нумы этого нельзя было делать (pl. xiv. 88). Оба места, где говорится о поливании вином verg. aen. vi. 226–227 и stat. silvae, ii. 6. 90, — относятся к окроплению собранных костей.
(обратно)161
Погребальные урны были разной формы и делались из разного материала. Бедные люди покупали обычно глиняные; в гробнице Неволеи Тихе в Помпеях стояло три стеклянных урны, поставленных, как в футляр, в свинцовую посудину соответственной формы. Были урны алебастровые и мраморные. Прах Траяна находился в золотой урне. Чаще всего они имели форму высокого горшка, суживающегося книзу; иногда их делали в форме сундучков.
(обратно)162
Праздник роз справляли в память умерших: устраивали поминки на могилах, осыпали могилы розами и раздавали их участникам поминок. Определенного числа для этого праздника не было; он должен был только приходиться на сезон роз — на май или на июнь. Паренталии справляли в феврале (с 13-го по 21-е число); по преданию, их установил Эней в память своего отца. Это был праздник поминования di parentum, духов умерших предков, которые считались покровителями семьи; к ним обращались с молитвой. «Когда я умру, — писала Корнелия Гаю Гракху, — ты будешь чтить меня (parentabis mihi) и взывать, как к божеству». Когда и каким образом этот семейный праздник превратился в общегосударственный, мы не знаем.
(обратно)163
Д. Цецилий Виндекс устраивает около могилы своей бабки сад, окруженный стеной. Около калитки в стене находилось помещение для сторожа (cil. vi. 13 823; ср. еще завещание Флавия Синтрофа — cil. vi. 10 239).
(обратно)164
Все это подробности, заимствованные из действительной жизни. На могиле Истацидиев в Помпеях были поставлены статуи умерших; памятник Умбриция Скавра был украшен рельефами, изображающими сцены гладиаторских игр; на памятнике Неволеи Тихе изображен корабль, входящий в гавань.
(обратно)165
Колумбарии были заимствованы римлянами, по-видимому, от этрусков. Во многих местах Этрурии, в окрестностях городов, скалы покрыты рядами таких ниш; около Тосканеллы в стенах скалистых гротов они идут сплошь параллельными рядами.
(обратно)166
hist. aug. hadr. 18: «…запретил продавать раба ланисте, не представив причины»; очевидно, хозяин должен был «представить причину» на суд магистрату, вероятнее всего префекту города, в чью компетенцию входил разбор жалоб хозяина на раба и раба на хозяина.
(обратно)167
A. May. Pompei. Leipzig, 1908. С. 168.
(обратно)168
К императорскому времени от самнитов как самостоятельного племени ничего не осталось: почти все они были уничтожены в Союзническую войну. Название «самнит» теперь ничего не говорило, и его заменили более понятными.
(обратно)169
Были и другие виды гладиаторского костюма и вооружения, реже встречавшиеся и о которых мы осведомлены плохо. О scissor'е («резателе») мы ничего не знаем; он только раз упомянут в надписи (cil. ix. 466); по поводу андабатов высказано только предположение, что на них была надета длинная кольчуга, но сражались они с завязанными глазами. Лаквеарий упомянут только у Исидора Севильского (xviii. 56); судя по его изображению, он был одет как ретиарий, а оружием ему служило лассо (laqueus — «петля»), которое он накидывал на убегающих. Может быть, главным местом его выступлений был не амфитеатр, а школа; когда во время фехтования друг с другом один из гладиаторов, теснимый противником, обращался в бегство, лаквеарий набрасывал на него лассо и валил на землю. Это был наглядный урок, убеждавший в бесполезности бегства при сражении.
(обратно)170
Первый каменный амфитеатр в Риме был построен в 29 г. до н. э. Статилием Тавром, вероятно, в южной стороне Марсова Поля. По-видимому, в нем было много дерева, потому что он сгорел в 64 г., и Нерон построил другой на том же самом месте. Судя по словам Тацита (ann. xiii. 31), здание это не представляло ничего замечательного. Регионарии называют еще amphiteatrum castrense — «амфитеатр, принадлежащий императорскому двору». Относят его ко времени Траяна. Это было большое здание обычной для амфитеатров эллиптической формы с осями в 88.5 и 78 м, построенное целиком из кирпича и opus caementicium, облицованного кирпичом. Внешняя стена состояла из трех этажей открытых аркад. При постройке Аврелиановой стены амфитеатр этот был использован в системе укреплений.
(обратно)171
Было пять «годовых» римских праздников (Римские игры, Плебейские, в честь Цереры, в честь Аполлона, в честь Матери богов), которые включали в свой ритуал бега в цирке. Включены они были в праздник Марса, установленный Августом 12 мая, а также в ludi augustales: праздник в честь возвращения Августа с Востока. День рождения Августа (23 сентября) также сопровождался цирковыми состязаниями. Кроме того, бега бывали на праздниках, устраиваемых по поводу какого-нибудь счастливого события. Так, консул 101 г. Аррунтий Стелла отпраздновал великолепными играми окончание войны с сарматами. В первом веке империи консулы, вступая в должность, устраивали игры.
