«Россия в XVIII столетии: общество и память»

776

Описание

В фокусе основанных на широком круге источников исследований А. Б. Каменского – русское общество XVIII столетия. В первом разделе книги представлены работы, посвященные тому, как было устроено общество этого времени – какова была его структура, внутренние связи, как действовали механизмы социальной мобильности, каковы были повседневные социальные практики. Во втором разделе рассматривается, как формировалась историческая память о ряде ключевых моментов истории России XVIII столетия, какой след они оставили в литературе и искусстве, как реальные события становились историческими мифами.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Россия в XVIII столетии: общество и память (fb2) - Россия в XVIII столетии: общество и память [Исследования по социальной истории и исторической памяти] 3337K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Александр Борисович Каменский

Александр Каменский Россия в XVIII столетии: общество и память. Исследования по социальной истории и исторической памяти

Памяти ушедших друзей и выдающихся коллег —

Андрея Полетаева, Виктора Живова и Дэвида Гриффитса

Предисловие

Так сложилось, что на протяжении последних лет я параллельно занимался двумя направлениями исследований. К первому я обратился целенаправленно по причинам, о которых подробно написано в вводной части первой главы этой книги. Моей целью было попытаться реконструировать то, что можно назвать «экономической повседневностью» русского провинциального города XVIII века. Однако довольно скоро книги протеста векселей – источник, оказавшийся в центре исследования, – стали постепенно, помимо моей воли уводить меня в сторону проблем социальной истории и, прежде всего, структуры русского общества этого времени. Тот факт, что устройство русского общества было в действительности много сложнее, чем это можно себе представить, изучая лишь акты законодательства, что старательно создаваемые государством на протяжении столетия социальные категории и социальные страты были одновременно и реальностью, и своего рода фикцией – далеко не новость. Тем не менее, из кого в действительности состояло русское общество и как оно было устроено, мы до сих пор знаем лишь приблизительно. Но дело не только и, конечно же, не столько в том, чтобы составить список социальных групп, на которые делилось население России в Век Просвещения, и выяснить, как они соотносились с представлениями власти. Составление подобного списка – это лишь первый шаг, за которым должно последовать изучение всего многообразия связей и взаимоотношений между этими группами. Необходимо понять, в каких ситуациях действия людей определялись их принадлежностью к той или иной юридической категории, а в какой – к неформальной группе, сообществу, личными отношениями, как сами российские подданные воспринимали и определяли свой социальный статус, что представлял собой, как складывался и какую роль играл социальный капитал, как работали механизмы социальной мобильности, какова была роль семьи, семейных и родственных связей. Деление русского общества на податные и неподатные категории населения безусловно определяло их правовой статус, но было ли это основанное на фискальном принципе деление единственным фактором, от которого зависел объем того, что позднее стали называть гражданскими правами? Каковы были возможности и практики их реализации?

Все эти вопросы еще ждут своих ответов и исследования, публикуемые в этой книге, лишь, как хочется надеяться, нас к ним немного приближают. При этом подходы к изучению этой проблематики, в том числе демонстрируемые в первом разделе книги, могут быть различными. Так, если в первой главе, основанной преимущественно на анализе книг протеста векселей, которые можно охарактеризовать, как массовый источник, в фокусе исследования оказалась довольно многочисленная группа представителей различных социальных страт, то последующие главы являются по существу микроисторическими исследованиями, case-studies, которые, будучи уникальными, одновременно содержат детали, позволяющие делать некоторые выводы общего характера.

Вместе с тем хочу подчеркнуть, что, на мой взгляд, сама проблематика, о которой идет речь, носит далеко не только сугубо академический характер. Изучение русского общества XVIII века с позиций «новой социальной истории» должно привести нас к пониманию того, насколько адекватны традиционные историографические представления о характере Российского государства, о природе российской власти этого времени. Только накопив соответствующий эмпирический материал и осмыслив его, мы сможем наполнить реальным содержанием излюбленную историческими публицистами формулу «власть и общество».

Думаю, что именно осознание этого привело к тому, что означенная проблематика стала сегодня одним из центральных направлений современной исторической науки. Немалая заслуга в этом принадлежит Германскому историческому институту в Москве, по инициативе которого проведен ряд международных конференций и научных семинаров, осуществлен ряд научных проектов, издано несколько сборников статей.[1] Моя работа по этой проблематике, начатая во второй половине «нулевых», была затем продолжена в рамках «Программы фундаментальных исследований НИУ «Высшая школа экономики» 2014–2016 гг. В октябре 2015 г. в Москве состоялся коллоквиум «Семейные связи и социальная мобильность в России XVI–XVIII вв.», организованный Лабораторией социально-исторических исследований НИУ ВШЭ совместно с Высшей школой социальных исследований (Париж), в котором приняли участие ведущие российские и французские специалисты по этой проблематике и по результатам которого был издан тематический номер журнала “Cahiers du monde russe” (Cahiers du monde russe. 57/ 2–3. Avril-septembre. 2016). Тогда же, в октябре 2015 г. в Стэнфордском университете (США) состоялась конференция, приуроченная к юбилею Нэнси Коллманн – одного из пионеров в изучении социальных практик в России раннего Нового времени. Тематика этой конференции, в которой участвовали как молодые, так и известные американские историки, не ограничивалась лишь социальной проблематикой, но именно она была центральной. В ноябре того же года в Екатеринбурге в рамках проекта «Границы и маркеры социальной стратификации в России XVII–XX вв.» состоялся организованный Институтом истории и археологии Уральского отделения РАН и Уральским федеральным университетом научно-практический семинар «Механизмы и практики социального конструирования в России XVII–XX вв.», в центре обсуждений которого оказалась употребляемая историками социальная терминология, причем выяснилось, что эти проблемы актуальны не только для дореволюционной России, но и истории советского времени. Спустя год, в ноябре 2016 г. там же была проведена большая конференция «Социальная стратификация в России XVI–XX вв. в контексте европейской истории».

Важным вкладом в изучение социальной истории России XVIII века несомненно стали две фундаментальные публикации семейно-правовых актов, осуществленные Н. В. Козловой.[2] Ценность этих комплексов источников прежде всего в том, что они позволяют изучать проблемы социальной истории «снизу», донося до нас социальные представления самих исторических акторов. Их анализ позволил исследовательнице прийти к важному выводу, подтверждающему сказанное выше о сложности социальной структуры русского общества этого времени: «Современной историографии присуще понимание социальной истории как системы социальных позиций, жизненных практик (“стратегий поведения”), ценностных ориентаций и культурных моделей, проявлявшихся в процессе общения людей разного социального статуса и уровня жизни, а также при взаимодействии их с властью. В результате такого взаимодействия складывались некие локальные сообщества, социальные группы, которые конструировались самими людьми снизу».[3]

Новаторский характер носят также появившиеся относительно недавно работы Н. В. Козловой и Е. В. Акельева, посвященные маргинальным группам российского общества XVIII века – представителям преступного мира, а также инвалидам и престарелым обитателям богаделен.[4] Фактически этими работами открыта новая предметная область, за рубежом давно уже ставшая традиционной для исследований по социальной истории раннего Нового времени.

Другим заметным направлением в исторической науке двух последних десятилетий стало изучение исторической памяти. Мое обращение к этой тематике было, на первый взгляд, случайным и связано в основном с участием в ряде международных конференций, в связи с чем и появилась серия работ, представленных во втором разделе этой книги. Однако в действительности они являются естественным продолжением более ранних исследований, посвященных общественному сознанию и общественной мысли XVIII столетия,[5]и участия в работе по подготовке вышедшей в 2010 г. многотомной «Библиотеки отечественной общественной мысли с древнейших времен до начала XX века».

При всей спорности подходов, демонстрируемых в историографии по проблематике исторической памяти, носящих подчас спекулятивный характер, нельзя не признать значения и актуальности самой этой проблематики в свете идущих в последние годы дискуссий о механизмах конструирования и функционирования исторических мифов и роли в связи с этим профессиональных историков и исторической науки. Собственно, само это направление появилось, с одной стороны, как результат рефлексии историков по поводу своей профессии, а с другой, как отклик на интерес и внимание общества и властных структур к проблемам формирования национальной и социальной идентичности. Именно аспект, касающийся самосознания русского общества, как одной из его характеристик, интересует меня в первую очередь. Представленные в книге несколько сюжетов отчасти дают ответ на вопрос, почему одни искусственно конструируемые мифы, не смотря на прилагаемые их авторами усилия, отвергаются, а другие приживаются, находят в обществе отклик и становятся частью массовых представлений о прошлом, какую роль играют в этом литература и искусство. Это, в свою очередь, позволяет с другой по сравнению с социально-историческими исследованиями стороны подойти к проблеме целостности русского общества и задаться вопросом, существовали ли в рассматриваемое время, помимо религиозных, иные «духовные скрепы», а, правильнее сказать, общие ценности, делавшие русское общество единым организмом. Здесь необходимо сделать важную оговорку: слово общество, как известно, многозначно и в зарубежной историографии по своему значению приближается к понятию гражданское общество. В русскоязычной литературе это слово фактически выступает синонимом слова население. В этом значении оно преимущественно используется и в этой книге.

* * *

Огромную роль в работе любого ученого играет научная среда, в которой он обитает. Общение на семинарах и конференциях, обсуждение совместных проектов и новых исследований, как и непринужденные беседы, а иногда и случайный, мимолетный обмен мнениями, в том числе с коллегами, чьи научные интересы далеки от твоих собственных, часто становятся толчком к появлению новых идей и новых направлений исследований. Мне повезло работать в уникальной интеллектуальной среде Школы исторических наук ВШЭ, которую составляют люди, искренне увлеченные наукой, историки с огромным научным кругозором и энциклопедическими знаниями прошлого. Всем коллегам по Школе я глубоко благодарен за бесценную возможность научного и дружеского общения, постоянно обогащающего мои собственные научные изыскания.

Отдельные сюжеты, вошедшие в данную книгу, были представлены на научных семинарах Школы исторических наук НИУ ВШЭ, университетов Мюнхена (ФРГ, 2013), Тюбингена (ФРГ, 2014), Страсбурга (Франция, 2015), Отдела русской литературы XVIII века Института русской литературы (Пушкинский дом) РАН (2016), на научных конференциях в Гарвардском университете (США, 2009), Университете Индианы в Блумингтоне (США, 2010), Университете Вены (Австрия, 2012), Лондонском университетском колледже (Великобритания, 2012), Уральском федеральном университете (Екатеринбург, 2015, 2016), а также на 44-м ежегодном конвенте Ассоциации славянских, восточноевропейских и евразийских исследований (США, Новый Орлеан, 2012) и конференции Центра польско-российского диалога и согласия (Варшава, 2015). Хочу поблагодарить всех, кто принимал участие в обсуждении моих докладов: заданные при этом вопросы, высказанные замечания, соображения, рекомендации были для меня, как всегда, чрезвычайно полезны.

Моя особая благодарность коллегам по занятиям русским XVIII веком – Е. В. Акельеву, Е. В. Анисимову, Г. О. Бабковой, Э. Виртшафтер, О. Е. Кошелевой, Г. Маркеру, Д. А. Редину и Е. Б. Смилянской.

Раздел 1 Социальная история

Глава 1 Кредиторы и должники в русской провинции XVIII века

«В больших городах существует мнение, будто у жителей городков почти не бывает крупных событий: это ложный и обидный взгляд, ведь там бывают банкротства, мошенничества, убийства и скандалы совершенно такие же, как в большом свете».

К. Гамсун. «Женщины у колодца», 1920

В предисловии к моей вышедшей в 2006 г. книге о повседневности русской городской провинции XVIII в., основанной на материалах г. Бежецка, было оговорено, что я исключил из своего рассмотрения финансово-хозяйственную деятельность горожан, поскольку эта тема требует специального исследования.[6] Вместе с тем, косвенные сведения об этом аспекте жизни города неизбежно попадали на страницы книги хотя бы в виде информации об источниках доходов горожан, стоимости украденного у них имущества, содержимого их кошельков и пр. При этом и я сам, а позднее и некоторые читатели книги обращали внимание на то, что в использованных документах фигурировали подчас довольно значительные денежные суммы, резко контрастирующие не только со сложившимися в историографии представлениями о благосостоянии городского населения этого времени, но и стараниями самих бежечан представить себя в глазах власти убогими и малоимущими. То, что горожане позиционировали себя подобным образом, вполне объяснимо, поскольку это напрямую было связано с размером налогообложения и иных повинностей, которыми облагало их государство, но становилось очевидным, что для лучшего понимания жизни города необходимо попытаться восстановить истинную картину. Это и стало одной из причин нового обращения к материалам хранящегося в РГАДА фонда Бежецкой земской избы, ратуши и городового магистрата, на сей раз с целью реконструкции экономических аспектов повседневной жизни горожан XVIII в. При этом, как и в предыдущем исследовании, важнейшей целью работы явилось прежде всего выяснение информационного потенциала документов, отложившихся в фонде городового магистрата. Такого рода документов достаточно много, причем как создававшихся с фискальными целями, а также для регулирования торгово-хозяйственной деятельности и, соответственно, непосредственно отражающих экономические аспекты жизни города, так и содержащих косвенную информацию, подчас существенно дополняющую информацию источников первой группы. Как будет показано ниже, именно комплексное использование различных источников позволяет восстановить различные стороны того, что с определенной долей условности можно назвать экономической повседневностью, имея в виду, что повседневная забота о хлебе насущном во все времена составляла существенную часть жизни человека.

Вместе с тем, обращение к этим документам показало, что их информационный потенциал гораздо богаче, чем можно было ожидать. Экономическая повседневность – это лишь одна из граней человеческого бытия, не отделимая от иных аспектов социального и функционирование человека, как участника экономических процессов, в значительной мере определяет его положение в социуме, характер его отношений и взаимодействия с другими его членами. Между тем, организация русского общества XVIII века, его структура, характер взаимодействия и связей внутри него – это активно обсуждаемая и изучаемая тема современной исторической науки. Понять, как было устроено русское общество этого времени, как и почему это устройство менялось на протяжении столетия, в том числе под влиянием преобразований начала века, – это важнейшая научная задача, решение которой рассматривается как предпосылка к раскрытию существа социальных процессов последующего времени.

Общий вид Бежецка: К. К. Спучевский «По Северу России». Т. I. СПб., 1886

Вследствие этого исследование, задуманное первоначально в рамках экономической истории, вышло за его пределы и приобрело, с одной стороны, более многоаспектный характер, а с другой, описание экономической повседневности сконцентрировалось преимущественно на одной сфере, а именно сфере кредитных отношений.

1. Жители Бежецка, их промыслы и доходы

Повторное обращение к документам Бежецкого городового магистрата позволило выявить некоторые новые источники, позволяющие составить общее представление о благосостоянии населения города и ее динамике. Стоит при этом вновь оговориться, что картина, реконструируемая по официальным документам, как мы еще будем иметь возможность убедиться, очевидно отличалась от реальности. Так, А. В. Демкин, сравнивая сведения сказок первой ревизии с данными таможенных книг, справедливо отмечал, что «те же торговые люди делали явки, подчас намного превышающие суммы их оборотных капиталов по сказкам… В этих источниках практически не учитывается кредитный капитал, имевшийся в распоряжении каждого торговца. Нельзя доверять сказкам, если в них указано, что тот или иной торговый человек вел лишь лавочную торговлю».[7]О кредитном капитале речь пойдет в следующем разделе данной работы, а пока посмотрим все же на официальные данные.

Согласно ведомости 1709 г., лишь 28,4 % дворовладельцев Бежецка в качестве основного источника своих доходов указали торговую деятельность. При этом характер перечисляемых ими товаров указывает на то, что речь идет о торговле за пределами Бежецка. Еще 25,6 % источником своих доходов указали разного рода промыслы, продукция которых, скорее всего, также шла на продажу, но, возможно, по большей части в самом городе. 15,5 % жили за счет огородов и «черной» работы.[8]

Составленная в год Полтавской битвы ведомость, конечно же, не может служить точкой отсчета. Нет сомнения в том, что в последующие за этим годы охвативший страну финансово-хозяйственный кризис, постоянные трудовые мобилизации, а также криминальная ситуация отразились и на благосостоянии бежечан. Так, в 1722 г. из Бежецка в Угличскую провинциальную канцелярию доносили, что из-за воров и разбойников в Бежецк и Бежецкий уезд не приезжают купцы из других городов, а бежецкие купцы, в свою очередь, боятся выезжать с товарами за черту города. Следствием этого был недобор таможенных сборов, а поскольку люди также боялись ходить в кабаки, располагавшиеся за чертой города, наблюдался недобор и питейных сборов.[9]

Выявить изменения, произошедшие в городе в петровское время, помогает новая подворная ведомость, составленная в 1725 г.[10] в связи с заменой сбора десятой деньги подушной податью. Каждая запись в этой ведомости перечисляет по именам с указанием возраста всех, проживавших во дворе лиц мужского пола – владельца двора, его сыновей, внуков, родственников, а также, если имелись, и работников. О лицах женского пола в ведомости имеются лишь сведения о их численности в каждом дворе, но без указания имен, возраста и родства по отношению к владельцу двора.

Первое, что бросается в глаза при сравнении ведомостей 1709 и 1725 гг., это сокращение числа дворов. Так, если ведомость 1709 г. зафиксировала 359 посадских дворов, то ведомость 1725 г. содержит описание лишь 280 дворов. Однако из 359 дворов в 1709 г. 11 пустовали, а 46 принадлежали вдовам и 2 незамужним девкам, то есть дворов, которыми владели мужчины, было 300. Правда, 22 из 46 вдов имели малолетних сыновей, которые к 1725 г. должны были быть уже взрослыми и могли быть зафиксированы в качестве дворовладельцев.[11] Впрочем, также могло увеличиться и число вдов, в чьих дворах не было ни одной души мужского пола и которые по этой причине в ведомости 1725 г. не фигурируют. Таким образом, если некоторое сокращение числа дворов с 1709 по 1725 г. и произошло, то оно было незначительным, во всяком случае, достаточных оснований для того, чтобы рассматривать уменьшение числа дворов как результат петровских преобразований нет.

Как и в ведомости 1709 г. в ведомости 1725 г. имеются сведения об источниках дохода дворовладельцев. Однако, если в ведомости 1709 г. в отдельной графе указывался размер платившихся дворовладельцами податей, то в ведомости 1725 г. появилась графа «сумма, сколько имеет всякого торгу». Соответственно запись об источниках дохода заканчивалась словами «капиталу не имеет» (в этом случае данная графа оставалась незаполненной), либо «капиталу имеет на…» (в графе проставлялась сумма в рублях»).[12]

Наибольший интерес представляет, конечно же, сравнение структуры источников доходов. Однако сделать это можно лишь отчасти из-за различных приемов, использовавшихся составителями ведомостей при их описании. Если в ведомости 1709 г. указывается 67 разновидностей источников дохода,[13] то в ведомости 1725 г. их всего 51, что вовсе не означает их реального сокращения, поскольку формулировки, используемые в ведомостях для описания источников доходов, далеко не всегда совпадают и очевидно, что одни и те же виды хозяйственных занятий называются по-разному.

Сопоставим сперва позиции с совпадающими формулировками:

Таблица 1

Если первые четыре графы таблицы не требуют специального комментария, то уже то, что касается торговли луком и чесноком, выросшей в 7 раз, нуждается в пояснении. Согласно ведомости 1709 г. помимо 5 человек, торговавших этим товаром, еще один совмещал продажу лука и чеснока с продажей рыбы, а один – с продажей кожи. Один из 35 посадских, производивших эту торговлю в 1725 г., продавал также «протчие огородные овощи». При этом в ведомости 1725 г. продажа «огородных овощей» фиксировалась отдельно, и ею занимались 6 человек, а также еще один, торговавший овощами и хлебом. Таким образом, общее число бежечан, вовлеченных в торговлю овощами, к 1725 г. достигло 41 человека против 7 в 1709 г.

Хлеб, как вид продаваемого товара, в ведомости 1709 г. вообще не фигурирует, в то время как в 1725 г., помимо 8 человек, торговавших хлебом и калачами, еще 9 торговали «хлебными припасами», а еще 5 – хлебом и «харчевыми припасами» (всего 22). Продажей только «харчевых припасов» промышляли в 1725 г. 4 бежечанина. Однако в ведомости 1709 г. в качестве самостоятельного источника дохода значится «калашный промысел», которым занимался 21 человек, и продукцию своего промысла они, естественно, продавали. Еще 3 человека сочетали его с «квасным промыслом».

«Квасным промыслом» занимался и один из 12 посадских, торговавших в 1709 г. мясом, 4 человека продавали ягнят, коз и другой скот и 2 человека были заняты «мясным промыслом» (всего 19). По состоянию на 1725 г., кроме 9 бежечан, специализировавшихся исключительно на продаже мяса, еще один сочетал ее с торговлей хрящем, а один – с торговлей «щепетинным товаром» (всего II).[14]

В ведомости 1709 г. «щепетинный товар» (только им в 1725 г. торговали еще 2 человека) не упоминается вовсе, в то время как в ведомости 1725 г., в свою очередь, не значится «квасной промысел», которым в 1709 г. промышляли 6 человек.

Трое бежечан в 1709 г. сочетали торговлю лавочным москотинным товаром с торговлей хрящем и, таким образом, всего продажей москотинного товара, как и в 1725 г. промышляли 12 человек. Уменьшение числа торговавших только хрящем связано, видимо, с тем, что еще по меньшей мере 4 человека в 1725 г. сочетали этот вид торговли с другими товарами (юфть, сало, сыренные товары). Вместе с тем, 7 посадских в 1709 г. помимо хряща продавали кожи и овчины, 1 – хрящи и мерлушки, 1 – хрящи и холсты, а еще 1, как и в 1725 г. – хрящи и сыренные товары.

Юфть (выделанная дубленая кожа, выработанная из шкур крупного рогатого скота, лошадей и свиней), как особый вид товара, которым в 1725 г. торговали 2 человека, в ведомости 1709 г. не упоминается, но в ней фигурируют 10 торговцев кожами, одновременно торговавших и другими товарами. Трое бежечан в 1709 г. торговали хмелем, в то время как в 1725 г. его можно было приобрести только у одного торговца. Два человека в 1709 г. продавали свечи. В ведомости 1725 г. этот товар отсутствует, хотя понятно, что без него в XVIII в. люди существовать не могли. Зато к 1725 г. в Бежецке появился один купец, специализировавшийся на продаже пряников.

В целом, если в ведомости 1709 г. торговля как источник дохода значится у 28,4 % бежечан, то к 1725 г. их число возрастает до 44 %. Одновременно возросло и число горожан, кормившихся «черной» и «черной огородной работой» – с 10 до 28,2 %. Однако уровень достоверности этих цифр не равноценен. Во-первых, если исходить из цифровых данных, число вовлеченных в торговлю выросло, прежде всего, за счет роста продавцов лука и чеснока, что вряд ли связано с увеличением потребления этих продуктов. Во-вторых, вполне очевидно, что, как отмечалось на предыдущем этапе исследования при анализе ведомости 1709 г.,[15] те, чьим источником дохода был обозначен тот или иной промысел (как, например, калашный), продавали продукты своего труда и, значит, тоже были вовлечены в торговлю. Так, к примеру, в ведомости 1709 г. обозначены два бежечанина, зарабатывавшие себе на жизнь «шапочным промыслом».[16] В ведомости 1725 г. подобный вид ремесла отсутствует, но об одном из жителей города сказано: «торгует шапками». Таким образом, единственный вывод, который можно сделать со всей определенностью, заключается в том, что число бежечан, вовлеченных в торговлю, не уменьшилось, а, возможно, и слегка выросло.

Более точно реальную ситуацию передают, по-видимому, данные о занятых «черной работой». Увеличение их числа можно трактовать как свидетельство обнищания населения, что подтверждается и тем, что, если в 1709 г. из 48 дворовладельцев, кормившихся «милостью», 46 были вдовы, то в 1725 г. о 18 мужчинах-дворов-ладельцах (6,4 %) сказано «пропитание имеет в гошпитале».[17] Еще 3 малолетних дворовладельца, потерявшие родителей, находились на содержании родственников.

Несколько иначе, чем в 1709 г. выглядят представленные в ведомости 1725 г. промыслы и ремесла бежечан. Кроме уже упомянутых, из нее исчезли изготовление свечей (1 чел.), плотницкая работа (1 чел.), извозная работа (1 чел.), изготовление мехов («скорняшная работа» – 2 чел.), воскобойный и солодовый промыслы (по 1 чел.). Зато появились дубленинное и сыромятное ремесло (по 1 чел.), пастьба скотины (1 чел.), а вместо двух рассылыциков приказной избы появились один подьячий городской ратуши, еще один исполняющий там же «письменную работу», а также один фискал.

Ведомость 1725 г. интересна и с точки зрения социальной идентификации. Те 118 из 280 учтенных в ней дворовладельцев, которые не имели постоянного дохода, обозначены в ней как бобыли, и это обозначение никак не связано с их семейным положением. На первых листах ведомости 5 бежечан удостоились обозначения «посадской человек», однако далее составитель ведомости перестал утруждать себя написанием этих слов, вообще опуская указания на социальную идентификацию имевших стабильные доходы горожан. В отдельный реестр были записаны 18 «бездворовых бобылей и их детей», по крайней мере некоторые из которых также были женаты. Всего же ведомость 1725 г. зафиксировала в Бежецке 625 душ мужского пола, 639 женского, а также 6 «служителей» и 7 «работниц», то есть 1277 человек.

В послепетровский период экономическая ситуация в городе очевидно постепенно менялась в лучшую сторону. Составленный в 1766 г. «Реестр имеющимся в городе Бежецке переоброченным лавкам, анбарам, кузницам, постоялым дворам и воскобойням, чьи оныя имянно имеются» зафиксировал в городе 91 лавку (из них 7 «мирских»), 36 амбаров, 22 кузницы, «кузнешных мест» и «угольников»,[18] 8 постоялых дворов и 4 воскобойни.[19] Сразу заметим, что такое количество лавок, конечно же, было рассчитано не на население самого Бежецка, составлявшее в это время около 2,5 тыс. человек, а на приезжавших в город иногородних купцов и покупателей.

«Топографическое и историческое описание города Бежецка» 1783 г., зафиксировало уже 152 лавки, 41 амбар и 15 кузниц.[20] Такой быстрый рост числа лавок свидетельствовал как о росте населения, так и о значении Бежецка, как торгового центра. В Описании отмечалось, что в Бежецке «бывает годовая ярмонка 30 числа июня, которая продолжается 5 дней. На оную приезжают из Москвы и Углича с серебряными для образов окладами и перстнями, из Ярославля – с мелочными медными крестьянскими и оловянными вещами, из Торопца, Кашина – с шелковыми материями и кожами, из Тихвина и Калязина – с железными косами и сковородами, из Краснаго Холму – с шерстяными товарами. Всего привозится на 20 200 рублей. В ярмонку распродается на 5000, в лавки берется на 2810 руб.; прочия отвозятся обратно. Да сверх того каждую неделю съезжаются по понедельникам и четвергам уездные обыватели на торг с хлебом и съестными припасами, с сеном и дровами». Далее в Описании приводятся подробные сведения об источниках доходов городского населения:

«В Бежецке считается: 1) купцов, производящих гуртовый торг, 29 семей, которые, скупая в самом городе и в окрестных городах хлеб, сало, кожи, холсты, возят до Борович сухим путем, а оттуда отправляют водою к Петербургскому порту, всего по цене в каждой год на 34 114 рублей; 2) купцов, торгующих в лавках и в розницу, считается 71 семья; торг их состоит в хлебе, железе, золотых позументах, шелковых, бумажных, шерстяных и нитяных материях, в разной посуде, напитках и прочих съестных припасах, и простирается ежегодно на 27 678 руб. В числе сих купцов один имеет солодовый завод; двое – воскобойные и четверо – кирпичные. У всех в торгу около 800 рублей обращается; 3) цеховых разных художеств и рукоделий – 67 семей, в том числе: живописцев 6, столяров 4, оконнишник 1, портной 1, кузнецов 13, мясников 12, Калашников 15, Прянишников 5, рыбаков 5, Крашенинников 4. Оные прибыли получают ежегодно 4040 рублей. Прочие градские жители, коих числом 120 семейств, пропитание имеют, нанимаясь в прикащики у других купцов и черною работою, получая сверх того за огородные овощи и за отдаваемые из найму свои домы прибыток».

Таким образом, Описание зафиксировало 287 семей «градских жителей», из которых торговлей за пределами Бежецка обеспечивали себя 10,1 %, внутригородской торговлей – 24,7 %, разного рода промыслами – 23,3 %, а за счет огородов и «черной» работы жили 41,8 %. Если сравнить эти данные с данными 1709 г., то получается, что общее число занятых торговлей и промыслами с 1709 по 1783 г. возросло с 54 до 59 %. При этом доля живущих за счет торговли возросла с 28,4 до 35,8 %, в то время как доля живущих за счет промыслов несколько уменьшилась. Однако, по сравнению с 1725 г. число живущих за счет «черной» и огородной работы, а также работы по найму возросло с 34,6 % до 41,8 %. Правда, в это число входят и получавшие доходы от продажи овощей и сдачи своих домов в наем.

Выделение последнего источника дохода особенно примечательно. Надо полагать, что, если бы речь шла о единичных случаях, составители Описания вряд ли бы об этом упомянули. Значит, это было обычной и достаточно распространенной практикой. Между тем, взаимоотношения между хозяевами и арендаторами жилья, которые, как можно предполагать, отличались от взаимоотношений между хозяевами и теми, кто стоял у них постоем, – одна из тем зарубежной исторической урбанистики, однако в российских источниках такого рода сведения практически отсутствуют.

Необходимо при этом заметить, что используемое составителями Описания 1783 г. понятие «семья» в сущности совпадает с понятием двора, как «счетной единицы» описи 1709 и ведомости 1725 гг. В 1761 г. Бежецкий магистрат сообщал в Коммерц-коллегию о 635 живущих в городе купцах (лишь на 10 больше, чем в 1725 г.), из которых 260 числились в первой, второй и третьей гильдиях. При этом, по утверждению магистрата, лишь купцы первой гильдии, составлявшие 2,8 % от общего числа, торговали за пределами города, еще 10,2 % (купцы второй гильдии) – в городе и уезде, а остальные 27,9 % (купцы третьей гильдии) пробавлялись торговлей огородной продукцией и «подлыми мелочными товары». Общая численность занятых в торговле, согласно этим данным, составляет 40,9 %, что значительно меньше, чем в 1709 и, тем более, 1783 г. Однако очевидно, что сюда опять же, видимо, не попали данные о тех, кто кормился промыслами.

Как уже упоминалось, ведомость 1725 г. содержит сведения об оборотном капитале занимавшихся торговлей жителей Бежецка. Сведения эти, скорее всего заниженные, интересно сопоставить с немногочисленными за этот период данными о вексельных сделках, подробнее о которых речь пойдет ниже. Так, в ведомости 1725 г. значатся братья Афанасий и Антон Попковы, соответственно 38 и 35 лет. Оба брата были женаты и оба не имели детей. О старшем сказано, что он «торгует юфтью и хрящем», а о младшем, что он «торгует лавочным москатильным товаром». При этом размер оборотного капитала у каждого из братьев составлял по 20 руб. В базе данных о вексельных сделках бежечан (см. ниже) братья четырежды фигурируют в качестве заемщиков, причем в трех случаях их заимодавцем был приказной Строгановых Иван Простой: в 1716 г. братья одолжили у него 160 руб., в 1717 г. – 171 руб., а в 1718 г. – 100 руб. Нет сомнения, что за этими достаточно значительными суммами скрываются определенные торговые операции, причем показательно, что велись они с одним и тем же контрагентом. Четвертый случай относится уже только к старшему из братьев, который в 1719 г. одолжил 32 руб. у бежечанина Федосея Репина. Согласно ведомости 1725 г. заимодавец торговал «сыренным товаром» с оборотом в 15 руб. Ровно такую же сумму в 1717 г. одолжил кормившийся черной работой 52-летний «бобыль» Степан Петухов у Никифора Дегтярева. Последний представляет особый интерес, поскольку запись о нем в ведомости 1725 г. гласит: «Фискал Никифор Степанов сын Дегтярев, торгует хлебными припасы; капиталу не имеет». В данном случае невозможно определить, был ли Дегтярев действующим фискалом или он исполнял эти обязанности раньше, но показательно, что, признавая свои занятия торговой деятельностью, он считал возможным вовсе не указывать оборотного капитала.

Занявший в 1721 г. 12 руб. 6 алтын и 4 деньги у рассыльщика Бежецкой канцелярии Максима Жукова Кузьма Антипович Сусленников до 1725 г., по-видимому, не дожил: в ведомости значатся два его брата – Артемий 54 и Василий 45 лет. С кланом Сусленниковых был связан еще один заемщик – Евстрат Тыранов, в 1726 г. одолживший 46 руб. у Семена Ивановича Попова. В ведомости 1725 г. Тыранов значится зятем торговавшего юфтью, холстами и салом с оборотным капиталом в 100 руб. Ивана Мелентьевича Сусленникова. На момент составления ведомости состоятельному тестю было 72 года, а его зятю – 37. У Тыранова было два сына 13 и 11 лет. Помимо них во дворе Сусленникова проживали еще пять женщин. Можно предположить, что в виду преклонного возраста дворовладельца хозяйственной деятельностью занимался именно зять. Его кредитор Семен Попов торговал «мясами и хрящем» с оборотным капиталом в 30 руб.

Обратим также внимание на то, что средний годовой доход каждой из семей, занятых в 1783 г. торговлей вне города составлял примерно 1176 руб., занятых внутригородской торговлей в разы меньше – 390 руб., а занятых промыслами – всего 60,3 руб. Эти данные свидетельствуют о значительном имущественном расслоении среди бежечан. Однако это касается только купцов и мещан, а для полноты картины необходимо представить себе структуру городского населения этого времени, сведения о которой также содержатся в Описании:

«Жителей в Бежецке вообще всякаго состояния считается: мужеска 1518, женска 1574 [душ], в том числе: дворян, находящихся при должностях, и их детей мужеска 17, женска 16; дворян, живущих в городе без должности – мужеска 3, женска 3; инвалидной команды штаб и обер офицеров и их детей – мужеска 52, женска 60; сельских заседателей 6, женска I;[21] лекарь – 1, жена его 1; священно и церковнослужителей – мужеска 69, женска 78; секретарей и других приказных и их детей – мужеска 41, женска 45; купцов – мужеска 515, женска 484; мещан – мужеска 196, женска 311; економических подгородней Макарьевской слободы крестьян, вошедших в городовой план, и других в городе в работах упражняющихся – мужеска 155, женска 173; присяжных гвардии ундер-афицеров и их детей – мужеска 5, женска 4;[22] штатной команды ундер-афицеров, рядовых и их детей – мужеска 43, женска 49, инвалидной команды ундер-афицеров, рядовых и их детей – мужеска 151, женска 180; приставов, сторожей и их детей – мужеска 6, женска 6; разночинцев – мужеска 27, женска 57; у дворян и других чинов крепостных людей, при них в городе живущих, или к градским домам приписанных – мужеска 80, женска 106 душ; семинаристов 151».[23]

Таким образом, население Бежецка в 1783 г. составляло 3092 человека, включая 328 жителей Подгорней слободы, включенной в состав города после 1775 г., и 151 семинариста, также появившихся в Бежецке уже после реформы. Показательно, что присоединение к городу экономической слободы произошло путем включения ее в городской план. Надо полагать, подобное решение было вполне естественным в виду своего рода переходного состояния ее жителей, именовавших себя «жителями» и, как мы увидим на примере семьи Загадашниковых, принимавших активное участие в хозяйственной жизни города.

Приведенное описание состава городского населения примечательно в нескольких отношениях. Прежде всего, обращает на себя внимание, что составители Описания сочли необходимым выделить 16 групп горожан, сформированных при этом по различным признакам – сословным и должностным. Само это деление можно рассматривать в качестве представления власти о структуре русского общества этого времени. В частности, порядок, в котором перечислены группы населения, по-видимому, соответствует представлениям власти о социальной иерархии. Одновременно представленное в Описании деление общества лишний раз указывает на противоречия как между формируемой государством сословной структурой и созданной им же системой чинов, так и реалиями русской жизни этого времени. Примечательно, к примеру, что члены инвалидной команды разделены в описании на две категории – офицеров-дворян и унтер-офицеров и рядовых. Интересно и то, что последнюю, самую низшую ступеньку иерархической лестницы занимают семинаристы, под которыми, по-видимому, имеются в виду учащиеся Бежецкого духовного училища, основанного в 1777 г.[24] Оно предназначалось для детей церковников и, как видим, насчитывало значительно больше учащихся, чем живших в городе церковнослужителей.

2. Должники и кредиторы

2.1. Книги протеста векселей как исторический источник

Как уже ясно из сказанного выше, косвенная информация о хозяйственной деятельности горожан и их благосостоянии встречается в самых разных документах, основное содержание которых и цели их создания далеко не всегда имеет прямое отношение к этим сюжетам. Однако в фонде городового магистрата в соответствии с функциями этого учреждения отложились, естественно, и некоторые виды источников, посвященные именно им. Один из них, на котором основан данный раздел – книги протеста векселей.

Вексель – это платежное кредитное средство, один из инструментов осуществления разного рода финансовых и торговых операций и, соответственно, он может служить источником сведений об объеме торгово-хозяйственной деятельности. Однако сами векселя XVIII в., по причинам, о которых будет сказано ниже, почти не сохранились и все, чем располагает исследователь – это так называемые книги протеста векселей, каждая запись в которых содержит копию опротестованного, то есть неоплаченного вовремя векселя, для взыскания денег по которому кредитор вынужден был прибегнуть к помощи органов государственной власти.

В фонде Бежецкой ратуши и городового магистрата хранится 25 книг протеста векселей за 1740–1775 гг.[25] Судя по всему, до 1740 г. подобные книги в Бежецке не велись и появились лишь тогда, когда среди Бежецкого купечества векселя получили достаточно широкое распространение. Впрочем, очевидно, что, если вексель – это документ, предназначенный в первую очередь для фиксации денежных обязательств, то такого рода обязательства существовали и до появления векселей и лишь оформлялись иначе – в виде кабальных записей и заемных писем. Причем, в случае неуплаты долга кредиторы и в первые десятилетия XVIII в. обращались за судебной защитой именно в городовой магистрат (ратушу). Сведения о разборе такого рода дел действительно встречаются в документах Бежецкого магистрата, относящихся ко времени до появления книг протеста векселей. Относительно массовый характер подобной информации позволил создать основанную как на книгах протеста векселей, так и на иных подобных документах базу данных о долговых обязательствах, в которой учтены 2448 случаев за 1696–1775 гг. Первоначально, при начале работы по составлению этой базы предполагалось, что в результате будет получен достаточно репрезентативный корпус информации о финансово-хозяйственной деятельности горожан. Однако результаты анализа собранного материала показали, что, во-первых, вексель – это гораздо более информативный источник, чем можно думать, исходя лишь из цели его создания. Содержащаяся в нем многоаспектная информация далеко выходит за пределы только историко-экономической проблематики, подтверждая справедливое замечание английской исследовательницы Кристин Вискин о том, что «кредит можно рассматривать и в качестве способа ведения дел и как репутацию индивидов, его осуществляющих».[26]

Во-вторых, в бежецких книгах протеста векселей зафиксированы протесты не только жителей самого Бежецка, но и других лиц, причем не только горожан, но и представителей иных социальных групп, вступавших в вексельные сделки с горожанами. Таким образом, изучение этого вида источника позволяет проникнуть в одно из тех пространств, где происходило взаимодействие различных социальных групп русского общества XVIII в. Однако прежде чем подробно рассмотреть содержание полученной базы данных, стоит вкратце напомнить историю вексельного обращения в России.

2.2. Из истории векселей в России XVIII в. и историография вопроса

Согласно этимологическому словарю М. Фасмера, слово «вексель» немецкого происхождения и в русский язык вошло в употребление в начале XVIII в.[27] «Словарь русского языка XVIII века» относит первое упоминание этого слова к 1698 г., ссылаясь при этом на составленный при участии Петра I «Лексикон вокабулам новым», который считается первым русским словарем иностранных слов.[28]На одной из Интернет-страниц утверждается, что векселя якобы были введены указом Петра в 1693 г.,[29] однако, о каком именно указе идет речь, неясно, поскольку в Полном собрании законов (ПСЗРИ) подобного указа обнаружить не удалось. Лишь в Наказе гостю Сергею Лабазному «О сборе в Московской большой таможне пошлин» упоминаются «переводные письма», то есть по существу векселя, которые, однако, принимать в уплату пошлин запрещалось.[30]

Само же слово «вексель» впервые встречается в законодательстве, судя по всему, лишь в 1711 г. в знаменитом «Указе, что по отбытии нашем делать», данном царем Сенату 2 марта этого года накануне Прутского похода, где собственно описывались полномочия вновь создаваемого высшего органа исполнительной власти. В нем, в частности, говорилось: «Вексели исправить и держать в одном месте».[31] Сенаторы, судя по всему, не сразу поняли, что имел в виду государь, поскольку выполнили распоряжение лишь в конце июля 1711 г., издав указ, которому составители ПСЗ дали название «О невыдаче впредь из присутственных мест по векселям денег без разрешения Правительствующего Сената»,[32] что указывает на то, что подобная практика уже была распространена. В последующие годы эпизодические упоминания о векселях в законодательстве свидетельствуют о том, что они употреблялись в основном как инструмент внешней торговли. Однако уже в 1728 г. в Наказе Верховного тайного совета губернаторам и воеводам говорилось: «Воеводам денег на вексели отнюдь никому не давать, и в тех векселях в платеже сроков с получения далее месяца не писать, и те вексели в те места, где по них взять надлежит, посылать при доношениях на почте, а тем людям, кому деньги отданы будут, не отдавать».[33] Невнятность этого положения искупается тем, что уже в мае 1729 г. в действие был введен Устав вексельный, действовавший в России вплоть до 1832 г., когда он был заменен новым.

Устав был разработан Комиссией о коммерции во главе с А. И. Остерманом и основывался на шведском вексельном уставе 1671 г. и соответствующем законодательстве германских государств. В преамбуле к Уставу разъяснялось:

«Вексельной Устав сочинен и выдан вновь ради того, что в Европейских областях вымышлено вместо перевоза денег из города в город, а особо из одного владения в другое, деньги переводить чрез письма, названныя векселями, которыя от одного к другому даются или посылаются, и так действительны есть, что почитаются наипаче заимнаго письма и приемлются так, как наличныя деньги, а за неплатеж штрафуются многими перед займом излишними процентами, ибо из того пользы происходят следуюгция: 1) От провозу деньгами расходов освобождаются; 2) Опасности путевой нет; 3) Торгующие векселями прибытки получают; 4) Сами владеющие Государи в публичных своих негоциациях из того видят пользу и способность, когда понадобятся в чужих краях деньги, то чрез вексели получают; 5) Генерально усмотрено, что сей наилучший способ есть, дабы из Государства серебра и золота не вывозили, также всему регулярному купечеству без векселей обойтиться не можно».[34]

Уже в первой главе Устава векселю, выражаясь юридическим языком, был придан бесспорный характер, то есть его подлинность не требовала специальных доказательств. Более того, при его составлении, в отличие от иных частноправовых документов, не нужны были свидетели или поручители ни со стороны заемщика, ни со стороны заимодавца. В Уставе также оговаривалось, что основным видом вводимого в России векселя является так называемый вексель соло, т. е. составляемый в одном экземпляре и дублируемый лишь в случае его утери. Поскольку государство в данном случае не требовало, чтобы вексель составлялся на гербовой бумаге и как-либо заверялся или фиксировался в каком-либо государственном учреждении, это был в полном смысле частноправовой и по-своему уникальный для XVIII в. акт. При возвращении долга в срок вексель возвращался заемщику и тот, как правило, его уничтожал. Именно поэтому подлинные векселя до нас практически не дошли, но зато, если вексель был просрочен и опротестован, он копировался в соответствующей книге.

Стоит сразу же заметить, что в изученных документах попытки оспорить подлинность векселя почти не встречаются и заемщики, как правило, признавали свои долги.[35] Однако поручители заемщиков фигурируют во многих векселях, в особенности, когда речь идет о крупных суммах, и нередко именно поручителям приходилось расплачиваться за недобросовестных должников. Подобная практика, по-видимому, была связана с давней традицией, а наличие поручителей воспринималось как гарантия возвращения долга. С учетом того, что в остальном участники вексельных сделок строго следовали закону, можно утверждать, что мы имеем дело с характерным приспособлением правительственных новаций к русским реалиям.

В свете этого весьма примечательна одна из записей в бежецкой книге протеста векселей за 1754 г. В ответ на предъявленный ему вексель на 20 руб., выданный им на имя бежечанина М. Д. Демина, купец И. Ф. Тыранов заявил, что «платить не повинен по такому резону, что означенной вексель к получению вышепоказанных денег подлинно за одною ево, Тыранова, рукою написан был, токмо за не собранием порук остался празден, и с прочими письмами у нево, Тыранова, утратился, о чем от него, Тыранова, и явочное челобитье в указном месте записано».[36] Иначе говоря, без подписей поручителей Тыранов считал вексель недействительным, не оговаривая при этом, получил ли он от Демина означенную в векселе сумму. Примечательно и то, что он заранее подстраховался на случай финансовых претензий, подав челобитную, причем не простую, а явочную, т. е. такую, какую подавали преимущественно в криминальных случаях. Таким образом, мы имеем дело с любопытным социальным механизмом самозащиты.

Другой практиковавшейся, хотя и не нашедшей отражения в законодательстве формой обеспечения гарантий уплаты вексельного долга, был, судя по всему залог. Причем, в зависимости от социальной принадлежности контрагентов он мог носить самый разнообразный характер. Так, в векселе, выданном в 1756 г. помещицей Дарьей Ефремовной Андреевой канцеляристу Бежецкого кружечного двора А. Буркову на сумму 30 руб. и сроком на 1 год отмечалось: «за которые деньги принято в заклад Белецкого уезду села Антоновскаго крестьянина Ивана Фомина и до оного сроку показанному крестьянину Ивану Фомину у него, Буркова, жительство иметь».[37] Помещичий же крестьянин Давыд Евдокимов, выдавший в 1757 г. бежецкому купцу Матвею Демину вексель на 4 р. 30 к., то есть в общем-то на совсем незначительную сумму, тем не менее дал «для верности в заклад осмнадцать крашенин гладких и толстых».[38]

Возвращаясь к Уставу вексельному 1729 г. надо заметить, что основной акцент в нем делался на векселя, которыми удостоверялось внесение частными лицами денег в казну или, наоборот выплата им денег из казны. Что же касается торговых операций между купечеством, то подробно описывались векселя, в которых были задействованы несколько лиц, то есть, когда одно лицо поручало второму выплатить определенную сумму третьему. Подобная практика была широко распространена в Западной Европе и играла существенную роль в торгово-финансовом обороте, в особенности, на международном уровне. Однако в бежецких книгах протеста векселей и иных документах городового магистрата ни одного подобного векселя не зафиксировано, что заставляет предположить, что в России, по крайней мере в провинции, такая практика широкого распространения не получила. Все векселя, попавшие в базу данных, – это сделки между двумя контрагентами, с теми лишь оговорками, что, во-первых, в качестве заемщика в редких случаях фигурирует не один человек, а группа лиц, а, во-вторых, практика перевода векселя имела, как будет показано ниже, совсем иные цели.

Устав также подробно описывал процедуру протеста векселей, которую по требованию заимодавца должен был осуществлять публичный нотариус, а в случае его отсутствия в данном населенном пункте – служащий городовой ратуши (к моменту издания Устава городовые магистраты были ликвидированы). Устав предписывал вносить протест по окончании последнего дня, указанного в векселе, но при этом заемщик получал отсрочку в 10 дней, если в векселе был указан точный срок уплаты долга. Дело в том, что вместо точного срока в днях, неделях, месяцах или годах Устав предусматривал также формулу «по объявлению», при применении которой заимодавец имел право потребовать возврата денег в любое время. В этом случае заемщик получал отсрочку лишь в три дня.

В Уставе приводился образец записи, которую публичный нотариус должен был сделать в книге протеста векселей:

«Во-первых, копия с векселя от слова до слова… Под тою копиею: 1729 Февраля 20 дня, в Санктпетербурге по требованию Артемья Стражнова, купца Псковскаго, ходил я нижеименованный Его Императорскаго Величества учрежденный при здешнем порте публичный нотариус с подлинным векселем, с котораго выше сего следует копия, к Николаю Верному, купцу Московскому, и требовал от него по тому векселю к платежу подписки…, на что он мне при нижеподписавшихся свидетелях ответствовал: (написать, что именно сказал), того ради я, нотариус, по вышеписанному требованию… надлежащим образом протестовал, и сей протест именованному Артемью Стражнову отдал».

При отсутствии публичного нотариуса запись корректировалась следующим образом: «Вместо того, что ходил я нижеименованный Его Императорскаго Величества учрежденный публичный нотариус, сие: ходил я, нижеименованный за неимением в здешнем месте публичнаго нотариуса». Подобная форма записей, строго соблюдалась и в Бежецке, где публичного нотариуса не было.[39]Свидетельством того, как работал этот механизм является случай, зафиксированный в документах Брянского магистрата, где в силу размеров населения города публичный нотариус имелся. В 1748 г. несколько брянских купцов обратились в магистрат с челобитной, в которой писали, что имеют на руках вексели, которые пора опротестовывать, но, хотя они неоднократно ходили к нотариусу, застать его дома никак не удается, а его домашние говорят, что он в отъезде, но неизвестно где. Магистрат, проверив эту информацию, временно поручил функцию протеста векселей одному из своих подканцеляристов.[40]

Приведены в Уставе и формуляры самих векселей разных видов. Аналог того, который наиболее часто встречается в материалах Бежецкого городового магистрата, выглядит в Уставе следующим образом:

«Санктпетербург, Генваря 10 дня 1729.

Вексель на 700 рублей.

В два месяца, считая от сего 10 генваря 1729 года по сему одинакому векселю повинен я заплатить господину Ивану Иванову, купцу Санктпетербургскому, или кому они прикажет серебреными мелкими деньгами 700 рублей. Гаврила Ермолаев, купец Санктпетербургской».

Разновидностью подобного векселя является вексель, в котором указан товар, за который заемщик должен заплатить деньги:

«Москва, Генварь 17 день, 1729.

Вексель на 2000 рублей

В четыре месяца, считая от 17 дня генваря сего 1729 года, повинен я заплатить господину Антону Петухову, Московской Котельной слободы купцу, или кому он прикажет, 2000 рублей рублевиками, за которые деньги принято товару: льну 10 берковцов, воску 100 пуд, холста 1000 аршин. Мартын Дорофеев, купец Московской Бронной слободы».[41]

Таким образом, обязательными элементами векселя были дата и место заключения сделки, ее размер, срок уплаты по векселю и социальная идентификация контрагентов. Соответственно, априорно можно предположить, что база данных, составленная по материалам одного города, должна дать сведения об объеме торгово-финансовой деятельности его жителей, ее географии и контрагентах. При этом, если включенные в базу данных сведения охватывают продолжительный период времени, то можно попытаться проследить все эти показатели в динамике. Однако, стоит напомнить, что опротестовывали векселя в городовом магистрате не только жители самого Бежецка, но и иные лица, в том числе иногородние купцы, которые находились в городе на момент истечения срока имевшихся у них на руках векселей. Что же касается социальной идентификации указанных в векселях заимодавцев и заемщиков, то, поскольку векселя составлялись не чиновниками государственных учреждений, а самими участниками сделки, то правильнее говорить об отражении в этих документах их самоидентификации.[42]

Тема вексельного обращения в России XVIII в., естественно, нашла свое отражение в общих трудах по экономической истории, работах по истории торговли и финансов этого периода, в частности, о развитии кредита.[43] Однако специальные исследования по этой проблематике, а также о векселях, как историческом источнике, в историографии практически отсутствуют. В последние годы несколько статей, посвященных векселям, опубликовал американский историк Д. Монро.[44] В одной из них он справедливо отмечает, что «в то время как невозможно с уверенностью утверждать, с какой целью был составлен каждый из векселей, косвенные данные указывают на то, что, по крайней мере, для купцов большая их часть служила для продажи и покупки товаров, а не для денежных займов, не связанных с определенными коммерческими операциями».[45]В этой же статье Монро особо останавливается на хранящихся в РГАДА материалах созданной в 1773 г. комиссии для изучения причин резкого падения доверия к векселям, что, по его мнению, было «эхом банковского кризиса, начавшегося в Шотландии, немедленно ударившего по Лондону в июне 1772 г. и резонировавшего по всей Европе».[46] Стоит сразу отметить, что материалы Бежецка падения доверия к векселям, а значит, и их использования напрямую не отражают, хотя некоторые косвенные данные, как будет показано ниже, можно трактовать и подобным образом. При этом, именно на 1769–1774 гг. приходится наибольшее число зафиксированных в нашей базе данных векселей.

Среди материалов комиссии 1773 г. Монро обращает внимание на копию книги протеста векселей по Петербургу за 1773 г., в которой зафиксировано более 4 тыс. векселей с упоминанием имен купцов из 114 городов и населенных пунктов России. По его мнению, это свидетельствует о широком использовании векселей, как инструмента финансовых операций.[47] К выводу о том, что «вексельное обращение стало обычным явлением в России во второй половине XVIII в.», пришел и изучавший эти же документы российский исследователь В. Н. Захаров. При этом, ссылаясь на ту же, что и Монро, книгу, он уточняет, что из указанного числа опротестованных в 1773 г. в Петербурге векселей лишь «926 сделок заключались при участии иностранных купцов, остальные – только русскими людьми».[48] В связи с этим возникает вопрос: если число сделок с иностранными купцами в Петербурге – главном торговом центре страны – составляло менее четверти всех торговых сделок, то в какой степени на использовании в России векселей мог сказаться европейский банковский кризис?

Захаров также отмечает, что, в отличие от иностранных, русские купцы почти не использовали такое свойство векселя как индоссамент, т. е. передачу векселя другому лицу. Оговорившись, что дать исчерпывающее объяснение этому факту невозможно «по недостатку материалов, раскрывающих конкретику торговой деятельности русских купцов», историк объясняет это узостью круга их партнеров и преобладанием двусторонних сделок.[49] Между тем, в нашей базе данных, как будет показано ниже и как уже упоминалось, число такого рода векселей относительно велико, причем в ряде случаев причины их составления вполне очевидны. Впрочем, во-первых, не очень понятно каково должно быть соотношение простых и индорсированных векселей, чтобы использование последних было признано достаточно широким. Во-вторых, очевидно, что потребность в индорсированных векселях была больше у тех, кто был занят внешнеторговыми операциями, в то время как в торговых операциях внутри страны такая потребность была значительно ниже.

Еще одна особенность векселей, которую отмечает Д. Монро, связана с тем, что крестьянам было запрещено использовать векселя, но, судя по тому, что в последующие после издания Вексельного устава годы этот запрет неоднократно возобновлялся, он постоянно нарушался. Действительно, несколько забегая вперед, заметим, что в нашей базе данных на векселя, составленные с участием крестьян в качестве одной из сторон, приходится 13,5 %.

Тема вексельного обращения тесно связана с более широкой темой кредита, в рамках которой исследователи обращали внимание на проблему ростовщичества, используя при этом записные книги крепостных контор, в которых фиксировались сделки, связанные с денежными займами.[50] Некоторые из приведенных в соответствующих работах данных сопоставимы с данными, полученными при анализе бежецких книг протеста векселей и будут использованы ниже.

Обратимся теперь непосредственно к анализу основанной на бежецких материалах базы данных с тем, чтобы выяснить, какого рода информацию она в себе заключает.

2.3. База данных по книгам протеста векселей Бежецкого городового магистрата: общая характеристика

Как уже говорилось, в нашей базе данных зафиксировано 2448 случаев (кейсов)[51] за период 1696–1775 гг. Оценить степень репрезентативности этой базы достаточно сложно. С одной стороны, это ничтожно малое число по сравнению с упоминавшимся выше числом записей в книге протеста векселей по Петербургу. Но, с другой, нас в данном случае интересует не столичный, а именно провинциальный город, заведомо не являвшийся крупным торговым центром. Поэтому сама эта цифра определенным образом его характеризует. Если в Петербурге в 1773 г. было учтено 4 тыс. опротестованных векселей, а в Бежецке за этот же год всего 166, то можно сделать вывод о том, что по объему совершавшихся в нем операций Бежецк уступал Петербургу примерно в 25 раз. Если же не учитывать 926 петербургских векселей, составленных с участием иностранных купцов (которым в Бежецке, не являвшемся морским портом, делать было нечего), то преобладание столицы над провинцией будет составлять 18,5 раз. В самих этих цифрах нет ничего удивительного, но стоит обратить внимание на то, что по размерам населения Петербург превосходил Бежецк примерно в 60 раз. Сопоставление этих цифр, говорит скорее в пользу Бежецка и указывает на достаточно высокий уровень хозяйственной активности его обитателей.[52]

Распределение вексельных сделок по годам в нашей базе далеко не равномерно. Как видно из Таблицы 2, число кейсов начинает постепенно возрастать с конца 1740-х гг. Небольшое число кейсов за 1760 г. связано с утерей книги протеста векселей 1761 г., а за 1775 г. – с тем, что они опротестовывались преимущественно уже в следующем, 1776 г. и соответствующая книга протеста векселей, не вошла в архивный фонд Бежецкого городового магистрата, хранящийся в РГАДА. Также небольшое число кейсов за 1756 г. может быть объяснено отсутствием в книге протеста векселей 1757 г. записей за январь и март.[53]

Интерпретация полученных данных, как представляется, может быть двоякой. Так, достаточно обоснованно объяснить резкое, почти в два раза возрастание числа опротестованных векселей между 1768 и 1769 гг. не представляется возможным. Можно лишь предполагать, что, если в принципе рост числа опротестованных векселей является свидетельством роста хозяйственной активности, то это могло быть связано с введением ассигнаций и, если это так, то можно утверждать, что эта мера способствовала интенсификации финансово-торговой деятельности. Однако еще более резкое увеличение произошло и ранее, между 1753–1754 гг., что, вероятно, можно связать с осуществленной в 1754 г. реформой по ликвидации внутренних таможен. Если оба эти предположения верны, то следует признать успешность правительственной политики. Впрочем, возможно и иное объяснение. 1769–1774 гг. – это время первой русско-турецкой войны и в увеличении числа неплатежеспособных заемщиков можно увидеть признаки ухудшения материального положения населения, однако достоверными сведениями о том, какое именно влияние воина на него оказала, мы не располагаем.

Таблица 2

Распределение кейсов по годам

Подтвердить, или опровергнуть эту гипотезу могли бы данные о размере сделок. В целом за весь рассматриваемый период их размер колебался от одного до 2300 рублей.[54] Подавляющее же число векселей в нашей базе данных выписаны на сумму, не превышающую 100 руб. Если же брать среднюю сумму сделки по отдельным годам, то надо иметь в виду, что она в значительной мере зависит от наличия или отсутствия среди векселей за данный год выписанных на крупные суммы (свыше ста рублей). Помимо этого, естественно, во внимание стоит принимать лишь тот период, когда число зафиксированных векселей приобретает сколько-нибудь значимые величины, т. е. с 1749 г. Как видно из Таблицы 3, средняя сумма сделок колеблется от 14,5 руб. в 1754 г. до 92,3 руб. в 1772 г. При этом, если до 1770 г. средние суммы сделок по годами сильно разнятся, то в 1770–1775 гг. они вполне сопоставимы. Увеличение же числа опротестованных векселей в 1753–1754 и 1768–1769 гг. на средней величине сделок не сказалось.

Таблица 3

Средняя сумма сделок

Иная возможная интерпретация полученных данных связана с тем, что мы имеем дело с опротестованными, то есть не оплаченными в срок векселями. С этой точки зрения, резкое возрастание их числа, начиная с 1769 г., возможно, действительно привело к потере доверия к ним, как платежному средству. Незначительное же число опротестованных векселей в первой половине столетия, вероятно, свидетельствует о том, что на начальном этапе существования векселей должники воспринимали их более серьезно. При этом, предлагаемые интерпретации не противоречат друг другу, поскольку рост числа сделок неминуемо вел и к увеличению числа неоплаченных в срок веселей.

2.4. География хозяйственных связей

Еще один аспект информации, содержащейся в полученной базе данных, как уже говорилось, связан с географией заключенных сделок. Подавляющее их большинство (82,4 %) приходится на сам Бежецк, но помимо него в векселях фигурируют 50 других городов и населенных пунктов (таблица 4).

Таблица 4

Как легко заметить, лидируют в этом списке основные торговые центры страны – Москва и Санкт-Петербург, на которые приходится примерно 31,5 % всех векселей, составленных вне Бежецка. Попавшие в этот список другие города расположены преимущественно в современных Тверской, Костромской, Новгородской, Ярославской, Московской и Вологодской областях, то есть охватывающих центральную и северо-западную Россию. Здесь же расположены и более мелкие населенные пункты. Так, Опеченская пристань – это село Новгородской области (ныне – Опеченский Посад) на правом берегу р. Меты, к юго-востоку от Боровичей, которое было важным лоцманским центром Вышневолоцкой водной системы. К этой же системе относилась и Потерпильская пристань. Удомля в настоящее время – это город на границе Тверской и Новгородской областей. Теребенская, или, правильнее, Николо-Теребенская пустынь находится в непосредственной близости от Бежецка. Определить, какая именно Рыбная слобода упоминается в бежецких документах, довольно сложно, поскольку это и название нынешнего города Рыбинска, и слободы Переславля-Залесского. Также не представляется возможным определить, какая именно Борисоглебская слобода, на которую приходится восемь векселей, имеется в виду. Вероятно, это также часть Переславля-Залесского, являвшаяся до 1764 г. монастырской слободой. Но одноименные слободы находились и под Ростовом и Ярославлем. Наиболее отдаленная точка – Ревель, в котором зафиксирован только один вексель.

Еще один источник информации о географии торговых связей Бежецка – сведения об иногородних купцах, выступающих либо в качестве заемщиков, либо заимодавцев, опротестовавших свои векселя в Бежецке и, значит, находившиеся там в этот момент. В основном здесь повторяются те же географические названия, однако помимо них упомянуты Соликамск, Волоколамск, Кинешма, Цивильск, Торопец, Воронеж, Ряжск, Молога (город, находившийся на месте Рыбинского водохранилища), Шуя и Олонец. При этом Воронеж представлен в нашей базе лишь одним купцом этого города, опротестовавшим в Бежецке несколько векселей воронежских же однодворцев, а ряжская помещица вдова А. А. Селиверстова в 1766 г. выписала вексель на имя Бежецкого купца М. Т. Завьялова. Также в нашей базе только один представитель Цивильска – купец Ф. И. Постовалов, опротестовавший в 1763 г. вексель на 60 руб., выданный ему рыбнослободским купцом И.И. Крашенинниковым.

Практически такая же география торговых связей бежечан представлена в исследовании А. В. Демкина, основанном на таможенных книгах второй четверти XVIII в.: «В город чаще всего приезжали торговцы из Тихвина, Углича, Ярославля, Твери, Кашина, Москвы, Белоозера и Торопца, Петербурга, Торжка, Романова и Юрьевца Повольского. Единичные коммерсанты представляли Новгород, Дмитров, Кострому, Калугу, Рыбную слободу, Осташков, Балахну, Вологду, Старую Русу, Нежин, Вышний Волочек, Плес, Шлиссельбург, Вязьму, Верею, Весь Егонскую, Юрьев Польской, Пучеж, Пошехонье, Мологу, Ладогу и Устюжну Железопольску-ю».[55] Как видим, в нашей базе отсутствуют упоминания Романова, Юрьевца Повольского, Калуги, Осташкова, Балахны, Старой Русы, Нежина, Плеса, Вязьмы, Вереи, Пучежа, Пошехонья и Ладоги, причем, кроме первых двух, остальные – это зафиксированные историком единичные посещения Бежецка.

Торговые и иные деловые связи бежечан, таким образом, распространялись преимущественно на Центральную и северную Россию и практически не распространялись в Центральное Поволжье, на Урал и в Сибирь. С одной стороны, это можно интерпретировать как слабость самих этих связей, как показатель низкого уровня хозяйственной деятельности жителей Бежецка. С другой, это, вероятно, было связано и с тем, что мы имеем дело со старинным городом, хозяйственная деятельность жителей которого складывалась на протяжении предшествующих веков. В этом случае нужно сделать вывод о том, что ее география мало изменилась в XVIII в., за исключением, естественно, включения в нее Санкт-Петербурга, заменившего по своей роли Архангельск, а также Нарвы и Ревеля. Из истории семьи бежечан Кобылиных, описанной в моей книге 2006 г.,[56] известно, что центром их торговой деятельности, пришедшейся на самое начало XVIII в., был как раз Архангельск, однако в нашем списке он вообще не фигурирует. Вместе с тем, стоит обратить внимание на то, что в нашем списке отсутствует и Астрахань – важный торговый центр как допетровской, так и послепетровской России, что подтверждает вывод о географической ограниченности хозяйственных связей бежечан.[57]

2.5. Социальный состав заемщиков и заимодавцев

Хотя основная цель, которую преследовало правительство, вводя векселя, заключалась в стимулировании торгово-предпринимательской деятельности купечества, в реалиях России XVIII в. в эту деятельность были вовлечены практически все социальные слои, что нашло отражение и в полученной базе данных. Из зафиксированных в ней векселей 36,7 %, то есть более трети, приходится на сделки, в которых участвовали дворяне, священнослужители, канцелярские служащие, разночинцы и крестьяне.

Следует особо отметить, что среди контрагентов вексельных сделок, сведения о которых зафиксированы в бежецких документах, нет иностранных купцов. Но это не означает, что бежечане с ними вообще не торговали. Наиболее состоятельные из них возили свои товары в Петербург и продавали там, в том числе иностранцам. В 1737 г. в ответ на строгий указ из Угличской провинциальной канцелярии об уплате недоимок за прошлые годы по разным сборам, Бежецкая ратуша, в частности, отвечала: «Помянутой недобор /таможенных пошлин – А. К./ того 735 году на… бурмистрах и зборщиках Иване Ревякине, Якове Брудастове, Федора Шишина на жене ево вдове Федоре Михайловой дочери, Иване Тыранове, Леонтье Попове, Степане Буркове взыскиваетца неослабно, чего ради и под караулом содержатца, и, хотя они бурмистры и зборщики при том неослабно взыскиваны…. и показывали, что недобор учинился за народною от хлебного в 733 и 734 годех недороду скудостию, от чего пред прежними годами торги умалились и при Санкт-Петербургском порте многие товары имеютца в непродаже, а которые товары иноземцам хотя и были проданы и побраны вексельные письма, токмо те купцы, забрав те товары и не заплатя за них по векселям денег, объявили себя банкрутами, от чего бежецкое купечество пришло в /разорение/».[58] Скорее всего, векселя, выданные бежечанам иностранцами, они предпочитали опротестовывать в Петербурге.

Данные по каждой из социальной категорий, нашедшие отражение в базе данных, приведены в таблице 5.

Таблица 5

Таким образом, 63,3 % вексельных сделок, зафиксированных в бежецких книгах протеста векселей, было заключено с участием только горожан и 36,7 % с участием представителей иных социальных групп. Эти данные разительно отличаются от полученных Н. И. Павленко на основе анализа записных книг Московской крепостной конторы за 1732 г., где 44,8 % сделок были заключены дворянами и лишь 24,7 % купцами и посадскими,[59] что, впрочем, вполне объяснимо, поскольку Москва, как известно, была городом с большой долей дворянского населения.

Рассмотрим каждую из представленных в таблице социальных категорий более подробно, оговорившись при этом, что отнесение некоторых из участников вексельных сделок к той или иной социальной категории по причинам, о которых будет сказано специально, носит условный характер.

Крестьяне

Как видно из таблицы 5, наиболее интенсивный характер носило взаимодействие бежецких купцов с крестьянами. Д. Монро, как упоминалось, отмечал, что крестьянам запрещалось участвовать в составлении векселей, и этот запрет неоднократно возобновлялся. Однако в действительности произошло это не ранее 1749 г., когда Главный магистрат, ссылаясь на большое число не оплаченных крестьянами опротестованных векселей, обратился в Сенат с просьбой запретить им ручаться векселями. Сенат, однако, довольно раздраженно отвечал, что Главному магистрату следует поступать в точном соответствии с Уставом вексельным, 38-й пункт которого перечислял разные категории лиц, которым было разрешено пользоваться векселями.[60] Крестьяне, правда, там впрямую названы не были, но упоминались разночинцы – социальная категория не вполне определенная, что, видимо, и позволяло крестьянам руководствоваться принципом «что не запрещено, то разрешено» и активно использовать векселя. Спустя два года, в связи со вскрывшимися конкретными случаями использования дворцовыми крестьянами векселей в мошеннических целях, Сенат все же указал: «… чтоб никто дворцовым крестьянам, посланным для хождения за делы… денег взаем не давали и векселями и другими письмами не обязывались»,[61] то есть речь шла даже не о запрете на использование векселей в торговых операциях, а лишь о запрете денежных займов под векселя для крестьян, находившихся вне мест их постоянного проживания.

Полный же запрет использования векселей всеми категориями крестьян последовал лишь еще десять лет спустя, 14 февраля 1761 г. Примечательно при этом, что аргументация этого указа ясно показывает, что он отнюдь не был задуман как очередная дискриминационная мера в отношении наиболее бесправной части тогдашнего русского общества. Напротив, в указе объяснялось:

«Правительствующему Сенату не безызвестно есть, что многие крестьяне для своего пропитания, брав паспорты, отлучаются от домов своих в разные города и, быв у купцов в работах и услужениях, обязываются векселями и, в случае неуплаты, оные протестуются в отдаленных городах, кои по протесте и держат те купцы у себя умышленно для накопления процентов многое время. И чрез то по несостоянию в платеже бедных крестьян доводят до ссылки в каторжную работу, откуда, в силу 1736 года указу, те ж самые заимодавцы оных крестьян скупают за положенную плату и тем удерживают их вечно в своих услугах, а некоторые из крестьян, отбывая от платежа положенных податей и поборов, под тем же претекстом, чтоб вечно себя в услуги купцу укрепить и, добровольно с ними согласясь, дают в немалой сумме вексели».

Иначе говоря, указ был направлен против использования векселей как средства закабаления крестьян в то время, когда правительство уже добилось, чтобы городские жители не владели крепостными, а холопство, как отдельная социальная категория, было уже давно уничтожено.

В приведенной цитате обращают на себя внимание еще два момента. Во-первых, здесь вновь вовсе не упоминается возможность участия крестьян в торговых операциях, а, во-вторых, косвенно указывается на еще один способ манипулирования векселями. Действительно, опротестование векселя в населенном пункте, где заведомо не было должника и не существовало ни способов извещения его о внесенном протесте, ни получения от него объяснений, а тем более самого долга, открывало для кредиторов возможности накопления процентов. Однако было бы, конечно, неверным предполагать, что все подобные случаи протеста векселей связаны исключительно со стремлением получения дополнительной выгоды.

Указ 1761 г. предписывал вместо векселей в случае необходимости оформлять заемные письма, которые, в отличие от векселей, составлялись в государственных учреждениях (крепостных конторах) и с которых государство получало пошлины.[62] Иначе говоря, о собственной выгоде государство, как всегда, не забыло. В 1771 г. этот указ был подтвержден, а еще ранее, в 1768 г. запрет на составление векселей был распространен на однодворцев.[63] Наконец, в 1773 г. оформлять векселя было запрещено также ямщикам,[64] поскольку они «имеющие одне казенныя земли, собственности своей не имеют, почему и стали быть равные дворцовым, государственным, экономическим и черносошным крестьянам».[65]

В нашей базе данных распределение векселей, составленных с участием крестьян, по годам выглядит следующим образом (таблица 6).

Таблица 6

Как видим, наибольшее число опротестованных векселей, составленных с участием крестьян, приходится как раз на 1761 г., когда на них был наложен запрет. Если учесть, что соответствующий указ датирован 14 февраля, то надо полагать, что крестьяне, узнав о нем, попросту перестали платить по векселям, которые указ признавал недействительными. При этом все пять векселей 1770 года были выданы однодворцами, хотя к этому времени им это также было запрещено. Обращает на себя внимание и то, что из 332 зафиксированных в базе данных векселей с участием крестьян лишь в 10 случаях они выступали в качестве заимодавцев. Девять из этих десяти случаев приходятся на период после 1761 г. Иначе говоря, если указ запрещал крестьянам выдавать векселя, то о запрете принимать их в нем ничего не говорилось, чем самые предприимчивые из них, по-видимому, и воспользовались. С другой стороны, то, что в предшествующие годы крестьяне в качестве заимодавцев практически не выступали, говорит о том, что, в отличие от купцов, скорее всего сразу расплачивавшихся за покупаемые у крестьян товары, они не обладали достаточными средствами ни для того, чтобы расплатиться за покупки, ни для ведения торговых операций.

Вступавшие в сделки по векселям крестьяне, попавшие на страницы бежецких документов, представляли четыре основные категории русских крестьян этого времени – государственных, дворцовых, монастырских (после 1764 г. – экономических) и помещичьих.[66]При этом наибольшее число векселей (44,4 %) приходится на монастырских крестьян; на помещичьих (включая дворовых) – 23,5 %. Около 16 % приходится на дворцовых и государственных крестьян (включая однодворцев и одного ямщика). Остальные 16,1 % составляют крестьяне, не уточнившие в векселях своей принадлежности.

Первенство монастырских крестьян в данном случае вряд ли можно трактовать как то, что они вели наиболее активную хозяйственную деятельность. Скорее, это объясняется тем, что в окрестностях Бежецка находились обширные монастырские вотчины. Стоит, однако, посмотреть, разнятся ли между собой средние суммы сделок по каждой из категорий крестьян.

Средняя сумма сделок помещичьих крестьян составляет 22,2 руб. Однако среди 78 векселей, составленных с их участием, один из векселей составлен на 400 руб.,[67] в то время как все остальные не превышают 100 руб. Если не учитывать этот вексель, то средняя сумма сделки составит 17, 2 руб. Средняя сумма сделок монастырских крестьян составляет 14 руб. При этом из 147 зафиксированных в базе данных векселей с их участием имеется один вексель на 120 руб. и три векселя на 100 руб. каждый; все остальные были выписаны на меньшие суммы. Средняя сумма сделок дворцовых и государственных крестьян составляет 16,8 руб. (53 векселя, среди которых ни один не достигает 100 руб.). Наконец, средняя сумма векселей, выписанных крестьянами, чья принадлежность неизвестна, составляет 7,5 руб. Поскольку предположительно попавшие в эту последнюю категорию крестьяне более или менее равномерно распределялись между тремя предыдущими, можно заключить, что существенной разницы в денежном выражении объемов хозяйственной деятельности разных категорий крестьян не наблюдается. Средняя же сумма по всей базе крестьянских векселей, как показано в Таблице 5, составляет 15,8 руб.

Среди зафиксированных в нашей базе данных вексельных сделок с участием крестьян нет ни одной, в которой принимали участие крестьянки, что отличает эту социальную категорию от прочих и косвенно свидетельствует об отсутствии хозяйственной самостоятельности женщин в крестьянской среде.

Дворяне

Совершенно иную картину дают данные о векселях, составленных с участием дворян, чья средняя сумма сделок (175,4 руб.) более чем в 10 раз превышает среднюю сумму крестьянских векселей. При этом в 200 случаях дворяне выступают в качестве заемщиков и лишь в 89 в качестве заимодавцев, причем средняя сумма одалживаемых ими купцам денег ниже – 116,7 руб. Подобное распределение вполне естественно: как и их собратья в других странах, русские дворяне нередко одалживали деньги у купцов, в то время как последние преимущественно обращались за займами к таким же купцам. Исходя из этого можно предположить, что в большинстве случаев, когда горожане выступают заемщиками по отношению к дворянам, речь идет не о денежных займах, а о торговых операциях.[68]

Еще одна особенность этой категории участников вексельных сделок связана с тем, что почти четверть из них (71 вексель, 24,5 %) – женщины.[69] Только в 14 векселях они обозначены, как «вдовы»[70] и это свидетельствует о том, что самостоятельной хозяйственной деятельностью занимались и замужние помещицы, и незамужние девицы. Интересно, что в 31 случае женщины являются заимодавцами, одалживающими деньги купцам, составляя, таким образом, около 35 % всех дворян-заимодавцев.[71]

Что же касается мужчин, то представляется целесообразным рассмотреть, какие именно категории дворян представлены в нашей базе. В одиннадцати случаях участники сделок обозначили себя просто, как «помещик», в трех случаях, как «дворянин» и в одном случае, как «недоросль». Во всех остальных случаях, как и полагалось это делать в официальных документах XVIII в., дворяне обозначали свой чин (см. Таблицу 7).

Таблица 7

Как видно из Таблицы 7, среди попавших в нашу базу данных военных нет никого выше полковника (чин VI класса). Из четырех полковничьих векселей два (на 25 и 110 руб.) выписаны в 1770 и 1772 гг. на имя полковника князя Матвея Петровича Ухтомского, который, судя по всему, был местным помещиком и позднее, в 1778 г. возглавлял дворянскую опеку в соседнем Весьегонске. [72]

Ранее, в 1769 г. вексель на 106 руб. был выписан на имя полковника Василия Кузьмича Семенова, чье имя фигурирует на страницах моего предыдущего исследования в качестве человека, с которым затеял ссору землемер М. П. Воейков.[73] Все остальные военные в нашей базе располагаются между VIII и XIV классами, а наибольшее число векселей (37) приходится на капитанов (чин IX класса), поручиков (18 векселей, XII класс), подпоручиков (30 векселей, XIII класс) и прапорщиков (36 векселей, XIV класс). Стоит отметить, что столь же активны были и жены этой категории дворян. Также примечательно, что зафиксированные в нашей базе чины инженер-прапорщика и палицевого обозного отсутствуют в соответствующих справочниках.[74] Одновременно с этим обращает на себя внимание, что в составлении 23 векселей участвовали дворяне, не выслужившие обер-офицерского чина, а двух – и унтер-офицерского.

Что касается статских чинов, то высший из них принадлежит вице-президенту Вотчинной коллегии М. М. Салтыкову,[75] выдавшему в 1771 г. вексель на 80 руб. бежецкому купцу М. Завьялову – скорее всего, за какие-то товары. Остальные статские чины располагаются между VI и XIV классами и общее их число значительно уступает числу военных. Обращают на себя внимание два векселя (на 50 и на 5 руб.), выписанные в 1760 г. на имя Василия Афанасьевича Захарова, обозначавшего себя как «бежецкой помещик, стремянной конюх». Между тем, Словарь Академии Российской дает два значения этого понятия: «1) Верховой конюх, который сопровождает господина верхом едущаго. 2) Во псвой охоте: слуга, не имеющий своей своры собак, но смотрит за господскими и сопровождает его на поле неотступно».[76] Иначе говоря, речь идет о должности слуги, которая плохо сочетается с помещичьим статусом.[77] Впрочем, это лишь один из примеров необычной самоидентификации, подробнее о которых речь пойдет ниже.

За рамками Табели о рангах оказывается и бывший копиист Гоф-интендантской конторы и одновременно бежецкий помещик Иван Степанович Ветлицкий. Судя по косвенным данным, он принадлежал к семье бежечан, члены которой в начале XVIII в. оказались на мелких канцелярских должностях в Петербурге и при этом не порывали связей с родным городом (заимодавцем по одному из векселей 1769 г. был копиист канцелярии Боровицких порогов Лев Ветлицкий, а по векселю 1770 г. – канцелярист Иван Ветлицкий). Каким образом, одному из них удалось стать помещиком, остается только гадать.[78]

Конечно же, нет ничего удивительного в том, что в нашей базе отсутствуют и представители высшего слоя дворянства: их кредиторами очевидно были либо состоятельные столичные купцы, либо люди, принадлежавшие к их собственному кругу. Так, к примеру, княгиня Е. Р. Дашкова, отправляясь в 1797 г. в ссылку (кстати, путь ее лежал через Бежецк, Красный Холм и Весьегонск) отослала своему брату графу А. Р. Воронцову пять имевшихся у нее векселей и две долговые расписки на общую сумму 30 240 руб.[79], причем все они были выданы ей представителями дворянской аристократии. За двадцать с лишним лет до этого, по данным Мишель Ламарш,

Дашкова ссужала деньгами самого Воронцова.[80] Умерший в 1777 г. барон Г. Н. Строганов оставил после себя долгов по шести векселям на 25 900 руб., причем два из них были выписаны иностранным купцам, а четыре других – женщинам: А. И. Талызиной (дочери адмирала И. Л. Талызина), княгине С. Е. Хованской и неким «госпожам барышням Качаловым».[81]

Заслуживает также упоминания, что среди дворян, чьи имена попали на страницы бежецких книг протеста векселей, встречаются представители семьи местных помещиков Батюшковых, в том числе Андрей Ильич и Лев Андреевич Батюшковы, соответственно прадед и дед поэта Константина Батюшкова. Собственно, Андрей Ильич в качестве участника вексельной сделки фигурирует только один раз: в 1732 г. на него, «дворянина» выписал вексель на 100 руб. бежецкий купец С. П. Тыранов. В 1754 и 1755 гг. крепостной к тому времени уже ставшего прокурором А. И. Батюшкова Константин Никитин выписал три векселя на 48, 1 и 36 руб. бежечанам А. И. Буркову и И. М. Ревякину. К 1762 г. относится первое упоминание о Льве Андреевиче Батюшкове, о котором современный исследователь пишет, что «этот человек отличался бурной энергией, судя по всему, не брезговал ничем для округления своих капиталов».[82] Косвенным подтверждением хозяйственной активности деда поэта являются достаточно крупные суммы, фигурирующие в связанных с ним векселях: в 1762 г. петербургский купец М. П. Белозеров перевел на него вексель в 300 руб., выданный помещицей М. П. Толкачевой; в 1771 г. Батюшков сам выписал вексель на 200 руб. бежецкому купцу И. И. Ревякину, а в 1773 г. устюжский купец П. В. Козлов одолжил у него 490 руб. Последний из этих векселей был опротестован Батюшковым в Бежецке, но большая часть поместий семьи находилась в Устюжском уезде, дворянство которого Лев Батюшков представлял в Уложенной комиссии 1767–1768 гг., и можно предположить, что в книгах протеста векселей по Устюжне Железопольской содержится больше связанных с ним документов.