(обратно)172
Август привез этот обелиск из Гелиополя; высота его 23.7 м. В iv в. он исчез и был найден только в xvi в., разбитым на три части. Он был поправлен и сейчас стоит на piazza del popolo. Другой обелиск стоит теперь перед Латераном. Он был поставлен в xv в. до н. э. Тутмосом iii перед храмом Аммона в Фивах. Август думал привезти его в Рим; Константин решил это сделать, но довез обелиск по Нилу только до Александрии. Аммиан Марцеллин описывает его доставку в Рим и установку в цирке при Констанции (xvii. 4. 13–16). Обелиск этот из красного гранита, высотой 32.5 м; в xvi в. его нашли разбитым и ушедшим в землю на 7 м. Папа Сикст v извлек его и поставил на его нынешнее место.
(обратно)173
В Риме было еще два цирка. Фламиниев цирк построил цензор Г. Фламиний Непот в 221 г. до н. э. в южной части Марсова Поля на Фламиниевом лугу. Он был настолько велик (400x260 м) и производил такое впечатление, что по нем стали называть весь район и местонахождение других зданий определяли — «у цирка Фламиния». Насколько велика была его арена, можно судить по тому, что во 2 г. до н. э. Август велел превратить ее на некоторое время в огромный пруд, куда было пушено 36 крокодилов: народ мог смотреть на эту диковину. После открытия Августова форума крокодилов перебили.
Цирк Гая и Нерона устроил Калигула в садах Агриппины, на правом берегу Тибра. Это было любимое место Нерона, где он упражнялся в искусстве править лошадьми и устраивал свои оргии.
(обратно)174
Мы не знаем, как был организован античный «тотализатор», но немыслимо представить себе заключение пари (о них см.: mart. xi 1. 15–16; iuv. 11. 201–202) и выплату ставок без какого-то организующего и надзирающего «бюро», где записывались пари и принимались ставки. Представим себе, как происходит дело: А держит пари за «зеленых» и ставит на них 100 сестерций, Б держит за «синих» и ставит 200. Кто проверит их наличность? Кто удостоверит их готовность уплатить в случае проигрыша? Так как пари заключали многие, и суммы собирались большие, то вряд ли нашелся бы честный человек, согласившийся распутывать все счета и производить по ним уплату. Конечно, была какая-то «организация», на глазах которой заключались пари и которая принимала деньги и уплачивала выигрыши. Организация эта была связана с «партиями»: Б вносил деньги в «бюро синих», и в случае проигрыша «бюро» выплачивало его А, оставляя себе некоторую долю «за обслуживание». Если Б выигрывал, то он получал деньги из «бюро зеленых», вычитавших таким же образом какую-то сумму в свою пользу. Пари бывали иногда безумными: Ювенал говорит о дерзких пари — audax sponsio (11. 201–202). Ставка на определенных лошадей и возниц, заинтересованность именно в них создавала тесную связь между каким-то кругом зрителей и определенной «партией».
(обратно)175
После некоторых игр (римских и плебейских) обязательно устраивалось торжественное угощение (epulum), а кроме того, зрителей щедро осыпали подарками, которые должны были у проигравших несколько смягчить боль утраты; Агриппа в заключение данных им игр велел разбросать с верхнего яруса по цирку особые жетоны, тессеры, по которым можно было получить одежду, еду или определенную сумму денег (своего рода «беспроигрышная лотерея»). Выигрышами по тессерам, которые бросали присутствовавшим в цирке Нерон и Домициан, служили одежда, серебряная посуда, драгоценные камни, картины, вьючные животные, ручные звери, рабы и, наконец, суда, доходные дома и поместья.
(обратно)176
Марциал рассчитывал, что его станут читать только тогда, когда устанут от разговоров о Скорпе — вознице, и об Инцитате — коне (xi. 1. 15–16). Рим был уставлен статуями знаменитых возниц, которые стояли рядом со статуями богов; Марциал чувствовал иногда раздражение от того, что «всюду сверкает золотой нос Скорпа» (v. 25. 10), но он же посвятил знаменитому вознице стихи, полные неподдельного сожаления о гибели юноши: «Сломай, опечаленная Победа, идумейские пальмовые ветви… брось в жестокий огонь, скорбная Слава, волосы и венки, украшавшие их. О злая судьба! Скорп, ты погиб, не изжив ранней молодости; так скоро пришлось тебе запрягать вороных коней [в подземном царстве]. Стремительно огибал ты всегда мету — почему и для жизни твоей оказалась она столь близка» (x. 50). И он вкладывает в уста самого Скорпа краткую эпитафию: «Я Скорп, слава цирка, полного криков. Ты осыпал меня рукоплесканиями, Рим, но недолго ты радовался на меня. Злая Лахесис похитила меня на 27-м году; сочтя мои победы, она решила, что я старик» (x. 53). Плиний говорит, что возниц сопровождала всегда толпа их почитателей (xxix. 9); он же рассказывает, что один из поклонников Феликса, возницы «красных», был в таком отчаянии от его смерти, что бросился в его костер и сгорел вместе с ним (vii. 186).
(обратно)177
Таких надписей сохранилось несколько, и они позволяют понять и «технику бегов», и знакомят нас в некоторой доле с профессиональным языком возниц. Приведем одну из наиболее интересных — надпись испанца Диокла (cil. vi. 10 048 = dess. 5287). Он начал свою карьеру у «белых» в 122 г. н. э., затем перешел к «зеленым», а от них — к «красным», у которых и остался (беговые общества прилагали, видимо, всяческие старания к тому, чтобы переманить к себе искусного возницу). Он одержал всего 1462 победы при самых разных обстоятельствах, а в состязаниях принимал участие 4257 раз, в 1351 случае оказался побежденным, остальные 1444 раза приходил вторым или третьим. Чаще всего каждая «партия» выставляла по одной колеснице, запряженной четверней, по две и по три колесницы — значительно реже; победа в состязании только четырех колесниц считалась наиболее почетной. Диокл получил 92 «больших премии», общая сумма которых равнялась 3 млн 770 тыс. сестерций: 32 раза по 960 тыс. сестерций, 28 раз — по 40 тыс., 29 раз — по 50 тыс. и 3 раза по 60 тыс. Откуда эти суммы? Их вносил магистрат, устроитель игр? Мы знаем, как дорого обходилось устройство игр, какие огромные суммы на них тратились. В 51 г. н. э. установлены были суммы, которые государство выдавало устроителям вдобавок к их расходам: на Плебейские игры, например, 600 тыс. сестерций, на игры в честь Аполлона — 380 тыс. Может быть, «премии» выдавались из этих сумм? А может быть, происходило иначе: сторонники «красных» держали пари с другой «партией» в общей сложности на 30 тыс.; проигравшие «зеленые» эту сумму им выплачивали, и Диокл ее и получал. Часть ее Диокл, надо думать, обязан был отдать в кассу «партии», но часть оставалась ему.
Диокл расстался с цирком, собрав состояние почти в 36 млн сестерций; состояние ста адвокатов не превышает средств одного циркового возницы из партии «красных», — писал Ювенал (7. 113–114); Марциал, сравнивая судьбу бедного клиента с судьбой возницы, негодовал, что он за целый день получит «сотню медяков, а Скорп победитель за один час унесет пятнадцать мешков сверкающего золота» — 15 тыс. сестерций (X. 74. 4–6). Понятно, что некоторые из возниц становились «господами партии», т. е. главарями беговых обществ (CIL. VI. 10 058 и 10 060). Состязания для Диокла проходили по-разному: 815 раз он occupavit et vicit, т. е. с самого начала занял первое место и до конца удерживал его за собой; 67 раз он successit et vicit — первоначально оказался на втором месте, но затем вырвался вперед; 36 раз он praemisit et vicit — нарочно пропустил вперед противника и затем обогнал его; 42 раза он победил разными способами; 502 раза eripuit et vicit — когда надежды на победу, казалось, уже не было, «прорвался и победил» после трудной и жестокой борьбы. Большой честью считалось победить: 1) a pompa, когда возница должен был принять участие в состязаниях с усталыми лошадьми сразу же после утомительной процессии, и 2) на лошадях, которые выезжали в цирке первый раз (equi anagones); а совершенно исключительным трюком был тот, который могли себе позволить только очень опытные возницы: они менялись лошадьми с другой «партией». О Диокле надпись сообщает, что он одержал 134 победы alieno principio — «с чужим главным [конем]», т. е. пристяжным, шедшим слева. При упряжке, четверней две средних лошади, два коренника, шли под ярмом (introiugi); справа и слева находились пристяжные (funales). От выучки левой пристяжной, которая оказывалась всегда у меты, зависела не только победа, но и жизнь возницы.
Диокл принадлежал к возницам-«тысячникам» (miliarii), т. е. к таким, кто одержал тысячу побед и больше. Скорп, оплаканный Марциалом, насчитывал 2048 побед, Помпей Мусклоз — 3559, какой-то неизвестный — 1025.