Канцелярские служащие и разночинцы

Упоминающиеся в нашей базе данных канцелярские чины и должности разночинцев выглядят следующим образом:

Таблица 8

Как видим, наибольшее число кейсов (около 43 %) приходится на канцеляристов, служивших в местных учреждениях – Бежецкой воеводской канцелярии, Бежецком кружечном дворе, в дворцовых канцеляриях, Бежецкой канцелярии подушного сбора, Устюжской воеводской канцелярии. Однако имеется также вексель на 55 руб., выданный в 1755 г. бежецкому купцу М. Л. Ревякину канцеляристом Правительствующего Сената Ф. П. Болтуновым. В 1762 г. канцелярист Комиссии для рассмотрения гражданских штатов Е. Резанцов выдал вексель на 10 руб. бежецкому купцу И. Дегтяреву. Несколько раз упоминаются канцеляристы Московской губернской канцелярии Яков и Петр Смирновы (вероятно, братья). Так, в 1767 г. бежецкий купец М. Е. Репин выписал вексель на 5 руб. на имя Петра и на 9 руб. на имя Якова, причем оба векселя были оформлены в

Бежецке. В следующем, 1768 г. на имя Якова, но уже в Москве был выписан вексель на 1 руб. 25 коп. от имени купца Ф. Н. Неворотина, а в 1769 г. бежецкий купец М. Т. Завьялов перевел на Якова вексель на 100 руб., выданный ему отставным поручиком А. И. Корсаковым. По-видимому, Смирновы были связаны с Бежецком родственными и хозяйственными связями.

Среди учреждений, в которых служили копиисты, упоминаются Бежецкая и Кашинская воеводские канцелярии, духовное правление, канцелярия подушных сборов, Межевая провинциальная экспедиция, канцелярия дворцовых управительских дел, Канцелярия Боровицких порогов, а также команды работавших в Бежецке землемеров. В этих же командах, а также в воеводской канцелярии, в канцелярии экономических казначейских дел и в Главной дворцовой канцелярии служили и попавшие в нашу базу данных подканцеляристы.

Что касается губернского регистратора, то эту должность примерно в 1773 г. получил бежечанин Степан Андреевич Попов, в предыдущие годы неоднократно фигурирующий в качестве канцеляриста, а затем регистратора воеводской канцелярии.[83] Тогда же провинциальным секретарем стал Александр Кузьмич Воинов. Его имя, как и имя его брата Петра неоднократно встречается на страницах бежецких книг протеста векселей. Причем, если Александр фигурирует в предыдущем исследовании в качестве участника одного из семейных конфликтов,[84] то о Петре – авторе обнаруженного и опубликованного известным историком и уроженцем Бежецка Н. А. Поповым «Хронологиона» – до сих пор ничего известно не было.[85] Новые документы позволяют реконструировать служебные карьеры братьев. Более того, выясняется, что канцелярскими служащими они были, по меньшей мере, во втором поколении: их отец, Кузьма Кузьмич Воинов, в 1749 г. был подканцеляристом Бежецкой воеводской канцелярии и на его имя был составлен вексель на 10 руб. бежечанином П. Иконниковым. В 1755 г. он упоминается уже как канцелярист, а последний раз его имя встречается в векселе 1762 г. Имя Александра Воинова впервые упомянуто в 1752 г. в качестве подканцеляриста воеводской канцелярии; канцеляристом Бежецкой канцелярии подушных сборов (в этом качестве он и вступил в 1757 г. в конфликт с матерью своей покойной жены) он стал не позднее 1756 г. и оставался в этой должности, по крайней мере, до 1759 г. С 1768 г. он значится уже секретарем воеводской канцелярии, а с 1773 г., как уже сказано, провинциальным секретарем, то есть чиновником XIII класса.[86]

Автор «Хронологиона» Петр Кузьмич Воинов был, по-видимо-му, младшим братом Александра и начал свою службу копиистом воеводской канцелярии не позднее 1755 г.; в 1766 г. он упоминается как подканцелярист, а, начиная с 1768 г., уже как канцелярист. Стоит заметить, что оба брата были активными участниками разного рода вексельных сделок, о чем подробнее будет рассказано ниже.

Архивариус Придворной конюшенной канцелярии Иван Велицков в 1764 г. выписал два векселя по 125 руб. на бежечанина М. Ф. Завьялова. Оба они были составлены в Петербурге, но сам архивариус, судя по фамилии, был, видимо, родом из Бежецка. Стряпчий М. П. Сысоев служил в дворцовой канцелярии, а бежечанин Я. Л. Ревякин – в «невской канцелярии в должности секретаря контролер». Необычную должность холстомера Санкт-Петербургской таможни занимал С. Макаров, одолживший в 1753 г. 6 руб. у бежечанина И. И. Ревякина, а «придворной погребной служитель» И. Елизаров в 1775 г. выдал вексель на 10 руб. бежецкому купцу И. С. Буркову.[87] «Адмиралтейского ведения генеральной подмастерья» С. Григорьев в 1763 г. одолжил 35 руб. петербургскому купцу С. А. Капустину, а «иностранец столярного дела мастер Йохан Паем» в 1769 г. занял 10 руб. у гардемарина А. Н. Нефедьева, который, в свою очередь, перевел вексель на устюжна-железопольского купца И. М. Белоусова, опротестовавшего его в Бежецке.

Особый интерес вызывает должность земского поверенного, упомянутая в векселе 1761 г. Подобное словосочетание прочно вошло в обиход во второй половине XIX в., хотя институт поверенных, т. е. ходатаев по судебным делам известен на Руси с XV в. В.О. Ключевский отмечал, что в «северных «поморских» городах, где было слабо или совсем отсутствовало служилое землевладение, уездные крестьяне в делах по земскому хозяйству и по отбыванию казенных повинностей смыкались в одно общество с посадскими людьми своего города, составляли с ними один земский уездный мир, посылая в городскую земскую избу, управу, «к совету», для совместных совещаний, своих выборных поверенных».[88] Однако у Ключевского речь идет о XVII в., да к тому же в нашем случае земский поверенный представляет помещичье село и отнюдь не в Поморье. Так или иначе, занимавший эту должность И. С. Толескин, занявший 80 руб. у бежецкого купца В. Н. Сусленникова, по своей сословной принадлежности был, скорее всего, крестьянином. Однако, то, что в составленном им векселе он определил сам себя именно по должности, указывает на то, что, как подтверждается и многими другими документами, с точки зрения самоидентификации чин или должность для русского человека XVIII в. были гораздо важнее сословной принадлежности. Так, к примеру, заимодавец по векселю 1766 г. бежецкий купец Иван Петрович Первухин был обозначен в нем как староста церкви Иоанна Богослова. Причем, показательно, что заемщиком в данном случае выступал другой бежечанин, Федор Алексеевич Шишин, обозначенный в векселе как купец и, несомненно, хорошо осведомленный о сословной принадлежности Первухина. Приведем еще один пример, относящийся к другому региону и также подтверждающий это наблюдение. В 1758 г. в Брянский городовой магистрат поступила челобитная Григория Семеновича Гридина, жаловавшегося на избивших и ограбивших его детей брянского купца Ильи Шишина. При этом челобитчик представлялся судьей брянского словесного суда. Делу был дан ход и, как и требовало законодательство, Гридин был освидетельствован на предмет побоев. Однако в составленном в магистрате соответствующем документе он был обозначен как брянский купец. Спустя несколько месяцев Гридин подал новую челобитную с просьбой ускорить рассмотрение дела и вновь представился судьей словесного суда. Магистрат же продолжал настаивать на своем и в своих собственных документах именовал его брянским купцом.[89] Таким образом, в рамках одного архивного дела один и тот же человек предстает перед нами сразу в двух обличьях, и, в то время как представители государства воспринимали его в соответствии с сословной принадлежностью, для него самого важнее была должность, которую он в тот момент, пусть временно, но занимал.

Еще одно обращающее на себя внимание обстоятельство связано с тем, что канцелярские служащие в Бежецке работали не только в воеводской и иных канцеляриях, но и в городовом магистрате. Однако ни один из них в качестве участника вексельных сделок в книгах протеста векселей не упоминается. Вывод о том, что они вовсе не участвовали в подобного рода сделках был бы, конечно, безосновательным, но очевидно, что, либо уровень их активности в этой сфере деятельности был значительно ниже, чем у их коллег по другим учреждениям, либо, оформляя векселя, они не считали при этом необходимым обозначать свои должности и обозначали себя просто «купцами». Примечательно также, что из 156 вексельных сделок этой категории лишь в четырех одним из контрагентов были женщины, что свидетельствует о том, что уровень их хозяйственной самостоятельности был значительно ниже, чем в дворянской среде.

К категории канцелярских служащих и разночинцев правомерно отнести и попавшие в нашу базу данных 13 вексельных сделок, заключенных военными, служившими при бежецких воеводской канцелярии и канцелярии подушного сбора. В десяти случаях это солдаты, двое капралов и один подпоручик. На последнего, Ивана Павлинова, в 1772 г. выписал вексель на 20 руб. кашинский купец Д. Г. Добрынин. Остальные 12 сделок были заключены на суммы до 10 руб., причем интересно, что в первых семи из них, заключенных между 1747 и 1763 гг., солдаты воеводской канцелярии фигурируют в качестве заимодавцев, а в последующих пяти (1764–1771 гг.) в качестве заемщиков. Их контрагентами были купцы и крестьяне, и лишь в первом из зафиксированных случаев 1747 года солдат Бежецкой канцелярии Г. К. Киселев одолжил 2 руб. недорослю А. Т. Перскому.

Церковники

Данная категория участников 111 вексельных сделок включает священнослужителей и членов их семей. Общее же число их 113, поскольку в двух случаях в качестве контрагентов выступают по два человека. Распределяются они следующим образом (см. Таблицу 9).

Таблица 9

Средняя сумма сделок с участием церковников составляет 14,5 руб. При этом, если не учитывать две сделки на 120 и 146 руб., то средняя сумма будет ниже и составит 12,3 руб. Интересно при этом, что именно для этой категории участников сделок зафиксированы векселя на наименьшие во всей базе данных суммы – 70 и 75 коп.: столько денег одолжил в 1756 г. купец И. Ф. Тыранов сыну попа Кондрату Анкидинову и дьячку Гавриле Филиппову.

Лишь в четырех из 111 случаев церковники участвовали в вексельных сделках в качестве заимодавцев; во всех остальных они были заемщиками, что, как и в случае с крестьянами, свидетельствует о дефиците у этой категории россиян XVIII в. наличных денег. С другой стороны, то обстоятельство, что число сделок с участием дьячков почти в два раза превышает число сделок с участием священников, указывает на то, что именно эта категория церковников более всего нуждалась в дополнительных доходах. Впрочем, необходимо сделать оговорку: из 40 сделок с участием дьячков 22 приходится на двух из них – Василия и Евстафия Тимофеевых. Первым заключено восемь, а вторым четырнадцать сделок. При этом из текста одного из векселей на 14 руб., выданного в 1762 г. дьячком Евстафием Тимофеевым бежецкому купцу И. П. Первухину, можно узнать о характере хозяйственной деятельности служителя церкви: «за которые деньги поставить коровья масла десять пуд ценою по рублю по сороку копеек». В том же и в следующем, 1763 г., Тимофеев выписал еще четыре векселя на суммы в 20, 30, 40 и 50 руб. Поскольку ни одна из этих сумм при делении на 1,4 руб. кратной суммы не дает, следует предположить, что под эти займы дьячок поставлял не коровье масло, а какой-то другой товар.

2.6. Иные социальные категории и особенности самоидентификации

При работе с векселями исследователь сталкивается с проблемой определения социальной принадлежности их составителей, что, естественно, сказывается на точности подсчетов. На подобную проблему мимоходом указывал уже Н. И. Павленко в статье 1975 года. Так, канцелярских служащих «низкого ранга» он не относил к дворянам, хотя признавал, что «возможно, что какой-либо копиист или канцелярист мог принадлежать к дворянскому сословию». Вместе с тем, военных, служивших в гвардейских полках, но не имевших при этом офицерского чина, Павленко причислял к дворянству. Однако в приведенной им таблице, помимо дворян, канцелярских служителей, посадских, купцов, духовенства и крестьян, фигурируют и некие «прочие», которыми было осуществлено около 11 % зафиксированных историком сделок. Кого именно он включил в эту категорию, Павленко не пояснил.[90]

Сложности определения социальной принадлежности участников сделок носят однако не только инструментальный характер.

Преобразования Петра Великого, продолженные его преемниками на троне, как известно, упорядочили социальную структуру русского общества XVIII в., направив ее развитие в направлении формирования юридических сословий. Однако тенденции и потребности социально-экономического развития страны нередко приходили в противоречие с правительственной политикой, порождая социальные группы, не укладывавшиеся в жесткую социальную структуру, в основе которой лежала созданная Петром податная система. Исследования Элис Виртшафтер, посвященные разночинцам, показали, что в реальности социальная структура русского общества XVIII в. была более сложной, чем она предстает со страниц законодательных актов и официальных документов.[91] В предисловии к своей следующей книге, посвященной социальной идентичности в Российской империи, исследовательница признавалась, что поначалу, находясь под влиянием новой социальной истории, она собиралась писать «историю снизу», но затем столкнулась с тем, что доступные источники носят преимущественно официальный характер, в то время как представители социальных групп, которые она предполагала изучать (солдатские дети, солдаты, разночинцы), письменных документов практически не оставили, в результате чего она обратилась к изучению социального и политического языка.[92]

Другой американский историк, Дэвид Рансел в своей книге, основанной на дневнике дмитровского купца Ивана Толченова, обращает внимание на прозвучавший еще в 1983 г. призыв М. Конфино изучать русское общество как социальное целое, а не собрание изолированных групп. Рансел при этом замечает, что вследствие существовавшей в России системы управления и характера источников «исследователи затруднялись интегрировать и анализировать взаимодействие людей с разным социальным статусом». Поэтому историк советует коллегам обратиться к источникам, подобным дневнику Толченова, поскольку «это открывает путь сквозь барьеры, возведенные фиксированным знанием» и «позволяет понимать и анализировать общие культурные и социальные практики, которые делали Россию единой и придавали смысл ее общественной жизни».[93] Развивая эту мысль Рансела, надо заметить, что речь, собственно, идет о том, чтобы выяснить, вправе ли мы вообще говорить о «российском обществе» XVIII века, как о чем-то целостном.

Обсуждение этой проблематики было продолжено этими же авторами в 2008–2010 гг. на страницах журнала Cahiers du monde russe. В результате М. Конфино пришел к выводу, что, не смотря на усилия власти, сословия были скорее юридической фикцией и в реальности как нечто целостное не существовало даже дворянское сословие, по существу являвшееся конгломератом разных социальных групп, иногда конфликтовавших между собой. «Для того, чтобы обрести смысл, понятие «сословие», – писал Конфино, – должно быть не только юридическим концептом, но и концептом социальной стратификации (иначе оно превращается в музейный артефакт)».[94] Вместе с тем, он был вынужден признать, что в виду отсутствия в словарях современных историков какого-либо иного адекватного понятия, историкам не остается не чего иного, как продолжать использовать понятие «сословие». Э. Виртшафтер, в свою очередь, вновь отметила, что «вследствие массовой неграмотности, сохранявшейся в течение большей части имперской истории России, социальные историки вынуждены опираться на юридические и административные документы, созданные представителями бюрократии и/или письма, мемуары, научные сочинения, литературные и журналистские произведения представителей образованных классов. Для историков исторические источники – это основа и, хотя распад Советского Союза предоставил больший доступ к архивам, приходские, помещичьи, а также архивы местных государственных учреждений зачастую фрагментарны и географически ограничены. Тем не менее, если историки продолжат изучение этих архивов и будут применять к ним новые теоретические подходы, в частности те, что были развиты в эко-истории и региональной истории, они возможно найдут новые ответы на давние вопросы». Более того, «стало очевидным, что, чтобы понять структуру общества, необходимо изучать язык, категории и концепты, которыми пользовались современники для описания себя и своего окружения. Действительно, даже если самоидентификации индивидов и отдельных коллективов объективно менее точны, чем статистические методы и «научные» отчеты современных исследователей, они все же содержат информацию, более близкую к поведению, действиям и представлениям реальных исторических акторов. Скорее чаще, чем нет, в реальное историческое время их саморепрезента-ции, понимание или ошибки составляли основу индивидуальных и групповых ответов на реальные обстоятельства».[95] Д. Рансел также согласился с тем, что «только на микроуровне мы можем наблюдать социальные отношения и имеющееся напряжение, которые составляли сообщество».[96]

Отмеченная Э. Виртшафтер необходимость изучать язык современников и их словоупотребление нашли отражение в появившемся в последние годы ряде работ, написанных в русле истории понятий и исторической семантики и, прежде всего, в двухтомном сборнике «Понятия о России», являющегося плодом реализации проекта Германского исторического института в Москве.[97] Что же касается комплексов архивных документов, о которых писала американская исследовательница, то представляется, что рассматриваемые в данной работе книги протеста векселей как раз и являются одним из таких комплексов.

Выше уже упоминалось, что анализ этих документов свидетельствует о том, что люди XVIII в., в том числе не дворяне больше ценили свои должности, чем сословную принадлежность. Можно предположить, что, если представление о сословии как о корпорации с определенными правами и привилегиями даже применительно к дворянам и горожанам до 1785 г. не было юридически закреплено, то для отдельного индивида принадлежность к нему была тем более достаточно расплывчатой и связанной почти исключительно с фискальными обязательствами. Получение же должности, пусть даже выборной и временной, выделяло индивида из массы, наделяло конкретными обязанностями и властными полномочиями и четко определяло положение человека в обществе. Обладатель должности, таким образом, становился обладателем и определенного социального капитала, и именно поэтому должность для него являлась большей ценностью, чем принадлежность к сословию. Опосредованно этому способствовало и государство, требовавшее от дворян при обозначении своего социального положения называть чин в соответствии с Табелью о рангах, причем именно чин, дававший право именоваться «благородием» или «превосходительством», в гораздо большей степени, чем статус дворянина и помещика, определял положение человека среди ему подобных.

Встречающаяся в векселях самоидентификация участников сделок может, таким образом, служить одним из ключей к реконструкции того, каким русское общество виделось «снизу», то есть глазами тех, кто его собственно и составлял, в то время как сами сделки были одной из форм взаимодействия между разными социальными группами. Изучая эти и иные подобные им источники можно надеяться со временем прийти к решению задач, которые применительно к истории Западной Европы раннего нового времени еще в 1960-1970-е гг. ставила перед собой новая социальная история.[98]

Одна из социальных групп, фигурирующих в рассматриваемых документах – это те, кого в литературе принято называть «слугами монастырскими». В соответствующей статье справочника «Государственность России» ее автор М. Ю. Зенченко объясняет, что это «собирательный термин, которым обозначался гражданский административно-управленческий персонал монастырского вотчинного управления», существовавший на протяжении XVII в. и исчезнувший в качестве «самостоятельной служилой категории» в ходе I ревизии 1719 г., когда «слуги монастырские» были «включены в общие перечни крестьян, плативших подушную подать». При этом в качестве синонима «слугам монастырским» в статье обозначено слово «служка».[99]

Не вполне понятно, что имеет в виду автор под «общими перечнями» – становились ли «слуги монастырские» исключительно монастырскими крестьянами, или это также могли быть крестьяне дворцовые и помещичьи? Очевидно, что после записи в подушный оклад те, кто выполнял функции монастырских слуг, вряд ли оставили свой промысел и, в случае участия в вексельных сделках, как свидетельствуют документы, в первую очередь обозначали свой служебный статус, не именуя при этом себя крестьянами. В нашей базе зафиксировано 12 подобных векселей за период 1740–1773 гг., в которых «слуги монастырские» выступают в качестве заемщиков, причем сразу же заметим, что этот хронологический отрезок включает и период после секуляризационной реформы 1764 г., когда монастырские вотчины перешли в ведение Коллегии экономии.

Из 12 составителей векселей в нашей базе один заемщик являлся управителем экономической вотчины, семь назвались «служителями», двое – «слугами» и двое – «служками». Являются ли три последних слова синонимами? Словарь Академии Российской объясняет, что служитель – это «крепостной человек, или наемной у кого– либо служащий», слуга – это «человек крепостной или вольной из платы кому служащий», а служка – «тот, кто приписан к монастырю какому для прислуг».[100] Таким образом, формальный статус, по крайней мере, первых двух мог быть как вольный, так и крепостной, в то время как служка – человек, приписанный к монастырю, т. е. по сути дела монастырский крестьянин. Действительно, два случая, относящихся ко времени после 1764 г., это – «слуга экономической вотчины» и «служитель Антоновой слободы экономического ведомства», что, впрочем, конечно же, не означает, что служки к этому времени вовсе исчезли.[101] Нет сомнения, что употребление слов «служитель», «слуга» и «служка» составителями веселей XVIII века не было произвольным и их авторы хорошо понимали различия между ними.

Добавим к этому, что слово «служитель», которое в документах XVIII в. часто употреблялось в сочетании «канцелярские служители», встречается еще в нескольких векселях, где в основном речь идет о служителях в господских, дворянских домах и, скорее всего, таковыми были их крепостные (дворовые). Вместе с тем, есть и явное исключение – это «Дому господина порутчика Александра Володимеровича Нарбекова служитель и города Соли Камской купец Михайла Филатов» (заемщик по векселю 1761 г. на 50 руб.). Очевидно, что, позиционируя себя подобным образом, Филатов подчеркивал свой «вольный» статус. А вот Иван Афанасьевич Серебрянцев, выписавший вексель на ту же сумму и в том же 1761 г., обозначил себя просто «приказчиком» вотчины кн. Козловского, что заставляет усомниться в том, был ли он вольным. С другой стороны, приказчик «Соликамского соляного промышленника Максима Суровцева» Степан Кузьмич Третьяков (он дважды опротестовывал в Бежецке векселя в 1754 и 1756 гг. на 3 руб. 20 коп. и 6 руб.) вполне мог быть вольным, как и его коллега, еще один приказчик того же Суровцева Кузьма Евдокимов, в 1755 г. выписавший вексель на 20 руб. приказчику же Пыскорского монастыря Якову Осиповичу Шенину.[102]

Судя по приведенным примерам, из всех слов, образованных от корня «служ», слово «служитель» использовалось в XVIII в. для обозначения наиболее высокого статуса его обладателя, вне зависимости от того был ли он формально вольным или крепостным, что соответствовало языковой традиции. Так, И. И. Срезневский в своих «Материалах для словаря древнерусского языка» для слова «служитель» приводит примеры исключительно религиозного значения, а для слова «слуга» – светского.[103] Между тем, к концу XVI в. относится связанный с Б. Ф. Годуновым эпизод, когда он стал официально именоваться царским слугой, что выделяло его из придворного окружения и наделяло особыми полномочиями.[104] Но в дальнейшем такое словоупотребление не закрепилось и социальный статус этого слова не изменился.

Однако, кого имели в виду авторы Словаря Академии Российской под словом «вольный»? Горожан? Мещан? Купцов? Или, может быть, представителей всех социальных групп помимо крепостных? И каков, например, был социальный статус управителя монастырской вотчины Ивана Федотовича Шлячковского, выдавшего в 1762 г. бежечанину М. А. Тыранову вексель на 3 руб. 50 коп., каковые он обязался уплатить в течение одного месяца? Очевидно, что эти вопросы требуют дальнейшего изучения.

Ровно половина – шесть – из двенадцати векселей этой категории выписаны на сумму от 10 руб. и ниже, однако три векселя, выданные служителем Иваном Филатовичем Мешковым канцеляристу Алексею Ивановичу Буркову (один в 1757 и два в 1759 гг.), были выписаны на относительно крупные по тем временам суммы – 52, 55 и 50 руб. Интересен и вексель на 15 руб., выданный в 1763 г. монастырским служкой Александром Петровичем Антоновым, контрагентом которого был бежецкий помещик И. Н. Ченцов.

Еще одна немногочисленная, но неопределенная в социальном отношении группа – это низшие военные чины и члены их семей. В нашей базе их девять человек. Из них два армейских сержанта и один солдат, один солдат лейб-гвардии Семеновского полка, один отставной боцманмат, один отставной солдат, один солдатский сын и одна солдатская жена. Почти все векселя в этой категории выданы на незначительные суммы. Исключение составляет лишь вексель 1755 г. на 100 руб., выданный уроженцем Бежецка отставным боцманматом Л. Н. Ревякиным.

Солдатский сын Семен Игнатьев, выписывая вексель на 3 руб. бежечанину И. В. Первухину, счел необходимым добавить, что он «города Бежецкаго житель». Слова «житель» и «жилица» встречаются еще в 26 векселях. В качестве места жительства при этом называются города Нарва, Переславль-Залесский, Рыбная слобода и Устюжна Железопольская, а также монастырские села, в том числе Валдай, а также Александровская слобода Переславля-Залесского, Подгорная Макарьева монастырская слобода, одно село в Костромской провинции. Очевидно, что солдатский сын Игнатьев проживал в Бежецке, не будучи вписан в бежецкое купечество, а значит, и в соответствующие ревизские сказки. В данном случае неизвестно, имел ли он собственный двор или жил на имевшемся в городе штабном дворе. Не исключено также, что он был сыном солдата-инвалида, находившегося в составе расквартированной в Бежецке инвалидной команды. С остальными «жителями», самоидентификация которых ограничена лишь одним этим словом, картина еще менее ясная. Средняя сумма вексельных сделок по этой категории составляет 27,2 руб., то есть выше, чем у крестьян и у церковников. Места заключения сделок также разнообразны – Тверь, Петербург, Весьегонск, Нарва, Валдай, Бежецк и Устюжна. Иначе говоря, в хозяйственную деятельность они были вовлечены достаточно активно. Правда, лишь в одном случае «житель» является заимодавцем, во всех остальных – это заемщики.

Возможно жителями тех или иных населенных пунктов называли тех, кто не был дворовладельцем и проживал совместно с родственниками. Вполне вероятно также, что люди, обозначавшие себя словами «житель» и «жилица», не являлись крепостными, не были приписаны к соответствующим городовым и сельским общинам, а их правовой и фискальный статус оставались неясными. Тоже следует сказать и еще о трех участниках сделок. Это «служный сын» Василий Евдокимов, «помощник» Ларион Орлов и «сиделец» петербургского купца Н. С. Семьянова Макар Григорьев, причем последний, действуя, видимо, по поручению своего хозяина, выписал вексель в 1772 г. на довольно значительную сумму – 490 руб.

Еще одно понятие, использовавшееся для обозначения социального статуса, это слово «содержатель». «Рыбнослободской купец, а Красносельской фабрики содержатель» Иван Матвеевич Нечаев в 1754 г. выписал вексель на 84 руб. на имя бежечанина Алексея Дедюхина, а в следующем году еще один вексель на 420 руб. на имя поручицы Анны Воейковой. Иван Алексеевич Третьяков, одолживший в 1768 г. 60 руб. у бежечанина Ивана Рогозина ограничился сообщением, что он просто «суконных фабрик содержатель», а «кожевенной фабрики содержатель» Тимофей Никитич Щеколютин счел необходимым добавить к этой информации, что он еще и «коммерц-комиссар». Словарь-справочник «Государственность России» применительно к XVIII в. упоминает лишь «комиссара от земли» («выборная должность, ведавшая сбором подушной подати в полковых дистриктах» в 1721–1736 гг.) и «комиссара над купечеством» (он же «караванный комиссар» – «коммерческий руководитель казенного каравана, регулярно отправлявшегося с товарами в Китай»).[105] Словарь Академии Российской дает понятию «комиссар» более общее определение: «пристав, коему препоручен казенной какой-либо сбор или препоручено что-либо в смотрение».[106] Скорее всего, Щеколютин действительно ведал какими-то сборами, как и московский купец Яков Иванович Мамин, в одном из векселей обозначенный как «содержатель питейных сборов». Прибавление к слову «комиссар» слова «коммерц», вероятно, указывает на то, что Щеколютин был уполномочен Коммерц-коллегией. Понятие же «содержатель» носит явно двусмысленный характер. Если о Мамине, чье имя достаточно часто встречается в бежецких документах, поскольку между ним и местными жителями возникали разного рода конфликты, известно, что он был откупщиком, то Нечаев, Третьяков и Щеколютин могли быть и владельцами соответствующих фабрик. Употребляемое же ими достаточно неопределенное понятие «содержатель» можно рассматривать как одно из свидетельств правовой необеспеченности частной собственности в России XVIII в., вследствие чего слово «владелец» применительно к промышленным предприятиям еще не было в ходу.[107]

Книги протеста векселей, естественно, не единственный вид источников, содержащий сведения, способные уточнить наши знания о социальной структуре русского общества XVIII в. Так, к примеру, на основе судебных документов московской канцелярии земских дел начала столетия можно сделать вывод, что, наряду с должностями, москвичи различали друг друга и по роду занятий. Так, в 1708 г. крепостной (сам себя он обозначает как «человек») кн. М. Г. Ромодановского Федор Фатуев подал челобитную о бесчестье на отставного солдата Луку Тюрина, причем пострадавшими, помимо себя самого, он назвал также работавших по найму у его племянника «дворника» и «огородника», чью социальную принадлежность он при этом никак не уточнял.[108] В 1720 г. драгун Азовского полка Прокофий Ожегин пожаловался на хозяина двора, где он с семьей стоял постоем, «серебряника» Петра Немчинова. Позднее выяснилось, что в действительности Немчинов – оброчный крестьянин дворцового села, но выяснилось это лишь спустя много лет, когда дело решили наконец завершить.[109] О другом «серебрянике», Григории Шумаеве, жаловавшаяся на него Анна Федорова, уточняла: «незнамо какова чина человек». Сама она при этом называла себя вдовой «плавильщика», не добавляя к этому обозначению никакого чина.[110] В других делах того же архивного комплекса встречается «портной мастер Казенного приказа»,[111] «блаженные памяти великие государыни благородные царевны и великие княжны Екатерины Алексеевны цырюльник».[112] Илья Зубов, обидевший в 1721 г. жену подьячего Поместного приказа Аксинью Белозерову, проходил по делу (и был оправдан) и вовсе как «сибиряк», что, судя по всему, не вызвало у служащих канцелярии никаких вопросов.[113] Еще один челобитчик в 1730 г. характеризовал себя следующим образом: «камергера и ковалера Степана Васильевича Лопухина оброчной крестьянин, а по купечеству Малых Лужников, что у Крымского двора Василей Петров сын Барсуков».[114]

Вполне очевидно, что приведенные примеры не дают возможности делать какие-либо обобщения относительно организации и структуры русского общества XVIII в. Лишь в качестве гипотезы можно предположить, что наряду с социальной структурой, закрепленной в законодательстве и используемой государством в управленческих, прежде всего фискальных целях, одновременно с ней существовала по меньшей мере еще одна, гораздо более подвижная и основанная на роде занятий отдельных групп населения. Обе эти виртуальные структуры пересекались, накладывались одна на другую и выходили на первый план в зависимости от конкретных ситуаций. Подобная возможность была заложена уже петровской Табелью о рангах, да и в целом петровскими преобразованиями. Уничтожив «чины Московского государства» и поставив понятие службы в центр официальной идеологии, реформы Петра одновременно наполнили слово «чин» новым значением и придали ему новый социальный статус, маркированный обращениями «ваше благородие», «ваше превосходительство» и т. д. Табель же о рангах прочно связала чиновную лестницу с возможностями социальной мобильности.[115]

2.7. Сроки предоставления займов

В соответствии с Уставом вексельным 1729 г. сроки предоставления займов – еще один обязательный элемент этого вида документов. Представляется целесообразным проследить, можно ли на основе книг протеста векселей выявить зависимость между суммой сделки и сроком займа.

В большинстве случаев срок займа обозначен в векселях в днях, неделях, месяцах и годах. Применительно к месяцам нередко встречаются также выражения «полтретья» (2,5 мес.), «полчетверта» (3,5 мес.), «полпята» (4,5 мес.), «полшеста» (5,5 мес.), «полсема» (6,5 мес.), «полосьма» (7,5 мес.) и «полдевята» (8,5 мес.). Помимо этого, начиная с 1762 г., в нашей базе появляются, как и было предусмотрено Уставом вексельным, векселя со сроком «по объявлению».[116] Имеется также несколько векселей, в которых заемщик обязывался выплачивать деньги равными долями по третям года. В абсолютном большинстве случаев срок выплаты займа обозначен целыми числами, как то две недели, один месяц, пять месяцев, один год, полтора года и т. д. Однако встречаются и исключения. Так, в 1755 г. купец М. А. Велицков должен был выплатить одолженные у К. К. Воинова 25 руб. в течение 1 месяца и 6 дней, а в 1768 г. отставной прапорщик, бежецкий помещик М. С. Ивашкин обязался выплатить свой долг в 5 руб. купцу М. Л. Ревякину в течение 5 месяцев и 26 дней. Скорее всего, в подобных случаях в качестве срока уплаты долга имелась в виду какая-то конкретная дата и высчитывалось соответствующее количество месяцев и дней до нее.

Самый короткий срок векселя – 2 дня – зафиксирован в сделке 1762 г. на сумму в 13 руб. между заёмщицей купеческой вдовой П. И. Архиповой и заимодавцем Д. А. Викулиным. Самый продолжительный срок – 8 лет – отмечен в уже упоминавшейся сделке 1754 г. на 50 руб. между Я. Л. и И. В. Ревякиными. Между тем, векселя с неопределенным сроком уплаты зачастую опротестовывались через столь же продолжительное время. Так, в 1773 г. бежецкий купец А. Т. Завьялов опротестовал вексель на 10 руб., выданный ему в 1765 г. его земляком Д. Л. Петуховым, а в 1774 г. моложский купец И. С. Шемякин опротестовал в Бежецке два векселя (один на 8 руб. 40 коп., другой на 50 руб.), выданные ему также в 1765 г.

Установить, чем именно в каждом конкретном случае определялся срок векселя, не представляется возможным, в особенности, когда речь идет о столь точных сроках, как в приведенных выше примерах. Можно лишь предполагать, что, когда векселем фиксировалась та или иная торговая сделка, указанный в нем срок определялся возможностями поставки соответствующего товара. Также не приходится сомневаться, что, к примеру, приведенный выше случай помещика Ивашкина свидетельствует о том, что его благосостояние оставляло желать лучшего и, таким образом, платежеспособность заемщика являлась, естественно, еще одним фактором, влиявшим на срок займа. Однако, стоит посмотреть, как соотносились сроки займов, когда речь шла о более крупных суммах.

С этой целью из базы данных были выделены векселя на сумму свыше 100 руб. Таковых оказалось 261. Самый короткий срок платежа, встречающийся среди этих векселей, значится в векселе 1759 г., выданном петербургским купцом А. Шероховым бежецкому купцу В. Ф. Шишину на 490 руб., и составляет 10 дней. Поскольку составлен вексель был в Петербурге, можно с уверенностью утверждать, что речь шла об оплате товара, привезенного для продажи в главном торговом центре страны. Еще две сделки имеют сроки по две недели. Это, во-первых, сделка 1713 г. между помещиком П. М. Унковским (заимодавец) и бежецким посадским С. X. Ревякиным (заемщик) на 110 руб. и, во-вторых, вексель, по которому «житель» дворцовой Рыбной слободы В. Я. Папышев обязался уплатить 120 руб. бежечанину Я. Я. Тыранову.

Самый продолжительный срок, на который был выписан вексель этой категории – 2 года: столько согласился ждать свои 350 руб. бежецкий купец В. Ф. Шишин от помещика П. М. Полуцкого. Бежечанин С. Л. Попов должен был ожидать от Е. В. Сахарникова 103 руб. 50 коп. в течение одного года и семи месяцев, а И. С. Павлов 140 руб. от И. А. Рогозина – один год и три месяца.

Срок всех остальных 255 векселей составляет от одного месяца до одного года. В рамках этого временного отрезка какая-либо зависимость срока от размера суммы не прослеживается. Так, к примеру, в 1762 г. кашинские купцы братья Осип и Матвей Васильевичи Сутугины выписали в Кашине пять векселей на И. И., В. И., И. Н., Т. И. и Н. И. Ревякиных на общую сумму 5050 руб., каждый сроком на шесть месяцев, а в 1763 г. Осип Сутугин выдал И. И. Ревякину вексель на 130 руб. сроком на девять месяцев. Спустя пять лет он выписал на его имя еще один вексель на 450 руб. и снова на девять месяцев. Между тем, ранее, в 1758 г. тот же Осип Сутугин выписал вексель другому представителю этой фамилии, И. Н. Ревякину на 800 руб. сроком на две недели. Дело Осипа Сутугина продолжил его сын Василий, выписавший в 1773 г. вексель на 250 руб. на имя М. Л. Ревякина сроком на 12 месяцев.[117]

И все же, то, что векселей с коротким сроком среди векселей на крупные суммы всего три, указывает на то, что определенное влияние на определение срока выплаты по векселю размер суммы все же имел. Очевидно, что, вне зависимости от того, получены ли были деньги за товар, который предстояло поставить, получен ли был заемщиком товар, за который следовало уплатить, или речь шла о денежном займе, на то, чтобы собрать крупную сумму требовалось более продолжительное время.

Для того чтобы подтвердить или опровергнуть это предположение, из базы данных было взято равное (261) количество векселей на сумму от 10 руб. и менее. Среди них оказался лишь один вексель, выписанный сроком на 15 месяцев и еще девять сроком на 1 год. Во всех остальных векселях сроки составляют по несколько дней, недель или месяцев. При этом число векселей сроком менее одного месяца также относительно не велико (28), хотя и значительно больше, чем среди векселей на крупные суммы. Таким образом, можно заключить, что сумма займа, если и играла какую-то роль в определении срока выплаты долга, то далеко не в первую очередь. Важнее, видимо, были либо платежеспособность заемщика, либо время, требуемое для обращения средств.

2.8. Назначения займов

Выше приводилось мнение Д. Монро о том, что назначение векселей, как правило, определить невозможно. Лишь в редких случаях, как в одном из приведенных примеров с дьячком Тимофеевым, указания на это встречаются в тексте самих документов. Несколько имеющихся в нашей базе подобных векселей указывают на то, что вексель мог быть выписан как в счет будущего товара, так и уже поставленного. Так, в 1769 г. олонецким купцом К. Савельевым и петербургскими купцами Н. Г. Глазуновым и И. М. Мадановым было составлено четыре векселя на имя Бежецкого купца М. Л. Ревякина, как заимодавца на общую сумму 571 руб. 88 коп., причем, во всех четырех векселях значилось: получил «товаром сполна». Все векселя были составлены в Петербурге сроком на четыре месяца каждый. На следующий год аналогичный вексель на 57 руб. составил петербургский купец С. Петров, а в 1773 г. подпоручик Е. М. Старошершавин составил вексель на того же М. Л. Ревякина на сумму 27 руб. 50 коп. с указанием: «а я от него на толикую сумму получил наржаной муки».[118] Петербургский купец С. Галактионов, выдавший в 1772 г. бежечанину И. И. Ревякину вексель на 1125 руб., уточнял: «толикое число от прикащика ево, Тимофея Жукова, товаром получил».[119] Бежечанин В. А. Дедюхин, выдавший в 1774 г. все тому же М. Л. Ревякину вексель на 6 руб., напротив обязался «за оные деньги становить масла коровьева четыре пуда».[120] Аналогично и бежечанин И. Пономарев в счет векселя на 15 руб. обязался заимодавцу В. Н. Неворотину «поставить ветоши семдесят девять пуд, ценою за каждой по девятнатцать копеек».[121] Пятьдесят пудов ветоши на 10 руб. обязался поставить бежечанину И. Н. Сорокинскому его земляк Ф. Д. Ососков.[122] Не совсем обычный характер носит вшитая в книгу протеста векселей датированная 1770 г. расписка дворянина Ф. И. Мышенкова, который составил ее «по повелению матери своей Стефаниды Андреевны Мышенковой» и согласно которой он должен был уплатить бежечанину И. А. Омешатову 16 руб. деньгами, «да хлебом ржи четверть, ячмень четверть, овса три четверти».

Однако очевидно, что вексели использовались не только для расчета за торговые операции, но и при оформлении денежных займов. Так, бежечанин П. М. Скорняков в 1768 г. в векселе на имя М. Л. Ревякина на 144 руб. 43 коп. уточнял: «толькие число я получил от него в разныя времена деньгами». По своему уникальным является вексель, составленный бежецким помещиком подпоручиком Прокофием Ивановичем Фоминым, которому М. Л. Ревякин одолжил в 1770 г. 550 руб. Подпоручик сообщал: эти деньги «занял я на покупку в бежецком магистрате сельца Печкова со крестьяны».[123]Еще более крупную сумму – 800 руб. – одолжил в 1755 г. у М. Д. Демина отставной поручик И. С. Коренев, находившийся в бежецком Николаевском Антоновом монастыре «на указном пропитании». Трудно сказать, внушал ли отставной офицер, несмотря на свой незавидный социальный статус, достаточное доверие, то есть, иначе говоря, обладал ли он соответствующей репутацией, или бежечанин просто проявил легкомыслие (в последнее, впрочем, верится с трудом в виду размеров займа), но очевидно, что вовремя (срок уплаты по векселю составлял пять месяцев) долг возвращен не был.

В тексте векселей изредка встречаются и уточнения иного рода. Так, к примеру, купцы Рыбной слободы М. А. Теменев и П. В. Ильинский в векселе 1775 г. на 400 руб., выданном ими бежечанину А. И. Ревякину, поясняли: «которые переслать нам ис Камор-канторы указом или векселем».[124]

В отдельных случаях на определенные предположения о целях займов наводят еще некоторые особенности векселей. В частности, в нашей базе есть несколько векселей, в которых заимодавцами выступают большие группы людей, а вексель при этом составлен на относительно незначительные суммы. Так, в 1714 г. десять бежечан одолжили сроком на один месяц 10 руб. у своего земляка И. Л. Чмутина. Можно было бы предположить, что деньги понадобились веселой компании на то, чтобы хорошо провести время в местном кабаке, но в 1749 г. уже 23 бежецких купца составили вексель на 203 руб. сроком на семь месяцев заимодавцу И. Н. Ревякину. Причем, в последнем случае в качестве заемщиков фигурируют люди достаточно состоятельные, которые в книгах протеста векселей не раз упоминаются в качестве заимодавцев. Вполне возможно, деньги пошли на уплату подушной подати или какие-то иные мирские нужды.

Аналогично, видимо, следует трактовать и случай 1759 г., когда на имя заимодавца А. И. Буркова был составлен вексель на 20 руб. сроком на восемь месяцев от имени 29 дворцовых крестьян разных деревень. Характерно, что открывают этот список староста дворцовой волости Тихон Егоров и сотский Дементий Ипатов, а уж затем перечисляются обычные крестьяне, на каждого из которых приходится около 69 коп. долга, то есть сумма, близкая к размеру подушной подати.[125] Стоит при этом заметить, что выбор заимодавца был не случаен, поскольку Бурков был самым активным из всех бежечан участником сделок с крестьянами, опротестовав в общей сложности 25 выданных ими векселей. Если предположение относительно целей составления данного векселя верно, то тем самым обнаруживается интересный механизм взаимодействия между крестьянами и горожанами XVIII в.

Сведения о характере использования векселей можно почерпнуть и из иных документов фонда городового магистрата. Так, в одном из дел 1767 г. имеется следующий указ: «Указ ЕИВ из Бежецкаго магистрата бежецкой соляной продажи зборщиком. Сего февраля 15 дня во оном магистрате бежецкой купец Иван Иванов сын Ревякин объявил выплаченной и надписанной в Главной соляной конторе на заплаченные во оной конторе комиссионером ево Василием Кожевниковым, купцом углицким, в 200 рублях вексель, которые деньги прежде на тот вексель получил он Ревякин в Бежецку из соляного збору. Того ради по указу ЕИВ в Бежецком магистрате определено: с означеннаго выплаченнаго векселя, оставя в магистрате за фундаментом точную копию (и оставлена), а подлинной для щету в документ отдать бежецкой соляной продажи зборщиком при указе…».[126] В этом же деле имеется еще несколько подобных указов, в том числе один, касающийся уже упоминавшегося кашинца В. О. Сутугина, на сумму в 2000 руб. В том же деле имеется образец векселя, составленного с подобной целью:

«В Бежецке 20 дня февраля 1767 году. Вексель на 100 рублев. В срок вексельнаго права, щитая от Бежецка до Москвы на пересылку сего векселя в пятнатцать дней, а по объявлении в силе Прави-тельствующаго Сената февраля 26 дня 1762 году указу в шесть недель заплатить по сему моему первому векселю в Москве в Главную соляную кантору медною манетою сто рублев, которые деньги здесь я получил из Бежецкаго магистрата из соляного збору и в росходную книгу записаны означенного ж числа под № 3. Михайло Титов сын Завьялов, купец бежецкой. Племяннику моему Козме Иванову сыну Репину, купцу бежецкому, обретающемуся в Москве».[127]

Приведенные документы свидетельствуют о том, что бежецкие купцы использовали векселя не только для взаимных расчетов со своими контрагентами, но и с теми целями, ради которых государство собственно и создавало этот финансовый инструмент.

2.9. Вексельные операции как промысел

Выше были рассмотрены различные социальные категории, представители которых фигурируют в базе данных, составленной на основе книг протеста векселей, хранящихся в фонде Бежецкого городового магистрата. Однако основными участниками зафиксированных в них вексельных сделок, были, прежде всего, жители самого Бежецка, горожане – те, кого до начала 1770-х гг. официально именовали купцами.[128] При этом имена многих из них встречаются довольно часто. Можно предположить, что именно эти бежечане наиболее активно занимались торгово-финансовой деятельностью.

На основе анализа фигурирующих в их векселях денежных сумм можно попытаться составить некоторое представление об объемах этой деятельности, а на основе анализа состава их контрагентов, а также привлекая некоторые другие источники – о ее характере, тем самым продемонстрировав еще одну информационную возможность книг протеста векселей.[129]

Одно из таких часто встречающихся имен – бежечанина Андрея Андреевича Загадашникова. Всего в книгах протеста векселей зафиксировано 52 векселя, составленные с его участием за период 1746–1771 гг. Такая хозяйственная активность заставляет приглядеться к нему повнимательнее.

В ревизских сказках третьей ревизии 1763 г. Загадашников был записан вдовым 38-летним отцом пятилетнего сына Семена. Соответственно, в 1746 г., когда на его имя был выписан первый, впоследствии опротестованный им вексель, Загадашникову было 18–19 лет. Бежецким купцом он числился и уже во время второй ревизии.[130] Однако в переписной книге 1722 г. и ведомости 1725 г. фамилии Загадашникова нет. Из этого следует, что он записался в бежецкое купечество между 1725 и 1747 гг., вероятно, женившись на дочери бежечанина, причем в достаточно юном возрасте. Во всяком случае, в 1752 г. он был уже женат, поскольку известно, что во время ссоры с одним из его должников тот обругал и Андрея, и его жену.[131] В моей книге 2006 г. упоминается относящийся к 1770 г. эпизод, когда с Загадашникова, как с записавшегося в купечество бывшего крестьянина, платившего в магистрат только сорокоалтынную подать, потребовали уплаты подушины за период со второй половины 1764 г., то есть как раз после третьей ревизии. Однако Загадашников утверждал, что он по-прежнему является одним из 139 экономических крестьян Подгорной Макарьевой слободы, где и платит подушину.[132]

В документах магистрата, в том числе в книгах протеста векселей, действительно встречаются имена четырех братьев Загадашникова – Ивана, Матвея, Гура и Конона, остававшихся жителями (как правило, именно «жителями», а не крестьянами они себя и называли) Подгорной Макарьевой слободы, причем, как будет ясно далее, братья вели совместную хозяйственную деятельность, хотя руководил ею в силу своего положения именно Андрей. Судя по всему, братья Загадашниковы были в Бежецке людьми достаточно известными, тесно общавшимися с его жителями. Так, Матвей, Иван и Гур известны как участники нескольких бытовых конфликтов; в 1760 г. Гур Загадашников упоминается, как целовальник, а в 1771 г. в тюрьму за долги бывшему бургомистру А. И. Дедюхину угодил Матвей Загадашников.[133]

Из 52 векселей с именем А. А. Загадашникова, попавших в нашу базу данных, лишь в 11 случаях он выступает в качестве заемщика, а во всех остальных случаях в качестве заимодавца. При этом абсолютное большинство векселей выписывалось на незначительные суммы в несколько рублей. Исключение составляет вексель 1753 г., выданный А. А. Загадашниковым А. И. Дедюхину на 803 руб. 26 коп. сроком на 10 месяцев. Размер суммы ясно указывает на то, что это была плата за определенный товар. Вторая по значимости сумма в нашей базе – 120 руб. Вексель на эту сумму сроком на четыре месяца был выдан в 1768 г. Загадашниковым на имя вдовы умершего Бежецкого священника Якима Павлова и, вполне возможно, что эти деньги были одолжены ему наличными. Если не считать этих двух векселей, то средняя сумма заключавшихся Загадашниковым вексельных сделок составляет 13,7 руб. Среди мест их заключения, помимо Бежецка, фигурируют Москва, Санкт-Петербург, Кашин,

Вышний Волочок и село Валдай. Среди контрагентов Загадашникова – 13 помещичьих и монастырских крестьян, купцы, церковники, один канцелярист и два дворянина, причем оба – кашинские помещики, очевидно покупавшие у него в Кашине какие-то товары.

Некоторую дополнительную информацию о хозяйственной деятельности Загадашникова и, в частности, о том, чем именно он торговал, можно почерпнуть из бежецких книг записи кредитных писем, т. е. фактически доверенностей, выдававшихся бежецкими купцами своим партнерам и работникам на ведение торговых операций. Абсолютное большинство подобных документов содержат поручение доставить определенный товар в Санкт-Петербург и там продать, либо обменять. Имя А. А. Загадашникова впервые встречается в книге 1748 г., когда он поручил своему «комиссионеру», кашинскому купцу И. С. Охотину отвезти в Петербург «три бочки щетин, да малинькой бочонок щетин же чищеных, весом налицо семьдесят один пуд».[134] В 1749 г. в качестве комиссионера значится уже брат Андрея Иван, которому доверялось отвезти в Петербург «девять бочек сала топленого весом двести одинатцать пуд дватцать фунтов, пять бочек щетин чищеных весом девяносто два пуда, три тюка холстов хрящевых, четыреста восемдесят концов, мерою в них шесть тысячь пятьсот аршин, льняных разных двести шестьдесят концов мерою в три тысячи восемсот аршин».[135] Аналогичный ассортимент товаров («девять бочек сала топленого весом двести дватцать пять пуд, четыре бочки щетин чищеных весом восемдесят пуд, три тыка холстов – двести концов льняных ровных мерою две тысячи восемсот дватцать аршин, четыреста девяносто концов хрящевых мерою шесть тысяч шестьсот аршин») и с тем же Иваном отправился в Петербург и на следующий год.[136] В последующие годы характер и объемы предпринимательской деятельности А. А. Загадашникова явно возросли: за 1759 г. имеются сведения о том, что он взял на откуп табачную продажу в Устюжне-Железопольской и посылал брата Конона покупать табак в Петербурге.[137]

В той же книге записи кредитных писем 1759 г. имеется касающийся Загадашникова поистине уникальный документ, определенным образом характеризующий интересующего нас человека, но, по своему значению, далеко выходящий за рамки проблематики данной работы. Его имеет смысл привести целиком:

«Города Бежецкаго Верха купцы, а церкви Николая Чудотворца прихожаня нижеподписавшияся дали сие верющее письмо бежецкому купцу оной церкви прихожанину ж Андрею Андрееву сыну Загадашникову в том, что ему Святейшаго правительствующего Синода члену великому ж господину преосвященному Димитрию, архиепископу Великоновгородскому и Великолуцкому учиненное от нас о увольнении отлучнаго указом Его Преосвященства города Бежецка от помянутой нашей приходской церкви Николая Чудотворца отца нашего духовного священника Иоанна Романова ко оной церкви по прежнему прошение Его Преосвященству подать и по нем ходатайство и старание иметь, в чем мы ему, Загадашникову, верим и что учинит спорить и прекословить не будем. Марта… дня 1759 году. К тому верющему письму прихожаня руки приложили: Иван Ревякин, Лука Ревякин, Яков Бурков, Матфей Демин, Иван Дехтярев, Сергей Ревякин, Егор Брудастов, Алексей Тыранов и вместо Федора Буркова Петра Первухина Иван Рогозин, Антон Фомин Лесников и вместо Ивана Иванова Демина Петр Лесников, Егор Тыранов, Андрей Винокуров, вместо Антона Самохвалова Петр Лесников, Николай Сергеев Тыранов, Иван Михайлов Ревякин».[138]

Приведенный документ несомненно свидетельствует о доверии и определенном авторитете, которыми пользовался Загадашников у бежечан, решивших возложить на него столь ответственную и необычную миссию, однако к концу 1760-х гг. дела его, по-видимому, пришли в упадок. В 1770 г. с него пыталась взыскать тот самый долг в 120 руб. попадья Анна Ивановна, от имени которой действовал ее сын дьякон Иван Якимов. Должник объявил, что уже заплатил 20 руб., осталось уплатить еще 100 руб., но денег у него нет, хотя есть двор и лавка. Обычно в таких случаях имущество описывалось и выставлялось на торги, но Загадашников на это не согласился, и за это его неделю держали под караулом. Однако и это не помогло: Андрей Андреевич продолжал упрямиться, хотя и заплатил еще 10 руб. Тогда оценка имущества Загадашникова была проведена без его согласия, и оно было выставлено на торги, но, как часто бывало в подобных ситуациях, на него сразу же объявились и другие претенденты. Так, бежецкий купец М. Л. Ревякин объявил, что Загадашников должен был ему 5 руб. по векселю еще 1754 г., а И. В. Шишин представил опротестованный вексель на 10 руб. крестьянина Анкудинова, выданный в 1765 г., по которому Загадашников был поручителем. Далее из соответствующего дела следует, что в конце 1771 г. Андрей Андреевич умер и его сын Семен (оставшийся, таким образом, сиротой в 13–14 лет) в уплату Ревякину готов был отдать лавку отца.[139]

Гораздо более масштабной была деятельность уже не раз упоминавшегося бежецкого купца Михаила Лукича Ревякина – представителя одной из коренных и наиболее состоятельных бежецких семей, занимавших в городе заметное положение.[140] Дед Михаила, Савва Яковлевич, согласно ведомости 1725 г., торговал «юфтью, салом, холстами и сыреными товары» с годовым оборотом в 200 руб.,[141] отец – Лука Саввич в начале 1750-х гг. был бежецким бургомистром, и его невестка, вдова покойного младшего брата Василия безуспешно пыталась отсудить у него довольно солидную сумму денег – 2629 руб.[142]

В общей сложности в нашей базе 121 вексель с именем Михаила Ревякина за период 1749–1775 гг., причем лишь в одном из них он фигурирует в качестве заемщика: все остальные 120 векселей были выписаны на его имя. Примечательно, что свою хозяйственную деятельность он начал в весьма юном возрасте. В ревизских сказках второй ревизии 1747 г. значилось, что ему 12 лет. Впрочем, здесь возможна ошибка примерно в два года, поскольку по данным третьей ревизии он значится 30 лет от роду, хотя между ревизиями прошло не 18, а 16 лет.[143]

Среди контрагентов Ревякина – представители всех социальных категорий, о которых шла речь выше. Подавляющее большинство сделок было заключено им в Бежецке, но встречаются также векселя, выданные в Петербурге, Москве, Тихвине и Угличе. Что касается объема сделок, то они также отличаются разнообразием – от нескольких рублей до нескольких сот, причем можно предположить, что в ряде случаев, когда фигурируют крупные целые суммы, речь идет о денежных займах. Так, к примеру, вексель на 517 руб. 50 коп., выданный Ревякину в 1751 г. купцом С. С. Тырановым, скорее всего, был платой за определенные товары, а вот вексель 1755 г. на 400 руб., выданный угличской помещицей вдовой майоршей В. В. Соколеновой вероятнее был связан с денежным займом. Аналогичным, по-видимому, был и характер векселя на 200 руб. подпоручика И. Ф. Батурина и на 40 руб. дворянина С. Е. Саванчеева (оба 1761 г.), вдовы канцеляриста Сыскного приказа Т. Н. Молчановой на 200 руб. (1763 г.), новгородского помещика подпоручика И. А. Восленова на 80 руб. (1769 г.), кашинской помещицы вдовы капитанши А. К. Берсеневой на 600 руб. (1770 г.), отставного полковника И. И. Ушакова на 150 руб. (1772 г.), дворянина Т. А. Веселаго на 120 руб. (1772 г.) и подпоручика Д. П. Савелова на 100 руб. (1775 г.). Данное предположение косвенно подтверждается тем, что именно у М. Л. Ревякина одолжил 550 руб. на покупку «сельца» и упоминавшийся выше помещик П. И. Фомин. Помимо названных в нашей базе имеется и еще ряд векселей на имя М. Л. Ревякина, выданных ему дворянами на более мелкие суммы в 20–50 руб., что позволяет сделать вывод о том, что денежные ссуды представителям высшего сословия были одним его постоянных промыслов. Однако очевидно, что этим его хозяйственная деятельность не ограничивалась.

Именно от М. Л. Ревякина подпоручик Старошершавин получил «наржаной муки» на 27 руб. 50 коп. Согласно книгам записи кредитных писем, в 1751 г. Ревякин поручил своему комиссионеру ярославскому купцу И. К. Кабычеву отвезти к Санкт-Петербургскому порту «пятьсот восемдесят кож яловичных».[144] На следующий год в качестве комиссионера Ревякина с грузом, который состоял из «триста девяносто концов холстов льняных ровных – пять тысяч триста аршин, две тысячи семсот шесть концов холстов хрящевых – три тысячи восемсот дватцать аршин, девять бочек сала топленого – двести тритцать девять пуд» в Петербург отправился бежецкий купец Я. И. Первухин. В том же году И. И. Первухин повез в Петербург «холста льняного ровного и хрящеватого – шесдесят тысяч аршин», причем ему было велено продать товар либо за границу, либо в армию.[145] В 1754 г. Ревякин отправил в столицу своего работника В. И. Ермакова, сопровождавшего груз, состоявший из «семсот семдесят семь четвертей хлеба, круп овсяных и ячных, сто сорок два куля муки ржаной, восемнатцать кулей солода ржаного мелкого».[146] В книге записи кредитных писем 1756 г. Ермаков уже назван «прикащиком», причем уточняется, что он – крестьянский сын из монастырского села. На сей раз он вез в Петербург «тысячю триста дватцать семь кулей муки ржаной, девятьсот семдесят кулей овса». При этом свои услуги он предоставлял не только Ревякину: купец С. Г. Бурков поручал ему продать «хрящевой холст две тысячи девятьсот десять концов мерою тритцать девять тысяч четыреста пятьдесят аршин», что указывает на практику совместного найма купцами работников для осуществления торговых операций. Можно предположить, что уточнение социальной принадлежности Ермакова было необходимо, поскольку соответствующая запись делалась в официальном документе городового магистрата, однако, если бы имели дело с его самоидентификацией, она могла бы ограничиться лишь словом «приказчик».

Интересно, что в этой же книге имеется кредитное письмо 1756 г., выданное отцом М. Л. Ревякина Лукой Савичем своему комиссионеру кашинскому купцу Ивану Васильевичу Сутугину (брату его свата) с поручением взять подряд на поставку в петербургские-магазины «муки ржаной тысячю кулей, круп овсяных и житных сто четвертей».[147] В предыдущие годы в качестве комиссионера Л. С. Ревякина фигурирует его младший сын Яков, брат Михаила – тот самый, кто в начале 1760-х гг. служил контролером в Петербурге. В ревизских сказках 1763 г. у его имени имеется помета: «выбыл в 757 году по увольнению ис канторы Главного магистрата в силу Правительствующаго Сената канторы 744 году указу по доношению Комерц коллегии Правительствующему Сенату в том 757-м году в Кронштатскую портовую таможню определению контролером».[148]К этому времени Яков, родившийся примерно в 1737 г., уже активно участвовал в хозяйственной деятельности. В 1748 г. отец поручал ему, одиннадцатилетнему, отвезти в Петербургский порт «имеющиеся в городу Бежецку сто семь пуд с половиною щетин чищеных, триста пуд сала топленого, пятьсот шездесят восемь концов холстов гладких мерою в тех семь тысячь семьсот осмнатцать аршин, три тысячи двести концов холстов хрещевых мерою в тех сорок три тысячи восемьсот девятнадцать аршин», а сам Яков просил своего комиссионера петербургского купца И. Е. Волкова взять выпись на таможне, чтобы привезти в Бежецк, купленные им, Яковом, в Санкт-Петербурге десять ящиков стекол.[149] В следующем году Волкову было поручено отправить из Петербурга в Казань «три оксфорта ренского красного, облонского три бочки, ягот изюму две бочки, ягот черносливу два ящика, ягот же винных».[150] Можно предположить, что переход Якова на государственную службу, представляющий один из примеров социальной мобильности, способствовал успеху торговой деятельности семьи и повышению уровня ее благосостояния.

Приведенные данные также свидетельствуют о том, что, принимая активное участие в торговой деятельности, члены семьи Ревякиных не специализировались на каких-то определенных видах товаров, что в принципе, видимо, характерно для русского купечества этого времени.

Обратимся теперь к нашедшим отражение в книгах протеста векселей следам хозяйственной деятельности Сергея Васильевича Ревякина, прославившегося своим хулиганским поведением на улицах Бежецка. Всего в нашей базе 19 векселей, составленных с его участием за период с 1753 (в это время ему было примерно 14 лет) по 1774 гг., то есть значительно меньше, чем его двоюродного брата Михаила, что косвенно указывает на то, что сколько-нибудь значительной торгово-предпринимательской деятельностью Сергей не занимался. Фигурирующие в этих векселях денежные суммы невелики – от 1 до 60 руб. При этом лишь в пяти случаях Сергей был составителем векселей, то есть заемщиком, а во всех остальных случаях – заимодавцем. Вместе с тем, обращает на себя внимание, что первые восемь векселей (1753–1761 гг.) – это векселя, выданные Ревякину на суммы от 2 до 55 руб., причем по пяти из них заемщиками были крестьяне, по двум – канцеляристы и только по одному (на 55 руб.) – помещица. Однако два следующих векселя 1762 г. – это, очевидно, денежные займы, сделанные Ревякиным совместно с матерью Марфой Михайловной на общую сумму 85 руб. В 1763 г. Ревякин одалживает 10 руб. пономарю Федору Романову, а в 1764 г. сам занимает по двум векселям 60 руб. у своего родственника И. И. Ревякина. Начиная с 1766 г. он лишь один раз занимает 10 руб. у А. И. Дедюхина, а сам вновь ссужает деньгами разных людей, однако значащиеся в выданных ему векселях суммы значительно ниже, чем на первом этапе. Это неудивительно, имея в виду, что криминальная деятельность Сергея пришлась как раз на 1760-е гг.

В некотором смысле ключом к этим данным может служить явочная челобитная, поданная на Сергея Ревякина в 1767 г. канцеляристом С. А. Поповым, в которой тот утверждал, что Ревякин «ничем не торгует… и пробавляется по большей части картежною игрою…».[151] Действительно, денежные суммы, фигурирующие в выданных ему векселях, вполне могли быть карточными долгами.

Еще одна фамилия, часто встречающаяся в книгах протеста векселей, – это фамилия Самохваловых. В моей книге 2006 г. члены этой семьи также фигурировали в качестве участников разнообразных криминальных историй. Напомню, что братья Владимир и Василий Самохваловы записались в бежецкое купечество во время первой ревизии 1722–1723 гг. Вновь обнаруженные документы позволяют уточнить, что они были «дьячковы дети» Бежецкой пятины Новгородского уезда.[152] Владимир Самохвалов имел сыновей Ефима, Терентия и Федора, а Василий – Андрея, Антона и Никифора (по уточненным данным, родился в 1724 г.). В 1730 г. Андрей Васильевич Самохвалов (согласно ведомости 1725 г., ему в это время было 17 лет) убил подростка Якова Тыранова и, приговоренный к смерти, бежал в неизвестном направлении. Его брат Никифор был в свою очередь убит в пьяной драке в 1756 г., а другого брата, Антона, участника многочисленных драк и грабежей в 1769 г. вместе с семьей решено было выслать в Сибирь. Сын Терентия Владимировича Самохвалова Илья в 1762–1763 гг. находился под следствием сразу по нескольким обвинениям, был наказан плетьми и отдан в рекруты. При этом список вещей, украденных в 1751 г. у Никифора Самохвалова и его жены показывает их как людей далеко не бедных.[153]

Всего в базе данных зафиксировано 33 векселя с участием членов семьи Самохваловых. Первый из них относится к 1749 г. Это тот самый вексель на 203 руб., который был выдан группой бежечан, среди которых был и Никифор Самохвалов, И. Н. Ревякину. Далее следуют семь векселей 1749–1755 гг., из которых один выписан на имя Антона, а остальные – на имя Никифора. Один из этих векселей выдан Никифору в Петербурге тамошним купцом И. И. Мурзиным на 169 руб. 53 коп. сроком на три месяца. Суммы остальных векселей находятся в диапазоне от 8 руб. 50 коп. до 30 руб. Из этих шести оставшихся векселей один выдан помещичьим крестьянином, а остальные – бежецкими купцами.

Начиная с 1756 г. в базе данных появляется имя вдовы Никифора, которая, по-видимому, сразу после смерти мужа опротестовала два векселя – на 11 руб. 20 коп. и 22 руб. 20 коп. После этого ее имя исчезает на десять лет и вновь появляется в 1766 г., когда она предъявила к опротестованию вексель на 5 руб., выданный ей братом мужа Антоном. Спустя еще семь лет она опротестовала вексель на 10 руб. 30 коп., выданный одним из бежецких купцов, что может рассматриваться как косвенное свидетельство того, что она занималась какой-то мелкой торговлей.

Имя Антона Самохвалова встречается в базе данных еще пять раз: два раза в качестве заимодавца и три раза в качестве заемщика. При этом последний зафиксированный случай относится к 1773 г., что заставляет усомниться в том, что решение городского мира о высылке его с семьей в Сибирь было исполнено.

К 1762 г. относится вексель на 4 руб., выданный Ильей Терентьевичем Самохваловым вышеупомянутому городскому хулигану С. В. Ревякину, вероятно, его партнеру по карточным играм.[154] Начиная с 1765 г. в базе данных появляется имя брата Ильи Петра Терентьевича, на чье имя в течение последующих десяти лет было выдано тринадцать векселей на суммы от 8 до 108 руб. При этом контрагентами Петра были исключительно его земляки, и все сделки были заключены в самом Бежецке. Судя по тому, что имя Петра не встречается в разного рода конфликтных и криминальных делах, этот представитель семьи Самохваловых отличался благонравным образом жизни. Один из векселей был выдан в 1771 г. на имя Ильи Михайловича Самохвалова, установить родство которого с остальными членами этой фамилии не представляется возможным.

В качестве еще одного примера рассмотрим уже упоминавшуюся династию мелких канцелярских служащих Воиновых. Всего в базе данных 34 векселя с участием Кузьмы Воинова, его сыновей Александра и Петра, их матери Екатерины Григорьевны и жены Александра Анны Ивановны. При этом только в трех случаях Воиновы являлись заемщиками. Что касается их контрагентов, то это были преимущественно купцы и дворяне. Лишь один вексель 1759 г. на 100 руб., выданный группой монастырских крестьян купцу И. А. Дегтяреву, был затем переведен на Александра Воинова. На его брата Петра был переведен вексель 1766 г. на сумму 7 руб. 50 коп., выданный солдатом Бежецкой воеводской канцелярии П. С. Корешковым купцу А. П. Попову. Помимо этого, в базе данных имеется еще несколько векселей, в которых Воиновы фигурируют в качестве тех, на кого переводились векселя и кто, соответственно, их опротестовывал и взыскивал долги с должников. Так, купец В. Ф. Шишин перевел на П. К. Воинова вексель на 350 руб., выданный ему помещиком П. М. Полуцким, В. А. Дегтярев – вексель секунд-майора Ф. Колюбакина на 18 руб., И. Л. Попов – вексель поручика А. П. Корякина на 50 руб., О. Ф. Шишин – вексель помещика А. И. Максакова на 120 руб.; И. Дегтярев перевел на А. К. Воинова вексель отставного подпоручика И. С. Путятина на 30 руб. Судя по всему, подобная процедура была довольно обычной и очевидно, у канцелярских служащих, в особенности работавших в воеводской канцелярии, было больше возможностей взыскивать долги с дворян, чем у простых купцов. Также обращает на себя внимание, что, за исключением пяти векселей, большинство сумм, значащихся в векселях с участием Воиновых, – это целые суммы в рублях без копеек, что косвенно указывает на то, что за ними, скорее всего, стоят денежные займы, а торговлей представители этой семьи не занимались.

Число подобных примеров можно было бы умножить, однако представляется достаточно очевидным, что книги протеста векселей в сочетании с иными источниками дают возможность отчасти реконструировать хозяйственную деятельность как отдельных людей, так и целых семейных кланов, а также дополнить сведения по истории городских семей.

2.10. Взыскание вексельных долгов

Значительное количество опротестованных векселей уже само по себе указывает на то, что использование этой формы денежных расчетов было делом довольно рискованным, а возмещение заимодавцам полагающихся им средств было далеко не гарантировано. Подчас это требовало немалых усилий, а сама процедура растягивалась на многие годы.

Согласно Уставу вексельному, нотариус, или иное должностное лицо, оформившее протест векселя, должен был затем опросить предполагаемого должника о том, «повинен» ли он платить по опротестованному векселю. Примечательно при этом, что заемщик не вызывался для этого в присутствие, но чиновнику надлежало самому его разыскать. Полученный от заемщика ответ также фиксировался в книге протеста векселей и становился основанием для последующих процедур по взысканию долга. Бежецкие чиновники аккуратно выполняли это правило, что дает возможность реконструировать стандартные ответы заемщиков и их реакцию на требование уплаты долга.

Как уже отмечалось, в абсолютном большинстве случаев заемщики признавали свои долги и лишь единожды в бежецких книгах протеста векселей встретилась запись: «ответу никакова не дает».[155]Нередко заемщики считали необходимым уточнить, что часть означенной в векселе суммы ими уже выплачена. Так, к примеру, когда в 1750 г. вышеупомянутый Никифор Самохвалов опротестовал вексель на 10 руб., выданный ему бежечанином Т. П. Тырановым, заемщик отвечал, что 3 руб. из этой суммы уже уплатил, а остальные 7 руб. обещал уплатить позже. Интересно при этом, что вексель был выдан 16 марта 1750 г. сроком на месяц, а опротестован только 7 июня, то есть через более чем два с половиной месяца.[156]

Вообще нарушение сроков протеста векселей было, судя по всему, делом достаточно частым.[157] Причины этого могли быть самыми различными: и особенности личных отношений между участниками сделки, и хлопотность самой процедуры протеста. Последнее отчасти подтверждается тем, что, согласно записям в книгах протеста векселей, заимодавцы, явившись в магистрат, нередко опротестовывали сразу несколько векселей, сроки которых истекали, естественно, не в один и тот же день. Внесению протеста в срок могло помешать также отсутствие заимодавца в городе или исполнение им своих служебных обязанностей. Так, к примеру, в 1738 г. бежечанин П. С. Попов подал в Бежецкий магистрат челобитную, согласно которой еще в 1726 г. Е. Т. Тыранов занял у его отца по заемному письму 46 руб. сроком на год, однако, писал он, «мне за отлучками от дому своего по выборам градцких людей и отправления Вашего Императорскаго Величества дел по Бежецкой ратуше и таможне и за прочими градскими нуждами на него Евстрата, також и на жену и на показанного сына ево Алексея Вашему Императорскому Величеству бить челом не допустило».[158]

Приведенный пример, впрочем, можно счесть не вполне корректным, поскольку речь в нем идет не о векселе, а о заемном письме. В целом же можно констатировать стремление опротестовывать имевшиеся на руках векселя в срок, в том числе, как было показано выше, независимо от того, где находился в этот момент заимодавец. О значении, которое придавалось самой процедуре протеста, говорит и еще одно обстоятельство: нередко в ответ на предъявление служащим магистрата опротестованного векселя заемщики не только признавали себя «повинными» платить по нему, но и сопровождали это признание подробностями взаиморасчетов со своим контрагентом. Так, например, в 1750 г. И. И. Омешатов в ответ на предъявление ему векселя на 4 руб. на имя Е. Я. Брудастова объявил, что у них с заимодавцем торговые счеты и, если, когда они «сосчитают», он останется должен, то заплатит.[159] Подобные объяснения фиксировались в книгах протеста векселей и, поскольку не оспаривались заимодавцами, по-видимому, соответствовали действительности. Иными словами, последние считали необходимым на всякий случай опротестовать просроченный вексель, не дожидаясь окончательных взаиморасчетов с заемщиками.

Документы Бежецкого городового магистрата свидетельствуют о том, что в большинстве случаев, когда речь шла о протесте, поданном одним из своих земляков, служащие смотрели на то, что протест подан с нарушением положенных сроков, сквозь пальцы. В других случаях это обстоятельство, напротив, могло быть использовано для защиты своего от притязаний со стороны. Так, когда в 1753 г. служитель помещика А. Т. Тютчева Афанасий Кривопалов попытался взыскать с бежечанина Матвея Завьялова 112 руб. по векселю 1747 г., в магистрате навели справки и, не обнаружив протест 1748 г. (вексель был выдан на один год), постановили, что, поскольку, согласно Главе 33 Устава вексельного, опротестовывать вексель полагалось в определенный срок, а если срок был пропущен, заявления принимать не полагалось, «означенной вексель, учиня надпись, что по справке в опротестовании не оказалось и, списав точную под дело копию, возвратить показанному Кривопалову с распискою».[160]

Весьма распространенной была просьба признавших долг заемщиков о «сроке», «обож[д]ании», или «терпении», причем, судя по всему, отсрочка в таких случаях, как правило, предоставлялась и нередко долг действительно выплачивался. Так, в 1753 г. М. Е. Репин опротестовал вексель на 48 руб., выданный Ф. Е. Павловым

А. И. Дедюхину и переведенный на Репина. Заемщик отвечал, что уже уплатил Дедюхину и его жене 35 руб., а «об остальном просил обож[д]ания» и через несколько дней действительно с долгом окончательно расплатился.[161] Однако так бывало не всегда. Когда в декабре того же 1753 г. М. Д. Демин попытался взыскать 14 руб. с братьев Лариона, Петра и Ивана Телегиных, те также сперва попросили «обож[д]ания», но уже через три дня объявили, что платить им нечем.

Очевидно, что просьба об отсрочке вовсе не гарантировала уплаты долга, могла быть использована для затягивания дела, а то и вовсе его заматывания. Так, в 1741 г. А. Е. Тыранов выдал вексель на 100 руб. своему сородичу И. Ф. Тыранову. В 1742 г. заимодавец вексель опротестовал, но заемщик попросил «сроку». Спустя четыре года (!), в 1746 г., по-видимому отчаявшийся получить свои деньги И. Ф. Тыранов перевел вексель на боцманмата Луку Ревякина и тот вновь обратился в магистрат, который, в свою очередь, постановил выставить имущество должника на торги. Поскольку «охочих людей никого не явилось», решено было отдать имуществу Ревякину. Однако то ли последний на это не согласился, то ли решение не было исполнено, но еще через четыре года боцманмат пожаловался на бездействие бежецких властей в Московский магистрат, который послал в Бежецк соответствующий указ, но и тогда дело с места не сдвинулось, и в 1755 г. (через 14 лет после составления векселя!) Ревякин вновь бил челом о взыскании долга. Можно предположить, что, поскольку в последней челобитной боцманмата заемщик – Алексей Евстратович Тыранов – назван санкт-петербургским купцом, то, если это не ошибка, его подсудность столичному магистрату могла быть причиной бессилия бежецких чиновников.[162] Впрочем, вполне вероятно, он был человеком с «двойным гражданством», поскольку в ревизских сказках 1763 г. А. Е. Тыранов с женой и тремя сыновьями благополучно присутствует и, значит, он по крайней мере владел в Бежецке двором.[163]

В иных случаях, в особенности, когда кредитор проявлял настойчивость, служащие Бежецкого магистрата бывали более расторопны. Так, в 1767 г. Ф. А. Шишин попросил отсрочки платежа по векселю на 39 руб. до августа того же года. В феврале 1768 г. магистрат констатировал, что деньги не заплачены. Шишин же заявил, что в сентябре минувшего года уплатил своему кредитору П. С. Стрельникову 10 руб., а остальные деньги платить «повинен».[164]

Вполне очевидно, что признание долга могло быть получено от заемщика лишь в том случае, если в момент опротестования векселя он находился в Бежецке и мог быть опрошен. Однако так бывало далеко не всегда. Нередко опротестовавшие вексель заимодавцы, чьим контрагентом был не житель Бежецка, сразу же сообщали, что его в городе в данный момент нет. Если же заемщиком был бежечанин, служащий магистрата обязан был исполнить процедуру, предусмотренную Уставом вексельным, то есть отправиться к нему домой и опросить. Но и в этом случае не было, конечно, никакой гарантии, что он его застанет. Так, к примеру, в 53 из 83 зафиксированных в книге протеста векселей 1755 г. случаев заемщиков в Бежецке не оказалось.[165]

Об отсутствии бежечан в городе служащий магистрата, как правило, узнавал от их домашних. Примечательно при этом, что нередко они сообщали и о том, где именно находится заемщик. Например, в 1740 г. было опротестовано несколько векселей, выданных бежечанином Иваном Андреевичем Петуховым. В марте, сентябре и октябре его жена Наталья Игнатьевна отвечала рассылыцику магистрата, что мужа в доме нет. Наконец в декабре отец Петухова Андрей Андреевич уточнил, что сын «отлучился для торгу в Москву».[166]Там же и с теми же целями находился, по словам его отца, в 1741 г. Иван Сергеевич Тыранов.[167] В том же году Наталья Семеновна Репина сообщила, что ее муж Федор Дорофеевич находится на ярмарке в с. Поречье.[168] «Для нужд своих в Москву» в начале 1749 г. отправился Михаил Ларионович Дегтярев, о чем сообщила его дочь «девка» Анна.[169] Однако через несколько месяцев, в декабре того же года, когда капитан Поликарп Васильевич Недовесков опротестовал вексель на 56 руб., выданный ему за год до этого тем же М. Л. Дегтяревым, десятский показал, что Дегтярев с женой Пелагеей Андреевой и дочерью Анною уже с июня этого года находились «в отлучке».[170]Можно предположить, что Дегтярев возвращался в Бежецк за своей семьей, но никто, видимо, не попытался взыскать с него долг, поскольку Устав вексельный не предусматривал, повторные розыски заемщика. В том же 1749 г. не было в Бежецке и Якова Елисеевича Репина, который, согласно утверждению его жены Авдотьи Васильевны, находился в Устюжне Железопольской.[171] Таким образом, этот элемент записей в книгах протеста векселей может быть использован и для изучения географической мобильности горожан XVIII в., причем, как в первом из приведенных примеров, подчас из них можно узнать и о продолжительности отсутствия горожанина в месте постоянного проживания.

Еще одна примечательная особенность этих записей связана с тем, что жены заемщиков и другие их родственники нередко обнаруживали неплохую осведомленность о финансовых делах своих близких, зачастую не только признавая долг, но даже уточняя, что часть его уже выплачена. Так, например, когда в 1749 г. Иван Петрович Вытчиков опротестовал вексель на 110 руб., выданный ему Иваном Ильичем и Ильей Прокофьевичем Тырановыми, то жена Ивана Марья Андреевна сообщила, что мужа в городе нет, но он уже уплатил в счет долга 40 руб. и просила «сроку» до его возвращения.[172]

Жена другого бежечанина – Ивана Андреевича Омешатова – не только признала долг мужа тверскому купцу Д. В. Борисову за покупку в 1728 г. «судовых снастей пеньковых на двадцать два рубли» (9 руб. 60 коп. он заплатил сразу), но и заплатила еще 5 руб., обязавшись позже выплатить и остаток долга. Примечательно при этом, что все это происходило десять лет спустя после совершения сделки.[173] Столь долгая семейная память об этой покупке свидетельствует, видимо, о ее значении в хозяйстве этой семьи.

Отсутствие заемщика, очевидно, могло надолго затянуть процедуру взыскания с него долга, а то и вовсе сделать ее невозможной. Судя по всему, здесь можно говорить о своего рода «пробеле» в законодательстве, поскольку в Уставе вексельном процедура дальнейшего поиска должника, как уже упоминалось, прописана не была. Конечно, если местонахождение заемщика было известно, магистрат мог вступить в продолжительную переписку с соответствующими учреждениями по месту его нахождения, однако шансов на то, что чиновники этих учреждений, забросив собственные дела, примутся за поиски скрывающегося от кредитора бежечанина, были не велики. Можно предположить, что происходило это лишь тогда, когда заимодавец проявлял изрядную настойчивость и обладал достаточным социальным капиталом.

Совсем иной оборот дело принимало, когда должник оказывался на месте, признавал долг и при этом объявлял, что заплатить ему нечем. В этом случае, как уже отмечалось, его имущество описывалось, оценивалось и выставлялось на торги. При этом магистрат обязан был «опубликовать» объявление о торгах, в которых могли принять участие все желающие. Понятно, что собственной типографии в Бежецке в это время еще не было, и издавать какие-либо документы типографским способом магистрат права не имел. По всей видимости, рукописное объявление вывешивалось в каком-то публичном месте, либо о назначенных торгах объявлялось устно. Сведения о том, как это происходило, имеются в присланной в магистрат в 1771 г. промемории Бежецкой воеводской канцелярии: «в Бежецку и по ярмонкам с выстановлением билетов троекратно публиковано».[174] После такой «публикации» желающие являлись в магистрат, объявляли свою цену, и имущество должника продавалось тому, кто предлагал больше.