(обратно)178
Особенно страшным был момент, когда возница огибал мету: стремясь выиграть время и сократить пространство, он старался проехать к ней как можно ближе, и тут стоило чуть ошибиться самому в расчете, стоило дернуться влево чуть больше, чем было нужно, левой пристяжной (почему такой важной и была ее роль) — и колесо на всем скаку налетало на каменную тумбу, разлеталось вдребезги, и хорошо было, если возница выходил из этой переделки только искалеченным. Опасность подстерегала его во время всего состязания: каждый возница старался, как только мог, выиграть на пространстве и поэтому, обгоняя соперника, держался к нему возможно ближе; угроза столкновения висела над обоими. Самый костюм возницы свидетельствовал об опасности его профессии: на голову он надевал круглую кожаную шапку с клапанами, напоминающую шлем танкистов; туника его была плотно обмотана ремнями до самых подмышек, чтобы за что-либо не зацепиться (поэтому и лошадям подвязывали хвосты как можно короче); за ремни был заткнут короткий острый нож — в случае падения возница перерезал им вожжи, которые обычно закидывал себе за спину: одной рукой он правил, в другой держал бич. Ременные обмотки покрывали ноги от сандалий до колен; иногда возница надевал гетры, которые закрывали почти целиком бедра. Возницы погибали обычно молодыми: Аврелий Полиник умер 30 лет, Скорп — 27, Кресцент — 22, Аврелий Тациан — 21 года, Цецилий Пудент — 18. Диоклу, когда он оставил карьеру возницы, было 42 года — случай редкий.
(обратно)179
Дион говорит, что не было дерзости, которую возницы не считали бы себе позволенной (lix. 5). «Шутки» возниц состояли в том, что «по укоренившемуся попустительству они, бродя по городу, забавлялись тем, что обманывали и обкрадывали людей» (suet. ner. 16. 2). Три века спустя Аммиан Марцеллин писал: «…если кто заметит, что его кредитор настойчиво требует уплаты долга, то он прибегает к цирковому вознице, нагло готовому на все, и тот устраивает так, что против кредитора возбуждается дело об отравлении» (xxviii. 4. 25. Пер. Ю. Кулаковского).
(обратно)180
У возниц были «технические приемы», с помощью которых они преграждали своим соперникам дорогу к победе. Один из них состоял в том, что возница внезапно поворачивал свою колесницу наискось, так что следовавшие за ним на нее налетали: образовывался в лучшем случае затор, в худшем — колесницы сшибались, и не обходилось без увечий и ранений. Общее замешательство давало возможность выиграть переднему.
(обратно)181
На Аппиевой дороге найдено было несколько десятков свинцовых табличек с заклинаниями и молитвой к подземным божествам погубить противника и его лошадей. Росси относил их ко ii в. н. э., Вюнш — к iv в. Вот конец одной из этих табличек: «…свяжите, обвяжите: помешайте, поразите, опрокиньте, споспешествуйте мне, погубите, убейте, изломайте возницу Евхерия и его лошадей в завтрашний день в римском цирке. Да не выедет хорошо из ворот, да не состязается сильно, да не обгонит, не прижмет, не победит, не обогнет счастливо мету, не получит награды» (R. Wünsch. Sethianische Verfluchtungstafein aus Rom. Leipzig, 1898). Хорошую параллель к этому заклятию представляет табличка из Карфагена: «…остановите их, свяжите, заберите от них всю силу; пусть они не смогут переступить ворот, сделать шаг по арене, а что до возниц, парализуйте их руки; пусть не смогут они увидеть вожжей, не смогут держать их. Сбросьте их с колесницы, ударьте оземь; пусть растопчут их копытами собственные лошади. Не медлите, не медлите; сейчас, сейчас, сейчас!»
(обратно)182
Имена лошадей, на которых Кресцент одержал свою первую победу, упомянуты в почетной надписи, поставленной ему после смерти (cil. vi. 10 050 = dess. 5285); названы также лошади Диокла. Какой-то возница (имя не сохранилось) составил список левых пристяжных, на которых он выезжал в цирке и на которых одержал победу, с упоминанием их масти и того, кто их объезжал (cil. vi. 10 056). Жеребец Аквилон и его сын Гирпин (оба, видимо, ходили в левой пристяжке и оба одержали больше 200 побед) удостоились почетной надписи (cil. vi. 10 069). Цирковые рысаки пользовались в Риме широкой известностью: их качества, их вид, все их особенности служили темой горячих обсуждений. Марциал рассчитывал, что его «изъеденные молью эпиграммы» возьмут в руки, устав от разговоров о Скорпе и Инцитате (xi. 1. 15–16). Он, Марциал, «известный племенам и народам», не был известнее жеребца Андремона (x. 9. 3–5); светский человек считал обязанностью знать родословную цирковых скакунов (mart. iii. 63. 12). Одна лошадь из Африки удостоилась даже эпитафии (cil. vi. 10 082):
Песков гетульских детище, Завода честь гетульского, Ветров в бегу соперница, Во цвете лет погибшая, Ушла, Спевдуса, к Лете ты. Пер. Ф. А. ПетровскогоЛошади, одержавшие сто побед, назывались «centenarii».