Наиболее простым примером такой распродажи может служить дело Кузьмы Евстифьевича Архипова. 1 июля 1753 г. он выписал вексель на 40 руб. сроком на четыре месяца на имя Матвея Дмитриевича Демина. 11 декабря Демин вексель опротестовал. На следующий день заемщик объявил, что платить ему нечем. Имущество должника было описано и оценено в 30 руб. Бежечанин Д. Викулин предложил прибавить 3 руб., И. А. Дегтярев – еще 2, а

В. Винокуров – еще 5. Соответственно, имущество Архипова было продано за 40 руб., которые и были уплачены заимодавцу.[175] Аналогичным образом за сумму, равную сумме долга, было продано в 1754 г. имущество Аграфены Федоровны Сажиной, вдовы Филиппа Дмитриевича, который еще в 1745 г. занял 30 руб. у Степана Буркова. Имущество вдовы было оценено в 20 руб. В торгах приняли участие М. Л. Дегтярев, М. Д. Демин и М. Е. Репин. Первый предложил «надбавить» 4 руб., второй – 1 руб., а третий – 2. Тогда М. Д. Демин предложил еще 3 руб. и купил имущество.[176]

Впрочем, зачастую сумма, вырученная за продажу имущества, превышала сумму долга. Например, в 1744 г. по иску А. И. Дедюхина к Т. П. Тыранову о взыскании с последнего по просроченному векселю 110 руб. имущество заемщика, первоначально оцененное в 76 руб. 60 коп., было продано заимодавцу за 151 руб. 10 коп. Полученная таким образом выгода вовсе не обязательно досталась заемщику, поскольку при значительной просрочке платежа сумма долга с учетом процентов также вырастала весьма значительно. В данном случае, в особенности с учетом того, что о Дедюхине известно, как о человеке весьма состоятельном, старательно выбивавшем долги из своих должников и скупавшем по возможности их недвижимое имущество, очевидно, что в прибытке оказался именно он.

Несколько иначе сложились в 1752 г. отношения между уже известным нам М. Л. Ревякиным и Семеном Сергеевичем Тырановым, с которого он пытался взыскать по просроченному векселю 517 руб. 50 коп. Заемщик заявил, что уже заплатил заимодавцу 367 руб. 50 коп. и, таким образом, оставался должен 150 руб. Однако наличных денег у него не было, вследствие чего его имущество, включавшее «кафтан немецкой кофейного цвету, да камзол васильковой», серебряные украшения и несколько икон, были проданы на общую сумму 137 руб., которые и были переданы Ревякину. Последний при этом объявил, что требовать с заемщика проценты он не будет, а недостающие 13 руб. Тыранов, по-видимому, как-то все-таки раздобыл.[177] Однако, судя по всему, Тыранова это дело привело к полному разорению. Когда вскоре новоторжский купец И. О. Кисельников предъявил в бежецком магистрате опротестованный вексель на 125 руб. 50 коп., выданный ему Тырановым еще в 1751 г., заемщик заявил, что ни денег, ни имущества у него нет. Магистрат, тем не менее, направил пищика для описи, «где он, Тыранов, ныне жительство из найма в квартире имеет». Сведений о том, было ли обнаружено там какое-либо имущество, в деле, к сожалению, нет.[178] Однако оно продолжилось шесть лет спустя. За это время Кисельников перевел вексель на новоторжского же купца

С. И. Вишнякова, который предъявил его в Бежецкий магистрат в 1760 г. Лишившегося двора Тыранова в Бежецке уже не было, но его нашли неподалеку, в селе Спас на Холму и доставили в магистрат. В результате в деле появилась запись, согласно которой «чрез взятье ево, Семена Тыранова, сына Ивана на договорные годы во услужение (в чем от Бежецких крепостных дел и запись мною взята) по означенному векселю удовольствие получил сполна и более с него, Тыранова, по тому векселю впредь ничего требовать не должен и не буду, чего ради оной вексель с протестом и надписью к отдаче ему Тыранову выдал и во уверение под делом подписуюсь: новоторжской купец Степан Вешняков, подписуюсь своеручно».[179]

Последний пример косвенно дает представление о том, что происходило с человеком, когда все его имущество оказывалось распроданным. Скупые строки официального документа, конечно же, не передают при этом эмоций, которые, наверное, испытывал отец, вынужденный фактически продать за долги собственного сына. Стоит при этом заметить, что сам механизм попадания Ивана Тыранова в зависимость мало чем отличался от того, каким образом люди становились холопами в XVI и XVII вв. По-видимому, в официальных документах Иван отныне фигурировал как служитель или слуга, но каков был его реальный социальный статус, остается не вполне ясным.

Стоит добавить, что в случае с Семеном Тырановым положение, видимо, осложнялось тем, что в нелегкое положение попал и его отец, Сергей Прокофьевич, фигурировавший уже в споре с М. Л. Ревякиным в качестве поручителя сына. В 1754 г. А. И. Дедюхин начал против него дело о взыскании долга по векселю на 100 руб., выданному еще в 1746 г. на имя упоминавшегося выше А. Р. Резанцева, служителя помещицы М. Г. Ляпуновой. Последний перевел вексель на Дедюхина. За истекшие восемь лет долг вырос до 226 руб. 50 коп., но за проданные двор и огород удалось выручить лишь 140 руб.[180]

Использованная в деле Семена Тыранова форма расплаты за долги была отнюдь не уникальной. Так, к примеру, разорившийся купец В. Г. Неворотин был отдан для отработки долгов своему брату Федору,[181] а задолжавший по нескольким векселям Ф. А. Шишин дал расписку в том, что «обязуется он в том, что за недостающие по протестованным векселям разных просителям… поставить по себе верные поруки или у партикулярных людей не менее дватцати четырех рублев в год зарабатывать в неделю…».[182]

Однако далеко не все дела по взысканию долгов оканчивались для заимодавцев благополучно. Зачастую они затягивались на многие годы и принимали весьма запутанный характер, вовлекая в свою орбиту помимо заемщика и заимодавца немало других лиц. Рассмотрим несколько подобных дел.

5 февраля 1723 г. бежечанин Никифор Степанович Дегтярев бил челом на Степана Емельяновича Петухова в том, что тот еще в 1717 г. занял у него 15 руб., из которых отдал лишь 5. В марте того же года Дегтярев подал новую челобитную, в которой указал, что Петухов до сих пор не допрошен. Это возымело действие, заемщик был призван к ответу и сообщил, что «достальных де денег десяти Рублев ему, ответчику, платить кроме двора своего нечем». Магистрат постановил оценить движимое и недвижимое имущество и отдать истцу. Однако выполнено постановление, судя по всему не было. В декабре того же года Петухов был выбран целовальником к таможенным и кабацким сборам в Весьегонск на 1724 год. В феврале 1726 г. Дегтярев подал новую челобитную, в которой сообщал, что «товарищи» Петухова вернулись домой без него, а имущество должника и так было у него в закладе. Магистрат послал в Весьегонск на розыски Петухова своего служащего, но сведений о том, привело ли это к какому-либо результату, в архивном деле нет.[183]

В 1747 г. бежецкий купец Иван Ильич Тыранов опротестовал в магистрате вексель на 100 руб., переведенный на него петербургским купцом Матвеем Степановичем Кокушкиным и выданный последнему бежечанином Иваном Федоровичем Тырановым. Должник на допросе показал, что действительно должен был Кокушкину 100 руб., однако эти деньги, а также еще 30 руб., полученные им по поручению петербургского коллеги с монастырского крестьянина Михаила Воронина послал «с нарочным наемным человеком, а именно вотчины капитана Петра Андреева сына Корякина Бежецкого уезду сельца Холму с крестьянином Миней Галахтионовым, который посланный… возвратно ему, Тыранову, явился и объявил, что означенные деньги показанному заимодавцу Кокушкину он, Галахтионов, отдал и получил в приеме тех денег от него Кокушки-на росписку, також и уведомительное письмо [его] поверенному бежецкому бежецкому купцу Ивану Ильину Тырнову… точию те посланные как росписку в приеме означенных денег, так и уведомительное письмо дорогою на переправах, а именно от Соснинского яму, едучи рекою Волховым к Бронницкому яму внезапно тонул и в тогдашнее время от великого страха утратились». Далее заемщик сообщал, что собирается навести соответствующие справки, наличных денег у него нет, но имеются опротестованные векселя на соответствующую сумму. Магистрат постановил дать возможность Тыранову получить подтверждение от Кокушкина, и на этом разбор дела завершился.[184]

Спустя несколько лет, в 1753 г., когда А. И. Дедюхин предъявил в магистрат четыре просроченных векселя на 88, 50, 127 и 112 руб., отделаться столь легко от кредитора Тыранову уже не удалось. Из дела выясняется, что вексель на 88 руб. был выписан еще в 1745 г. сроком на 1 месяц, был опротестован и тогда Тыранов объявил, что уже выплатил 50 руб., а на остальные просил «сроку». Вексель на 50 руб. он выписал в 1746 г. на имя И. П. Вытчикова, приказчика петербургского купца И. Яковлева. В том же году жена Вытчикова пыталась эти деньги от него получить, но Тыранов заявил, что выплатил 16 руб., а на остаток суммы также просил «сроку», после чего Вытчиков перевел вексель на Дедюхина. Между тем, в апреле 1747 г. Тыранов выписал еще один вексель на Дедюхина на сумму 127 руб. сроком на восемь месяцев. В январе 1748 г. эти деньги с него пытались взыскать, но не застали дома. Наконец, вексель на 112 руб. был выписан Тырановым на имя все того же Дедюхина вместе с М. Ф. Завьяловым в 1746 г. Попытка в 1747 г. получить долг провалилась, поскольку Завьялова в городе не было, а Тыранов, как и прежде, просил «сроку». В марте 1753 г., то есть через восемь лет после того как был выписан первый вексель, Дедюхин дал Завьялову срок до января 1754 г., а Тыранов уже на следующий день объявил, что платить ему нечем. Двор, лавка и огородная земля Тыранова были оценены соответственно в 50, 35 и 5 руб. В торгах приняли участие М. Л. Ревякин, предложивший за двор – 70 руб., за лавку – 50 руб., а за огород – 7 руб., и С. Г. Бурков, предложивший соответственно 80, 59 и 8 руб. Тогда Ревякин надбавил 2 руб. за двор, 1 руб. за лавку и 50 коп. за огород. Но в дело вмешался Дедюхин, который добавил за двор еще 25 руб., за лавку – 4 руб., а за огород 50 коп., сообщив при этом, что «впредь торговаться не будет».

Магистрат постановил продать имущество Тыранова Дедюхину, а самого должника держать под караулом пока не возвратит остаток долга. На это Тыранов вновь попросил у Дедюхина «терпения» до 1754 г., и тот согласился.[185] В данном деле обращает на себя внимание, что Дедюхин продолжал ссужать Тыранова деньгами, имея на руках уже просроченные векселя, по которым заемщик постоянно просил «сроку». Можно предположить, что до поры до времени Тыранов казался практичному Дедюхину человеком вполне платежеспособным и лишь, когда стало ясно, что дела его окончательно пришли в упадок, заимодавец предпринял энергичные меры, чтобы получить свое.

По-своему необычное и одновременно с этим типичное, растянувшееся более чем на 20 лет дело повествует о взыскании долга по векселю на 104 руб., выписанному в 1730 г. А. О. Осоковым на имя С. Я. Ревякина сроком на год, поручителем по которому был Федор Шишин. Опротестован вексель был уже в 1731 г., но взыскать деньги с должника тогда не удалось, а вскоре и сам должник, и его поручитель умерли. После этого на протяжении многих лет вексель передавался из рук в руки, пока в 1753 г. не оказался у С. А. Горбунова, который решил взыскать возросшую до почти 510 руб. сумму с детей поручителя, братьев Алексея и Василия Шишиных. Магистрат направил к братьям копииста Сусленникова с тем, чтобы тот арестовал и описал их имущество, но те сделать этого не позволили, хотя и выразили готовность оплатить долг. Вызванные в магистрат братья «как справедливости, так и опровержения никакова не показали». Тогда их имущество, включая двор и большое количество разных товаров (ткани, предметы одежды, свечи, украшения и др.) были все же описаны на общую сумму около 315 руб. Состоявшийся торг особой прибыли не принес: было добавлено в общей сложности 5 руб. Однако Шишины, по-видимому, располагали и наличными деньгами, поскольку на обороте векселя была сделана запись о том, что «по сему векселю настоящие деньги и с проценты получены сполна».[186]

Уникальная информация о хозяйственной деятельности бежечан содержится в архивном деле 1771 г. о взыскании с купца Василия Ивановича Рогозина 142 руб. по двум векселям, выданным им в предыдущем году своему земляку М. Д. Демину, который, в свою очередь, перевел их на ратмана магистрата А. Ф. Лесникова. Рогозин сообщил, что «в сроки до протесту векселей ему, Демину, деньгами и товаром заплатил сполна, а потом имелся с ним, Деминым, по тем векселям и в имеющихся на нем, Рогозине, сверх тех векселей за козлины в тритцать шести рубля розщет, по которому осталось доплатить тритцать рублев дватцать шесть копеек, о которых на щетном реестре он, Матвей Демин, сам своею рукою написал точно, что только осталось на нем, Рогозине, тритцать рублев дватцать шесть копеек, которой щетной реестр… его руки Демина на обличение и представляет». Соответствующий документ, который имеет смысл привести полностью, действительно имеется в деле:

«Отдача товару и денег по векселям.

Масла деревянова 6 пуд по 15 ко[п]., ведерка 4 ко[п].

Тонкой холст 1 рубль 18 ко[п].

Бра[187]., дватцать аршин ц[еною] 65 ко[п].

красной икры 4 фу[нта] ц[еною] 14ко[п]. чашка 2 ко[п].

двойная чашка 9 ко[п].

мера орехов 40 ко[п].

Бадейка меду 2 ру[блев], 5 ко[п].

Всего на 5 ру[блев], 14 ко[п].

Масла коровьева 10 пуд, 4 фу[нтов].

Сала топленаго 11 пуд, 18 фу[нтов].

Сала сырцу 7 пуд, 23 фу[нтов].

Всего того на 49 ру[блев], 2.. [край листа оборван] за козлины

за тем в том… [край листа оборван]

Деньгами снесено на дом 40 ру[блев]

Без нас у домашных 5 ру[блев]

Ис Тихвны, приехачи к лавке 25 ру[блев] на дом снесено 15 ру[блев]

Сергей Тыранов с Якова Панамарева взял 3 ру[бли] и перевелись

Из Москвы свеч восковых 5 фу[нтов] по 30 ко[пеек]

Шляпа ц[еною] 68 ко[пеек]

Сазан свежей 13 фу[нтов] – 22 ко [лейки]

Осетрова голова 8 фу[нтов] – 16 ко[пеек] двух орешков прянышивых 8 по 6 фу[нтов] – 4 ко[пейки] кедровых орешков 3 фу[нта] по 3 ко[пейки] – 12 ко[пеек] яблоков свежих 30 по 4 ко[пейки]

Всего на 2 ру[бли]

После святой недели снесено 90 ру[блей]».[188]

Казалось бы, заемщик представил неопровержимые доказательства своей невиновности. Но не тут-то было. Из дела выясняется, что Демин обратился в словесный суд, требуя зачесть уплаченные ему Василием Рогозиным 120 руб. в счет давнего долга его отца, Ивана Рогозина с тем, чтобы затем названную сумму взыскать с Василия вторично. Последний однако с этим согласиться не мог, «понеже отец его, Рогозина, в давных годах в неисправу и в убожество впал, а за долги разным людем все движимое и недвижимое имение описано и во удовольствие заимодавцев без остатку распродано и ему, Василью Рогозину, в наследстве из имения отца его ничего не осталось и не получивал, а торг и потомство имеет он, Василей, от собственных своих торгов и своего капиталу и, заимывая у посторонних людей, а не отца его, Ивана Рогозина, почему за отца и платить неповинен».[189]

Судя по всему, на этом производство по данному делу остановилось и лишь спустя пять лет на нем появилась запись, согласно которой «бывшие присудствующие ратманы Антон Лесников, Петр Велицков объявили, что по сему делу, после взятья от векселедавца Рогозина скаски, от просителя Матфея Демина по многим требованиям доказательства не дано и ходатайства не имелось, за чем и осталось сие дело нерешенным».[190] Читая эту запись, нельзя не пожалеть, что подобную аккуратность в оформлении дел служащие магистрата проявляли не столь уж часто.

Что же касается Рогозина-старшего, то он, судя по сохранившимся документам, был своего рода должником-рекордсменом. По разным неоплаченным векселям он задолжал:

купцу Е. Я. Брудастову – 316 руб. 96 коп.,

купцу П. И. Первухину – 17 руб. 50 коп.,

канцеляристу В. М. Жукову – 160 руб.,

помещице П. Р. Карповой – 100 руб.,

помещику Н. И. Кожину – 50 руб.,

коллежскому регистратору К. Ф. Рогозину – 30 руб.,

купцу М. Д. Демину – 83 руб.,

купцу М. А. Тыранову – 44 руб.,

купцу А. И. Буркову – 169 руб.

Всего: 968 руб. 46 коп.

В фонде Бежецкого городового магистрата находятся два архивных дела о взыскании долгов с Рогозина-старшего, из которых следует, что процесс против него был начат по инициативе купца А. И. Буркова, который, по-видимому, не сумев ничего добиться в Бежецке, обратился за помощью в Угличский провинциальный магистрат. Оттуда в ноябре 1760 г. пришел указ о взыскании с Рогозина в пользу Буркова по двум просроченным векселям 169 руб. При этом оба векселя были переводными и были выданы Рогозиным в августе 1758 г. в Новой Ладоге: один, на 29 руб. – вологодскому купцу Г. Ф. Свинобоеву, а другой, на 140 руб. – бежечанину И. С. Павлову. Причем, последний выступал поручителем по первому векселю и уплатил по нему за Рогозина, а затем оба векселя перевел на Буркова.[191]

Но лишь присылкой указа угличские начальники не ограничились. С ним в Бежецк прибыл пищик, который описал часть имущества должника. После этого дело оказалось в ведении словесного суда, которому Иван Рогозин сообщил, что ничего не имеет, «кроме крепостного своего двора с хоромным строением с дворовою и огородною землею и со всеми угодьи, обстоящаго в городе Бежецку в Никольской улице, идучи из города на левой стороне меж дворов бежецких купцов Ильи Иванова сына Сапожникова, да Ивана Ларионова сына Телегина, а позади того двора и огорода двор и огородная земля умершаго бежецкой канцелярии копеиста Ивана Степанова жены ево Татьяны Ивановой дочери, да огородной земли с садом, находящейся в той же улице, идучи от города по левой же стороне, коей по одну сторону двор, доставшейся по наследству умершему купцу Филипу Кобылину, по другую – двор салдатки Настасьи Хлопаловой, а позади оной земли пахотная розсылыцицкая земля, на которую огородную землю, хотя он Рогозин крепостей и не имеет, ибо оная находилась мирская, но по владению предками ево ею изстари и по находящемуся на оной саду по нынешнему межеванию в силу межевой инструкции отписана ему Рогозину». Одновременно он сам назвал еще несколько своих кредиторов, имевших право претендовать на его имущество. Словесный суд здраво рассудил, что, дабы все вырученные за продажу имущества Рогозина деньги не достались одному Буркову и другие «просители исков своих не лишились», надо все описать заново, что и было сделано. В результате недвижимое и движимое имущество[192] должника было оценено в 81 руб. 25 коп.

Получив эти объяснения и опись, словесный суд вступил в длительную переписку с Бежецким и Угличским магистратами и в декабре 1760, а затем вновь в мае 1761 г. жаловался, что не получает от них никаких ответов. Тем не менее, имущество Рогозина было все же выставлено на продажу и за него выручено 142 руб. Этой суммы было явно недостаточно, однако за сентябрь 1761 г. имеются сведения о возвращении кредиторам части долгов на общую сумму 510 руб. 76 коп. Судя по всему, по крайней мере часть долга была взыскана с поручителей Ивана Рогозина – М. Демина, А. Рогозина, И. Тыранова, М. Завьялова, И. П. Сорокина и А. Ососкова. Так, уже в ноябре 1760 г. надворный советник Г. Р. Маслов-Нелединский, действовавший от имени своей сестры П. Р. Карповой, приказал своему «человеку» получить с поручителя М. Демина 33 руб. 33 коп. Коллежский регистратор К. Ф. Рогозин в апреле 1761 г. согласился подождать возвращения долга до 1763 г., но уже в сентябре его служитель расписался, что получил деньги «сполна».

В июле 1762 г. Прасковья Карпова писала брату:

«Государь братец Таврило Родионович многолетно здравствуй. Имеетца у меня по прошению человека моего в бежецком суде на бежецкаго купца Ивана Рогозина по векселю с протчими дело, о чем вы по склонности к вам ево, Рогозина, ко мне об отдаче терпения писали, чего ради я ему по своему векселю в достальных деньгах терпения дать обязуюся до 1767 году, в чем вам, государю братцу где подлежит подписатца верю и остаюсь на вас в надежности. Прасковья Карпова».

Несколькими месяцами ранее бежецкие выборные обратились к помещице Кожиной (жене кредитора Рогозина Никиты Кожина):

«Милостивая государыня Настасья Борисовна. По чиненному служителем вашим Лукой Дементьевым у нас по поверенности вашего благородия прошению с несостоятельного вашего векселедавца Ивана Рогозина в 53 рублях векселю ис продажного ево имения получено показанным служителем вашим Дементьевым только 13 рублев 25 копеек, да сверх того з бедных и неимущих поручителей взыскано еще 39 рублев 75 копеек, которые ныне уже у словесного суда и в сохранении состоят. Должные же по тому векселю рекамби[193] и проценты вашему благородию с тех поручителей по бедности их взыскать поистине трудно и кроме продажи их имении не можно, что немалое время продолжитца. Итак снисходительством, а паче человеколюбием вашим не возможно ли те рекамбьи и проценты милостиво отпустить, за что уже всемогущество Божие вашему благородию возместить не оставит, и что последовать имеет, благоволите нас уведомить письменно. И тако остаемся вашего благородия покорнейшие слуги…».

На этом письме имеется приписка, свидетельствующая о том, что помещица проявила если не человеколюбие, то по крайней мере здравый смысл: «показанные деньги извольте немедленно ему, человеку Луке Дементьеву, отдать и за проценты два рубли мне осталось, рекамбьи отпускаю с проценты. Настасья Кожина».

Для полноты картины стоит добавить, что с конца 1760 и на протяжении всего 1761 г. Рогозин находился под арестом. В одном из недатированных документов словесного суда говорится: «доколе все[м] значившимся в деле исцом удовольствие не получитца, також к решению об нем делу не последует, содержать ево, Рогозина, под караулом скована без выпускно». Одновременно упоминается, что злосчастный, вконец разорившийся должник «по некоторому о секрете делу бран был в Углицкую провинциальную канцелярию».[194]Что это было за секретное дело, неизвестно, но, вероятно, оно было связано с участившимися тогда в Бежецке случаями произнесения «слова и дела». Поскольку происходило это по большей части среди арестантов городской темницы, возможно, Рогозина возили в Углич в качестве свидетеля.[195]

Нам не дано узнать, почему пришли в запустение дела Ивана Рогозина, который в предшествующие годы был, судя по всему, довольно активным коммерсантом и активно участвовал в торгах при распродаже имущества других должников. Обращает на себя внимание, что в 1760 г., когда на него обрушились вышеописанные несчастья, он был еще довольно молодым человеком 41 года, женатым второй раз и имевшим от первого брака трех сыновей погодков, из которых Василий был самым младшим. В ревизских сказках 1763 г. все это семейство описано вместе, из чего можно заключить, что к этому моменту сыновья продолжали жить с отцом. Не исключено, что жили они в том же дворе, что и прежде, но теперь уже не в качестве владельцев, а арендаторов.[196]

Как видно по двум последним примерам, в XVIII в. продолжала действовать древнерусская правовая норма,[197] согласно которой долг отца переходил на его сыновей. Е. Н. Швейковская видит в этом «нераздельность семейного коллектива с одним главой, состоящего из нескольких ячеек, его цельность, крепившуюся общими доходами и хозяйствованием».[198] В случае же с семьей Рогозиных аргументы Василия, утверждавшего, что все свое имущество он заработал сам, а не унаследовал от отца, были, видимо, признаны резонными. Вполне вероятно, что данный факт указывает на определенную трансформацию, переживаемую институтом семьи в XVIII в., и этот процесс еще ожидает своего исследователя.

Дело Рогозина, потребовавшее от служащих Бежецкого магистрата немалых усилий, было далеко не самым запутанным. Два других рассмотренных ниже дела, содержащих немало бытовых подробностей, демонстрируют, что на протяжении столетия использовавшиеся при этом процедуры мало менялись. Одновременно они вновь подтверждают разницу в отношении магистрата к «своим» и «чужим».

Дело Афанасия и Антона Попковых

В августе 1723 г. Степан Фортунатов, приказной человек баронов Строгановых, подал в Бежецкий магистрат челобитную, согласно которой в мае 1716 г. бежецкие купцы братья Афанасий и Антон Попковы заняли по кабальной записи у приказного человека Г. Д. Строганова Ивана Мартыновича Простова 160 руб., которые должны были отдать в декабре того же года. В 1717 г. Афанасий Попков занял у него же еще 171 руб., из которых вернул 80 руб., а в 1718 г. Антон Попков одолжил еще 100 руб. На два последних займа в деле имеются копии крепостных писем:

«Благодетель мой Иван Мартынович, божиею милости здравствуй. Бежечанин Антон Попков челом бьет. Известно милости твоей буди, которыя деньги взял я у милости твоей сто рублев и такия деньги повинен я тебе платить и з женою своею неотложно, а отдать такие деньги в предбудущем 720 году генваря 6 дня все сполна без задержания, а крепости я написать не успел за скоростию отъезда твоего и за отлучение [м] крепостных дел подьячих, а ежели он поволит и мне дать в тех вышеописанных деньгах во сте рублях крепость, а сию грамотку ради уверения писал я Антон Попков своею рукою…».

Из последующих документов дела выясняется, что Иван Простой умер, а его сын Михаил «поступился» долгами в пользу Фортунатова. В октябре 1723 г. последний прислал в Бежецк своего представителя – работника Ивана Середнего. Тогда же Афанасий Попков был допрошен в магистрате и показал:

«… в том же 718 году посланной от него ответчика для продажи товаров работник ево Бежецкого уезду села Друцкова крестьянин Ульян Иванов на Макарьевской ярмонке уплатил денег сто Рублев при свидетелех – угличанине посацком человеке при Якове Иванове сыне Долгом, да при бежечанех посацких людях при Василье Петрове сыне Шишине, при Иване Иванове сыне Меньшом Ососкове, да он же, Иван Простого, за те ж заемные деньги в том же 718 году в доме ево у него ж, ответчика, взял товаров: жемчугу, сукон голанских, штофей шелковых, стамедов, флеров черных по цене на семьдесят рублев при том же вышеописанном свидетеле угличанине Якове Долгом, а за тем де ему ответчику по тому письму додать тольки тридцать алтын две деньги».

Попков предъявил копию расписки Простова о взятых у него товарах, заявив при этом, что подлинники расписок были у него украдены во время пожара, о чем он подавал челобитную, и ссылался на то, что эти расписки видел бежечанин Потап Дедюхин.

В ноябре в Бежецк вернулся Фортунатов, по мнению которого никакого пожара у Попкова никогда не было, и все документы целы. Дедюхин же, утвержал он, в свидетели не годится, поскольку Афанасий Попков женат на его дочери, а что касается Якова Долгова, то «оному Долгому верить не надлежит для того, что он, Долгов, подозрительной человек, потому что после смерти Ивана Простого на поминках ево, Простого, у жены его Пелагеи Якимовой дочери из дому госпоцкого украл тулуп черной ценою рублев в десять, которой и отдал оной тулуп через священника Григорья Степанова церкви Рождества Иоанна Предтечи ей Пелагеи лицом».

Спустя несколько месяцев Афанасий Попков в свою очередь подал в магистрат челобитную, в которой писал, что они с Фортунатовым дали расписки, обещая не покидать Бежецк до окончания дела, однако Фортунатов уехал и Попков просил разыскать тех, кто за него ручался. В апреле 1724 г. из Бежецкого магистрата был направлен запрос в Угличский провинциальный магистрат с просьбой опросить Долгова. В мае оттуда пришел ответ. Угличские коллеги сообщали, что о краже тулупа им ничего не известно, а Долгов утверждает, будто видел, как Простой брал товары, но покупал ли он их или забрал в счет долга, не знает. Допрошенный в магистрате Ульян Иванов (помещичий крестьянин драгуна И. П. Суворова) подтвердил, что заплатил Простому на Макарьевской ярмарке 100 руб. и получил расписку. По-видимому, на этом дело остановилось, поскольку в августе 1726 г. Фортунатов пожаловался на волокиту в Главный магистрат, утверждая, что бежецкий бургомистр чинит Попкову «поноровку», и прося передать дело для рассмотрения в Ярославль. Соответствующий указ был послан в Бежецк, но в ноябре 1726 г. Попков попросил дело в Ярославль не передавать. В марте 1727 г. Ярославский магистрат дело все же запросил, но из Бежецка отвечали, что передать его не могут, поскольку Фортунатов в нарушение поручных записей уехал из города. Далее вновь последовала многолетняя пауза и лишь в 1732 г. дело «Фортунатов против Попкова» было затребовано Бежецкой воеводской канцелярией, после чего следы его затерялись.[199]

Дело Семена Серкова.

15 апреля 1763 г. приказчик цывильского купца Ф. И. Постовалова Ларион Давыдович Журанкин подал в Бежецкий магистрат челобитную, в которой просил взыскать по просроченному векселю 310 руб. с кашинского купца Семена Тимофеевича Серкова. Челобитчик сообщал, что обращался с соответствующей просьбой в Кашинский городовой магистрат, но там сослались на указ Главного магистрата о том, что в виду имеющихся у Серкова с магистратом приказных ссор, его дела им «не ведать». Далее из дела выясняется, что вексель был выдан в Рыбной Слободе 25 июня 1761 сроком на год. В июне 1762 г. там же, в Рыбной Слободе он был опротестован, а уж затем Журанкин обратился в Кашинский магистрат.

В Бежецке проявили оперативность и тут же послали в Кашин рассылыцика Г. Возгревского, снабдив его соответствующей промеморией в адрес тамошнего магистрата. Уже в мае 1763 г. из Кашина сообщали, что взяли под караул поручителя по векселю Серкова купца Щепина. Однако вскоре Журанкин подал новую челобитную, согласно которой, когда Возгревский прибыл в Кашин и там в магистрате в присутствии Серкова была зачитана промемория из Бежецка, заемщик обвинил Журанкина в корчемстве. Дело было передано в Кашинскую воеводскую канцелярию, которая решила до сбора справок отдать обоих на поруки и сообщила в Бежецк, что речь шла «про продажу Алаторскаго уезду села Порецкого крестьяны по их названию питья квас, которой по вкусу сладок как мед, а кисель как квас». Однако, поскольку Серков порук не представил, его было решено отослать в Бежецк.

Между тем, 30 мая 1763 г. Журанкин представил в Бежецкий Магистрат еще один вексель на 60 руб., выданный Серковым в Петербурге в марте 1762 г. сроком на две недели уже знакомому нам кашинскому купцу Ивану Васильевичу Сутугину. Тогда же этот вексель был Сутугиным опротестован. Доставленный в Бежецк Серков заявил, что «за некоторыми причинами» он не может оправдаться в Бежецке, а хочет судиться в Угличском провинциальном магистрате. В ответ на это бежецкие чиновники постановили взять с Серкова сказку, повинен ли он платить по двум векселям и, если да, то может ли, а если нет, то какое у него есть движимое и недвижимое имение. Одновременно ему было предложено представить свое «законное оправдание». В Угличе же его ведать было не велено. Однако, возможно, чтобы перестраховаться, они все же написали в Углич, сообщив, что Бежецкий магистрат «того дела производить собою имеет немалую опасность».

В июне 1763 г. из Углича пришел ответ: хотя «оной Серков и показывал на присудствующих Бежецкого магистрата подозрение, но того дела Углицкому провинциальному магистрату к разбирательству из Бежецкого магистрата взять неможно, для того, что то его Серкова подозрение имеет ли сходство з законным и возможно ль оное почесть за подозрение…», неизвестно. В Бежецке решили взять с Серкова объяснение, какое именно он имеет «подозрение» на здешний магистрат. Ответа на этот вопрос в деле нет. Однако есть основания полагать, что мы имеем дело с тем самым кашинским ратманом Серковым, который в 1747 г. был прислан в Бежецк в качестве внешнего управителя городом, когда там случился паралич местной власти, и который вызвал на себя поток жалоб бежечан.[200]

Так или иначе, но 20 июня Серков все же дал пространные объяснения по поводу своих долговых обязательств. Он утверждал, что цывильского купца Постовалова «самолично не знает и никогда не видал, а имел он Серков в прошлом 761 году в июне месяце с цывилянином Андреем Петровым сыном Перетрухиным торг, у коего во время Петровской ярмонки и купил овсяных круп четыреста четвертей ценою за каждую четверть по рублю по пятнатцать копеек и того на четыреста на шездесят рублев, в которую сумму против договору и отдал де ему, Перетрухину… на имя свое векселя». При этом Перетрухин неизвестно почему велел якобы выписать вексель на имя купца Постовалова. 20 января 1763 г., когда Серкова не было дома, Перетрухин прислал к нему в Кашин своего работника, цывильского купца Кондратия, «а чей отечеством и какое ему прозванье, того жена его, Серкова, не упомнит», который объявил его жене, чтобы он отвез полагающиеся по векселю деньги к Перетрухину в Москву. Жена Серкова обещала, что муж так и сделает, дав при этом «по требованию работника» ему денег 1 рубль 20 коп. Серков в это время находился в Торжке и, узнав о требовании Перетрухина, отправился в Москву. Там он остановился на квартире в Новой Слободе у купца Михаила Федорова и занялся поисками Перетрухина. 30 января на квартиру, где жил Серков, «в поздное время» приехал Перетрухин с каким-то офицером и другими людьми, в том числе с работником Кондратием. Серкова они не застали и передали через хозяина, чтобы он явился «к ним на квартиру з деньгами к спиридоенскому попу, что на Козьем болоте,[201] а как ево попа зовут они не сказывали, и он Серков не знает». Однако на следующий день Серков явился по указанному адресу и стал требовать, чтобы Перетрухин показал ему подлинный вексель, обещая заплатить по нему наличными. Перетрухин вексель, видимо, показал и пошел вместе с Серковым к упоминавшемуся выше офицеру, который оказался зятем купца Постовалова Андреем Семеновым. Офицер сказал Серкову, что он может отдать деньги Перетрухину, но до 11 февраля за «тогдашными сырныя и первой великого поста неделями», из-за чего «за собранием к платежу в ту сумму имеющихся ево Серкова на разных людях долгов отдачи не было». В этот день Серков принес деньги на квартиру к Перетрухину, но при этом пришел не один, а с «ызвощиком кашинского уезда вотчины господина помещика Алексея Никифорова сына Хвостова сельца Наквасина крестьянином Матвеем Ивановым».

Серков принес 270 руб., и стал отдавать их при этом свидетеле Перетрухину. В это время к ним «кашинской купец, а по тому векселю поручитель Михаило Алексеев сын Щепин, которой, будучи в Москве, на оную ево Перетрухина квартиру пришел для исправного по поручительству ево им, Серковым, платежа». Перетрухин взял 150 руб., заметив при этом: «обидно, что деньги все медные». После этого Щепин ушел, а Серков «отдавал на щет ему Перетрухину означенное число двести семьдесят рублев, а при том приеме те деньги по приказанию ево, Перетрухина, разбирать и щитать пособлял чебоксарского купца Василия Пономарева прикащик ево Иван Козмин».

В этом месте стоит сделать паузу, поскольку фигурирующие тут суммы не вполне ясны. Как мы помним, вексель был выписан на 310 руб., а Серков, судя по всему, уплатил Перетрухину, как можно понять из его показаний, сперва 150, а затем еще 270 руб. В действительности, видимо, он уплатил только 270 руб., оставшись должен еще 40 руб. Но на этом дело не закончилось. «По приказу ево, Перетрухина» Серков купил «на ево щет сахарницу жестяную, дал семьдесят копеек, штоф францужской водки с провозом в шездесят копеек, четыре галенка белаго вина – рубль, простого вина – тритцать копеек, да сверх же того платежа и покупок взял он, Перетрухин, при означенном прикащике чебоксарком купце Козмине у него Серкова печатку немецкой работы, которую он Перетрухин и удержал у себя, сказав при том, что он, Серков, достальные в число помянутой суммы деньги отдал и тогда ж та печатка отдана будет». Серков «просил дать терпения, а на векселе платежную сумму подписать или особливую расписку дать», оговорив при этом, что в Москве ему денег взять не у кого. Перетрухин сказал Серкову, чтобы он ехал в Кашин и привез остальные деньги «в скорости в Москву», а если специально для этого ехать в Москву ему будет «убыточно», то, чтобы ждал его в Кашине, «понеже де он, Перетрухин, имеет надобность ехать в Дмитров х купцу Александре Толченому,[202] а оттуда и в Кашине у купцов Сутыгиных в том числе и у него, Серкова, прогцет учинить имеет». Перетрухин при этом поклялся, «чтоб он Серков никакого сумнения о неподписке на векселе платежа денег и о недаче расписки не имел, ибо де он Перетрухин и за тысячу Рублев не погрешит, чтоб в том какое душевредство учинить», «почему он Серков, имея християнство, а токмо паче полагаясь на то, кто находились при том платеже денег вышеупоминаемыя свидетели, ему Перетрухину и поверил». К тому же Перетрухин привел Серкова к вышеупомянутому офицеру и при нем повторил свое обязательство.

Серков отправился домой и, затем, обзаведясь деньгами, вернулся в Москву, но ни Перетрухина, ни Семенова там не нашел. Вспомнив, что Перетрухин собирался в Дмитров, Серков поехал туда, но и там его не нашел и вернулся в Кашин, где его уже ждал Журанкин «с кредитным же письмом, точию в том кредитном письме и на векселе означенной учиненной им Серковым уплаты не подписано, почему он Серков, видя неподписание им уплаты, признавая за фальшивость и причинения себе от напрасного за показанною уплатою вдвойне денег платежа крайняго разорения, тех всех по векселю денег с рекамбиею и проценты за вышеписанными обстоятельствы» платить отказался.

Что же касается векселя на имя И. В. Сутугина, то и по нему «платить он, Серков, не должен, потому что он, Серков, у него, Сутугина, никогда не бирывал». В 1762 г. «зимовали они, Серков и Сутугин, на Соснинской пристани с выгруженным хлебом обще, и, будучи в Санкт-Петербурге, он, Серков, ис того Санкт-Петербурга на показанную Соснинскую пристань выехал для перевозу своего хлеба с той пристани в Санкт-Петербург». У Сутугина на пристани оставался работник, и он попросил Серкова взять у этого работника деньги, вырученные за продажу хлеба и привезти ему в Петербург. Серков просьбу выполнил: взял у работника около 200 руб. и привез в Петербург, где поселился на квартире у купца И. С. Добрынина. Явившись к Сутугину (тот жил в доме «живугцаго в Санкт-Петербурге кашинского купца Артемья Дружинина»), Серков сообщил ему, что привез деньги. Сутугин сказал, что справляет именины жены и «поднес ему, Серкову, большую чарку вина, коею он Серков и выпил», после чего и стал просить Сутугина одолжить ему 60 руб. для «разделки с вощиками… до получения ис казны за поставленный им Серковым хлеб денег на самое малое время, как на неделю». Сутугин велел Серкову написать вексель «с показанием платежа тех денег по объявлению», что Серков и сделал. После этого, «быв для имянин жены ево пьяные», Серков с Сутугиным отправились за привезенными Серковым деньгами на квартиру Добрынина. Здесь Серков отдал Сутугину все привезенные им деньги и попросил дать ему из них 60 руб., означенные в векселе. «Но токмо оной Сутугин, быв весьма пьян, тех денег не дал, и вексель у себя удержал,, но, вынявши озартным образом, пьянски видно, письменную бумагу ис кармана, объявил ему, Серкову, якобы тот писанной им Серковым вексель изорвал в мелкия части,, почему он, Серков, признавает ныне, что тогда им, Сутугиным, учинена та раздирка какой-нибудь записке, а не векселя». В качестве свидетеля Серков называл купца Добрынина.

Бежецкий магистрат рассудил по справедливости. В оформлении векселя на имя Сутугина была обнаружена неточность, на основании которой ему было решено отказать. Претензии же Журанкина сочли резонными. В Кашин был послан запрос относительно имущества Серкова и Щелкина. Оттуда отвечали, что заниматься имуществом Серкова «опасаются», а имущество Щелкина будут оценивать. В августе 1763 г. Серков попросил отправить его под караулом в Кашин, где у него имелись наличные деньги. Просьба была удовлетворена, и вскоре Серков выплатил 200 руб. и просил «терпения» в остальных деньгах до 1764 г.[203]

В деле Серкова обращают на себя внимание несколько моментов. Во-первых, это оперативность, с которой в данном случае действовал Бежецкий магистрат. Не исключено, что это было связано с личностью должника, и бежечане попросту обрадовались возможности отомстить Серкову за прошлые обиды. Однако столь же оперативно в данном случае действовали и другие вовлеченные в дело учреждения, что отнюдь не было правилом. Во многих других случаях магистрату приходилось посылать запросы по несколько раз и так и не получать ответа. Так, к примеру, в 1761 г. А. К. Воинов опротестовал вексель на 30 руб., выданный новгородским помещиком И. С. Путятиным. Три года спустя, в октябре 1764 г. он вновь обратился в магистрат, и оттуда было послано соответствующее доношение в Новгородскую губернскую канцелярию, откуда только в ноябре 1766 г. пришел ответ о том, что канцелярия дважды посылала соответствующие запросы местному комиссару С. Буханинову, но ответа от него не получила. Еще через год Бежецкий магистрат обратился уже в Сенат, отмечая при этом, что в Новгород писали несколько раз и «на производство по тому делу при тех доношениях послано гербовой бумаги двенадцать листов». По-видимому, из Сената ответа также не дождались, поскольку в марте 1768 г. магистрат отправил в Новгородскую канцелярию новое доношение. Судя по тому, что больше никаких документов в деле нет, на этом оно и закончилось.[204]

Второе обстоятельство, обращающее на себя внимание, связано с некоторыми особенностями содержащего интереснейшие бытовые детали рассказа Серкова. С одной стороны, все, что о нем известно, свидетельствует о том, что этот человек умел за себя постоять: у него были непростые отношения с Кашинским магистратом, на который он очевидно жаловался в вышестоящие инстанции, а в своем рассказе он упоминает, что судился и с Сутугиным, на которого подавал донос в Камер-коллегию. Однако в своих показаниях, если, конечно, считать их правдивыми, Серков позиционировал себя как человека честного, но несколько наивного и доверчивого и в силу этого ставшего жертвой мошенничества. Примечательна его готовность уплатить долг Перетрухину, даже совершая для этого достаточно продолжительные поездки. Согласие же уплатить долг вторично, по-видимому, надо трактовать как осознание бесполезности дальнейшей борьбы и невозможности справиться с судейской машиной. И это притом, что никаких попыток проверить его показания Бежецкий магистрат не предпринимал.

Еще одна тема, отчасти затронутая в приведенном выше примере с векселем И. С. Путятина связана со взысканием вексельных долгов с помещиков, что было обычно делом далеко непростым. Неслучайно, как было показано выше, обладавшие такими векселями горожане старались перевести их либо на других дворян, либо, на худой конец, на служащих воеводской канцелярии, в чьем ведении находилось местное дворянство. При этом, как и с финансовыми расчетами между другими категориями населения, в каждом конкретном случае исход дела был непредсказуем.

Вексельные споры с участием дворян

Первая мысль, возникающая при обсуждении вопроса о взыскании вексельных долгов с дворян, в особенности, когда их кредиторами были лица, находившиеся на более низких ступенях социальной лестницы, что социальный капитал представителей «правящего класса» позволял им успешно обороняться от всевозможных финансовых претензий, а государство им в этом всячески помогало. Имеющиеся в нашем распоряжении документы этого, однако, не подтверждают, хотя и социальный капитал дворян, и коррумпированность чиновников, безусловно, играли свою роль. Но сложности, с которыми сталкивались купцы-кредиторы, были связаны в первую очередь с запутанностью самой процедуры, а также с подсудностью разных социальных категорий россиян этого времени разным государственным учреждениям. Городовой магистрат, где купец опротестовывал выданный ему дворянином вексель, должен был затем обратиться в воеводскую канцелярию, и хорошо, если речь шла о своем, местном помещике. Впрочем, в воеводскую канцелярию следовало обращаться и, когда заемщиками по просроченным векселям были крестьяне. Когда же таковыми были церковники, магистрат должен был послать соответствующую промеморию в духовную консисторию. При этом надо иметь в виду, что, хотя воеводскую канцелярию, ведавшую и уездными дворянами, и всеми категориями уездных крестьян, возглавлял дворянин, его подчиненными, непосредственно отвечавшими за производство дел, были преимущественно не имевшие классного чина мелкие служащие, тесно связанные родственными и хозяйственными связями с городским населением. Аналогичным образом обстояло дело и в духовной консистории. Между тем, руководство городового магистрата избиралось самими горожанами, а уж его служащие и вовсе были им «социально близкими». В этом отношении горожане имели явное преимущество.

С другой стороны, хотя общее число вексельных сделок с участием дворян в нашей базе достаточно велико, число соответствующих дел, сохранившихся в фонде Бежецкого городового магистрата, им сильно уступает. Можно предположить, что, опротестовав вексель в магистрате, многие купцы затем обращались непосредственно в воеводскую канцелярию, чей фонд сохранился лишь фрагментарно. Однако и дошедшие до нас источники вполне репрезентативны. Рассмотрим несколько типичных дел.

В 1755 г. бежецкий помещик Платон Минич Попуцкий одолжил у купца Василия Федоровича Шишина 350 руб. сроком на два года. Вексель был опротестован и переведен на П. К. Воинова. В 1770 г., то есть через 15 лет после оформления векселя Воинов объявил в магистрате, что долг до сих пор не уплачен, что заемщик умер, но после него осталось имение, унаследованное его братом отставным капитаном Григорием Попуцким. Соответствующая промемория, из которой следует, что, с учетом процентов и рекамбии, долг за прошедшие годы вырос до 1148 руб. 12 коп., была послана в воеводскую канцелярию, где служил Воинов. Канцелярия произвела опись имения Попуцкого и наложила на него секвестр. Владелец обещал прийти в магистрат для объяснений, но не явился и тогда магистрат (!) выставил его имение на продажу и благополучно продал за 500 руб.[205]

Иначе сложилась судьба векселя на 50 руб., выданного коллежским асессором кн. Р. В. Морткиным бежечанину И. С. Велицкову. В ответ на промеморию, посланную магистратом в воеводскую канцелярию, пришел ответ, что ранее из московского магистрата было прислано аналогичное требование по векселю на 1500 руб., выданному Морткиным московскому купцу второй гильдии М. Л. Шелковникову и переведенному последним на коллежского камерира И. Попова. Бежецкий магистрат вынужден был ограничиться обращенной к московским коллегам просьбой учесть при взыскании с князя долгов и вексель своего земляка.[206] Удалось ли в результате Велицкову получить назад свои деньги, неизвестно.

В другом случае, когда бежецкий помещик, лейб-гвардии подпоручик Н. А. Федоров задолжал 150 руб. московскому купцу П. И. Шталмееру по векселю 1764 г., московский магистрат обратился непосредственно в бежецкий. Но и в этом случае магистрат должен был запросить об имуществе должника воеводскую канцелярию. Оттуда отвечали, что «по справке за оным Федоровым по нынешней третьей ревизии мужеска полу состоит в селе Задорье з деревнями двести семдесят две души, а в прошлом 765-м году июля 12 дня по присланному из Московского магистрата в здешнюю канцелярию указу за неплатеж оным Федоровым по предъявленному протестованному на него от маэора Федора Володимерова в том магистрате на сто рублев векселю велено в показанном селе Задорье з деревнями на оное число заемных денег с рекамбию и проценты движимого и недвижимого имения описать, для которой описи и командирован был от здешней канцелярии канцелярист Петр Смирнов, которой поданным в здешнюю канцелярию доношением объявил, что по взятии им данной ему инструкции оной господин Федоров, случась в Бежецкой канцелярии, и по объявлении ему той инструкции скаскою показал, что оное село Задорье з деревнями имеется все без остатку заложено в дворянском Санкт-Петербургском банке», а значит, описано быть не может, о чем и было сообщено Московскому магистрату. На всякий случай в имение Федорова был послан солдат, который донес, что, по словам местного старосты, его помещик уехал в Петербург.[207]

Судя по всему, оплаты долга в 200 руб. избежал и подпоручик И. Ф. Батурин. В 1761 г. он выписал вексель сроком на год на имя М. Л. Ревякина, который перевел его на кашинского купца Н. И. Кожина. Последний опротестовал вексель в Бежецке еще до истечения срока, поскольку узнал, что заемщик заложил свое имение. Батурин, однако, платить отказался и, поскольку власть магистрата на него не распространялась, было решено арестовать его служителя Павла Иванова. Вскоре стало известно, что Батурин продал также и свое имение в Малоярославском уезде. Между тем, Иванов из колодничьей избы сбежал, и магистрат, чувствуя в данном случае свое бессилие, а также, вероятно, и потому, что кредитором был не бежечанин, решил дело прекратить.[208]

Весьма своеобразным оказалось дело, начатое в 1758 г. бежечанином М. Ф. Завьяловым, опротестовавшим вексель на 220 руб. выданный Татьяной Петровной Орловой, женой генерал-лейтенанта Ивана Михайловича Орлова[209] смоленскому купцу А. Родионову. Вексель был выписан в Москве 15 июля 1757 г. сроком на 6 месяцев и через пять дней после этого переведен на Завьялова – скорее всего, потому что имения заемщицы находились в Бежецком уезде. Кредитор требовал взыскать деньги с выборных крестьян Орловой Терентия Федотова и Леонтия Петрова, ссылаясь при этом на письмо помещицы к этим крестьянам. Копия письма имеется в деле:

«В Бежецкие мои вотчины в село Польцо, в село Беляницы, в село Ивашково з деревнями выборным крестьяном Терентию Федотову, Леонтью Петрову. Как вам бежецкой купец Матфей Федоров сын Завьялов объявит мой вексель за рукою моею, писанной сего июля пятого на десять дня тысяча семьсот пятьдесят седьмого году в двустах двадцать рублях, по оному векселю, не допустя тот мой данной ему Завьялову вексель до протесту, собрав с крестьян оброк и отдать ему Завьялову безо всякого удержания, а ежели вами по тому векселю деньги отданы не будут, и от него Завьялова тот мой данной вексель будет протестован, за оное вы от меня будете наказаны».

3 апреля 1758 г. допрошенные в словесном суде крестьяне Федотов и Петров показали, что «имеют де они, выборныя, присланное помененной госпожи их от сына, а их господина Федора Александровича Еропкина о платеже за родительницу ево, а их госпожу, означенную Татьяну Орлову, показанному купцу Завьялову денег двухсот двадцати рублев уведомительное письмо, по которому де к платежу означенную сумму денег взнесут немедленно», что и было сделано. Письма Еропкина крестьянам в деле нет и не вполне ясно, зачем нужно было посылать им два письма. Однако далее дело приняло совсем уж неожиданный оборот.

16 апреля Бежецкий словесный суд постановил взять деньги «под охранение» и послать запрос в московский словесный суд, чтобы там спросили у Орловой, «повинна» ли она их платить. 28 мая в Бежецкий магистрат пришел Указ Главного магистрата, по которому дело было велено отослать в Москву, поскольку Орлова заявила, что денег «которых де она как от него Родионова, так и от него Завьялова не получала и вексель не давала, да и того смоленского купца не знает, а каким случаем тот вексель на имя ее явился у смоленского купца, не знает же и ее рукою не писан». Исполнить это приказание оказалось непросто. Лишь 7 ноября 1758 г. Бежецкий магистрат рапортовал Главному, что в словесный суд «указ послан того ж сентября 22 дня, а доколе то дело с описью взнесено не будет, до тех мест того словесного суда выборных определено держать при их местах неисходно, а пищика и скована, и для того понуждения и держания отправить нарочного, чего ради и послан был россыльщик Иван Серков. Точию по тому указу из показанного словесного суда означенного к посылке дела взнесено не было даже до 4 числа сего ноября, да и о получении де показанного оригинального указа в Главный магистрат не рапортовало за недачею от означенной госпожи генеральши Орловой и от ея поверенных гербовой бумаги. А вышеизъясненного 4 числа сего ноября из означенного словесного суда предназначенное вексельное нерешенное дело по описи для отсылки в Главный магистрат, також и взнесенные по тому делу деньги… в бежецкой магистрат при поношении взнесены».[210]После этого дело перешло в ведение Главного магистрата и можно предполагать, что шансы Завьялова получить свои деньги свелись к нулю. Однако почему вообще у Бежецкого магистрата возникло подозрение в том, что вексель может быть подложным? С правовой точки зрения единственное объяснение может быть связано с тем, что, вопреки Уставу вексельному, не было получено свидетельство самой заемщицы о том, что она действительно «повинна» платить по предъявленному векселю. Вместе с тем, обращает на себя внимание, что в деле нет никаких сведений о том, что подозрение в подлоге распространилось и на опротестовавшего вексель Завьялова.

В 1773 г. в Бежецкий городовой магистрат обратился местный помещик подпоручик Г. М. Вельяминов-Зернов, который сообщил, что тремя годами ранее он выступил поручителем по векселю на 1000 руб., выданному отставным капитаном Назаром Бачмановым бежецкому купцу Я. Т. Пономареву. Позднее Пономарев перевел вексель на другого бежецкого купца – Семена Леонтьевича Попова. Между тем, Бачманов умер; Вельяминов-Зернов уплатил Попову деньги и теперь требовал описать и продать имущество покойного – имение в Бежецком уезде. Магистрат немедленно принял дело к исполнению, тем более что Вельяминов-Зернов был в уезде фигурой довольно заметной. Как обычно, была послана промемория в воеводскую канцелярию, откуда были направлены должностные лица для описи имения покойного Бачманова. И тут выяснилось, что у того остался наследник – родной брат, поручик Игнатий Петрович Бачманов, который уже успел забрать себе часть имущества старшего брата. Спустя несколько дней Бачманов-младший прислал в магистрат челобитную, в которой сообщал: в экономическом селе Молокове он встретился с Яковом Пономаревым и спрашивал его о долгах брата, «на что оной Пономарев мне именованному при свидетелях – бежецких же купцах Никифоре Иванове сыне Ревякине, Василье Иванове сыне Чмутине – и объявил, что де я брату вашему денег никогда не давывал и векселя от него не требовал, а как де оной вексель писан про то де я не знаю, а пришел де ко мне в дом мой бежецкой помещик отставной порутчик Гаврила Михайлов сын Вельяминов Зернов, да бежецкой воевоцкой канцелярии канцелярист Степан Андреев сын Попов просил де меня, чтоб на оном векселе подписать верющую на имя вышепоказанного купца Попова надпись, почему де я оную надпись и подписал по прозьбе вышепоказанного Вельяминова Зернова и Попова». Следует отдать должное магистрату, который быстро разобрался, в чем дело. Оперативно опрошенные Пономарев и Чмутин показали, что подобного разговора с поручиком никогда не было.

Прежде всего, обращает на себя внимание, что Бачманов одолжил у Пономарева огромную по тем временам сумму. Примечательно, конечно, и то, что Пономарев подобной суммой располагал, а Бачманов-младший в своем ложном челобитье, указал не только кредитора своего брата, но и вполне реальных лиц – Чмутина и Ревякина, правда, спутав при этом Семена Леонтьевича Попова с его однофамильцем, уже упоминавшимся выше канцеляристом Степаном Андреевичем, тоже реально существовавшим человеком. Это лишний раз подтверждает, что местные помещики и жители города были людьми, хорошо знавшими друг друга и находившимися в постоянной коммуникации. Младший Бачманов проявил изобретательность и иного рода: когда служащие явились в его поместье, чтобы его описать, выяснилось, что он уже вывез оттуда часть имущества. Однако, в конечном счете дело было решено в пользу Вельяминова-Зернова.[211]

Рассмотренное дело примечательно еще и тем, что, по сути, магистрат в данном случае, хотя и с помощью воеводской канцелярии, занимался разрешением конфликта между двумя дворянами, один из которых инициировал дело, обратившись именно в магистрат, а не в канцелярию. По-видимому, формальным основанием для этого служило то, что изначально заимодавцем был горожанин. Однако взыскать долг теперь предстояло с дворянина и в пользу дворянина. Не исключено, что определенную роль сыграли личные связи Вельяминова с магистратскими чиновниками.

Особый интерес представляет дело о взыскании долгов с другого дворянина – угличского помещика отставного капитана Митрофана Митрофановича Валмасова, чье имя неоднократно встречается на страницах бежецких документов. В частности, в 1773 г., состоя в должности бежецкого уездного экономического казначея, он был активным участником разного рода конфликтов, связанных с М. П. Воейковым и описанных в приложении к моей книге 2006 г.[212] События же, имеющие отношение к теме данного исследования, начались немного раньше, причем интересно, что кредитором Валмасова был все тот же Семен Попов,[213] одолживший ему в 1768 г. по векселю сроком на 1 год еще более крупную, чем в случае с Бачмановым сумму – 1800 руб. В 1769 г. вексель был опротестован, а когда в 1771 г. Попов потребовал его оплатить, заемщик признал долг, сообщив, что «у оного купца Попова на заплату родителя ево, углицкого помещика надворного советника Митрофана Гаврилова сына Валмасова, долгов занял».[214] Одновременно он объявил, что наличных денег у него нет, и просил «терпения», но заимодавец на это не согласился. Тогда из Бежецкого магистрата в Угличскую провинциальную канцелярию было послано доношение с просьбой описать имение Валмасова.

23 июня 1771 г. в Бежецк прибыло «известие» от губернского регистратора Угличской провинциальной канцелярии Ивана Смагина, который сообщал, что в присутствии посланных из Углича купцов, местных дворян, а также приказчика и старосты описал имение Валмасова в Елоцком стану в сельце Чулкове и селе Василькове, исключив из описи лишь приданное жены должника, а также четвертную пашню «за непоказанием означенным прикащиком и старостою, сколько в каждом месте владения помещика их состоит числом». Все остальное имущество Валмасова, включавшее помещичий дом и другие постройки, землю и крепостных крестьян, было оценено в 1264 руб. 65 коп. К присланной Смагиным в Бежецк подробнейшей описи была приложена сказка приказчика и старосты Валмасова с перечислением всех изменений в составе его крестьян, произошедших после третьей ревизии. Казалось бы, дело ясное и остается только распродать имущество должника, но уже через несколько дней события приняли неожиданный оборот.

29 июля в магистрат с челобитной обратилась угличская помещица вдова Прасковья Васильевна Шухертова, которая, как оказалось, была двоюродной сестрой Митрофана Валмасова. Вдова жаловалась, что кузен вместе со своим отцом «насильно» завладели двумя пустошами, которые еще в 1740 г. после смерти их общего деда Гаврилы Филипповича Валмасова сперва достались ее родному брату Алексею Валмасову, а после его смерти должны были отойти ей. Шухертова просила исключить эти пустоши из описи имения должника и уведомляла магистрат, что дело это разбирается Вотчинной коллегией. Но это было лишь началом. В октябре в Бежецк прибыл пространный указ Камер-коллегии, согласно которому во второй половине 1740-х гг. отец Валмасова служил воеводой в Енисейске и за ним числился начет по кабацким сборам в 3440 руб. 37 коп. К тому моменту, когда это обнаружилось, Валмасов-старший уже покинул место службы, его долго разыскивали, а когда выяснилось, что он является угличским помещиком, его уже не было в живых. Установив, что экономический казначей капитан Митрофан Митрофанович Валмасов – это сын разыскиваемого, Камер-коллегия вступила в длительную переписку с Угличской провинциальной канцелярией с требованием наложить на имение Валмасова запрет. По мнению петербургских чиновников, их коллеги из Углича намеренно тормозили дело, в связи с чем возникло подозрение, что угличский воевода Жеребцов приходится Валмасову родственником по жене, поскольку ее девичья фамилия была Жеребцова. Так или иначе, Камер-коллегия повелевала: наложить на имение Валмасова запрет и никаких действий с ним не предпринимать.

Надо заметить, что, согласно промемории Бежецкой воеводской канцелярии от 25 августа, имущество должника к этому времени уже было выставлено на продажу и не исключено, что и продано. Обращает на себя внимание, что на сей раз продажей дворянского имения (причем, в другом уезде) занимался не магистрат, а именно воеводская канцелярия, которая при этом жаловалась, что «сия промемория писана на простой бумаге за недачею от челобитчика гербовой бумаги, которой по Бежецкой канцелярии на производство употреблено шесть листов».[215] Интересно также, что уже после описываемых событий, в 1773–1774 гг. на имя Валмасова, как заимодавца, были выданы три векселя на общую сумму 265 руб., которые он опротестовал в Бежецком магистрате, и, таким образом, он, очевидно, не был совершенно разорен. При этом один из векселей – на 90 руб. – был выдан ему все тем же С. Л. Поповым. Не исключено, что необходимость занимать деньги возникла у состоятельного бежечанина вследствие многочисленных неприятностей, которые он претерпел от своего постояльца землемера М. П. Воейкова. Именно дом Попова арендовал и уездный предводитель дворянства И. М. Олсуфьев, а его интересы перед магистратом отстаивал Валмасов,[216] из чего можно заключить, что трех этих людей – Попова, Валмасова и Олсуфьева – связывали многосторонние деловые и личные отношения, причем взыскание денег по векселям вовсе не обязательно вело к разрыву этих отношений.

* * *

Изучение книг протеста векселей продемонстрировало информационные возможности этого вида источников. Оно показало, что они содержат многоаспектную информацию как по экономической повседневности, так и по социальной истории России XVIII в. Представленные данные подтверждают высказанное ранее предположение о том, что реальный уровень благосостояния горожан или, по крайней мере, их части был значительно выше, чем они это декларировали. При этом очевидно, что для воссоздания более масштабной и одновременно более детальной картины, необходимо привлечение и иных видов источников. То же можно сказать и о представленных здесь кейсах, связанных с определением социальной идентичности представителей различных социальных групп. Их обнаружение вновь указывает на необходимость реконструкции реальной структуры русского общества рассматриваемого времени во всей сложности ее соотношения и взаимодействия с существовавшей и действовавшей параллельно формально-юридической структурой.

Глава 2 Честь и бесчестье в России XVIII века[217]

Концепт чести и бесчестья, как показано в многочисленных исследованиях, посвященных европейскому обществу средневековья и раннего Нового времени, выполнял важнейшую социальную функцию, с одной стороны, обеспечивая и защищая социальный статус индивида, а также семьи и корпорации, к которой он принадлежал, а с другой, обеспечивая единство общества в целом. На российском материале XVI–XVII вв. эта проблематика изучена в капитальной монографии американской исследовательницы Нэнси Шилдс Коллманн.[218] На основе анализа большого комплекса (более 600 дел) ранее не привлекавших внимания историков архивных материалов автор пришла к выводу, что «поскольку носителями чести были представители всех социальных категорий, даже холопы, это отражает природу московского общества и взаимоотношения общества и государства», причем «в Московии государство было связано с защитой чести значительно теснее, чем в современных ей европейских странах». Более того, «в России само государство было облачено в риторику чести».[219] Честь в Московской Руси, по мнению Коллманн, «была способом разрешения и предотвращения конфликтов», а также «дискурсом, определявшим способ взаимодействия людей в доме, семье, деревне», «она устанавливала социальный статус кво при помощи санкций, привязанных к социальному рангу», «распространяла идеализированное видение общества, объединенного честью, от царя до самого последнего подданного, и это

было механизмом социального единения».[220] Важным наблюдением, которое сделала американская исследовательница, является то, что в России раннего Нового времени человек был носителем не столько личной, индивидуальной, сколько коллективной чести. При этом в своей книге Н. Коллманн также отмечала, что по мере модернизации общества в Новое время происходит, с одной стороны, выделение личности из коллектива и индивидуализация сознания, а с другой, по мере изменения судебной системы, значение концепта чести, как инструмента социального единения, снижается.

Несколько позднее к теме бесчестья на примере петербургских обывателей петровского времени обратилась О. Е. Кошелева.[221] Исследовательница задалась вопросом: «какой смысл скрывается за их словами, что именно они понимали под защитой чести?». Пытаясь ответить на этот вопрос Кошелева попыталась «четко определить, какие конкретные слова и действия расценивались как бесчестье».[222]Рассматривая вслед за Н. Коллманн и Л. А. Черной боярский приговор и указ Петра I 1700 г., историк пришла к выводу, что «брань не во всех случаях была бесчестящей в юридическом смысле, и в понятиях «бранить» и «бесчестить» имелась разница». Затем, проанализировав ряд судебно-следственных дел, она выделила ругательства, употреблявшиеся и воспринимавшиеся как бесчестье мужчинами и женщинами. В результате она пришла к выводу, что в первой четверти XVIII в., не смотря на петровские реформы, изменившие социальную структуру русского общества, «традиционная система защиты от «бечестья» не переставала столь же эффективно функционировать на всех уровнях общества… Она как старая, но прочная скрепа продолжала работать на единение государства и… подданных, помогая этой связи не рассыпаться окончательно».[223] Вместе с тем, Кошелева настаивает на существенных различиях в понимании чести и бесчестья в России, где, по ее мнению, эти понятия были связаны в первую очередь с социальным положением человека, и в Западной Европе, где они отражали главным образом личное достоинство. Сравнение их она считает некорректным. «Следует, – подчеркивает исследовательница, – отдельно сравнивать разные варианты защиты личного достоинства и разные системы единения власти с подданными, которое в России осуществляла защита от бесчестья».[224]

В более поздней работе, опубликованной сперва по-французски, а спустя некоторое время и по-русски, О. Е. Кошелева вновь подтвердила свою точку зрения, считая, что «Н. Колман ошибочно убеждена в том, что любое агрессивное действие и каждое бранное слово являлось «бесчестьем», подлежащим судебному преследованию»: «В суде, как ясно видно по судебному делопроизводству, на бумагу заносились не все подряд сказанные в конфликтах ругательства, а лишь наносившие удар именно по чести – социальному статусу. Оскорбления же типа «дурак», «урод», «подлец» и др. в судебных записях не встречаются, хотя, безусловно, они имели место в жизни. Иначе говоря, дела о бесчестье, как и родственные им местнические дела, не являются тем материалом, по которому можно судить о чести как личном достоинстве». Это объясняется тем, что «личное достоинство воспринималось в православной традиции как гордыня, и если его оскорбляли, то обиженный должен был по нормам душеспасительного поведения простить обидчика, не проявляя гордыни. Человек, озабоченный своей честью и достоинством, именовался спесивым. Защита личного достоинства не была общепринятым, престижным образом действий».[225]

На мой взгляд, высказанные О. Е. Кошелевой утверждения не во всем убедительны. Во-первых, такие слова, «дурак», «урод» и «подлец», конечно же, кажутся общеупотребительными, но можем ли мы быть уверены, что они действительно употреблялись, были столь же общеупотребительны, как в наше время, и при этом не становились причиной дел о бесчестье, если мы не встречаем их в исторических источниках? Представляется, что такое предположение, основанное на внеисточниковом знании, выходит за рамки, принятые в исторической науке. Во-вторых, можем ли мы также, на основании источников подтвердить, что самосознание людей рубежа XVII–XVIII вв. полностью совпадало с тем, что предписывала «православная традиция»[226], и обладаем ли мы инструментами, позволяющими различить защиту социального статуса от защиты личного достоинства?

Некоторые наблюдения над эволюцией концепта чести и бесчестья на материале XVIII века представлены в моей книге, посвященной повседневной жизни русской городской провинции, явившиеся результатом исследования конфликтов в г. Бежецке Ярославской губернии.[227] При этом «слово «бесчестье» как результат конфликтов обозначено авторами явочных челобитных» лишь в 15 % изученных документов. Однако, как отмечалось в книге, «даже когда само слово в челобитной отсутствует, оно, как правило, подразумевается и выступает основной причиной челобитья». При этом количество выявленных нерешенных дел подобного рода оказалось значительно больше, чем в базе данных, собранных Н. Коллманн, что позволило «сделать осторожное предположение, что в целом эти цифры отражают постепенное снижение значения слова «бесчестье» как регулятора внутриобщинных отношений и как категории, связывающей ее членов».[228]

В настоящем исследовании предпринята попытка еще раз проверить полученные исследователями выводы путем привлечения новых данных (в том числе за хронологически более широкий период) и сквозного просмотра. С этой целью были выбраны хранящиеся в РГАДА документы городовых магистратов двух городов, находившихся в разных частях страны – Вологды на Севере и Брянска на Юге России, а также ряд дел из фонда Московского судного приказа. В общей сложности было выявлено и проанализировано 46 кейсов по Вологде, 55 – по Брянску и 96 – по Москве; всего 197 кейсов за 1703–1776 гг. Участниками изученных конфликтов были представители практически всех социальных слоев этого времени – дворяне, горожане, священнослужители, мелкие чиновники местных учреждений, солдаты и крестьяне. Следует сразу же отметить, что в качестве посягательства на их честь авторы использованных в исследовании явочных челобитных рассматривали не только «бесчестье словом», ставшее предметом изучения О. Е. Кошелевой, но и физическое насилие, главным образом, побои.[229]

Между выявленными в трех архивных фондах делами имеются определенные различия, связанные с разницей в делопроизводстве соответствующих учреждений. В то время как Московский судный приказ специализировался на разрешении разного рода конфликтов и в особенности связанных с бесчестьем, для городовых магистратов разрешение конфликтов было лишь одной из их многочисленных функций. Из 101 кейса по Вологде и Брянску в 9 случаях было достигнуто мировое соглашение (все случаи по Вологде) и лишь в одном случае имеется решение магистрата (также Вологодского), хотя расследование было начато и по многим другим случаям. В Москве 39 из 96 кейсов (40,5 %) закончились примирением и в 28 случаях было вынесено судебное решение. При этом из 101 кейса Вологды и Брянска слово «бесчестье» упомянуто в исковых (явочных) челобитных 35 раз, т. е. в 34,6 % случаев, что более чем в два раза выше, чем в ранее изученных документах по Бежецку.

И Н. Коллманн, и я в своей книге по Бежецку отмечали, что во многих случаях челобитчики не настаивали на вынесении решения, поскольку истцы зачастую считали необходимым официально зафиксировать факт бесчестья, полагая это достаточным с точки зрения защиты своего достоинства, но не склоны были тратить время на хождение в суд, что было чревато и судебными издержками: для них было важнее всего было публично заявить о своем несогласии с оскорблением. С этим во многих случаях связано отсутствие в делах о бесчестье судебных решений. Однако надо иметь в виду, что зачастую мы не находим решений, поскольку они регистрировались в других документах. В то же время по вологодским документам видно, что истцы иногда повторно подавали челобитные спустя много лет после происшествия, что указывает на то, что они ожидали вынесения приговора и считали это вполне вероятным.

Также, в архивном фонде Вологодской ратуши и городового магистрата связанные с конфликтами явочные челобитные отложились не только в составе соответствующих погодных сборников (по терминологии того времени – «нарядов»), но и в составе отдельных дел, посвященных их разбору. В фонде Брянской ратуши и городового магистрата таких дел не обнаружено. Значительная часть брянских челобитных заканчивается просьбой «записать для ведома, а… буду просить, где надлежит». Так, к примеру, получивший пасквиль отставной секунд-майор И. Лутовинов[230] просил «сие мое явочное челобитье в Брянском магистрате приняв и впредь для ведома записать». Представляя при этом копию пасквиля, он отмечал: «Оное ж письмо кем писано, я признаю и о том, где надлежит, впредь представить имею».[231] Таким образом, челобитчики собирались подавать свои иски в какие-то иные судебные учреждения, а от магистрата ожидали лишь фиксации самого факта правонарушения. Однако, в какие именно судебные учреждения собирались жаловать истцы, не ясно, а документы местных судебных органов по Брянску не сохранились.

Описав оскорбления, побои, а главное, угрозы, которым они подверглись, авторы брянских челобитных часто заканчивают свои обращения в магистрат словами, что, если впредь что-то между ними и их обидчиками случится, то дабы это «не причтено было к винности». Другое «опасение», которое жители Брянска, как и жители других регионов, высказывали в своих челобитных, было связано с повторением оскорбления. Так, к примеру, в 1752 г. брянский купец Кузьма Филатович Кольцов в своей челобитной сообщал: «Сего октября… 1752 году был я нижайший с протчими купцами и священниками по зову в квартире артилерии господина капитана Ивана Федоровича Дазорова в гостях, и в то число пришел к нему брянской купец Роман Никитин, в немалом шумстве нахально напав на меня, бранил меня и жену мою всякими скверными непотребными словами и называл меня плутом, а я нижайший плутовства за собою никакого не знаю и состою по городу Брянску в числе добрых людей и тем оной Никитин обесщестил меня напрасно. И понеже, как мне небезысвестно, что оной Никитин в забытном своем шумстве на многих брянских купцов чинил нахальныя нападения з боем, чего ради и я имею немалое опасение, дабы иногда впредь оной Никитин таким же образом не чинил на меня еще нападения и каким боем не оскорбил бы».[232]

В приведенной выше цитате из челобитной брянского купца Кольцова обращает на себя внимание тот факт, что в ней как синонимы использованы понятия «бесчестье» и «оскорбление». И это не случайность. Ранее, в том же году тот же Кольцов жаловался на канцеляриста Василия Еремеича Фомина, который ругал его жену и похвалялся его самого, его жену и дочь бить. Кольцов также «опасался» «оскорбления».[233] Интересно, что еще годом ранее тот же Кузьма Кольцов при описании другого конфликта использовал еще одно слово, связанное с понятием чести. «Сего 1751 года генваря 1 дня, – писал Кольцов в челобитной, – дочь моя Агафья ехала от брата моего брянского купца Григорья Кольцова и при ней имелся быть наемной мой работник и как будет против брянского артилерийского двора, в то время резанского драгунского полку второй роты драгун Григорей Максимов и неоднократно садился и метался на сани к дочери моей, и не удовольствуясь тем, оной драгун, вынев из ножен полаш. И, усмотря такое нещастие, чтоб дочь мою не умертвил, при чем имелся быть в то время брянской купец Илия Шишкин, кричал я караул, на которой мой крик выбежали брянской артилерийской команды канонеры, которые как меня, так и оного драгуна взяли под караул. И будучи под караулом в нападении на дочь мою и во обнажении полаша оной драгун не запирался.

И того ж числа в ночи оной драгун отослан под караулом того полку в полковую канцелярию, а меня наутрия отослали под караулом же в брянской магистрат, в чем я на вышеписанного Шишкина и на конониров шлюсь, и наутрия, то есть генваря… дня просил я на оного драгуна у обретающегося в Брянске оного полку подполковника Якова Иванова сына Ангелара о учинении сотисфакции, но токмо оной подполковник сотисфакции никакой не учинил и того драгуна ис под караула освободил».[234]

Можно предположить, что Кольцов был более образован, чем большинство его земляков и поэтому его лексический запас, используемый для обозначения бесчестья, был более разнообразным. Во всяком случае, известно, что он принадлежал к одной из самых состоятельных брянских купеческих семей. В 1765 г. его брат Иван обращался в Мануфактур-коллегию с требованием освободить его дом от постоя на том основании, что он является владельцем канатной фабрики. В ответ на это его постоялец подполковник фон Виттен сообщал, что никакой канатной фабрики у Кольцова нет, а есть только производство обычной веревки, которую он пускает в розничную продажу. Кроме этого Кольцов «имеет крестьян больше пятидесят душ, коими владеет, как помещик, и получает от них всякия столовыя запасы, а в подушном окладе положено только дватцать четыре души, а достальныя, как видно, куплены на имя других, ибо он под именем той канатной фабрики для мореходных судов вольность имеет крестьян покупать и оными владеть как помещик, а не для только одного употребления х канатной фабрики и возстановления оной, в чем обязался».[235] Обращает на себя внимание, что подполковник обвиняет Кольцова не в том, что он покупает крестьян в нарушение закона, согласно которому после 1762 г. покупка крестьян к заводам недворянами была запрещена, но в использовании их не по назначению.

Ряд выявленных в ходе исследования документов указывают на то, что не упоминание в челобитной слова «бесчестье» вовсе не означает, что оно не подразумевалось. Так, в 1721 г. вологжанин Иван Якимов Трухин подал явочную челобитную на посадского Ивана Многомалова, который называл его «вором» и всячески бранил его и его жену. Бесчестье в челобитной не упоминается. В 1741 г. челобитчик умер, а на следующий год, т. е. через 21 год после происшествия, его вдова в свою очередь подала челобитную, в которой писала, что дело до сих пор не решено и при этом упоминала, что речь идет о бесчестье.[236] Позднее она сообщила, что они с Многомаловым полюбовно помирились. Аналогично в 1723 г. иеродьякон Иринарх в своей челобитной в Вологодский магистрат писал: «В нынешнем 723-м году прешедшего июня 29 дня, то есть в день Вашего Императорского тезоименитства с великим господином преосвященным Павлом епископом вологодским и белозерским был я нижайший у благородного господина генерала маэора Федора Гавриловича Пекина[237] и после обеда он преосвященнейший епископ соизволил ехать в дом свой архипастырской и в то ж время пришед х коляске, в которой я нижайший сидел, вологжанин посацкой человек Василей Михайлов сын Аргунов и неведомо за что бранил меня матерно, а я нижайший оного дня святую литургию служил и тайн Христовых причащался». Бесчестье в этой челобитной не упоминается. Однако уже вскоре Иринарх подал вторую челобитную, в которой жаловался, что «бил челом я нижайший в вологодском магистрате на Вологжанина посацкого человека Василья Михайлова сына Аргунова в брани меня нижайшего матерном и в безчестье», а тот до сих пор не сыскан.[238] В июле 1719 г. посадская вдова Устинья Олферовна Семенова, дочь подьячего Вологодской земской избы, сообщала, что была «в гостях на имянинах у вологожанина у посацкого человека у Ермолы Степанова сына Сурина и седела я за столом з гостьми з женщинами вместе, пили и ели и, будучи на тех же имянинах таможенной избы подьячей Василей Семенов сын Билков, напився пьян, учал меня… бранить и бесчестить всячески при свидетелях и тростью меня бил и увечил насмерть и ту трость всю об меня и ломал».[239] В августе того же года Устинья снова была в гостях у Ермолы Сурина, где также находился посадский Иван Иванов Олферов и где другой посадский, Максим Телегин, бил его кистенем, изодрал на нем кафтан и бранил его жену, а заодно и Устинью. Однако в челобитной, поданной Телегиным, бесчестье не упоминалось.[240]

Весьма примечателен в этом отношении конфликт брянского бургомистра Ильи Григорьева Выходцова с уже упоминавшимся купцом Иваном Кольцовым. «Сего сентября 10 дня 1747 году в вечеру, – писал Выходцов в своей челобитной, – жена моя Домна Васильева сидела у ворот и в то время брянской купец Иван Кольцов с незнаемо какими людьми Иваном и Самойлом, а чьи они дети и прозвания, того не знаю, наехав нахально, при чем умысля воровски, во-первых, сказал: здравствуй, государственного вора жена, ты де курва и блять и протчими ругательными словами поносил и намерялся ее бить смертно, и то видя она над собою такой страх едва жива от него спаслась. <…> И услыша я нижайший такие от него вора Кольцова непристойныя к жене моей слова вышел к нему Кольцову, но оной же Кольцов, яко сущий нахальник бранил меня всякими неподобными словами и называл государственным вором, за которое де воровство должно четвертовать и распиловать и говорил, якобы и брата моего родного повесели и приказал меня тем людем бить, которые меня и били смертно, а он Кольцов, наскоча верхом на лошади бил же тростию и, бив ту трость, он Кольцов, ту трость уроня, побежал прочь, которую работник мой и поднел, а как он вор Кольцов то чинил и жену мою бранил слышел и о всем видел состоящей на чесах брянской артилерии кананир Михайла Седмев…». Как видим, не смотря на явные оскорбления и избиение, бургомистр не упоминает о своем или жены бесчестье, хотя Кольцов называл его вором, а он, в свою очередь, так именовал своего обидчика. Однако из дальнейшего текста челобитной выясняется, что сам Кольцов связывал свой поступок именно с этим. В челобитной говорится, что Кольцов также бил и других чиновников магистрата и хочет их убить для того, чтобы дело «о учинении им Кольцовым воровской с векселя копии в пятисот пятидесят рублев пропадет и о учинении за такое воровство наказание искать де будет некому и того ради он Кольцов и отваживался бить смертно, что я де безчестия и увечья заплачю, когда де доигцится».[241]

Вполне вероятно, что упоминание или не упоминание слова «бесчестье» зависело от писца, оформлявшего челобитную, но также, рассматривая эти и другие подобные им случаи резонно предположить, что в XVIII в. слово «бесчестье» начинает восприниматься как формально-юридическая условность. С другой стороны, очевидно, что, к примеру, вдова Устинья жаловалась именно на оскорбление личного достоинства. Парадоксальность ситуации, однако, заключалась в том, что в тех случаях, когда городовой магистрат или какое-то другое судебное учреждение бралось за рассмотрение подобных конфликтов, оно должен был руководствоваться Соборным Уложением 1649 г., в котором подобные деяния однозначно квалифицировались как бесчестье. Так, в челобитной 1723 г. солдатки Феклы Осиповой на посадского Алексея Васильева Шумилова бесчестье не упоминалось, но оно упоминается в постановлении магистрата, согласно которому в соответствии с 10 главой Уложения решено на Шумилове «доправить», а также взыскать с него судебные пошлины. Год спустя, однако, Шумилов и Осипова помирились, о чем последняя сообщила в магистрат, упоминая в том числе, что «в прошлом 723-м году августа в… день Вашему Императорскому Величеству била челом я нижайшая Фекла Осипова, а на Вологде в магистрате подала челобитную на помянутого Шумилова в бою и увечье меня нижайшей безвинно и в моем бесчестье».[242]

О том, как разбирались и как решались (если решались) подобные конфликты свидетельствуют документы дела 1715 г. между посадской Антонидой Серебряковой и посадским Григорием Яковлевичем Оконнишниковым, который шел по улице с попом Федотом и, повстречав Серебрякову, как написала она в своей челобитной, «почал меня бранить всякою неподобною бранию и тайный свой уд сулил мне в рот и всячески бесчестил и называл недоброю женою, чего и писать невозможно, и в том он меня, нижайшую обесчестил и говорил похваляясь дом наш сожегци, а вышеписанный поп, также есть и другие свидетели, то слышали». Челобитная была подана в июле, но лишь в ноябре Оконнишников был приведен в земскую избу, где просил дать ему отсрочку до декабря. В тот же день в земскую избу вызывали и истицу, которую спросили, почему в своей челобитной она не указала чин (т. е. фактически социальное положение) своего мужа. Антонида объяснила, что не указала его «недомышлением», а он чина «пономарского», т. е. сын пономаря. Далее в деле имеется выписка из Соборного Уложения о штрафе в 2 руб. за бесчестье пономарю и решение: взыскать в пользу мужа Серебряковой, как сына пономаря, половину, т. е. 1 руб., а жене вдвое от мужа, т. е. 2 руб.[243]

Однако в ряде случаев определить социальное положение истца и ответчика было совсем непросто. Особенно это характерно для Москвы, население которой было гораздо более пестрым, чем в Вологде или Брянске. Одной из причин этого были петровские реформы, в ходе которых появилось много новых профессиональных занятий, не говоря уже о многочисленных поселившихся в России иностранцах. Документы Московского судного приказа упоминают портных, парикмахеров и представителей многих других профессий, однако по профессии далеко не всегда можно было определить социальное положение. Так, к примеру, в 1720 г. драгун Прокофий Ожегин подал челобитную, согласно которой он с женой проживал во дворе «серебряника» Петра Немчинова. Жена Немчинова избила жену Ожегина и прогнала ее со двора. Дело было решено в пользу истца, но длилось еще 15 лет, поскольку ответчик исчез и судьи не могли его разыскать. Было установлено, что в действительности он был оброчным крестьянином из принадлежавшего цесаревне Елизавете Петровне села Покровского, но туда он не вернулся.[244]В том же 1720 г. вдова «красно денежного двора плавильщика» Анна Яковлева пожаловалась на другого «серебряника» – Григория Шумаева, но при этом указала: «незнамо, какова чина человек».[245]

Особый интерес с этой точки зрения представляет конфликт генерал-майора Медема и брянского купца И. Климова. В 1765 г. в Брянский городовой магистрат поступила челобитная генерал-майора Медема,[246] являвшаяся его ответом на полученное им доношение Брянского магистрата, в свою очередь составленное на основе указа, полученного из походной канцелярии генерал-поручика фон Штофельна.[247] Согласно этому указу Медему надлежало выплатить 80 руб. брянскому купцу первой гильдии Игнатию Климову за нанесенные ему побои. В Соборном уложении размер штрафа в пользу купца первой гильдии был, естественно, не предусмотрен и он был определен в соответствии с утверждением Климова, что его дед был купцом гостиной сотни. Но, писал Медем, «как мне неотменно знать надлежит, о том, что, хотя гостиной сотни он Климов себя и называет по данной предкам ево грамоте, то, как видно, деду ево оная грамота дана за верную службу в зборе и приращение денежной казны, а не ему, да и того в той грамоте, чтоб и потомкам ево також увольнение, какое деду дано, иметь не предписано, к тому ж в той грамоте означено, что бывшему гостю, а которой сотни не упоминается ж. Он же первой гильдии купец много ль капиталу, також и какия в Брянске торги имеет, мне необходимо знать потребно, потому что я сам своей где надлежит сатисфакции как на ево, так и на сына ево ищу и, ежели по апеляции оной дано не будет, то и далее где надлежит искать не оставлю». Иначе говоря, генерал-майор ставил под сомнение претензии купца на столь большую сумму штрафа, сообщал, что и сам считает себя оскорбленным (суть конфликта нам неизвестна) и просил прислать ему копию с грамоты деда Климова и другие подтверждающие притязания купца документы.[248]

Возможно, Медема, выходца из Курляндии, поступившего на российскую службу в 1755 г., кто-то консультировал относительно тонкостей российского законодательства о бесчестье. К сожалению, сведений о том, чем закончилось это дело, в документах Брянского магистрата нет.