Беговые общества приобретали лошадей на конных заводах в Апулии и Калабрии; об этих заводах рассказывает Варрон и в своем «Сельском хозяйстве» (II. 7); схолиаст к Ювеналу (I. 155) пишет, что Тигеллин, обзаведясь пастбищами в тех областях, устроил там конный завод и объезжал лошадей для цирковых состязаний. Очень ценились «гирпинцы» — лошади из области гирпинов в Самнии (Mart. III. 53. 12; Iuv. 8. 63 и схолиаст к этому стиху). Сын жеребца Аквилона получил имя Гирпина или по месту рождения, или за свои превосходные качества. Колумелла говорит о выведении рысистых лошадей (VI. 27. 1–8), и экстерьер лошади, который он дает (VI. 29), — это экстерьер рысака. Плиний в восхвалении Италии, заканчивающем его «Естественную историю», среди всех благ, которыми Италия одарена, называет рогатый скот и лошадей: «лучше их нет в тройках» (XXXVII. 202). В большой чести были лошади из Испании и Африки.
(обратно)183
Летом в 5 часов дня, зимой в 3 часа: Агрипповы термы и бани Тита находились на противоположных концах города.
(обратно)184
Патрон мог потребовать, чтобы клиент сопровождал его в путешествии: Марциал оказался в Байях по желанию своего патрона и жаловался, что в этом очаровательном и роскошном месте он может только голодать на ту жалкую сумму, которая выдается ему как клиенту (i. 59).
(обратно)185
Спортулой в собственном смысле называлась корзиночка, в которой участники жертвоприношения уносили домой куски жертвенного мяса. На публичных угощениях, которые устраивали в Риме для народа император, магистраты или частные лица обычно на Форуме (устраивались они и по другим городам Италии), участники пира или ели за столом (cena recta), или уносили в корзиночке выданную им порцию. Выдачу «натурой» все чаще стали заменять денежным подарком. То же изменение произошло и в оплате клиентских услуг; угощение заменено было деньгами, но эта денежная выдача сохранила название спортулы. При Домициане старинный обычай угощать клиентов на какое-то время возродился, но вскоре опять вывелся (Марциал говорит об отмене денежной спортулы только в iii книге, написанной между 84 и 88 гг.; в остальных книгах опять идет речь только о денежной спортуле), и, вероятно, к удовольствию клиентов, которые, получая на руки сумму жалкую, имели все-таки возможность хоть кое-как покрывать текущие расходы.
(обратно)186
На раба в знак его освобождения надевали круглый войлочный колпак.
(обратно)187
Кроме претора, официальными лицами, в присутствии которых можно было отпустить раба формальным, узаконенным способом, были консул, проконсул, легаты цезаря и префект Египта.
(обратно)188
О смысле этой пощечины спорят до сих пор. Дюканж ставил ее в связь с ударом меча при посвящении в рыцари, но не подкрепил своего мнения никакими доказательствами. Высказаны были еще следующие предположения: а) пощечина первоначально имела значение оберега от злого завистливого глаза; б) она должна была напомнить рабу, чтобы он в своем новом положении свободного человека не заносился; в) чтобы запечатлеть в памяти освобождаемого момент освобождения, важнейший в его жизни; г) пощечина как бы символизировала все оскорбления, которым мог подвергнуться человек в своей рабской жизни; в будущем они ему уже не грозили (см.: G. Nisbet. The festuca and alapa of manumission. JRS, 1918. V. VIII).
Вместо палочки можно было коснуться раба соломинкой или стеблем травы. Когда-то это был символ земельной собственности, но затем и соломинка, и травинка стали, так же как и палочка, символом собственности вообще.
(обратно)189
Освобождение по завещанию сопровождалось иногда разными оговорками: через такой-то срок после смерти завещателя; после смерти такого-то или таких-то лиц; раб обязан уплатить наследнику или другому лицу некоторую сумму денег; представить отчет по таким-то делам.
(обратно)190
Исключение делается в случае преступления патрона против императора. Заговор Пизона был раскрыт, так как отпущенник Милих явился к Нерону с доносом на своего патрона.
(обратно)191
При империи такие обязательства считались не имеющими силы.
(обратно)192
Немедленно давалось разрешение тому, кто желал освободить своих родных. Это относилось к отпущенникам, родные которых находились еще в рабстве. Могло случиться так: члены одной семьи были рабами в одном доме; хозяин, умирая, освободил только одного человека из этой семьи, еще юношу, и оставил его своим наследником; отец и мать, братья и сестры оказывались рабами своего сына и брата. Такой случай представлял собой нечто совершенно ненормальное, и желание свободного юноши освободить родных было рассматриваемо, конечно, как вполне законное.
(обратно)193
См.: A. M. Duff. Freedmen in the early Roman Empire. Oxford, 1928 C. 210–214.