Установление чина, т. е. социального положения, было необходимо для определения размера штрафа, взимавшегося в пользу истца согласно Соборному Уложению 1649 г., но с появлением новых профессий и новых чинов, не всегда соотносимых с социальным положением, судьи пытались руководствоваться размером жалованья, определить которое также зачастую было непросто. Фонд Московского судного приказа содержит объемное дело, истцом в котором выступала жена известного русского зодчего начала XVIII в. Ивана Зарудного. Биография Зарудного известна плохо, и данное дело содержит ряд новых фактов. Дело, связанное с конфликтом жены Зарудного с мужем ее дочери (по-видимому, от первого брака) началось в 1716 г. и уже вскоре ответчик был приговорен к уплате штрафа в пользу истицы, сумму которого следовало установить по размеру жалованья зодчего. Однако лишь в 1721 г. он был вызван в судный приказ, чтобы дать соответствующие показания. Зарудный показал, что «в прошлом 704 году ноября в 20 день по указу царского величества пожалован он по дворянскому списку по Казани, а в 710 году по имянному царского величества указу пожалован он суперинтендентором и учинен ему оклад денежного триста рублев, да за охранение глобусу /речь идет о глобусе, хранящемся ныне в Государственном историческом музее – А. К./ денежного ж окладу пятьдесят рублев». Должность и чин Зарудного, по-видимому, были уникальны и судьи решили удостовериться в том, что он говорит правду. В январе 1722 г. зодчий уточнял: «и о том моем денежном окладе ведамо во Оружейной полате, за управления изуграфственных дел учинено мне денежного окладу триста рублев, да ис концелярии Правительствующего Сената за охранение глобуса учинено мне денежного окладу пятьдесят рублев». Однако доказать все это оказалось очень сложно. Оружейная палата на запрос приказа ответила отрицательно. В июле 1724 г., жалуясь на остановку дела, Зарудный сделал еще одно уточнение: «вышеписанной оклад определен мне Алексея Курбатова, которой показан прежде по тому делу в Оружейной полате». В декабре Оружейная палата подтвердила, что у Курбатова действительно оклад был 330 руб., но оклад Зарудного у них не записан. Что касается глобуса, то в июне 1725 г. Зарудный просил навести справки в сенатской канцелярии. Ответ, по-видимому, и тут был отрицательный. Тогда в январе 1726 г. истец снова сделал уточнение: «ныне в той сенацкой канторе того моего окладу не имеетца, того ради что в 723 году ис той сенацкой канторы с протчими делами подьячей Егор Ребров послан в Санкт-Питербурх, а из Санкт-Питербурха прислан в Камор-коллегию, а ис Камор-коллегии прислан он, подьячей Ребров, с теми делами в кантору подрядных дел господину Матвею Засецкому и о том окладе моем означенное известие имеетца ныне во оной подрядной канторе у означенного подьячего Реброва». Прошло еще почти полтора года, прежде чем в мае 1727 г. Судный приказ решился послать запрос в подрядную контору, но на этом дело и закончилось, поскольку, согласно имеющимся сведениям, в том же 1727 г., так и не получив причитающихся ему денег, Зарудный умер.[249]

Во всей этой истории обращают на себя внимание два момента. Во-первых, назначенное ему жалованье, пусть и не регулярно, но Зарудный, наверное, каким-то образом получал и поэтому неясно, почему так трудно было это доказать. Во-вторых, примечательно, что зодчий был так хорошо осведомлен о служебных перемещениях подьячего Реброва, хотя, конечно, он мог специально навести об этом справки.

Длительное следствие по делам о бесчестье было обычной практикой, но как только выносился вердикт, согласно которому истец или ответчик должны были уплатить штраф, соответствующие учреждения старались о его исполнении. В 1731 г. некто Алексей Гурьев, комиссар и арзамасский помещик, подал в Московский судный приказ челобитную согласно которой еще в 1705 г. ему, его матери и их крестьянам был присужден до сих пор не выплаченный штраф за бесчестье. Сам Гурьев, как он утверждал, тогда «денежным жалованным [в год] окладом не верстан», и поэтому сумму штрафа определяли по окладу его отца, стряпчего Василия Гурьева, который умер еще в 1699 г. В качестве ответчика по делу 1731 г. проходил солдат Преображенского полка Василий Воронов, приходившийся внуком также давно умершему обидчику Гурьевых. Истец утверждал, что в 1705 г. соответствующая грамота была послана из Москвы в Арзамас и Судный приказ решил это проверить, послав запрос в Арзамасскую воеводскую канцелярию. Однако оттуда отвечали, что все документы того времени сгорели в пожаре. Запрос об окладе отца челобитчика был послан в Герольдмейстерскую контору и оттуда сообщили, что он «с придачами» составлял 112 руб. Несмотря на отсутствие подтверждения из Арзамаса деньги было решено взыскать с солдата Воронова, который оказался владельцем двора в Москве, на Сивцевом Вражке. Канцелярия конфискация требовала выставить двор на продажу и взыскать деньги до конца 1732 года. Впрочем, в 1733 г. Гурьев подал новую челобитную, из которой становится ясно, что деньги он так и не получил.[250]

Одним из наиболее оскорбительных для чести человека и в XVII, и в XVIII веке, как отмечают Н. Коллманн и О. Е. Кошелева, было слово «вор», которое употреблялось как синоним слов «разбойник», «бунтовщик» и «изменник». Однако в изученных документах, как мы уже видели на примере брянского бургомистра, это слово далеко не всегда вызывало у оскорбленных ассоциации с бесчестьем. Так, солдаты Егор Вилков и Дмитрий Свистунов, которых «бранил всячески и ворами нас называл» вологодский посадский Федор Васильев, о бесчестье в своей челобитной не упоминали.[251] Однако чуть ранее, когда те же солдаты пытались задержать и отвезти в земскую избу посадского Дмитрия Комарова, а он их обругал, вырвал из рук сыскную память и бросил ее на землю, они потребовали его «в брани и бесчестье» допросить.[252]

Аналогично не упоминали о бесчестье посадский, которого назвал вором помещичий крестьянин и купец, которого обозвал так другой купец. Причем, в первом случае оскорбление адресовалось и отцу челобитчика, а во втором и его детям.[253] Напротив, текст челобитной брянского купца Андрея Васильевича Сапошкова на купца Ивана Лукьяновича Чюрова можно признать практически классическим. Сапошков сообщал, что в помещении Белгородской губернской канцелярии Чюров бранил «всякими неподобными матерными и скверными словами и называл отца моего брянского купца Василья Григорьевича Сапошкова и братьев моих родных Афонасья и Ивана, которыя ныне во Брянске, ворами, також и меня именованного шельмою и вором же незнаемо за что и тем оной Чюров отца и братьев моих и меня именованного обесчестил напрасно».[254]

Впрочем, в ряде случаев челобитные содержат пояснения, указывающие на то, что слово «вор» употреблялось и в прямом его значении, то есть называемого подобным образом человека обвиняли в воровстве. Так, вологодские посадские Василий и Иван Даниловичи Хлебниковы жаловались, что «у церкви Иоанна Предтечи во время вечерняго пения и после пения на паперти вологжане посацкие люди Андрей Иванов сын Мясов, да Степан Петров сын Бобровников бранили нас нижеименованных рабов всякими поносными словами и домишка наши безчестили и хотели нас нижеименованных рабов бить смертным боем и впредь грозя нам ношным боем же, також де отца нашего Данила Хлебникова бранили и дом ево неподобными словами безчестили, а нас нижеименованных рабов называли ворами, бутто мы нижеименованные рабы отнели неведомо у кого денег сто рублев из-за страху и за угрожением ножев, что…не бывало».[255] В том же году посадский Михаил Корнилов Почютин писал в своей челобитной: «будучи в серебряном ряду жена моя Лукерья Иванова дочь и в то число Вологжанина посацкого человека Бориса Иванова сына Хопенева жена ево Анна Иванова дочь жену мою бранила и меня нижайшего вором называла, бутто я украл ящик, и в том меня бесчестит напрасно».[256] «А я ни к какому воровству не приличен и в приводах не бывал, с воровскими людьми не знаюсь», – оправдывался в подобном же случае посадский Дмитрий Комаров.[257]

В своей последней книге, посвященной преступлению и наказанию в России раннего Нового времени, Н. Коллманн отмечает, что в тяжбах о бесчестье редко в качестве оскорбления фигурировало упоминание о телесном наказании.[258] Это безусловно справедливо, но тем интереснее случай 1738 г. когда брянский посадский Иван Фокеевич Романов подал челобитную на посадского Михайлу Медветкова. «Прошедшаго августа 24 дня 738 году, – писал он, – бил челом он Медветков, а во Брянской ратуше подал челобитную на меня якобы в бое и отнятии денег и о протчем, о чем значит в том ево поданном челобитье, по которому ево челобитью в Брянской ратуше имелся быть и суд и в том суде против своего челобитья ничем меня и отца моего не изобличил. А показанной Медветков в челобитье своем написал меня ведомым вором и отца моего кнутобойцом, а я за собою никакова воровства не знаю и в приводе нигде никаким воровством не был, також и отец мой нигде кнутом не бит, которым он Медветков умышленым своим челобитьем оклеветал и обесчестел меня и отца моего напрасно». По-видимому, в данном случае обвинения показались чиновникам ратуши столь серьезными, что было начато расследование. Ответчик в допросе показал:

«…вором ево исца не писал, а отца ево исцова Фокия Романова написал кнутобойцом понеже… в прошлых годех, а в котором году месяце и числе того он ответчик сказать не упомнит в бытность во Брянске каменданта господина Ржевского оной отец ево исцов Фатей Романов бит публично подле брянской плесовой кнутом палачем Герасимом Селезневым, при котором публичном наказании и при чтении указу, за что он бит, были за сержанта Прохор Михайлов сын Сорокин, каменданцкие денщики Семен Дорофеев сын Пупов, Симон Копии, брянские бывшие недоросли салдацкие дети Евтим Зуев, Евстрат Курсаков, да бывшаго брянского гварнизона капрал Гаврила Воротников, барабанщик Степан Башурин и другия многия люди. А об оном отце ево исцеве по какому делу и за что от брянской канцелярии по приговору оного Ржевского оной отец ево бит кнутом, про то он ответчик за много прошедшими годы сказать не упомнит же, токмо в бытность каменданта помянутого Ржевского то дело имелось быть в повытье подьячего Прокофья Ефимова сына Максимова, и оной Максимов дела свои во брянскую архиву ныне отдал ли, о том он ответчик не ведает. И ежели паче чаяния во оной канцелярии по повытью ево Максимова показанного об отце ево исцове дела не явится, и то может быть оное дело во время ево Ржевского бытия, как горела канцелярия и многия дела погорели, в том числе не згорело ль».[259]

В данном деле обращают на себя внимание по крайней мере два обстоятельства. Во-первых, мы имеем здесь дело с характерной для XVIII в. «долгой памятью». Дело в том, что, согласно имеющимся данным, в Брянске действительно был комендант Иван Ржевский, но было это в 1710-е гг. (не позднее 1718 г.), то есть за по меньшей мере 20 лет до описываемых событий. Конечно, можно предположить, что ответчик подготовился к допросу и специально собрал необходимые сведения, однако и в этом случае свидетели, которых он опросил, обладали именно «долгой памятью», помня не только сам факт наказания, который вряд ли был таким уж необычным событием, но и имена присутствовавших при этом, а также, в ведении какого чиновника находилось дело. А что Иван Романов – предполагал ли он, что все забыли об этом происшествии или опозоренный отец скрывал от сына факт своего наказания? К сожалению, сведений о том, чем закончилось тяжба и сумели ли служащие ратуши подтвердить или опровергнуть слова ответчика в деле нет. Во-вторых, очевидно, что именование человека «кнутобойцем», т. е. тем, кто был подвергнут телесному наказанию, воспринималось как серьезнейшее оскорбление, а сам факт подобного наказания ставил человека вне общества. Когда в 1768 г. капитан Василий Милютин обвинил дворового человека вдовствующей княгини Аграфены Борятинской портного Леонтия Максимова в воровстве и бесчестье, добавив, что еще в 1754 г. тот был наказан кнутом, один из судей заметил, что «таковых шельмованных не токмо, чтоб в суд допускать, но и в компании посещать не велено и единым словом таковы весьма лишены общества добрых людей».[260] Подобное суждение несомненно было результатом действия петровского законодательства, которое, по словам Н. Коллманн, «ввело откровенно европейский дискурс стыда».[261]

Поскольку проанализированные 197 кейсов включают представителей самых разных социальных слоев, это позволяет сделать некоторые наблюдения относительно поднятого О. Е. Кошелевой вопроса, о том, защищали ли русские люди свой социальный статус или личное достоинство. Интересен в этом отношении уже упоминавшееся в первой главе дело 1708 г. человека кн. Ромодановского Федора Фатуева и солдата Луки Иванова. Последний нанял принадлежавший племяннику Фатуева двор, обещая при этом «вести себя смирно». Племянник прикупил соседний двор с огородом, поселив там дворника и наняв огородника. Солдат, однако, оказался, по утверждению Фатуева, пьяницей и любителем шумных компаний. Попытки его усовестить обернулись оскорблением и дяди, и дворника с огородником. В своей челобитной Фатуев жаловался, что тем самым все они были обесчещены.[262] Возникает вопрос: защищал ли Фатуев свой, а заодно и дворника с огородником социальный статус или личное достоинство? Скорее всего, ни то, ни другое. Само использованное им слово «бесчестье» было своего рода условностью, инструментом, с помощью которого он хотел избавиться от постояльца своего племянника. Аналогичным образом, по-видимому, обстояло дело и в часто встречающихся случаях, когда один помещик жаловался, что крестьяне другого помещика обесчестили его крестьян.

Совершенно иначе развивались события, когда в 1716 г. дворянин Михаил Темдыев обвинил в бесчестье собственного крепостного. Тот обругал своего хозяина, замахивался на него коромыслом и порвал ему рубаху. Вероятно, у Темдыева было достаточно собственных средств, чтобы наказать провинившегося, но он предпочел защитить свое достоинство. Суд приговорил ответчика к наказанию плетьми.[263] Много лет спустя, в 1771 г., когда служитель коллежского асессора Ивана Мергасова Василий Соловьев подал челобитную в бое и бесчестье на помещичьего крестьянина Ивана Афанасьева, то получил ответ, что, поскольку за людей и крестьян должен отвечать помещик, то и челобитную следует подавать на помещика.[264]

Вполне естественно, что наиболее искусно инструментом бесчестья владели и пользовались дворяне. В 1717 г. майор Василий Саввич Олешев пожаловался на жену вологодского посадского Ивана Рындина. Олешев был определен к Рындину на постой, но жилье ему не понравилось, и он поселился у посадского Ивана Пушникова, а жившего у того шведского пленного Рубаха переселил к Рындину. Между тем, «жена его Ивана Рындина говорила по много время при свидетелях, бутто я нижеименованный перевел того иноземца стоять из своей корысти к нему на двор и бутто взял я с того арестанта денег дватцать рублев и тем меня оная Рындина жена оглашает и бесчестит напрасно заслуженного раба вашего». Из земской избы послали за ответчицей, но муж жену не отдал, а пошел к майору, повинился и тот его простил.[265] Обратим внимание, что в данном случае бесчестящим был воспринят факт «оглашения», то есть клеветы, что, как будет показано ниже, также было обычной практикой.

Прискорбный случай произошел в Вологде 13 июня 1766 г. В этот несчастливый для себя день вологодский купец Михаил Иванович Исаев умудрился обидеть детей действительного статского советника Василия Михайловича Еропкина – дочь, девицу Екатерину и сына, лейб-гвардии поручика Иван Васильевича Еропкина. Брат и сестра переезжали через мост и вынуждены были остановиться «за пропуском сквозь тот мост лесов». В это время, как писала в своей челобитной Екатерина Еропкина, «показанной купец Михайла Исаев неведомо с какого умыслу из дому своего в окно в поношение чести моей кричал непристойно и выговаривал поносительные речи и называл дурой[266] и протчими непотребными браньми, о коих во изобличение ево изъяснено подробно будет в суде, чем он, Исаев, обесчестил меня напрасно».[267] Челобитную того же содержания подал Иван Еропкин, и его дело было выделено в отдельное производство. Он же был назначен поверенным по делу сестры, которому был дан ход. Тянулось оно ровно полгода, в течение которых Исаев не являлся в суд, ссылаясь на болезнь, пока в середине декабря между сторонами не было достигнуто примирение.

Выпутавшись из одного конфликта с бесчестьем высокопоставленной особы Исаев уже на следующий год умудрился попасть в другую. На сей раз он оскорбил епископа вологодского и бело-зерского Иосифа, который в своей поданной в городовой магистрат челобитной так описывал случившееся:

«1. Помянутой вологодской купец Михайла Исаев, неоднократно бываючи в келии моей, просил мене о посещении дому ево, на которое ево прошение я, пастырски снисходя, минувшаго августа 26 дня сего 1767 года, дав напред чрез нарочно посланнаго в дом ево о приезде своем знать, к нему Исаеву с некоторыми честными персонами штаб офицерами и знатнейшими купцами и со однем архимандритом поехал, а приезжая ко двору ево, увидя для приезду нашего ворота уже отверстые, во двор въехали, не зная никакого ево Исаева умыслу.

2. Когда ж по приезде нашем во двор сказано нам, якобы ево Исаева в доме нет, то я с бывшими при мне штаб-офицерами и некоторыми купцами и архимандритом, не ходя в жилые ево покои, где он Исаев с фамилиею своею жительство имеет, пошли в новостроющиеся на том же ево дворе нежилые еще пустые каменные полаты, а людям ево сказано было от нас, чтоб ему Исаеву о приезде нашем объявили и где он Исаев тогда был, про то может объявить сам.

3. А потом оной Исаев незнамо с какого умыслу, прибежавши в те полаты к нам с великим азартом, держа в руках шест, закричал безчинно, высылая всех вон и, забыв Божий и Вашего Императорскаго Величества законы между прочими поносил и мене архипастыря своего ругательными словами и тем сан мой уничтожил и обезчестил».

Исаев, в свою очередь, считал себя обесчещенным тем, что непрошенные гости без разрешения вошли в его дом. Поскольку среди них, как выясняется, были президент магистрата и бургомистр, дело пытались передать на рассмотрение в Архангельск, но там заниматься им отказались. В результате, как писал в новой челобитной епископ Иосиф, «понеже он, пришед в чювство, оказал должное о всех нанесенных мне обидах раскаяние свое с требованием у мене прощения, того ради я ево Михаила Исаева послушал Божиих и Вашего Императорскаго Величества законов, яко обратившагося к архипастырю своему церкви Христовой сына, пастырски прощаю».[268]

Как уже упоминалось, в качестве бесчестья русскими людьми XVIII века воспринималась клевета. Собственно, в клевете обвинял своего противника и брянский житель, пытавшийся защитить честь своего отца. Однако среди выявленных документов встречается еще несколько случаев, в которых об этом говорится прямо. Так, например, уже упоминавшиеся солдаты Вилков и Свистунов жаловались, что посадский Скрябин не только называл их ворами, но и «поклепал десятью рублями».[269]

Приведенные примеры, показывают, что и в XVIII в. концепт бесчестья продолжал играть важную роль, хотя бы потому что судебные решения по целому ряду видов конфликтов могли быть разрешены только через нормы Соборного Уложения. Тяжущиеся манипулировали им для решения разного рода проблем, возникавших в их повседневной жизни, но при этом значение бесчестья постепенно менялось, приобретая все более персонализированный, личностный характер. Вопрос, на который еще предстоит ответить, состоит в том, оставалась ли при этом социальная роль бесчестья в становящемся все более сложно организованном русском обществе такой же, как она описана в книге Н. Коллманн применительно к XVII веку.

Глава 3 Любовь и смерть в Москве во времена Петра Великого

Утром 31 января 1717 г. в московскую Канцелярию земских дел явился подьяческий сын Федор Степанович Голубцов и объявил о страшном происшествии, случившемся минувшей ночью:

«часу в другом ночи приехали на двор к отцу ево, которой двор за Арбацкими вороты за Земляным городом в приходе у церкви Смоленския богородицы,[270] неведомо какие воровские люди разбоем с полашами и з дубьем человек з дватцать, и ис тех де воровских людей узнал он, Федор, приходской церкви диакона Алексея Михайлова, которой, нарядясь в немецкое платье, да в полаше, и стали пожитки отца ево брать разбоем и хотели ево, Федора, зарезать, а мать ево посадить в воду, и он де Федор с людьми отца своего закричал: разбой!».

На крики Федора сбежались соседи, «которые живут близ того двора, а имяно дьяк Никифор Панов[271] с людьми своими». Они поймали четверых разбойников и, как следует из дальнейших документов дела,[272] связав их, оставили до утра в доме Голубцова, Остальные разбойники, в том числе переодетый дьякон, разбежались.

Четверо задержанных были доставлены в канцелярию и допрошены. Первый из них оказался драгуном Луцкого полка Сидором Демидовичем Поздериным. Его отец Демид Кузьмич был послуживцем кн. Т. Н. Путятина, а сам он, отслужив семь лет драгуном, стал денщиком капитана Ивана Дмитриевича Бахметьева, с которым, посетив по дороге Арзамасскую вотчину Бахметьева и Петербург, они прибыли в Москву. Второй подозреваемый, допрошенный в Канцелярии земских дел, сообщил, что он Артем Данилович Кожевников – «Данилова полку Титова он салдат, отец ево был города Уфы салдат», а «прислан он к Москве на почтовых подводах с письмами в Посольской приказ от Юкихана». Послал его в Москву отец капитана Бахметьева и потому он также остановился у него на дворе.[273] Третий допрошенный оказался Андреем Васильевичем Лютовым – посадским человеком из города Вязники. Он проживал на дворе Бахметьева «по знакомству». Наконец четвертый человек, Иван Савельевич Шелашов, был и вовсе крепостным крестьянином все того же Бахметьева.

Наиболее подробные показания дал Сидор Поздерин. Он утверждал, что Бахметьев приказал ему и другому денщику ехать вместе с неизвестным ему дьяконом, взять все, что тот даст, погрузить на телегу и привезти на двор к Бахметьеву. Дьякон доставил их к какому-то двору, сказал, что это его двор и ушел в дом, оставив их у ворот. Подождав некоторое время, они последовали за дьяконом и обнаружили в доме хозяйку, которая стала угощать их вином. «А тот дьякон, – добавил Поздерин, – был в сенях и говорил неведома какова чину с человеком Иваном, а чей сын не знает, которой живет на том дворе, а какие речи говорили, того он не слыхал, а в горнице были они, да помянутая хозяйка, да мужик, а как зовут и какова чину, не знает. И та хозяйка с тем дьяконом в сенях говорила незнаемо какие речи. И в то число на тот двор прибежали незнамо какова чину люди и их, поймав, связали и сняли с них две шубы нагольныя, да фуфайку камчатую осиновую и на том дворе они все ночевали связаны, и спрашивали про вышепомянутого дьякона, и тот дьякон в то число с того двора ушел, и те люди говорили, что де тот дьякон к той хозяйке приходил для блудного дела». Показания трех других допрошенных отличались лишь незначительными деталями, но в главном они были едины: всех их послал с дьяконом капитан Бахметьев.

В расследовании этого дела судьи Канцелярии земских дел действовали наредкость оперативно – возможно, потому что пострадал их коллега: подьячий Степан Голубцов служил в этой же канцелярии, но во время описываемых событий находился в служебной командировке в Санкт-Петербурге. Уже на следующий день, 1 февраля в канцелярию для допроса была вызвана его жена Матрена Осиповна. Она, не колеблясь, подтвердила все сказанное сыном и была отпущена на поруки подьячему Приказа Большого дворца Ивану Шатину, бывшему подьячему Военной канцелярии Федору Минину Протопопову и подьячему Монастырского приказа Михаилу Савичу Протопопову.

3 февраля четверо задержанных были «взяты в застенок», т. е. подвергнуты пытке. Суть своих показаний о событиях ночи на 31 января, они, однако, не изменили и лишь Сидор Поздерин признался, что знал дьякона Михайлова раньше, а также добавил, что «наперед де сего, как он был в Санкт-Питербурхе, капитан Иван Бахметев в дом канцелярии земских дел подьячего Степана Голубцова ездил, а за чем, про то он не знает, а как де до посылки в дом Степана Голубцова сказывал ему, Сидору, в бане дьякон Алексей Михайлов, что он с Степановою женою Голубцова живет блудно». Сразу же заметим, что эта деталь – факт знакомства Бахметьева со Степаном Голубцовым – так и осталась не проясненной. Попытки призвать капитана к ответу успехом не увенчались: он съехал со двора, благополучно улизнув от посланных за ним солдат. Между тем, дело, судя по всему, казалось чиновникам столь важным, что четверо обвиняемых были допрошены еще раз в присутствии московского губернатора Кирилла Алексеевича Нарышкина,[274] но столь высокого начальства они не убоялись и показаний своих не изменили.

Упустив Бахметьева, посланным за ним солдатам удалось задержать и доставить в канцелярию дьякона Алексея Михайлова, который был немедленно допрошен также в присутствии Нарышкина. Прежде всего Алексей объявил, что является сыном священника, из церкви в селе Преображенском,[275] т. е. в царской резиденции. Сам он был дьяконом в церкви Смоленской богородицы, но некоторое время назад овдовел и «то дьяконское место продал дьячку церкви Петра и Павла, что в капитанской,[276] Алексею Антонову сыну ценою за двесте за тритцать рублев». Здесь имеет смысл остановиться, поскольку факт продажи церковной должности, да еще и за такую крупную сумму, на первый взгляд, кажется поразительным. Однако, как установил П. С. Стефанович, это была общераспространенная практика: «… храмы, их имущества и поступающие доходы (в том числе и “государево жалованье” руга) находятся в частном обращении в среде духовенства. Не трудно заметить также, что основой совокупного “церковного владенья” является “церковное место” – термин широкий по значению и потому расплывчатый, обозначавший прежде всего двор при церкви, но в тесной связи с самой церковной должностью, причитающимся ей доходом и церковным имуществом в пользовании лица, занимающего эту должность. <…> Нет никакого сомнения, что церковные места, то есть должности с дворами и доходами, находятся в обороте среди московского духовенства, которое в обычном порядке оформляет на них сделки». Соборы 1667 и 1675 гг. запретили торговлю церковными должностями, но дворы при церквах по-прежнему продавались, что фактически означало и продажу церковных мест: «В конце XVII в. все сделки московского духовенства на церковные дворы полагалось регистрировать в патриарших приказах, где назначали и цену за дворы и брали с клириков обязательство не торговать должностью».[277] Стефанович упоминает о продаже в 1708 г. поповского места за 100 руб., а значит, место, проданное дьяконом Алексеем Михайловым за 230 руб., было особенно выгодным. Но вернемся к его показаниям, которые, несомненно, должны были произвести на судей сильное впечатление:

«А как он, Алексей, у той церкви жил, и по зову на двор подьячего к Степановой жене, к Матрене Осиповой дочери с попом тое ж церкви Федором Тимофеевым ходили на сырной недели и пели молебен. И после молебного пения обедали, и в тое де число оная Степанова жена поднесла ему Алексею пива три стокана и, выпив то пиво, пошел в дом свой к себе. И после де великого поста пришла к нему, Алексею, Степанова послуживица Голубцова Парасковья Игнатьева дочь и говорила, что де мошно ему итить к хозяйке ее для блуда. И он де спросил ее, как де он у хозяйки ее был и выпил три стокана пива с вином и с того де числа ему учинилась желание к блудному делу, чтоб с хозяйкою ее учинить. И та де жонка сказала ему, что де то подносила хозяйка ее нарочно, чтоб ево для блуда привесть с собою. И по тем де ее словам он, Алексей, с тою подьяческою женою жил блудно с полгода, а приходил де он Алексей для блуда к ней, Матрене, в дом в день и по ночам и начевал многие времена».

Далее Алексей поведал, что, когда в Москву приехал капитан Бахметьев, он «по знакомству» переехал к нему на двор. Капитан, по-видимому, собирался опять посетить свои арзамасские деревни и предложил дьякону взять его с собой «на низ» и пристроить на службу «в подьячие или в иной какой чин». Алексею это предложение понравилось, но он сознался Бахметьеву, что есть одно препятствие: роман с Матреной Голубцовой. Тогда офицер осведомился, есть ли у возлюбленной Алексея деньги. Дьякон отвечал, что не знает. Бахметьев предложил ему поехать к Матрене и выяснить, а, если окажется, что деньги у нее есть, то и ее можно будет взять с собой. «Когда де поедем на низ и ее де возьми с собою, и я де тебя укрою и с нею», – говорил Бахметьев Алексею. Чтобы не терять времени даром, сразу же была снаряжена экспедиция за пожитками Матрены. От каких-либо намерений ограбить женщину бывший дьякон в своих показаниях, естественно, отпирался.

Одной из особенностей судебно-следственных документов XVIII в. является то, что в них мы зачастую находим записи показаний подследственных, в которых при внимательном прочтении обнаруживается немало противоречий. Однако лишь в редких случаях, в основном, когда следствие велось по серьезным политическим делам и для каждого нового допроса составлялись «вопросные пункты», судьи пытались эти противоречия разъяснить. В большинстве же случаев они просто сравнивали показания, данные на допросе и под пыткой. В данном случае Алексей Михайлов, по-видимому, был уверен, что ему легко удастся уговорить Матрену поехать с собой – иначе не было смысла отправляться к ней на телеге с двумя лошадьми и четырьмя помощниками. Хотя, конечно, нельзя исключить, что он успел с ней об этом договориться заранее, но не счел нужным сообщить об этом в допросе. Так или иначе, смахивающий на похищение любимой переезд Матрены должен был остаться тайной, и потому возглавляемая им команда прибыла на двор Голубцовых глубокой ночью.[278]

По-видимому, чувствуя, что дело может принять дурной оборот, Алексей Михайлов добавил к своим показаниям небольшую подробность, о которой его явно не спрашивали: «да к той же де помянутой подьяческой жене хаживали для блудного дела Казанской губернии подьячей Яков Иванов сын Ветошников, также и иные люди… и на оное блудное дело з другими не самовидец, а сказывала де ему вышепомянутая жонка Парасковья».

Можно предположить, что показания дьякона не только произвели на судей Канцелярии земских дело сильное впечатление, но и немало их позабавили. Не исключено, что они им даже поверили. Однако закон требовал продолжения следствия и обвиняемого в разбое теперь следовало допросить в пыточном застенке. Но прежде его следовало «обнажить», т. е. лишить дьяконского сана, а это могли сделать лишь церковные власти. С этой целью соответствующая бумага была составлена на имя местоблюстителя патриаршего престола митрополита Стефана Яворского, и 17 февраля Алексея Михайлова приготовили к отправке в Патриарший приказ, заготовив копии показаний его самого и Федора Голубцова. Однако не все согласились с таким решением. Во-первых, из Преображенского в Москву примчался встревоженный отец Алексея Михайлова священник Михаил Тимофеев, который подал челобитную, прося, чтобы «Великий государь пожаловал бы ево, не велел такого малолетного ребенка ответу верить». И тут выясняется немаловажная деталь: оказывается, подьяческому сыну и зачинщику всего дела Федору Голубцову было в это время всего лишь 6 лет от роду!

Это обстоятельство заставляет по-новому взглянуть на события трагической ночи. Легко предположить, что угощаемые вином несколько мужчин вели себя слишком шумно и разбудили спящего ребенка, которому спросонья и со страху показалось, что чужих в доме аж двадцать вооруженных человек (впрочем, умел ли он считать?), и он действительно начал кричать, разбудив соседей. Когда же прибежавшие на двор Голубцова соседи увидели там посторонних, отступать было поздно и единственным выходом было выдать их за разбойников. Также обращает на себя внимание то обстоятельство, что ребенок, во всяком случае в пересказе бывшего дьякона, никак не фигурирует в его переговорах с Бахметьевым. Предполагалось ли его тоже взять с собой «на низ», или оставить в Москве? Следовало ли выяснить мнение об этом его матери? Или, быть может, ребенок вообще не воспринимался как сколько-нибудь значимый фактор?

Между тем, от шестилетнего Федора Голубцова в канцелярию поступила новая, на сей раз письменная челобитная. В ней он возражал против отправки Алексея Михайлова в Патриарший приказ и утверждал, что дьякон поклепал его мать рассказом о блудном житье с ней. В челобитной Федора упоминается также его дед по матери – казанский дьяк Осип Протопопов, который прислал в Москву подьячего Якова Ветошникова, чтобы тот охранял их дом от воров и разбойников. Именно Ветошников, тот самый, что был уже упомянут дьяконом Алексеем в качестве еще одного сожителя Матрены, и составил за мальчика челобитную. Дьяк Осип Протопопов действительно служил секретарем Казанской губернской канцелярии. Его имя встречается, в частности, в документах 1718 г., связанных со взаимоотношениями с киргиз-кайсаками,[279] а в 1719 г. он был послан для описания суконной мануфактуры, находившейся под ведением умершего подполковника А Грузинцова.[280] Имя Якова Ветошникова в качестве уфимского таможенного подьячего встречается в документах Уфимской приказной избы за 1710 г.[281]

Что именно подействовало на судей, неизвестно, но Алексей Михайлов очевидно остался в колодничьей избе Канцелярии земских дел, где практически каждый день принимал многочисленных посетителей. Был ли среди них его отец, из документов дела понять невозможно, но он подключил к делу своего племянника и, соответственно, двоюродного брата Алексея подьячего Адмиралтейской канцелярии Григория Семенова. С этого момента события стали развиваться стремительно и приобрели совершенно неожиданный оборот.

Григорий Семенов был скорее всего человеком молодым и не слишком опытным, потому что никакой самостоятельности он не проявлял, а действовал исключительно в соответствии с инструкциями дьякона Алексея. По замыслу последнего Григорию следовало уговорить Матрену подать мировую челобитную. С помощью коллеги по Адмиралтейской канцелярии подьячего Михаила Павлова документ, в котором говорилось, что «ныне мы и сродники мои по тому делу на него, дьякона, не челобитчики», был заготовлен (позднее перехвачен и отложился в деле), и Григорий отправился уговаривать Матрену приложить к нему руку. Дело это оказалось несложным: женщина согласилась, но запросила за свои услуги 50 руб. Григорий, судя по всему, был готов к такому повороту дела и отвечал, что готов заплатить, но только вдвое меньше. Возможно, жена подьячего еще не знала, что дьякон рассказал судьям об их любовной связи, однако, как мы увидим далее, возможность заработать на этом деле, по-видимому, волновала ее значительно больше, чем испорченная репутация.

Письмо дьяка Алексея Михайлова Матрене Голубцовой

Договориться о цене на этот раз не удалось, и посланец дьякона вернулся к нему в колодничью избу доложить о своих успехах. Алексей также, вероятно, не возражавший против платы за освобождение, решил, что одного материального вознаграждения будет недостаточно, но надо воздействовать и на чувства любимой. С этой целью он написал Матрене письмо. Увы, письмо это не дошло до адресата, поскольку также было перехвачено бдительными канцелярскими стражами, 6 марта предъявлено губернатору Нарышкину, сочтено непристойным и отложилось в следственном деле. Зато мы имеем возможность познакомиться с этим образцом любовного послания первой четверти XVIII в.

«Белообразной, умильной, гласной в ответех, умной в речах, поспешной в умыслех, крепкой от людей, почтенной от Бога, превознесенной и Богом хранимой, другу моему сердешному и сердцу моему обо мне болезненному, взгляду умильному, смеху веселому, цвету моему драгосу, яко другим каменнем, златом и сребром украшенной. Здравствуй светлая предражащая и прелюбезная Марусенка и Матреника в милости божии на множество лет. Прошу моя любезная и надежда моя крепкая и любовь нелицемерная у тебя надежнаго премилосердия слезно: в темнице не остави меня заключеннаго. И буди тебе во известие, дагаваревался я з дядем твоим Феодором Миничем и з братом твоим Михайлом Савичем на тритцате рублях, и они так обещают, мы де не станем о сем деле исцавать и ходить, так де и дела все минетца, и ты ко мне о сем ведение учини, верно ли так они договариваются со мною. Да ешще даношу милости твоей: батюшка велел просить о некоторой нужде у тебя, и я пришлю к тебе Татьяну тетушку, и она милости твоей сию нужду донесет, и ты, пожалуй, не остави меня холопа своево о сей нужде. Должен век при милости твоей быть неотврат».

Предоставим специалистам по истории русского языка анализ многочисленных эпитетов, которыми Алексей Михайлов наградил свою возлюбленную. Для нас важно, что из письма мы узнаем, что поручившиеся за Матрену Голубцову подьячие Федор и Михаил Протопоповы были соответственно ее дядей и братом (видимо, двоюродным). В свою очередь Матрена, по-видимому, была знакома с родственниками дьякона или по крайней мере знала о их существовании. Однако, с какой миссией к ней должна была прийти тетка Алексея, неизвестно – больше в документах дела она не появляется.

Между тем, именно с дядей Матрены Федором Миничем и пришлось иметь дело Григорию Семенову в течение следующих двух недель. Когда он вновь заявился к Матрене с заново изготовленной мировой челобитной, женщина сказала, что доверяет вместо себя приложить руку к челобитной своему родственнику. Вновь начался торг, Протопопов отказывался подписать документ, Григорий Семенов его уговаривал, но все было бесполезно. Григорий опять посовещался с братом и тот велел ему напоить Протопопова допьяна и подсунуть на подпись челобитную. Сказано – сделано. Григорий не только напоил Федора Минина, но и привел его в колодничью избу к Алексею. Братья снова принялись уговаривать его подписать челобитную и тот, посмотрев на документ, одобрил его, но запросил за свою подпись 100 рублей. Таких денег у дьякона, по-видимо-му, не было и Протопопов ушел. Алексей велел Григорию догнать несговорчивого подьячего, дать ему еще 8 копеек на вино, и вновь подсунуть на подпись челобитную. И тут он совершил роковую ошибку. Вероятно, в сердцах он сказал, что, если и в этом случае Протопопов откажется, его вообще стоит убить. Недалеко от Красной площади Григорий Семенов догнал Протопопова и стал снова подсовывать ему челобитную. Тот выхватил ее из рук Григория и не захотел ни отдавать, ни подписывать. Между ними завязалась драка. Сперва молодой бил старика кулаками, а когда тот упал, в ход пошли и ноги. В какой-то момент Григорий, видимо, опомнился и, бросив бездыханное тело, убежал прочь. Произошло это уже 22 марта, а на следующий день от имени Федора Протопопова о его избиении была подана челобитная, написанная его племянником Михаилом. На третий день после инцидента старый подьячий умер. Его жена Наталья Никифоровна спустя несколько дней, назвавшись при этом бабушкой Федора Голубцова, просила найти и строго наказать виновных, а также описать их имущество. Примечательно, что ее прошение было написано подьячим Малороссийского приказа Алексеем Протопоповым – еще одним членом этого разветвленного клана московской бюрократии.

Григорий Семенов, по-видимому, узнал о случившемся не сразу. Он в третий раз изготовил мировую челобитную, на сей раз от имени Матрены, ее сына и всех арестованных с отказом от взаимных претензий. Писал челобитную «Спаского собору, что во дворце, предельной дьячек Максим Иванов». Вместе с этой челобитной в деле находится и обрывок листа, представляющий собой своего рода инструкцию-образец для тех, кто будет подписываться вместо многочисленных участников мировой сделки, с таким текстом: «к сей челобитной [чин имя отечество и прозвание написать того, кто станет руку прикладывать] и вместо Луцкого полку драгуна Сидора Поздерина по ево велению руку приложил». Стоит заметить, что пойманных 31 января на дворе Голубцова, видимо, убедившись в их невиновности, к этому времени отпустили на поруки. Впрочем, не всех – вязниковец Андрей Лютов освобождения не дождался и умер в заключении.

С новой челобитной Григорий отправился к Матрене. На сей раз женщина, наверняка уже знавшая, что рассчитывать на помощь умершего дяди ей не приходится и что подписываемый ею документ уже не будет иметь никакого значения, дабы получить с этого дела хоть какую-то прибыль, приняла от него 25 рублей и челобитную подписала. Довольный Григорий в сопровождении непонятно каким образом оказавшегося тут же некоего дьячка Ивана Матвеева пошел к Алексею Михайлову. У того в это время оказался еще один посетитель – дьякон «церкви Варламия, что до Творца» Иван Дмитриев. Все четверо стали изучать принесенный Григорием документ и за этим занятием из застал один из подьячих Канцелярии земских дел. Поскольку Григория Семенова уже разыскивали по делу об убийстве Протопопова, все трое посетителей были немедленно арестованы, а добытая с таким трудом бумага изъята.

РГАДА. Ф. 239. Оп. 1. Д. 5615. Л. 24а

Допрошенные тут же Иван Матвеев и Иван Дмитриев сообщили, что первый – сын Матвея Нестеровича Попова, который служит в соборной церкви Покрова в селе Покровском,[282] а он, Иван, служит там же в церкви Николая Чудотворца. В колодничью избу он явился «для того, что он, Алексей, ему, Ивану, шурин, да и для того, что отец ево Алексеев, священник Михайло Тимофеев прислал с ним, Иваном, к нему, Алексею, денег три алтына две деньги». Иван Дмитриев оказался еще одним братом Алексея Михайлова. Он собирался ехать в Петербург и приходил проститься с родственником. После установления личности обоих священнослужителей скорее всего отпустили. Во всяком случае в деле есть сведения об освобождении 1 апреля Ивана Матвеева.

Между тем, уже 27 марта по горячим следам был допрошен Григорий Семенов, который стал теперь главным подозреваемым. Он сразу же чистосердечно во всем сознался, дав показания и против Алексея Михайлова, который подстрекал его к убийству старого подьячего. Канцелярия земских дел вновь обратилась к преосвященному Стефану и, поскольку на сей раз речь шла о смертном убийстве, уже 30 марта состоялось обнажение чина Алексея Михайлова. С этого времени он фигурирует в документах как «раздьякон». На следующий день он был взят в застенок, но с первой пытки от участия в убийстве отказался и лишь подтвердил прежние показания. Тогда настала очередь пытки Григория Семенова, который вновь уличал брата. Повторной пытки «раздьякон» не выдержал и во всем сознался. Суд был скорым, но справедливым, а его итог был предрешен: братья Алексей Михайлов и Григорий Семенов были приговорены к смертной казни и помещены в «покаянную избу» для осужденных.

Делу, начавшемуся, как кажется, беспричинным испугом проснувшегося среди ночи ребенка с последовавшей за этим целой цепочки недоразумений, казалось бы, был уготован печальный конец. Но не будем торопиться. Пока отметим лишь порожденное этим делом еще одно недоразумение: уже встречавшийся нам подьячий приказа Большого дворца Иван Шатин[283] подал в Канцелярию земских дел челобитную, в которой, упомянув, что Матрена Голубцова является его своячницей, а Федор Протопопов – дядей, жаловался на то, что якобы дьякон в расспросе оговорил подьячего Казанской губернии Якова Ветошникова, и тот подал челобитную на Шатина в бесчестье. Действительно в своем первом допросе Алексей Михайлов упоминал, что, по его сведениям, Ветошников тоже состоял с Матреной в интимных отношениях, но при этом в качестве источника информации ссылался на служанку Прасковью, а вовсе не Шатина. Вероятно, до дома Голубцовых информация о показаниях дьякона дошла в искаженном виде.

Между тем, уже в конце 1717 г. дело принимает новый оборот. В нем появляется новая челобитная вдовы Федора Протопопова Натальи Никифоровны, которая неожиданно сообщает о примирении с убийцами мужа и отзыве своего иска. На документе читаем: «к сей челобитной церкви Симеона Столпника иерей Петр Никонов вместо дочери своей духовной… руку приложил». Примерно в это же время – в декабре 1717 г. – появляются и несколько новых челобитных обоих осужденных. В них они дружно отрекаются от всех прежде данных ими показаний и утверждают, что оговорили себя, испугавшись пыток. Очевидно, что решиться на этот шаг они могли лишь в надежде на возможность пересмотра дела. Подобная возможность никак не устраивала клан Голубцовых-Протопоповых и в январе 1718 г. с новой челобитной в канцелярию обращается слегка повзрослевший Федор Голубцов. Он делает упор на то, что по закону в покаянной избе полагается держать осужденных не более шести недель, в то время как Алексей Михайлов и Григорий Семенов сидят там уже более полугода, что верить новым показаниям осужденных на казнь не полагается и требует немедленно привести приговор в исполнение. На сей раз челобитную за мальчика писали два подьячих Военной канцелярии Михаил Березин и Михаил Родичев.

Действительно, в статье 34 главы 21 Соборного уложения 1649 г. говорилось: «А которые тати и розбойники доведутся казнити смертью, и их для покаяния посадити в тюрме в ызбу на шесть недель, и как им отойдут урочные дни, и таких татей и розбойников казнити».[284] Е. В. Анисимов отмечает, что «Новоуказные статьи сократили срок до одной недели, хотя и эта неделя давалась не каждому приговоренному», а «в XVIII в. никаких покаянных палат уже не было».[285] Как видим, историк ошибается. Во всяком случае в нашем деле покаянная изба присутствует и более того становится местом длительного пребывания в ней осужденных.

Судя по всему, чиновники Канцелярии земских дел ожидали, что дело братьев Алексея и Григория может быть пересмотрено и тщательно к этому подготовились. В деле имеются пространные выписки из различных законодательных актов, которые должны убедить, что все делается по закону, предписывающему новые показания осужденных проверить. Обезопасив себя подобным образом от возможных обвинений в потакании преступникам судьи заново приступили к пыткам. На сей раз и «раздьякон», и подьячий стойко выдержали все истязания (в деле имеются отметки, что на второй пытке Алексею дано 60 ударов, а после третьей он дополнительно «пытан огнем») и упорно твердили, что оговорили и самих себя, и друг друга.

В марте 1718 Григорий Семенов был «отдан на росписку церкви Спиридония Чудотворца, что за Никицкими вороты, дьякону, а ево Григорьеву отцу Симеону Павлову, да Садовой Большой слободы тяглецу Афонасью Степанову, которой живет за Никицкими вороты у вышеозначенной церкви своим двором, а за сею роспискою ему, Григорью, будучи на свободе, не пьянствовать и никакова дурна не учинить». Что же касается Алексея Михайлова, то ему еще предстояло ответить перед духовными властями за «блудное дело». Сведений о том, что к ответу была призвана и Матрена Голубцова, в деле нет.

* * *

Документы судебно-следственных дел, как правило, отражают лишь внешнюю, преимущественно формальную сторону событий, оставляя исследователя в неведении не только относительно многих важных деталей, но зачастую и скрытых пружин, приводивших в действие те или иные механизмы, влиявшие на ход следствия и решение судей. Вполне понятно, что связано это и с особенностями делопроизводства, не учитывавшего интересы будущих историков, и с тем, что чиновники стремились оформить дело таким образом, чтобы оно выглядело совершенно законным и не могло стать поводом для обвинений в коррупции. Это вынуждает исследователя строить предположения, справедливость которых почти невозможно проверить, но которые основываются на общих представлениях об эпохе и косвенных данных. В данном случае есть основания полагать, что за изложенной выше остросюжетной и трагической историей стояла борьба двух кланов, которые условно можно обозначить как связанные родственными связями кланы бюрократов и церковников. Два этих враждебных лагеря имели следующий состав:

Лагерь бюрократов был усилен уфимским подьячим Яковом Ивановичем Ветошниковым и подьячими Военной канцелярии Михаилом Березиным[286] и Михаилом Родичевым, а церковников – дьячком Спасского собора Максимом Ивановым. Это лишь те, о ком нам известно из документов, но можно не сомневаться, что задействованы были и другие лица. Как мы видели, отец Алексея Михайлова – священник церкви в царской резиденции – начал хлопотать за сына с первых дней его ареста, оперативно подключив к делу проживавших в Москве родственников. Можно не сомневаться, что отец Григория Семенова – дьякон одной из столичных церквей – к судьбе своего сына также не остался равнодушным. Церковь, в которой он служил (церковь Святейшего Спиридона на Козьем Болоте) находилась на углу нынешней улицы Спиридоновка и Большого Спиридоньевского переулка.[287] Относительно неподалеку располагалась и сохранившаяся поныне церковь Симеона Столпника на Поварской, где служил иереем духовный отец вдовы Федора Протопопова Натальи Петр Никонов.[288]

Вполне вероятно, что именно действуя через своего коллегу – духовника вдовы погибшего подьячего им, отцам Алексея и Григория, удалось уговорить ее подать мировую челобитную. Не исключено, что сделала она это не бескорыстно, а получив денежное возмещение, рассчитывать на которое в случае казни убийц ее мужа вряд ли приходилось. Не случайно, конечно, и то, что осужденных к смерти не казнили сразу, но несколько месяцев держали в покаянной избе, причем просто подкупа чиновников Канцелярии земских дел для этого явно было недостаточно. Дело находилось в поле зрения московского губернатора Нарышкина и вряд ли затягивание казни обошлось без его участия. Родственник Петра I, стольник царей Ивана и Петра, а в 1710–1716 гг. первый комендант Санкт-Петербурга он несомненно бывал в Преображенском и мог лично знать священника Михаила Тимофеева.

Церковь Святителя Спиридона на Козьем Болоте. Фото из книги Н. А. Найденова «Москва. Соборы, Монастыри и церкви». 1882–1883

Церковь Симеона Столпника на Поварской. Современное фото

Губернатор владел в Москве несколькими дворами. Один из них находился в приходе церкви Ризоположения Богородицы «на Арбате у Кисловки», т. е. поблизости от двух церквей упомянутых выше, а также от того места, где началась вся эта история. Если Нарышкин жил именно там, то наверняка посещал церковь Ризоположения, и отцы осужденных могли пытаться воздействовать на него через тамошних священнослужителей. Другой двор губернатора находился в приходе церкви Св. Евпла, располагавшейся на Мясницкой улице, там, где теперь выстроено новое здание Высшей Школы Экономики (Мясницкая ул. д. 9). Еще один двор находился в Земляном городе за Покровскими воротами.[289] Знакомые у отцов осужденных могли найтись и здесь. Впрочем, при составлении духовной в 1722 г. Нарышкин своим духовным отцом назвал протопресвитера кремлевского Успенского собора Федора Панкратьевича,[290] но, думается, противоречия тут нет, тем более что речь идет лишь о предположениях. Конечно, нельзя исключать и того, что решение Нарышкина по этому делу могло быть продиктовано не только чьим-то заступничеством и уговорами, но и элементарной взяткой. Вместе с тем, губернатор не мог не понимать, что за формально-правовой стороной дела, безукоризненно соблюденной его подчиненными, крылось недоразумение и несчастливое стечение обстоятельств.

Во всяком случае можно предположить, что свои челобитные с отказом от прежних показаний Алексей и Григорий подали тогда, когда какая-то договоренность об их оправдании уже была достигнута, и они знали, что, если выдержат пытки, будут отпущены. Впрочем, невозможно с полной уверенностью утверждать, что примененные к ним пытки были именно такими, как они описаны в документах.

Не исключено, что определенное значение для исхода дела имела и не вполне понятная роль капитана Бахметьева, чей отец занимал в петровской администрации не последнее место. Можно ли считать случайным, что служащие Канцелярии земских дел не проявили какой-либо активности в поисках офицера и привлечении его к следствию? Естественно, нам ничего неизвестно и о том, как влияло на их мотивацию то обстоятельство, что речь шла о семье их коллеги. Были ли они с ним солидарны или наоборот злорадствовали по мере того, как на свет выплывали скабрезные подробности похождений его жены? Не знаем мы ничего и о том, как сложились дальнейшие судьбы участников всей этой истории. Сохранилась или распалась семья Степана Голубцова после его возвращения в Москву? Что стало с бывшим дьяконом Алексеем Михайловым? Ответов на эти вопросы у нас нет. Одно очевидно: хотя и с немалыми потерями (после перенесенных пыток, если они действительно имели место, Алексей Михайлов и Григорий Семенов должно быть вышли из заключения инвалидами), клан церковников одержал в нашей истории решительную победу над кланом бюрократов. Из этого, конечно, не следует, что корпорация священнослужителей в начале XVIII в. была более влиятельной, чем не менее многочисленная корпорация московских служащих центральных учреждений. Представленный здесь казус лишь слегка приоткрывает для нас дверцу в пространство сложных социальных связей и отношений первой четверти XVIII в. Мы видим, как родственники опекают и защищают женщину, чей муж уехал по служебным делам в другой город, как на дворе прибывшего в отпуск офицера собираются люди с самым разным социальным положением и его знакомыми оказываются и посадский из провинциального города, и дьякон столичной церкви, как любовные отношения легко превращаются в деловые и обретают понятное обоим сторонам денежное выражение. Все это вновь напоминает о том, как мало мы знаем об организации русского общества раннего Нового времени, его вертикальных и горизонтальных связях, о действовавших в нем механизмах.

Глава 4 Муза на службе семейной свары[291]

Архивные документы XVIII века содержат сведения о многочисленных семейных конфликтах в дворянской среде, связанных с разделом имущества. Многие из них изобилуют красочными описаниями ссор, нередко сопровождавшихся бранью, взаимными оскорблениями и рукоприкладством, насильственным захватом чужого имущества и пр. Нередко подобные конфликты длились по многу лет, иногда десятилетий, все более запутываясь, обрастая новыми обстоятельствами и эпизодами, а взаимная вражда передавалась по наследству следующим поколениям. С разрешением таких конфликтов власти, как правило, не спешили – и потому, что разобраться в них было далеко не просто, и потому, что и у одной, и у другой стороны зачастую оказывались влиятельные покровители, и потому, наверное, что затяжные дела сулили чиновникам немалые доходы. Бывало и так, что сами наследники не спешили с разделом имущества, покуда не становилось ясно, что вести и далее совместное хозяйство по тем или иным причинам уже невозможно. Каждый отдельный конфликт, в качестве микроисторического казуса, кейса может быть интересен исследователям как своими деталями, так и в плане изучения родственных связей, внутрисемейных отношений, истории конкретной семьи, а также проявлявшихся в ходе конфликта практик и социальных представлений. Но при этом воссоздать полную картину происходившего бывает совсем непросто, поскольку некоторые ее фрагменты, имевшие криминальный характер, выделялись, выражаясь современным юридическим языком, в отдельное производство и сведения о них рассыпаны по разным архивным фондам. Какие-либо обобщения, какая-либо типологизация подобных конфликтов вряд ли возможны ведь,

как известно, «все счастливые семьи счастливы одинаково, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Поэтому обращение историка к тому или иному конфликту может быть оправдано либо соответствующими целями исследованиями, либо его какими-то уникальными особенностями. Именно такой уникальный характер, как представляется, и носит дело, о котором пойдет речь ниже, ибо в борьбе за имущество одна из сторон использовала не вполне обычные средства – поэтическое и изобразительное искусство.

События, о которых пойдет речь, разворачивались в Белгородской губернии в начале 1770-х гг., а первый связанный с этим делом эпизод, о котором нам известно, относится к 20 января1771 г., когда отставной секунд-майор Иван Герасимович Лутовинов обратился в Брянский городовой магистрат с явочной челобитной, в которой сообщал: «В прошлом 1770-м году декабря 6 дня получил я брянского уезду помещика Василья Иванова сына Тутолмина[292] села Бытова чрез крестьянина Ивана Филатова сына Антонова посквильное письмо на мое имя, которое вредительно и законам противное по чину моему и благородности дворянства. Оное ж письмо кем писано, я признаю и о том где надлежит впредь представить имею». За этим обращением следовал текст самого пасквиля:

«На конверте подписано тако:

Милостивому господину

Ивану Ерасимовичу Лутавинову да вручитца

Честно от попа Ивана

Как я служил на кобыле и воевал, назывался безмерно толстой литвин. Видом жирной и называли глупой исполин. Достоинство свое воображал, Всегда себя глуп и пьян и не держал. За то я шелудивой кобылы лишился, Выгнан и в пределах своих поневоле явился, Где нашел дом свой в порятке, Разсуждал буду жить в достатке. По несчастию нашел богатое сокровище – отца, мать, сестру, а за всеми пять душ шелудивых Семь свиней, пять овец и три курицы поршивых Розсудил, что не токмо жить, но и удавитца нечим. Вздумал напитца пьян и петь голосом овечьим, При том тоску свою забуду, Больше в том доме жить не буду. Ударя отца взашенку, а слугу в поленья смертельно изувеча, Уберегу зато толстыя свои плеча. Откуда поехал з женой и ребятишки к старухе в дом нераздельной. Оне, хотя скупее и злонравнее, Будет ко мне избранна. Вкоренясь в дом сей, делаю порядок бездельной, хотя она старуха Жалеть хлеба не будет, что из насильного владения чужой и расхищенной По две свиных туш и по полудюжине боранов в сутки, да пустит убирать, Шелудивыя наши желудки наполнять. Бедных крестьян, что они не наши и не в розделе, Вконец розорить. Правда, несмысленая я скотина, доныне какой ис того происходит мятеж, За что моего и старухина имения не достанет в платеж. Ах, какая я алчная прожора, Не имею стыда и никакова зазора. Боже, со всем семейством допусти меня в покояния не <нрзб.> ради За то зло в немилосердое воздаяния. Хвалился я по глупости знатным дворянином и доход представлял две тысячи в год. Приехав в дом свой, нашол один и то бедной заход. Ныне все просто узнали, что однадворец, а не дворянин. С простыми наряду состою простой мирянин. Из бутылок брагу выливаю, Стокан кринки до дна выпиваю. Да и резон мне дураку брагу тянуть, понеже в благословение Получил я стопу Ис которой ту брагу тяну во всю жопу».[293]

Нетрудно заметить, что автор этого сочинения не отличался большим поэтическим даром, однако написанный им текст позволяет предварительно реконструировать суть породившего его конфликта. Согласно доморощенному поэту, Лутовинов, который, по-видимому, был человеком высокого роста и довольно полный, выйдя в отставку, счел, невозможным жить в собственном имении, где проживали другие члены его семьи, и вместе с женой и детьми переехал к некоей старухе, поселившись в ее доме, представлявшем собой часть не разделенного наследственного имущества. Подобный конфликт вряд ли заслуживал бы внимания, если бы не характер оскорблений, которые автор пасквиля адресовал Лутовинову. Так, особенно примечательно, что, по мнению стихотворца, уровень благосостояния отставного секунд-майора не позволял ему считаться не только знатным, но и вообще дворянином, и соответствовал лишь статусу однодворца, «простого мирянина». Иначе говоря, дворянский статус, с точки зрения пасквилянта, должен был быть непременно сопряжен с прочным материальным положением. Конечно, не случайно и появление здесь слова «однодворец» поскольку дело происходило в южных регионах страны, где однодворцы составляли значительную часть населения. Не менее примечателен и адресованный Лутовинову упрек в разорении крестьян. Таким образом, в этом сочинении мы находим отголоски социальных представлений, но, чтобы понять их природу, необходимо хоть что-нибудь узнать об адресате пасквиля и его авторе.

Надо заметить, что сведения о двух ветвях рода Лутовиновых, известного тем, что из него происходила мать И. С. Тургенева, а также благодаря героине статьи О. Е. Глаголевой,[294] сохранились с XVI и XVII вв. и, таким образом, претензии нашего Лутовинова, если не на знатность, то по крайней мере на принадлежность к родовому дворянству, были не безосновательны. Полную родословную роспись Лутовиновых обнаружить не удалось, но в материалах Герольдмей-стерской конторы начала XIX в. имеются документы, содержащие некоторые интересующие нас сведения. В 1805 г. надворный советник Иван Иванович Лутовинов обратился в Герольдию с просьбой выдать ему копию герба, объявив при этом, что его предок и полный тезка, тоже Иван Иванович, служил по Мценску еще во времена царя Иоанна Васильевича; его сыну Трофиму в 1622 г. была дана жалованная вотчинная грамота, внук Марк служил по московскому списку и в 1668 г. был мценским воеводой, правнук Иван был воеводой в Саратове и Карачеве, а праправнук Андрей (дед просителя) в 1726–1727 гг. был комиссаром в Орловской провинции, а затем воеводой в Крапивне.[295] Два года спустя Иван Иванович подтвердил, что также обратившийся в Герольдию с просьбой о записи в губернскую родословную книгу секунд-майор и полтавский помещик Федор Степанович Лутовинов является его родственником и имеет с ним общего предка. Между тем, как выясняется, Федор Степанович приходился двоюродным братом интересующего нас Ивана Герасимовича. Родословную своей ветви рода Федор Степанович знал в шести коленах и возводил к некоему Феофану Федоровичу Лутовинову по прозвищу Томила. Внуком этого Феофана был Назарий Федотович, у которого было четыре сына. Один из них, Степан, был отцом просителя, а другой, Герасим[296] – отцом адресата пасквиля. Из документов этого дела также становится известно, что дед Ивана Герасимовича Назарий служил по Обояни и в 1706 г. указом Петра I ему там была дана вотчина, после чего он продал свое имение в Мценском уезде одному из родственников, а крестьян перевел в свою новую вотчину, что, собственно, объясняет отсутствие у его потомков связей с Мценским уездом, название которого запечатлено в творчестве Тургенева.[297]

Основные факты биографии самого Ивана Герасимовича содержатся в его также находящемся в документах Герольдии формулярном списке 1788 года.[298] Согласно этому документу, он родился в 1732 г. и в сентябре 1747 г. пятнадцати лет от роду был зачислен солдатом в Псковский карабинерский полк. При этом еще в 1740 г., когда нашему герою было всего восемь лет, из Белгородской губернии в Герольдию сообщали, что «Волковского уезду села Обратеницы Герасим с сыном Иваном Лутовиновы… служат в полках, а в которых нет известия».[299] То есть отец Лутовинова, по-видимому, находился в это время на военной службе, а сын был при нем. Прослужив в солдатах всего восемь месяцев Иван Герасимович был произведен в капралы, через год с небольшим – в подпрапорщики, а еще через месяц – в каптенармусы. В июне 1750 г. он стал вахмистром и полковым писарем и исполнял эти обязанности до 1757 г., когда получил чин прапорщика. Еще через три года он стал адъютантом, в 1763 г. – поручиком, в 1768 г. – ротмистром, а в июне 1769 г., за полтора года до начала нашей истории, вышел в отставку секунд-майором. В военных действиях и сражениях Лутовинов, вопреки тексту пасквиля, не участвовал.

Определенный свет на конфликт, скрывающийся за полученным Иваном Герасимовичем пасквилем проливает другой документ – прошение жены надворного советника Гаврилы Ивановича Адалимова Елизаветы Афанасьевны, поданное в июне 1772 г. Брянскую воеводскую канцелярию. Адалимова сообщала, что вместе с сестрой Марфой Лутовиновой является наследницей оставшегося им после смерти их отца Афанасия Петровича Салова не разделенного имения. Между тем, еще в 1763 г., во время третьей ревизии сестра Марфа со своим мужем, будучи в сговоре с их матерью Федосьей Садовой, записали за собой «с немалым излишеством душ», включая и двух крестьян (называются поименно), принадлежавших их покойному брату Василию Афанасьевичу Салову, причем за минувшие годы у этих двух крестьян родились дети (называются поименно), «которыми она, Лутовинова, с той ревизии доныне владеют и всякия помещичьи доходы получают». Более того, четверых женщин (называются поименно) Лутовиновы незаконно выдали замуж, а одного дворового тайно вывезли в имение мужа в том же Брянском уезде, «чтоб при разделе наличным ему не быть».[300]

Итак, картина проясняется: под «старухой» в пасквиле очевидно имеется в виду теща Лутовинова Федосья Салова, а происхождение самого пасквиля скорее всего связано с семьей Адалимовых. Сразу же заметим, что дворянский род Садовых известен со второй половины XVII в. Его поколенная роспись также не обнаружена и неизвестно, кем был покойный Афанасий Петрович, на сыне которого[301] эта ветвь рода, видимо, пресеклась. Однако очевидно, что брак Марфы Садовой и Ивана Лутовинова не был мезальянсом. Иное дело Адалимовы.

Эта фамилия отсутствует в известных генеалогических справочниках и лишь значится среди других в дворянской родословной книге Саратовской губернии.[302] Впрочем, фамилия Адалимов известна в истории русской литературы XVIII в. Этой фамилией подписано эротическое стихотворение «Госпожа и парикмахер» (в другом варианте «Госпожа и волосочесатель»), один из вариантов которого сохранился в «Остафьевском сборнике» П. А. Вяземского. Некоторые исследователи полагают, что подпись Адалимов – это анаграмма от «Адам Васильевич Олсуфьев», но М. Ю. Осокин уверенно идентифицирует его с Иваном Адалимовым,[303] о котором известно, что, начав службу копиистом в Канцелярии сбора остаточных за указными расходами денег в 1730-е гг., он был затем канцеляристом Коллегии иностранных дел, а в начале 1760-х – актуариусом Вотчинной конторы, где у него произошел конфликт с надворным советником Игнатьевым, в связи с чем на свет даже появился сенатский указ от 2 июля 1763 г.[304] Эти сведения дополняют документы Герольдмейстерской конторы, из которых, во-первых, узнаем, что полное имя этого человека было Иван Николаевич Адалимов, что в службу он вступил в 1735 г., в 1756 г. произведен в актуариусы Коллегии иностранных дел, а в 1759 г. по собственному желанию перешел на должность архивариуса в Вотчинную контору. В 1763 г. он был уличен в том, что вырвал из переплетенной книги документы, связанные с тяжебным делом, за что решением Сенатской конторы разжалован в копиисты и отставлен от дел. В январе 1772 г., то есть примерно тогда, когда в Брянском уезде разгорался описываемый здесь конфликт, он подал челобитную с просьбой о прощении с учетом семилетнего наказания, восстановлении в прежнем чине и приеме вновь на службу. Дело тянулось до осени того же года, поскольку Герольдия с Юстиц-конторой никак не могли решить, в чьем ведении находится этот человек. В мае 1773 г. Адалимов подал новую челобитную, в которой писал: «…нахожусь бес пропитания, помираю голодом. Хотя бы желал в партикулярную х кому идти услугу, токмо бес паспорта принять никто не может и жительства по найму ни у кого найтить не могу и скитаюсь меж двор». Результатом этого прошения стала выдача Адалимову свободного паспорта.[305] Как сложилась его дальнейшая судьба, неизвестно.

Однако не существует никаких доказательств того, что поэтическая муза посещала именно этого скромного канцелярского служащего с незавидной судьбой, в недобрый для себя час решившего перейти из Коллегии иностранных дел на более «хлебное» место в

Вотчинной конторе, а не какого-нибудь его однофамильца. Тем более, что, как будет показано ниже, существовал по крайней мере еще один Иван Адалимов.

Документы Герольдмейстерской конторы позволяют в общих чертах восстановить и биографию Гаврилы Ивановича Адалимова. Он родился примерно в 1714 г. и был, соответственно, значительно старше своего соперника Ивана Лутовинова. Как мы увидим ниже, Елизавета Салова была его второй женой. В 1726 г. Адалимов поступил на службу солдатом в гарнизон г. Пернова (ныне Пярну, Эстония) и тянул солдатскую лямку три года, пока не стал писарем при коменданте. Еще через четыре года он был произведен в сержанты, в 1735 г. сделан аудитором в ранге прапорщика, а в 1741 г. – поручиком. В этом чине он служил в Кроншлотском полку Кронштадтского гарнизона, откуда в 1748 г. был переведен капитаном во Владимирский пехотный полк. В 1755 г. Адалимов вышел в отставку «за болезнию» и в том же году назначен директором Сенковской пограничной таможни в Смоленской губернии.[306] Сведений о его дальнейшей службе обнаружить не удалось, но примечательно, что в том же Перновском полку, но несколько позже служил еще один Адалимов, которого звали Иваном. В 1748 г. он числился там аудитором, в 1750 г. – аудитором же в ранге прапорщика, а в 1754 г. – квартирмейстером. В последнем случае указан его возраст – 33 года и отмечено, что он холост. Но самое главное, что в этих документах есть сведения о его происхождении – «из салдацких детей».[307] Представляется довольно сомнительным, чтобы фамилия Адалимов была в XVIII в. настолько распространенной, чтобы в одном только Пернове проживали несколько ее носителей-однофамильцев.[308] Гораздо вероятнее, что Гаврила и Иван Адалимовы были родственниками, возможно братьями, и тогда становится понятным и происхождение участника нашего семейного конфликта. Из документов, касающихся Ивана Адалимова, а это ведомости штаб– и обер-офицеров из дворян и выслужившихся, известно, что в Пернове была школа для солдатских детей, что объясняет грамотность обоих Адалимовых. Отметим попутно, что сослуживцем Г. И. Адалимова в Пернове в 1730-е гг. был Абрам Петрович Ганнибал.

Хотя внешне служебная карьера Гаврилы Адалимова схожа с карьерой Ивана Лутовинова, нетрудно заметить, что чины давались ему с гораздо большим трудом, и это скорее всего было связано именно с его происхождением. И хотя в результате Адалимов и дослужился до чина VII класса по Табели о рангах, он очевидно был куда менее «благородным», чем Лутовинов, и можно предположить, что именно поэтому родовое дворянство родственника так раздражало сочинителя пасквиля. Вероятно, немалой была и разница в их материальном положении, поскольку Адалимов сразу же после выхода в отставку перешел на статскую службу (других источников дохода у него, скорее всего, не было), в то время как Лутовинов, как мы уже знаем, сперва удалился в свое родовое имение, а затем переехал с семьей к теще и лишь в 1779 г., как следует из его формулярного списка, был избран местными дворянами заседателем Орловского верхнего земского суда. Из этого документа, датированного, напомним, 1788 годом, мы также узнаем, что на этот момент Иван Герасимович был владельцем 271 души мужского пола в Брянском уезде, 158 – в селе Александровке Богодуховской округи Харьковского наместничества и еще 23 «подданных» (по-видимому, дворовых).[309] Вероятно, значительную часть указанных тут крепостных душ Лутовинов унаследовал от отца, который в начале 1770-х, видимо, еще был жив, но так или иначе он был человек достаточно состоятельный, принадлежал к среднему дворянству и, значит, пасквилянт значительно исказил действительность.

Однако был ли автором пасквиля именно Гаврила Адалимов? Для того, чтобы попытаться ответить на этот вопрос, обратимся к более поздним событиям.

В феврале 1773 г. в Севскую провинциальную канцелярию было прислано «предложение» белгородского губернатора И. К. Давыдова, в котором пересказывалась челобитная, полученная им от брянской помещицы Федосьи Саловой, жаловавшейся на свою младшую дочь Елизавету Адалимову. Из этой челобитной мы узнаем, во-первых, что спорное имение находилось в сельце Суздальцево. Известное с XVI в. это село существует и поныне. В числе его владельцев называют «Борятинских, Саловых, Глотовых, Алымовых, Тютчевых, Лутовиновых и других. В конце XVIII века перешло к Яковлевым построившим здесь один из крупнейших винокуренных заводов Брянского уезда. Входило в приход села Хотылёва».[310] Во-вторых, из челобитной Саловой становится понятно, что и мать, и обе дочери с семьями проживали в одном доме, при этом Елизавета «приказала крепостным людем той ее полатке в зале, чтоб из оного выходу не иметь, двери затворить, забить наглухо; с кровли тес, дрань и приготовленной лес весь зжечь, а птиц, имеющей в доме ее и у дваровых людей, бьючи, употребляя в пищу весь истребила; а имеющейся в ямах хлеб выбрала без остатку, тож и лошадей, чем и довела без всякого почти дневнаго пропитания, и другия чинит притеснения и разорении. Да сверх того, чиня немалыя огорчении, уграживает ее, мать, застрелить, а на покоях ее, где спальня, приказывает людем своим испражняться… Да и ныне она, Салова, находится по приказанию оной дочери ее Елисаветы под присмотром определенных от нее людей и крестьян, которыя на двор ее не выпускают, а по поданной от зятя ее, реченного майора Лутовинова, в Севской провинциальной канцелярии о освобождении жены ево и детей от непристойного дочерью ее Саловой, Елисаветою, заключения челобитной посланной ис той канцелярии капитан Каченов как оную дочь ее, Марфу Лутовинову з детьми, так и ее, Салову, избавил, а как оной капитан Каченов отъехал в Севск, то означенная дочь ее Елисавета и до сего времени ее, Салову, никуда не выпускает».[311] Посланный на основании этой челобитной в Суздальцево каптенармус Григорий Бурый свидетельствовал: «а показанная мать ее Адалимовой Федосья Салова забита и сверху хором на спальни испражнение видимо, причем видели и посторонние люди».[312]

Посылка из Севска чиновников для увещевания Елизаветы Адалимовой, судя по всему, ни к чему не привела и 23 сентября того же года Салова извещала губернатора о новом витке конфликта:

«когда я вышла для телесного своего испражнения в имеющейся близ харом нужник, тогда оная дочь моя, скоча на крыльцо, кричала оному мужу своему такими словами: застрели де ее старую ведьму… которой, будучи с нею, дочерью моею, а своею женою в том убитию меня согласии, ухватя ружье, заряженное дробью, в тот нужник выстрел и учинил, точию во оном меня по счастию моему не утрафил, а утрафил в бывшею со мною в том нужнике для выеду меня по стрости моих лет крепосную мою девку Катерину Алферову, у которой от того выстрелу и вынятой дробины и по осмотру в Брянской воеводской канцелярии оказалось, а на досках того нужника дробины и ныне значут».[313]

Этот эпизод, лишь дополняющий картину быта и нравов провинциального дворянства, можно было бы опустить, если бы он не был своеобразным довеском к предшествовавшему ему другому, на который нельзя не обратить особого внимания.

Еще в июле в Суздальцево прибыл присланный из Трубчевской воеводской канцелярии для раздела земли поручик Попов. Произвел ли он наконец раздел, которого так долго добивалась Елизавета Адалимова, неизвестно, но именно ему Иван Лутовинов передал некое произведение искусства, а именно картину, вынесенную из спальни Адалимовых крепостной девкой Авдотьей Васильевой.

И картина, и девка были доставлены поручиком в Трубчевск. Оттуда губернатору, пересказывая поданную Лутовиновым челобитную, докладывали, что «на картине – тещи ево, также ево, Лутовинова, жены и детей лицы, в коих оной тещи ево лице написано чрез бесчеловечное ругательство объявленной дочери ее, Елисаветы Адалимовой, исключено ис подобия человеческого образа, каковых де ругательств богомерзких ис того от детей матерям, но иже посторонних, не только в православных, но и варварах сыскаться не чаятельно».[314]

Авдотья Васильева, которой оказалось 18 лет от роду, была допрошена и поведала следующую историю:

«а взяла она Авдотья тот портрет ис спальни, где находятся в покоях означенная Елисавета Афанасьева дочь и муж ее Гаврила Адалимов без бытности их обоих в доме не по чьему подговору, а сама собою, только по прозьбе вышереченной госпожи Лутовиновой девок Ненилы Осиповой, Елены Прохоровой, кои шли того ж дня за водою и просили ее, чтоб тот портрет по желанию их господ как-нибудь вынести. И что тем портретом вышереченныя господин надворный советник Адалимов и жена ево Елисавета ругаются бесчесным образом и приезжающим к ним гостям ис того делают посмеяние. А писал оной портрет в нынешнем 1773 году в июне месяце перед троицкою неделею человек дворовой Егор Мартынов, а чей по прозванию не знает, брянского помещика порутчика Фаддея Петрова сына Тютчева, а только по прозьбе оных надворного советника Адалимова и жены ево Елисаветы с таким при том от них оному человеку прошением, чтоб не изъясняя подлинного имени означенных майора Лутовинова жены, детей и тещи ево лиц, но только именован оной на аднадворца Ивашки (коим именем, как она девка навсегда слыхала, что он, Адалимов, вышереченного Лутовинова называет) жены, детей ево Лутовинова и старушкина персоны написаны были. Которой живописец, человек реченного господина Тютчева Егор Мартынов, по той прозьбе портрет и написал и ко оному Адалимову и жене ево в дом принес, и тот портрет ими разсматриван, и по разсмотрении того портрета Адалимов сказал ему, что во оном лицы против вышеписанных персон Лутовинова, жены и тещи написаны гораздо явственны и сходны и кто де посмотрит, тот может догадаться. И, дав ему за работу денег два рубли, приказал переправить иным образом со изъяснением старушкина лица собачьим или иным зверским каким видом, которой живописец взял и, переправя, обратно к ним на третей день картину принес, за что он Адалимов еще дал ему денег один рубль. После того как означенного Тютчева человек Иван Бочков проведал, что оной портрет писан к ругательству объявленных господ Саловой и Лутовиновых, то оной пересказал ходящей за детьми ево господина Тютчева маме старухе, которая, услыша таковое ругательство дворянскаго рода, написала о том непорядочном предписанного человека Мартынова поступке в Москву к господину своему реченному Тютчеву, а оной Мартынов, узнав о том письме, прибежав к вышереченному надворному советнику Адалимову, прасил, чтоб тот портрет бы переписал, дабы никто не мог догадаться, а особливо господин ево, и что оной писан… или и совсем уничтожить, пред ставя при том, естли де господин ево о том узнает, то от него истязан и в сылку сослан будет. На что оной, Адалимов сказал ему, чтоб он того не боялся, а когда де кто спросит, то он скажет, что тот портрет к нему прислан из Москвы».[315]

Свои показания Авдотья дополнила именами смеявшихся над картиной гостей Адалимовых, а также заметила, что совершила этот поступок потому, что не знает точно, кому из господ она сама в действительности принадлежит. Надо заметить, что любители искусства Адалимовы отреагировали на случившееся мгновенно. Уже на следующий день Гаврила Иванович подал челобитную о побеге своей крепостной Авдотьи Васильевой. Именно из этой челобитной мы заодно узнаем, что его брак с Елизаветой Адалимовой не был первым. По утверждению Адалимова, Авдотья «с уборнаго столика снесла собственнаго моево табакирку большую томпаховую вызолоченую ценою осмнатцать рублев, в ней лежащих после первой моей жены перстень золотой осыпной греческими алмазными искры ценою сорок пять рублев, два кольца золотых под литерами латынскими (1) МА(2) DE ценою десять рублев пятьдесят копеек, перстень золотой с томпасом – тринатцать рублев, две запанки золотых одинаких, в которых вставлена по одному розу – цена шестнатцать рублев, жемчугу ориэнтального мелкого, что на руках носят, десять ниток – цена сорок две рубли».[316] Однако, несмотря на то, что драгоценности на общую сумму почти в 150 рублей были описаны с такими характерными деталями, доказать обвинения против девушки, по-видимому, не удалось: сама Авдотья утверждала, что ничего не крала, а доставивший ее в Трубчевск поручик Попов показал, что, кроме картины, у нее в руках ничего не было.