(обратно)194
Была еще одна группа отпущенников, занимавшая среди них самое последнее место, так называемые dediticii — «сдавшиеся» (lex aelia sentia, 4 г. н. э.). Рабы, осужденные за какое-либо преступление, закованные в наказание хозяевами или сосланные на мельницу, получая освобождение, становились dediticii, и положение их приравнивалось к положению народа, побежденного и сдавшегося на милость победителя. Они не были римскими гражданами, не могли делать завещания и получать наследство и им запрещалось жить в Риме: они могли селиться не ближе ста миль от города. Если они нарушали это постановление, их продавали в рабство, и они не могли больше надеяться на освобождение. Что касается имущества, оставшегося после их смерти, то если раб был освобожден «домашним способом», то патрон мог распорядиться им целиком по своему желанию; если он был освобожден с соблюдением всех формальностей, то патрон имел в его имуществе такую же долю, как в имуществе отпущенников — римских граждан. Число, таких отпущенников было всегда невелико.
(обратно)195
Было в обычае отвозить заболевшего раба на остров на Тибре, где находился храм Асклепия, и оставлять его там на волю судьбы. Юстиниан пошел дальше Клавдия: по его постановлению раб, покинутый хозяином во время болезни, не только освобождался из рабства, но и становился римским гражданином; хозяин же терял по отношению к нему права патрона.
(обратно)196
Около этого же времени было издано senatus consultum dasumianum, которое предусматривало случай, когда наследник не выполнил fideicommissa завещателя не по злому умыслу, а по основательным причинам, помешавшим выполнению (болезнь, отсутствие). Претор, или соответствующий магистрат, освобождал раба и в отсутствие наследника, но своих прав патрона тот не терял.
(обратно)197
Чаще всего, конечно, завещатель имел в виду раба, принадлежавшего его наследнику. Бывали, однако, случаи, когда речь шла о чужом рабе. Если хозяин этого раба запрашивал за него безумную цену, то выполнение fideicommissum признавалось необязательным.
(обратно)198
Клавдий отменил это постановление, но Нерон восстановил его.
(обратно)199
На брак свободной женщины с ее отпущенником смотрели вообще косо: права патрона и права мужа приходили здесь в такое столкновение, что трудно было в них разобраться. Септимий Север вообще запретил их. Существовал еще закон, подчеркивавший неполноправность отпущенника. Если патрон заставал его на месте преступления со своей женой, он мог прикончить его тут же на месте; если обидчиком был патрон, отпущенник не имел права его убить. Приняты были меры и против неверной жены, отпущенницы патрона: если она покидала его, она могла выйти замуж за другого только с разрешения покинутого мужа.
(обратно)200
Феликс, брат Палланта, прокуратор Иудеи, женился с разрешения Клавдия на Друзилле, внучке Антония и Клеопатры (tac. hist. v. 9); Агаклиту Вер, его патрон, разрешил жениться на вдове Либона, сенатора и двоюродного брата императоров (hist. aug. verus. 9).
(обратно)201
В 57 г. н. э. было издано senatus consultum claudianum, по которому рабы, получавшие свободу по завещанию, в случае убийства хозяина, объявлялись рабами; свободы они не получали. Это постановление было еще усилено Траяном: если хозяин был убит, то все отпущенники (конечно, только находившиеся в доме во время убийства) были допрашиваемы под пыткой. Известно, что если убийцей хозяина был раб, то все рабы убитого подлежали казни; закон этот был принят при Нероне (tac. ann. xvi. 42–45). В соответствии с senatus consultum claudianum под этот закон подходили и рабы, которых по завещанию убитого ожидала свобода. А как следовало поступить с отпущенниками, которые, как и большинство рабов, к убийству были вовсе не причастны? Плиний рассказывает о спорах в сенате, возникших после смерти Афрания Декстра, который не то сам покончил с собой, не то был убит (epist. viii. 14): часть сенаторов стояла за оправдание отпущенников, часть — за ссылку на остров, часть — за смертную казнь. Плиний не говорит, чем окончилось дело: результат был известен его корреспонденту; мы узнаем только, что сторонники смертной казни потерпели поражение.
(обратно)202
Иногда в имени отпущенника упоминается имя его первого хозяина, от которого он попал к другому, его освободившему. Так, t. flavius aug. lib. phoebus othonianus был рабом Отона и вместе со всем его имуществом перешел во владение Веспасиана, от которого и получил свободу (cil. xiv. 2060); carpus aug. lib. pallantianus принадлежал раньше Палланту (ils. 3896). Так как у женщин не было praenomen, то в имени отпущенного пол его хозяйки обозначался двумя способами: либо mul. lib. («отпущенник женщины»), либо по-другому (гораздо чаще): gaius, одно из наиболее частых римских собственных имен, было изменено в женском роде — gaia и стало обычным обозначением женщины в эпиграфике. Но так как g. l. могло означать и «отпущенник Гая», и «отпущенник Гайи», то в последнем случае букву c переворачивали: sex. fonteius Lib. Trophimus (ILS. 3308). Это означало: «Секст Трофим, отпущенник Фонтеи». Могли быть и другие случаи: раб, отпущенный по fideicommissum завещания, мог взять собственное имя того, кто его освободил в действительности, и родовое того, чьей посмертной просьбе он был обязан свободой. Когда Аттик освободил Дионисия, он дал ему свое родовое имя Помпоний, но назвал Марком в честь Цицерона. Т. Цецилий Евтихид, другой отпущенник Аттика, получил родовое имя по имени дяди Аттика.