Обратимся теперь к показаниям Авдотьи. Упоминающийся в них Фаддей Петрович Тютчев был одним из богатейших людей того времени. Он владел примерно 4,5 тыс. крестьянских душ, причем основные его владения находились именно в Брянском уезде, а центром их было село Хотылево, в приходе которого, как упоминалось выше, находилось и сельцо Суздальцево. В Хотылево Тютчев в 1763 г. построил церковь Спаса Преображения, остатки которой сохранились и поныне и которую, надо думать, посещали и герои этой истории.

Побывавший в имении Тютчева как раз в 1772 г. мемуарист Г. Добрынин вспоминал: «У ворот его дома церковь каменная, снаружи хороша и внутри, как мы видели после, украшена не скупою рукою. Двуэтажный дом, хотя деревянный, однакож выгоден и огромен. Меблирован богато и со вкусом, и при свечах показался он мне еще великолепнее, нежели он был в самом деле. Расположение покоев, их многочисленность, картины, комоды, шкафы, столики, бюро красного дерева; все сие в надлежащем порядке и чистоте, а затем уже следует по порядку: вместо подсвечников – шандалы, вместо занавесок – гардины, вместо зеркал и паникадил – люстра, вместо утвари – мебель, вместо приборов – куверты, вместо хорошего и превосходного – “тре биен” и “суперб”».[317] Добрынин упоминает, что застал в доме Тютчева много гостей, который хозяин угощал роскошным обедом. Не исключено, что в их числе могли быть и его соседи Лутовиновы и Адалимовы. Стоит также обратить внимание на упоминание Добрыниным картин в доме Тютчева. Возможно, среди них были и написанные его крепостным художником Егором Мартыновым, о чем посещавшим дом соседям наверняка было известно.[318]

Вернемся, однако, к показаниям девки Авдотьи. Во-первых, примечательна реакция на случившееся дворовых Тютчева, решивших вступиться за поруганную дворянскую честь. При этом, показательно, что угроза обвинения в оскорблении дворянского достоинства показалась художнику столь страшной, что он ожидал за свой поступок самого сурового наказания, причем не со стороны властей предержащих, а собственного хозяина. Судя по всему, не одобряла поступок Адалимовых и Авдотья. Легко представить, что дворовые проживавшие в одном доме со смертными врагами, будучи постоянно свидетелями их стычек, ссор и обмена «любезностями», вряд ли оставались равнодушными и невольно принимали ту или иную сторону. Наконец, для нас очень важно свидетельство Авдотьи о том, что Гаврила Адалимов называл Лутовинова однодворцем, и соответствующую надпись велел сделать на злополучной картине. Именно на это, как мы помним, был сделан акцент и в стихотворном пасквиле. Конечно это вовсе не доказывает авторство Адалимова. Он мог заказать сочинение пасквиля также, как заказал и картину, но, как и в этом случае, он без сомнения был его вдохновителем и автором идеи. Обращает на себя внимание и то, что на картине в карикатурном виде Гаврила Иванович велел изобразить не только тещу и свояченицу с мужем, но и их малолетних детей. Из уже упоминавшегося формулярного списка Лутовинова известно, что детей у них с женой было двое – сын Николай, которому в 1773 г. исполнилось 11 и дочь Анна, которой в это время было 9 лет.[319] О том, были ли дети у четы Адалимовых, в документах не упоминается.

Зафиксировав показания Авдотьи, служащие Трубчевской воеводской канцелярии, аккуратно сделали касающиеся пасквилей выписки из 149 статьи 18-й главы Артикула воинского 1715 г., согласно которым пасквилянта следовало наказывать так, как если бы он сам был виновен в том, в чем обвинял адресата пасквиля. Сам же пасквиль следовало сжечь под виселицей.[320] Хотя картина в документах и названа «пасквильной», применить эту статью в данном случае было, наверное, не просто, поскольку никакого конкретного обвинения в картине не содержалось, как не было его и в стихотворном варианте. Скорее речь тут могла идти о бесчестье. Впрочем, замедление дела произошло по другой причине. И тут следует объяснить, почему разбор этого дела вообще производился в Трубчевске, а не в Брянске. Дело в том, что еще раньше Лутовинов обратился в Севскую провинциальную канцелярию со стандартным прошением, в котором писал о своем «подозрении» на Брянскую воеводскую канцелярию и просил перенести рассмотрение их семейного конфликта в другое учреждение. Это, кстати, объясняет и то, почему ранее по поводу поэтического пасквиля он обратился в магистрат, а не в воеводскую канцелярию. Из Севска разбирательство конфликта Саловой-Лутовиных-Адалимовых распорядились поручить Трубчевской канцелярии. Однако и там заниматься этим явно не желали. Сославшись на отсутствие в Трубчевске товарища воеводы, что, по мнению местных чиновников, не позволяло надлежащим образом допросить гостей Адалимовых, а также горемыку художника, решено было дело отослать губернатору Давыдову. Скорее всего, это была, конечно, отговорка и мелким чиновникам попросту не хотелось ввязывать в столь скандальный конфликт между господами. Причем, помимо уже отмеченных эпизодов этого конфликта, в нем имели место и обвинения в незаконном винокурении, и в незаконной сдаче в рекруты и т. д. По всем этим поводам в Суздальцево постоянно направлялись чиновники сперва Брянской, а потом Трубчевской воеводских канцелярий, но без какого-либо видимого успеха.[321] Впрочем, расставаться с произведением живописи в Трубчевске тоже явно не спешили и отослали картину в Белгород лишь в сентябре, а Авдотью переправили к коллегам в Брянск.

К сожалению, нам слишком мало известно о жизни Гаврилы Адалимова до описанных здесь событий и вовсе ничего неизвестно о его жене Елизавете. Если Адалимов был несомненно человеком грамотным, то получила ли какое-то образование его жена, мы не знаем. Однако несомненный интерес представляет то, что в своей

борьбе за собственность с ближайшими родственниками эта семейная пара среди прочего прибегала к помощи искусства. И, если сам имущественный конфликт, как уже говорилось, был вполне заурядным, то примененные в нем средства несомненно могли появиться лишь во второй половине XVIII в., когда искусство и литература стали частью дворянского быта. Сами Адалимовы наверняка получали удовольствие от своей изобретательности и в этом проявлялось их своеобразное чувство юмора, причем характер этого юмора был таков, что в качестве гипотезы можно предположить, что у Гаврилы Адалимова гораздо больше, чем у его несчастного однофамильца, шансов претендовать на авторство «Госпожи и парикмахера», тем более, что в этом сочинении также просматриваются определенные социальные мотивы, которые должны были быть близки нашему герою:

«Тут нет любовничьих чинов ниже приятных слов. Лишь жажду утоли, кто б ни был он таков. Но только ли того бывает вся суть в мире — Пол женский жертвует венериной кумире и утешает жен не муж, а кто иной, хороший и дурной: боярыню – чернец, француз – графиню иль скороход – княгиню.»[322]

Выходец из солдатских детей выслуживший дворянство и женатый на дворянке, которая скорее всего была его значительно моложе, вполне мог подписать под этими строками.

Нам неизвестно, чем закончилась имущественная тяжба Лутовиновых-Адалимовых и как в дальнейшем сложились судьбы ее участников. Лишь об Иване Герасимовиче сохранились сведения, что с 1779 до 1785 г. он служил заседателем в Орловском верхнем земском суде, в 1782 г. участвовал в определении границы между Курской и Новгород-Северской губерниями, а в 1786 г. стал заседателем 2-го департамента Харьковского верхнего земского суда. Два года спустя Екатеринославский, Таврический и Харьковский губернатор светлейший князь Г. А. Потемкин самолично просил Сенат «наградить его чином, заслугам его соответствующим».[323] В 1807 г., когда его двоюродный брат Федор Степанович хлопотал о записи в губернскую родословную книгу, Иван Герасимович еще был жив.

Глава 5 Семья в вихре перемен Петровского времени

Петровские преобразования, охватившую все первую четверть XVIII столетия, как известно, привели русское общество в движение, сделали его более динамичным, усилили социальную и географическую мобильность, способствовали появлению новых социальных групп. Все это не было, конечно, целью преобразований, но скорее их побочным результатом. Государство, озабоченное главным образом собираемостью податей, напротив, стремилось упорядочить структуру русского общества, сделать ее более стабильной и постоянной. Ветер перемен, однако, против воли людей подхватывал их, придавая судьбам индивидов и целых семей подчас самые неожиданные изгибы. При том что каждая такая судьба уникальна, она содержит характерные черты эпохи, столь необходимые для понимания сути произошедшего в эпоху петровского переворота. Примером такого рода является история семьи Бахметевых, сведения о которой сохранились в одном из дел московского Судного приказа.

20 апреля 1733 г. Татьяна Васильевна, жена стольника Ивана Васильевича Кожина подала в Судный приказ довольно обычную для того времени челобитную. Прежде чем обратиться к ее содержанию отметим, что стольник И. В. Кожин имел полученный им в 1719 г. чин обер-комиссара, а в середине 1720-х гг. был асессором Московского надворного суда, однако его жена явно предпочитала называть его старым чином стольника. Сама же Татьяна Васильевна Кожина в ряде генеалогических справочников фигурирует в качестве жены стольника же князя Семена Юрьевича Солнцева-Засе-кина[324], от брака с которым она родила двоих сыновей и две дочери. Но, по-видимому, Солнцев-Засекин был первым мужем Кожиной, а какова была ее девичья фамилия, неизвестно. Когда Семен Юрьевич умер, также неизвестно, но, видимо, не ранее конца 1722 г., поскольку 11 декабря он подписал в качестве свидетеля духовную стольника П. Б. Вельяминова.[325] Для Ивана Васильевича Кожина брак с Татьяной Васильевной, судя по всему, тоже не был первым, поскольку у него было трое сыновей и две дочери, причем один из сыновей родился еще в 1705 г., а другой – в 1714 г. В нашем дальнейшем повествовании будет, однако, фигурировать третий сын Кожина Александр, дата рождения которого опять же неизвестна.

В своей челобитной Кожина сообщала, что «вдова Фетинья Алексеева дочь, которая была замужем за крепостным человеком мужа моего стольника Ивана Васильевича Кожина за Семеном Назаровым сыном Бахметевым, и жила у меня многие годы и прижила детей Луку, Ивана, Алексея, дочь Марфу. И в прошлом 724-м году с московского нашего двора оная вдова Фетинья с сыном своим Алексеем бежала и после ее в том же году спустя малое время бежали дети ее Лука, Иван Бахметевы, да дочь Марфа. И, бегая, где живут, о том я не сведома. А ныне уведомилося я, что оной моей крепостной женки сын Алексей в Москве в Камерц канторе пищиком, и ис Суднаго приказу посылана была сыскная, по которой от салдат оной человек укрылся. А ныне крепостная беглого нашего человека Луки Бахметева жена ево Анна Матвеева дочь пришла на московской наш двор».[326] Челобитчица просила продолжить поиски Алексея Бахметева, а Анну допросить. Стоит обратить внимание на то, что, либо дату 1724 год, Кожина назвала со слов мужа, либо ее первый муж умер в 1723 году, и она сразу же вышла замуж вторично, что, конечно, менее вероятно.

Портрет И. И. Бутурлина

Анна Матвеева чистосердечно во всем призналась и довольно подробно изложила чиновникам Судного приказа обстоятельства своей жизни. Дочь Матвея Осипова и Авдотьи Васильевой – крепостных генерала Ивана Ивановича Бутурлина – Анна выросла в его доме и за двенадцать лет до описываемых событий была выдана замуж за Луку Семенова сына Бахметева, крепостного стольника И. В. Кожина. Заметим, что Бутурлин в показаниях Анны назван «бывшим генералом». Действительно, этот видный деятель петровского времени, участник Нарвского сражения, побывавший в плену у шведов, а впоследствии член Военной коллегии, сыгравший решающую роль в возведении на престол Екатерины I, попал в опалу при Петре II, был лишен чинов, орденов и сослан в свои имения. Произошло это много позже того, как Анна покинула дом генерала, но показательно, что, либо она знала о его судьбе, либо слово «бывший» добавил записывавший ее показания служащий Судного приказа. Но вернемся к рассказу Анны.

Прожив примерно год в доме Кожина Анна вместе с остальными членами семьи бежала и через какое-то время они с мужем и его младшим братом Иваном пришли «в дом морскаго флота капитана Конона Никитина сына Зотова, и жили у него в московском доме с неделю. А как он, ее муж, оному Зотову о себе сказывал, того она не знает». После этого Зотов отправился в Петербург, взяв с собой Луку и Ивана Бахметевых, а Анна осталась в Москве и еще полгода жила в его доме пока не «пришед к ней, Анне, в тот дом дому боярони вдовы Анны Борисовны Головиной человек, а как зовут, того не знает, и сказал ей, что показанной ее муж, будучи в Санкт-Питербурхе, пошел в дом во услужение ко оной их бояроне Анне Борисовне Головиной, и оная ж их бояроня прислала в тот дом к дворецкому своему письмо, чтоб она, Анна, ехала в Санкт-Питербурх в дом ко оной бояроне их, по которым ево словам она, Анна, наняв подводу, и поехала ко оному мужу своему».

Портрет К. Н. Зотова

Сделаем в этом месте еще одну паузу, чтобы отметить, что Конон Никитич Зотов (1690–1742) – также один из известнейших деятелей петровского времени, контр-адмирал, участник морских сражений и один из составителей морского устава. Анна Борисовна Головина (1673–1732), урожденная Шереметева, дочь фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева и жена графа Ивана Федоровича Головина (1682–1708), который в свою очередь был сыном генерал-адмирала, главы Посольского приказа и первого кавалера ордена Св. Апостола Андрея Первозванного графа Федора Алексеевича.

По приезде в Петербург Анна вслед за мужем поступила в услужение в дом А. Б. Головиной, где они прожили два года. Иван Бахметев между тем также поступил на службу в богатый дом – к графу Андрею Матвеевичу Апраксину, с которым через некоторое время вернулся в Москву. Два года спустя Анна с мужем последовали за ним в первопрестольную и поселились у свекрови Фетиньи за Пречистенскими воротами в приходе церкви Живоначальной Троицы, «что словет в Зубове». За время их отсутствия младшая сестра братьев Бахметевых Марфа вышла замуж за некоего иноземца переводчика, который в показаниях Анны назван Агустином Ивановым сыном Энсетраутом, а в действительности, как выясняется из других документов дела, звался Яганом Густавом. У этих то родственников поначалу и поселились Лука и Анна Бахметевы. Кстати, из ее показаний выясняется, что у братьев была еще одна сестра – Акулина, которая была выдана замуж еще до их побега из дома Кожина и именно у нее, жившей рядом с Новодевичьим монастырем, сразу после побега пряталась Фетинья Бахметева с младшим сыном Алексеем.

Церковь Живоначальной Троицы в Зубове на Пречистенке.

Фото 1881 г.

Прожив с родственниками два месяца Лука с женой Анной и Алексей Бахметевы вслед за братом Иваном поступили в услужение к Апраксину, а после его смерти к его сыну Федору Андреевичу. Через некоторое время Алексей от Апраксина ушел и вновь поселился с матерью и зятем-иноземцем, теперь уже в Немецкой слободе. «И тому ныне дней з десять, – сообщила Анна, – показанной граф Федор Андреев сын Апраксин, проведав про мужа ее и деверя, что они крепостные люди стольника Ивана Васильева сына Кожина, бил мужа ее дважды и, сковав, держит у себя за караулом скована, от которых ево побои показанной ее муж исповедан и причащен священником церкви Пятницы Божедомския Иваном Мартыновым. И она, Анна, убоясь себе таких же побои, со двора сошла и явилась в доме господину своему стольнику Ивану Васильеву сыну Кожину…».[327]

Андрей Матвеевич Апраксин, брат царицы Марфы Матвеевны и генерал-адмирала Ф. М. Апраксина, участник Всешутейшего собора действительно умер в 1731 г., то есть за два года до описываемых событий. Его сын Федор Андреевич (1703–1754) впоследствии дослужился до звания генерал-поручика и действительного камергера. Церковь Живоначальной Троицы в Зубове на Пречистенке, в приходе которой некоторой время жили наши герои, построенная в середине XVII в. и разрушенная в 1933 г., находилась на месте дома 31/16 по ул. Пречистенка.

Получив показания Анны Бахметевой чиновники Судного приказа заинтересовались судьбой Марфы Бахметевой. Вызванный в приказ 4 мая переводчик Эсенстраут обязался «поставить» жену в приказ, но, спустя месяц, объявил, что не может этого сделать по причине ее болезни. Между тем, в приказ поступила новая челобитная, на сей раз от Ф. А. Апраксина. В ней говорилось: «подмосковной, да коломенской моих вотчин прикащик Иван Семенов сын Бахметев, которой был морского флота у порутчика Александра Кожина», некоторое время назад сбежал, а теперь явился обратно. Его, как своего крепостного, требует жена стольника Кожина, но неизвестно, на основании каких крепостей. «А оной прикащик Иван Бахметев имеет Табольска города из губернской канцелярии свободный указ и с тем указом, приехав в Москву, жил повольно, о чем оной стольник Иван Васильев сын Кожин и сам о том ведает. И живучи оной Бахметев в Москве, подговоря крепостного отца моего человека Степана Петелина дочь ево девку Афимью, женился в бегах, а кто оную крепостную отца моего девку в бегах за него отдавал и где венчался у которого приходу церкви и кем венчальную память брал, о том я, нижайший, не сведом. И женясь он, Бахметев, на крестьянской отца моего девки, в дом ко отцу моему во услугу и пошол, и жил во услуге отца моего в доме не за беглова, понеже оной стольник Кожин о жительстве Бахметевых сам ведал, также и дому ево действительно служащие люди ево, Кожина, ведали, а ныне я оного Ивана Бахметева привел в Судной приказ».[328]

Допрос Ивана Бахметева, которому, как выясняется, было в это время 30 лет, значительно дополнил и уточнил историю этой семьи. Прежде всего Иван счел необходимым сообщить о ее происхождении: «Отец ево Семен Назаров сын Бахметев и мать ево Фетинья Алексеева дочь и дед Назар Иванов сын. И слышел он, Иван, от отца своего Семена, что показанной ево дед был турецкой нацыи и полоном взят в Росию, а кто ево полонил и у кого по взятью в полон жил, и кто ево крестил, и где оной дед ево женат, и на чьей, и где дед ево жил, также и отца ево где родина, того он от отца своего не слыхал».[329]Показания Ивана Бахметева можно было бы счесть выдумкой или уловкой, если бы не то обстоятельство, что эта семья, в отличие от абсолютного большинства крестьянских семей этого времени, имела фамилию, причем фамилию, совпадавшую с известной дворянской фамилией, принадлежащей роду, упоминаемому в источниках с середины XV в. Согласно родословной легенде, основателями дворянского рода Бахметевых (Бахметьевых), с некоторыми представителями которых мы встречались в главе 3, были татарские царевичи Аслам, Касим и Егуп (Ягун) Бахметы, выехавшие на службу к великому князю Василию Васильевичу Темному. Наши Бахметевы вряд ли имели к ним какое-либо отношение, но сама их фамилия имеет очевидные тюркские корни,[330] поэтому нельзя исключать, что в показаниях Ивана была доля истины.

Далее он сообщил, что его отец жил в доме Кожиных и женился на его матери Фетинье, которая была дворовой девкой стряпчего B. Ф. Пестрикова. Старший брат Лука также женился «дому боярина графа Бориса Петровича Шереметева на дворовой девке Федосье Фадеевой дочери, а сестра ево, Акулина, из дому оного стольника Ивана Кожина выдана замуж за подьячего Тимофея Кашкина, которого приказу, не знает. А отпускная от оного стольника Ивана Кожина оной сестре ево была ль, того он Иван не знает же». Таким образом, выясняется, что Анна Матвеева была второй женой Луки Бахметева. Примерно лет 20 назад, продолжал Иван «ево отец и брат Лука на оного стольника Ивана Кожина, будучи в городе Кашине, доносили в похищении Его Императорскаго Величества интересу, по которому доношению отец ево, да показанной брат ево Лука взяты в Санкт-Питербурх в Юстиц-колегию, а мать ево, да он, Иван, да сестра Марфа взяты были ис кашинской ево Кожина вотчины села Настасова, Богородицкое тож[331] фискалом Федором Еремеевым в означенной город Кашин и жили в том городе Кашине по воле своей на наемной квартере. И как показанного отца ево и брата ис того города Кашина повезли в Санкт-Питербурх, а мать ево ис того города Кашина с ним Иваном, да з братом малолетним Алексеем, да с сестрою ево Марфою съехали в Москву и жили в Москве за Арбацкими вороты на Арбате в наемной квартере года з два, а другая сестра ево Акулина была в доме ево, стольника Ивана Кожина».[332] Чем закончилось следствие в Юстиц-коллегии, Иван не знал, но отец его умер в Петербурге «за караулом», а брат был освобожден. Между тем, в 1718 г. в Москву приехал сын И. В. Кожина поручик морского флота Александр Иванович Кожин и попросил мать Ивана, чтобы та отпустила сына с ним в Астрахань. Согласие было получено, и Иван жил с младшим Кожиным в Астрахани до 1720 г., когда тот был арестован и отправлен в Петербург в Тайную канцелярию. Иван последовал за ним и оставался при Кожине пока поручик находился «под караулом». В 1722 г. Кожин был сослан в Сибирь и Бахметев вновь последовал за ним, но в 1723 г. его хозяин умер. Спустя два месяца Иван попросил в губернской канцелярии паспорт до Москвы и, получив его, вернулся в дом стольника Кожина «и показанного сына ево, Александра, от душеприкащика князя Ивана Васильева сына Сонцова[333] принес к нему письмо».

И вновь мы встречаемся здесь с одним из оставивших свой след в истории деятелей петровского времени. Выпускник московской Навигацкой школы Александр Кожин известен как картограф, в 1715 г. описавший часть побережья Финского залива.[334] Затем его имя появляется в связи с походом кн. А. Бековича-Черкасского в Хиву. Первоначально, в 1716 г. Петр послал Кожина в Астрахань для проверки ранее составленных Бековичем карт и картографирования восточного берега Каспийского моря. 27 января Петр велел ему «разсмотреть описи и карты Бековича, и ежели право сделаны, то туда не ездить, ежели же не право, то самому оное исправить».[335]Однако уже 14 февраля планы царя относительно Кожина изменились: он был назначен в отряд Бековича и, по замыслу Петра, должен был отправиться в Индию для отыскания водяного туда пути для чего ему была дана специальная инструкция.[336] Причем, отправиться в Индию Кожин должен был инкогнито. Ф. М. Апраксину Петр писал: «Господин Адмирал! Капитан от Гвардии Князь Черкасской, которой посылай был на Каспийское море, у нас был, котораго ныне мы паки отправили туда ж для окончания того дела (за которым он ездил) и для того к порутчику Кожину извольте от себя отписать, чтоб он был ему послушен, а имянно: онаго Кожина велено ему отправить под образом купчины до Индии, и для того его отлучения пошлите для вымеривания Каспийскаго моря из морских офицеров кого инаго, также и сверх того пошлите туда с Бековичом из морских офицеров и навигаторов человек 5 или 6, которые б все Русские были, а пункты такие ж, какие даны были Кожину, посылаем при сем не вписав имени; извольте вписать отдать, кого на его место пошлете. Из Либау в 14 день. Петр. Февраля 1716 г.».[337] 28 февраля Апраксин извещал Кожина о том, что вместо него назначен поручик Травин.[338] Поехал ли Кожин в Индию, неизвестно, но во всяком случае он определенно до нее не добрался. А. Ф. Малиновский утверждал, что «При отправлении 1716 года в Бухару и Хиву Гвардии Капитана Князя Александра Бековича Черкасскаго, послан был с ним же в Индию купчина Александр Кожин с грамотою к Шаху Шуалему. В оной просил Государь Петр I, чтоб Шах благоволил того купчину к себе допустить, приняв от него грамоту Царскую, оказал бы к нему свою милость и позволил присланные с ним Российские товары распродать, а Индейские купить повольно и безпошлинно. Кожин в Индию не доехал, ибо Хивинский хан Ширгазый вероломным образом умертвил Российскаго посла Князя Черкасскаго, а купчину Кожина между прочими Посольской свиты людьми захватил в плен».[339] Откуда Малиновский почерпнул эти сведения, неизвестно, но зато известно, что в 1717 г. Кожин отказался идти в поход с Бековичем, считая, что его миссия обречена на неудачу и кроме того обвинил своего начальника в измене на том основании, что тот якобы ложно донес о старом устье Аму-Дарьи. Бекович в свою очередь обвинил Кожина в дезертирстве. Тот был арестован и, по некоторым сведениям, отправлен в Петербург в Тайную канцелярию, но вскоре, после того, как отряд Бековича постигла участь, которую Кожин и предсказывал, оправдан и возвращен в Астрахань. По-видимому, в этот момент к нему и присоединился Иван Бахметев. Вместе с Травиным и под руководством поручика кн. Урусова Кожину было велено продолжить работы по картографированию Каспийского моря. Эта работа была осуществлена и собранные Кожиным материалы полностью вошли в карту Каспийского моря, составленную в 1720 г. фон Верденом и Ф. И. Соймоновым. Между тем, в Астрахани случился эпизод, который и стал поводом к новому путешествию в Тайную канцелярию и который попал даже на страницы «Истории» С. М. Соловьева: «Солдаты команды поручика Кожина подрались с солдатами полковника Селиванова; Кожин велел своим солдатам бить и рубить Селивановских солдат, и полковника вытащить из дому, дрались с обнаженными палашами и порублено было два человека. Тот же Кожин ездил на святках славить в домы астраханских обывателей на верблюдах и на свиньях, приехал на свиньях и к бухарскому посланнику, который принял это себе за большое оскорбление».[340] В Тайной канцелярии Кожин тоже не сидел без дела, став доверенным лицом находившихся там в под следствием каторжника А. Полибина и бывшего фискала Е. Санина, передававших через него изветы на А. И. Ушакова и других высокопоставленных вельмож и чиновников.[341] Следствие над Кожиным, как мы уже знаем, длилось два года и закончилось разжалованьем и ссылкой в Сибирь.

Вернемся, однако, к рассказу Ивана Бахметева. В момент его возвращения в Москву его брат Лука (первая его жена, как, впрочем, и вторая не упоминаются) и сестра Марфа жили в доме Кожина и Иван поселился там же, но через некоторое время «з братом своим Лукою, да сестрою Марфою пришли к нему Кожину в хоромы и стали говорить, что они у него жить не хотят, и оной стольник Иван Кожин на те их слова сказал им: куда де хотите, туда и подите и сказал де им, что ему до них дела нет».[342] Получив разрешение, они покинули двор Кожина, причем, как подчеркивал Иван, не ночью, а днем. Далее в его рассказе, как и в рассказе невестки Анны, появляется Конон Зотов, которого они с Лукой попросили отвезти их в Петербург. Там старший брат определился на службу к Головиной, а Иван сперва четыре месяца служил у князя Юрия Никитича Репнина, впоследствии генерал-поручика и выборгского губернатора, сына генерал-фельдмаршала Аникиты Ивановича. Затем Иван перешел на службу к А. М. Апраксину и с ним приехал в Москву.

Здесь в судьбе Ивана произошел новый поворот – его настигла любовь: «усмотря в доме ево /Апраксина – А. К./ крепостного ево человека Степана Петелина дочь ево, девку Афимью, подговоря ее, бежал и, збежав, пришли в Московском уезду в вотчину ево ж, графа Андрея Матвеевича, в село Богородицкое и на той девке в том селе Богородицком женился, а венчал их того села церкви Казанския Пресвятыя Богородицы священник, а как ево зовут, не знает».[343] Стоит заметить, что в то время как документы XVIII века содержат немало сведений о случаях похищения молодых девушек и насильственной выдачи их замуж, что, как правило, было связано с какими-то меркантильными соображениями, в данном случае (если, конечно, Иван не врал) мы явно имеем дело с любовной историей и, что важно, не среди читателей французских любовных романов. «Феномен романтической любви, – отмечает в связи с этим И. А. Ролдугина, – который кажется в наше время естественным явлением, как известно, возник достаточно поздно. Ставшая образцом жанра повесть Николая Карамзина «Бедная Лиза», написанная в 1792 году, превратилась в своего рода эмоциональный путеводитель для нескольких поколений дворянства. Культ чувственности и чувствительности выходил в этом произведении за границы страты и описывал эмоциональный мир крестьянской девушки. Но должны ли мы доверять этому описанию? Что вообще означало слово «любовь» для неграмотной крестьянки в XVIII веке? В первую очередь надо понимать, что это слово из христианского словаря, где оно подразумевало не страсть, а смирение. Какие в целом были шансы у эмоции, которую мы сегодня называем любовью, в XVIII веке, при условии повального распространения сговорных браков, заключавшихся в крестьянской среде по меньшей мере еще столетие? Брак в России раннего Нового времени, как и прежде, не союз двух сердец, а основа хозяйственной жизни, а значит, вопрос выживания. Это обуславливало и специфические стандарты красоты: хорошая невеста – ширококостная и плотная, то есть способная выносить много детей и работать в поле».[344]

Неизвестно, какими физическими данными обладала Афимья Петелина, которой, впрочем, вряд ли предстояло работать в поле, но о романтических чувствах в данном случае говорить, видимо, вполне уместно, хотя наши герои таких слов, конечно, не знали. Согласно показаниям Ивана, через некоторое время молодожены вернулись в Москву, повинились перед Апраксиным, по-видимо-му, были прощены, и Бахметев был послан хозяином в его вотчины в Коломенском уезде «на приказ», т. е. в качестве приказчика. Там Иван прожил пять лет. В 1733 г. он на какое-то время покинул службу, по его словам, «бежал» и жил у «человека» князя А. М. Черкасского Ивана Макарова (вероятно, это произошло после смерти А. М. Апраксина), но потом вернулся. Особо Иван оговорил, что ни он, ни его братья не положены в подушный оклад, поскольку, когда проводилась перепись, «человек» И. В. Кожина сказал переписчикам, что якобы они, Бахметевы, записались в солдаты. Свидетельство Апраксина о том, что Кожин и его люди знали, где в действительности они находятся, Иван подтвердил. В его показаниях упоминается также зять-иноземец, а также еще один зять, по-видимому, второй муж старшей из сестер Акулины – сторож Новодевичьего монастыря Роман Сунгуров. Это объясняет, почему Акулина жила рядом с этим монастырем.

Не обошел своим вниманием Иван и судьбу старшего брата Луки. По его словам, тот также поступил на службу к Апраксину, но потом сбежал, когда хозяин был в Петербурге. Можно предположить, что это тоже произошло, когда граф Андрей Матвеевич умер, а его сын еще не приехал в Москву. Позднее и Лука вернулся в дом Апраксина, а новый хозяин его за побег заковал и три месяца держал под караулом. По-видимому, именно в это время и начали разворачиваться описываемые здесь события. По утверждению Ивана Бахметева, сидя под караулом, Лука написал письмо И. В. Кожину, прося его подать челобитную о том, что он, Лука, его, Кожина, беглый крепостной и обещая это подтвердить, причем свою просьбу он аргументировал тем, что Апраксину придется заплатить за него Кожину значительную сумму в качестве пожилого. Вероятно, с этой целью он и послал к Кожиным свою жену Анну, которая, как мы видели, успешно справилась с возложенной на нее миссией. Все это объясняет и поведение Апраксина: с человеком подозреваемом в том, что он беглый крепостной, он поступил согласно закону, но при этом не спешил возвращать его бывшим хозяевам, требуя доказательств их на него прав. Посадить таким же образом на цепь Ивана он не решился, поскольку предъявленный им паспорт из Сибирской губернской канцелярии делал его социальный статус неопределенным. Однако, дабы сложить с себя всякую ответственность, Апраксин предъявил Ивана в Судном приказе. Показательно, что в показаниях последнего не упоминается младший брат Алексей и неизвестно, действительно ли он служил пищиком в Коммерц-конторе.

Следующий появляющийся в деле документ – датированная 25 мая новая челобитная Т. В. Кожиной, в которой она обвиняет Ф. М. Апраксина в том, что в своей челобитной он все написал ложно. Наконец, последний документ дела – мировая челобитная Кожиной и переводчика Энсетраута, который, как можно предположить, выкупил у нее свою жену.

К сожалению, дело, сохранившееся в фонде Судного приказа, как это часто бывает, не содержит судебного решения, и мы не знаем, как в дальнейшем сложилась судьба членов семьи Бахметевых. Однако, как представляется, имеющаяся в нем информация позволяет сделать некоторые заслуживающие внимания наблюдения.

Прежде всего очевидно, что, если Бахметевы действительно не были вольными, то безусловно они были не крестьянами, а дворовыми. Не исключено также, что, если их дед и вправду попал в Россию в качестве турецкого пленного, то он мог служить в семье Кожиных на положении холопа, причем служба эта вовсе не обязательно была документально оформлена. Стоит обратить также внимание на то, что младший из братьев Алексей, как сообщила в своей первой челобитной Т. В. Кожина, служил пищиком в Коммерц конторе и, значит, был грамотным. Вероятно, грамотным был и Иван, которому было поручено управлять имениями Апраксина. Наверное, не случайно и Александр Кожин захотел видеть рядом с собой именно Ивана Бахметева, в то время как мог легко выбрать кого-то из собственных крепостных. Возможно, он знал о каких-то качествах молодого человека, которые делали его особенно полезным. Но какую роль играл Иван при младшем Кожине? Был ли он просто слугой или доверенным человеком, сопровождая его сперва в Астрахань, затем в Тайную канцелярию в Петербург, а после и в сибирскую ссылку? Так или иначе, вслед за своим господином за несколько лет Иван Бахметев проехал фактически всю Россию от Астрахани до Тобольска, побывав на берегах Каспийского моря, а, возможно, и помогая в работе по съемке местности.

На протяжении ряда лет члены этой семьи время от времени жили на наемных квартирах, а значит, обладали хотя бы минимальными средствами для их оплаты. Показательны и браки двух сестер Бахметевых, первая из которых была сперва выдана за подьячего, а вторая и вовсе за иноземца, в то время как их братья женились на крепостных. Ну, и конечно, вряд ли случайностью можно объяснить то обстоятельство, что братья Бахметевы нанимались на службу к представителям русской знати того времени. Причем, показательно, что их, как кажется, легко принимали в службу, потом они также легко ее покидали и переходили в другие дома. Конон Зотов согласился отвезти их в Петербург, по-видимому, не особенно интересуясь, были ли они вольными или крепостными. Вероятно, такой способ путешествия – в качестве сопровождающих дворянина – был более безопасным, но обратно в Москву они вернулись самостоятельно. А перед этим жена Луки Анна, прожив полгода в доме Зотова (в качестве кого?), чтобы отправиться к мужу из Москвы в Петербург, наняла подводу (а значит, опять же у нее были на это средства) и благополучно, скорее всего без паспорта, достигла пункта назначения, не будучи пойманной в качестве беглой. Лука Бахметев первым браком был женат на дворовой Шереметевых и не исключено, что Головина могла его знать, а потому и приняла к себе на службу. При этом неопределенный социальный статус ее нового работника, судя по всему, ее также не беспокоил. Возможно, Лука рассказал ей, что прежний хозяин его отпустил, и этого ей показалось достаточно. Вместе с тем, как хорошо известно, именно наиболее состоятельные душевладельцы наиболее охотно принимали беглых, тем самым сознательно нарушая закон, хотя вроде бы они не нуждались в лишних рабочих руках.

Все эти разрозненные и, на первый взгляд, малозначительные детали проливают свет на малоизвестные и пока плохо поддающиеся интерпретации стороны повседневной жизни и особенности социальных отношений в России петровского времени. В какой степени эти особенности были особенностями именно петровского времени? Были ли они связаны с теми переменами, которые внесли в жизнь русского общества преобразования Петра I? Все эти вопросы пока остаются без ответа и требуют дальнейших архивных разысканий.

Раздел 2 Историческая память

Глава 1 Основание Санкт-Петербурга: приключения одного мифа[345]

Миф и «правда истории» – две категории, чьи сложные взаимоотношения в последнее время стали предметом изучения и споров многочисленных исследователей самых разных специальностей. Еще относительно недавно ни у кого не вызывало сомнения, что историк должен всегда стремиться «разоблачить» миф и рассказать, как было «на самом деле». Однако в современной науке сложилось представление о том, что миф – это «не “выдумка”, не “пережиток прошлого”, а некий первичный язык описания, в терминах которого человек с древнейших времен моделировал, классифицировал и интерпретировал самого себя, общество, мир».[346] Миф органично входит в образ прошлого и составляет основу массового исторического сознания, которое, таким образом, мифологично по своей природе, причем «мифологизирование истории не исчезает, оставаясь вплоть до настоящего времени важным способом осмысления и переживания прошлого».[347] К тому же, в то время как категория мифа таким образом реабилитирована, основанный на научном исследовании исторический нарратив на рубеже XX–XXI веков на волне постмодернизма в своих претензиях на истину и сам был подвергнут сомнению и стал рассматриваться как вариант мифа,[348]вследствие чего многие историки предпочитают теперь воздерживаться от утверждения, что знают, как было «на самом деле».

Внимание историков теперь все более привлекает не столько разоблачение мифов, сколько их изучение, выявление истории их появления и бытования, их культурной функции. Так, к примеру, А. Л. Юрганов отмечает, что современными исследователями убедительно доказано, что Святополк Окаянный не повинен в гибели князей Бориса и Глеба, а их убийство было в действительности организовано Ярославом Мудрым. «Подобное изучение исторического прошлого, – пишет историк, – чрезвычайно полезно, но необходимо помнить, что для людей русского средневековья, воспитанных на христианских идеях сказаний, которые традиционно описывали трагедию князей “страстотерпцев”, убийство совершил именно Святополк… То, чего не было в “действительности”, как раз было “на самом деле”. Более того, на идеальных примерах князей, погибших, но не совершивших греха клятвопреступления, воспитывались поколения князей русского средневековья».[349] Иначе говоря, русские люди хотели верить, что убийцей был именно Святополк, и они нуждались именно в такой мифологизированной истории Бориса и Глеба – первых собственных русских святых, к тому же дававшей столь необходимые нравственные примеры.

Юрганов поясняет эту мысль и на примере другого исторического мифа – легенды о благословении Дмитрия Донского Сергием Радонежским накануне Куликовской битвы, а также об участии в ней иноков Пересвета и Осляби. Мифологический характер этого рассказа был убедительно доказан В. А. Кучкиным. Однако, по мнению Юрганова, автор «Сказания о Мамаевом побоище» – наиболее раннего текста, содержащего эту легенду, – вероятно, знал, что «от него ждут не той “правды”, которая показывает, как было “на самом деле”, а той, которая, вопреки нашим знаниям о “действительности”, должна была быть». Историк специально подчеркивает, что «Сказание» – «литературное произведение, созданное по законам жанра повестей для чтения утешительно-поучительного и назидательного». Возможно, автору повести были хорошо известны реальные факты, «но их значимость не представляла тогда особого интереса»: «То, что недостоверно по отношению к вопросам, которые задает источнику В. А. Кучкин, достоверно (то есть достойно веры) в контексте средневекового миропонимания исторических событий».[350]

В сущности, оба приведенных выше примера показывают, что уточнение тех или иных деталей событий прошлого, несомненно интересных и важных для профессионального историка, но ничего принципиально не меняющих в наших общих представлениях о русской истории, как ни парадоксально, оказывается менее значимым, чем возникшие на основе этих событий мифы, в течение веков формировавшие национальную идентичность, и, таким образом, сыгравшие в русской истории едва ли не большую роль, чем те реальные события, которые стоят за этими мифами.

Яркий пример подобного же, сходного со средневековым восприятием прошлого, но отнюдь не средневековым человеком, а нашим современником представлен в «Диалогах с Иосифом Бродским» Соломона Волкова. В одной из бесед поэт высказывает собственный взгляд на Петра Великого, несомненно далекий от существующего в исторической науке, на что в предисловии к русскому изданию книги, характерно озаглавленном «Своя версия прошлого», обращает внимание Я. А. Гордин. Но высказывания Бродского заканчиваются весьма знаменательными словами, фактически обессмысливающими это уточнение Гордина: «Таким, по крайней мере, Петр Великий мне представляется. Или таким я хотел бы, чтобы он был».[351] Иначе говоря, поэт как бы заявляет: меня не интересует, каким был Петр «на самом деле», для меня важнее образ, существующий в моем сознании.

Вряд ли нужно доказывать, что, даже вооружившись всей массой накопленных исторической наукой знаний и опровергнув с ее помощью неточности в высказываниях Бродского, мы все равно не сможем противопоставить его взгляду однозначную и непротиворечивую оценку личности и деятельности Петра. А с другой стороны, может быть, образ Петра, существовавший в сознании гениального поэта и, несомненно, влиявший на его восприятие Петербурга, которому посвящено столько замечательных стихотворений Бродского, был не менее значим для русской культуры, чем знания, накопленные исторической наукой?

К тому же с именем Петра связано множество легенд и мифов, существующих не только в массовом сознании, но встречающихся и на страницах вполне научных сочинений. Один из таких исторических мифов – миф, укладывающийся всего в четыре слова: «Петр Великий – основатель Петербурга». Нет, конечно, Петербург был действительно основан Петром I, и это вполне справедливо считается одним из его великих «деяний», неотъемлемой частью его программы преобразований, логично и естественно в нее вписанным. Но как, собственно, произошло само событие основания новой столицы России?

Вероятно, если попытаться представить себе, как именно Петр основал Петербург, в нашем сознании прежде всего непременно возникнет образ, созданный А. С. Пушкиным во вступлении к поэме «Медный всадник»:

На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн, И вдаль глядел. Пред ним широко Река неслася; бедный челн По ней стремился одиноко. По мшистым, топким берегам Чернели избы здесь и там, Приют убогого чухонца; И лес, неведомый лучам В тумане спрятанного солнца, Кругом шумел. И думал он: Отсель грозить мы будем шведу. Здесь будет город заложен Назло надменному соседу.

Этот словесный образ дополняют и многочисленные широко известные изображения.

Между тем, историкам известно, что никакого документа, указа, распоряжения или хотя бы записки, в которой царь приказывал бы заложить (основать) будущую столицу империи, не существует. И все же, описание основания Петербурга существует. Так, американский историк Р. Масси в своей чрезвычайно популярной на

Западе и переведенной на русский язык книге «Петр Великий», по мотивам которой в 1986 г. в США был снят фильм с участием Максимилиана Шелла, Ванессы Редгрейв, Омара Шарифа и др., делает следующее примечание: «Существует легенда, по которой Петр одолжил мушкет у одного из солдат, штыком вырезал две полоски дерна из почвы заячьего острова, сложил их крестом и сказал: “Здесь будет заложен город”. Солдаты начали рыть ров, в котором обнаружилась рака с мощами Св. Андрея Первозванного – небесного покровителя России. В этот момент над головой Петра пролетел орел и уселся на верхушке двух берез, соединенных кронами наподобие арки. На этом месте были выстроены восточные, или Петровские, ворота будущей крепости».[352]

На первый взгляд, действительно все элементы легенды налицо: начали копать ров и нашли (совершенно случайно!) мощи Св. Андрея – явное знамение свыше, да еще невесть откуда прилетел орел – птица в этих местах явно редкая. Между тем, Масси лишь пересказывает хорошо известную историкам версию основания Петербурга, восходящую не к устной легенде, а зафиксированную письменно, причем в повести, созданной, как считается, в петровское время. Называется она «О зачатии и здании царствующаго града Санктпетербурга»; рукопись ее хранится в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки в Петербурге. Впервые она была опубликована и, таким образом, введена в научный оборот в 1863 г., а в последний раз – в приложении к книге Ю. Н. Беспятых «Петербург Петра I в иностранных описаниях» в 1991 г.

Под датой 14 мая 1703 г. в этой повести имеется следующий текст:

«.. Взяв у солдата багинет и вырезав два дерна, [Петр] положил дерн на дерн крестообразно и, зделав крест из дерева и водружая реченные дерны, изволит говорить: во имя Иисус Христово на сем месте будет церковь во имя верховных апостолов Петра и Павла».

Под 16 мая 1703 г.:

«16, то есть в день пятидесятницы, по божественной литоргии с ликом святительским и генералитетом и статскими чины от Канец изволил шествовать на судах рекою Невою, и по прибытии на остров Люнстранд [Заячий] и по освящении воды и по прочтении молитв на основание города, и по окроплению святою водою, взяв заступ, первое начал копать ров; тогда орел с великим шумом парения крыл от высоту спустился и парил над оным островом.

Царское величество, отшед мало, вырезал три дерна и изволил принесть ко означенному месту; в то время зачатаго рва выкопано было земли около двух аршин глубины, и в нем был поставлен четвероугольный ящик, высеченной из камня, и по окроплении того ящика святою водою изволил поставить в тот ящик ковчег золотой, в нем мощи Святаго апостола Андрея Первозванного, и покрыть каменною накрышкою, на которой вырезано было: “По воплощении Иисус Христове, 1703, майя 16 основан царствующий град Санктпетербург великим государем царем и великим князем Петром Алексеевичем самодержцем всероссийским” и изволил на накрышку онаго ящика полагать реченные три дерна з глаголом: во имя отца и сына и святаго духа, аминь, основал царствующий град Санктпетербург.

Тогда его царское величество от лица святительского и генералитета и от всех тут бывших поздравляем был царствующим градом Санктпетербургом. Царское величество всех поздравляющих изволил благодарить; при том была многая пушечная пальбы; орел видим был над оным островом парящий. Царское величество, отшед к протоку, которой течение имеет меж Санктпетербургом и кронверком, по отслужении литии и окроплении того места святою водою, изволил обложить другой роскат. Тогда была вторишная пушечная пальба, и между теми двумя раскатами изволил размерить, где быть воротами; велел пробить в землю две дыры и, вырубив две березы тонкие, но длинные, и вершины тех берез свертев аконцы, поставлял в пробитые дыры в землю наподобие ворот. И когда первую березу в землю утвердил, а другую поставлял, тогда орел, спустясь от высоты, сел на оных воротах; ефрейтором Одинцовым оной орел с ворот снят. Царское величество о сем добром предзнаменовании весьма был обрадован…».

Сразу же обратим внимание на то, что под разными числами в повести описываются, в сущности, одинаковые ритуалы, что уже само по себе выглядит подозрительно. Во-вторых, очевидно, что Масси рассказ повести явно исказил. С одной стороны, он попытался как бы сгладить детали, показавшиеся ему, по-видимому, наименее правдоподобными. С другой, вложил в уста Петра отсутствующую в повести фразу «Здесь будет заложен город». Откуда же она взялась? Между тем, в своей версии изложения повести американский историк не одинок.

В 1887 г. вышла в свет впоследствии много раз переиздававшаяся книга известного историка Петербурга и его окрестностей М. И. Пыляева «Старый Петербург». Пыляев довольно точно передал вышеприведенный рассказ повести «О зачатии здании…», но также сделала при этом небольшие поправки, постаравшись скорректировать текст повести таким образом, чтобы он был более понятным современному ему читателю. Во-первых, дабы развеять сомнения относительно даты основания города, он соединил описанные под 14 и 16 мая события под одним 16-м числом. Во-вторых, он счел необходимым пояснить, как именно ефрейтор Одинцов «снял» орла с дерева: «Одинцов снял его выстрелом из ружья». Причем вместо слова «багинет», которым Петр якобы вырезал дерн, чтобы отметить место закладки крепости, в книге Пыляева фигурирует слово «башнет», требующее пояснения. Если слово «багинет» имеется в «Словаре русского языка XVIII века» и обозначает штык,[353]то слова «башнет» никогда не существовало. По-видимому, мы имеем тут дело с забавной опечаткой. Во времена Пыляева авторы книг еще не пользовались не только компьютерами, но даже пишущими машинками и сдавали в типографии рукописи. Наборщик же книги Пыляева, очевидно, прочитал сочетание курсивных букв ги как ш, в результате чего и получился башнет.

Но самая главная поправка, сделанная Пыляевым при пересказе текста повести, состояла как раз в том, что он опустил приведенные там слова Петра о закладке Петропавловской крепости и вместо этого ввел следующий текст: «… положив их крестообразно, сказал: “Здесь быть городу”».[354]

Но зачем понадобилась такая подмена? И тут мы вновь сталкиваемся с особой функцией исторического мифа. По всей видимости, ко времени написания Пыляевым «Старого Петербурга» пушкинские слова «Здесь будет город заложен» уже превратились в крылатую фразу, прочно вошли в общественное сознание и стали частью исторической мифологии. Словосочетание «основание Петербурга», вызывающее в нашем сознании ассоциацию с созданным Пушкиным образом этого события, ту же ассоциацию вызывало уже у людей второй половины XIX в. Сознательно или бессознательно, но для того, чтобы сделать свой рассказ правдоподобным, достоверным, Пыляев просто вынужден был этот образ воспроизвести.[355]Как удачно заметил о Петре I другой поэт, А. А. Вознесенский, «мы знаем исторического садиста, в животном восторге самолично рубившего головы стрельцам, но верим мы пушкинскому образу».[356]

Обратим внимание на два ключевых понятия этого высказывания – «знаем» и «верим». Основанное на исторических источниках знание прошлого – удел по преимуществу профессиональных историков. Вера же сопутствует мифу. Что же касается влияния творчества Пушкина на формирование образа прошлого в массовом сознании, то эта тема, несомненно заслуживает специального изучения. Но слова Вознесенского заставляют сделать небольшое отступление от основной темы данной работы, чтобы вспомнить о еще одном эпизоде царствования Петра, своеобразным образом демонстрирующим и роль, которую в формировании исторических представлений играет изобразительное искусство.

Существующий в сознании большинства россиян зрительный образ расправы царя со стрельцами в 1698 г. несомненно восходит к хорошо известной картине В. И. Сурикова «Утро стрелецкой казни». Между тем, среди искусствоведов широко распространено мнение, что в действительности казнь якобы происходила не на Красной площади, как это изобразил художник. В свете обсуждаемой здесь темы интересна предлагаемая ими трактовка того, почему это было сделано. «В. Суриков переносит действие своей картины «Утро стрелецкой казни» на Красную площадь не только потому, что ему нужна была конкретная обстановка, а в селе Преображенском она не сохранилась. – пишет Н. А. Ионина, – Событие у Лобного места на фоне древнего собора Василия Блаженного и стен Кремля, по его замыслу, приобретало большую историческую убедительность».[357] (Заметим: употребленное здесь слово «убедительность», которое вполне можно заменить словом «достоверность».) Н. А. Иониной вторит искусствовед Н. Молок: «Перенеся действие на Красную площадь, Суриков хотел создать наиболее выразительный, символичный образ и тем самым усилить идеологическое напряжение картины: дескать Петр поразил Москву – и соответственно Россию – в самое сердце».[358]

Действительно, сама Красная площадь имеет устойчивую коннотацию с понятием «сердце России». И зададимся вопросом: если Суриков действительно перенес действие картины на Красную площадь в то время как оно происходило в другом месте и тем самым исказил «историческую правду», то следует ли музейным экскурсоводам, останавливаясь перед этим полотном, всякий раз рассказывать, как было «на самом деле»? Ведь понятно, что перед Суриковым, как художником (в отличие от историка), не стояла задача реконструкции подлинного события: он стремился передать его смысл, который, очевидно, видел в сокрушении Петром старой России. То, что Москва была для Петра символом старины, Кремль еще с 1682 г. ассоциировался со стрельцами и мятежом, а Красная площадь, в свою очередь, была и остается символом Москвы, хорошо известно, и Суриков безусловно достиг поставленной цели, очень точно передав именно смысл исторического события.

Все это было бы так, если бы искусствоведы не ошибались. Дело в том, что основным источником сведений о казнях стрельцов в 1698 г. (а они продолжались на протяжении нескольких месяцев) является дневник австрийского дипломата И. Г. Корба. Первые его публикации на русском языке появились в 1860-е гг.[359] Суриков несомненно читал дневник Корба. Более того, изображенный на его полотне иностранец, подперев подбородок задумчиво глядящий на происходящее, это, вероятно, императорский посол И. X Гвариент, а стоящий за ним человек в белом галстуке – сам Корб.

Согласно дневнику Корба, казни стрельцов в октябре-ноябре 1698 г. происходили в основном в селе Преображенском и у стен Белого города. Они описываются в самом дневнике, а также во вставке, озаглавленной «Краткое описание опасного мятежа стрельцов в Московии». Однако в последней упоминается и колесование «около Кремля» 28 и 31 октября 1698 г., причем под 28 октября значится: «Обширнейшая площадь в городе перед церковью Святой Троицы (самой большой в Москве) назначена была государем служить местом казни».[360] Храм Василия Блаженного, а правильнее, Покровский собор, был, как известно, построен на месте Троицкой церкви и вполне вероятно, что не владевшему русским языком Корбу могли сообщить именно это название. При этом в «Краткое описание» не включены события следующего 1699 года. Между тем, за 13 февраля 1699 г. в дневнике имеется следующая запись:

«День ужасный, так как сегодня казнено двести человек. Этот день несомненно должен быть отмечен черной краской. Все были обезглавлены топором. На пространной площади, прилегающей к Кремлю, были приготовлены плахи, на которые осужденные должны были класть головы. <…> Его царское величество с известным

Александром, общество которого он наиболее любит, приехал туда в карете и, проехав через ужасную площадь, остановился неподалеку от нее, на том месте, где тридцать осужденных поплатились головой за свой преступный заговор. Между тем злополучная толпа осужденных наполнила вышеозначенную площадь. Тогда царь пошел туда, для того чтобы при нем были казнены те, которые в отсутствие его составили святотатственный замысел на столь беззаконное преступление. Между тем писарь, становясь в разных местах площади на лавку, которую подставлял ему солдат, читал во всеуслышание собравшемуся народу приговор на мятежников, чтобы придать большую известность безмерности их преступления и справедливости определенной им за оное казни. Народ молчал, и палач начал трагедию. Несчастные должны были соблюдать известный порядок: они шли на казнь поочередно, на лицах их не видно было ни печали, ни ужаса предстоящей смерти. <…> Одного из них провожала до самой плахи жена с детьми, испуская пронзительные вопли. Прежде чем положить на плаху голову, отдал он на память жене и милым детям, горько плакавшим, перчатки и платок, который ему оставили. Другой, подойдя по очереди к плахе, сетовал, что должен безвинно умереть. Царь, находившийся от него только на один шаг расстояния, отвечал: «Умирай, несчастный! А если ты невинен, пусть вина за пролитие твоей крови падет на меня!». Кроме царя и вышеупомянутого Александра присутствовали еще некоторые из московских вельмож».[361]

Пространная площадь, прилегающая к Кремлю, однозначно воспринимается нами как Красная площадь. Однако полной уверенности в том, что речь идет именно о ней, видимо, быть не может. Во-первых, следует иметь в виду, что в конце XVII в. Красная площадь имела совсем иной вид, чем в наши дни. Фактически на месте нынешней площади было три площади, разделенные мощением улиц Никольской, Ильинки и Варварки. Красной в середине этого столетия стала называться как раз та часть площади, которая примыкает к Спасской башне Кремля и собору Василия Блаженного, т. е. та, что изображена на картине Сурикова. Часть ее с восточной стороны была занята торговыми рядами и, следовательно, переданное художником ощущение тесного пространства (искусствоведы обращают внимание на то, что Суриков уменьшил расстояние между собором Василия Блаженного и кремлевской стеной) вполне достоверно.

С другой стороны, Корб мог назвать площадью, прилегающей к Кремлю, и какое-то иное пространство, хотя, конечно, употребленное им слово «пространная» скорее всего указывает именно на Красную площадь.

Обратим внимание на еще одну деталь. В описании казни 10 октября 1698 г. Корб писал:

«…сотня осужденных в небольших московских телегах (которые москвитяне называют извозчичьими) ждали смертной казни. Для каждого преступника телега, при каждой телеге солдат. Не было там священника, чтобы преподать духовную помощь, как будто бы осужденные не были достойны этого религиозного обряда; однако ж каждый из них держал в руках восковую свечу, чтобы не умирать без освящения и креста. Ужас предстоящей смерти увеличивали жалостные вопли жен, стоны и раздирающие вопли умиравших поражали громаду несчастных. Мать оплакивала своего сына, дочь – судьбу отца, несчастная жена – злой рок мужа; с их рыданиями сливались вопли тех женщин, которые, по разным связям родства или свойства, заливались слезами. Когда кого-либо из осужденных лошади быстро уносили на место казни, рыдания и вопли женщин увеличивались; они, стараясь догнать их, оплакивали жертву разными, почти сходными одни с другими словами (передаю их так, как мне их перевели): «Для чего тебя так скоро отнимают у меня? Зачем покидаешь меня? И в последний раз поцеловать нельзя? Не дают мне попрощаться с тобой в последний раз?»

В записи дневника Корба за 27 октября 1698 г. также говорится: «Сам царь, сидя верхом на лошади, сухими глазами глядел на всю эту трагедию».[362] Таким мы видим Петра и на картине Сурикова, который очевидно читал дневник Корба гораздо внимательнее, чем исследователи его творчества и соединил в своем произведении события, происходившие в разные дни октября 1698 – февраля 1699 гг.

Дотошный историк не может, впрочем, не заметить: сказанное выше об ассоциациях, самого Петра, связанных с Красной площадью – это тоже всего лишь реконструкция, представления самих историков о мыслях царя, которые доподлинно неизвестны. Но ведь почему-то Петр казнил стрельцов в том числе и на Красной площади. Интересно, что Корб, которому символическое значение Красной площади было, конечно, непонятно, описывая казнь у стен Белого города, отмечает символический смысл этого места: «Желая показать, что стены города, за которые стрельцы хотели силой проникнуть, священны и неприкосновенны, государь велел всунуть бревна в ближайшие к воротам бойницы и на каждом бревне повесить по два мятежника».[363] Что же касается самого Петра, то изучение документов показывает, что степень отрефлексированности царем собственных деяний, в начальные годы царствования еще была невысока и лишь усиливалась с годами, т. е. смысл событий до самого Петра доходил постепенно, его действия лишь постепенно становились все более осознанными и продуманными. Собственно, тот смысл, о котором идет речь, казнь стрельцов на Красной площади приобрела лишь в свете событий, произошедших позже. Можно предположить, что в 1698 г. сам Петр был лишь ослеплен яростью и ненавистью к стрельцам. Он казнил конкретных бунтовщиков, своих врагов, а не какой-то отвлеченный символ старины. Если он и видел в них этот символ, то пока разве что на уровне подсознания. Суриков же писал свою картину тогда, когда смысл события уже был ясен.

Казнь стрельцов. Гравюра из немецкого издания «Дневника» И. Г. Корба

Но вернемся из Москвы в Петербург, ибо история его основания уже сказанным выше не заканчивается. Даже если забыть о словах Петра, произнесенных или не произнесенных при основании города, как быть с другими подробностями повести «О зачатии здании царствующего града Санктпетербурга»? Очевидно, что ее рассказ, даже без сделанного Пыляевым дополнения, сам по себе столь красив, «литературен», насыщен такими исполненными символического значениями деталями, что просто не может не вызывать сомнений у историка. А то обстоятельство, что мы имеем дело с литературно-публицистическим произведением, причем созданным уже после смерти Петра (по-видимому, во второй половине 1720-х гг.) и созданным со вполне очевидными целями, остро ставит вопрос о его достоверности.

Один из возможных путей решения этого вопроса связан, конечно же, с анализом собственно текста повести и поиском параллелей с разного рода подобного сочинениями. Впрочем, первую подсказку такого рода дает сама повесть. Под характерным заголовком «Подобное» в ней кратко пересказывается легенда об основании византийским императором Константином города Константинополя, где также фигурирует орел, а затем следует повествование о путешествии Андрея Первозванного «к стране Санктпетербург-ской». Историк А. В. Предтеченский, комментируя эти тексты, заметил: «Автор, быть может, и сам понимая, что он рассказывает не более чем легенду, всячески стремится подчеркнуть политическое значение основания новой столицы. Это значение для автора совершенно ясно, и если бы он поставил перед собой задачу изложить точные исторические события, а не привести создавшуюся вокруг основания Петербурга легенду, то, вероятно, русская литература о Петербурге обогатилась бы памятником первоклассного значения».[364] Скорее, автор не столько понимал, что рассказывает легенду (Предтеченский полагал, что он мог ее от кого-то услышать), сколько создавал ее, но очевидно, что именно детали повести, подчеркивающие параллель между основанием Петербурга и Константинополя, можно признать заведомо наименее достоверными.

Между тем, совсем иная трактовка рассказа повести предложена петербургским историком А. М. Шарымовым. Целью его обширного исследования, основные положения которого были изложены сперва в пространной журнальной статье, а затем и в монографии,[365]было доказать, что Петр действительно 16 мая 1703 г., т. е. в день, который считается датой основания города находился на месте будущей столицы и руководил закладкой Петропавловской крепости. Дело в том, что повесть «О зачатии здании…» – единственный источник, в котором фигурирует эта дата. В «Гистории Свейской войны» и «Юрнале» бомбардирской роты, капитаном которой состоял царь, т. е. в официальных документах, составлявшихся при участии и под редакцией самого Петра, сообщается о том, что 16 мая 1703 г. действительно состоялось решение об основании на Заячьем острове новой крепости, но сообщается об этом в безличной форме, без упоминания царя: «По взятии Канец отправлен воинской совет, тот ли шанец крепить или иное место удобнее искать (понеже оной мал, далеко от моря и место не гораздо крепко от натуры), где положено искать новова места. И по нескольких днях найдено к тому удобное место – остров, которой назывался Люст-Элант, то есть Веселый остров, где в 16 день майя (в неделю Пятидесятницы) крепость заложена, именована Санкт-Питербурх».[366] Неизвестно, участвовал ли Петр в упомянутом военном совете и принято ли было решение с его участием, но известные источники указывают, что 16 мая царь находился в Ладейном поле, вернулся к месту будущей столицы лишь 20 мая, а 29 июня была заложена Петропавловская крепость.

Споры вокруг того, как следует трактовать источники и когда все же был основан Петербург, идут уже более 150 лет. До относительно недавнего времени абсолютное большинство серьезных исследователей полагали, что 16 мая Петр все же находился в другом месте. И именно эту точку зрения и попытался опровергнуть А. М. Шарымов, осуществивший масштабное и скрупулезное исследование всех доступных источников. Е. В. Анисимов, который еще в 1991 г. с уверенностью писал, что легенда о мощах и орле «возникла много лет спустя, когда уже накрепко было забыто, что в тот день… самого царя-основателя не было на невских берегах»,[367]несколькими годами позже, после появления работ Шарымова переменил свою точку зрения.[368] В своей последней работе по этой проблематике историк вообще избегает обсуждения этого вопроса, подчеркивая лишь, что Петр несомненно участвовал в выборе места для строительства крепости, а Шарымов «провел интереснейшие изыскания, но так и не сумел бесспорно доказать, что Петр оказался 16 мая именно на Заячьем острове».[369]

Для нас однако важно не то, насколько убедительны доказательства Шарымова, сколько его отношение к мифу. С одной стороны, он резонно сомневается, что Петр возил с собой мощи Андрея Первозванного и что они так удачно могли оказаться у него под рукой. Историк приводит слова из депеши английского посланника Ч. Уитворта, который в 1706 г. сообщал в Лондон, что 30 мая этого года Петр «положил первый камень укреплений в Петербурге: мраморный куб, на котором высечено имя царя, день и год». «Так вот, – спрашивает Шарымов, – не прообраз ли этот «куб» тех самых «ковчега» и «ящика» из рукописи «О зачатии и здании…»?[370] Иначе говоря, можно предположить, что автор повести использовал реальное событие, о котором знал или слышал, трансформировав его в соответствии со своими задачами и отнеся на три года ранее. Однако, с другой стороны, Шарымов как ни странно полагает, что упоминаемый в повести орел существовал на самом деле, ссылаясь при этом за отсутствием других источников на ту же повесть, в которой сообщается, что птица была взята во дворец «с наречением орлу комендантского звания», а «Жители острова, которой ныне именуется Санктпетербургской, и близ онаго по островам живущие сказывали, бутто оной орел был ручной, а житье его было на острову, на котором ныне город Санктпетербург. Выгружались по берегам реки Невы маштовые и брусовые королевские леса, и караульными салдаты тех лесов оной орел приручен был к рукам». В журнальной версии своей работы Шарымов сознается, что для него прирученный петербургский орел почему-то «много реальней» упомянутого тут же орла императора Константина.[371] Впрочем, действительно в приведенной цитате из повести можно увидеть подтверждение того, что ее автор пользовался рассказами очевидцев; Шарымов даже предполагает, что одним из его информаторов был реальный ефрейтор Одинцов, что, конечно, никак не доказывает достоверность сведений повести.

Можно однако отбросить детали, связанные и с орлом, и с мощами, и представить себе, что Петр каким-то образом отметил место закладки Петропавловского собора или Петропавловской крепости. Возможно, он даже действительно вырезал куски дерна и сложил их крестообразно, возможно соорудил нечто вроде арки из берез (как практически это можно было сделать, продемонстрировал Л. Парфенов в своем фильме «Российская империя»). Наверное, были прочитаны соответствующие молитвы. Ведь – и это не вызывает сомнений – речь шла об основании новой крепости, которой изначально придавалось большое значение в войне со Швецией. Но обратим внимание на само своеобразие ситуации, когда историк в данном случае не опровергает исторический миф, но, напротив, стремится его подтвердить. Объяснение кроется в едва ли не случайно вырвавшейся у него фразе в первоначальной версии работы: «Эту крепость, как мне кажется, Петр просто не мог не заложить сам».

Эти слова, как представляется, удивительным образом перекликаются с высказыванием Иосифа Бродского, Шарымову хочется, чтобы так было, потому что так должно быть. Миф, таким образом, оказывается сильнее исследователя. А потому нельзя не согласиться с другим исследователем Петербурга, М. С. Каганом, который, цитируя книгу М. И. Пыляева с пересказом повести «О зачатии и здании…» заключает: «Какова бы ни была степень достоверности этого рассказа, именно с 1703 г. начинается история российского города, нареченного Санкт-Питербурхом и вскоре провозглашенного новой столицей страны».[372]

Глава 2 Полтавская битва в русской исторической памяти[373]

В 1995 г. к российскому официальному календарю было прибавлено шестнадцать новых памятных дат, названных «дни воинской славы России». Один из них, отмечаемый 10 июля, посвящен победе Петра Великого над шведами в битве под Полтавой в 1709 г.[374]На протяжении последующих десяти лет вряд ли кто-либо вспоминал об этой дате, и она практически не упоминалась в средствах массовой информации. Однако с приближением 300-летней годовщины Полтавской битвы на фоне обострения отношений России и Украины эта тема становилась все более популярной, и многочисленные публицисты и политики стали использовать ее в борьбе со своими оппонентами. Что же касается профессиональных историков, то хотя лишь немногие оказались готовы принимать участие в жарких дискуссиях о том, был ли Иван Мазепа предателем или национальным героем Украины, специалисты по петровской эпохе, России XVIII века в целом или военной истории, не преминули воспользоваться возможностью написать и опубликовать по меньшей мере десяток книг со словом «Полтава» на обложке, тем более, что издатели охотно их печатали. Было издано и несколько сборников статей, в том числе основанных на материалах конференций, в которых принимали участие и зарубежные коллеги.[375]

Некоторые авторы целые главы своих книг посвятили памяти о Полтавской битве. Можно спросить: зачем нужно было это делать, если весь ажиотаж, возникший в 2009 г. вокруг Полтавской годовщины, да и сами эти многочисленные публикации, казалось бы, ярко свидетельствовали о том, что память о Полтавской битве жива и остается важной для русских людей? Можно предположить, что написать что-то принципиально новое о решающем сражении Северной войны было не так уж просто, в то время как проблематика исторической памяти была чрезвычайно популярной и авторы воспользовались этим, дабы сделать свои публикации более объемными. Однако показательно, что описываются при этом официальные празднования Полтавской годовщины и другие ком-меморативные практики политической элиты. Хотя эти описания несомненно доказывают, что память о Полтаве сохранялась на протяжении всех трех последних столетий, их вряд ли можно считать доказательством и того, что это было частью коллективной памяти русского народа.

Стоит заметить, что Полтавская битва является одним из тех уникальных исторических событий, которое никогда не вызывало серьезных споров среди историков. Хотя интерпретации этого события и его значения могут различаться, ни у кого не вызывает сомнения, что это была победа русской армии над шведами[376] и поворотный пункт как российской, так и европейской истории. Более того, даже те, кто утверждает, что набор исторических событий, опорных точек, составляющих основу традиционной схемы российской истории, сложившейся к концу XVIII века, закрепленной в «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина в начале XIX-го и воспроизведенной затем в СССР, далек от того, что было «на самом деле», вряд ли смогут доказать, что Полтавскую битву не следует включать в этот список. В тоже время интересно посмотреть, что в действительности произошло с памятью об этом событии.

Читая письма Петра I, написанные накануне битвы и сразу после нее, нельзя не заметить, что сам царь далеко не сразу осознал значение случившегося. Его переполняла радость, восторг, но вместе с тем столь сокрушительное поражение шведов было неожиданным, слишком быстрым и в него трудно было поверить. Две недели спустя Петр повелел возвести на месте сражения церковь, а также пирамиду с собственным портретом, изображением сражения и пояснительными табличками.[377] В то время как строительство церкви на памятных местах вполне соответствовало русской традиции, идея пирамиды с изображениями и пояснениями была, конечно же, позаимствована на Западе, если не в Древнем Риме.[378] Вместе с тем есть основания полагать, что более глубокое осознание произошедшего и в особенности понимание его политического значения пришло к Петру почти месяцем позже и, как часто случается с правителями, ему потребовалась для этого помощь интеллектуала, а именно уроженца Украины Феофана Прокоповича. 22 июля русские войска вошли в Киев, где в главном соборе состоялось торжественное богослужение, в ходе которого Прокопович в присутствии царя произнес свой знаменитый панегирик «Слово похвальное», содержавший все образы и оценки – в сущности, все элементы Полтавского мифа – которые обычно воспроизводятся при упоминании Полтавской битвы.

«Слово похвальное» – это весьма объемный текст (в современном издании он занимает 17 печатных страниц), сопровождаемых 4-страничной поэмой. Надо полагать, что чтение его 22 июля 1709 г. продолжалось не менее часа, но Петра оно, по-видимому, нисколько не утомило. Напротив, оно произвело на него сильнейшее впечатление, и царь распорядился сочинение Прокоповича напечатать и широко распространить. Поскольку «Слово похвальное», его образы и значение детально проанализированы в работах Е. В. Анисимова и Джованны Броджи Беркоф,[379] здесь нет необходимости это повторять. Важно, что мы имеем дело с сознательной попыткой конструирования мифа о реальном историческом событии для использования его затем в пропагандистских и идеологических целях, в чем Прокопович, как доказала его последующая карьера, был большим мастером. Феофан советовал Петру как можно шире распространять изображения Полтавской битвы: «Не токмо на великих столпах, стенах, пирамидах и иных зданиях искусным изваянием изображати, но и на малых оружиях и орудиях начертовати».[380]

Утверждая политическое значение Полтавы Прокопович сделал его фактом светской, а не священной истории. Не случайно в 1709 г. Петр отказался утвердить текст посвященной Полтавской победе проповеди Феофилакта Лопатинского. В письме к Лопатинскому царь писал: «Сию песнь всю переменить, понеже бо не идет о законе, а тогда была война не о вере, но о мере, також и у них крест осененный есть во употреблении почитании».[381] Этот сдвиг в интерпретации служит ключом к речи, которую, согласно легенде (по сообщению того же Прокоповича), царь произнес, обращаясь к своим воинам накануне Полтавской битвы и призывая их сражаться не за христианскую веру и не за царя, а за отечество, за «Россию, Петру врученную».[382] Историки сомневаются в том, что эта речь была действительно произнесена. Возможно, она была сочинена уже задним числом после сражения, но это лишь подтверждает мысль об интенсивной, целенаправленной работе по формированию соответствующего дискурса.

Приведем еще несколько примеров, демонстрирующих механизм конструирования исторического мифа. Полтавская битва состоялась в день, когда Православная церковь празднует День Св. Сампсония Странноприимца. В своем «Слове похвальном» Прокопович подменил Св. Сампсония библейским Самсоном, изобразив Петра в виде Самсона, раздирающего пасть шведскому льву. Этот образ оказался очень эффектным: он был воспроизведен уже на несохранившейся гравюре Д. Голяховского, преподнесенной Петру Прокоповичем в 1709 г., в посвященном Полтавской победе сочинении Стефана Яворского, в украшениях Москвы во время празднования победы в декабре 1709 г. и в созданной примерно в это же время огромной по размеру (170 х 124 см.) гравюре И. Зубова и М. Карновского. В 1720-е гг. он появился в проекте триумфальной колонны А. Нартова и Б. Растрелли. В 1735 г. скульптура Самсона, раздирающего пасть льва, работы К. Растрелли была установлена в Петергофе (скульптура, которую можно видеть сегодня, это копия, изготовленная М. Козловским в начале XIX в.). К середине XVIII в. этот образ, по-видимому, был уже всем знаком. В своей «Оде государю императору Петру Великому» А. П. Сумароков писал: «Петр по вышней воле / Льва терзал в Полтавском поле: / Лев беспомощно ревел, / Под Орловыми крылами, / Изъявлен его когтями, / И противиться не смел».[383]

Печальная судьба шведского льва, образ Петра в качестве Самсона и прославление воинских свершений первого императора стали непременными элементами поэтических и прозаических текстов XVIII века. Так, М. В. Ломоносов дважды упоминает Полтавскую битву в своем «Слове похвальном блаженныя памяти императора Петра Великого». Для него победа под Полтавой – это символ успехов Петра в создании новой русской армии и одновременно доказательство Божьей милости. Он вновь повторяет эту мысль, когда упоминает, что Петр во время битвы не только не был убит, но даже ранен. Некоторые другие литературные опыты, как, например, архиепископа черниговского Иоанна Максимовича содержали яркие описания битвы, но не пользовались особой популярностью и были вскоре забыты.

Полтавская битва послужила источником вдохновения и многим художникам. Первые ее изображения появились уже вскоре после победы, а затем к ней вновь и вновь возвращались и в XVIII, и в XIX веках. Чаще всего в качестве иллюстрации воспроизводится мозаика Ломоносова, но ни одно из десятков изображений не обрело статус художественного шедевра, который был бы известен и знаком каждому россиянину.

Между тем, дата 27 июня стала частью официального российского праздничного календаря, которая отмечалась уже при жизни Петра как один из викториальных дней. Первое празднование в 1710 г., описанное в мемуарах датского посланника Юст Юля, включало военный парад с участием Преображенского и Семеновского полков, церковную службу, публичную проповедь Феофилакта Лопатинского, фейерверк и пиршество.[384] В тот год, а также два года спустя Петр еще помнил, что 27 июня – это день Св. Сампсония, о чем он упоминал, в частности, в письме к А. Д. Меншикову 29 июня 1712 г. В более поздние годы этот день ассоциировался уже исключительно с Полтавской победой и отмечался ежегодно, в том числе в 1718 г., в день смерти царевича Алексея Петровича. Е. Погосян, специально изучавшая русский календарь петровского времени, отмечает, что до 1718 г. не существовало какой-то определенной идеологии этого праздника, который иногда совмещался с празднованием тезоименитства Петра, а иногда с какими-то другими важными событиями, как, например, приезд в 1713 г. персидского посла. То, как праздновали этот день, также не сильно отличалось от других праздников, включая празднование Нового года.[385]

Годовщина Полтавской победы регулярно отмечалась и после смерти Петра, а в 1727 г. она числилась в длинном списке побед над шведами. Всего в этом списке упоминалось 37 побед и, поскольку они составляли лишь часть памятных дат официального календаря, понятно, что праздновать их все было невозможно. В период правления Анны Иоанновны публично праздновались так называемые «царские дни» – тезоименитства, дни рождения, годовщины коронации. Другие праздники, включая и день памяти Полтавской битвы праздновались только в придворном кругу. В конце царствования Анны, в 1739 г. День Полтавы был включен в список официальных праздников в качестве публичного праздника, который теперь напротив должен был отмечаться не при дворе.

Статус праздника был восстановлен при Елизавете Петровне, но при Екатерине II несколько задвинут на задний план в связи с появлением новых военных побед. В дневнике статс-секретаря императрицы А. В. Храповицкого, охватывающем десять лет его службы при государыне, Полтавская годовщина упоминается трижды. Первый раз 27 июня 1786 г. он поздравил императрицу с этим праздником. Ровно два года спустя в этот день Екатерина подписывала приказы, связанные с новой войной со Швецией, и Храповицкий прокомментировал это как не случайное совпадение. В 1790 г. он упоминает службу в соборе Царского села, которая, однако, была посвящена не памяти о Полтаве, а последней морской победе над шведами в Выборгском заливе.[386] Эта служба упомянута и в письме Екатерины к Г. А. Потемкину от 28 июня 1790 г.: «Поздравляю тебя с сегодняшним праздником и с сей победою. Разрешил нас Бог от бремени, и обрадовал тебя Чичагов еще раз, как видишь. Вчерась в день Полтавской баталии был у меня здесь молебен, а в воскресение поеду в город, и будет молебен в морской церкви у Николая Чудотворца».[387] Под «сегодняшним праздником» императрица имела в виду день своего восшествия на престол – 28 июня 1762 г., который, таким образом, почти совпадал с Полтавской годовщиной и очевидно, что для нее это событие было более значимым. Сами же события, связанные с переворотом 1762 г., показывают, что и в короткое царствование внука Петра Великого никакого особого празднования не было. 27 июня этого года Петр III находился вне Петербурга, а 28-го, когда он лишился престола, собирался праздновать свое тезоименитство.

Петр I часто упоминается на страницах другого дневника, принадлежавшего Семену Порошину, воспитателю великого князя Павла Петровича. Но, хотя рассказы о жизни Петра и его деяниях широко использовались в уроках его правнука, Полтавская битва ни разу не упомянута. Создается впечатление, что, с точки зрения наставников наследника, образ Петра – государственного деятеля был гораздо важнее для воспитания будущего императора, чем образ Петра – полководца. В дневнике за 1765 г. Порошин описывает обычное времяпрепровождение 27 июня. В этот день двор находился в Красном Селе, и офицеры двух дивизий, прибывших туда для парада, нанесли визит одиннадцатилетнему Павлу. Вечером этого дня главный воспитатель великого князя Н. И. Панин «ужинал с нами и говорил об Алексее Петровиче Бестужеве, как он при государе сюда приезжал министром, и о революциях при Анне Иоанновне и по смерти ее».[388] Иначе говоря, Полтавская тема в разговорах не звучала. Что же случилось с памятью о Полтаве?

Для ответа на этот вопрос надо принять во внимание два важных факта. Во-первых, сразу после сражения всю информацию о нем Петр взял под контроль, и вскоре была сконструирована официальная версия события, которую не могла подвергаться сомнению. Во-вторых, пятьдесят пять лет спустя после битвы уже не оставалось ее живых участников, которые могли бы рассказать о ней наследнику русского престола. Более того, к этому времени не только не была издана какая-либо доступная история сражения, как и вообще Северной войны, но она и не была написана. Единственными источниками информации могли служить официальные сообщения петровского времени или панегирические сочинения. Оба эти вида источников содержали идентичную каноническую версию, но не живой рассказ и вряд ли могли заинтересовать юного читателя.

Другой важный факт, который следует принять во внимание, связан с отсутствием мемуаров русских ветеранов Полтавы. Кажется, что одно из величайших событий русской истории не произвело достаточного впечатления на его участников, чтобы они попытались зафиксировать память о нем. Более того, помимо переписки Петра, не существует никакой иной личной переписки очевидцев сражения. Таким образом, историкам невозможно написать на основе российских материалов исследование, подобное знаменитой книге П. Энглунда «Полтава. Рассказ о гибели одной армии», в основу которой легли письма и дневники шведов.

Пока ветераны Полтавы еще были живы, была жива и память о сражении. Можно согласиться с Е. В. Анисимовым, который в своей книге о царствовании Елизаветы Петровны писал, что ветераны Преображенского полка, вероятно, рассказывали своим молодым товарищам о службе при Петре накануне переворота ноября 1741 г., который привел к власти его дочь.[389] Но, поскольку военная служба в это время была пожизненной, а само сражение имело место на далекой Украине, эти рассказы не могли распространиться по всей стране. Со смертью ветеранов ушла и живая память о Полтаве. Таким образом, эта память просто не могла стать часть коллективной памяти русского народа. К тому же, ни намерения Петра, ни предложения Прокоповича по широкому распространению изображений Полтавской битвы не были реализованы. Первый памятник на месте сражения был сооружен в правление Екатерины II, но и то по частной инициативе.