(обратно)203
Оно вошло в поговорку: libertinas opes (mart. v. 13. 6). Состояние Деметрия, Помпеева отпущенника, равнялось 4000 талантов (plut. pomp. 2); Г. Цецилий Исидор оставил (10 г. до н. э.) 4116 рабов, 3600 волов и 257 тыс. мелкого скота (pl. xxxiii. 135). «Имущество и душа отпущенника», — писал Сенека (epist. 27. 5). См. описание бань Клавдия Этруска, сына Тибериева отпущенника (mart. vi. 42). Тримальхион изображен у Петрония колоссально богатым человеком. Номий, отпущенник Тиберия, мог приобрести стол, стоивший миллион. Паллант и Нарцисс обладали многомиллионными состояниями. У Каллиста триклиний был украшен тридцатью колоннами из восточного алебастра. Плиний пишет, что два поколения назад четырех таких колонн было бы достаточно для украшения целого театра (xxxvi. 60).
(обратно)204
Раб может оказаться сыном любого раба, любого случайного человека. Если он был разлучен в раннем возрасте с матерью, то он не знает и своей матери. Интересно, что в Англии первой половины xix в. человек без роду и племени считал, как считали и кругом, что на нем лежит несмываемое пятно (см. историю мисс Уэйд в романе Диккенса «Крошка Доррит»).
(обратно)205
Следует сказать еще несколько слов об императорских отпущенниках, которые почти в течение всего первого века занимали крупные государственные посты: a rationibus, a libellis и ab epistulis.
Человек, занимающий должность a rationibus, — это, говоря современным языком, министр финансов. В его руках находится управление фиском, он ведает доходами со всех императорских провинций, контролирует расходы по армии и флоту, по снабжению Рима хлебом, по постройкам публичных сооружений и по ремонту их, по управлению Римом, Италией и императорскими провинциями. Стаций в стихотворении, посвященном памяти Клавдия Этруска, который был a rationibus при Флавиях (Silvae, III. 3. 85-108), так характеризует его деятельность: «Ты управляешь достоянием нашего священного владыки. В твоем ведении богатства, которые посылают все народы, и подати, которые платит обширный мир: слитки золота из рудников Испании; сверкающий металл с холмов Далмации; все, что снято с полей Африки и вымолочено на токах у знойного Нила или собрано водолазами в глубинах восточных морей; тучные стада у спартанского Галеза [Тарент], прозрачный хрусталь, дубовое дерево из Массилии и слоновая кость из Индии. На тебе одном лежит управление всем, что сметают в наши сундуки Борей, грозный Евр и Австр, нагоняющий тучи. Легче пересчитать листья в лесу и капли зимних ливней, чем нести твою работу. Ты быстро подсчитываешь, какие суммы требуются для римских войск, стоящих под разным небом; какие нужны для наших триб и храмов, для углубления рек, для плотин, ограждающих от наводнений; для дорог, протянувшихся длинной цепью. Ты думаешь о том, сколько золота должно сверкать в обширных подвалах нашего повелителя; сколько кусков руды должно быть переплавлено на статуи богов и сколько металла громко зазвенит, приняв чеканку италийской монеты. Тебе редко удается отдохнуть; твое сердце закрыто для удовольствий; твоя пища скудна, и никогда глоток вина не ослабляет твоего усердия».
Должность a libellis не имела такого государственного значения и такого размаха. Libellus — это прошение, которое автор вручает лично адресату или его представителю. Прошение содержит обычно просьбу к императору о признании таких-то и таких-то прав, о предоставлении должности или жалобу на действия его чиновников (так, колоны Буранитанского имения жаловались Коммоду на притеснения арендатора, стакнувшегося с прокуратором). A libellis, получив такое прошение, составлял на основании его краткую докладную записку, в которой излагалась суть дела, и шел с докладом к императору, сообщая устно или в докладе о предшествующих случаях и других обстоятельствах, которые могли пролить свет и на данный случай и облегчить решение. Император диктовал свою резолюцию, которая писалась тут же на прошении (subscriptio), к резолюции прикладывалась императорская печать, и прошение уже с ответом императора вручалось подателю.
Сенека, который иногда не гнушался лести, так утешал Клавдиева отпущенника Полибия, который занимал пост a libellis, в смерти его брата: «Тебе приходится выслушивать столько тысяч людей и разрешать столько просьб. Тебе приходится разбираться в стольких задачах, стекающихся к тебе со всех четырех сторон света, чтобы в должном порядке представить их на рассмотрение нашего верховного правителя. Да, повторяю, ты не должен плакать. Иметь возможность сочувствовать горю стольких людей, иметь возможность осушить слезы тех, кто находится в опасности и ищет милости у нашего милостивого государя, — при этой мысли ты должен осушить собственные слезы» (Consol. ad Polyb. 6. 5).