В последующее время Полтавская годовщина время от времени отмечалась. Так, 27 июня 1812 г., когда Александр I готовился к решающему сражению с Наполеоном, царь издал обращенный к армии манифест, напоминая о том, что это был день воинской славы России. Пять лет спустя на Полтавском поле были устроены маневры 3-го пехотного корпуса, реконструировавшие сражение. К этому времени память о Полтаве уже трансформировалась в искусственную формальность. Для большинства россиян это был лишь еще один государственный праздник, не касавшийся каждого лично.

Что же касается российских интеллектуалов, то ситуация была немного иной. В начале XIX в. Петр I еще оставался интригующей и привлекательной фигурой, а его героический образ продолжал привлекать поэтов. Так, П. А. Вяземский в одном из своих ранних стихотворений (1818) писал о Петре: «Под ним полтавский конь, предтеча горделивый <…> И устрашенный враг зрел частые Полтавы!».[390] Поэт, таким образом, пытался сделать слово «Полтава» нарицательным символом всех русских военных побед, но вряд ли его поэтическое мастерство соответствовало этой задаче. Гораздо более успешным в деле создания запоминающихся образов был близкий друг Вяземского и гораздо более талантливый поэт А. С. Пушкин. Благодаря его поэме «Полтава» (1828–1829) Полтавская битва была восстановлена, но в культурной, а не исторической памяти. Для сегодняшних читателей Пушкина слово «Полтава» ассоциируется в первую очередь с названием поэмы, во вторую – с городом на Украине и лишь в третью – с конкретным историческим событием. При этом надо иметь в виду, что первоначально поэма называлась не «Полтава», а «Мазепа», что очевидно указывает на то, что поэта вдохновляла романтическая фигура украинского гетмана, а не победа над шведами.

В конце XVIII – начале XIX в. стало формироваться и критическое отношение к Петру. Первым, кто попытался проанализировать ошибки Петра, был князь М. М. Щербатов с его памфлетом «О повреждении нравов в России». В 1810 г. Н. М. Карамзин представил детальный анализ правления Петра в «Записке о древней и новой России». Но ни Щербатов, ни Карамзин не оспаривали величия Петра. Это была данность, не подлежащая сомнению. Скорее всего именно поэтому героические свершения первого императора и его военные победы, включая и Полтаву, в этих работах даже не упоминались.

Большинство русских мыслителей XIX века следовали тем же путем. Как заметил А. М. Панченко, «Петр – оселок русской мыли, ее вечная проблема, касающаяся не только историософии, но и религии, не только национального пути, но также национального бытия».[391] Достаточно просмотреть сочинения русских публицистов, философов, литературных критиков XIX – начала XX вв., чтобы обнаружить бесчисленные упоминания о Петре и разнообразнейшие рассуждения о его значении для русской истории. Но при этом практически бесполезно искать какие-либо упоминания о Полтавской битве.

В 1994 г. вышла в свет посвященная Петру I небольшая антология, включающая высказывания о нем примерно 250 авторов. Цитаты в ней распределены по 13 рубрикам, таких как «Творец России», «Спаситель отечества», «Типичный русский человек», «Наследник Московского царства», «Нетрадиционный самодержец», «Антипатриот», «Псевдореформатор», «Религиозный отступник» и т. д. Многочисленные авторы высказываются о том, что сделал Петр для русских людей, русской культуры и русских традиций. Но опять же мы не найдем здесь ничего о Петре как победителе Карла XII при Полтаве.[392] Очевидно и сторонники Петра, и его противники одинаково положительно оценивали превращение России в империю с ее активной ролью на международной арене.[393]

Все сказанное не означает, что Полтавская битва полностью исчезла из официального патриотического дискурса или со страниц школьных учебников. Известная детская писательница и педагог Александра Ишимова в своей «Истории России в рассказах для детей» (1837) посвятила Полтаве целую главу. «Петр сражался за счастье народа своего, – писала она, – за все вновь созданное им царство, которое должно было уничтожиться вместе с торжеством Карла; Карл защищал громкую славу свою, свое название героя и своих несчастных воинов, которых ожидала неминуемая погибель в стране врагов-победителей. В этот знаменитый день нельзя было решить, который из двух государей был неустрашимее. Тысячи пуль летали около них обоих, не пугая ни одного. <…> Эта победа почитается знаменитейшей в истории Петра. Утвердив за Россией места, завоеванные ею у Швеции, и в них – новый порт и новую столицу ее, она доставила русским то, что было главной целью жизни Петра: соединение их с образованными европейцами».[394] Стоит отметить, что в советское время столь уважительные характеристики шведского короля со страниц школьных учебников исчезли.

Колоссальные усилия по восстановлению памяти о Полтавской битве были предприняты в 1909 г. во время празднования ее 200-летнего юбилея, который, вероятно, должен был отчасти оттенить недавнее поражение в русско-японской войне. Николай II прибыл в Полтаву, где на протяжении нескольких дней происходили празднества, включавшие военный парад, церковные службы, преподнесение царю хлеба и соли и другие мероприятия с участием делегаций от разных сословий. Русские газеты этого времени, к примеру, сообщали, что «Московская управа получила предложение приобрести серебряный ковш, из которого пил Петр Великий, серебряную картину, изображающую пир после Полтавской битвы и серебряный поднос, на котором были принесены Петру ключи от крепости Орехов. За эти реликвии владелец желает получить 6000 руб.» и «На днях выезжает в Полтаву известный баталист, художник Мазуровский,[395] со специальной целью зарисовать этюды местностей, где произошел знаменитый бой. Мазуровский готовит большое полотно «Полтавский бой» для военно-исторического музея». Интересно, что за две недели до празднования российский император с семьей посетили Швецию. 15 июня царская яхта прибыла в Стокгольм, где была встречена фейерверком. В этот же день из Петербурга в Полтаву на празднование отправилось большое подразделение полиции.[396]

Тридцать лет спустя газета «Большевик Полтавщины» перепечатала статью В. Г. Короленко «Полтавские празднества», написанную в 1909 г., накануне визита царя в Полтаву. Автор предлагал совершенно иной взгляд на приближающийся праздник. Многие горожане, утверждал он, «спрашивают с невольной тревогой: что подарят им и русскому народу эти уже близкие дни: репрессии? тюрьмы? административные высылки? быть может погром? <…> В эти дни, когда тысячи людей, по официальным полномочиям, сойдутся на полях, облитых русскою и шведскою кровью, – в воображении невольно встает величаво-суровый образ Петра. И если бы, окруженная тенями своих сподвижников, эта великая тень действительно посетила эти места, – какое странное зрелище представилось бы их бесплотному взору: их праздник захвачен людьми прошлого, духовными детьми изуверов, проклинавших начало великих реформ, которые создали то, что мы называем русской нацией… А где же духовные дети реформы?.. Они в каторгах, в тюрьмах, в ссылке, по северным окраинам. В лучшем случае – под строжайшим наблюдением явной и тайно полиции… Петровские реформы и Полтавская победа… Политический застой и позор тяжких поражений на полях Манчжурии… Вот, что лицом к лицу встречается на расстоянии двух веков на полях Полтавской битвы…».[397]

Короленко не случайно вспоминал о недавнем поражении в войне с Японией: празднования 1909 г. имели очевидные патриотические коннотации и должны были способствовать возрождению национальной гордости. Эта сторона памяти о Полтавской битве заслуживает особого внимания. В 1854 г. П. Я. Чаадаев в своей «Выписке из письма неизвестного неизвестной» писал, имея в виду легенду о Петре I, пившем на Полтавском поле за учителей-шведов: «Когда нам случалось нечаянно одерживать над нею /Европой – А. К./ верх, как это было с Петром Великим, мы говорили: этой победой мы обязаны вам, господа». И далее: «…давайте мне любить мое отечество по образцу Петра Великого, Екатерины и Александра. Я верю, недалеко то время, когда, может быть, признают, что этот патриотизм не хуже всякого другого».[398]

В статье, посвященной формированию в XVIII в. русского патриотизма я предположил, что было бы интересно выяснить, как отразилось на массовом сознании предательство гетмана Мазепы и победа над шведами при Полтаве.[399] Этот вопрос по-прежнему остается неизученным. В целом же история того, что случилось с памятью о Полтавской битве является еще одним ярким доказательством того, что зачастую даже самая энергичная пропаганда не может сделать событие, важное для национальной истории, частью коллективной памяти, если большинство людей не имеют к нему личного отношения.

Глава 3 Дело царевича Алексея в русской историографии и культуре XIX – ХХ вв

В конце 1970-х – начале 1980-х гг., на протяжении нескольких лет автор этих строк встречал Новый год в одной и той же компании близких друзей. Помимо обычного для подобных случаев времяпрепровождения, в этой компании были приняты и своего интеллектуальные развлечения, одним из которых была разгадка шарад, которые специально для этого сочиняли участники мероприятия. Автором наиболее остроумных и одновременно наиболее сложных шарад была Татьяна Толстая, позднее ставшая известной писательницей и являющаяся потомком Петра Андреевича Толстого, сыгравшего решающую роль в деле царевича Алексея Петровича. Как правило, отгадка придуманных Татьяной шарад занимала некоторое время, но одна из них начиналась строчкой, которая была разгадана мгновенно: «Мой первый слог отца и сына нарисовал на шахматном полу». Как только эта фраза была произнесена, все сразу же закричали: «Ге!». И конечно, имелся в виду Николай Ге, автор знаменитой картины «Петр I допрашивает царевича Алексея в Петергофе».

В Третьяковской галерее в Москве и в Русском музее в Петербурге экспонируются две почти идентичных копии этой картины и, как показывает вышеприведенный эпизод, это одно из немногих произведений русской живописи, известное почти каждому россиянину – в немалой степени потому что долгое время она воспроизводилась на страницах школьных учебников истории. Именно она ассоциируется в первую очередь с делом царевича Алексея и именно этот зрительный образ всплывает в сознании при произнесении этого словосочетания.

Что касается собственно картины, то некоторые историки искусства утверждают, будто художник знал, что Петр никогда не допрашивал Алексея в Петергофе, но переместил действие в узнаваемое, более привычное для публики окружение, чтобы усилить ее основную мысль, как якобы поступил В. Суриков с казнью стрельцов.[400] Однако это утверждение не верно, поскольку известно, что в мае 1718 г. австрийский посол в Петербурге информировал свое правительство, что Петр отправился в Петергоф, что туда же был отвезен царевич и царь там лично его допрашивал.[401]

Картина Ге была впервые выставлена в 1872 г. и вскоре стала весьма популярной. Ее автор писал: «Я чувствовал везде и во всем влияние и след петровской реформы. Чувство это было так сильно, что я невольно увлекся Петром и, под влиянием этого увлечения, задумал свою картину “Петр I и царевич Алексей”… Я питал симпатии к Петру, но, изучив многие документы, увидел, что симпатий быть не может. Я взвинчивал в себе симпатии к Петру, говорил, что у него общественные интересы были выше чувства отца, и это оправдывало жестокость, но убивало идеал».[402]

Но какие документы изучал Ге? Ответ очевиден: он изучал документы, опубликованные Николаем Устряловым в шестом томе его «Истории царствования Петра Великого, вышедшем в свет в 1859 г. и до сих пор являющемся наиболее полной подборкой источников по делу царевича Алексея. До этого существовала только официальная версия событий, согласно которой царевич был участником заговора против Петра и именно за это он был предан суду, приговорен к смерти, но умер, оплакиваемый своим отцом, не пережив потрясения. С публикацией Устрялова детали дела царевича Алексея впервые стали доступны широкой публике.

Спустя почти сто пятьдесят лет американский историк Пол Бушкович опубликовал статью, в которой он доказывает, что Устрялов сфальсифицировал дело Алексея, пытаясь скрыть факт существования аристократической оппозиции Петру.[403] В то же время Бушкович признает, что само дело царевича «вскрывает не жестко организованный заговор, а скорее наличие атмосферы оппозиционности по отношению к Петру и его деятельности».[404] Означает ли это, что Устрялов пытался скрыть атмосферу? Представляется вполне очевидным и естественным, что старая русская аристократия (если подобное определение вообще применимо к этому времени) не могла быть довольна разрушавшими старину петровскими преобразованиями, и для того, чтобы это выяснить, можно было вообще не изучать никакие источники. Но, не быть довольными, обсуждать в своем кругу действия царя, ворчать и жаловаться – вовсе не означает находиться в оппозиции. Настаивая на существовании оппозиции Бушкович фактически пытается восстановить разрушенную публикацией Устрялова официальную версию событий, хотя и не добавляет ничего существенного для понимания дела Алексея. В своей статье он подробно рассматривает взаимоотношения Устрялова с императором Николаем I и цензурой, пытаясь доказать, что полученный историком опыт научил его, что перед российским самодержавием не следует упоминать об аристократической оппозиции. В доказательство американский историк приводит список упоминаемых в деле царевича аристократических имен, которые легко обнаруживаются и на страницах книги Устрялова. Более того, Устрялов даже опубликовал письмо А. Бестужева-Рюмина к царевичу, которое не упоминалось во время следствия.[405]Бушкович также каким-то странным образом проигнорировал тот факт, что книга Устрялова вышла в свет через несколько лет после смерти Николая I, когда обстановка в стране была уже совсем другой, и старательный историк воспользовался ситуацией, чтобы опубликовать как можно больше документов, хотя опубликовать все документы, относящиеся к делу, было, скорее всего, невозможно по чисто издательским мотивам.[406]

Стоит также задаться вопросом: что было опаснее или по крайней мере неприятнее для российских самодержцев – обнародовать наличие аристократической оппозиции в начале XVIII в., которое Устрялов якобы скрыл, или тот факт, что их великий и почитаемый предок был убийцей собственного сына, что, собственно, публикация Устрялова и обнаружила? Не случайно эффект от публикации книги Устрялова был совсем не в пользу российского самодержавия. В то время как первые тома его «Истории» были своего рода панегириком Петру Великому шестой том оказался совсем иным. Как писал А. И. Герцен, самый суровый критик российского самодержавия того времени, «Золотые времена Петровской Руси миновали. Сам Устрялов наложил тяжёлую руку на некогда боготворимого преобразователя».[407] Даже советский историк Н. Я. Эйдельман в статье, опубликованной в 1971 г., писал: «Н. Г. Устрялов – человек весьма благонамеренный и верноподданный, но притом усердный, дотошный исследователь. Пока царствовал Николай I, Устрялов издавал, по сути, не историю Петра, а документальный панегирик прапрадеду своего императора. Однако в конце 50-х годов, когда Николая уже не было и начиналось освобождение крестьян, когда повеяло более свободным, тёплым воздухом и заговорила герценовская Вольная печать в Лондоне, – тогда-то Устрялов решился и выпустил в свет целый том, посвящённый делу Алексея…».[408]

Опубликованные Устряловым документы произвели сенсацию. Они открыли читающей публике, что не только было некоторое число людей, не довольных политикой Петра и надеявшихся, что Алексей, как царь, будет лучше, но и то, что никакого заговора в действительности не было. При минимуме собственных комментариев, которыми Устрялов снабдил свою публикацию, читатели не могли не прийти к выводу, что дело царевича Алексея было по сути личным конфликтом отца и сына и что первый фактически убил второго. Устрялов даже перечислил все существующие версии смерти Алексея, включая слух о том, что Петр убил его собственной саблей. При этом, хотя Бушкович и называет книгу Устрялова очень скучной, ее прочли не только коллеги историка, но и широкая публика, в результате чего отношения между Петром и Алексеем стали предметом общественной дискуссии. Рецензии на книгу появились во влиятельных литературных журналах и, как заметил М. П. Погодин, «Русское общество по прочтении книги г. Устрялова исполнилось негодования, уступая первому сильному впечатлению, произведенному ужасами Тайной канцелярии, с ее висками и дыбами, с ее подъемами и встрясками, оскорбляясь в самых нежных чувствованиях природы. Раздаются горькие упреки, слышатся жесткие слова осуждения, бросаются тяжелые камни…».[409] Действительно, русская публика пришла в ужас от описания пыток и ее негодование и упреки обратились в адрес Петра Великого.

Убежденный сторонник петровских реформ, Погодин, трепетавший от одной мысли, что «император Петр Великий призывается к отчету в его действиях»,[410] счел своим долгом встать на защиту репутации царя и, если не реабилитировать его в глазах русского общества, то по крайней мере попытаться объяснить его поступки. Вот почему он написал пространную речь, с которой выступил на заседании в Академии наук и которая затем была опубликована в журнале «Русская беседа».

Погодин не отрицал жестокости своего кумира, причем не только по отношению к Алексею, но и к его матери, царице Евдокии Федоровне. Но, стараясь уяснить причины этой жестокости, мотивы поступков Петра, историк попытался проникнуть в психологию своего героя, понять его как человека. Погодин прекрасно сознавал, что просто перечисление хорошо известных заслуг Петра перед Россией вряд ли будет воспринято в качестве его оправдания и потому из-под его пера, едва ли не впервые в истории русской исторической науки, вышло историко-психологическое исследование. На нескольких десятках страниц историк показал, как постепенно, под влиянием множества разных факторов, в том числе стараниями Меншикова и царицы Екатерины, в душе царя зрела неприязнь к сыну и стремление убрать его со своего пути. Когда же в ходе следствия перед Петром открылась картина широкого, как ему казалось, заговора он, по мнению Погодина, не мог не испугаться за судьбу своего дела. «Что должен был чувствовать Петр, – вопрошал Погодин, – со всяким новым показанием удостоверяясь, что никто, даже из самых близких, ему вполне не сочувствует; что никому из самых преданных он верить не может; что он один-одинехонек; что все огромное здание, им с таким трудом, успехом и счастьем воздвигнутое, может рухнуть в первую минуту после его смерти;., что ненавистный сын, где бы ни остался, в тюрьме или келье, сделается наверное его победителем, и всего египетского его делания как будто и не бывало. О, верно, в эти минуты Петр чувствовал такую муку, какой не испытывали, может быть, сами жертвы его, жженные в то время на тихом огне или вздерганные на дыбу!». Именно тогда и только тогда, полагал историк, у Петра и родилась мысль о казни сына, «требуемой будто настоятельными государственными причинами, текущими обстоятельствами».[411]Слово «будто» проскользнуло тут не случайно, ибо, по убеждению Погодина, «напрасно он /Петр – Л. К./ боялся за прочность своих учреждений. Россия, двинутая Петром в известном направлении, не могла физически совратиться в другую сторону…».[412] Иначе говоря, согласно Погодину, царь был убежден, что казнит сына ради спасения своего дела, но это убеждение было по существу заблуждением, поскольку в действительности делу Петра ничто не угрожало.

Наблюдательный и тонкий историк, Погодин не мог оставить без внимания и поведение Петра во время следствия над Алексеем и в дни его гибели. Но если многие и тогда, и после усматривали в этом поведении цинизм, равнодушие, жесткосердность царя, то Погодин увидел в нем проявление высокого духа и воли:

«Судите же теперь… что это была за натура, и какова была крепость в его голове, неутомимость в его теле, твердость в его воле, и какова была… огнеупорность в его сердце, когда он в одно и то же время мог пытать сына и мучить множество людей, углубляться в важнейшие умственные вопросы и разбирать судебные тяжбы, определять отношения европейских государств, вести счетные дела, мерить лодки, сажать деревья, думать о собирании уродов и пировать со своими наперсниками?».[413]

Эти рассуждения логически приводили Погодина к следующему заключению:

«Если велики были его вины при производстве этого рокового дела, как будто требованного самою историею в образе искупительной жертвы; если велики были его увлечения и преступны различные меры, то не беспримерны ли, не чудны ли были прочие его действия и труды, беспрерывно между тем продолжавшиеся? Не испытал ли он сам жесточайших мучений в продолжение этого беспримерного процесса? Не тоскует ли страшно дух его даже теперь, если слышит наши о нем суждения? <…> Перед лицом трудов, им совершенных, обращаясь волею-неволею в кругу, им еще очертанном, живя жизнею, так или иначе им определенною, мы, русские, можем только молиться об отпущении ему его согрешений и об упокоении его души».[414]

Совсем иную позицию по отношению к делу царевича Алексея занял М. И. Семевский. В том же 1860 г., когда была опубликована речь Погодина, Семевский издал в журнале «Русское слово» очерк «Царевич Алексей Петрович», за которым последовали еще несколько публикаций на близкие темы, в которых, по словам современной исследовательницы, историк «последовательно и беспощадно вскрывал перед читателем изнанку петровской эпохи».[415]

Трактовка Погодина, однако, оказалась более убедительной. «Тайна его /Алексея – А. К./ смерти не открыта историей, – констатировал С. М. Соловьев, – но открыта тайна отцовских страданий».[416]Ему вторил поэт К. К. Случевский:

«Погубить ли мне Россию или сына? Бог с ним, с сыном!» — И поставлен Петр Великий Над другими исполином! Как его, гиганта, мерить Нашим маленьким аршином? Где судить траве о тыне, Разрастаясь по-над тыном?[417]

Когда появилась картина Н. Ге,[418] Н. И. Костомаров, лично знакомый с художником, написал к ней свои комментарии. В отличие от Погодина, он и вовсе не испытывал к царевичу ни симпатии, ни сочувствия:

«Художник изобразил безукоризненно мастерски этого царевича. Тупоумие, мелкая трусость, умственная и телесная лень, грубая животность видны в его чертах, пораженным горем и тоскою; его горе не таково, чтобы возбудить к себе то сострадание, которое неразлучно бывает с уважением. Вглядитесь повнимательнее в эти черты, и вы увидите в них что-то недоброе, лживое, лукавое… Это такой человек, который с первого раза покажется чрезвычайно добрым, но который тотчас проявится иным, когда вы вступите с ним в серьезное дело. <…> При своей умственной нищете, он склонен к суеверию, но неспособен к истинной вере, которая может быть только уделом людей с волею. В беде, постигшей его, он хочет возбудить к себе сострадание, но невольно возбуждает жалкое презрение… Это человек, забитый деспотизмом, но всегда желающий деспотствовать над другими».[419]

Публикация Устрялова, картина Ге, статьи Погодина и Костомарова сделали дело царевича Алексея частью русской исторической памяти. Вполне естественно, что на это не могли не откликнуться и авторы литературных произведений. Первым в 1876 г. появился роман Д. Л. Мордовцева «Тень Ирода», в котором Алексей представал «как кроткий, почти ангелоподобный юноша», превратившийся в «заступника простого народа, страдальца за правое дело».[420] Не прошло и десяти лет, как в 1885 г. вышел роман ныне почти забытого писателя Петра Полежаева «Царевич Алексей Петрович», основанный почти исключительно на публикации Устрялова. Не будучи литературным шедевром, роман, однако, достаточно точно передавал события прошлого. Еще двадцать лет спустя Дмитрий Мережковский, автор гораздо более талантливый, опубликовал роман «Петр и Алексей», часть трилогии «Христос и Антихрист». На первый взгляд, оппозиция отца и сына в этом романе это именно оппозиция Христа и Антихриста. Однако, если внимательно вчитаться в книгу, становится ясно, что все не так однозначно. Спустя несколько лет в книге «Больная Россия» Мережковский писал об Антихристе-хаме и трех его лицах, одно из которых – самодержавие. Царь-реформатор, создавший это самодержавие, может быть, таким образом, интерпретирован как один из ликов Антихриста и его орудие.

Но и тут все не так однозначно. Хотя О. Б. Леонтьева и полагает, что «Роман Мережковского… можно считать одним из самых последовательных опытов художественного воплощения антипетровского нарратива в пореформенной культуре»,[421] в действительности Петр у Мережковского тоже человек страдающий и испытывающий страшные душевные муки в рамках предложенной Погодиным парадигмы («Простить сына – погубить Россию; казнить его – погубить себя»). На страницах романа тема отца и сына уже впрямую осмысливается автором через библейские образы и, более того, именно решая судьбу собственного сына, царь в романе Мережковского «как будто в первый раз понял то, о чем слышал с детства и чего никогда не понимал: что значит – Сын и Отец». И не случайно этот эпизод заканчивается в романе обращенной к Богу молитвой царя: «Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казни меня. Боже, – помилуй Россию!». Вряд ли это слова Антихриста. На самом деле Петр в романе Мережковского разный – и страшный, и жестокий, и бесчеловечный и одновременно вызывающий сочувствие и уважение. Так, конечно же не случайно дважды на страницах книги возникает выражение «сизифов труд». Первый раз при описании ужасов гибели тысяч людей на строительстве Петербурга, другой – для обозначения колоссальной работы царя по преобразованию России. В сущности, с интуицией, присущей настоящему художнику, Мережковский не мог не признать, что и та, и другая сторона конфликта обладают собственной правдой.

Роман Мережковского пользовался большой популярностью и уже после революции, в 1919 г. по его мотивам режиссер Ю. Желябужский снял художественный фильм, который не сохранился. Однако в интернете можно найти фото, на котором, как считается, воспроизведен эпизод из этого фильма.

Гораздо лучше известен фильм, снятый по роману А. Н. Толстого, первая серия которого вышла на экраны в 1937 г. К тому времени, когда советские зрители увидели этот фильм, картина Н. Ге стала уже столь известной, что режиссеру (В. Петров) ничего не оставалось, как воспроизвести ее. В ином случае изображение показалось бы зрителям попросту недостоверным.

Кадр из фильма 1919 года

Нетрудно заметить, что в фильме царевич, которого играл Николай Черкасов, еще более жалок, чем на картине Ге. Вместе с тем, очевидно, что и художник, и режиссер фильма использовали известный портрет Алексея кисти И. Г. Таннауера.

Дата выходы на экраны фильма «Петр Первый» -1937 год – имеет особое символическое значение и ассоциируется прежде всего со сталинским террором. Между тем, феномен 1937 года невозможно осознать, если не принять во внимание, что в том же году появилось несколько важнейших символов советской эпохи, как, например, скульптура «Девушка с веслом» Н. Шадра, позднее растиражированная в парках по всей стране, картина «Москва весенняя» Ю. Пименова и знаменитые «Рабочий и колхозница» В. Мухиной. Также именно в этом году на экраны вышли еще несколько фильмов, ставших классикой советского кино – «Возвращение Максима» и «Остров сокровищ» по роману Р. Л. Стивенсона. Все эти визуальные символы были наполнены оптимизмом и были призваны доказать победу нового, молодого над старым и отжившим. Появление фильма «Петр Первый» несомненно было частью этого плана, поскольку для Сталина Петр в это время был еще и образцом государственного деятеля.

Сравнивая картину Ге с фильмом, можно заметить, что его создатели еще более усилили оппозицию царя и царевича, добавив на стол, за которым сидит Петр, книги и глобус, как символы прогресса и просвещения, принесенные в Россию петровскими реформами. Двадцать лет спустя, в 1957 г., когда советские люди отмечали сорокалетие Октябрьской революции и, соответственно, всего их окружавшего, была издана своего рода антология советского кино, содержавшая краткие описания почти всех фильмов, снятых после 1917 г. О фильме «Петр Первый» там говорилось: «И сам роман, и фильм могли быть созданы лишь в условиях новой советской действительности, когда в борьбе с вульгарной социологией утверждалась новая историческая точка зрения». Особый раздел был посвящен царевичу Алексею: «Алексей дан в картине, как главный идейный противник Петра. Существовала традиция – в отношениях Петра с Алексеем выпячивать прежде всего семейный конфликт. Не трудно понять, что такое сужение темы может только способствовать искажению образа Петра: деспот-отец казнит сына. В картине остается драма Петра, отдающего в руки правосудия изменника-сына. Но этим конфликт не исчерпывается. Здесь личный конфликт перерастает в конфликт социальный. Отец и сын оказываются представителями антагонистических сил эпохи – прогресса и реакции. В этом свете не жестоким самодуром раскрывался Петр в эпизоде казни сына – перед нами мужественная фигура борца, личная драма которого поднимается до трагического звучания, ибо в драме этой заключена философия века, смысл борений эпохи».[422]

В этих словах в сущности квинтэссенция интерпретации дела царевича Алексея в советской историографии, повторенная и в учебниках, и в научных работах, как, например, в биографиях Петра Великого Н. И. Павленко. Но было и кое-что еще.

Вскоре после окончания Великой отечественной войны появилось стихотворение «Петр и Алексей», в которой были такие строки, обращенные автором к «Медному всаднику» – памятнику Петру в Петербурге:

Молча скачет державный гений по земле – из конца в конец. Тусклый венчик его мучений, императорский твой венец.

Автором этого стихотворения был молодой советский поэт Я. Смеляков, а датировано оно 1945–1949 гг. Но почему он выбрал эту тему? Вероятно, потому что во время войны Сталин, согласно расхожей легенде, фактически повторил поступок Петра, пожертвовав своим сыном ради страны, отказавшись обменять попавшего в плен Якова Джугашвили на фельдмаршала Паулюса. Как известно, Сталин провозгласил всех советских пленных предателями. Ассоциируя себя самого с Петром I и Иваном Грозным, он считал Якова, подобно царевичу Алексею, предателем и страны, и собственного отца. Между тем, Смеляков также во время войны попал в плен, а затем, по окончании войны, в ГУЛАГ и написал свое стихотворение, будучи его узником. Быть может, подобным образом он пытался самому себе объяснить собственную судьбу. Позднее Смеляков однажды заметил, что уважал Сталина, но не любил его. Стихотворение «Петр и Алексей» он впервые опубликовал в 1950-е гг. и некоторые современные неосталинисты утверждают, что это был его ответ на разоблачения Сталина Н. С. Хрущевым.

Сорок лет спустя, в 1985 г. советский эмигрант в Германии Ф. Н. Горенштейн написал пьесу с характерным названием «Детоубийца». По словам автора, он изучил все опубликованные документы по делу царевича Алексея и всю историографию, но не сумел избежать интерпретации этого дела через личный опыт. Он пришел к выводу, что «царевич Алексей был за национальные корни, но он был против империи». Горенштейн утверждал, что невозможно одновременно принимать Империю и отвергать петровские реформы, как это было свойственно славянофилам и современным русским националистам. Вместе с тем в пьесе он попытался «воссоздать эпоху не из нетленной меди, а из тленной плоти».[423] В 1990-е гг. пьеса Горенштейна с успехом шла на сцене ряда российских теаров, в том числе в Театре им. Е. Вахтангова в Москве, где ее поставил П. Н. Фоменко – один из наиболее талантливых современных российских театральных режиссеров, а роль Алексея исполнял Сергей Маковецкий.

В постсоветский период появились и новые интерпретации дела царевича. Так, к примеру, Я. А. Гордин, автор ряда книг по истории России XVIII–XIX вв., утверждал, что сторонники Алексея выступали не против реформ Петра, а против его деспотизма и были, таким образом, своего рода демократической оппозицией.[424] Опубликованна я в начале 1990-х гг. его книга была частью характерного для того времени стремления доказать, что борьба за свободу была характерна для всех периодов русской истории, но никто из профессиональных историков эту версию не поддержал.

С. Маковеций в роли царевича Алексея (http:// www. vakh tangov. ru/shows/gosydar)

Был снят и новый фильм об Алексее и снова по роману Мережковского. На сей раз царевич стыдится своего отца и мечтает о жизни частного человека. Согласно создателям фильма, Алексей был богобоязненным, не желавшим ни смерти своему отцу, ни смены власти в России и погибшим в результате дворцовых интриг. Поскольку этот фильм стал своего рода антитезой фильму 1937 года, картина Ге на сей не раз не была воспроизведена и сцена допроса царевича в нем выглядит иначе.

Постсоветское время стало периодом формирования заново русской исторической памяти и острых дискуссий о прошлом России. В то время как профессиональные российские историки пытаются отстоять свое право на пересмотр прошлого в соответствии с развитием исторической науки, политики стараются утвердить либо «патриотическую», либо либеральную версию истории страны, как единственно верную. В то же время есть основания полагать, что многие россияне устали от этих споров и пытаются воспринимать прошлое хотя бы с долей юмора. В результате в российском сегменте интернета сегодня можно обнаружить немало новых версий знаменитой картины Николая Ге.

Конструирование новой исторической памяти в сегодняшней России – это часть более широкого процесса формирования новой национальной идентичности. Это сложный и противоречивый процесс, не только потому, что различные политические силы пытаются им управлять, но и потому, что новая национальная идентичность должна ассоциироваться с новой территорией и новой страной. Почти все старые символы поставлены под сомнение. Что же касается образа Петра Великого, который был одним из краеугольных камней русской исторической памяти на протяжении трех столетий, то он предстает несколько изменившимся и при ближайшем рассмотрении потерявшим некоторые важные детали. К примеру, Полтавская битва – главная и решающая военная победа Петра – как выяснилось, сохраняется в большей мере в официальной, но не коллективной памяти.[425] Тоже можно сказать и о деле царевича Алексея, которое всегда было некоторым образом отделено от истории Петра Великого. Не случайно, к примеру, мы не найдем имя царевича в именном указателе к книге Н. В. Рязановского «Образ Петра Великого в русской истории и мысли», хотя он и упоминается, когда речь идет о произведениях Погодина, Мережковского и А. Н. Толстого.[426] Рязановский заканчивает свою книгу, написанную в 1984 г., вопросом: «Каков будет новый образ Петра Великого?». Ответа на этот вопрос пока нет.

Глава 4 Разделы Польши и возрождение исторической памяти в России XVIII века[427]

«Как странна наша участь.

Русский силился сделать из нас немцев;

немка хотела переделать нас в русских»

князь П. А. Вяземский
1

В 1793 г. после второго раздела Польши в России была отлита медаль в память об этом событии. На ее лицевой стороне изображена императрица Екатерина II, а на реверсе – двуглавый орел, держащий в каждой лапе по карте присоединенных территорий. На одной из них дата первого раздела Польши – 1772 г., на другой – второго, 1793 г. Орла венчает надпись: «Отторженная возвратах».

Очевидно, что эта медаль является материальным воплощением политического дискурса, в рамках которого было дано идеологическое обоснование разделов Польши: Россия вернула себе некогда отторгнутые от нее «исконные» русские земли. Однако, как и когда сложился этот дискурс? На какого рода исторических представлениях и знаниях он основывался? Был ли он частью не прерывавшейся традиции или возник заново и имел «рукотворное» происхождение? Наконец, какую роль он сыграл в судьбе Польши, если иметь в виду, что, как принято считать, российская внешняя политика XVIII века имела прежде всего рационалистическую основу и была направлена на сохранение баланса сил в центральной Европе?

Понятие «исконные русские земли» вызывает ассоциацию с другим устойчивым словосочетанием – «собирание русских земель», являющимся по сути одним из ключевых понятий традиционной схемы русской истории. Как правило, оно соседствует в исторической литературе со словосочетанием – «объединение русских земель вокруг Москвы» и используется преимущественно для обозначения политических процессов XIV–XVI вв., от Ивана Калиты до Ивана Грозного. При этом уже присоединение при Грозном Поволжья и Сибири очевидно выходит за рамки этого понятия и некоторыми современными исследователями интерпретируется как собирание земель Золотой Орды и начало формирования империи. Более того, некоторые современные историки считают, что и в целом процесс «собирания русских земель» в действительности был процессом собирания земель Золотой Орды, преемником которой стремилось стать Московское княжество. Так или иначе, в рамках традиционной историографической схемы понятие «собирание русских земель» имеет вполне определенные хронологические ограничения.

Однако в литературе встречается и более широкое использование этого понятия и именно в связи с разделами Польши. Так, уже Н. М. Карамзин, хотя и не упоминая само это словосочетание, в «Историческом похвальном слове Екатерине Второй» писал, что «монархиня взяла в Польше только древнее наше достояние».[428]Позднее в записке «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях» он выразился еще более резко, вполне очевидно метя в одного из «молодых друзей» императора Александра I кн. Адама Чарторыйского: «Пусть иноземцы осуждают раздел Польши: мы взяли свое».[429] Оба эти сочинения Карамзина носили, конечно же, не научный, но, скорее, публицистический характер. Между тем, в 1805 г., то есть еще до появления на свет карамзинской «Записки о древней и новой России» вышла в свет претендовавшая на научность книга Н. Н. Бантыша-Каменского «Историческое известие о возникшей в Польше Унии с показанием начала и важнейших в продолжении оной через два века приключений, паче же от бывшем от Римлян и Униатов на благочестивых тамошних жителей гонении», в которой, по словам современного исследователя, «впервые были сформулированы тезисы об исторической роли русского правительства в воссоединении Западной Руси и Великороссии».[430]Однако первым по-настоящему серьезным исследованием истории разделов Польши явилась книга С. М. Соловьева «История падения Польши», опубликованная в год польского восстания 1863 г.

Уже во введении к ней в кратком обзоре событий XVII в. историк отмечал:

«Заветная цель собирателей русской земли, Московских государей, государей всея Руси, казалось, была достигнута. После небывалых успехов русского оружия, после взятия Вильны /1655 г. – A. K.I царь Алексей Михайлович имел право думать, что Малороссия и Белоруссия, Волынь, Подолия и Литва останутся навсегда за ним. Но великое дело только что начиналось, и для его окончания нужно было еще без малого полтораста лет».

После же заключения договора о вечном мире с Польшей 1686 г., по его мнению, «почти на сто лет приостановлено было собирание русской земли».[431] Переходя затем к описанию событий XVIII века и подробно описывая историю первого раздела, а также события после него Соловьев, казалось бы, забывает о собирании русских земель, делая акцент исключительно на защите православного населения, как основной цели российской политики в отношении Польши, и возвращается к нему лишь, когда дело доходит до второго раздела. Причем, делает это историк как бы не по своей воле, а вслед за историческими персонажами, о которых он пишет, не просто солидаризируясь с ними, но и не сомневаясь в том, что именно диссидентский вопрос определял политику российских властей в первые тридцать лет правления Екатерины II.

Их мотивация, по его мнению, изменилась после принятия Конституции 3 мая 1791 г., когда в Польше возникли планы выведения польских православных из-под юрисдикции московского патриархата:

«Первый раздел Польши, предложенный Пруссиею, представлялся в Петербурге преимущественно разделом Польши и потому на него неохотно согласились, но когда в Варшаве вздумали восстановить дело Витовта, то вопрос получил для России уже настоящее значение: дело пошло уже не о разделе Польши, а о соединении русских земель. Польша стала грозить разделением России, и Россия должна была поспешить политическим соединением предупредить разделение церковное».[432]

Далее Соловьев подробно описывает события 1791–1793 гг. и замечает: «несогласие прусского короля вести войну с Францией) без вознаграждения на счет Польши, наконец, невозможность успокоить Польшу собственными ее средствами… /с помощью Тарговицкой конфедерации – А. К./ все это заставляло Екатерину немедленно же войти в виды Пруссии относительно второго раздела, на который после замыслов польских реформаторов относительно русского православного населения смотрели уже не как на раздел Польши, но как на соединение раздробленной России».[433] Заметим, что это утверждение историка внутренне противоречиво, ведь из него следует, что, во-первых, земли, присоединенные во время первого раздела, рассматривались не как исконно русские, а как польские, а во-вторых, основной причиной второго раздела было отнюдь не стремление воплотить в жизнь извечную мечту московских государей, а вполне конкретные политические обстоятельства. Причем тут же Соловьев приводит никак не подтверждающее его точку зрения высказывание Екатерины II из дневника А. В. Храповицкого за 24 февраля 1793 г.: «беру Украйну взамен моих убытков и потери людей».[434] Также обращает на себя внимание своеобразная словесная эквилибристика, к которой прибегает историк. В первой из приведенных цитат в одной фразе выведение польских православных из-под власти московского патриархата сперва приравнивается к «разделению России» и, значит, именно это грозило ее единству, а затем оказывается, что речь идет о «разделении церковном», которое необходимо было предупредить политическими мерами, причем во второй цитате говорится о «соединении раздробленной России». Но, если она уже была раздроблена, то что же пытались разделить злокозненные поляки? Сам Соловьев очевидно не видел этого противоречия, поскольку, по всей видимости, говоря об оказавшемся под угрозой единстве России, имел в виду единство духовное, а не географическое. Характерно при этом, что, хотя речь идет о конце XVIII в., в своей книге историк практически не употреблял понятия «украинцы», «малороссы» и «белорусы», но всех польских православных именовал русскими. Идея защиты православных, таким образом, как бы трансформируется у Соловьева в идею собирания русских земель, сливается с ней и становится ее частью, но для того, чтобы это слияние обнаружить, современному читателю надо сделать определенное умственное усилие. В сущности, Соловьев, возможно, неосознанно воспроизводил представление древнерусских книжников о русской земле как этноконфессиональной общности,[435]фиксируя при этом казавшиеся ему очевидными изменения в мотивации российской политики. Поэтому вряд ли можно согласиться с современной исследовательницей, утверждающей, что «подчеркивая – и всецело одобряя – этноконфессиональный характер политики Екатерины в польском вопросе, С. М. Соловьев в этом смысле не усматривал различий между первым и последующими разделами Речи Посполитой».[436] Примечательно и то, что, если, говоря о первом разделе, Соловьев, строго следуя за источниками, как уже упоминалось, воспроизводил формальную мотивацию российских властей, то реанимация идеи собирания русских земель была уже его собственной интерпретацией, не подкрепленной в тексте книги какими-либо ссылками на исторические источники. Заметим также, что, если первоначально, как будет показано ниже, концепция собирания земель подразумевала воссоединение территорий, некогда находившихся под властью Рюриковичей, то в трактовке Соловьева признаком единства выступала исключительно конфессиональная принадлежность местного населения.

В своей интерпретации второго раздела Польши Соловьев был не одинок. Ему вторили сперва Н. И. Костомаров,[437] затем М. О. Коялович,[438] а в столетнюю годовщину второго раздела появилась небольшая работа А. П. Липранди, общественного деятеля право-монархического толка, с характерным названием «„Отторженная возвратих“. Падение Польши и воссоединение Западно-Русского края». Однако уже в дореволюционной историографии высказывались и иные точки зрения, в частности, о том, что участие России в разделах Польши было вызвано сугубо прагматическими соображениями, а защита православных была лишь предлогом. Более того, отмечалось, что радикального улучшения положения польских православных в России опасались, поскольку это могло привести к усилению бегства в Польшу русских крестьян.[439] Еще Карамзин связывал разделы Польши с присущим всем государям стремлением к расширению своих владений и, хотя он и утверждал, что внешнеполитическая экспансия Петра I и Екатерины II имела целью исключительно обеспечение безопасности России, фактически тем самым признавал ее имперский характер.

Действительно, разница между официальными декларациями и истинными намерениями правителей крупнейших держав и в XVIII столетии была весьма значительной, что в полной мере относится и к Екатерине, чья мораль, которой она руководствовалась во внешней политике, была, по словам Е. В. Тарле, «общепринятой моралью, не хуже и не лучше».[440] И, конечно же, вряд ли кто-либо из монархов того времени отказался бы подписаться под словами Фридриха II Прусского: «Если вам нравится чужая провинция и вы имеете достаточно сил, занимайте ее немедленно. Как только вы это совершите, всегда найдется достаточно юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию».[441]

Особенно примечательна трактовка разделов Польши В. О. Ключевским, который полагал, что сосредоточенность российской власти на диссидентском вопросе была ошибкой, поскольку национальная задача внешней политики состояла как раз в воссоединении Западной Руси с Россией. «В продолжении шести-семи лет сумятицы после смерти короля Августа III, – писал он, – в русской политике незаметно мысли о воссоединении Западной Руси: она затерта вопросами о гарантии, диссидентах, конфедерациях». И далее: «Предстояло воссоединить Западную Русь; вместо того разделили Польшу. Очевидно, это различные по существу акты – первого требовал жизненный интерес русского народа; второй был делом международного насилия». Не вполне понятно, как представлял себе Ключевский реализацию «жизненного интереса русского народа» без «международного насилия», но вполне очевидно, что, в отличие от Соловьева, он, таким образом, не связывал защиту православных с идеей собирания русских земель. Не видел он и разницы в идеологических основаниях первого и второго разделов: они были для него одинаково ошибочны, поскольку сохранение государственности Польши, «освобожденной от ослаблявшей ее Западной Руси», по мнению историка, было выгоднее России, чем ее разделы.[442] Заметим, что и Соловьев, и Ключевский, и другие их коллеги по историческому цеху, жившие и работавшие во второй половине XIX – начале XX вв., когда основные принципы международного права уже составляли обязательную часть знаний всякого образованного человека, фактически не рассматривали Польшу в качестве субъекта международного права и полагали присоединение к Российской империи земель, за много веков до этого находившихся под властью Рюриковичей, совершенно законным и естественным.

Книга Соловьева, между тем, имела исключительное значение для последующей историографии разделов Польши. По замечанию П. В. Стегния, «в 60-е годы XIX века под влиянием авторитета С. М. Соловьева… сформировалась ставшая базовой и перешедшая затем в советские учебники истории “национальная” концепция, согласно которой Россия, участвуя в разделах Польши, только возвращала в свой состав украинские и белорусские земли, не присоединив ни пяди территории коренной Польши (вопрос о Литве и Курляндии трактовался как имевший для них положительные последствия в связи с тем, что “Россия была более экономически развита, чем Речь Посполитая”)».[443]

В постсоветское время были предприняты неоднократные попытки подвести под эту концепцию теоретическую основу. Так, к примеру, О.И. Елисеева в своей «общей характеристике проектов Потемкина» пишет: «русская экспансия проводилась по земле, а не по морю… колонисты не видели ясной границы… и воспринимали вновь присоединенные земли как продолжение единой родины. <.. > культурно-религиозная особенность русской экспансии состояла в том, что все православные единоверцы воспринимались как некая единая духовная общность, породненная свыше… Огромная православная империя и ее подданные, ощущали право на помощь единоверцам и постепенное включение их в состав единого государства».[444] Однако никаких конкретных доказательств того, что именно такие ощущения испытывали не только подданные империи вообще, но хотя бы главный герой ее книги – Г. А. Потемкин – автор в своей монографии не приводит. Между тем, еще некоторые дореволюционные историки сомневались в том, что русское дворянство ощущало национальную общность с украинским и белорусским крестьянством, а, например, мемуары малороссиянина Г. С. Винского свидетельствуют о том, что его русские товарищи по полковой школе воспринимали будущего мемуариста как иностранца.

Но если все же Соловьев верно уловил изменения в идеологическом обосновании российской политики в период между первым и вторым разделами Польши (а в пользу этого говорит хотя бы приведенная выше надпись на медали 1793 года), то возникают вопросы: как именно и почему это изменение произошло и как оно отразилось в публичном пространстве? Если восприятие восточных земель Речи Посполитой русской политической элитой этого времени оказалось теперь связанным с дискурсом «собирания русских земель», то как это вписывается в наши представления о произошедших на рубеже XVII–XVIII вв. изменениях в историческом сознании русских людей и путях формирования их знаний по отечественной истории?[445] В поисках ответов на эти вопросы необходимо естественно выяснить, подтверждают ли исторические источники, что как официальная, так и скрытая от посторонних глаз мотивация польской политики России на протяжении второй половины XVIII в. определенным образом эволюционировала. Однако в первую очередь нужно обратиться к самому дискурсу «собирания земель» и вкратце проследить его историю.

2

В обзоре историографии Ливонской войны XVI в. А. Л. Хорошкевич, автор капитальной монографии о русской внешней политике эпохи Ивана Грозного, выделяет два основных направления, первое из которых она называет «панегирическим», а второе – «разоблачительным». Историков, принадлежащих к первому направлению, «объединяет идея не только целесообразности, но и прогрессивности всех внешнеполитических акций (а это по преимуществу войны) времени Ивана Грозного. В качестве главного аргумента в пользу такой трактовки этих мероприятий выдвигается несколько причин: в отношении восточной политики – необходимость покончить с остатками и пережитками иноземного ига, в отношении западной политики – необходимость получения выхода к морю с целью ускоренного развития экономических связей». Сторонники второго направления «во всех тех войнах, которые вела Россия при Иване Грозном, видят лишь агрессию и проявление тирании Грозного, стремившегося стать покорителем “вселенной”».[446]

Данная Хорошкевич характеристика может быть применена и к историографии внешней политики дореволюционной России в целом, являющейся сферой острого идейного противостояния тех, кто рассматривает процесс расширения Московского княжества, а затем и Российской империи в контексте естественной колонизации, обусловленной в первую очередь экономическими факторами, стремлением утвердиться на международной арене и обеспечить безопасность страны, и тех, кто характеризует этот процесс исключительно как проявление агрессии и экспансии.

За небольшими исключениями первое направление представлено преимущественно российскими историками, а второе – зарубежными. Историческая наука, как известно, участвует в формировании массовых представлений о прошлом и одновременно является их отражением. В массовом сознании россиян как в наше время, так и в XIX–XX вв., внешняя политика России всегда виделась в основном оборонительной и безусловно «справедливой».[447]По-видимому, не случайно, что дискуссии по этой проблематике практически отсутствуют в русской общественной мысли (исключение составляют такие откровенные оппозиционеры по отношению к российской императорской власти, как А. И. Герцен и М. А. Бакунин), воспринимавшей территориальное расширение России и ее военные победы как нечто «по умолчанию» позитивное. Детальный анализ аргументов обоих сторон далеко выходит за рамки нашей темы. Заметим лишь, что зачастую и та, и другая грешат нарушением принципа историзма, когда историческим акторам прошлых эпох post factum приписывается мотивация, реконструируемая из представлений эпохи, современной тому или иному исследователю. С этим связано и то, что идеологические основания внешней политики России, те идеи и представления, которыми руководствовались сами ее творцы, изучены гораздо слабее.

В полной мере это относится и к истории зарождения и формирования концепции «собирания русских земель», которая не стала, к сожалению, предметом специального исследования и воспринимается, как не вызывающий сомнения исторический факт. Многие историки, посвятившие свои труды политической истории России XIV–XVI вв., упоминают о ней лишь вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся и имманентно присущем правителям Московского княжества. Так, к примеру, А. А. Зимин писал об Иване III, что «в 1485 г. он стал государем “всея Руси”, провозгласив тем самым задачу объединения всех русских земель под своей эгидой».[448]Ю. Г. Алексеев, автор специальной монографии об Иване III, отмечает, что его герой «видел себя законным, наследственным государем всей Русской земли, и именно этим в первую очередь объясняется его политика в побежденном Новгороде».[449] Далее, комментируя переданные летом 1490 г. послу польского короля Станиславу Петряшковичу слова великого князя: «А нам от короля великие кривды делаются: наши городы и волости и земли наши король за собою держит», Алексеев пишет, что это было «первое официальное заявление Русского государства о непризнании захвата русских земель Литвой и Польшей, первый шаг в выработке перспективной политической программы борьбы за эти земли».[450] По его мнению,

«Иван Васильевич продолжал настойчиво и последовательно проводить в жизнь свою концепцию русской государственности – официальную политическую доктрину объединенной Русской земли. Эта концепция имела реальный исторический характер и не была связана ни с какими мифическими теориями, распространявшимися в последующее столетие, – вроде родства русских князей с императором Августом и т. п. Не имела ничего общего его доктрина Русского государства и с теорией “Москвы – третьего Рима”, зарождавшейся именно в это время в церковных кругах. <.. > Официальная доктрина носила чисто светский характер и имела историческое, а не баснословное обоснование».[451]

«Развивающееся сознание исторического единства и суверенности Русской земли, все более ясное и четкое, – заключает Ю. Г. Алексеев, – проходит красной нитью через всю самостоятельную политическую жизнь Ивана Васильевича и принципиально отличает его от всех предшественников».[452] К сожалению, историк никак не аргументирует свою позицию и не пытается, опираясь на источники, объяснить, что понимал под «русской землей» Иван III и что понимает он сам, без колебаний именуя при этом проживавших на территории Литвы и Польши в конце XV в. православных «русскими».

Пожалуй, наиболее развернутую характеристику концепции «собирания русских земель» предлагают авторы претендующего на инновационный характер новейшего «Исторического курса “Новая имперская история Северной Евразии”». Они пишут:

«В политическом воображении Московского княжества, возникшего уже в условиях вассальной зависимости от Золотой Орды, бывшие роуськие земли не воспринимались как актуальная часть общего политического и культурного пространства. Смоленск или Киев не были настолько же “своими”, как Вологда… По мере того как на протяжении XV в. происходила окончательная эрозия ордынской легитимности, в Москве получало все большее распространение переоткрытие и даже “переизобретение доордынского прошлого как времени легендарного единства русских земель. <…> Это был естественный процесс конструирования собственной легитимности, не от хана Узбека… и даже не от Вату, а от “домашней” традиции государственности. <…> Идея исторического и культурного (языкового и религиозного) единства государства была революционной в Европе середины XV в. Она подрывала фундамент политической легитимности, стоящей на вассальных отношениях князей и королей. <…> Если внутри Великого княжества Московского предпочитали разделять риторику (формализованные в словах идеи) и реальную политическую практику,, то возникающая в результате эмансипации от сюзеренитета Орды внешняя политика оказалась пропитана новыми идеями, и этот идеологический подход был чреват далеко идущими последствиями.»[453]

Под «далеко идущими последствиями» авторы имеют в виду прежде всего борьбу Москвы с Великим княжеством Литовским, продолжавшуюся всю последнюю четверть XV и практически весь XVI вв. Вместе с тем они отмечают, что «одновременно Иван III развернул экспансию в отношении территорий, никогда не входивших в состав Роуськой земли».[454] Так,

«Волжская Булгария никогда не была частью Роуськой земли, и потому фактическое подчинение созданного на ее территории Казанского ханства не могло оправдываться восстановлением наследия Владимира Мономаха. <…> В результате идеал “царской” власти московского великого князя испытывал зачастую противоречивое влияние трех сценариев: наследия доордынской “Киевской Руси”, Византийской империи и Золотой Орды. Кроме того, важную роль играли прагматические соображения политической практики (будь то вопрос о престолонаследии и взаимоотношения с удельными княжествами или соседними государствами), которые также помогали сглаживать конфликты между различными идеологическими сценариями. <…> Иван III сосредоточился на “собирании земель”… ему удалось нащупать политическую программу, которая вызывала поддержку подданных и подкупала колеблющихся в соседних княжествах».[455]

Далее авторы нового «исторического курса» развивают свою мысль о революционности для XV в. зародившейся в Московском княжестве новой идеологической концепции, отмечая, что лишь «неразвитость литературно-публицистической сферы,, ритуализированность языкового аппарата и отсутствие навыков размышлений на социально-политические темы помешало Москве в полной мере воспользоваться» этим открытием. По мнению авторов, сравниться с этим явлением могла лишь Реконкиста на Пиренейском полуострове, завершившаяся также к концу XV в. Страны же Западной Европы этого времени «не знали концепции единства религии, культуры и государственности в неких исторических границах», и лишь в XIX в. «политические границы, совпадающие с культурной (религиозно-языковой) общностью и исторической территорией создают особый тип общества», определяемый как «народ».[456]

Таким образом, авторы солидарны с Ю. Г. Алексеевым в том, что формирование концепции «собирания земель» происходит в последней четверти XV в. и связано с деятельностью Ивана III. В подтверждение своего взгляда на нее авторы приводят ряд цитат из исторических источников, однако представляется, что их интерпретация несколько излишне прямолинейна. Сосредоточив свое внимание на идее объединения/собирания русских земель, они лишь вскользь упоминают о «трех сценариях», не пытаясь проанализировать, как они соотносились между собой, как взаимодействовали и как применялись, в результате чего фактически за пределами их внимания парадоксальным образом оказалась идея империи. Очевидно, что речь идет о требующей комплексного анализа чрезвычайно сложной комбинации различных идеологем, нашедших отражение как в письменных текстах, так и разного рода символических изображениях, и к тому же находившейся в процессе постоянной трансформации. Для темы данной работы важно, что концепция собирания земель возникает в связи с необходимостью обоснования политического суверенитета и внешней политики, причем, если развитие этой концепции и могло через несколько столетий привести к появлению понятия «народ», то в источниках XV в. оно, конечно, еще не просматривается. Приведенные авторами цитаты указывают скорее на то, что сами творцы данной концепции понимали ее прежде всего в династическом смысле: великий князь московский объявлял свои претензии на земли, которые некогда находились во владении Рюриковичей. При этом политические и сугубо прагматические претензии на земли предков соединялись с отмеченным выше восприятием Русской земли, как объединенной православием духовной общности, и подкреплялись сознанием миссии единственного после падения Византии защитника «правильной» веры.

Стоит также отметить, что уже в XV в. временные рамки концепции собирания русских земель расширяются, распространяясь и на предшествующее время. Так, в «Слове о житии великого князя Дмитрия Ивановича» говорится, что он «Внук же бысть православнаго князя Ивана Даниловича, събрателя Руской земли, /Курсив мой. – А. К./ корене святого и богом насаженаго саду, отрасль благоплодна и цвѣт пркрасный царя Володимера, новаго Костянтина, крестившаго землю Рускую, сродник же бысть новою чюдотворцю Бориса и Глѣба».[457] Позднее от Ивана Калиты и через Ивана III миссия собирателя русских земель протягивается к Василию III, который в Первом послании Ивана Грозного Андрею Курбскому назван «приобретателем исконных прародительских земель».[458] Показательно при этом, что Грозный также называет здесь в качестве своих предков Владимира Святого и Владимира Мономаха, добавляя к ним Александра Невского, Дмитрия Донского, Ивана III и Василия III и обосновывая этим генеалогическим экскурсом свое право на самодержавие. При этом замена Русской земли на исконную прародительскую, по-видимому, не случайна. Комментаторы Первого послания Грозного отмечают, что перечисление предков царя в этом тексте заменяет обычное для дипломатических грамот того времени перечисление земельных владений.[459] Если понятие «Русская земля» подразумевало исключительно единство православных, то отсылка к прародительским землям (не зависимо от реальной исторической основы) позволяла включить в дискурс «собирания земель» и завоевания на Востоке. Так, после взятия в 1552 г. Казани Иван Грозный произнес: «Отечество наше взыскашеся прародителей наших, царство к нам возврагцашеся; един есми государь великий царь над Русью и над Казанью учинишася».[460] Еще раньше в созданном в начале XVI в. «Сказании о князьях владимирских» к исконным отчинам московских князей были причислены земли Ливонии, а позднее как отчина Владимира Святого Тьмутаракань, отторженная от Руси Ордой, описывалась и Астрахань – следующая цель экспансии на Восток. Похоже, что отмечаемая современными историками противоречивость различных «сценариев» преодолевалась идеологами XVI в. без особого труда.

Если концепция собирания русских земель, как внешнеполитическая доктрина (хотя понятно, что позднее значение ее стало более широким, распространившись на сферу национального самосознания), действительно сложилась в связи с противостоянием Московского княжества с Литвой, то произошло это не сразу. Так, в «Задонщине» – главном памятнике Куликовского цикла, самый ранний список которого относится к концу XV в.,[461] союзниками Дмитрия Донского выступают два литовских князя, два Гедеминовича, идущие вместе с ним сражаться за «землю за Рускую и за вКру крестьяньскую».[462] Сын Донского Василий Дмитриевич, как известно, был женат на дочери великого князя литовского Витовта, а дочь Ивана III Елена была женой великого князя литовского Александра Казимировича, ставшего позднее польским королем. Очевидно, что в это время Литва еще рассматривалась как политический партнер, соперник, но не заклятый враг.

«После неудач Стародубской войны 30-х гг., – отмечает А. Л. Хорошкевич, – боярские правительства не осмеливались проводить активную внешнюю политику “собирания земли”. Эта традиция возобновилась лишь в конце 40-х гг.».[463] С этого времени радикально изменилась и пропагандистская риторика. В 1564 г. митрополит Афанасий писал митрополиту Матфею: «Ныне безбожная Литва, богомеркие латыни, злейшие иконоборцы, многие люди пришли на государеву новобогодарованную исконивечную вотчину / Курсив мой. – А. К./ к граду Полоцку».[464] Слово «вотчины» использовал и сам Грозный еще в 1549 г., когда он отказывался заключить вечный мир с Литвой: «Если теперь заключить мир вечный, то вперед уже через крестное целование своих вотчин искать нельзя».[465]

В 1558 г. началась Ливонская война. Ее идеологическое обоснование А. Л. Хорошкевич связывает со «Сказанием о князьях владимирских», в котором русский царь выступает потомком императора Августа, претендующего на всю «вселенную», и легендарного Пруса – владельца Пруссии, что позволяло причислить к царским «отчинам» и Прибалтику. Исследовательница соглашается с принятым в историографии мнением о том, что объективной причиной войны могли быть торговые интересы, но считает, что «для государя России середины XVI в. мог быть более весомым “субъективный” фактор – стремление обладать “всею вселенною”, гипертрофированное желание утвердить себя в качестве истинного и законного преемника и наследника Пруса».[466] Здесь же появляется и мотив защиты истинной веры, но очевидно, что для Ивана Грозного, который в 1555 г. не откликнулся на просьбу о защите литовских православных, он был далеко не главным.

Технологии, использовавшиеся идеологами XV–XVI вв. для обоснования легитимности власти московских князей и их территориальных притязаний посредством создания мифических генеалогий, были обычными для средневековой Европы. Однако российской особенностью была попытка реанимации прерванной на несколько веков исторической памяти об основанном на православии доордынском единстве Русской земли. Причем, по-видимому, именно в это время само понятие «Русская земля» постепенно обретает конкретные территориальные очертания, превращаясь из духовного образа в материальный объект. Для нас не столь важно, в какой степени идея основанного на православии духовного и политического единства «Древней Руси» соответствовала историческим реалиям IX–XIII вв. (очевидно, что в значительной мере оно было мифологизировано), а также сохранялась ли в Московской Руси память о нем у кого-либо, кроме немногочисленных книжников и озабоченных своей легитимностью великих князей. Важнее, что она стала основой мотивации реальной политики. Впрочем, магического воздействия на всех без исключения она, очевидно, еще не оказывала: А. Л. Хорошкевич постоянно упоминает о стремлении боярского окружения царя во главе с А. Ф. Адашевым сохранять мир с Великим княжеством Литовским. Но «одержимый манией величия, полностью поверив в свое происхождение от Августа кесаря, Иван IV стремился как можно скорее заполучить его наследие – “всю вселенную”».[467] На состоявшихся после отставки Адашева русско-литовских переговорах московские послы вновь требовали возвращения «старинных вотчин» – Киева, Волыни, Подолья, Витебска, Смоленска, а о Ливонии было сказано, что «Ливонская земля прародителем нашим подлежит данью, как и Русская земля почала быть».[468] Подобное идеологическое оформление территориальной экспансии Московской Руси в XV–XVI вв. А. И. Филюшкин называет «вотчинным дискурсом», что, конечно же, связано с восприятием страны, как владения великого князя. При этом он добавляет: «Поскольку господствовало представление, что Москва не присоединяет новые земли, а возвращает свои исконные, требовалось объяснение, почему же она их в свое время лишилась. Аргументация была избрана крайней простая, зато эффективная: эти земли – “изменники”».[469]

Неудачи в Ливонской войне, смерть Ивана Грозного и последовавшая затем Смута на несколько десятилетий отодвинули задачу «собирания русских земель» на второй план и вновь она оказалась в повестке дня лишь в середине XVII в., когда события внутри самой Речи Посполитой создали благоприятные возможности для реализации мечты русских государей. По словам И. Л. Андреева, новейшего биографа Тишайшего царя,

«для Алексея Михайловича мысль о православных землях в составе Речи Посполитой как о землях, принадлежащих ему по праву и по достоянию “предков наших”, великих князей Владимирских, была усвоена с детства: то было наследие и завет прежних правителей».[470] Когда в апреле 1655 г. русское войско выступило в поход, его провожали нарочито торжественно: «Вся церемония была обставлена чрезвычайно пышно, подчеркивая смысл происходящего – войска отправлялись защищать православную веру и оскорбленную “государеву честь”, возвращать похищенные злым временем и иноверческой силой “дедины и отчины” московских царей. Война, таким образом, в устах ее инициаторов трижды обосновывалась как справедливая – конфессионально, политически и исторически. В свое время именно так поступали византийские императоры, объявлявшие войну “варварам”: ведь и они вели борьбу за восстановление своих попранных прав – границ Византии в рамках старых границ Римской империи!».[471]

Следует заметить, что в это время подкрепленный исторической аргументацией дискурс собирания земель оформляется в текстах Посольского приказа, а также появляющихся в среде украинского духовенства.[472]

И вновь, сперва Андрусовское перемирие 1667 г., а затем и вечный мир с Речью Посполитой 1686 г. временно сняли идею «собирания земель» с повестки дня. Как и в XVI в. в русской политической элите этого времени были влиятельные сторонники союза с Польшей, в частности, крупнейший дипломат этого времени А. Л. Ордин-Нащокин. В сущности, на протяжении всего этого периода шла борьба двух концепций русской внешней политики. Сторонники одной, которую можно обозначить как прагматическую и основанную на общегосударственном интересе, главную угрозу безопасности страны видели в Крымском ханстве и его стороннице Османской империи, а естественным союзником в противостоянии с ними считали Речь Посполитую. Сторонники другой – романтической и основанной на династических интересах – были в большей степени увлечены идеями защиты православных и возращения старинных вотчин. Понятно при этом, что и союз с Речью Посполитой был делом нелегким, поскольку в отношениях двух стран был немало противоречий и взаимных обид, а, с другой стороны, имелся опыт союзнических отношений с Крымом. Так или иначе, к концу XVII в. чаша весов склонилась в пользу первой концепции: присоединение левобережной Украины изменило геополитическое положение Московской Руси, приведя ее в непосредственное соприкосновение с Турцией и сделав, таким образом, неизбежным будущее военное столкновение двух стран, что заставляло смотреть на перспективы внешней политики более прагматично. К тому же и процесс «воссоединения», как показал опыт Ливонии в XVI[473] и Украины в XVII в., был далеко не столь простым, как могло казаться из Московского Кремля. По тонкому замечанию И. Л. Андреева, «было бы опрометчиво упрощать и сводить все дело к некому неодолимому взаимному притяжению народов. Воспоминание об общем историческом прошлом и этническая близость вовсе не были самодостаточными, чтобы обеспечить объединение. В основе таких решений лежит своеобразный “консенсус” интересов как всей нации в целом, так и ее ведущих социальных групп и властных элит. Достигался же он долго и мучительно.»[474]

Завоевания XVI–XVII вв., даже если потом с ними приходилось расставаться, сразу же находили отражение в царском титуле. Так, Иван IV стал именоваться «Государем Ливонския земли», «Царем Сибирским» и «Великим князем Смоленским и Полоцким».[475] В июле 1654 г. в царский титул были добавлены города Полоцк и Мстиславль. В сентябре 1655 г. был издан сперва именной указ, согласно которому государя следовало именовать «Великим князем Литовским, Белыя России, Волынским и Подольским», а спустя несколько дней «Всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцем».[476] Со времен Ивана Грозного в царский титул включалась формулировка «повелитель Северные страны», что означало претензию на самую северную оконечность Скандинавского полуострова Норботтен, и что и тогда, и позже приводило к затруднениям во взаимоотношениях со Швецией.[477] Включение той или иной новой территории в царский титул и оставление ее наименования там даже после ухода оттуда царских войск, означало по сути придание ей статуса царской вотчины самим фактом ее оккупации, пусть даже продолжавшейся очень короткое время. Если при этом в XVI, XVII, да и в XVIII в. состав титула русского царя служил одним из средств легитимации власти и из-за этого возникали разного рода дипломатические осложнения, то уже в последующее время он играл важную идеологическую роль. Так, А. Д. Нечволодов, автор известных «Сказаний о русской земле», в 1912 г. писал: «царский титул русского Государя заключает в себе сокращенно всю историю Русской земли и задачи ее верховных властителей, смысл деятельности которых может быть кратко выражен словами; “умиротворение или собирание земель и народов”, продолжающееся и не оконченное и поныне, так как нет еще до сих пор ни полного собирания, ни полного умиротворения».[478]

На рубеже XVII–XVIII вв. Россия вступает в новый период своей истории, претендуя на полноправное участие в мировой политике. Но членство в международном клубе предполагало необходимость следовать определенным правилам.

«В научной литературе по истории дипломатии XVIII столетие нередко именуется “веком договоров” или “веком альянсов”. Действительно, именно тогда впервые утвердилась единая для всей Европы система международных отношений, построенная на более или менее развитой правовой основе. И если на Западе европейского региона основы такой системы были заложены еще Вестфальским миром 1648 г., то в течение XVIII в. ее действие постепенно распространилось и на восточную часть».[479]

«После 1648 года формализованные отношения между нововременными суверенными государствами пришли на смену перекрестным отношениям между разнородными феодальными акторами, иерархические претензии которых венчались Империей и Церковью. <… > Международные отношения были институциализированы благодаря постоянно действующим посольствам, координирующим международные дела посредством периодических дипломатических контактов, управляемых кодифицированными и обязательными для исполнения дипломатическими протоколами. <…> Универсальные концепции империи и папские стремления к нравственному верховенству в контексте res publica Christiana уступили место балансу сил как естественному регулятору конкурентных международных отношений в многополярной анархической среде.»[480]

Первая из приведенных цитат принадлежит современному отечественному историку, а вторая – немецкому историку-неомарксисту, чье исследование посвящено разоблачению «мифа о 1648 г.», как важнейшего рубежа, с которого начинается становление современной системы международных отношений. Основной его тезис сводится к тому, что применительно к абсолютистским государствам XVIII века неверно говорить о государственном суверенитете, что в действительности говорить можно лишь о династическом суверенитете, что, в частности, доказывается войнами за испанское, польское, австрийское, баварское и другие «наследства» и что по своему характеру сами Вестфальские соглашения следует относить скорее к средневековью, чем к Новому времени. Впрочем, вряд ли кто-либо знакомый с европейской историей XVIII в. станет утверждать, что принципы Вестфальского мира безусловно соблюдались, хотя, к примеру, Франция на протяжении всего времени до революции 1789 г. использовала свой статус его гаранта в качестве важного аргумента внешней политики. Однако также очевидно, что однажды провозглашенные эти принципы не могли быть мгновенно внедрены в политическую практику и требовалось продолжительное время, чтобы европейские державы осознали их значение и смысл, научились ими пользоваться и их соблюдать. Но даже если принципы Вестфальского мира были лишь декларацией о намерениях, они задавали для «политичных» государств этого времени определенные нормы поведения, и для того, чтобы остаться членом клуба, их необходимо было соблюдать хотя бы на уровне риторики.

Трудно сказать, в какой мере сознавал это Петр I, начиная Северную войну. В советской историографии эта война традиционно объяснялась социально-экономическими причинами и лишь мельком упоминалось, что развитие вешней торговли России «сдерживалось тем, что на западе выход к берегам Балтийского моря, искони принадлежавший русским, был в руках Швеции».[481] При этом, «отлично сознавая, что Россия желает вернуть исторически принадлежавшие ей земли в Прибалтике, саксонский курфюрст и ливонско-немецкое дворянство всячески противились этому законному требованию».[482]Между тем, изданный с началом войны именной указ от 19 августа 1700 г. «О войне, предпринятой противу Швеции» в качестве причины войны называл лишь «неправды» со стороны шведского короля, а также «многия противности и неприятства», которые Великий Государь претерпел со стороны жителей Риги в начале Великого посольства.[483] Спустя месяц, 18 сентября был составлен Манифест на немецком языке, предназначенный для обнародования за границей. В нем упор был сделан на многочисленные интриги, затеянные шведами против России, а также нападение Швеции на союзника России Данию и выражена надежда, что решение царя начать войну «будет расценено как правильное и справедливое и найдет понимание у честного и непредубежденного мира». Между двумя этими причинами начала войны помещалась третья:

«Известно, что провинции Ингерманландия и Карелия испокон веков и бесспорно принадлежали Великому княжеству Московскому. Шведский трон, умело применял принцип Vivitur ex raptu /жить грабежом (лат.) / ко всем своим соседям, отторг от царя эти провинции, воспользовавшись возникшими в начале века в Московии внутренними волнениями, и таким образом получил все условия, чтобы победить прекрасную провинцию Лифляндию и перенести войну в Пруссию, наконец, в Германию и Польшу и достичь вершины славы».[484]

Захват исконно русской земли, таким образом, трактовался как несправедливость, которую необходимо исправить, поскольку для соседних стран возникает опасность, что эта территория может будет использована в качестве плацдарма для нападения на них. Однако уже с первыми победами в Прибалтике идея возвращения исконных земель, по крайней мере, для внутреннего потребителя, выходит на первый план и становится едва ли не основной объяснительной схемой. Так, летом 1702 г., провожая войска из Архангельска на осаду Нотебурга, Петр, по сообщению Феофана Прокоповича, напутствовал их речью, в которой среди прочего говорилось: «Мало мы еще отмстили укоризну нашу шведам, больше требует и слава народу нашему славенскому достойная, и обида отечеству, в отъятых землях нанесенная: виждите Лифляндию; сие есть член России отсеченный, аще сего не возвратим, нам всуе и початки сии».[485] Можно предположить, что Прокопович подверг речь царя (если она вообще была произнесена) литературной обработке, но в декабре того же 1702 г. в комментариях к чертежу осады Нотебурга Петр пишет: «Чрез помочь Божию отечественная крепость возвращена, которая была в неправедных неприятельских руках».

Год спустя при праздновании взятия Ниеншанца на триумфальных воротах была помещена ветхозаветная надпись: «Ниже чуждую землю прияхом, ниже чуждая одержахом, но наследие отец наших, от враг же наших в некое время неправедно удержася. Мы же время имуще возприяхом наследие отец наших».[486] Примечательно, что в переписке с царем его приближенные подчеркнуто называли отвоеванные у шведов города старыми русскими названиями: Нарву – Ругодев, Тарту – Юрьев и т. д.[487] Тема возвращения земель находила отражение в праздничных фейерверках, проповедях Стефана Яворского, в составленном в 1704 г. префектом Славяно-греко-латинской академии описании триумфальных ворот и др.[488] Можно предположить, что после поражения под Нарвой, которое, по выражению современного военного историка С. Э. Зверева, было, прежде всего, «моральным поражением»,[489] Петр осознал, что для подъема боевого духа вновь создаваемой регулярной армии ссылок лишь на рижский инцидент уже недостаточно и необходимы более сильные пропагандистские инструменты.

Медаль в честь взятия Нотебурга

Спустя почти 15 лет после начала войны, когда в победе над Швецией уже не было сомнения, Петр велел подготовить специальное сочинение с объяснением того, почему война началась. В результате на свет появилось «Разсуждение, какие законные причины Его Царское Величество Петр Первый к начатию войны против короля Карола 12 Шведского в 1700 году имел», составленное П. П. Шафировым, отредактированное самим царем и впервые опубликованное в 1717 г. «Рассуждение» было призвано объяснить, кто виновен в развязывании войны и кто из государей – Петр I или Карл XII – менее склонен к ее мирному окончанию и, соответственно, способствует дальнейшему «разлитию христианской крови». Основная часть «Рассуждения» имела подзаголовок: «О древних и новых причинах, которых ради должно было его царскому Величеству, яко отцу отечествия своего <…> войну начать и неправедно от российской короны, не токмо во время вечного мира, но и за учиненным союзом оборонительным, отторгнутые свои наследные провинции от короны шведской отобрать». Таким образом, изначально вновь декларировалось, что это война за возвращение «наследных провинций», однако в этом виделась далеко не главная причина начала войны.

Особенностью сочинения Шафирова был его подчеркнуто документированный характер. Автор уже на первой странице сообщал, что все им изложенное «фундаментально из древних и новых актов и трактатов, також и из записок о воинских операциях описано».[490]Действительно, в первой части своего сочинения автор подробно рассматривает историю русско-шведских отношений в XVII в., используя дипломатические и делопроизводственные документы Посольского приказа, а также, возможно, летописные источники. Он методично перечисляет все многочисленные нарушения шведами существовавших с ними соглашений, их обманы и «измены», обосновывая законное право Петра начать войну, и лишь затем переходит к описанию инцидента в Риге в 1697 г., который трактуется не только как обида, нанесенная лично царю, но и как оскорбление дипломатической миссии.

Показательно не только то, что Петр к этому времени осознал потребность обоснования своих действий на ином уровне аргументации, но и то, что составление «Рассуждения» было поручено одному из руководителей внешнеполитического ведомства. Обоснование должно было соответствовать тогдашним нормам международного права и очевидно предназначалось не столько для внутреннего, сколько для внешнего употребления. Более того, как вполне убедительно показала М. А. Сморжевских-Смирнова, аргументация Шафирова была выстроена в точном соответствии с трактатом Гуго Гроция «О праве войны и мира», еще в 1710 г. переведенном на русский язык[491] и, таким образом, выдвигаемая аргументация должна была свидетельствовать о «цивилизованности» и «политичности» русской дипломатии. Исследовательница также сравнила труд Шафирова с сочинениями Феофана Прокоповича – «Словом похвальным о преславной над войсками Свейскими победе» 1709 г. и «Словом похвальным о баталии Полтавской» 1717 г., показав, как эволюционировала концепция главного петровского идеолога, придя в соответствие с официальной версией шафировского «Рассуждения». Отметим, что, в отличие от первого, где основной акцент делался на Божий Промысел, во втором «Слове» Прокоповича и мотив отторженных от России земель прозвучал более отчетливо: «Буде тебе, о Россие, древние и правильные вины, еже бы иногда оружием отмстити обиды, тебе нанесенныя от сего супостата, и от-торженныя наследственныя твои сия области возвратить в паки державу твою». В аналогичных образах упоминает Прокопович и присоединение Украины: «Малая Россия, исторгнувшися от ига польскаго, под крепкую десницу монархов своих наследных возвратися».[492]

В петровское время еще активно эксплуатируется старинное словосочетание «отчины и дедины». Оно сохраняется и в царском титуле Петра – «многих государств и земель Восточных и Западных и Северных Отчичь и Дедичь и наследник и государь и обладатель».[493] Однако идущие в это время сложные процессы переосмысления понятия государство в контексте теории общего блага не могли не привести к трансформации «вотчинного дискурса» в дискурс государственный. Государь теперь предъявляет свои претензии на те или иные земли не просто по праву наследования, но как Отец Отечества, действующий от имени страны и народа, и потому не случайно свои наследственные области возвращает не царь, но сама Россия.[494]

Полтавская победа 1709 г. в учебниках истории, как правило, трактуется как момент превращения России в «великую державу». В реальности, однако, процесс интеграции страны в систему международных отношений занял несколько десятилетий, в течение которых внешнеполитическая активность России постепенно, по мере того как русские дипломаты познавали хитросплетения европейской политики и осваивали новые практики, росла за пределы балтийского и черноморско-каспийского регионов и приобретала общеевропейский характер. В Петербурге все больше начинали понимать, что отныне достижение каких-либо внешнеполитических целей уже невозможно путем выстраивания отношений с какой-либо иностранной державой напрямую без учета интересов других европейских игроков. Так, к примеру, попытки России при Екатерине I выполнить данные еще ее мужем голштинскому герцогу Карлу-Фридриху, женившемуся на цесаревне Анне Петровне, обещания помочь с возвращением захваченного Данией Шлезвига натолкнулись на сопротивление Англии и Франции и чуть не привели к военному конфликту. Надежды русской дипломатии решить эту проблему посредством заключения «четвертного» англо-франко-прусско-русского союза не оправдались, поскольку переговоры уперлись в ту же голштинскую проблему и круг, таким образом, замкнулся. В определенной мере именно это толкнуло Россию в объятия Австрии и привело к подписанию в 1726 г. русско-австрийского союза, определившего российскую внешнюю политику нескольких последующих десятилетий и способствовавшего интеграции России в общеевропейские дела.

В ряду проблем, постоянно находившихся в поле зрения русского правительства, была и польская. «Одним из главных аспектов этой традиционной проблемы, завещанной XVII в., – писал Г. А. Некрасов, – были территориальные вопросы – о воссоединении с Россией украинских и белорусских земель, оккупированных в прошлом панской Польшей и от которых Россия никогда не отказывалась. Но в изучаемое время /1725-1739 гг. – А. К./ этот основной нерешенный аспект польской проблемы не ставился русской дипломатией в качестве очередной внешнеполитической задачи».[495] Действительно, в подготовленной в 1726 г. А. И. Остерманом обстоятельной записке об основных проблемах и направлениях российской внешней политики отношения с Речью Посполитой не были выделены, как другие державы, в отдельный раздел и сама она упоминалась лишь в связи с Курляндией и Пруссией.[496] В 1733–1735 гг. Россия приняла активное участие в войне за польское наследство, в которой скрестились интересы Австрии, Пруссии, Франции, Швеции и Турции. Совместными усилиями с Австрией и в противовес Франции польский престол удалось сохранить за саксонским курфюрстом, что, как считалось, должно было гарантировать Польше отведенную ей роль буфера между Россией и Западной Европой. Подобная линия в отношении Польши выдерживалась и в последующие десятилетия. «В иерархии ее /России – А. К./ внешнеполитических приоритетов польское и шведское направления со второй половины 30-х годов XVIII века, – констатирует П. В. Стегний, – начинают играть второстепенную, а затем и подчиненную роль.»[497]

Посвятивший изучению русской внешней политики середины XVIII в. две монографии М. Ю. Анисимов констатирует:

«Следует остановиться на том, что считается исторической миссией России, одной из ее основных внешнеполитических целей – “воссоединение украинских и белорусских земель с Россией”. У Бестужева-Рюмина этой цели не было, как не было ее и у его противника, покровителя заграничных православных вице-канцлера Воронцова, и как не было ее у Елизаветы. Православных, конечно, защищали, как защищали их в Австрии, Турции и даже на острове английском Минорка в Средиземном море, но никогда не думали об их вхождении в Россию. Планы Конференции 1756 г. / Конференции при Высочайшем Дворе. – А. К./ ничего не говорят о религиозных мотивах “округления границ”, только территориальных. <…> В целом политика России в отношении Польши в 1749–1756 гг. не была глубоко продуманной, но она ни в коей мере не была агрессивной. Петербург практически не уделял внимания собственно польским делам, сосредоточив свое внимание на Европе.»[498]

«…силовое одностороннее изменение границы без каких-либо компенсаций слабому соседу, ни тогда ни Елизавете, ни кому-либо из ее сановников эта идея даже не приходила в голову. Россия считалась с международным правом и интересами других европейских держав и не желала встать вровень с европейским изгоем – Пруссией Фридриха II, практиковавшего такие методы».[499]

Иначе говоря, идеологически мотивированная задача собирания русских земель в это время вообще не стояла в повестке дня, уступив место откровенной прагматике. Более конкретные планы в отношении Польши сформировались в Петербурге в связи со вступлением в Семилетнюю войну. Но суть их сводилась преимущественно к захвату Восточной Пруссии с последующим обменом ее у Польши на Курляндию, то есть на территорию с отнюдь не православным населением. Помимо Курляндии предполагалась и возможность приобретения части украинских и белорусских земель, но одновременно допускалась и вероятность получения от Польши вместо территорий денежной компенсации.[500] Особого внимания заслуживает замечание М. Ю. Анисимова о нежелании России нарушать нормы международного права и становиться изгоем мировой политики. Для Екатерины II эти соображения усиливались идеями и принципами, почерпнутыми ею у просветителей. Однако прежде чем вернуться к Екатерине, остановимся кратко на еще одном эпизоде, а именно оккупации Россией Восточной Пруссии во время Семилетней войны.

Хотя в Петербурге и рассматривали возможность присоединения ее к империи, а местные жители даже принесли присягу российской императрице, план этот был отвергнут. Единственный печатный манифест, который хоть как-то затрагивал эту тему, был посвящен разрешению свободной торговли на этой территории и в нем говорилось лишь о «благополучном ныне покорении оружию Нашему целаго Королевства Прусскаго».[501] В течение четырех лет жители Восточной Пруссии считались подданными России и платили ей налоги, но формально вхождение в состав империи так и не состоялось. Поэт А. П. Сумароков в оде 1758 г., явно забегая вперед, уже видел Елизавету Петровну на прусском престоле и призывал пруссаков радоваться своему новому счастью: «Довольна частию своею // Ликуй ты, Пруссия, под НЕЮ, // В веселье пременя свой страх». В то же время, по его утверждению, «Ни новых стран ни новой дани // ЕЛИСАВЕТА не ждала, // Гнушаяся кровавой брани // Европе тишину дала».[502] Завоевание Восточной Пруссией, таким образом, Сумароков никак не связывал с исторической справедливостью и воплощением сокровенных помыслов русского народа, а относил полностью к заслугам миролюбивой императрицы, вынужденной взяться за оружие из-за поведения коварного Фридриха II.

В одах Сумарокова, как и позднее в одах поэтов, прославлявших военные успехи века Екатерины, очевидно противопоставление войны и мира с явным предпочтением последнего, что отражало общую смену приоритетов в культуре Нового времени по сравнению со средневековьем. Екатерина II, будучи примерной ученицей просветителей, могла прочитать в «Энциклопедии» Дидро и Д’Аламбера, что войны бывают законные и незаконные, справедливые и несправедливые и что, «поскольку государи чувствуют силу этой истины, они очень заботятся об издании манифестов с объяснением предпринятой войны и заботливо скрывают от народа и даже от самих себя истинные причины, побудившие их воевать». Несправедливыми войны бывают в том числе, когда «выдвигают благовидные предлоги, которые при внимательном изучении оказываются незаконными».[503] Что же заставило Екатерину поступить вразрез с этими максимами?

3

Идея присоединения к России восточных земель Речи Посполитой, как следствия защиты польских православных, прозвучала уже в ноябре 1762 г. в записке, поданной на высочайшее имя игуменом виленского монастыря Святого Духа Феофаном Леонтовичем, который безуспешно поднимал этот вопрос перед русским правительством еще в 1758 г. Перечисляя выгоды, которые сулит России защита православных, в пятом пункте своей записки игумен писал: «Российскому нашему государству можно будет на 600 верст самой лучшей и плодороднейшей земли с бесчисленным православным народом пред всем светом праведно и правильно у поляков отобрать».[504] Что имелось в виду под «праведно и правильно», Леонтович не пояснял, а сам он из-за конфликта с Синодом, который игумен обвинял в нежелании защищать православных, а, скорее, из-за подозрения в том, что Леонтович поддерживал Арсения Мацеевича в вопросе о секуляризации церковных имений, был сослан в дальний монастырь.[505] Однако, еще до Леонтовича внимание нового правительства к диссидентскому вопросу привлек человек более авторитетный, а именно епископ белорусский Георгий Конисский, в сентябре 1762 г. выступивший на церемонии коронации Екатерины II с речью, в которой говорил о белорусском народе, как о подданных императрицы.

Пока же Синод занимался делом Леонтовича (разбирательство продолжалось до 1764 г.), внимание российских властей переключилось на проблему избрания нового польского короля. Тема польских диссидентов при этом с повестки дня снята не была. Напротив, как считают многие историки, речь Конисского произвела сильное впечатление на Екатерину II, хотя в дипломатической переписке эта тема появляется не ранее октября 1763 г.[506] Однако, как отмечает Б. В. Носов, «с самого начала там /в правящих кругах – А. К./ смотрели на дело диссидентов не с религиозной, а с политической точки зрения. Речь шла не о защите православных или иноверцев в Польше, а о мерах, направленных на усиление позиций России в Речи Посполитой».[507] Иначе говоря, в польских православных видели в первую очередь агентов российского влияния.[508]

Это утверждение требует некоторого уточнения. Защита православных в разных странах постоянно находилась в повестке дня российской дипломатии, что в принципе было характерно для международных отношений XVIII в., в которых религиозный фактор использовался весьма активно, хотя различить, когда он действительно был вдохновлен религиозным чувством, а когда был лишь предлогом для достижения вполне утилитарных целей практически невозможно.[509] Например, на рубеже 1740-х – 1750-х гг. так называемое «сербское дело», связанное с переселением в Россию православных сербов и образованием Новой Сербии на границе с Польшей, привело к серьезным осложнениям в русско-австрийских отношениях. Что же касается самой Польши, то на протяжении нескольких десятилетий после заключения с ней в 1686 г. Вечного мира Россия регулярно поднимала вопрос о польских православных, обращая внимание на нарушение условий договора, сокращение числа православных епархий, церквей и монастырей, насильственное обращение православных в униатство и т. д. Однако, как замечает М. Ю. Анисимов «Российские жалобы на обиды православных… были постоянным явлением, но кроме них никаких средств воздействия на притеснителей Петербург не использовал».[510] С приходом к власти Екатерины ситуация, судя по всему, стала меняться, и проблема православных приобретала все более политическую окраску.

Комплекс основных источников, связанных с борьбой за избрание на польский трон Станислава Понятовского, опубликован в 51-м томе Сборника Императорского русского исторического общества. Хотя комплекс этот включает не менее сотни документов, интересующих нас сведений в них не так много. Прежде всего обращает на себя внимание секретный план вице-президента Военной коллегии графа 3. Г. Чернышева, составленный в 1763 г. в преддверии кончины Августа III, в котором предлагалось воспользоваться этим событием для присоединения следующих польских земель:

«к стороне Европы нашим границам окружение сделать по реке Двине и, соединя оную от Полоцка на Оршу с Днепром к Киеву, захватить по сю сторону Двины Крейцбург, Динабург и всю польскую Лифляндию, Полоцк и полоцкое воеводство, Витебск и витебское воеводство, по сю сторону от местечка Ула к Орше и оное местечко, включая от Орши Могилев, Рогачев, Мисциславского воеводства – все, лежащее по сю сторону Днепра и по Днепру до нынешних наших границ».[511]

Обоснование этого плана Чернышев предлагал сугубо прагматическое: после рассуждений о том, что в принципе Российская империя не нуждается в новых землях, он утверждал, что округление ее границ и проведение их по рекам будет способствовать как обеспечению безопасности, так и развитию торговли. При этом он предлагал и официальную мотивацию:

«Между тем надлежит при избрании короля или прежде претензии свои на вышеупомянутые земли произвесть с изъяснением к тому права и что от самого того происходили разныя в республике жалобы, на которыя оная не только справедливости не учинила, но и ни в какия уважения не поставляя, в противность трактатам и тому почтению, которое соседственныя государства одно другому должны, беглых никогда не выдавали, пошлины забирали, нарушая тем свободность коммерции, многих к ним посылаемых ругательски бивали и прочеее, что только выискать возможно будет, и что сие занятие и овладение делается не для приобретения земель, коих в российской империи, как всему свету известно, больше нежели в том нужда есть, но единственно, чтоб, такия натуральныя межи утвердя, отвращением всего того, что когда-либо соседственную дружбу нарушить может, будет сие легчайшим способом оную и твердо основать и всех происходимых прежде ссор миновать, что несумненно служит к благосостоянию обоих государств».[512]

Как видим, никакого упоминания ни о польских православных, ни тем более отсылок к исторической памяти и необходимости воссоединения русских земель в плане Чернышева не было. По мнению современного исследователя, при реализации этого плана «был бы положен конец всем пограничным проблемам, полноводные реки были бы реальной преградой для контрабандистов и беглых, и, конечно, исключили бы пограничные территориальные споры».[513] Заметим, однако, что для Чернышева все вышеперечисленное было лишь предлогом, причем в пограничных конфликтах были в равной степени виноваты обе стороны и не вполне понятно, почему для их разрешения одна из них должна была пожертвовать своей территорией. Наконец, весьма сомнительно, что речные преграды могли вовсе пресечь контрабанду и бегство русских крестьян в Польшу.

6 октября 1763 г. проект Чернышева был рассмотрен на конференции при дворе и было решено:

«И, хотя великую сего проекта для здешняго государства пользу по многим обстоятельствам более желать, нежели действительнаго оной исполнения легко чаять можно, однакоже положено, чтобы, не выпуская оный проект из виду, первым здешним войск движением быть с стороны тех мест, о которых в оном показано».[514]

Отзвук этого решения обнаруживается в пространном «Общем наставлении» послу в Варшаве гр. Г. К. фон Кейзерлингу и министру кн. Н. В. Репнину от 6 ноября 1763 г., где после подробного перечисления всех претензий к Польше, включая не признание российского императорского титула, не разграничение границ, строительство поляками поселений на спорных территориях, не выдачу ими беглых, притеснение православных, не признание Э. Бирона герцогом Курляндским[515] и т. д. (заметим, что притеснение православных стояло здесь далеко не на первом месте) говорилось:

«Когда все наши столь сильные и изобильные меры сверх всякаго чаяния не предуспеют, чтобы все дело решить без вступления наших войск в Польшу,, в таком случае мы уже не можем удовольствовать собственный интерес нашей империи… и прежде ружья не положим, покамест не присоединим оным к нашей империи всю польскую Лифляндию».[516]

Стоит обратить внимание на использование здесь, как и в проекте Чернышева, общепринятого в то время названия данной территории без намеков на их исконно русскую принадлежность, хотя речь идет о землях, на которые Россия претендовала еще в предшествующем столетии. 5 апреля 1764 г. Кейзерлингу и Репнину был направлен рескрипт, полностью посвященный проблеме польских православных, которые именуются в нем исключительно как «единоверные» без упоминания их этнической принадлежности.[517] Подобная терминология была характерна для документов этого времени и использовалась в Коллегии иностранных дел и ранее, еще до вступления на престол Екатерины II.[518] В совместной Торжественной декларации России и Пруссии о правах диссидентов Польше, принятой в июле 1764 г., они именовались подданными республики, а в мемориале, поданном Репниным королю в сентябре, жителями Речи Посполитой, то есть без каких-либо намеков на подвластность Российской империи. Правда, надо заметить, что, пытаясь привлечь Пруссию на свою сторону в деле избрания польского короля, Россия вынуждена была объединить вопрос о защите православных с вопросом защиты протестантов и, соответственно, подобные намеки стали неуместными.

Еще один имеющий к нашей теме сюжет, возникавший, как уже упоминалось, в дипломатической переписке 1763–1764 гг., был связан с признанием поляками российского императорского титула, в некоторых словах которого, в том числе в слове «всероссийский» в Польше усматривали территориальные претензии России. Проблема признания российского титула имела многовековую историю и тянулась по крайней мере с конца XV в., когда Иван III стал называться «государем всея Руси», что «содержало далеко идущую программу вешней политики нового государства» и вызывало беспокойство тогдашнего Великого княжества Литовского, не желавшего этот титул признавать.[519] Послу Кейзерлингу предписывалось всячески развеивать сомнения поляков. Так, в рескрипте от 20 ноября 1763 г. говорилось: «никакой простой титул, следовательно, и императорский всероссийский, не имеет никакого произвесть права к каким-либо претензиям, клонящимся к приобретению таковых владений, кои утверждаются на взаимном праве, происходящем и основывающемся на постановленных между государствами трактатами».[520] Два дня спустя в личном письме своему послу императрица добавляла: «Мне кажется, что поляки знают, что английский король носит титул короля Франции, не имея никаких притязаний и ни пяди земли во Франции».[521] Как будет показано ниже, подозрения поляков относительно русского императорского титула были не беспочвенны, пока же можно констатировать, что, хотя абсолютное большинство из рассматриваемых тут документов носило сугубо секретный характер, никаких более откровенных высказываний, указывающих на мотивацию русской политики, кроме известных рассуждений о необходимости иметь на польском троне короля, обязанного своим избранием и потому послушного Петербургу, в них не было. Как известно, русские войска в Польшу введены были и оставались там довольно долго, но от плана присоединения польской Лифляндии Екатерина на этом этапе отказалась.

Следующие несколько лет после избрания короля Россия без особого успеха добивалась решения диссидентского вопроса и отчасти добилась этого в 1768 г., когда накануне Русско-турецкой войны объявила себя гарантом сохранения политического строя

Речи Посполитой, блокируя, таким образом, всякие попытки политических реформ. Война с Османской империей 1768–1774 гг., ознаменовавшаяся громкими победами на суше и на море, привела, однако, к первому разделу Польши, на который Россия, по мнению многих согласных с Соловьевым историков, пошла неохотно – не столько из-за нежелания поживиться за счет чужих земель, сколько из-за того, что это вело к усилению Пруссии и Австрии.[522] Посмотрим, однако, на то, какую интерпретацию получил первый раздел в официальных документах.

28 мая 1772 г. последовали именной указ назначенному белорусским генерал-губернатором гр. 3. Г. Чернышеву и Наказ назначенным Псковским и Могилевским губернаторами М. В. Каховскому и М. Н. Кречетникову. В первом из этих документов содержалась лишь ссылка на «соглашение с Венским и Берлинским двором», а во втором говорилось, что «причины, кои нас принудили присоединить некоторые провинции Польской республики к империи нашей, вы усмотрите из печатного о том Манифеста, и для того за излишне почитаем здесь о том упомянуть».[523] Однако манифеста, который разъяснял причины расширения империи за счет Польши и начинался бы, как и иные подобные акты того времени, словами «объявляется во всенародное известие», так и не появилось. Вместо него почти через три месяца, 16 августа последовал новый указ Чернышеву с новой ссылкой на соглашение с Веной и Берлином и приложенным к нему предназначенном для публикации на вновь присоединенных землях Плакатом, в котором от имени генерал-губернатора довольно невнятно говорилось:

«Ее Императорское Величество, всемилостивейшая моя Государыня, в удовлетворение и замену многих империй своей на Речь Посполитую Польскую издревле законно принадлежащих неоспоримых прав и требований изволит ныне брать под Державу Свою и присоединить на вечные времена к империи своей все нижеименованные земли и жителей их».[524]

О каких именно неоспоримых правах шла речь, Плакат не разъяснял, а остальному населению империи никакого объяснения по поводу произошедших событий и вовсе дано не было. Лишь 25 октября 1772 г. последовал сенатский вследствие именного указ, в котором «во всенародное известие» объявлялось, что «неутомленными Ея Императорскаго Величества трудами и неусыпным матерним о благополучии Российской империи попечением присоединены к державе Ея от Речи Посполитой Польской некоторыя земли».[525] Никаких торжеств по случаю этого события не проводилось и в пропагандистских целях в качестве нового достижения империи оно не использовалось.

Период между первым и вторым разделами Польши почти целиком связан с именем Г. А. Потемкина, который был в это время главным советником императрицы по всем вопросам и, таким образом, играл важнейшую роль и в выработке польской политики России. В этой связи особое значение, в качестве источника, приобретает переписка Екатерины с Потемкиным, тем более что характер отношений между ними предполагал предельную откровенность корреспондентов. Введение в 1997 г. в научный оборот почти полного комплекса этой переписки стимулировало появление основанных на ней новых исследований, наиболее значимыми из которых являются работы О. И. Елисеевой и А. Л. Зорина.[526] В них проанализированы известные планы Потемкина, который сперва уговаривал императрицу заключить с Польшей союз и сформировать из поляков несколько воинских соединений, которые бы приняли участие в новой войне с Турцией, а затем, когда из-за противодействия Пруссии от этого плана пришлось отказаться и в 1789 г. возникла угроза направленного против России военного польско-прусского союза, поднять в восточных областях Речи Посполитой восстание православных, которые при первой возможности, по его мнению, должны были превратиться в «казаков».[527] При этом еще несколькими годами ранее расхваливавший поляков, самого себя причислявший к их числу («я столько же поляк, как и они»[528]) и предлагавший поделиться с ними турецкими трофеями Потемкин теперь выражался весьма решительно:

«О Польше. Хорошо, естли б ее не делили, но, когда уже разделена, то лутче, чтоб вовсе была она уничтожена… Польши нельзя так оставить. Было столько грубостей и по ныне продолжаемых, что нет мочи терпеть. Ежели войска их получат твердость, опасны будут нам при всяком обстоятельстве, Россию занимающем, ибо злоба их к нам не исчезнет никогда за все нестерпимые досады, что мы причинили».[529]

Следует подчеркнуть, что вообще польская тема в переписке Потемкина и Екатерины появляется и начинает занимать все более заметное место лишь в связи и по мере сближения Польши с поддерживаемой Англией Пруссией, которое воспринималось как угроза России, усилившаяся с началом сперва второй русско-турецкой, а затем и русско-шведской войн. Слабые намеки на возможность нового раздела появляются в переписке только в 1789 г., когда в письме от 25 ноября Екатерина вскользь пишет, что «после мира /с Турцией – А. К./ и белоруссов прибрать можно».[530] В марте 1790 г. Потемкин также вскользь предлагает, заключив мир, начать войну с Пруссией, «а убытки наградить от Польши».[531] В ноябре того же года императрица высказывается уже более определенно: «ежели он /Король Пруссии – А. К./ решится противу нас действовать, в то время должно будет приступить к твоему плану и стараться с одной стороны доставить себе удовлетворение и удобности противу нового неприятеля на шет той земли, которая служила часто главным поводом ко всем замешательствам».[532] Примечательно письмо Потемкина от 3 декабря того же года, в котором он намекает Екатерине на то, что, поскольку первый раздел произошел вопреки ее желанию, а союз с Россией полякам уже «довольно беды наделал», теперь надо придерживаться иной политики и, сваливая вину за первый раздел на Пруссию, обещать Польше компенсацию в отвоеванной у турок Молдавии.[533]

В обсуждении плана Потемкина, по-видимому, участвовал А. А. Безбородко, который в связи с этим писал:

«Проект о Польше колико полезен для Российской империи в том нет нужды распространяться. Посредством исполнения сего проекта приобретены будут обширные и плодоносные земли, населенные многочисленным отважным, с нами единоверным и от России единственно чающим спасения своего народом. Он умножит страшную военную силу и послужит в нужном случае к замене внутри государства многих чрезвычайных рекрутских наборов. Польша перестанет быть для нас пугалищем, по видам соседей границы наши найдутся в полной безопасности. Приобретения венского и берлинского дворов ни мало с нашими не сравнятся».[534]

На записке Безбородко имеется резолюция Екатерины: «Не Подолию отдать туркам, а Пруссию полякам, естьли Бог велит», свидетельствующая о том, что на этом этапе императрица также полагала, что Польша должна получить компенсацию взамен отбираемых у нее территорий. При этом Екатерина в целом согласилась с планом Потемкина и удовлетворила его просьбу дать ему звание гетмана Екатеринославских и Черноморских казаков. В мае-июле 1791 г. она подписала на имя Потемкина два секретных рескрипта. В первом из них от 16 мая, в частности, говорилось:

«Усердие к вере единоверных и единоплеменных нам тамошних обитателей, привязанность их к России и надежда, что единою ея помогцию могут они избавиться от угнетений, им причиняемых, удостоверяют нас, что при первом появлении войск наших в том крае они с нами соединятся и, возобновив в памяти храбрость предков своих, общею силою предуспеют выгнать из края тамошняго неприятелей. Данное от нас вам именование великаго гетмана войск наших казацких Екатеринославских и Черноморских послужит побуждением и самым надежным средством для всех веры и происхождения российских обитающих в Польше собраться под главным руководством вашим на действия там предлежащия».[535]

Новый рескрипт Потемкину последовал 18 июля, когда в Петербурге уже в полной мере осознали последствия принятия новой польской конституции. В нем среди прочего упоминалось, что

«в случае оказательства непреодолимой в короле прусском жадности, должны будем, в отвращение дальнейших хлопот и беспокойств, согласиться на новый раздел польских земель в пользу трех соседних держав. Тут уже та будет выгода, что, расширяя границы государства нашего, по мере онаго распространим и безопасность его, приобретая новых подданных единаго закона и рода с нашими».[536]

Как видим, никаких прямых упоминаний о восточных землях Речи Посполитой, как «исконно русских», которые надо воссоединить с Россией, дабы завершить миссию московских князей, в рассмотренных документах нет. Не находим мы в них и упоминаний об опасности потери влияния на польских православных, которое, по мнению Соловьева, должно было особенно опечалить, взволновать и возмутить российские власти. Более того, в документах этого времени, как официальных, так и секретных, постоянно подчеркивается, что Россия предпочитает сохранить целостность Польши, что ее основная цель – восстановление там прежнего политического строя, уничтоженного Конституцией 3 мая, а раздел возможен лишь в крайнем случае. Примечательно, что, помимо приведенной выше цитаты, никаких прямых высказываний Екатерины подобного рода не содержит и дневник А. В. Храповицкого. Нет в нем и упоминаний о каких-либо празднествах по случаю нового расширения территории империи в результате второго раздела.

Приведенные наблюдения подтверждают мнение П. В. Стегния, что «до начала Русско-турецкой войны 1787–1791 годов планы Екатерины в отношении Польши сводились к поддержанию там статус-кво, отвечавшего ближайшим интересам России. Присоединение Правобережной Украины, оставшейся во владении Польши после первого раздела… не являлось для императрицы делом первоочередной важности»[537] Историк приводит записку императрицы Безбородко от мая 1792 г.: «Я думаю же ныне, что по польским делам не было еще следовано от 1717 года иному проэкту, кроме одинакому, то есть чтоб сохранить республику и вольность ея, колико возможно в целости».[538] Как показано выше, все изменилось в ближайшие несколько месяцев, когда второй раздел Польши стал неотвратимым и потребовалось его идеологическое обоснование.

Посмотрим теперь, какое отражение нашел он в актах законодательства. Еще 8 декабря 1792 г., т. е. до подписания конвенции с Пруссией о разделе Польши М. Н. Кречетникову был направлен секретный рескрипт, в котором о разделе говорилось, как об уже свершившемся факте. Причины его Екатерина вновь обещала сообщить в печатном манифесте, но именно здесь впервые была предложена принципиально новая трактовка событий, основанная на идее собирания земель:

«Нет нужды упоминать здесь о причинах, понудивших нас присоединить к империи нашей от Республики Польской земли, издревле России принадлежавший, грады, Русскими князьями созданные и народы, общая с Россиянами происхождения и нам единоверные, и о наших на то правах»[539]

Конвенция между Россией и Пруссией была подписана 23 января 1793 г., а 27 марта М. Н. Кречетниковым был обнародован Манифест, который содержал развернутое обоснование раздела. Российская императрица, говорилось в нем, на протяжении тридцати лет безуспешно старалась о сохранении в Польше «покоя, тишины и вольности», но

«с особливым соболезнованием Ея Императорское Величество всегда взирала на те притеснения, которым земли и грады, к Российской империи прилеглые, некогда сущим ея достоянием бывшие и единоплеменниками /Курсив мой – A. KJ ея населенные, созданные и православною христианскою верою просвещенные, и по сие время оную исповедующие, подвержены были».[540]

Теперь же угрозы для населения этих земель усилились, поскольку «некоторые недостойные поляки» пытаются распространить на Польшу французское влияние и

«тем вящшая от наглости их предстоит опасность как спасительной христианской вере, так и самому благоденствию обитателей помянутых земель от введения новаго пагубнаго учения, стремящагося к разторжению всех связей гражданских и политических, совесть, безопасность и собственность каждаго обезпечивающих».[541]

Таким образом, идея «исконных» русских земель в этом официальном документе также присутствовала, но для новых подданных основной акцент делался на их защите и спасении, причем уже не в качестве единоверцев, но «единоплеменников», и не от угнетения их католиками-поляками, а от пагубного французского влияния. О воссоединении же русских земель, как акте исторической справедливости, в отличие от секретного рескрипта, впрямую тут не говорилось.[542] Судя по этому тексту, можно заключить, что в Петербурге сознавали, что в действительности население присоединяемых территорий в конфессиональном отношении далеко не однородно, а апелляция к исторической памяти вряд ли найдет достойный отклик. Не исключено, что был учтен и не слишком удачный опыт взаимодействия с греками во время первой русско-турецкой войны.[543]

Еще раз подчеркнем, что и этот манифест был предназначен для распространения лишь на вновь присоединенных землях. 23 апреля, то есть почти через месяц после его обнародования и через три месяца после совершения раздела, его копия была отослана в Сенат с именным указом, в котором о причинах присоединения новых территорий сенаторам предлагалось узнать из текста манифеста. Также они извещались о создании новых Минской, Изяславской и Брацлавской губерний и о произведенных в них назначениях. Именно эта часть указа Сенату, но без текста манифеста и была затем распечатана и разослана по всей стране.[544] Таким образом, члены Правительствующего Сената Российской империи узнали о причинах раздела из манифеста, адресованного жителям новых территорий, и, соответственно, должны были полагать, что Россия спасала своих единоверцев от тлетворного французского влияния. Остальные же подданные и вовсе пока оставались в неведении.

Объявление генералом Кречетниковым о присоединении Волыни и Подолии в 1793 г. Рисунок Р. Штейна по гравюре Шюблера

Наконец, еще через несколько месяцев, 2 сентября того же года при праздновании при дворе мира с Османской империей идея о разделах Польши как части процесса собирания русских земель вышла в публичное пространство. Генерал-прокурор А. Н. Самойлов произнес на праздновании обращенную к императрице и предназначенную для широкой публики пространную речь, в которой перечислялись ее многочисленные достижения и среди прочего говорилось:

«От сих пространных завоеваний обрати душевныя очи на десную страны: се Двина и Днепр текут в наших об-он-пол пределах: от Самогиции на долготу Днестра простерта наша граница. Страны нам единоплеменныя, отторгнутая сарматами, обрели свое избавление в веке Екатерины Вторыя: рукою и разумом Ея присоединены яко оторванные члены к телу России и составляют ныне пять наших провинций многолюдных и преизобильных».[545]

В этом отрывке обращают на себя внимание несколько моментов. Во-первых, происходит очевидная смена дискурса и об угрозе гибельного влияния французской революции не упоминается вовсе. Таким образом, старым и новым подданным предлагались две разные объяснительные схемы. Во-вторых, само присоединение польских земель в речи Самойлова трактуется не как завоевание, не как победа русского оружия, но тем не менее оно помещается среди достижений Екатерины в одном ряду с военными победами над турками. В этом также проявился принципиально новый подход к идеологическому обоснованию этого события. Собственно, и первый, и два последующих раздела Польши были неразрывно связаны сперва с одной, а затем другой русско-турецкими войнами, были частью одной истории. Однако во время пышных торжеств 1775 г. по случаю заключения Кучук-Кайнарджийского мира польская тема, по-видимому, была сочтена неуместной, хотя «обращение к собственной российской истории в праздничной символике начинает соперничать с классицистическими аллегориями Древнего Рима».[546]В-третьих, молчанием в речи Самойлова обойден конфессиональный аспект: вновь говорится исключительно о единоплеменниках, но не о единоверцах. В-четвертых, примечательно, что историческая вина за отторжение земель возлагается на «сарматов», то есть на польскую шляхту, причем конечно же не случайно используется слово «сарматы», а не «поляки».[547] Наконец, в-пятых, именно здесь появляется выражение «отторгнутыя», воспроизведенное и на медали.

2 сентября 1793 г., то есть днем, когда Самойлов произнес свою речь, датирован также высочайший Манифест, на сей раз обращенный ко всем подданным и получивший в Полном собрании законов название «О разных дарованных народу милостях». Документ этот состоит из двух частей, в первой из которых после описания разного рода трудностей, с которыми столкнулось Российское государство в предшествующие годы и из которых оно вышло с честью и с новыми достижениями, следует монаршее «увещание» – обращенный ко всем сословиям призыв служить и трудиться на благо страны. Вторая часть Манифеста состоит из 21 пункта, в которых перечисляются награды и льготы для военных, объявляется амнистия преступникам, прощение разного рода недоимок, штрафов и т. д.[548] В первой части среди прочего говорится:

«Когда же при напряжении сил Государства Нашего к достижению мира сего /с Турцией – А. К./ завистники славы и могущества России произвели насильственно в соседственном государстве вредныя перемены, расторгнувшия древния и торжественныя с Нами обязательства Польши в том намерении, дабы возбудить противу

Нас сей единоплеменный Российскому народ, ведомо всем, коим образом предуспели Мы не токмо оружием отразить злоумышление, противу Нас направленное, и отвратить опасности, тут предстоящий, но паче при благодати Бога, России всегда помощника, возвратить ей древнее ея достояние, большею частью единоверных с Нами населенное, от предков Наших во времена внутренних мятежей и внешних нашествий неправедно отторгнутое, ныне же в трех обширных, многолюдных и изобильных Губерниях: Изяславской, Брацлавской и Минской с сильною крепостью Каменцем-Подольским и со всеми бывшими там войсками, до 20 000 простирающимися, без выстрела, к истинному его телу паки присоединенное».

Как видим, в Манифесте также представлен уже знакомый нам дискурс возвращения отторгнутых земель. Однако причины отторжения трактуются здесь несколько иначе, сарматы не упоминаются и более того поляки фактически также причисляются к единоплеменным.

В Российском государственном архиве древних актов сохранился черновик этого Манифеста, написанный писарским почерком и правленый рукой Екатерины II.[549] Правка эта носит чисто стилистический характер, причем очевидно, что перед нами уже не первоначальный текст, поскольку между листов Манифеста имеется обрывок бумаги, на котором рукой императрицы написана одна из фраз, уже вошедших в переписанный текст. Однако сохранившийся документ содержит только первую часть Манифеста. Можно было бы предположить, что черновик второй не сохранился, но в конце дошедшей до нас рукописи проставлена дата, то есть он имеет завершенный вид.[550] Вероятно, две части Манифеста готовились по отдельности и лишь позднее их было решено соединить в одном законодательном акте. В пользу такой версии говорит и помета на архивном деле «Из бумаг А. А. Безбородко». По-видимому, первая часть Манифеста, в которой много говорилось о внешнеполитических событиях, готовилась в Коллегии иностранных дел, возможно, самим Безбородко, а вторая – в другом ведомстве, возможно, в Сенате. Соединение же двух частей в единый документ произошло уже после 2 сентября, и определенная корректировка текста по сравнению с речью Самойлова была не случайной.

Дело в том, что за 25 сентября того же года в Камер-фурьерском журнале имеется следующая запись: «в аудиенц-каморе Ея Величеству представлены были присланные от Минской и Брацлавской губернии депутаты для принесения всеподданнейшей благодарности за возвращение сих областей в недро древняго их отечества».[551]2 октября были приняты «польские депутаты, присланные от Изяславской губернии», но за что они благодарили императрицу в журнале не уточняется.[552] Заметим, что делегация Минской и Брацлавской губерний состояла из представителей польско-литовско-белорусской шляхты (имена депутатов от Изяславской губернии в Камер-фурьерском журнале не названы).[553] Без сомнения, среди них были и католики, и униаты, и православные. Поэтому, как именно они сами понимали возвращение в «недро древнего отечества», сказать трудно, но обозначение их в Манифесте как единоплеменных должно было, видимо, облегчить этот процесс. Это объясняет и эпизод с одой известного поэта екатерининского времени В. П. Петрова.

Как отмечает А. Л. Зорин, «Екатерина не хотела широкомасштабных торжеств по случаю второго раздела».[554] Это отразилось в предисловии к первому изданию (1793) подробно проанализированной им оды Петрова «На присоединение польских областей к России» – одному из немногих публичных откликов на это событие. Примечательно уже название этого произведения: присоединение, а не воссоединение, польских, а не исконно русских.

Поэт писал, что «хотя о сем происшествии молебен пет, но из пушек не палили и мной овладело сомнение, пристоит ли мне заряжать стихотворным громом идеи в описании дела, кое кончилось бесшумно».[555] В результате вдохновение все же заставило его взяться за перо и произвести на свет поэтический текст, написанный от имени реки Днепр, выступающей в оде Петрова символом славянского единства великороссов, малороссов и поляков (!), что, собственно, и составляет основной пафос его оды. России, согласно Петрову, предстоит объединить всех славян, причем полякам, как первым, вошедшим в славянское братство, поэт отдает первенство:

Но вам, наперсники России, Поляки, первородства честь; Вы дни предупредили сии, Вам должно прежде всех расцвесть.

Выходит, что Петров, который, как известно, был близок к Потемкину, либо ничего не знал об идее объединения/возвращения отторженных русских земель, либо просто ошибся с идеологической трактовкой этого события, что называется «попал не в струю», да еще и умудрился назвать поляков единоплеменниками. Однако, по сообщению биографа поэта И. А. Шляпникова, свое произведение поэт отослал императрице, она «сама исправила некоторые места в оде Петрова на присоединение польских областей, вновь напечатала ее вместе с посланием его же и отослала Василию Петровичу в Москву при милостивом письме».[556] Действительно, среди распоряжений Екатерины по придворному ведомству имеется и такое, датированное 30 августа 1793 г.: «Высочайше повелено заплатить из Кабинета за напечатание… Оды на присоединение Польских областей к России 82 руб. 95 коп.».[557] И это всего лишь за два дня до того, как была произнесена речь Самойлова, которого вряд ли можно заподозрить в самодеятельности.

Отмеченное выше почти дословное повторение в Манифесте от 27 марта 1793 г. обоснования второго раздела Польши, сформулированного в рескриптах М. Н. Кречетникову от 8 декабря и Я. Е. Сиверсу от 22 декабря 1792 г., указывает не только на механическое воспроизведение одних и тех же формул, которое можно объяснить особенностями делопроизводства, но и на относительную скудость идейного багажа творцов русской вешней политики этого времени. Казалось бы, Петров предлагал новую и весьма перспективную трактовку, но, по-видимому, время для нее еще не пришло. Екатерина мыслила иными, глобальными категориями, символом которых был Греческий проект, коему надлежало избавить Европу от владычества мусульман, а по утверждению Ф. Энгельса, стать «решительным шагом к господству над Европой». Идея панславизма у российской императрицы либо не нашла отклика, либо она вообще ее не поняла. Вероятно, эта идея представлялась ей пока слишком узкой, слишком локальной, тем более, что плохо совмещалась с идеей защиты православных от католиков, включала не любимых Екатериной поляков, да к тому же предполагала противопоставление славянского мира остальной Европе, в то время как императрица, напротив, хотела видеть Россию ее частью. Однако, с другой стороны, к 1793 г. надежд на реализацию Греческого проекта уже не оставалось и именно тогда появляется спасительная новая идеологема, воплощенная в идее воссоединения русских земель, о существовании которой Петров, судя по всему, еще не догадывался. В сущности, это был радикальный поворот Екатерины, столь долго лелеявшей и пропагандировавшей идею общеевропейской «христианской республики»,[558] к сугубо национальному, патриотическому дискурсу. В этом дискурсе идея Петрова трансформировалась в причисление к «единоплеменникам» всего населения новых губерний, включая поляков. Вместе с тем показательно, что ода Петрова не была воспринята Екатериной, как крамола. Можно предположить, что, не будучи уверена в действенности официальной трактовки, она полагала возможным демонстрировать своего рода плюрализм мнений.

Кто сочинял для генерал-прокурора речь, произнесенную 2 сентября 1793 г., а главное, кто подсказал ему эту новую идеологему, мы, вероятно, никогда не узнаем. Можно, однако предположить, что источник и нового идеологического дискурса, и речи Самойлова, и, наконец, надписи и изображения на реверсе медали 1793 г., был один и тот же. Более того, в изображении на медали новый идеологический дискурс получил развитие, поскольку в него был вписан уже и первый раздел Польши, которому, таким образом, задним числом также было дано новое обоснование.[559] При этом новый дискурс, запечатленный на медали, вполне очевидно предназначался широкой публике, а речь Самойлова была опубликована в Санкт-Петербургских ведомостях. Но если медаль увидели все же не многие, а речь прочитали лишь грамотные, то уж с Манифестом должны были ознакомиться все подданные.

В. Тропинин. Портрет К. Леберехта

Изготовителем медали был Карл Леберехт – уроженец Мейнингена, поступивший в 1779 г. на службу в Санкт-Петербургский монетный двор, в 1794 г. ставший академиком Академии художеств и считающийся одним из лучших русских медальеров этого времени. Впрочем, по отзыву гр. Ф. П. Толстого, сыгравшего важную роль в развитии русского медальерного искусства уже в XIX в., Леберехт «не только не умел рисовать, но не знал, как надо начертить простой профильный глазок» и поэтому он резал штемпели для медалей по рисункам, которые приносили заказчики.[560]Очевидно, что заказчик был и у интересующей нас медали. К сожалению, история замысла и создания этой медали, по-видимому, никогда, не привлекала внимание исследователей. Даже в новейшем исследовании русских памятных медалей XVIII века приведено только ее описание.[561]

Памятные медали в XVIII в. изготавливались на Петербургском монетном дворе, находившемся в ведении Монетного департамента, причем фактически единственным заказчиком медалей выступало государство. По крайней мере так было с 1787 г., когда 4 декабря сенатским указом было велено «чтоб таковых медалей без высочайшей Ея Императорскаго Величества апробации никому из частных людей бито не было»,[562] причем в указе имелась ссылка и на более ранний именной указ от 28 февраля 1768 г., которым предписывалось не резать штемпелей медалей до того, как их проекты будут апробованы императрицей, однако этот указ в ПСЗРИ отсутствует.

Таким образом, понятно, что вне зависимости от того, кто именно был непосредственным автором сюжета и надписи на медали, их появление было санкционировано высшей властью и именно с этого момента, то есть с сентября 1793 г., выбитая на медали трактовка разделов Польши становится основной и приобретает официальный характер, причем не только для внутреннего, но и для внешнего употребления. Два года спустя, в сентябре 1795 г., еще до оформления третьего, окончательного раздела Речи Посполитой, когда поляки в отчаянии предложили Екатерине польскую корону, в письме к барону Гримму она писала:

«При разделе я не получила ни пяди польской земли, а Червонная Русь, Киевское воеводство, Подолия, Волынь с главным городом Владимиром и у поляков носили те же названия. Владимир был основан князем Владимиром I в 992 г., а Литва и Самогития никогда не составляли частей Польши. Если же мне не принадлежит ни одной пяди польской земли, то я не могу принять и титула польской королевы. <…> Они /Поляки. – А. К./ даже не знают, что я не владею ни единой пядью польской земли, а сами предлагают мне быть их королевой».[563]

Заметим, что Литву и Жемайтию («Самогитию»), вошедших в состав Российской империи в результате третьего раздела Польши, Екатерина не пыталась выдать за исконно русские земли: в Манифесте, обнародованном Н. В. Репниным еще в октябре 1794 г., говорилось о необходимости освобождения Литвы от ее же собственных внутренних врагов, под которыми имелись в виду соратники Т. Костюшко. Потомки, однако, как свидетельствуют приведенные в начале данной статьи слова С. М. Соловьева, связывавшего присоединение Литвы с «собиранием русских земель», судили иначе. В 1904 г. в Вильно был торжественно открыт памятник Екатерине II работы М. М. Антокольского. На задней части пьедестала памятника была воспроизведена медаль 1793 г. с надписью: «Отторженная возвратах».

Памятник Екатерине II в Вильно. 1904

Некто А. Виноградов, делопроизводитель комитета по сооружению этого памятника, выпустил к его открытию богато иллюстрированную книгу «Императрица Екатерина II и Западный край», во Введении к которой он писал: «Пора оставить нетерпимость на почве религии и, во имя общеславянских идей, идей культуры и взаимной братской, деятельной любви неуклонно идти путем разумного труда к прогрессу на общую пользу».[564] В дальнейшем изложении идея славянского братства у автора, однако, плавно перетекает в ставшую уже привычной идею объединения русских земель под российским скипетром. Впрочем, в советской историографии, как уже отмечалось, Литва из этого дискурса была вновь исключена.

О том, что предложенная верховной властью в 1793 г. трактовка была с пониманием воспринята русским обществом, свидетельствует появившаяся в том же году «Ода… по случаю присоединения от Речи Посполитой к Российской империи областей…» М. М. Хераскова, в которой поэт фактически повторял официальные формулировки: «О вы, которых неустройство / Отторгло в прежни времена! / Вас ныне мир, любовь, спокойство / Даруют нам и тишина; / Вы скипетром Екатерины / Включенны днесь в стада Орлины, / И братия вы стали нам, / Единой матери сынами…» /Курсив мой – А. К./. В конце 1794 г., после взятия А. В. Суворовым Варшавы в «Московских ведомостях» был опубликован «Меморандум о покорении Польши», составленный А. А. Безбородко,[565] в котором говорилось: «Отсюда проистек раздел польских областей, посредством коего Ее Императорское Величество возвратила к империи своей земли, издревле к ней принадлежавшие, отторженные от нее во времена смутные с таковым же коварством, с каковым зломышленные из поляков готовилися и ныне на ущерб России, и населенные народом с нами единоплеменным и единоверным, благочестия же ради угнетенным» /Курсив мой – А. К./.[566]

Официальная риторика, однако, была предназначена прежде всего для публичного выражения верноподданнических чувств. 27 января 1793 г. П. В. Завадовский писал С. Р. Воронцову:[567] «Я слышу ты не оправдаешь подела Польши. Я стою против твоего мнения. Приращение короля Прусского без сомнения знаменито, но наше втрое, и на турков открытая дорога. Пруссии же воевать на нас какая польза? А Польша, быв не поделена, внутренними своими силами когда-нибудь могла бы сделаться для нас опасною. Поступок с стороны нравственной, если не апробуешь, в том я не спорю. Но и тут скажу: где же есть нравственность в политике? Правда, можно бы, не компрометируя торжественных слов, тоже сделать завоеванием по случаю чинимого сопротивления от польских войск. <…> В этом не можешь противоречить, чтоб сие приобретение не было из самых знаменитых, которые в прежние времена Россия сделала, в рассуждении числа жителей и близости к центру прямой нашей силы. А время, в которое приобретаем, самое удобнейшее, потому что спорить некому: во всех руки заняты». 12 апреля того же года Завадовский уточнял: «Нам достался… край преплодородный, а прусак получил, хотя земли и голов меньше, но всю торговлю польскую и лучшие города. Но как быть? Ему не давши, и сами не взяли бы». Наконец в письме к А. Р. Воронцову от 3 мая 1793 г. он замечает: «Все без изъятия владельцы, в кордон нам вошедшие, учинили на подданство присягу. Почему невероятно, как мало нашлось имения на раздачу. Пункт сей весьма тревожит чающих богатого награждения».[568] Как видим, аргументы Завадовского, малороссиянина и члена Совета при высочайшем дворе, исключительно прагматические и лишенные всякой исторической романтики.

Между тем, сама Екатерина очевидно прониклась сознанием своей миссии собирательницы русских земель и единственно, о чем сожалела, так это о том, что еще по первому разделу Галиция досталась Австрии.[569] Эта мысль не давала покоя и ее потомкам.

В 1846 г. император Николай I писал наместнику Царства Польского генералу И. Ф. Паскевичу: «Ежели хотят австрийцы поменяться и отдать мне Галицию взамен всей Польши по Бзуру и Вислу, отдам и возьму Галицию сейчас, ибо наш старый край». Ф. А. Кудринский, автор статьи «Разделы Польши» в сборнике «Императрица Екатерина II», вышедшем в Вильне в 1904 г., т. е. также приуроченном к открытию там памятника императрице, писал: «После второго раздела Польши Екатерина велела отчеканить медаль с изображением карты отнятых областей и с надписью кругом ея “Отторженное возвратах”. Эта надпись была верная в том смысле, что отнятые провинции навсегда отнимались от Польши и составили органически неразрывное единство с своей старой исторической митрополией – Россией, которой прежде и принадлежали. Но эта надпись грешила в том смысле, что по второму разделу далеко еще не все русские области возвращались к России. Как известно, Галицкая, Червонная и Угорская Русь навсегда остались за рубежом России».[570]Заветная мечта русских государей осуществилась осенью 1914 г., когда русские войска заняли Галицию и Буковину. Основной лейтмотив, произнесенных по этому случаю речей, сводился к тому, что Николай II завершил наконец дело своих предков.

4

Приведенные документальные свидетельства, как представляется, говорят о том, что Екатерина II была в определенной мере обескуражена результатами своей политики в отношении Польши. Как показано выше, в период между смертью Петра Великого и ее воцарением Речь Посполитая не была среди приоритетов российской внешней политики и стала таковой лишь в 1763 г., причем, на первый взгляд, удивляет энергия, с какой новая императрица взялась за польские дела и то внимание, которое она им уделяла.[571]

Конечно, определенную роль в этом могло сыграть ее близкое общение в предшествующие годы со Станиславом Понятовским, который считал, что интересы клана Чарторыйских, к коему он принадлежал, совпадали с интересами России и «мог привлечь к своим родственникам внимание и Екатерины».[572] Однако вряд ли это имело решающее значение. Скорее можно предположить, что, придя к власти, Екатерина первое время пыталась выработать собственную внешнеполитическую доктрину и искала случай, который позволил бы ей проявить себя активным игроком на международной арене, что одновременно и внутри страны способствовало бы укреплению ее авторитета как сильного политика. Смерть Августа III оказалась тут как нельзя кстати. Традиция «делать» польского короля с помощью русского оружия к этому времени уже вполне сложилась, но поддержать претензии на трон очередного саксонского курфюрста, как поступали ее предшественники и как было обещано Августу III императрицей Елизаветой Петровной, было бы слишком просто.[573]Немаловажным было, по-видимому, и то, что к моменту воцарения Екатерины возросло значение Польши как своего рода подушки безопасности между Россией и Западной Европой, прежде всего, Пруссией, которая с начала 1740-х гг. играла все большую роль в европейской политике. С учетом этого на польский трон следовало посадить не просто лояльного России человека, но такого, который бы полностью от нее зависел. Речь же Георгия Конисского на коронации, по-видимому, навела Екатерину на мысль, что польские дела можно использовать еще и для укрепления своего образа защитницы православия, что также должно было усилить ее авторитет в глазах подданных и что было совсем не лишним в условиях подготовки реформы по секуляризации церковных имений. При этом, если при российском дворе в это время и возникали какие-то планы по отторжению части польских земель, то в целом и Екатерина, и ее ближайшие советники исходили из необходимости сохранения польской государственности, а сама императрица в силу своих убеждений поначалу вряд ли этим планам симпатизировала. И скорее всего именно поэтому план Чернышева 1763 г. не был воплощен в жизнь.

События, однако, стали развиваться не вполне так, как было задумано. Во-первых, Екатерина глубоко увязла в проблеме польских диссидентов, которая оказалась фактически не решаемой, а отступиться от нее значило потерять лицо. Во-вторых, она фактически приняла чужие правила игры. Если с 1726 по 1762 г. Россия придерживалась союза с Австрией, то теперь она, как и другие европейские державы того времени, стала менять союзников более часто и, фактически мечась между Австрией и Пруссией, загнала себя в еще одну ловушку, дав возможность более опытным партнерам вмешиваться в исход сперва первой, а потом и второй русско-турецких войн и увязывать его с польскими делами.[574] В конечном счете, это и привело к разделам Польши. И, хотя сам факт присоединения к империи новых земель она, конечно же, считала благом (в письме к И. Г. Чернышеву от 13 августа 1793 г. Екатерина удивлялась, что, поздравив ее с обручением великого князя Александра Павловича, он также не поздравил ее с новыми губерниями),[575] в целом таким результатом она вряд ли была довольна. И не только потому, что не удалось сохранить польскую государственность, а, соответственно, и отведенную Польше роль в обеспечении безопасности России, но и потому, что впитавшая принципы Просвещения и искренне верившая в них российская императрица, не могла не сознавать «нравственной стороны» случившегося, о которой Завадовский писал Воронцову, не могла не ощущать несоответствия содеянного этим принципам и тому образу просвещенной монархини, над созданием которого она так долго трудилась.

Не исключено, что она испытывала определенный душевный дискомфорт и укоры совести. К тому же, в то время как истинные цели и вся мотивация внешней политики и Екатерины, и ее внешнеполитических партнеров носили сугубо прагматический и даже циничный характер, особенностью XVIII столетия было то, что в это время уже возникает общественное мнение, с которым монархам приходилось считаться. Формирующаяся под влиянием Просвещения общественная мораль уже не воспринимала захваты чужих земель как нечто естественное и скорее осуждала их, о чем свидетельствуют многочисленные карикатуры на разделы Польши (преимущественно английские), в которых Екатерина представала в особенно неприглядном виде.[576] «В отличие от времен первого раздела Польши, – отмечает К. Шарф, – теперь, в революционное десятилетие, когда общественное мнение стало более бесстрашным и одновременно более дифференцированным, лишь немногие публицисты были готовы превозносить императрицу России как усмирительницу анархического народного движения в Польше… многочисленными были голоса тех, кто осуждал новую безудержную экспансию России за счет Османской империи, приветствовал польскую конституцию 1791 года, соответствовавшую традициям Просвещения и нацеленную на конституционные реформы и, наконец, тех, кто обвинял в упразднении дворянской республики в первую очередь ничем не сдерживавшуюся наступательную политику России.

В качестве побудительных причин к ней называли деспотизм, жажду славы и завоеваний, свойственные Екатерине…».[577] В этих обстоятельствах и для российской, и для иностранной публики необходимо было придумать убедительное оправдание. И тут-то на помощь пришла история.

5

Эпоха Екатерины Великой – это не только значительные социальные и административные реформы, укрепление авторитета России на международной арене, славные победы армии и флота, успехи в науке, литературе и искусствах, создание Эрмитажа, основание первой публичной библиотеки и первой общественной организации, начало русской благотворительности и коллекционирования предметов искусства и многого другого, что нередко обозначают, как «золотой век» русской истории. Это еще и важнейший этап формирования русского национального самосознания, русского патриотизма и даже, как считают некоторые исследователи, русского национализма.[578] Причем все эти явления были теснейшим образом взаимосвязаны и были бы невозможны одно без другого.

В 60-е годы XVIII столетия на авансцену русской политической, социальной и культурной жизни вышло уже третье послепетровское поколение, взращенное на понятиях европейской культуры. Если представители первого из этих поколений ощущали себя учениками и впитывали новые понятия с очевидным усилием, представители второго пылали восторгом неофитов и жадно вбирали в себя все без разбора, то третье поколение было уже вполне самодостаточным, ощущавшим себя равным другим европейским народам.[579] Формированию этого ощущения в немалой степени способствовали и роль России в международной политике, и успешные войны екатерининского времени, и сама императрица.

Придя к власти, Екатерина поставила перед собой цель сделать Россию передовой страной Европы в том смысле, как это понимали просветители. К концу царствования она была убеждена, что цель достигнута. Однако в позиционировании России как передовой европейской державы был один небольшой изъян. Согласно представлениям XVIII столетия, Россия обрела Историю, а русские стали историческим, или в понятиях того времени политичным, цивилизованным народом лишь благодаря Петру Великому, покончившему со старомосковской архаикой и невежеством и сделавшему страну частью мирового сообщества. Такая интерпретация делала Россию новой, «молодой» страной[580] и ставила в неравное положение со странами «старой» Европы, что никак не могло устроить Екатерину. Для того, чтобы занимать равноправное положение в «концерте» европейских держав и стать частью «цивилизации», которую просвещенческая мысль противопоставляла не цивилизованному Востоку, частью которого виделась и Россия, ей необходимо было заново обрести собственную историю и доказать ее древность, не менее почтенную, чем у партнеров по европейскому дому.

Однако русская история была еще почти неизвестна и самим русским людям, причем ко второй половине XVIII в. были в значительной мере утрачены механизмы воспроизводства исторической памяти, существовавшие в Московской Руси, при том, что и в русском обществе допетровского времени отсутствовало какое-либо целостное представление об истории собственной страны.[581] При этом «Новая» Россия нуждалась в воссоздании собственной истории уже в иных формах, соответствующих ее «политичному» статусу и его подтверждающих.

Откликом на эту потребность стало зарождение русской исторической науки, появление первых печатных трудов, посвященных отдельным эпизодам, событиям, периодам истории России и даже истории отдельных местностей, а также первых публикаций исторических источников. Русская история начинает вдохновлять в это время творчество А. П. Сумарокова, М. М. Хераскова, Я. Б. Княжнина и др. Но первое систематическое изложение – «История Российская» В. Н. Татищева – было напечатано лишь в 1768 г., а в 1770 г. было опубликовано «Ядро российской истории» А. И. Манкиева. В эти же годы появляется трехтомная и ныне практически забытая «История» Ф. А. Эмина, а в 1780-е гг. сперва «История» М. М. Щербатова, а затем И. Г. Стриттера.[582] Вполне естественно, что в стороне от этих увлечений не могла остаться и сама императрица.

Хорошо известно, что Екатерина интересовалась русской историей еще до восшествия на престол. Вероятно, она читала какие-то публикации в издававшемся Г. Ф. Миллером “Sammlung Russischer Geschichte”, а в 1762 г. историк преподнес ей полный комплект этого издания. К истории России она обращалась при работе над изданным в 1770 г. «Антидотом». В 1776 г. запрос императрицы об истории русского дворянства привел к появлению сочинения Миллера «Известие о дворянах российских» и тематической подборки исторических источников, составленной А. Т. Князевым.[583]Как отмечает Л. М. Гаврилова, «в бумагах Кабинета Екатерины II, сохранились многочисленные распоряжения и указания императрицы по сбору исторических письменных памятников».[584] Однако систематические занятия историей самой Екатерины начались примерно в конце 1770-х – начале 1780-х гг., когда она приступила к работе над своими «Записками касательно российской истории». В 1778 г. было повелено приступить к копированию и подготовке к изданию рукописей, присланных в Синод, а в 1779 г. издан указ о собрании корпуса дипломатических документов, работа над которым началась в Московском архиве Коллегии иностранных дел. В 1783–1784 гг. в «Собеседнике любителей российского слова» была напечатана первая часть «Записок» императрицы, доведенная до 1224 г. В конце 1783 г. А. П. Шувалову было велено создать комиссию для составления записок по древней истории, преимущественно российской, к работе которой были привлечены профессора Московского университета А. А. Барсов и X. А. Чеботарев, ранее помогавшие Миллеру в подготовке издания «Истории» Татищева. По В 1784 г. работа над «Записками» была на некоторое время прервана в связи со смертью А. Д. Ланского, а затем возобновлена и продолжалась по крайней мере до 1793 г., то есть в том числе и непосредственно перед вторым разделом Польши. В 1787–1794 гг. «Записки» вышли отдельным изданием. Известно, что Екатерина знакомилась с рукописями из многочисленных частных собраний, в частности Г. Н. Теплова, И. П. Елагина, А. И. Мусина-Пушкина, П. Н. Крекшина и др. О ее увлеченности русской историей, о том, как много времени она тратила на знакомство с рукописными памятниками, свидетельствуют ее письма Ф. М. Гримму и многочисленные записи в дневнике А. В. Храповицкого.

Работая над «Записками касательно российской истории» Екатерина без сомнения создавала официальную версию истории России, своего рода канон, согласно которому, как она считала, должны были быть написаны и все новые исторические сочинения.[585]Важно, однако подчеркнуть, что, доказывая древность российской истории, императрица одновременно стремилась представить ее как неотъемлемую часть общеевропейской. «Год за годом продолжая, – писала она в черновом плане «Записок», – представляя себе все европейския земли как составляющия единобратства человеческого».[586] Иначе говоря, мотив противопоставления России Европе или каким-то ее частям Екатерине был полностью чужд. Напротив, ей необходимо было доказать, что среди европейских держав Россия занимает законно принадлежащее ей место. По словам К. Шарфа, «Работа над “специальной историей” России не была направлена против просвещенческой “всеобщей истории”, а имела целью утверждение места империи в этой секуляризованной “всеобщей истории”».[587]

Увлечение императрицы древней русской историей, как известно, реализовалось также в сочинении пьес на исторические сюжеты и в проектировании серии памятных медалей, которые должны были послужить своего рода иллюстрациями к ее «Запискам». По мнению Л. М. Гавриловой, начало работы над проектами медалей относится к 1786–1787 гг., а продолжалась она вплоть до смерти императрицы в 1796 г.[588] Тематически проекты медалей прерываются на смерти князя Мстислава Владимировича (1132 г.), после которой, как вслед за В. Н. Татищевым утверждала Екатерина, начались междоусобицы, приведшие в конце концов к монгольскому завоеванию и захвату части русских земель литовскими князьями. Для нашей темы особое значение имеет следующее наблюдение Гавриловой: «Источниковедческий анализ проектов медалей Екатерины II свидетельствует о влиянии политических расчетов и взглядов императрицы на подбор фактов из истории России для составления на них инвенций медалей. Проекты медалей №№ 101, 102, 103, 104 выглядят собранием исторических материалов для аргументации современной политики России по разделам Польши. На основании одного исторического события, имевшего место в 981 г. и описанного В. Н. Татищевым, Екатерина II конструирует целых четыре проекта медали». Речь идет о походе Владимира Святославича и захвате ряда городов, включая Перемышль. «Создается впечатление, – продолжает исследовательница, – что Екатерина II через медали настойчиво внушает мысль о том, что многие вновь присоединенные польские земли с древних времен принадлежали России». Далее Л. М. Гаврилова цитирует вышеприведенное письмо Екатерины к Гримму от сентября 1795 г. и отмечает наличие проекта медали на основание Владимиром города Владимира на Днестре.[589]

К сожалению, Л. М. Гаврилова не приводит более точных датировок названных проектов медалей (вероятно, они и невозможны), что не позволяет напрямую связать их с формированием идеологического обоснования разделов Польши через апелляцию к прошлому. Стоит обратить внимание на изданные еще в 1780 г. Санкт-Петербургской Академией наук «Топографические примечания на знатнейшие места путешествия Ее Императорского Величества в Белорусские наместничества», в составлении которых участвовал ряд известных ученых того времени, в том числе И. И. Лепехин, П. С. Паллас и др., где при описании различных белорусских городов подчеркивалась их историческая связь с Россией.[590] Существует, также еще один документ, введенный в научный оборот польским историком В. Кригзайгеном. Это хранящаяся в РГАДА в фонде «Кабинет Екатерины II» записка на французском языке, в которой со ссылками на труды польских историков относительно границ между древнерусскими и польскими землями дано обоснование претензий России на восточные земли Речи Посполитой.[591] Из помет архивистов XIX в. следует, что эта записка была приложена к протоколу заседания Совета при высочайшем дворе 5 февраля 1792 г., а ее автором была сама императрица. Поскольку записка написана писарским почерком, В. Кригзайген не настаивает на авторстве Екатерины, но считает его весьма вероятным в свете, во-первых, ее занятий русской историей, а, во-вторых, поскольку все сочинения, на которые ссылается автор записки, находились в ее библиотеке.

Действительно, 5 февраля 1792 г. польский вопрос затрагивался на заседании Совета, однако дело ограничилось лишь тем, что были «читаны министерские донесения: из Варшавы о распускаемых там нарочно разных слухах для вящщаго противу России раздражениям[592] Специально рассмотрением польской проблемы Совет, как следует из опубликованных документов, занялся лишь 29 марта того же года, когда Безбородко представил на рассмотрение коллег проекты декларации и рескриптов Каховскому и Кречетникову. Обсуждение этих документов свелось к рассуждениям о выстраивании отношений с Австрией, Пруссией и другими европейскими державами в связи с намерением России ввести в Польшу свои войска. При этом Совет отмечал, что «самое простое восстановление правления польского в том состоянии, в каковом оно при двух королях предпоследних Августе II и Августе III было, всего для нас сходнее».[593]

Таким образом, связь записки, опубликованной В. Кригзай-гененом, с заседаниями Совета совсем не очевидна, и она вполне могла быть составлена несколькими месяцами позже. Также, если эта записка была составлена самой Екатериной и послана ею в Совет, чтобы тот использовал ее для обоснования второго раздела, то представляется весьма сомнительным, чтобы подобный документ императрица написала по-французски, в то время как и свои исторические труды она писала по-русски. Так или иначе, очевидно, что само появление этой записки было не случайным, а обоснование второго раздела Польши с помощью исторических аргументов стало возможным благодаря занятиям Екатерины русской историей.

В целом создается впечатление, что по крайней мере с 20-х годов XVIII в. и вплоть до 1792 г. идея собирания/возвращения русских земель как политическая доктрина была фактически предана забвению и исключена из арсенала пропагандистских средств Российской империи. Основанная на исторической мифологии и династических притязаниях, национально и религиозно мотивированная она перестала быть актуальной и, вероятно, ощущалась как нечто архаичное, не соответствующее новому, «политичному» статусу России, правилам и нормам поведения на международной арене. Очевидно, что это стало возможным и потому, что идея собирания русских земель не была «властительницей дум» широких масс населения. Но она оказалась востребована и была реанимирована к концу 1792 г. – сперва для внутреннего, можно сказать, домашнего употребления, в качестве объяснения, предназначенного для посвященной в государственные секреты политической элиты, а осенью 1793 г. и в качестве публичного дискурса. Было бы при этом ошибкой полагать, что Екатерина II попросту решила поэксплуатировать историческую память своих подданных. Озабоченная поисками адекватного объяснения своих действий по отношению к Польше и увлеченная русской историей, древность которой усиливала в ее глазах значимость ее собственной миссии, она наверняка и сама уверовала или убедила себя в праве России на «исконные» земли. Но как это в принципе было свойственно Екатерине, ее увлечения и идейные поиски были созвучны настроениям и потребностям тогдашнего русского общества. Возрождение дискурса собирания русских земель в качестве национальной идеи оказалось как нельзя кстати в контексте формирования именно в это время русского патриотизма и в целом понятия русской нации и сыграло свою роль в формировании заново исторической памяти русского народа. В самом разгаре была и Французская революция, с которой связывают обычно начало новой эпохи в истории наций, национального и национализма. И именно в 1793 г., начавшемся казнью Людовика XVI и завершившимся «эпохой террора», Екатерина в полной мере осознала нависшую над «старым порядком» угрозу, перед лицом которой требовались новые средства для сплочения подданных.

Заключение

Заключение к работе, как учат студентов, должно содержать основные выводы исследования. В данном случае, однако, представляется, что делать какие-либо выводы обобщающего характера как относительно устройства русского общества раннего Нового времени, так и относительно механизмов формирования его исторических представлений явно преждевременно. Более того, включенные в эту книгу исследования скорее демонстрируют, насколько мало мы пока об этом знаем, насколько нуждаются в коррекции традиционные историографические взгляды. Открытым остается, пожалуй, главный вопрос, более 30 лет назад поставленный М. Конфино: можно ли считать русское общество этого времени единым, целостным организмом? И, если да, то была ли эта целостность сугубо формальной, обусловленной единством территории проживания и общим подданством, т. е. обеспечиваемой скрепами, создаваемыми государством, или существовали способствовавшие единению и направленные на предохранение социума от распада механизмы и практики, продуцируемые самим обществом?

Следует при этом заметить, что и исследования, представленные в этой книге, и работы коллег, упомянутые в предисловии к ней, не затрагивают важнейший для этой проблемы аспект, а именно многонациональный характер постоянно расширявшейся на протяжении XVIII столетия Российской империи. Если властные практики интеграции национальных элит в общеимперское пространство можно считать относительно изученными, то взаимодействие обычных людей на бытовом уровне, их взаимные представления и их возможная эволюция – это пока в значительной мере terra incognita. В равной мере это относится и к проблеме формирования исторических представлений. Рассмотренные в этой книге важнейшие события истории России – основание Санкт-Петербурга, Полтавская битва, дело царевича Алексея, разделы Польши – одинаковыми ли были их образы в сознании представителей разных народов империи, были ли они одинаково для них значимы, были ли одинаково своими, сделались ли они когда-либо частью общенациональной исторической памяти?

Вполне очевидно, что для ответа на эти вопросы требуется масштабная, основанная на изучении большого комплекса новых источников, скоординированная исследовательская работа историков, причем не только российских, но и различных постсоветских стран. Возможность такой совместной работы в современных условиях кажется не слишком реалистичной. Однако без нее мы, наверное, никогда до конца не поймем ни причин распада Российской империи, ни того, почему большевикам удалось ее фактически восстановить. Поэтому можно не сомневаться, что рано или поздно эта работа будет осуществлена, ведь интерес к прошлому, стремление к его познанию, к открытию нового, к поиску ответов на мучительные вопросы – а именно это двигает историческую науку – невозможно пресечь никакими политическими или идеологическими барьерами.

Февраль 2017 г.

Примечания

1

Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века. / Ред. О. Глаголева и И. Ширле. М.: Новое литературное обозрение, 2012; «Понятия о России». К исторической семантике имперского периода. Т. I–II. / Ред. А. Миллер, Д. Сдвижков, И. Ширле. М.: Новое литературное обозрение. 2012; Правящие элиты и дворянство России во время и после петровских реформ (1682–1750). / Отв. Сост. Н. Н. Петрухинцев, Л. Эррен. М.: РОССПЭН, 2013.

(обратно)

2

Городская семья XVIII века. Семейно-правовые акты купцов и разночинцев Москвы / Сост., вводная статья и комментарии Н. В. Козловой. М.: Изд-во Московского университета. 2002; Дворяне Москвы: свадебные акты и духовные завещания петровского времени. / Сост., очерки и комментарии Н. В. Козловой и А. Ю. Прокофьевой. М.: РОССПЭН, 2015.

(обратно)

3

Козлова Н. В. Значение семейно-правовых актов дворян для изучения социальной истории // Дворяне Москвы. С. 47.

(обратно)

4

Козлова Н. В. Люди дряхлые, больные, убогие в Москве XVIII века. М.: РОССПЭН. 2010; Акельев Е. В. Повседневная жизнь воровского мира Москвы во времена Ваньки Каина. М.: Молодая гвардия. 2012.

(обратно)

5

См.: Каменский А. Б. Парадоксы массового исторического сознания и конструирование образа прошлого. // Горбачевские чтения: Власть факта и власть мифа: как создается образ современной истории России. Некоторые проблемы освещения истории перестройки в учебниках истории. М., 2005. С. 12–21; Он же. Подданство, лояльность, патриотизм в имперском дискурсе России XVIII в.: к постановке проблемы // Ab Imperio. 2006. № 4. С. 59–99; Он же. К вопросу о проблемах и парадоксах изучения истории русской общественной мысли // Общественная мысль России: истоки, эволюция, основные направления: Материалы международной научной конференции. М., РОССПЭН. 2011. С. 129–139.

(обратно)

6

Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей: Исторические анекдоты из провинциальной жизни XVIII века. М., 2006. С. 21.

(обратно)

7

Демкин А. В. Торговые люди верхневолжских городов во второй половине XVII – начале XVIII вв. (к проблеме генезиса капиталистических отношений). Автореферат дисс. канд. ист. н. М., 1983. С. 22.

(обратно)

8

См.: Там же. С. 92–96.

(обратно)

9

РГАДА. Ф. 709. Оп.2. Д. 229. Л. 13-13об.

(обратно)

10

Там же. Д. 290. Л. 203–238.

(обратно)

11

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 65.

(обратно)

12

Интересно, что, хотя ведомость заполнена одним почерком, часть сумм написана арабскими, а часть кириллическими цифрами.

(обратно)

13

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 92–96.

(обратно)

14

Щепетинный (щепетильный) товар – товары для женщин, включающие нитки, иголки, булавки, пуговицы, бисер, а также духи.

(обратно)

15

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 96.

(обратно)

16

В 1709 г. один из бежечан также шил рукавицы; в 1725 г. этот промысел не упоминается.

(обратно)

17

Это единственное упоминание госпиталя, встретившееся в документах Бежецкого магистрата, в связи с чем невозможно определить, чем в действительности было это учреждение.

(обратно)

18

Согласно Словарю Академии Российской, «угольник и угольщик» – «тот, кто приуготовляет или продает уголье» (Словарь Академии Российской. Том шестой. М., 2006. С. 411). В данном случае, скорее, имеются в виду ямы с углем.

(обратно)

19

РГАДА. Ф. 709. Он. 1. Д. 165а. Л. 67°6.-68°6.

(обратно)

20

Генеральное соображение по Тверской губернии, извлеченное из подробного топографического и камерирского по городам и уездам описания 1783–1784 г. Тверь. С. 62. Рукописная копия топографического описания Тверской губернии 1783 г. сохранилась в составе библиотеки Г.А. Потемкина в рукописном отделе Научной библиотеки Казанского государственного университета.

(обратно)

21

Судя по всему, имеются в виду выборные заседатели нижнего земского суда от крестьян, которых, согласно Учреждению о губерниях 1775 г. должно было быть два человека.

(обратно)

22

Должность присяжных в уездных казначействах также была введена Учреждением о губерниях 1775 г.

(обратно)

23

Там же. С. 64–65.

(обратно)

24

В этом училище позднее учился, в частности, П. А. Плетнев.

(обратно)

25

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 69, 98, 124, 152, 181, 217, 262, 312, 367, 414, 445, 493, 580; Оп. 2. Д. 622, 636, 798, 870, 902, 962, 998, 1032, 1107, 1135, 1169, 1190.

(обратно)

26

Christine Wiskin. Women, Finance and credit in England, c. 1780–1826. A Thesis Submitted in fulfilment for the degree of Doctor of Philosophy in the Department of History at the University of Warwick June 2000. p. VI.

(обратно)

27

Фасмер M. Этимологический словарь русского языка. М., 1986. Т. I. С. 287.

(обратно)

28

Словарь русского языка XVIII века. Л., 1987. Вып. 3. С. 8.

(обратно)

29

Электронный ресурс: /поел, посещение 31.07.2011.

(обратно)

30

Полное Собрание Законов Российской империи (ПСЗРИ) Т. III. № 1641. С. 466.

(обратно)

31

ПСЗРИ. Т. IV. № 2330. С. 635.

(обратно)

32

ПСЗРИ. Т. IV. № 2407. С. 719.

(обратно)

33

ПСЗРИ. Т. XVIII. № 5333. С. 107.

(обратно)

34

ПСЗРИ. Т. VIII. № 5410. С. 148.

(обратно)

35

Это не означает, конечно, что подобное не случалось вовсе. Так, брянский купец Михаил Пенчюков в 1743 г. подал в местный магистрат челобитную, в которой писал: «Прошлого 1742 году в марте месяце был я в городе Смоленске для купечества своего и стоял на квартере смоленского гварнизона у сержанта Федора Локшина весьма болен, в которой болезни в беспамятстве моем брянской посацкой Иван Суетин с умыслу своего незнаемо каму велел написать вексель, якобы я взял у него денег семдесят рублев и привес меня в той болезни того города Смоленская во двор купца Василия Меньшого Родионова и, взяв руку мою к тому векселю, водил рукою моею к подписанию, а оных денег не токмо чтоб мне у него брать, но и никогда у него никаких денег не брал и векселя того писать никому не велел». (РГАДА. Ф. 713. Брянская земская изба, ратуша и городовой магистрат. Он. 1. Д. 70. Л. 3).

(обратно)

36

РГАДА. Ф. 709. Он. 2. Д. 1032. Л. 38об.

(обратно)

37

Там же. Д. 1107. Л. 46.

(обратно)

38

Там же. Д. 1135. Л. 20.

(обратно)

39

К сожалению, законодателям не пришло в голову оговорить в Уставе, что записи в книгах протеста векселей должны делаться четко и ясно: некоторые из бежецких книг заполнены крайне трудно читаемым почерком.

(обратно)

40

РГАДА. Ф. 713. Оп. 1. Д. 132. Л. 110–112.

(обратно)

41

ПСЗРИ. Т. VIII. № 5410. С. 185, 187, 194–195.

(обратно)

42

Очевидно, что, если участники сделки были неграмотными, они приглашали для составления векселя того, кто был в состоянии его написать. Таковым мог быть и чиновник государственного учреждения. Однако Устав вексельный (опять же в отличие от иных документов того времени) не требовал, чтобы писец как-либо обозначал свое участие и, соответственно, никакой ответственности он также не нес.

(обратно)

43

Интересно, что Ш. Монтескье в своем знаменитом сочинении «О духе законов», вынося свой приговор России, как деспотическому государству, писал, что «торговля, чтобы сделаться прочной, требует вексельных операций; но вексельные операции находятся в противоречии со всеми законами этой страны», поскольку «народ там состоит из одних рабов» и отсутствует третье сословие. (Цит. по: Ширле И. Третий чин или средний род: история поиска понятий и слов в XVIII веке // «Понятия о России: к исторической семантике имперского периода. М., 2012. Т. I. С. 226). См. также: Гриффитс Д. Восприятие отсталости в XVIII веке: проекты создания третьего сословия в екатерининской России И Гриффитс Д. Екатерина II и ее мир: статьи разных лет. М., 2013. С. 252.

(обратно)

44

Eighteenth Century, Research in Maritime History, No. 3 (December 1992): 99-113. О векселях Монро упоминает и в своей статье, посвященной ярославскому купечеству: Munro G. Glimpses into the Lives of the Merchants of IaroslavL in the Eighteenth Century, in R.P. Bartlett ans G. Lehmann-Carli, eds., Eighteenth-Century Russia: Society, Culture, Economy. Lit verlag. Berlin. 2007: 507–520.

(обратно)

45

Munro G. Finance and Credit. P. 560.

(обратно)

46

Ibid. P. 559.

(обратно)

47

Ibid. P. 560.

(обратно)

48

Захаров В. Н. Роль западноевропейских купцов в развитии кредита в России XVIII в. // Диффузия европейских инноваций в Российской империи: Материалы всероссийской научной конференции. Екатеринбург. 2009. С. 230.

(обратно)

49

Там же. С. 230–231.

(обратно)

50

Голикова Н. Б. Ростовщичество в России начала XVIII в. и его некоторые особенности // Проблемы генезиса капитализма в России. М., 1970; Павленко Н. И. О ростовщичестве дворян в XVIII в. (к постановке вопроса) // Дворянство и крепостной строй в России XVI–XVIII вв.: Сборник статей, посвященный памяти А. А. Новосельского. М., 1975. С. 265–271; Ламарш Маррезе М. Бабье царство: дворянки и владение имуществом в России (1700–1861). М., 2009. С. 151–157.

(обратно)

51

Поскольку для первых четырех десятилетий XVIII в. это не только векселя, целесообразно говорить здесь именно о кейсах, т. е. известных случаях финансовых сделок.

(обратно)

52

Предвижу возражения против этого тезиса, связанные с тем, что в населении Петербурга, естественно, значительно выше был процент дворян, военнослужащих, чиновников и представителей высшего духовенства, однако, как будет показано далее, представители всех этих социальных групп вовсе не чурались участия в вексельных сделках.

(обратно)

53

РГАДА. Ф. 709. Он. 2. Д. 1135.

(обратно)

54

На такую сумму в 1758 г. бежечанин Алексей Иванович Бурков выдал вексель сроком на шесть месяцев одному из самых богатых людей Бежецка, Алексею Ивановичу Дедюхину.

(обратно)

55

Демкин А. В. Купечество и городской рынок в России во второй четверти XVIII в. М., 1999 – С. 48.

(обратно)

56

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 273–274.

(обратно)

57

Кашинский помещик Т. П. Текутьев наказывал своим крестьянам продавать хлеб в Кашине, Твери, Торжке «и в ыных городех», указывая «за всякое сто верст давать роздыху по одному дни, а имянно за Петербурх 14, за Москву и Вышней Волочек 4, за Боровицы 6, за Тверь 2 дни» (Смилянская Е. Б. Дворянское гнездо середины XVIII века. М.: Наука. 1998. – С. 65, 69.)

(обратно)

58

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 509. Л. 4об.

(обратно)

59

Павленко Н. И. Указ. соч. С. 269.

(обратно)

60

ПСЗРИ. Т. XIII. № 9587. С. 25–26.

(обратно)

61

Там же. № 9832. С. 400.

(обратно)

62

Там же. Т. XV. № 11204.

(обратно)

63

Там же. Т. XIX. № 13623; Т. XVIII. № 13158.

(обратно)

64

Среди бежецких материалов встречается лишь один ямщик Вышневолоцкого яма Яким Сорокин, одолживший в 1749 г. 15 руб. у бежечанина Ивана Тыранова.

(обратно)

65

Там же. Т. XIX. № 13983. С. 763. Данный указ примечателен тем, что, как нередко случалось в российской практике XVIII в., сословная принадлежность конкретной группы населения определялась законодательным актом, прямо на это не направленным. Также нельзя не обратить внимание на употребление в этом указе слова «собственность», которую законодатель, судя по всему, ассоциирует исключительно с владением землей.

(обратно)

66

Отсутствие приписных крестьян, с одной стороны, косвенно указывает на то, что они вовсе не участвовали в торгово-хозяйственной деятельности. С другой, ни в Бежецке, ни в прилегающих к нему районах не было сколько-нибудь значительного числа промышленных предприятий.

(обратно)

67

В 1774 г. угличский купец Г. В. Филипповский выписал вексель на 400 руб. на имя угличского же помещика секунд-майора В. Т. Опочинина. При этом в векселе оговаривалось: «вышеписанные деньги должен заплатить ярославскаго уезду вотчины графа Петра Борисовича Шереметева Охоцкой волости села Новаго деревни Зайкова крестьянин Григорий Орешников» (РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 535. Л. 64.). Можно предположить, что подобным образом был обойден запрет крестьянам выписывать векселя, а Филипповский выполнял роль посредника между дворянином и состоятельным помещичьим крестьянином, причем, скорее всего, не бескорыстно.

(обратно)

68

Исключение, по-видимому, составляли наиболее состоятельные купцы и промышленники. Так, Н. И. Павленко приводит данные о долгах двух заводовладельцев, составлявших десятки тысяч рублей, причем среди тех, кто ссужал их деньгами были представители аристократии. (Павленко Н. И. Указ. соч. С. 265–266.) В Бежецке, однако, предпринимателей такого масштаба не было. Одновременно с этим Павленко утверждает, что «дворяне в подавляющем большинстве случаев пользовались кредитом у дворян же» (Там же. С. 268). Характер бежецких материалов, связанный с тем, что речь идет о документах городового магистрата, проверить это утверждение не позволяет.

(обратно)

69

На то, что «женщины постоянно участвовали в кредитных операциях посредством векселей», указывает в одной из своих статей Д. Монро. Здесь же он приводит и несколько соответствующих примеров (Мыто G. Glimpses into the Lives, p. 517–518).

(обратно)

70

Реальное их число может быть больше.

(обратно)

71

См. подробнее: Kamenskii A. Businesswomen in Eighteenth-Century Russian Provincial Towns // World and Image in Russian History: Essays in Honor of Gary Marker. Ed. by M. di Salvo, D. H. Kaiser and V. Kivelson. Boston, Academic Press Studies. 2015. P. 206–221.

(обратно)

72

Электронный ресурс: 15.02.2012.

(обратно)

73

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 356–357.

(обратно)

74

См.: Государственность России: Словарь-справочник. Кн. 5. Ч. 1–2. М., 2005. Чин обозного с XVII в. существовал в Польской армии. К XVIII в. он стал почетной должностью; обозные назначались гетманами и их обычно было всего два на всю армию. В нашем случае палицевый обозный Дмитрий Маластвов служил в лейб-гвардии Измайловском полку.

(обратно)

75

См.: Список находящимся в гражданской службе во всех присутственных местах с показанием каждаго вступления в службу и в настоящий чин на 1772 год. СПб., 1772. С. 73.

(обратно)

76

Словарь Академии Российской, 1789–1794. М., 2005. Т. 5. Стб. 872.

(обратно)

77

Чин стремянного конюха существовал в Московской Руси, но, по-видимому, исчез в петровское время. О. Г. Агеева не упоминает его ни среди придворных чинов, ни среди чинов конюшенного ведомства (См.: Агеева О. Г. Императорский двор России: 1700–1796 годы. М., 2008.) В Переписи московских дворов 1716 г. еще значатся два стремянных конюха (Переписи московских дворов XVIII века. М., 1896. – С. 39.)

(обратно)

78

Как показывает биография составителя первого русского гербовника А. Т. Князева, подобные карьеры в XVIII в. были возможны, однако, в отличие от Ветлицкого, Князев дослужился до статского советника и, таким образом, заслужил дворянство на законных основаниях (см.: Каменский А. Б. Статский советник Анисим Князев: авантюрист, лихоимец, ученый // Человек в культуре русского барокко. М., 2007. С. 501–509).

(обратно)

79

Фирсова Е. Н. Письма Е. Р. Дашковой из ссылки // Е. Р. Дашкова и XVIII век: Традиции и новые подходы. М., 2012. С. 89.

(обратно)

80

Ламарш Марезе М. Указ. соч. С. 160.

(обратно)

81

«Реестр долгам, оставшим на покойном тайном советнике и ковалере бароне Григорье Николаевиче Сторогонове» – документ из личного архива В. В. Забелина.