Чрезвычайно важным был пост государственного секретаря — ab epistulis. К нему стекались доклады и запросы изо всех императорских провинций и императорских имений; он ведал отправкой императорских распоряжений по всему римскому миру и докладывал императору, кого можно продвинуть на гражданской службе или в военном ведомстве.
Должность a cognitionibus уполномачивала ее обладателя производить дознание по всякому судебному делу, которое предлагалось на рассмотрение императора, и, конечно, секретарь высказывал по этому делу свое мнение, которое могло повлиять и на решение императора, а то и просто определить его.
Можно представить себе, какую силу и влияние могли иметь люди, занимавшие эти посты, и как они могли злоупотреблять этой силой и этим влиянием, если были недобросовестны. «Министр финансов» щедро набивал свои сундуки доходами из государственных поступлений; от секретаря — ab epistulis — зависело продвижение по службе; секретарь — a libellis мог сделать так, что просьба будет уважена или отвергнута, a cognitionibus — повернуть дело так, что оно будет выиграно или проиграно. Возможности торговать своим влиянием были неисчислимы, а поскольку каждого секретаря окружал целый штат второстепенных служащих, через который надо было пробиться, чтобы получить аудиенцию у главного начальства, то императорские канцелярии превращались в конце концов в штабы волокиты и взяточничества. Немудрено, что римское общество так возмущалось бессовестностью вольноотпущенников, хозяйничавших при дворе. При императорах вроде Веспасиана, которые держали своих служащих под строгим контролем, этому хозяйничанью не было места, но при Калигуле, Клавдии, Нероне и Домициане отпущенники чувствовали себя господами положения. Возвышение Каллиста началось при Калигуле; «внушая страх всем и обладая большим богатством, он пользовался властью абсолютной», — писал Флавий Иосиф (ant. lud. XIX. 1. 10); Сенека видел, как его прежний господин стоял у порога своего бывшего раба и не был к нему допущен (epist. 47. 9). Любимцами Клавдия были Паллант и Нарцисс, нажившие огромное состояние самым бесчестным путем; у Палланта перед смертью Клавдия было 300 млн сестерций, у Нарцисса — 400 млн. «Они столько нахватали и награбили, — пишет Светоний, — что когда Клавдий однажды пожаловался на бедность фиска, то остроумно было сказано: денег будет с избытком, пусть он возьмет только в компанию двух отпущенников с их имуществом» (Claud. 28). К обоим присоединился еще Каллист, и «этот гнусный триумвират торговал должностями» и продавал судебные решения (Claud. 29). Когда Светоний Павлин, легат Британии, не поладил с ее прокуратором, Нерон послал своего отпущенника Поликлита улаживать этот спор. Отправившись в свое артистическое турне по Греции, он оставил управление Римом в руках Гелия, отпущенника, который двенадцать лет назад был отправлен им убить Силана. Теперь он был хозяином столицы неограниченным, с правом жизни и смерти; «таким-то образом римская империя рабски подчинялась двум самодержцам, Нерону и Гелию. Не могу сказать, который был хуже» (Dio Cass. LXIII. 12). Вместе со своим помощником Поликлитом он устроил в Риме оргию убийств и грабежей.
При трех следующих императорах положение осталось по существу тем же. Вителлий попробовал убрать отпущенников с высших придворных постов, но его отпущенник Азиатик вел себя ничуть не лучше того же Поликлита или Гелия. Гальба казнил Гелия, Поликлита и Патробия, но Галот, один из самых низких креатур Нерона, который, вероятно, отравил Клавдия, не только уцелел, но и получил место прокуратора. Отон казнил Ицела, отпущенника Гальбы, ненавистного всему Риму за его злодеяния, но поручил своему отпущеннику Мосху «заботу о флоте для наблюдения за верностью более достойных» (Tac. hist. I. 8. 7).
С вступлением на престол Веспасиана господству отпущенников пришел конец (царствование Домициана представляет исключение); ни при нем, ни при Тите не слышно было скандальных историй о вымогательствах и притеснениях, совершаемых отпущенниками; Нерва и Траян безжалостно расправлялись с теми из них, кто был повинен в подкупе и хищениях. Плиний так обращался к Траяну: «Большинство императоров, будучи господами граждан, были рабами своих отпущенников ты обращаешься со своими отпущенниками с полным уважением, но как с отпущенниками, и считаешь, что с них вполне достаточно слыть честными и порядочными людьми» (paneg. 88). Об Адриане и его отношении к отпущенникам мы уже говорили: «Он не желал, чтобы в обществе знали его отпущенников и чтобы они имели на него какое-либо влияние. Он обвинял отпущенников в пороках всех прежних императоров и осудил всех отпущенников, которые хвалились, что они имеют у него значение» (Hist. Aug. Hadr. 21. 2)
(обратно)
Комментарии к книге «Жизнь древнего Рима», Мария Ефимовна Сергеенко
Всего 0 комментариев