(обратно)

82

Колесников П. К истории рода Батюшковых: Электронный ресурс http:// 10.10.2012.

(обратно)

83

Должность регистратора в центральных учреждениях соответствовала XIV классу Табели о рангах (Государственность России. Ч. 1. С. 286.).

(обратно)

84

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 278–279. Впоследствии Александр Воинов женился вторично: в 1774 г. в одном из векселей фигурирует его жена Анна Ивановна.

(обратно)

85

Там же. С. 30–31.

(обратно)

86

Государственность России. Ч. 2. С. 263–264.

(обратно)

87

О. Г. Агеева упоминает в числе придворных чинов 1719 г. «сторожа при погребе» (Агеева О.Г. Императорский двор России: 1700–1796 годы. М., 2008. С. 75).

(обратно)

88

Ключевский В. О. Курс русской истории. Лекция L.

(обратно)

89

РГАДА. Ф. 713. Оп. 1. Д. 998. Л. 1–8.

(обратно)

90

Павленко Н. И. Указ. соч. С. 267–269.

(обратно)

91

См.: Виртшафтер Э. К. Социальные структуры: Разночинцы в Российской империи. Пер. с англ. Т. П. Вечериной. Под ред. А. Б. Каменского. М.: Логос. 2002.

(обратно)

92

Wirtschafter Е. К. Social Identity in Imperial Russia. Nothern University Illinois Press. 1997. P. IX.

(обратно)

93

David Ransel, A Russian Merchant’s Tale. The Life and Adventures of Ivan Alekseevich Tolchenov, Based on His Diary. (Indiana Univ. Press. Bloomington. 2009.) p. XII.

(обратно)

94

Confino M. The Soslovie (estate) paradigm. Reflections on some open questions // Cahiers du monde russe. 2008/4 – Vol. 49. P. 694.

(обратно)

95

Wirtschafter Е. Social Categories in Russian Imperial History// Cahiers du monde russe. 50/1. Janiver-mars 2009. P. 232, 249.

(обратно)

96

Ransel D. Implicit Questions in Michael Confino’s Essay. Corporate State and Vertical Relationships 11 Cahiers du monde russe. 2010/2 – Vol. 51/ P. 203.

(обратно)

97

«Понятия о России»: к исторической семантике имперского периода. Т. I, II. М., 2012.

(обратно)

98

См. Об этом подробнее: Уваров П. Ю. Франция XVI века: Опыт реконструкции по нотариальным актам. М., 2004. С. 26–61.

(обратно)

99

Государственность России. Кн. 5. Ч. 2. С. 315.

(обратно)

100

Словарь Академии Российской 1789–1794. Том пятый. М., 2005. Стб. 554,

(обратно)

101

Изучение с этой точки зрения документов XVIII в. может, вероятно, дополнить этот список «слуг монастырских». Так, в 1732 г. в Московский судный приказ подал челобитную «Колязина монастыря Подмонастырской слободы служня сын Иван Степанов» (РГАДА. Ф. 239. Оп. 1. Д. 6565. Л. 1.).

(обратно)

102

Можно было бы задаться вопросом, были ли равны по своему социальному статусу приказчик помещичьей вотчины, купца-предпринимателя и монастыря? Но очевидно, что при ответе на этот вопрос вновь придется выяснять, кто из них был крестьянином (крепостным или государственным), а кто горожанином. То есть, сословная принадлежность, вопреки мнению Конфино, оказывается не вполне фикцией.

(обратно)

103

Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам. СПб., 1912. Т. 3. С. 423, 427.

(обратно)

104

См.: Назаров В. Д. Политическая прагматика и историческая память: случай Бориса Федоровича Годунова // Universitas historiae: Сб-к статей в честь Павла Юрьевича Уварова. М., 2016. – С. 129–138.

(обратно)

105

Государственность России. Кн. 5. Ч. 1. М., 2005. С. 456–457; 434.

(обратно)

106

Словарь Академии Российской. Т. 3. Стб. 763.

(обратно)

107

Словарь русского языка XVIII века дает к слову «владелец» примеры, связанные исключительно с владением землей и крепостными (Словарь русского языка XVIII века. Л., 1987. Вып. 3. С. 193).

(обратно)

108

РГАДА. Ф. 279. Московский судный приказ. Оп. 1. Д. 5402. Впрочем, нельзя быть полностью уверенным в том, что Фатуев был крепостным, поскольку оборотом «человек его» зачастую обозначались служители господских домов, работавшие по найму или выполнявшие отдельные поручения. См.: Козлова Н. В. Значение семейно-правовых актов дворян для изучения социальной истории // Дворяне Москвы: свадебные акты и духовные завещания петровского времени. Сост., очерки и комментарии Н. В. Козловой и А. Ю. Прокофьевой. М. РОССПЭН. – 2015. С. 54–60. Исследовательница отмечает, что «не имеющая четких правовых и административных определений данная социальная категория в XVIII в. представляла собой хотя и меняющуюся, но постоянную социальную реальность, воспроизводство которой отражало подвижность социальной структуры российского общества раннего Нового времени». (Там же. С. 60)

(обратно)

109

Там же. Д. 5759.

(обратно)

110

Там же. Д. 5698.

(обратно)

111

Там же. Д. 5796.

(обратно)

112

Там же. Д. 5761.

(обратно)

113

Там же. Д. 5812.

(обратно)

114

Там же. Д. 6060. Л. 1.

(обратно)

115

жавия // Российская империя от истоков до начала XIX века: Очерки социально-политической и экономической истории. М., 2011. С. 663–665.

(обратно)

116

Скорее всего, это следует рассматривать свидетельство того, что к этому времени векселя прочно вошли в хозяйственный обиход.

(обратно)

117

Михаил Лукич Ревякин, о котором подробнее речь пойдет ниже, был женат на дочери Осипа Сутугина и, соответственно, сестре Василия Прасковье (РГАДА. Ф. 709. Он. 1.Д. 101. Л. 7.)

(обратно)

118

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 414. Л. 19об.; Д. 535. Л. 10 об.

(обратно)

119

Там же. Д. 445. Л. Збоб.

(обратно)

120

Там же. Д. 535. Л. 73об.

(обратно)

121

Там же. Д. 376. Л. 74.

(обратно)

122

Там же. Д. 414. Л. 52.

(обратно)

123

Там же. Д. 367. Л. 55об

(обратно)

124

Там же. Д. 580. Л. 35об.

(обратно)

125

Размер подушной подати за 1758 г. был снижен на 8 коп. с души м.п. (См.: Троицкий С. М. Финансовая политика русского абсолютизма в XVIII в. М., 1966. С. 142.).

(обратно)

126

РГАДА. Ф. 709. Он. 1. Д. 208. Л. 1.

(обратно)

127

Там же. Л. 6.

(обратно)

128

В бежецких документах, по крайней мере со второй половины 1720-х гг., в отличие от документов местных учреждений других городов почти не встречается слово «посадский».

(обратно)

129

Интересно, что подобная активность могла восприниматься и как криминальная. Так, владимирскому соляному приставу В. С. Нарбекову вменялось в вину, что он «покупал на наличные деньги деревню, дворовых людей и девок, раздавал по векселям и по письмам купцам и церковнослужителям деньги, родственникам своим покупал дома недешевою ценою» (Калинина С. Г. Дело о взятках во Владимирской губернии. 1780-е гг. // Гиштории российские или Опыты и разыскания к юбилею Александра Борисовича Каменского. М., 2014. С. 211).

(обратно)

130

Там же. Д. 101. Л. 60.

(обратно)

131

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 168.

(обратно)

132

Там же. С. 323. Этот случай интересен как бы двойной идентичностью Загадашникова: во всех документах магистрата он фигурирует, как бежецкий купец и, будучи записан в ревизские сказки по Бежецку, конечно же, должен был платить подушную подать. Но, как только речь зашла о том, чтобы это сделать, он заявил о своей принадлежности к крестьянству. При этом его братья в документах значатся не как крестьяне, а как «жители».

(обратно)

133

Там же. С. 181–182, 232, 266.

(обратно)

134

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 825. Л. 9.

(обратно)

135

Там же. Д. 871. Л. 1.

(обратно)

136

Там же. Д. 903. Л. 3.

(обратно)

137

Там же. Д. 1189. Л. 2.

(обратно)

138

Там же. Л. 1об. Уникальность этого документа связана, прежде всего, со скудостью источников, содержащих информацию о жизни приходских общин. Увенчалась ли миссия Загадашникова успехом, требует специальных разысканий.

(обратно)

139

Там же. Оп. 1. Д. 321. Чем закончилось это дело, из документов неясно.

(обратно)

140

Подробнее о семье Ревякиных см.: Kamenskii A. Bezhetskie kuptsy Revakiny. Semeinyi portret v inter’ere rossiiskoi provintsii XVIII veka 11 Cahiers du monde russe, 57/2-3, Avril-septembre 2016, p. 401–421.

(обратно)

141

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 290.

(обратно)

142

Там же. Оп. 2. Д. 917. Л. 341.

(обратно)

143

Там же. Оп. 1. Д. 101. Л. 7.

(обратно)

144

Там же. Оп. 2. Д. 931. Л. 1.

(обратно)

145

Там же. Д. 961.

(обратно)

146

Там же. Д. 1033. Л. 2.

(обратно)

147

Там же. Д. 1105. Л. 1–3.

(обратно)

148

Там же. Оп. 1. Д. 101. Л. 7.

(обратно)

149

Там же. Оп. 2. Д. 825. Л. 4, 18.

(обратно)

150

Там же. Д. 871. Л. 5.

(обратно)

151

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 184.

(обратно)

152

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 302. Л. 29.

(обратно)

153

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 194–204, 230–232.

(обратно)

154

Там же. С. 180–186.

(обратно)

155

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 1107. Л. 52об.

(обратно)

156

Там же. Д. 902. Л. 8об.

(обратно)

157

Д. Монро приводит случай, когда вексель был опротестован через 22 года после оформления (Munro G. Glimpses in the Lives. P. 517).

(обратно)

158

Там же. Д. 588. Л. 1.

(обратно)

159

Там же. Д. 902. Л. боб.

(обратно)

160

Там же. Д. 979. Л. 7об.-8.

(обратно)

161

Там же. Д. 980.

(обратно)

162

Там же. Д. 1052. Л. 1-11.

(обратно)

163

Там же. Оп. 1. Д. 101. Л. 5-5об.

(обратно)

164

Там же. Д. 329.

(обратно)

165

Там же. Оп. 2. Д. 1072.

(обратно)

166

Там же. Д. 622. Л. 3, 4, 5об.

(обратно)

167

Там же. Д. 636. Л. 1.

(обратно)

168

Там же. Л. 4.

(обратно)

169

Там же. Д. 870. Л. 1об.

(обратно)

170

Там же. Л. 9.

(обратно)

171

Там же. Л. Зоб.

(обратно)

172

Там же. Л. 3.

(обратно)

173

Там же. Д. 577а.

(обратно)

174

Там же. Оп. 1. Д. 396. Л. 292.

(обратно)

175

Там же. Оп. 2. Д. 1012. Л. 1–4.

(обратно)

176

Там же. Д. 1013. Л. 1–4.

(обратно)

177

Там же. Д. 941. Л. 1-17.

(обратно)

178

Там же. Д. 1017. Л. 1–7.

(обратно)

179

Там же. Д. 1204. Л. 1-5об.

(обратно)

180

Там же. Д. 1015. Л. 1–8.

(обратно)

181

Там же. Оп. 1. Д. 376.

(обратно)

182

Там же. Д. 329. Л. 46.

(обратно)

183

Там же. Оп. 2. Д. 242.

(обратно)

184

Там же. Д. 773. Л. 1–4.

(обратно)

185

Там же. Д. 975. Л. 1–9.

(обратно)

186

Там же. Д. 976. Л. 2-17.

(обратно)

187

Написано неразборчиво.

(обратно)

188

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 338. Л. 4, 6.

(обратно)

189

Там же. Л. 4-4об.

(обратно)

190

Там же. Л. 7об.

(обратно)

191

Там же. Оп. 1. Д. 15. Л. 1–13.

(обратно)

192

В описи среди прочего значится: «двор с хоромным строением, в котором находитца десять разных на красе образов и осмнатцать печатных ветхих картин и з дворовою, також и огородною землею… в том дворе стол осиновой о дву[х] ящиках в тритцать копеек, ветхаго сибирского железа в разных вещах до дву[х] пуд в тритцать копеек, три ножа столовых, да с полдюжины вилок в десять копеек, хомут ременной подержанной в пятнатцать копеек…» (РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 16. Л. 17-17об.)

(обратно)

193

По В. И. Далю, «рекамбио или рекамбии» – «пеня за неплатеж векселя в срок, неустойка».

(обратно)

194

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 16. Л. 1-60.

(обратно)

195

См.: Каменский А. Б. Указ. соч. С. 132.

(обратно)

196

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 101. Л. 4.

(обратно)

197

См. статью 94 Псковской судной грамоты.

(обратно)

198

Швейковская Е. Н. Русский крестьянин в доме и мире: северная деревня конца XVI – начала XVIII века. М., 2012. С. 29.

(обратно)

199

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 330. Л. 1-39.

(обратно)

200

См.: Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей. С. 131.

(обратно)

201

Очевидно, имелся в виду священник церкви Спиридона, епископа Тримифунтского, что на Козьем болоте построенная в 1639 г. и уничтоженная в 1930 г., находившаяся на ул. Спиридоновка.

(обратно)

202

По-видимому, это был Александр Степанович Толченов (1730–1773) – представитель известного Дмитровского купеческого рода (см.: Аксенов А. И. Очерки генеалогии уездного купечества XVIII в. М., 1993. С. 88.).

(обратно)

203

РГАДА. Ф. 709. Оп. 1. Д. 103. Л. 1-18.

(обратно)

204

Там же. Д. 225. Л. 1–5.

(обратно)

205

Там же. Д. 334.

(обратно)

206

Там же. Д. 227.

(обратно)

207

Там же. Д. 226.

(обратно)

208

Там же. Д. 17.

(обратно)

209

По-видимому, речь идет о И. М. Орлове, который в 1755–1760 гг. в чине генерал-поручика был членом Военной коллеги, а в 1767 г. в качестве предводителя дворянства Клинского уезда подписал наказ в Уложенную комиссию (см.: электронный ресурс: -moskau.de/index.php/ Дворяне, _подписав-шие_наказы_Московской_губернии).

(обратно)

210

РГАДА. Ф. 709. Оп. 2. Д. 1151. Л. 1-15об.

(обратно)

211

Там же. Оп. 1. Д. 375. Л. 1–6.

(обратно)

212

См.: Каменский А. Б. Указ. соч. С. 341–370.

(обратно)

213

Имя Семена Попова также неоднократно встречается на страницах моей книги – и как участника разного рода конфликтов и как ратмана Бежецкого магистрата.

(обратно)

214

РГАДА. Ф. 709. Он. 1. Д. 380. Л. 2.

(обратно)

215

Там же. Д. 396. Л. 292.

(обратно)

216

Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей. С. 358–359.

(обратно)

217

Сокращенная версия этой главы на английском языке находится в печати в сборнике «Politics – Institutions – Culture, Essays to Honor Nancy Shields Kollmann», готовящемся издательством Slavica Publishers.

(обратно)

218

Kollmann N. S. By Honor Bound. State and Society in Early Modern Russia. Cornell University. Ithaca and London. 1999. Русский перевод: Коллманн H. Ш. Соединенные честью: Государство и общество в России раннего нового времени. М.: «Древлехранилище». 2001.

(обратно)

219

Коллманн Н. Указ. соч. С. 11–16.

(обратно)

220

Там же. С. 389–390.

(обратно)

221

Кошелева О. Е. «Бесчестье словом» петербургских обывателей петровского времени и монаршая власть // Одиссей. Человек в истории. 2003. М.: Наука. 2003. С. 140–169.

(обратно)

222

Там же. С. 140–141.

(обратно)

223

Там же. С. 163.

(обратно)

224

Там же. С. 163–164.

(обратно)

225

Kosheleva О. Е. L’honneur et la caution: La confiance en Russie (XVII-e-XVIII-e siecles) // Cahiers du Monde russe. Vol. 50. 2009. P. 361–380. Цит. по: Кошелева О. E. «Честь» и «порука» – гаранты доверия в России Средневековья и эпохи Просвещения // -moskau/koseleva_ ehre Последнее обращение 18.11.2014.

(обратно)

226

Причем именно в том, что касается греха гордыни, поскольку другие смертные грехи русские люди, как известно, совершали в большом количестве.

(обратно)

227

Каменский А. Б. Повседневность русских городских обывателей: Исторические анекдоты из провинциальной жизни XVIII века. М.: РГГУ. 2006.

(обратно)

228

Там же. С. 175–176.

(обратно)

229

Как было установлено Б. Н. Флорей, санкции за оскорбление словом появились в русском законодательстве позднее, чем за оскорбление действием (Флоря Б. Н. Формирование сословного статуса господствующего класса Древней Руси (на материале статей о возмещении за «бесчестье») // История СССР. 1983. № 1.С. 68.

(обратно)

230

См. Главу 4.

(обратно)

231

РГАДА. Ф. 713. Брянская земская ратуша и городовой магистрат. Оп. 1. Д. 689. Л. 1.

(обратно)

232

Там же. Д. 174. Л. 25.

(обратно)

233

Там же. Л. 21.

(обратно)

234

Там же. Д. 162. Л. 1-1об.

(обратно)

235

Там же. Д. 299. Л. 6-6°6.

(обратно)

236

РГАДА. Ф. 717. Вологодская земская ратуша и городовой магистрат. Оп. 1. Д.383.

(обратно)

237

Ф. Г. Чекин (?– 1741) – участник Северной войны; с 1722 г. руководил переписью душ в Архангелогородской губернии, в которую входила и Вологодская провинция.

(обратно)

238

Там же. Д. 494. Л. 1–2.

(обратно)

239

Там же. Д. 316. Л. 1–2.

(обратно)

240

Там же. Д. 318. Л. 1–2.

(обратно)

241

РГАДА. Ф. 713. Оп. 1. Д. 112. Л. 1. Довольно значительное число дел, связанных с конфликтами с участием братьев Кольцовых объясняется, по-видимому, тем, что именно они были участниками так называемой «Брянской смуты» 1747–1751 гг., некоторые эпизоды которой описаны С. М. Соловьевым в его «Истории России с древнейших времен». См. также: / bryanskaya-smuta Последнее посещение 01.12. 2014.

(обратно)

242

Там же. Ф. 717. Он. 1. Д. 500. Л. 1-10.

(обратно)

243

Там же. Д. 3. Л. 1-7об.

(обратно)

244

Там же. Ф. 239. Оп. 1. Д. 5759. Л. 1-34.

(обратно)

245

Там же. Д. 5698. Л. 1.

(обратно)

246

По-видимому, это был Иоганн-Фридрих (Иван Федорович) фон Медем (1722–1785), участник Семилетней, а впоследствии и русско-турецкой войны, начальник Моздокской линии, в 1773 г. произведенный в генерал-поручики.

(обратно)

247

Христофор Фёдорович фон Штофельн (1720–1770), участник Семилетней и Русско-турецкой войн, до ноября 1765 г. – командир Севской дивизии.

(обратно)

248

РГАДА. Ф. 713. Он. 1. Д. 337. Л. 1.

(обратно)

249

Там же. Д. 5582. Л. 1-43. Современным исследователям в поиске по крайней мере сенатского указа о глобусе повезло больше, см.: Лаврентьев А. В. Люди и вещи. М., 1997. – С. 203–221.

(обратно)

250

ны же. Д. 6290. Л. 15–20.

(обратно)

251

Там же. Д. 135. Л. 1.

(обратно)

252

Там же. Д. 132. Л. 1.

(обратно)

253

РГАДА. Ф. 713. Оп. 1. Дд. 366, 376.

(обратно)

254

Там же. Оп. 1. Д. 313. Л. 1.

(обратно)

255

РГАДА. Ф. 717. Оп. 1. Д. 151. Л. 1.

(обратно)

256

Там же. Д. 188. Л. 1.

(обратно)

257

Там же. Д. 326. Л. 1.

(обратно)

258

Nancy S. Kollmann. Crime and Punishment in Early Modern Russia. Cambridge University Press. 2012. P. 212.

(обратно)

259

Там же. Д. 37. Л. 1–6.

(обратно)

260

Там же. Ф. 239. Оп. 1. Д. 870. Л. 1–5.

(обратно)

261

N. Kollmann. Crime and Punishment. Р. 263.

(обратно)

262

РГАДА. Ф. 239. Оп. 1. Д. 5402. Л. 1–5.

(обратно)

263

Там же. Д. 5581.

(обратно)

264

Там же. Д. 922.

(обратно)

265

РГАДА. Ф. 717. Д. 134. Л. 1–2.

(обратно)

266

В данном случае, как видим, было употреблено слово, которое, по мнению О. Е. Кошелевой в качестве бесчестящего не воспринималось.

(обратно)

267

Там же. Д. 827. Л. 1-37; Д. 828.

(обратно)

268

Там же. Д. 831. Л. 1-21 об.

(обратно)

269

РГАДА. Ф. 717. Д. 135. Л. 1.

(обратно)

270

Эта не сохранившаяся церковь упоминается в записи раздельной росписи подьячего Юстиц-коллегии А. В. Аристова с мачехой 1720 г. (Дворяне Москвы: свадебные акты и духовные завещания петровского времени. Сост., очерки и комментарии Н. В. Козловой и А. Ю. Прокофьевой. М., 2015. – С. 695). Ее не следует путать с церковью Смоленской Богородицы у Никитских ворот.

(обратно)

271

По-видимому, соседом Голубцова был дьяк Приказа Большого дворца Никифор Артемьевич Панов, получивший этот чин в 1701 г. (См.: . ru/bspisok.pl?action=people_id&id=8111). В августе 1722 г., то есть через пять лет после описываемых тут событий, он оформил свою духовную, причем одним из свидетелей был отец Федора Голубцова – на тот момент подьячий Московского надворного суда Степан Яковлевич Голубцов (Дворяне Москвы. С. 331–332.)

(обратно)

272

РГАДА. Ф. 239. Он. 1. Д. 5615. Л. 1-75.

(обратно)

273

Дмитрий Ефремович Бахметьев, стольник, в 1717 г. назначен комендантом Саратова; с 1715 г., когда послан Петром I с отрядом солдат и казаков в заволжские степи, тесно взаимодействовал с калмыцким ханом Аюкой.

(обратно)

274

Кирилл Алексеевич Нарышкин (1670?-1723) – ближний кравчий, первый комендант Санкт-Петербурга (1710–1716), московский губернатор (1716–1719).

(обратно)

275

О церквях в с. Преображенском см.: Синицын П. В. Преображенское и окружающие его места: Их прошлое. М., 1997. С. 110–122.

(обратно)

276

По-видимому, имеется в виду церковь Петра и Павла на Кулишках – ныне храм святых апостолов Петра и Павла у Яузских ворот.

(обратно)

277

Стефанович П. С. Приход и приходское духовенство в XVI–XVII веках. М., Индрик. 2002. С. 76–102.

(обратно)

278

Логика исследователя начала XXI века подсказывает и иную версию событий: получив предложение дьякона, Матрена Голубцова устроила ему засаду на своем дворе в надежде впоследствии нажиться на этом деле. Однако, во-первых, вряд ли она могла желать неизбежной в этом случае огласки своего «блудного житья», а, во-вторых, 300 лет назад логика действий людей скорее всего была иной, чем сегодня.

(обратно)

279

См., например: РГАДА. Ф. 122. Киргиз-кайсацкие дела. Оп. 2. Д. 2. Лл. 9об-10 об.

(обратно)

280

:/ numbers/ 1997_3_4/02/02_3/.

(обратно)

281

См.: Материалы для истории Башкирской АССР. Сост. Н. Ф. Демидова. Под ред. Н. В. Устюгова. М., Л. – 1949. № 70, 71, 81, 88.

(обратно)

282

По-видимому, речь идет о с. Покровском на юге Москвы – вотчине Новоспасского монастыря. В описаниях этого села, однако, упоминается лишь церковь Покрова, но не упоминается церковь Николая Чудотворца (См.: . msk.ru/pokrovskoe.shtml).

(обратно)

283

Скорее всего, именно Шатин был тем неизвестным Иваном, с которым, по словам драгуна Поздерина, дьякон разговаривал той роковой ночью. Впоследствии Шатин, по-видимому, сделал неплохую карьеру: в 1723 г. имя уже дьяка Ивана Маркова сына Шатина значится в качестве свидетеля сговорной оружейного дозорщика Алексея Иванова сына Меркульева на дочь Прасковью за кн. И. М. Оболенского. (Дворяне Москвы. С. 607).

(обратно)

284

Российское законодательство Х-ХХ веков. В девяти томах. Том 3: Акты земских соборов. М., 1985. С. 234.

(обратно)

285

Анисимов Е. В. Дыба и кнут: Политический сыск и русское общество в XVIII веке. М. – НЛО. – 1999. С. 524–525.

(обратно)

286

М., 1896. – С. 44.), располагавшейся в районе Пречистенки (современный адрес: Власьевский пер. д. 2/2)

(обратно)

287

.

(обратно)

288

В Переписи московских дворов 1716 г. двор Федора Минина Протопопова «на белой земле» (Протопопов назван там подьячим Рейтарского приказа) значится «в другой улице», описание дворов которой следует сразу за Большой Семеновской: Переписи московских дворов. – С. 125.

(обратно)

289

Переписи московских дворов. С. 8, 20, 108.

(обратно)

290

Дворяне Москвы. С. 339.

(обратно)

291

Благодарю Е. В. Акельева за большую помощь в выявлении источников для этой главы.

(обратно)

292

По-видимому, речь идет о статском советнике В. И. Тутолмине (1710–1794), отце члена Государственного совета Ивана и Полтавского губернатора Павла Васильевичей Тутолминых, дяде московского губернатора Тимофея Ивановича Тутолмина.

(обратно)

293

РГАДА. Ф. 713. Брянский городовой магистрат. Д. 681. Л. 6–7.

(обратно)

294

Глаголева О. Е. Оскорбленная добродетель: бесчестье и обида в эмоциональном мире русской провинциальной дворянки XVIII века // Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоций. Под ред. Я. Плампера, Ш. Шахадат и М. Эли. М.: Новое литературное обозрение, 2010. – С. 329–352.

(обратно)

295

РГАДА. Ф. 286. Герольдмейстерская контора. Оп. 2. Д. 99. Л. 8-10.

(обратно)

296

По-видимому, еще одним сыном Назария был Осип Назарьевич Лутовинов, который в 1738 г. получил чин прапорщика Азовского драгунского полка. Спустя пять лет его родственник Иван Лутовинов, тот, что позднее был саратовским воеводой, а в это время еще был квартирмейстером Преображенского полка, ходатайствовал перед Военной коллегией о выдаче Осипу соответствующего патента (РГАДА. Ф, 265. Петербургская печатная контора. Кн. 97. Л. 284об.).

(обратно)

297

лам же. Д. 109. Л. 224–258.

(обратно)

298

Там же. Оп. 1. Кн. 732. Л. 280.

(обратно)

299

Там же. Кн. 230. Л. 788.

(обратно)

300

Там же. Ф. 466. Брянская воеводская канцелярия. Д. 1585. Л. 1–2.

(обратно)

301

Василий Афанасьевич Салов родился примерно в 1726 г. и в 1741 г. поступил на службу, причем в соответствующей ведомости значится, что он является владельцем 80 собственных (не отцовских) крепостных душ (РГАДА. Ф. 286. Оп. 1. Кн. 227. Л. 586об.). В 1749–1754 гг. он был каптенармусом в драгунском полку, расквартированном в Оренбургской губернии (Там же. Кн. 360. Л. 393, 544, 936об., 1287об.).

(обратно)

302

.

(обратно)

303

Осокин М. Из эротического тезауруса российской поэзии XVIII века (Иван Барков, Иван Адалимов, Ипполит Богданович и др.) // XVIII век: Женское / Мужское в культуре эпохи. М., 2008. – С. 234–235.

(обратно)

304

ПСЗРИ. Т. XVI. № 11841. С. 268–269.

(обратно)

305

РГАДА. Ф. 286. Он. 1. Кн. 574. Л. 335–336, 341; Кн. 580. Л. 1–5.

(обратно)

306

Там же. Оп. 1. Кн. 423. Л. 44; Ф. 265. Кн. 116. Л. 70об.

(обратно)

307

Там же. Кн. 360. Л. 7, 242об., 1166об.

(обратно)

308

После эпидемии чумы 1710 г. в Пернове осталось лишь несколько десятков гражданских и немногим более сотни служащих шведского гарнизона; даже к концу XVIII в. население города составляло лишь 2 тыс. человек (см.: . ru/istoriya-estonii-estoniya-v-sostave-rossiyskoy-imperii).

(обратно)

309

Там же. Кн. 732. Л. 280.

(обратно)

310

Населённые пункты Брянского края. Энциклопедический словарь. – Изд. 2-е.-2012.-С. 371–372.

(обратно)

311

РГАДА. Ф. 466. Он. 1. Д. 1621. Л. 1-1°6.

(обратно)

312

Там же. Л. 3.

(обратно)

313

Там же. Л. 11.

(обратно)

314

Там же. Л. 15.

(обратно)

315

Там же. Л. 25–26.

(обратно)

316

Там же. Л. 17-17об.

(обратно)

317

Истинное повествование или жизнь Гаврилы Добрынина, им самим написанная // Русская старина. 1871. Т. III. – С. 415–416.

(обратно)

318

В 1892 г… Хотылево перешло во владение Тенишевых и М. К. Тенишева выстроила здесь новую усадьбу, которую посещали М. А. Врубель и И. Е. Репин.

(обратно)

319

РГАДА. Ф. 286. Оп. 1. Д. 732. Л. 290. В 1788 г. 26-летний Николай был уже отставным поручиком, а незамужняя 20-летняя Анна продолжала жить с родителями; к 1807 г. Николай умер РГАДА. Ф. 286. Оп. 2. Д. 109. Л. 229).

(обратно)

320

Законодательство Петра I. Под ред. А. А. Преображенского и Т. Е. Новицкой. М., 1997-С. 779.

(обратно)

321

РГАДА. Ф. 466. Оп. 1. Д. 1633.

(обратно)

322

Девичья игрушка, или Сочинения господина Баркова. Изд-е подготовили А. Зорин и Н. Сапов. М.: Ладомир, 1992. – С. 140.

(обратно)

323

РГАДА. Ф. 286. Оп. 1. Д. 732. Л. 288.

(обратно)

324

См. например: Петров П. Н. История родов русского дворянства. Т. I. СПб., 1886. С. 98.

(обратно)

325

Дворяне Москвы: свадебные акты и духовные завещания петровского времени. Сост., очерки комментарии Н. В. Козловой и А. Ю. Прокофьевой. М., 2015. -С. 337.

(обратно)

326

РГАДА. Ф. 239. Судный приказ. Оп. 1. Д. 6835. Л. 1.

(обратно)

327

РГАДА. Ф. 239. Судный приказ. Оп. 1. Д. 6835. Л. 2-Зоб.

(обратно)

328

Там же. Л. 8-8об.

(обратно)

329

Там же. Л. 10.

(обратно)

330

Баскаков Н. А. Русские фамилии тюркского происхождения. М., 1979. -

C. 100–101.

(обратно)

331

В Кашинском уезде находились вотчины И. В. Кожина села Кожино и Анастасово. См.: -catalogue/stranicy-istorii-usadby-kozhino-anastasovo.

(обратно)

332

РГАДА. Ф. 239. Судный приказ. Оп. 1. Д. 6835. Л. Юоб.

(обратно)

333

По-видимому, речь идет о генерал-майоре (с 1726 г.) кн. И. В. Солнцеве-Засекине, участнике Северной войны, командире Бутырского полка, который в чине полковника возглавлял созданную в Сибири и расположенную в Тобольске Переписную канцелярию свидетельства душ (см.: Акишин М. О. I ревизия и посадское строение в Сибири // Россия и Восток: проблемы взаимодействия: тез. докл. Челябинск, 1995. С. 164–167.) Вероятно, он был дальним родственником первого мужа мачехи Александра Кожина.

(обратно)

334

См.: Берг Л. С. Очерки по истории русских географических открытий, 2 изд., М.-Л., 1949.

(обратно)

335

Записки Гидрографического Департамента Морского Министерства. Ч. VIII. СПб., 1850. – С. 240–241.

(обратно)

336

ПСЗРИ. Т. 5. № 2994. С. 198.

(обратно)

337

Собрание собственноручных писем Государя Императора Петра Великаго к Апраксиным. Ч. II. М., 1811. – С. 16–17.

(обратно)

338

Материалы для истории русского флота. Ч. IV. СПБ., 1867. – С. 269.

(обратно)

339

Малиновский. А. Ф. Известие об отправлениях в Индию Российских посланников, гонцов и купчин с товарами и о приездах в Россию Индейцев, – с 1469 по 1751 год. // Труды и Летописи Общества Истории и Древностей Российских, учрежденнаго при Императорском Московском Университете. Ч. VII М., 1837. – С. 174.

(обратно)

340

Соловьев С. М. Сочинения. Кн. VIII. М., 1993. – С. 477.

(обратно)

341

Курукин И. В., Никулина Е. А. Повседневная жизнь Тайной канцелярии. М., 2008.-С. 216–217.

(обратно)

342

РГАДА. Ф. 239. Судный приказ. Оп. 1. Д. 6835. Л. 11—11°6.

(обратно)

343

Там же. Л. 11об. – 12.

(обратно)

344

Ролдугина И. А. Чувства широких масс //

(обратно)

345

Первоначальный сокращенный вариант этой главы опубликован: Каменский А. Б. Основание Петербурга: приключения одного мифа // Вестник истории, литературы, искусства. Т. II. М. 2006. С. 70–79.

(обратно)

346

Современный философский словарь. М., 1998. – С. 504.

(обратно)

347

Культурология. XX век: Словарь. М., 1997. – С. 288.

(обратно)

348

См. напр.: Ионин Л. Г. Социология культуры. М., 1997. – С. 152 и сл.

(обратно)

349

Юрганов А. Л. Категории русской средневековой культуры. М., 1998. – С. 9.

(обратно)

350

Там же. С. 11.

(обратно)

351

Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. – С. 293, 298.

(обратно)

352

Масси Р. Петр Великий. Смоленск. 1996. Т. 2. – С. 113.

(обратно)

353

Словарь русского языка XVIII века. Л., 1984. – Вып. 1. – С. 125.

(обратно)

354

Пыляев М. И. Старый Петербург. Л., 1990. С. 10.

(обратно)

355

Стоит, впрочем, заметить, что и пушкинские слова были, по-видимому, воплощением образа, уже сложившегося в общественном сознании, потому что так должно было быть. За год до того, как Пушкин написал своего «Медного всадника» (1833) он мог прочитать в поэме А. Мицкевича «Дзяды» следующие строки: «Не люди, нет, то царь среди болот // Стал и сказал: “Тут строиться мы будем”».

(обратно)

356

Вознесенский А. А. На виртуальном ветру. М., 1998. – С. 29.

(обратно)

357

-0055.shtml.

(обратно)

358

Молок Н. Михалков как живописец // Итоги. 1999. – № 10. – С. 49.

(обратно)

359

Н. Т-о, Мих. Се…вский. Россия в 1699 году (Дневник Иоанна Георга Корба) // Библиотека для чтения. Т. 159. 1860. С. 1–58; Смирнов С. К. Материалы для русской истории (Дневник Корба) //Русский вестник. 1866. Т. 62. № 4. С 734–770; Смирнов С. К. Материалы для русской истории (Дневник Корба) //Русский вестник.

1866. Т. 66. № 12. С. 500–531; Дневник поездки в Московское государство Игнатия Христофора Гвариента, посла императора Леопольда I к царю и великому князю московскому Петру Первому в 1698 году, веденный секретарем посольства Иоанном Георгом Корбом / Пер. с лат. Б. Женева и М. Семевского М., издание ОИДР. 1867.

(обратно)

360

Корб И. Г. Дневник путешествия в Московское государство, 1698 г. Дневник путешествия в Московское государство Игнатия Христофора Гвариента, посла императора Леопольда I к царю и великому князю Петру Алексеевичу в 1698 г., веденный секретарем посольства Иоганном Георгом Корбом. // Рождение империи. М.: Фонд Сергея Дубова, 1997. С. 186.

(обратно)

361

Там же. С. 123.

(обратно)

362

Там же. С. 99–100.

(обратно)

363

Там же. С. 184.

(обратно)

364

Предтеченский А. В. Основание Петербурга // Петербург петровского времени. Очерки под ред. А.В. Предтеченского. Л. 1948. – С. 43.

(обратно)

365

Шарымов А. М. Был ли Петр I основателем Санкт-Петербурга? // Аврора. 1992. № 7/8; Он же. Предыстория Санкт-Петербурга. 1703 год: Книга исследований. Изд. 2-е испр. и дополн. СПб., 2009.

(обратно)

366

Гистория Свейской войны (Поденная записка Петра Великого). М., 2004. -Вып. 1. – С. 105.

(обратно)

367

Анисимов Е. В. Линия жизни // Петербургский мираж. СПб., 1991. – С. 5.

(обратно)

368

Он же. Пронеси, Господи // «Город под морем» или Блистальный Санкт-Петербург. СПб., 1996. – С. 5.

(обратно)

369

Он же. Юный град: Петербург времен Петра Великого. СПб., 2003. – С. 29–32, 36.

(обратно)

370

Шарымов А. М. Предыстория Санкт-Петербурга. – С. 535.

(обратно)

371

Он же. Был ли Петр. – С. 135–137.

(обратно)

372

Каган М. С. Град Петров в истории русской культуры. СПб., 1996. – С. 35.

(обратно)

373

Первоначальный вариант этой главы опубликован по-английски: Kamenskii A. The Battle of Poltava in Russian Historical Memory // Poltava 1709. The Battle and the Myth. Ed. by Serhii Plokhy. Harvard Univ. Press. 2012. P. 195–204.

(обратно)

374

При установлении этой даты была допущена характерная ошибка: вместо 11 дней к дате по юлианскому календарю было прибавлено 13. В действительности годовщину Полтавской битвы следовало бы отмечать 8 июля.

(обратно)

375

Полтавской битвы. М., Владимир. 2010; Шкваров А. Г. Полтавская битва: к 300-летию «Преславной баталии». М., 2009; Победные зори: к 300-летию Полтавской битвы. Сб-к. М., 2009; Полтава: К 300-летию Полтавского сражения. Под ред. О. Г. Агеевой. М., 2009; Полтава: судьбы пленных и взаимодействие культур. Сб-к статей под ред. Т. Тоштендаль-Салычевой и Л. Юнсона. М., 2009; Полтавская победа в исторических и художественных памятниках: Из собр. Эрмитажа. СПб., 2009.

(обратно)

376

В отличие, к примеру, от Бородинского сражения 1812 г.

(обратно)

377

Письма и бумаги императора Петра Великого. М., 1950. Т. 9. Ч. 1. С. 285.

(обратно)

378

Р. Уортман рассматривает Полтавскую битву, как своего рода водораздел в презентации царя, который теперь представал и как император, и как божество. Триумфальное празднование победы в Москве соединяло как библейские, так и античные образы. См.: Уортман Р. Сценарии власти. Т. I. От Петра Великого до смерти Николая I. М., – ОГИ. 2002.

(обратно)

379

Анисимов Е. В. Миф великой виктории // Родина. № 7. 2009. С. 50–55; Brogi Berkoff G. Poltava: A Turning Point in the History of Preaching 11 Poltava 1709. The Battle and the Myth. Ed. by S. Plokhy. Harvard Univ. Press. 2012. P. 205–226.

(обратно)

380

Гребенюк В. П. Панегирические произведения первой четверти XVIII в. и их связь с петровскими преобразованиями // Панегирическая литература петровского времени. Под ред. О. А. Державиной. М., 1979. С. 27.

(обратно)

381

Там же. Как нередко бывало с Петром, трудно сказать, что именно он имел в виду под словом «мера».

(обратно)

382

См.: Каменский А. Б. Подданство, лояльность, патриотизм в имперском дискурсе России XVIII в.: к постановке проблемы // Ab Imperio. № 4. 2006. С. 71–72.

(обратно)

383

Сумароков А. П. Оды торжественныя. Елегии любовныя. Репринтное воспроизведение сборников 1774 года. Приложение: Редакции и варианты. Дополнения. Комментарии. Статьи. М., ОГИ. 2009. С. 23.

(обратно)

384

Лавры Полтавы. Сост. В. Наумов. М., 2001. С. 188.

(обратно)

385

Погосян Е. Петр I – архитектор русской истории. СПб., 2001. С. 120. См. также: Агеева О. Г. Праздники в честь Полтавской победы в XVIII веке // Полтава: к 300-летию Полтавского сражения. С. 257–273.

(обратно)

386

Дневник А. В. Храповицкого // Екатерина II: искусство управлять. Сост. А. Б. Каменский. М., 2008. С. 17, 59, 189.

(обратно)

387

Екатерина II и Г. А. Потемкин: Личная переписка 1769–1791. М. – Наука. 1997.-С. 419.

(обратно)

388

Порошин С. А. Записки, служащие к истории великого князя Павла Петровича // Русский Гамлет. Сост. А. В. Скоробогатов. М., 2004. – С. 221.

(обратно)

389

Анисимов Е. В. Россия в середине XVIII века: Борьба за наследие Петра. М. -Мысль. – 1986. – С. 28.

(обратно)

390

Вяземский П. А. Записные книжки. М. – Русская книга – 1992. С. 43.

(обратно)

391

Панченко А. М. Церковная реформа и культура петровской эпохи // XVIII век: Сборник 17. СПб – Наука – 1991. С. 12.

(обратно)

392

Реформатор: Русские о Петре I. Опыт аналитической антологии. Сост. А. А. Кара-Мурза, Л. В. Поляков. Иваново. 1994.

(обратно)

393

Единственным исключением, как отмечает Р. Торштендаль, был, по-видимому, анархист М. А. Бакунин, осуждавший военные победы Петра, поскольку они укрепляли Русское государство (Торштендаль Р. Полтава: сражение, история и символы // Полтава: Судьбы пленных и взаимодействие культур. С. 32).

(обратно)

394

Ишимова А. История России в рассказах для детей. Кн. 1. М. – Мысль. -1993. – С. 382, 385.

(обратно)

395

В. В. Мазуровский (1859–1944) – художник-баталист. Картина на тему Полтавской битвы им, по-видимому, написана не была.

(обратно)

396

Воспроизведено в программе радиостанции «Эхо Москвы» 6 и 21 июня 2009 г.: -echo/#element-text; . msk.ru/programs/oldmsk/600394-echo/#element-text.

(обратно)

397

Короленко В. Г. Публицистика. М., 2012. – С. В. Г. Короленко. Собрание сочинений. Т. 4. Библиотека «Огонек» М., «Правда», 1953.

(обратно)

398

Чаадаев П. Я. Выписка из письма неизвестного к неизвестной // Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М. – Наука. – 1991. С. 570–571.

(обратно)

399

Каменский А. Б. Указ. соч. С. 96.

(обратно)

400

См., напр.: Ионин Н. А. Сто великих картин. М., 2002. (. ru/100kartin/100karrt_55.html).

(обратно)

401

Устрялов Н. Г. История царствования Петра Великого. СПб., 1859. Т. 6. С. 237.

(обратно)

402

Цит. по: Ионин Н. А. Сто великих картин. М., 2002. (. га/1 OOkartin/100karrt_5 5.html).

(обратно)

403

Bushkovitch Р. “Power and the Historian: The Case of Tsarevich Aleksei 1716–1718 and N.G. Ustrialov 1845–1859” 11 Proceedings of the American Philosophical Society, Vol. 141, No. 2 (June, 1997), pp. 177–212. Русский перевод: Бушкович П. Историк и власть: дело царевича Алексея (1716–1718) и Н. Г. Устрялов (1845–1859) // Американская русистика: вехи историографии последних лет. Императорский период. Антология. Самара. 2000. С. 80–120.

(обратно)

404

Бушкович П. Указ. соч. С. 98.

(обратно)

405

Устрялов Н.Г. Указ. соч. С. 93.

(обратно)

406

См. также: Бачинин А. Н. Современные споры об истории Петра Великого Н. Г. Устрялова // Историографические чтения памяти профессора Виктора Александровича Муравьева: сб. ст.: в 2 т. М., 2013. Т. 1. С. 328–346; Шевцова О. Н. Композиция произведения по новой русской второй четверти XIX в.: Труд Н. Г. Устрялова «История царствования Петра Великого» // Диалог со временем Альманах интеллектуальной истории. Вып. 48. 2014. С. 110–123.

(обратно)

407

Герцен А. И. Предисловие к «Историческому сборнику Вольной русской типографии» в Лондоне, 1861 г. Кн. II. // Собрание сочинений. Т. XIV. М., 1958. С. 349.

(обратно)

408

Эйдельман Н. Я. Розыскное дело // Эйдельман Н. Я. Из потаенной истории России XVIII–XIX веков. М.: Высшая школа, 1993. С. 62.

(обратно)

409

Погодин М. П. Суд над царевичем Алексеем Петровичем. Эпизод из жизни Петра Великого // Русская беседа. 1860. Кн. 12. Цит. по: Непотребный сын. Дело царевича Алексея Петровича. СПб., 1996. С. 417.

(обратно)

410

Там же.

(обратно)

411

Там же. С. 453.

(обратно)

412

Там же. С. 459.

(обратно)

413

Там же.

(обратно)

414

Там же. С. 459–460.

(обратно)

415

Леонтьева О. Б. Историческая память и образы прошлого в российской культуре XIX – начала XX вв. Самара: ООО «Книга», 2011. – С. 249.

(обратно)

416

Соловьев С. М. Публичные чтения о Петре Великом. М.: Наука, 1984. – С. 136.

(обратно)

417

Случевский К. К. Стихотворения. Поэмы. Проза. М.: «Современник», 1988 – С. 201.

(обратно)

418

Отклики и реакцию современников на картину Н. Н. Ге см.: Стасов В. В. Николай Николаевич Ге, его жизнь, произведения и переписка. М., 1904.

(обратно)

419

Костомаров Н. И. Царевич Алексей Петрович (По поводу картины Н. Н. Ге) // Древняя и новая Россия. Т. 1. 1875. Цит. по: Непотребный сын. Дело царевича Алексея Петровича. СПб., 1996. С. 522–524.

(обратно)

420

Леонтьева О. Б. Указ. соч. С. 262.

(обратно)

421

Леонтьева О. Б. Указ. соч. С. 211.

(обратно)

422

Искусство миллионов. М., 1957. С. 264, 266.

(обратно)

423

См.: -gorenstein.

(обратно)

424

Гордин Я. А. Меж рабством и свободой. СПб., 1994.

(обратно)

425

См. с. 231–245 настоящего издания.

(обратно)

426

Ryasanovsky N. V. The Image of Peter the Great in Russian History and Thought. Oxford University Press. 1985.

(обратно)

427

Благодарю Е. В. Анисимова, Л. Е. Горизонтова, И. Н. Данилевского, А. Л. Зорина, К. А. Кочегарова, Е. Б. Смилянскую и Б. Н. Флорю за ценные советы и помощь в написании данной этой главы.

(обратно)

428

Карамзин Н. М. Историческое похвальное слово Екатерине Второй // О древней и новой России. Избранная проза и публицистика. М., 2002. С. 290.

(обратно)

429

Там же. С. 394. Очевидно, что взгляды Карамзина на внешнюю политику России складывались постепенно. Комментируя описание различий между Нарвой и Ивангородом в «Письмах русского путешественника» А. Л. Зорин отмечает: «Интонация, с которой Карамзин пишет о петровских завоеваниях, отмечена характерной двусмысленностью: невозможно понять, то ли автор восхищается гением Петра, раздвинувшим пределы империи, то ли осуждает присоединение к России чуждых земель, нарушившее этнокультурное единство национального тела. Не исключено, что он испытывает оба эти чувства одновременно» (Зорин А. Л. Появление героя: Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII – начала XIX века. М., НЛО. 2016. – С. 156.)

(обратно)

430

Носов Б. В. Русская политика в диссидентском вопросе в Польше 1762–1766 // Польша и Европа в XVIII веке: Международные и внутренние факторы разделов Речи Посполитой. М., 1999. С. 22.

(обратно)

431

Соловьев С. М. История падения Польши // Сочинения. М., 1995. Т. XVI. С. 406–407.

(обратно)

432

пытку значило навсегда отказаться от возвращения Русских земель – могла ли это сделать Русская императрица? Не заслужила ли бы она осуждение потомства, не довершив, упустив благоприятные обстоятельства объединения Русских земель? <…> западные историки не обращают никакого внимания на дело важнейшее, на права России на западно-русские области, на естественное стремление воссоединить веками разделенный единоверный и единокровный народ» (Русский архив. 1874. № 8. С. 239).

(обратно)

433

Там же. С. 591.

(обратно)

434

Храповицкий А. В. Дневник 1782–1793 // Екатерина II. Искусство управлять. / А. В. Храповицкий. А. М. Грибовский. Р. Дама. М., 2008. С. 235.

(обратно)

435

См.: Данилевский И. Н. Повесть временных лет: Герменевтические основы изучения летописных текстов. М., 2004. С. 210.

(обратно)

436

Аржакова Л. М. Диссидентский вопрос и падение Речи Посполитой (дореволюционная отечественная историография проблемы) // Studia Slavica et Balcanica Petropolitana / Петербургские славянские и балканские исследования. 2008. № 1 (3) Январь-июнь. С. 35.

(обратно)

437

Костомаров Н. И. Последние годы Речи Посполитой. СПб., 1870.

(обратно)

438

Коялович М. О. История воссоединения западно-русских униатов старых времен. М., 1873.

(обратно)

439

См.: Кареев Н. И. Падение Польши в исторической литературе. СПб., 1888.

(обратно)

440

Тарле Е. В. Екатерина II и ее дипломатия, ч. 1. М., 1945, с. 5. Примечательна аргументация Г. А. Потемкина в письме к Екатерине II, в котором он уговаривал ее присоединить Крым к России: «Посмотрите, кому оспорили, кто что приобрел: Франция взяла Корсику, Цесарцы без войны у турков в Молдавии взяли больше, нежели мы. Нет державы в Европе, чтобы не поделили между собой Азии, Африки, Америки». (Екатерина II и Г. А. Потемкин: Личная переписка 1769–1791. М.: Наука. 1997. С. 155.)

(обратно)

441

Цит. по: Анисимов Е. В. Елизавета Петровна. М., 1999. С. 330. В приведенной цитате характерна декларируемая откровенная прагматичность мотивов внешней политики, но с признанием необходимости ее юридического обоснования на официальном уровне.

(обратно)

442

Ключевский В. О. Сочинения в девяти томах. М., 1989. Т. V. С. 52, 54–55.

(обратно)

443

Стегний П. В. Разделы Польши и дипломатия Екатерины II. М., 2002. С. 5.

(обратно)

444

Елисеева О. И. Геополитические проекты Г. А. Потемкина. М., 2000. С. 10. Эти рассуждения были дословно повторены автором и в более поздней работе: Елисеева О. И. Геополитические проекты царствования Екатерины II // Российская империя от истоков да начала XIX века: Очерки социально-политической и экономической истории. М., 2011. С. 750–751.

(обратно)

445

П. В. Стегний в вводной части своей книги также пишет, что «Национальная мотивация участия России в разделах появляется, что мы и намерены показать, только в период второго и третьего разделов Польши» (Стегний П. В. Указ. соч. С. 20), однако это обещание фактически остается автором не выполненным.

(обратно)

446

Хорошкевич А. Л. Указ. соч. С. 35–37.

(обратно)

447

Едва ли не единственное исключение – это обусловленные вполне понятными причинами оценки в советской историографии Первой мировой войны.

(обратно)

448

Зимин А.А. Россия на рубеже XV–XVI столетий (Очерки социально-политической истории). М., 1982. С. 95.

(обратно)

449

Алексеев Ю.Г. Государь всея Руси. Новосибирск. 1991. С. 109.

(обратно)

450

Там же. С. 179. Данное высказывание отражает характерное для советской историографии исключение Великого княжества Литовского и русского из истории России.

(обратно)

451

Там же. С. 189.

(обратно)

452

Там же. С. 227.

(обратно)

453

Исторический курс «Новая имперская история Северной Евразии». Глава 5. Новые времена: проблема обоснования суверенитета и его границ в Великом княжестве Московском (XV–XVI вв.) // Ab Imperio. 2014. № 3. С. 371–373.

(обратно)

454

Там же. С. 377.

(обратно)

455

Там же. С. 378–379.

(обратно)

456

Там же. С. 380–381. Примечательно, что авторы двух созданных под эгидой Института Российской истории РАН и вышедших недавно коллективных монографий, в которых много внимания уделено опровержению разного рода утверждений об особенно агрессивном и экспансионистском характере российской внешней политики XVI–XVIII вв., вопрос о ее идеологическом обосновании и концепции «собирания земель» фактически обходят молчанием. Не упоминается она и в разделах этих монографий, посвященных идеологии, где подробно рассматриваются концепция «Москва – Третий Рим», полемика Ивана Грозного с А. Курбским и т. д. См.: Российская империя от истоков до начала XIX века: Очерки социально-политической и экономической истории. М., 2011; Российское государство от истоков до XIX века: территория и власть. М., 2012.

(обратно)

457

Слово о житии великого князя Дмитрия Ивановича // Памятники литературы Древней Руси. XIV – середина XV века. М., 1981. С. 208. Новейшие датировки этого памятника варьируются от середины XV до XVI в.: Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 2 (вторая половина XIV–XVI в.). Часть 2: Л-Я. Л., 1989. С. 405. Если предположить, что подобные формулировки в «Слове» не могли появиться прежде, чем идея собирания русских земель была взята на вооружение Иваном III, то и сам памятник не мог появиться ранее последней четверти XV в.

(обратно)

458

Переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским. Л., 1979. С. 122. Эта формулировка повторялась и в дипломатических документах (см.: Хорошкевич А. Л. Указ. соч. С. 185).

(обратно)

459

Там же. С. 380.

(обратно)

460

Разрядная книга 1475–1605. Т. I. Ч. III. М., 1978. С 439. Правда, в приветственных речах, которыми обменялись царь и митрополит Макарий по возвращении Грозного в Москву, эта тема, судя по всему, полностью отсутствовала и была заменена победой христианства над магометанством (см.: ПСРЛ. Т. XIII. Первая половина. СПб., 1904. С. 224–227).

(обратно)

461

Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. 1 (вторая половина XIV–XVI в.). Часть 1: A-К. Л., 1988. С. 345–346.

(обратно)

462

Задонщина // Памятники литературы Древней Руси. XIV – середина XV века. М., 1981. С. 100.

(обратно)

463

Хорошкевич А. Л. Указ. соч. С. 69.

(обратно)

464

Цит. по: Хорошкевич А. Л. Указ. соч. С. 61.

(обратно)

465

Там же. С. 72.

(обратно)

466

Там же. С. 202–204. В этой связи вряд ли справедливо утверждение А. Л. Хорошкевич о том, что в условиях Ливонской войны произошел «крутой поворот во внешней политике Грозного», и он отказался от «традиционной с конца XV в. политики “собирания русских земель”» (Там же. С. 214) – скорее, само понятие «русские земли» получило географическое расширение.

(обратно)

467

Там же. С. 258.

(обратно)

468

Там же. С. 260.

(обратно)

469

Филюгикин А. И. Проблема генезиса Российской империи // Новая имперская история постсоветского пространства. Казань. 2004. С. 389.

(обратно)

470

Андреев И. Л. Алексей Михайлович. М., 2003. С. 233. Стоит, правда, заметить, что в посвященном образованию и воспитанию царя Алексея Михайловича разделе книги Андреева (С. 34–44), об их «патриотической» составляющей не упоминается. Неясно вообще, получил ли царевич какие-либо сведения по истории страны, которой ему предстояло править. Подобное умолчание весьма характерно: современному историку это представляется само собой разумеющимся.

(обратно)

471

Там же. С. 264. Использованное И. Л. Андреевым сравнение представляется весьма точным. Действительно, борьба Византии и Священной Римской империи за политическое наследие Рима сходно с борьбой Великого княжества Московского и Великого княжества Литовского за наследие Древней Руси с той лишь разницей, что в первом случае речь шла о реально существовавшем в прошлом целостном политическом образовании, в то время как во втором – о конгломерате политических образований, претендовать на которые можно было лишь аргументами династического характера.

(обратно)

472

Этим сюжетам был посвящен доклад К. А. Кочегарова на конференции «Политическая мысль и нациообразовательные процессы в центральной и восточной Европе» в апреле 2015 г. в Варшаве.

(обратно)

473

См.: Филюшкин А. И. Проект «Русская Ливония» // Quaestio Rossica. 2014. № 2. С. 94–111.

(обратно)

474

Андреев И. Л. Указ. соч. С. 220.

(обратно)

475

ПСЗРИ. Т. I. № 134.

(обратно)

476

Там же. № 164, № 167.

(обратно)

477

См.: Хорошкевич А. Л. Указ. соч. С. 185–186.

(обратно)

478

Нечволодов А. Д. Сказания о русской земле. СПб., 1913. Ч. 3. С. 205.

(обратно)

479

Чудинов А. В. Pax Europea: союзы и войны между европейскими державами, их результаты на карте мира // Всемирная история. Том 4. Мир в XVIII веке. М., 2013. С. 514.

(обратно)

480

Тешке Б. Миф о 1648 годе: класс, геополитика и создание современных международных отношений. М., 2011. С. 24–25.

(обратно)

481

См., например: История Северной войны. 1700–1721 гг. М., 1987. С. 15.

(обратно)

482

Там же. С. 20. Использованные в данной цитате формулировки весьма примечательны. Претензии России обозначаются как «законные», а местное население не признавало их лишь в силу своей зловредности. Характерно также название четвертой главы этой коллективной монографии, написанной под эгидой Института военной истории – «Освобождение Прибалтики и Финляндии».

(обратно)

483

ПСЗРИ. Т. IV. № 1811.

(обратно)

484

Северная война. 1700–1721 гг. Сборник документов. Том 1: 1700–1709. М., 2009. С. 57–58.

(обратно)

485

Феофан Прокопович. История императора Петра Великаго от рождения его до Полтавской баталии и взятия в плен остальных шведских войск при Переволочне включительно // Феофан Прокопович. Избранные труды. М., 2010. С. 457.

(обратно)

486

См. подробнее: Погосян Е. А. Петр I – архитектор российской истории. СПб., 2001. С. 48–58.

(обратно)

487

Вряд ли они помнили эти названия, скорее, специально наводили справки в Посольском или Разрядном приказе.

(обратно)

488

См. подробнее: Сморжевских-Смирнова М. А. Ингерманландия, Эстлян-дия и Лифляндия в церковном панегирике петровской эпохи. Humanitaarteaduste dissertatsioonid 34. Tallinn: Tallinn University Press. 2013.

(обратно)

489

Зверев С. Э. Военная риторика Нового времени. СПб., 2012. С. 103.

(обратно)

490

Шафиров П. П. Рассуждение. Какие законные причины его царское величество Петр Первый, царь и повелитель Всероссийский… к начатию войны против короля Карла XII, Шведского, в 1700 году имел… М., 1717. С. 1.

(обратно)

491

Сморжевских-Смирнова М. А. Концепция войны у Феофана Прокоповича и официальная идеология петровской эпохи // Лотмановский сборник: Международный конгресс «Семиотика культуры: культурные механизмы, границы самоидентификации». М., 2004. С. 899–911.

(обратно)

492

Феофан Прокопович. Избранные труды. М., 2010. С. 109, 110–111.

(обратно)

493

Слово «дедич», по-видимому, впервые появляется в титуле Лжедмитрия I. См.: Лакиер А. Б. История титула государей России // Журнал Министерства народного просвещения. 1847. Т. 56. № 11. С. 124.

(обратно)

494

Об осмыслении в петровское время Ливонии, как исконно русской земли см.: Фипюшкин А. И. Изобретая первую войну России и Европы: Балтийские войны второй половины XVI в. глазами современников и потомков. СПб., 2013. С. 235–247.

(обратно)

495

Некрасов Г. А. Роль России в европейской международной политике. 1725–1739 гг. М., 1976. С. 20.

(обратно)

496

Остерман А. И. Генеральное состояние дел и интересов всероссийских со всеми соседними и другими иностранными государствами в 1726 году // Северный архив. 1828. № 1–2. С. 3–61.

(обратно)

497

Стегний П. В. Указ. соч. С. 77.

(обратно)

498

Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе в середине XVIII века. М., 2012. С. 277.

(обратно)

499

Анисимов М. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия в 1756–1763 гг. М., 2014. С. 409.

(обратно)

500

Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе. С. 13.

(обратно)

501

ПСЗРИ. Т. XV. № 10807.

(обратно)

502

Сумароков А. П. Оды торжественныя. Елегии любовныя. Репринтное воспроизведение сборников 1774 года. М., 2009. С. 45–47.

(обратно)

503

История в Энциклопедии Дидро и Д’Аламбера. Л., 1978. С. 202.

(обратно)

504

Цит. по: Носов Б. В. Указ. соч. С. 28.

(обратно)

505

Вряд ли справедлива оценка М. Ю. Анисимова, считающего, что «судьба Феофана Леонтовича и его писаний показывают, как робко и неохотно российское правительство втягивалось в диссидентский вопрос, опасаясь международных осложнений» (Анисимов М. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия в 1756–1763 гг. М., 2014. С. 392).

(обратно)

506

Стегний П. В. Указ. соч. С. 89.

(обратно)

507

Там же. С. 29.

(обратно)

508

В сущности, также смотрели и на православных греков в период первой русско-турецкой войны.

(обратно)

509

переменах такого рода». (Black J. Eighteenth Century Europe. 1700–1789. London. 1990. P. 277).

(обратно)

510

Анисимов M. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия. С. 388.

(обратно)

511

Сборник Императорского Русского исторического общества (СИРИО). СПб., 1886. Т. 51.С.9.

(обратно)

512

Там же. С. 10.

(обратно)

513

Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе в середине XVIII века. М., 2012. С. 276.

(обратно)

514

Там же. С. 8.

(обратно)

515

Интересно, что в предшествующие годы именно поляки настаивали на возвращении Бирона на курляндский трон, но регулярно получали отказ от императрицы Елизаветы Петровны (см.: Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе. С. 244–247).

(обратно)

516

Там же. С. 100.

(обратно)

517

Там же. С. 273–274. Примечательно, что в предшествующие годы, по наблюдениям М. Ю. Анисимова, в поступавших в Петербург сообщениях о проникновении из Польши в Россию разбойничьих отрядов, в составе которых были зачастую и беглые русские крестьяне, «все они по подданству назывались – “поляки” или “польские жители”», поскольку «тогда никаких различий их точной национальной принадлежности не проводилось» (Анисимов М. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия. С. 397).

(обратно)

518

См., например, инструкцию М. И. Воронцова резиденту в Варшаве И. Ржичевскому от марта 1762 г.: Бантыги-Каменский Н. Н. Историческое известие о возникшей в Польше Унии. С. 320.

(обратно)

519

Хорошкевич А. Л. Россия в системе международных отношений середины XVI века. М., 2003. С. 69.

(обратно)

520

СИРИО. Т. 51. С. 114.

(обратно)

521

Там же. С. 120. В XVIII в., до тех пор, пока на польском троне был саксонский курфюрст, проблема признания польским сеймом российского императорского титула для российского правительства не имела принципиального значения, поскольку Саксония российский титул признавала. О попытках России добиться признания Польшей российского императорского титула в 1752 г. см.: Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе. С. 253.

(обратно)

522

Интересно, что в предшествующей первом разделу переписке Екатерины II с Фридрихом II слово «раздел» не упоминалось: корреспонденты писали об общем и справедливом деле (см.: Н. С. Раздел Польши по официальным документам // Вестник Европы. 1883. Т.6. № 12. С. 726)

(обратно)

523

Полное собрание законов Российской империи (ПСЗРИ). Т. XIX. № 13807, 13808. Собственноручные черновики Наказа Каховскому и Кречетникову: РГАДА. Ф. 10. Кабинет Екатерины II. Оп. 1. Д. 183.

(обратно)

524

Там же. № 13850.

(обратно)

525

Там же. № 13888.

(обратно)

526

Елисеева О. И. Геополитические проекты Г. А. Потемкина. М., 2000; Зорин Л. Л. Кормя двуглавого орла… Литература и государственная идеология в России последней трети XVIII – первой трети XIX века. М., 2001.

(обратно)

527

Примечательно, что современный исследователь трактует это предложение Потемкина следующим образом: «Таким образом, не русская армия должна была освободить своих единокровных и единоверных братьев, а казацкое войско, заставляющее вспомнить время Богдана Хмельницкого» (Лопатин В. С. Примечания // Екатерина II и Г. А. Потемкин. С. 893.)

(обратно)

528

Екатерина II и Г. А. Потемкин. С. 265.

(обратно)

529

Там же. С. 893.

(обратно)

530

Там же. С. 386.

(обратно)

531

Там же. С. 403.

(обратно)

532

Там же. С. 439.

(обратно)

533

Там же. С. 443.

(обратно)

534

Текст записки А. А. Безбородко: Стегний П. В. Указ. соч. С. 652.

(обратно)

535

Русский архив. 1874. № 8. Стб. 255.

(обратно)

536

Там же. Стб. 283–284. О дискуссиях в историографии вокруг рескриптов Потемкину 1791 г. см.: Кондзеля Л. Россия и второй раздел Польши: состояние изучения вопроса и исследовательские задачи // Польша и Европа в XVIII веке. М., 1999. С. 163–164.

(обратно)

537

Стегний П. В. Указ. соч. С. 179.

(обратно)

538

Там же. С. 269.

(обратно)

539

Цит. по: Стегний П. В. Указ. соч. С. 601. В этом же рескрипте Кречетникову говорилось: «Мы желаем, чтобы сии области не токмо силою оружия были нам покорены, но, чтобы вы людей, в оных живущих, добрым, порядочным, правосудным, снисходительным, кротким и человеколюбивым управлением Российской империи присвоили, дабы они сами имели причину почитать отторжение свое от анархии Республики Польской за первый шаг к их благоденствию».

(обратно)

540

Манифест почти дословно повторял рескрипт русскому послу в Польше Я. Е. Сиверсу от 22 декабря 1792 г.: «Сии и многие другие уважения решили нас на дело, которому началом и концом предполагаем избавить земли и грады, некогда России принадлежавшие, единоплеменниками ея населенные и созданные и единую веру с нами исповедующие от соблазна и угнетения им угрожающих». (Цит. по: Соловьев С. М. Указ. соч. С. 595)

(обратно)

541

ПСЗРИ. Т. XXIII. № 17108. На гравюре Шюблера по рисунку Р. Штейна «Объявление генералом Кречетниковым Манифеста о присоединении Волыни и Подолии 1793 г.», он изображен молодцеватым усачом; в действительности ему было в это время уже 64 года, и он умер 9 мая того же 1793 г.

(обратно)

542

Показательно, что А. М. Грибовский, сын украинского казачьего есаула, в своих воспоминаниях, написанных уже после смерти Екатерины, описывая кратко «дела польские» 1792–1795 гг. также ни словом не упоминает воссоединение русских земель, но пересказывает заявление Я. Е. Сиверса польскому сейму о том, что «императрица… для предохранения владений своих от распространения противниками Тарговицкой конфедерации мятежнических правил и потушения возникающих от того смятений, повелела отделить от Польши некоторые области к империи своей». (Грибовский А. М. Воспоминания и дневники // Екатерина II: Искусство управлять. М., 2008. С. 280)

(обратно)

543

См. об этом подробно: Смилянская Е. Б. Греческие острова Екатерины II: Опыты имперской политики России в Средиземноморье. М., 2015.

(обратно)

544

ПСЗРИ. № 17112. Иную редакцию этого документа см.: Законодательство Екатерины II. М., 2000. Т. 1. С. 863–864.

(обратно)

545

Приложения к Камер-фурьерскому церемониальному журналу 1793 года. СПб., 1892. С. 100.

(обратно)

546

См.: Смилянская И. М., Велижев М. Б., Смилянская Е. Б. Россия в Средиземноморье: Архипелагская экспедиция Екатерины Великой. М., 2011. С. 439.

(обратно)

547

Возложение вины за отторжение русских земель на сарматов связано с возникшей в Польше еще в XVI в. теорией происхождения от сарматов польской шляхты.

(обратно)

548

ПСЗРИ. Т. XXIII. № 17149.

(обратно)

549

Российский государственный архив древних актов (РГАДА). Ф. 10. Кабинет Екатерины II. Оп. 1. Д. 120.

(обратно)

550

Примечательно, что после даты 2 сентября 1793 в рукописи идет следующий текст: «царствований же наших всероссийскаго в три десять на второе и таврическаго в первое на десять» (Там же. Л. 8).

(обратно)

551

Камер-фурьерский церемониальный журнал 1793 года. СПб., 1892. С. 14.

(обратно)

552

Там же. С. 4–5.

(обратно)

553

Делегация состояла из: бывшего полоцкого воеводы Жабы, полоцкого воеводы Корсака, старосты велятицкого графа Тышкевича, шамбеляна графа Завиша, хорунжего Пинского-Корженецкого, судей Слызеня и Еленского, ротмистров Коциоля, Вишинского, Лапатинского и Волокетвича, подкоморжия Берновича, тайного советника Хмары (от Минской губернии) и бывшего витебского кастеляна графа Ржевусского, старосты брацлавского Козловского, старосты звенигородского Грохольского, винницкого стольника Ярошинского, мечниковича коронного Грохольского и винницкого подстолия Собанского (от Брацлавской губернии). В дневнике А. М. Грибовского отмечено: «Прибывшие от вновь присоединенных от Польши областей депутаты были при дворе милостиво приняты» (Грибовский А. М. Указ. соч. С. 293.).

(обратно)

554

Зорин А. Л. Указ. соч. С. 150.

(обратно)

555

Цит. по: Шляпкин И. А. Василий Петрович Петров, «карманный» стихотворец Екатерины II. (1736–1799). (По новым данным). // Исторический вестник, 1885. Т. 23. № 11. С. 401.

(обратно)

556

Там же.

(обратно)

557

Приложения к Камер-фурьерскому церемониальному журналу 1793 года. С. 36. Еще полутора годом ранее для Петрова было сделано исключение: ему единственному было разрешено печатать свои произведения за счет Кабинета (см.: Лаппо-Данилевский К. Ю. «Стихотворение Анакреона Тийского» как художественное целое. // XVIII век. Сб-к 28. М.-СПб.: Альянс-Архео. 2015. С. 188.)

(обратно)

558

См.: Смилянская И. М. Велижев М. Б., Смилянская Е. Б. Указ. соч. С. 415–427.

(обратно)

559

В этой связи надо заметить, что ошибается П. В. Стегний, полагающий, что «Национальный стереотип применительно ко всем трем разделам сформировался только в славянофильской публицистике 40-х годов XIX века как реакция на антироссийскую направленность преимущественно французских и польских историков и публицистов.» (Стегний П. В. Указ. соч. С. 20).

(обратно)

560

Электронный ресурс: -karl-aleksandrovich.php. Последнее посещение 23.01.2015.

(обратно)

561

См.: Алексеев А. Н. Медальерное искусство XVIII века как явление социально-политической жизни России. Диссертация на соискание ученой степени канд. ист. наук. СПб., 2005. С. 156.

(обратно)

562

ПСЗРИ. Т. XXII. № 16591.

(обратно)

563

Цит. по: Виноградов А. Императрица Екатерина II и Западный край. Значение царствования императрицы для края и памятник ей в г. Вильне. Вильна. 1904. С. 81–82. Примечательно, что еще в 1793 г. Я. Е. Сивере предлагал Екатерине проект унии Польши и России с тем, чтобы польская корона была отдана либо великому князю Павлу Петровичу, либо старшему внуку императрицы Александру (см.: Стегний П. В. Указ. соч. С. 313–314).

(обратно)

564

Виноградов А. Указ. соч. С. 4.

(обратно)

565

Не исключено, что именно А. А. Безбородко, в ведении которого находилась подготовка всех внешнеполитических документов, был непосредственным автором формулировок, вошедших в 1793 г. в официальный дискурс интерпретации разделов Польши.

(обратно)

566

Цит. по: Ратников К. В. Исторические формы отражения правительственной политики в общественном сознании по материалам русских стихотворных откликов на польское восстание 1794 года) // Альманах современной науки и образования. Тамбов. 2008. № 6. С. 157.

(обратно)

567

В публикации данного письма оно ошибочно датировано 1792 годом, однако лишь год спустя С. Р. Воронцов, как посол в Англии, мог узнать о планах российского правительства.

(обратно)

568

Архив князя Воронцова. М., 1877. Кн. 12. С. 77–78, 83, 86.

(обратно)

569

См.: Храповицкий А. В. Указ. Соч. С. 238. (запись от 4 мая 1793 г.) Стоит упомянуть, что присоединение Галиции к Австрии по первому разделу в 1772 г. также получило обоснование на основе исторической аргументации в сочинении королевского библиотекаря при венском дворе Адама Франтишека Коллара «Jurium Hungariae in Russiam minorem et Podoliam, Bohemiaeque in Osvicensem et Zatoriensem ducatus explicatio». Когда же после этого австрийский посол в Пруссии заметил, что у Австрии больше нет к Польше территориальных претензий, Фридрих II ответил: «Поройтесь в своих архивах, и вы найдете там предлог приобрести в Польше еще что-нибудь помимо того, что вы уже оккупировали» (Цит. по: Стегний П. В. Указ. соч. С. 140).

(обратно)

570

Кудринский Ф. А. Разделы Польши // Императрица Екатерина II. Вильна. 1904. С. 292.

(обратно)

571

По мнению М. Ю. Анисимова, «Проблема установления российского господства в Речи Посполитой стала основной проблемой екатерининской дипломатии. При этом причины такой роли польских дел в российской внешней политике к началу правления Екатерины II до сих пор остаются в тени» (Анисимов М. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия. С. 433).

(обратно)

572

Анисимов М. Ю. Российская дипломатия в Европе. С. 274–275.

(обратно)

573

В отличие от Екатерины, при Елизавете Петровне «кандидатура “Пяста”, т. е. природного поляка, Россией отвергалась, ибо, по мнению Петербурга, поляки склонны к собственной корысти и существует риск потери влияния на Варшаву в случае, если король-поляк решит изменить внешнеполитическую ориентацию страны» (Анисимов М. Ю. Семилетняя война и российская дипломатия. С. 380).

(обратно)

574

В этой связи представляется возможным предположить, что отказ на рубеже 1770-х – 1780-х гг. от внешнеполитического курса, разработанного в начале царствования Екатерины Н. И. Паниным и основанного на союзе с Пруссией, в пользу союза с Австрией ради реализации Греческого проекта был серьезной ошибкой Екатерины. Если бы Россия придерживалась союза с Пруссией, второго и третьего разделов Польши, возможно, не произошло. В свою очередь участие в разделах не только испортило реноме России в общественном мнении, но и ослабило ее позиции на международной арене, в частности, в качестве гаранта Тешенского мира и арбитра в отношениях германских государств (см.: Шарф К. Екатерина II, Германия и немцы. М.: НЛО. 2015. С. 410.). Это обстоятельство важно с точки зрения общей оценки итогов внешней политики Екатерины, однако эта проблема выходит за рамки темы данной главы.

(обратно)

575

делом весьма примечателен: очевидно, что в отсутствие официальной трактовки этого события опытный придворный просто не знал, стоит ли это делать.

(обратно)

576

Об английских карикатурах на Екатерину см.: Cross A. Catherine in British Caricature // Idem. Catherine the Great and the British. Astra Press. 2001. P. 29–44.

(обратно)

577

Шарф К. Екатерина II, Германия и немцы. М., 2015. С. 410.

(обратно)

578

Примечательную (основанную на толковании высказываний В. И. Ленина) трактовку возникновения в России второй половины XVIII в. «буржуазного национализма» и появления в связи с этим интереса дворянства к историческому прошлому см.: Берков П. Н. Из литературного наследия М. М. Хераскова (Анонимная статья «О письменах Словенороссийских и тиснении книг в России».) // XVIII век Сборник. Выпуск 1. Изд-во АН СССР. М.; Л., 1935. С. 366–367.

(обратно)

579

Понятно, что это обобщенная характеристика и что и первое, и второе, и третье поколения были далеко не однородны.

(обратно)

580

Оппозиция старой и «новой» России составляла основной пафос публицистики и литературы петровского времени. В обновлении России, ее «превращении», выведении из исторического «небытия» видели основную заслугу Петра I (см.: Стенник Ю. В. Идея «древней» и «новой России в литературе и общественно-исторической мысли XVIII – начала XIX века. СПб., 2004. С. 13–60).

(обратно)

581

См.: Каменский А. Б. Подданство, лояльность, патриотизм в имперском дискурсе России XVIII в.: к постановке проблемы // Ab Imperio. 2006. № 4. С. 92.

(обратно)

582

Интересно, что Ф. Ц. Лагарп, покидая в 1795 г. Россию, рекомендовал великому князю Александру Павловичу читать по русской истории исключительно иностранных авторов. Можно было бы предположить, что это было обусловлено тем, что он не знал русского языка, но впоследствии на копии этого письма Лагарп сделал помету, свидетельствующую о том, что он был знаком с «Историей государства Российского» Н. М. Карамзина (См.: Император Александр I и Фредерик-Сезар-Лагарп: Письма. Документы. Т. 1. 1782–1802. М., 2014. С. 150).

(обратно)

583

См.: Каменский А. Б. История создания и публикации книги Г.-Ф. Миллера «Известие о дворянах российских» // Археографический ежегодник за 1981 год. М., 1982. С. 164–172.

(обратно)

584

Гаврилова Л. М. Русская историческая мысль и медальерное искусство в эпоху Екатерины II. СПб., 2000. С. 175.

(обратно)

585

В подтверждение этого некоторые авторы ссылаются на ее реакцию на труд И. Г. Стриттера, который она велела переписать, приведя в соответствие с «Записками». Однако в действительности императрица была недовольна прежде всего некритичным отношением автора к источникам и к его версии происхождения русского народа, а к его критике собственных «Записок» она, напротив, отнеслась с пониманием. «Я нашла, – писала Екатерина, – во многом здравую критику Записок касательно Российской истории; однако, что написано, то написано; по крайней мере ни нация, ни государство в оных не унижены» (Пыпин А. Н. Исторические труды императрицы Екатерины II // Вестник Европы. Т. 36. 1901. № 9. С. 173.) В современной белорусской и украинской исторической публицистике распространена не выдерживающая критики версия о том, что занятия Екатерины историей были связаны исключительно с намерением обосновать геополитические претензии России. Утверждается, что именно с этой целью была создана комиссия А. П. Шувалова и даже правились русские летописи, в частности, Радзивилловская, хотя на дефектной странице этой летописи стоит дата «1764», когда до знакомства императрицы с древнейшими источниками русской истории было еще далеко. См., например: Голденков М. Империя: Собирание русских земель. 2011. Электронный ресурс: :// loveread.ws/read_book.php?id=34989&p=l Последнее посещение 20.02.2015.

(обратно)

586

Цит. по: Гаврилова Л. М. Указ. соч. С. 184.

(обратно)

587

Шарф К. Указ. соч. С. 206.

(обратно)

588

Там же. С. 212. Л. М. Гаврилова утверждает здесь, что проектирование «было доведено до 94 номера», однако далее приводит более крупные номера.

(обратно)

589

Там же. С. 219–220.

(обратно)

590

Топографические примечания на знатнейшие места путешествия Ее Императорского Величества в Белорусские наместничества. СПб., 1780

(обратно)

591

Записка опубликована в приложении к статье: Kriegseisen W. Katarzyna II jako mediewistka. Przyczynek do genezy drugiego rozbioru 11 Kwartalnik History czny Rocznik CXI, 2004. 3. C. 138–140. Русский перевод статьи, но без записки: Кригзайген В. Рассуждения Екатерины II об истории Древней Руси. К вопросу о замысле второго раздела Речи Посполитой // Россия, Польша, Германия: история и современность европейского единства в идеологии, политике, культуре. М., 2009. -С. 195–210.

(обратно)

592

Архив Государственного Совета. СПб., 1869. Т. I. Стб. 904.

(обратно)

593

Там же. Стб. 909. Члены Совета при этом весьма резко отзывались о Станиславе-Августе и, таким образом, косвенно признавали, что его избрание на польский трон при содействии России было ошибкой.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Раздел 1 Социальная история
  •   Глава 1 Кредиторы и должники в русской провинции XVIII века
  •     1. Жители Бежецка, их промыслы и доходы
  •     2. Должники и кредиторы
  •       2.1. Книги протеста векселей как исторический источник
  •       2.2. Из истории векселей в России XVIII в. и историография вопроса
  •       2.3. База данных по книгам протеста векселей Бежецкого городового магистрата: общая характеристика
  •       2.4. География хозяйственных связей
  •       2.5. Социальный состав заемщиков и заимодавцев
  •       2.6. Иные социальные категории и особенности самоидентификации
  •       2.7. Сроки предоставления займов
  •       2.8. Назначения займов
  •       2.9. Вексельные операции как промысел
  •       2.10. Взыскание вексельных долгов
  •   Глава 2 Честь и бесчестье в России XVIII века[217]
  •   Глава 3 Любовь и смерть в Москве во времена Петра Великого
  •   Глава 4 Муза на службе семейной свары[291]
  •   Глава 5 Семья в вихре перемен Петровского времени
  • Раздел 2 Историческая память
  •   Глава 1 Основание Санкт-Петербурга: приключения одного мифа[345]
  •   Глава 2 Полтавская битва в русской исторической памяти[373]
  •   Глава 3 Дело царевича Алексея в русской историографии и культуре XIX – ХХ вв
  •   Глава 4 Разделы Польши и возрождение исторической памяти в России XVIII века[427]
  • Заключение Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Россия в XVIII столетии: общество и память», Александр Борисович Каменский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства